Расстрел, часть I

Евгений Богданов 2
               
                Евгений  Богданов
 
               
               
      Глава первая

1
Черти принесли гостя.
Первый порыв был такой: а не шёл бы ты, Витя, в баню? Но в  рассуждении надвигающегося безденежья вынужден был внимать раннему визитёру. Хотя и глаза ещё не продрал, и, того досаднее, не успел поправиться от популярного на Руси утреннего недомогания.
До пресловутой либерализации цен и мигом последовавшей инфляции, до обрушения книжных издательств, брошенных государством на произвол судьбы, до разграбления Литфонда его же собственными сотрудниками (а Фонд ссужал кое-какие деньги и оплачивал сто четыре дня в году по больничному), наконец до разрыва с женой Валерией, на сей раз, кажется, окончательного, с хлопаньем дверью и мыканьем по чужим углам, – до всех этих катаклизмов визит коммерческого издателя не вызвал бы у Глеба Елахова никакой иной реакции, кроме лёгкого удивления и последующего вежливого, но решительного отказа. Хватало ему и своих замыслов, притом что каждый сюжет он взращивал в себе годами, а за перо брался, когда откладывать дальше становилось невмоготу, как роженице роды.
А тут пожаловали с узкой конкретной темой да еще и с жёсткими сроками исполнения.
Визитёр Виктор Дмитриевич Искорин, бывший сокашник по  институту, смолоду кующий карьеру как активист-общественник, затем как комсомольский функционер, а ныне издатель-частник, был человек непьющий и некурящий, умеренный во всех смыслах. Утренний вид Елахова, его прибежище, стойкий сивушный запах, – всё это произвело на него удручающее впечатление.
Мостясь на краешке загвазданной красками табуретки, он озирался в поисках какого-нибудь опрятного уголка, где можно было бы остановить взгляд без риска оскорбить зрение.
Опрятные уголки на глаза ему не попались; жилище Глеба Сергеевича Елахова была мастерская живописца Давыда Зыскина, абстракциониста, прозванного коллегами Грязный Додя за принципиальное отрицание всех и всяческих санитарных норм. Месяца три назад Додя укатил в Африку, не то в Уганду, не то в Нигерию, по приглашению вождя племени, большого любителя русского авангарда. От рождения не умывающиеся туземцы, по-видимому, пришлись Зыскину по душе, поскольку разделяли его гигиеническую доктрину, – во всяком случае, в ближайшее время в Москву он не собирался, о чём извещал в письме. Возможно также, что за то время, как шло письмо, художник был съеден в честь какой-нибудь красной племенной даты.
Просторная мастерская была устроена в двух уровнях; верхний уровень, небольшой по площади, куда вела сквозная деревянная лестница, назывался у Зыскина то полатями, то  антресолями, – в зависимости от душевного состояния. Та же часть, что была внизу, имела несколько наименований. Глеб знал лишь три: спальня, кают-компания, профилакторий или ЛНТП, то есть Профилакторий-Лечебно-Не-Трудовой.
В данную минуту это место выглядело именно нетрудовым, если судить по загаженному окурками, опивками и объедками круглому столу, по изжеванной постели, по непроспавшемуся, восседающему на ней писателю.
Два окна, забранные шторами-жалюзи, цедили полосатый арестантский свет на стопы холстов, рам, подрамников, на пыльные стены, на всевозможную глиняную, гипсовую и стеклянную дребедень.
В центре, посреди незахламлённого пятачка, сутулился долговязый мольберт с небольшим холстом. У Искорина это сооружение вызвало ассоциацию с приговорённым узником, которому связали за спиной руки и прикрепили к груди табличку
      с надписью «Государственный преступникъ». Или с какой иной,
      но в том же пенитенциарном духе.
Виктор Дмитриевич смигнул мимолётный образ, перевёл глаза на обитателя этой свалки.
– Итак? – спросил он в ожидании ответа на только что      сделанное предложение. –  Что скажешь?
– Надо подумать... –  Растрепанный ус писателя съехал в заросли бороды, выпятив седой кустик.
Вот уж и седина в бороду, а всё недоросль, вздохнул издатель.
Кустик оказался пёрышком из подушки. Скосив глаз, Глеб вынул его, осмотрел, бережно положил на стол.
Речь шла о том, чтобы Глеб Елахов написал роман о последнем царствующем Романове для серии документально-художественных произведений, охватывающих историю романовской династии – от  Ипатьевского Мураз-Четинского монастыря до особняка горного инженера Николая Николаевича Ипатьева в Екатеринбурге. В производстве уже находились первые книги серии: о Михаиле Федоровиче Романове, его некоторых потомках, в частности, обо всех трёх Петрах; предполагалось использовать и дореволюционные, и эмигрантские публикации, и современный заказной новодел. Уже и реклама была запущена, и заказы первые поступали…
– Ну? Что решил?
– Десять тысяч. Мёртвыми американскими президентами.   Аванс десять процентов.
– Бог мой, куда катится эта страна... – Искорин  повёл острым плечом, что означало у него приступ негодования. – Елахов, ты ли это, бессребреник, рыцарь изящной словесности?!
– Жизнь дорожает, барин. Плюс галопирующая инфляция.
– Две тысячи и ни центом больше.
– За всё про всё?!
– Одну в качестве аванса. В рублёвом эквиваленте. Вечно живым вождём мирового пролетариата.
– Хм....
– Елахов, ты и представить себе не можешь, сколько у меня накладных расходов!.. При переиздании – возможно! – доплачу ещё.
– Возможно?
– А может, нет.
– Это грабёж.
– Но послушай, ты просишь каких-то жалких десять процентов аванса, а я даю тебе сразу пятьдесят. В качестве предоплаты! Вдумайся.
Глеб вдумался.
– То есть так и так ты даешь тысячу?! Витёк, мне нравится твоё чувство юмора!
– Мне тоже. Иди умойся, я пока оформлю официальное соглашение. У меня издательство, а не... – Искорин хотел сказать а не частная лавочка, но прикусил язык, сообразив, что его издательство как раз и есть частная лавочка.
– А не… что? – Не дождавшись сравнения, Глеб предложил подняться на антресоли. – Там найдёшь бумагу и пишущую машинку.
– Благодарю покорно, всё моё ношу с собой.
– Ну как знаешь!
Вскоре из бокса послышались фырканье и плеск воды, затем оглушительный рёв:
      
              Жи–изнь не–воз–мож–на!!!  Повернуть назад?!

Ну и глотка, вздрогнул от неожиданности Искорин.
      
              Но время, блин, на миг не остановишь!!!

Вынув из кейса договорные листы, Виктор Дмитриевич стал         заполнять нужные графы аккуратными, каллиграфической красоты буквами. Ненадолго споткнулся на содержании заказываемого романа. С одной стороны хотелось обусловить его подробно, с другой – не хотелось и ограничивать авторскую фантазию: Елахов был силен именно неожиданностью художественных решений. В конце концов, оговорил лишь жанр: семейный роман из жизни последнего русского императора. Поразмысливши, дописал: «В историческом интерьере».
Елахов явился с расчёсанной бородой, с лихо подкрученными усами, с идеально прямым пробором.
И совершенно наг.
Виктор Дмитриевич, невольно подивясь на его атлетическую фигуру, буркнул:
– Елахов, что за манеры?
Глеб извиняючись поклонился, прикрыл срам ладонями и взошел наверх, где сберегалась парадная его одежда.
– Кстати, Витя, – окликнул он гостя, – как насчёт освежиться?
– Это ты о чём?
– О портвейне нумер тридцать три.
– Упаси Господи. Где ты берёшь эту гадость? Его уже сто   лет как не производят.
– Купил по случаю у грузина.
– Тогда немного, пожалуй, можно...
– Прошу пожаловать на полати.
Поднявшись наверх, Искорин не удержался от невольного восхищения:
– Ну у тебя и здоровье...  Ведь только что еле жив был.
Глеб, облаченный в белый свитер крупной рельефной вязки, в чёрные джинсы, сидел, вальяжно заложив нога на ногу, всем существом излучая свежесть и бодрость духа.
– Итак, я объявляю своё решение. Заказ… принят!
– А я и не сомневался. Вот договор. Подписывай.
Глеб ослепительно улыбнулся; взяв ручку с письменного стола, поставил размашистую закорючку.
– И в расходном ордере. За предоплату.
Глеб расписался и в расходном ордере.
Осмотрев подпись, издатель проговорил задумчиво:
– Как бы мне не пролететь с тобой...
– Обижаешь, отец родной.
– Точно не подведёшь?
– Риск неизбежен, Витя. В любом деле. Даже при ковырянии в носу. Можно сломать носовую перегородку.
– Смотри же, не подведи! – Пригубив вино, действительно недурное, Искорин заговорил горячо, искренне, словно бы убеждал самого себя в успехе рискованного предприятия. – Понимаешь ты, народ хочет знать свою историю! Не по школьной программе и не от залпа «Авроры», а от истоков!
– Каких? От тетивы лука? Так про те времена порядком уже написано.
– Да, но в каком ключе? Нищая невежественная страна, вековой гнёт и дикость. А вспомни толстовское про десятый век, когда была не свобода даже, а воля! Чуешь разницу?
– Чую, батько, чую.
– О батьке – на пять веков позже. Гоголь, «Тарас Бульба», глава одиннадцатая. Только там было: «Батько, слышишь ли ты? –  «Слышу! – И весь миллион народа в одно мгновенье вздрогнул».
– Твоё здоровье, ленинский стипендиат! – Глеб опрокинул стакан в бородатый зев.
При напоминании о ленинском стипендиатстве Искорин слегка поморщился, но смолчал. Напоминаний об учёбе он не любил.
– Когда думаешь приступить к работе? – спросил строго.
– Классик сказал: всякий шедевр есть изобретение по форме и
     открытие по содержанию! На то и другое необходимо время.
– И всё же, когда?
– Как в материал войду. Я должен знать о предмете всё. Ну или почти всё. Вообще-то, если бы не нужда, не взялся бы. Не умею я на заказ работать.
– Когда-то надо и начинать, – наставительно произнёс Искорин. – Писанием для души нынче не проживёшь.
Серьёзное выражение на лице писателя вернуло ему уверенность: Глеб Елахов был тружеником, осилит. И осилит на должном уровне, недаром качество его письма всегда находилось в перекрестье ревнивых взглядов. В чём можно было бы упрекнуть его, так это в маниакальном стремлении к совершенству. Бывали случаи, когда его заставали за правкой уже изданных порядочными тиражами произведений, – занятием, по мнению большинства коллег, бессмысленным и порочным.

2
Если Глеб, невзирая на бороду и усы, выглядел моложе своего возраста, то внешность Виктора Дмитриевича Искорина в точности соответствовала определению мужчина под пятьдесят. Гладко выбритый, худощавый, маленький, он был нестественно вертикален, чтобы казаться выше. Зачёс на лоб едва прикрывал залысины. Старили и тени под глазами: пошаливала печёнка.
– Елахов, ты готов? – Покончив с формальностями, он вышел из-за стола, застегнул на все пуговицы пальто. Нетерпение ломаной линией скользнуло по стрелкам его клубных, консервативного кроя брюк.
– Идём, – ответил со вздохом Глеб, снимая с гармошки ширмы обморочно распластанный макинтош. – Жизнь, Витя,
     невозможно повернуть назад!
– И время ни фига не остановишь, – досказал Искорин.
– О, – похвалил Глеб, – усваиваешь приёмисто!
– Закрой фрамугу-то, педагог.
– Да уж, действительно, не Петровки...
Лифт не работал; спустились с тринадцатого этажа пешком.
Парадное было распахнуто; кодовый замок, новшество гаврило-поповского управления, болтался на собственных потрохах.
Завернув за угол, они оказались на Таганской улице.
 Никогда ещё Москва не бывала такой грязной, такой загаженной. Снег почти что уже сошёл, оставив по себе чёрные кочки наледи; тысячи каблуков вбивали в тротуар тусклые полиэтиленовые лохмотья, клочья газет, окурки.
 – Я бы этого мэра, грека древнего, повесил за одно место, –
      процедил Искорин. – Развел  гаврилиадство...
Глеб, взглянув на него, зафиксировал вздыбленный    воротник, бритвенно режущие поля старомодной шляпы.
– Справедливо. Шоб он вмэр, цей мэр, как сказал бы кобзарь Шевченко.  Розумиешь?
– Розумию, – буркнул Искорин.
>
      Расстались на троллейбусной остановке. Но перед тем издатель успел спросить:
– Ты куда теперь?
– Да есть кой-какие дела-делишки.
– Не распыляйся на пустяки.
– Слушаюсь, ваше степенство.
Подъехал троллейбус, скособоченный перегрузом, натужно отворил дверцы.
– Вомнусь или не вомнусь? – озабоченно произнёс Глеб.
– Дерзай. Пока!
Искорин пересёк улицу, оглянулся. Елахов, в круглой вязаной шапке, возвышался над головами не вмявшихся пассажиров. Поразительно, до чего похож на Александра Третьего, подивился он, вообразив Глеба на знаменитой комодообразной лошади.
Пока прогревался двигатель его белой «Волги», другой подъехавший троллейбус заглотал всех оставшихся пассажиров – вместе с Глебом и с призраком предпоследнего императора.
Искорин поехал в офис.
Издательский дом «Контакт» он построил на обломках столичной «Литеры», учрежденной в агонии перестройки. Учреждали для писателей Москвы и Московской области: их насчитывалось до двух тысяч. Назначенный в «Литеру» главным должностным лицом, Искорин на всякий случай подстраховался, зарегистрировав несколько дочерних фирм, в необходимости которых легко убедил не смыслящее в коммерции руководство, и разбросал по ним основные фонды. Дальнейшее было делом техники. Спровоцировав учредителей и кураторов на конфликт (что было отнюдь не сложно, учитывая амбиции и тех, и других), хлопнул по столу заявлением об уходе. А вскоре, согнав средства из филиалов в единый адрес, уже оформлял лицензию на «Контакт». Не без взяток, банкетов и обещаний ему удалось выбить бесхозный особнячок, где и поместилось вновь образованное ТОО. В правление вошли наиболее преданные сотрудники из несчастной «Литеры» и главы фирмочек,  отмежевавшиеся от неё в знак солидарности с бескомпромиссным руководителем. Двухтысячный отряд писателей московского региона остался с носом. Фигурально  –  с носом председателя творческого союза.
Точно таким же носом, с такими же сизыми, узорными капиллярами, обладал и коммерческий директор «Контакта»  Цвиллинг, без подсказок которого финансовый трюк Искорина вряд ли был бы осуществим.
Бывший бухгалтер Совмина (полное имя Арон-Лейба-Шмуль-Борух Гершевич), помимо недюжинного коммерческого таланта, сочетал в себе ещё два, казалось бы, несовместимых качества: был завзятый иудаист и запойный пьяница. Искорину импонировали лишь его деловые качества; в остальном они расходились диаметрально. Если пьяница Арон Гершевич, сохранив членство в КПСС, был поборником мировой кибуцы, то трезвенник-атеист Искорин ратовал за общинно-былинное государственное устройство. Из КПСС он вышел следом за многими, вложив в заявление о выходе всю желчь, накопившуюся за годы принудительного оброка, –  оброком и ничем иным считал он членские, в твёрдом проценте взносы, удерживаемые с любого заработка. Более всего раздражало правило, по которому взносы взимались не с реальной суммы, получаемой на руки, а с первоначальной –  до вычета всех налогов.  В заявлении о выходе из партии он писал: «Прошу приостановить мое членство в КПСС до полного и окончательного  построения  коммунизма».
Подъехав к офису, Виктор Дмитриевич бросил машину на попечение охранника, хозяйским взором обласкал аккуратный, чисто прибранный дворик, сверкающие медью дверные поручни и прошёл к себе.
Кабинет его был не велик и не мал, но именно того размера, каковой требовался для работы.  Мебель строго функциональна – ничего лишнего и ничего дешёвого, канцелярского. И никакого предбанника с длинноногими секретаршами:  всяк знал свой угол и своё дело.
Первым он вызвонил по интеркому Арона Гершевича. Игриво, слегка расслабленно осведомился, услышав хриплое «да»:
– Господин Цвиллинг?
– Товарищ Цвиллинг! – прорыдал динамик. – Жил товарищем и умру товарищем!
Так, начинается, дёрнул плечом Искорин. С раздражением встав из кресла, отправился к коммерческому директору.
Старик занимал комнату-пенал в ширину окна; на обеих длинных стенах висели портреты Генеральных секретарей. На полу под окном, на красном плюшевом коврике сумрачно белел, будто вылепленный из теста, парковый бюст Владимира Ильича.
– Арон, какого рожна...– начал было Искорин и онемел, не окончив фразы.
Арон Гершевич стоял на коленях перед угрюмым гипсовым изваянием, обнявши его за горло и орошая слезами и поцелуями:
– Прости, Ильич, не сберегли, просрали твоё наследие...
– Ну, это уже фетишизм, Арон! Опять приглашать нарколога?  Или  на этот раз психиатра-сексопатолога?
– Витька-а...– промычал Цвиллинг в сердечной муке, – зачем ты разрушил КПСС!
– Чёрт знает что... – плюнул в сердцах Искорин.
Уже за порогом его догнал стон коммуниста-иудаиста:
– Погоди-и!
– Ну что ещё?
Цвиллинг нанёс святыне поцелуй в темечко, в родничок, и восстал с колен. Под пиджаком вместо штатной сорочки с галстуком болталась растянутая выцветшая тельняшка  –  память о десантных морских войсках. Ношение тельняшки означало крутой запой, обыкновенно же она сохранялась в сейфе вместе с потрёпанной  военно-морской береткой.
– Всё ясно, – мрачно сказал Искорин.
– Что тебе ясно? Знаешь ли ты, какой день сегодня?
– Ветреный и сырой. Довольно гнусный.
– Сегодня Ильич приехал в Питер из эмиграции!
– Лучше б не приезжал.
– Не издеваться над чувством верующих!
– Арон, скажи на милость: когда ты наконец бросишь пить?
– Никогда! Никогда коммунары  не будут рабами!
– Ну, всё, достал...
– Я сказал: стоять! Пришёл факс из Новосибирска.
– Та-ак.
– Скупают на корню первые два тома из царской серии.
– И ты молчал?!
– Я не молчал.  Я пел «Интернационал».
– И напился, – совсем уже иным тоном сказал Искорин.
– Хочешь петь – пей!..
– Слушай сюда, Арон. Сейчас тебя отвезут домой, поставят  капельницу. Чтобы завтра к десяти был как стёклышко.
Бывший десантник достал беретку, натянул на голову (при
этом кокарда оказалась над левым ухом) и вскинул руку, отдавая честь.
– Служу Советскому Союзу!
– Вольно, – вздохнул Искорин и вышел вон из благоухающего сивухой и чесноком пенала.
Распорядившись об отрезвлении коммерческого директора,   заглянул к бухгалтеру. Передал елаховский договор, приказал составить официальный, для налоговой: сумму гонорара указать в рублях и, естественно, на порядок ниже.
– А этот косарь вы ему из своих выдали? – сметливо спросил бухгалтер, разглядывая незамысловатую подпись Глеба.
– Без комментс. – Объяснять свои действия подчинённым Искорин не считал  нужным.
Затем он прошёл в буфетную, сварил себе чашку кофе и съел бутерброд с сыром. Вернувшись в свой кабинет, утвердился в кресле, разложил бумаги и с головой ушёл в изучение конъюнктуры на книжном рынке.
Даже при беглом взгляде на сводные показатели было видно, что «Контакт» обгоняет большинство самодеятельных издательств.

3
Дела-делишки, помянутые Глебом при расставании с работодателем, были тоже книжные, связанные с издательством госбюджетным, которое ещё как-то пыталось выжить. Скользкий путь финансовых спекуляций, на который оно ступило, привёл к массовому увольнению сотрудников, к производственной чехарде и к надвигающемуся банкротству. Книжку нужно было успеть выпустить, пока это орденоносное, головное в стране предприятие не рухнуло окончательно.
Едва Глеб поднялся в редакцию художественной литературы, как на него немедленно накинулись с требованием аннотации.
– Но я же давал аннотацию! – возмутился он.
– Глеб Сергеевич, не будем терять время на пререкания! И без того придется отправлять досылом!
– Да где же старая-то аннотация?!
– Её забраковали книготорговцы. Ещё на той неделе!
– Так позвонили бы!
– Звонили; ваша супруга сказала, что вас нет и никогда не будет.
Ну, Лерка, ну, змея, разозлился он, ведь знает же телефон Зыскина!
– Хорошо, сейчас я вам её напишу, – сказал он, пристраиваясь на подоконнике с авторучкой и листом бумаги.
– Нужно на машинке, а у нас все машинки сломаны.
– Что, и в машбюро не найдётся исправной машинки?
– Исправная, может, и найдётся, свободной нет.
Свободная исправная машинка нашлась в приёмной, и он сочинил новую аннотацию с намёком на остроту сюжетов и любовную раскованность персонажей, хотя книжка (сборник рассказов) была выдержана в обычной его манере, вообще без постельных сцен, без вошедшей в моду ненормативной  лексики.
Пока аннотацию таскали со стола на стол, позвонили из типографии: в оригинале недостаёт четырёх страниц – с сорок
первой по сорок пятую. Пришлось восстанавливать их по памяти.
 Уже в белом калении он поехал в Литфонд выкупать путёвку в Ялту, в Дом творчества. Этой путёвкой ему морочили голову с января.
И вот выяснилось, что одноместных номеров нет.
– Давайте люкс! –  потребовал он на пределе выдержки.
В порядке неслыханного одолжения выписали полулюкс (а он, вот ведь хам, даже не отблагодарил!).
Лягнув за собою дверь, Глеб поехал в Дом литераторов; надо было успеть на заседание, посвященное, как было указано в приглашении, животрепещущей теме дня.
В Большой зал, сверкающий глянцевитыми черепами, он вошёл в самый разгар дискуссии. На тот день члены писательской организации уже успели размежеваться по политическим интересам, но по сугубо профессиональным, эстетическим и этическим расходились пока что в отношении к орфографии. Животрепещущая тема повестки дня состояла в том, как писать слово Бог и производные от него – с прописной или строчной буквы. Демократы предлагали двоякое написание в зависимости от контекста, патриоты – с прописной во всех случаях  непреложно.
Тут самообладание окончательно изменило Глебу. Не досидев до конца дебатов, до формирования согласительной комиссии, долженствующей разрешить конфликт объективно и обстоятельно и разработать Уложение, которое привело бы обе стороны к консенсусу, послал и тех и других подальше (делать вам нечего, маразматики) и сбежал в буфет. За водочкой поостыл, отошёл сердцем и поехал на Сретенку замиряться с Леркой. Собственно, поехал не ради замирения, а из-за вёрстки повести, которую, как сообщили в редакции журнала, ему выслали на домашний адрес. Кроме того, нужно было порыться в собственной библиотеке, отобрать что-нибудь подходящее для романа. Замирение сходу перешло в выяснение отношений:
– Елахов! Мы, кажется, договорились, подшофе ты не появляешься! А от тебя разит!
– Не так, Валерия, не так! Вот как надо: эй, паразит, чем от тебя разит?
– О-о-о...
Не дожидаясь традиционной сцены, Глеб попросту улизнул с книгами, с бумагами, а главное, с долгожданной вёрсткой. Её велено было вернуть в редакцию не позднее пятницы, а уже началась среда, шёл уже первый час, – надо было поторопиться.
В мастерской Зыскина он поднялся наверх, на антресоли – ненадолго, всего лишь полистать, полюбоваться полиграфическим воплощением своего труда, да так и просидел всю ночь, переживая авторский одинокий энтузиазм.
Лишь к пятнице он  разгрёб все свои дела и пошёл налегке к Искорину. Оказалось однако, что Виктор Дмитриевич отбыл в Новосибирск. «Минуту, – сказали ему в прихожей, – вы случаем не Елахов?» – «Да, Елахов». – «Виктор Дмитрич приготовил для вас контейнер с какой-то макулатурой».
Контейнер оказался увесистым картонным ящиком с книжками и брошюрами. Благо, тащить было через дорогу.
А вечером Глеб уже чаёвничал в купе скорого. Гадал: встретят ли в Симферополе?  Не встретят, придётся добираться до Ялты троллейбусом. Такси он позволить себе не мог по соображениям экономии – знал, и не понаслышке, что такое ужас безденежья, особенно когда ты вдали от дома.
Получилось же как нельзя лучше. В Симферополе его встретили, причём в микроавтобусе ждал уже и попутчик, старый поэт-песенник Юнковский Михаил Владимирович, владелец знаменитой в литературных кругах никелированной, с золотым медальоном  фляжки.
В дружеской, подогретой спиртным беседе старик высказал пожелание, чтобы при нужде Глеб непременно рассчитывал на его консультацию по кое-каким древним генеалогиям, – понеже он есмь потомок князя, пусть и монгольской крови, Мурзы-хана Джунка, приехавшего в Московию еще при царе Василии, батюшке Иоанна Грозного, и что родословное древо собственно Михаила Владимировича прослеживается аж с XVII столетия. Так что, буде понадобится, пособлю с дорогой душой. И твоё, и твоё здоровье, мой юный друг!..
Совсем нескучно они скоротали путь и даже несколько огорчились, когда молчаливый шофёр объявил:
– Приехали, господа.
– Как, уже?! –  всполошился старик с досадой.
– Увы, ваша светлость, – подтвердил водитель.
– Тогда сделай ещё кружок! –  приказал поэт.

Глава вторая

1
Где бы и на какой бы срок ни поселялся Глеб, будь это Дом творчества, гостиничный номер или палата в писательской ведомственной больнице (исключение составляла лишь студия Доди Зыскина), всюду своё пребывание он начинал с перестановки мебели: упорно двигал её из угла в угол, добиваясь оптимального соотношения света с поверхностью письменного стола. Второй задачей, которую он себе ставил, было расширение жизненного пространства. Эта задача решалась почти всегда при переносе кровати к стенке; по разумению администрации, кровать как пик человеческого существования ставится всегда посередь комнаты. Третий принцип был – ничего лишнего. Порядок освобождает мысль, – к этой истине он безуспешно пытался приобщить и Додю, запретившего перемещать у себя что-либо хотя бы на миллиметр. Здесь, в ялтинском Доме творчества, в новом  корпусе, войдя в свой номер, он с удивлением обнаружил, что переставлять ничего не надо, всё стоит на своих местах в соответствии с замыслом мозговитого архитектора. Отсутствие банного полотенца и папильфакса от архитектора не зависело,  –  всё это, вероятно, переместилось в квартиры обслуживающего персонала. Тем более не зависела от него и пища, скудная и безвкусная, подаваемая жизнерадостными официантками на обед и ужин (завтракать Глеб не ходил вообще). Не зависели также и прочие неудобства, списываемые дирекцией на издержки недавнего новоселья и обустройства. Корпус функционировал уже третий (последний для москалей) сезон, а отделочные работы все ещё продолжались. На цокольном этаже не действовала сантехника, и вода из раковин с урчанием вытекала на пол, образуя невысыхающее озерко, – что, безусловно, не могло не вселять оптимизма относительно запасов пресной воды в Крыму. Кучи строительного мусора, вид на которые открывался из окон Глеба, уже поросли кустами и выглядели естественным продолжением Крымских гор.
Обследуя номер придирчиво и педантично, Глеб нашел, что в платяном шкафу неплотно доходит дверца, и, выщелкнув из ножа отвертку, подтянул шарниры..
Аскетизм черно-белой мебели пришелся ему по вкусу, и он опять мысленно похвалил умницу архитектора. Вот только кресло было чуточку низковато. Не поленился, сходил на рабочий двор, нашёл четыре пробки от бутылок из-под шампанского, насадил на ножки.
Сел, примериваясь к столу, – как раз. К чёрной полировке столешницы прильнула пишущая машинка – плоская импортная «Колибри». Четыре её присоска чмокнули сладострастно.
Распаковав багаж, он развесил одежду, разобрал туалетные принадлежности. В дорожном его наборе имелся не только дезодорант, но и освежитель воздуха. Кипятильник, джезву, кофе он пристроил на холодильник, в зону пищеварения, сигаретные пачки выложил на батарее за тюлевой шторой  –  для подсушки.
Теперь предстояло, не нарушая третьего принципа, доступно распределить архив, записные книжки и справочную литературу.
Почти всё поместилось в тумбах письменного стола и в пустующем стеклянном шкафу для посуды. Сама же посуда украшала, по-видимому, серванты обслуживающего персонала; возможно также, была реализована расторопным директором Дома творчества.
В одной из папок хранились частные документы начала ХХ-го века – стопроцентные реалии действительности, которую Глеб собирался реконструировать. Изучая их под углом своего замысла, он отметил, что дореволюционный канцелярит, в сущности, мало в чём отличается от советского: практически один корневой состав, весьма похожие формулировки, в частности юридические. Видать, назначение канцелярита как государственного инструмента для обезличивания человека незыблемо при любой власти. Воистину гегелевская спираль: завершая очередной временной виток, она или совпадает в исходной и рассматриваемой точках, или же обе точки расположены на едином радиусе, одна над другой.
Поразмышляв об этом, философ продолжил приготовления.
В дело пошли стеклянные дверцы шкафа. Скотчем он приклеил, как в рамы вставил, две семейные литографии семьи Романовых; ниже – купчую некоего тобольского иерея и его страховой полис, заверяющий, что «Правлћнiе Общества Взаимнаго Страхованiя Отъ Огня приняло на свой страхъ Селютина Сергiя Фiодоровича домъ деревянный, крытый желћзомъ, въ сумме Одна тысяча рублћй. Слћдущiя по сему Полису прћмiя и прочий сборъ въ сумме Шестнадцати рублћй Двадцати осьми копћекъ получены. За убыток могущаго произойти возгоранiя и пожара Общество обязуется отвечать согласно Устава, утвержденнаго гъ. Министромъ Внутреннихъ Дћлъ 10 iюля 1883 года, и договора съ Бюро Россiйскаго Союза городскихъ Обществъ взаимнаго страхованiя. 11 февраля 1913 года оный докумћнт подписали: Председатель Правлћнiя Рукосуевъ, Члћны Правлћнiя Буркинъ и Голубцовъ, а такоже дћлопроизводитель Витиеватыхъ, каковой проставилъ номеръ и приложилъ пћчать».
Похукав на нея, Витиеватыхъ запечатлћлъ Полисъ. Далее, какъ съ оформлћниемъ докумћнта было покончено, дћлопроизводитель, доводившийся иерћю зятемъ (почему бы  нет?), позволил себћ тонкую, с политическим обинякомъ остроту: «Тепћрь, папаша, не страшно будетъ брать на постой опальныхъ-то?» – «Опальныхъ опалило, бояться ихъ боле нћчего. Но вотъ почто ты ребятишекъ къ намъ не приводишь? Карповна моя, чай, вся изнћла по внучикамъ.» – «Помилуйте, папаша, стужа лютая, съ Рожества дерётъ!» – «Оно такъ, а всё же...» – «Богъ дастъ, на праздники ужо приведу, и маменьке то же  сказывайте.» –  «Въ праздники меня не будетъ – в Ныробе буду праздновать.» – «Да что вы-съ?!» Иерћей горделиво приподнялъ бровь: «Ото всего клiра на меня единого жрћбiй палъ. Оно и хлопотно, и путь не ближнiй, и года немолоденькiя. Да ужъ праздник-то больно чувствительный, храни Господь Ихъ Величества и Высочества.» – «Завидую!.. Счастливый путь, батюшка, гладкая дорожка». – «Спасiбочки, сын мил;й.»
Дальше возможно вот как: уговорившись по возвращении Сергея Фёдоровича посидеть близким кругом у самовара, они  простились – делопроизводитель с почтением на бритой физиономии, священнослужитель с полисом в рукаве шубы.
Что же до праздника, всенародно отмечаемого 300-летия     Дома Романовых, то депутацию для проведения его в селе Ныробе Ч;рдынского уезда Пермской губернии (куда наладился иерей Селютин) возглавил управляющий Пермской казенной палатой, действительный статский советник и, стало быть, генерал, милейший Николай Александрович Ордовский-Танаевский. Совокупно с ним в санном поезде мчались соликамский архимандрит игумен Хрисанф, благочинный священник отец Василий (Серебренников), представитель служилого сословия Ефим Калугин, сопровождаемые полицейскими и прислугой.
На восьмой день пути, ввечеру 19 февраля, экипажи    прибыли на конечный пункт. Ныробцы встретили гостей бенгальским огнём и факельным ходом, громко вопя ура. Тут уместно, прикинул Глеб, процитировать барона Людвига Ивановича Зедделера: «Ура есть боевой кличъ русскихъ, им одним свойственный, радостный при встрћче царя и военачальниковъ, грозный в сраженiи, когда русские идут бить врага и водружать знамена на его позицiяхъ; съ криком ура они поступаютъ въ службу и съ нимъ же испускаютъ духъ»…
Последующим утром под колокольный звон всё местное человечество потекло в церковь. Там в присутствии почётной депутации от городов и весей были отслужены по чину часы, после коих игумен Хрисанф произнёс задушевное слово, поведав о праведной жизни и праведнической смерти сосланного в Ч;рдынь дяди первого государя из рода Романовых – боярина Михаила.
– Братья и сестры мои возлюбленные! Три века назад, – напомнил прихожанам о. Хрисанф,  –  Борис Годунов осуществил небывалое каверзное злодейство. Опасаясь авторитета благочестивых братьев Романовых, задумал их извести под корень. С таковым умыслом вступил он в преступный союз с холопом одного из братьев, а именно с казначеем боярина Александра Никитича. Имени богомерзкого раба называть не будем, дабы не осквернять наше светлое поминание. И вот он, не называемый нами иуда-искариот, подкладывает в сундук с личной казной боярина Александра Никитича коренья преядовитые, припасённые якобы Александром Никитичем для отравления Годунова. Прискочившие сей же час стражники, наущённые где и чего искать, моментально обнаруживают отраву. И тогда Годунов подвергает братьев с их женами, детьми и слугами неслыханным  репрессалиям, как то: пытки, кандалы, темницы, а кому и плаху... Но недолго радовался злодей! Небесный Судия наложил на него вечное клеймо Каина, а братьев Романовых наградил неувядаемыми венцами славы! Того паче, Господь своим промыслом спас отрока Михаила, названного сим именем в честь его дядюшки и нашего чердынского страдальца. Уберёг отрока от погибели, даровав ему Род и стезю Царскую!..
Были помянуты также и предки славной династии:  приехавший «из прусс» Гланда-Камбила Дивонович (в крещении Иван Кобыла), Андрей Иванович Кобыла, Фёдор Андреевич Кошка, Иван Фёдорович Кошкин, Захарий Иванович Кошкин, Юрий Захарьевич Захарьев-Юрьев, Роман Юрьевич Захарьин-Романов, Никита Романович Романов, Фёдор Никитич Романов  – он же Патриарх Филарет и родитель первого цесаря чествуемой  династии.
 Выслушав слово пастырское, в предшествии тридцати венков и носилок с цепями мученика Михаила, чердынцы потекли к часовне, упокоившей благолепный прах. Под пение небольшого, но слаженного хора инокинь, при поддержке двух опытных детских хоров, пред часовней началась панихида по всем упочившим в Бозе царям Романовым.
Как только последний звук отлетел к небу, на крыльцо
взошёл генерал Ордовский-Танаевский; прикрепив pince-nez к лицу, вынул из-за борта шинели бумажный свиток. (Нет, забраковал мизансцену Глеб, пусть выступит без шпаргалки, а то как-то совсем по-нашенски.) Итак, его превосходительство вышел к публике без фуражки, затянутый в жёсткий корсет шинели:
– Ваши преподобия пастыри духовные! И вы, жители исторической слободы! Только что мы вознесли молитву... (Лучше так: только что мы слышали слово о том...)  Только что мы услышали слово о том, как триста лет назад принял смерть боярин Михаил Никитич! (Вот теперь давай про молитву.) Только что мы вознесли молитву об упокоении и приобщении его к жизни вечной. В земном его бытии, в этой юдоли слёз, жители Ныроба с риском для живота своего облегчали его страдания чем и как могли. Затем славные их потомки оградили и освятили яму узилищную, воздвигнув на её месте сначала деревянную, а затем и эту каменную часовню… (Здесь голос сановника претыкнулся.) …Мученичество Михаила стало известно по всей Руси! И сегодня из всех уголков Отечества, даже из далёкого Приамурья, приехали депутации, дабы воздать должное памяти страстотерпца! А теперь попрошу минуты молчания…
Гробовая тишина бросила присутствующих на колени.
По прошествии минуты Николай Александрович, взяв без разбега высокую ноту, продолжил речь:
– Хочу также пережить с вами другое, теперь уже радостное воспоминание! Это воспоминание о трёх столетиях достославной Семьи Романовых! О трёх незабываемых столетиях под Её скипетром. Ура.
– Ур-р-р-р-а-а-а... – грянула ликующая толпа.
– Приступаем к торжественной части празднования! –
Закрыв глаза, Глеб представил, как генерал насаживает на голову фуражку, вскидывает руку к седеющему виску. – Приказываю… возложить венки!
Венки укладывали под игру духовых оркестров. На муаровых  чёрных лентах  вилось письмо:
«Михаилу Никитичу Романову – от народовъ Урала, Западной и Восточной Азiи»;
«Кроткому страдальцу  –  русскiя жћнщины»;
«Мученику Михайле  –  арестанты Чћрдынского острога».
И были ещё венки и букеты от конвойных команд (не отставать же, право, от арестантов), от Общества семейственных вечеров, от причта и старосты Никольской церкви, от Тобольской соседствующей губернии (возложил иерей Селютин), от атамана Амурского казачьего войска генерала Валуева, а также лично от некоего господина Шкиндера.
К Ордовскому-Танаевскому склонился председатель уезда Громбек:
– Ваше превосходительство, позвольте зачитать оду?
– Весьма обяжете, – отвечал  поощрительно генерал.
     Слушая доморощенного сочинителя, он обдумывал способ, каковым  известить государя о проведённых им, Ордовским-Танаевским, Ныробских Чтений. Из чехарды горячих сумбурных слов постепенно стала складываться телеграмма на августейший адрес: «Ваше Императорское Величество! Триста лет назад в Ныробе страдал и приял терновый венец досточтимейший из Ваших предков... В твёрдой уверенности, что Господь наш ввёл Его в сонм святых, мы, с верою подданные рабы Ваши... отворили паломничество к месту Его страдания и кончины... Пускай же крепнет и ширится могущество государства нашего под державной короной Вашей... В день всеобщего народного ликования повергаем к стопам Вашим единое пожелание: да здравствуете Вы, Великий Государь наш... и прочая  и прочая и прочая».
       Вряд ли генералом двигали только карьерные соображения. Николай получил тогда тысячи мадригалов, и телеграмма из Чердыни наверняка потонула среди других. Наивно было бы рассчитывать на прибыльный результат. Но что примечательно: через два года (очевидно, за заслуги в деле о канонизации святителя Иоанна Тобольского) генерал Ордовский-Танаевский,
управляющий Пермской Палатой по налогам и сборам, был назначен управлять губернией. Да не какой-нибудь там карманной, а Тобольской, простирающейся на всю Западную Сибирь – от белых водоплавающих медведей до киргиз-кайсацких степных сурков.

2
В те же самые дни Трёхсотлетие династии отмечалось,
разумеется, и в Тобольске. При въезде в город были воздвигнуты
ледяные ворота в виде высоких стел, соединенных поверху гирляндами из еловых веток. Такие же стелы средней величины выросли по обеим сторонам Большой Пятницкой и у всех трёх Взвозов. Губернаторский дом, храмы, особливо же кремль, сияли гербами, на которых было начертано «1613–1913». Фирма «Иванъ Смирновъ» выставила новинку – рябину на коньяке. На бутылочных этикетках чокались рюмками, как бы протягивая друг другу руки через столетия, тучный бородач в боярской меховой шапке и хлыщеватый, пиджачного типа молодой человек с усиками, олицетворяющий новейшее поколение. Над ними, на кольеретке – те же праздничные цифири. Газета «Сибирский листокъ» извещала граждан, что в меховом салоне Л.Е.Перочинского продаются памятные медали. Электротеатр «Модернъ» демонстрировал кадры Люмиера, отснятые при коронации Николая и Александры, тогда же августейшей четой просмотренные и одобренные.
А в доме, что нанимал у иерея Селютина ссыльный марксист  ветеринарный врач Дуновенский Артемий Павлович, участились вечерние посиделки. Агенты, ведущие за ним негласное наблюдение, жаловались начальству на не в меру радушного арендатора, часами вынуждающего торчать на холоде. Гости обыкновенно собирались под вечер, усаживались за стол – это было видно с улицы очень хорошо – и засиживались далеко за полночь.
Более всего филёров раздражали пространные тосты; мнилось, из рюмок уже и дух выветрился, а собутыльники всё фе-фе да фе-фе. Пьющий агент Раков, глядя на эту бестолочь, глотал слюну: «Ну-ну-ну же! Пейте же, выдыхается!!!» Наконец рюмки опорожнялись, и Раков тянулся руками гостей к расставленным на столе закускам. «Во-во-во, первейшее дело рыбкой, рыбкой, сёмужкой...  Да куды вы лезете в винегрет?!  Нешто это закусь под белоглавую? А-а-а...»
Тосты  по ту сторону окон не совсем отвечали историческому моменту. Формально – да,  по содержанию – вовсе наоборот:  состоятельный квартирант проводил семинар по обличению  царствующей династии.
– ...Итак, товарищи, вот мы и подошли к нынешнему самодержцу. Чем же запомнится его правление?
Глеб попридержал оратора, чтобы сказать, что представляли собой собравшиеся крамольники. О персонажах надо всегда знать больше, чем того требует его воплощение на бумаге.
Вот сквозь мутные линзы десятилетий показался организатор сходки Артемий Павлович. Экс-дворянин, мелколиц, востронос, с густыми кустистыми бровями. Сходство с ёжиком усиливает причёска-бобрик. Хотя и при бабочке, но в домашней атласной куртке. А кто сидит на отшибе? Степан Заборов. Из рабочей семьи, самоучка. Крутолоб, с залысинами и нечистой бугристой кожей. Одет в косоворотку,  простые штаны навыпуск.
     Большевик и, кажется, здесь единственный, остальные либо
     меньшевики, либо эсеры, либо просто сочувствующие.
Далее сидит Майстрюк. Угрюмый хохол, рубщик мяса в казённом доме. Коренаст, присадист, маленькие глазки и тяжёлый взгляд любителя бычьей крови. До повышения в карьере, а рубку мяса для арестантов следует рассматривать как несомненное повышение, работал бойцом на бойне. Там же и познакомился с Дуновенским, инспектирующим убойный цех в качестве ветврача.
Ещё один важный борец с режимом – Поцелуев Антон Минаевич. Дворянин из мелкопоместных. Этот как земский служащий – в сюртуке с галстуком. Страдает излишним весом, потлив, одышлив.
Самуил Цвиллинг, местный уроженец. Из молодых да ранний. Сословная принадлежность тёмная.  В шестнадцать лет успел поучаствовать в революции Девятьсот пятого, приговорён к смертной казни, по малолетию пощажён. Отсидев пять лет, выслан в родной Тобольск. В гражданскую войну прославится на Урале неслыханной жестокостью и фанатизмом. В ней и сгинет.
Ефим Смакотин, бомбист... Человечек хилый, болезненно честолюбивый. Сын прачки и спившегося портного. В барственной обстановке дома чувствует себя приниженно. Пытается всё время что-то сказать, что-то дерзкое, вызывающее. Но пока что его не слышат.
Кто ещё не охвачен? Ах да, господа семинаристы и гимназисты, этих набилось до полудюжины. Пойдут массовкой. Внешность фигурантов, их манеры и речь нагляднее показать в действии, лучше запомнятся, но... пусть будет пока что так. Понадобятся, распишу…
– Итак, император Николай Кровавый. Чем запомнится его правление? Ходынкой, японским позорищем, Гапониадой. – Дуновенский свёл брови в единый куст, подвигал носиком, словно принюхивался к лесной опушке. – Противу сказанному, а скорее вследствие сказанного, предлагаю здравицу нашему императору!
Самуил Цвиллинг вопросительно вскинул курчавую бородёнку, тугодум Майстрюк прищурил глаз до размеров мухи, большевик Заборов едва не подавился куриной косточкой. Земец Поцелуев, напротив, подмигнул докладчику, догадываясь, куда тот клонит.
Молодёжь, не догадываясь, возроптала.
– А вот выпью и объясню. – И Артемий Павлович выпил с видимым аппетитом. Закусив рыбкой (под истовое одобрение агента Ракова), приступил к разъяснению своего тоста. – Николай Второй есть самый тёмный из всех предшествующих ему монархов. Разве что в таком вот захолустье, как наш хиреющий городишко, можно, пожалуй, встретить подобную ему личность. Посудите сами! Вместо веры и религии – грубое суеверие,       спиритизм, церковные маскарады...
Постойте, господин марксист, о чём вы, искренне возмутился  Глеб. Николай был глубоко набожный, верующий человек, и тому есть неисчислимое множество подтверждений. Существуют свидетельства известных церковных деятелей. Взять хотя бы такое: когда в обществе громко заговорили о восстановлении патриаршества (1905 г.), упразднённого Петром Первым, на встрече с Синодом Николай сам поднял этот вопрос, заявив, что вполне разделяет чаяния общественности: «Ныне как никогда я понимаю, что значит патриаршество для сплочения нашей Родины». – «Но, Ваше Величество, кого же рукополагать, где взять достойного кандидата?» – «Он пред вами. По соглашению с императрицей я оставлю Престол моему сыну. Она и брат мой Михаил станут регентами до его совершеннолетия. Я же приму постриг и священный сан». Повисла пауза; сановные слуги царя небесного в смущении отмолчались, унизив тем самым царя земного. Их молчание, в общем-то, было красноречивее всяких слов: избрание Предстоятеля лишало их материальной власти над приходами и монастырями. Как, собственно, и вышло через двенадцать лет, когда институт патриаршества был воссоздан, а Синод распущен. Что же касается Ходынки и японского поражения, господин коновал, то и тут вы  глубоко неправы, ибо не вполне владеете информацией!..
Однако ветеринар не дал времени на доказательства – Глеб
     вынужден был записывать его речь.
– ...Наряду с этим у места будет сказать о полном непонимании Николаем творимой им же самим истории. Просто какая-то безнадёжная душевная глухота! Словом, типичный чеховский обыватель и более ничего-с!
            – Пожалуй, по характеру наш предмет, – одышливо вставил            
Антон Минаевич Поцелуев, – ближе к гоголевскому Манилову. Ежели вообразить Манилова, заболевшего ипохондрией.
Цвиллинг, поддержанный затем всей компанией, поспешно захохотал. Ни Гоголя, ни Чехова он не читал, но стороной слышал, что писали они смешно, – таки надобно хохотать.
– Ну, не суть важно,  –  сказал Дуновенский, берясь за штоф. – По натуре Николай, и пусть это не удивляет молодых товарищей, отнюдь не изверг и не злодей. Нет, это тихий семьянин, большой любитель фотографирования и физических упражнений. Он даже по-своему симпатичен... в том смысле, в каком этот эпитет применим к человеку не холодному и не горячему, не особо преступному и не очень-то добродетельному, не слишком умному, но и не глупому, не ангельски кроткому, но и не дьявольски бессердечному. Просто, знаете ли, образчик милой обывательской серединки!..
В этом месте Глеб закусил губу, однако разглагольствований    ветеринара пресекать не стал, следуя принципу плюрализма: пусть выскажется, грызун…
–...Но на своё несчастье он дал себе труд родиться наследником огромной империи, притом в эпоху, когда, понимаете ли...
– Будь ласка, – нетерпеливо сказал Майстрюк, теребя
     кисточки-завязки на рубахе с вышивкой, –  ближче к дiлу!
– Пожалуйста! Введением конституции и парламента царизм мог бы связать себя с буржуазией и таким образом продлить своё существование. Но, к счастью для нас, Николай упрям и не пошёл на демократические реформы, тем самым взрыхлив почву для семян будущей революции. И в этом его неоценимая услуга нашему делу!
– Iнша справа, – подумав, сказал Майстрюк и перевёл
     сказанное: – Це друге дiло!
Собрание потянулось чокаться, оживилось, заговорило.
– Сёмужкой закусите! – простонал  под  окном  агент.
– ... Ну а Алиса, эта импортированная царица, ничуть не ярче своего супруга. Всеми конечностями цепляется за придуманную ею же лубочную Русь с пейзанами и сарафанными девками, чем  успешно расшатывает столыпинскую новую государственность... за что ей также низкий поклон! – Артемий Павлович, коротко поклонившись, подёргал носом (так ёжик обнюхивает червивую сыроежку). – Императрица Александра Фёдоровна, в девичестве Алиса Виктория Бригитта Луиза Беатриса принцесса Гессен-Дармштадская, не то чтоб слаба умом, в чём-то будет смышлёней своего супруга! Но в силу немецкого происхождения – совершенный мистик, во всяком случае, обнаруживает все признаки умственного расстройства на этой почве. Вот её близкое окружение: поначалу киевские слепые монахини, затем дурачок Митя Попов из Козельска, далее французик-целитель, так называемый святой Филипп. Николай было удостоил его степенью доктора медицины, да вмешалась Военно-медицинская академия. Навела справки и обнаружила, что у месье Вашо никакого образования нет вообще и что у себя в Лионе он подвизался в качестве подмастерья у мясника, то есть был коллега нашему товарищу Майстрюку. Не обижайся, Богдан Григорьевич, ты ведь не претендуешь на звание доктора медицины? Ну-с вот, затем появляется Маша Дивеевская, юродивая из обители близ Сарова, и наконец наш покровский мужик Распутин… Всё это почерпнуто мною из повремённой прессы и, уверен, для вас новостью не является. Но сам факт пребывания Распутина у Престола, да чуть ли не в царской опочивальне... Сие говорит о многом!
– Чем грязней, чем поганей окружение Николая, тем нам  больше на руку, – высказался большевик Заборов и для наглядности показал кулак. – Так что и за Гришку Распутина не грех дерябнуть.
– Нехай каляе Коляя, – всхохотнул Майстрюк и перевёл на  русский: – Марает Мыколу, пачкает, по-вашему, по-москальски.
Самая пора настала и Заборову взять слово:
– Сегодня мы получили предписание Центрального Комитета, – произнёс он многозначительно. Присутствующие напряглись. – Распутина негласно опекать и оберегать. Ильич не исключает и прямого контакта с ним для использования против царствующей семейки. И даже более: против всей династии. Понятно, втёмную.
– Це як?
– А чтобы сам не знал, что действует в наших интересах! То есть, как ты говоришь, калял Романовых в хвост и в гриву. 
Артемий Павлович Дуновенский, будучи теоретиком, чурался всякой практической деятельности, по возможности избегал её, в особенности после ареста и высылки из столицы. Поэтому поспешил вернуть разговор в привычное, уютное поле политического просвещения:
– Однако давайте подведём итоги нашему семинару.
– Так сказать, намотаем услышанное на ус! – поддержал его Поцелуев, также политический сибарит.
Самуил Цвиллинг проворчал с досадой: 
– Только и делаем, что подытоживаем да на ус мотаем...
– На твой немного и намотаешь, – ехидно заметил Ефим Смакотин, и это была его первая дошедшая до всех реплика.
(Не забыть бы, пометил на полях Глеб: этот тип постоянно грызёт ногти, как и кумир его, революционный упырь Нечаев.)
– А у тебя вообще ничего не растёт! – огрызнулся Цвиллинг.
     И пробурчал под нос: – Евнух…
– Подведём итоги!  – с нажимом повторил докладчик. – Итак, Александр Первый, фигурально говоря, был неудавшийся декабрист; братец его Николай Первый, он же Николай Палкин, как мы установили, – прирожденный жандарм; Александр Второй – мягкотелый либерал сороковых годов, напуганный собственными реформами; Александр Третий – заурядный земской начальник. Ростом почти с Петра, по интеллекту же более близок, пожалуй, к другому великану – Собакевичу из «Мертвых душ». Наш государь по сравнению с ними ну просто душка. Воспитан, начитан, с энглизированными привычками, спортсмен и фотографист. Надо, однако, помнить, что ни один царь, даже такой патологический изувер, как Иван Грозный, не  стоил России столько народной крови, сколько им уже пролито и сколько ещё прольётся...   
Бомбист Смакотин прервал его исторические пассажи,       вызывающе сплюнув кусочек ногтя:
– Пора бы уж заместо всей этой болтовни перейти к делу!  Кто там к окошку ближе, задёрните наконец штору!
Штору задвинула худосочная, с костлявым тазом девица Ицкина, ремингтон-машинистка, – к негодованию мёрзнущего  под окном агента.
Смакотин же извлёк из кармана тряпичный сверток и развернул. На ладонь выкатилась бомба –  слегка приплюснутая, как репка.
      – Вот эта штука разнесёт любого тирана в клочья!
– Фима, вы держали это при себе весь вечер? – побледнел хозяин, испытывая острое желание клубком свернуться и укатиться в норку.    
Прочие отшатнулись.
– Да, а что? Правда, похоже на табакерку?
– Ну, знаете! Впредь ко мне с подобными табакерками не ходить!
– Да вона ж без запала, – презрительно покосился Майстрюк.
– Наше главное оружие на сегодня, – качнул брылями Поцелуев, – это знания! Без полнокровной политической подготовки нет революционера. Если бы мы усвоили это своевременно, всё в пятом году обернулось бы `иначе. И мы не очутились бы в этом городе в качестве... в данном качестве.
– А наше революционное дело, – примолвил с облегчением Дуновенский (бомба оказалась неопасна), – в первую голову, просвещение! Надо вовлекать в наш кружок как можно больше честных людей – интеллигенцию, ремесленников, мелких торговцев и так далее. И вооружать знаниями! Но не адскими табакерками!
Заборов проговорил веско:
    – Рабочих вовлекать надо! И студентов. Ну, ещё учащихся
старших классов. Мелкие и прочие торговцы нам не товарищи.
Цвиллинг, подрабатывающий у брата, торговца нитками-
     мулине, обиделся:
– Чем это, интересно знать, тебе не угодили пролетарии от коммерции?
– Тем, что жулики. Взять хотя бы твоего братца Моню.
– Мой братец Моня – жулик?!
– А то кто ж! Вчера опять обсчитал мою хозяйку на семь копеек!
Поцелуев, дабы предотвратить конфликт, попросил немедля налить в бокалы.
– Реплика для разрядки! – растянул он в улыбке влажные мясистые губы. – В свете повестки дня. Николай Александрович Романов войдет в историю не только как последний, надеюсь, царь, но и как изобретатель оригинальной закуски для коньяка! По его рецепту коньяк следует заедать кусочком лимона, посыпанным сахарною пудрой и толченым кофе. Что я сейчас и произведу!
В комнате опять возникло весёлое оживление; зазвучал смех, зазвенели рюмки. Марксисты дружно выпили и взялись кто закусывать, кто закуривать.
Сходка, кажется, удалась.

3
Агент Раков, возвращаясь в участок на одеревеневших ногах, ругался матерно:
– Политические... Раньше политические были люди как люди,   тверёзые, обстоятельные... А эти? Пьянь!
Навстречу ему шла ватага подгулявших мастеровых. Бережась, шпик попятился от греха в тень, ан нет, заметили, загоготали радостно, окружили. В расстёгнутых полушубках, в шапках набекрень, жаркие от вина, подхватили на руки, воткнули башкой в сугроб. И кинулись врассыпную.
Несчастный соглядатай, сотрясаемый крупной дрожью, выкарабкался на дорогу, заорал вслед:
– Сволочи! Варнаки! Я вас узнал! Ты, углан, я тебя признал,       ты Ерошка Елахов! Ястри мать, я тебя достану!
Гм, подумал недоумённо Глеб. Отчего вдруг выскочило имя моего деда, Ерофея Павловича? Положим, фамилия-то ситуации соответствует: на сибирском наречии елаха означает пиво, брагу, вообще самодельные горячительные напитки. По семейной легенде Елахой звали и его пращура, генеалогического пробанда. Так, а имя? Имя-то с какой стати?
Он усмехнулся было причуде своей фантазии и замер с открытым ртом. Разум нащупывал нечто неуловимое, близкое, ускользающее, как предрассветный летучий сон. Так бывало уже не раз: в памяти вдруг всплывали слова, значения которых он не знал и которые не слыхал прежде, либо же высвечивались  исторические подробности, не ведомые ему ни из книг, ни из каких-то других источников, а подчас воображение рисовало пейзажи, не виданные им прежде – ни на выставках, ни в альбомах. С вторгшимся в его писательское воображение именем деда было что-то похожее, словно подсказка свыше…
Стук в дверь сбросил его с небес.
– Извините...– В номер скользнул молодой загорелый тип, увешанный фотоаппаратурой, в майке с пальмами, в бермудах и сандалетках на босу ногу. – Здравствуйте, Глеб Сергеевич!
– Чем обязан?
– Я из местной газеты «Кредо». Артём Богучарский, до некоторой степени ваш коллега! Всего несколько снимков и короткое интервью: над чем вы сейчас работаете?
– Вон! – ограбленно проревел Глеб.
Треклятый ретировался со словами: «О’кэй, договорились, встретимся позже!» – успев, однако, щёлкнуть затвором «Кодака».
Глеб попытался сосредоточиться, но тут зазвонил внутренний телефон.
– Да что за бардак… – схватил он трубку. – Слушаю!
В трубке раздался голос дежурной:
– Глеб Сергеевич?
– Я!!!
– Майстрюк просил передать, что придёт к вам в столовую послезавтра, к ужину.
– Какой Майстрюк?!
– Богучарский, корреспондент.
– Минуточку! Вы сказали: Майстрюк?
– Ну да, он самый. Богучарский – это он так подписывается. А по жизни Майстрюк. Потомок какого-то допотопного революционэра.
Вот так да, ошеломлённо подумал Глеб.
Призраки прошлого лезли из всех щелей.


Глава третья

1
    Отзыв Артемия Павловича Дуновенского о Тобольске задел
его за живое. Тобольск был его прародиной; в своё время, в составе писательского десанта он побывал там, выступал на предприятиях с чтением коротких рассказов, осматривал достопримечательности, так что по остаткам досоветской
цивилизации мог судить про то, каким был этот город прежде.  Уж никак не медвежий угол.
– Ладно, – сказал он настольной лампе и погладил её красный раструб, – начнём, как водится, из глубины веков…
Итак, в шестнадцатом веке (за шестнадцать лет до воцарения Романовых) к месту, где должно встать будущему Тобольску, приплыли пятьсот казаков письменного головы Данилы Чулкова, выволокли на коренной берег свои лодейки (ударение на первом слоге) и, те лодейки растеребив, срубили из них острог, названный Лодейным. Свершилось сие с Живоначальной Троицы на Вознесенье Господне – посему были заложены церкви Троицкая острожная и Спасская, что на Взвозе. Отсель тобольские воеводы двинули на восток дружины, прибирая к рукам дикие инородческие пространства. Отселе же на запад потекла мягкая рухлядь: соболь, горностай, куница, песец, белка; на юг – обозы с рыбой и олениной. Город матерел, благоустраивался год от году, обрастал торговыми связями. П;суху и водой шли товары из Бухары, Джунгарии, из вездесущего Альбиона и, конечно же, из Москвы. Теперь уж мошнатый, стал Тобольск не острог, а крепость – с земляным валом и бревенчатой городьбой, с шатровыми церквами, гостиным двором, лабазами. Как всякий деревянный город многажды выгорал дотла, отстраивался наново, делаясь еще краше. Сгорая и опять вырастая на пепелище, был он подобен Фениксу, – разница состояла в том лишь, что мифологическая птица сама подвергала себя горению, Тобольск же – по воле Божьей.
Пётр Великий повелел тамошним дьякам строить каменную Приказную Палату и Град с каменными же стенами. И всемерно прельщать народ к возведению жилищ из камня – для безопасности от пожаров.
Город стал одеваться в камень.
Внизу, на околоменье, вырос нижний посад; в нём гнездились ссыльнокаторжные и поселенцы, по большей части работный люд. Это сельбище, деревянное и дёренное, по-прежнему сокрушалось огнём, подтоплялось паводками. Великую обиду копили здешние лохматые проживальцы. В напрестольные праздники обида эта взрывалась кулачным боем, вскипала пеной у бражных губ. Елаху, чтоб злей брала, настаивали на табаке.  Прослышав про очередное буйство, исправник учинял дознание, порол дидактически правых и виноватых. Воротясь в управу и составляя отчёт о взятых мерах, скорбел душой: как истребить пороки среди людей, носящих знаменья нрава своего на челе либо же на ноздрях?.. Александр Радищев, побывав в Тобольске, отмечал с горечью, что местное простолюдье мало в чём уступает неапольским лаццаронам, но превосходит их в пианстве и тунеяденье, и сколь правительство ни старается удержать их от этого гадкого поведенья, мало надежды, чтобы в том ему когда-нибудь преуспеть...
Иные ушлые околоменские, зашибив деньгу, покупали место,
перебирались наверх – таковые были однако наперечёт. Все прочие навсегда оставались в ряме. И так повелось: пришлых, бродяг, расейцев  н; гору не пускали. Там проживала знать – военные чины, купечество, духовенство. Люди выпуклые, заносчивые. Да и было им чем гордиться: губернатор имел в семейном владении лесопильню, купец Корнильев – стеклодельную фабрику, архиерейский дом держал собственную крупорушку; на реке Серебрянка тарахтел пильный завод духовников Ивановского монастыря, купец Медведев на реке Рогалиха изготовлял бумагу семи сортов, а умнейший поселенец Выродов придумал лепить её из озёрной плесени, – за что, кстати, был удостоен медали Вольного Экономического общества. И были ещё мануфактуры кожевенные, винокуренные, кирпичные и гончарные.
       Из искусств процветала резьба по кости. Резали гребни, табакерки, ларчики, пасхальные яйца, украшения на оружие, огнестрельное и холодное.
 По Тоболу сновали барки с рыбой, мукой и лесом. В лавках торговали всем потребным для повседневной жизни, тоже и товарами колониальными, привозимыми с ярмарки из Ирбита. Жители верхнего города, наблюдательно отмечал Радищев, наипаче крепкое купечество, любят сообщаться, веселиться и пировать, охотно не сдерживают данного слова, притом невоздержны, вдаваясь во всяческие дебоши – под видом строгости, взор обманывающей.
Перенесение административного центра в Омск в связи с разделением Сибири на два генерал-губернаторства всерьёз подорвало экономико-политическое значение города, сохранив, однако, значение тюремно-каторжное. Деревянные его мостовые помнят лапти неистового Аввакума, валяные сапоги светлейшего князя Меньшикова и аглицкие – Кюхельбекера. Своими ногами да по чужой воле пробрели по ним и сошли в могилу декабристы
      Барятинский, Вольф, Муравьёв-Апостол. По ним же в свой черёд      
     простучали нервические каблуки Фёдора Достоевского.
Величайшая российская ссылка, Тобольск тем не менее выдал миру химика Менделеева, живописца Перова, музыканта Алябьева; из его крепостных ворот выбежал на приволье отечественной словесности чудный Конёк-Горбунок, творение гимназического учителя Петра Павловича Ершова. Да что там! И самодержцы не забывали город своею милостью. Мать Отечества Екатерина наказала ему быть стольным градом, прислав корону, скипетр и державу. Император Павел снабдил мортирами и единорогами для отбоя от ханских шаек. Великий князь, впоследствии Царь-Освободитель Александр Вторый, осчастливил персональным своим визитом…
В 1891-м город посетил будущий император Всея Руси Николай Александрович.
Его Высочество возвращался из кругосветного путешествия. В Японии, в городке Отсу, ему набил шишку на лбу некто Синдзо Цуда* из нижних чинов полиции, и Александр III через телеграф приказал сыну сворачивать путешествие. Причина же неслыханной грубости Цуда-сана, если не врут тогдашние журналисты (а они по своему обыкновению врали, как врут и нынешние), заключалась в том, что цесаревич пристроился по лёгкой нужде у какой-то бесхозной будки, оказавшейся кумирней туземного поклонения. И тут, как коршун из конопли, выпорхнул самурай Синдзо в полицейской юбочке и с мечом. И зарубил бы Его Высочество, не отбей Его молодые князья из свиты…
       Шестого июля наследник-цесаревич отбыл из Томска на пароходе купца Некрасова «Николай» в сопровождении парохода «Казанец». Любознательные челдоны торчали по берегам несколько суток кряду, чтобы хоть одним глазочком глянуть на
     будущего царя.
  В Сургуте судна сделали остановку. Престолонаследник, спортивного телосложения, загорелый юноша с пластырем на челе, выйдя на палубу «Николая», одарил публику ласковою улыбкой и соблаговолил принять кое-какие скромные подношения. Уездные дамы преподнесли собственноручно сплетённую корзину с кедровыми орехами – главным сибирским фруктом. Купец Тетюцкий упросил принять дюжину соболей. Остяки и вогулы презентовали оленьи шкуры, живую рыбу.     Хлеб-соль вручали местные пароходчики; собственно, они и открыли церемониал встречи. Блюдо работы Корнилова было серебряное, украшенное изображением скачущего по волнам фрегата; солонка имитировала земной шар, на котором рифлением был обозначен круиз цесаревича. Что шар, что орлы, шар поддерживающие, были выточены из клыка мамонта.
Следующая станция была Самарово**. Здесь цесаревичу в числе прочих дорогих сувениров подарили стихи чиновника 14-го класса г. Холкина «Ода на незабвенное».

Благословен сей год, что мы переживаем,
Благословенны дни, минуты, каждый миг,
Когда Тебя, Царевич, мы встречаем,
Когда мы зрим Твой августейший лик.

Сочинитель был поощрён золотыми запонками.
Ввечеру 10 июля речной кортеж прибыл наконец в Тобольск.
 
* Вошёл в фольклор как ругательство японский городовой. –   Примечание Глеба Елахова.
** Ныне Ханты-Мансийск    
По звону тысячного соборного колокола взвились парадные
у частной пристани купца Ширкова, как наиболее удобной в причальных свойствах. «Казанец» пристал к казённой.
     Со свитою молодёжи престолонаследник сошёл на берег. Обожание горячей волной лизнуло его августейшие сапоги, исторглось тысячеустым сервильным* вздохом. Подошедши к выставленной загодя трибунке, Его Высочество принял хлеб-соль от города. Блюдо тобольских обществ преподнёс отважный городской голова Трусов с ассистентами. Выпиленное из корня лиственницы и инкрустированное костями, оно являло собой образец изделия, каковыми Тобольск был знаменит искони. За первой делегацией представилась другая – от тюменских уездных граждан. Уездные граждане поднесли хлеб-соль на блюде серебряном с позолотой. Третье блюдо – от ремесленников  –  было построено из  берёзы и аппликатировано рыбьим зубом. Четвёртое – фаянсовое, с золотым вензелем, преподнесли почетный бухарец Айтмухаметов и заслуженный винокур Соломон Шкиндер.
       Отщипывая и вкушая от каждого каравая, цесаревич поперхнулся, закашлялся и с испугом, никак, впрочем, на лице не отразившимся, ждал подношений ещё от каких-нибудь
депутаций. К счастью, таковых больше не оказалось. Голова же Трусов отважился, и весьма уместно, предложить крюшону, провозгласил здравицу. 
              Хор грянул «Славься». Величальный гимн подхватили и    
местные и наезжие, заполонившие луг у пристани. Его
Высочество вышел на деревянную мостовую. По обочинам её выстроились резервисты пехотного батальона и чиновники в вицмундирах. Поздоровавшись также и с низшими служащими, одетыми  опрятно и на вид тверёзыми, гость проследовал вдоль почётного караула, выставленного с державным знаменем. Помимо воинства и полиции, за порядком присматривала дружина – добровольная, собранная из наиболее корпулентных граждан. Ей содействовали брандмейстеры в надраенных медных касках, – так что лицезреть будущего монарха посчастливилось и пожарным.
Город украшали цветы и зелень, на видных местах сияли электрические инициалы царственного путешественника. Общей иллюминации, к сожалению горожан, не приуготовлялось, так как приплытие ожидалось в дневное время.
Поднявшись в карете по Никольскому взвозу, Его
Высочество с окружением направился в Софийский летний собор. ––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––      
* Раболепным, подобострастным (франц.).
Там, на паперти, его встречало восхищенное духовенство во главе с владыкою Иустином. Приложась к кресту, принявши окропленье, высокий гость проследовал под своды храма, где ему спели долгая лета.
Затем был визит в музей. Его Высочество произвел удар в колокол, сосланный из Углича в правление коварного Годунова. В торговой зале пощёлкал ногтем по византийской вазе и даже заглянул внутрь. В палате местной промышленности принял от купчихи Корсуковой премиленький тулупчик – образец местного скорняжного прилежания, а мадам Овешкова, экспонирующая произведения косторезов, преподнесла шкатулочку из ребра мамонта.
 Кто там ещё? Да многие!.. Например, госпожа Бажанова, –  настояла принять ковер, сотканный ее воспитанницами, сиротками дома общественного призрения. Щедрость хозяев, казалось, не знает удержу – наследник поспешил оставить музей, дабы не вводить в разорение этот прекрасный очаг культуры.
 Направляемый городничим, Его Высочество прошёл в павильон городского парка. Здесь к нему подвели девицу Серебренникову, ту самую, что полвека назад имела счастье вальсировать с его августейшим дедушкой. Его Высочество
     танцевать с барышней Серебренниковой отказался, сославшись
     на поздний час.
Кареты были уже поданы, когда вдруг, ни с того ни с сего, разразился ливень. Однако ликующая толпа не покинула дорогого гостя, проводила до самой пристани.
  И ни престолонаследник, ни верноподданные престола не
могли и предположить, что через четверть века вновь встретятся на этом же самом месте.
       Но уже по иному поводу и в ином качестве…

2
Обладая смолоду характером открытым и простодушным, Глеб Елахов легко сходился с людьми, охотно поддерживал дружеские отношения. С годами многочисленные знакомства стали ему мешать, поскольку отнимали время, предназначенное для работы. Молодость – пора  замыслов, зрелость – пора свершений. С некоторых пор он стал сужать круг знакомств, не заводил новых, а если и знакомился с кем-либо, старался выдерживать некоторую дистанцию. В первые дни в Ялте он ещё присматривался к отдыхающим и к тем, кто приехал поработать вдали от домашней и городской суеты. Работающих, кроме нескольких литературных дам, не высмотрел, да и те приехали, главным образом, щеголять нарядами. Зато полно набилось всякого рода клерков. Кого-то он  знал по имени, некоторых – в лицо, но держался от них поодаль. Эти люди годами, десятилетиями паразитировавшие на советской литературе, получали какие-то премии, пособия, а также иные тайные милости, тогда как основная масса писателей с трудом сводила концы с концами.
Больше всего его раздражали манеры клерков. Манеры эти проявлялись в щебетании на светские темы, в свойском обращении с именами известных деятелей культуры и в обязательном наклоне тарелки с супом от себя, то есть к сидящему визави. Невольно приходило в голову, что суп они поедают с единственной целью – наклонять в нужный момент тарелку, дабы продемонстрировать знание политеса. Что думают о нём самом, Глеб узнал вскоре же, случайно услышав свою фамилию с ядовитой приставкой  de. Что ж, усмехнулся он, по первой жене я граф! Покойная Ирина своим высоким происхождением не кичилась, напротив, всячески его скрывала даже поначалу и от него, – сам случайно наткнулся на геральдические бумаги. Да и смешно было кичиться такой родословной обыкновенной советской женщине… Как знать, если бы не авария на шоссе, унёсшая её жизнь, и по сей день жили бы душа в душу. И был бы у Глеба надёжный тыл – мечта каждого литератора. Валерия, вторая его жена, ни в чём не желая уступать предшественнице, однажды, уже в горбачёвскую пертурбацию, заявила о своей голубой крови и даже размахивала дворянской грамотой, приобретённой в ООО «Древо». Брак с ним объявила морганатическим, – выходила замуж за перспективного литератора, а оказалась женой нищего сочинителя. Глеб объяснил ей: писатели бывают либо хорошие, либо богатые. Он – из первых. Не поняла юмора и не оценила.
Вытряхнув пепельницу в корзину, как бы сбросив вместе с окурками отвлекающие ассоциации, Глеб переключился мысленно на графа подлинного, генерала Ордовского-Танаевского. Высочайшим Указом пожалованная генералу должность вышла удручающе кратковременной: через год с небольшим разверзлась Февральская революция. Так что новоиспечённый градодержатель не только не успел насладиться плодами своей карьеры, но и обжить губернаторские хоромы.
Располагались оные на Большой Пятницкой, в доме № 1. Одним из первых решений революционной власти было переименование улиц и площадей. Переименовали и Большую Пятницкую, и граф, противу собственного желания, сделался жителем улицы Свободы. Возмущению его не было берегов – слёг с жестоким сердечным приступом.
 Он  лежал на обширной, выписанной из Москвы кровати, под откинутым балдахином; лампадка у образов оттеняла тяжесть его недуга и вероятность трагического конца*. За окном суетились манифестанты, дразняся красными бантиками, орали злобное, якобинское. Даже это историческое окно, из которого во младенчестве свалился автор знаменитого «Соловья», не вызывало у негодяев ни уважения, ни почтения.
      Хуже того, на третий день смуты и помрачения умов бунтовщики проникли к нему в альков. Поначалу Николай Александрович предположил, что адвокат, либерал Пигнатти,
пришел справиться о его здоровье. Но для чего явился пренеприятнейший Дуновенский, этот жалкий политический оппонент Пигнатти? Зачем здесь купчины Курицын и Фурдеев, вовсе не имеющие отношения к медицине? Зачем вот эта скоблёная приказчичья рожа и эти чумазые мастеровые? В  частности,  вон тот мордастый,  подмигивающий босяк?
       Слава Богу, он не видел ещё угрюмых фронтовиков и
выпущенных на волю преступных типов, толпящихся за порогом.
       – Гражданин Ордовский-Танаевский! – выступил вперёд Пигнатти. – По поручению Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, а также как комиссар губернии... – Вдруг
что-то перехватило горло, комиссар подавился словом. А ведь
всё утро репетировал эту речь!.. Марксист Дуновенский вздёрнул хоботок носа, с насмешкой внимая его потугам. –… имею честь сообщить, кхм, что волею освобождённого народа, исходя из соображений революционной необходимости...
       Тут голос окончательно отказал Пигнатти, и Дуновенский      
вынужден был вмешаться:
; Господин губернатор! Именем революции вы освобождены от занимаемой должности. Извольте считать себя под арестом.
       На Ордовского-Танаевского приговор не произвёл ни малейшего впечатления. Внимание его было поглощено поведением развязных мастеровых. С нарастающим беспокойством наблюдал он, как тот самый противный моргун беспардонно расхаживает по спальне.
       Кто же это расхаживает, подумал Глеб. Да вот же кто: независимый депутат Павел Фомич Елахов! Избран в Совдеп не столько за начитанность и революционность, сколько за непререкаемый авторитет: на спор выдувал до получетверти самогона. Отсмеявшись, Глеб сделал себе пометку: объяснить, что
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––    * Скончается много позже, в 1950 г., в Сербии, в чине рукоположенного священника. – Прим. Г. Елахова.
четверть – это четвёртая часть ведра, а в ведре помещается, как известно, двенадцать литров.
Ранее введя в сюжет своего деда, он уже не сомневался  в правомерности появления и своего прадеда.
Набело перепечатывая страницу, Глеб поймал себя на странном ощущении, что фантазии его – ни что иное как d;j; vu. Что это, выброс генетической информации или что-то мистическое, запредельное для простого смертного?.. Тотчас по ногам потянуло холодом – словно из преисподней. Здравый смысл подсказывал не докапываться до истины, это небезопасно, ибо существует некий запрет для смертных и нельзя его преступать. Да ладно, отмахнулся он. Ну так, пролетарий-прадед подошёл к картине, стоящей на полу по причине незавершенности обустройства, лицевой стороной к стене.  Полюбопытствовал развернуть, поглядеть на изображение.      
       В багетной раме, писанный маслом, изображён был Николай II в мундире полковника от инфантерии.
– Эге, – сказал себе Павел Фомич. Присвистнул, нацелил палец с корявым ногтем.
– Стой, несуразный предок! – возмутился Глеб.
Но тот уже ткнул смаху в левое, затем в правое око бывшего императора и залюбовался полученным результатом.
; Ч т о   т а к о е ?! – На губах у губернатора закипела пена, глаза вылезли из орбит.
Члены депутации озадаченно озирнулись.
; Ваше превосходительство!!! – вскричал комиссар Пигнатти. – Что с вами?!
; В кандалы… – прохрипел Ордовский, – …чрез повешенье!   
И замертво пал в подушки.
Павел Фомич поспешил убраться на всякий случай. На улицу высыпали и остальные.
Пигнатти вцепился в армяк кузнеца, насколько возможно поближе к шее:
; Па к-а-акому праву!?
Павел Фомич попятился:
; А чё, чё такое?
– Я тебе покажу чё! – сорвавшись со связок, дал петуха Пигнатти. – Ты куда припёрся? В кабак? Я тебя спрашиваю!!  Арестовать! Заковать!! В тюрьму негодяя! Экстренно!!!
 Выборные стали засучивать рукава.
 Приказчик Петрушка Шмаков (он же скоблёная рожа) наскакивал петушком, прочие делегаты супились недвусмысленно.
 Дуновенскому стало не по себе. Затея с арестом недужного губернатора не нравилась ему изначально. Накануне он настойчиво и безуспешно отговаривал Пигнатти от этой акции, столь же бессмысленной и нелепой, как, впрочем, и вся деятельность губернского комиссара. Чего стоил один только указ о запрете копчения колбасы и о переносе в кремль праха жертв революции 1905-го, мирно покоившихся на тюремном кладбище.
Павел Фомич рванулся к солдатам-фронтовикам*:
      – Братцы, это куда оне гнут?! За патрет царской личности,
      что я невзначай попортил, в тюрьму трудящего человека?!
Фронтовики, галдя, загородили его стеной. Бывший ефрейтор Обухов просипел с клёкотом в отравленной германским ипритом глотке:
; Не шали! Не трожь народного депутата!
    Пигнатти шумно втянул воздух тонкими розовыми ноздрями и, не издав более никакого звука, ступко зашагал прочь. Его
калоши печатали на снегу клеймо фабрики-изготовителя, как бы скрепляя письменно карательный приговор. За ним подались и не остывшие ещё купцы, грозили охальнику кулаками.
       Вослед им Павел Фомич покрикивал:
; Давай, давай, шевели копытом! Отошли царские времена!
Фронтовики допытывались что и как.
; Как?.. У меня с императором свои счёты. Ишо когда он в наследниках только числился.
       – Обскажи!
 Павел Фомич не заставил себя упрашивать:
– Плыл он, значит, ребята, на пароходе аж из самой Японии. Ну и зашёл в Тобольск. Народ, понятно, вкруг его корабля на лодчонках вьётся, уря кричит. Я тоже в лодке, но по другому делу. Я как раз осетра соймал и тяну его на буксире. Здоровенный попался, в лодку не поместился. Вот он, осетёр-от,
уря это услыхал, проснулся и возбунтел. И попёр сдуру на корабль, под самые под колёса. Стал я нехорошо кричать. С парохода свесились, глядят на меня, скалятся. А наследник-от, я его враз признал, спрашивает: что за шум, рыбачок, отчего кричишь? Парень я был не из робкой дюжины, отвечаю: осетринку, мол, продаю, ваше помазанное Высочество! Наследник приказывает: поднять на борт. Сей же час моего осетёрушку цап багром! И – на палубу. А мне лесенку подвели. Дескать, карабкайся. Ну, вскарабкался. Здрассте, говорю, как съездилось, что новенького и вобче? Здравствуй, говорит, и ты, рыбачок, как звать тебя величать? Павлом, говорю, Фоминым сыном.
–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––– 
* Не путать с членами Союза фронтовиков, пёстрым по 
       социально-политическому составу. – Прим. Г.Е.
Присаживайся, говорит, Фомич,  вот хоть вот в это креслице, покалякаем!
– Врёшь? – разинули рты слушатели.
– Истинный крест!
– Валяй дальше, Паша!
      – Ну, слово за слово, то да сё, разговорились, а про осетра-то и позабыли.  Во осетёр был… Кит!
– Романовы, они таковские, – с видом знатока прохрипел Обухов, – за осетра кого хошь уболтают...
– Тем же порядком ссаживают меня обратно. И остался я,
братцы, без рыбного в постный день!
– Ясное море... – расчувствовались фронтовики.
      До февраля семнадцатого Павел Фомич рассказывал по-другому. Наследник спрашивал у него: «Что за шум, рыбачок?» и Павел Фомич отвечал с поклоном: «Да вот хочу вас свежей рыбкой попотчевать!» И заканчивалась история тоже иначе: «Тогда подаёт мне Его Высочество два червонца...»  Понятно, в марте семнадцатого эта подробность улетучилась из его памяти. Червонцы, знамо, он получил, но вовсе не за живую рыбу. Цесаревич спросил участливо, имеются ли у него детки. На что Павел Фомич отвечал, не моргнувши глазом: «Так точно, двое», хотя молодуха его ходила первой беременностью, будущим Ерофеем. Наследник-цесаревич и вручил монеты: «Это для твоих деток». – «Премного благодарен!» – поклонился в пояс, прослезившись даже, находчивый рыбачок. Позже оправдывал себя так: «Кто знал, чё там у Маньши в утробе зрело? Свободно могла быть двойня!»  Но вторым дитём, дочерью Ефросиньей, разрешилась Маньша только на третий год.
– ...Однако портить картины тоже не по-людски, – осудил его косторез Усольцев: как человек, имеющий  отношение к изобразительному искусству.
– Ага?! – затрясся щекой кузнец. – А что Ероха мой этим самодержавием на войну угнатый, это как? По-людски?!
Усольцев отвел глаза, два его сына сидели дома.
– ...Может, сгибнул уже Ероха-то, – заключил Павел Фомич со слезой в голосе.
Замолчали; дойдя до базара, разошлись всяк в свою сторону.   
Павел Фомич побрёл на Малопосадскую. Дома, отобедав чем Бог послал, сел писать Ерофею. 
       «Свободный гражданин народа Ерофей Павлович! Сердечно поздравляю Вас с окончанием самовластья. Сообчаю новости. Сестра твоя Ефросинья собралась взамуж, да и пора уж, двадцатый год с Покрова пошёл. Жених усердный, худого за ним не слышно. Хоть и чарышник*, а чарка его не бьёт, и табак отродясь не куривал, не нюхивал. У нас здесь тоже случилася катавасия и теперь хожу в звании депутата. Но про то разговор при встрече. Приезжай скорее, любезный сын, моченьки нету ждать…»
      
      З
                …На Заречной да на улице кривой
                Игровитый гармонист проживал.
        А как праздник, дак на части его рвуть.
                Хошь игра-а-й, хошь помирай!
        Ну, как водится, как сыстари велось,
        Бреют молодцу кудряву башку,
        Забирают Государю послужить.
        Хошь игра-а-й, хошь помирай!
       Уж ты Ваня, Ваня, Ваня-гармонист,
       Ну нашто тебе казённо ружьё?
        Рассупонь свою двухрядну-то гармонь,
        Да игра-а-й, не помирай!..

Песня называлась «Рекрутская отвальная». Глеб написал её на лекции по фольклору. Выдал за народную. Преподаватель ему не поверил, допрашивал с пристрастием, где, в каких местах он её услышал, однако зачёт поставил.
      +>
           …Отца с сеструхой Ерофей оставил в четырнадцатом году,   когда его, скуластого отчаянного углана, забрили в армию и   
спровадили воевать германца. Дали винтовку, две пачки патронов и прочее снаряжение. И парень как должно служил царю и отечеству, с прилежанием исполнял приказы, а подчас удивлял талантами настоящего следопыта. Не иначе, сказывалась кровь охотников-инородцев. По преданию, род Елаховых основал кузнечий мастеровой Елаха, женившийся на вогулке. Будто бы однажды, отправившись поохотиться, набрёл на стойбище, ухватил приглянувшуюся молодку, кинул на плечо, как бирюк овцу, и припёр домой, в посадскую слободу, – к великому огорчению околоменцев, имеющих дочерей на выданье.
 Вогулочку окрестили, потом уж она выучилась говорить по-русски. От неё и пошли скуластые, смуглые на лицо Елаховы.
       Через неё, очевидно, от далёкой таёжной родни унаследовал Ерофей охотничий зоркий глаз, терпение и выносливость. Вскоре его заметили и отличили. За штурм Галича получил он свой
–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––     * Обувной мастер.
первый Георгиевский крест. Вторым и третьим наградили за бои на Варшавском фронте, четвёртым за поход во вражеские окопы. Личным подвигом рядового Елахова было вызволение молоденького штабс-капитана князя Андрея Михайловича Воротынского. Из всей команды лазутчиков-пластунов уцелел один только Ерофей – он и вынес князя, раненного в обе ноги.
          Может быть, не случись февральская, по выражению Павла Фомича, катавасия, так бы и воевал Ерофей Елахов, хранимый ангелами и языческими божками. Но наступило иное время, жизнь закрутилась-завертелась веретеном, так что и не понять стало, кто прав, кто крив, где путь, где опуток. На фронте, в деле, он был находчив и расторопен, а тут оробел, растерялся, как отставший от матери сеголеток. Одно ему было ясно: коловерть эта сильнее всякого разумения и можно совсем пропасть, если не держаться надёжного человека. Таким человеком показался ему вольноопределяющийся Степан Заборов*. Доверившись земляку целиком и полностью, Ерофей подчинился ему, как перед тем подчинялся своему ротному. Степан оказался революционером ярого ленинского замеса, выполнял тайные поручения РСДРП, подчас опасные. В дела свои Ерофея не посвящал, да Ерофей и не набивался. Главное, Степан содержал себя в чистоте, руки не распускал, не поощрял жеребятины, пользовался авторитетом. Окажись он эсером или кадетом, или ещё каким-нибудь хреном с редькой, то и тогда Ерофей послушно бы шёл за ним. И раз уж надо кому-то драть глотку перед солдатами, то пусть им будет Степан Архипович.
           И снова бесы кружили его в вешнем полове, но теперь, у плеча Степана, он чувствовал себя уверенней. Очухался лишь в Питере, когда Степан поздравлял его: «Ну вот, Ероха, императора мы. слава Богу, сверзили, и начинаются, братец мой, прекрасные времена!» По всему выходило, значит, что не шутейно, как дедами на престольный праздник, учинилась ватарба, а взаправду вершилось дело в лихие деньки-денёчки. И что сборища эти, когда один лез на статую и базлал оттуда, а потом его сдёргивали и уже другой рвал на грудях рубаху, доказывая своё, и пальба на Садовой по жандармам и казакам, которые прятались в подворотни и бросали, сукины дети, коней; и всё остальное прочее – реквизиции, самосуды, захваты казённых складов – это тебе не вечёрки с девками, а дело жгучее, баснословное, и, к примеру, воротись прежняя власть, по темечку не погладят. Но опять же,
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
  * В качестве вольноопределяющегося Заборов прошёл затем курс полковой школы и сдал экзамен на унтер-офицерский чин. – Г.Е.
    внушал себе Ерофей, может, прав Архипыч, может, взаболь начнутся мирные времена? И не придётся больше сушить окопную грязь, брать вражеские деревни, где под каждой стрехой ружьё, а откуда пульнут – не ведаешь. Большевики ли, меньшевики ли одержат верх, а всё ж добро, коль войне шабаш, и на том спасибо, – в поголовное равенство всех сословий он никогда не верил, имея на то свой взгляд.
       Всё так, вот только с царём неладно, поторопились. Баской был царь, любо-дорого поглядеть, и царица  при нём что надо. Обходительная, каких ещё поискать. Степенная, одним словом, женщина, чего бы ни мололи срамные солдатские языки. Особо жаль было хворого худенького царёнка, которого ему довелось видеть дважды и оба раза на руках у боцмана-гувернанта. Да и дочек, как их не пожалеть – тихие, ласковые, заботливые. Кто лежал в лазарете в Царском, соврать не даст. Не морговали
чёрной костью, посудины за лежачими выносили. До чего уветливые девицы, доброго им здоровья…
       Ну да снявши голову, по кудрям не плачут. Зато свобода, хоть сейчас полезай на Адмиралтейский шпиль и плюй с него во
четыре стороны. Свобода-то свободой, но чем её больше, тем меньше воли, а уж про льгу и говорить нечего. Временное правительство опять турнуло его на фронт. Которые половчей,
да хоть тот же Степан с партейцами, дезертировали, окопались в Питере, растворились в праздной солдатской массе…
На сей раз Ерофея до позиций не довезли – поезд попал под
бомбу австрийского аэроплана. Не помог и поясок с молитвой Серафима Саровского, оберегающий от ранений. Поясок этот он
получил к Рождеству в подарок от самой царицы; таил его от Степана – тот бы непременно приказал выкинуть. Это третье по счёту ранение оказалось таким удачным, что больше на фронт не гнали, содержа в резерве, в самой что ни на есть близости от Царскосельского Александровского дворца, где под надзором армии и полиции куковала семья Романовых.
       Как-то вечером, прогуливаясь в саду, Ерофей столкнулся с 
высоким темноволосым военным в штаб-офицерском чине, в полевой форме, при усах кубиком.
– Отчего не приветствуете, солдат? – строго спросил штаб-офицер.
– Виноват, господин полковник, задумался!
      – Задумался – это хорошо. Нынче каждый русский должен      
      думать, думать и думать!
– Так точно, господин полковник!
– А что это у тебя блестит? Ого, и первой степени...
Здесь надо будет объяснить, пометил Глеб, что на шинель прикреплялся только один «Георгий», подтверждающий или не подтверждающий (в зависимости от степени) наличие остальных. В данном случае «Георгий» первой степени означал наличие трёх других крестов, то есть второй, третьей и четвёртой степеней.
– ...Полный бант?.. Дважды, нет, четырежды молодец! Где воевал? – Внимая ответу, полковник оценивающе осмотрел  георгиевца и остался удовлетворён осмотром. – Значит, так: беру тебя под своё начало, пойдёшь в роту преображенцев.
 Ерофей скис, идти в строевую часть, пускай и в гвардию, не глянулось ни с какого боку. Тут-то, в резервном полку, было куда с добром: и хмельно и сыто, и спи сколь вылежишь. Да и домой манило неимоверно.
– Не слышу благодарности, – построжал полковник.
– Рад стараться, ваше высокоблагородие...
Вот уж попал так попал, уныло подумал он: из кулька в рогожку...
– Что-о? Громче!
– Служу Отечеству!
Так Ерофей Елахов попал к Евгению Степановичу Кобылинскому, формирующему Отряд для охраны семьи Романовых.
Форма преображенцев состояла из русских сапог, шаровар, гимнастёрки, шинели и фуражки без козырька, для особенных дней – круглые каракулевые шапки. Ерофея обжулили, не выдали сапоги, якобы из-за отсутствия таковых на складе. Стрелок пришёл раз, другой, подходящих не было. Испросясь в  увольнение, отправился на толкучку. Там на трофейный серебряный портсигар выменял неплохие сапожки американского производства, о чём извещали стельки желтой тугой вол;шины с фирменным знаком Masterъ Efimъ Skurkowichъ, SPb.
 Американского языка Ерофей не знал и пребывал в приятном заблуждении до полного их износа.


Глава четвёртая

1
Подредактиров написанное, Глеб откинулся на спинку
кресла, закрыл глаза. Где-то (да вот же где, в пассаже о Ерофее) промелькнул дядька цесаревича Алексея. Им был боцман с императорской яхты «Штандарт» по фамилии Деревенко. Фамилия как фамилия, но со скрытой закавыкой: в сюжете будет задействован доктор, носящий очень похожую, – ДеревенЬко.
Пометил: если потребуется их участие, развести подальше, чтобы не возникло путаницы. Вообще в работе он придавал большое значение именам. Точно подобрать имя, к нему отчество, а к ним фамилию либо прозвище – считай, половина дела. При удаче персонаж становится узнаваемым, запоминающимся, при большой удаче – и нарицательным. Если бы он писал не исторический роман, а просто художественное произведение, наделил бы доктора иной фамилией, фонетически отличающейся от боцманской. Здесь же, волей-неволей, надо было придерживаться истории. То же и с именами. В окружении Николая Александровича Романова фигурировало множество его
соимёнников; в подобных случаях требовалась сноровка, чтобы облегчить читательское восприятие.
Куда-то меня заносит, подумалось вдруг с тревогой. Упускаю что-то крайне важное, чем проходные частности и подробности. Но что это крайне важное? Пепельница была полна окурков, мозг отказывался выдавать ответ. Глеб сунул в рот новую сигарету, прикурил, оказалось, не с того конца, закашлялся,  чертыхнулся.
И накликал: черти не заставили себя ждать, принесли уборщицу, расшумевшуюся с порога:
      – Хоть топор вешай! Надо ж, какое хамство! Покиньте номер, я прибираться буду!
Ещё раз, мысленно помянув чёрта и всех его чертенят, Глеб отправился восвояси.
В неподвижных зарослях, ограждающих подступы к Дому творчества, стояла знойная тишина, лишь невидимые цикады копошились в густой траве, пилили чем-то тупым по твёрдому. На соседней горе, на безлесом склоне, замерла, задумавшись о своём, местная поджарая коровёнка. Но ни цикады, ни тем более погружённое в мысль животное, нарушили вдруг полуденную тишину. Сделал это поэт-песенник Михаил Юнковский.
Он стоял на высоком пне, тянулся жилистой шеей к вершинам сосен, кричал утробно:
– Че-ку-у-ш-ку!
Сверху ему отзывалось искажённым эхом:
– Ху-фу, ху-фу!
– Да не ху-фу! – Старик топнул ногой. – А че-ку-у-ш-ку!
– С кем это вы, Михал Владимирыч? – улыбнулся Глеб.
– Горлинок обучаю. Дикие и орут неправильно.
Глеб сложил ладони рупором и сымитировал:
– Ху-фу, фу-ху!
– Ну вот, и ты туда же!  Глухие вы все, что ли?
– Я ж без подготовки, – сказал Глеб в своё оправдание. Попробовал еще раз: – Ко-су-у-ш-ку!
– Уже лучше, – сказал поэт.
Из-под горки послышался недоумённый женский голос:
– Что это горлинки разорались?
Мужской голос предположил:
– К дождю, наверно.
Михаил Владимирович ухмыльнулся:
– А ну рявкни ещё разок! Только не косушку кричи, а чекушку.
– Че-ку-у-ш-ку!!!
– Неплохо! – Старик с кряхтением слез с пенька.  – У меня ведь тоже никакой теоретической подготовки. Всё на слух беру. Чего там, пять классов да ФЗО. Ну, правда, в шестидесятых Высшие литературные курсы кончил. – И без всякого перехода прокричал звонко:
– Че-ку-у-ш-ку!
Горлинки отозвались:
– Фу-ху, ху-фу!
– Тупые с рождения. Со скорлупки. – Поэт безнадежно махнул рукой. – Пошли отседова!
Они прошлись по хвойному косогору, облюбовали два плоских валуна, сели.
На свет извлеклась знакомая уже фляжка.
– Милости просим, – радушно сказал старик. – Как почётный гость пей первым.
Глеб отхлебнул, закашлялся.
– Спирт?
– Самогонка, притом первач! – Поэт приложился тоже. – Купил на рынке, из-под полы.
– Водку не пьёте принципиально?
– Опасно: палёная попадается. По-научному, фальсификат.
– Так самогонку тоже могут какую угодно впарить.
– Э нет! В самогонке я Менделеев, сам гоню. Ну не совсем сам, конечно. Кира Львовна стоит у пульта. – Старик слизнул с губы воспоминание о домашнем зелье. – Аппарат любо-дорого! Змеевик из нержавейки, всё остальное из технического серебра. Оборонщики поставляют, высокоточная технология. А уж продукт течёт – словами не передать. Да ты же пробовал, когда мы с вокзала ехали. Неужто не оценил?
– Так вроде мы коньяк пили...
– Самогон! На ореховых перепонках. Да, по цвету производит впечатление коньяка. – Старик выковырнул из нагрудного кармана блузы конфетку в фантике, развернул, протянул Глебу. – Закусывай.  Не ровён час, окосеешь.
– Спасибо. – Глеб откусил краешек и вернул закуску.
– Ну, как твоё сочинение? Продвигается?
– Заклинило, Михал Владимирыч...
– И что? В первый раз, что ли?
Глеб вздохнул:
– Так-то оно так, но всякий раз почему-то впадаешь в панику.
– По тебе не скажешь.
– Учусь владеть собой у своего героя.
– Да уж, у Николая этого не отнимешь... – Юнковский вновь отвинтил пробочку, сделал глоток, передал сосуд Глебу. – Что
      главное в нашем деле? Не терять веры. Если трудности кажутся
неодолимы, значит, близок успех.
– Понимаете, сгоряча забежал вперед, а целый  пласт сюжетного времени от четырнадцатого года и до семнадцатого не закрыт. Только вот сейчас дошло. Матерьяла-то, в общем, горы, но охота изладить что-нибудь этакое... – Глеб щёлкнул пальцами, – нестандартное! Может быть, как-то... опосредованно, что ли? Скажем, через какое-то одно, но яркое событие. Или через какую-то знаковую фигуру... Не знаю!
– А не проще – через самого царя? Взял бы его дневник в качестве трафарета и пошёл раскрашивать. Записи у него сухие, бесцветные, так что знай себе мажь кисточкой! Что скажешь?
– Не знаю. Может, кто другой так и сделал бы... – ответил не сразу Глеб. Как, однако, укоренилось это предвзятое  отношение к дневникам несчастного Николая, подумал он. Тут-де и скудость мысли, и бедность красок, и унылое однообразие: какая была погода, с кем завтракал, с кем обедал, что делал в часы отдыха и т.д. И при этом все начисто забывают, что дневники были писаны для себя, фиксировали то, что трудно удержать в памяти, вот именно по причине рутины жизни. А ведь такими же, в сущности, были  дневники изысканного стилиста Бунина: что за погода стояла да что ел, что пил, в каком количестве, в каком обществе... Только Бунин писал это в расчёте на будущую книгу (ею стали «Окаянные дни») и потому некоторые записи развёртывал, уснащал деталями. Николай же вёл дневник для личного потребления, чтобы, вычитав какую-то подробность, ничего не значащую для чужого глаза, вспомнить, что было пережито этим прошедшим днём.
– Моя задача, Михал Владимирыч, – продолжал он вслух, – не летопись, не житие, р о м а н! – Последнее слово он произнёс с некоторой долей самоиронии.
– Да у тебя же сумасшедшие возможности! – загорелся старик. – В четырнадцатом началась Первая мировая, так? Стало быть, вот тебе генерал с гипертрофированным честолюбием! Вот немецкий агент или какой-нибудь, как теперь говорят, агент влияния из прогермански настроенной русской знати... Да возьми военно-промышленные комитеты, благотворительные фонды, или эти, частные лазареты! С одной стороны бесстыжее воровство, приписки, подлоги, с другой – истинные патриоты, работающие на армию, на отечество! Хватай любого, верти, раскручивай! Чуешь, какой простор? А царский двор, а дворцовые страсти? А извечные интриги августейших родственников? Да наконец Распутин! Без него картина вообще неполная. Ну подумай сам, как без Гришки-то?
Распутиным, его убийством, Глеб планировал завершить год одна тысяча девятьсот шестнадцатый. Именно в шестнадцатом, в ночь на 17 декабря, в ночь убийства Распутина, началась эпоха русского беспредела.
– Вы правы, пожалуй, надо вводить Григория...
– И не сомневайся, впрягай его! Он мужик дюжий, до конца шестнадцатого, до своей кончины по крайней мере, он тебе сюжет вывезет!
 – До отравления, расстреляния и утопления в Малой Невке, – подытожил Глеб.  В студенческие ещё годы он собирался написать о Распутине что-нибудь вроде очерка или документальной повести. Уже тогда его не устраивала официальная, исторически сложившаяся оценка этой неординарной личности. Простой мужик, челдон синепупый, сумел подняться в самые верхи общества, сделаться духовным наставником царствующей четы и, ведь подумать только, не в какие-то древние времена, когда явь и сказка бродили об руку по Руси, а в просвещённый век – век пара и электричества!
– И вот что я ещё скажу, – Юнковский вошёл в роль мэтра, – в случае творческого затора начинай исподволь, полегоньку, с хорошо знакомого матерьяла. А что человеку лучше всего знакомо? Его собственная биография! Подбирай факты своей биографии и подкладывай под то, что пишешь.
– В театре это называется поиск опорных точек. Я всегда
так и делаю. Эмма Бовари – это я, утверждал Флобер.
      – Ты меня не совсем понял! Речь идёт не о твоих личных 
переживаниях и эмоциях по тому или иному случаю, которые ты используешь. Речь о прямых фактах твоей биографии! Видишь ли, судьба всякого исторического писателя непостижимым образом, напрямую, связана с его героями. Какая-то анафемская закономерность! – Старик почмокал задумчиво губами-вишенками. – Может, потому что не писатель выбирает тему, а тема выбирает его? Не знаю, не знаю, но это так, зуб даю! Заметь, последний. В общем, пошарь во лбу, наверняка что-нибудь да найдётся.
– Уже.
– Уже нашлось?!
– Нет, уже шарю...

2
Впервые на живой след Распутина он натолкнулся в далёкой юности. Жил он тогда в Тюмени у тетки Инны, жены областного чина, обвинённого в волюнтаризме и сосланного в район с понижением, – Глеб сторожил их квартиру в элитном доме. Незадолго до этого, с треском провалившись на вступительных экзаменах в Институт кинематографии, он вернулся домой, в родимые Юраши и готов был провалиться вообще сквозь землю, лишь бы не ёжиться под ехидными взглядами родичей и соседей. Тёткина просьба пришлась как нельзя кстати. В тот же день Глеб сел в междугородний автобус и к вечеру был в Тюмени. Тётка просила пожить у нее временно, не дольше месяца, пока не восторжествует попранная справедливость, то есть пока её супруга не воротят из ссылки.
Время шло, торжество справедливости отчего-то не
наступало, и волей-неволей Глебу пришлось устраиваться куда-нибудь на работу.
– Эй, – сквозь толщу лет пробился к нему Юнковский, – пошли-ка в дом, парень, пока воспоминания не отхлынули!
– Да-да, – пробормотал Глеб.
     +>
…С соседом по дому Шишкиным, бывшим дядюшкиным коллегой, ссаженным на культуру (в наказание всё за тот же хрущёвский волюнтаризм), его свела тётка Инна. Приехала хлопотать о муже, попутно похлопотала и за племянника. Шишкин её уважил как боевую подругу товарища по несчастью. Встретив Глеба во дворе дома, спросил прямо, без лишних слов:
– Ко мне, в Управление культуры, пойти не хошь? Котелок у тебя молодой, должно быть, варит в какой-то степени... И на подъём ты, наверно, лёгкий, раз молодой. Не женат ещё?
– Н-нет…
– Отлично. Мне такой и нужен.
– А что за работа?
– Работа ответственная.
Глеб затаил дыхание.
– Будешь внедрять культуру в отдалённые точки области. Возить людям книги – источник знаний.
– В качестве экспедитора? – разочарованно уточнил Глеб.
– Зачем? В качестве библиотекаря на колесах! Романтика и
      всё такое.
 – Гм, я подумаю...
– Подумай и приходи.
Глеб пришёл в Управление в тот же день и вышел из него
заведующим библиотекой-автомобилем, как значилось в его новеньком  удостоверении.
В своё распоряжение он получил штук четыреста брошюрок по животноводству и полеводству, грузовичок ГАЗ-51 и водителя
Ивана Акимовича Шестакова. Неделями мотались по области, до нефтяного бума сугубо сельскохозяйственной.
Поездка начиналась с поисков Шестакова. Полгорода доводилось ему роднёй или состояло в дружеских отношениях.
Были случаи, удавалось найти сразу же. Стараясь дышать в сторону или не дышать вовсе, Иван Акимович вопрошал угрюмо:
– Запрягать, что ли?
Глеб приказывал запрягать.
– Дак нельзя!
Шли в гараж убеждаться, отчего нельзя.
Иван Акимович с отвращеньем пинал баллоны:
– Ну?  Непонятно, что ли?
– Представьте себе!  Непонятно!
В ответ слышалась брюзга про стёршуюся резину, про негодные цилиндры и клапана или потёкший аккумулятор. Делать нечего, Глеб шёл к начальству, брал направление в автохозяйство города. С этой бумагой Шестаков ехал в автохозяйство и возвращался с кучей всяческого добра. Однако всё тут же куда-то и исчезало, и в рейс они уходили на той же лысой резине, с теми же поршнями и клапанами и с тем же дыроватым аккумулятором. Как ни странно, «газон» ехал себе и ехал и практически не ломался.
Иной раз в кузове Глеб обнаруживал березовую кору.
– Иван Акимыч! Опять кому-то дрова возил!
– Какие еще дрова?! – удивлялся Иван Акимович. И часа два кряду, лязгая передачами, бубнил под нос про некоторых начальников, у которых молоко на губах еще не обсохло, а гонору, твою мать, как у Карла Маркса…

 3
 В ту зимнюю экспедицию выехали до света, в пятом часу утра. Свет подфарников яичным желтком прыгал по колее. Глеб не выспался, дрожал от холода. Иван Акимович, натешившись лязгом его зубов, милостиво врубил печку. Скоро в кабине стало тепло, привычно запахло потным железом и табаком. К полудню развиднелось. Иногда прорывалось солнце, раздвигало сумрачный частокол тайги. Ехалось хорошо, ходко. Потом зимник пошёл по вырубкам, и руль завертелся в руках Ивана Акимовича, как пропеллер.
В Покровское прибыли поздней ночью. Заезжий дом держала от совхоза старушка Зотовна, крепенькая и общительная, тут же и проживающая. В комнате для постояльцев было тепло, угойно; для пущего комфорта на полу в три слоя лежали цветные половики. В кухне Глеб обнаружил кросна, заправленные реможной пряжей, – ткался четвёртый слой.
Закусили чем Бог послал, напились чаю. Иван Акимович захрапел сразу. Глеб, напротив, не мог уснуть. В окошко вползла луна – полная, яркая, скрасна от закала; во мшоных стенах что-то пощёлкивало, потрескивало от наружной стужи. Вдруг скрипнули половицы. В дверной проём скользнула бесплотная фигура в белом.
– Молодые люди, к вам дама...
– Акимыч! – сдавленно вскрикнул Глеб.
– Чего? – промычал шофёр. Приподняв голову, вскочил, как подброшенный, зашарил по стене в поисках выключателя.
Вспыхнул свет.
Старуха древняя, напудренная, нарумяненная, с нарисованными бровями, с диадемой во всклокоченных волосах, кокетливо улыбалась беззубым ртом.
– Позвольте представиться... Титулярного советника Енотова наследная вдова Изида. Рада вашему появлению, господа! Какой чудный, волшебный вечер, не правда ли?
– Тут, бабка, командировошные! – опамятовался Иван
Акимович. – Так что давай к себе! Вечер ей. Ночь уже, язви тебя в шары-те!
– Хам!.. – Гостья, приподняв оборки, опустилась в изножье Глеба. – Скажите, корнет, давно ль вы из Петербурга?
– Во даёт, – поскрёб в подмышке Иван Акимович. – Все паморотки отбило у старушонки. А ну кыш домой!
– Это ты мне-е, холоп?!
– А то кому же! Еще и обзывается, каргулетка...
– Хам! Ничтожество! Мизерабль!
На шум прибежала Зотовна, увела негодующую гранд-маман.
Вернувшись вскоре же, повинилась:
– Уж вы не серчайте, милые! Так-ту она тихая. Редко когда на       неё найдёт. Такие годы!
– Да, не молодка, – отметил Иван Акимович. – Не первая голова на шее.
– Что и говорить, старинного порождения. Её Распутин из Петербурга выписал, в училки для дочерёшек. В одиннадцатом году, знать-то.
Глеб был потрясён.
– Тот самый Распутин?!
    – Какой ишо, – усмехнулась Зотовна. – Григорий Ефимович,
      самый он. Тут они ямщину с отцом держали. Я малёсинька
была, а помню. Бывало, соберёт мужиков Григорий-то, и ну подбивать на пляс; который всех перепляшет, тому червонец. На червонец можно было к;ня купить, або корову с тёлкой. Щедрый был человек, помогал людям. А уж как только попы его не страмили! В чём только не обвиняли! Старики рассказывали, комиссии приезжали – из Тобольска, из Тюмени, из Петербурга. Всё дотакивались, какого, мол, поведения. А что дотакиваться, когда весь на виду! Охохонюшки... Да вы лежите, лежите, умаялись, чай, с дороги. А то желаете, я вам наливочки  нацежу?
Постояльцы не отказались.
Утром Иван Акимович ушёл прогревать мотор, хозяйка утряслась по делам службы, и Глеб оказался предоставлен самому себе. Он любил эти утренние чаепития. Можно было со вкусом поразмышлять о делах насущных, полистать блокнот, куда он записывал всё сколько-нибудь интересное: наблюдения за природой, отрывки уличных диалогов, смешные сценки. К тому времени он уже печатался, правда, пока что в местных газетах, да и то нечасто, но всё-таки; он уже знал наверное, кем станет в будущем. Словом, в такие незамутнённые утренние часы ему хорошо думалось и мечталось.
Тем утром все его мысли вращались вокруг визита реликтовой старушенции. Какая тайна застряла в её склерозе? О чём она собиралась говорить с ним? Почему назвала корнетом?
Где-то за стеной женский голос выводил тончайшие фиоритуры. Поначалу Глеб решил: радио. Но ошибся. На двери, ведущей в хозяйскую половину, разошлись гардины, льняные, с  цветочками и мережкой, и в кухню, напевая, вошло полуночное видение – в кисейном платье, с бантиком на тощей шее.
– Наконец-то мы тет-а-тет!
– Вы меня с кем-то путаете! – растерялся Глеб.
– Вы Дувидзон или не Дувидзон?!
– Простите?
– Вы от Коттена?
– Н-нет, я от Шишкина...
– Ваш псевдоним «Паганини»?
– Почему? «Сергеев». Но я им почти не пользуюсь.
   – Напрасно. Впредь пользуйтесь. Вот это письмо передайте лично Михаилу Фридриховичу Коттену. Remettre en mains propres*! – Старуха сунула ему бумажку, сложенную тугим квадратиком.
       В это же мгновение растворилась входная дверь; из клубов
пара возникла Зотовна с двумя представителями местного гиппократа: хорошенькой фельдшерицей Любочкой и санитаром Колей.
 Изида, изменившись в лице, прошипела Глебу:
 – Съешьте депешу, ну же!
 – Не понял…
      – Тупица! Пришлют же такого…
      – А-я-яй, Изида Аркадьевна! Опять у вас нарочные с берегов 
Невы? – Любочка с укоризной повертела варежкой у виска. – А я уж считала, что вы в порядке! А вы, значит, за своё?
Наследная вдова презрительно отвернулась.
– Ты раздевайся, Люба! – суетилась Зотовна. – У нас
     топлено! И ты, Кольша, разболокайся!
Фельдшерица сбросила шубку, варежки, прижала ладони к печке. Согревши пальцы, обошла окаменевшую в позе Ермоловой пациентку, заглянула под веки, посчитала пульс.
– Лёгенький рецидивчик, – поставила она диагноз. – Твоё мнение, Николай Петрович?
Санитар, по виду ровесник Глеба, покраснел, торопливо и невнятно о чем-то забормотал.
– Будем лечиться амбулаторно! – огласила Любочка  результат консилиума. – Посторонних попрошу выйти!
…Лишь теперь, спустя три десятилетия, Глеб докопался до сути этого странного приключения.

Глава пятая

1
      К лету 1914-го отношение революционеров к Распутину резко переменилось. Ранее большевики, используя «старца» для охулки самодержавия, всячески его лелеяли и негласно оберегали. Взять
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
* Передать лично в руки (франц.)
хотя бы статью «Како веруеши?» в одном из номеров Петербургского «Современника» за 1912 год. Статья решительно
опровергала измышления прессы о его принадлежности ко хлыстовству. Автор – признанный знаток сектантства, издатель и публицист Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич, конфидент Ленина и будущий деятель Совнаркома (официальная должность – управделами). Распространяя грязные слухи, облыжные письма и документы об интимных связях Григория с венценосной парой, журналисты, как правые, так и левые, не щадили и малолетних императорских дочерей, – инсинуации охотно подхватывала высшая столичная аристократия, охочая до всякого рода эротических аномалий. И вместе с тем, революционное подполье охраняло личную безопасность царского фаворита, окружив его
собственной агентурой. Одним из агентов была беззаветный товарищ Килька, Акилина Лаптинская, медсестра, втёршаяся в дом «старца». (Опять эти кавычки, с досадой отметил Глеб. Кавычек он не любил, не переваривал органически, считая их гасителями метафоры. Здесь же был вынужден их поставить, здесь слово старец означало не возраст –  об ту пору Григорию шел сорок четвёртый год – а его социальное положение. Язык, однако, утратил слово в этом значении, поскольку ушло само понятие старчества как формы духовного окормления. Кавычки  же придавали слову ироническую окраску. После некоторого раздумья Глеб нашел выход: будет писать слово с ером, с твёрдым знаком по-современному.)
Ну так, в 1912 году старецъ был нужен большевикам для компрометации императора. Был нужен и в 1913-м. А в 1914-м сделался вдруг не нужен. Настолько, что ЦК РСДРП принимает решение о его физическом  устранении. Почему?
В 1912 году коалиция Франции, Великобритании и Северо-Американских Соединенных Штатов не сумела втянуть Россию в нелепую войну с Турцией. Коалиция очень рассчитывала, что Николай выступит на стороне славян, своих православных братьев. И просчиталась. Турция, с которой сцепились Греция, Болгария, Сербия и Черногория, была союзником кайзеровской Германии, а у кайзера с русским царём был личный клятвенный уговор о вечной любви и дружбе. 21 июня 1912-го в Балтийском порту Вильгельм нарочно встретился с Николаем, дабы напомнить об этой взаимной клятве. Напоминание было лишним, – русский император, в отличие от германского, слово держать умел.
Балканская авантюра кончилась тем, что братья по вере перегрызлись между собой, а Первая мировая война, благодаря невмешательству России, отодвинулась на два года. Самой  России балканское столкновение, в котором сложили головы  многие  русские  волонтёры, ничего не дало, кроме  разве что гениального марша «Прощание славянки», написанного простым военным трубачом Василием Ивановичем Агапкиным. 
 Нисколько не оправдались и упования революционеров, размечтавшихся о войне и военной же катастрофе, как это было в  1905-м. Оставалось одно: раскачивать и далее царский трон.
«Ба! – осенило головастого Ильича. – А подать-ка сюда
     покровского брандахлыста!»
    В очернении самодержца, а следовательно в дискредитации
самодержавия, одиозный мужик опять стал козырем. Сей же час большевики спутали карты Охранному отделению, готовящему ликвидацию Распутина руками авантюриста Бориса Ржевского. Охранка, располагая агентурной сетью в революционных организациях, пребывала в уверенности, что держит оные под контролем и всегда сумеет пресечь их подрывную деятельность. РСДРП, симметрично имевшая в правоохранительных структурах своих людей, была уверена, что в критической ситуации сумеет выкрутиться. И обе одинаково заблуждались, не подозревая, что пользуются услугами одной и той же провокатуры.
Что до международного капитала, то у него хватало искусных  шулеров, чтобы использовать в антироссийском многоходовом пасьянсе и Охранку, и РСДРП, и петербургские, охочие до перверсий, аристократические круги, азартно вистующие против  собственного государя.
А  держава, этим  государем  ведомая, день ото дня  набирала вес в мировом сообществе. К 1913 году она была уже сильное государство с неуклонно развивающейся экономикой, мощной промышленностью, высокопродуктивным сельскохозяйственным  производством. Пётр Столыпин пал под пулями параноика, но столыпинские реформы уже давали ощутимые результаты.
То был год высочайшего взлета нации. Не зря Хрущёв сравнивал достижения социалистического хозяйствования с показателями России 1913-го. (Можно подумать, записал Глеб на полях рукописи, что при стабильном государственном строе, пусть и монархическом, успехи России были бы менее впечатляющими. Важно всегда ведь то, как власть поддерживает народную экономическую инициативу...)
Ни Францию, ни Британию, ни Америку, ни другие страны рангом помельче, но не менее алчные и завистливые, такой расклад не устраивал. Значит, надо втянуть Россию в какую-нибудь военную передрягу. Война – это неизбежные финансовые надсады, мобилизация, то есть изъятие из производства рабочих рук. Это – как минимум – обескровить и пустить по миру. Как максимум – расчленить на части и превратить в колонию. (Что почти удалось в конце ХХ века. И по минимуму, и по максимуму. Всего-то и потребовалось обласкать Генсека. И процесс пошел...)
Весной 1914-го Ленин впал в чёрную меланхолию. Как   подвигнуть к бунту обеспеченного рабочего и зажиточного крестьянина?! Процветающая Россия была ему отвратительна: в такой стране революция невозможна. Архи нужна кровавая заварушка!  Предпочтительнее с поражением в ней России. Таким образом, интересы марксиста-революционера без осадка и
взвесей слились с интересами мирового капитализма, das Weltkapital’a* по марксистской терминологии.
            Вот тут-то Распутин, заклинающий Николая не ввязываться в
войну, не то что бы стал не нужен, но опасен мировому капиталу, так же как, с точки зрения Ильича, и мировому пролетарьяту,  не ведающему ни сном ни духом о своей исторической роли в развитии человечества. Чего уж говорить про столичный свет, про монархические круги, возненавидевшие покровского мужика за сам факт его земного существования.
Приговор был вынесен.
Агент Охранки, по совместительству агент РСДРП (или наоборот), столичный репортёр Вениамин Борисович Дувидзон взялся за исполнение.
Домашняя учительница Енотова, по всей видимости, была
внедрённая в дом Распутина информантка Охранного отделения.  Вениамин Борисович, для товарищей просто Веник, выходец из местечковых мещан Киевской губернии, прибыл в Покровское в июне 1914 года инкогнито. Охранкой ему предписывалось встретиться с Енотовой, вручить инструкции и причитающийся гонорар. Но оборотистый журналист посчитал встречу не обязательной, а деньги себе не лишними, и на связь не вышел.
Это первое покушение на Распутина, как известно, не удалось: Хиония Гусева, больная сифилисом террористка, сумела лишь ранить святого старца. Злоумышленница приехала в Покровское порознь с Дувидзоном и без помощниц, в последний момент отказавшихся участвовать в преступлении.
В назначенный час она подкарауливала старца у его дома.
Закутав лицо платком, дабы спрятать ноздри (одни только и оставшиеся от былого носа), Хиония укрылась за кустом акации,
цветущей обильным цветом, кышкала на мальчишек, собирающих сладковатые лепестки – ребячье, известное во все времена
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
      * Мирового капитала (нем.)
лакомство. Ладонь, сжимающая рукоять ножа, вспотела,  не так-то просто пронзить железом живую плоть, пущай она и сосуд
дьявола.
       Дувидзон избрал обсервационным пунктом пожарную каланчу, откуда прекрасно просматривалось место грядущей  акции. Заблаговременно составленный им отчёт об убийстве старца лежал в редакции «Петербургского курьера», и редактор
оного ожидал сигнала – телеграмму с кодовым словом выехал, после чего сенсацию можно было пускать в набор. Дошлый  Вениамин заготовил и обширное интервью с Хионией. Этот опус,
озаглавленный «Исповедь Гусевой», следовало печатать в случае,
если покушение не состоится или состоится не в полной мере.  Депеша в этом случае должна была начинаться словом  задерживаюсь. Редактор получил вариант-2: «Задерживаюсь тчк Ранен живот Р тчк Ваш Д тчк». Как было задумано, «Курьер» тут же напечатал «Исповедь», поперчив её сообщением о терракте. Сенсацию подхватили прочие желтые газетёнки.
 Без десяти четыре Григорий вышел из калитки своего дома. Путь преградила нищенка.
 – Чё тебе, скорбная? Денежку? – спросил он ласково. – Счас,
     счас, сиротинушка!
 Григорий полез в карман,  Хиония выхватила кинжал…
Далее все пошло-поехало поперёк плану.
– Ах ты, стервь! Ах, дрянь! – Взрычавший от боли старецъ незамедлительно дал ей в ухо, чем и спас себя от второй, быть
может, смертельной раны.
Экстремистка отлетела на две сажени, однако ж орудия своего не выпустила.
       Григорий, зажавши рану – убийца проткнула ему живот, вгорячах побежал к церкви. Хиония с окровавленным клинком погналась за ним. У моста Дорофеевых её бег прервали прохожие мужики; отняли нож, скрутили и повели в управу, озадаченно     матерясь при этом:
– Эка гнусина злымская!..
К увиденному не остался равнодушен и Дувидзон. Его эпитеты, адресованные исполнительнице терракта, по своему чувству намного превосходили выражения покровчан. А спустившись вниз, сам был изловлен ими как личность в шибкой степени подозрительная.
       – Не сметь до меня касаться!
 – Ишь ты какая фря, касаться его не смей.
 – Гоношистый, коровья шаньга...
 – А ежели дать ему, как водится, по сопатке?      
       – Это, конешно. И дальше што?
 – Што дальше… К чёмеру с глаз долой! Будем ишо с ним вошкаться.
        Репортёр, испугавшийся зловещего слова чёмер, а оно означало всего лишь чёрта, да и то как риторическую фигуру, заверещал:
– Рюки прочь! Черьносотенцы!! Каряул!!!
      Мужики, прицепив лиходея к пряслу, отошли в сторонку
помозговать. От рукоприкладства решено было воздержаться, уж больно хлипок, лучше всего оттартать к исправнику. Оттартали.
А через непродолжительное время, к всеобщему изумлению, задержанный был выпущен на свободу. Притом безо всякого протокола (?!)...
    Что-то в этой истории не срастается, подумал Глеб. Какие
объяснения дал Дувидзон в управе? Сомнительно, чтобы исправник действовал по своей воле: хочу посажу, хочу отпущу. Было, наверняка было указание сверху. Вот только вопрос: откуда? Из Тобольска? Из Тюмени? А может, из Петербурга?.. Ладно, пока вычленяем главное: Распутин на несколько недель оказался нейтрализован. Кому это вышло на руку? Да всем, кроме России-матушки: и Das Welt’капиталу, и добровольной его союзнице, большевистской партии. И, само собою, российским  доморощенным  милитариям.
Итак, старецъ лежит на больничной койке. Примчись он по
вызову Семьи в Петербург к расхворавшемуся как раз царевичу,         не исключено, что сумел бы уговорить царя не ввязываться в войну. Тяжело раненный, балансируя между жизнью и смертью, он шлёт Николаю отчаянное письмо (которое тот будет хранить до самой своей кончины): «Грозна туча над Расеей, беда-бедёхонька, горя много и просвету нет, все войны хочут, и невдомёк, что себе и тебе на гибель. Не попусти безумным. Ну победят Германию, а Расея? Не было от веку горшей страдалицы, сызнова в крови утонет… Слёзы щёк моих не хватают*…»
 На кон в те роковые дни, как и два года тому назад, опять легла славянская карта: словно из рукава фокусника свету явился 
Гаврила Принцип, боевик молодёжной подпольной организации «Млада Босна». 28 июня в Сараеве этот недоросль, по-сербски непунолетан, палит в машину эрцгерцога Франца-Фердинанда, австро-венгерского наследного принца (и, кстати, противника надвигающейся войны). Две пули оказались смертельными для
него и для его супруги Софии Хотек, герцогини Гогенберг...
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
      * Слёзы обильные, брызжущие.
       А на следующий день – кровавый эксцесс в Покровском. Совпадение удивительное, наводящее на совершенно определённые размышления...      
       Месяцем позже австро-венгры созрели для сатисфакции. Их
унизительный по форме и содержанию ультиматум был принят сербами практически целиком. И все-таки Австро-Венгрия, понукаемая Германией, разрывает с Сербией дипломатические отношения. А уже 28 июля, в знак объявления войны, подвергает Белград артиллерийской бомбардировке.
Позже Григорий сокрушался: «Окажись я в Питере, укрепил
бы Папу (так старецъ называл царя) не встревать в  войну. Кабы  не та поганка, ни дна бы ей, ни покрышки!..»
       Между тем на царя и на правительство обрушилась настоящая лавина писем и телеграмм с требованием защитить
братьев-славян от тевтонского посягательства. Извне прессовали французы и англичане: Франция грезила принадлежавшими ей
когда-то, а на ту пору немецкими, землями Эльзас-Лотарингии, Англия – морями и океанами без немецкого, набирающего силу флота. Все требовали от России вооруженного вмешательства в           новый балканский кризис. Все, кроме русского трудового люда, чьим доверенным лицом у Престола был  покровский мужик Распутин.
 Николай мучился, не решаясь отдать приказ о военной мобилизации. Медлил, но понимал, что промедление смерти
подобно: чтобы собрать рекрутов, экипировать, обучить азам военного дела, потребуется немало времени и усилий. Россия не
Дойчланд, она велика и обширна и не имеет дорог, тогда как
      дураков во всех эшелонах власти по-прежнему преизбыточно.
       16 июля была объявлена частичная мобилизация. Ход  дипломатически безупречный: если Вильгельм заинтересован в
мирном улаживании конфликта, значит, немедленно вступит в переговоры, а это предпочтительнее боевых действий. И верно, по телеграфной связи Вильгельм клянется не воевать с Россией, предлагает остановить призыв. Николай, получив телеграмму, приказывает отменить. Однако приказ отчего-то не исполняется; хуже того, о нём не поставлен в известность посол Германии.      Вспыльчивый Вилли, узнавший, что рекрутирование продолжается и что русские войска перемещаются в западном направлении, даёт согласие своему Кригсрату на войну с Россией.
        Империя упрямого, как дэр Эзель*, кузена Ники, объявляется врагом немецкого государства. А ведь изначально кампания 
–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––                * Осёл (нем).
планировалась кайзером лишь против алчной Республики и коварного Королевства.
       Не ведающий о саботаже в своём правительстве, Николай был искренне возмущён Вильгельмом. Ответный ход с его
стороны...  и хрупкий мир рухнул, превратился в пылающие руины.
 А мiр оказался ввергнутым в Первую мiровую.

 2
      Странно, Юнковский стал избегать Глеба. Обыкновенно,
шествуя по столовой на свое место, поэт-песенник с любезной улыбкой вклинивался в светское щебетание:– «Приятного пищеварения, Рубен Мануйлович!» – «Удачного обмена веществ, Анечка!» – «А вам, Эрик, глубокого и нежного окисления!»   
Приехала его Кира, дама нравная, агрессивная, конвоировала супруга везде и всюду. Однажды в присутствии Глеба выпеняла вроде бы как безадресно: «Писатели, называется! Спаивают больного старого человека. Как только не стыдно, право...»
Вскоре Юнковский, вызванный телеграммой, отбыл по делам в столицу. В столовой под своим прибором Глеб нашел записку, повергшую его в ещё большее недоумение: «Прости, мой друг,
что не смог попрощаться очно. Успехов тебе в твоих изысканиях. Не забывай про главный девиз историка: проницай, не порицая. И позабудь, будь добр, о моём трёпе в «рафике». Твой М.Ю.» 
       Глеб восстановил в памяти их дорожный трёп и ничего подпадающего под забвение, ничего компрометирующего не нашел. Напротив, было много такого, о чем вспоминалось не без улыбки: «Ты прекрасный писатель, Глеб, но, увы, безвестен. А был бы нацменом, да сложил бы на делянке русского языка курную саклю с кавказской кухней! Шли  бы, стало быть, интуристы, цокали языками: это же надо, натурель-сакель! Браво, виват, зер гут!.. Печатали бы о тебе монографии, защищали бы диссертации в этих… в оксфордах и сорбоннах. Тут же бы тебе премию Сороса, Ксерокса, Чингачгука…»  А мимо построенного тобою терема проходят индифферентно: эка невидаль, теремок резной, да их завались у Раши…» 
       Высказывания старика о Западе смешили до слёз: «Пресытилось забугорье, хочет чегой-то этакого... Сперва подгнаивают сыры до плесени и червей, потом плавно переходят к дерьму с брусникой...» – «Да отчего ж с брусникой?» – давился Глеб. – «А чтоб кислей! Вообще, Глеб, говорить про эти модерны и авангарды – только язык марать. Финал всякого формализма – тупик, чёрный квадрат Малевича...».
О собственно литературе, о всякого рода литературных тонкостях Михаил Владимирович готов был рассуждать часами. Когда же речь переходила на политические события, начинал зевать. Но политика бесцеремонно вторгалась в жизнь; всякий общественный, самый малый факт становился предметом диспута, – человеческие отношения складывались в эти дни в зависимости от идейных взглядов, симпатий и антипатий. Михаил Владимирович всячески избегал политики. Стоило в его присутствии произнести фамилию какого-нибудь эфирного пустослова, причём не важно, в каком контексте, осудительном или одобрительном, тотчас же отвлекал внимание собеседников на красоту ландшафта, на чертовски прыгучих белочек и другую живую прелесть. Что могло отбить у него охоту к политическим разговорам? Что вообще я знаю о нём? Родился в Малороссии, в городке Путивль, в девятнадцатом... в мае, кажется. Что такого особенного он поведал о своих монголо-татарских предках? Зачем попросил забыть о беседе в «рафике»?
Докапываясь до правды об интригах и покушениях, нацеленных на сибирского чудотворца, Глеб вышел на командира корпуса жандармерии, по заведенному порядку являющегося также и главой полицейского Департамента, на Владимира Федоровича Джунковского. Сей государственный муж был потомком князя Мурзы-Джунка, прилепившегося к Московии в ХVI веке и основавшего целый клан, из коего вышли даже и некоторые московские воеводы. Сугубо русская ветвь Мурзы повелась от полковника Кондратия Джунковского, и (осенило Глеба) она-то, по-видимому, и продолжилась в мае 1919-го (!), явив миру нашего современника Михаила Владимировича Юнковского. Сопоставив факты, он пришел к выводу, что Юнковский –   предположительно псевдоним, ставший затем, через паспортный стол, фамилией, либо же (что ещё вероятнее) фамилия отца, по вполне понятным соображениям записанная в метрики в другой, на латинский манер, траскрипции: джи заменили на йот.
Из архивной справки на генерала Джунковского следовало:  в декабре 1917-го (то есть уже при большевиках!) вышел в отставку ввиду хронической болезни сердца, с мундиром и пенсией от казны в размере 3270 (!) рублей.
В сентябре 1918-го Джунковский поехал на Украину, в город
Путивль к родственникам, а скорее всего, к тайной своей пассии, некоей «О.М.», с которой поддерживал интимную переписку и которая через девять месяцев после его отбытия стала матерью, произведя на свет будущего поэта. Отчество Юнковского косвенно подтверждало догадку Глеба.
 На обратном пути, на станции Орша генерал случайно был
узнан кем-то из бывшего революционного подполья и арестован; по уточнению личности под конвоем препровождён в Москву, в камеру ВЧК. И тут начинаются чудеса: по ходатайству Луначарского, привлёкшего к кампании видных деятелей искусства (?!), бывший главный жандарм империи оказывается на свободе. За какие заслуги и перед кем? За какую крупу, спросил бы Иван Акимович Шестаков.
    Единственно возможное объяснение – за услуги большевикам.
В той же истории с неудачным покушением на Распутина именно негласным приказом шефа полиции объясняется сказочное освобождение двойного агента Венички Дувидзона. Более того, безносая террористка Гусева отправилась в Покровское отнюдь не без его ведома. Целью неудавшегося терракта, как давно уже понял Глеб, было не просто физическое устранение святого старца, занимающего миротворческую позицию, но и лишение цесаревича Алексея его чудотворной помощи. Иными словами, смерть Распутина означала бы его устранение как целителя. Сокрушительный удар по Николаю и Александре. О том, что наследник неизлечимо болен и что во всем свете один Григорий умеет облегчить его страдания, скрывалось от общества самым строжайшим образом.  Джунковский же, имея всюду глаза и уши, этой информацией обладал. Хитрый лис, он всё делал скрытно, таясь даже от самого близкого окружения. Его пространные «Воспоминания» не дают ни малейшего представления о подлинном его лице, о тайном пособничестве революционерам. Однако же управделами Кремля Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич на всякий случай купил рукопись, заплатив мемуаристу немалую по тем временам сумму в пятьдесят тысяч. Дешевле было бы, следуя бесхитростному ленинскому завету, истребить автора и его творение. Но, видать, услуги Владимира Фёдоровича Джунковского, оказанные в своё время партии, были весьма значительными. Сталин, дорвавшийся наконец до власти, избавился от докуки: зачистили как классового врага.
        Размышляя теперь о Михаиле Владимировиче Юнковском, Глеб разводил руками: до чего же въедлив страх, привитый в эпоху культа (!), в данном случае страх возможной огласки происхождения. Даже спустя несколько десятилетий старик не смог от него избавиться... Ведь как он, должно быть, судит: если общественность вдруг дознается, чей он сын, то, кто бы ни пришёл к власти, тень родителя чёрной меткой ляжет на его имя. Устоят коммуняки – он сын жандарма, душителя революции, – о порочных связях своих вождей они и в бреду не скажут. Победят так называемые демократы – припомнят сотрудничество папаши с большевиками, им на чужие секреты решительно наплевать.
       Бедный, бедный Михал Владимирович... Неужто не знает, что  коммуняки и демокряки выпорхнули из одного гнезда. А ворон ворону – как известно… Что до сегодняшних молодых людей, то они вообще бы его не поняли, – престижно иметь предка с исторической биографией, кем бы он ни был, хоть преступником, хоть героем.
      
             3
Начавшуюся войну с кайзером российская пресса в первые дни и недели навеличивала Второй Отечественной. Пустоцветье разнообразных партий, движений и группировок вдруг вспыхнуло и засияло радугой патриотического экстаза. На светских раутах, в буфетах и ресторанах, в трактирах и вовсе в простых распивочных звучали тосты во славу русского оружия, во здравие батюшки государя. Толпы ликующих обывателей дефилировали по Невскому и по Тверской, по всем главным губернским и уездным улицам, громили лавки и заведения с немецкими фамилиями на фасадах. И, наконец, 3 сентября город Санкт-Петербург сменил имя на Петроград. Госдума впервые выступила солидарно с правительством, проголосовав за военные кредитования и призвав оппозицию воздержаться от критики в его адрес. В помощь правительству создавались общественные фонды и благотворительные союзы, формировались частные лазареты и санитарные поезда. Возникли новые общественные структуры: Земский Союз, Союз городов, Военно-промышленный комитет. Да уж, было всякое, и Её Величество с двумя старшими дочерьми, закончив фельдшерские курсы, работали простыми сёстрами милосердия, и армия на полях сражений являла чудеса храбрости, и тысячи юношей добровольцами шли на фронт с единой священной целью  положить жизнь на алтарь Отечества.
             Эйфория первых побед над немецко-австрийскими супостатами ещё больше сплотила общество. Тогда же были написаны эти строки:
      
                Вставай, страна огромная,
             Вставай на смертный бой
             С тевтонской сворой темною,
           С проклятою ордой!
             
                Пусть ярость благородная
          Вскипает как волна –
                Идёт война народная,
       Священная война!

В четырнадцатом году песня не прозвучала, не легла на сердца и души по той причине, что народ никакой святости в начавшейся господской войне не видел. Не понимал, зачем ему Дарданеллы, зачем собор Софии в Константинополе, когда и своих храмов на одной Москве столько, что оглохнуть можно в престольный день. И проживал он, этот такой-рассякой народ, не в городах с буфетами, ресторанами и распивочными, а в изнурённых рекрутчиной и конно-продовольственными развёрстками деревнях и сёлах.
Не шибко довольны были и пролетарии. Мобилизация их тоже не обошла, забирали всех, достигших призывного возраста, без всяких скидок и послаблений.
      Чем глубже увязала в войне Россия, тем слышнее стал недовольный ропот в её городах и весях. Когда же пошли известия о военных неудачах и поражениях, возроптали и в Петрограде. Поползли слухи о тайной связи царицы с кайзером, о затеваемом ею сепаратном мире в обход Антанты, заговорили (словно только сейчас хватились), что царица наполовину немка, а посему интересы Германии ей дороже, чем интересы русских и их союзников. Англичанка по матери, воспитанная grandmother* в пуританском духе, Александра любила уединение, чуралась непротокольных встреч, приёмов, дворцовых празднеств и жила крайне замкнуто, – немногие знали, что всякий день она истово молит Господа о победе над ненавистным Staat**, что Sprache*** в её семье изъята из обращения, что любовь к России сделалась смыслом её земного существования. Немногие из её хулителей, по крови природные русаки, могли бы, не кривя душой, сказать о себе то же самое. Она была чересчур горда, чтобы опуститься до опровержения грязных клевет и сплетен. Пресса как левой, так и
правой ориентации, прозрачными намеками и обиняками преподносила читателям чудовищные измышления. В салонах поливали грязью вообще в открытую: «Алиса-то, муха гессенская, подумать только, была в сношениях с генералом от кавалерии, ну да, с Орловым, да-с, Александром Афиногеновичем! Информация от придворного анонима». – «А нынче сыскала замену кавалеристу, завела ямщика-с!» – «А вот про это вы, верно, ещё
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––   * Бабушкой (англ).
** Здесь: германское государство (нем).
       *** Немецкая речь (нем).
не слышали, а мне рассказывала одна особа: Алиса состоит в интиме с фрейлиной Анной Вырубовой-Танеевой!»
        Кривда о шашнях с Орловым резонанса не получила: все же генерал свиты, да и умер о восьмом годе. Мало верилось и про
Анну, слишком неправдоподобно, слишком противоестественно. А бред о старце укоренился и дал побеги. «Положительно, господа, чем ещё объяснить эту странную, бессмысленную привязанность, даже дружбу? Что как не свидания эти их встречи
в доме Вырубовой, скрываемые от придворных чинов и слуг!.. А укромные чаепития и беседы?? Об чём можно парлякать и спикать с неотёсанным мужиком? На каком наречии?! Для чего сиволапого приглашать регулярно в Царское, гонять нарочного, посылать мотор?..»
Дальше в лес – больше дров. В ход пошло письмо императрицы, присланное Распутину на покровский адрес, похищенное монахом-расстригой Илиодором и по сходной цене проданное газетчикам.  Попав из когтей да в зубы, целомудренное по чувству, глубоко набожное это письмо было столь искусно искажено, что прочитывалось как любовное излияние. Письмо, снабжённое скабрезными комментариями, широко ходило в печатных и рукописных копиях.
Если потом, уже при советской власти, в очернении Александры Фёдоровны принял живейшее участие классик соцреализма граф Алексей Толстой (автор приснопамятного сочинения «Фрейлина Ея Величества. Интимный дневник А. Вырубовой», а также пьесы «Заговор императрицы»), то в те предреволюционные годы в очернении царицы, её фрейлины и святого старца поучаствовал сам основоположник пролетарской литературы, оказавший профессиональное и материальное содействие Илиодору в издании пасквиля «Святой чортъ». В недавнем прошлом иеромонах, в скором будущем мастер заплечных дел (будет нанят в ЧК для исполнения тайных казней), Илиодор – мирское имя Труфанов Сергей Михайлович – безбожно оболгал старца, но и не только: объектом его наветов была и царствующая чета.
             Разбираясь с его историей, Глеб натолкнулся на любопытный факт. Скрывающийся в Христиании* пасквилянт письменно предлагал Её Величеству купить у него рукопись «Святого чорта», указывал и цену: 60 тысяч; в случае отказа грозил распечатать во всех газетах. На грязную эту сделку государыня, естественно, не  пошла, проигнорировав наглое предложение. И мятежный монах,      
    
       * Ныне Осло.
      профинансированный буревестником революции, угрозу осуществил. Так слагалась, разрасталась Распутиниана, вылившаяся с годами в мощный поток бульварной литературы. Ладно бы, упражнялись тогдашние публицисты, недоумевал
      Глеб, так ведь и нынешние не отстают! Что на Западе, что
      у нас...
             Из головы не шёл скрывающийся за границей Илиодор. Вот он в суконной тройке, в штиблетах на пуговичках, бредёт по      
      свейской булыжной улице, карябает взглядом унылые, с немецким акцентом, надписи на домах, медленно закипает. Не мил уроженцу донских степей здешний поганый климат! Это внезапное пекло в августе, посередь дождя... Раздражают замкнутые, себе на уме, провонявшие водорослями аборигены, их долговязые фру и фрекен, пожирательницы трески… Ну ничто не мило! Ещё этот жид – набившийся в провожатые вертлявый Миней Кваранг – тараторит без;молку и без т;лку, уши пухнут от паразита...
             В отелишке, где проживал Труфанов, спиртное давали  лишь с часу дня, а душа стенала, жаждя чарку безотлагательно, корила за вчерашнюю невоздержанность. О цели прогулки провожатому он не сказал, да и вышло бы несолидно. Миней был агентом по Скандинавии от московского «Русского слова», газеты для беглого человека небесполезной. Объяснил ему причину столь раннего променада нуждой в бумаге. Дескать, корпел всю ночь, извёл всю до листика, а у портье, скотины, в запасе не оказалось. Миней, торопивший его с завершеньем «Святого чорта», тотчас вызвался проводить до писчебумажного магазинчика, где товар недорог и весьма недурного качества.
             В лавке, куда они наконец пришли, снулый приказчик, получив десятикроновую купюру, долго копался в ячейках кассы, затем вообще ушёл, пробурчав что-то нечленораздельное.
             – Что он сказал, Миней? – спросил Труфанов, терпение которого уже лопалось.
             – Сказал, что не имеет четырех эре, пошел к хозяину.
             – Да н;што ему четыре эре?
             – Не хватает, чтобы дать нам сдачи. – Кваранг выразил на
лице восхищение щепетильностью иноземцев.
       – Да мать твою перетак! – выругался распоп, пред глазами которого плавала рюмка ледяной водки и еще это, пенистое, ячменное, в оловянной кружке... – Пошли  отсудова!
       – Как можно! Нас не поймут или поймут неправильно!
 – Да чхать мне на эти его эре!
       Не дожидаясь спутника, Труфанов вышел из помещения. Было душно, млосно от жары и сырости, угнетали низкие кошомные облака. Вдруг с моря дохнуло свежестью, овеяло, охолодило душу, и тут – есть Бог на свете! – на другой стороне улицы он увидел изображение кружки с пивом.
Толстая пена сползала с её краёв – маня и раня воображение.
      Экс-монах прянул в бар, как спасённый в рай.
В полутёмной зале, у стойки, одиноко восседал импозантный гер𠬬¬¬–  в пенсне, с торчащей из-под усов трубкой.
Взгромоздясь на соседнюю табуретку, Труфанов щёлкнул призывно пальцами.
Чернявый крепыш-буфетчик вынырнул из-за портьеры, спросил учтиво:
– Фрюштюкэн бир*?
Труфанов растопырил для наглядности пятерню, затем указал на пустой стакан:
– Фюнф водка ин айн гляс**!
– Руссиш сто грамм? – улыбнулся  герр.
– Руссиш двести грамм. Оберст, унд цвай бир! Унд шнеллер***!
Затем резко выдохнув, сглотнул на раз, по-казацки, пять жалких немецких мерок.
– Браво, руссе!
– А то! – важно отвечал Труфанов.
 Буфетчик поставил пред ним вожделенное – пенный Bier в литровых, оросившихся конденсатом кружках.
  Герр с интересом пронаблюдал, как моментально исчезло   содержимое первой кружки, беззвучно поаплодировал. На что Труфанов, отерев ладонями татарскую поросль вокруг губ, поделился мнением:
 – Бир – зер шён. – Бережно облапив вторую кружку, сдунул пену, отхлебнул и посмаковал: – Умеют варить, собаки...
  Герр с улыбкой задал ему вопрос:
– Ви есть кто?
 – Ми есть пилигрим.
       – Все людьи есть пилигрим! Унзер, м-м,  вархафте Хаус**** там, – трубка взметнулась вверх, к потолку, декорированному
рыбацкой  сетью. – Одер* там... – Мундштук указал вниз, в ноги, на половицу. – М-м?
     * Подать пива (нем)? – Здесь и ниже перевод Г.Е.
** Пять порций водки в один стакан!
*** Бармен, и пару пива! Да побыстрей.   
**** Наш истинный дом.
 ***** Или…
        – Одер в Германии, – веско сказал Труфанов, – а хаос, он везде хаос, что в Норвегии, что в России.
 – Я биль Россия, биль Кавказ. Отшень карашо!
  – Это уж кому как... Эй, человек, тьфу ты... оберст! – позвал
Труфанов. – Плесни-ка ещё фюнф водки ин айн гляс. Ферштейн?
– Und zwei Bier? – уточнил буфетчик.
– Унд айн бир, унд, унд…
            – Und so weiter*! – рассмеялся герр и попросил счёт,    
      добавив что-то приглушённой скороговоркой.
  Буфетчик несколько удивлённо приподнял бровь, однако кивнул послушно.
  Герр повернулся к Труфанову:
– До сфитання, руссе! – протянул он руку Труфанову.
– Видерзей, курилка!
Взгляды их встретились, и в этот короткий миг между ними лучом пролётным, скользнуло странное чувство родственности, близости их судьбы. Один уже предал веру, царя и отечество и был на полпути к мировой известности. Другому предательство предстоит совершить в будущем. Сейчас он в зените славы, без
пяти минут Нобелевский лауреат. Через двадцать лет станет коллаборационистом и обретёт оглушительное бесславие…
В зале возник Миней.
 – Сергей Михайлович! – начал было он выговаривать
Труфанову за некорректное поведение, но вдруг осёкся. – Герр Гамсун?!  Не может быть!  А говорили, что вы в Гримстаде!
      И спохватившись, затарахтел на Deutsches.
– Энтшульдиген, – прервал его суховатым немецким извинением герр Гамсун. И, потеснив газетчика, вышел из заведения.
 Миней набросился на Труфанова:
 – Ну как можно? Я вас потерял!
 – Так ведь нашёл же.
             – Вы знаете, кто вам сейчас пожал руку?!
 – Ну, и кто же?
       – Азохн вэй!** Величайший европейский писатель, сам Гамсун! Кнут!!!
       – Хм, европейский... Я, может, вселенским стану. Пущай он кнут, а я бич Господень. Сечь буду сукина сына Гришку. И эту Алису-неврастеничку, и дурачка Николку...
       – Тс-с-с!
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
* И так далее!
** О горе мне! (евр).
       – Что такое?
       – Ни слова, вас могут услышать!
       – Кто? Вот этот тетерев? – отмахнулся Илиодор. – Да он по-
нашему ни бельмеса!
        Не успел Глеб подумать, что хорошо бы нечестивца тут же и осадить, как буфетчик с бесстрастным выражением на лице отчеканил на чистейшем русском:
       – Так точно! Ни бум-бум.
       – Что-что-что? – И без того выпуклые глаза Минея едва не выпали из орбит.
        – Счёт... – осипшим голосом попросил Труфанов.
        – За вас уплочено-с.
        – Чудны дела Твои, Господи! – С этими словами расстрига поспешил вон, вдогонку за не менее перепуганным журналистом.
        «Ну, как мы их?» – подмигнул Глебу из Христиании оберст Иван Муравко, бывший матрос-потёмкинец.
        И подвинтил усы.


        Глава шестая

       1
       У истоков эпоса о Распутине видное место занимает рапсод Джунковский. С песнью «Григорий в Яре» он шумно солировал в петербургском свете, с нею же на устах слетел с обеих занимаемых должностей. Досье на старца он собирал уже восемь лет. Но ни обвинения в хлыстовстве, оказавшиеся пустым звуком, ни материалы комиссий, снующих между Покровским и Петербургом, ни безликие донесения агентуры (ушёл во столько, пришёл в эстолько) никак не складывались в доказательство порочного, сектантского поведения. Что-то надобно было придумать новенького… Осенило в Москве. Бывая в Первопрестольной по делам полицейской службы, Джунковский нередко сиживал в ночном ресторане «Вилла Родэ», где после
легкого, изысканного ужина любил подымить сигарою у камина. Всё было так и на этот раз.
       – Не обеспокою, Владимир Фёдорович? – напирая на о, спросил у него высокорослый худой усач в мятой пиджачной
паре, в косоворотке, но с щегольской, инкрустированной янтарём
тростью.
– Напротив! – живо ответствовал генерал. – Скрасьте мое одиночество, дорогой писатель!
– Благодарствуйте.
Сколько лет в свете вьётся, а всё вахлак вахлаком, подумал
Владимир Фёдорович: ещё бы смазные сапоги напялил... Вслух, однако, спросил учтиво:
– Каковы успехи с журналом «Летопись»? Как там у вас с главным тезисом: война войне? Есть достойные матерьялы? Может, помочь чем, Алексей Максимович?
– Осточертел мне этот журналишко, дорогой, сил нет! Своё
писать некогда. Давно уж задумал одну повестушку, а руки всё не дойдут; только сяду, только навострю перо, тут же дерут на части. Кто с набором, кто с обзором, кто с прошением!
– Если вы произносите этак уменьшительно повестушка, значит следует ожидать роман и, как всегда, превосходнейший?
– Полноте, дорогуша...
– Прошу прощения за любопытство, а как будет называться будущая вещица?
– Пока не знаю. Рабочее название «В людях».
– Мило, мило! – (Ну и названьице, внутренне поморщился       генерал, так и несёт лакейской.) –  И просто, и доходчиво.
По его знаку официант уже держал на подносе бутылку, обернутую салфеткой.
– Действуй, братец, –  кивнул Джунковский.
Молодец официант, не уронив ни капли, наполнил бокалы, притом проделал всё это на весу, в высшей степени виртуозно. А проделав, не уходил, топтался подле, словно бы что-то хотел сказать, но не мог насмелиться.
– В чём дело? – нахмурился генерал.
Официант дернул стеснительно кадыком:
– Простите, ваше превосходительство, одна персона просют господина Горького на минуточку.
– Что ж ты эту персону сюда не привёл?
– Упаси Боже, как можно-с!
– Кого ещё нелёгкая принесла, – озадачился господин Горький. – Что хоть за персона-то?
– Мужеского полу.
– Простите, Владимир Фёдорович, что оставляю вас. Обернусь мухой.
– А вот я вас не оставлю, даже и ненадолго! – В Джунковском проснулся профессиональный интерес: с какими персонами водит
      знакомство неблагонадёжный писака? –  Даже и на одну минуту!
     Не хочу лишаться вашего общества, монами!
       Адъютант генерала, субтильный юноша с лёгким пушком  под носом, вскочил, посеменил за ними.
             В вестибюле к Горькому метнулся некто лохматый,            
      встрепанный, в сюртуке и бабочке на голой шее. пал в ноги:
– Максимыч, Христа ради, не дай пропасть!
        – Что с тобой, Диамантов? Встань немедля! Опять з;пил?
        – Никак нет, батюшка Алексей Максимыч! Пятый день ни
капельки во рту не было! Кругом в долгах! Из пансиона изгнан! Сожительницею брошен, друзьями предан! Дворник аспид
метлой побил!.. Хоть в петлю лезь! Да так и придётся сделать,
согрешить пред Господом... Ибо отчаянью нет предела.
              Джунковский зашептал на ухо адъютантику:
              – Подскажите, мой друг, кого эта образина напоминает?
        – Да Распутина, ваше превосходительство, просто одно лицо... Что глаза, что нос и всё прочее...
         – Распорядитесь, чтобы с субъекта этого глаз не спускали.
               – Будет исполнено.
         – И свяжитесь с Адриановым, дам указания насчёт субъекта. Догадываетесь, какие?
– Никак нет, ваше превосходительство...
– Ну и не надо. Ступайте на телефон.
Пролетарский писатель пенял между тем деклассированному просителю:
– Ты у меня не медаль – на шее висеть! Сколько можно, Иродион?.. Вот тебе четвертной билет, больше не дам, пропьёшь. Ступай в номера Оглоблина, доложишь там, дескать, я прислал. И приведи себя в человеческое обличье, смотреть муторно!
– Храни тебя Бог, Алексей Максимыч... по крест жизни... а  образ твой... со святыми в благоволении... Что тут ещё сказать... 
 Размазывая кулаком слёзы, проситель, поталкиваемый в бока швейцаром, удалился чрез чёрный ход.
– Кто был сей страждущий? – спросил у Горького генерал.
– Родька Диамантов, артист. Луку у меня играл, во втором составе. И не худо играл, шельмец!
– Если не ошибаюсь, в пиесе «На дне жизни»?
– Просто «На дне», это афишаторы приписали про жизнь-то.
              – Я уже понял, вы любите давать доходчивые названия.
– Да как не назови, а ежели вещь удалась, она под любым
названием хороша. Вон хоть покойного Льва Толстого взять. Что за название «Живой труп»? Жуть, если вдуматься. А вещь отменная; что ни персонаж, то судьба, страсть, бездна.
– Ну-с, рад был повидаться с вами, душевно рад. Прощайте,   
Алексей Максимович, – заспешил вдруг, закруглив свою суарэ, 
     Джунковский. – У нас, служивых, всегда работа!
Кивнув адъютанту, он прошествовал в гардероб – к шинели,
      уже распятой на руках расторопного гардеробщика.
К выходу его сопровождал сам владелец заведения Адолий Сергiевич Родэ, увешанный по жилету цепочками и брелоками.
      Простившись с генералом, ресторатор увлёк писателя в кабинет…    
Какие узы связывали этих троих, столь разных людей? Джунковский – аристократ, эстет, выпускник Пажеского училища, свитский Его Величества. Горький – по происхождению мещанин, бродяга и богоборец. И прохиндей Родэ... Да мне что за дело, подумал Глеб. Моё дело живописать. О том, что все трое господ состояли в мастерах московской масонской ложи, он узнает из публикации Нины Берберовой в журнале «Вопросы литературы». Что зацепило, так это открывшаяся по случаю информация о Родэ: при советской власти бывший кабатчик устроился в Дом ученых, и отнюдь не привратником, а директором!..
А вот Горького было жаль. Неважный поэт, но великий прозаик и драматург. Сочинял драмы и мечтал написать трагедию, какие писались некогда на пергаменте. И не подозревал, что давно уже, с того дня, как связался с Лениным, пишет трагедию своей личности. На шагреневой коже своего дара.

2
Ранним морозным утром, затемно, в конспиративную полицейскую квартиру на Алексеевской (при соблюдении всех мер секретности) был доставлен антрепризный артист Диамантов, внебрачный сын вятского прасола Дормидонтова.
Комната, куда втолкнули Иродиона, была самая заурядная, с инвентарными мебелями, пыльными шторами и чахлым фикусом в деревянной кадке. За массивным столом листал бумаги московский градоначальник, генерал-майор Адрианов, подробно проинструктированный Джунковским. Дел на артиста было не более чем на грош. В политике не замечен. По пьяному делу задерживался околоточным, случалось, сиживал за долги. Одним словом, аттестация охранного наблюдения была самая положительная.
Полковник Мартынов, начальник Отделения общественной безопасности и порядка, склонившись за спиной генерала, давал
      вполголоса пояснения.
       – Брюхо убери, – проворчал  генерал-майор.
       – Не понял?
       – Живот втяни; раздавишь, болван...
       – Виноват, ваше превосходительство...
       Иродион, ещё окончательно не проснувшийся, но уже готовый к неведомым неприятностям, подстерегающим творческого человека на всяком шагу его жизненного пути,
сидел посередь комнаты; прислушиваясь, по-гусиному тянул
шею.
– Имя, отчество, фамилия? – брезгливо оттопыривая губу,  спросил Мартынов.
      – Иродион, сын Тимонов. На театре фамилия Диамантов, через i с точечкой.
– I с точечкой называется десятеричное, – вставил Адрианов.
– Благодарю-с, буду знать.
– А по паспорту кто ты есть? – продолжал Мартынов.
– Дормидонтов. Через простое и.
– Гм, не один ли бес, что Диамантов, что Дормидонтов?
– Относительно бесов ничего сказать не могу-с. Но только диамант – драгоценный камень, а Дормидонтов что? Так, ерунда и дрянь.
– Фамилия ваша природная, – опять мягко вмешался градоначальник,  – переводится с греческого как с копьем благодушествующий. Иродион означает Владыке песнь. Тимон – почитающий.
– Весьма польщён... – Артист позволил себе лёгкую, в тон, улыбку. – Всегда осязал в себе нечто этакое, византийское!
– Встаньте, пожалуйста.
– Чего-с?
– Встань, приказано! – рявкнул полковник.
Генерал придержал полковника лёгким шевелением пальца, повторил:
– Встаньте, Иродион Тимонович. И пройдитесь.
Иродион прошёлся.
– Помедленнее. Хорошо, отлично... Сколько вам лет от роду?
– Столько же, сколько было Спасителю на Голгофе!
Генерал, поморщившись, задал следующий вопрос:
– А что это за странный наряд на вас?
– Как есть по нашему бедному состоянию, рубище служителя       Мельпомены.
– Полковник, распорядитесь одеть господина Диамантова подобающе;  рубаху шелковую, допустим, красную, разумеется с кушаком. Ну там сапоги, порты, в общем, вы понимаете... Да, из верхнего одеяния – шубу. И потом, что у него с бородой? Отчего
      такая асимметричная?
 – Так драли, вашество-с, и с левой щеки, и с правой, –
      пожаловался артист. – В трактире Житкина военные господа
      изволили вырвать прядь. А всё от варварской ненависти к 
      искусству!
  – Мартынов, бороду привести в порядок.
  – Да наш бутырский брадобрей из этой мочалки шедевр сварганит, ваше превосходительство!
  – Отставить бутырского брадобрея. Пригласите мастера, из французов. Того же месье Жульена.
  – Слушаюсь.
  – И чтобы причёска была на прямой пробор.
  – Не сомневайтесь, будет ему на прямой пробор.
  Градоначальник наконец удостоил Иродиона взглядом глаза в глаза.
  – Скажите-ка, а смогли бы вы сыграть, например, Гамлета?
  Артист приосанился, с большим самоуважением произнёс:
  – Другой бы на моём месте, вашество, ответил да. А я вам
отвечу нет. Манерам англицким не обучен. Тоже и драться шпагами не умею.
  – А кого смогли бы?
  – Из русских авторов – кого угодно! Хоть из Островского, хоть из Толстых – что Алексея Константиновича, что Льва Николаевича. Из Чехова много чего могу-с.
  – А Распутина сумели бы показать?
– Позвольте осведомиться, он из какой пьесы?
– Он из жизни.
– Как, вот этот, который злодей у трона?!
              – Он самый. И сыграть его надобно в натуральной жизни.
– Простите, я человек богобоязненный. Конечно, теперь я в затруднительных обстоятельствах... Однако же нет, нет и нет! Ни за какие деньги.
      – А никто тебе денег не предлагает! – вторгся, не утерпев, Мартынов. – За так сыграешь, не то упеку в Сибирь! Видишь, какое дело на тебя собрано? – Потряс для наглядности журналом с записями служебных трат. – На десять лет каторги !
 – Помилуйте, за что-с?! Ежели за канделябр, что я нечаянно из театра вынес, так то было во спасение человецев, опохмелить товарищей!
       – Выйдите, господин Диамантов, – подавив улыбку, приказал Адрианов. – Побудьте где-нибудь рядом.
  Полковник вызвал звонком агента Ошуркина, ражего детину под два метра ростом, распорядился:
  – Посиди с ним  в передней.
 Диамантова увели.
 – Рожа, конечно, мерзкая, но какое сходство! – поделился впечатлением Адрианов.
– Так точно, сходство небывалое, Ксан Ксаныч!
              – Хотя, конечно, всяк человек на кого-нибудь да похож... –
Генерал покосился невольно на подчинённого, вылитого примата, вздохнул. – Когда будет готов, снимите с него фотографии для филёров. И приглядывайте, чтобы с настоящим Распутиным не перепутали. Снабдите отличием, скажем, в одежде что-нибудь этакое, знак какой-нибудь, шапку, что ли, особенную. Словом, обдумайте досконально, взыщу.
– Слушаюсь,  ваше  превосходительство.
– Дайте ему денег... рублей пятьсот... нет, лучше тысячу. Чтобы хватило на хороший загул. Двадцать пятого марта он должен появиться на Каланчёвской площади, натурально как прибывший с петербургским поездом пассажир.
– Понято, ваше превосходительство!
Градоначальник подал на прощанье руку, и Мартынов сердечно пожал её, думая про себя: ну уж дудки, такие деньги  какому-то... Дам пару сотен, и будет с него по глаза и уши. Наставляя Диамантова, каким подобающим (а правильнее сказать неподобающим) образом прилюдно себя вести, Мартынов велел питаться ухой, полбяной кашей, закусывать репой с луком, пить ограниченно и лишь мадеру.
; Ваше превосходительство, лучше сразу на эшафот! –  взмолился Иродион. – Не приемлет возвышенная душа таковые блюда! Организм осквернять не буду-с.
; Еще как будешь! А про эшафот подумаем. – Мартынов захохотал. – Тебе как больше нравится? Обезглавливание или четвертование?
; Грех так шутить, – горько сказал артист.
Теперь у него были деньги, был карт-бланш пировать сколько душе угодно и без опаски, но ощущения счастья не было. Хуже того, не отпускало ощущение надвигающейся беды. Оно усилилось, когда учили мерзопакостным выражениям в адрес государя и государыни. Расписываясь в обязательстве о молчании, Диамантов ощутил озноб в становой жиле, точно бы сама смерть погладила по спине.
Понял: расписывается под собственным приговором…

3
Просматривая груды книг о Распутине, всюду Глеб натыкался
на безобразную сцену в «Яре». Хорошо покуролесил Иродион, с выдумкой. Тут и циничные обнажения, и речи богохульные, и приставания к хористкам; видать, в самом деле, был недурной артист.  Верный своей натуре, прежде чем выступить в образе лже-Распутина, пару дней он провел с приятелями на Кузминских дачах, сумев увернуться от наблюдения. Поэтому слежка Московского Охранного отделения началась не 25 марта, а 27-го, то есть когда подлинный Распутин уже выехал из Москвы и когда опухший с перепою его двойник объявился на перроне Николаевского вокзала.
Джунковский не сразу дал ход компрометирующему досье, дал ему вылежаться. 1 июля попросил высочайшей аудиенции, где и вручил «Записку» о пресловутом кутеже в «Яре». Не выгорело; с подачи государя близкий к царской семье Николай Саблин, капитан императорской яхты «Штандарт», взялся за расследование эксцесса. Сравнив даты из «Записки» с донесениями приставленных к Распутину наблюдателей, он уличил автора в подтасовке и, следовательно, в инсинуации.  Рапсод Джунковский слетел с подмостков без промедления и без соблюдения протокола, предусмотренного для таких случаев как отставка высокопоставленного лица.
Но копия «Записки» уже была пущена по рукам.
Попала она и к депутату Госдумы правоверному монархисту Владимиру Митрофановичу Пуришкевичу, и к двоюродному брату царя, двадцатипятилетнему великому князю Дмитрию, и к просто князю, молодому Феликсу Феликсовичу Юсупову (по титулу он еще и граф Сумароков-Эльстон), – к трём главным участникам кровавого преступления.
Что представлял собой Пуришкевич, сорокашестилетний фат,  ясно из дневника его, изданного в Киеве в 1918 году – позёрство и эпатаж.
Номер второй – великий князь Дмитрий. Легко внушаемый и мягкий от природы юноша. Как все подобного склада люди, в критической ситуации мог проявить неожиданное бесстрашие, – образно говоря, выказать героизм зайца, который, случается, нападает на своего преследователя. Что ещё? Состоял в предосудительной связи с Феликсом, бисексуалом, любимцем света. Феликс Юсупов-младший... Красавчик, богат несметно. Ради пущего восхищенья своей особою, то есть внешностью и, как он мнил, волевым характером, всегда готов был ко всякому сумасбродству, сколь порочно оно бы ни было.
Пуришкевич называет и двух пособников: польского доктора Лазаверта и поручика С. Лазаверта он описал, по-видимому, близко к правде, оттого и персонаж получился довольно выпуклым: дюжий дяденька то апоплексически багровел, то белел до молочно-восковой спелости, пока вообще не упал в обморок. Проку от него оказалось мало. Немного проку было и от поручика, всё путавшего, всё делавшего не так, как задумывалось; тем не менее имя его прогремело наравне с Пуришкевичем и Юсуповым. Кстати сказать, Сухотин – именно так раскрывается инициал С. – своею внезапной славой вскружил головы многим экзальтированным девицам, в их числе и Софье Толстой, внучке великого романиста. Барышня решительная, своенравная, она сумела обойти соперниц и женить поручика на себе.
Впоследствии брак распался, и новым кумиром в сердце вдовы по разводу, как называли некогда разведённых дам, вошёл Есенин. Стряслось это с Софьей (может, всё же с Есениным?) в марте 1925-го, уже в Москве, в Померанцевом переулке, в её квартирке, куда частенько захаживали артисты, художники и поэты. Зашёл да и застрял там имажинист на целых девять месяцев, до бегства поэта в Питер: и от неё, и от ГПУ, и от московских приятелей-захребетников.
Как убивали старца, было описано сотню раз, и он посчитал излишним описывать всё в сто первый. Кроме некоторых нюансов.
…В ужасе от происходящего Юсупов сделался невменяем. И
верно, было от чего потерять рассудок: два часа пичкал отравленными сластями, стрелял и, казалось бы, по всем признакам застрелил, а мертвец вдруг встаёт на ноги и, сверкая демоническими очами, уходит прочь...
На истерический вопль Феликса примчался куривший в другой комнате Пуришкевич, ахнул, кинулся за ускользающей от расправы жертвой. Трясущаяся рука сжимала миниатюрный «бульдог соваж». Sauvage  в переводе с французского означает
     дикий, дикарь, – вполне подходящее звание и для владельца.
С третьего выстрела пуля настигла цель. Старецъ упал ничком, но как бы всё ещё продолжал бежать, загребая снег. Четвёртый выстрел. Теперь обезумел и Пуришкевич, пустившийся в пляс на трупе, – примерещилось, что проклятый оборотень ещё жив. Григорий же никакой дьявольской неуязвимостью не обладал. Среднего роста, далеко не богатырского телосложения, в детстве едва не умерший от болезней, был он обыкновенным человеческим существом. Но убийцам увиделся исполин, которому нипочём ни пуля, ни цианид.
 По слухам, для поднятия тонуса Распутин якобы принимал мышьяк и приучил организм вырабатывать противоядие. (Так
      что делайте выводы, господа…)
    Разумеется, трудно убить человека, если стрелять в спину из дамской пфукалки и попасть в лопатку, не задев жизненно важных органов, – можно лишь на время лишить сознания, что и произошло в доме. Точно так же невозможно отравление малым количеством аспирина. Ядовитый якобы порошок предоставил убийцам адвокат Маклаков – кадет, депутат Госдумы, родной брат министра внутренних дел. Если заговорщикам, рассуждал этот господин, каким-либо способом удастся умертвить Распутина, – я доблестный их соратник. А последует уголовное разбирательство, – я всего лишь поделился ацетилсалициловой кислотой, и ведь это подтвердит любая медицинская экспертиза. В случае, ежели дело не состоится и преступники предстанут перед судом, то опять я с прибылью: хитроумно предотвратил отравленье святого старца... Что значит недоносительство? Откуда ж мне было знать, для чего депутату Пуришкевичу понадобился цианистый калий? Я полагал, для избавления от мышей! Но, господа присяжные, мой внутренний голос подсказывал: дай злодею безвредное вещество!
  Однако суда никакого не было. Из участников преступления был наказан один лишь великий князь, инфантильный Дмитрий, – услали на службу в Персию. Остальные купались в славе как бесстрашные истребители дьявола во плот;.
  Несостоятелен миф о том, что брошенный в полынью Распутин был ещё жив и, поддерживаемый нечистой силой, ещё
дышал. Во всяком случае, воду в лёгких прозектор не обнаружил. Зато зафиксировал следы побоев, нанесённых ему прижизненно.
        Сверхъестественная живучесть старца, надорвавшая психику палачей, объяснялась материалистически: не смогли, белоручки, не сумели привязать груз к телу.
 По канонам церкви утопленник ни при каких условиях не  может быть причислен к святому чину. Для того и топили.
 Смерть Распутина, как и вся жизнь его, была оболгана. В дни разгульной Февральской смуты осквернили и прах его. Глумящаяся чернь вырыла гроб с останками, выволокла на свет, чтобы сжечь на большой дороге, а когда не вышло, расшвыряла бренные кости по полю.
      Убить и сжечь. Под этим девизом уральский охлос расправится и с Романовыми.


Глава седьмая

1
Диамантов, выполнив щекотливое поручение полицейских,
ускользнул опять, затаился в Покровском монастыре. Милостью иеромонаха Вениамина, о ту пору ещё помощника настоятеля по хозяйству, определился на птичий двор – забойщиком мясозрелых гусей и уток. С этой должностью повезло ему вовсе не потому, что так уж приглянулся отче Вениамину, но потому единственно, что
по успении трудника Ювентина, усекавшего главы пернатой
сущности, никто из братии на сей подвиг не соглашался.
        Постепенно и остальные заботы о домашней птице перешли в руки Иродиона. Он стал и кормильцем, и выбраковщиком, он же и чистил пруд. Талантливый человек талантлив во всем; избитая эта истина здесь как нельзя на месте: артист Диамантов сделался мастером подсобного птицеводства*. Перенимать опыт наведывались не только от ближних, но и от дальних общин.
      Жизнь в обители пришлась Диамантову по душе; дни протекали плавно, молитвенно, в смиренных трудах и хлопотах. То он с косой в руках – выкашивает осоку, то с вилами и граблями – выгребает няшу и сапропель, а то сидит с книжкою на пеньке, вникает в Божии откровения. Вина не хотелось на дух, дамы из тутошней богадельни ничуть не волновали воображенье, хотя выбор был: более полусотни особей.
       Таковая нравственная метаморфоза не могла не сказаться на  облике Диамантова: теперь он выглядел в точности как Распутин. От физического труда, от воздержания и от постной пищи лицо его утончилось, у глаз появились тени, а сами глаза как будто бы посветлели; взгляд сделался ясным, глубоким, ласковым. Речь опростилась и мало чем отличалась от речи святого старца, особливо когда касалась духовных тем, – она
обретала наивную, нескладно выраженную многозначность. К слову сказать, сумбурные проповеди Распутина мало кто понимал даже и из его ближнего окружения, что уж говорить о тех, кто был настроен к нему враждебно. У Диамантова в ближнем окружении врагов не было и слушали его если не с пониманием, то с вниманием.
        Пришли холода, пруд оковало льдом. В парующей полынье  плескались последние, самые зимнестойкие гусаки и селезни. Настал день, и лебединая песнь их оборвалась: эконом приказал ссечь головы, покуда сами не околели. Иродион исполнил приказ и затосковал. Потянуло к людям, к греховным радостям под рюмку и огурец, к дамскому обществу, к театральным сплетням. Стоило смежить веки, как вдруг оказывался на сцене и под ногами вдруг зажигалась рампа. А то случалось, в ушах ни с того ни с сего зарыдают скрипки, и гетеры в прельстительном неглиже, потягиваются томно, на расстоянии вытянутой руки.
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
* На память Глебу пришел известный поэт, Герой
Социалистического Труда, взявшийся разводить курей в виду надвигающейся продовольственной катастрофы. По свидетельству жителей дачного городка, куры под ямб и дактиль несли положительно диетическое яйцо, а мясо по вкусовым качествам намного превосходило постылые ножки Буша.
        На этот раз от грехопадения удержала новая, без роздыха и покоя должность. В обители открыли военный госпиталь, и Диамантова приставили к медицине. От новых обязанностей поначалу он открещивался как мог, ссылался на родимец при одном только виде крови, однако был вынужден согласиться, припёртый к стенке бескомпромиссной братией: «А гусям, а утицам кто кровя пускал? Дух святой?!»
В монастырь потянулись возы и повозки с подстреленными и обмороженными, с сёстрами милосердия, с больничным скарбом. Для болящих освободили трапезную, два братских корпуса с богадельней; иноки и послушники утеснились, стали жить по трое-четверо в одной келье и спать в очередь, как придется. Наконец суета обустройства кончилась, но и потом Диамантов не знал покоя. Вдруг оказалось, что он нужен буквально всем – и медицинскому персоналу, и воинам, и прислуге. Был на подхвате как водовоз, истопник и грузчик. Выносил ночные вазы, хоронил отрезанные конечности. Воинов отвлекал от страданий душещипательными романсами, читал им Крылова, Пушкина и Некрасова, монологи из собственного репертуара. Уветливый, безотказный, был он то ли трудник, то ли обещанник, – неопределённость статуса нимало его не трогала. Птицами занялся отрок Стёпка; кровь его не смущала, рубил шеи, когда прикажут. Иродион же весь без остатка отдался служению в лазарете.
        Надо бы где-то вставить, подумал Глеб, что отдающее неметчиной слово госпиталь изымалось из обращения и по возможности заменялось французским, союзническим: лазарет. Так что, если бы Иродиону задали вдруг вопрос, где служишь, он ни за что не сказал бы в госпитале, но непременно – при лазарете.
   Та-ак...
   «И кем изволите служить?» – спросил бы далее любопытный.
   «А кто куда пошлет! Где близко, сам сбегаю!» – ответил бы, лучась улыбкой, Иродион.

             2
; …И давно вы при лазарете? – спросил любопытствующий
господин лет около тридцати в бобровом воротнике, приехавший из Петрограда с комиссией синодальных инспекторов.
        ; С первого дня, вашество.
        – В городе часто бываете?
        – В миру? Нет, не бываю вовсе.
        Господин, расспрашивающий Иродиона, был князь Михаил  Михайлович Андроников, подвизающийся в Синоде, в недавнем прошлом мелкий чиновник Министерства внутренних дел, последыш выродившейся фамилии. Княжеским в его облике был разве что воротник, да и тот, на взгляд знатока, некогда лаял из подворотни. Поддельный бобёр как нельзя лучше определяет сущность его владельца. Подобно ловкому скорняку, применяющему различные хитрости и приёмы, дабы придать собачьей шкурке блеск остья, шелковистость п;дпуши дорогого меха, Андроников применял все, каковые мог, хитрости и приёмы, дабы создать себе репутацию влиятельного лица со связями в высших сферах. Тип восхитительно аморальный, неустанно ищущий личных выгод, в этот приезд в Москву князь попутно развлекал себя делом Мартынова, полицейского полковника, уволенного от должности*. Дело, по расчётам князя, большого доходу не обещало, интерес заключался в самом Мартынове. Иметь своего, лично тебе обязанного человечка в московской охранной службе куда как прибыльней скромного разового подношения.
       Попавший впросак полковник второй год безуспешно хлопотал о восстановлении в прежней должности. Помочь ему мог лишь тот, кому он так опрометчиво строил козни. Но Распутин               
на покаянные письма не отвечал, заступников не желал слушать. Сведущие люди подсказали снестись с Андрониковым, – князь-де вхож к Григорию и чуть ли не его доверенное лицо. Мартынов воспользовался советом, написал князю и получил ответ, сколь многообещающий, столь и расплывчатый. Ясно было только одно: дожидаться приезда для очного разговора.
       И вот князь прибыл – завитой, с франтоватыми усиками и бачками, разрумянившийся с морозца, в бобровом воротнике. Встречающий его полковник нижайше пригласил в ресторан «Савой». Сиянье зеркал и ламп, струнная нега арфы, молниеносность официантов, – всё здесь сообщало атмосферу праздника и настраивало на успех. 
       – Думаю, сумею уговорить Ефимыча, – заверил князь, с  одобрением оглядывая накрытый стол. – Бог даст, и простит, и словцо замолвит. Но! Ad notam**, это будет нелегко, мой друг.
      – Порадейте, Михал Михалыч,  в долгу не останусь! – принял к    сведению полковник.
      – Скольким Ефимыч помог – не счесть! Имя им легион... – Когда случалось приторговывать именем старца (в пристяжку с  собственным), рекомендуясь любимым учеником и духовным
–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
* По той же причине, что и шефы его, Джунковский и Адрианов. – Прим. Г.Е. 
      ** К сведению (лат).               
сыном, князь нахваливал свой товар вдохновенно, без ложной
скромности. – Не скрою, – заливался он соловьём, – есть в том и
      моя заслуга...               
  К той поре любимый ученик и духовный сын был с треском выставлен за порог, что на Гороховой, в доме № 64. Раскусив его,
отец и учитель повелел дворнику гнать пройдошливого князька в три шеи и подобные почести оказывать наперёд. Молва об этом до Москвы ещё не дошла, так что полковник внимал гостю с почтительно вытянутыми губами.
       Ближе к концу веселья выражение почтительности на его лице сменилось гримасой недоумения: князь, перебрав «смирновки», вдруг перешёл на глумливый тон, вспомнил, должно быть, крутую лестницу в доме старца.
 – А что мы все о нём да о нём?! – сморщил он нос куражливо. – Что он такое есть?! Николай Николаевич Романов его придумал, да, милостивый государь, точно так-с!
– То есть как-с?!
– Да так! Захворала у Николая Николаевича легавая сука в Першине; сей же час великий князь приказывает коновалу, чтобы
сука выздоровела. Каково-с? – Князь издал булькающий смешок. – Тот заявляет, что это довольно странно и что он не золотая рыбка, дабы творить подобные чудеса, а коль угодно чудес, обращайтесь в адрес. «И что же, вы имеете такой адрес?» – «За точность не поручусь, но слышал, что есть в Сибири один мужик, который может заговорить от любой болезни». – «Как звать его, где живет?» – «Зовут Распутин, живет в слободе Покровская». Нуте-с вот, телеграфом выписывают Григория...
       Тут, видимо, он прервался, стал раскуривать сигареллку.
       – Так-так, – нетерпеливо сказал полковник. – Выписали, и что же?               
       – Не берусь судить, каким это образом получилось, случай
или что ещё, но факт тот, что... – Князь с наслаждением затянулся. – …сука не околела! – выдохнул он вместе с дымом.
– Поразительно!..
– Там же, в именье Першино, серьёзно заболевает герцогиня                Лейхтенбергская, тогда ещё невеста Николая Николаевича. Проще
      говоря, сожительница во грехе. Гришка заговаривает герцогиню, и
     чтоб вы думали? Поправилась!
– Д а   в ы   ч т о...
– И уж потом, по прошествии времени, от Дядюшки наш кудесник попал к Племяннику! Из Першина прямиком в Царское!
– Михал Михалыч, иностранцев полно, не приведи Бог 
    услышат! «Савой» есть «Савой»...
Князь привстал, огляделся, с пьяной строгостью отчеканил:
– Отсель грозить мы будем шведу!
И погрозил пальцем компании чопорных дипломатов.

3
Это происходило за день до инспекции Покровского лазарета, зимним метельным вечером 1916-го.
И вот – инспекция...
Во дворе обители князь Андроников, сопровождающий синодалов, чуть приотстал от группы и обомлел: наперерез ему поспешал Распутин. Без пальто, в фартуке, с охапкой гипсовых пустотелых ног. Святый Боже...
Через минуту призрак шагал назад – уже налегке, без ноши,  шаркал чунями, шумно фукал, сдувая с бороды гипсовый порошок.
Вот он замедлил шаг, спросил участливо:
– Что с вами, сударь? Вам нехорошо-с?
  Только услышав голос, комбинатор сообразил, что перед ним вовсе не привидение, а живой двойник. (Да, но какого качества! Ни дать ни взять Григорий Ефимович, без грима и парика!..) 
  Мысль понеслась стремглав.
– ...Значит, состоите при лазарете... А ранее где изволили состоять?
– Ранее ухаживал за пернатыми, здесь же, в монастыре.
– Что ж вы и родились тут?!
– Зачем? Родился в Вятке, в приватном доме. По достижении
     зрелости поступил в труппу. Играл на подмостках сцены.
– Так вы артист?!
– Получается, так, – улыбнулся Иродион, – из скоморошьего племени.
– Гм... теперь, стало быть, не играете?
– Теперь нет.
– А хотелось бы?
– Не знаю, сударь...
– А если подумать?
Иродион озяб стоять, ответил категорично:
– Ничего не знаю. Пардон и оревуар.
– Ещё минуточку!
– Извините, влеком делами.
– Назовите хотя бы своё имя!
– Иродион.
– Приятно было познакомиться, милейший Иродион! Представляюсь взаимно: Михаил Михайлович, князь Андроников.
     Вот мой визит-кардэ.
 Диамантов, заглянув в визитку, расписанную старинной вязью с гербом и вензелем, передразнил про себя: «Визит-кардэ… Сказал бы просто: визитная карточка…» Однако шапку с головы стащил:
– Благодарствуйте, ваша светлость.
– Даст Бог, свидимся?
– На то Его воля.
Свиделись.
На сей раз Андроников прикатил в карете: под вечер, без синодских, единолично. Мысль в отношении Иродиона обрела конкретные очертания. Этак небрежась, как бы походя, предъявить полковнику Распутина в натуральном виде: ничего несбыточного, мой колонель*, я позвал, он примчался, всё в наших руках, мой друг!.. Мысль дерзкая, с острым перцем, – князь вообразил себе глупую физиономию полицейского, этого бабуина в кителе, и, закатив глаза, почмокал в предвкушении последующего эффекта.
       Иродион, перехваченный им с кипою одеял, был смущён визитом; извинившись, исчез ненадолго и вынырнул из темноты уже без поклажи, в шубе-сибирке  и сапогах:
– Чем могу услужить, ваша светлость?
– Ничем, милейший Иродион! Хочу украсть у вас часок-другой. Посидеть в каком-нибудь заведеньице.
– Лестно, конечно, но чему обязан?
– Ничему положительно, просто хочется пообщаться!
– Не имею чего сказать, –  растерялся Иродион.
– И очень хорошо, и славно! – Князь подхватил его под руку,
резво подвел к карете и сам отворил дверцу. Вскочив следом, приказал трогать.
Просто Чичиков, сплюнул Глеб. Или Хлестаков. Или нечто       среднее между ними. Впрочем, гоголевские персонажи будут
поприятнее моего хлюста. Но они – продукт художественной фантазии, а моё исчадие – историческое лицо.
 Экипаж катил по ночной Москве.
 – И всё же я немножечко в атонэ**, – сказал Диамантов, покачиваясь в мягком каретном чреве.
       – Да люблю, знаете, кутнуть в приятном неординарном обществе! Но если уж вы так щепетильны, попрошу о маленьком
одолжении. Хочу разыграть одного приятеля. А? Что скажете?
    – О, я ловко могу разыгрывать! Однажды заявляюсь в нумер       
к антрепренёру в гриме зулусского колдуна. Антрепренёр падает в обморок, жена нюхает нашатырь. Партер рыдает, имею ввиду
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
* Полковник (франц.)
 ** …недопонимаю (франц.)
коллег. Успех безумный-с.
 – Воображаю! – Князь положил руку на колено Иродиона. – А если чисто пластически, без грима, без парика, сможете изобразить... м-м, Распутина?
 Вот оно, подумал Иродион с мгновенным холодом в позвоночнике.
 – Простите, нет. Остановите экипаж, я сойду.
 – Ну что вы, Иродиоша?! Не можете, и не надо! Посидим,        выпьем мадеры...
– Никакой мадеры!!!
– Но почему?!
– Лучше сразу...
      Что именно лучше сразу, Андроников не расслышал, а переспрашивать не решился. Какое-то время ехали молча,  в отчуждении друг от друга. Но амбре дорогих духов, но пряное благовоние сигареллы, но аромат благородных французских
лоз… – вкупе с бобровым воротником всё это действовало мейсмерически, будоражило мозг картинами иной жизни.
 Сердце артиста дрогнуло. Страхи вдруг отдалились и стушевались, радости бытия взволновали грудь.
       – Простите, князь, – заговорил он первым, – но я дал слово
с подписом и потому не могу объяснить вам мои резоны, не имею права.
       – О, не смею настаивать! Настоящие мужчины умеют хранить секреты…
       Иродион произнёс что-то совсем уж невразумительное:
 – Нельзя войти в одну реку дважды и не утопнуть...
Князь не понял, однако поддакнул с живостью:
– И ладно! Реки, они ведь мокрые! И пусть их текут себе!
       Иродион расслабился окончательно. Если бы он открыл князю свои резоны, поведал о сыгранной  уже  однажды  роли
Распутина  в  ресторане «Яръ»,  о  знакомстве с Мартыновым в связи с этой навязанной ему гадкой ролью, роковой встречи могло не быть. Её можно было бы избежать и в том случае, если бы Мартынов поведал князю всю правду о скандале в «Яре» и назвал ему имя подставного старца. Но один был связан подпиской о неразглашении полицейской тайны и свято хранил её, другой утаил сам факт злокозненной мистификации и признался лишь в собирании облыжных  материалов.
 – Пожалуйте, приехали, господа! – объявил кучер.
 Несмотря на военное время, фасад и вход ресторации сияли электрическими огнями, из дверей и окон вылетала музыка, на мостовой ржали лошади и переругивались возницы; с кваканьем сигнальных груш лавировали авто. Ночная жизнь закипала.
 По новому, изменённому плану князь намеревался посадить артиста в боковом зале. Потом пройти в кабинет, где небось заждался его Мартынов, произнести сакраментальное: «Я позвал, он примчался» и добавить, что «пока ещё старецъ не в настроении, но! Всё в наших руках, мой друг!» Засим вернуться к Иродиону, подпоить и уж далее ткать тенёта.
 План провалился по независящим от него причинам*. Полковник, заскучав в ожидании, встретил их в вестибюле. При виде улизнувшего годом ранее лже-Распутина, с гневом перекосил лицо, хуркнул носом и сделался совершенный орангутанг:
       – Ах ты, р-рожа!!! Опять из себя старца корчишь?!
       Артист побелел и оцепенел.
        Князь бормотал растерянно:
        – Мой колонель... я позвал, он примчался… всё в наших руках, мой друг...
        – Сей субъект есть бродячий комедиант по прозвищу
Диамантов! А вы, князь, шулер и свистопляс!
        – О как, о как! – надулся князь. Вспомнив затем о хорошей
мине при плохой игре, глянул презрительно на полковника, процедил: – Много о себе понимаете, уважаемый! 
        Крутнувшись на каблуках, князь гордо сошёл с крыльца. Иродион бросился было вслед, но был схвачен набежавшими половыми.
Полковник приказал запереть лицедея в дворницкой. По
пути домой он заехал на Дровяную, где проживал верный агент Ошуркин, не оставивший своего шефа и после низвержения с должности начальника отделения.
        Ошуркин, с косой уголовной чёлкой, с толстой верхней губой,
выдающейся наподобие козырька для нижней, был рад и ему, и его новости:
        – Значит, нашёлся, змей? Ведь как мыло выскользнул!
        – Нашёлся…
        – Где тольки я ни шарил! А он вона где обнародовался. Какие будут указания, господин начальник?
        – Разумей сам. Надобно, чтобы пасти не раскрывал. Никогда.
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––– 
 * Хотя опыт с Иродионом и провалился, но сама идея использовать двойника Распутина, пришлась Андроникову по душе: тут же опробовал в Петрограде. И проба удалась, причём настолько, что другой аферист, Манасевич-Мануйлов, не преминул украсть идею, нашёл себе собственного лже-Распутина, какового и экспонировал на домашних раутах. – Из воспоминаний современников.
Ты понял?
        – Бу-сделано, господин начальник.
+>
        Агент получил Диамантова глубоко за полночь, почти под утро, – следовало спешить.
       Он вёл связанного по рукам пленника глухими замоскворецкими переулками, толкая в спину и подымая рывком за шиворот, когда тот оскальзывался и падал.
 Иродиона же не покидало чудесное воспаренье духа. Кончились его страхи, остались далёко в прошлом; теперь был у него Ошуркин – его владыка и властелин. Нет, невольником он себя не чувствовал, напротив, всей душою, легко и самозабвенно отдался во власть этого великого человека, принимая рывки и толчки в загривок как проявление нежности и любви.
Возвышенное состояние не оставило его даже в те минуты, когда агент, приказав стоять, спутывал ему ноги.
Стоя лицом к восходу, Иродион любовался узкой, неяркой еще зарёй, поднимающейся на другом берегу Яузы, мелкими, перистыми, чуть зардевшимися облаками и бесконечными, от
краю до краю, розовыми берёзовыми поленницами. Всё умиляло глаз, всё обещало звонкий погожий день. Ах ты Божечки...
       – Братец, – вымолвил он восторженно, – позволь мне поцеловать тебя!
      И скакнул к агенту, как воробей.
– Зачем это! – испуганно проговорил Ошуркин. Рука его тем
временем торопливо нащупывала рукоять ножа. Короткий взмах, и клинок вошел в податливую плоть жертвы.
       – Как, уже?.. – вздрогнул всем телом Иродион. – А помолиться?
   – Успеешь... – Ошуркин ухватил его за углы ворота, как
хватают за горловину большой неподъёмный куль, но тащить никуда не стал, а опустил, пятясь, лицом в сугроб. Перекрестился и был таков.
       Иродион, с усилием приподнявши голову, проводил его любящими глазами.
 Умирал он в скорби.
 Зачем-то вспоминались зряшные, не нужные здесь обиды, которым он подвергался поперву в отчем доме, потом в людях, впоследствии на театре. Слава Богу, их горькую череду сменили воспоминания о радостях, изредка случавшихся на его пути. Более всего иного душу согрело и осветило лучом небесным пребывание в Покровском монастыре. Он не слышал уже никакой боли и не понимал, что исходит кровью; он только чувствовал, как обмерзают щеки – от уголков глаз к уголкам рта.
 Смерть на вкус оказалась самую малость солоновата.


Глава восьмая

1
Отвертеться от настырного репортёра Глебу не удалось. Артем Богучарский настиг в столовой, где отдыхающие уже заняли свои места, а иные уже наклоняли тарелки с супом.
Сел к столу, выложил диктофон, вальяжно откинулся на спинку стула:
– Глеб Сергеевич, расскажите, пожалуйста, над чем вы сейчас работаете?
– Вот так, сразу? – опешил Глеб.
– А почему бы нет? Или это коммерческая тайна, ха-ха?
– Послушайте, – сказал Глеб, – вон же сколько сидит народу! Что вы ко мне пристали?
– Понимаете, мне поручено взять интервью у того, кто приехал работать, а не поправлять здоровье. Ну я прошёлся по коридорам и лишь за вашей дверью услышал пишущую машинку.
– Так, может, люди от руки пишут. Или печатают по ночам.
      – Глеб Сергеевич, кто нынче от руки пишет? А по ночам из 
окон доносятся лишь песни и звон бокалов.
– Но, может, кто-то работает на компьютере?
– Интересовался: компьютеров ни у кого нет.
– Ну, ладно, поехали... – Глеб тяжёло вздохнул. – Над чем я сейчас работаю? Вряд ли это заинтересует ваших читателей.
– И всё-таки?
– Пытаюсь воспроизвести последние дни последнего русского императора.
– Значит, это будет исторический роман?
– Может, просто роман. Может, роман-дознание...
– Но ведь существует огромная литература на эту тему?
– Правильно, существует. Существует великое множество описаний, воспоминаний, научных исследований и трудов. С отменой цензуры их ещё прибавилось. Начнём с того, что мемуары, как правило, субъективны. Вспомните известное выражение: врёт, как очевидец. Кроме того, любой исторический документ может оказаться липой, как, например, пресловутый дневник Анны Вырубовой-Танеевой, фрейлины императрицы. Состряпал его, как ни прискорбно, Алексей Николаевич Толстой. В соавторстве с историком Петром Щёголевым.
– Что же делать неискушённому читателю?
– Довериться мне, – улыбнулся Глеб. – Я опираюсь на человеческую природу, а уж потом – на факт. . Казимир Малевич высказался однажды так: «Самым лучшим памятником какой-нибудь эпохе является искусство».
– Интересно, интересно…
– Если он имел ввиду искусство какой-то конкретной эпохи, значит, опустил местоимение её, и, следовательно, высказывание должно звучать так: самым лучшим памятником эпохе является её искусство. Но возможно и такое истолкование: самый лучший памятник эпохе – это искусство, ей посвященное.
– Но если ваше предположение насчёт пропущенного слова «её» верно, то что ж получается? Вы воздвигаете памятник двум эпохам: той, которой занимаетесь, и той, которой принадлежите?
– Работа как работа, не вижу повода для сарказма.
            – Ещё вопрос. Вы часто употребляете малоизвестные,
забытые словечки и выражения. – Замечание было верное, Глеб вокнижил немало расхожих простонародных слов и диалектизмов. – Как вы советуете вас читать? Со словарём?
– Можно и со словарём.
– Даля?
– И с ним тоже. Но лучше читать меня по слогам.
– ?!
– Я не шучу. Если, наткнувшись на неизвестное вам слово, вы
     осмыслите его корень, то поймёте всё и без словаря.
      – Ещё вопрос. Когда дело касается реконструкции исторических событий и обстоятельств, авторы подчас позволяют себе некие вольные домыслы и утверждают, что так всё и было и никак иначе.
– Я пишу, как Бог на душу положит. Человек слаб, может и ошибиться, Бог – никогда. А мера и красота подскажут, так на Руси храмы строили.
– Вы цитировали Малевича. А как вы относитесь к авангарду и авангардизму в литературе?
– Да никак. Это, мягко говоря, квазилитература. Вот газетка, импортная, называется «Русская мысль», один известный, между прочим, поэт оставил... И вот заметка. Пишет Лев Лосев, эмигрант. Читаем... так: «После многих лет приглядывания к литературному авангарду я понял главное: авангардисты – это те, кто не умеет писать интересно. Чуя за собой этот недостаток и понимая, что никакими манифестами и теоретизированиями читателя, которому скучно, не заставишь поверить, что ему интересно, авангардисты прибегают к трюкам. Те, кто попроще, сдабривают свои сочинения эксгибиционизмом и прочими нарушениями налагаемых цивилизацией запретов. Рассчитывают на общечеловеческий интерес к непристойности. Те, кто поначитанней, посмышлёнее, натягивают собственную прозу на каркас древнего мифа или превращают фабулу в головоломку. Расчёт тут на то, что читателя увлечёт распознавание знакомого мифа в незнакомой одёжке, разгадывание головоломки. И этот расчёт часто оправдывается. Чужое и общедоступное, не своё, не созданное трудом и талантом, подсовывается читателю в качестве подлинного творения».
– Вы разделяете эту точку зрения?
– Это не точка зрения, это диагноз специалиста, – ответил Глеб, – нашего современника, между прочим.
Репортёр шепнул что-то в диктофон. Как позже выяснилось,
вставил ремарку: «Тут мой собеседник глубоко задумался». А Глебу всего лишь вспомнилась давняя сценка в ресторане Центрального Дома литераторов. Поборник авангарда, питерец Андрей Битов обрушился на собутыльников с критикой дремучего русского реализма; вскочив со стула, в качестве последнего аргумента шмякнул солопом по столешнице. Надо отдать должное, довольно-таки весомым, в отличие от устной аргументации. М-да, усмехнулся Глеб, дискутировать с гениталиями в руках – это перформанс в чистом виде... Тотчас в голове выщелкнулся кадр ещё более отдалённый: Пуришкевич расхаживает по залам Государственной Думы с красной гвоздикой в гульфике, выражая таким экстравагантным образом своё отношение к левым фракционерам. – ...А поскольку диагноз поставлен, – прибавил он, – больной должен быть госпитализирован, хотя бы и принудительно.
– Как в таком случае быть с демократическими свободами?
– Быть с ними.
– А если всерьёз?  Что вы понимаете под демократией?
– То же, что и все, власть народа. Так, во всяком случае, переводится это слово.
– Вас устраивает эта формулировка?
– А вас?
– Хорошо, спрошу так: что, по-вашему, означает демократия в
     применении к нашей стране?
– Да то же, что и в применении к другим странам. (Бардак она означает, чуть было не ляпнул Глеб.)
– Но, согласитесь, у нас своё историческое самосознание,
своя ментальность. Какая форма власти нужна народу?
Президентская или парламентская?
– Не знаю… Может, самодержавие?
– Гм! Гм. Гм…
Официантка поставила на стол супницу и откланялась.
– …Тогда такой вопрос: что вы скажете по поводу того, что в прессе, особенно зарубежной, время от времени появляются сообщения о якобы здравствующих потомках Николая Второго? Вообще насколько реальна версия, что кому-то из царской семьи удалось выжить?
– Эта версия реальна настолько же, насколько реальна и непредсказуема сама жизнь.
– Иными словами, кто-то мог уцелеть, благодаря или вопреки сложившимся обстоятельствам?
– Не исключено. Может быть, этот человек сейчас находится среди нас. Может быть, вы или я лично знакомы с ним. Разумеется, живёт под другой фамилией. Допускаю и такое: живёт и не подозревает, что он Романов.
– Знаете, у меня мурашки по коже от ваших слов!
– Я дважды сказал: может быть.
– Понятно... И в заключение. Какой конкретный материал занимает вас в данный момент больше всего?
– Вот этот простывший зелёный суп.
Удивительно, но интервью было опубликовано слово в слово:   и с цитатой Лосева, и с мурашками, и с зелёным супом. А малый-
      то небезнадёжен, подумал о репортёре Глеб, вот тебе и дедушка-
     скотобой...
 Газетку эту он купил по пути в Ливадию, где давно должен был побывать, да всё откладывал на потом.
 И дооткладывал: на  следующий день заканчивалась путёвка, в кармане лежал билет.

2
       Когда царская семья выезжала на лето в Крым, туда заранее посылалась б;льшая часть охраны, остальная сопровождала Её в пути. В подчинение ливадийского дворцового коменданта поступала целая армия военных, в том числе и переодетых в штатское, ряженых по выражению Николая. Для особых случаев подключались полиция и жандармы. Всего надежней императорская чета считала казачий конвой и сводный пехотный полк*. На каждое лето разрабатывались схемы постов, секретов, графики дежурств, инструкции персоналу. Накануне приезда
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
* Блистательно предадут в феврале семнадцатого. – Прим. Г.Е.
венценосных дачников производился тщательный осмотр территории. Цепь сводно-пехотинцев ползала по-пластунски, ощупывала каждое дерево, каждый куст. Подобная процедура, хотя и с меньшим числом участников, повторялась затем всякое утро неукоснительно…
             Был полдень, в тени чинары дремал на стульчике старичок
     секьюрити, на появление Глеба не среагировавший.
 Музей оказался заперт, Глеб постучал в дубовую дверь.  Менеджер, полная дама в избыточных украшениях на загорелых руках и шее и вообще одетая как на бал, вышла к назойливому   
экскурсанту с весьма недовольной миной. Потребовав предъявить  специальный пропуск и получив писательское удостоверение, вдруг подобрела,  разволновалась:
– Бог мой, вы-ы?! Лично сам?! Нет, это знаменье свыше!
– Простите? –  смешался  Глеб.
      – Вы просто не представляете, дорогой! Буквально утром увидела ваше фото, должна сказать, в жизни вы симпатичнее,
прочла ваше интервью, и сегодня же у нас в гостях – кто бы вы
думали? – прямой потомок Николая Александровича Романова, внук его, Пётр Алексеевич Козодоев! Приехал навестить семейные палестины! Нет, это больше, чем совпадение, это буквально рука Господня! – Последняя фраза была произнесена субтоном, с закатыванием зрачков.
 – Вот как…
– Вообразите! Позвонил адъютант Его Величества…
– Его Высочества, если уж на то пошло.
– Ну да, позвонил Его адъютант, представился – я так и
ахнула! Буквально только-только успела сбегать переодеться, и
тут же подъехали Он и Его свита! – Мадам повела рукой на стайку автомобилей; некоторые были с иностранными номерами.
– Пётр Алексеевич приехал из-за границы?
– О нет, он, оказывается, живёт в Бердичеве! Но тут масса зарубежных корреспондентов! Идемте скорей, он как раз отвечает на их вопросы.
– Судя по отчеству, он сын наследника Алексея? Или, если судить по фамилии, сын одной из дочерей государя, вышедшей замуж за некоего Алексея Козодоева?
      – Сын, сын наследника! Вообразите: цесаревич Алёша чудом избежал смерти. Вместо него убили другого мальчика, с которым он поменялся костюмчиками. Да-да, чудо... А воспитывался  в простой семье, после школы окончил военное училище, женился, воевал и погиб под Берлином: выполнил волю своего отца, довёл войну с немцами до победы!
– Спустя двадцать восемь лет, –  машинально заметил Глеб.
Они прошли через кулуары, загромождённые стремянками, козлами, ящиками и коробками, и очутились в Большой
гостиной. Косметические работы здесь, по счастью, не начались или близились к завершению; во всяком случае, стояли кресла, правда, в чехлах, вперемешку со стульями и банкетками. На месте была и главная достопримечательность – громадный  стол. Последними из великих за ним сиживали Иосиф Сталин, Франклин Делано Рузвельт и Уинстон Леонард Спенсер Чёрчилль из рода Мальборо, решали судьбу Европы, её послевоенного обустройства. Ныне стены гостиной были затянуты парусиной; их подпирали плечами чубатые молодцы в погонах и
портупеях.
Ближе к историческому столу, заставленному минералкой и пластиковыми стаканчиками, галдели, мельтеша, иноземные журналисты и журналистки. Центром притяжения была семейная пара – солидный мужчина в черкеске с белокурым пуделем на руках и женщина в чем-то лёгком, цветочно-красном, обмахивающаяся китайским веером.
Мадам менеджер подплыла к  ним:
– Ваше Высочество, разрешите представить вам Глеба Сергеевича Елахова.
   – Глеба Сергеевича? Елахова?.. – На вид Козодоеву было лет
шестьдесят – большое продолговатое лицо, квадратный подбородок и золото под усами. –  Любо! – пробасил он. – Друзья мои, к нам, образно говоря, на огонёк заглянул господин Елахов, знаменитый историк и романист! Имеющий мужество поведать миру правду о Моей многострадальной Семье!
Грянули аплодисменты. Хлопали, в основном, конвойцы; корреспонденты вжикали объективами.
– ...Ото всей души многосердечно рад, Сергеич! – рокотал он.        – Познакомься с моей супругой! Баронесса Яган-Шеншейн!
Густо напудренная, с причёской, возвращающей к мысли о пуделе на руках супруга, баронесса подала руку – ладонью вниз. Глеб ограничился тем, что пожал её.
– Гуте шеен*, – поджала губы Её Высочество.
Вниманием Глеба вновь завладел потомок:
– Знаю, знаю, Сергеич, у тебя немало ко мне вопросов! Но теперь спешу, на сегодня ещё две встречи. Народ ждёт, Сергеич, ох, как ждёт! Не грусти, выберу время и для тебя.
Глеб промолчал, Козодоев гаркнул:
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
* Буквально: хорошее прекрасно (искаж. нем.).
– Есаул!
– Здесь! – подскочил к нему некто щупленький, с бородёнкой, в стальном пенсне.
Яков Свердлов, подумалось Глебу, ни прибавить и ни убавить.
– Вот, Сергеич, прошу любить и жаловать. Есаул Саул,
извиняюсь за каламбур, пресс-секретарь моего Двора. – Козодоев блеснул зубами, но тут же и построжал. – Саул, пришлёшь господину Елахову стенограмму брифинга. Да не забудь приложить проспекты и манифесты.
– Слушаюсь, Ваше Высочество!
      – А сейчас, Сергеич, не изволь гневаться, уходим, труба зовёт. – И уже на ногах, Козодоев возвестил зычно: – Прощайте,  господа! Да хранит вас Бог!
 Господа с гомоном повскакали с мест. Высокий гость сунул пуделя одному из свитских, не преминув сказать при этом:
– Точно такой же был у моего Пап;. Кличка та же: Джойс.
Собачку цесаревича звали Джой и был он темнокоричневый спаниель.
– Скажите, пожалуйста, – поинтересовался Глеб, –  а нет ли у  вас ослика по кличке Ванька? У цесаревича Алексея был.
Его Высочество замешкался с ответом, есаул Саул бойко отрапортовал:
      – Никак нет, осликов не держим, хватает больших ослов!
– Любо! – расхохотался Его Высочество.
Об руку с баронессой, в окружении охраны и журналистов он проследовал из дворца, сел в узколобую широкомордую иномарку. Кортеж выехал на шоссе и скрылся за поворотом.
В Глеба вцепилась восторженная мадам:
– Ну, как вам Пётр Алексеевич? Какие манеры, какая величавость в каждом слове и жесте!
– Да самозванец он, – рассмеялся Глеб. – Простите за бестактность, после таких визитов обычно пересчитывают  серебро.
И как в воду глядел: пропал серебряный демидовский колокольчик.

3
В Москве, куда Глеб вернулся перед майскими праздниками,
его ожидал сюрприз. Приехал Зыскин. Приехал не один, с женой, курчавым, хорошеньким папуасом Селестой Абекой Ньюмбой. Когда Глеб появился в студии, глазам его предстала  идиллическая картина: Додя возлежал на кушетке, жена Ньюмба кормил его с ложечки манной кашей:
– Кажа харажо, водка ожень плёхо. Кужай кажа!
– Милый, у нас гости! – воспрял духом Додя. – Накрывай на стол!
– Лежать! – приказал супруг. – Кужай кажа.
– Надо понимать, я тут лишний…– оценил Глеб увиденное.
– Видимо, так, – подтвердил Додя.
Туземец поднёс к его рту наполненную с бугром ложку:
– Кужай кажа, хрен моржовый, алкаж, урод!
Повисла пауза, нарушаемая лишь чавканьем  живописца.
– Фу-у, жарко. Сними с меня башмаки, – попросил Додя.
Папуас с готовностью принялся исполнять просьбу. Стащив заодно носки, прижал их к носу, протяжно шморгнул и произнес:
– Харажо!
– Он меня любит, – похвалился Зыскин. – Ньюмба, любишь?
– Люпю, – отвечал супруг. – Разлюпю – съем.
Да, съезжать было необходимо.
Глеб позвонил Валерии.
– Ко мне нельзя, – заявила она резким строптивым голосом, какой выработала для разговоров с Глебом.
– Это почему? Кажись, квартира у нас с тобой на двоих и записана на меня, кстати.
– Кажись, надысь... Какой же ты все-таки!..
– Какой  же?
– Посконный, лапотный деревенщина!
– О боже, опять дворянская кровь взыграла... Послушай, Лера, но где-то я должен жить?!
– Можешь уматывать к своей мамочке, в солнечную Сибирь!
– Ну уж это позволь мне решать! – возмутился Глеб. А в сердце иглой кольнуло: три месяца не писал матери, не звонил…
            – Я не одна! У меня мужчина! – продолжала Валерия в том
     же тоне.
– Вот, значит, как... И кто этот счастливец?
– Уж во всяком случае, не тебе чета!
– Ну, Лерка, ну, язва, приеду и спущу его с лестницы, кем бы ни был!
– Только попробуй – сядешь! Сейчас же звоню ноль-два!
Додя слышал каждое её слово.
– От Лерки станется, – выразил он сочувствие.
– Жензина? –  встрепенулся Ньюмба.
– Женщина, – подтвердил Додя с пренебрежением.
– Жензины, они вкусные, – мечтательно произнес туземец и поцыкал зубом.
– Что же делать-то? – приуныл Глеб.
– Может, оставим его у себя,  Ньюмба?
– Нехарашо. Это балшой разврат.
Глебу и самому не улыбалось жить вкупежитием с людоедом и сменившим половую ориентацию абстракционистом. И ведь вроде нормальный человек был! Как случилась такая метаморфоза?!
Познакомились они года три назад. По гипотезе неустанно ищущего себя Зыскина, все гласные буквы русского алфавита должны соответствовать определённому цветовому символу: А – красному, Я – малиновому, Е – желтому, Ё – зелёному, И – синему, Ю – фиолетовому, У – чёрному, Ы – коричневому, О – белому. Причём ударные всегда ярче, безударные – бледней, пастельней. В голову взбрело написать композицию по тексту произвольно выбранного писателя. Раскрасив одного автора, другого и получив в результате бессмысленную цветную грязь, он взял ещё одну книжку, некоего Елахова, – просто для чистоты эксперимента. И пришёл в восторг: вместо ожидаемой мазни его глазам предстала редкостная гармония. Поражало, что цветом – в буквальном смысле – неизвестный автор пользовался крайне редко, только когда это требовалось по смыслу. В основном же, в письме его преобладало графическое, черно-белое изображение. Разыскав писателя, Зыскин пригласил его в мастерскую и показал получившуюся картину. С этого и началось их знакомство, перешедшее затем в приятельские отношения.               
Да, ситуация непростая, сокрушённо подумал Глеб. Решил позвонить Искорину, не пособит ли ему с жильём. Но сперва надо было отзвониться матери в Юраши. Сколько уж времени не подавал о себе вестей.
Зыскин звонить по межгороду запретил:
– Слиняешь, а мне счёт придёт.
– Так и что?
– Я теперь человек семейный, каждая копеечка на счету.
– Да я прямо сейчас тебе заплач;!
– Не пойдёт. Суди сам, живём как на вулкане. Никто не знает, какой подлянки завтра от государства ждать.
– И какой же?
– А такой, что поднимут завтра тариф раз в сто, теперь это сплошь и рядом, а тебя след простыл. Так что не обессудь!
Оставив кофр, машинку и баул с вещами, Глеб поплёлся на 
Абельмановскую, на почтамт, на переговорный пункт.
С Юрашами соединили на удивленье быстро.
– Ма, привет! Как ты там? – прокричал он в трубку.
– Не надсажай горло, сын, я ещё хорошо слышу, – родным, чуть хрипловатым голосом отозвалась Агния Алексеевна. – Что ж
     ты ничего не пишешь?
– Напротив, – попробовал он отшутить упрёк, – никогда ещё не писал так много…
– Не умничай. За три месяца ни письма, ни открытки.
– Прости. Как там Сашка-то, помогает?
– Не жалуюсь. Золотой парень. Он сейчас на работе.
Сашка был единственным сыном Глеба; после смерти Ирины жил у бабушки, в Москве показывался не часто. А после армии
вообще ни разу не приезжал, ограничивался открытками и звонками. 
– Что молчишь? Когда к нам приедешь?.. – спросила Агния Алексеевна.
– Ну… точно не скажу, но я постараюсь, ма.
– Не опоздай. Плоха я стала, сынок.
Связь прервалась.
– Очевидно, поломка на линии, – объяснила операторша. – Приходите вечером, Бог даст, починят.
– Спасибо, – вздохнул Глеб.
– Юраши Курганской… это далеко от Талды-Кургана? У меня там племянник служит.
– Далеко. Несколько тысяч вёрст.
– Какая большая у нас страна…
– Да уж не маленькая, – сказал Глеб, подумав: пока не маленькая. Прибалтику, считай, уже потеряли…
С почты, по таксофону, он позвонил Искорину. Квартира не
отвечала; позвонил в офис. Виктор Дмитриевич был на месте. Выслушав, предложил пару дней пожить у него:
– До приезда с курорта моих домашних.
– А потом куда? На вокзал?
– Глеб, ты уже большой мальчик, думай. Буду в семь. Погуляй где-нибудь. В парк сходи, там фонтан есть, правда вроде бы неисправен… В общем, займи себя чем-нибудь.
– Ладно, найдёшь меня в парке, – буркнул Глеб и отправился в шатание по окрестностям.
Было такое впечатление, что за время его отсутствия вся Москва пустилась в торговый бизнес. Появились круглосуточные палатки. На одной, вместо стандартных «24 часа», он прочёл:
               
                Работаем день и ночь!

     На сувенирной лавочке, столбиком:

                Налетай,
                торопись,
                покупай
                живопись!

Какая изысканная рифма, подумал он.
Особенное гаврилиадство творилось на пустыре у Таганского
гастронома. На кирпичах, на ящиках, на земле продавалось всё: от фабрично-заводских изделий до самоделок. У кого ничего своего не было, тоже не унывали. Отстояв очередь в магазине, продавали купленные там буханки и батоны хлеба, водку, консервы, сахар, разумеется, всё с накруткой. И ведь кто-то же брал, чтобы самому не давиться  в очереди.
 Всё тут было грязь, теснота и гвалт. Глеб присмотрелся к лицам торгующих. Совершенно новый, не встречавшийся прежде тип. Откуда вы, неизвестные гоминиды? Должно быть, веками подглядывая за людьми, они сгорали от любопытства: чем таким интересным занимаются гомо сапиенсы? Не в силах терпеть более, вышли из тайных пещер и схронов, ухватили суть действия и теперь остервенело утоляют жажду товарно-денежных отношений…
У гастронома наяривал духовой оркестр. Охотней всего
подавали за «Танец с саблями». Но вот в паузу вторгся неорганизованный бард с гитарой:
               
                Осень, в небе жгут корабли!
                Осень, мне бы прочь от земли...

Воззвание на картонке гласило: «Помогите уехать в Питер».
     Народ проникся сочувствием, подавал щедро.
Ещё одно открытие, которое Глеб сделал, гуляючи по Таганке, – оживление на храме Святителя Николая. Десять, а то и больше, лет храм простоял в ржавеющих лесах, – теперь же на них суетились строительные рабочие. Что-то загадочное происходило в Москве, а, следовательно, и в России…
       В Таганском парке, где он ждал Искорина, под ногами валялись, словно выточенные краснодеревщиком, лаковые каштаны, с клёнов сыпались какие-то неряшливые опилки. Здесь он столкнулся со странными землемерами. Подоткнув подолы подрясников (?!), двое просматривали территорию в теодолит, третий таскал рейку и ставил её  – тоже довольно ловко. До 1929 года парк был подворьем Покровского монастыря, просуществовавшего без малого триста лет. Раньше, в домонастырские времена, тут находились скудельни убожедомок; сюда свозили почивших путников, нищих, самоубийц, иных безымянных безродных граждан для погребения опосле плодотлительных стуж земных прозябений*. Здесь, в Покровском монастыре, провел последние праведные денёчки Иродион Тимонович Диамантов. Воскресни, он не узнал 
бы родной обители. Пруд, где он взращивал пищевую птицу, был теперь детским спортивным полем с трибуной и спринтерскими дорожками. Исчез и погост, стёрся с лица земли, как, впрочем, и колокольня. Зато появились эстрада, кафе и дощатый кинотеатр, а в обескрещенные, обезглавленные храмы вселились Богом забытые учреждения и конторы.
        Геодезисты оказались посланцами Патриарха, замыслившего
вновь учредить обитель, – эту информацию Глеб сумел выудить у старшого, обаяв познаниями в истории. Больше ничего выведать не удалось, и он поплёлся в кафе «Каштан», расположенный у ворот парка, помянуть бедного лицедея.
       Заведение оказалось закрыто на спецобслуживание. Глеб постучал в стеклянную дверь. На стук вышел джигит в
белоснежной, с рюшечками рубахе, указал волосатым пальцем,
украшенным золотой печаткой, на объявление:             
– По-русскому читать умеешь? Что тут написано?
      – Тут написано, что ты можешь вынести рюмку водки, если я 
тебя попрошу.
– Пить вредно. Зачем тебе?
– Хотел помянуть одного доброго человека.
Джигит, подумав, закрылся дверью.
 Не обломилось, сказал себе огорчённо Глеб. А жаль, рюмка водки не помешала бы. А еще лучше две.
– Эй, борода!
 Джигит появился в проёме двери с рюмкой и блюдечком, на котором сиротливо жались друг к дружке две сморщенные маслинки.
– Какой крупный изюм! – заметил Глеб.
– Это не изюм. Это мясная ягода, маслин называется. Помяни нашего дорогого Тофика. Сегодня мы проводили его в верхний
путь. Он был мне как брат.
Глеб кивнул. Выпив, спросил для проформы:
– Сколько я должен?
И услышав ответ, поперхнулся косточкой.
– Тридцать пьять.
В магазине бутылка стоила десять двадцать.
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––                * Из истории монастыря.
4
С издателем он встретился, настроенный уже более-менее благодушно. Проговорили до поздней ночи. Искорина живо  интересовало, насколько он продвинулся в изысканиях, в сборе материала, сколько уже написано. Просьбу прочитать что-нибудь из готового Глеб решительно отклонил, следуя своему правилу не показывать незаконченное. Хотя подмывало; соблазн проверить себя на слух, да ещё в присутствии профессионала, существовал всегда, но, как показывал опыт, не всегда эти читки оказывались полезны. После озвучивания неготовый текст как бы застывал, не поддавался необходимой правке.
– Ладно, скажи, как на твоё ощущение, текст не хуже того, что ты делал раньше? –  спросил Искорин.
– Сдаётся, нет. Но ты же знаешь, Викт;р, совершенству пределов нет.
– Сколько времени тебе ещё требуется?
– Н-ну, этак лет пять или шесть.
– Ты с ума сошел?!
– Шедевры быстро не пишутся, Виктор Дмитриевич.
– Мне не надо шедевров! Мне нужна всего лишь добротная,       
     читабельная проза! И только, понял ты?
– Как не понять, – усмехнулся Глеб. – Изладим, не пройдёт и полгода!
– А быстрей?
– Быстрей, это не ко мне.
– Пойми, старичок, времена пошли нестабильные, инфляция, девальвация, экономический пароксизм... – Искорин скривился, сразу состарившись на добрый десяток лет. – Мы должны успеть!
      Похоже, скоро всем станет не до истории…
Глеб выругался.
Искорин, уколов его взглядом, спросил брюзгливо:
– Надеюсь, в текстах не будет ненормативной лексики?
– Не будет. У меня большой запас эвфемизмов.
– Спасибо, успокоил.
Они сидели на кухне, обшитой деревом, пили коньяк и закусывали лимоном.
– Слушай, Вить, а нет ли чего посущественнее лимона?
– Чего именно?
– Ну я не знаю, колбасы какой-нибудь.
– Салями сойдёт?
– Сойдет. И хлеба, пожалуйста.
– Сейчас поищем. Хлеб, извини, чёрствый. Пока мои на юге, питаюсь чёрт знает чем.
– Ну и резина, – сказал Глеб, пытаясь разжевать заморскую колбасу.
– Гуманитарная. Из Германии.
– В качестве поддержки Меченого?
– Это ты про Генсека так?
– Про кого ж ещё.
– Если следовать твоей классификации, – сказал Искорин, – скорей всего, для поддержания Беспалого. Горби, судя по
     западной прессе, уже отработанный пар.
– Слушай, а в каких таких битвах он пальцы-то потерял?
– В детстве, со сверстниками. Спёр на военном складе пару гранат. Одну взорвал, схлопотал осколок.
– Откуда ты это знаешь?
– Из Самиздата. Читал открытое письмо его соученика.
Глеб присвистнул.
– Вот так-то. Хочешь взглянуть на его предвыборную прокламацию? – предложил Искорин.
– Не хочу, но давай, пожалуй.
– Держи.
    Пока хозяин готовил кофе, Глеб читал текстовку под
фотографией будущего президента. Родился, учился, трудился  и т.д. и т.п.
– Ничего не заметил? – спросил Искорин. – Глеб пожал плечами. – Присмотрись к датам.
– Ну, смотрю.
– Родился 1 февраля 1931 года. По окончании школы тем же летом поступил в институт и окончил его в 1955-ом, так?
– Так, и что?
– Сразу видать писателя. Силён в грамматике, но плаваешь в арифметике. Если человек оканчивает институт в пятьдесят пятом, то в каком году он в него поступает? Правильно, в пятидесятом. Спрашивается, сколько лет было абитуриенту, родившемуся в феврале тысяча девятьсот тридцать первого года?
– Вступительные экзамены обычно бывают в августе, значит,
девятнадцать с половиной.
– Отними десять лет на школу.
– Получается девять с половиной.
– До девяти с половиной годиков телятам хвосты крутил?!
– Вряд ли… Наверняка пошёл в школу в семь полных лет, как все. В семь с половиной.
– Тогда вопрос: где этот вундеркинд потерял два года?
– Дважды оставался на второй год?!
– Вот именно! Если не трижды. Ведь его могли отдать в школу
     и в семь неполных лет! Почему бы нет?
– Могли…
– И это будущий глава огромного государства.
– Может быть, поумнел с возрастом?
– Ага, как же! –  Лоб Искорина пересёк вертикальный зигзаг морщины. В пижаме, накрахмаленной до состояния жести, в кожаных, словно бы начищенных, домашних тапочках, был он не по-домашнему колюч и остроуголен, – наглядный пример того, как одежда перенимает характер своего хозяина.
– Везёт же нам! – Глеб выплюнул в ладонь непрожёванный немецкий деликатес. – Картавый, Усатый, Лысый, Бровастый, теперь эти, Меченый и Беспалый! Кунсткамера Петра Первого. Где у тебя мусорное ведро?
– Под мойкой. – Подождав, пока гость смоет с руки объедки, Искорин продолжил тему: – Ты пропустил Поэта с Задохликом.
– Да сколько они там правили...
– Согласен, мало. Но вот если бы Поэт-почечник жил подольше, в стране был бы порядок. – Искорин сузил глаза. – До такого бардака дело бы не  дошло.
– Не знаю, Витя. Наша история предсказуема лишь задним
числом. Как выяснилось, последний порядочный человек у власти был Николай Второй.
– Вот и пиши скорее!
– Пишу, барин, пишу.
– Ладно, что там с твоими жилищными проблемами? Что за каннибал поселился в студии?
– Каннибал как каннибал. Интересно, что голубой. Будет учиться в Патриса Лумумбы, на философском, жить у Зыскина или с Зыскиным, что одно и то же.
– Но Зыскин вроде бы женат?!
– Был когда-то.
– Вот собака!
– Придётся снять квартиру или, на худой конец, комнату. К Валерии мне нельзя. Завела себе хмыря какого-то.
– Завела или привела?
– Завела и привела.
– А если разменять квартиру?
– Знаешь, сколько на это уйдёт сил и времени?
– Да, времени у тебя нет. Послушай, – сказал Искорин, – а если тебе снять дачу?
– Мысль неплохая. Но, увы, дачный сезон в разгаре. В марте надо было договариваться.
– Надо было! Напрягаешь ты меня,  Глеб.
– Кто ж знал, что Додик поменяет ориентацию.
– Есть у меня свояченица, родственница жены... Октябрина, как же её по отчеству? А, да, Саввишна. В Салтыковке у неё дача.
     Она её не сдаёт вообще-то, но попытаться можно.
– Звони!
– Сегодня уже поздно, спит, наверное. Позвоню завтра.
– Старики обычно мучаются бессонницей.
– Кто тебе сказал, что она старуха? Да она вдвое моложе нас.
– Тогда зачем это – Саввишна?
– Понимаешь, она такая… малость с причудью… Ладно, давай спать, утро вечера мудренее.
Глеб поплёлся в гостиную на диван.
Он уже засыпал, когда Искорина потянуло на философию.
– Как ты думаешь: что есть рынок? По телевизору, в прессе, в любой газетёнке только и долдонят: рынок, рынок, рынок!
– Ты коммерсант, тебе лучше знать...
– Как коммерсант знаю. Я тебя как писателя спрашиваю.
– Как писатель могу сказать: рынок – это «куплю-продам». Помнишь старый анекдот про мужиков, продававших водку за полцены?
– Не помню.
– Ну, дело было так. Нашли, значит, ящик водки, продали, деньги пропили… Бизнес по-русски. Про западный рынок не могу знать. За границами не бывал.
– Запад навязывает его нам как универсальное средство самоорганизации экономики. Мол-де, придет к вам рынок, и все ваши проблемы решатся автоматически. Рынок, дескать, определит, какие отрасли принесут доход, а какие не принесут, и, стало быть, надобно их свернуть.
– Ага, – подхватил Глеб, – а дальше рынок, уже мировой,  вынесет приговор, какие народы ему нужны, а какие нет и должны быть стёрты с лица земли... Я так полагаю, Витя, что рынок, что толкучка, что барахолка, принципиально одно и то же: купить подешевле, продать подороже. Каким образом купить подешевле? Надуть, прижать, загнать в угол, обвести вокруг пальца, воспользоваться крайними обстоятельствами контрагента. Каким образом продать дорого? Обжулить, впарить, всучить, подсунуть, то есть опять-таки воспользоваться чужой нуждой либо неосведомлённостью и доверчивостью... Ты классику читай, там всё подробно прописано... 
– И кого именно? – хмыкнул Искорин. – Любезного тебе Мельникова, который Печерский, или Мамина-Сибиряка?
      Но Глеб уже крепко спал.
     Глава девятая

1
С родственницей жены созвонился Искорин с утра пораньше, уговорил относительно постояльца, и уже в девять часов Глеб
     садился в электричку на площади Ильича.
Езды до станции «Салтыковская» оказалось около двадцати минут, пешего ходу – семь. И сразу тебе, судя по кучам мусора, по диким зарослям лопухов, девственная природа.
Прекрасно, отметил Глеб.
Хозяйка дачи, закутанная до глаз платком, уже маячила на участке, занималась с утра хозяйством.
– Как вы кстати! – обрадовалась она, распечатывая обернутые целлофаном замки в калитке.
– Очень приятно, – удивился Глеб, ожидавший другого приёма.
– Теперь мы её спасем!
– А что случилось?  Кого мы должны спасти?
    – Представьте себе, открываю сарай, чтобы взять лопату, а
она, глупенькая, выскочила из травки и шмыг в сарай! А он у меня завален мебелью и вещами. Да вы сами сейчас увидите! Попасть внутрь я не могу, чтоб её вызволить, и дверь оставить открытой, чтобы сама выбралась, не могу, участились кражи. Совсем на днях ограбили двух соседей, вынесли всё, просто кошмар какой-то. А если дверь запереть, она умрёт без воды и пищи.
– Кошка? – догадался Глеб.
– Какая кошка?!
– А-а, собачка!
– Да при чём собачка, при чём собачка? Собачку можно
      как-нибудь выманить, обольстить кусочком колбаски, мяса...
– Так кто же у вас там засел?
– Лягушечка! – всхлипнула Октябрина. – Зеленёнькая такая, милая...
– Ручная, что ли?
– Ну почему? Обычная!
Чтобы не рассмеяться, Глеб сделал глубокий вдох, придержал
     дыхание, затем спросил, как они будут её спасать.
– Да очень просто! Вы мне поможете освободить сарай, и тогда она уйдёт сама, своими ножками... своими лапками.
– Идея, конечно, оригинальная...
Идея была простая да труд не прост: сарай оказался забит  деревянным, железным, тряпичным и прочим хламом. Мастерская Зыскина отдыхает...
– Ну что? Начинать?
– Только аккуратнее, Глеб Сергеевич. Как бы нам случайно не придавить бедняжку.
– Да уж постараюсь, – пообещал спасатель.
Через час работы возле сарая выросла гора из ржавых отопительных батарей, безногих стульев, драных диванов,
кресел,  раскисших картонных ящиков с артефактами. Проклятое   земноводное не появилось.
– Ну где же ты, маленькая, где ты? – причитала натуралистка.
– Кажется, я знаю где, Октябрина Саввишна.
– Где???
– Давно пасётся в вашем бурьяне. Посмотрите, какая щель, хотя бы вон в той стене. Видите?
Октябрина сдвинула влажный, текстильный ком, обнаружила      
     у самого пола сквозную щель.
– Через неё она и ускакала, бедняжка ваша.
– Действительно... – Девушка улыбнулась не без некоторой доли грусти: такие спасательные работы и, оказывается, всё напрасно. Развернула текстильный ком. – Боже мой, это же моё студенческое пальто, а я его уже пять лет ищу...
– Поздравляю с находкой.
– Знаете, Глеб Сергеевич, любой труд всегда приносит свои плоды! Погода сейчас сухая, ясная, вещи прекрасно проветрятся, просохнут, а потом мы их вернём на место! Не правда ли, всё получилось как нельзя лучше?..
       Погода, и верно, была на диво. Стоило только поднять глаза, и отворялось небо – безоблачное, глубокое, голубое, какого никогда не увидишь в городе и какое бывает лишь в деревенском детстве. Это небо и дикий зелёный хаос, царящий на дачном участке, покорили Глеба. Тут давно уже ничего не сеяли, не сажали. Старые яблони и одичавшие вишни, подпёртые рогатинами, урманы (иного слова он не нашёл) из смородины и малины, трава по пояс – таков был ландшафт сорока соток, обнесённых глухим забором из неошкуренных горбылей.
       Зато было много птиц: значит, будет просыпаться под пенье птиц.

2
Пребывание на даче Глеб как всегда начал с приведения
     жилища в рабочий вид.
Комната его была чуланной пристройкой к дому: бревенчатые стены, низкий потолок, окно, больше похожее на бойницу. Всё это вызывало ассоциации с картиной Сурикова «Меньшиков в Берёзове». Входом в темницу был застеклённый тамбур, заявленный как веранда. Глеб втиснул в него хозяйкин ученический стол, к столу подобрал могучий доисторический табурет. Оценил свой труд: конечно, не кабинет, но и не тамбур, и не веранда. Рабочий уголок писателя? Станок, нашёл он более точное определение.
Кухня и умывальник располагались в отдельной будке, оборудованной газовой переносной плиткой и холодильником. Будка была вблизи,  отхожее место – вдалеке, в зарослях.
Всё было ветхим, запущенным, требующим умелых рук. Несколько дней он чинил всё что можно, выкашивал крапиву вдоль жизненно важных троп, срезал ветки, цепляющиеся за волосы, и всё это приходилось проделывать под ревнивым взглядом натуралистки, – всякая срезанная ветка или скошенная травинка причиняли ей сердечную боль. 
Октябрина, высказавшись в том смысле, что всякий труд  приносит свои плоды, оказалась права необыкновенно. В одном из ящиков с разным бумажным хламом Глеб обнаружил несколько номеров «Синего журнала» за 1916 год. В декабрьском его выпуске – Глеб особо отметил это – был опубликован фотопортрет Владимира Митрофановича Пуришкевича. Примерно таким он и представлял себе этого фатоватого депутата. Бритый череп, нафабренные усы, в смычке с короткой ухоженной бородой маскирующие безвольный рот. Взгляд светлых глаз задумчиво строг, – так, вероятно, в его представлении, должен взирать на мир государственный деятель и общественный активист.
 Ниже был помещён фрагмент выступления Пуришкевича в Думе (как раз за месяц до убийства святого старца):
«Господа, съ невыразимымъ душћвнымъ волнениемъ я вышелъ на эту кафедру. И не потому, что покинулъ ряды своей фракцiи. Я не могу покинуть ряды правыхъ, ибо я самый правый. Но бывают момћнты, когда нельзя говорить, забравшись на ућздную или губћрнскую колокольню, а надо бить в набатъ съ колокольни Ивана Великаго! Какъ раньше, такъ и сейчасъ во мнћ горитъ безконечная любовь къ Родинћ, безпредћльная, вћрноподданнейшая преданность моему Государю. Я живу мыслью сейчасъ только объ одномъ – о побћде России! Но какъ раньше, такъ и сейчасъ, во мнћ нћтъ холопской угодливости перћдъ органами правящей власти и записываться въ члены министћрской перћдней я не могу. Я вижу ясно кто и что вредитъ Россiи, тормозитъ и отдаляетъ часъ ея побћды. [...] Да исчћзнуть съ нашего горизонта въ ужасные, переживаћмые нами дни, требующие величайшћй осмотрительности и правительственнаго такта. И да исчћзнут Андрониковъ, и Варнава, и Мардарiй, и Манасевичъ, и все те господа, которые составляютъ позоръ русской жизни!» Перечислив друзей Распутина, мнимых (продувная бестия князь Андроников, финансовый аферист Манасевич-Мануйлов) и подлинных (епископ Тобольский и Сибирский Варнава), приплетя сюда ещё и черногорского монаха отца Мардария (Ускоковича), верноподданнейший слуга Престола самого Распутина не назвал. Скорее всего,  вычеркнула  цензура: имя старца не должно было упоминаться никоим образом, ни в каком контексте.
 На той же странице были напечатаны фото Ускоковича и редакторский комментарий: «Это заявлћнiе вызвало протћстъ со стороны славянскихъ обществъ, запросившихъ В.М.Пуришкевича: какiя основанiя онъ имћлъ для того, чтобы характеризовать такъ о. Мардарiя?! Депутатъ отвћтилъ, что основанiем ему послужили слухи и общая молва*»...
По напечатанному тут же (в целом хвалебному) отзыву князя  Мансырева, был у Владимира Митрофановича один, мягко говоря, изъян, сводивший къ нулю его многочисленные таланты: неустойчивость мышления, такъ называемое отсутствие задерживающихъ умственных центровъ.

3
 Каждое утро Глеб ходил на станцию за продуктами, а заодно
почитать газеты, вывешиваемые на стенде. Всё, что публиковалось, подтверждало его невесёлые умозаключения. В семнадцатом к власти продирались большевики. В девяносто первом – пёстрая, алчная, буржуазно настроенная команда, взявшая на вооружение методы и приёмы большевиков. Устремившись во все щели государственного аппарата, на радио, телевидение, в печать, она, эта гопкомпания, атаковала массовое сознание образом Ельцина как единственного политика, способного освободить общество от засилия партократов со всеми их льготами и привилегиями.
       Одряхлевшее Политбюро, не в силах сопротивляться натиску,
обиженно выдувало губы, рискуя потерять челюсти. А относительно молодой Генсек, главный слуга народа, надеясь сохранить своё высокое положение, выслуживался перед Западом, играл в поддавки, юлил. Вообще что мог предложить стране этот болтливый деятель с повадками провинциального интригана? Личность серенькая, безликая (кабы не родимое пятно во лбу), за шесть лет правления умудрившийся разложить всё здоровое, что
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
      * Здесь и ниже курсив Г.Е.
было в обществе, и закрепить всё то, что требовало решительного искоренения. И как следствие – ступор, коллапс, сбой всего механизма управления государством. Чем и воспользовались выпорхнувшие из-под его крыла партийные карьеристы, диссиденты, так называемые правозащитники, и пр. Рвущийся к власти амбициозный Ельцин устраивал их как нельзя лучше. Фигура, в отличие от Генсека, крупная (даже и по фактуре тела), колоритная, импонирующая очень многим – от высоколобого интеллектуала до подзаборного забулдыги. Да ещё с ореолом страдальца от горбачёвского произвола: взять хотя бы изгнание из первых секретарей МГК и членов Центрального Комитета...
 Врачи, учителя, работники культуры, научно-техническая интеллигенция – все малооплачиваемые бюджетники поддались очарованию радужных перспектив, связывая их с именем нового харизматика.
    И народ, как бы уже и не народ, а некий товар под брендом
электорат, не подозревая, что голосует за собственный геноцид, 12 июня возвёл Ельцина на президентский трон.


Глава десятая

1
В последние дни Российской империи (как и в последние дни СССР) все слои общества были изъязвлены проказой либерального нигилизма. Всем вдруг сейчас и разом захотелось государственных перемен. И в первую очередь ответственного правительства, в другой формуле, правительства общественного доверия, которое доведёт войну с немцами до победного конца без опостылевшего подкаблучника Николая и его немецкой жены Алисы. Самообольщаясь, члены Госдумы обольщали и избирателей прекрасной будущностью без царя. Действовали они подобно тому, как действует многоопытный соблазнитель, рисующий заманчивые, дух перехватывающие картины: «Душечка, ну когда же ты будешь моей? Только представь себе виллу в Ницце, белую яхту на Средиземном море, роскошные пляжи, фешенебельные дворцы! Скорей же, скорей снимем эти прелестные панталончики! Ты только вообрази, мой друг, как чудесно вкушать шампанское из хрустальных, запотевших со льда бокалов! А устрицы, а омары! Ах, прошу тебя, стань моей: ну что может быть лучше Ривьеры элегическим летним вечером?..» Разумеется, вилла, яхта, шампанское и омары – всё это очень  заманчиво и приятно, но отнюдь не факт, что душечка будет иметь всё это. Древняя, как мир, техника обольщения строится не на прямом обещании манн небесных, а на озвучании возможных  и  невозможных манн.
Либералы всех мастей и сословий, депутаты Госдумы, генералы из ближнего окружения, заразившиеся друг от друга лепрой конституционных преображений, искренне не понимали упорства своего государя, решительно отвергающего идею ответственного правительства. Николай же был прекрасно осведомлён и был достаточно проницателен, чтобы знать истинную цену претендентам на ключевые посты в навязываемом ему правительстве общественного доверия. Время докажет верность его оценок – и очень скоро: сформированное в начале марта Временное ответственное-разответственное правительство продержалось чуть более полугода.
            В необходимости перемен Николай и сам нисколько не
сомневался. Но права на ошибку у него не было. Ежели сделать ставку на дворянство, размышлял он, взбунтуются мужики. А коли нейтрализовать дворян, так надобно звать купцов, а они политически ещё не зрелы, не готовы к управлению государством. Опереться на разночинных интеллигентов? Но эти, с извечным их нигилизмом, сейчас же потребуют отмены самодержавия, не то ударятся в революцию. И так худо, и этак дрянь…               
Между тем проказа всё глубже поражала больные члены – уже и рьяные приверженцы монархии заподумывали о смещении Николая.
Начавшаяся февральская катавасия толкала приверженцев  монархии на какие-то срочные действия, и решение было принято: с благословения избранного Думой временного государственного Комитета, член оного Гучков и член Думы Шульгин спешно выехали в Ставку с предложением государю о добровольном отречении от Престола. По их прикидкам, воцарение цесаревича Алексея могло бы смягчить сердца ожесточившегося народа…
Глеб открыл  папку с досье своих персонажей.
Так... Что у меня есть на этих голубчиков? Ага, Гучков Александр Иванович. По Ленину: фанфарон, фигляр, реакционер, купчишка... Семья староверческая. Семейный бизнес – производство тонкосуконных тканей. От матери-француженки, принявшей православие, унаследовал, по отзыву современника, необычную въ нашемъ клiмате горячность темперамента. Подростком помогал отцу в его хлопотах попечителя госпиталя для воинов Русско-турецкой войны. Свободно владел немецким, французский был для него родным. После университета призван в лейб-гусарский Екатеринославский полк, произведён в унтер-офицеры, в запас вышел в чине прапорщика пехоты. На общественной работе (гласный член Московской городской Думы) дослужился до статского генерала. Обладая взрывным характером, шесть раз дрался на дуэлях. Воевал как волонтёр в Южной Африке на стороне буров, посидел в английском плену. Ранен в ногу, хромал,  как Байрон, до самой смерти. В Русско-японскую войну по поручению Мосгордумы в качестве помощника главноуправляющего Общества Красного Креста отправился на театр военных действий. После разгрома русских в Мукдене остался с пленными ранеными бойцами, чем произвёл неизгладимое впечатление на соотечественников. В зале заседаний Московской Думы, где он наконец появился в мае 1905-го, долго не смолкали аплодисменты.
Николай поначалу симпатизировал героическому купцу, даже
имел на него виды. Но – скандальное выступление в Таврическом дворце в ноябре 1908-го. Александр Иванович взъелся на Великих князей, потребовав у них отказа отъ некоторыхъ привилегiй и некоторыхъ радостей тщеславия, которые связаны съ теми постами, которые они занимаютъ... Посты, верно, были высокие, ключевые. Но контролировать Великих князей нельзя было по определению, тем паче публично критиковать. А в 1912-ом ополчился вдруг на Распутина, чем отвратил от себя Александру Фёдоровну и, окончательно, Николая.
 В первом составе Временного правительства отставной прапорщик Гучков займёт пост Военного и Морского министра.
      А уже через месяц обратится к министру-председателю князю
Львову с прошением об отставке: не по Сеньке шапка. А ведь как жаждал! Поводом к прошению послужил приказ № 1 Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов «О выборных солдатских комитетах», разваливающий основу основ любой армии – принцип единоначалия. Армия и флот вышли из повиновения, на фронтах началась анархия. Переломить ситуацию не хватило пороху – и образно, и буквально…
        Князь Львов, так-с... Георгий Евгеньевич... Конунг, потомок  Рюрика... Вообще-то пока, Ваша светлость, вы мне не нужны, я ищу Шульгина, но уж  коль подвернулись под руку...
– С кем это вы разговариваете, Глеб Сергеевич? –  заглянула в
дверь Октябрина Саввишна. – Заходите, угощу вас вином из одуванчиков.
– Спасибо, непременно, – пробормотал Глеб.
Львов.... Общественный деятель, возглавил первое буржуазное правительство. Второе, гайдаровское, образуется, как раковая опухоль, через семь с половиной десятилетий…
Как Николай и предполагал, хватило потомка конунгов
ненадолго. Весьма скоро подав в отставку, князь укатил в Москву, затем удалился в Оптину пустынь. После Октябрьского переворота поменял имя, отпустил бороду (уже на русский манер, лопатой) и укатил в Тюмень. Понадеялся, что в Сибири большевики его не достанут, ан нет, поймали. Выдал Борис Николаевич Соловьёв: опознал в толпе. Из-под стражи Георгий Евгеньевич сумел бежать и прибежал в Омск. Скрывался там до прихода белых. В начале октября был откомандирован Колчаком в Америку как посредник. Умер в Париже в марте 1925 года...
 А вот и Шульгин, Василий Витальевич, год рождения 1888. Сын скончавшегося в том же году профессора Киевского университета, основателя и редактора газеты «Киевлянин».           Окончил юридический факультет. Совсем ещё юношей избирается почётным мировым судьёй и земским гласным. В двадцать восемь лет – уже депутат II-й Государственной Думы, поддерживает правительство, обличает критиков самодержавия, в IV-й Думе обличает уже и правительство, по-прежнему храня верность самодержавию. Впоследствии – один из основателей-идеологов Белого движения, соратник Врангеля и Деникина. Выпускает антибольшевистскую газету «Великая Россия». В 1920-м ушёл с Врангелем в  Югославию. Зимой 1925/26 года нелегально побывал в СССР, посетил Ленинград, Москву, Киев, не догадываясь, что вояж был подстроен органами ГПУ как один из элементов операции «Трест». Осенью 1944 года маленький городок Сремски Карловцы, где коротал свои дни эмигрант Шульгин, освободили части Советской Армии. Старикана арестовали, как напишут в газете «Правда», после сложных оперативных мероприятий, увезли в Москву. За многолетнюю деятельность против СССР приговорили к 25-ти годам тюремного заключения. Срок отбывал в печально известном Владимирском каземате…
       Итак, Гучков и Шульгин приняли у государя акт абдикации*. Николай подписал его в пользу брата, поскольку коронация
сына означала бы обязательное протокольное разлучение с ним, а
мальчик был тяжело болен. Николай как любящий отец не мог оставить его на регентов. Брат, Великий князь Михаил, не решился принять корону, о чём известил в газетах. Россия оказалась без царя в голове – аллегорически и буквально.
 Катавасия вылилась в февралюцию... В 1956-ом Шульгина досрочно освободили, назначив ему город Владимир местом постоянного проживания.
      Скончался Василий Витальевич на девяносто девятом году
–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
* Отречение (франц).
жизни, успев в конце её сняться в фильме «Перед судом истории».
 В роли Василия Витальевича Шульгина.
 
 2
 – Глеб Сергеич, ну где же вы?
 – Иду, иду, Октябрина Саввишна! – Устало потерев глаза, Глеб отправился на хозяйскую территорию. – Вино вижу, но где закуска? – спросил он, войдя в летнюю кухню.
– Это вино смакуют, а не закусывают.
– Любое вино требует сопровождения. Минуту!
Он ушёл и вернулся с пучком травы.
И тут же ударил гром, на крышу просыпалась крупная дробь дождя, дверной проём занавесили толстые водяные нити.
       – Ого! – непроизвольно поёжился Глеб. Разложил на столе принесённую зелень. – Вот это – мокрица, по латыни стеллария, – указал он  на нежные травинки с круглыми крохотными  листочками. – Мало того, что вкусная, ещё и целебная! Бабка моя Евдокия Меркурьевна лечила ею радикулит. Ещё мокрица заживляет раны, ожоги, рассасывает тромбы и синяки. Чудная травка! Используем как компонент к нашему салату. Сам салат
приготовим вот из этого истребляемого невеждами сорняка. Это
сныть. Сибирский Геракл*, по латыни.
  – Глеб Сергеевич. Вы, наверное, очень умный?
        Глеб отнекиваться не стал..
        – Вообще слухи такие ходят, – бодро ответил он . – А на самом деле так оно и есть! 
        – Вы ещё и остряк, – нахмурилась Октябрина.
        – Главное, что сныть, – никак не отреагировав, продолжал он, – кладезь микроэлементов и витаминов. У вас её растёт прорва, даже вот у крыльца кустится. В голодные годы народ только ею и спасался: варили, сушили, ели сырую. В самом названии, слышите? – спрятано слово снедь. Да вы пожуйте, пожуйте! Вкус сладкого перца с лёгким акцентом острого.
Девушка отщипнула листик, положила в рот, недоверчиво пожевала.
– Пожалуй…
– Что мы ещё положим? Это вот ваш одичавший укроп, а это, извините, крапива.
– Но ведь сейчас август! Я читала, что крапива полезна в мае.               
     – Всё врут календари! Есть её можно круглое лето, даже в августе. В общем, пока зелёная. Обратите внимание, я сорвал
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––       * Heraklium sibirikum (лат).
только верхушки, в них самый смак и солнечная энергия… Теперь добавим листочек хрена, точнее фрагмент листочка… – Раскрыв свой походный нож, Глеб сноровисто покрошил стебельки и листики. Ссыпал в миску, перемешал. – Теперь сбрызнем всё это уксусом, и… И наш салат готов!
– Как у вас ловко получается, – поджала губы домовладелица, грустя по загубленным стебелькам и листикам. Подумала с неудовольствием: объест всю зелень…
– Ну-с? За что будем пить? – Глеб поднял бокал с вином.
– За бережное отношение к живой природе.
– Принимается, – понимающее улыбнулся он.
Вино оказалось слабенькое, но приятное. Октябрина
     разрумянилась, подобрела.
– В эфире «Эхо Москвы»! Внимание! Сейчас перед вами выступит один из защитников Белого Дома писатель и публицист Попсов! Поправка: Бобцов! Нет? А как?.. Ну да, конечно, Попцов! Прошу вас, коллега!
       – Дорогие сограждане! Товарищи! Люди доброй воли! – заговорил оратор с лёгкой картавостью, пылко и трибунально. – Шайка заговорщиков, так называемый гэ-ка-че-пэ, узурпировав
власть в стране, готовит штурм здания Верховного Совета России! Как стало известно из достоверных источников, атака намечена на ближайший час! Все, кому дорога свобода, кому дороги принципы демократии, для кого социальная справедливость не пустой звук, спешите на Красную Пресню, вставайте в ряды защитников «Белого Дома»!
– Что творится… – пробормотал Глеб. Последние два дня, увлечённый перипетиями февралюции, он не ходил на станцию, не читал газет, телевизора не смотрел, его у него просто не было, радио не включал.
 Похоже, Октябрина тоже не следила за новостями, выпуск «Эха Москвы» был для неё сенсацией.
– Я должна быть на баррикадах! – объявила она решительно.
     – А вы?
– Ну, в общем-то, я тоже против несправедливости…
С Попцовым, редактором молодёжного журнала, он был знаком, но не настолько, чтобы сломя голову бежать на его зов. Да и зачем? Защищать Ельцина, бывшего второгодника и необольшевика? Однако и те, в Кремле, не вызывали у него симпатий.
– Наверное, надо, – мотнул он головой. Про себя прибавил: посмотреть на это безобразие собственными глазами…
            Октябрина смахнула прядку со лба, открыв некрасивую
кандилому, какой Глеб раньше не замечал. Открытие эстетически огорчительное. Мысленно он убрал неприятное кожное образование – дева преобразилась. Словно впервые он увидел безупречные линии лба, носа, изящный рисунок губ. Бог мой, подумал он, да ведь она красавица…
Без извечной своей косынки, повязанной по-старушечьи, в опрятном платье, девушка выглядела очень и очень юно, даже не верилось, что ей далеко за двадцать. И фигуру ведь сохранила девичью, стройную, без излишеств…
– На улицах танки. – Октябрина нахмурилась. – В марте,
помните, тоже войска вводили, потом устыдились и вывели. Я думала, так будет и на этот раз. Ну так что? Мы едем?
– К сожалению, у меня нет зонта, – попробовал увернуться Глеб.
– У меня найдётся.
– Тогда поехали…
На платформе они оказались единственными уезжающими в Москву. Из электрички, прибывшей из Москвы, народу, напротив, сошло порядком – и местных, и дачников. Октябрина высмотрела соседа:
– Антоныч, ну что Москва? Как она?
– Да что она! Утопнет скоро! Дождище вон льёт и льёт.
– А люди? Что говорят, что делают?
– Люди? Говорят, как обычно, глупости. А делают кто во что
      горазд. Извини, Саввишна, у меня зонт дырявый.
Подошёл поезд, следующий в Москву. Вагон, в который они вошли, оккупировали цыгане. Грязные оборванные цыганята орали, носились из конца в конец, кувыркались на деревянных лавках; мамки кормили грудных младенцев.
– Не сюда! – бросила Октябрина и потянула дверь перехода в соседний вагон. Глеб шагнул за нею в лязгающую «гармошку».
Этот вагон оказался пуст, и это её расстроило:
– В Москве такое, и как будто никого не касается!
До Курского, до конечной ехали в полном молчании. По шевелящимся губам спутницы Глеб предположил: возмущается
    равнодушием населения. На всякий случай всё же спросил:
– Вы что-то сказали?
– Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей!
Однако! – подумал Глеб. Как это у неё сочетается: такая мизантропия и такой гринпис…
– Пушкин, Евгений Онегин, – сказал он вслух, – глава первая.
      Номер строфы не помню.
3
В метро как всегда в эти пиковые часы было сутолочно и
шумно. Прислушиваясь и  приглядываясь к толпе, Глеб пытался понять, чем озабочены люди в критической политической ситуации. Не понял и, ко всему, при переходе с кольца на радиус потерял спутницу. Людской поток вынес его наверх.
На подступах к зданию Верховного Совета и вокруг фасада возводились муравьиным способом баррикады. Под проливным дождём люди тащили какой-то металлолом, бочки, доски, выковыривали булыжник – излюбленное оружие пролетариата. Всяк старался внести свой вклад в защиту Белого  дома. И хотя далеко не всякий мог бы метнуть булыжник без последствий для собственного здоровья, многих переполняли заносчивые эмоции, по-видимому, от сознания причастности к новейшей истории Российского государства.
Эту фразу надо бы записать, а то забуду, подумал  Глеб. Но тут какой-то парень, судя по комплекции борец сумо, схватил его
за рукав, заглянул в лицо:
– Пароль?
Глеб стряхнул бесцеремонную руку:
– Чего тебе, паренёк?
– Вы из какой сотни?
– Что значит, из какой сотни?!
– Из какой сотни, неизвестно, – хохотнул юркий мужичок лет сорока в полиэтиленовой простыне, – но явно не из робкого десятка!
Представился:
– Майор Сафаров!
– Елахов... младший сержант запаса.
– А по годам полковник, – колыхнул животом толстяк.
– Если вы ещё никуда не определились, пошли ко мне, –  предложил майор. –  Номер сотни у нас тридцатый.
И приказал оформить новенького:
– Пшонкин, запиши его!
   Пшонкин, подумал Глеб, слишком мелкая, дробная какая-то
фамилия для такой туши. Хотя возможны ассоциации с пшённой кашей, которой, видать, пичкали его в детстве...
– Есть, господин майор! – отвечал обжора. – Нам бы ещё четырёх бойцов, был бы полный  комплект!
– Вот и действуй. А мы пойдём.
– Новенький, на минуточку! – Пшонкин извлёк из сумки фотоаппарат. – Один кадрик, для истории! Зонтик приподнимите, пожалуйста.
Лить уже перестало, и Глеб сложил зонт вообще. Толпа между тем росла; в общем гуле различались возгласы и команды, смех, оживлённый говор. Удивительно, что при такой сырости то там то сям вспыхивали костры, а у иных уже выпили и закусили, и теперь настраивали гитары. Выпивку и закуску разносили загадочные офени. Если стоять лицом к фасаду, то Глеба привели к правому  крылу здания. Здесь, на пятачке за горами мусора, сотня в составе семнадцати человек приветствовала появление командира. Но, против ожидания, ничего нового майор Сафаров не сообщил им, сказав, что штурм возможен в ближайший час, военные пачками переходят на сторону Белого дома, народу на баррикадах уже более миллиона. По прикидкам Глеба, народу было не более двух-трёх тысяч. Но – тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман...
– В боевой контакт с нападающими не вступать, – приказал майор, – только в устный и только тем, у кого подвешены языки. Всем остальным отработать места укрытия и пути отхода.
Стратег, желчно подумал Глеб. На безоружных людей покатится вал спецназа. Какой боевой контакт, какие переговоры? Где, наконец, укрыться, куда бежать этим несчастным людям?
Предотвратить бойню могло только чудо. И чудо произошло. Смерть, однако, унесла жизни трёх молодых людей, чересчур увлёкшихся атакой на БТР.


Глава одиннадцатая

1
Эту ночь Виктор Дмитриевич Искорин провёл на рабочем 
месте. Время пошло тревожное, события стали непредсказуемы.
И президент России, и правительство, и Верховный Совет – все призывали к бунту, к гражданскому неповиновению. При всём при этом москвичи жили обыденной трудовой жизнью: привычно шли на работу, привычно выстаивали очереди в магазинах. Кто имел загородные участки, возился на загородных участках, делал запасы на зиму, не надеясь на государство. Метро, транспорт, заводы, фабрики, учреждения работали в обычном своём режиме.
И всё же незримая напряжённость в городе нарастала. Танки и патрули ничуть не способствовали разрядке, скорее наоборот. Был введён комендантский час, однако ж и по ночам на улицах болталось полно народу: какие-то криминального типа личности, стайки агрессивно настроенной молодёжи и просто пьяные – компаниями или поодиночке; участились случаи вандализма, краж, разбоев и нападений на частные забегаловки и кафе. В такой ситуации за издательством нужен был глаз  да глаз.
В эти зыбкие дни Искорин дважды пережил шок. Первый, когда утром девятнадцатого числа пришел в районный комитет партии. Кошки скребли на сердце, но заставил себя прийти: между ГКЧП и Ельциным он выбрал ГКЧП как наименьшее из двух зол.
В райкоме его узнали, там его вообще хорошо помнили.
Особенно помнили его заявление о приостановлении членства в партии до полного построения коммунизма. Встречал его сам Гузно, секретарь по идеологии.
– Ба, Виктор Дмитриевич! Чем обязаны? Вы ведь, кажется, вышли из партии?
– Пришёл погасить задолженность по членским  взносам.
– Вот как? Задним числом? Похвально. Елена Юрьевна, вы не могли бы поднять ведомости за прошлый год?
 Молодая, с доисторической партийной халой на голове, сотрудница ответила, что ведомости в архиве.
– Так поднимите архив.
–  Не могу, Лев Тарасович. Архивы вывезли. Как приказано. Ещё вчера. На всякий пожарный случай.
Гузно опять повернулся к гостю:
 –  Значит,  вы полагаете, что по-прежнему состоите в КПСС и хотите заплатить членские взносы? Я вас правильно понял?
– Правильно.
– И за сколько же месяцев?
– За одиннадцать.
– Ваш средний месячный заработок?
Искорин назвал, привычно отбросив последний ноль.
– Три процента, умноженные на одиннадцать, составят... Ну  что ж, неплохо, – сказал Гузно.
– Вот, пожалуйста. Можете пересчитать.
– Зачем? Партия верит своим товарищам. – Лев Тарасович  небрежно сунул деньги в задний карман штанов.
– А ведомость?! – опешив, спросил Искорин.
– Зачем этот формализм? Елена Юрьевна, внесите отметки в
     членский билет товарища.
Клерк принялась за дело.
– А теперь, коммунист Искорин, – сказал Гузно, когда процедура с билетом была окончена, – садитесь за стол и напишите нам объяснительную.
– Объяснительную... о чем?!
– О том, что вы отзываете заявление о выходе из КПСС. Что считаете его ошибочным, раскаиваетесь в содеянном и хотите оставаться в наших рядах. И далее повторите всё то, что вы писали когда-то в заявлении о приёме.
– Я уже не помню... – бледнея от унижения, сказал Искорин.      
       Из райкома он вышел нервной дробной походкой, с заострившимся от ненависти лицом.
       Если бы он находился в другом расположении духа, то засёк бы прячущегося за углом толстяка с камерой. Сделав несколько
кадров, толстяк потрусил к ближайшему таксофону:
– Юрий Маркович? Это я, Пшонкин! На сегодня шестеро. Все  явные приспешники ГКЧП.
Второй шок Искорин пережил у себя в офисе. Снова сорвался закодированный от пьянства Цвиллинг.
– Витька! – рыдал он и бился в руках охранников, норовя  разорвать на груди тельняшку. – Да понимаешь ли ты, что
творится?!
– Понимаю, – сухо сказал Искорин. – Ты снова ушёл в  запой. Бессовестный ты человек, Арон! Безответственный. Какой повод у тебя на сей раз?
– Повод?! А ты не видишь? С луны упал? Так я тебе объясню! Восемь идиотов затеяли ревизию государства! Пока болтун меченый в отпуску! Объявили чрезвычайное положение! И что дальше? А дальше пшик! Они  у с т а л и! И сидят сложа рукава!!! – Наконец ему удалось вырваться. Драть тельняшку он, скорее всего, раздумал, просто вытер ею заплаканное лицо. – Политические трупы и тащат всех за собой в клоаку...
– Дайте ему воды, – приказал Искорин.
– Не надо мне никакой воды! – проревел Цвиллинг, однако
отпил глоток и вроде бы успокоился. – Они тащат нас, потому что тупицы, бездари, импотенты... Потому что дали карт-бланш этой плесени, этим шлеперам* во главе с их Ельциным... –  И вдруг опять перешёл на крик. – Три дня заседать и ни хрена не
сделать!!! Можно подумать, у них шабат! У этих антисемитов!!!
       – Что ты несешь, Арон?! – поморщился Искорин. – Какие
     антисемиты?!
– А разве нет, не антисемиты? Кто сверстал прекрасную Октябрьскую революцию, я спрашиваю? Мы, евреи! Мы были мозгом, хрящом и костяком партии! Мы создали самое передовое общество на земле! И теперь из-за каких-то политических недоумков всё это накрывается медным тазом?! И великая партия, и великое государство?! Я тебя спрашиваю, Моисей!
        Приглашённый сотрудниками врач-нарколог, к которому
––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––         * Ругательство (евр).
относился его вопрос, отпрянул, в полемику вступил с безопасного расстояния, из-за письменного стола:
– Да, Аарон, мы сделали эту клятую революцию. Да, не отрицаю, построили эту СССР. И во что оно вытекло? Чтобы никому и нигде никакой частной практики! Одна сплошная пятая графа! Оно нам надо?! Вот почему будем делать назад Февральскую.
– Что-о-о? Ты кому это говоришь, буржуйская морда?! – проревел Цвиллинг. – Мне, потомку революционэра-ленинца?!
– Давайте уже немного и поработаем, – насупил брови  Моисей Борисович; в руках у него появился шприц. – Попрошу зафиксировать делиранта.   
        Двое охранников бросились исполнять. И тут бывший морской десантник проделал то, чего от него никак не ждали: метнулся ласточкой в распахнутое окно.
        Присутствующие при этом трюке охнули, кинулись к окну. Арона Гершевича под окном не было, растворился в уличной толчее. Отправленная вслед погоня пришла ни с чем. Выждав время, Искорин стал накручивать телефон. Коммерческий директор не отвечал. Или не желал ни с кем разговаривать, или завис в пивной.
Cвой гнев Искорин выместил на его помощнике по хозчасти:
– Почему на окнах до сих пор нет решёток! А если какое-нибудь ЧП?!
Тот попробовал отделаться каламбуром:
– Какое ЧП при ГКЧП?
Искорин  не принял шутки:
– Любое. От хулиганства до банального ограбления!
      Прогноз подтвердился самым фатальным образом. Нападение
на издательство случилось двадцать второго августа, когда защитники Белого дома праздновали викторию.
        Виктор Дмитриевич, не остерегаясь более криминала, отпустил охранников. Он даже не запер за ними входную дверь, собираясь уходить следом. Тут-то и ворвалась орава неких молодчиков под предводительством немолодого плешивого
идиота.
– Надеюсь, мне представляться не надо? – выступил идиот. – А эти господа – уполномоченные Комитета защитников Белого Дома и демократии. – И сунул под нос бумагу. –  Мой мандат!
– Червяченко... Юрий Маркович... Да, я вас знаю, – сказал Искорин. – Знаком с вашим творчеством. Но, извините, мы не печатаем публицистику. Даже такую огнестрельную, как ваша. Особенно про картошку.
– Но-но-но! Я попрошу!
– И я попрошу. Все вон! Это частная территория.
– Вы не поняли, уважаемый! Мы пришли сюда арестовать вас как пособника ГКЧП.
– Что-о-о? На каком основании?! – Искорин ударил по чьей-то потянувшейся к нему руке: – Вы что себе позволяете?!
– Юрий Маркович, он дерётся!!!
– Связать!
Но прежде чем Виктора Дмитриевича связали, он сумел навесить фонарь огнестрельному публицисту (чем тот немало гордился после), кому-то расквасить нос, кому-то пересчитать зубы, – сгодились навыки, приобретённые в общежитии института.
– Жилиштый, шабака, – плаксиво пожаловался налётчик, молодой, эндокринно тучный, которого все называли Пшонкин. –
Не шмотри, что шморчок шморчком...
 Поверженный издатель лежал на полу своего кабинета, с бессильной яростью наблюдая, как потрошат шкафы в поисках документов, подтверждающих его связи с кремлёвской хунтой.
  Последний сюрприз преподнесла свояченица. Он был потрясён до крайности, увидев и её в окружении Червяченко:
 – Ты-ы?! Здесь?! 
       – А где мне быть! – фыркнула с презрением Октябрина. На щеках её полыхал румянец, глаза сияли, волосы были схвачены налобной трехцветной лентой.
       В эту минуту она была просто обворожительна.
 К собственному изумлению, Виктор Дмитриевич ощутил острое желание немедленно овладеть ею, стиснуть в объятиях, исцеловать до последней клеточки.

2
Ситуация в стране один в один повторяла безвременье февраля семнадцатого. Те же развязные молодые люди на улицах, та же праздная вседозволенность и так же, по ничтожному поводу, вспыхивали потасовки, заканчивающиеся бестолковым митингом, и затевались косноязыкие дискуссии, переходящие в потасовку.
Главные улицы Москвы вдруг сделались пешеходными. Глеб шагал за толпой по залитой солнцем Садово-Кудринской, потом отстал, свернул на улицу Герцена, к ЦДЛ, но заходить раздумал, присоединился к какой-то группе и вышел с ней на Лубянку, на площадь, на прежде неприступную клумбу со знаменитым памятником Вучетича. Солнце стояло уже в зените и, затенив глазные впадины на лице чекиста номер один, придало его чертам неожиданно трагическое выражение.
Здесь, у гранитного пьедестала, Глеб натолкнулся на Зыскина
и его супруга. Додя выписывал буквы на девственной полировке камня, Ньюмба держал ведёрко с цинковыми белилами. Две надписи:  ТИРАН и УБИЙЦА уже подсохли. Додя выводил третью: ПОДЛЕ...
– И что это будет за слово? – поздоровавшись, спросил Глеб.
– «Подлец»!  –  отвечал Додя.
Глеб перехватил его руку:
– Стоп!  Тиран и убийца – ещё можно принять как метафору. Хотя, впрочем, сестрёнку-то застрелил, было такое дело... Но подлецом – нет. Не возводи напраслину, Додиан.
– Что ж теперь? Слово почти написано!
– Дописывай: жит сносу.
– Причём тут жид? Почему с носу? Что за абракадабра?
– Подлежит сносу.
– А-а! – осенило Додю. – Гениально! ПОДЛЕЖИТ СНОСУ!
Так появилась надпись, ставшая сигналом к акту грандиозного вандализма.
Народ валом валил на клумбу – резко запахло растёртой тысячами подошв травой. В нарастающем столпотворении шныряли деловитые иностранцы с камерами; приметно выделялись золотыми погонами казаки. Гости из Украины в сорочках с национальной вышивкой махали жовто-блакитным флагом; когда махать надоело, попробовали его прычепыть к скульптуре, – влезли на пьедестал. Флаг упорно не прицеплялся; оставалось телепенить им на земле. Однако дорожка была указана  – наверх полезли великороссы. У этих дело пошло спорее – облепили скульптуру пчелиным роем.
– Мужики! – крикнули им сочувствующие. – Выньте ему  руку из кармана! У него в ней наган!
Толпа взорвалась хохотом. Под бурю аплодисментов смельчакам удалось привязать свой бело-сине-красный флаг. Накрасовавшись, попозировав так и этак, верхолазы спустились вниз. Казалось бы, дело сделано и на этом можно и разойтись.
Ан нет! Наверх карабкался новый участник шоу.
Парнишка в солдатской робе, в кирзовых сапогах, никак не пригодных для альпинизма, оказался проворней всех: в считанные минуты оседлал статую. В руках он держал бельевой шпагат. Внизу, на земле, к другому концу шпагата какие-то расторопные мужики привязывали буксирный трос.
– Вира! – крикнули, привязав. Паренёк потянул, но шпагатина выскользнула из рук, а сам он едва не сорвался вниз.
Зрители охнули; даме в плетёной шляпке стало нехорошо.
После некоторых раздумий к выпавшему линьку примотали  башмак для тяжести, стали метать наверх. С четвертой попытки башмак полетел как надо. Солдатик поймал его, подтянул к себе, действуя на этот раз более осмотрительно.
Таким образом, при помощи простого снаряда, составленного из шпагата и бесхозного башмака, провожаемый рукоплесканиями, трос был поднят. Теперь требовалось закрепить его удавкой на шее Председателя ВЧК. Солдатик справился и с этой вводной.
…Должно быть, подумал Глеб, с таким же энтузиазмом вождь мирового пролетариата накидывал петлю на памятник Царю-Освободителю Александру II. Творение скульптора Опекушина, памятник был возведён на частные пожертвования и подписку и установлен во дворе Кремля, на месте убийства Великого князя Сергiя Александровича. По воспоминаниям очевидца, Ильич, поучаствовав в низвержении такового, с удовлетворением хорошо потрудившегося человека смахнул пот со лба и прошествовал в кабинет. Рулить одной шестой частью земного шара…
           Далее все действовали слаженно и осмысленно. Пока одни
подгоняли реквизированный фургон с надписью «ДОСТАВКА МЕБЕЛИ», цепляли трос за буксирный крюк, другие отжимали толпу на безопасное расстояние. Отжав, встали в живую цепь. За рост и спортивный вид рекрутировали в цепь и Глеба.
Фургон наконец поехал – народ затаил дыхание. Трос натянулся, напрягся тугой струной, послышался вой движка, из-под буксующих колёс потянуло дымом. С криком «даёшь!» люди бросились на помощь автомашине, упёрлись в борта плечами и сдвинули (!) с мёртвой точки.
Но – хлопок, и стон разочарования: трос лопнул, завился  кольцами. Железный Феликс стоял непоколебимо, как и подобает рыцарю революции.
В дело пустили другие тросы – прочней и толще, подогнали более мощные автосредства. Стало уже темнеть, на площади появились народные депутаты. Уговаривая оставить бессмысленную затею, ссылались на некие подземные пустоты и опасность падения многотонного монумента.
Люди, однако, не отступились. Новые добровольцы,  растелешась до пояса, карабкались на бронзовую шинель.
             Дабы как-то отвлечь безумцев, депутаты пригнали «волгу» с
радиорупором, стали транслировать выступление Горбачёва, два часа назад прилетевшего из Фороса. Узник совести  давал пресс-
конференцию иностранным СМИ, не утруждая себя объяснением
с собственным народом и товарищами по партии.
– Заткните ему хайло! – взорвалась толпа.
Радио смолкло, прокашлялось и замурлыкало тенорком парламентария (или, в данном случае, парламентёра?) Сергея
      Станкевича:
 – Уважаемые москвичи и гости столицы!  Руководство города с искренним уважением и пониманием отнеслось к вашему гражданскому волеизъявлению! Как только что сообщил вице-мэр Лужков, на подходе сюда два тяжелых подъёмных крана. С ними едут опытные специалисты по такелажным работам. Призываем всех сохранять терпение! Не нужно самодеятельности, друзья! Символ тоталитаризма будет демонтирован уже сегодня!
Но шоу, освещённое лучами прожекторов, продолжалось далеко заполночь.

3
Следующей ночью сносили памятник Свердлову. Об этом
     рассказал Глебу случайный попутчик в тамбуре электрички.
 – …О сносе прослышал днём. Приезжаю полюбоваться – ничего подобного, никаких движений. Только на постаменте надписи типа душегуб, цареубийца и тому подобное… (Не иначе супруги Зыскины, эка их разобрало, подумал Глеб.) Приезжаю опять, в половине одиннадцатого ночи. Злодей освещён прожектором, на морде верёвка, народу тьма. Примерно без десяти одиннадцать прибыли два автокрана. Хотели взять его с фронта, да не тут-то было, стрелы коротки! Тогда стали подбираться сбоку. Кран, который поменьше, с люлькой. Из люльки мужик торчит: в каске, в комбинезоне, сразу видно, мастер своего дела. Свешивается из люльки, вяжет объект канатом. Зрители советуют заводить под пах. Подключается кран, который побольше и помощней. Да… Тянет-потянет, цареубивец не шелохнётся! В другой раз кран тужится, ревёт мотором... И что вы думали? Выдирает истукана из пьедестала вместе с плитой, к которой его ноги были приварены. Народ, понятно, возликовал. А истукан как стоял, так и стоит себе вертикально, хотя и без пьедестала. Крановщик пытается уложить его ничком, а вот фигушки, ленинцы не сдаются, стоит будто ванька-встанька. Но крановщик своё дело знает, дожал, завалил ирода!.. Взгромоздили Якова на «камазовскую» платформу, повезли на свалку…
– Куда-куда?!
– Да на Крымский Вал! К художникам! Склад там. Говорят,
одних Ильичей уже голов сорок.
Он оказался прав. Кладбище идолов на Валу стремительно
      разрасталось.
…Погост несбывшегося социализма.