Фалитон часть первая родя

Александр Тихонов 4
                РОДЯ
    Шурке уже исполнилось тринадцать, когда отец попал в тюрьму. К тринадцати Шурка умел, можно сказать, уже всё: и сено косить, и дрова рубить, и корову доить, и супы варить, и ещё многое-многое.

    Парнишкой он был смирным, послухмянным, как говаривала мать, ничем особенным не выделялся из многочисленных ровесников. Ну, парнишка и парнишка и ростом и телом и лицом, и  одет был как многие, и в ватагах не высовывался вперед.
 
 Выделялся он, разве что, успеваемостью в школе. С учебой у него было всё в порядке. Старшая сестра не подгоняла. Мать была малограмотной. Отец успел пройти четыре класса церковно-приходской. Шурка исправно приносил домой в дневнике пятерки и четверки.

 Ровня знала его больше как Шурку-Родю. И был он среди «своих» не Сашкой, не Шуркой, а просто Родей. Приставку Родя он получил от дедушки. Дед Родя был таким же тихоней и сапуном, все делавший молчком, тратя слова лишь на самое необходимое.

 Больше времени Шурка  проводил на улице, а если был дома, то мать часто спрашивала: «А куда это Шурка подевался?» Шурка молча выходил то из горницы, то из кухни, а то и вовсе из запечного хода в подполье, где у него была своя «мастерская» для плетения сетей и каких-то деревянных поделок вроде вертолётиков и самолётиков.

 Любил Шурка тишину, в самом детстве играл больше с девчонками, за что имел ещё одно прозвище - девичий пастух, которое с возрастом от него отпало. Постепенно он влился в компанию ровесников, где был поначалу сильно обижаемый, приходил домой со слезами и жалобами. Отец тогда брал в руки ремень и загонял Шурку на полати со словами: «Не ходи домой со слезами, не жалуйся, умей дать сдачи!»

 Мать заступалась, и ремнем попадало больше ей. В конце концов, уже в классе, наверное, пятом, он дал сдачи своему постоянному обидчику Гришке, да так дал, что Гришка умылся кровавыми слезами. Шурке самому крепко досталось, но и ровесники, и кто постарше увидели в Шурке «мужика», и дедушка Родя  от него тоже отпал.

 Может и не отпал совсем, деревенские прозвища липкие и сопровождают человека до самой смерти и даже после, но в глаза Шурку больше Родей не называли.
   
    Но особенно Шурка любил рыбалку. Укатят с отцом в тележке сети на берег старицы, спустят там лодку на воду, спрятанную в кустах от солнца и постороннего глаза, и ботают всю ночь, будя  спящую вокруг темноту.

 И не было более блаженного часа, когда в самую темную полночь успокаивалась мошка под названием мокрец, когда отец останавливал лодку возле высокого кола с привязанной к нему веткой и устанавливалась та провальная тишина, в которой можно было купаться и пробовать её на ощупь.

     Хотя летние ночи, где жил Шурка, нельзя назвать темными. В самые короткие ночи над Аргой, горным хребтом, заставляющим реку Чулым делать большой крюк, сходятся вечерняя и утренняя зори. Невозможно  уловить, когда заканчивается вечерняя и начинается утренняя. Острые пики елей и мохнатые шапки сосен отчетливо вырисовываются на вершинах гор. Вечером они постепенно теряют свою остроту, а утром все четче вырисовываются.

    Парная влага идет от остывающей воды, конденсатом оседает на лице, казалось, проведи ладонью и с подбородка закапает. Прелый воздух  наполнен запахами водорослей. Тишина!!! И лишь только чуть слышимый плеск воды за бортом при движении в лодке, да трепыхание рыбы, набросанной в загородку в носу её.

       Никого, кроме тебя вокруг. Даже птички в береговых забоках успокоились. А с вечера они так заливались на разные голоса!!! Филин ухал в глубине Арги. Дикие голуби гукали на прибрежных высоченных ветлах.

     Тишина!!!   В полном молчании, подавленные этой тишиной, они «обедали», придерживаясь ближе к началу сетей, и рыбалка продолжалась. Отец правил лодкой, а Шурка управлялся с ботом и сетями, уркал , выбрасывал и собирал сети, выбирая рыбу.

    Шурка каждый раз напряженно ждал, пытался уловить момент, когда начнется рассвет нового дня и никак не мог уловить. Вот, вроде бы, только что погасла вечерняя. Он успел только выбросать сети на очередную тоню, глядь, а уже засветилась восточная сторона неба над Аргой, пропела зорянка.

 В темной еще забоке она одиноко пропиликала трижды, ожидая отклика других птах, и они не заставили долго ждать. Пинькнула одна, другая, третья, гугукнул голубь на вершине ветлы,  будто ругая птичью компанию за долгий сон.

 Шурка уркал, загоняя рыбу в сети, плохо слыша начинающийся хор птичьего царства, а когда приходило время выбирать сети, то и  с того, и с другого берегов старицы уже неслось разноголосье, сливающееся в единый, нескончаемый аккорд.

    Шурка любил рыбалку до того, что не мог утерпеть, чтобы не взять удочку и не пойти после ночной работы на речку за пескарями, ельчиками и гальянами, оставляя для сна считанные часы перед новой ночной. Они с отцом заготавливали рыбу для колхоза в колхозной старице.
 
Однажды они рыбачили три ночи подряд, а Шурка днем бегал еще и на речку. Отец и мать увещевали: «Зачем нам твои пескари?! Вон сколько сорожняка за ночь налавливаем! Спал бы да спал!!!» После третьей ночи Шурка уснул на ходу прямо посреди двора. Мать с отцом занесли его в дом и уложили в горнице на матрас. После бессонных дней и ночей Шурка спал весь день и всю ночь, устраняя недосып.

    Отца посадили в июле, в самый разгар рыбной путины. А рыбы колхозу требовалось много. Она шла в общий котел на покосе. Шурка пробовал рыбачить один, но одному парнишке это давалось с трудом. Надо было при постановке и выбору сетей ещё и лодкой управлять.

 У одного это получалось плохо, и Шурка привлек к этому делу сродного брата Мишку, который был на пару лет старше. Мишка сел на весло, и рыбалка продолжилась уже без отца. Его увезли на пароходе из Находки в Магадан. Он слал издалека жалостливые письма, приказывал Шурке помогать матери.

 «Надо было не хулиганить! – ворчала мать. – Хватился!!!» Сел отец в тюрьму за драку. Серьёзно поранил ножом «противника», когда в великий праздник «Троицу» сошлись гуляки компания на компанию в уличном «бою»  с заречными.

 В душе мать, наверное, была благодарна мужу за то, что всюду, и в первую очередь на рыбалку, отец таскал за собой сына, научил всему. Иначе ей одной, с младшеньким, да еще с животом, было бы тяжко управляться по хозяйству три года, на которые и разлучили отца с семьёю, но внешне ничем не выказывала этого.
 
 Наоборот, она всячески выражала свое недовольство. Отец был нравом крут, любил гармонь и алкоголь. Однажды Шурке и матери пришлось фактически тащить пьяного отца из бани, где он гнал самогон и напился «до положения риз». А когда его «вели» домой все хвалился: «Хорош первач! Хорош первач!»

Бывало, он напивался не только в праздники. В пьяном образе буянил, разгонял семью. Мать убегала к соседям, а то и дальше, унося на руках младшенького Вовку. Зинка, заступавшаяся за мать,  убегала тоже.

 Шурку отец поначалу не обижал. Но однажды Шурка не выдержал, заступился,  и полетел, отброшенный отцом, в сугроб . Оставаясь дома, в одиночестве, отец засыпал прямо за столом.

 Кто-нибудь из семьи бегал домой украдкой подглядывал: как там отец. Семья возвращалась, когда он уже крепко спал. Однажды он едва не сжег дом вместе с собой и детьми. Мать в тот вечер не успела унести спящего Вовку. Он спал в кроватке, а Шурка в горнице в кровати. Топилась железная печка.

 Отец спьяну, вместо вовкиной кроватки, накрыл её телогрейкой, а сам свалился рядом. Телогрейка загорелась пламенем, обожгла ему лицо, и он, отрезвев, увидел, что натворил, телогрейку выбросил в сугроб, открыл двери на улицу, выпуская дым, растормошил Шурку. Шурка вынес осоловевшего братика во двор на свежий воздух, где у них началась рвота.

 Мать потом недели две «пилила» отца. Но отец в пьяном виде контролировать себя так и не научился, хотя обещал и каялся неоднократно. Когда он «достукался» до тюрьмы, Зинка, уже достигшая совершеннолетия, завербовалась на Север, Вовка  подрос, и  таскался за братом, преследуя его всюду. На старицу он был еще не годен, но с удочкой на речке всегда был рядом.
 
 Только вот некогда стало Шурке с удочкой на речку бегать. Хозяйство отнимало много времени. Надо было и огород обиходить, и корову в табун прогнать, и молоко сдать на деревенский маслозавод.

 Да мало ли чего из отцовского перешло на его плечи. Он же остался за хозяина. Всё бы ничего, да не успела семья заготовить на зиму ни сена, ни дров. С дровами отец припоздал, надеясь на санный путь, сено же для личного подворья колхозникам разрешалось заготавливать только в августе.

    Уже укороченным сентябрьским днем Шурка пришел из школы, бросил деревянную сумку на лавку, заглянул в горницу. Мать лежала на кровати, кусала губы, морщилась. Лицо её было бледным, глубокие чёрные глаза запали ещё глубже, нос заострился. Волосы растрепались по подушке. Шурка посчитал, что у матери сердечный приступ.

Не единожды он уже бегал в таких случаях за «фершелицей», готов был и сейчас бежать в медпункт, но вдруг увидел на полу возле кровати таз, наполненный кровью, и испугался. Простояв в оцепенении несколько секунд, он шагнул к матери. Мать предупреждающе вяло подняла руку. Шурка остановился посреди горницы.

---- Сынок, пожалуйста, перелей из таза в ведро, прикрой тряпкой, вынеси и вылей в болото за Извозом. Таз принеси сюда.

    Шурка не мог оторвать взгляда от таза. В нем, посреди крови виднелся какой-то окровавленный комок. И понял: мать сделала самоаборт. Вовку отослала куда-то. А сама вот тут… Ах, мамка!

Слышал он перешептывания её с соседкой Грунькой  Забелиной, смутно догадывался, а теперь вот видел въявь, о чем они перешептывались. Ох, мамка!  Превозмогая себя, Шурка подошел, поднял таз, стараясь не смотреть на его содержимое, вынес во двор, перелил в старое грязное ведро, прикрыл дерюжным мешком и, как просила мать, унес за деревню на Извоз.

 К болоту он спускаться не стал. Мелькнула мысль, что в болоте могут и птицы найти, и даже собаки. Чтобы никто, ни собаки, ни люди не наткнулись и не откопали, он даже лопату с собой прихватил, зарыл содержимое глубоко в навоз, а ведро забросил далеко вниз.

     Долго сидел Шурка наверху, среди засыхающей духмяной конопли. Он не думал ни о чем, просто сидел, не понимая, что у него творится внутри, бессмысленно глядел вдаль, где нес свои воды Чулым, и ничего не видел. Как туманом затянуло сознание.

 Кого он сейчас закопал в навоз? Будущего братика, сестренку?  Думать ни о чем не хотелось. Какое-то отчаяние, бессилие овладело им. Он сидел  бы и сидел вот так ещё долго. До прихода стада еще было время, но как там мать? Не заклинило бы опять сердце.
 
    А у матери и в самом деле случился приступ. Когда он вошел в горницу, увидел, что она вытянулась, посинела лицом, опрометью кинулся в медпункт. Афанасьевна, сельская фельдшерица, была дома, а не в медпункте. Шурка уже не раз бывал в её доме и быстро нашел фельдшерицу в огороде.

---- Ложку, ложку давай!!! – грубым голосом требовала Афанасьевна. – Зубы надо разжать! Валерьянку влить! Воды холодной неси!
    Шурка только успевал поворачиваться

    Афанасьевна женщина крупная и «здришная», как отзывались о ней в деревне, тем не менее, была неплохим фельдшером. Она и Шурку перепугала в детстве по причине своей крикливости. Увидев его на печке, в доме болевшей корью подружки, она так закричала на Шурку: «А ты зачем здесь!!!» и ещё ногой топнула. Тот, испугавшись, кое-как слез и не смог снять со стены фуражку. Ему её сняли, надели на голову и выпроводили за дверь.

 Дворы были вплоть друг другу. Шурка кое-как перелез через забор. Мать, доившая корову, спросила: «Что с тобой?». Шурка молча прошел в дом, лег в кровать, и уснул. Утром он обнаружил под собой лужу. «Энурез!» - поставила диагноз Афанасьевна, – Вырастет и энурез уйдёт! Не волнуйтесь!»

    Долго отваживалась Афанасьевна с матерью, поила водой, заставляла глотать какие-то таблетки. Потихоньку да помаленьку мать пришла в себя, заговорила:
---- Спасибо, Афанасьевна, который раз ты меня спасаешь!

---- А что это за тазик кровавый возле кровати стоит? – поинтересовалась фельдшерица, и с подозрением вгляделась матери в лицо. – Елизавета Родионовна, признайся честно.

----- Афанасьевна, прости. Ты уж смолчи, не проговорись нигде, - заплакала мать. – Этого «изверга» посадили, если еще и меня посадят, ребятишки сиротами останутся.
    Аборты  после войны были запрещены, и за самоаборт полагался тюремный срок.

    Афанасьевна уставилась на мать долгим испепеляющим взглядом, тяжко вздохнула и произнесла пророческие слова:
---- Разве ты не знаешь, что это опасно для жизни? Ты же не очистилась до конца! Как бы не откликнулось это на тебе в будущем!

    Забегая вперёд, скажу, что Елизавета Родионовна через три года умерла от рака матки.
---- А куда я с тремя-то? - оправдывалась мать. – Во дворе ни сена, ни дров, на трудодень неизвестно что получишь.

---- Ладно, - неопределенно ответила Афанасьевна. – Я буду приходить два раза в день. Лежи, не вставай и ничего по дому не делай. Вон у тебя какой помощник! Мужик!

     Умолчала Афанасьевна, что этот «мужик», по её вине теперь мочится в постель едва ли не каждую ночь. И как его ни лечили, что с ним только ни делали! Заговоры и угли, на которые его заставляли мочиться, и все другое не помогали. Афанасьевна оказалась изначально права. Вырос Шурка, и энурез ушел.

    Неделю мать не вставала с постели. Кровь три дня шла из неё сгустками. Шурка отвечал за всё. Он и кровяные тряпки в тазике выносил, он и корову доил, он и супы варил, он и картошку копал.
.
 Пятилетний Вовка «помогал» ему, стоял возле коровы, ожидая свеженького молочка, таскался с вилами, пока старшой убирал во дворе навоз, даже ведра с картошкой пробовал носить.

 Шурка ждал воскресенья, надеясь отдохнуть. Не надо будет бежать в школу, не надо будет бежать из школы. Можно будет не торопясь никуда, посидеть в своей «мастерской» за вязанием и починкой сетей, но утром прибыл нарочный из колхозной конторы и объявил: «Получайте хлеб на трудодни! На току есть подводы для развоза зерна».

    Ни Шурка, ни мать не знали, сколько пришлось на трудодень. Трудодни были и у отца  и у матери, и у Шурки за работу на подвозке травы к силосной яме и сданную рыбу. Шурка нагрёб десять мешков. Он орудовал гребком, Вовка держал мешки. Оказалось, что на трудодень пришлось по 150 граммов, и в десяти мешках были излишки.

 Кладовщик, отцовский товарищ, участвовавший в злополучной драке, посмотрел на братьев долгим взглядом, огляделся кругом – нет ли нежелательных свидетелей, и махнул рукой: «Везите!» и сам погрузил мешки в подводу.

 Дома Шурка столкнул мешки во дворе на землю, перетаскал ведрами пшеницу в лари казёнки, и отдохнуть в воскресенье ему не удалось. Нахлынули новые заботы: куры, утки, свиньи. Индюк нахохленный гонялся за Вовкой. Надо было и за братом приглядывать. Устал Шурка к вечеру. А тут ещё мать просит:

----  Шура, сбегай за Грунькой, пусть придёт.

    Шурка соседку не любил лютой ненавистью. Она назвала его однажды зассанцем. Случилось это в начале июля, когда отец ещё был дома, когда огурцы только-только начали поступать на стол, ребятишки ночью «прошлись» по грунькиным грядкам, и та обвинила в этом Шурку, усмотрев следы в его огород.

 Шурка узнал, кто это сделал, но досталось от Груньки именно ему. Обидно было не за подозрения, а за зассанца. Мать дружила с соседкой, и Шурка стал уходить из дома, когда та приходила.
 
Наверное, и на улице знали про его энурез, но в глаза так его никто не называл, а  если и называли, то только Родей, а это было совсем не обидно. Ну, какая разница, Шурка он или Родя?!

    Мать повторила просьбу несколько раз, а Шурке так не хотелось идти за обидчицей.
---- Не пойду, - буркнул он в ответ на третью просьбу.
---- Почему это не пойдёшь?!
---- Сама иди за ней.
---- Ты же видишь, я болею.

    И у Шурки невольно, как будто само собой, вырвалось:
----  Знаю я, чем ты болеешь!!!
    Шурка сам не понял, как это у него получилось.

    Мать даже приподнялась, посмотрела на сына долгим взглядом и тихо, членораздельно произнесла:

---- Говно ты моё!!»! - и откинулась на подушки.

     Шурка как ошпаренный выскочил во двор, убежал в пригон и долго плакал, сидя на доильном стульчике. Проплакавшись, он сходил за Грунькой, а войдя в дом, увидел, что мать встала и что-то делает на кухне. Больше она, кроме как на ночь, в постель не ложилась.