Завтра, после...

Влад Морозов
                Здесь никогда ничего не было, никогда и ничего. Возможно, в иной реальности, в беззвездной плоскости, где угодно, когда угодно, кому угодно, где мне угодно, но здесь не было ничего. Никогда. И он был обречен стоять в своем прошлом, стоять и смотреть на волны, больше не на что было смотреть. Он один смотрит на волны. Он не помнит, как сюда попал, наверное, и не должен помнить. Это его не удивляет. Скорее, его удивляло бы обратное, то есть, если бы он помнил. Если бы он знал, как попал сюда, то знал бы, и как выбраться. В этом как раз он уверен. Он не решается поднять глаза вверх: вполне может оказаться, что неба здесь не существует, он не помнит, чтобы кто-нибудь обещал ему существование неба. Эта мысль о существовании или несуществовании непривлекательна для него, поэтому он смотрит вниз, на волны. Лучей солнца он не ощущает, но это еще не значит, что его нет, что опустилась ночь; это его не беспокоит. Волны прибывают: он с интересом наблюдает за приливом, представляя, что будет дальше. Нет, скорее всего, он не думает об этом. Не может. Это ему не нужно, ему нужно совсем другое, и я утрачиваю к нему интерес. Хватит о нем. О нем больше ничего не будет.
            Пустое небо радует глаз, оно смущает меня. Насколько хватает сил, я смотрю вперед и вижу стены, я творю свою вселенную, свой город, разрастающийся и величественный, погибающий с восходом солнца. Мой город окружает небо, оно становится залогом его вечности, его величия. Слова – единственная реальность, данная мне, единственная невоссоздаваемая реальность наших тел, сплетающихся в полусумраке комнаты, превращающихся в символическую вселенную, без времени, без оси, без начала и конца, в первозданном мраке. Слова – это и есть мое молчание.
            Иногда мне кажется, что нужно только надеть свою маску, – но у меня нет никого, кто смог бы ее увидеть, кто смог бы ее сорвать. У меня нет ни сценического пространства, ни зрителей, перед которыми я смог бы сыграть свою роль. Маска спадает, и я остаюсь беззащитный, раздираемый противоречиями, без желаний, без сожалений. Как хотелось бы надеть ее снова, но поздно, поздно. Я иду по своему городу и знаю, что в нем ничего нельзя изменить. Это мой мир, исключительный, в нем нет людей, нет ничего, что можно было бы понять, что поддается разрушению, что подвержено течению времени. Я боюсь, что это навечно. Иду в маске, которую уже нельзя снять, в растерянности, в сомнении, беспечно. Иду в молчании. Это мое молчание, исключительное, беззастенчивое. В своем городе я могу встретить, кого захочу, но никто не может встретиться мне. Мой город пуст, он свободен, поэтому он вечен. Невыразимая, неповторимая свобода поднимается из него, снизу вверх, парит над раскаленными от солнца крышами, взлетает к небу. Я ничего не хочу о нем рассказывать, но я не молчу. Это печаль заставляет меня говорить, – нет, это не печаль, это сожаление, – нет, это не сожаление, это мои слова вырываются помимо моей воли, кружатся в своем вечном движении к самоуничтожению. Они беспомощны, бессильны, приговорены в моем молчании, моем усталом, таком же беспомощном молчании, не имеющем причин, не видном в зеркале. Их больше не будет, когда придет время, когда оно пройдет. Пузырьки воздуха уходят вверх, скользят в предрассветном тумане, превращаясь в капельки дождя. Мне они не нужны, и кажется, что я их не придумывал, что их придумал не я. Мне не нужны крыши моего города, я думаю о них. Процесс мышления скоро прекратится, я стану думать о них исступленнее, сильнее, чем они того заслуживают, я забуду, о чем я думаю, мне будет все равно. Я выйду на балкон, чтобы их увидеть, но увижу лишь воду, прибывающую со всех сторон, воду, о которой я забыл. Белое солнце! Надо всем этим оно величественно встанет, и не будет ничего, о чем можно было бы пожалеть, не будет того, от чего я убегу, потом, в молчание; я буду стоять и смотреть, на волны. Теперь, когда я придумал этот мир, ничто не заставит его исчезнуть, он скроется под белой толщей воды, и от этого станет еще прекрасней, еще недосягаемей. Я останусь его пророком еще на какое-то время, я стану пророчествовать в темноте, молча, для самого себя. Другие ничего больше не узнают о моем городе, погребенном в белом саване пустыни, освободившем меня, наконец, от тревоги. Оставаясь погребенным, он станет смотреть на меня своими окнами, станет преследовать меня в моих снах, куда бы я ни пошел. В этом я читаю свершение, я остаюсь недвижим, остаюсь в своем городе. Он больше не печалится, ему неведомо то чувство, которое я переложил на себя, его судьба стала моей. Нет, не стала, он все больше отдаляется от меня, но я об этом не подозреваю. Мы на склонах пирамид: великое солнце заходит, чтобы завтра его сменило еще одно, такое же, потом еще одно, еще и еще, каждый раз другое, неотличимое от прежнего. Так проходит передо мной их бесконечная вереница, заставляющая небо краснеть, не дающая мне уснуть. А ночью иссохшая луна будет тосковать по моему городу, по его неразгаданным дворцам и гробницам, лестницам и садам, подверженным зною, мертвым, скоро уже мертвым. Тогда я подберу листья, вобравшие в себя память этого города, и сожгу их на костре, который сменит новое, неназываемое время. Оно будет идти позже, после меня, после всего. Сейчас, в начале времен, я не могу догадываться об этом, я безмолвствую, и только слова мешают, вырываясь в пустое небо, к пустой луне. Луна тоскует, она знает, что смертна, что ей не пережить этот город, - город, в который она влюблена, на который струятся ее обреченные лучи, ласкающие безмолвным светом шпили его башен. В конце времен будет то же, что в начале, слова будут спешить, бежать, наскакивая друг на друга, прорывая плотину безмолвия, рассказывая всегда об одном и том же. Я могу помолчать, они мне не мешают, не станут мешать. В небесном хороводе ангелы танцуют с бесами, кружась парами над моими шпилями, вдыхая запахи несуществующего мира, заставляющие забыть их о своем безумии, о своих мечтах. Они останутся вечно кружить в своем белом танце, обнимая прощальную музыку, в пируэтах ожидания дождя, который смоет мои стены, смоет пророков и грязь в сточных канавах, под луной, смоет мой город, – дождь, которого никогда не будет. Мосты будут разведены, наступит утро, беспечное утро зеленых дельфинов, возвращающих моему городу молодость, приплывающих с юга, из океана по ту сторону пустыни. В пустыне они погибнут, все, один за другим. Они так и не увидят мой город, и я стану оплакивать их смерть, всматриваясь, как и прежде, в желтые сумерки. Я уйду на север, всегда стремясь к пустоте, в которой нет еще городов, похожих друг на друга, обездвиженных, исчерпавших запасы воды и песка. Я иду туда, откуда слышатся песни эльфов, – между пустых лесов, в листве тропических деревьев мне открывается тайна; я подхожу все ближе: в пещерных лабиринтах, в танцах абсурда прославляют они свою печаль, свое одиночество. Я присоединяюсь к ним, ненадолго, я вижу себя в своей маске, уходящего, вместе мы не менее одиноки, чем порознь, я больше ее не сниму. На горизонте белое облако; мы будем поглощены им, когда наступит час ночи, и тогда я забуду про свой город, город на юге, откуда я вышел, омываемый океаном, в день великой печали. Мне ничто не сможет помешать, я буду свободен. Я буду свободен в смене дня и ночи, в смене времен, в смене солнц на пустом небосводе, на сцене дождя и ветра, превращающего горы в прах, ветра, что разрушит мой город, разрушит еще не скоро, не оставив камня на камне. И я уйду вновь, безвозвратно, в молчание. Это уже навсегда.



                Сон подземного царства, подводных камней, ожерелий из изумрудов, бесконечных топазов, бериллов, карбункуловых лилий, цветов моего детства. Эта магия рождается там, во сне, и все исчезает, окруженное им со всех сторон. Зной чуть колышется, оставляя тени и их предметы размытыми, и так им легче войти в подземелье, пройти по гулким коридорам, ведущим в прошлое земли, в завтрашний день. На нашей тропе нет указателей, мы бредем наугад, лишь изредка блеснет магическим кристаллом поверхность горного озера в пугающей тишине. Там, во сне, нет озер и воды, нет прошлого, нет небес, и элегия рождается, чтобы раствориться в несуществующем, в несущественном. Нас нет сегодня; небеса пепельно-серы, а мы все еще где-то на дороге, за поворотом. Милая Джорджия Браун! На Бейсин-стрит я буду искать твою мечту, моя труба запоет загадочно и печально, твои серые прекрасные глаза будут закрыты, в поисках Чарли мы пойдем с тобой по Бродвею, в свалках и мусорках мы найдем его, навек твою мечту, выдувающего яркие, огненные шары в холодное осеннее небо. Пузырьки уходят вверх, и значит, что-то меняется, что-то изменилось. Темнеет на  Бейсин-стрит, мы глядим на окна домов, мы верим в ночные шары, взмывающие в темное небо. Медные трубы и песнь больной души, алкоголической печени, подземного озера разврата и джазовой мечты. Мы стоим здесь вместе, встретившись, наконец, такие одинокие. Блестит в водах озера саксофон, он начинает свою партию хрипло, неуверенно. Джорджия Браун присоединяется к нему, оркестр со дна озера вступает позже. Здесь встречаются все, мы узнаём друг друга, слышим новые мелодии, совершенные риффы, детские мечты. Мы приветствуем их, и, наверное, нам нужно остаться, наверное, это и есть возвращение навсегда. Чарли поднимает свою дудку и смотрит на нас пристальным взглядом. Он понимает время, говорит мне Дин Мориарти и направляется на другую сторону озера, когда смолкают последние звуки. Пора и мне. Здесь, на берегу озера, мы прощаемся с Джорджией Браун, до завтра.



                Он – где-то в углу, съежившись, там – красное пятно рассвета, наискось разрезающее комнату. Там, где-то в глуши, где-то в душе. Малиновые сумерки, но вот уже проходят, проходят, дрожь в теле, и, наверное, далеко, далеко идущая. Колесо слов, река, и на ней челны, челны, лодки, баркасы, барки, баржи – все плывет, все движется… туда, за горизонт, за моря, за скалистые горы, где пропоет им песню слепой поэт, видящий из-под земли, дальше глаз. Равномерное свечение: уже не солнце, иной свет светит им теперь, сейчас этот опыт прервется, на миг, на мгновение, на долгое мгновение, и мы снова будем вместе. Потом, впрочем, поздно. Навек мой край, неопалимый, бледный, розово-голубой, в реках и гагарах, в озерах и чайках, в ведрах с помоями и нежно-смутных песнях. Возвращаемся из зелено-мутной сутолоки, из призрачных будней, в раскаленном полдне сверкающих глаз – льдины сердца, разрывающего айсберги, наталкивающиеся друг на друга, умирающие, а на полотне – поезда, поезда, и рельсы, далеко бросающие свою тень. Только он, бредущий сейчас в беспамятстве, только он настоящий, он один во всем мире не отбрасывает тени, ему безразлично, нам безразлично, он это знает. Теперь проходим мимо – на колокольне, в полумраке, слышны первые крики птиц, видны крыши невдалеке, под нами. Злата Прага открывает нам свои тайны. Мост святого Вацлава над Влтавой, его голова, парящая в небе; сотни покореженных антенн глядят нам вслед. Так рождается Голем, беззубый, с воняющей улыбкой, дикий и голый он бежит по городу, хочет вырваться, но толпа окружает его, не пускает, беснуясь в своем страхе… Мы с Джорджией Браун молча смотрим на них. Она многое могла бы мне рассказать, но мы молчим. Мы стоим чуть поодаль, ветер шевелит серебряные волосы на пряных губах заката, и мне кажется, что я влюблен в Джорджию Браун, в ее чернозубую улыбку, в ее сверкающий кларнет… 
            Я путешествую вместе с Блэзом Сандраром, – его отрезанная рука покоится на моем плече. Вместе мы садимся в поезда, на душных летних станциях, ночью, в кромешной мгле. Вместе пересекаем великие реки, материки, историю нашей жизни, разную, похожую, грустную. Я хотел бы… впрочем, нет, несказанное, тихое, нежное. Он говорит несколько фраз, когда мы въезжаем в Дакар, мне нечего добавить к сказанному. Блэз огорчился бы, узнав про это, поэтому я делаю наброски к роману, который он написал бы, если бы хотел. Мы были бы вместе, напиши он этот роман, на склонах горы я не бродил бы более одиноко, чем теперь, чем раньше, как всегда. Теперь я  встречаю его иногда на Монмартре, он не узнает меня, он прячется от жары, от себя, возможно, от лишних глаз. Вот мы едем в Америку, только что закончилась война, я присутствую в его сне, мне снится Блэз. Нет, нечего сказать, совсем нечего, за меня говорит он, так мы договорились, так принято в его сне. Потом мы не встречались, его адреса… я писал ему, он не отвечал. Он звонил мне в отель, всегда чужим голосом, и рассказывал новый сюжет. Мы жили в одном городе, долго, может быть, всегда, не знаю, но он об этом и не подозревал. Да, мы заходили в одни и те же кабаки, в разное время, Блэз утром, когда там никого еще не было, он скрывался, он был сумасшедшим. Я хотел его разыскать, я был болен, не мог вспомнить его последний адрес. Ночью начиналось безумие, его отрезанная рука летала по небу, она преследовала Орион, она поселилась в моем сне, я не мог больше спать. Эти фразы, недосказанные, совершенные, непонятные, я повторял их про себя, это помогало, ненадолго. Мы вместе путешествовали, – об этом я уже говорил. Но города, ночные, летние, неизвестные, я не могу об этом рассказывать, об этом  должен рассказывать Блэз. Что же делать, что же делать, я не знаю, я умираю без него, и я умру, без них, без его фраз, оброненных мимолетно, на бегу. Забывчивость Блэза была катастрофической, он забыл, что жил, забыл, что было, все, что он забыл. В какой-то момент он уехал без меня, и больше я его не встречал.



                Фигура, которую отражает зеркало – труп. Я подхожу к нему в темноте, шторы задернуты, я не вижу звезд, не вижу луны, не могу угадать начало рассвета, ту точку, за которой новое безумие. Я пытаюсь пошевелиться, мне страшно в темноте, я отражаюсь в зеркале внезапно, без предупреждения. Можно повернуть его к стене, и фантомы печали начнут свою пляску, уставшие от времени, неподвластные моим воспоминаниям. Стены Джорджо де Кирико, я иду вдоль них, наполняясь тоской, они заставляют меня искать двери, всегда за следующим углом, за следующим поворотом. Но я не шевелюсь, я все еще в темной комнате, перед зеркалом. Мне нужно это время, мучительно нужно, время перед рассветом, последнее, но оно уходит, утекает сквозь стены, в которых нет дверей. Оно разрушит мой город, слишком быстро, быстрее, чем я смогу к этому привыкнуть. Мой труп зеленеет на стене бесформенным пятном, пытается нащупать окно, пытается выпрыгнуть, чтобы избавить меня от себя. Я бесстрастно наблюдаю за ним в зеркале, накапливая воспоминания, мне не нужны его слезы, не нужны слова, раздающиеся за окном, всегда перед рассветом. Утро в Сингапуре: позолоченные шпили, пагоды из мутно-оранжевого дерева, монахи в черных одеждах, с саксофонами в руках, электрик-бенд моего детства. Я пробираюсь между деревьями, играя на саксофоне, я остаюсь незамеченным ими, всегда в своем городе, неприкасаемый, отдельно от остальных. Вода все еще прибывает, все еще темно. Когда рассветет, мои действия, незаметно, неожиданно, мои действия. Стоны, вырывающиеся из груди, приобретут осмысленность, но я не умру. Я переживу в своей памяти еще один рассвет.
            Поздним вечером я поворачиваю в самую странную улицу моего города, я часто иду по ней во сне, редко наяву. Здесь нельзя встретить прохожих; изредка я вижу, как чей-то силуэт мелькает за деревьями, но стоит мне ускорить шаг, как он исчезает. Улица пустых домов, покинутых заводов прошлого века; направо от меня необычное здание, я прохожу мимо него в трех шагах. В доме четыре придуманных этажа, всякий раз, поравнявшись с ним, я вижу, что он сделан из картона, что стоит мне лишь протянуть руку, и я сомну его в кулаке. Но я прохожу мимо, улица здесь делает небольшой поворот, теперь уже нельзя, оглянувшись, увидеть ее всю, и я попадаю в ее жуткое, таинственное нутро. Приходится сдерживать себя, чтобы идти медленно, чтобы не проснуться. Сейчас я иду мимо длинного, одноэтажного дома с черными глазницами окон, и похоже, что он никогда не кончится. Этот дом сразу же напоминает мне о Петербурге Достоевского, о белых ночах наших кошмаров, нашей любви, о необитаемых подъездах, голубях в подворотнях, о призраках, ютящихся на чердаках. Но здесь нет голубей, и я не вижу призраков, я чувствую их  дыхание, их отчаяние. Наконец дом кончается, слева забор, за ним, в отдалении, я вижу высотные дома. Мне непонятно, откуда они здесь, в моем городе нет таких домов, и я не знаю, кто мог бы там жить. Сколько ни приближайся к ним, они остаются чуть вдалеке, странный мираж моей улицы, воспоминание о будущем. Через несколько шагов по обе стороны от меня уже тянутся два огромных пустых цеха, холодные и обессмысленные. Я почти бегу, они сдвигаются, стремясь смять меня в ничто. Смысла не остается ни в чем, это странные дома, ничего не поделаешь, и внезапно в глубине одного из них загорается тусклая электрическая лампочка, что едва заметна сквозь мутное стекло; я сдерживаю вопль удивления и ужаса. Но, к счастью, они остаются позади. Дальше – кладбище машин, смесь страха и печали, недоумения и разочарования, грузовики, отслужившие свой век, мертвые кузова с вырванными сердцами. На всем протяжении улицы – ни одного поворота, который не заканчивался бы тупиком, ни одной открытой двери, лишь стены, стены, заборы, колючая проволока и прожектора, освещающие дорогу, призрачно и нелепо. Дальше передо мной еще одно бурое одноэтажное здание с заколоченными окнами. Когда я прохожу рядом, из одного окна раздается мерный стук, – ничто живое не способно издавать таких звуков. Это Родерик Ашер, сошедший с ума, он повесился в одном из домов моей улицы, самом мрачном, и по ночам, раскачиваясь, ударяется ботинками в подоконник. Но, наконец, на другой стороне улицы появляется первый жилой дом, с освещенными подъездами, не слишком приветливый, но с живыми запахами, доносящимися из окон кухонь; за ним второй, третий, и, внезапно, перекресток, довольно широкий для моей безлюдной улицы. Сейчас я стою на некотором возвышении, с него я готов часами рассматривать любимый дом моей улицы, расположенный как раз напротив, дом, который я мог бы придумать сам, если бы он не стоял уже здесь. Улица тянется еще дальше, но я редко прохожу ее всю, до конца. В этом доме – цель моего путешествия. Здесь живет Джорджия Браун.            



                Когда-то – я знаю, это было необычное время – я видел ее во сне каждую ночь. Я просыпался под утро в холодной, нетопленой комнате и больше уже не мог заснуть. Мне кажется, тогда я был музыкантом – по вечерам я играл в «Савое» на кларнете. Это было странное время, – после концертов меня ждала Джорджия Браун, и я шел вместе с ней в тот самый дом, на моей улице, или я видел ее ночью, во сне. Возможно, в той нетопленой комнате я пытался написать про нее повесть, возможно, про нее, может быть, я смогу написать ее сейчас. От меня ускользает начало, то, с чего она началась, тогда, давно, или еще раньше. В размышлениях я провожу еще один день, а ночью, иногда, вновь снится она. Тогда я понимаю, что никогда не напишу про нее, никогда не напишу ей. Мне нужно ее увидеть; я встаю из-за стола и оказываюсь на улице, всегда в одном и том же месте, напротив ее окна. Она жила здесь раньше, поэтому я не могу ее увидеть. Я рассматриваю её окна, чаще темные, иногда освещенные, но теперь ее здесь нет. Я незнакомец, так мне иногда кажется, незнакомец в своем городе. Мы больше не властны над своими поступками, ветер уносит нас далеко, как палые листья, город исторгает из своей памяти, захлопывает двери вагонов метро, гонит по осенним набережным. Мы придумываем взамен свой город, долгими вечерами набираем наугад номера телефонов, – наши шансы услышать друг друга равны нулю. Так прибывает вода, так разводят мосты в моем городе, так опускаются сумерки на наш день. И все-таки то чудесное время где-то все еще идет в моем городе, я не променяю его ни на что. Неважно, как ее тогда звали, неважно, как зовут ее сейчас, но только теперь она здесь не живет. Сейчас важно лишь начало моей повести, повести, которая должна начаться вот-вот, которая никогда не начнется. В ожидании сна я провожу в полутемной комнате целый час, последние минуты особенно мучительны, – увижу ли я её сегодня?



                Вспоминая вспоминаешь. Воспоминания. Вспоминание воспоминания. Вспоминая о начале этого романа, я не могу вспомнить, начинал ли я его когда-нибудь. Начало я не помню, не вспомню, я не знаю, когда его вспоминаю, было ли оно вообще. Что вообще фигурировало в его названии, было оно или нет?
            Вдвоем в тесной комнате. Вдвоем, вот что я помню. Память вырывает только эти страницы, заставляя меня вспоминать ненужное, отброшенное, ей виднее. В тесной комнате трудно дождаться рассвета, не прикоснувшись на мгновение друг к другу. Этого не было, нет. Не было тесной комнаты на той улице, которую я придумал. Не было и этого начала, это начало из другого романа, название которого я потерял. Но я помню: в тесной комнате, на исходе ночи… Судорожные касания, ее теплые губы, мое лихорадочное желание. На той улице, которой больше нет, которой никогда не будет. Я хотел бы, чтобы она оставалась лишь незнакомкой, хотя бы в моем романе, но нет, я чувствую, что это невозможно, что я всегда знал ее, еще до того, как мной было забыто начало. Начало? Когда оно было мной забыто? Перебирая в памяти встречи, которых не было, которые я придумал, я не могу отделить их одну от другой, не могу понять, что было раньше, а чего не было, что случилось во сне, а что в этом городе, под покровом тумана. Слова приходят сами, одни тяжелей, другие легковеснее, я почти верю, что жил в этой тесной комнате, не один  (так я все-таки жил там?), что я помню ее, ту, с которой я жил. И все же я почти уверен, что там жил не я, что все это случилось не со мной. Откуда же я это знаю? Откуда эта уверенность? Это был не мой город, это теперь не мой город, я хожу по нему в растерянности, в смятении. Где тот период моей жизни, вырванный ветром, огромный кусок, провалившийся в колодец забвения? Где начало того романа, конец которого я пытаюсь написать? Где та комната, которую мне не суждено найти?



                Итак, уже тогда ничего не было. Небытие из моего прошлого врывается в повествование, опустошает фразы, вырывает смысл из моих слов. Кочующая бессмыслица переходит от одного края к другому, в постоянном движении, в непрекращающейся пустоте. Только в этом можно искать продолжение, можно ухватиться за тускло освещенный край, чтобы постепенно переходить к границе тени, за которой слова исчезнут, обозначив конец. Пока еще это случится нескоро, пока нет. Пока приходится вспоминать начало, которого не было. Стоя в одиночестве, на краю балкона или крыши, лучше на крыше, вглядываясь в волны (да, так лучше всего). При таком начале я выигрываю многое, с другой стороны, я теряю продолжение. Необходимо ли оно мне? Отказавшись от иных возможностей, я теряю и свою улицу, и свой город. Все равно, что поставить на зеро, под утро, проиграв все, в ожидании первого поезда, уходящего на юг, где начнешь новую жизнь, в страну белых снов. Но станет ли мне от этого легче? Смогу ли я, наконец, понять, какой из вариантов следовало предпочесть? Белый юг, страна Хэммонда Иннеса, край счастливого детства и несбывшейся мечты. Хотелось бы попасть туда, но нет, я стою сейчас под темными окнами, на пустынной улице, где нет прохожих. Стою и обдумываю варианты, одинаково нелепые, одинаково непостижимые для меня. Вспомнить ее имя? Но разве не я сам дал ей его? Как я называл ее тогда в тесной комнате? Кто был там до меня, вместо меня? Я не знаю, не знаю даже номера телефона, по которому можно было бы позвонить в прошлое. Я знаю только одно возможное решение: немедленно прекратить записи, сжечь тетрадь и пойти в настоящий город, на настоящую улицу, пойти к ней, узнать, что с ней, узнать ее, узнать, где она. Я этого не сделаю. Лучше и дальше буду стоять и смотреть на волны, стоять и смотреть. Да, гораздо лучше так, незримо.



                Темные, зарешеченные парки, черная листва, безмолвие одиноких садов. Воздух, наполненный луной, ее дыханием, ее мертвым смыслом. Кованые решетки, даже ночью выделяющиеся чернотой на фоне мрачного неба, сквозь них брезжит рассвет другой реальности, где я во сне, где я в безопасности. Иду по пустынной улице, и по правую руку от меня – могилы с покосившимися ржавыми крестами, – мудрое, проникновенное лицо моего ночного города. Кругом тишина: мертвецы не устраивают здесь хороводов, я могу прочитать на маленьких позеленевших табличках их бывшие имена. Глядя на них, я вспоминаю скромные заброшенные часовни в уездных городах, которые я видел когда-то давно, которые я никогда не видел. Я вспоминаю  запущенные дворы, поросшие густым бурьяном, с их надгробными плитами прямо в центре мягкой зеленой травы. Там, в желтой ослепительной тиши, покоится овеществленная тоска по прошлому, обретшая свое будущее. Она всегда в настоящем, голосами птиц, журчанием воды, звоном сорванных колоколов, моя тоска, становящаяся моею в эти краткие минуты отдыха, в эти считанные мгновения сна. И дальше, дальше, сквозь парки безумия, где полусгнившие садовые скамейки и каменные гномы, ухмыляющиеся при моем приближении, тенистые деревья и лужайки, полные неземного света. Сады хранят свою тайну, и чугунные решетки навсегда скрывают их лицо, запечатленное в полумраке. Но ты находишь дыру в одном из этих заборов, и дальше, дальше. Пересекаем страну с севера на юг, проходя сквозь ночные парки, только через них, волшебную страну заколдованных садов. С течением времени оглядываешься все чаще, один из немногих законов сюжета – преследование: воспоминаний, людей, мертвецов. Однако здесь нет никого, нет никого и ничего, лишь твое воспоминание, незначительное, как все, что окружает тебя. Эта масса лет притягивает с такой силой, что хочется обосноваться прямо здесь, навсегда остаться здесь, среди могил, где нет ни бога, ни черта, а есть лишь отрешенность, отрешенность и пустота. Можно вглядываться в колеблемую ветром ночную листву, не решаясь закурить – слабый огонек все равно никто не заметит, и ты останешься один. Если бы проснуться, – но будешь и дальше брести сквозь свою страну, сквозь могилы, рассыпающиеся в прах, сквозь прах своей жизни, вдоль красного кирпичного забора, бесконечно идущего по кругу, пугающего красного забора, неизвестно откуда здесь появившегося, никогда не кончающегося. Да будет хранима волшебная страна парков, увиденная когда-то мной так зримо, страна с ее травами, с ее деревьями и кустарниками, с ее могилами и цветами, птицами и пауками, с ее летними, бесконечными ночами и запахом солнца, никогда не встающего над горизонтом. Прощай, мой волшебный край.



                Темная, бескровная любовь под сенью дымного леса, под сводами столетних сосен, в закоулках покоя, в отголосках тиши. Кто придумал эти парки, эти бесконечные аллеи, тревожащие воображение своими затененными поворотами, сплетенными ветвями, дождливыми вечерами? Кто ходит вечером позади меня, под ярким зонтом, улыбаясь мне в спину, застенчиво, откровенно? Ледяные кристаллы ложатся на сердце, острые края разрезают пелену тумана, там, где хрустальный купол погружается в море, щебечут птицы, в других краях, где твоя мечта, где я буду когда-нибудь, нескоро. Где ожидание, ветры забвения, выдуманные лабиринты, незримые строки, бездонный балет на берегу черных озер, представление, не дошедшее до нас, которое смотришь с наслаждением и печалью. Там открываются тропинки любви, всеядной, без прощения, без обещаний будущего, там холодные безлюдные скалы открывают тебе дорогу только на тот берег, где царит оживление, пир серафических подобий, демонов с Вельзевулом и сатанинской свитой, поставившей этот балет, так удачно на сей раз. Мы танцуем его отрешенно, это и есть наша любовь, которую не взламывает печать смерти на твоих устах, ты одиноко улыбаешься мне, мы здесь одни, удивительно одни, мы уже прошли все повороты и ничего не помним, нам не нужно возвращаться, мы движемся по кругу, и нам все равно. Мы никогда больше не увидим свой город, мы выбрали его, дождь из пепла опускается на наши плечи, засыпает глаза, возносит ввысь, мы смотрим на наш город из поднебесья, из точки, откуда уходят мечты, мы смотрим на него, не касаясь, мы ощущаем боль, разлуку, печаль, прикосновение, мы не помним, что это значит, мы ощущаем его, не видя, мы обручены, незнакомы, неведомы себе, обречены, мы приглашаем друг друга на танец, и это пепел, ты смотришь на него и видишь нас, с неба, из-под земли, на луну, на материк, удивленно, безумно, мы не видим тебя, не помним себя, ощущаем время, в последний раз видим звезду, мы невыносимы, мы падаем вниз, пронзаем толщу боли, исчезаем, не достигнув дна, и вот уже плывем на другой берег, выходим на сушу с зелеными волосами, падаем, обессиленные, измученно засыпаем, видим сны, где танцуем этот балет снова вместе, этот белый танец поражения, мы движемся, не шевелясь, прижимаясь друг к другу, не произносим ни слова, мы молчим, молчим, не зная ничего, и в этой необъятной абсурдности мы дышим, улыбаемся, умираем.


 
                Всплеск весла в такой кромешной мгле, где его никто не услышит, где нет никаких звуков. Такая полная тишина, полное безветрие, подземные воды, где моя лодка совершает свой путь, одиноко и беспристрастно. В этот момент, в этот отрешенный момент луна скрывается за облаками – черными, непознаваемыми в эту ночь. Кто сказал мне прощай, тихо выпрыгивая за борт лодки в глубину черных вод, где его ждёт полное безмолвие? Кто произнес эти слова шепотом, прямо над твоим ухом, где вздрогнувший силуэт несет свое отражение все дальше, дальше, мимо сосен, проглядывающих сквозь темень, мимо столетних  дубов, там, на ином берегу твоей любви, к которому мы никогда не пристанем? Эта нелепая чернота поверхности, она безжалостна и безупречна, она может поглотить наши сердца, унести их в глубины, откуда ничто не возвращается, где хохот ночных существ раздается неожиданно, и так же внезапно замолкает. Но плывет моя лодка, совершает свой путь, понятный только ей, такой доверчивый, неумолимый. Где-то на краю земли стоит город, волшебный город из белого камня. Там кончается черное озеро, оно плещется у его стен, жадно облизывает белый песок своих берегов. С высоких башен белого города можно достать луну, но там никогда не наступит ночь. Дальше, на восток – пустыня, там погибает все живое. Раскаленное солнце выжигает глаза, иссушает кровь, и люди бегут прочь из города, к черному озеру, чтобы его воды поглотили несчастных. Но озеро не принимает больше никого, прошли тысячелетия с тех пор, как его воды сомкнулись навсегда, стали подобны камню, застывшему в подлунном мире. Лишь на моей лодке можно уплыть в неизвестность, и плыть по озеру вечно, от старости к вечности, от безумия к одиночеству, от ночи к ночи, ибо день здесь никогда не наступит.



                Это молчание существовало всегда. Но тогда я его не знал; теперь я помню, как мы входили в прозрачную бездну, голубую, малиновую по краям. Там мы не могли расслышать слов, доносящихся с темнеющих губ, там мы охватывали руками сладкое забвение и не могли больше понять друг друга, такие беспомощные, растерянные, – с тех пор и существует это молчание. Теперь, когда нас уже нет, я мог бы многое порассказать, но город пуст, он меня не услышит. Призрачный камень, серый, ослепительный в этот летний день, бесцветный, поджидает меня у ворот города, он всегда будет возвышаться над моей могилой, зная слова, навеки погребенные от мира. Возведенные нами башни спрятали теперь от нас свое время, оставили надежды на  возвращение, и я вынужден скитаться без Сандрара, без Джорджии Браун по миру, в котором нет моих голубых мечетей. Я вынужден, я мог бы, я молчу. В этом молчании – спокойствие бешенства, в этом молчании пыль и пустота. В этой тишине я вижу покой лета, одиночество обреченных, равнодушие отвергнутых. Это равноденствие души, и наш космос продолжает движение, путь, которым мы не идем, укрытый от солнца, страшный, неизведанный, не наш. Я продолжаю, я двигаюсь в поисках слов, никогда больше не приходящих, стучащихся иногда в запертую дверь, одиноких, покинутых. Слова возникают вместе с шумом, с ударами дождя по жестяной крыше, но это слова на другом языке, я запоминаю их, не понимая, хотя мог бы и забыть, так я и делаю, забываю их с равным успехом, равным их запоминанию. В этом стремлении моего рассказа – ничего не должно быть забыто, упущено – я забываю наперекор реальности многое, поэтому следует отринуть все, с беспечностью, обеспокоенно. Поэтому мое повествование будет длиться вечно. Даже когда оно будет окончено, оно не прекратится. Продолжения не последует, это наверняка. В забвении скроется пугающий механизм, непонятный, выхватывающий куски из моего сна, проверяющий, бесцельный; растерянный, но пунктуальный. В этом месте на горизонте появляется многомерный Колизей вечного возвращения, – под куполом бродят фразы, не нашедшие еще смысла, который, наконец, убьет их. Я гляжу  вверх, туда, где они, где их больше не будет, и мой сон накладывается на их молчание, такое страдающее, наивное. Когда заговорят, наконец, эти новые фразы новых романов, когда будет заключено соглашение, здание будет возведено, последний, начертанный камень будет вознесен на вершину, – в тот же миг оно разрушится без следа. И снова вращение, среди молчания, которое было всегда, среди голубых мечетей, которых больше нет, бледное, танцующее отражение, в складках платья, в объятиях пламени, потерянное в разбитых зеркалах, прощенное, умолкшее, незабвенное. Последние дни мертвого Колизея, переполненного фразами, несчастного, обреченного на выживание, – так падают сумерки, скрывают преступные намерения вишневых губ, шумное дыхание, ночную прохладу, овеществленное желание. Эта страсть служит объяснением всего, в ночном парке мы прощаемся с ними, надолго.



                Исчезновение авторства; в тот момент, когда из ничего передо мной возникает город-склеп. В кромешной мгле улиц за мной охотятся дома-призраки, распахивают скрипящие двери, в темных коридорах бесчисленных уродливых лестниц, не ведущих никуда. Изредка мелькнет таинственное лицо, – но это лишь мираж, лишь твое воображение. На улице, в вечернем воздухе слабо угадываются первые штрихи осени. Печальные воды реки темнеют, темнеют, зовут, стонут, тени переулков, сказания подворотен… Внезапно авторство возвращается; у меня есть все основания считать его своим. Город начинает бледнеть розовыми огнями, я расцвечиваю его новыми, неожиданными красками, и он переживает еще один внеплановый рассвет. Но живым он не станет, нет. Черный трамвай на белом стекле холма, – он движется призрачно, медленно и неопределимо. Вот что остается от города, что выходит из него, что вырастает. Безопасная местность, прорастающая иллюзией в сон, бессмысленное хождение и остановка без колебаний. Этот мир, этот обезображенный, объятый мир, алкогольный сумасшедший мир, блистающий огнями, переливающийся, недостижимый, – он никогда не станет моим. На изнанке – свалки, помойные ямы, уродливое лицо города, такое бешено-прекрасное этими летними ночами. Веревочные лестницы, лабиринты, кирпичные стены, остановка автобуса в ночной тишине… Вдруг неожиданный звук – где-то наверху удар по жести – и вновь тишина. Крыши, на которые наплывает грусть, призрачно и неотвратимо. Мы стоим над закатным солнцем, в переплетении антенн, в одиночестве, в печали. Медленно заходящее, солнце растапливает наши мечты, вплетает их в листья деревьев, разносит по городу осенним дождем, криками улетающих птиц… Единый миг, мир – и встречающиеся клинки, исчезновение, дуновение, память. Ветерок и прохлада, просветление и разочарование, этот мир…



                Бег по рождественскому кольцу, – не знаю, откуда взялось это название: стекла витрин и бесцветные стеклянные светлячки, падающие на землю, укрывающие ее рождественским покрывалом, заботливо, нежно. Открытые двери баров, в которые мы раньше захаживали вместе с Джорджией Браун, вместе с Блэзом Сандраром, покинувшим меня так внезапно. В одном из таких баров (внезапно?) начинается импровизация, и Джорджия Браун поднимается на сцену. Печальные звуки креольской любовной песни витают под потолком, ищут признания, находят свои жертвы, в пустых бокалах, в темных очках. Позже ночная грязная улица в негритянском квартале, окурки дешёвых сигарет, Блэз с марихуаной в руках, амфора, вобравшая в себя серебристое молчание луны, чикагская подземка, грохочущая бессмысленно и неумолимо. Что-то непостижимое в этом молчании, в этих часах надвигающейся темноты, в прогулках по ночному городу, одиноких, пустынных местах, надгробных плитах, негритянских песнопениях, вымерших кварталах, черных глазницах домов, нашей дружбе… Ты можешь ходить здесь один, вспоминая все, что случилось без тебя, что случилось потом, когда ты здесь не был, обреченный, исчезнувший из мира. Это волшебное место, где тебя нет, где не существует город, и исчезает мир. Здесь можно просто быть, быть нескончаемыми ночами, пустынными улицами, черной листвой деревьев, а потом продолжать свой судорожный бег по кольцу, в завтрашнее будущее мира, которое начнется, наконец, без нас.



                Насквозь дырявый сюжет: повествование без смысла, паузы, прожженные сигаретой, странные образы моего бесконечного сна. Я не хочу просыпаться, во сне я захожу к Джорджии Браун, и вместе мы отправляемся бродить по нашему городу. Сегодня нет луны, она скрывается на другой странице, мы прочитываем ее молча, с беспокойством. Мы одновременно переворачиваем ее, – теперь холодный диск луны сверкает внутри меня, внутри моего сна. Тебя нет со мною, возможно, тебя уже нет, возможно, ты со мной. Я ничего не вижу, холодный блеск луны ослепляет меня, и я слышу лишь загадочный, манящий шепот Джорджии Браун в моем сне. Она заманивает меня в ловушку, я поднимаюсь куда-то в темных лифтах, иду по пустынным лестницам, нескончаемым коридорам, карабкаюсь по крышам, смотрю на город сверху, на наш город, освещенный луной. «Ты видишь?» – спрашивает меня Джорджия Браун. «Что?» – беззвучно отвечаю я. «Теперь ты видишь», – загадочно, грустно произносит она. Я смотрю на мои башни, разбросанные подо мной, на ее дом, чуть вдалеке, на наш город, спящий, снящийся нам, и мне кажется, я вижу. Дырявый сюжет не в состоянии мне помешать: я различаю малейшие паузы в звучании невидимого оркестра, я вижу тонкие нити, протянутые в свете луны, и мы подчиняемся их незримому натяжению. Расплавленное серебро льется на нас, на наши плечи, постаревшие под этой луной, на наши волосы, сгорающие без пепла. Я вижу: мы другие, мы действуем иначе, мы не можем представить друг друга, мы забываемся во сне, он нам неинтересен, мы просыпаемся, пьем густое вино, не узнаём себя, не узнаём друг друга, снова засыпаем. Венчание в старой церкви: под ее сводами продолжает звучать невидимый оркестр. Ты обручена с городом, я с морем, ты знаешь язык птиц, я могу призвать на помощь крылатую стихию урагана, – мы уплывем туда, где сможем узнать себя, прочь, прочь от нашего города, от незримой луны, на невидимом корабле с белыми парусами, который вернется обратно через тысячу лет, но уже без нас, и его паруса будут черны.



                Представляю себя потерянным в бессмысленном городе, городе без границ, без возвращения, без воспоминаний. Этот город охватывает меня, сам подобный дрожи, сам бесконечное воспоминание. Дрожат кабины лифтов, дрожат перила лестниц, дрожат солнечные лучи на мутных стеклах парадных, дрожат, предчувствуя мое возвращение. Только я могу избавить этот город от себя, себя от безумия, могу, но никогда не сделаю этого. Это избавление уже близится, оно в том дне, который рядом, мы мучительно не хотим его узнавать. Мы проходим мимо: уже мимо проходим, мучительно рядом, и не нужны нам эти воспоминания. О, что они могут стоить, теперь, когда кончено все! Если город погибнет, в тот же миг погибнем и мы, и вечная тьма закроет глаза твои, глядящие и не видящие уже ничего, ни вечных границ нашего города, ни птиц, страдающих вместе с нами, ни деревьев, темных деревьев, кричащих о твоей боли. Это будет величественное самосожжение, канувшее ничто, и никто, больше никто на земле не в силах будет вспомнить наш город. Мы не оживем; мы будем потеряны навсегда и не захотим возвращаться, мы спрячемся поглубже, станем незаметны, – теперь танец продолжится нами без нас, за скрытой от всех, невидимой дверью, где шумят иные ветры, умолчанные, не оставившие нам ни единого шанса. За этой дверью танцует наш мир, вдалеке от чужих глаз, вдалеке от безумия и от разума, от любви и холода, от печали и от ненависти. Он танцует, никогда не приближаясь к нам, никогда нас не покидая. Он цепляется за наши стены, умоляюще смотрит на нас, просит прощения, содрогается в бесконечных конвульсиях, умирает в потоках света, в сиянии ламп. Прими же его в свои объятия – распахнутое ничто в свою грудь, освобожденную от тебя.



                …Эти мысли, возникающие извне, приходящие внезапно, без предупреждения, слова, не знающие покоя, не находящие пауз, действия, возобновляющиеся с неизменным постоянством, с завидным спокойствием; эти пересохшие колодцы, полные другой уже, неземной влаги. Приходит иная, безжалостная реальность, рассыпает в прах стены, возводит мосты, чтобы мы могли сойти с крепостных башен в последнее, безмолвное возвращение, встретиться в печальном танце нашей беды, нашего незнания. Железные пролеты мостов заполняют все пространство, делают невидимым мой город, нежеланной встречу, невозможным расставание. Я пролетаю в рамках сюжета последние повороты, оставшиеся главы, чтобы раствориться в коридорах последних строк, пришедших слов, вновь и вновь опустошаемых страниц, обессмысливающих мое забвение.
            Никогда мы не будем больше танцевать последнее танго в Париже, танго нашего прощения, нашего возвращения. Никогда печальный негр не поднимет больше свою дудку, приветствуя тебя в лабиринтах пыльного неба, возвышающегося над нашими грезами, сейчас, в это мгновение, прорастающего вглубь наших душ. Возможно, именно сейчас я стою возле твоего дома, диктуя фразы тебе, далеко в будущем. Это будущее бежит от нас, отворачивается, прячет свое лицо, ведь у нас нет ни прошлого, ни настоящего. Нет больше у нас времени, нет ни тебя, ни меня, все вымышлено, как были вымышлены наши имена, когда-то давно прочтенные мной на надгробном камне. Этот камень и сейчас стоит в придуманном мною городе, в городе, покинутом нами. Город спит, он спит уже много лет, много тысячелетий, и проснуться он может только под воздействием наркотика прозы. Тогда мы очнемся от забвения и начнем бродить по тихим, пустынным ночным улицам, не находя ничего в темных окнах, не слыша шуршания листвы, не видя отражений света. Мы станем призраками нашего города, призраками, вписанными в ничто, в пустоту проспектов, уже исчезающих, в молчание перекрестков, в черноту деревьев. Возможно, пробуждение зависит от нас, возможно, только от тебя. Линия горизонта пересекает условную линию повествования, слова раскрывают свой смысл, но от этого он не становится понятнее, разгадки все еще нет. Все происходит между нами, среди нас, внутри наших полых отражений, между небом и землей, между «был» и «не был», и был ли он, этот сюжет? Вымышленная история, что может быть продолжительнее тебя, что может быть проще и незаметнее? Что может быть прозрачнее нас, стоящих под фонарем в этой истории, в этом городе, в этой строке? В нашем происхождении – загадка авторства, череда новых слов, вечная неизбежность продолжения, и за скользкой пеленой тумана – дождь нового текста.



                Где же эта жизнь – жизнь, так воспетая мной, идущая в настоящем, продолжающаяся в прошлом, теряющаяся в будущем? Есть ли она, эта жизнь? Могу ли я обрисовать плоскость, на которую сумерки отбрасывают причудливый рисунок, в котором нас нет, за которой наша жизнь идет, наконец, в настоящем, подлинная жизнь, та, которую ищем, не находя, догоняем, не настигая? Беззастенчивая реальность, не спрашивая о качестве, обрушивает свои чувства на мир, на избранных и на изгнанных, на пленников города и на всадников урагана, на нас, на Блэза Сандрара и на Джорджию Браун. Мы пьем молодое вино, в паузах видим луну в битых стеклах, под нами – город, над нами вечность. Вечные фразы возвращения снуют между нами, усердно трудятся, не в силах ничего изменить. Когда-то мы все жили здесь, это время прошло, теперь мы нанесены на плоскость, мы не существуем, нас больше нет. Мы можем общаться, мы молчим. Невозможность слов связывает нас, схватывает сильнее, чем клей времени, чем ушедшее прошлое, наше молчание пронизывает трещинами крепостные стены города, раскачивает башни, разбивает хрустальный купол неба и серебряные кувшины звезд, льет на нас свой призрачный, неверный свет, свое проникновенное сияние. И мы, одинокие, невозможные, несвершившиеся, – мы остаемся здесь, остаемся связанными навечно, в своей тишине, в своей жизни, в своем городе.



                Размышления о литературе. Я ясно видел, как с годами твой образ все более отдалялся от тебя, все более отходил в прошлое, тогда как ты неслась навстречу неизбежному вместе со временем, не в силах оторваться от него. Встречая тебя, я видел легкое, неприметное сияние: то был твой образ, незримо скрывающийся в твоей тени, в складках твоей одежды, преследующий меня в моих воспоминаниях, в моих набросках к несуществующей истории. Вы повсюду были вместе, ты и твой образ, он постоянно сопутствовал тебе, вы шли вместе, вместе садились в лифт, вместе ложились спать, вместе улыбались мне, но, боже, как вы были далеки друг от друга! Он был обречен на бессмертие, мы же были обречены на жизнь. Я любил его бесплотную ткань, его неслышный шепот, любил свое создание, его, не тебя. Как это было бессмысленно, жестоко, печально! Но избавиться от него было уже нельзя: он преследовал меня повсюду, преследовал до тех пор, пока постепенно не стал мной, пока, наконец, я не понял, что должен писать. Я был обречен на исчезновение, в бесплотности твоего образа, мною рожденного и мною же похороненного, я всходил на вершину, покоренную твоей памятью, и бросался вниз, неся в себе все темное томление твоего лица. Мы были неотмщенными, непонятыми, неотвеченными, неизбежно предназначенными для расставания, для нового текста, для новой вымышленной, несуществующей истории, не имеющей ни начала, ни конца. Да, неизбежно, возможно, она идет, не открывая своих границ никому, ни постороннему наблюдателю, ни нам самим, и на бумаге не появится ни строчки, и никто об этом не узнает, не будет больше слов, слов невысказанных, неуслышанных, непонятых, не имеющих шансов быть понятыми. Вместе мы растворимся в потоке нового текста, в тумане вымышленных историй, больше не тревожащих нас, идущих вне времени, вне наших чувств, историй, которые охватывает покой, безмятежность, беспечность, историй, которые так нестрашно читать в темноте.
   


                Это безумие в прохладные летние вечера наступает уже скоро, скоро… Мое презрение опускается на колени перед Джорджией Браун, амок распахивает замки губ и вырывается на волю. Разорванное пространство, не содержащее ничего – в нем нет ни тишины, ни безмолвия, ни ветра, ни колыхания листьев, нет ни зрелых ночей, ни удушливых полдней, сводящих с ума, задыхающихся в своей жаре. В эти моменты ты покидаешь меня, всегда и всегда исчезая в полночном мареве лестниц, коридоров, сумрачных комнат, покидаешь, чтобы прийти, и приходишь, чтобы исчезнуть… Только ночью фонарь, который мы оба знали, переворачивает страницу проспекта, чтобы за ней прочитать еще и еще одну, всегда другую, всегда одну и ту же. Мой тигрёнок, ты смотришь вместе со мной на ту же страницу из другого окна, в противоположную сторону, ты видишь улицы, на которых я не был, ты смотришь на дома, в которые я не попаду, ты блуждаешь по темным лестницам Колуна, стучась в лоснящиеся развратом дома, ты выдумываешь сюжеты, вынимаешь из сумочки… Стоп! Хватит уже, хватит. Спасительное мгновение приходит и заполняет, наконец, жаркие щели домов, выглядывает из лабиринтов лестниц, на которых мы заблудились, вместе, порознь. В жарких кварталах Колуна нам не хватает реальности, мы исчезаем в водовороте солнца, в просторности неба, в неизведанности материка, скольжением парома по бархатной поверхности воды, отдаляемого от нас все незаметнее, все беспечнее…
            Исчезновение авторства предписывается мне в тот момент, когда ты… Безумие усиливается, его не выдерживают уже ни своды потолка, на третьем этаже, куда ты попадаешь по скрипящей деревянной лестнице, ни ступени, стонущие под твоими быстрыми ногами, ни горестные вздохи кровати, где забывается бред этих летних ночей. Так, в объятиях, проходят ночи Колуна, уносятся в море беспечные грезы и застывают, застывают в тревожащем ужасе, отголоском крика, еще звучащего в затененных углах нашей комнаты, где я заблудился, куда ты попала случайно. Нет выхода из бессмысленных кварталов острова, нет выхода из наших мыслей, где отражается свободно льющееся течение, пенящаяся речь, падающие вольно или невольно слова, которые ты не слышишь, не хочешь слышать, ты уходишь, в длинном платье, танцующая каждый вечер в подозрительных кварталах Колуна, с широким вырезом, двусмысленные движения, ампула в маленьком кармашке сумочки, разрез до самого бедра, постоянные клиенты, беспечный доход…
            Где ты ходишь?
            Где ты ходишь в эти дни, полные жары и безмолвия, среди желтых китайцев, неотличимых от полной луны, где ты ходишь, когда ее отражение стоит на стене моей комнаты, не давая уснуть, скрипучая лестница в конце коридора, и вновь отражение в твоих равнодушных кокаиновых глазах, таких выразительных, не выражающих ничего? Распахнутая пустота колеблет наш сон и вырывается в ничто, взрывается звонком телефона в трепещущей пустоте…
 

               
                О чем можно было жалеть, когда слов не осталось, когда все они, угасающие, как огни маяка, быстро удалились, оставляя в ушах неслышный, мягкий звон? Это безмолвие обрушилось слишком преждевременно, непредсказуемо, нелепо, оно объединилось с моим безмолвием, ведя молчаливую работу в их общем согласии, в их взаимной, по-своему привлекательной заботливости. Хаос дней превращался в хаос ночей, в сумятицу ночных улиц, когда-то не существовавших, тех, что будут придуманы много позже. Где-то я потерял твое имя, которое не сразу придумал, было много вариантов, поначалу все они были отброшены, я лишь выжидал, терпеливо и небрежно, замкнутый в это пространство, со всех сторон охватывающее паузами, все более глубокими, все более неотчетливо повторяющими твое имя неслышными голосами. Было много вариантов, много мгновений молчания, один вечный, несбывшийся миг, длящийся сквозь все действия, прерывающийся и возобновляющийся, действующий с неослабевающей хваткой, с непреодолимой силой забвения, схватывающий нас, как клей времени, в нашем настоящем, вырывая из будущего, из нашего будущего, уже не будущего нас, не для нас, не в нашем продолжении, разорванном, разделенном в этом самом мгновении на два времени, в каждом из которых секунды уходят в разных направлениях, унося биение сердец в тишину несбывшегося, чужого будущего. В нём неназываемо твое имя, запрещенное для этих речей, запрещенное в самой сердцевине повествования, в самой глубокой тоске молчания. Когда все эти фразы поднимаются, наконец, к своему источнику, ты уже знаешь: да, я не буду больше молчать. Кто придумал эти дни, полные спокойствия, бесполезного и жестокого, за которыми приходят другие, всегда и всегда еще, вслед за ними, опустевшими от радости, от горечи, от ожиданий? Без названия, без авторства льются фразы, быстро прерываемые течением, возобновляющиеся беспрерывно и с паузами, все с более долгими паузами. В этих паузах – ткань сюжета, пронизанная глубокими вспышками, ткань повествования, захваченного нами, изгнавшего нас в самый светлый миг, который у нас еще оставался, в пустоту разрозненных, безмолвно льющихся слов. Слова уже неразличимы для нас, сюжет неопределим, непреодолим, мы захвачены им, как захвачены временем, властно, но этой власти не ощущается, нежно, но нежность эта слишком жестока для нас, слишком быстро мы скованы этими берегами, или мы сами становимся берегами скованной льдом реки, и эта река – наше время, текущее без нас, удаляющееся безвозвратно, но все еще присутствующее, и это смущает нас, это налагает бремя мучительной тоски, неестественного молчания, и посреди этого молчания мы должны оставаться скованными, холодными, бесстрастными.
 


                Было ли это во сне? Всякий раз, задавая себе этот вопрос, я словно бы разделяюсь на две неосязаемые сущности, одна из которых отрицает это, незаметно проникая в глубины, где я уже не могу отличить ее от себя, она пользуется этой естественностью, полученной внезапно, и употребляет все усилия, чтобы свести мои доводы на нет, почти побеждает мои сомнения, и только на краю самой легкой грусти она бессильна стать мною, бессильна в своем торжестве; другая же яростно поддерживает. Всякий раз, когда я захожу в темный подъезд, дверь которого хлопает так оглушительно, что чувствуешь, как пора просыпаться, становится удивительно, что ничего не происходит. Я остаюсь стоять в темноте, и, выждав минуту, вызываю лифт, который, кажется, и делит меня на две неопределимые сущности. Я поднимаюсь на второй этаж пешком, но звук спускающегося лифта доставляет мне неизгладимое удовольствие, болезненное, необъяснимое, заставляющее задуматься о его причинах, и забыть о причинах происходящего. Возможно, именно в этот момент я и останавливаюсь на тесной площадке, возле двери с коричневой обивкой, чуть разорванной книзу, из глазка которой мерцает слабый, неверный свет. Теперь я почти уверен, что это происходит во сне: я стою и смотрю вглубь глазка, вижу прихожую, коридор, дверь в комнату направо… Нет, нет, не продолжать. Обрыв.
            Всякий раз мне страшно, что это происходит во сне, но нет никакой возможности проверить это, я изобретаю новые продолжения, все они заканчиваются одинаково, а может быть, все они – лишь одно продолжение, или у меня нет никаких продолжений, никаких возможностей. Я знаю, что мы встречались в этом городе, придуманном, возможно, мной, пока не пойдет дождь, мы вместе, он с нами, и мы в нем, встретившие друг друга, не расстающиеся, мы – в этом городе, так безмолвно встающем за нашими спинами. Ты у окна – смотришь туда, вниз, на желтый, грязный свет фонаря, под которым кто-то стоит. Я рядом с тобой, чувствую запах твоих волос, вижу твою улыбку, но не могу разобрать слов, своих слов, – потому что в это же время я стою внизу, на аллее под фонарем и смотрю на твои окна, чувствуя на себе внимательный, чуть прохладный взгляд твоих карих глаз. Я ничего не вижу в настоящем, возможно, мы стояли там в прошлом, под фонарем, а возможно, в будущем ты смотрела на меня из окна, смотрела, но никого там уже не было, там, на пустынной аллее, в тусклом свете фонаря, и ты вдруг почувствовала чье-то присутствие в темной комнате, и боялась зажигать свет, словно все будущее мира могло внезапно и без остатка обрушиться на тебя, дать все ответы, которые ты не расслышала в прошлом сквозь полумрак моего сна, и ты стояла так, не зажигая света, прислушиваясь к чьему-то молчаливому дыханию, а может быть, это было всего лишь твое дыхание, и в этом будущем мы объединились, чтобы наконец сказать друг другу, да, это было во сне, всегда еще только во сне.



                В черном бокале – слова, оставшиеся от смысла. Обретенное мною наследство так неожиданно, так велико, – и я не знаю, что мне со всем этим делать. В полном молчании я сижу, одинокий, у синеющего окна, подобно Уолту Уитмену, и взглядываю порою на звезды. Я не похож на него, я помню, как мы встретились, когда-то давно. Может быть, тогда я и познакомился с Дином Мориарти? Когда же это было? Вместе с Блэзом он водил меня по нескончаемым дорогам Новой Англии, вместе мы обедали в придорожных ресторанчиках, вместе пили вино, и все для того, чтобы снова оказаться тут, на этом пустыре, на этой улице, куда я вновь, снова и снова вынужден возвращаться. Белые коробки домов, освещенные и погасшие окна, зачарованные стихи, – все это бред, в пьяном троллейбусе, поздно ночью, возвращаясь с концерта, однажды, давно, – и теперь, всегда и всегда возвращаясь. Что я мог сказать им теперь и тогда, живым и призрачным, забытым и забывшим, навсегда, навеки, но еще лучше завтра, после… Черный ход лестницы, и там, в темноте, бокал с красным, густым вином, – это мы стоим, стоим не в прошлом, не в будущем, не в настоящем. Этого не было во сне, это не случится наяву, – ты будешь стоять, растерянно, не узнавая меня. Незримая нимфа прожекторов ночного города – зачем ты сделала это со мной? Все было слишком просто, как тогда: скамейки, шуршащие листья, начатая бутылка вина, приближающаяся осень, осень мечты, дымка, печальное серое небо, грусть, плывущая в облаках. Твой автобус уходил рано утром, каждое утро ты уезжала от меня, и каждый вечер я шел в кафе, и мы встречались там, случайно, навеки. В полупустом зале ты пела для меня, невнятно и волнующе, синеглазая улыбка, а все вокруг смотрели на тебя и не видели, а я узнавал тебя, каждый вечер и каждое утро, под новым и чужим именем, тебя, кого я полюбил от отчаянья, а может и не любил вовсе, тебя, укравшую имя у Джорджии Браун, жившую в моем городе, где мы оба встречались в чьем-то сне. Я имел право вспоминать, там, в темной комнате, с черным бокалом в руках. Да, я забыл слова, но я помнил все твои бесчисленные имена и номер телефона, которого у тебя не было, по которому я мог бы позвонить. Итак, улыбка в сумерках, прощание, строчка в блокноте, ушедшие годы (сколько их было?), забытые слова. Встреча в Праге моего детства, волшебный тромбон, величественно исполняющий фокстрот в трактирчике «У чаши». У нас не останется о чем жалеть, мы встретимся позже, еще позже, чем это можно будет представить. Я встречусь не с тобой, и ты прочтешь об этом в книге, которую я закончу, как только встречу тебя.