Не скрипнет калитка в саду...

Олег Ковалев
16.04.11
Не скрипнет калитка в саду...*

   Даже сыграть им на аккордеоне невозможно. Не услышат они, не придут, не удивяться своей улыбкой и восхищениями игрой моей жены. А, ведь знаю, благодарны бы были, довольны и радовались бы долго, разговаривали бы об услышанном, хвалили бы детей и гордились ими.
   А, может, мне кажется? Мне хотелось бы так видеть? Плохого-то в этом нет, если картина настоящего смешивается постепенно, растворяется в прошлом, обретая новые черты при старой форме и почти старом содержании. Вроде, как и они, а уже поволока времени кое-что изменила, яркие, иногда даже слишком, краски, приглушены, острые края закруглились, превратив знакомые и родные лица больше в фигуры, чем в людей, хотя есть ещё и запахи, узнаваемые звуки и шорохи, походка, присущая только им и... голоса, голоса с интонациями, семейными словечками и, конечно, знаменитыми для знавших их: "большое дело сделали" – о какой-нибудь законченной работе, "так положено..." -  об отношениях родителей с детьми", "кисло, аж Москву видать" – о сладком варенье, "нун.., яволь.., шмутикаймер*, орднунг, апельплац, гефангене..." – это уже из лексикона фашистских концлагерей, где отмучался четыре года и назло жуткой судьбе выжил.
   Страшна не сама смерть, не ритуал, не уход. Страшно чувство полной и окон-  чательной безвозвратности! Страшен миг, когда нельзя ни вернуть их на шаг, ни обратить хоть на пару секунд стрелки вечности. Думал же, мечтал сколько раз спросить их ещё о том, о сём, чего недопонял, не услышал.
   О глубине родственного древа, ещё раз и ещё о жизни под величайшим извергом Иосифом Сталиным и его тайной сворой, о мыслях в далёком немецком плену, о семейной жизни и её извивах..., как он всё видел, что скрывал...
   Расстались мы, будучи вдалеке друг от друга. Да и не только километры раз-деляли нас. Всегда было это расстояние, незаметная для других дистанция, не позволявшая полностью сблизиться душами и сердцем. Мешало что-то всегда, стояло запретом, границей между. Мать мешала. Родная мать. Она чутко реагировала на любое его движение навстречу мне, тут же обрывала, ссылаясь то на его здоровье, то на нехватку времени, то ещё на что-нибудь... Не позволено было ему открываться перед родным сыном... Устанет, мол, зачем то вспоминать?
   Что было причиной этому? Тридцатые годы с их мраком арестантских ночей и повсеместными стукачами-агентурой? Помню – сидят родственники за дедовым праздничным столом в Красилово, всего их человек двенадцать, шесть мужчин и столько же женщин /бабушку с дедушкой не считаю/, а среди них, как теперешним умом понимаю, два агента уже присутствовало. Сидят они, покрякивают, деда слушают, сами под рюмочку среди тёмных страниц нашей семейной истории лазят, а кое-кто и спросит невзначай детали, причины событий – "что ты думаешь об этом..., не всё так и плохо..., сами виноваты...,  через врагов проникало..., почему хуже у нас? Вредители всё это..., поделом..."
   Не вернуть, не спросить... Передать бы это молодым. Торопитесь узнать, спешите к разговору, а не к сопротивлению с родными. Не к доказательствам уже давно прожитых нами аксиом, а к источнику, пусть и семейному. Нет лучше зеркала, чем слова о прошлом, чем путь, пройденный отцами. Этот близкий по крови опыт не замутнён ни газетными установками, ни шепотком "доброжелателей", ни фанфарами фальшивых побед и обещаний. Вглядываясь в поблекшую поверхность зерцала, видишь там и себя, растущего, вырастающего на ниве их прошлых трудов и нескончаемой борьбы за свою и нашу жизнь.      
   Для кого без них тогда жить сейчас? Для тех, кто сыт и глух? Для тех, кто не помнит свой вчерашний день, набивая брюхо и карманы. Для тех, кто, крякая, изрекает прописные истины для нижестоящих? Видимо, для родных, для них, соберущихся опять когда-нибудь за дедовым столом и слушающих неторопливый рассказ о былом, о пройденных дорожках, о рассветах на цветастом лугу и журчаньи той, единственной моей речушки…