МАМА

Анатолий Розенблат
   Маму я помню приблизительно лет с пяти-шести. До этого только какие-то  разрозненные фрагменты: метро (это Москва .поскольку до войны  в Ленинграде метро не было), мы с ней входим в вагон, двери закрываются, отец остаётся на перроне. Продолжения не помню. Другой фрагмент:  мы втроём в кино смотрим «Новые времена» -  запомнилась только сцена, когда Бродяга рассматривает женскую статуэтку в витрине, то приближаясь, то отходя и изучая её, как
заправский знаток  через  кулак, словно  через  окуляр.
   Мама была красивой женщиной.  Действительно красивой в отличие от многих женщин – особенно актрис – о которых принято публично говорить  как о красавицах, что часто, мягко говоря,  не соответствует действительности.
   Жизнь наша складывалась хорошо, родители были молоды, устроены, полны сил и надежд.
Отец получил две комнаты в четырёхкомнатной коммунальной квартире в доме на Пряжке. Отец и мать оба работали. Он на судостроительном заводе, она на хлебозаводе.  Вследствие этого у нас имелась домработница-нянька, которая при походах по магазинам брала меня с собой. В булочной, где было много народа, особенно зимой,  она меня оставляла где-нибудь в углу, стоя в очереди.
   Похоже я был набалованым ребёнком, судя по тому, что ещё в нежном возрасте покрикивал на окружающих: «Закройте форточку, вы меня простудите!»
   Зимой я носил заячью шапку с помпоном и в толпе взрослых, не замечающих меня,  я из вредности топтал их ботинки. Мне говорили: «Ты зачем наступаешь на ноги, девочка?!», а я  сердито поправлял:»Я не девочка, я мальчик».
   Смешно сказать,  но любимым занятием являлся поход в керосиновую. Находилась она в подвальчике на углу проспекта Маклина и улицы Декабристов наискосок от знаменитого «Дома-сказки» опоясанного фантастическими изразцами, где, как говорили, в своё время жила Анна Павлова.
   Несколько ступенек вниз и вот перед тобой прилавок с  жестяными ёмкостями-бачками доверху наполненными керосином. На металлической жёрдочке висят две мерки – литровая и пол-литровая. Ими ловко и споро  манипулирует продавец  в клеёнчатом фартуке, наполняя через воронку оплетённые  бутылки  и жестяные бачки  подходивших покупателей. И ты мог сколько угодно наслаждаться  острым и волнующим запахом керосина.
   Помню, очень любил шпроты. Под них  я мог проглотить что угодно - противную касторку и тошнотворный рыбий жир.  Сладкий чай  с удовольствием пил с селёдкой. Не признавал предлагаемые к чаю сухие галеты. Из запахов привлекал меня аромат «Капель датского короля» и душистое благовоние пустых папиросных коробок «Северной  Пальмиры», перепадавших мне от друзей отца.
   В начале июня 41 года отец отправил меня и маму на юг, в Одессу, к  её братьям, намереваясь в скором времени присоединиться к нам. Кто же мог предположить, что видим мы его в последний раз.  Войну он встретил в Ленинграде, где в 42 году трагически погиб.
   Мы оказались в  эвакуации, в селе Благодарном, которое теперь является городом.
   Попали мы туда так:  в начале войны Одесса оказалась под угрозой бомбардировок,  и отец  в письмах просил, чтобы мы перебрались в более спокойную Полтаву  к  его отцу – свёкру, а тот, когда мы прибыли в Полтаву, через непродолжительное время  в целях безопасности посадил нас на поезд, который и высадил всех в  Ставрополье – дальше везти не имело смысла, там начинались  Сальские степи.
   Года полтора мама со мной мыкалась по частным углам в селе Петровском, где от нас старались избавиться под любыми предлогами и, наконец,  оказались в селе Благодарном.
   Шёл 43 год. Мама работала на мельнице заведующей лабораторией.  Штат у неё был невелик: она сама и лаборантка, её помощница.
   Ясно представляю  как они определяли кондицию привозимого на помол зерна:  взятую пробу высыпали на чёрный стеклянный прямоугольник  размером  с  развёрнутый ,  тетрадный лист  с деревянными бортиками и небольшим  прозором  для  сортировки. Все составляющие очередной пробы:  зёрна, острец, камушки, солому, песок  взвешивали на лабораторных весах  -  таком стеклянном шкафчике – и подобным  образом определялось качество привозимого на помол зерна.
   Зимой, в то время, мама носила  рыжий овчинный тулуп и солдатские сапоги.
   С тулупом и сапогами связаны у меня приятные и не очень воспоминания.  Тулупом укрывались в холодные зимы, а когда после войны возвращались в Ленинград, мама  оставила его у своей приятельницы Нади,  с обещанием выслать нам после того как  обоснуемся в городе.  Надо ли добавлять:больше мы наш кожух не видели?
   С сапогами было так: как-то к нам попал большой кусок рафинада. Ну как тут не попробовать сахарку? И я раздробил его столовой серебряной ложкой, которая, очевидно, была ей чем-то дорога. Когда она увидела  эту покалеченную ложку, я узнал, что такое порка солдатским сапогом.Мама на расправу была быстра. Кстати, ложка сохранилась до сих пор – вещи более живучи, чем хозяева.
   Вечер. Я сижу у окна. Передо мной широкий и длинный мельничный двор.  Справа тянется деревянное помещение конюшен, внутри которого так уютно пахнет тёплым конским потом, слышится мягкое пофыркивание и легкий хруст пережёвываемого сена. Дальше одноэтажное жилище семьи Орлянских, где с отцом -  пожилым слесарем и старшими сестрами живёт моя подружка  и ровесница Зинка. Затем кузня. Там я любил смотреть на работу кузнецов, как они
длинными щипцами ловко  выхватывали из жаркого фосфоресцирующего  горна  поковку, швыряя её на наковальню, и откуда однажды мне на валенок свалилась  горячая болванка. Следом механическая мастерская с деревянной градирней в бетонном бассейне которой плавали серые лягушки.
   Фасадом к дороге, ведущей от села, возвышалось каменное трёхэтажное здание мельницы. Рядом забор с воротами и далее пристройка проходной, откуда двигался, увеличиваясь по мере приближения, рыжий мамин тулуп.
   После ужина я обычно просил её: «Расскажи про Одессу». Это были мои любимые истории. Одесса была для меня каким-то городом из табакерки, где всё немного не такое:  городская булка – франзоль, баклажаны – синенькие, суп – жидкое, початок  варёной кукурузы -  пшёнка,  фрукты – в единственном числе – «Ешьте нашу фрукту».
   Их двор был интернационален, изобиловал широким спектром любопытнейших персонажей и множеством детей.
   Внутри двора на большой площадке стоял вместительный ящик, куда сносили ненужные вещи. Девчонки двора  облюбовали этот рундук для своих игр: наряжались в поношенные тряпки и расхаживали, стуча деревянными подошвами и изображая светских дам.
   Мою будущую маму никто не окликал по имени – Наташа – все звали её Тася.  Вообще у них, как правило, было принято называть всех уменьшительными именами: Бузя, Бети, Муся,  Жоня. Маменька к тому времени  была полненькой и хорошенькой, как говорили в Одессе, набуцканой, в отличие от  своей задушевной подруги Ани Калафати – чёрной и некрасивой , как галка.
   Девчонок вокруг  рундука  было много: Тамара Васько, симпатичная блондинка, Надя  Рембиевская, по прозвищу «Азочка-компотик», за то, что будучи девочкой из приличной музыкальной семьи, выкрала у соседей из общего коридора и съела кастрюлю компота. Почему «Азочка», я тогда у мамы не поинтересовался. С ними была ещё одна мамина подруга – Нина Трёхбратская и несколько девчонок из семьи обрусевших немцев – Кох. Все они,  бледные и худые,  тут же получили прозвище «коховские палочки». «Палочек» было шесть.  Причём весь двор знал, что родители чаяли заполучить мальчика ,и, когда седьмой  снова появилась девчонка, все тут же стали звать её Вовка, и она на этого «Вовку»  охотно откликалась. Любимым развлечением было  перебросится с ней макаронической скороговоркой:
-_Кольбас  кушаль?
И она с охотой отвечала: -Кушаль.
-Пиво пиль?
-Пиль.
-Маму слушаль?
-Слушаль.
-Папу биль? –Биль.
   И на вопрос:»Где ты был?», отвечала: «Я был…» и называла место откуда пришла.
   Вообще большие семьи в то далёкое время были не редкостью. Так у них в доме жила многочисленная  польская семья Белоскорских. Сверстники звали их «паны в одни штаны, кто раньше встанет, тот и натянет».  Ну штаны, положим, были не одни, а вот ботинки, действительно были одни и гуляли в них по очереди. Пока один  играл во дворе, остальные прилипали носами к оконным стёклам, дожидаясь своего часа.
   Двор был по местным понятиям большой – двадцать восемь квартир – но дружный. Жили, по выражению маменьки, одной семьёй. Дни рождения детей отмечались всеми сообща. В жаркие летние вечера многие выносили вниз бамбуковые лежанки и спали прямо во дворе.  Благо ворота дома на ночь запирались на замок. Запирал их мамин папа, мой дедушка, работавший  дворником, а  после его смерти это делала бабушка, получившая должность по наследству.
   Днем ворота тоже не оставались без присмотра: целыми днями из окна второго этажа , напротив входа во двор,  подперев голову рукой, старая турчанка мадам Пандози наблюдала за происходящим. Время от времени она подзывала маму, давала ей деньги, салфетку и, шепелявя, с акцентом, наказывала: «Тася, сходи к булочнику, купи  мне франзоль.Только обязательно скажи, что это для мадам Пандози. Так и скажи: для мадам Пандози». По возвращении  проверяла:
«Ну как, сказала?». «Сказала, сказала»,- что конечно же не соответствовало действительности.
   Вечерами девчонки собирались на скамейке, болтали. Сплетничали о матери Бузьки Гольдштейна  к которой каждый день приходит новый папа, или  обсуждали старуху,  живущую в том же подвале, что и Тасина семья Седневых. Старуха возвращалась с Привоза, где продавала сухую лапшу и откуда  каждый раз приносила кусок свиной головы себе с дедом на обед: «Вот,купила гулувизну»,-сообщала она, за что и получила прозвище «Гулувизна». Порой  к ним подсаживалась старая турчанка, покидавшая свой наблюдательный пост на втором этаже, и,пришепётывая,  заводила рассказ о своём  дорогом кипарисовом сундуке. Слушательницы, насмешливо хихикая,  постепенно испарялись, перебираясь в дом напротив. Там, в открытых окнах первого этажа, молодой красивый чуть прихрамывающий блондин, имя которого красовалось на городских афишах и в которого  были влюблены все девчонки, играл на рояле классические произведения.
   А однажды юные слушательницы  даже отважились написать и бросить в окно записку: «Сыграйте, пожалуйста, что –нибудь  Шубберта». Этот самый «Шубберт» я думаю вдоволь повеселил артиста.
   Вот как мама в своих записках, написанных ею на склоне лет по моей просьбе, описывала  собственную семью: "Родители ещё до моего появления на свет, перебрались в Одессу на заработки из Белоруссии, из Могилёвского уезда. Братья отца уехали в Америку и дальнейшую судьбу родственников я не знаю, так как родители рано умерли и связь прервалась. В семье я самая младшая. Родилась я когда маме было сорок лет.  Родители мои были очень красивыми. Папа был  религиозный человек. Помню ещё маленькой, каждое воскресенье он чистил всем детям обувь, и затем мы отправлялись в церковь. Вечерами читали Библию, что не помешало ему в начале революции пойти на демонстрацию  с красной розеткой в петлице.
   В 1917 году была страшная эпидемия «испанки». Папа простудился и вскоре умер. Как выяснилось,  он был уважаемым человеком, и многие, живущие на нашей улице Баранова – бывшей Княжеской – пришли на его похороны».
   Старший из всех детей, Серёжа, очень способный юноша, учился на казённый счёт,  закончил гимназию, реальное училище, подавал большие надежды, и в  19 лет умер от дифтерита, ещё до рождения моей мамы.  Безутешная бабушка –мамина мама – в сердцах им заявила: «Лучше бы все вы умерли, а не он!»
      Итак, осталась  Седнева  Анна, вдова Федосея  Седнева , с тремя  малолетними детьми:  пятилетней Наташей (Тасей), братом Ваней, старше на два года и вторым братом Мишей старше её на семь лет.
   Чтобы прокормить семью, бабушка обстирывала весь дом, ухаживала за больными, летом подрабатывала на базаре:  носила вёдрами воду и поила лошадей.
   Долгая тяжелая работа не прошла без последствий: у неё произошло опущение желудка. После операции случился заворот кишок. Второй операции она не выдержала. Последние слова её были:  «Как там дети?»
   К этому времени все дети подросли -  так маме было уже 16 лет.  Всех троих взяла под свою опеку соседка – Анна Ивановна.
   Миша к учёбе не был склонен. Ещё когда бабушка была жива, она приводила его в гимназию, а он через другую дверь убегал. Это называлось «править казёнку».  Вместе с такими же «казёнщиками» он отправлялся в церковь, где можно было подкормиться раздаваемой поминальной кутьёй.
   Будучи взрослым Миша стал похож на свою маму – с нежным и красивым лицом.  Ваня же наоборот был  высокий и мужественный, как отец.
   После смерти матери Миша стал дворником в третьем колене.  Подметая утром улицу, он,  любя лёгкую и красивую жизнь,  вечером надевал фасонистый сиреневый костюм, привезённый его приятелем моряком,  яркий цветной шарф, лаковые штиблеты и отправлялся на очередное свидание.
   Его любовь к шикарной жизни не всегда была безобидна для окружающих. Как-то однажды мадам Пандози, которой дочка, проживающая в Москве, прислала сандалии,  попросила его их разносить,  поскольку ей они оказались малы.  Кто бы сомневался, что  Миша откажется от такого предложения. Кстати, вообразите какого размера была нога у мадам Пандози.  Когда пришло время возвращать злополучные сандалии, выяснилось, что Мишенька их не просто разносил,  но, скажем прямо, разнёс.
   У него был лёгкий общительный характер, все любили его, а жёны  моряков из ближайших домов были попросту в него влюблены.
   В 23 года он и сам влюбился в девушку из соседнего дома. Это была красивая пара, все любовались ими. Но так случилось, что будучи в отъезде, она ему изменила. Миша с ней категорически порвал, несмотря ни на какие её просьбы.
   Впоследствии он неудачно женился, но преуспел:  переехал в отдельную квартиру  и работал не последним человеком в отделе снабжения  Одесского пароходства.
   При румынах, оккупировавших Одессу, Миша открыл ресторан, жил широко, бессребреником, раздавал деньги направо и налево не считая, за что в дальнейшем  попал в воркутинские лагеря.
Ваня  присылал маме небольшие суммы втайне от жены и  она высылала  Мише посылочки, что, увы, ему не помогло. Он погиб. Вот уж воистину: посей поступок, пожнёшь привычку,  посей привычку, пожнёшь характер, посей характер, пожнёшь судьбу.
      Ваня был прямой противоположностью старшему брату – неторопливый, обстоятельный, в чём-то даже медлительный, он всякое дело доводил до конца. После смерти отца Ваню пришлось отправить на молочную ферму крёстного, где он какое-то время работал, пока его не зашибла лошадь и мать  взяла его обратно в город.  Тут, не имея образования, он стал работать кровельщиком и мальчишки, его сверстники, обзывали его «кугутом» - деревеньщиной. Но он был упорен, устроился работать на  одесскую ТЭЦ, заочно закончил институт, стал начальником лаборатории.
   Женился он неудачно, жена попалась недалёкая, но с претензиями, манерная и недоброжелательная по отношению к окружающим. С моей матерью отношения не сложились, поэтому, даже когда они приезжали в Ленинград, останавливались не у нас, а у какой-то её знакомой. К сожалению Ваня оказался подкаблучником.
   Этому способствовала и тёща – властная нелюбезная женщина, не признававшая никого кроме двух своих дочерей и примака Вани.
   Даже своих сестёр она принимала раз в году  на собственный день рождения. На их даче в Аркадии, где плодоносили элитные деревья, всё, что они не смогли употребить  из очередного урожая, зарывалось в землю, чтобы соседи не имели повода к обсуждению, если бы им перепали остатки.
   Жизнь наша в  Ставрополье как-то худо-бедно устроилась, у нас появилось свое хозяйство: куры, одна утка, поросёнок пополам с соседкой, огород, бахча. Но война докатилась и до нас. В Благодарное пришли немцы. Самого момента прихода не помню, но на мельнице их было немного – несколько человек  - скорее всего офицеры. Малочисленность объяснялась, как я понимаю, удалением мельницы от села – желающих оказалось немного. Утеснений особых от них не было, но сохранилось в памяти, как они заставляли старших сестёр Орлянских чистить им сапоги. И ещё как-то раз мы нашли на соседнем кладбище брошенное человеческое туловище без головы.
   Однажды произошёл случай, который мог иметь непредсказуемые последствия. Мама с соседкой Пашей тайно  закололи поросёнка, которого откармливали, чего делать было нельзя – разумеется убивать, а не откармливать. Вся живность считалась реквизированной германским гарнизоном. Разделывали они его  вечером на столе в небольшой комнате, рядом с той, где мы жили. Вдруг они услышали шаги, Задули свечку и замерли. Вошёл немецкий офицер. Остановился на пороге комнаты   достал из кармана мундира спички и принялся чиркать. Первая сломалась. Вторая не зажглась. Третья тоже. Он что-то пробормотал, сунул коробок в карман и ушёл. А если бы зажглась?
   Но немцев боялись даже меньше, чем своих полицаев. Мама пишет, что когда ходила в центр на базар, старалась выглядеть независимо, хотя у самой поджилки тряслись – жена главного полицая посматривала на неё не слишком доброжелательно.
   Впоследствии, через какое-то время после прихода наших, этот сбежавший с немцами полицай вернулся и прошёл по всей главной улице, просясь на ночлег. Никто не пустил. Когда сообщили нашим, его  пытались найти, но он исчез.
   Вместе с немцами уходили и сожительствующие с ними женщины. Главный немец в Благодарном был интендант, как пишет маменька, «представительный мужчина». Он жил с дочерью местного врача, советского немца. Её звали  Таня. Перед уходом она сказала маме:  «Какая ты счастливая – тебе не нужно отступать».  Но мир тесен. Уже в Ленинграде, когда мама работала в Горном институте, она вдруг встретила работавшую там же Таню. Та не призналась. А однажды они оказались в метро, сидящими напротив. Та снова сделала вид, что с мамой незнакома.
  Немцы отступали суетливо, но механизировано: машины, мотоциклы, на худой конец велосипеды.
   Последними отступали казаки-перебежчики. Почувствовав неладное, я уговорил маму уйти ночевать в село. И, видимо, не напрасно – нас искали. А сосед – Шевченок – спрятался в стог сена – боялся, чтобы не угнали. Отступающие потыкали шашками в стог и, ничего не обнаружив, успокоились.
   Вообще семья  Шевченков – муж и жена -  была зажиточная, куркулистая, неприятная. Он работал механиком на мельнице. Были они бездетны и взяли на воспитание девочку-сироту, их дальнюю родственницу.  Девочка,неухоженная и голодная, подходила к крыльцу лаборатории на котором мы обедали и, потирая одну грязную  босую ногу о другую, нараспев говорила: «А я галушек не хочу, а я галушки ела».Мама всегда сажала её за стол.
   После ухода немцев  два дня было безвластие, очень специфическое состояние: власти нет. Никакой. Ведь обычно мы живём с сознанием, что кто-то нами управляет – где-то сидят начальники, всякие там чиновники. А тут никого.
   И вот пришли наши. Передвигались на волах, на верблюдах. Что творилось!  Все целовались, плакали от радости, от сознания, что остались живы, что эти страшные полгода позади. И даже то, что на нужды армии забрали почти всех лошадей, не омрачило праздника.
   Настало время готовиться к возвращению в Ленинград. Мама от знакомых получила визу – четыре года  проведённые в Ставрополье закончились.  Большая плетёная корзина, размером не уступающая солидному чемодану, заполнена сухарями и салом с того самого располовиненного поросёнка и мы двинулись в путь.
   Ехали долго, сутками просиживая на промежуточных станциях.  В память врезалось продолжительное ожидание поезда в Ростове – городе воров. Там, в  течение нескольких суток, мы сидели под открытым небом в палисаднике при перроне, ожидая, когда подадут наш поезд. Вагоны брали приступом.  Ясно вижу как на пустом перроне дворник в широкий совок заметает отрезанную серо-фиолетовую кисть руки. Ели мы все эти две недели  сухари с салом и чаем, когда удавалось разжиться кипятком.  Туалета поблизости не было. В вокзал нас не пускали и когда однажды по малой  нужде я побежал  поблизости под лестницу, увидел там кучу пустых брошенных бумажников – ненужных свидетелей удачной поживы.
   Как-то раз я заметил за сараем мужчину, переодевавшегося в яркий цирковой костюм. Через несколько минут мужчина уже был в центре палисадника, где начал импровизированное представление со змеями. Наиболее любопытные из сидящих, оставив свои чемоданы, корзины, узлы, баулы, тюки, оклунки и бебехи, потянулись к центру палисадника. Через непродолжительное время мужчина быстро свернул свой реквизит и исчез так же внезапно, как и появился. Кое кто из вернувшихся зрителей недосчитался своего скарба.
   Но вот все дорожные приключения остались позади, и мы, наконец, в Ленинграде.
   Квартира наша сохранилась, вещи, кроме неподъёмной мебели, растасканы. Мама пошла по квартирам, определяя и забирая своё имущество. Обошлось без скандалов -  дом по большей части заселили работниками Горного института – людьми интеллигентными. Один из соседей полуудивлённо  полууважительно покачал головой и заметил: «Однако, вы смелая женщина».Впрочем, такая смелость была скорей от безысходности.
   Мама поступила на работу в Горный институт, откуда через два года была уволена   по сокращению штатов. Но мир не без добрых людей. Малознакомая женщина из соседней лаборатории посочувствовала вдове с ребёнком, поехала с ней в институт Галургии (химические соли), где у неё был знакомый директор, представила её и на его вопрос, хорошо ли она знакома с просительницей, уверенно ответила:  «Да, хорошо». Так мама попала в институт Галургии, где проработала до пенсии – 25 лет.
   «На работу я ходила, как на праздник»,- пишет она в своих записках.
   Хочу привести один штрих, характеризующий её. Из своей не слишком большой зарплаты, она помогала некоей  незнакомой старушке, передавая деньги через кого-то. Она никогда об этом не упоминала, и узнал я про  это совершенно случайно.
   Замуж она так и не вышла. Были у неё романы, о которых я мало что знаю. Последним её кавалером был главный бухгалтер института – человек старого воспитания. Думаю, поклонником он был платоническим в силу возраста – в своё время, ещё до революции, он учился в Германии.
Время от времени они ходили в ресторан Дома архитектора, где было уютно, по-домашнему и можно было  поесть вкусно и не очень дорого.
    Постепенно уходили её подруги – сначала старшие, потом ровесницы.  Как писала она:»После пенсии друзей не  осталось. Одиноко и очень грустно».
   Лето она проводила с нами – со мной и женой – в Вырице, где ей нравилось и было хорошо. Иногда она подходила к старой берёзе, растущей у калитки, обнимала её, как бы набираясь энергии.
   Зимой жила одна в квартире в Невском районе.
   Ушла из жизни на 91 году в 2002. 11 декабря вечером она  позвонила мне в Купчино,  пожаловалась, что неважно себя чувствует.  Это был день рождения жены, у нас были гости. «Мамуля, завтра утром мы к тебе приедем».
   Когда 12 утром мы приехали, она, уже бездыханная лежала  в коридоре. Мы перенесли её и уложили на кровать Почему-то перед входом стоял стул  спинкой к двери. Что она хотела сделать, для чего его так поставила – этого мне уже никогда не узнать.
   Похоронили мы её на Волковском лютеранском кладбище, где удалось купить место.
   Чтобы не заканчивать на грустной ноте, приведу несколько высказываний Натальи Федосеевны, записанных мной в разное время и иногда веселивших меня.  Так, например, когда она меня ругала, то всегда называла «идиота кусок».  Почему не целый, сказать затрудняюсь, может быть, чтобы менее обидно?  Или вот ещё:»Копать сук под собой…или как там?»
   Спрашиваю:- Как сегодня на улице?
-Так  холодно, а подмышками жарко.
-С нашим правительством ливерную колбасу есть нельзя. Никакого контроля.
Заявляет:-Жорж Санд плохая писательница.
-А ты её читала?
-Нет.