Икорка для солдатика

Аталия Беленькая
И родные дОма, и самые разные знакомые постоянно говорили мне тогда, что я напрасно езжу к сыну в армию: ему это мешает; может раздражать начальство. Аргументов высказывалось много. Но у меня были свои контраргументы, и я ездила. Первые полгода или больше – раз в полтора-два месяца, потом реже. Но ездила, и никто мне тут был не указ.

Пожалуй, меня по-настоящему поняли бы, если бы зашел такой разговор, только те родители, которые приезжали в эту часть как бы вместе со мной. Я никого из них не знала, лишь запомнила некоторых визуально. Они все – точнее было бы сказать, мы все – в некотором смысле были на одно лицо, и лицо это было очень грустным и полным страхов. Шли 1985-й, потом 86-й годы, в разгаре проклятая Афганская война, когда «нас попросили» помочь и «мы помогли», а наши дети «выполняли свой интернациональный долг», как это называлось. Не знаю, опубликованы ли теперь полные сведения о наших потерях в той войне. О том, сколько молодых головушек полегло в Афгане ни за что ни про что по вине тогдашнего руководства страны. Уже ведь шла перестройка. Можно было бы сразу остановить проклятую войну, начатую «великим демократом» Брежневым, как называл сего российского царька кое-кто на Западе. Какой демократ, если наши парни, едва дожив до ранней молодости, гибли в бесконечных количествах?! Многие из тех, кто пережил войну и вернулся домой, были либо контуженными, либо с перевернутой психикой, как бы полулюди; некоторые потом по непонятным для окружающих причинам кончали с собой. Поучаствовав в афганской мясорубке, они нередко теряли вкус к жизни и веру в нее.

Родители, приезжавшие к своим сыновьям, бабушки и дедушки к внукам, а то и молодые жены понимали ужас той войны, как никто. Навещать солдат можно было только по воскресеньям. В определенные часы: с 9 или 10 утра и часов до шести вечера. Всё. Опоздание с увала, как говорили ребята, то есть с короткого увольнения, очень дорого им обходилось: наказывали строго.

Так вот, те воскресные утра, когда в ожидании, пока раздвинутся ворота части и к нам выйдут наши мальчишки, я горестно помню до сих пор, будто все еще езжу туда к своему сыну-солдату. Ребята выходили. Не сразу да и вообще не все, кое-кого по просьбам родителей начальники вызывали из казарм. Почему они сами не вышли, я не знаю. Но в моих ушах, в моей душе до сих пор стоят тоскливые, чуть ли не наполненные слезами голоса пап и мам, которые разве что не жалобно выкрикивали: «Литера А» или «Литера Г». Наверное, этим иностранным словом, значащим «буква», обозначались группы солдат по известному только в части принципу, так было принято, но почему-то сразу возникало ощущение как бы особого смысла слова, таинственного камуфляжа чего-то горького, нехорошего, страшного, что могла принести ребятам армейская служба. Да что там играть с самой собой: в этом слове-эвфемизме, в тоске родительских голосов, отцовских ничуть не менее, чем материнских, жил страх за своих детей. Не за то, что происходит у них в части, об этом никогда разговоры не возникали, а страх того, что их сына или уже отправили, или скоро отправят в Афган. И неизвестно, вернется ли он оттуда…

ДОма, у себя на работе, где-то еще среди людей мне никогда не хотелось говорить о своих страхах, но я однозначно ездила в часть потому, что хотела проверить: там ли мой сын или уже отправили. Я должна была увидеть его собственными глазами, погладить его руку. Что-то сказать, спросить. Именно это было первой причиной моих поездок к нему. Тем более что ехать нужно было на поезде одну ночь, следующей же ночью я возвращалась домой, никогда не останавливалась где-нибудь в гостинице (слово «отель» у нас тогда не существовало), чтобы задержаться и еще раз увидеть сына. Его бы и не отпустили, это было бесполезно.

Ну что мне при таких моих аргументах чьи-то морально-воспитательные выговоры и наставления, что я ездить к нему не должна! Солдатские родители, какой была и я сама в те дни, и сами ребята и слова против приездов никогда бы не сказали. Не знаю, ко всем ли приезжали, думаю, что нет, потому что в части могли служить и жители самых отдаленных городов и сел нашей необъятной родины. От сына знала: эти ребята очень тосковали. Но что можно было поделать! Никаких льгот, бесплатных билетов на поезд или самолет, хотя бы платных наполовину у нас не было, так что…

Одно утешало: их солидарность. В части (может быть, так оно было и есть везде?) существовал своего рода закон братской солдатской солидарности. И заключался он вот в чем: каждый солдат, к которому приезжали, что-то привозили, обычно из еды, пока шел потом от ворот части до своей казармы, должен был хоть чем-то угостить любого собрата по службе, с кем встретился по пути. И нередко до казармы доходил с опустевшей сумкой. Но самое последнее из привезенного, что там оставалось, считалось его священной собственностью, на это никто покуситься не мог. Меня очень трогал этот их закон солдатского братства, я всегда привозила сыну много вкусного и он щедро раздавал это товарищам.

Но у меня был и свой материнский секрет. Сын сначала относил свою сумку в казарму, потом возвращался и мы уходили погулять. В том городке был большой парк с высоченными деревьями. Где-то в его глубине мы садились на скамью. Я развязывала свой рюкзак и доставала оттуда котлеты, домашние пирожки, что-то сугубо калорийное и вкусное, термос с чаем, уже почти остывшим, и он начинал это поглощать. Остановиться не мог… Однажды съел таким образом штук шесть котлет, чисто мясных, моих домашних, а не каких-нибудь «осветленных» столовских. Быстро поглощал одну за другой, и мне было страшновато: объестся, потом нехорошо ему будет. Но он только подтрунивал надо мной и говорил, что это вовсе не много, а даже еще и мало…

Так что второй причиной моих нередких наездов к нему в часть было хоть раз в месяц-два накормить его хорошей домашней едой. Чисто материнская задача, и тут спорь – не спорь, а я считала себя правой.

Была и третья причина моих визитов. У нас с ним всегда, с его двух-трех лет были очень хорошие отношения, которые сохраняются и по сей день. Мы любили говорить друг с другом, обсуждать всё на свете, и, оставаясь вдвоем на его «увале», тоже много говорили. Я рассказывала ему что-то свое, он мне свое, не армейски-секретное, конечно, просто человеческое. В этих разговорах снималось его душевное напряжение, восстанавливалось равновесие, так что и тут мои приезды к нему были оправданы.

Обычно «на увалах» мы с ним никуда особенно не ходили, только по парку и городку. Иногда в хороший сезон могли заглянуть и на местный рынок, я покупала ему фрукты, это тоже было большой и сладкой, сочной, витаминной радостью.

А однажды решили зайти в ресторанчик. Такое было совершенно не свойственно для моей жизни, но вдруг захотелось. Забрели далеко от части и там увидели ресторан. Почти не сговариваясь, сразу отправились туда. Денег у меня было маловато – учительница, зарплата не ахти какая, с мужем давно развелась, так что достаток наш был скромным. Но это значило только то, что мы возьмем еды на сумму, которая будет подъемной, не больше. Самой мне ничего было не нужно: обратный билет на поезд лежал в кармане, а в городе билеты на трамвай, автобус, троллейбус, как и в том городке, где он служил, тогда стоили очень дешево.

Золотая осень, нас усадили наверху, почти на веранде. Мы изучили меню и заказали что-то весьма скромное. Хотя и мороженое в металлических вазочках позволили себе. Сын с удовольствием съел антрекот, попил чаю, едва ли не проглотил мороженое. Я тоже, конечно, но для меня куда бОльшим удовольствием было смотреть, как он ест, и просто ощущать его рядом.

А за окном ресторанной веранды между тем уже стало темновато: осенний день рано сворачивается. Час был не такой уж и поздний, но пришло время уходить, так как мы зашли достаточно далеко. Опасности опоздать на поезд у меня не было, он отправлялся в полночь и мне предстояло еще часа три отсидеть на вокзале. Главное – успеть к концу «увала» в часть, чтобы моему парню ни в коем случае не попало.

Я попросила счет, и услужливый молодой официант лет тридцати, с гладкой причесочкой и в опрятном фартучке, тут же принес его. Не сразу посмотрев на листок, я полезла в сумку за кошельком. И только потом глянула в счет.

Сказать, что у меня глаза вылезли из орбит, значило бы почти ничего не сказать. Сумму там прописали такую, какой у меня и в помине не было (а мы же смотрели меню при заказе и все цены изучили, мои возможности рассчитали). Еды на сумму, указанную в счете, мы не заказывали, тут явно была безобразная приписка.

Сын смотрел на меня с таким удивлением, будто мы вдруг оказались на какой-нибудь высоченной горе и теперь не понимали, как нам с нее сойти-слезть. Я же поняла, что сейчас отвоюю свои права и уплачу столько, на сколько мы действительно съели. Но пока еще какие-то минуты у меня буквально клокотало сердце. У официантов такая профессиональная память, что обычно они и без счетов помнят, кто, что и на сколько взял. Никакой ошибки быть не могло. А вот потрясающая бессовестность – налицо. Он и, видимо, его начальство потом наверняка делили такие излишки. Однозначно считали, что приехавшая к сыну в армию мамаша уплатит любую сумму, которую ей предложат.

Аккуратный, обязательный и очень честный парень, сын вполголоса вспоминал, что мы съели и какое блюдо сколько стоило. А я сидела молча, но очень напряженно.

Подозвала официанта. Он, наверное, удивился, потому что по ресторанным правилам сумму оставляют на столе да еще добавляют чаевые. Но не подойти не мог: а вдруг у меня слишком крупные купюры и потребуется дать сдачу? Он довольно ловко, почти как фигурист по льду, проскользнул к нам и остановился у стола, весь сплошная улыбка. Ну да, он же был так любезен с нами, так хорошо нас обслужил. Но от меня не ускользнуло, что служитель ресторана чем-то смущен, у него в глазах читалась некоторая тревога.

- Вы неправильно выписали счет, - сказала я. – Мы брали блюда на гораздо меньшую сумму. Пересчитайте, пожалуйста.

Довольно высокий, за метр восемьдесят, он как-то вдруг убавился в росте, скукожился и превратился почти в мальчишку. Взял меню – не свой листок в блокноте, где записывал заказ, - и стал якобы заново старательно подсчитывать наши затраты. Задавал дурацкие вопросы, говорил, что мы еще это брали и еще то. Я категорически отказывалась, сын хотел тоже «выступить», но я сдерживала его: мало ли что такие негодяи потом сообщат в его часть! Молодой хлыщ в фартучке прекрасно знал, на сколько именно надул нас, но не очень смутился. Хотя та тревога – тревожинка! – которую я разглядела в его глазах раньше, не ушла.

Я достала деньги. Сама сказала ему, сколько мы должны, отсчитала, положила на стол, и мы встали, чтобы уйти. Благодарить не хотелось; было, наоборот, чувство почти физического отвращения. Не сомневалась, что сейчас подскочит кто-то из его начальства, начнут доказывать, что мы их надули, требовать доплаты. Даже вдруг послышался слабый шум. Но нет, никто не появился. Мы оделись – я в свой плащ, сын надел шинель и фуражку, и мы направились к лестнице.

Но тут все-таки нас настигли, тот самый официант в костюме из наглости и белом фартучке, который нас так хорошо обслуживал.

- Вспомнил! – сказал он. – Вы же брали икорку для солдатика, а она стоит…

Он назвал фантастическую сумму.

- Икру мы не брали, не надо лгать! – жестко сказала я.

- Нет, ну как же, брали…

- Вы прекрасно знаете, что нет! Загляните в свой листок заказа. Зачем вы снова лжете?

И опять в воздухе запахло порохом, то есть духом начальства. Было крайне неприятно. И место чужое, и уже осенняя темнота за окном, и опасность не успеть вовремя вернуться в часть - очевидно, пришлось бы долго «беседовать» с официантом и его начальством, а это - время, время… И потому я не стала больше ничего отвечать, мы спустились и пошли к выходу, будто уходили от погони.

Выйдя за пределы территории парка, где располагался ресторанчик с икоркой, мы быстро пошли к части. На душе у обоих было гнусно. Может быть, особенно у меня. Как не стыдно обирать солдата! Одного из тех, кто защищает родину и всю эту шваль тоже! Солдата – солдатика, как они выражались, - у которого в кармане было несколько рублей! Как не стыдно?!

Ответа на этот вопрос я не знаю до сих пор…