Вопрос Сервантеса

Данила Вереск
Солнце медовыми лучами творило в саду изысканные десерты, стегая яхонтовую зелень с методичностью Природы, вздумавшей видеть пчелу исключительно полосатой. Яблоки в тот год были сплошь гигантскими, и падали глухо, раскалываясь страстно на две половины, которые клялись шепотом, пенясь на изломе соком, в обещаниях вечной любви. Мы собирали их, вгрызаясь лунными ночами в брызги яблочной плоти, отчего наши подбородки были липкими, а к утру покрывающиеся желтой пыльцой с  щедрости полевых растений. Была там и река, могучая, спокойная, обширная река, усиженная ласточкиными гнездами маленьких городков, сообщавшаяся с точками себя самой при помощи кораблей, что несколько лаконично буравили прямую горизонта, пружиня зрачок смотрящего с берега, а затем бросающего огрызком в удаление мифологической точки, ибо они никогда к нашему причалу не подплывали.

В особо погожие деньки, когда воздух звенит от крыльев изумрудной мошкары, а теплый ветерок попеременно рассеивает в пространстве этот металлический звук, избавляя необходимость махать от плеч до  головы ладонями, нам выносили в сад зеркала из Венеции, что до этого складировались пыльными горами «голубого дряхлого стекла» в дальних недрах бедлама. Мы рассаживались вокруг перевернутых окон в небо, как муравьи вкруг куска сливочного мороженого, и тихо пропадали в многообразии перевернутых облаков. Так продолжалось ровно до того момента, пока наша сестра не вздумала нырнуть в «тонкий воздух кожи», прямиком в «синие прожилки», и не разбила доставляющие удовольствие проекторы, и не изранилась вся, залив густым томатным соком ущемленное небо, которое санитары ставили на ноги и уводили, полуобморочное, в темноту прохлады. После сего досадного события осталась только вода, которую не сравнишь с правдивостью зеркала, и небо в которой не изменишь, потому как оно не сливается с ней наверняка, а только чуть-чуть, самой кромкой, нерешительно, видимо уверенное в предательстве и желании воды, подспудном, стать небом.

«Слепая ласточка» серого утра бросается к моим ногам, застывая бурыми разводами бывшего горячим кофия на донышке кружки. Сервантесу принадлежит вопрос: «Что лучше – мудрое безумие или тупой здравый смысл?». В силу моего положения этот вопрос становится фундаментальным и сметает дыханием голодного барса все остальные вопросы, занимающие мой мозг. «Они шуршат в прозрачных дебрях ночи» -, это образ, где белые люди тянут меня под руки в открывающиеся зев машинной пасти, асфальт пахнет прибитой влагой землей, мраморные плоты акации желтеют на обочине, дергаются занавески, ибо людям стыдно наблюдать, но большая охота. « Их родина – дремучий лес Тайгета» -, что в моей хронологии совсем не горы Греции, а локация, удаленная от семьи и от тупого их здравомыслия. Бедлам встретил меня ширококостной архитектурой, белыми и мягкими креслами, смотрящими на речные изгибы и цветущий сад, он встретил меня неподвижными людьми, видящими сквозь молочную толщу – звезды, и наоборот, сквозь звезды – молоко. «Их пища – время, медуница, мята» -, на самом деле времени нет совсем, а есть только пища, и мята сгибает темное крылышко под напором кипятка, струящегося из носа чайничка, а сладость подается на блюдце, тонким слоем, высосанный из трудолюбивых, «из мертвых пчел, мед превративший в солнце», своим тупым здравым смыслом.

И так я просыпаюсь, разбуженный падением огромного плода в траву забвения, понимая, что без усилий тупых на здравый смысл, ни одному из мудрых безумием не пришлось бы рассуждать на эту тему, по причине отсутствия предмета рассуждения и объекта, которому можно с гордостью противостоять. Светило красит верхушки яблонь в золотоносную руду, венценосным руном вспыхивают макушки. Мне подливают горького напитка, открывают книгу на нужной странице, и я читаю вслух, заставляя ближайших братьев поднять голову и вслушаться:

«О небо, небо, ты мне будешь сниться!
Не может быть, чтоб ты совсем ослепло,
И день сгорел, как белая страница:
Немного дыма и немного пепла!».