02 3. Таруса. Николай Заболоцкий

Tumanchik
Тарусу связывают с Николаем Заболоцким два дачных сезона в самом конце жизни. Фотография в окне дома в пижаме - такой типичный советский дачник в очках. Чем-то даже похож на моего отца, когда мы были в 1960 году месяц в Тарусе. Они, кстати, почти одногодки.
Николай Заболоцкий родился 24 апреля 1903 года в Кизической слободе, Каймарской волости Казанского уезда Казанской губернии. Отец его был агрономом на ферме Казанского губернского земства, а мать – сельской учительницей. Детство прошло в Кизической слободе и в селе Сернур Уржумского уезда Вятской губернии. В 1920 году, окончив реальное училище в Уржуме, он приехал в Москву и поступил на медицинский и историко-филологический факультеты университета. Очень скоро, однако, оказался в Петрограде, где обучался на отделении языка и литературы Пединститута имени Герцена, которое закончил в 1925 году. В следующем году его призвали на военную службу. Служил он на Выборгской стороне, но недолго – до 1927 года. В 1926—1927 годах он написал первые настоящие поэтические произведения, обрёл собственный, ни на кого не похожий голос, в это же время он участвовал в создании литературной группы ОБЭРИУ. По окончании службы получил место в отделе детской книги ленинградского ОГИЗа, которым руководил С. Маршак, писал стихи и прозу для детей. В 1930 году Заболоцкий женился на Екатерине Васильевне Клыковой (тоже училась в Пединституте имени Герцена, но на три года младше). Сын Никита – 1932 год, дочь Наталья - 1937 год.
В 1929 году вышла первая книга стихов «Столбцы». Была очень острая критика. В начале 30-х годов – поэма «Торжество земледелия». Тоже была раскритикована. В тридцатые годы отошёл от футуризма и в стихах его интересовали вопросы смерти и бессмертии. Но постепенно положение Заболоцкого в литературных кругах Ленинграда укреплялось. Многие стихи этого периода получили одобрительные отзывы, а в 1937 году вышла его книга, включающая семнадцать стихотворений («Вторая книга»). На рабочем столе Заболоцкого лежали начатые поэтическое переложение древнерусской поэмы «Слово о полку Игореве» и своя поэма «Осада Козельска», стихотворения и переводы с грузинского. Но при этом следует отметить, что Заболоцкий не стремился занять какие-то руководящие посты в писательской среде.
19 марта 1938 года Заболоцкий был арестован и затем осуждён на пять лет по делу об антисоветской пропаганде. Срок он отбывал с февраля 1939 года до мая 1943 года в системе Востоклага в районе Комсомольска-на-Амуре; затем в системе Алтайлага в Кулундинских степях. С марта 1944 года после освобождения из лагеря жил в Караганде. Там он закончил переложение «Слова о полку Игореве» (начатое в 1937 г.), ставшее лучшим в ряду опытов многих русских поэтов. Это помогло в 1946 г. добиться разрешения жить в Москве. Снимал жильё в писательском поселке Переделкино у В. П. Ильенкова.
В 1946 году Н. А. Заболоцкого восстановили в Союзе писателей. В 1948 году выходит третий сборник стихов поэта. В 1949 – 53 годах почти полностью переключился на художественные переводы. С началом хрущёвской оттепели снова начал много писать стихов. За последние три года жизни (1956-58) им написано около половины всех произведений московского периода. В 1957 году вышел четвёртый, наиболее полный его прижизненный сборник стихотворений. Цикл «Последняя любовь» вышел в 1957 году - единственный в творчестве Заболоцкого цикл лирических стихов. В этом сборнике помещено стихотворение «Признание», позже переработанное ленинградским бардом Александром Лобановским (Очарована, околдована). Именно с этого произведения возник у меня интерес к Заболоцкому.
В 1955 году у Заболоцкого случился первый инфаркт, в 1958 году — второй, а 14 октября 1958 года он умер. Принято считать, что эти инфаркты – следствие его пребывания  в лагерях и тюрьмах в 1938-44 годах. Я не сторонник этой версии. Заболоцкий изначально был довольно крепким человеком. Родился и вырос в сельской местности в семье агронома и учительницы. Никакого голода и лишений в те годы (1903-17) в тех краях не было. Так что к моменту ареста в 1938 году Заболоцкий на здоровье не жаловался. Безусловно, на пользу здоровью избиения в тюрьме и пребывание в лагерях не пошло. Но не это, повторю,  явилось главной причиной его ранней смерти. Однако, сначала обратимся к его рассказу «История моего заключения»:

«Это  случилось  в Ленинграде 19 марта 1938  г. Секретарь Ленинградского отделения Союза  писателей Мирошниченко вызвал меня в союз по срочному делу. В его кабинете сидели два не известных мне человека в гражданской одежде.
   - Эти товарищи хотят говорить с вами, - сказал Мирошниченко.
 Один из незнакомцев показал мне свой документ сотрудника НКВД.
- Мы должны переговорить с вами у вас на дому, - сказал он.
В ожидавшей  меня машине мы приехали ко мне домой, на канал Грибоедова. Жена лежала с ангиной в  моей комнате. Я объяснил ей, в чем дело. Сотрудники НКВД предъявили мне ордер на арест.
     - Вот до чего мы дожили, - сказал я, обнимая жену и показывая ей ордер.
     Начался обыск. Отобрали два  чемодана рукописей  и книг. Я попрощался с семьей. Младшей  дочке  было в то время  11 месяцев. Когда я целовал ее, она впервые  пролепетала:  "Папа!"  Мы вышли  и  прошли  коридором к  выходу  на лестницу. Тут жена с криком ужаса догнала нас. В дверях мы расстались.
     Меня  привезли в Дом  предварительного заключения (ДПЗ), соединенный  с так  называемым Большим домом  на  Литейном  проспекте.  Обыскали,  отобрали чемодан,  шарф,  подтяжки,  воротничок,  срезали  металлические  пуговицы  с костюма, заперли в крошечную камеру. Через некоторое  время велели  оставить вещи в какой-то другой камере и коридорами повели на допрос.
     Начался допрос,  который  продолжался около четырех суток без перерыва. Вслед за первыми фразами послышались брань, крик, угрозы. Ввиду моего отказа признать  за  собой какие-либо  преступления  меня  вывели из  общей комнаты следователей,  и с этого  времени  допрос велся  главным  образом в кабинете моего  следователя  Лупандина  (Николая   Николаевича)   и  его  заместителя
Меркурьева. Этот  последний  был  мобилизован  в  помощь  сотрудникам  НКВД, которые  в то  время  не  справлялись  с делами  ввиду  большого  количества арестованных.
     Следователи настаивали на том, чтобы я  сознался в своих  преступлениях против советской  власти.  Так как  этих преступлений я за собою не знал, то понятно, что и сознаваться мне было не в чем.
     - Знаешь ли ты, что говорил Горький о тех врагах, которые не сдаются? - спрашивал следователь. - Их уничтожают!
     - Это не имеет ко мне отношения, - отвечал я.
     Апелляция к  Горькому  повторялась  всякий раз,  когда в кабинет входил какой-либо посторонний следователь и узнавал, что допрашивают писателя. Я протестовал  против  незаконного  ареста, против  грубого  обращения, криков и брани,  ссылался на права,  которыми  я,  как  и всякий  гражданин, обладаю по советской конституции.
     -  Действие  конституции  кончается  у  нашего  порога, - издевательски отвечал следователь.
     Первые дни  меня не  били, стараясь разложить  меня морально и измотать физически. Мне не давали пищи. Не разрешали спать. Следователи сменяли  друг друга, я же неподвижно сидел на стуле перед следовательским столом  -  сутки за  сутками.  За стеной, в  соседнем кабинете,  по временам слышались чьи-то неистовые  вопли. Ноги  мои стали отекать, и на третьи  сутки  мне  пришлось
разорвать ботинки, так как я не мог более переносить боли в стопах. Сознание стало затуманиваться, и я все силы напрягал для того, чтобы отвечать разумно и не допустить  какой-либо несправедливости в отношении тех людей, о которых меня спрашивали.  Впрочем,  допрос иногда  прерывался,  и мы  сидели  молча. Следователь что-то писал, я пытался дремать, но он тотчас будил меня.
     По  ходу  допроса выяснялось, что НКВД пытается сколотить дело о некоей контрреволюционной    писательской    организации.    Главой     организации предполагалось  сделать   Н.  Тихонова.   В  качестве   членов  должны  были фигурировать  писатели-ленинградцы,  к   этому   времени  уже  арестованные: Бенедикт  Лившиц,  Елена  Тагер,  Георгий  Куклин, кажется, Борис  Корнилов,
кто-то еще и, наконец, я. Усиленно допытывались сведений о Федине и Маршаке. Неоднократно шла речь о Н. Олейникове, Т. Табидзе, Д. Хармсе и А. Введенском - поэтах, с которыми я был связан  старым знакомством и общими литературными интересами. В особую  вину мне  ставилась моя  поэма "Торжество Земледелия", которая была напечатана Тихоновым в журнале "Звезда" в  1933 г. Зачитывались
"изобличающие"  меня  "показания"  Лившица  и  Тагер,  однако  прочитать  их собственными  глазами мне не  давали.  Я требовал  очной ставки с Лившицем и Тагер, но ее не получил.
     На  четвертые  сутки,  в  результате  нервного   напряжения,  голода  и бессонницы, я начал постепенно терять  ясность рассудка. Помнится, я уже сам кричал на следователей и  грозил им.  Появились  признаки  галлюцинации:  на стене и паркетном полу кабинета я видел непрерывное движение каких-то фигур. Вспоминается, как однажды я сидел  перед целым синклитом следователей. Я уже нимало  не боялся  их и презирал  их.  Перед  моими  глазами перелистывалась какая-то огромная воображаемая мной книга, и на каждой  ее странице я  видел все новые  и новые изображения. Не  обращая ни на  что внимания, я разъяснял следователям  содержание  этих  картин.  Мне  сейчас  трудно  определить мое тогдашнее  состояние,  но  помнится,  я  чувствовал внутреннее облегчение  и торжество  свое  перед  этими  людьми,  которым   не  удается  сделать  меня бесчестным человеком. Сознание,  очевидно,  еще  теплилось  во  мне,  если я
запомнил это обстоятельство и помню его до сих пор.
     Не знаю, сколько  времени  это продолжалось.  Наконец меня вытолкнули в другую  комнату.  Оглушенный ударом  сзади,  я  упал,  стал  подниматься, но последовал второй удар - в лицо. Я потерял сознание. Очнулся я, захлебываясь от воды, которую кто-то лил на меня. Меня подняли на руки, и мне показалось, начали  срывать с меня  одежду. Я  снова  потерял сознание.  Едва я пришел в
себя, как  какие-то  не  известные  мне  парни  поволокли  меня  по каменным коридорам  тюрьмы, избивая  меня и  издеваясь над  моей беззащитностью.  Они втащили меня в камеру с железной решетчатой дверью, уровень пола которой был ниже пола  коридора, и заперли  в ней. Как  только я очнулся  (не  знаю, как скоро  случилось это), первой  мыслью моей было:  защищаться! Защищаться, не дать убить себя этим людям или, по крайней мере, не отдать свою жизнь даром! В камере стояла тяжелая железная койка.  Я подтащил ее к решетчатой  двери и подпер ее спинкой  дверную  ручку. Чтобы  ручка  не  соскочила со спинки,  я
прикрутил ее к кровати полотенцем, которое было на мне вместо шарфа. За этим занятием я был застигнут  моими мучителями.  Они бросились  к  двери,  чтобы раскрутить полотенце, но я схватил стоящую в углу швабру и, пользуясь ею как пикой, оборонялся  насколько  мог и скоро отогнал от  двери всех тюремщиков. Чтобы справиться со мной, им  пришлось  подтащить  к двери пожарный  шланг и привести его в  действие. Струя воды  под сильным напором  ударила в  меня и обожгла  тело. Меня  загнали этой  струей  в  угол  и  после  долгих  усилий вломились в камеру целой толпой. Тут меня жестоко избили, испинали сапогами, и  врачи  впоследствии  удивлялись,  как  остались целы  мои внутренности  - настолько велики были следы истязаний.
     Я очнулся от невыносимой боли в правой руке. С завернутыми назад руками я  лежал  прикрученный к  железным  перекладинам  койки.  Одна из перекладин врезалась в  руку и нестерпимо мучила меня. Мне чудилось, что вода  заливает камеру, что уровень ее поднимается все выше и выше, что через мгновение меня зальет с головой. Я  кричал в отчаянии и требовал, чтобы какой-то губернатор
приказал  освободить  меня. Это  продолжалось  бесконечно долго. Дальше  все путается  в  моем  сознании. Вспоминаю,  что  я пришел в себя  на деревянных нарах.  Все  вокруг  было  мокро,  одежда  промокла  насквозь, рядом валялся пиджак, тоже мокрый и тяжелый, как камень. Затем, как сквозь сон, помню, что какие-то  люди  волокли  меня  под  руки  по двору... Когда  сознание  снова вернулось ко мне, я был уже в больнице для умалишенных.
     Тюремная  больница Института судебной психиатрии помещалась недалеко от Дома  предварительного  заключения. Здесь меня держали, если  я не ошибаюсь, около двух недель: сначала в буйном, потом в тихом отделениях.
     Состояние мое было  тяжелое: я был потрясен и доведен до невменяемости, физически же измучен истязаниями, голодом и бессонницей. Но остаток сознания еще теплился  во мне или  возвращался  ко  мне  по  временам. Так, я  хорошо запомнил,  как,  раздевая  меня  и  принимая  от  меня  одежду,  волновалась медицинская  сестра: у нее тряслись руки и дрожали губы. Не помню и не знаю, как лечили меня на первых порах. Помню только,  что я  пил  по целой  стопке какую-то   мутную   жидкость,  от  которой  голова  делалась  деревянной   и
бесчувственной. Вначале, в припадке отчаяния, я торопился  рассказать врачам обо  всем, что  было  со  мною.  Но врачи  лишь  твердили  мне:  "Вы  должны успокоиться, чтобы оправдать себя перед судом". Больница в эти дни была моим убежищем, а  врачи если  и не  очень лечили, то, по крайней  мере, не мучили меня. Из них я помню  врача Гонтарева и  женщину-врача  Келчевскую  (имя  ее Нина, отчества не помню).
     Из   больных   мне   вспоминается   умалишенный,   который,   изображая громкоговоритель,  часто  вставал  в   моем   изголовье  и  трубным  голосом произносил величания Сталину.  Другой бегал на четвереньках, лая по-собачьи. Это были  самые  беспокойные люди.  На других  безумие  накатывало  лишь  по временам.   В   обычное   время  они   молчали,  саркастически  улыбаясь   и жестикулируя, или неподвижно лежали на своих постелях.
     Через несколько дней я стал приходить в себя и с  ужасом понял, что мне предстоит  скорое  возвращение в  дом  пыток.  Это  случилось  на  одном  из медицинских  осмотров,  когда  на  вопрос   врача,  откуда  взялись   черные кровоподтеки  на моем  теле,  я ответил:  "Упал  и ушибся". Я  заметил,  как переглянулись врачи: им стало ясно, что сознание вернулось ко мне и я уже не хочу  винить следователей, чтобы  не ухудшить своего положения. Однако я был еще очень  слаб, психически  неустойчив, с трудом дышал  от боли  при каждом вдохе, и это обстоятельство на несколько дней отсрочило мою выписку.
     Возвращаясь в  тюрьму, я  ожидал, что  меня  снова возьмут на допрос, и приготовился ко всему, лишь  бы не наклеветать ни на себя,  ни на других. На допрос меня, однако,  не  повели, но втолкнули в  одну из больших  камер, до отказа  наполненную  заключенными.  Это  была  большая,  человек  на  12-15, комната, с решетчатой дверью, выходящей в тюремный коридор. Людей в ней было человек 70-80, а по временам доходило и до  100. Облака пара и специфическое тюремное  зловоние  неслись из нее в коридор, и я помню,  как  они  поразили меня. Дверь с трудом закрылась  за мной, и я оказался в толпе людей, стоящих вплотную друг возле друга или сидящих беспорядочными кучами  по всей камере. Узнав,  что новичок -  писатель,  соседи заявили мне,  что  в камере  есть и другие писатели,  и вскоре  привели ко  мне  П.  Медведева и Д.  Выгодского, арестованных  ранее  меня.  Увидав меня в жалком  моем  положении,  товарищи
пристроили  меня в какой-то  угол. Так началась моя тюремная жизнь в  прямом значении этого слова.

     После возвращения из больницы меня  оставили  в покое и долгое  время к следователю  не вызывали.  Когда  же допросы  возобновились, - а их было еще несколько, - никто меня больше не бил, дело ограничивалось обычными угрозами
и бранью. Я стоял на своем, следствие топталось на  месте. Наконец,  в августе месяце (имеется в виду, 1938 года – прим. АИТ) я был вызван "с вещами" и переведен в "Кресты".
     В  "Крестах"  меня на  допросы не  водили:  следствие  было,  очевидно, закончено. Сразу и резко ухудшилось питание, и,  если  бы мы не имели  права прикупать продукты на собственные деньги, мы сидели бы полуголодом.
     В  начале октября мне было  объявлено  под  расписку,  что я приговорен Особым совещанием (т. е. без суда)  к  пяти годам  лагерей "за  троцкистскую контрреволюционную деятельность".  5 октября  я сообщил  об этом жене, и мне было разрешено свидание с нею: предполагалась скорая отправка на этап.
     Свидание состоялось  в конце месяца. Жена  держалась благоразумно, хотя ее с маленькими детьми уже высылали из города и моя участь была ей известна. Я получил  от нее  мешок с  необходимыми вещами,  и  мы расстались, не зная, увидимся ли еще когда-нибудь... Этап тронулся 8 ноября, на другой день после отъезда  моей семьи  из Ленинграда (Кажется, в Уржум – прим АИТ).  Везли  нас  в  теплушках,  под  сильной охраной, и дня через два мы оказались в Свердловской пересыльной тюрьме, где просидели около месяца. С  5 декабря, дня советской конституции, начался наш великий сибирский этап - целая одиссея фантастических переживаний, о которой следует рассказать  поподробнее. Везли нас  с такими предосторожностями, как будто  мы были не обыкновенные люди, забитые, замордованные и несчастные, но какие-то сверхъестественные злодеи, способные в каждую  минуту взорвать  всю вселенную,  дай только  нам  шаг ступить свободно. Наш  поезд,  состоящий из бесконечного ряда тюремных теплушек,  представлял собой  диковинное зрелище.
На  крышах  вагонов   были   установлены   прожектора,   заливавшие   светом окрестности. Тут и  там на крышах и площадках торчали пулеметы, было великое множество   охраны,  на  остановках   выпускались  собаки  овчарки,  готовые растерзать любого беглеца. В те редкие дни,  когда  нас  выводили в баню или вели  в какую-либо пересылку, нас выстраивали  рядами, ставили  на колени  в снег, завертывали руки  за спину. В таком  положении мы стояли и ждали, пока не закончится процедура проверки, а вокруг  смотрели на нас десятки ружейных дул, и сзади, наседая на наши пятки, яростно выли овчарки, вырываясь  из рук проводников. Шли в затылок друг другу.
     - Шаг в сторону - открываю огонь! - было обычное предупреждение.
     Впрочем, за  весь  двухмесячный  путь из вагона  мы  выходили только  в Новосибирске,  Иркутске и Чите.  Нечего  и говорить, что посторонних людей к нам не подпускали и за версту.
     Шестьдесят  с  лишком  дней  мы   тащились  по   Сибирской  магистрали, простаивая  целыми сутками  на запасных путях. В  теплушке  было,  помнится, человек сорок народу. Стояла лютая зима, морозы с каждым днем все крепчали и крепчали.  Посередине  вагона  топилась  маленькая чугунная  печурка,  около которой сидел  дневальный и смотрел за нею. Вначале  мы жили  на два этажа - одна половина людей  помещалась внизу, а вторая - вверху, на высоких  нарах, устроенных  по  обе  стороны  вагона, на  уровне немного  ниже человеческого роста. Но вскоре нестерпимый мороз загнал всех нижних жителей  на нары, но и здесь, сбившись в кучу и согревая друг друга собственными телами, мы жестоко страдали  от холодов. Понемногу жизнь  превратилась в  чисто физиологическое существование,   лишенное   духовных  интересов,  где  все  заботы  человека сводились лишь к тому, чтобы  не умереть от  голода и жажды, не замерзнуть и не быть застреленным, подобно зачумленной собаке...
     В день  полагалось  на  человека  300  граммов хлеба,  дважды  в день - кипяток и обед из жидкой баланды и черпачка каши. Голодным и иззябшим  людям этой пищи, конечно, не хватало. Но и этот жалкий  паек выдавался нерегулярно и, очевидно, не всегда по вине обслуживающих нас привилегированных уголовных заключенных. Дело в том, что снабжение всей этой громады арестованных людей,
двигавшихся в то время по Сибири нескончаемыми эшелонами, представляло собой сложную  хозяйственную задачу.  На  многих  станциях  из-за  лютых холодов и нераспорядительности начальства невозможно было  снабдить людей даже  водой. Однажды  мы  около трех суток почти не получали воды и, встречая Новый, 1939 год  где-то около  Байкала,  должны были лизать черные  закоптелые сосульки, наросшие на стенах  вагона от наших же собственных испарений. Это новогоднее пиршество мне не удастся забыть до конца жизни.
     Два с лишним месяца тянулся наш скорбный поезд по Сибирской магистрали. Два маленьких заледенелых оконца  под  потолком лишь на короткое  время  дня робко освещали нашу теплушку. В остальное время горел огарок свечи в фонаре, а когда не давали свечи, весь вагон  погружался  в непроглядный  мрак. Тесно прижавшись друг к другу, мы  лежали  в этой первобытной тьме,  внимая  стуку колес и  предаваясь  безутешным  думам  о своей участи. По утрам  лишь краем глаза видели мы  в окно беспредельные просторы  сибирских полей, бесконечную занесенную   снегом   тайгу,  тени   сел   и   городов,  осененные  столбами вертикального дыма, фантастические отвесные скалы  байкальского побережья... Нас везли все дальше и дальше, на Дальний Восток, на край света...
     В  первых числах  февраля прибыли  мы в Хабаровск. Долго стояли  здесь. Потом  вдруг  потянулись  обратно,  доехали  до  Волочаевки  и  повернули  с магистрали к  северу, по новой железнодорожной ветке. По обе стороны  дороги замелькали колонны лагерей  с  их караульными вышками и поселки из новеньких пряничных  домиков,  построенных  по одному образцу.  Царство БАМа встречало
нас, своих  новых  поселенцев. Поезд  остановился, загрохотали засовы, и  мы вышли  из своих убежищ  в  этот новый  мир,  залитый солнцем,  закованный  в пятидесятиградусный  холод, окруженный видениями  тонких,  уходящих в  самое небо дальневосточных берез.
     Так мы прибыли в город Комсомольск-на-Амуре».

Как следует из этого рассказа, жестокие избиения продолжались в течение нескольких месяцев 1938 года. Потом была относительно «спокойная» тюремная, этапная и лагерная жизнь. Об этой жизни Заболоцкий рассказывает сам в письмах жене, которые он писал довольно часто. Вот пример такого письма.
                30 мая 1939 г.
«Родная моя Катенька, милые мои дети!
В течение последних двух недель я получил от вас две посылки — одну мартовскую, продуктовую, другую — с очками и витаминами, и письмо от 28.IV. Также получил по переводу 50 р. денег. Милая Катя, спасибо тебе за все твои заботы. Все отлично сохранилось, и я до сих пор живу с салом, сахаром и луком. Не мог удержаться от слез, увидев лица моих детей. Никитушка такой милый, и личико такое осмысленное. Наташенькино личико для меня совсем новое. В нем есть и твои, и мои черты. Теперь я каждый день заочно вижусь с моими родными далекими детками, и только тебя, моя родная женка, нет у меня. Ты пишешь о какой-то фотографии в заказном — ее я еще не получал. Пошли свою фотографию, но только мне лучше посылать фотографии совсем маленького формата.
Я жив и здоров, живу по-старому и пишу тебе аккуратно каждые 2 недели. Что ты долго не получаешь писем — объясняю распутицей, теперь ты, вероятно, их уже получила. Говорят, на мое имя есть в Управлении еще какая-то посылка, это, вероятно, ты успела послать новую. Милая Катя, не расходуйся слишком на меня, — я сыт, голодом не сижу. Посылай только самое необходимое — сало, сахар, чеснок. Одежду и белье — то, о [от] чем я не прошу специально, — не посылай, это не достигает цели. Портянок у меня теперь достаточно, носки и пара белья есть. Если найдутся какие-нибудь здоровые рукавицы — они были бы не лишни. Полотенце небольшое, несколько нос.<овых> платков, самый дешевый какой-нибудь, клеенчатый, что ли, бумажник, кружку эмалир.<ованную> на ; литра, кисет под махорку, — вот и все, что мне еще нужно. Доверенность на получение облигаций я послал тебе через Управление лагеря. Они должны переслать — таков порядок. Зимние вещи тоже мне не посылай. Когда будет нужно — я попрошу валенки простые, которые хорошо было бы выменять на мои новые фетровые (если они сохранились).
Обо мне не беспокойся, родная. Только пиши мне чаще о себе и о детях. Работаешь ли ты, здорова ли, как дети, собираешь ли Никитушку в школу, как вам живется вообще. Мой адрес прежний, но «15 отд.» писать не нужно. Просто пиши: г. Комс.<омольск>-на- Амуре, Востлаг НКВД, 2 колонна, мне.
На днях подаю жалобу на имя Верховного Прокурора СССР. На прежние жалобы ответа еще пока не пришло.
Ну, до свидания, мои родные. Крепко тебя целую и обнимаю, будь здорова и  береги себя и  детей. Целую Никитушку и  Наташеньку, моих милых деток. Будьте здоровы, терпеливы и  благоразумны.
Ваш Н. Заболоцкий».

И таких писем было порядка ста. Интересно, что такие заключённые, как Заболоцкий, получали посылки и даже деньги переводами. Востлаг занимался строительством байкало-амурской магистрали, её заключительного отрезка Тайшет — Советская Гавань. Сначала Заболоцкий работал на лесоповале и в карьере. В середине 1940 года Заболоцкий получил сообщение, что «Верховная Прокуратура передала мое дело в НКВД для утверждения отмены приговора». Но до освобождения было ещё далеко. С этого года он работал архитектурным художником (чертёжником).
Процесс освобождения начался в 1943 году. Из писем жене:
19 марта 1943  (как раз 5 лет со дня ареста).
На днях, очевидно, уезжаю отсюда на Алтай.
В мае 1943 года его перевели в Алтайлаг, в Кулундинские степи близ села Михайловское и определили чернорабочим на содовый завод. Вскоре его поместили в лазарет из-за проблем с сердцем. Возможно, здесь был «первый звонок». Хотя я не нашёл подтверждения тому, что работа на содовом производстве вызывает болезни сердца.
Уже в июле он сообщает жене:
Телеграмма 4 июля 1943
Здоров. Вышлите костюмы, немного белья. Кулунда Омской, Михайловское, п/я 308 дробь 13. Коля.
«…появились овощи – много огурцов, арбузов. Огурцы мы можем покупать по твердым ценам и кормят лучше, чем в Комсомольске.
Здесь установилась настоящая русская зима. Она мягче и солнечнее, чем в Комсомольске, много снега… Милая Катя, вчера я сдал  большое заявление о пересмотре моего дела…
…у меня начинает работать голова, и несмотря на работу я теперь довольно много думаю… наблюдаю природу, и это доставляет мне величайшее наслаждение. …режим смягчился, ходили без конвоя.  Сплю на воздухе, спасаясь от клопов».
А может быть, этот лазарет был после этой телеграммы?
29 августа 1944 <Михайловское>
Милая моя Катя! Уже 10 дней прошло после моего освобождения, и я только теперь могу написать тебе письмо. …по постановлению Особого Совещания в Москве я был освобожден 18 августа с оставлением здесь в качестве вольнонаемного до конца войны.  Я – так называемый «директивник», то есть освобожденный по директиве…это не совсем полное освобождение… я не пользуюсь всеми правами гражданства.
Любящий вас Коля.

Хотя сразу после ареста мужа Екатерина Васильевна была отправлена с детьми в Уржум, но вскоре (видимо, когда Заболоцкий уже был в лагере) их возвратили в Ленинград. Начало войны, блокада... В их квартиру попал снаряд, она и дети уцелели только чудом. После было страшно вспоминать бомбежки, то и дело лопавшиеся водопроводные трубы, замерзавшее отопление, вечные болезни малышей, голод... Тогда маленькая Наташа как-то спросила: «Мама, это правда было, что ты когда-то меня заставляла есть?» Однако в начале 42 года Заболоцкий получил сообщение, что жена и дети были эвакуированы по дороге жизни из Ленинграда в Уржум. Когда в августе 1944 года Заболоцкого освободили, Катя, не раздумывая, вместе с детьми двинулась в долгое странствие — к вольнонаемному мужу на поселение в Караганду.
Телеграмма 23 октября 1944 <Михайловское>
…найди транспортный отдел Алтайлага. Прокопенко устроит переезд Михайловку. Заболоцкий.
Полностью освободился За¬бо¬лоц¬кий только в 1946-м году. Этому помог перевод Слова о полку Игореве, начатый им еще до посадки, а законченный (с разрешения начальства; до этого была специальная инструкция: следить, чтобы стихов он не писал) на поселениях в Западной Сибири, в Кулундинской степи, где поэт работал чертежником. Лагерное строительное управление командирует его в Москву — показывать свой труд. В Москве перевод одобрен. Бесправного, не реабилитированного, без прописки живущего на даче В. П. Ильенкова в Переделкине За¬бо¬лоц-кого навещает сам Фадеев — и находит его человеком «твердым и ясным». После этого судьба За¬бо¬лоц¬кого идет только в гору. Сперва - переводы и свой огород (иначе не прокормиться), потом публикации его оригинальных стихов, известность, восстановление в Союзе Писателей, реабилитация, почти слава, достаток, отдельная квартира в Москве (с 1948 года - Хорошёвское шоссе, д.2/1 корп.4, квартира № 25; в доме также жили В. Каверин, И. Андроников, Э. Казакевич, В.Гроссман, т.е., как и в Ленинграде, «литературный дом»; дом входил в Реестр культурного наследия, но в 2001 г. был снесён в связи со строительством развязки третьего транспортного кольца) и даже орден Трудового Красного Знамени (1958) за переводы.

Если основываться только на этих фактах биографии, то, действительно, получается, что два инфаркта он получил и умер вследствие его пребывания  в лагерях и тюрьмах в 1938-44 годах. В том числе, работа на содовом заводе в Алтайлаге чернорабочим. Правда, в эту легенду никак не вписывается ещё один факт: его жена Екатерина Васильевна, с которой он прожил всю жизнь, которая  сберегла детей в блокадном Ленинграде и в 44 году приехала к нему в Караганду, в 1956—1958 годах пережила кратковременный роман с писателем Василием Гроссманом, уходила от Заболоцкого, но потом вернулась. Вот просто так, бес её попутал. Гроссман  соблазнил. Не молодой ловелас, а пятидесятилетний Вася – сосед, её ровесник.
Я считаю, что эти инфаркты и измена жены были следствием пристрастия Заболоцкого к алкоголю. Подтверждением этого являются свидетельство Н.Роскиной (об этом ниже), а также публикация в журнале «Караван историй» №4 за апрель 2015 года. Правда, автора этой публикации мне раскопать не удалось, но, судя по содержанию, она появилась со слов сына Заболоцкого Никиты (умер в конце 2014 года) и дочери Натальи (она жива). Есть ещё одно соображение. В то время, да, видимо, и во все времена, автору для того, чтобы продвигать свои произведения в печать, необходимо было всячески ублажать издателей. То есть было невозможно представить, что какой-то писатель или поэт, не очень известный (после приезда в Москву Заболоцкий был именно таким), не достигший уровня «выдающегося» или «великого», издаст свою книгу без того, чтобы не угостить главного редактора издательства. Причём, там ещё был редсовет, были чиновники Союза Советских писателей различных рангов и прочие. Практически эти ресторанные встречи происходили постоянно. И отказаться от выпивки было невозможно. Поэтому в послевоенные годы Заболоцкий систематически «принимал на грудь». А по свидетельству Роскиной и «Каравана историй» у него даже бывали запои. А вот это и приводит к инфарктам!
Две цитаты.
Из «Каравана»: К сожалению, ссылка сильно испортила его характер, в молодости он никогда не был столь подозрительным, а теперь его невозможно уговорить предъявить паспорт — все ему кажется, что из него узнают о его судимости. Да и не только это. Вот летом они ехали с Семеном Липкиным к нему на дачу в Переделкино, так двое мужчин в вагоне показались Николаю подозрительными, он весь посерел и все повторял в панике: «Сейчас меня возьмут». Муж редко улыбался, почти никогда не шутил, тяжко было видеть уже с утра его насупленное, угрюмое лицо, с которым он садился за письменный стол…. Если Николай запивал, то становилось и вовсе невыносимо. Он пил один — не терпел компании и собутыльников, глаза его делались маленькими, злыми, он придирался к жене и даже издевался над ней, гоняя то за пивом, то за закуской, или просто требовал, чтобы она погуляла где-нибудь: он, дескать, хочет побыть один.
Из воспоминаний Н.Роскиной (1956 год): Мы поехали в ресторан, и он заказал ужин. По-видимому, он выпил много уже когда звонил мне, — я сама никогда не пью, никогда не имела дела с пьющими людьми и очень плохо разбираюсь в стадиях опьянения. Но я поняла, что он пьян, тяготилась разговором, который к тому же никак не становился интересным, и хотела скорее приехать домой. Назавтра Заболоцкий позвонил мне на работу, в редакцию «Литературного наследства» и с такой же настойчивостью стал просить меня увидеться. Он заехал за мной за полчаса до конца моего служебного времени. Сотрудники редакции смотрели в окно, пытаясь разглядеть знаменитого поэта сквозь стекла «зима». Всем, мне в том числе, было весело. Мы поехали в другой ресторан, он заказал ужин, и тут мне опять стало скучно, потому что разговор не ладился, все было как-то неестественно, и еще потому, что он сразу стал пить, а мне это было неприятно. Еще накануне он внезапно закрыл лицо руками и сказал: «Боже, как я несчастлив! А вы?» — Я была смущена. Я видела много горя, но никогда не могла сказать о себе, что я несчастлива. Он умолк, и продолжался пустой ресторанный разговор — ешьте, пейте. И вот сегодня все то же самое — что вам заказать, стоило ли, право, ехать, и дочка сидит одна дома... Вдруг Заболоцкий вынул из кармана записную книжку, вырвал из нее листок бумаги, вынул из другого кармана авторучку, написал что-то и протянул мне. На листке было написано: «Я п.В. б.м.ж.» Я легко поняла и посмотрела на него в каком-то ужасе. Он аккуратно сложил этот листок и положил в карман. Началось прежнее — отчего же вы не едите, неужели вы, в самом деле, ничего не пьете. И вдруг он снова вынул листок из кармана и показал мне. «Это — серьезно». — «Простите, — сказала я, — насколько я знаю, у вас есть жена». — «Она уходит от меня, — ответил он, и на его глазах показались слезы. — Она полюбила другого». — «А кто он?» — «Он тоже писатель». — «Хороший?» — глупо спросила я. — «Хороший. Ну, не очень хороший, но все-таки хороший. Если бы вы знали, как я одинок!» Я молчала. «Подумайте. Прошу вас, подумайте».
Этим «писателем» был сосед, Василий Гроссман. По свидетельству «Каравана» Гроссман и его жена Ольга очень помогли Екатерине Васильевне после первого инфаркта Заболоцкого в 55-м году. «Она безвылазно сидела при муже в больнице, и Гроссман часто приходил сюда: приносил фрукты, соки, сладости и всячески поддерживал Екатерину Васильевну. У нее самой, по правде говоря, от переживаний зашкаливало давление, и она прескверно себя чувствовала, хотя и старалась всячески это скрыть. В палате, выкрашенной в унылый грязно-салатовый цвет, в голову неотступно лезли мысли о смерти — такого она не помнила за собой даже в самые страшные моменты жизни. А если вдруг умрет Николай, что с ней будет? Никакого будущего впереди, дети выросли, годы ушли. И становилось по-настоящему страшно. Как-то ранним осенним утром, выбежав из дома, чтобы ехать к мужу в больницу, вдруг заметила Гроссмана — он сидел во дворе на скамейке под облетевшими деревьями, улыбался выглянувшему солнцу и что-то записывал в блокнот. Катя подойти не решилась, но весь день вспоминала эту согревавшую душу картину. …— Екатерина Васильевна, можно мне пригласить вас прогуляться недолго по Беговой? Сейчас так красиво, весна… — С удовольствием, Василий Семенович, — пролепетала Катя, сама удивляясь тому, как легко она согласилась. (Доброе слово и кошке приятно.) Но ведь правда уже весна, такая чудесная солнечная погода стоит, запахи какие свежие вокруг! Коленька дома, он совершенно выздоровел, почему бы, в самом деле, не пройтись?»
Да, вот так, пятидесятилетняя женщина, всю жизнь не имевшая при муже (по свидетельству Чуковского) даже права совещательного голоса, влюбилась в человека, оказавшего ей хоть какое-то внимание. Тем более, что муж после инфаркта не изменил своего отношения к ней и даже продолжал пить.
И она ушла от Заболоцкого. Гроссман тоже ушёл от жены Ольги. Они сняли комнату в коммуналке. Но ни у них ничего не вышло, ни у Заболоцкого с Роскиной. И в итоге всё возвратилось на круги своя. Но полтора года запоев не прошли даром. И хоть Заболоцкий и Екатерина Васильевна бросились при её возвращении друг другу в объятья, но в 1958 году его хватил второй инфаркт. «13 октября, как вспоминает Никита Заболоцкий, был чуть ли не самый счастливый и теплый вечер в их семье. Дети, сидя рядом с обнявшимися родителями, смотрели по телевизору фильм «Летят журавли». На следующее утро Заболоцкий поднялся с постели, чтобы дойти до ванной, упал и умер — 14 октября 1958 года».

Прежде, чем закончить «биографическую часть», я не могу не рассказать о том, что меня поразило, когда я разбирался с арестом Заболоцкого. А именно, с поведением арестованных в период сталинских репрессий 37-38 годов. Приведу ещё одну цитату из воспоминаний Заболоцкого «История моего заключения», которую я намеренно опустил выше:
«Большинство   свободных   людей  отличаются   от   несвободных   общими характерными для них признаками. Они достаточно уверены  в себе, в  той  или иной  мере  обладают чувством  собственного достоинства, спокойно  и разумно реагируют на внешние раздражения... В годы моего заключения средний человек, без  всякой  уважительной причины лишенный свободы, униженный, оскорбленный, напуганный  и сбитый с толку той фантастической действительностью, в которую он внезапно попадал, чаще всего терял особенности, присущие  ему на свободе. Как пойманный в силки заяц, он беспомощно метался в  них, ломился в открытые двери,  доказывая  свою   невинность,  дрожал  от  страха  перед  ничтожными выродками, потерявшими свое человекоподобие, всех подозревал,  терял  веру в самых близких людей  и сам обнаруживал наиболее низменные свои черты, доселе скрытые от постороннего глаза. Через несколько дней тюремной обработки черты раба явственно  выступали  на  его  облике,  и  ложь, возведенная  на  него, начинала пускать свои корни в его смятенную и дрожащую душу.
     В ДПЗ, где  заключенные содержались в  период  следствия, этот  процесс духовного растления людей  только лишь начинался. Здесь можно было наблюдать все  виды  отчаяния, все проявления  холодной безнадежности,  конвульсивного истерического  веселья и цинического наплевательства на все на  свете, в том числе  и на собственную жизнь. Странно  было видеть этих взрослых  людей, то
рыдающих,  то  падающих в обморок, то трясущихся от  страха, затравленных  и жалких. Мне рассказывали, что писатель Адриан Пиотровский, сидевший в камере незадолго  до меня, потерял  от горя всякий облик  человеческий,  метался по камере,  царапал грудь  каким-то гвоздем и устраивал по ночам постыдные вещи на глазах у всей камеры. Но рекорд в этом отношении побил, кажется, Валентин Стенич, сидевший в  камере по  соседству. Эстет, сноб  и  гурман  в  обычной жизни,  он,  по рассказам заключенных, быстро нашел  со  следователями общий язык и за пачку папирос подписывал любые показания.  Справедливость  требует сказать,  что  наряду  с  этими  людьми  были  и  другие,  сохранившие ценой величайших  усилий свое человеческое  достоинство. Зачастую  эти  порядочные люди до  ареста были совсем маленькими, скромными винтиками нашего общества, в то время как великие люди мира сего нередко превращались в тюрьме в жалкое подобие  человека. Тюрьма  выводила людей  на  чистую  воду, только не в том смысле, как этого хотело начальство».
Заболоцкий написал это в 1956 году.
А в 2007 году по телевидению был показан 8-ми серийный документальный фильм Бэллы Курковой «На фоне Пушкина…1937», посвящённый 70-летию начала так называемого «Большого террора». Кстати, этот термин придумал в 1968 году некто Роберт Конквест, английский аналитик истории СССР, сотрудничавший с американской разведкой. Так вот, в этом фильме нас интересует 3-я серия «Дело ленинградских писателей». Одной из первых тем был рассказ о том, каким замечательным, умнейшим, образованнейшим и честнейшим был некто Валентин Стенич. По поводу его ареста и расстрела проливают слезу режиссер Алексей Герман, литературоведы Тамара Вахитова и Виталий Шенталинский. Вахитова даже дошла до того, что приписала Заболоцкому заказ Советской власти на очернение этого святого человека (Стенича). И, заодно уж, видимо, чтобы подгадить авторам этого фильма. Кстати, Герман привёл характерный пример. Когда Стенича попросили отказаться от какого-то его утверждения, он сказал, что он не может это сделать, потому что все подумают, что он лгал. Но через два дня он сдался и написал опровержение.
Так вот эти германы, вахитовы, шенталинские и ещё толпа выливших в этом фильме на сталинский режим море помоев (попова, разумов, михайлов, громова, листов, блюм, андреева, фомичев, да и автор фильма бэлла куркова), даже представить себе не могут, как это возможно за два дня не сломаться и не подписать любой донос. Если бы эти «интеллектуалы» в 37-38 году попали в застенки НКВД, то они также «сломались» бы за два дня. Кстати, те, кто подписывал любые показания, обычно кончали расстрелом, а те, кто как Заболоцкий, упорно молчали, часто избегали смерти. Я считаю, что изуверы НКВД, видимо, физически уставали «обрабатывать» таких упёртых и переводили их в разряд ссыльных. У них ведь была «разнарядка» не всех арестованных подводить под расстрел.
Никто не отрицает, что за время большого террора с августа 1937 по ноябрь 1938 года было расстреляно 390 тысяч человек, а 380 тысяч отправлены в лагеря. В ноябре 38 года Сталин заменил Ежова на Берию. Интенсивность арестов уменьшилась на порядок. Многих даже выпускали из лагерей. Некоторые историки называют это «бериевской оттепелью». Это, конечно, преувеличение. Репрессии продолжались. Этому способствовал запущенный в тридцатые годы маховик массового доносительства. Но говорить, что большой террор уничтожил лучших людей того времени, не правильно. Конечно, очень многих жаль, очень жаль, бесконечно жаль. Но не таких, как Стенич.
Кстати, я наткнулся на интересное свидетельство Исаака Бабеля, расстрелянного в 1940 году. Он был знаком с Ягодой – предшественником Ежова на посту наркома внутренних дел. А также имел близкие отношения с женой Ежова. За это, видимо, и пострадал. Бабель бывал у Горького и рассказывал: «Случайно задержался и остался наедине с Ягодой. Чтобы прервать наступившее тягостное молчание, я спросил его: «Генрих Григорьевич, скажите, как надо себя вести, если попадешь к вам в лапы?» Тот живо ответил: «Все отрицать, какие бы обвинения мы ни предъявляли, говорить «нет», только «нет», тогда мы бессильны».

Ну, всё про ужасы Большого террора. Дальше – стихи.

В творчестве Заболоцкого можно выделить три периода:
- 1926 - 32 годы («Столбцы и поэмы»);
- 1932 - 38 годы (до ареста);
- 1946 - 58 годы.

Столбцы и поэмы (1926 – 32).
Когда я первый раз прочёл это, что называется, «по диагонали», то я записал: «Фигня. Сумбур, ритм рвётся. Это, действительно, не похоже ни на что. Но что толку? Главное – нет содержания, идеи. Что вижу, о том и пою. И пою плохо».
При повторном чтении у меня порой возникало ощущение мерзости, желание прекратить это занятие, но НАДО было прочесть. Также порой возникало чувство, что я схожу с ума, читая этот бред.
Но, тем не менее, среди этого «навоза» есть несколько «жемчужных зёрен» - внятных, нормальных стихотворений, которые можно занести в «актив» Заболоцкого («Меркнут знаки Зодиака», «Вопросы к морю», «Отдых», «Звёзды, розы и квадраты», «Предостережение»). Я даже выделил одну строку, как афоризм: «Поэзия есть мысль, устроенная в теле». По этим вещам можно сказать, что Заболоцкий – поэт, а не какой-то уличный бродяга. Остальное – бред сивой кобылы. Литературоведы могут заявлять, что это сатира на быт угара НЭПа, выискивать скрытые пародии на Бальмонта и футуристов, сравнивать эти, якобы, «стихи» с полотнами Филонова (тоже, кстати, бредообразными), но, всё равно, это останется бредом.
Я не признаю живопись, которую надо объяснять, кинофильмы, перед просмотром которых нужно послушать выступление режиссёра. Музыку, в которой нет мелодии, я считаю какафонией. Что же говорить о стихах, которые тоже, оказывается, чтобы понять, нужно объяснять словами? Слова объяснять словами!
Про поэмы можно сказать, что ничего антисоветского и антисталинского в них, конечно, нет. Но вот в «Торжестве земледелия» Заболоцкий трактует коллективизацию просто как замену ручного труда (сохи) на механическую обработку земли. Здесь он, безусловно, не прав, поскольку главное в коллективизации – это замена частной собственности в сельском хозяйстве на коллективную. И критика в данном случае вполне правомерна. Хотя, конечно, арест и лагеря – не «аргумент» в споре. Но Заболоцкий просто попался «под руку», когда стряпалось дело на Тихонова.
Интересно, что в это время (в конце 20-х годов) Заболоцкий ухаживал (говорят, красиво ухаживал) за будущей женой Катей Клыковой. Сохранилось пылкое письмо Заболоцкого, написанное в ноябре 1928 года: «Друг мой милый, родная моя девочка! Если Вы когда-нибудь полюбите меня, я сделаю все, чтобы Вы были счастливы. Пойдемте вместе! Надо покорять жизнь! Надо работать и бороться за самих себя. Сколько неудач еще впереди, сколько разочарований, сомнений! Но если в такие минуты человек поколеблется — его песня спета. Вера и упорство. Труд и честность. Вместе мы горы своротим — да, вот этими руками! Решайте. Я жду. Я буду долго ждать, если это нужно.(…) Сегодня я окончательно понял, что за эти годы, если я кого и могу полюбить, то только Вас. Любовь моя безысходная, все теперь понял, без Вас — не жизнь. Прошу Вашей руки. Решайте. Когда хотите и как хотите».
Так вот, интересно, что ни одного любовного стихотворения Заболоцкий в то время не написал. Если бы написал, то Катя, наверняка, сохранила бы. А писал он вместо этого безобразные «Столбцы». Удивительно!

Стихи 1932 - 38 годы (до ареста).
После неудачных стихотворных экспериментов 20-х годов, после женитьбы он работал в отделе детской книги под руководством Маршака. В это время Заболоцкий решил не искушать судьбу попытками отразить в стихах социальные процессы, происходящие в стране, и стал писать о природе. О деревьях, листьях, реках, траве, жуках, птичках. Вернее, о его контактах с этой природой. Как бы «природа во мне». И дальше, после возвращения из лагерей такие отношения с природой остались. То есть он не стремится слиться с ней, жить её жизнью, что-то ей отдавать. В его стихах даже не чувствуется удивления тому, что происходит. Он просто констатирует факты. А удивительное происходит в нём самом, в его душе.
Безусловно, то, как Заболоцкий описывает происходящее в природе, те сравнения, которые он использует, интересны. Но они не зовут войти в лес, упасть в траву, слушать пение птиц. Это какой-то детский эгоцентризм, когда всё, что происходит вокруг, делается только для него. Возможно, Заболоцкий оставался ребёнком всю жизнь. И не только по отношению к природе, но по отношению к людям. Правда, это только восприятие окружающего мира, а не агрессивный эгоцентризм, стремящийся всё подчинить своим желаниям.
Что касается техники стихов Заболоцкого 30-х годов, то он постепенно, как кто-то сказал, «возвращается к основам», то есть стихи становятся привычными для чтения. В основном, сохраняется ритмика, размеры строф, хотя иногда и «спотыкаешься» о какие-то строки. Но это присуще и позднему Заболоцкому.
Только одно политическое событие нашло отражение в его стихах – смерть Кирова («Прощание. Памяти С.М.Кирова»). При этом никаких упоминаний о причинах смерти, убийцах – только скорбь о хорошем человеке. Какой-то биограф додумался, что это не понравилось Сталину. Ну, к «политическим» стихам можно отнести и «Горийскую симфонию» - родных местах Иосифа Виссарионыча, хотя имя вождя там не упоминается.

С конца 20-х годов Заболоцкий начал заниматься переводами. И самым заметным был «Витязь в тигровой шкуре» Шота Руставели.
По одним сведениям в Интернете в 1930 году вышла адаптированная для юношества версия перевода (в 1957 – последняя редакция, которая, кстати, входит в современную школьную программу). По другим эта первая сокращённая версия для юношества вышла в 1937 году. Хотя на одном сайте антиквариата книга 1937 года является переводом Бальмонта. Это явная ошибка, поскольку Бальмонт сделал этот перевод в 1914 году, а в 22-м эмигрировал во Францию. И в 1937 году его перевод никак не мог появиться в СССР. Правда, примерно в это же время был сделан перевод Петренко. Но в 41-году в заключении Заболоцкий по радио слышал свой перевод. То есть его книга вышла до посадки. А когда он его написал – не известно. Возможно, и в 30-м году. Заболоцкий тогда сделал сокращённый перевод, без длинного вступления, количество строф уменьшено практически вполовину. И этот перевод до сих пор изучается в школе.
А вот был ли такого рода сокращённый перевод до Заболоцкого – пока не ясно. Скорее всего, нет. Перевод Бальмонта – полный, Павленко – полный. Были ещё переводы Георгия Цагарели (1937), Шалвы Нуцубидзе (1941). Судя по всему, они тоже полные, но найти их не удалось. Сокращённый перевод Заболоцкого (адаптация для юношества 1937 года) – единственный в  своём роде. И я рискну заявить, что этот вариант лучше, чем полный перевод, который он закончил в 1957 году. Он убрал все длинноты. Полный вариант поэмы можно читать только, если задаться целью ОБЯЗАТЕЛЬНО ПРОЧИТАТЬ полный вариант «Витязя в тигровой шкуре».
Предшественник для Заболоцкого – перевод Бальмонта 1914 года. Называется «Витязь в барсовой шкуре». Барс – это леопард. Водится в горных районах Центральной Азии. В Аравии и Иране были и есть тигры и львы.
Весь перевод Бальмонта я не прочитал, но на первый взгляд, он даже лучше, изощрённей. Здесь каждая строка делится на две части, причём, рифмуются три половинки, а четвертая половинка во второй строке рифмуется с последней половинкой в последней строке строфы. И вся поэма выдержана в одном размере. У Заболоцкого все четыре строки строфы рифмуются одной рифмой. При этом строка тоже делится на две части, но не рифмуется. И, кроме того, от строфы к строфе меняется размер и окончание на ударный и на безударный слог. Кроме того, Заболоцкий использует много нерусских слов (миджнур – влюблённый, лалы – драгоценные камни красного цвета и др), в то время как Бальмонт их избегает.
Конечно, «Витязь» - шедевр грузинской поэзии. Но сюжет, а скорее всего и формат, Руставели заимствовал, как он сам пишет в 9-й строфе (хотя почему-то у Бальмонта это признание – в 16 строфе?):
Эта повесть, из Ирана занесенная давно,
По рукам людей катилась, как жемчужное зерно.
Спеть ее грузинским складом было мне лишь суждено
Ради той, из-за которой сердце горестью полно.
Руставели – переводчик, хотя иранский «исходник» до сих пор не найден, что даёт особо рьяным руставелеологам повод приписать сюжет и размер самому Руставели. Якобы, он изобразил в главных героинях Нестан и Тинатин все лучшие черты царицы Тамары. Как-то это слишком мудрёно. Вряд ли, читая восхваления других женщин, царица отнесла бы их на свой счёт. Есть много легенд о взаимоотношениях Руставели и царицы, но достоверно известно, что он был при её дворе казнохранителем, то есть крупным государственным деятелем. По одной из версий, Руставели, влюблённый в царицу, женится, однако, на какой-то Нине и вскоре после свадьбы получает от «дамы идеального поклонения» приказание перевести на грузинский язык литературный подарок, поднесённый ей побеждённым шахом. Блестяще исполнив поручение, он от награды за свой труд отказывается.
В начале второго тысячелетия в центральноазиатской поэзии царил формат длинных излияний. Так что в моей школьной программе (в 50-х годах) этой поэмы не было даже для домашнего чтения. А сейчас есть в заданиях на летние каникулы сокращённый (но всё же, весьма объёмный) вариант Заболоцкого. Изверги в нынешней системе образования сидят!
Следующей большой работой Заболоцкого в отделе детской книги был пересказ для детей «Гаргантюа и Пантагрюэля» Рабле. Возможно, инициатором этой работы был сам Заболоцкий. Дело в том, что в 29-м году была выпущена в издательстве «Земля и фабрика» (Москва – Ленинград) большая книга в переводе Пяста с великолепными иллюстрациями Гюстава Дорэ. Мой отец в своё время купил её. По какому случаю состоялось это издание, не известно. Может быть, в связи с тем, что 1932 году исполнялось 400 лет выходу первой части про Пантагрюэля. Вряд ли, начальство дало такое задание Заболоцкому. Не может быть, чтобы  детям советских строителей социализма и защитников социалистической Родины был нужен рассказ о том, как в средневековой Франции вели разгульную жизнь какие-то бездельники. Скорее всего, Заболоцкому настолько понравилась эта вещь, что он предложил начальству сделать адаптацию для детей. То, что написал Рабле, можно читать только взрослым. Там на каждой странице – или скабрёзные шутки, или интимные подробности семейной жизни, или описание безудержного пьянства. Да и то с трудом. Даже в том полном издании 29 года редакция издательства сочла необходимым сделать некие «урезки». Как написано в предисловии, «Раблэ, как писатель эпохи Возрождения, когда плоть потребовала своих прав, слишком откровенно выражал эту радость плоти, называя вещи и некоторые действия такими словами, которые непривычно произносить вслух и которые называются неприличными. Эти непристойности, иногда переходящие в грубости, редакция считала правильным исключить не из соображений лицемерной морали, а из соображений культурного порядка».
Но в то же время в «Гаргантюа и Пантагрюэле» много доброты и поучительного для подрастающего поколения. И Заболоцкому удалось талантливо сохранить эту доброту, а также живой язык оригинала и избежать рассказа о том, что детям пока лучше не знать. Это даже дало основание одному из рецензентов в Интернете сказать, что пересказ лучше оригинала. И я готов с ним согласиться. Но, всё равно, я считаю, что давать школьникам на лето задание читать такие большие книги нельзя. Правда, рядом с ними на полках книжных магазинов стоят тоненькие издания, где в двух словах излагается содержание того, что им надлежало прочесть. Это как мы в институте изучали труды Маркса-Энгельса-Ленина по пособиям «Как изучать труды Маркса-Энгельса-Ленина». И получали пятёрки.
После «Гаргантюа» Заболоцкий взялся за «Слово о полку Игореве». Видимо, опять по заданию редакции. В 1935 году исполнилось 750 лет похода князя Игоря. И занимался Заболоцкий этим переводом два года, до посадки. Поскольку он закончил перевод сразу после освобождения, то я займусь его разбором и тем самым как бы соединю два периода творчества Заболоцкого: тридцатые и послевоенные годы.
«Слово» изначально не было поэзией в нынешнем понимании этого термина. Это древнерусская былина о неудачном походе на половцев Новгород-Северского князя Игоря Святославича в 1185 году. Спустя шесть лет Игорь провёл удачный поход на половцев. Но почему-то увековечен был именно поход 1185 года и пленение Игоря. Было очень много споров о подлинности того варианта «Слова», который нашёл Мусин-Пушкин. Но в итоге, всё-таки, большинство литературоведов сошлись во мнении, что то, что мы имеем в качестве исходника – это то «Слово», которое было написано в 12-м веке. Ну, быть может, с небольшими коррективами переписчиков. Поэтому переводчики уже в течение двухсот лет опираются на мусинский вариант. На него же опирался и Заболоцкий.
Поскольку это, всё-таки, был перевод для детей, то Заболоцкий сделал его не в форме былины, а в виде поэмы в стихах. И не стремился быть академически точным в переводах отдельных терминов, главное – быть понятным неподготовленному читателю. И это ему удалось настолько блестяще, что его вариант перевода до сих пор изучают в школе. Причём, если в моё время «Слово» использовали на уроках истории, то теперь проходят по литературе. А как я уже говорил, эта работа принесла Заболоцкому фактически реабилитацию: восстановление в Союзе писателей и квартиру в Москве.
Читается «Слово» Заболоцкого очень легко. В отличие от его предшественников и последователей. Это даже можно увидеть по первым строкам.

Жуковский:
Не прилично ли будет нам, братия,
Начать древним складом
Печальную повесть о битвах Игоря,
Игоря Святославича!

Бальмонт:
Нам начать не благо ль, братья,
песню старыми словами,
Песнь, как полк в поход повел он,
славный Игорь Святославич?

Заболоцкий:
Не пора ль нам, братия, начать
О походе Игоревом слово,
Чтоб старинной речью рассказать
Про деянья князя удалого?

Лихачёв (академик):
Пристало ли нам, братья,
начать старыми словами
печальные повести о походе Игоревом,
 Игоря Святославича?

Евтушенко:
А не пора ль начать нам, братья,
пока все боли мы не выговорим,
не плач по мертвым, не проклятья,
а песню о походе Игоревом?

Ну, академик Лихачёв не стремился переводить стихами, а скорее хотел быть как можно ближе к оригиналу. Но остальные поэтические переводы по сравнению с Заболоцким – просто детский лепет. У меня не было никаких комментариев Жуковского и Бальмонта к их работам, но Евтушенко под старость разродился огромным предисловием. Я уже говорил, что не признаю стихов, которые надо объяснять словами. Так вот, Евтушенко с блеском подтверждает это правило. Уж он и провёл титаническую работу по выяснению НАСТОЯЩИХ значений отдельных слов, и музыкальный ключ к «Слову» он нашёл в своих же стихах и оратории Шостаковича по ним, и ему «приходилось обходить "темные места", непросветленные даже такими блестящими знатоками, как Д. Лихачев, Б. Рыбаков, М. Гаспаров».  В общем, титан мысли, великан поэзии. Ну, о Заболоцкого он вытер ноги в самом начале: «Я учел неудачу такого прекрасного поэта, как Заболоцкий, вогнавшего "Слово" в ритмическую железную клетку, где великий эпос, обламывая медвежьи когти, безуспешно пытался разогнуть ржавые прутья академической формы».
Прочитав с большим трудом перевод Евтушенко, я сделал заключение – фигня. Как был ты, Евгений, всю жизнь конъюнктурщиком, так и остался им до преклонных лет. И сейчас ты можешь рассказывать байки о своих «демаршах», о противоречиях с властями, но никто тебя не высылал – ты сам умотал в Америку в 1991 году. И как не стоял ты рядом с Заболоцким в ряду выдающихся поэтов 20-го века, так и не будешь стоять. Какое-то время тебя, конечно, будут тянуть демолитературоведы, но не долго – пока деньги не кончатся.
Ещё в 1936 году в Детиздате вышла адаптированная для детей книга «Тиль Уленшпигель» Шарля де Костера. Достать её не удалось. Но, судя по аннотациям других изданий, первый перевод на русский в 1915 году сделал Горнфельд, а Заболоцкий просто пересказал эту историю для детей.
Кроме того, Заболоцкий занимался стихотворными переводами с других языков. Есть несколько изданий трехтомника поэтических переводов. Здесь кроме «Витязя в тигровой шкуре» и «Слова о полку Игореве» представлены сербский эпос, грузинская поэзия, переводы немецкой, итальянской, венгерской, украинской и восточной поэзии. В Интернете есть только реклама этих изданий и кое-где краткое содержание. Поэтому я располагаю только переводами, помещёнными в однотомнике из «Библиотеки поэта» в 1965 году, который приобрёл в своё время мой отец.
Из комментариев нельзя понять, когда был сделан тот или иной перевод. Заболоцкий начал переводить ещё в 30-е годы. Тогда его познакомил с грузинской поэзией  Симон Чиковани. «Витязь» - понятно, но что он ещё перевёл с грузинского до посадки? Некоторые стихи содержат какие-то эпизоды социалистического строительства. Но лучше, конечно, переводы дореволюционных поэтов. Хотя из них подбирались, в основном, стихи с мечтами о свободе, но, всё-таки, они – о любви. И даже такое грустное стихотворение Церетели.

Сравню ли я красу твоей весны
С моей нагой, ограбленной зимою?
Сравню ль ущерб вечерней тишины
С румяным утром, ясною зарёю?

Ты молода, устремлена вперёд –
Я ухожу, измученный годами.
Ты лишь впряглась в ярмо земных забот –
Я ж расплатился начисто с долгами.

Мы  далеки, как небо и земля,
Отделены границей друг от друга.
Ты – как цветок, украсивший поля,
Я – старый мох, увядший от недуга.

Но в мире есть невидимая связь
Меж ясным небом и землёй унылой.
И новь, и старь, в одно соединясь,
Полны её пленительною силой.

В основном, переводы с грузинского были опубликованы в год смерти Заболоцкого, в 1958 году в сборнике «Антология грузинской поэзии». Сами переводы осуществлены, конечно, раньше. И мне кажется, что в переводах грузинской поэзии (включая «Витязя») Заболоцкий компенсировал недостаток своей любовной лирики, которая прорвалась только в конце жизни. Может быть, он просто был влюблён только в одну женщину?
 
Из других переводов в памяти остались только строки из «Землетрясения в Тебризе» (Восточная поэзия, Катран Тебризи):

Пустые надежды не может лелеять поэт –
На этой земле ничего постоянного нет.
С тех пор, как из мрака возникло миров бытиё,
Бессмертна земля, но меняется облик её.
Меняешься ты, но бессмертны и ночи, и дни,
И годы, и месяцы – также бессмертны они.
Что толку гадать? Прорицанье – пустая мечта.
Судьбы не изменишь, и всуе твоя суета.

Это перекликается со стихотворением Заболоцкого 1937 года «Метаморфозы»: «Как мир меняется! И как я сам меняюсь!»
В одной из биографий я прочёл, что после войны, возвращения из заключения и реабилитации Заболоцкого не очень-то печатали, и, вообще, при жизни Сталина собирались ещё раз посадить. Поэтому он зарабатывал на жизнь переводами. Возможно, это так. Свои стихи писал в стол (правда, в какой «стол», если при аресте всё из столов извлекали?), а публиковал переводы. Тем более, грузинских поэтов.

Ну, всё. Дальше – о стихах самого Заболоцкого.
Их, на самом деле, не так уж и много. Да и времени было у него немного. Если не брать период «Столбцов» (26-31) и заключение (38-45), то остаётся всего 20 лет для настоящего творчества.
Возможно, та подборка, которая досталась нам в наследство, неполная. Ходят упорные слухи, что вдова и сын основательно потрудились над поэтическим наследством Заболоцкого. Из воспоминаний сына Никиты: «За несколько дней до смерти Николай Алексеевич написал литературное завещание, в котором точно указал, что должно войти в его итоговое собрание, структуру и название книги. В едином томе объединил он смелые, гротескные стихотворения 20-х годов и классически ясные, гармоничные произведения более позднего периода, тем самым признав цельность своего пути. Итоговый свод стихотворений и поэм следовало заключить авторским примечанием. «Эта рукопись включает в себя полное собрание моих стихотворений и поэм, установленное мной в 1958 году. Все другие стихотворения, когда-либо написанные и напечатанные мной, я считаю или случайными, или неудачными. Включать их в мою книгу не нужно. Тексты настоящей рукописи проверены, исправлены и установлены окончательно; прежде публиковавшиеся варианты многих стихов следует заменять текстами, приведенными здесь".  Правда, текст самого этого завещания я нигде не нашёл.
Такая же подборка, видимо, содержится в книге «Н.А.Заболоцкий. Стихотворения и поэмы», выпущенной в 1965 году в «Библиотеке поэта». Эту книгу купил в своё время мой отец.

В тридцатые годы Заболоцкий написал мало. Поскольку работал в редакции. «Витязь», «Гаргантюа» и «Слово». Из того периода я выделил для себя, например, «Засуху». Как в жару всё замирает и пробуждается только после захода солнца.
     Но жизнь моя печальней во сто крат,
     Когда болеет разум одинокий
     И вымыслы, как чудища, сидят,
     Поднявши морды над гнилой осокой
Но    
     Не бойтесь бурь! Пускай ударит в грудь
     Природы очистительная сила!
     Ей все равно с дороги не свернуть,
     Которую сознанье начертило.

Самое известное стихотворение этого времени «Метаморфозы»:

     Как мир меняется! И как я сам меняюсь!
     Лишь именем одним я называюсь,
     На самом деле то, что именуют мной,-
     Не я один. Нас много. Я - живой
     Чтоб кровь моя остынуть не успела,
     Я умирал не раз. О, сколько мертвых тел
     Я отделил от собственного тела!

Это написано в 37 году, незадолго до ареста. Он как бы предвосхищает крутое изменение своей жизни.
Вообще, самое главное для меня в стихах 30-х годов, что в отличие от 20-х, эти стихи читаешь без напряжения: не спотыкаешься о какую-то несуразную рифму или вылезающую из строфы строчку или сбой ритма. Заболоцкий перестаёт «удивлять» читателя и стремится донести до него свою мысль или взволновавший его образ.
Заключение не озлобило и не исковеркало его талант. Несмотря на то, что ему было запрещено писать, он ухитрился повысить своё мастерство. Возможно, он использовал устное творчество. Где-то я читал о случае, когда заключенные выучивали какие-то части некоей поэмы, созданной в тюрьме, и после выхода на свободу «складывали» текст. Может быть, Заболоцкий таким же образом «сохранял форму». Но факт остаётся фактом, что после освобождения он быстро закончил работу над «Словом» и стал писать стихи так, как будто, не было этих семи лет заключения. Даже лучше. Намного лучше.
Если ориентироваться на ту подборку, о  которой я сказал выше, то первым после освобождения он написал стихотворение  «Слепой»:
     С опрокинутым в небо лицом,
     С головой непокрытой,
     Он торчит у ворот,
     Этот проклятый Богом старик.
     Целый день он поет,
     И напев его грустно-сердитый,
     Ударяя в сердца,
     Поражает прохожих на миг.

Это как бы первый человек, встреченный поэтом после освобождения.

     И боюсь я подумать,
     Что где-то у края природы
     Я такой же слепец
     С опрокинутым в небо лицом.
     Лишь во мраке души
     Наблюдаю я вешние воды,
     Собеседую с ними
     Только в горестном сердце моем.
     О, с каким я трудом
     Наблюдаю земные предметы,
     Весь в тумане привычек,
     Невнимательный, суетный, злой!
     Эти песни мои --
     Сколько раз они в мире пропеты!
     Где найти мне слова
     Для возвышенной песни живой?
     И куда ты влечешь меня,
     Темная грозная муза,
     По великим дорогам
     Необъятной отчизны моей?
     Никогда, никогда
     Не искал я с тобою союза,
     Никогда не хотел
     Подчиняться я власти твоей.

Да, он ещё не совсем на свободе. Он ещё отчасти там, в лагере.
Стихи, хоть и написаны немного коряво, но трогают глубиной мысли. Это не «Столбцы» и даже не «Метаморфозы».
Одиннадцать лет спустя Заболоцкий напишет стихотворение-воспоминание, которое перекликается со «Слепым»:
    
     Это было давно.
     Исхудавший от голода, злой,
     Шел по кладбищу он
     И уже выходил за ворота.
     Вдруг под свежим крестом,
     С невысокой могилы сырой
     Заприметил его
     И окликнул невидимый кто-то.
     И седая крестьянка
     В заношенном старом платке
     Поднялась от земли,
     Молчалива, печальна, сутула,
     И творя поминанье,
     В морщинистой темной руке
     Две лепешки ему
     И яичко, крестясь, протянула.
     И как громом ударило
     В душу его, и тотчас
     Сотни труб закричали
     И звезды посыпались с неба.
     И, смятенный и жалкий,
     В сиянье страдальческих глаз,
     Принял он подаянье,
     Поел поминального хлеба.
     Это было давно.
     И теперь он, известный поэт,
     Хоть не всеми любимый,
     И понятый также не всеми,--
     Как бы снова живет
     Обаянием прожитых лет
     В этой грустной своей
     И возвышенно чистой поэме.
     И седая крестьянка,
     Как добрая старая мать,
     Обнимает его...
     И бросая перо, в кабинете
     Все он бродит один
     И пытается сердцем понять
     То, что могут понять
     Только старые люди и дети.

Кстати, между этим стихотворением и «Слепым» Заболоцкий к такой теме не возвращался.
После освобождения он на некоторое время обратился к природе. Но уже не так, как это было в 30-е годы. Теперь это просто восхищение самой природой, а не «собой в природе».

     Еще заря не встала над селом,
     Еще лежат в саду десятки теней,
     Еще блистает лунным серебром
     Замерзший мир деревьев и растений.
     Какая ранняя и звонкая зима!
     Еще вчера был день прозрачно-синий,
     Но за ночь ветер вдруг сошел с ума,
     И выпал снег, и лег на листья иней.

Но в то же время:
    
     Я не ищу гармонии в природе.
     Разумной соразмерности начал
     Ни в недрах скал, ни в ясном небосводе
     Я до сих пор, увы, не различал.

     Когда огромный мир противоречий
     Насытится бесплодною игрой,--
     Как бы прообраз боли человечьей
     Из бездны вод встает передо мной.
     И в этот час печальная природа
     Лежит вокруг, вздыхая тяжело,
     И не мила ей дикая свобода,
     Где от добра неотделимо зло.

Удивительно в этом ряду читать  стихотворение «Иволга»:

     В этой роще березовой,
     Вдалеке от страданий и бед,
     Где колеблется розовый
     Немигающий утренний свет,
     Где прозрачной лавиною
     Льются листья с высоких ветвей,--
     Спой мне, иволга, песню пустынную,
     Песню жизни моей.

     Как безумные мельницы,
     Машут войны крылами вокруг.
     Где ж ты, иволга, леса отшельница?
     Что ты смолкла, мой друг?
     Окруженная взрывами,
     Над рекой, где чернеет камыш,
     Ты летишь над обрывами,
     Над руинами смерти летишь.
     Молчаливая странница,
     Ты меня провожаешь на бой,
     И смертельное облако тянется
     Над твоей головой.
     За великими реками
     Встанет солнце, и в утренней мгле
     С опаленными веками
     Припаду я, убитый, к земле.
     Крикнув бешеным вороном,
     Весь дрожа, замолчит пулемет.
     И тогда в моем сердце разорванном
     Голос твой запоет.

Как Заболоцкий, не воевавший, смог так пронзительно написать о войне?
В 40-е годы ему, конечно же, приходилось писать и о стройках социализма: «Храмгэс» (в Грузии), «Город в степи» (Караганда), «В тайге» и «Творцы дорог» (о строительстве амурского участка БАМ). Правда, он не увлекался пафосом.
В 1948 году Заболоцкий написал стихотворение «Жена»:

     Откинув со лба шевелюру,
     Он хмуро сидит у окна.
     В зеленую рюмку микстуру
     Ему наливает жена.
     Как робко, как пристально-нежно
     Болезненный светится взгляд,
     Как эти кудряшки потешно
     На тощей головке висят!

     Так кто же ты, гений вселенной?
     Подумай: ни Гете, ни Дант
     Не знали любви столь смиренной,
     Столь трепетной веры в талант.
     О чем ты скребешь на бумаге?
     Зачем ты так вечно сердит?
     Что ищешь, копаясь во мраке
     Своих неудач и обид?
     Но коль ты хлопочешь на деле
     О благе, о счастье людей,
     Как мог ты не видеть доселе
     Сокровища жизни своей?

Вряд ли он показал это творение Екатерине Васильевне. Скорее всего, это было просто самобичевание. И ничего в их жизни не изменилось. Опубликованы эти стихи в 53-м году.
Темы стихов Заболоцкого всё время меняются. Но не меняется их высокое качество. Вот, например, «Журавли».

     Вылетев из Африки в апреле
     К берегам отеческой земли,
     Длинным треугольником летели,
     Утопая в небе, журавли.
     Вытянув серебряные крылья
     Через весь широкий небосвод,
     Вел вожак в долину изобилья
     Свой немногочисленный народ.
     Но когда под крыльями блеснуло
     Озеро, прозрачное насквозь,
     Черное зияющее дуло
     Из кустов навстречу поднялось.
     Луч огня ударил в сердце птичье,
     Быстрый пламень вспыхнул и погас,
     И частица дивного величья
     С высоты обрушилась на нас.
     Два крыла, как два огромных горя,
     Обняли холодную волну,
     И, рыданью горестному вторя,
     Журавли рванулись в вышину.
     Только там, где движутся светила,
     В искупленье собственного зла
     Им природа снова возвратила
     То, что смерть с собою унесла:
     Гордый дух, высокое стремленье,
     Волю непреклонную к борьбе -
     Все, что от былого поколенья
     Переходит, молодость, к тебе.
     А вожак в рубашке из металла
     Погружался медленно на дно,
     И заря над ним образовала
     Золотого зарева пятно.

Как от этого может не защемить сердце?
В стихах о природе он уходит от чистого созерцания к историям из жизни природы.

     Приближался апрель к середине,
     Бил ручей, упадая с откоса,
     День и ночь грохотал на плотине
     Деревянный лоток водосброса.
     Здесь, под сенью дряхлеющих ветел,
     Из которых любая -- калека,
     Я однажды, гуляя, заметил
     Незнакомого мне человека.
     Он стоял и держал пред собою
     Непочатого хлеба ковригу
     И свободной от груза рукою
     Перелистывал старую книгу.
     Лоб его бороздила забота,
     И здоровьем не выдалось тело,
     Но упорная мысли работа
     Глубиной его сердца владела.
     Пробежав за страницей страницу,
     Он вздымал удивленное око,
     Наблюдая ручьев вереницу,
     Устремленную в пену потока.
     В этот миг перед ним открывалось
     То, что было незримо доселе,
     И душа его в мир поднималась,
     Как дитя из своей колыбели.
     А грачи так безумно кричали,
     И так яростно ветлы шумели,
     Что казалось, остаток печали
     Отнимать у него не хотели.

Кому-то Заболоцкий сказал, что его теперь больше интересуют люди в природе, а не сама природа.
Старая сказка
     В этом мире, где наша особа
     Выполняет неясную роль,
     Мы с тобою состаримся оба,
     Как состарился в сказке король.
     Догорает, светясь терпеливо,
     Наша жизнь в заповедном краю,
     И встречаем мы здесь молчаливо
     Неизбежную участь свою.
     Но когда серебристые пряди
     Над твоим засверкают виском,
     Разорву пополам я тетради
     И с последним расстанусь стихом.
     Пусть душа, словно озеро, плещет
     У порога подземных ворот
     И багровые листья трепещут,
     Не касаясь поверхности вод.

Это уже 1952 год. В конце 40-х – начале 50-х он занимался переводами. А вот как бы продолжение упрёков себе самому, которое он сделал в стихотворении «Жена»:

     Облетают последние маки,
     Журавли улетают, трубя,
     И природа в болезненном мраке
     Не похожа сама на себя.
     По пустынной и голой аллее,
     Шелестя облетевшей листвой,
     Отчего ты, себя не жалея,
     С непокрытой бредешь головой?
     Жизнь растений теперь затаилась
     В этих странных обрубках ветвей,
     Ну, а что же с тобой приключилось,
     Что с душой приключилось твоей?
     Как посмел ты красавицу эту,
     Драгоценную душу твою,
     Отпустить, чтоб скиталась по свету,
     Чтоб погибла в далеком краю?
     Пусть непрочны домашние стены,
     Пусть дорога уводит во тьму,-
     Нет на свете печальней измены,
     Чем измена себе самому.

Однако, в начале 50-х чувствуется какой-то надлом. Возможно, «доктор-алкоголь» не справляется с лечением? «Жилец земли, пятидесяти лет». Его начинают одолевать мысли о смерти, об ушедших товарищах.

     В широких шляпах, длинных пиджаках,
     С тетрадями своих стихотворений,
     Давным-давно рассыпались вы в прах,
     Как ветки облетевшие сирени.
     Вы в той стране, где нет готовых форм,
     Где все разъято, смешано, разбито,
     Где вместо неба - лишь могильный холм
     И неподвижна лунная орбита.

     Теперь вам сестры - цветики гвоздик,
     Соски сирени, щепочки, цыплята...
     И уж не в силах вспомнить ваш язык
     Там наверху оставленного брата.
     Ему еще не место в тех краях,
     Где вы исчезли, легкие, как тени,
     В широких шляпах, длинных пиджаках,
     С тетрадями своих стихотворений.

Но, всё же, ещё не ушла тяга к прекрасному:

     Ты помнишь, как из тьмы былого,
     Едва закутана в атлас,
     С портрета Рокотова снова
     Смотрела Струйская на нас?

     Когда потемки наступают
     И приближается гроза,
     Со дна души моей мерцают
     Ее прекрасные глаза.

И природа, опять природа:
Дождь
     В тумане облачных развалин
     Встречая утренний рассвет,
     Он был почти нематериален
     И в формы жизни не одет.
     Зародыш, выкормленный тучей,
     Он волновался, он кипел,
     И вдруг, веселый и могучий,
     Ударил в струны и запел.
     И засияла вся дубрава
     Молниеносным блеском слез,
     И листья каждого сустава
     Зашевелились у берез.
     Натянут тысячами нитей
     Меж хмурым небом и землей,
     Ворвался он в поток событий,
     Повиснув книзу головой.
     Он падал издали, с наклоном
     В седые скопища дубрав.
     И вся земля могучим лоном
     Его пила, затрепетав.

Но надвигается катастрофа. Наблюдение я кино:

     Утомленная после работы,
     Лишь за окнами стало темно,
     С выраженьем тяжелой заботы
     Ты пришла почему-то в кино.

     Одинока, слегка седовата,
     Но еще моложава на вид,
     Кто же ты? И какая утрата
     До сих пор твое сердце томит?
     Где твой друг, твой единственно милый,
     Соучастник далекой весны,
     Кто наполнил живительной силой
     Бесприютное сердце жены?

     Где б он ни был, но в это мгновенье
     Здесь, в кино, я уверился вновь:
     Бесконечно людское терпенье,
     Если в сердце не гаснет любовь.

Это 54-й год. Через год – первый инфаркт.

     Ангел, дней моих хранитель,
     С лампой в комнате сидел.
     Он хранил мою обитель,
     Где лежал я и болел.

И вот он вышел во двор после болезни и увидел «Некрасивую девочку»:

     Среди других играющих детей
     Она напоминает лягушонка.
     Заправлена в трусы худая рубашонка,
     Колечки рыжеватые кудрей
     Рассыпаны, рот длинен, зубки кривы,
     Черты лица остры и некрасивы.

     И пусть черты ее нехороши
     И нечем ей прельстить воображенье,-
     Младенческая грация души
     Уже сквозит в любом ее движенье.
     А если это так, то, что есть красота,
     И почему ее обожествляют люди?
     Сосуд она, в котором пустота,
     Или огонь, мерцающий в сосуде?

А вот воспоминание о Ленинграде:

     При первом наступлении зимы,
     Блуждая над просторною Невою,
     Сиянье лета сравниваем мы
     С разбросанной по берегу листвою.
     Но я любитель старых тополей,
     Которые до первой зимней вьюги
     Пытаются не сбрасывать с ветвей
     Своей сухой заржавленной кольчуги.
     Как между нами сходство описать?
     И я, подобно тополю, не молод,
     И мне бы нужно в панцире встречать
     Приход зимы, ее смертельный холод.

Ещё одно наблюдение:
Старая актриса
     В позолоченной комнате стиля ампир,
     Где шнурками затянуты кресла,
     Театральной Москвы позабытый кумир
     И владычица наша воскресла.
     В затрапезе похожа она на щегла,
     В три погибели скорчилось тело.
     А ведь, Боже, какая актриса была
     И какими умами владела!

     И не важно, не важно, что в дальнем углу,
     В полутемном и низком подвале,
     Бесприютная девочка спит на полу,
     На тряпичном своем одеяле!
     Здесь у тетки-актрисы из милости ей
     Предоставлена нынче квартира.
     Здесь она выбивает ковры у дверей,
     Пыль и плесень стирает с ампира.
     И когда ее старая тетка бранит,
     И считает и прячет монеты,-
     О, с каким удивленьем ребенок глядит
     На прекрасные эти портреты!
     Разве девочка может понять до конца,
     Почему, поражая нам чувства,
     Поднимает над миром такие сердца
     Неразумная сила искусства!

Конечно же, все заболоцковеды обязательно упоминают «Где-то в поле возле Магадана», написанное после ХХ съезда. Стихи, действительно, хорошие. О том, как замерзли два зэка. Кстати, здесь нет налёта антисталинизма.
Поэма весны
     Ты и скрипку с собой принесла,
     И заставила петь на свирели,
     И, схватив за плечо, повела
     Сквозь поля, голубые в апреле.
     Пессимисту дала ты шлепка,
     Настежь окна в домах растворила,
     Подхватила в сенях старика
     И плясать по дороге пустила.

     Развалившись по книгам, апрель
     Нацепил васильков аксельбанты.
     Он-то знает, что поле да лес -
     Для меня ежедневная тема,
     А весна, сумасбродка небес,-
     И подружка моя, и поэма.

Дальше был уход жены, очередной запой, связь с Роскиной и 10 стихотворений под объединяющим названием «Последняя любовь». Вторая и последняя. Не все из них я могу причислить к любовной лирике, но уж раз их так собрали, то пусть будет «про любовь».
Здесь бриллиант – это, конечно, «Признание».

     Зацелована, околдована,
     С ветром в поле когда-то обвенчана,
     Вся ты словно в оковы закована,
     Драгоценная моя женщина!
     Не веселая, не печальная,
     Словно с темного неба сошедшая,
     Ты и песнь моя обручальная,
     И звезда моя сумасшедшая.
     Я склонюсь над твоими коленями,
     Обниму их с неистовой силою,
     И слезами и стихотвореньями
     Обожгу тебя, горькую, милую.
     Отвори мне лицо полуночное,
     Дай войти в эти очи тяжелые,
     В эти черные брови восточные,
     В эти руки твои полуголые.
     Что прибавится -- не убавится,
     Что не сбудется -- позабудется...
     Отчего же ты плачешь, красавица?
     Или это мне только чудится?

Кстати, с этого стихотворения, вернее, с романса, исполненного Александром Малининым, зародился мой интерес к Заболоцкому. Хотя под музыку, написанную Александром Лобановским (ныне покойным), лучше звучит не очень правильное «Очарована, околдована», а также без четвёртого четверостишия. Интересно, что эти стихи Заболоцкий написал и вручил Роскиной уже после их расставания. По некоторым свидетельствам их связь длилась всего полтора месяца. Ну, может быть, три. Дело, к сожалению, тёмное.
Стихи в этой подборке расположены не в хронологическом порядке развития их отношений. То начало, то воспоминания.
4. Последняя любовь
     Задрожала машина и стала,
     Двое вышли в вечерний простор,
     И на руль опустился устало
     Истомленный работой шофер.
     Вдалеке через стекла кабины
     Трепетали созвездья огней.
     Пожилой пассажир у куртины
     Задержался с подругой своей.
     И водитель сквозь сонные веки
     Вдруг заметил два странных лица,
     Обращенных друг к другу навеки
     И забывших себя до конца.
     …
     Он-то знал, что кончается лето,
     Что подходят ненастные дни,
     Что давно уж их песенка спета, -
     То, что, к счастью, не знали они.

9. Встреча
     Как открывается заржавевшая дверь,
     С трудом, с усилием, -- забыв о том, что было
     Она, моя нежданная, теперь
     Свое лицо навстречу мне открыла.
     И хлынул свет -- не свет, но целый сноп
     Живых лучей, -- не сноп, но целый ворох
     Весны и радости, и, вечный мизантроп,
     Смешался я... И в наших разговорах,
     В улыбках, в восклицаньях, -- впрочем, нет,
     Не в них совсем, но где-то там, за ними,
     Теперь горел неугасимый свет,
     Овладевая мыслями моими.
     Открыв окно, мы посмотрели в сад,
     И мотыльки бесчисленные сдуру,
     Как многоцветный легкий водопад,
     К блестящему помчались абажуру.
     Один из них уселся на плечо,
     Он был прозрачен, трепетен и розов.
     Моих вопросов не было еще,
     Да и не нужно было их -- вопросов.
 
     7.
     Посредине панели
     Я заметил у ног
     В лепестках акварели
     Полумертвый цветок.
     Он лежал без движенья
     В белом сумраке дня,
     Как твое отраженье
     На душе у меня.

А последнее – это уже после возвращения, хотя датировано 56 годом.
10. Старость
     Простые, тихие, седые,
     Он с палкой, с зонтиком она, --
     Они на листья золотые
     Глядят, гуляя дотемна.
     Их речь уже немногословна,
     Без слов понятен каждый взгляд,
     Но души их светло и ровно
     Об очень многом говорят.

     Теперь уж им, наверно, легче,
     Теперь все страшное ушло,
     И только души их, как свечи,
     Струят последнее тепло.

Нет! Это 58-й год. Не может быть 56, даже до разрыва.
В общем, эти десять хороших стихотворений ничем не лучше других, написанных в этот период. Просто их «раскрутили» как ПОСЛЕДНЮЮ ЛЮБОВЬ. Раскрутили потому, что у Заболоцкого очень мало, практически нет стихов о любви. И вообще, Заболоцкий до сих пор «не раскручен» поскольку мало у него любовной лирики. В отличие, например, от Пастернака. Ну, что ж, так уж получилось, что он фактически любил только свою жену.
Зиму и весну 57-го Заболоцкий пил. По свидетельству близких друзей, посещавших его, пил и непрерывно заводил пластинку «Болеро» Равеля:
     Итак, Равель, танцуем болеро!
     Для тех, кто музыку не сменит на перо,
     Есть в этом мире праздник изначальный -
     Напев волынки скудный и печальный
     И эта пляска медленных крестьян...
     Испания! Я вновь тобою пьян!

А в минуты просветления его одолевают воспоминания «Это было давно».

Я приближаюсь к окончанию моего рассказа, и дальше будет о жизни и творчестве Заболоцкого в 57 и 58 годах.
Протрезвление, видимо, началось с выезда в Тарусу.
Для рассказа о жизни Заболоцкого в Тарусе я воспользуюсь статьёй Руслана Аркадьевича БУШКОВА (канд.ист. наук).
«В этом живописном уголке Калужской области он оказался в конце июня 1957 года. Поселиться здесь на лето ему порекомендовал живший в ту пору в Москве венгерский поэт Антал Гидаш, кому уже доводилось отдыхать в этих местах с женой Агнессой. Памятуя о блестящем переводе Н.А.Заболоцким на русский язык с подачи Николая Тихонова своей поэмы «Стонет Дунай», ему захотелось познакомиться с русским стихотворцем поближе, продолжить общение, начавшееся между ними в 1946 году в доме творчества советских писателей в Дубултах на Рижском взморье.
Дачный домик для своего русского собрата по перу Антал Гидаш взялся подыскать в Тарусе лично. И вот, наконец, вместе с супругой Агнессой они остановили свой выбор на домике по улице Карла Либнехта, номер 36, с двумя уютными комнатами, выходившими во двор террасы. Николай Заболоцкий выехал из Москвы не мешкая. И не один, а с дочерью Наташей. Дачная квартира ему понравилась сразу, напомнив чем-то далекий город отрочества и юности Уржум. Понравилось и то, что поверх садов и крыш домов виднелась река, перед домом толкались петухи, куры и гуси - совсем как когда-то в Сернуре, где прошло его детство».

Если в Гугле набрать запрос «Заболоцкий Таруса», то первой появляется ссылка на стихотворение «Городок»:

     Целый день стирает прачка,
     Муж пошел за водкой.
     На крыльце сидит собачка
     С маленькой бородкой.

     Целый день она таращит
     Умные глазенки,
     Если дома кто заплачет -
     Заскулит в сторонке.

     А кому сегодня плакать
     В городе Тарусе?
     Есть кому в Тарусе плакать -
     Девочке Марусе.

     Опротивели Марусе
     Петухи да гуси.
     Сколько ходит их в Тарусе,
     Господи Иисусе!

     "Вот бы мне такие перья
     Да такие крылья!
     Улетела б прямо в дверь я,
     Бросилась в ковыль я!

     Чтоб глаза мои на свете
     Больше не глядели,
     Петухи да гуси эти
     Больше не галдели!"

     Ой, как худо жить Марусе
     В городе Тарусе!
     Петухи одни да гуси,
     Господи Иисусе!

А следом – ссылка на сообщение, что Заболоцкому в 2015 году в Тарусе установили первый в России памятник. Ну, вот! За эту шутку и установили. Ну, хоть в Тарусе.
Но оказалось, что Заболоцкий, хоть и был в Тарусе в общей сложности несколько месяцев, но написал довольно много стихов, посвящённых не только Тарусе. Главное, что, судя по воспоминаниям знакомых, в Тарусе у него не было запоев, и чувствовал он себя там хорошо. Так хорошо, что к осени 58 года, по свидетельству Бушкова, «решил купить себе здесь дачу и жить в ней круглый год. Вскоре отыскался и новый рубленый дом на тихой зеленой улице Некрасова, выходящий к заросшему лесом оврагу. Однако 4 сентября ему пришлось выехать в Москву, чтобы подготовиться к приезду в столицу итальянских поэтов, с которыми встречался год назад в Риме». И в середине сентября его хватил второй инфаркт, а 14 октября он умер. Жена, которая вернулась к нему окончательно летом, ухаживала за ним до конца. Заболоцкий сказал ей тогда: «Знаешь, сердцу гораздо труднее вынести счастье, а не горе». Это красиво, но неправда.

Так вот, возвращаюсь к стихам, написанным в 57-58 годах.
Детство
     Огромные глаза, как у нарядной куклы,
     Раскрыты широко. Под стрелами ресниц,
     Доверчиво-ясны и правильно округлы,
     Мерцают ободки младенческих зениц.
     На что она глядит? И чем необычаен
     И сельский этот дом, и сад, и огород,
     Где, наклонясь к кустам, хлопочет их хозяин,
     И что-то вяжет там, и режет, и поет?
     Два тощих петуха дерутся на заборе,
     Шершавый хмель ползет по столбику крыльца.
     А девочка глядит. И в этом чистом взоре
     Отображен весь мир до самого конца.
     Он, этот дивный мир, поистине впервые
     Очаровал ее, как чудо из чудес,
     И в глубь души ее, как спутники живые,
     Вошли и этот дом, и этот сад, и лес.
     И много минет дней. И боль сердечной смуты,
     И счастье к ней придет. Но и жена и мать,
     Она блаженный смысл короткой той минуты
     Вплоть до седых волос все будет вспоминать.

Природа, конечно, властвует в стихах.
Одинокий дуб
     Дурная почва: слишком узловат
     И этот дуб, и нет великолепья
     В его ветвях. Какие-то отрепья
     Торчат на нем и глухо шелестят.
     Но скрученные намертво суставы
     Он так развил, что, кажется, ударь --
     И запоет он колоколом славы,
     И из ствола закапает янтарь.
     Вглядись в него: он важен и спокоен
     Среди своих безжизненных равнин.
     Кто говорит, что в поле он не воин?
     Он воин в поле, даже и один.

Летний вечер
     Вечерний день томителен и ласков.
     Стада коров, качающих бока,
     В сопровожденье маленьких подпасков
     По берегам идут издалека.
     Река, переливаясь под обрывом,
     Все так же привлекательна на вид,
     И небо в сочетании счастливом,
     Обняв ее, ликует и горит.
     Из облаков изваянные розы
     Свиваются, волнуются и вдруг,
     Меняя очертания и позы,
     Уносятся на запад и на юг.
     И влага, зацелованная ими,
     Как девушка в вечернем полусне,
     Едва колеблет волнами своими,
     Еще не упоенными вполне.
     Она еще как будто негодует
     И слабо отстраняется, но ей
     Уже сквозь сон предчувствие рисует
     Восторг и пламя августовских дней.

Сентябрь
     Сыплет дождик большие горошины,
     Рвется ветер, и даль нечиста.
     Закрывается тополь взъерошенный
     Серебристой изнанкой листа.
     Но взгляни: сквозь отверстие облака,
     Как сквозь арку из каменных плит,
     В это царство тумана и морока
     Первый луч, пробиваясь, летит.
     Значит, даль не навек занавешена
     Облаками, и, значит, не зря,
     Словно девушка, вспыхнув, орешина
     Засияла в конце сентября.
     Вот теперь, живописец, выхватывай
     Кисть за кистью, и на полотне
     Золотой, как огонь, и гранатовой
     Нарисуй эту девушку мне.
     Нарисуй, словно деревце, зыбкую
     Молодую царевну в венце
     С беспокойно скользящей улыбкою
     На заплаканном юном лице.
Это как рассказы Паустовского о природе. Кстати, они встречались в Тарусе. И вот что он писал о тарусских стихах Заболоцкого:
«В городок часто приезжают работать и подолгу живут в нём писатели и поэты, особенно молодые. Сплошь и рядом можно услышать из открытых окон, из садов и палисадников разговоры и споры о Пикассо или последней книге Каверина, о Сарьяне и пьесе Арбузова.
В этом городке жил незадолго до смерти замечательный наш поэт Заболоцкий. Он оставил несколько прекрасных стихотворений о городке, о ясности окружающей природы — очень русской, очень мягкой и очень разнообразной. Особенно хороши «Вечера на Оке»:
В очарованье русского пейзажа
Есть подлинная радость, но она
Открыта не для каждого и даже
Не каждому художнику видна.
..............................................
И лишь когда за тёмной чащей леса
Вечерний луч таинственно блеснёт,
Обыденности плотная завеса
С её красот мгновенно упадёт.
Вздохнут леса, опущенные в воду,
И, как бы сквозь прозрачное стекло,
Вся грудь реки приникнет к небосводу
И загорится влажно и светло.
..............................................
И чем ясней становятся детали
Предметов, расположенных вокруг,
Тем необъятней делаются дали
Речных лугов, затонов и излук.
… Но если всё-таки вам интересно, о каком городе я писал, то, пожалуй, я назову его. Это — Таруса. Та самая Таруса, что лежит где-то на краю калужской земли».   Паустовский К. Городок на реке. 1961

И уже после возвращения Екатерины Васильевны стихи Заболоцкого о природе становятся ещё нежнее.

     Кто мне откликнулся в чаще лесной?
     Старый ли дуб зашептался с сосной,
     Или вдали заскрипела рябина,
     Или запела щегла окарина,
     Или малиновка, маленький друг,
     Мне на закате ответила вдруг?
     Кто мне откликнулся в чаще лесной?
     Ты ли, которая снова весной
     Вспомнила наши прошедшие годы,
     Наши заботы и наши невзгоды,
     Наши скитанья в далеком краю,--
     Ты, опалившая душу мою?
     Кто мне откликнулся в чаще лесной?
     Утром и вечером, в холод и зной,
     Вечно мне слышится отзвук невнятный,
     Словно дыханье любви необъятной,
     Ради которой мой трепетный стих
     Рвался к тебе из ладоней моих...
Зеленый луч
     Золотой светясь оправой
     С синим морем наравне,
     Дремлет город белоглавый,
     Отраженный в глубине.
     Он сложился из скопленья
     Белой облачной гряды
     Там, где солнце на мгновенье
     Полыхает из воды.
     Я отправлюсь в путь-дорогу,
     В эти дальние края,
     К белоглавому чертогу
     Отыщу дорогу я.
     Я открою все ворота
     Этих облачных высот,
     Заходящим оком кто-то
     Луч зеленый мне метнет.
     Луч, подобный изумруду,
     Золотого счастья ключ -
     Я его еще добуду,
     Мой зеленый слабый луч.
     Но бледнеют бастионы,
     Башни падают вдали,
     Угасает луч зеленый,
     Отдаленный от земли.
     Только тот, кто духом молод,
     Телом жаден и могуч,
     В белоглавый прянет город
     И зеленый схватит луч!
Петухи поют
     На сараях, на банях, на гумнах
     Свежий ветер вздувает верхи.
     Изливаются в возгласах трубных
     Звездочеты ночей - петухи.
     Нет, не бьют эти птицы баклуши,
     Начиная торжественный зов!
     Я сравнил бы их темные души
     С циферблатами древних часов.

     Пел петух каравеллам Колумба,
     Магеллану средь моря кричал,
     Не сбиваясь с железного румба,
     Корабли приводил на причал.
     Пел Петру из коломенских далей,
     Собирал конармейцев в поход,
     Пел в годину великих печалей,
     Пел в эпоху железных работ.
     И теперь, на границе историй,
     Поднимая свой гребень к луне,
     Он, как некогда витязь Егорий,
     Кличет песню надзвездную мне!

В 1958 году в Тарусе Заболоцкий написал небольшую поэму «Рубрук в Монголии». Из авторского примечания: «Вильгельм де Рубрук, монах ордена миноритов, в 1253 году по поручению Людовика 1Х ездил в страну монголов, о чём оставил любопытные записки». Рубрук проехал через всю Россию, тогда находившуюся под татаро-монгольским игом. Цель его похода (обратить монголов в христианство), естественно, не была выполнена, но он с ними пообщался. Заболоцкий написал поэму в своём лёгком стиле.

И в завершении своего рассказа о Николае Алексеевиче Заболоцком я приведу его стихотворение, которое во всех подборках публикуется последним. Это как бы его завещание нам, его читателям, всем, кто считает себя причастным к миру поэзии:

     Не позволяй душе лениться!
     Чтоб в ступе воду не толочь,
     Душа обязана трудиться
     И день и ночь, и день и ночь!
     Гони ее от дома к дому,
     Тащи с этапа на этап,
     По пустырю, по бурелому
     Через сугроб, через ухаб!
     Не разрешай ей спать в постели
     При свете утренней звезды,
     Держи лентяйку в черном теле
     И не снимай с нее узды!
     Коль дать ей вздумаешь поблажку,
     Освобождая от работ,
     Она последнюю рубашку
     С тебя без жалости сорвет.
     А ты хватай ее за плечи,
     Учи и мучай дотемна,
     Чтоб жить с тобой по-человечьи
     Училась заново она.
     Она рабыня и царица,
     Она работница и дочь,
     Она обязана трудиться
     И день и ночь, и день и ночь!

Честно скажу, что когда я начинал писать о Заболоцком, особенно после изучения его биографии, у меня складывалось скептическое мнение о его творчестве. И оно укреплялось после прочтения «Столбцов», а также умозаключений типа: «рядом с «большой четверкой» (Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Цветаева) ему не стоять» (Юрий Колкер). 
Однако, сейчас я могу сказать, что Заболоцкий находится в одном ряду с Пастернаком и Цветаевой. Ахматова слабее, а Мандельштам – это несерьёзно.

Так что творческое наследие Заболоцкого ждёт блестящее будущее.

Если Вас, неизвестный читатель,  заинтересовало это произведение, то, пожалуйста, напишите пару слов atumanov46@mail.ru