Четыре сна

Влад Морозов
                I          

Ангел пригласил меня войти. Я вошел, притворив за собой дверь. Комната была почти пустынна, большая люстра низко свисала с потолка. Из огромных, от пола до потолка, окон лился голубой, темно-синий, черный свет ночи. Я подошел. Из окна был виден город, далеко внизу. Это было будто застеколье – ненастоящее но и непридуманное, существующее в другом времени, на другой планете. Все это время ангел стоял чуть позади меня, и, обернувшись, я видел его большие, внимательные коричневые глаза. Он смотрел пристально, словно не узнавая. Внизу была тишина, как будто внезапно выключили музыку, она словно поднималась к нам сюда, наверх и неосязаемым присутствием заполняла все вокруг. Вдруг ангел заговорил, - я видел беспорядочные слова, (отчаянно) вырывающиеся из его рта, словно деформированного в немой, нелепой улыбке отчаяния, - но по-прежнему не было слышно ни звука. Он словно терял любимого человека. Мне тоже было страшно, страшно стоять и смотреть на ангела, на стены, на город далеко внизу. Люстра зажглась, вырывая из полумрака в углах комнаты неясные предметы. В самом дальнем углу стояло огромное, до самого потолка, распятие, оно различалось неясно, но черный, угрожающий крест, казалось, перечеркивал всю комнату по вертикали и горизонтали. Теперь я и вправду не знал, зачем я здесь, зачем в этой комнате видны прозрачные тени, зачем мой ангел пристально смотрит на меня. Я знаю, что он не хотел, чтобы я падал вниз, на дома, на крыши из красной, проржавевшей жести, опускаясь долго-долго, словно не просыпаясь, оборачиваясь, ища у него поддержки, когда он уже не сможет мне помочь. Но это был не сон, я действительно стоял в незнакомой комнате, где в углу призрачно угадывалось распятие, где из окна был виден город, так далеко внизу, как будто я смотрел из перевернутого бинокля. Так мне казалось, что-то мерещилось, что вот-вот проснусь – это был не сон. Я пытался говорить с моим ангелом – мы не понимали друг друга. Я хотел выпрыгнуть из лодки в черные воды озера, которые облегчающе смертельно в тот же миг сомкнулись бы надо мной, - но ангел умоляюще смотрел на меня, он был так жалок, беззащитен. Он в таком отчаянии молитвенно складывал руки на груди, пытался дотронуться до моего сердца… И я остался. Чуть позже дверь отворилась, и я вышел.
 
               
                II

Если и была в этом нашем общем, ставшем, видимо, невозвратимом, происшествии какая-то скрытая загадка, то только, по всей вероятности, она и заставляла меня возвращаться к тому моменту вновь и вновь, опять и опять удерживать, выискивать крохотные шансы, теперь уже неизмеримые, на это цикличное, ненавязчивое повторение, смехотворное в своей уже аксиоматичной невозможности, невосполнимости того мгновения, с которого все и началось, которым все и закончилось. Теперь не исключено, что это она научила меня говорить, но я уже не мог понять, что я должен рассказать, что могу сказать, как именно это сказать, как, зачем это происходит, и что именно происходит, и происходило ли что-нибудь вообще, хоть в какое-то из мгновений, оставшихся ли у нас, отдаляемых сейчас от меня столь стремительно, тем безнадежнее, чем более бессмысленно я стремился их удержать. «Начиная что-либо ждать, ждешь уже чуть меньше». Да, я спрашивал себя, - может быть, это было лишь пламя, вспыхнувшее и погасшее зарево, быть может, неведомого пожара, а впрочем…

Теперь-то уж и не знаю, зачем я спрашивал, зачем звонил, что я хотел изменить. Теперь я говорю уже ее словами, думаю ее словами; все слова, оставшиеся у меня, от меня – ее. Вопреки бьющемуся где-то неизмеримо внутри слабому, настойчивому чувству, пробивалась все-таки мысль: даже, если… Дальше шло невозможное, я не мог об этом думать, не хотел даже и пытаться. Проснуться и жить, это могло стать простым, очевидным решением, оставшимся в наследство от прошлого, но загадка все равно представлялась неразрешимой, будто нельзя разрешить жизнь, нельзя окунуться в забвение, в ожидание, будто ничего этого нет, и поэтому, не в силах принять какое-либо решение, мы лишь ожидаем все более и более неизмеримого, более и более невозможного, с каждым словом отодвигаясь все дальше и дальше от себя.

«…иногда он становился забвением, и море тогда дышало ровно, медленно опускаясь в бесцветную глубину, выдавая за свои, за чужие тайные наши слова, наши, поднимающиеся обратно, вслед за нами, движения; он пил мертвую воду, и тень месяца замирала на пороге, густо выцвечивая красным траву, собранную на щедрой земле, иногда он высился у окна чудным пламенем, лишенным будто бы своих примесей, прожектором, выхваченным из всеобщей ночи. Он приходил ко мне, и я, взлелеянная и вырванная из хаоса мрака, уже ничего не могла услышать. Что шептали тогда мне его слова? каким расставанием оборачивалось расстояние? но прошлое? или снова, уже опять и опять, в который раз? Сон становился днем, и не услышанным, и не увиденным, так жалко-нелепо забытым, навсегда ли, где-то в старом, заброшенном сарае, будто бы потерянным, но ставший чем-то вдруг очень важным, без чего не жить. Но обернется ли беспамятством эта моя обреченная безмятежность? Едва ли. Могла ли я его услышать? Порог – но что за ним? ожидание. Прямое попадание лучей, но на стекло, ненужное, когда-то так ожидаемое сообщение, дождь после стольких будней, усталая прелюдия праздника. Сон не приходил, не становился от этого реальностью, рассеянный звук в пустом зале, темная вершина. Невозможность услышать была ли отсрочкой? льготой? данным неведомо кем обещанием? Или мы шли, один за другим, не имея выбора, в темные комнаты, к пространству стены? Стук, стук на протяжении всего сна, мерное подрагивание, считанные капли огня, погасшего в нашем времени, в тех немногих мгновениях, еще остававшихся нашими. Это сон, сказала я себе. Хотелось остаться, остановиться, но окно... ночью почти непрозрачное, плыло, рассеивалось, сообщало что-то, являясь выходом в такую же непрозрачную ночь, до завтра. Шепот, что слышался все настойчивей, был в точности равен ночи, был ею, в точности, я знала это всегда, какой бы цвет ни приобретало небо в предчувствии небрежной развязки, неполного двойника. Он стоял на пороге, собираясь войти…» 

«Он стоял на пороге, собираясь войти, это был не он, едва ли он, страха я не ощущала. Придвинув к себе стул, он закурил, выталкивая дым мелкими порциями, почти с отвращением. Я его не слушала, он не говорил. Синие окна ждали рассвета, он мог выйти в бледную ночь. Что оставалось мне от этого? Здесь следовало прервать представление, сцена оставалась неосвещенной еще несколько минут. Не думаю, что это было нашей общей удачей, ничего лучшего мы еще не сыграли. Зал оставался в напряжении, с одобрением внимал молчанию, он был пуст. Почти раздался монолог, но отзвучал он в моей памяти, в памяти моего двойника. Занавес медленно опустился».

Зал был почти пуст: я заметил это, как только вошел. На сцене шло представление – какой-то старик двигался среди бесчисленных пустых стульев, читая безмолвный монолог. Полутьма в зале скрывала его лицо, сцена не была освещена. Слова были почти не слышны, различить ничего было нельзя. Изредка угадывалось окно, где-то слева сцены, куда старик то и дело оборачивался, глядя в бездонную, серую муть. Может быть, его глаза и были закрыты, ничего не угадывалось, стоял как бы все более плотный туман. Зрители изредка входили и выходили из зала, приветствуя старика редкими, неслышными аплодисментами. Вскоре я вышел и зашагал, убыстряя шаг, между плотными рядами домов: это были новостройки, высотные дома с темно синеющими неразличимыми окнами. Я вошел в один из них. Лампочка вызова лифта освещала мне путь в подъезде. Лифт подъехал и двери открылись. Он был просторный и ярко освещенный, резко не вписывающийся в окружающий ирреальный, тоскливый полумрак. Я нажал кнопку верхнего этажа – не помню, сколько их было. Медленно, но как-то незаметно лифт взлетел в плотный, неслышный воздух наверху, где я вышел, ощущая ночную прохладу. Здесь ли жила она? Нет, она не могла здесь жить, - я безумно, как лунатик, скользил вдоль коридора с множеством дверей. Останавливался и снова шел, пока не открыл дверь на лестницу, не поднялся еще выше, не нащупал дверь на крышу. Внезапно в затхлый воздух ворвалось ночное небо, сверкающее безмолвие огней, торжественность вечной смерти. Я стоял на крыше, как на палубе корабля, готовый отправиться в путешествие, оборвать все предшествующие этому моменту связи. Что-то в этом было, что-то не относящееся к земле, оставшейся внизу, как и все мгновения до этого, стремительно отлетающие прочь, как и напряжение дней и ночей, лунный свет, бросающий быстрые, тревожные блики на мой сон. Я стоял и думал, а было ли это сном? Был ли я сегодня в зале, где играл неведомый старик? Существует ли он в этом мире? Позволительно ли мне было слиться с тенями и услышать, наконец, сквозь долгую ночь шепот: прощай, прощай? Лететь и видеть холодный, наконец-то такой близкий свет звезд? И я проснулся и записал:

нет уже не время
сдерживает мою пляску
нет мне оправдания
но не хочется ни плакать
ни смеяться
звезды осыпаются как листья
на могилах свежо
чисто прибрано
и черная земля венчает
головы древних царей

Знаю, это она дала мне слова. Я не вправе был побеспокоить ее сон, не вправе ими распоряжаться. Но разве не сквозь мое окно пробивается приказ, услышать который мне не дано, мне необходимо?


                III

В комнате находятся два человека. Она просторная, вытянутая в длину, обрывающаяся широким двустворчатым окном, выходящим на улицу. Они сидят ближе к окну, их лица почти повернуты друг к другу, но различаются неясно, так как в комнате стоит какой-то туман, непохожий, однако, на сигаретный дым. Кажется, они ведут диалог, но слова пока – все еще – не слышны. С улицы долетает звон первых трамваев, пение птиц, что указывает на раннее утро. Постепенно слова становятся ощутимее, уловимее, можно расслышать отдельные фразы, но смысл всего разговора остается неясным. Один из них мужчина, другая – женщина, видимо, учитывая это обстоятельство, и следует следить за возобновляющимся вслед за этим оживленным, тихим, медленным, нерешительным, напряженным разговором.

          -  Вы говорили что-то о нем, о его склонности…
          - Нет, нет, только благодаря этому обстоятельству я и решилась, а впрочем, остальные возможности были слишком глубоко спрятаны, может быть не без умысла, может быть, он понимал, к чему приведет столь нелепое, столь упорное отрицание той очевидной неловкости, к которой мы все были так или иначе подведены, той крайней ситуации, вовлечение в которую грозило нам, многим из нас, уже отлучением от ранее достигнутого, полным разочарованием, окончанием нелегкого, может статься, пути, который был выбран, кстати, не от нежелания что-то делать, а явился следствием всего предыдущего накопленного стечения, даже не обстоятельств… я думаю, это называется невезением, нет, возможно, следует говорить об ошибке, я не хочу думать о чьем-то умысле, даже слова эти не стоит произносить.
          - Но не кажется ли вам, что здесь проскальзывает некое недоверие, стремление использовать ситуацию, воспользоваться его беспомощностью, его растерянностью, свершившимся фактом?
          - Он не беспомощен, он только до крайности несговорчив, нелепо упрям, а может быть, и мнителен, но на краю того состояния, что охватило нас, даже и эти качества были несущественны, неразличимы, я думаю.
          - Как будто мы ведем светскую беседу, хочется думать, что мы спали, что увидели свет дня, что захотелось просто немного поболтать…
          - Встать, увидеть из окна, но что мы можем увидеть?
          - Как странно ощущать, что мы еще рядом, это событие оказалось уже как бы и вдалеке, и все-таки даже в комнате воздух другой, что-то мешает мне разглядеть в вас прежнюю непоколебимость, и как нежно, неловко дрожит ваша рука.
          - Он всегда приходил, словно бы опаздывая, словно пересаживаясь с одного поезда на другой, а потом подсаживался будто в чужое купе, и всегда возникало ощущение, что нужно выходить на ближайшей станции, в незнакомом месте, где уже не будет нас, что, когда мы встретимся, нам нельзя будет говорить, нельзя поверить, что все было и одновременно не было, как сон, который длится слишком… долго, и о нем приходится жалеть, нельзя не позвать в этот момент на помощь, но он молчал, молчал, это было нелепо, все приближалось, приближалось с каждым разом неизбежнее, а мы сидели почти молча, и уже мало о чем имело смысл говорить.
          - И несмотря на это обстоятельство…
          - И, несмотря на зимние дни, мы собирались каждый вечер и смотрели, смотрели в окно, на улицу, это бывало и здесь, и у него, однажды, только один раз он позвал нас, так внезапно, он промолчал весь вечер, видимо, был болен, потом мы долго его не видели, я ужасно страдала, а теперь… теперь я думаю, так было лучше, все-таки во мне осталось крошечное ощущение счастья, и еще… еще безмерная усталость, огромная, я устала, устала от тех дней, и, кажется, никогда уже не отдохну.
          - Мы летим, летим куда-то вниз, а звезды приближаются, может быть, нас еще ждет и что-то другое, да, не верить глупо, как глупо, что нас еще нет.
          - Вы не думаете иначе, не можете думать иначе?
          - И смысла бы он не вложил в это действие, а все же остановиться не имел права, не мог…
          - Вы его оправдываете?

Она заглядывает ему в глаза, в первый раз решительно поднимая голову, рассматривая и его фигуру, и стены, довольно темные, казалось, отсыревшие. На улице оттепель, слякоть, и слышно, как капает с крыш домов, но до весны, однако, еще далеко.

          - Я не могу судить, это было так от меня отстраненно, хотелось бы, не знаю… я не мог встретить тогда вас, тогда это, наверное, и не нужно было.
          - Я боялась, может и хотела, но тоже не могла, и боялась, ужасно боялась, а теперь – нас охватывает волнение, и все почти молчат, ведь говорить об этом еще хуже.
          - Куда вы пойдете?
          - Я никуда не пойду, я останусь здесь.

С этими словами она сбрасывает туфли и с ногами залазит на кушетку, на которой сидела, обхватывает плечи руками и, отодвинувшись к стене, в самый угол, замирает в неподвижной позе. Он беспомощно сидит на стуле, свесив руки, не шевелясь, в толстом свитере, доходящем ему до самого подбородка. Слышно, как на кухне капает вода. Потом все стихает.

пусто пусто
все более пустеет
мое бедное пустое сердце
пустые речи
разрозненные речи
не до вас мне теперь
я не слышу их её слова
мое бедное бедное бедное
дрожит но уже не поздно
что сделано не вернешь
не поздно не поздно не поздно

(Она встала, сказала, что уже поздно, и он проводил ее до двери. Когда она выходила, он успел поймать ее взгляд; последнее, что он увидел в этот миг, были ее усталые глаза, выражавшие опустение, словно в этой комнате был кроме них кто-то еще, кто-то, кого они потеряли, кто слушал их все это время и незаметно ушел еще раньше, тихо притворив за собой дверь.)


                IV
               
Откуда-то я знал, что должен взять ручку и записать те слова, которые я все еще не слышал, не мог услышать. Мучительное, тревожное состояние охватило меня. Но я знал, что только начну писать, как слова прорвутся, пробьются сквозь толщу беспамятства, бесконечного, нелепого молчания, в одиночество этого сна, грез, нарисованных на темном фоне ночи. Уже в сумерках я вывел велосипед из сарая, сел на него и поехал через мост на реке, в безлюдной, светящейся пустоте. Но, не проехав и половины дороги, я вернулся, - меня с каждой минутой все больше притягивал другой маршрут, я оставил позади и друзей, и дом, в котором меня ждали, и повернул на дорогу, ведущую на север, ту, что вскоре вывела меня за город и потянулась среди полей, среди все более редких домов, освещаемых полной луной. Спустилась ночь. Вдалеке показался лес, он стоял по правую сторону дороги, слева был обрыв, спускающийся к реке. После нескольких поворотов и долгого, пологого спуска, наконец, появился готический собор, который и был целью моего путешествия. В свете луны он был совершенно нереален, как может быть нереальна лишь вещь, находящаяся уже не в нашем мире, ушедшая из него, словно закончив здесь свое, теперь бесполезное, существование, безмолвная вещь, все еще, однако, освещаемая луной. Луна стояла прямо над шпилем, чуть справа. Я приближался. Вдруг часы на соборе пробили час, от этого звука я вздрогнул. Казалось, этот бой раздался из прошлого, очень далекого прошлого, когда все еще было правдой. Больше никаких звуков не последовало, что усугубляло мое и без того невозможное состояние. Приблизившись к ограде, я слез с велосипеда, намереваясь осмотреться. Я не стал подходить к главному входу, который, наверное, был заперт. Я обошел собор слева и подошел к калитке. Ржавые петли не взвизгнули, не заскрипели, когда я, отодвинув щеколду, вошел в сад перед собором. Передо мной были могилы. Здесь, под моими ногами, лежали те, кто когда-то ходил под этими сводами, зажигал свечи, смотрел в небо, то ясное, то плотно задернутое тучами, и, быть может, молился неведомому богу! Могло ли быть что-либо более реальным и, в то же время, более невозможным? Трудно было пошевелиться, не было ветра, и даже листья на деревьях стали совершенно неподвижны. Они четко прорезались на фоне не слишком темного неба. Это была картина, это не могло быть реальностью, просто не могло, - и мне оставалось только слиться с ней, замерев, исчезнуть, чтобы услышать другую, быть может, настоящую жизнь, текущую под этими мраморными плитами. Я знал, что если смогу вернуться, то на следующий день проснусь в другом мире, другой жизни. Но я не вернулся.