глава II

Анаста Толстова-Старк
========== II ==========
Гвендолин вошла в номер. Хоть шагала она неспешно, сердце у нее колотилось пойманной птицей. С чего бы это? Матери звонить не хотелось, и Гвен пошла на сделку с совестью, сказав себе, что вообще-то время позднее, и звонок можно отложить на завтра. Была и еще одна причина избегать звонка: мать, несмотря на и взаимную отчужденность последнего года, инстинктивно чувствовала недоговорки и ложь, хоть бы и по телефону, и, как правило, ставила себе целью во что бы то ни стало докопаться до истины. Темные закоулки души старшей дочери ее не пугали, по крайней мере, в меньшей степени, чем их собственную хозяйку, и, иной раз, к обоюдному огорчению, мать добиралась до совершенно феноменальных находок и открытий. Сейчас Гвен меньше всего хотелось, чтобы кто-либо копался в ее подсознании. В мыслях и так был сумбур чувств и ощущений, неведомых прежде, и она была совершенно не готова называть их какими бы то ни было именами. Имена и названия имели нехорошее свойство всё упрощать и уплощать. Обычно Гвендолин старалась не избегать истины — она была правдивой девочкой и гордилась этим. Хотя в последнее время приходилось все больше и больше скрывать и, по большей части, от себя самой.
Вместо звонка Гвендолин уставилась на себя в зеркало, что висело на двери в номере. В полутьме зеленоватые ее глаза казались больше, ресницы — темнее, лицо словно вытягивалось, — тени скрадывали детскую еще пухлость скул, небрежно набрасывая смутный образ будущей женщины на лице подростка. Гвен, склонив голову набок, так и этак изучала своё лицо. Словно само ее восприятие — взгляд на себя со стороны — подменили. Она переставала концентрироваться на досадных деталях и несовершенствах и впервые за много лет (а, возможно, и вообще впервые) увидела себя со стороны, целиком, — так, как нас обычно видят другие. Это напугало Гвен, по крайней мере своей неожиданностью.
Шарахнувшись вампиром от отражения — не завесить ли зеркала? — Гвендолин прошла в темную комнату и бросилась на кровать. Свет зажигать не хотелось. Задернутая до середины окна тяжелая гостиничная штора пропускала в комнату лунный луч, расчертивший пол холодными бело-голубыми квадратами, разрезанными оконной рамой. Тень от дальней магнолии казалась причудливо вычерченным тушью узором на лунном холсте. Зубы сводило от нескончаемого пения цикад. Гвендолин лежала на спине, невидящими глазами глядя в потолок с лепниной вокруг лампы, и прокручивала в голове события последнего часа. От слишком ярких воспоминаний стало вновь неловко, все было слишком близко, слишком животрепещуще, — особенно волновала ее последняя часть пути домой. Что это было за наваждение? Нет, она сама себе все придумала, может, и не было ничего: ни дрожащих пальцев с сигаретой, ни этих ненасытных, смущающих ее и, похоже, смущающих и того, кто их бросал, взглядов. Но боги, как он смотрел! Гвен и тут пробила дрожь, стало безумно стыдно, страшно и жарко, — она вспыхнула, как сухая ветка на ветру, и в животе вновь проснулись мохнатые бабочки. Зачем, зачем на нее так смотреть? На что там вообще стоило смотреть?
Не в силах успокоиться Гвен прошла в ванную, включила безжалостный свет и стала медленно раздеваться перед зеркалом. Нет, волосы определенно те же. После морского купания они слиплись и затвердели от соли, торча нечесаной копной, как пук сена. Плечи были худы и костлявы, как всегда, — но линия ключиц и шеи стала, как будто, изящнее. Гвендолин нечасто смотрела на себя в зеркало дома: там ее могла застукать за этим мать, что повлекло бы за собой надсадное молчание, нервы, а, возможно, и объяснения — все то, чего Гвен старательно избегала. В ее детской комнате было маленькое зеркальце на стене, прямо над коробкой с изрядным количеством ее мягких игрушек (после смерти отца все игрушки были изгнаны с кровати в коробку — детство кончилось). Обзора в зеркальце хватало ровно на то, чтобы определить, не слишком ли много прыщей на носу и не торчат ли волосы рожками перед походом в школу. Зеркало в ванной доходило только до плеч и, к облегчению Гвен, скрывало все, что было ниже: грудь и так далее. А ходить для сомнительного удовольствия самобичевания в спальню матери Гвендолин претило. Но сейчас без всяких душевных усилий ей открывалась бездна возможностей познакомиться с собственным обликом.
Гвен сняла влажную одежду и уставилась на себя. Зеркало в полный рост, ничего не скрывает, да еще и другое зеркало, напротив, висящее над умывальником, дает возможность посмотреть на себя со стороны. И вот Гвендолин увидела свое отражение: чужую, незнакомку. Темно-рыжие волосы курчавятся на висках от моря и влажного воздуха, открывая длинную шею. Спина худая. От торчащих лопаток смешно и грустно, — так по-детски смотрятся они на ее взрослеющем теле. Но и живот, и нежный изгиб талии, и то, что ниже — были совсем уже не детскими, но девичьими, как у других, что она видела в душевой после спортзала, только изящнее, строже. Непостижимо уму, что это — она сама.
Незнакомка в сказочном стекле шевельнулась. Тонкие руки были особенно хороши, привычным жестом взлетая к волосам — убрать от лица длинный рыжий локон, давно уже состриженный в далекой парикмахерской.
После смерти отца Гвен, чувствуя смутную потребность как-то окольцевать внутренние изменения, отрезала свои длинные, до пояса, рыжие косы — собственноручно. Потом над ней долго охала парикмахер ее матери — и сотворила из торчащих обрезков былой роскоши прическу в стиле «эльф». Теперь и локон было поправлять не нужно, а открытый затылок непривычно холодил воздух, и коротенькие кудряшки на шее становились дыбом от холода и душевных переживаний. Раньше — Боттичелли или любимые отцом прерафаэлиты, а теперь — даже не Климт, и не Шиле. Разве что аниме…
Гвен повертелась, разглядывая ноги, для верности взяв с подзеркальника маленькое ручное зеркальце. Ноги худоваты, но стройные и длинные. С чего она решила, что торчат коленки? Коленные чашечки выступали едва заметными ровными квадратиками, подчеркивая линию икр и щиколоток, и ничем не портили хозяйку. На икрах налип песок, а на бедре — листочек жимолости, Гвендолин густо покраснела при мысли о том, что все это время не замечала этот дурацкий листик, а другие — вернее, другой — наверняка заметил. Эта мысль окончательно спугнула в ней нимфу. Теперь из зеркала таращил глаза олененок — одни глаза и коленки.
Гвен вздохнула и полезла мыться. Но и тут ее преследовали мятежные мысли. Теплая вода коснулась кожи и ступней. Гвендолин вдруг вспомнила мужскую руку на своей стопе, зажмурилась, словно отгоняя морок, и подставила пылающее лицо под горячую струю воды. И мокла, по обыкновению, с полчаса под душем, но так и не смогла смыть тревожащих ее воображение мыслей из головы, а щемящей истомы — с тела.
После душа Гвен в пижаме пошла на балкон. Вдоль стены гостиницы шла сплошная длинная невысокая бетонная полоса, разделенная перегородками по номерам, но не скрывающая от любопытных глаз соседей. Сейчас, впрочем, никого не было. Гвен вдохнула лунный свет, смешанный с запахом близкого моря, песка, ракушек. А еще в этот букет вливалась тонкой струей нота магнолий.
Хор цикад на короткое мгновение затих, словно по мановению палочки неведомого дирижера, и запел с новой силой. Ночь была неправдоподобно хороша. Вот бы день никогда не приходил, не приносил с собой придирки родственников, новые переживания, стыд и боль, вечное желание зарыться с головой в какую-нибудь тесную нору. Вокруг было так спокойно, так гармонично, так целостно. Почему же у нее, у Гвендолин, такой мятеж во всей ее сущности — и ни намека на потребность покоя? Где он, этот покой?
Кровать ничем не тянула, мысль о подушке под щекой вызывала содрогание. Хотелось бежать в ночь, лететь, познать что-то, скрывавшееся в темноте, еще неведомое. Дэрил тянуло во все стороны сразу зудящим под кожей ожиданием, — оно затопило ее волю, порабощая разум, блокируя мысли и прежние точки зрения и ощущения. Все это было так глупо — и так сладко, и, наверняка, новое это самоощущение было неправильным, ложным, и уж точно не доведет ее до добра.
Но что сделано, то сделано — слов из песни не выкинешь. Изменения, что происходили с Гвен были реальными и они, казалось, начинали менять и реальность вокруг нее. Они были — и как отражение в зеркале, как взгляды мужчин.
Гвен было несвойственно приукрашивать реальность, скорее, наоборот. Но вот, наконец, в мыслях она расставила основные положения по местам: она взрослеет, она, возможно, недурна собой и, возможно, желанна, — не в пьяном угаре озверевших подростков, но в оценке зрелого мужчины, глядящего на нее беспристрастно.
Рою было бы приятно, если бы она была уродиной. Или чтобы считала себя таковой. Что может быть лучше для садиста, чем убедить неуверенного в себе человека в несоответствии и потом смотреть, как он мучается? Почти так же весело, как давить кузнечиков или надувать лягушек. И она, дурочка, поверила мерзкому мальчишке. Непостижимые взгляды Динго… Гэйвена — о, да, Гэйвена! — казалось, после долгой зимней спячки встряхнули ее.
Впервые за последние полтора года Гвендолин Грамайл хотела жить!