Топоры до времени. Роман-инсталляция

Эдуард Дворкин
Уважаемые читатели!
 
Романы и рассказы имеют бумажный эквивалент.
Пожалуйста, наберите в поисковой строке такие данные:
1. Эдуард  Дворкин, «Подлые химеры», Lulu
2. Геликон,  «Игрушка случайности», Эдуард Дворкин
Все остальные книги легко найти, если набрать «Озон» или «Ридеро».
               


«Я с теми, кто хочет возродить прошлое, чтоб трансформировать его в новую реальность».
Мартин Бубер. «Гог и Магог»



КНИГА  ПЕРВАЯ: БАШМАКИ  МАТЕРИ  ГАМЛЕТА


ЧАСТЬ  ПЕРВАЯ


         ГЛАВА  ПЕРВАЯ. ГОТОВАЯ  ПОЛЮБИТЬ


   На Мойке, близ Поцелуева моста, в квартире цокольного этажа дома разорившегося Альбрехта стояла у окна молодая особа с несомненным обликом девушки – это можно было узнать по ясности взгляда и по цвету щек, не тронутых никакими чувственными затратами.
Черты ее, еще неопределившиеся, дышали детской доверчивостью. Глаза, голубые и тихие, как река Сороть, блестели застенчивостью и желанием. Ее обильные натурально вьющиеся кудри изящными прядями обрамляли лицо: прическа темных волос показывала привычку заниматься своей головой. Светлое мериносовое платье ловко сидело на ней без морщинки и по корсету. Еще не любившая, но готовая полюбить, с изумительным тоном кожи, она была привлекательна и чрезвычайно нравилась старикам и юношам.
В комнате был слышен сильный запах гиацинта.
Паркетный пол слабо лоснился там и сям.
На стенах, оклеенных обоями под рытый бархат, висели в золотых рамах портреты степенных предков, к спинке дивана приколоты были вязаные салфетки.
На всем лежала печать утонченной простоты и изящного вкуса.
Откуда-то прозвучал ритурнель контрданса – в приятном расслаблении девушка приклонилась к оконной раме. «Где путеводная звезда, луч которой озарит душу полным, чистым светом нравственной правды?» – так, может быть, думала она. Ее симпатии тянули ее на сторону движения вперед.
За окнами тем временем протекала своя, обыденная жизнь.
Мамка в голубой телогрейке несла на руках ребенка – ее шитая золотом кичка искрилась под лучами солнца.
Белокурый, по всем приметам из немцев, проехал на двухколесном велосипеде с резинами немолодой приказчик-апраксинец.
Повар с купленной провизией в решете споткнулся и выронил провизию из решета. Его смех рассыпался в воздухе.
Скромная дневная проститутка, разыгрывавшая роль барышни, возвращающейся от обедни, прошла с молитвенником в руках. Кончиками пальцев она придерживала от ветра свою плоскую соломенную шляпу.
Ее узкий лоб показывал тесный ум и, судя по всему, она беспечно отдавалась течению обстоятельств.

                ГЛАВА  ВТОРАЯ. СМЕШНОЙ  АПЕЛЬСИН


Издалека донесся чуть слышный свисток, неизвестно – парохода ли, фабрики или петербургского гамена – и вместе с ним в комнату вошла дама.
Отменно отреставрированная, с лица была она весьма недурна собой. Ее возраст ускользал от определения, а драпировка платья,  в роде греческой туники, кремового цвета, скрадывала некоторую ожирелость бюста сорокалетней женщины.
– Изжарить, разве что, утку с груздями? – понюхала она гиацинт.
Мария Петровна Самоквасова была умна – умом  ясного и трезвого взгляда на жизнь, умом, который не знает противоречий, не запутывается в лабиринте переплетающихся тропинок мысли и чувства.
– Не знаю, мама, право же. Мне представляется, папенька предпочел бы гуся с кислой капустой.
Облитые солнечным светом, плечом к плечу, мать и дочь стояли у окна – их бодрый и здоровый вид удалял всякое предположение о недостатке пищи, отсутствии движения, вообще о чем-то понижающем норму физического существования.
– Ну и блинцов тогда уже с вареньем? И астраханских селедок? Ты, Ольга, как полагаешь: нужны селедки?
– Нужны, непременно нужны! – взяв из фруктовой вазы апельсин, со смехом  Ольга Дмитриевна принялась очищать его. – И еще – консервов, пирожков с визигой!
Седьмая рота десятого пехотного Новоингерманландского полка прошла под окнами, печатая шаг. В туго подтянутых рейтузах, с бакенбардами на разлете, впереди шагал штабс-капитан Накладов.
Нисколько не переменившись внешне, Мария Петровна лишь проводила его глазами. В молодости она помнила себя живой, привлекательной женщиной, останавливавшей общее внимание на частых в то время собраниях и балах – нынешний ее идеал был мирное благоденствие. Она никогда не была больна и приписывала свое здоровье умению сохранять всегда душевное спокойствие.
Ольга же Дмитриевна, приготовлявшаяся было яркими берлинскими шерстями вышивать ковер, в одночасье передумав, откинула крышку фортепиано, намереваясь сыграть фрагмент «Бури» Штейбельта.
В это самое время обе половинки дверей в гостиную распахнулись с громом, так что ключ, выскочив из замка, зазвенел по полу.





                ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. РАМКИ  РАЗУМНОГО


Появившийся на пороге Дмитрий Яковлевич Самоквасов неопределенно улыбался. Его худая шея с крутым адамовым яблоком вздрагивала от нервной пульсации. Он где-то сорвал ветку березы и хлопал ею по воздуху.
– Папа? Так рано? Что случилось? – тотчас же дочь подошла к отцу.
Вместо ответа Дмитрий Яковлевич вынул часы и бессмысленно посмотрел на них.
Положительно умный человек, занимательный по своему прошедшему, он был дурен собою: имел извилистый длинный нос и желтоватые глаза, обведенные красными веками.
– Прошу тебя, Дима, скажи что-нибудь! – Мария Петровна подалась вперед бюстом и головой.
– Р-рыженькая лошадка понуро бежала по тряской дороге! – речисто отчеканил Самоквасов каждое слово и так безумно расхохотался, как только был способен.
Домашние силились стащить с него камлотовое тесное пальто – Дмитрий Яковлевич не давался: крупным шагом, почти подпрыгивая, как ребенок, и гримасничая, он бегал по комнате, тычась коленями то в угол дивана, то в дверцу книжного шкафа, то в ободок массивного мозаикового стола.
Душевное настроение его всегда менялось очень быстро. Ученый, ординарный профессор Петербургского университета, минутами он бывал неудержимо, по-детски весел, минутами грустен, минутами разговорчив, остроумен, потом почти разом становился скучен, молчалив, минутами бывал он робок, застенчив, неловок, минутами – очень любезен, предупредителен, через какие-нибудь десять минут становился развязен, иронически резок, вообще он никогда не был и не мог быть ровным, уравновешенным человеком, а потому и очень подвижное лицо его, отражавшее душевное настроение, было тоже очень переменчиво. На этот раз профессор был не похож даже на самого себя – поведение его попросту выходило за рамки разумного.
Скоро, однако, выбившись из сил, Дмитрий Яковлевич опустился на первый попавшийся стул. Он был в испарине, чувствовал жжение и колотье в икрах, в виски ему вступала тупая головная боль.
– Душно здесь анафемски! Душно!.. – выкрикнул он жидкой фистулой.
Ему не хватало слов, он задыхался. Из него хлынула матерщина.




                ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. ПОДОБНО КАРЛУ  ФОГТУ


Послали за доктором, и скоро Ольга Дмитриевна отворила ему двери.
Стареющий сенсуалист, он был в летах ее отца. В правом глазу его ущемлялось стеклышко, бородка была слегка подправлена книзу краской, черты лица выражали добродушную иронию и наклонность увлекаться. Подобно Карлу Фогту одно время Оттон Антонович Чечотт жил в Ницце и делал наблюдения над зоофитами.
– Мы поместили его в кабинете, - пошла Ольга Дмитриевна вперед по коридору. – Эти нескончаемые насморки и гриппы, к которым он так наклонен…
С закрытыми глазами, не двигаясь ни одним членом, больной лежал под плотным тканьевым одеялом.
– Как поживаете? – Оттон Антонович положил на одеяло толстую и мягкую, как у архиерея, руку.
– Эх, лапушка, пожили, походили, повидали мы много, - тут же сделался Самоквасов беспокойным и говорливым, - всякое бывало – иной день мед да патока, а иной – корочка-оглодочек, а чаще всего кусочек хлеба с сольцей – мы голубей не гоняли, синиц, чижей не ловили, баклуш не били, пыль в глаза не пускали, сказы сказывали, баляс не точили, даром хлеба не ели, чужих трудов не запивали – так век скоротали, по делам нашим, поди, и об нас кто-нибудь добрым словом обмолвится, а иной и вспомнит стариков по-хорошему!
– Вспомнят, непременно вспомнят! – доктор раскрыл саквояж и вынул необходимое. – На что жалуетесь?
Больной жаловался на диплопию, задержку стула, птоз век и нистагм, в форме маятниковых движений, глаз – и в то же время его внутренние органы не представляли никаких уклонений от нормы. Что же касается цереброспинальной жидкости, то она была прозрачна, но содержала увеличенное против нормы количество лейкоцитов (плейоцитоз!), причем полинуклеаров было больше, чем лимфоцитов.
– Не тиф, не оспа, не дифтерит! – объявил доктор, выйдя в гостиную. – Есть некоторый менингизм, но до настоящего менингита не доходит. Радоваться, впрочем, рано: у Дмитрия Яковлевича – летаргический энцефалит.
– Он будет жить? – Мария Петровна подалась назад головой и бюстом.
– Как мало значит жизнь одного человека в бесконечной веренице поколений! – Оттон Антонович пожал плечами. – Сделаю, что смогу.




               
               
                ГЛАВА  ПЯТАЯ. СОСТОЯНИЕ  КАТАЛЕПСИИ


– Летаргический энцефалит, - слегка докторальным тоном Оттон Антонович разъяснил, - с паталого-анатомической точки зрения – всего лишь воспалительный процесс паренхимы нервной субстанции с вторичной мелкоклеточной инфильтрацией сосудов мозга, причем поражается исключительно серое вещество больших ганглей… Будем лечить!
В кабинет поставили складную кровать так, чтобы доктор все время мог находиться рядом с больным.
Уже в первые дни летаргического состояния у Самоквасова можно было отметить некоторое напряжение мускулатуры – его пассивно приподнятая рука оставалась в этом положении как бы в состоянии каталепсии. Лицо Дмитрия Яковлевича вследствие ригидности мускулатуры приняло вид маски. Потребовав вил;к кислой капусты, Чечотт обложил больному голову ее листьями.
Болезнь вошла в атетозную форму: с упорством, достойным лучшего применения, Дмитрий Яковлевич принялся совершать довольно своеобразные внутренне-вращательные движения кистей рук и пальцев, которые беспрерывно поворачивались то вверх, то вниз, то выпрямлялись, то сгибались, то раздвигались.
Чечотт поставил припарки, и из атетозной формы болезнь перешла в миоклоническую: при спастическом парезе конечностей у пациента начались короткие, но сильные подергивания мускулов, главным образом, живота и нижних конечностей. Не слушая увещеваний, Дмитрий Яковлевич принялся царапать стены, кататься по постели и рвать простыни.
Чечотт дал большую дозу атропина и промыл желудок теплой водой.
Больной ответил эпидемической икотой с одновременной брадикардией. Сосуды его до такой степени набились кровяными элементами, что разветвления первых можно было ясно проследить до образования капилляров.
Доктор прибег к слабительному, и у Дмитрия Яковлевича исчезла задержка мочи. При сравнительно низкой температуре он галлюцинировал, дойдя до довольно сильной горячки.
Доктор ввел хинин, салициловые, уротропин.
Исключительно благоприятное влияние на больного оказала люмбальная пункция.
Больного познабливало, но это был уже не настоящий озноб.




                ГЛАВА  ШЕСТАЯ. СТАРОСТЬ КАК ШАПКА


Прошло одиннадцать суток.
На письменном столе тикотали часы.
В покойном кресле доктор читал «Душу человека и животных» Вундта. «Старость, как шапка, надвигается на голову!» - Вундт писал.
Слышно было, как трещит сама собой мебель.
Больной лежал со спокойным лицом, без движений, с закрытыми глазами, дыхание его было спокойно, пульс мало изменен.
Поднявшись, Оттон Антонович слегка потряс распростертое тело. Тотчас же открыв глаза, Самоквасов с приятностью потянулся и дал верные, хотя и короткие ответы на все заданные ему вопросы, вполне ориентируясь как по отношению к месту и времени, так и по отношению к личности доктора.
– Как вы назовете ту женщину, которая живет головой? – Чечотт спросил, и Самоквасов ответил.
– Почему радость так скоротечна, а горесть продолжительна? – снова Чечотт спросил, и снова Самоквасов ответил.
– Кого легче узнать, мужчину или женщину? – Чечотт закурил.
– Равно легко узнать обоих, - Самоквасов сел, - ибо они носят разное платье.
– Что вы лучше любите: вечер или утро?
– Я равно люблю майское утро и майский вечер и равно не люблю октябрьское утро и октябрьский вечер – но осень моей жизни я, может быть, люблю более, нежели весну прошедших дней! – тоже Самоквасов взял папиросу. – Теперь вы; скажите; что, собственно, нужно для счастья женщины?
– Чепчик, шпильки, трюмо, духи, четверик вороных, ландо, ложу, колокольцовскую шаль, мужа старого, богатого, доброго и дально-родственного кузена, молодого, хотя и бедного! – довольный, доктор расхохотался.
Более не наблюдал он у больного ни хореатически-атетотических двигательных изменений, ни парестезий.
Будучи, в заключение, спрошен, как он поживает, больной ответил «хорошо» и более не жаловался ни на какие боли.
Чечотт вспрыснул пациенту терпентинное масло, вызвавшее у того абсцессы.
После появления у него самостоятельного абсцесса в области ягодицы Дмитрий Яковлевич Самоквасов выздоровел.




        ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. НЕПОРОЧНАЯ  СЕМЬЯ  -  МЕЧТА  АПОСТОЛОВ 

               
Всякая семья пропитана коллективно-психологическими атмосферами высших социальных соединений, всякий индивид врастает в эти последние.
Опрометчиво было бы заявить, что традиции родовитого дворянства так уж соединялись в семье Самоквасовых с культурным веянием европейского просвещения и создавали настроение благородства и широкой артистической терпимости к различным мнениям и взглядам – скорее наоборот: сторонник соборности и особого пути, Дмитрий Яковлевич Самоквасов верил только в прочность своих убеждений и презирал всех людей, вне круга его убеждений живущих.
Последовательный ригорист, патриот восемьдесят четвертой пробы и первого созыва, философ в чине тайного советника, с пылкостью ученого-архивиста отстаивал он верность обветшавшим воззрениям и давно потерявшим смысл идеям. Располагая монополией на истину в первой инстанции, отлично зная, где   о н о   - мерило дозволенного и недозволенного, Дмитрий Яковлевич счастливо являл собой редкий между русскими  пример человека, нашедшего свой устойчивый базис.
Семью объединяло верхнее чутье взаимного понимания.
– С национальной, чисто русской точки зрения… - обыкновенно говорил Самоквасов, и сразу всем все становилось понятно.
Ловивший на лету, из воздуха, всяческие микробы и инфекции, а потому часто простужавшийся, Дмитрий Яковлевич прижимал в таких случаях платок ко рту и носу.
– Сам я кашляю… - сдавленно произносил он.
– … как жид! – полагалось закончить жене или дочери, после чего все смеялись.
Были духовные радости, были и умственные запросы. Свежесть общих интересов постоянно поддерживалась чтением «Епархиальных ведомостей» и «Уложением о наказаниях».
Зимой члены семьи ходили по сумету, поочередно мешали, в мороз, щипцами в камине; четвертого декабря, в Варварин день, ездили на Смоленское кладбище поклониться блаженной Ксении, на мясопустной неделе приходили по именным билетам в церковь на Кирочной взглянуть на протопресвитера Желобовского; слушали, в наводнение, как стреляют из пушки, а накануне Аграфены Купальницы, за день до Ивана Купалы, бегали в мешках по Крестовскому парку, жгли на поляне костер и давали извозчику бумажный рубль.




               
               
                ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. СТРОМКО  И  ВЫСОКО


На столе лежал еще не уложенный дорожный бювар и рядом с ним, раскрытый, стоял довольно поместительный чемодан.
Стеганое саше полнилось кружевным тонким бельем.
Из сака выглядывали туалетные принадлежности.
Дворник в красной рубашке обшивал в рогожу журналы и книги. Лакеи носились с узлами, коробками, свертками. Все вещи находились в таком беспорядке, как если бы встряхнули коробку с конфетами. Комнаты приняли вид разорения и неоседлости, предшествующий отъезду: для восстановления здоровья Дмитрий Яковлевич Самоквасов с семьей отбывал на отдых к брату в Черниговскую губернию.
В пальто из летнего твина прямо на матерчатый жилет, из-под которого выпущена была светло-голубая рубашка, он отдавал распоряжения и, когда последнее из них было выполнено, крепко стуча сапогами и прижимая к себе тазик, куда обычно его тошнило, он вышел из дома к уже поданным лошадям.
Форейтор натянул постромки, коренники налегли в хомут – экипаж застучал и тронулся. Нагруженная высоко и стромко за ним двинулась повозка с поклажей – на верху ее сидела горничная в суконной блузе из кавказской овечьей шерсти.
На вокзал прибыли рано и, чтобы не смешиваться с пассажирами третьего класса, ждали поезда в ресторане. У стойки Дмитрий Яковлевич пропустил хорошую рюмку и закусил крутым яйцом. Утомившийся, он сразу занял место в купе, Ольга же Дмитриевна вышла на дебаркадер и стояла у вагона.
Илларион Галактионович Короленко прошел мимо нее, не то посвистывая, не то напевая. Видно было, что он прекрасно пообедал. На нем был синий шевиотовый пиджак с таким же жилетом и белые фланелевые широкие панталоны в тонких розовых полосках. «Пускай все живут и находят наслаждение по своему карману и своим вкусам!» – упруго веяло от него мыслью. Взглядом он пригласил Ольгу Дмитриевну согласиться с ним, и она ответила наклонением головы.
Тут рядом с ней кто-то робко сморкнулся.
– Господин Полторацкий? – она обернулась. – Призн;юсь, не ожидала, - без излишней приветливости, но и без холодности она произнесла.




                ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. ЖИВЫЕ  ЯВЛЕНИЯ  ЖИЗНИ


Молодой человек с лицом последнего могикана выпадал из круга всех ее знакомых.
В свои юные годы Павел Васильевич Полторацкий многое успел пережить головой и сердцем. В его голове быстро чередовались мысли, а в сердце – привязанности. Временами как будто их начинало связывать тайное чувство или сродное настроение, но оно быстро проходило. Его выражения отзывались аффектацией. Он задавал ей наянливые вопросы, и от его смеха ее поводило.
– Вы, никак, от меня отшатнулись. За что же? – он рассмеялся, и тут же ее повело.
Играли трубачи кирасирского полка.
– Есть масса живых явлений жизни, о которых должно говорить непременно! – настаивал он и гильотинно двигал бровями.
Разговор шел туго. Они противоположно смотрели на некоторые предметы.
– Мое дело – указать вам всю призрачность того, что вы, может быть, называете вашими убеждениями, - было поднял он палец и сам почувствовал нелепость и несообразность своих слов.
Ему стало вдруг невыносимо скверно. Он смотрел на ее румяные, свежие губы, и сладострастно- нежное желание поцелуя стало почти нестерпимо. Обыкновенно он боролся со своей низменностью тяжким напряжением. Она, низменность ненадолго отступала, чтобы навалиться снова в самый неподходящий момент.
–  Вы это теоретически изволите говорить? – спрашивала Ольга Дмитриевна, думая: «Как охамился!»
Слова презрительного недоумения просились наружу.
– Припрячьте вашу юношескую пылкость для лучших оказий! – она сказала.
Это ударило его в краску. Он извинился головной болью. Мелкий дождь мочил ему лицо.
Два иподъякона, перепоясанные орарями, пронесли чудовищный шафранный крендель.
– Возьмите… вот, - совал он ей книгу.
– Айзман? Давид?! «Кровавый разлив»?!! – она ужаснулась, делая жест отказа.
Все это взяло для них обоих не более двух минут.




                ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. ПАСКУДНЫЕ  ВОЖДЕЛЕНИЯ


Она поднялась в вагон, он вышел на привокзальную площадь.

Обер-кондуктор свистнул, жандарм отдал честь вагону первого класса, поезд тронулся, проводник отобрал билеты и заменил их квитанциями, сделаны были постели, можно было затвориться в купе.

На площади продавали с лотков ландриновское монпансье, миндаль в шелухе, муромские сальные свечи, пиретрум – персидский порошок от насекомых, дешевые томпаковые часы. Отовсюду в невероятном смешении неслись звуки. Было много лиц, испорченных оспой.

Отец, ее верный пестун, подпоясанный по-дорожному, спал, убаюканный качкой. Плавно поезд покачивался на закруглениях. Правильно постукивали колеса. Столбы мелькали с проволоками и белыми фарфоровыми чашечками. Скорость была семьдесят верст в час.

Ветер нес ему запах сирени. Жестоко он был уязвлен. Все шло под знаком неудач. Выказав странную уклончивость, Ольга Дмитриевна обострила в нем чувство неудовлетворенности. На Моховой возле дома Устинова он закурил папиросу – барышня с молитвенником в руках осведомилась тут же, не расположен ли он. Детей на улицах была бездна, на тротуарах они вели себя, как дома: пели, кричали, танцевали.

Поля мелькали то взбегающие изволоками, то пересеченные оврагами: Ольга Дмитриевна любовалась. Вид за окном эстетически пленял ее. Она думала о себе и не думала о Полторацком. В чемодане нашлось печенье и мармелад. «Макрель из Балаклавы», - кто-то сказал громко в коридоре.

Дети ругались площадной бранью и пели срамные песни. Из кондитерской Иванова вышел дирижер Феликс Мотль – державшийся в особицу, он показал два ряда дрянных немецких зубов. Под липами стояла толпа: в ломбард на Мещанской заносили рояль. «Если рояль сломать – музыка останется!» - Полторацкий подумал.
Дети пели громко песни самого зазорного характера и паскудно выражали женщинам свои бесстыжие вожделения.



                ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. СЛИШКОМ  МНОГО  ЗЛА


Русский недоучка, превративший свою голову в свалочное место полупрочитанных и наполовину понятых брошюр, памфлетов и прокламаций, происходивший из старозаветной и бедной семьи, где всякая копейка была приколочена гвоздями, между товарищами Павел Васильевич Полторацкий выгодно отличался чистотой квартиры и порядком в одежде.
Скромный чиновник сенатского департамента Герольдии – жалованья едва хватало на поддержание гардероба – во вьюгу он потерял деловое письмо, порученное ему для передачи тайному советнику Самоквасову, за что в одночасье лишился места.
Наклонный к внутренней жизни, чутко он прислушивался к себе.
«Я могу воспринимать психические потоки от ближних и сам направлять к ним таковые», - знал он про себя. И еще: «Я не каверзлив!»
В таких мыслях шел он через Кронверский парк.
Темнело, всходил бледный месяц.
Несло сиренью – она была повсюду. Соловей щелкал, в воздухе разлито было предчувствие иной, более совершенной жизни.
Была, он чувствовал, тайная связь между трепетом его сердца, запахом сирени, соловьиной песнью и звездами, едва заметными на бледном небе. Ему хотелось плакать оттого, что запах такой терпкий, небо такое далекое и звезды такие тусклые.
Во всякой жизни, он знал, можно различить две стороны: известного рода самодовление в пределах настоящего и подготовление будущего. Самодовления никакого почти за собой Павел Васильевич не наблюдал, и, может статься, потому взялся за подготовление будущего.
Было вокруг слишком много зла. Во что бы то ни стало его следовало преодолеть. Из четырех известных форм преодоления зла: его устранения, уклонения от него, оправдания и развлечения – он выбрал первое.
С ним была газета – под фонарем он вынул ее из кармана и развернул.
«ПАРИЖСКАЯ  ЗНАМЕНИТОСТЬ  ДОКТОР  ШАРКО  СКАЗАЛ,  ЧТО  НА  КОНТИНЕНТЕ ЕВРОПЫ ТОЛЬКО  ДВА  ГОРОДА  И  ЕСТЬ,  ГДЕ  БЫ  БЫЛО  ТАКОЕ  КОЛИЧЕСТВО  ОЗОНА  В  ВОЗДУХЕ.  ЭТО – АВСТРИЙСКИЙ  ГОРОД  ГРАЦ  И  ЦАРСКОЕ  СЕЛО», - выделено было капителью.
– Царское село, - повторил он. – Царское…
Планы действия, один другого смелее и невыполнимее, чередовались в его голове.




                ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. МАКСИМАЛИСТ  И  ЧЛЕН  ПАРТИИ


Средний человек живет строго размеренной жизнью, не знает катастрофических случайностей, избегает неожиданностей, боится всего, что выходит за пределы обычного. Иван Тименков размеренности не соблюдал, к случайностям и катастрофам приучен был сызмальства, без неожиданностей судьбы не мыслил вовсе и мало чего в своей жизни боялся. Иван Тименков не был средним человеком.
На следующий день Полторацкий встретил его в толпе.
Свободный от печального настроения здоровенный парень с волосами в кружок и со стальной гребенкой на веревочном пояске невольно заставлял себя заметить. Крупный, сильный, с молодым искрасна смуглым лицом, раздвигая народ плечами, ругаемый за то и сам ругаясь, он привлекал внимание здоровой энергией взгляда и движений. В его приемах видна была беспечность, он спрыснул волосы брильянтином, от которого они блестели.
На Выборгской стороне товарищи зашли в трактир «Волна», и, подобравшись к буфету, Тименков мигнул пальцем, чтобы им налили.
Максималист и член Партии сразу Иван заговорил по существу.
– Недостаточно быть социалистом – надо быть и революционером! – он сказал.
– Рогачев, Войнаральский, Ковалик, Брешковская – герои между ними, - обнаружил Павел Васильевич признаки душевного волнения. – Они укажут нам путь и поведут за собой!
Иван вынул из-за пазухи томик Поля Адана, вырвал лист, свернул самокрутку жуковского табака.
– Еще вчера я согласился бы с тобой, - он чиркнул спичкой по переплету и выбил пламя, - сегодня – нет!
– Кто же тогда? – недолго Полторацкий подумал. – Злокович? Его голос всегда отчетливо раздавался в минуты тяжелых замешательств.
– Могутный человек, но силы его стали упадать.
– Может быть, Ломшаков? Его мастерская защита плюрализма…
– Скажи еще – Гноинский! – Иван расхохотался.
– Олсуфьев? Пушкарев? Михаил Лягушкин? – стал называть Павел Васильевич совсем уж наугад.
И всякий раз его товарищ качал, но не кивал головой.




                ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. ГДЕ ЗАЛИВАЮТ  СТАРЫЕ КАЛОШИ


– Ленин, - Тименков смачно назвал. – Ленин!
– Конечно! – небольно Павел Васильевич хлопнул себя по лбу. – Как я мог!.. Он сватался к Аполлинарии Якубовой, но она вышла за профессора Тахтарева!.. В Париже он ел конину и у него украли велосипед!.. Правда ли, что одна барышня застрелилась из-за него?
Он много слышал об этом замечательном человеке и видел его фотографические карточки – из рукава их продавали солдаты на Аничкином мосту.
– Пойдем! – Иван встал и потянул Полторацкого за собой.
Они приехали к Мытному перевозу, там сменили извозчика на другого, который довез их до Благовещенского моста, и снова пересели. Третий извозчик доставил их к Пяти Углам. Убедившись, что хвоста за ними нет, Тименков увлек товарища в подворотню дома Пшеницыной.
В подворотне стояли простой уличный мальчик и обыкновенная баба, продающая калачи.
– Здесь заливают старые калоши? – Иван надкусил калач.
– Второй двор, направо, - ему приглушенно ответили.
В правой стороне второго двора старик, одетый рыбаком, сушил растянутые на кольях сети.
– Амалия Рихардовна Бергеншальтер принимает сегодня? – Иван сунул ему копейку.
– Она сделает вам из любви то, что другие делали из вежливости, - старик соорудил им проход в сети. – Третий двор, левый подъезд.
Вход в подъезд перекрывал мужчина в шляпе и статской бекеше, топтавшийся на поджаром карабахском жеребце.
– Почему отменили спектакль в пользу новорожденных глухонемых? – Тименков схватил жеребца за морду и заставил непременно счихнуть.
– Тому было несколько причин, - всадник подался вбок. – Вам возвратят деньги в квартире тридцать один.
Они поднялись на третий этаж, Иван позвонил пять раз коротко и один раз длинно – девушка лет девятнадцати с хорошеньким носом впустила их, обыскала и провела в гостиную, полинялую, запыленную, с треснутым полом и частью обвалившейся лепниной потолка.
Мебели было умышленно мало, и она стояла вдоль стен.




                ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ЛЕНИН С  НАМИ


Диван и кресла обиты были пунцовым казимиром.
– Куда мы пришли? – поворачивал Полторацкий голову.
– К Ленину, - объяснил Тименков. – Мы пришли к Ленину.
Зеркала были в копоти, на стене висела картина скоромного содержания.
– Но ведь он в Женеве, - Полторацкий вспомнил. – Здесь опасно. Его могут арестовать и заключить в крепость.
– Настоящий революционер ничего не боится. Ленин здесь, с нами. Настоящий Ленин. А в Женеве – двойник, - Тименков ухмыльнулся. – Шатается по пивным, скандалит, отвлекает, так сказать, внимание…
Пропыленная штофная портьера с лязгом оборвалась – в комнату, отвернув голову, стремительно вошел человек в черкеске верблюжьего цвета с серебряным позументом и с патронташами на груди.
– Путь, по которому мы пойдем, - сочным баритоном, на ходу, диктовал он женщине восточного типа, - будет страдать… страдать логической порочностью, ибо будет сочетать характерный момент должествования с психологической реальностью… реальностью… реальностью, которую вносит в него момент физического действования… физического действования!.. ты записала, котик? Ну, молодец! А то что бы я без тебя делал?! – не замечая гостей, шутейно он зарычал, обхватил женщину ногами и повалил на пол.
– Владимир Ильич! – Тименков позвал.
Поднявшись, упавший повернулся к ним лицом, и Полторацкий остро подивился: нисколько этот Ленин был не похож на того Ленина с открыток.
В полном смысле он был атлет.
Его лицо, скорее эффектное, чем красивое, оживлялось быстрыми карими глазами, умными и проницательными на редкость; видно было, что обладатель их – тертый калач, бывалый и на возу, и под возом, и мало чем на свете можно было его смутить, а испугать – лучше и не берись. Его нос привлекал внимание смелостью и благородством рисунка, а светлые густые волосы были завиты и кок напереди поднят довольно высоко в форме букли.
– Иван?! – подошел он. – Здравствуй!.. А это кто же? – протянул он руку Полторацкому. – С кем я имею удовольствие приятного свидания?
Вопрос был сделан пытливым тоном.




                ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. УБИТЬ  САМОКВАСОВА


Окончательно Полторацкий смешался. Он хотел откланяться, но Тименков не допустил.
– Это он – Самоквасова, - объяснил Иван. – Вы велели доставить.
– Так вот вы какой! Герой-освободитель!.. Выходит, вы за шиворот ему! За ши…
Послышались такие звуки, как будто начали душить кота: Ленин боролся с приступом смеха – не выдержал, замахал руками, загрохотал так, что отозвались подвески на люстре.
Здоровый смех являлся органической потребностью его натуры, отвечая и саркастической складке ума, и особому свойству наблюдательности – схватывать прежде всего смешное.
Безотчетно Полторацкий рассмеялся в ответ – его скованность как рукой сняло. Бойко принялся он рассказывать.
– Нет, ты только послушай, Наденька, как дело было!.. Подкрался, значит, сзади и напустил?! – теребил он гостя. – Из пробирки… пробирки! – не мог Ленин успокоиться.
Поднявшись с пола, Крупская приводила себя в порядок: вставляла какие-то палочки в прическу черных волос, переподпоясывала кимоно. Маленькая, хрупкая, с желтым тоном кожи, она была достаточно миловидна.
– Осенно холосо, - кланялась она Полторацкому. – Осенно холосо.
– Поехал в лес, - ободренный, в простых выражениях, снова начал рассказывать он, - набрал клещей в пробирку, вернулся и ему незаметно за воротник вытряхнул, чтобы покусали… Собаке – собачья смерть!
– А доктор, получается, спас? – Ленин вытянул одну ногу и уперся в нее ладонями. – Незадача вышла?
– Выходит, так, - Полторацкий вздохнул.
Ленин высморкался и дал платку снова первоначальную форму. Общее выражение его лица углубилось, стало серьезнее, задумчивее, нервнее – в нем задышало выражение той одухотворенности, которое бывает у людей мысли.
– Очень хорошо, что вы решили убить Самоквасова, - сказал он. – Просто замечательно!
Крупская смотрела необыкновенно, китайскими глазами.




                ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. ГРУША  В  ХЕРЕСЕ


– Очень хорошо, что вы взялись убить Самоквасова. Просто замечательно! – Ленин затряс коком-буклей. – Историческая наука, поверьте, от этого только выиграет! Исследователь он никаковский – пустой пузырь, мальчик без штанов! Его так называемые труды есть крайняя степень обскурантизма и бессмыслицы! Самоквасов – махровый реакционер, отъявленный монархист, погромный черносотенец, заклятый враг нашей Партии! – произнес Ленин с Большой буквы. – Из-за него вы потеряли работу! Положительно я стою за то, чтобы таких людей убивали! Всенепременно сделайте архиважное дело – во что бы то ни стало раздавите гадину!
Сдержанная в своих движениях и минах,  равномерно Крупская кивала изящной фарфоровой головкой, Иван Тименков рассматривал на стене картину.
– Но! – напирал Ленин. – Но, но, но! Ни в коем случае так, как вы! Келейно, тихо, мирно – жил человек да в одночасье с чего-то помер. И что нам с того?! Врагов, батенька, казнят публично. Возьмите всю историю России! С шумом надобно, с треском, на миру, с широким общественным резонансом! Так, чтобы другим неповадно было! Бомбой лучше всего – на куски! Из револьвера, на худой конец! И – тикать! А поймают, засудят – еще и лучше! Героем станете в глазах народа, мучеником за идею, примером и подражанием для грядущих поколений!.. Убейте же Самоквасова – теперь вы знаете как!
Лицо вождя дышало энергией, мускулы налились и зримо ходили под черкеской – он безусловно имел в себе ту обвораживающую увлекательность, какую имеют люди, обладающие истинным красноречием.
– Он говорил насчет озона, - показал Тименков на Павла Васильевича.
– Озона? – Ленин повторил. – Озона, - принялся он перебирать цепочку с начала, чтобы прийти к концу. – Знаменитость… Шарко… только два… озон… озон в воздухе… Грац… Царское село… Царское! – нашел он ключевое слово. – Вы замыслили   п о р е ш и т ь   ц а р я? – особо выделил он голосом и вдруг умолк, словно испытал внезапный укол.
В голове Полторацкого сделалось тепло, его душу охватило чувство широкости и раздолья, на сердце стало щекотно и забористо – молча он поклонился в пояс.
– Экая вы груша в хересе! – вдруг не на шутку рассердился Ленин. – И думать забудьте! – видимо ушел он в себя. – Его убьют другие люди. Д а,  ц а р я   у б ь е т   д р у г о й   ч е л о в е к  ! 




                ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. МИФОЛОГИЧЕСКИЙ  ЦЕНТАВР


Сходя с каменной лестницы, они оба звучно скрипели своей обувью и спускались медленно, напирая на каблуки.
Богу одному известно, что происходило в душе Тименкова, Павел же Васильевич безуспешно боролся с острым чувством симпатии, возникшей у него к Ленину. Слишком еще мало он знал этого человека, боялся ошибиться в нем и горько разочароваться, как ошибался и разочаровывался в других, но чувствовал: Ленин уже покорил его, подмял и ведет за собой, Ленин – с ним, в его помыслах, надеждах и упованиях.
Они толковали о разных предметах.
«Социализм что такое?» - набравшись смелости, задал он Владимиру Ильичу вопрос. «Обратное действие принципа индивидуализма!» - ответил Ленин. «А культура?» - «Культура – это широкий кругозор с каждой маленькой точки, на которой бы ни стоял человек. Это – умение понимать свое назначение в беспредельном времени и пространстве, умение пользоваться опытом прошедшего для лучшего будущего. Культура – синоним прогресса!» - «Ну, а утилитаризм?» - спросил тогда Полторацкий совсем невозможное. «Утилитаризм – есть альфа и омега человеческого опять же прогресса!» - рассмеялся Ленин и зачем-то дунул ему в глаза… Поистине это был человек, с которым не жила скука, не дружило разочарование, не любезничала глупость!.. Бережно, боясь расплескать, нес в себе Павел Васильевич свое первое воспоминание об исторической встрече с Лениным. «Некий человек, подобием мифологический центавр…» - ассоциативно крутилось в голове и еще отчего-то: «Как мал Синай, когда на нем стоит Моисей!..» А Крупская?! Малейшая черта ее дышала той неуловимой прелестью, от которой нельзя сойти с ума, но нельзя отказаться, не почувствовав на всю жизнь какого-то странного, томящего пробела в ней!.. Она обласкала его глазами. Ее смех защекотал его почти физически. Ее грудь чуть заметно волновалась под складками кимоно.
На лестнице кто-то успел нагадить, и с двух сторон они обошли кучу.
«Когда же вы убьете Самоквасова?» - вспомнил Павел Васильевич, как листал Ленин книжку, приготовляясь записать. «Когда вернется. Уехал – жди теперь!» - «Ничего, отдыхайте пока – подыщем вам другую кандидатуру…»
– Крупская? – вдруг отозвался Тименков. – Не знаю даже…
У него были грубые вкусы, и он любил пышных женщин.




                ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. ЧАЙ, КРЕПКИЙ, КАК  ПИВО


Дома Павел Васильевич лег на рыночную железную кровать с пикейным застиранным покрывалом. Он закрыл глаза и заново переживал в себе все подробности встречи с Лениным.
«Нужно иметь то, что называется революционным инстинктом, - говорил Ленин. – Этого инстинкта не выработать никакими усилиями. Это всего менее продукт мысли или логики. Главный источник его – революционная страсть!»
В его глазах, Полторацкий видел, была какая-то магнитность, а голос властно проникал в душу.
С китайскими очками на носу Крупская на овальном столике складывала кас-тет. За столиком она слегка гнулась, и это ее немного старило.
«Отчим покушался на ее юность, - послал Владимир Ильич жене воздушный поцелуй, - но вообще-то по натуре и всей своей житейской выправке она чрезвычайно целомудренна и воображением куда чище, чем любая из ее подруг!»
На разноцветных мраморных подзеркальниках, Павел Васильевич отлично помнил, виднелись потускневшие бронзовые канделябры.
«Пора стать равнодушными к ограниченным интересам этой жизни – свободно и разумно уверовать в другую, высшую действительность! Мы выстроим на обломках старой жизни новое социальное общество – гомосоциальное! – где всё будет для человека и во имя его!» - ел Ленин что-то жирное, облитое сметаной и жидким хреном. Минут за пять до того с Полторацким сделался легкий обморок – все непринужденно рассмеялись, и Владимир Ильич пригласил его к столу.
Пили чай, крепкий, как пиво, с копчеными языками. С гаванской сигарой в зубах и чашкой мокко перед собой Ленин выражал свое неприятие поддельной науки и лицемерной нравственности, и в это время горничная с хорошеньким носом позвала Крупскую выйти. Надежда Константиновна скоро возвратилась и что-то тихо спросила у Ленина.
«Пусть Вейнберг едет к Манухину! – извинившись перед гостями, четко принялся Владимир Ильич отдавать распоряжения. – Группу Саксаганского наградить атласом Бурачкова! Аптекман Доре Исааковне – моя благодарность, деньги ей, как обычно, – векселем через контору Юнкерса… Что же касается Кржижановского, то купите у Эйлерса орхидею и поглубже воткните ему в зад! – Ленин ударил по стене так, что с потолка попадала лепнина, а в полу появилась новая трещина. – Ненавижу богему и каботинство!»




                ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. КАТЕГОРИЧЕСКИЙ ИМПЕРАТИВ


«Смысл бытия. Волнует вас этот вопрос?» - Павел Васильевич вспомнил, как Ленин подвинтил на пальце развившуюся прядь и ловко приладил ее к букле. «Ночей не сплю, - признался он Владимиру Ильичу. – Все думаю, в чем он?» «Вот и напрасно! – радостно Ленин залился своим заразительным смехом. – Занятие вопросами о причинах, смысле и конечных целях бытия – праздная и бесплодная гимнастика ума. Шахматы!.. Настало время, поймите, перейти к третьему состоянию человеческого развития – приучить, наконец, людей не заниматься пустыми попытками понять действительную сущность предметов, а внушить им бросить навсегда праздные вопросы о целях бытия, о так называемом разумном и возвышенном значении существования. Взирайте, батенька, на жизнь, как она есть, не мудрствуйте лукаво и изучайте, говорю вам, лишь внешние ее проявления!.. Увидите – вам же лучше станет!»
Откровенно в этот момент Полторацкий смешался, и Крупская поглядывала на него, смешавшегося. Ее череп был таких же чистых очертаний, как и лицо. Она взяла со стола веер и стала опахиваться. Нижнюю губу она прижала верхними зубами. В воздухе стоял запах крепких аткинсоновских духов.
«Бывают времена, - кажется, еще говорил Ленин, - когда защита великих нравственных начал является лучшей заслугой перед обществом. Проводить их в жизнь, с настойчивым желанием общего блага, прочно и глубоко закладывая их в душу людей, есть нечто большее, чем открывать золотые россыпи или придумывать самые удачные политические комбинации. Но, - вроде бы, бросил он с горделивой горячностью, - эти времена еще не наступили и, поверьте, наступят не скоро! Сегодня золотые россыпи и политические комбинации для нас важнее всех нравственных начал вместе взятых! Партии нужно золото для политических комбинаций, и мы добудем его разумными экспроприациями!»
С закрытыми глазами Полторацкий лежал на кровати, но не спал. Ленин, как заведенный, продолжал вещать перед его мысленным взором.
«Велосипед – отличное средство против расстройства желудка!.. Встреча со священником не к добру!.. В Покров выпадет снег и станет зима!.. Мои особые приметы – шрам в паху!.. Я сам – исходная точка всех моральных отправлений!..» – Ленин превратился в огромного петуха и больно клюнул его в печень.
В душе его не было места вялым, колеблющимся чувствам – в ней звучал категорический императив. 




                ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. БЫТЬ ВЛЮБЛЕННЫМ И РЕВНОВАТЬ


Утром Павел Васильевич достал из ящика стола лист плотной почтовой сероватой бумаги большого формата, без водяных знаков, с золотым обрезом, прибереженный им до особого случая, и аккуратно разрезал его на две половины.
«Россию можно поздравить с гениальным человеком, - написал он вдове московского профессора Ешевского, с которой по случаю они условились адресами. – К сему имею честь присовокупить, что добродетель есть изощренный эгоизм, а религия – не более как химера!»
Когда письмо было готово, он вложил в конверт свою фотографическую карточку: на ней он был изображен в виде белокурого юноши с пышными, как у Ленина, волосами и грубоватыми чертами лица, но без признаков отталкивающего выражения.
Расстеленная, на столе лежала вчерашняя газета.
«Городской сад обсажен был высокими туями», - механически выправил он бросившуюся в глаза опечатку.
Жила, случайно тронутая Богом у Иакова во время борьбы с ним ночью, вдруг шевельнулась в нем. «Пылкие женские натуры вносят неровность в отношениях, - вспомнил Павел Васильевич ленинские слова. – Они щекочут наши умы и нервы!»
Он подумал о Крупской и вспомнил Ольгу Дмитриевну Самоквасову. Ее холодность пробуждала его чувственность. Она умела по своему желанию менять его настроение.
Для мужчины нет положения смешней, как быть влюбленным и ревновать, не имея на это никакого права – крепко ущемив перо между пальцев, Полторацкий стал быстро набрасывать на втором полулисте сочные чернильные строки.
«Вы совершенно непогрешительны, правы и верны своему характеру во всем, до вашего молчания включительно, как я виноват во всем – до моей болтовни, тоже включительно…»
В его страстной настойчивости обратить к себе сердце любимой девушки заключалась роковая, непоправимая ошибка: своим нетерпением, пылкостью воображения, мнительностью, ревностью он только более и более отчуждал ее от себя, еще глубже загонял в их отношения те клинья, которые естественно создавались расстоянием и временем.






ЧАСТЬ  ВТОРАЯ


                ГЛАВА  ПЕРВАЯ. КНЯЖНА  МЕРИ 


В Чернигове они высадились из поезда.
Утомившаяся Ольга Дмитриевна никак не воспринимала нормальной общей картины: буквально все виделось ей отрывочным и распадалось на фрагменты.
Начальник станции – усатый истукан из бывших жандармов.
Он отдал им честь. Пора и честь знать.
Ее волосы, с утра нечесаные, сложились в дороге, под шляпой, в некрасивые лоснящиеся пряди.
С головы до ног она ощущала себя несвежей.
Им были поданы коляска и тарантас с рессорами на задней оси.
Кучер раскинул поверх коляски кожу и превратил коляску в карету.
Лошадь дышала животом, как рыба жабрами. Как жаба ребрами.
Ямщик, отчего-то в клетчатом заграничном эльстере с капюшоном, укладывал багаж в тарантас.
Блестела матово сафьянная обивка поднятого на шарниры кузова.
Огромный гнедой мерин Княжна Мери, на толстых косматых ногах и в новой хозяйственной сбруе с медным набором, приветливо улыбался.
Ямщик застегнул фартук и опустил козырек тарантаса.
Тарантас виделся Ольге Дмитриевне не как ПРЕДМЕТ: дорожная повозка на длинных дрогах, - а как СЛОВО именно из восьми или девяти букв, ровно, по строчке пригнанных друг к дружке: «тарантас».
Кучер поскакал ветер-буря.
– Какой же русский!.. – нервозно и суетно возбужденный, закричал Дмитрий Яковлевич. Тут же его и вырвало.
Ольга Петровна, достав откуда-то флакончик с душистой жидкостью, опрыскала ею лицо дочери.
В сильных и здоровых лошадях не замечалось ни малейшего признака усталости.
С высоты сыпались песни жаворонков.
Кругом пестрели изжелта-серые пашни.
Поля стлались то эспарцета и вики, то пшеницы и проса. Без спроса.
Кустарники бежали то чахлого, то веселого вида.
Пучками глаз выхватывал живописную, в беспорядке растущую зелень.
Дорога была узкая, с выбоинами и колеями – Ольгу Дмитриевну резко толкнуло вбок на колдобине.
Мелькнули золотистые цветы цикория – остро ей захотелось кофе.
Тонкая пыль забиралась под вуалетку  и ела глаза.




                ГЛАВА  ВТОРАЯ. ДОЛОТО  НА  УЖИН


Из окон дома, прячась за занавески, пугливо выглядывали женские лица.
Люди бежали к коляске и тарантасу.
Уже вынимали поклажу.
«Малороссия. Имение Молотечь Новгород-Северского уезда Черниговской губернии!» - по слову, с расстановкой, вписала себя Ольга Дмитриевна в возникшее окружение. Сознательно она отдавалась впечатлениям природы и нового места.
Цветочные клумбы радовали глаз своим разнообразием и богатством.
Йоркширский поросенок носился.
Стая собак и собачонок.
Амбары, судя по всему, стояли полные дегтем и мороженой рыбой.
Со всех сторон раздавались приветствия, слышались любезные вопросы и восторженные восклицания.
Русский хороший человек с наружностью сурового практика в знак особой ласки приложил свою гладко выбритую щеку к щеке Дмитрия Яковлевича, произведя на воздух звук поцелуя.
– Ну, здравствуй, Евграф! – обнял один Самоквасов другого.
Невестки Мария Петровна и Вера Ивановна любовались взаимно.
– Устали – беда! – смеялась Мария Петровна.
Они вошли в двери парадного крыльца.
Пахучий ветерок раздувал занавески из серпянки.
На кухне слышался треск ломаемой лучины.
– Да так, милушка, живем и благодушествуем, поем и воздыхаем! – отвечал Дмитрий Яковлевич брату.
В небольшом резного ореха шкапчике оказались фарфоровый умывальник и такая же лохань.
На омовение Ольгой Дмитриевной издержано было целое ведро воды.
В большой зале, выходившей окнами в сад, был накрыт обеденный стол, сверкавший в лучах заходящего солнца столовым серебром и белизной скатертей.
Ужин был прост, но необыкновенно вкусно изготовлен из рыбы, цыплят и сморчков.
– В русском брюхе долото сгниет! – раскуражился Дмитрий Яковлевич – тут же его и вырвало.
Старушка-няня вертела в руке хрустальную подвеску, упавшую с люстры.
Сон тягчил Ольге Дмитриевне веки.
Комната ей отведена была на втором этаже. По трем ее стенам стояли, а где и сидели господа во фраках, в белых галстуках и все почти в звездах, а около четвертой, задней стены, шел буфет с фруктами, оршадом, лимонадом и шампанским.
«Из будущего, это из будущего!» - поняла Ольга Дмитриевна, раздеваясь.
Ярко вычищенный образ блистал в углу.
Статуэтка стояла коровы с оттопыренными сосцами.
А в простенке висела картина, и на ней стлалась золотистая пыль, поднятая уходившим стадом.




                ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. ДЕВУШКИ  В  БЕСЕДКЕ

 
Чай был отпит и убран.
В диванной комнате девушки распарывали перочинным ножичком диван.
Солнце светило ярко, день готовился чудесный.
Прищурившись, Ольга Дмитриевна вышла наружу – стояла, вся охваченная утренней свежестью. Ей казалось, будто что-то радостное разлито в воздухе – самое небо смотрело празднично. Она не замечала никакого движения во дворе, хотя там кудахтали куры, за которыми гонялась кудлатая собачонка.
– В сад! Нарезать свежих букетов! – кузина Лиза, неслышно подойдя, сказала сильным и слегка носовым альтом.
Крупная румяная девушка со смелыми и открытыми чертами лица, она была тремя годами моложе Ольги Дмитриевны и вместо ножниц держала в руках целомудренно-скучный томик Таухница.
– «Грех чувственной души – похоть, грех ума – самомнение, грех духа – властолюбие, приводящее к насилию!» - тем же альтом прочитала она вслух.
Духовно Ольга Дмитриевна насторожилась. Сестра выросла в странной, оригинальной обстановке – резкий контраст между широкой развитостью отца и деревенским неведением матери рано пробудил в ней брожение мысли. Жизнь семьи шла скучно: нынче, как вчера – завтра, как нынче. Что хотели родители из нее сделать: светскую или более серьезную трудовую девушку?
В саду стоял частый ряд высоких древовидных мальв, росли длинные цветы  в роде лилий.
– Я недавно вышла из подростков. Папа дает мне полную свободу делать, что я хочу! – скромная и милая провинциалка, Лиза засмеялась суховато и почти дерзко. Ее глаза часто меняли свое выражение. Батистовая с косыми голубыми полосками блузочка, отделанная у ворота и в плечах белыми кружевами, падала на ее талию свободными складками.
Полубеседка, оплетенная хмелем, почернела, местами обрушилась, но сидеть в ней еще было можно. Притягивая к себе то ту, то другую ветку, Ольга Дмитриевна вдыхала аромат цветов.
– У меня бывают дни малодушия, – призналась Лиза.
Костлявого сложения брюнет с лысиной, сильно за сорок, прошел мимо, не заметив их. Он был старательно одет и подстрижен. Тихо усмехнувшись, Лиза проводила его взглядом.
Где-то позади полаяла собака и перестала.
С букетом белой сирени на корсажах и такими же цветами в волосах девушки сидели в беседке.




                ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. ТРИ ЖЕНЩИНЫ И  СЕМЬ  МУЖЧИН


В это же самое время братья сидели за вынесенным из дома столом под яблоней.
Дмитрий Яковлевич в рубахе распояской курил папиросу. Евграф Яковлевич в люстриновой разлетайке щелкал на счетах и водил пальцем по приходо-расходной книге.
Запах жасмина и гардений щекотал ноздри. Дмитрий Яковлевич чихнул. Мухи летали с какими-то шилами между глаз.
– Крестьянствовать трудно стало нынче, – Евграф Яковлевич прищелкнул особенно громко. – Знаешь, сколько нужно коров, чтобы их успевали выдаивать три женщины и семь мужчин?
Ум у него был склонный к почину, ясный и здравый. Почетный мировой судья и кандидат в предводители, по общепринятому шаблону он умел хорошо сказать о землевладельческих и общедворянских интересах.
– Удойность, по Миддендорфу, определяется отношением веса молока к живому весу коровы, – он продолжал. – Я подарю тебе книжку Проха о бретонской корове.
– Выходит, у тебя и маслобойный завод? – убил Дмитрий Яковлевич муху.
– А то! – Евграф Яковлевич хохотнул.
– И мельница?
– И мельница! Муку молоть, гречу драть, картофель тереть! – Евграф Яковлевич смотрел на брата, а брат смотрел на него.
Пятью годами старше, Евграф Яковлевич был куда здоровее и крепче. Свободно он нес бремя своих лет, и старческая хилость не смела к нему подступиться. Каждый день он пилил для здоровья дрова в своей спальной, с винтовкой ездил в степь за драхвами и стрепетами, в охотничьем платье переплывал большое пространство воды, действуя одной рукой, а другой, держа вверх ружье и пороховницу. По методу Савиньи и Игеринга он принимал от ревматизма сухие ванны из молодых березовых листочков. Он вынес из своей молодости приемы общежития и манеры, редкие в наше время – так, желая отучить дочь от непреодолимой боязни мышей, он приказывал набирать их целый мешок и внезапно вытряхивал перед ней, с чрезвычайным трудом приводимой потом в чувство.
– Говоришь, к живому весу? – младший брат повторил. – Три женщины и семь мужчин?
Оба, охочие до умных разговоров, до поры они придерживали себя.




                ГЛАВА  ПЯТАЯ. МОНИЗМ  ДЖЕЙМСА-ОТЦА


В нанковых брючках, легоньком холстинковом халате, мягких сафьяновых сапогах и в пастушьей соломенной шляпе, из дома, посвистывая и напевая, вышел немолодой уже барин. Волнистая борода придавала задушевность его лицу, открытому, с мягкой малороссийской красотой и истовым приветом.
– Возможно, вы и не знаете этого, - с усмешкой человека, привыкшего встречать всеобщее расположение, он протянул братьям обе руки. – В одном небольшом городке Галиции, Дрогобиче, по сей день существует еще милый обычай, состоящий в том, что через каждый час местный страж порядка появляется на площадке городской башни и выкрикивает оттуда громким, далеко разносящимся голосом: «Господа, в городе нет пожара!..» – Нет пожара! Нет! – громко немолодой барин выкрикнул, и его голос далеко разнесся по саду.
– Кто это? – Евграф Яковлевич спросил у брата.
– Короленко… Илларион Галактионович… в поезде познакомиись… я ж представлял вчера…
– Нет пожара!.. Нет!.. – продолжал Короленко громко кричать.
– И что же? – смерил его Самоквасов-старший глубоким взглядом. – Что с того?
– Вам непременно требуется это самое что? – приятно Илларион Галактионович хохотнул. – А ничего! А ничего ровным счетом!.. Сад, вот, цветет, мухи, пчелы!.. Хорошо у вас!
Девушка, взятая из деревни по сочувствию к хворости, приволокла самовар. Из его длинной трубы вырывалось пламя от зажженной лучины. Аппетитно Короленко принялся обкладывать калач маслом.
– Тоже у меня брат, – говорил он. – Высчитал, представьте, что в организм внука переходит всего лишь одна тристашестидесятитысячная триллионной части того вещества, которое находилось в организме деда!.. Тристашестидесятитысячная триллионной части! – он повторил со значением. – Цивилизация, его послушать, это не прогресс, а только возраст! Пожалуйста, я ему говорю, оставь, Владимир, ты свои фасоны! Так нет – стихия, видите ли, абсолютно мертва, когда расчленяется на силлогизмы! Монизм Джеймса, понимаете ли, отца, идеи Чаннинга, Эмерсона, Лейка, Пальмера! Природа, по нему, использует человека лишь для бесцельного и близорукого воспроизведения потомства! – широкое малороссийское лицо Иллариона Галактионовича повела усмешка.
– При таких взглядах, очевидно, для религиозного чувства нет места, - подал голос Самоквасов-младший.




                ГЛАВА  ШЕСТАЯ. ВЕРХОМ  НА  БРЕТОНСКОЙ  КОРОВЕ


– Мой брат – политик, ученый, художник, – Короленко ответил. – Политика, наука, искусство находятся вне христианских начал. Существование Бога должно постигаться не только верой, но открываться и знанием. Вспомните, что говорил Мюссе!
– Мюссе ваш из болота материализма извлек худшее свое я, – вынужден был Дмитрий Яковлевич оперировать нерусскими именами. – Ренан – вот солнце, зарождение человека, совесть!
– Гладстон, - поддержал его Евграф Яковлевич. – Приличия траура.
– Трансцендентальный инстинкт, - отмахнулся Короленко от Самоквасовых, как от табачного дыма. – Обречен на конечное существование. Его так называемая добродетель не более чем изощренный эгоизм!
– Как же, в таком случае, с понятием бесконечного? – саркастически Дмитрий Яковлевич хохотал. – Послушать вас, и не найдет себя оно в неизбежном!.. Пастер с полным правом! – стукнул он кулаком. – Как и Гете!
– Бретонский крестьянин верхом на бретонской корове!
– Пастер или Гете?
– Оба! Оба!
– Ну, а Эмиль Кастелар? Он ли не Колумб, открывший Новый Свет?
– Отдельное лицо! Не более как! Мученик за себя!
– Брюнетьер! Уже сто лет! Вот вам полнейшее банкротство науки!
– Софизмы грубейшего произвола! – Короленко посыпал. – Болезненная утонченность и извращение чувственности! При том: неразвитый, скудоумный человек! Упразднен мертвой обрядностью!.. Шарль Рише – вот где истинный синтез познания и религиозной веры.
– Мне отмщение, и аз воздадите?! – замычал Самоквасов-младший. – в начале бе слово и слово бе к Богу?
– Ни бе, ни ме, ни кукареку! – сделал ему из пальцев Короленко «козу».
– Скажите еще: соединение церквей! – рявкнул Самоквасов-старший.
– И скажу: соединение церквей! – Короленко сказал.
– У вас за спиной папская туфля! – принялись братья трясти оппонента. – Хотите смешать светлые стороны одной стороны с темными сторонами другой, так ведь?! Имейте мужество признать очевидный факт!
– Не преклоняться надобно перед силой факта и не служить этой силе, - слабея, отталкивал Короленко братьев, - а верить в то, что должно быть…
– Должно быть, вы белены объелись, - надвинули-таки братья ему шляпу по самые брови, - или юродивый!




                ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. ОБЫЧНЫЙ  РУССКИЙ  СПОР


– Природа создала человека совершенным, условия жизни испортили его! – костлявого сложения брюнет, старательно одетый и подстриженный, спешил к ним под собачий лай.
– Кто это? – спросил Дмитрий Яковлевич у брата.
– Бобровский Павел Осипович, из Мокулей Ковенской губернии… в отставке, пишет историю лейб-Эриванского полка, - прикрылся старший брат газетой.
– Человечество – есть простое слагаемое из отдельных личностей, - продолжал говорить Бобровский. – Нельзя на деле любить человечество или служить ему – это слишком общо и неопределенно, нельзя любить и весь свой народ и ему служить! – смело пошел он по краю логической пропасти. – Возвышенные идеалы меркнут, цели становятся все более обособленными! Людские предрассудки Шерра, нравственная незадача Рёскина, непрерывное наслаждение и ненарушаемые удобства Гюйо!
– В таком случае, Хомяков! – ступил Дмитрий Яковлевич в родные дебри. – Мораль истинно русского патриота и дворянина! Живой орган в живом организме! Просвещение народа! Иван Аксаков! Суровый паладин Леонтьев! Соловьев! Приблизились к той полноте совершенства, которая явлена Христом! Русский народ – он ли не собирательный Мессия?
– Просвещение народа лишает его довольства и счастья первобытной простоты и воровства! Мессия должен и действовать, как Мессия, а не как Варавва! Славянофилы стали поклоняться народу уже не как даже носителю вселенской правды, а как стихийной силе! Вопреки правде вы поклоняетесь историко-бытовым аномалиям в народе! Основа славянофильства не христианская идея, а только зоологический патриотизм, освобождающий нацию от служения высшему идеалу и делающий из самой нации предмет идолослужения! – речь Бобровского приобрела весьма большую едкость.
– Я, - задохнулся Дмитрий Яковлевич, - я утверждаю… это праведники!.. – его подергивало от негодования.
– Утверждение своего я как абсолютного, вне и даже вопреки требований нравственного чувства – худшая из безнравственных болезней! – Бобровский перекричал. – Бесформенная же толпа праведников – не более чем моральный аморфизм!
– Моральный аморфизм?! – позеленел Дмитрий Яковлевич. – И вам не стыдно?!. Добро бы… добро бы… Да вы в плену… – тут его, наконец, вырвало.
– Высшее развитие стыда, - ничуть не смутился Бобровский, - в аскетизме, в борьбе с помыслом, воображением и пленением. Добро же, говорил Соловьев, в оправдании не нуждается!..
Это был обычный русский спор – шумный и бесцельный, в котором верх взяла развязность и умышленное нежелание понимать своего противника.




                ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. НА  ПИКНИКЕ  У  ИСПРАВНИКА


В это же самое время девушки с букетами белой сирени на корсажах и такими же цветами в волосах сидели в полубеседке, оплетенной хмелем, почерневшей, местами обрушившейся, но еще вполне пригодной для сидения.
Пора, судя по всему, было им поверить друг дружке свои мечты, пестрые, как райские птицы и чистые, как детский лепет.
– Всегда мне хотелось, чтобы в военной форме с аксельбантами, - чуть сбивчиво начала Лиза, - чтобы, когда он смеялся, кисточки на его эполетах дрожали.
Густой куст шиповника, перепутанный с малиной, рос совсем рядом. Пропасть пчел и бабочек вилось над ним и жужжало.
– Ученицы, - говорила Лиза, - после того, как они оставляют школу, начинают жить среди всевозможных случайностей.
– Против случайностей и игры счастья ничего не попишешь, - задумчиво Ольга Дмитриевна смотрела в сад.
– С ним поначалу мне было ловко, – продолжала Лиза, – никакого селадонства за ним я не замечала. Манеры, прическа волос, приятная речь – все обличало в нем, казалось бы, благовоспитанного, скромного человека. Случай свел меня с ним и оставил нас на диване.
– На пикнике у исправника? – переспросила Ольга Дмитриевна.
– Там, – Лиза кивнула. – При слабом свете семилинейной лампы.
Болезненные звуки скрипки донеслись откуда-то, зависли в воздухе и пропали.
– В темноте ощущала я тихую истому, - под платьем Лиза перекрестила ноги. – Он отнял руку от дивана и прошелся ею по волосам.
– Помог, говоришь, оправить тебе складки платья? – начала Ольга Дмитриевна волноваться.
– Мне было душно, - ушла в себя Лиза. – Мне нужно было воздуху, чтобы освежиться.
– Ты, полагаю, бросилась спрятаться в мезонин? – с бьющимся сердцем Ольга Дмитриевна чуть привстала.
– Это отзывалось бы чересчур книжкой, – нехорошо Лиза улыбнулась. – Он просил меня стать выше всяких щекотливостей.
– От него повеяло на тебя самыми хищными инстинктами?
– О, да! Я осознавала себя предметом плохо скрываемого влечения. Он схватил мои руки и стал порывисто, без счету, целовать.
– И потом? Что же потом? Что сделал он – этот военный музыкант?!
– Потом, - разразилась Лиза смехом чуть не до истерики, - потом он вынул свой корнет-а-пистон!    




                ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. КРАСИВЫЙ  ЗВЕРЬ


– Подобного человека надо обличить и удалить из общества! – пришло Ольге Дмитриевне в голову, что Лиза вовсе не порицает явного негодяйства своего избранника. Она задала кузине еще один-два стыдливых вопроса.
– Стояли морозные сухие дни с отличной санной ездой, - продолжала Лиза смеяться, но уже через силу. – На санях он правой рукой обнял меня за талию, а левой взялся за передок.
– Он был нравственно шаток, этот адвокат с наружностью артельщика? – Ольга Дмитриевна представила.
– Беспутный стареющий селадон! Не шедший дальше грубых животных инстинктов – куда уж дальше?! – он действовал на нежную мою организацию убийственнее всякого мороза!
– С его стороны это был порыв и больше ничего?
– Ну почему же? Он был непрочь влюбиться дозарезу.
– Этот актер, полубритый трагик?
– Да. Мы спустились с террасы на площадку и, обогнув среднюю клумбу, направились к сводчатой аллее. Он был большой ходок по женской части.
– Ты интересовалась знать, что из этого выйдет?
– Уже знала. Все они на одну стать!
– Он был очень смуглый и походил на цыгана?
– Бразильский подданный, торговец пряностями, – часто дышала Лиза высокой грудью и блестела иссера-голубыми, всегда как будто влажными, глазами. – Он одевался по-заграничному: носил высокую цилиндрическую шляпу, белый фуляр на шее, светлое, бразильского покроя, пальто и башмаки на толстых подошвах, с гетрами. Живой, подвижный, цветущий здоровьем, он был быстр и своеобразен во всей своей повадке. Любовь без блеска и поз не удовлетворяла его.
– Тебе понадобился красивый зверь? – Ольга Дмитриевна догадалась.
– Я притворялась, что под платьем у меня нет ни наготы, ни желания, но чувство его было настолько сильным и бурным, что не могло удержаться ни в какой рамке, не могло стерпеть никаких преград. «У меня до вас большая просьба», - сказал он мне.
– Ты отказала ему?
– Да. Но потом разрешила. Моя голова отяжелела, мысли не вязались, во всем существе чувствовалось притупление. Он воспользовался моим позволением так же просто, как принял вначале отказ.
– Он, что же, обрушил на тебя водопад страсти?
– Всего лишь жалкую струйку! – снова принялась Лиза хохотать и сучить ногами. – После нескольких неудачных размахов в темноте, молча сделав все, что ему было нужно, он удалился. 




                ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. ВЗРЫВЫ  СТРАСТИ


Легкомыслие красоты и молодости придавало очарование ее игре словами и чувствами, игре наполнявшей ее праздную жизнь.
– Лакомый до дам, он любил каким-то демоническим чувством, - рассказывала Лиза.
– Этот непременный член, столоначальник или композитор? – рассеянно Ольга Дмитриевна смотрела в сад. – Одинаково чуждый и неразборчивой чувствительности, и легкой удовлетворяемости?
– Нет же! Священник с лицом приходского дьякона… В церкви мы были одни – его вдруг взял задор и сильной рукой мягко он повлек меня к амвону…
Польской породы собака забежала в беседку и дала жестко себя огладить.
– Гридень, - принялась Лиза возиться. – А ты? Случалось тебе вызывать взрывы страсти?
В сладостной задумчивости Ольга Дмитриевна прилегла головой на нагревшиеся перила беседки и оставалась в таком положении, устремив бесцельно глаза в одну какую-то точку вдали.
– Я выросла и воспиталась в известных условных понятиях, - сказала она наконец, чувствуя стыдливость перед собственным достоинством, - они, эти понятия, поверь, так же для меня неопровержимы, как то, что днем светло, а ночью мрак… Есть один человек, – вспомнила она о Полторацком, – совсем еще юноша с не вполне сложившимися взглядами и убеждениями. Едва только поступив на службу, он вдруг бросил все и пошел в народ проповедовать какую-то свободу, какое-то равенство!
– Когда темнеет на дворе – усиливают свет в доме, - с внутренней умной улыбкой на крупном круглом лице гладила Лиза собаку. – Но ведь и у него бывают, я полагаю, романтические настроения?
– Свои романтические настроения он облекает в форму дружески-бесцеремонной приятельской болтовни. «Прыщами и буграми усеяно лицо каждого человека, даже красавицы, если рассмотреть его в микроскоп!» – вот, что сказал он мне на вокзале. Его слова наглы, странны и напрасны!
– Но это не его слова! Он процитировал Гнедича – письмо к госпоже Зонтаг!.. Признайся: ты с ним, ведь, на короткой ноге?
– В наших отношениях, – решительно Ольга Дмитриевна отмела, - нет ни тени короткости! И если хочешь знать, я не изведала и до сих пор не разрешила никому того многого, что хотелось мне изведать и разрешить! – сказала она голосом сердца.
Поэтизируя неприглядную действительность, невольно она внесла в нее известную долю бессознательной, совершенно искренней позы, и Лиза не приняла этого.
– Ты холодна, не способна увлекаться, - поднялась она с места. – Твоя добродетель ничего не стоит!   




                ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. ДУРНАЯ  БОЛЕЗНЬ


Сытный, но грубо приготовленный обед подан был на веранде.
– Суп у нас сегодня совсем сырой, - морщился Евграф Яковлевич.
– Я уж его кипятила-кипятила, - Вера Ивановна пожимала плечами. – Кухарке мы расчет дали – выпила и взбунтовалась, - объяснила она.
Ели на фарфоре фабрики Миклашевского.
«Человек, купивший фарфоровый сервиз, теряет свободу!» - пришло Ольге Дмитриевне.
– Вспомнила: тогда, в церкви, не священник был, а архиерей! Не наперсный крест висел на его груди, а панагия! – кузина, сидевшая рядом с ней, уточнила.
Горелого цвета платье, шитое самой Лизой, сидело на ней ловко.
После ухи из налимьих печенок принесли плохо пропеченный, мокрый пирог с язем.
Беседа вертелась больше на мелочах.
– Отделение постоянных кроватей Максимилиановской лечебницы, – рассказывала Мария Петровна о Петербурге. – Крестовоздвиженская община сестер милосердия. Дурная болезнь.
– Всякая болезнь – дурная! – блеснул Дмитрий Яковлевич вспышкой сдержанного остроумия.
Отягощенная летами и болезнями старушка-няня вертела в руке хрустальную граненую подвеску, упавшую с люстры.
– Уфимская губерния – это в полном смысле Калифорния, совершенно неизвестная еще ни в археологическом, ни в этнографическом отношениях, - принялся рассказывать младший Самоквасов. – Тарталама сплошная! И в Уфе, скажу вам, тарталама еще сугубее!..
– «Тарталаму» придумал Флобер, - лучше образованная, чем воспитанная, дядю перебила Лиза. – До него этого слова не было!
– Флобер для меня – просто звук, - расслабленная и некрасивая, но приветливая и радушная, призналась Вера Ивановна.
Все сделалось безотчетно весело, и безотчетно все засмеялись в ответ.
Любивший посмеяться над дамами старший Самоквасов взял темой женщину.
–  Женщины – мастерицы забывать! – гастрономически поцеловал он ложку.
– Первая попавшаяся глупость пробежи мимо, так и бросишься за ней в погоню! – махнул рукой Короленко, приложившись ею ко рту на французский лад.
– Общая повадка мужчин – делать из всего, что отзывается половой любовью, предмет особого балагурства! – прикрикнула на него Лиза.
Краска душевного разлада начала выступать на ее щеках.




                ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. ПЕРЕРОЖДЕННЫЙ ДЕКАРТ


– Любовь, - взглянул на Лизу Бобровский, - единственная причина всего сущего. Все остальное – миражи!
– Скажете тоже! – Илларион Короленко рассмеялся задержанным смехом грузного мужчины. – Современная физическая любовь есть не что иное, как встреча двух пресыщений и состязание двух развращенностей и с нею скоро случится то же, что делается с современным «Бордо», - он щелкнул по бутылке, - в котором есть все, кроме вина!
– Какая громадная разница между зноем страсти и истомой чувства! – вдруг неожиданно для себя вскрикнула Мария Петровна.
– К нравственному совершенству, – чувствуя, что разговор получил некрасивый оттенок, сказал Дмитрий Яковлевич, - ведут два пути: избежание греха и следование положительным правилам нравственности. Пора бы, господа, определиться!
Повеяло ощущением пресноты.
– Диктовка устарелых определений, пахнущих Фейербахом, - повел носом Бобровский. – Что определилось, то умерло!
– Согласен! – поддержал его Короленко. – Кант и Гегель отошли в область исторических воспоминаний и при том очень смутных и ничего не говорящих! Пора разбить застарелые формы, выйти из узких, полусгнивших рамок!
– Гегель доказал невозможность существования планет между Юпитером и Марсом, - напомнил Самоквасов-старший. – В Галактике.
– Вы лишены почти всякого умственного и нравственного содержания, - ткнул Самоквасов-младший в Короленко пальцем, - и потому нет у вас ни идеалов жизни, ни твердой воли, ни живых интересов к чему бы то ни стало! В пустоте, господствующей в вас, не на что опереться!
– Преломить старую жизнь под известным умственным углом и тем самым ввести в нее господство начал, идей и понятий! – продолжал Илларион Галактионович настаивать.
– Ненужный багаж устарелого умозрения с презрительным смехом должен быть выброшен за борт! – презрительно смеясь, поддержал его Бобровский.
– Перерожденный Декарт! – перевел Дмитрий Яковлевич палец на него. – Вы только посмотрите! Умора да и только!
– Вы, может быть, воображаете, что я левой ногой сморкаюсь? – с гордо-самостоятельным выражением во всех чертах – когда-то он занимал в Харьковском университете кафедру адъюнкта политической экономии и статистики – Бобровский поднялся, прибавил себе росту, сжал кулаки и расправил грудь.




                ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. В РАМКАХ  СЛУЧАЯ


– Как вообще он попал сюда? – спросил Дмитрий Яковлевич брата, когда после обеда все разбрелись кто куда и занялись каждый своим.
Фистула и гнилое дыхание младшего произвели в Самоквасове-старшем осадок раздражения.
– По своему обыкновению Павел Осипович приехал на велосипеде, - ответил старший брат. – Тебе не следовало называть его Зебржидовским, хотя ему и не идет полосатый костюм.
– Терпеть велосипедистов не могу! Какой-нибудь жидок – и непременно на велосипеде!
Не умевший с удобством помещать свои чувства и мышления в узкие рамки конкретного случая, сейчас же Дмитрий Яковлевич восходил от этого случая к общим основополагающим положениям.
– Бобровский – потомок Мнишиков, - объяснил старший Самоквасов. – Его предки получили от Сигизмунда Третьего самборскую королевскую экономию, впоследствии – сандомирское воеводство и львовское староство… Да, он дерзко презирает все предрассудки и часть обычаев, но справедливо считается одаренным умом и способностями. Он выиграл несколько сот тысяч злот в польскую лотерею.
Со стаканами чего-то в руках братья находились в кабинете Евграфа Яковлевича. Кабинет был отделан темным  атласом с черным деревом и обвешан плоховатыми картинами.
В домашней, песочного цвета, куртке с шелковыми отворотами и батистовом галстуке, концы которого висели над кожаным кушаком шаровар, Евграф Яковлевич подвел Дмитрия Яковлевича к батальному изображению генерал-лейтенанта Комарова, на Кушке разбившего афганцев и занявшего восемнадцатого марта 1885 года город Пенде. Он снял с гвоздя картину, преподнес ее брату, взамен же  повесил на гвоздь портрет Аракчеева с его возлюбленной Настасьей Минкиной,  подаренный младшим братом ему.
После этого они перешли в смежную с кабинетом комнату, где оказалась поставлена походная церковь.
– По рекомендации благочинного, - старший Самоквасов объяснил. – Через архиерея.
Здесь Дмитрий Яковлевич обнаружил художественно исполненное изображение снятия с креста, тисненое на коже, которым знаменитый доктор Гааз, умирая, благословил ординатора Гаазовской больницы Собакинского, пожертвовавшего в свою очередь этот образ в церковь подмосковного села Куркино.
– Откуда у тебя? – вскричал Дмитрий Яковлевич.
– Беклемишев прислал из Торжка, - объяснил старший брат.
Он подошел к аналою, раскрыл часослов и забормотал начало кафизмы.




                ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. МОЩИ В РАКЕ


Дмитрий Яковлевич сделал перед иконами три земных поклона.
– Клирос в малорусских церквях не примыкает к иконостасу, а отнесен к середине церкви, - объяснил младшему брату старший.
Оба усердно крестились.
Мария Клеопова смотрела на них со стены.
– Святые – это те, ради которых создан мир и которыми этот падший и обезображенный грехом мир держится, - воздел Евграф Яковлевич перст. – Святость есть ценность и самоцель. Проблема святости есть вопрос превращения всей земли в рай!
Потир накрыт был тарелкой, на которой лежала освященная облатка.
– Блажен нарушивший закон во имя Бога! – пошел Евграф Яковлевич дальше.
– Воистину блажен! – Дмитрий Яковлевич согласился.
– Те, кто трудятся для Бога, те укрепляются, – вроде как подвел Евграф Яковлевич итог.
– Повинуясь закону внутренних соответствий, - помог Дмитрий Яковлевич брату поставить точку.
В переносной раке лежали чьи-то мощи, и он приложился к ним.
– Предвкушаешь загробное блаженство? – вроде как старший Самоквасов хохотнул, и младшему Самоквасову явилось неясное, смутное беспокойство, похожее на старческое предчувствие могилы.
– Полно тебе! – он поднялся с колен. – Думаю, все положения европейской культуры должны быть христианскими. Все, кроме одного! – встряхнулся он, чтобы отогнать наваждение.
– Что же, - понимающе старший хмыкнул. – Пойдем!
Они спустились по лестнице, и Евграф Яковлевич толкнул какую-то дверь:
– Полна девичья пялешниц! – показал он брату.
И в самом деле, девичья была ими полна.
– Апокрифическая одиннадцатая заповедь: «Не зевай!» - старший втолкнул младшего внутрь.
Тут же горбатая некрасивая девка с ухарским выражением лица, босоногая, простоволосая, одетая в белую холщевую рубаху и синий посконный сарафан, бросила на него странный взгляд, приправленный глупо-соблазняющей улыбкой.
Сразу Дмитрий Яковлевич ущипнул ее ниже спины.
– Однако, вы скорохват! – немного покобянилась она для прилика.
– Ты молодица или девушка? – не отступался он.
– Вишь, косы нет – баба, - рассмеялась она.
И смеючись, ударила его по руке.
– Ты лихая, видно? – совсем Самоквасов раздухарился.
– Есть тот грех маленечко. Кого люблю, того дарю!
Он обнял ее за талию, и они шаловливо убежали.




              ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. ВКУСЫ ВОСТОЧНОГО ЧЕЛОВЕКА


В пятницу небо было снова ясным, солнце ярко горело на лучезарном небе, и сердца людей радостно играли.
– Натуральный брак, да! – рассуждала Лиза. – Физиология человека так уж устроена, что в известном возрасте лица разных полов невольно влекутся друг к другу; природа венчает их – вот и все формальности. Преимущество натурального брака перед неестественным заключается еще и в том, что нет свадебных расходов!
Сдержанно Ольга Дмитриевна посмеивалась. В этот июньский день она была свежа и весела, как майское утро.
– Река Бабинец – правый приток реки Вабли, - дорогой объяснила Лиза.
Они пошли по узенькой тропинке, направляясь к тому месту, где, между широко раздвинувшимися прибрежными кустами, виднелся белый полог купальни и прорезывались выкрашенные в белую краску перила плота.
Вода, не останавливаясь ни на мгновение, шумела, пенилась и утекала. У самого берега ходили огромные щуки.
Раздевшись, девушки отогнали щук и окунулись в прозрачную прохладу.
Лиза плавала сильно и грациозно, чувствуя себя в воде, как на паркете бальной залы. Завзятая танцорка, она умела и плавать одними ногами, полулежа на спине со скрещенными на груди или поднятыми в воздух руками.
Потом они обсыхали на плоту, и Ольге Дмитриевне представилась возможность лучше рассмотреть кузину.
Это был тип заурядной русской красавицы, с очень белой кожей, ярким румянцем, алыми губами и мокрыми сейчас густыми волосами, разметавшимися по доскам. Ее тело было словно из сливок, а брови Лизы сходились.
– Сдается мне, ты малость худовата, - тоже не теряла кузина времени даром, - ключицы, вон, выпирают, а вот здесь, – пронзительно она щекотнула рукой, - косицу заплести самое время!
– Оставь! Оставь немедленно! – сердясь и в то же время балуясь, насилу отбившись, Ольга Дмитриевна перевернулась на живот.
– Слабого телосложения и склонный к водянке, отчаянный питух и бесподобный юбочник, в распутстве он проявлял вкусы восточного человека, - держалась Лиза темы.
Задумчиво Ольга Дмитриевна смотрела перед собой.
Вонючий ил растворялся в глубокой, могучей реке.
На всем лежала величественная печать гармонии и вытекающего из нее спокойствия.




                ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. СОЛЕНЫЕ БИСКВИТЫ


Когда они обсохли и оделись, в кустах произошло шевеление и из них вышел Бобровский.
– Опять вы подглядывали, несносный! – притворно Лиза рассердилась.
Наклонный к созерцательному мышлению, он ответил ей глубоким взглядом.
На душе у Ольги Дмитриевны захолонуло, но дыхание ее не стеснилось.
– Какое право имели вы смотреть на нас? – все же рассердилась она. – Это   безнравственно!
– Вы смешиваете понятия о праве и нравственности к обоюдному вреду обоих! – соглядатай отмахнулся. – В Мокулях, да будет вам известно, это не запрещалось, во всей Ковенской губернии тоже, а в лейб-Эриванском полку и вовсе было принято!
Он замолчал, сел на камень, опустил голову, и лысина круглым пятном обозначилась на его маковке.
– Что вы молчите? – не выдержала Лиза.
– Смысл жизни открывается в молчании, а не в суете существования, - сидел Бобровский с нарочно опущенной головой.
Они заговорили о каком-то Морошкине.
– Он добрый! – сказала Лиза.
– Его доброта, - Бобровский поднял голову, - лишь апатическое неделание зла и сентиментальничание!
Немолодой, костлявый, в полосатом костюме, с усами, растрепанными по моде в виде щетки, он ломал пальцами сорванную ветку душицы.
– Кто это – Морошкин? – вдруг заинтересовалась Ольга Дмитриевна.
– Человек с сердцем, - ответила Лиза.
С худо скрываемой досадой, размахнувшись, Бобровский далеко кинул ветку и попал в проезжавший мимо подвижной буфет.
– Рюмку марсалы и бисквитов с солью по-французски! – тут же потребовал он.
– В мире, - спросила Лиза, - что происходит?
Из кармана Бобровский вынул свернутую газету.
– «Семнадцатилетняя фигурантка московских театров Аршинина, - поднял он палец, - была продана своим отцом, театральным музыкантом, знатному человеку, который напоил ее возбуждающим раствором и привел тем в состояние полового бешенства, коим воспользовались кроме него и другие люди, его окружавшие. Виновный был отдан в военные писцы с выслугой и без потери прав, отец же за потворство разврату дочери присужден был к трехмесячному лишению свободы».
Прочитав с выражением, он поднялся, неловко взял вбок и удалился торопливой походкой.




                ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. СКАЖИ, ЗАЧЕМ?


– Опять же, организовал себе в убыток, - сказала через несколько дней Лиза, когда, оставляя за собой длинный след примятой травы, сестры шли полем в сторону густого пахучего леса.
– Кто организовал, что? – не понимая, щурилась Ольга Дмитриевна от яркого света, и взгляд ее пропадал в пространстве.
– Морошкин, - пояснила Лиза. – Подвижной буфет.
Солнце било в глаза прямой наводкой. Иволги летали в пестрых легких платьях, чибисы – в чесуче и мягкой обуви. Кивала кудрявой вершиной под легким ветром одна-другая береза. В густой мураве стояли забытые кем-то верстак и мучной ларь.
– Зачем, в таком случае? – уселась Ольга Дмитриевна на верстак.
– Зачем что? Что зачем? – заглянула в ларь Лиза. – Гридень? – удивилась она. – Это кто ж тебя туда?
Дьякон прошел с иконой святого, память которого в тот день праздновалась по святцам. – «Гондольер молодой, - сочным баском мурлыкал он модный романс Федора Алексеевича Кони, - привези мне девушку…»
– Морошкин. Ну, этот буфет! – сделалось Ольге Дмитриевне безотчетно весело. – Зачем я не маленькая! – вскрикнула она звонко. – Я бы вот, кажется, легла сейчас на траву и начала бы кататься кубарем, кубарем! Зачем? Зачем? Зачем?! – вскрикивала она и смеялась.
Собака, засидевшаяся, вся в муке, прыгала с громким лаем.
– У него сострадательная в побуждениях душа, - серьезно принялась Лиза загибать пальцы. – Он мало заботливый о себе. Он служит идеям и интересам высшего порядка. Отсутствие эгоизма у него доходит до пренебрежения собственных выгод.
Косарь в рубахе, вздутой ветром, увидев девушек, поднял запотевшее возбудившееся лицо, и от его мужского, здорового запаха у них раздулись ноздри.
– Корма дюже хороши нонче будут! – пошутили девушки с ним, и он вжикнул им в ответ.
Резко пахнуло сухостоем. Не оглядываясь, они пошли дальше.
Из-под ног Ольги Дмитриевны выпорхнул стрепет, из-под ног Лизы – сразу три бекаса.
– Это человек в широком и лучшем смысле слова, человек в труде и отдыхе, в отзывчивости и терпимости, в упорстве и горячности, в слове и на деле! – сказала Лиза.
– Кто? – смеялась Ольга Дмитриевна. – Кто?!




                ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. СОЦИАЛЬНЫЙ  ВОПРОС


От репсовой скатерти шел запах жирного кофе.
В послеобеденной задумчивости все сидели за выставленным в сад столом.
Начинало редеть – солнце закатывалось, тяжелые облака медленно двигались по небу, разгоравшаяся заря местами румянила их.
– Пессимизм – это последний бунт метафизики против точного знания! – бросил Короленко, как горохом.
Все слушали его с недоумением.
Чайная посуда уродливо отражалась в новом серебряном самоваре.
Старушка-няня вертела в руке хрустальную подвеску, упавшую с люстры. Физическая немощь одолевала ее.
– В чем, по-вашему, заключается то, что называют социальным вопросом? – нервно Короленко ерзал на стуле, не находя места рукам.
– По-моему, в том, что требует социального ответа, – потянувшись, Самоквасов-старший хрустнул членами.
– Лотце через своего ученика Тейхмюллера влиял непосредственно на русскую философию! – еще раз Короленко зашел.
– Черта с три! – в положительной злобе выкрикнул Дмитрий Яковлевич. – Это ложь и интрига! Именно русская философия через Тейхмюллера влияла на Лотце!
– Лотце-потце, - напомнил старший Самоквасов о черте оседлости. Его тон дышал житейской банальностью.
Женщины поднялись и ушли.
– Но этика Спинозы! – стоял Короленко на своем.
– Не было у вашего Спинозы никакой этики! – выговорил Дмитрий Яковлевич таким тоном, точно его сейчас стошнит.
И точно – его стошнило.
– В саду делается сыро и для тебя не полезно! – в опрятной корсетке из кретона, Мария Петровна возвратилась, сказала тоном мягкой гувернантки и увела мужа в дом, где на веранде сидели девушки.
– Своим хорошим отношением он часто меня трогает, - рассказывала Ольге Дмитриевне Лиза. – Он обладает большой внутренней одаренностью и обаятельной приветливостью. Может, поверь, без конца говорить и находить замечательные вещи там, где ничего замечательного, на первый взгляд, нет. Он умеет оказывать помощь тайно, без всякой рисовки и с безоглядной щедростью – так, что его личные средства не раз бывали, вследствие этого, в самом незавидном положении.
– Чем вообще он занимается? – Ольга Дмитриевна спросила.
– Этого никто не знает, - Лиза вздохнула. – Ворота у него всегда стоят на запоре.




                ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. ЦЕЛЬНЫЙ  ЧЕЛОВЕК


– Он проповедует благородный альтруизм и нравственную обязательность в отношениях с окружающими, – продолжала Лиза. – Испытывает восхищение перед исполненным долгом, перед забвением себя ради других. Ему присуща сердечная деликатность – она выражается в умении ставить себя в положение другого. С какой-то великокняжеской – да, великокняжеской! – представительностью он соединяет в себе бездну такта и умения войти в положение и мысль каждого, кто к нему приближается. Его отличает неувядающая свежесть восприятия и отзывчивость.
– Что, прежде всего, воодушевляет его? – в задумчивости Ольга Дмитриевна спросила.
– Любовь к истине! Всякое неловкое и двусмысленное положение его тяготит, и он выходит из него, несмотря ни на что, готовый для этого на всякую жертву.
– Он – цельный человек? – хотелось Ольге Дмитриевне знать больше.
– Цельный и страстно-деятельный! Восторженный представитель коренных начал человеколюбия! В делах добра ближним он ставит себе определенную, ясную цель и, полюбив в своих благородных мечтах ее осуществление,   у м е е т   х о т е т ь   д о с т и г н у т ь   е г о! – произнесла Лиза   с   р а с с т а н о в к о й , чтобы дать глаголам полный вес.
– Китай готов залить желтыми безжалостными волнами то, что приобретено крестом и должно быть защищаемо мечом! – крикнул за тонкой перегородкой Дмитрий Яковлевич.
– Вы забываете, что за мечом современного крестоносца следуют алчный хищник и бездушный миссионер, неразборчивые на средства и весьма забывчивые по части истинного христианства! – крикнул в ответ ему Короленко.
Уже едва различимые, снаружи стояли деревья.
– Это последовательный человек? – уже Ольга Дмитриевна знала сама. – Морошкин – оптимист и искатель?
– Раз взявшись за дело, - Лиза вскочила с места, – он ведет его неуклонно, становясь его слугой в лучшем смысле слова. Его чуждый личных расчетов внутренний взор всегда с надеждой устремлен в будущее.
Ночная свежесть проникла на веранду и заставляла Ольгу Дмитриевну нервно пожиматься. Не подавая виду, ждала она главного.
– Он дышит деятельной любовью, – наконец, сказала Лиза, – умеет и может глубоко заглянуть в душу русской женщины!
Со слезами на глазах и с разгоревшимся лицом уже несколько раз как будто бессознательно она вскакивала со своего места и прохаживалась по веранде большими шагами.
– Я понимаю, у него многому можно научиться? – отдаваясь своим мыслям, Ольга Дмитриевна спросила.
– У него можно научиться тому, чему нельзя научиться ни у кого другого, – Лиза ответила.
Ночь окончательно заволокла все кругом.




                ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. ПОДОБНЫЙ  ГОРЕ


– Его натура, сильная и страстная, - зажгла Лиза лампу, - при внешнем спокойствии и самообладании, совершенно чужда приспособляемости. Он отклоняет от себя слишком лестные отзывы. Он любит красоту больше, чем полезность. Он мало заботится о том, как жить, - она выделила, - потому что чуткой душой нашел и уразумел – зачем жить. Он говорит всегда с русским чувством, но правду!
– Правду, - механически Ольга Дмитриевна повторила, - но с русским чувством.
– На далеком Севере, - снова Лиза встала и приняла позу, - почти у полюса, в области преобладания тьмы над светом, есть остров, объятый студеными водами. На нем возносит к небу свою, покрытую вечным снегом, главу величавая гора, затвердевшая в борьбе со стихиями. Но не холодом и мраком веет от нее. По дивному устроению природы неугасимый огонь кипит в ее недрах и рвется наружу, согревая все, что к ней приближается и, далеко разливая свой свет, среди непроглядной полярной ночи. На этот свет устремляет свой взор заблудившийся путник, ободренный надеждой – на него, как на маяк, указывающий верную и прямую дорогу, смотрит усталый и обессилевший кормчий, - говорила Лиза ровно, ясно, внятно, как монету чеканила. – Есть люди, подобные этой горе. Они умеют согреть своим внутренним огнем приблизившееся к ним сердце и до конца своих дней, ропща и негодуя, горят чистым пламенем любви к правде, справедливости и человечеству. Их покрытая снегом жизни глава зрит шире и дальше окружающих – и видит недоступные им горизонты, а годы мчатся над нею, оставляя лишь физический, но не нравственный след. К таким очень редким людям принадлежит он.
– Морошкин? – забывшись, ненадолго Ольга Дмитриевна возвратилась к действительности…
Добравшись до постели, она сразу заснула.
Приснился ей человек.
Коренастый, с огромной лысиной, обрамленной длинными седыми кудрями, без усов, с начинающейся у подбородка окладистой бородой, с умными улыбающимися глазами под густыми бровями – он был одет в старый, толстого сукна, поношенный сюртук, застегнутый на все пуговицы, в обносившиеся внизу брюки над простыми, очевидно «готовыми» сапогами; из-за воротника сюртука виднелся у него отложной мягкий ворот рубашки, повязанный черной тесемкой. Тяжелый недуг уже держал его в своих тисках, то, усиливаясь, то, отпуская на время, и взгляд его, устремленный на нее, имел то особое выражение, которое бывает свойственно хорошим старикам, со спокойной совестью доживающим праведную и мудрую жизнь…
Утром Ольга Дмитриевна получила письмо из Петербурга – Полторацкий просил прислать ему локон ее волос.



                ЧАСТЬ  ТРЕТЬЯ


                ГЛАВА  ПЕРВАЯ. ЛИЦО  РЕВОЛЮЦИИ


Чем дальше отходила по времени его встреча с Лениным, чем глубже погружалась она в пучину прошедшего и становилась уже фактом истории, тем зримее и явственней виднелись юноше Полторацкому сопутствовавшие ей отдельные подробности и моменты.
«У вас – хорошее для революции лицо!» - сказал, вглядываясь в его черты, Владимир Ильич.
Собственное его лицо дышало энергией. Тонкое, кругловатое лицо Крупской носило оттенок бесстрастия, ума и благородного изящества.
В нарядном кимоно Надежда Константиновна ходила легкой походкой, не задевая ничего на своем пути.
«Торжествовать должна не так называемая законность, а здравый смысл!» – еще Ленин сказал.
Запах взвинченной жизненности исходил от него.
На полках стояли книги Рулье, Вигуру, Геркнера, Метена, Зомбарта – все по вопросам рабочего движения. Стопками лежал анархический журнал «Буревестник». «НЕКИЙ  НАРОД  ДОЛГО  ПРИНИМАЛ  СВОБОДУ  ЗА  ОБЫЧАЙ  НОСИТЬ  ДЛИННУЮ  БОРОДУ. В. И. ЛЕНИН» - белым по красному, висело поперек стены.
«Знаете, что отличает лилипута от карлика? – Ленин спросил и ответил: «Карлик – состояние души, а лилипут – это должность!»
Слушая, Полторацкий поражался извивам ленинской мысли.
Крупская сидела за мимеографом и печатала прокламации.
– В Нарымский край
Товарищ собира-ался, -
запел вдруг Ленин с верным пошибом, -
Доить тюленей
Та-та-та-та-та!
Из несгораемого шкафа с выплавленной на боковой стенке дырой высовывались пачки банкнот.
С глубоким, то отрешенным от земли, то пламенным взором, Ленин курил манильскую сигару.
«В стране, подчинившейся идеалу личной власти, революция не останется безымянной!» - погрозил он кому-то пальцем.
Зазвонил телефон, и Крупская сняла трубку.
«Международное общество спальных вагонов, - передала она суть разговора. – Они согласны дать паровоз и теплушку».
Снова прозвенел зуммер.
«Толстой, - передала Надежда Константиновна трубку мужу. – Из Ясной Поляны».
«Алло, - сказал в телефон Ленин. – Алло!»
На цыпочках Полторацкий вышел.



                ГЛАВА  ВТОРАЯ. ПЕРЕД  ЛИЦОМ  СМЕРТИ


Он вышел, запутался в переходах и после некоторого странствования очутился опять у двери аудиенционной комнаты, где снова увидел Ленина.
В поношенном халате на мерлушках, Ленин укачивал ребенка. Ребенок изгибался у него на руках и брыкался ногами.
Взглядом Владимир Ильич отметил присутствие Полторацкого в комнате.
«Очень люблю детей, – Ленин сказал, – и они платят мне тем же: идут ко мне с доверием, лезут на меня и теребят!»
Снова Полторацкий услышал задушевные звуки его голоса, прислушался к ленинскому всегда содержательному слову.
«Помните, как звали мать Герцена?» - Ленин спросил.
Безотчетно Полторацкий засмеялся в ответ.
Карсельская масляная лампа с часовым механизмом стояла в центре стола.
По восковым конвертам Крупская раскладывала нарезанные куски порохового шнура. На сгибе ее руки сидела родинка.
«Луиза Ивановна Гааг!» - ответил Ленин не то в шутку, не то серьезно.
В комнате запахло жареным гусем, и Владимир Ильич потер руки.
«Покорно вас благодарю», – кланялся Крупской и Ленину Полторацкий, весь окончательно неловкий.
Двенадцатифунтовая шомпольная двустволка невероятного калибра висела на стене и рядом с ней – испанский трехгранный стилет в ножнах.
«Лучшее до чего додумался мир – это скептицизм англосакса!» - поднял Ленин два пальца.
Негромко, на китайском языке, Крупская напевала «Аппассионату».
«Русский мужик в его отношениях к семье, к окружающему миру, к учению – есть нечто особое! – чуждый слепого рабства перед чужой мыслью, страстно Ленин бросал. – Возьмите его религиозные, черт возьми, верования и поэтические представления, его скорби и радости, подвиги и падения, болезни и развлечения! Своеобразный, мощный и простосердечный, шутливый и в то же время вдумчивый в жизнь и ее сокровенный смысл, с добродушной иронией смотрящий на себя и по сторонам,   ОН  СТРАШЕН  В  ГНЕВЕ  И  ВЕЛИЧАВО  СПОКОЕН  ПЕРЕД  ЛИЦОМ  СМЕРТИ !..»
По лестнице Полторацкий спускался ускоренно, и лицо его получило выражение радостной озабоченности.
Еще один человек поставлен был Лениным на ноги и на дорогу.




                ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. ТОПОРНАЯ  БАРЫШНЯ


«Окончил юридический факультет Казанского университета, - рассказал ему Ленин о себе. – Был оставлен при нем, в двадцать восемь лет получил доцентуру, в тридцать назначен был экстраординарным профессором по кафедре энциклопедии права. Я написал труд «Эмоциональность правосознания», в котором вдребезги разнес теорию профессора Петражицкого. От огорчения тот утопился в пруду – его не успели спасти…»
Между гусем и пловом Ленин принял его в Партию.  «Теперь вы – член Партии, - сказал он задушевно и открыл бутылку люнеля. – Поздравляю!»
«Другой! Вы же совсем другой! – смеялся Полторацкий после третьей бутылки. – Богатырь! Истинно русский! В Петербурге!.. А я фотографию купил на Аничкином мосту, у солдата! Монгол там какой-то, лысый, пакость! И сказано: «Ленин в Швейцарии»! А вы, значит, здесь, готовите революцию! Обманули, выходит, царских ищеек!»
«Не сомневайтесь! – из кармана халата вынул Владимир Ильич паспорт. – Смотрите вот, черным по белому:  ЛЕНИН !   Я!   А в Женеве, монгол – тот Ульянов! Отвлекает внимание. Ничтожество, скажу вам, полнейшее, но пыли кому хочешь в глаза пустит! Обходится, правда, дороговато нашей партийной кассе!
Крупская, не выдержав, фыркнула, и несколько рисинок прилипли к лицу Полторацкого. Не зная, как поступить, он отлепил их и положил в рот.
«Революция – это топорная барышня, и многие головы скоро полетят с плеч! – говорил Ленин.
В настроении душевной ясности Полторацкий слушал.
«Ознакомиться с упованиями и потребностями родины путем обращения к ее живым силам, – говорил Ленин. – Судить человека не по случайным проявлениям, а по коренным свойствам его природы. Ошибки вырезаются на песке, а заслуги начертываются на меди!
В комнате что-то слегка треснуло и потом упало – запахло сладким чадом.
«Пошел пешком в Тярлево, – гулко говорил Ленин, – погулял в дальней части Павловского парка. В руке – небольшой мешочек из черного плюша со стальным кольцом. В самом растяжимом смысле. По узкой лесенке, вделанной в дерн. В одной из аллей Нового парка, недалеко от заведения минеральных вод…»
Именно в этот момент, Полторацкий запомнил, ему захотелось потрогать Ленина за волосы: жесткие они или мягкие, - делать этого было нельзя: Владимир Ильич мог догадаться, что он, Полторацкий, уже утомился, держится на тонкой и гнилой жилочке и не годен для большого дела.




                ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. ДЕЛО  ПАРТИИ


Ленин сказал ему, чтобы до поры он отдыхал, и Павел Васильевич решил в самом деле отдохнуть, но тут к нему пришел Тименков, сел на кровать, положил на плечо руку и сказал, что Ленин и Партия присмотрели для него дело: московская боевая дружина серьезно ослаблена репрессиями – практически, там нет сейчас исполнителей, в то время, как необходимо исполнить приговор в отношении московского обер-полицмейстера Трепова и дело это не терпит промедления и отлагательства.
Иван передал ему деньги и билет в одну сторону до Москвы, спросил, есть ли у него оружие, и Павел Васильевич, взяв билет и деньги, сказал, чего-чего, а оружие у него имеется. Иван Тименков проводил его до Николаевского вокзала и в зале ожидания третьего класса спросил, где в Москве он намерен остановиться. Павел Васильевич на это ответил, что в Москве он остановится у вдовы. Иван Тименков знал, что вдова – профессора Ешевского, немного он даже знал ее до Павла Васильевича, но все-таки спросил, у какой. «Профессора Ешевского», - Павел Васильевич ответил.
Усевшись на место в вагоне, тотчас Павел Васильевич заснул, а когда проснулся, поезд стоял в Москве.
Вдова встретила его на перроне.
Московская бытовая женщина, домовладелица с Патриарших прудов, она старательно была одета в черное шелковое платье при шляпе с большими полями, с коротким бортом, в форме дыни – по моде наступившего летнего сезона.
Дом на Патриарших прудах был самого московского типа: неопрятный, грязный, выстроенный неряшливо, но необыкновенно прочно, толстый, приземистый.
Маленькая прихожая стояла совсем темной, в комнатах лежал полусумрак. Темнота и уныние ходили по пустым комнатам.
Стол стоял работы сухаревских кустарей, направо от стола помещался незатейливый, только что перед тем перекрытый новой материей диван, над диваном висел большой правильный портрет профессора. Ковра не было видно – Павел Васильевич знал, что ковер тщательно бережется в сундуке, обложенный, в видах предохранения от моли, камфарой и листьями черкасского табаку.
Вдова расспрашивала его о пустяках, и время от времени Павел Васильевич принужден был взглядывать на ее потемневшее лицо и раскрашенный рот: лицо вдовы смотрело старообразно – это было лицо с тонкими губами выпивающей бабы. Прежде она казалась ему занимательнее.
– Калач в Москве вздорожал, - женщина не богатая, но достаточная, говорила она, - за пять копеек пару уж в редкой булочной купишь, все норовят три копейки за штуку содрать.
Без аппетита Павел Васильевич ел полубелый хлеб. 




                ГЛАВА  ПЯТАЯ. БОРЬБА  ПАУКОВ


Слащаво вдова предложила чаю.
– Степан Васильевич, – рассказывала она о покойном, – сидел по  целым часам над рукописями – отвлекался, лишь чтобы покурить трубку или устроить борьбу пауков, вызывавшую в нем детски-задушевный смех. Бирюзу он считал за амулет. У него не было бабушки, которая бы ему ворожила – он пробивал себе дорогу, в борьбе, собственным лбом.
Осанистый старик с владимирской ленточкой в петличке домашнего сюртука едва заметно кивал в такт ее словам.
– Одна нога частично была оторвана у него в сражении, – вдова продолжала, – и он ходил на костылях. Он был мастер становиться с гувернантками на короткую ногу.
Постукивая пальцами по столу и, то открывая, то закрывая глаза, Полторацкий слушал.
– Семейной жизнью он скучал, любил общество, потом вдруг стал вовсе тяготиться домом, – уже шел от вдовы спиртной дух. – Ходок он был хороший, а путь был короток – всего две версты. Туфель он надевать не стал, а потребовал штиблеты. Пошел, стало быть, на Басманную в Константиновский межевой институт. Вернулся – лица на нем нет: бледен, уныл, встревожен. К вечеру умер, – вдова поднялась с места и задернула портрет зеленым флером.
Третий год вдовевшая, она испытывала потребность освежить себя беседой с молодой личностью.
Она всматривалась в него с томлением. Во взгляде ее раза два блеснула решимость. Ее никто не ласкал, и поэтому она была очень чувствительна к ласкам.
Она принялась раздевать его, и ее щеки под слоем желтой пудры, пошли пятнами. Она опустила голову и покачала ею. Павел Васильевич поскоблил зубами кулак. Обширная, перед его взором колыхалась идропическая  пухлость. Резко от вдовы пахнуло опопонаксом.
«Опопонакс – это духи для гиппопотамов!» - успел подумать он.
Он лежал в темноте, с закрытыми глазами, и на месте вдовы представлял Ольгу Дмитриевну. На ней была коротенькая пелеринка из голубого бархата, вышитая по-восточному жемчугом и золотом. Широкополая фетровая шляпа со страусовым пером красиво сидела на ее голове. Длинные желтые перчатки Ольги Дмитриевны были брошены здесь же на стуле, и она, смеясь, чистила костяным ножичком огромную, сочащуюся соком дюшессу.



                ГЛАВА  ШЕСТАЯ. ДРЕВНИЙ  РОД  ТАТАРСКОГО  КОРНЯ


Отчетливо он видел Ольгу Дмитриевну и даже разговаривал с ней. Более она не казалась ему высокомерной и самонадеянной, а тон ее снисходительным и покровительственным. От прежней отчужденности не было и помину.
«Когда муж мне надоест, я убегу от него с вами, – с видом веселого довольства на лице, которое бывает у человека, находящегося в отличном расположении духа, говорила она. – «Но ведь у вас нет никакого мужа!» - удивлялся он. – «Когда будет, – смеялась Ольга Дмитриевна. – Когда будет!.. За отсутствием муллы  его место занимает муэдзин, если же нет и муэдзина, его может заменить каждый правоверный, знающий наизусть установленные молитвы!.. Не забывайте: наш род древний, татарского корня, корня, корня! – в своих туго натянутых чулках и в том хорошем расположении духа, в каком бывают люди, которым жизнь улыбается, она подпрыгивала и тяжело дышала.
С грохотом мимо них проехала коляска, в которой сидели две пожилые дамы и шестеро детей. Старушка лет шестидесяти, в обношенном шерстяном капоте коричневого цвета, с капором вместо шляпы на голове и в вязаных шерстяных перчатках, пригласила их заходить. От нее веяло какой-то светской приманкой.  «По вторникам у нас собирается небольшой круг друзей, - она сообщила. – Обыкновенно человек тридцать-сорок. Всяких возрастов. Они группируются, как правило, вокруг камина и угловых диванов. Слышится слабый гул разговоров».
«Кто это? – спросил Павел Васильевич, изгибаясь телом и пружиня. – Она не оставила адреса». – «Людмила Христофоровна Симонова-Хохрякова! – взлетела и прицельно опустилась Ольга Дмитриевна. – Петербург, Пушкинская, дом номер одиннадцать, квартира шестьдесят один!»
Он ощущал в себе еще изрядный запас сил, ему не хотелось на этом кончать разговор.
«Вы чувствуете сейчас, что мы нужны друг другу? – раскачиваясь из стороны в сторону, продлевал он удовольствие. – Откуда, хочу я знать, это приходит и почему только в некоторые минуты?»
Они держались плотно один к другому.
Он обращался с ней свободно, совершенно как бы с сестрой.
Терпкое чувство тайного торжества подкрадывалось исподволь.
И вот, наконец, ударил гром, и он испытал ощущение, сходное с действием тока.




                ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. С РЕВОЛЬВЕРОМ  В  КАРМАНЕ


Как нельзя больше довольная ласками и невзыскательностью гостя, вдова презентовала Павлу Васильевичу оставшийся от мужа костюм, который оказался ему почти впору. Ясно она давала чувствовать, что весьма благосклонно относится к принятой им линии поведения.
Полторацкий, меж тем, предавался сомнениям: то, что казалось бесспорным ночью – утром представлялось ему сомнительным. Ольга ли Дмитриевна была с ним накануне и, если да, то почему у нее глаза-щелочки и бойко сыпала она китайскими словами? В досадном расположении духа он сжигал папиросу за папиросой: выпитый чай еще не мог заглушить у него скверный вкус во рту от вчерашнего винегрета.
– В тринадцатом веке Москва была только посадом, - говорила вдова.
С гадливым чувством Полторацкий слушал. Он казался себе темным, большим, грубым и неопрятным животным.
Якоб Молешотт стоял на этажерке, «Вращение жизни в природе». Павел Васильевич протянул руку, взял Мурчисона. «Силурийская формация изобилует серой ваккой», - вынужден был он прочесть.
Около четырех часов пополудни он вышел – с револьвером в кармане, забрел на Ильинку. Торговки продавали сайки, баранки, семечки, гречевики, мороженые яблоки, квас и сбитень. Они выкликали свой товар, народ шумел, становилось весело, как на ярмарке. Мужики шутили с бабами. Бабы прощупывали куски ситца, пробуя его доброту. Солнце светило жарко. Пыль поднималась столбом.
– Вы не Маяковский? – поднявшийся из низочка портерщик, молодой человек в пиджаке, в брюках, заправленных в сапоги, с цепочкой французского золота, болтавшейся по жилетке, с красным одутловатым лицом и подстриженными в кружок, как у Тименкова, русыми волосами, спросил.
– Нет, - Полторацкий ответил.
Поспешая, мимо них прошел полотер с половой щеткой в руках и зеленым свертком под мышкой.
– Платье, - портерщик рассказал, - у Айе, ботинки – у Пироне, а обстричься – у Теодора.
– А шляпу? – Полторацкий спросил. – У?
–У Лемерсье, - портерщик ответил.
В трактире Павел Васильевич отведал фирменного напитка «Ламполо».
– Из пива, сахара, лимона и поджаренного хлеба, - ему объяснили.


               



                ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. ВЫРОЖДЕНИЕ  ГАБСБУРГОВ


На другой день он вышел из дома пораньше, вмешался в кипучую людскую толпу, осмотрел ассортименты белых палок из кизила, выставленных на продажу у Вердье. На Кузнецком мосту, у Буиса, он купил себе пестрый шелковый галстук, а у Морэ – дюжину фуляровых платков с напечатанными на них нимфами. В магазине Шеврёля Павел Васильевич примерил панталоны, но покупать не стал – вдова только что подарила ему серый казанетовый жилет.
Возле Страстного монастыря он сел в конку. Кондуктор говорил безразличные вещи. Слушать было не интересно.
На Остоженке висела афиша: лекция в доме Лошаковского. Доктор Галипп, зубной врач и антрополог, обещался поведать о вырождении венценосцев. Павел Васильевич взял билет и прошел в зал.
Доктор Галипп, с щепоточками пудры в ранних морщинах, превосходно расчесанными волосами, выдающейся вперед нижней челюстью и утолщенной нижней губой, рассказывал, что, по сохранившимся изображениям, у многих коронованных особ он обнаружил основные признаки вырождения, именно: выдающуюся вперед нижнюю челюсть и утолщенную нижнюю губу.
– Все аристократы, как расовые, так денежные и умственные, благодаря чрезмерному злоупотреблению естественным подбором, в конце концов, приходят к упадку, неврозам, умственному расстройству и безумию, потому что безнаказанно нельзя переступать известный уровень, - так доктор Галипп объяснил. -  По статистике известно, что здоровая, честная провинциальная семья, переселясь в Лондон, Париж или Петербург, вообще в столицу, после трех или четырех поколений теряет физическую силу и умственное равновесие.
Изучая же лица королей по изображениям и медалям, доктор Галипп отыскал признаки вырождения в королевских родах Испании, Португалии, Савойи, Сардинии, Тосканы, обеих Сицилий, Эсте и Модены, во всех королевских семьях Франции. В особенности, - подчеркнул доктор, - вырождение заметно в Габсбургском роде. Каждый раз, как одна из королевских дочерей этого дома выходит замуж – непременно она приносит в приданое эти признаки и передает их потомству: не избежали их ни Людовик Восемнадцатый, ни Наполеон Второй.
В заключение доктор Галипп рассказал анекдот. Элеонора Австрийская, сестра Карла Пятого и жена Франциска Первого, проезжая как-то через Дижон, приказала вскрыть могилы герцогов и, увидя останки Марии Бургундской, воскликнула: «А я думала, что мы все наследовали рот от австрийского дома, но, как я вижу, мы его унаследовали от Марии Бургундской и от других наших Бургундских предков. Если я увижу моего брата императора, я ему это скажу!»
В зале принялись смеяться, и Павел Васильевич рассмеялся со всеми.




                ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. ПРОИСХОЖДЕНИЕ МАСОНОВ


Назавтра Полторацкий снова поехал к дому Лошаковского – доктор Галипп рассказывал о материальном происхождении масонов.
– Известно, – с ученым знаком на груди и с большим солитером на указательном пальце, стоял он за кафедрой, – известно, что масонство зародилось на почве материальной, а не символической, и только в течение веков оно мало-помалу преобразовалось в символическое. В некоторой части общества проснулись гуманные чувства, философский идеал овладел умами, и поэтому избранные решились соединиться вместе и сообща работать над усовершенствованием и объединением человечества. Они мечтали начертать себе план будущего «города», – взял доктор слово в кавычки, – каким его рисовал их идеал – города любви и справедливости. Им приходилось действовать украдкой, чтобы не мешали их работе, а вместе с тем, чтобы узнавать друг друга в какой бы то ни было стране, они изобрели специальный ритуал, состоявший из таинственных слов и тайных знаков. Масоны были архитекторами, хотя особого рода, строящими и из невидимого материала, принадлежавшего к нравственной области Вселенной. Где бы ни находились масоны, они всегда оставались связанными между собою не только одной национальностью, но еще масонскими узами братства. Чуждые народностям тех стран, где им приходилось работать, масоны естественно сходились в одном месте, недалеко от своих мастерских, для беседы. Все они были связаны между собой клятвой и строгими правилами, касавшимися не только их работы, но и частной жизни. Каждое утро они собирались в укромное место, которое они называли ложей и там получали от своего главы разные предписания – там же ежемесячно рассматривались общие профессиональные дела. Таинственность, окружавшая эти собрания, была необходима по разным причинам. Во-первых, - поднял доктор Галипп палец с солитером, - рабочие, являясь из заграничных стран, чувствовали потребность теснее сплотиться для защиты против коренного населения, среди которого они жили и с инстинктивным отвращением усваивали его нравы, обычаи, одежду и язык. И, во-вторых, - воздел доктор палец уже без солитера, - обладающим тайной искусства своего ремесла, этим архитекторам и каменотесам тем более было прямой выгодой хранить ее в секрете, благодаря чему все добивались их работ. В силу обстоятельств между всеми ложами установилась связь. Верховным начальником был президент ложи Страсбургского собора, а главными ложами считались Бернская, Кельнская, Венская.
Здесь, поклонившись, доктор Галипп ушел за кулису.




                ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. МАСОНСТВО И ДУХОВЕНСТВО


– Масонство беспокоило духовенство, – почти сразу же, застегивая на ходу пуговицы, он возвратился и снова занял место за кафедрой. – Духовенство находило чрезмерными денежные требования рабочих-масонов, которые знали, что они необходимы и смело предъявляли свои требования. Но этим причинам материального порядка предшествовали причины нравственного, более возвышенного характера – масоны не ограничивались только постройкой зданий, они их также украшали по своему усмотрению. Таким образом, они внесли в свою работу ту же таинственность, с какой они окружали свои профессиональные группы. Масоны старались выделить из своих материальных созданий – нравственные, находившиеся в полном соотношении с первыми. Многие начальники масонов удерживали за собой монополию вследствие знания математических наук, особенно геометрии, благодаря которой их искусство доходило до совершенства. Это были в своем роде интеллектуальные люди, независимые, любящие справедливость, сеющие повсюду правду и вводившие свободу. Не раз случалось им давать в своих ложах или мастерских убежище еретикам, которых святые отцы хотели предать пыткам или сжечь на кострах. Масоны также вступали в союз с алхимиками и всеми личностями, стремившимися достичь лучшего будущего. Благодаря этому, они прослыли человеколюбцами, и невежественный, бессознательный народ чувствовал в них силу, которая может взять их под свое покровительство против давящей их власти. Этим объясняется неприязнь, существовавшая между духовенством и масонами. Руанским и Авиньонским соборами профессиональная организация масонов формально была приговорена к наказанию, – доктор чихнул и вытер нос. – Масонство, прежде чем сделаться философской или филантропической ассоциацией, было ассоциацией профессиональной – его теперешний символизм соответствует прежнему реализму. В давние времена также существовали «мастера», «товарищи» и «ученики», как и теперь, и весь теперешний словарь не что иное, как символический пережиток обычаев и привычек, связывавших между собою средневековых каменщиков, – доктор Галипп выпятил челюсть и поиграл нижней губой. – Впрочем, о возникновении масонов существуют легенды. В одной из них говорится, что масонство существовало еще во времена Адама, и Моисей с Иисусом Навином были масонами. Другая легенда относит начало масонства ко временам построения храма Соломона, когда религиозная секта ессян, существовавшая в Иудее в эпоху зарождения христианства, уже практиковала масонство. Еще одна легенда производит масонов от рыцарского ордена храмовников, и я, - доктор Галипп обвел взглядом зал, - допускаю, что они образовали между собой секту, в одно и то же время могущественную и тайную – при этом она была так могущественна, что для ее уничтожения необходим был авторитет Климента  Пятого и Филиппа Красивого.   




                ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. ГРАФИНЯ  БАЛЬБИ



На следующий день Павел Васильевич вошел в зал первым и занял самое удобное место.
– Графиня Анна, будущая графиня Бальби, – доктор Галипп вышел в жесткой суровой рубашке с обнаженными по локоть руками, - дочь маркиза Комона, телохранителя Людовика Шестнадцатого, родилась девятнадцатого августа одна тысяча семьсот тридцать восьмого года в замке Ла-Форс и воспитание получила в Париже, куда, два года спустя после смерти отца, умершего в Версале в одна тысяча семьсот семьдесят третьем году, ее мать возвратилась и сделалась воспитательницей детей брата короля, графа Артуа. Этот ответственный пост отнимал у нее все время, поэтому она не могла серьезно заняться воспитанием своих собственных детей, и старшая Анна росла в независимости и быстро сформировалась. Грациозная молодая девушка, в сущности, не была красавицей, скорее хорошенькой, а главное соблазнительной, изящной, остроумной и привлекала к себе своей веселостью и очаровательным умом, сразу выделяясь среди других молодых девушек. Вскоре из нее подготовилась будущая звезда, заблестевшая на придворном горизонте той развратной эпохи. В это время графиня Прованская, сестра жены графа Артуа, такая же ничтожная и угрюмая, как она, очень скучала. Она была на два года старше своего мужа и возмущалась его апатичной натурой. По словам современников, он был толст, как бочонок, ленив и жирен вследствие чрезмерного обжорства и не выражал ни малейшей живой страсти. Его отношения с женой были такие же, как отношения Людовика с Марией-Антуанетой, и только после восьмилетнего брака он исполнил долг супруга, но это была лишь пустая вспышка, и вскоре он снова впал в апатию. Покинутая мужем графиня Прованская посвятила себя иной любви, и ее внимание было привлечено молодой, грациозной, веселой будущей графиней Бальби: она увлеклась ею, как это было нередкостью в эпоху Марии-Антуанеты и госпожи Полиньяк. В свою очередь и граф Прованский не остался бесчувственным, апатичным зрителем: грациозная, остроумная, молодая женщина, не похожая на его угрюмую, ничем не выдающуюся жену, возбудила в нем такую страсть, что даже прошел слух о беременности его жены. Но это была неправда, хотя он действительно воспламенился настолько, что в его разговорах, к удивлению придворных, стала проглядывать эротическая подкладка. Графиня Прованская во что бы то ни стало хотела сделать Анну своей фрейлиной, но весь ее придворный штат, состоявший из одной обер-гофмейстерины, одной гофмейстерины и десяти фрейлин, был полон, – доктор Галипп перевел дух.




                ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. ГРАФИНЯ  БАЛЬБИ


– Обязанность первой, – он продолжил, – состояла в том, что она надевала принцессе юбки и подавала платье, вторая поливала ей воду, когда она мыла руки и надевала ей рубашку – остальные же исполняли обязанности компаньонок. Графиня Прованская обратилась к мужу, потом к королеве и королю, прося их причислить молодую девушку к ее штату. Король в ожидании вакансии назначил ей годовую пенсию в пять тысяч ливров. Между тем, привлекательная наружность Анны обратила внимание молодого офицера, графа Бальби, богатого человека, на шесть лет старше Анны, и свадьба состоялась шестого мая, а через шесть дней княгиня Монако представила ее королю и королеве в Версале. Вскоре графиня Бальби была наименована сверхштатной придворной дамой, с содержанием в четыре тысячи ливров, а затем – и камерфрау. Это назначение вызвало настоящую революцию среди придворного штата графини Прованской: репутация графини Бальби уже успела пострадать. А потому многие из придворных дам не соглашались оставаться на службе вместе с ней. Кроме того, статс-дама графини герцогиня Леспарр надеялась передать свою обязанность какой-нибудь родственнице, как это было тогда принято, поэтому предложение, сделанное ей графиней Прованской, взять в преемницы графиню Бальби, вызвало со стороны обер-гофмейстерины комментарии относительно любезности принцессы к новой звезде и заставило ее выйти в отставку. Графиня Бальби очаровала разом и мужа и жену, относительно которой, по словам современников, она исполняла ту же роль, какую госпожа Полиньяк исполняла относительно Марии-Антуанеты. Когда последняя сделала замечание принцессе за то, что она назначила своей придворной дамой особу двусмысленного поведения, графиня Прованская ответила: «Я не знаю, какие могут распространяться слухи о графине Бальби, но я удивляюсь, что вы меня упрекаете». Этим ответом она намекала, что при особе королевы находится точно такая же личность. Однажды граф Бальби застал графиню в спальне с одним придворным, по словам некоторых, с графом Жокуром, и так вознегодовал, что хотел убить жену, ее любовника и своего восемнадцатимесячного сына. Во избежание огласки скандала несчастного мужа выдали за сумасшедшего и против его желания пускали ему кровь из ноги три раза в день, доведя его до того, что он бежал из дома и повел скитальческий образ жизни, понемногу теряя рассудок. Мать графини Бальби упросила принцессу назначить дочь своей гофмейстериной, король и королева отнеслись к этому очень холодно, а графиня Артуа отстранила ее мать от обязанности воспитательницы ее детей. Это не смутило молодую женщину, и она смело пошла против общественного мнения. После отъезда мужа она отказалась от предложения дяди поселиться в его доме, так же как от предложения княгини Монако, и перебралась в павильон, смежный с помещением графини Прованской, – доктор Галипп отвлекся и обнаженной рукой помахал кому-то в зале.



                ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. ГРАФИНЯ  БАЛЬБИ


Полторацкому показалось, что доктор помахал ему, и он помахал доктору в ответ. Тут же он услышал продолжение.
В этом павильоне, Павел Васильевич узнал, некоторое время графиня Бальби была в затруднительном положении – у нее не было ни мебели, ни денег на покупку ее, не было средств и на содержание необходимого штата прислуги. На мебель она заняла двадцать тысяч ливров. Тем временем графиня Прованская так горячо просила мужа об Анне, что через несколько месяцев сумма, вручаемая ей, выросла до ста шестидесяти шести тысяч шестисот шестидесяти ливров вместо восьми тысяч, полагавшихся придворной даме. Впрочем, – узнал Павел Васильевич дальше,  – принц извлек из этого выгоду: когда через несколько месяцев была сделана опека над ее мужем и Анне вручили надлежащую сумму для уплаты долгов и на содержание, как ее, так и сына, то принц заставил уплатить себе потраченные сто шестьдесят шесть тысяч шестьсот шестьдесят ливров, из которых сделал удачную комбинацию. Графиня исполняла роль фаворитки обоих супругов, но, несмотря на то, как утверждали злые языки, однажды принцесса приревновала к ней мужа, восхищавшегося ее волосами. Желая проверить свои подозрения, она внезапно возвратилась в Люксембург ночью, рассчитывая увидеть их вместе, но ошиблась. Принц выразил ей неудовольствие за несправедливое подозрение, хотя она имела повод к тому, видя, как ее муж целые дни и вечера просиживает у графини Бальби. Молодая женщина питала страсть к азартным играм. Принц ее ободрял, когда она проигрывала, и потому эта страсть все увеличивалась – сам принц по вечерам также садился с ней за игорный стол. Все ее прихоти он немедленно исполнял, и несколько месяцев спустя она попросила его выстроить для нее в саду павильон, но в нем она жила недолго: граф отделал для нее нижний этаж в павильоне Люксембургского дворца, слева от главного входа. Украшение и обстановка этого помещения стоили принцу двести тысяч ливров, но едва графиня Бальби вступила в свое новое помещение, как в ту же ночь случился пожар в богато убранном зале, где она ужинала с принцем. По словам одной современницы, герцогини Абрантэс, этот пожар не был случайностью, а его устроила сама графиня Бальби, недовольная убранством залы. Немедленно обстановка была возобновлена уже по вкусу фаворитки и стоила принцу пятьдесят тысяч франков. В Версале фаворитка жила рядом с комнатами графа Артуа, с которым она обращалась очень непринужденно; граф Прованский занимал нижний этаж центрального здания, а принцесса поместилась в отдельном доме. В царствование Людовика Шестнадцатого было принято, чтобы придворные, имевшие право на помещение во дворце, не жили там и, начиная с королевы и принцесс до придворных дам, каждый имел в самом Версале городской дом и дачу: это считалось хорошим тоном, и никто из придворных не пользовался дворцовой квартирой.



                ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ГРАФИНЯ  БАЛЬБИ


Графиня Бальби не хотела отстать от этого обычая, – еще узнал Полторацкий, – и пожелала иметь, как и графиня Прованская, свою дачу. Принц выстроил для нее изящный павильон, богато убранный и с роскошным садом в английском стиле. В Брюнуа, где принц любил принимать писателей, дом содержался на широкой ноге, и графиня Бальби имела там свои комнаты и исполняла роль хозяйки. Приближавшаяся революция положила конец царству фаворитки. Братья короля уехали за границу, и графиня Бальби в июле одна тысяча семьсот восемьдесят девятого года удалилась в Бельгию. Затем она переезжала из города в город и даже была в Гааге. Оттуда графиня поехала в Англию, где воспитывала своего сына, и встретившись там с Калонном, вступила с ним в интимную связь и объявила, что проведет зиму в Ричмонде. Однако она изменила свое решение и, несмотря на формальное запрещение принца, внезапно уехала в Париж. Причиной столь поспешного возвращения выставляют ее желание упрекнуть принца за унизительный шаг, который он сделал, появясь  в городской ратуше перед членами Коммуны с целью оправдаться и принести публичное покаяние. После ссоры с Анной принц стал настоятельно требовать, чтобы она возвратилась в Лондон в качестве разведчика, в сопровождении Эстергази, отправлявшегося туда под предлогом свидания с семьей, но, в сущности, с целью подготовления бегства королевской семьи. Обсудив, что иного выхода нет, они решили отправиться в день Пасхи все вместе: граф Прованский, его жена, фаворитка и еще четвертая личность, роль которой на себя взял Альвар. Но, обдумав, они нашли, что вместе ехать неудобно, а лучше было бы разделиться и принцу отправиться прямо из помещения фаворитки. Однако это тоже оказалось неудачным вследствие усиленного надзора за принцем со стороны Лафайета. Тогда графиня принялась подыскивать дачу в окрестностях Парижа, но и это ей не удалось – все светские знакомые ей отказали. Бегство отложили до двадцать первого. Графиня сопровождала принца в Брюссель, Люттих и Аахен, а седьмого июля она поехала с ним в Кобленц, где для нее началась новая жизнь. Они поселились в Шанбурнлуском замке, принадлежавшем саксонскому курфюрсту, брату матери Людовика Шестнадцатого и дяде принцев. Курфюрст предоставил в их распоряжение свой дворец, и граф Прованский занял левый флигель, граф Артуа жил в первом этаже правого флигеля, а графиня Прованская с фавориткой в нижнем этаже этого флигеля. Принцу надо было проходить через устроенный павильон, где помещались парадные залы, когда он направлялся к жене или к фаворитке. Они попытались устроить там подобие Версаля с его этикетом и пышностью, но вместо того у них воцарилось соперничество, бурно проявлявшееся между тремя фаворитками и поставившее графиню Прованскую в самое унизительное положение. Последняя с горечью жаловалась секретарю Марии-Антуанеты Ожару, что с ней там обращались очень дурно, и она просила у мужа одного – уехать в Турин, где осталась ее сестра, брошенная своим мужем графом Артуа, который привез с собой свою фаворитку госпожу Полястрон.






                ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. ГРАФИНЯ  БАЛЬБИ


– Но граф Прованский, - шел доктор Галипп дальше, – из боязни разлучиться с графиней Бальби не отпускал жены, и принцессе приходилось выносить тысячи неприятностей со стороны фаворитки. Третьей фавориткой была княгиня Монако, любовница принца Кондэ, и между этими тремя женщинами возникали бурные сцены. Из трех фавориток верх одержала графиня Бальби, а потому она всем руководила. Княгиня Монако питала к графине Бальби не меньшее отвращение, чем госпожа Полястрон, и в Кобленце не было другой личности, о которой говорилось бы столько дурного – говорить о ней как можно хуже, считалось хорошим тоном. Графиня Бальби не обращала на это внимания, уверенная в привязанности графа Прованского. С улыбкой она смотрела, как весь недоброжелательно относившийся к ней Кобленц собирался у нее по вечерам, привлеченный ужином и азартными играми. Свой туалет она переменяла на глазах гостей. В зал подавался маленький стол и, сев перед ним, она поправляла свою прическу, затем переменяла всю одежду до рубашки. Только двум личностям удалось забрать графиню в руки: посланнику русской императрицы Екатерины Второй графу Румянцеву и впоследствии Аршамбо-Перигору. Русский человек смекнул, что, покорив сердце фаворитки, можно управлять принцем и, сделав дипломатическую осаду ее сердца, стал руководить через графиню Бальби всеми важнейшими делами. Аршамбо-Перигору не пришлось производить осады – напротив, он сам подвергнулся ей со стороны фаворитки, воспылавшей к нему пылкой страстью. Она добивалась его любви со свойственной ей настойчивостью, и результатом стало появление двух близнецов. На это граф Прованский ответил письмом, в котором давал своей фаворитке полную отставку. Его он послал ей с первым своим камергером графом Отфором, ее бывшим любовником. Оно сразило фаворитку и, хотя она поняла, что потеряла над ним власть, но все-таки попыталась вернуть любовь принца. С  этой целью, надписав на его письме: «Наверно, это письмо не от Вас», она послала его обратно со своим бывшим любовником, герцогом Аркуром. Но принц не принял его и, возвратив посланному, предупредил, что больше не будет читать ее писем. Это не смутило графиню Бальби, и через несколько месяцев после смерти короля она снова написала ему письмо, перечислив всю английскую аристократию, посещавшую ее во главе с братом короля герцогом Глостерским. Принц посмеялся над ее тщеславной выходкой, но все-таки ничего не ответил. С женой принц имел объяснение: она жаловалась на небрежное отношение к ней графини, которая ей не писала. Что делала графиня Бальби в Англии, лишенная ежегодной пенсии принца и покинутая Аршамбо-Перигором, – неизвестно. Только когда революционное движение улеглось, и с утверждением Директории явилось успокоение, графиня Бальби стала хлопотать об амнистии и снятия запрещения с ее имущества. Ее хлопоты увенчались успехом, и в одна тысяча восемьсот втором году она поселилась в доме Морена, - доктор Галипп вытер пот со лба и поклонился залу.




                ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. ГРАФИНЯ  БАЛЬБИ


– На беду, ее страсть к интригам, – продолжил он, – не уменьшилась в изгнании, и она по-прежнему вмешивалась в политику, громко высказывая свои мнения о делах и людях. Это не понравилось полиции, и после одного завтрака, на котором она нападала на императора, ей было приказано покинуть Париж и отправиться в имение брата, где она должна была жить под надзором полиции. Это было для нее жестоким ударом, и она обратилась к Фуше с письмом, рассчитывая смягчить гнев Наполеона. Ей не удалось добиться цели, и она долго переезжала с места на место, все время находясь под надзором полиции, обвинявшей ее в чрезмерной болтливости, а также в обнаружении тайн митавского короля и его двора. Во время реставрации она попробовала добиться приема у своего любовника, уже сделавшегося королем Людовиком Восемнадцатым, но он отказался ее принять. Он назначил ей ежегодную пенсию в двенадцать тысяч франков, которую продолжали выплачивать до самой ее смерти Карл Десятый и Луи-Филипп. По возвращении в Париж она устроила у себя политический салон, который охотно посещало парижское общество. Сама графиня Бальби появлялась во всех салонах, где устраивались азартные игры, как, например, у графини Люнно и у одного швейцарца, графа Кастелля. Когда наступил старческий возраст, графиня покинула Париж и поселилась навсегда в Версале вместе со своей племянницей маркизой Лорда. Впрочем, в одна тысяча восемьсот сорок втором году она поехала в Париж посоветоваться с доктором, уже больная, и на этот раз ее поездка была последней. Третьего апреля одна тысяча восемьсот сорок второго года она умерла, -  доктор Галипп ушел за кулису.
Зал был переполнен поляками, и они подняли страшные крики.
Во всех возможных направлениях засновали с корзинками в руках продавцы винограда и фруктов.
Татарин с ручным гармонифлютом разыгрывал восточную мелодию и однообразно пел.
Кавказец в бешмете с газырями ударил портсигаром британского металла сморщенного грека с полуоткрытым от старости ртом и седыми опущенными усами.
Собака из породы сеттеров билась со зверем неизвестной породы.
Беспорядок все увеличивался и начинал принимать грозные размеры. Отряд городовых и взвод жандармов ворвались с шашками и нагайками.
– Жандармы! – кричали на них все. – Жандармы!
Священник лежал на полу, в проходе, с маленькой вызолоченной дарохранительницей на груди, и каждая черта его лица говорила о полном духовном истощении.




                ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. ПОКУШЕНИЕ


Когда на следующий день Павел Васильевич приехал к дому Лошаковского, ему сказали, что лекций больше не будет.
– Почему? – спросил он.
– Запрещены, - объяснили ему. – Доктор Галипп арестован как проповедник разного рода злоучений и безнравственности.
– Распорядился кто? – решил Полторацкий узнать.
– Обер-полицмейстер Трепов, – сказали. – Лично.
– Трепов, – повторил Полторацкий. – Трепов.
Ему стало так скучно, точно перед этим было ужасно весело.
Он взял билет и прошел в зал.
Молодая девушка сидела в углу. Глаза ее были ослеплены. Она, Павел Васильевич понял, пострадала за свои убеждения – однако же, понял он еще, не оробела и осталась верна самой себе. Она сидела, устремив глаза к Нему, точно беседовала с Ним. В левой руке она держала дощечку с надписью: «МИР  ВАМ», и проходившие набросали у ее ног венки, пальмовые листья, ожерелья и монеты. Возле нее приютилось множество голубей.
– Антокольский! – говорили вокруг, обмениваясь впечатлениями.
– Трепов, – бормотал Полторацкий. – Трепов.
Он дотронулся до мраморного плеча девушки и ушел с выставки. Порядочно отойдя, он оглянулся на дом: розовая окраска здания несколько вредила благоприятному общему впечатлению. 
Извозчик привез его к зданию полицейской Управы.
Люди выходили в золоченых мундирах.
– Трепов который? – Павел Васильевич спросил.
– С орденом, – ему показали.
Медленно Полторацкий повернул голову, как если бы шея его была деревянная.
Обер-полицмейстер шел вниз по ступеням с жандармским полковником. Один был полон и жив, другой – сух и сдержан.
Павел Васильевич вынул револьвер и направил на живого.
Плавно, дважды, надавил на спусковой крючок.
Никто не обратил на него внимания.
Помахивая Владимиром на шее, Трепов взобрался в экипаж и уехал.

                ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. ПЛЕМЯННИК  МАРИИ  КЛЕОПОВОЙ


Отовсюду ему слышались голоса.
– В Швеции царит невероятная щепетильность! – доносилось слева.
– Локк заимствовал свою доктрину у Гуукера! – отзывалось справа.
– В Лопатинском саду Смоленска без хлопот можно обменять вексельные бланки на сохранное свидетельство банка, – сказал ему в Третьяковском проезде казначейский чиновник.
Татарин в белой поярковой шляпе, мордвин и чуваш в длинных холщевых рубахах, расшитых цветными гарусами, везли в поместительном ландо, напоказ, купеческую невесту.
Гульливая плескалась толпа.
У Сиу Павел Васильевич купил корилопсис, потом такой же – у Брокара.
Из Императорского родовспомогательного заведения на Ильинке выпрыгнул портняжка в черном коленкоровом переднике с привешенными на шнурках к поясу ножницами.
– Если бы человек, соответственно своему объему, обладал такой же способностью прыгать, как некоторые насекомые, он в состоянии был бы одним прыжком перенестись на Луну, - кричал убогий.
Порядочно заплутав, Павел Васильевич попал на Хохловский переулок и вошел в дом Межевой канцелярии.
Подъемная машина опустилась к нему, и первым он ступил в кабину с пятью кнопками на фанерке.
– Уже нажали? – кто-то спросил.
– Ножа ужели?! – он ответил.
Он вышел на третьем этаже.
– То, что мы называем известковым камнем, - человек с лохматой, как у Менделеева, бородой говорил, и другие записывали, - есть, в более или менее чистом виде, известковая земля, тесно соединенная с нежной кислотой, которая нам известна в воздухообразной форме… Химическое же сродство, – взглянул Менделеев на Павла Васильевича, - есть основное начало симпатии и антипатии в людях.
Силы Полторацкого стали упадать.
– В церковь! – приказал он извозчику.
– Голгофский Страдалец, кто это? – в церкви, Павел Васильевич забыл.
– Племянник Марии Клеоповой, как же! – тряс священник кадилом.
Триединый смотрел с иконы византийского пошиба.
– Знаю твои дела: ты ни холоден, ни горяч; – грянуло, – о, если б ты был холоден или горяч! – но поелику ты только тепл, а не горяч и не холоден – извергну тебя из уст моих!..




                ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. СИНЬОРА ДИ МОНЦИ


В Петербурге его встретил Иван Тименков и сразу повез к Ленину.
– В конце одна тысяча пятьсот семьдесят пятого года, – рассказывал по дороге Павел Васильевич, – в Милане родилась девочка Джертруда, известная впоследствии под именем синьоры ди Монци. Она происходила из богатого, благородного и могущественного семейства; с самого рождения девочки ее отец предназначил ее в монахини, потому что не хотел ради приданого дочери уменьшить своего большого состояния, которое должно было достаться единственному сыну. Ребенком ее готовили к монастырской жизни и не давали других кукол, как в монашеской одежде. Ее отдали в Бенедиктинский монастырь в Монце, но, не окончив школу, она не могла поступить в монахини, так как по правилу каждая девушка, выходившая из монастырской школы, должна была год прожить в светском обществе, прежде чем постричься в монахини. Джертруда была в это время красивой, повелительной молодой девушкой, питавшей страсть ко всем удовольствиям, а потому по возвращении домой она не выказала ни малейшей склонности исполнить волю родителей. Они всячески старались отстранить молодую девушку от светской жизни и не позволяли никого видеть. Только одна личность, именно паж, обращался с ней почтительно, учтиво и не грубо. Вскоре она стала отвечать тем же на его любезности, но их отношения были обнаружены, и ее снова отдали в прежний монастырь, где ее окружили, как только постригли в монахини, всякими удобствами и роскошью. Она занимала две отдельные комнаты, и в прислужницы ей предоставили двух монахинь. Вблизи монастырского флигеля, где она помещалась, жил один известный ловелас по имени Эджидо – ему пришло в голову, что было бы недурно прибавить к числу своих побед над женщинами и молодую монахиню. Сначала она не подавала ему надежды, но потом тайно допустила его в свои комнаты, стала с ним разговаривать и подкупила своих двух монахинь, но сохранить тайны долго было невозможно: одна из монахинь выдала ее, за что была убита по наущению обоих виновных. Джертруда после этого подверглась сильному нервному расстройству, благодаря постоянной опасности быть накрытой с Эджидо и страху, что узнают об убийстве монахини. Ее поведение становилось все эксцентричнее, речь бессвязнее, и, в конце концов, она сошла с ума. Архиепископ миланский, кардинал Барамео, отправил ее в больницу Бенедиктинского монастыря, где после продолжительного сумасшедствия она выздоровела, исповедовалась в своих грехах и провела много лет в монастыре…
У Парголовского сада они сменили извозчика и на Благовещенском мосту повторили фокус. Третий извозчик привез их на Малую Объездную улицу, откуда проходным двором они выбрались на Большую Объездную.
Последовательно Тименков переговорил с пожилым чухонцем-набойщиком, испитой мозглявой девочкой, токарем-немцем, точившим табакерки и пуговицы, и, наконец, старик, как было видно слепой, указал им на на старый облезлый дом, с побитыми окнами, с покоробленной крышей, с покосившимися дверями и покривившимися лестницами.





                ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. НА  ДУРНОЙ  КВАРТИРЕ


Насилу взобрались они по темной лестнице, пахнувшей всеми кошками Империи.
За хромоногим столом Ленин с изумительной быстротой кончал записку за запиской, тут же сминал их и бросал на пол.
– Сейчас! – с видом человека, озабоченного делами, помахал он Павлу Васильевичу. – Айн момент! – Тут же он чихнул.
На далекое от себя расстояние Полторацкий распространял запах резедовой помады и московских духов «Букет императрицы».
Комната, заставленная старой сбродной мебелью, служила, судя по всему, одновременно кабинетом, гостиной, столовой и уборной. Пальмовое дерево умирало в китайском горшке. На треснувшей стене вывешен был транспарант: «ИЗ  МРАКА  И  СТЕСНЕНИЯ  –  К  СВОБОДЕ  И  ПРОСВЕЩЕНИЮ!  В.И.ЛЕНИН»
Неопределенно улыбаясь, Павел Васильевич смотрел в пол.
Под столом, между ногами Ленина, стояла бутыль со ждановской жидкостью и другая – с гремучей ртутью. Белая, как пшенная каша, повсюду разбросана была масса для начинки снарядов. Крупская, сидя на диване, низала гранаты. Павел Васильевич взглянул на нее и ощутил сильный запрос сладострастия.
Карсельская масляная лампа с часовым механизмом стояла на столе.
– Ну, вот и всё! – Ленин смял и кинул в кучу последнюю из записок.
Чай пили запросто – с бутербродами.
– Ешьте, ешьте, – подкладывал Владимир Ильич юноше черствого хлеба то с дурно приготовленной холодной котлетой-демутон, то с позеленелым рыбным пудингом, а то и с прокисшим майонезом из дичи, который он называл «галантином». – Непременно вы должны всё это съесть!
Крупская чуть-чуть улыбалась уголком рта, и Полторацкий опускал голову ниже, чем обыкновенно держал ее на улице. Ему невероятно приятна была мысль, что там, в Москве, Надежда Константиновна навещала его несколько ночей подряд.
Ленин закуривал папиросу чаще, чем он обыкновенно это делал. На нем была видавшая виды пара из китайского сырца.
Небольшие глаза Надежды Константиновны смотрели наблюдательно.
В животе у Павла Васильевича заурчало, но никто не рассмеялся.
Иван Тименков, у дверей, держал руки глубоко в карманах.
Токарь-немец и мозглявая девочка появились откуда-то и встали за спиной Полторацкого.
На одну минуту в комнате стало так тихо, как будто бы в ней никого не было.
– Почему вы не выполнили задания Партии? – Ленин откусил ножку бокала, разжевал и выплюнул осколки в галантир. – Почему не убили Трепова?!





ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ




                ГЛАВА  ПЕРВАЯ. СМОЛОТЬ  МЕШОК  ЖИТА


– В частной жизни он отличается чрезвычайной привлекательностью, – продолжала Лиза рассказывать о Морошкине, и Ольге Дмитриевне виделся хороший старик, доживающий мудрую, праведную жизнь. – Его хулители создали ему репутацию вредного честолюбца и человека опасного. Он склонен презирать тех, кого не может уважать, – говорила Лиза, и Ольге Дмитриевне представлялась величавая гора, затвердевшая в борьбе со стихиями.
Было жарко и пыльно. Стояли июльские дни.
Жар солнца умерялся порывами свежего ветра.
Хлопали, надуваясь, занавески из серпянки.
– С национальной, чисто русской точки зрения, – говорил Дмитрий Яковлевич.
Бретонские коровы ходили с бретонским быком.
Ржал жеребенок на калде.
В лесу Евграф Яковлевич приказал срубить подстой.
Горизонт курился зыбким маревом.
Собака польской породы Гридень лаяла.
Старушка-няня вертела в руке хрустальную подвеску, упавшую с люстры.
Обед проходил в приличных разговорах.
– Сахар здесь дешев, – говорила Мария Петровна Вере Ивановне. – В Петербурге за фунт – четыре гривенника!
Служанка вытряхивала из передника обрезки морковки.
Смешанное чернолесье манило прохладой.
Евграф Яковлевич принимал сухие ванны из березовых листочков или выбирал себе трубку из подставки.
Илларион Галактионович Короленко уехал, но скоро вернулся, да не один, а с каким-то Умановым-Каплуновским.
– Смолоть мешок жита, ободрать ячменя на крупу! – приговаривали.
Евграф Яковлевич играл кавалерийские и пехотные сигналы на рожке и барабане.
Подвижной буфет ездил повсюду и был к услугам каждого.
Томление и зной усиливались.
– У нас в Мокулях, – выходил из кустов Бобровский. – В Ковенской губернии. В лейб-Эриванском полку.
Он выделялся только историческим обаянием своего происхождения – генеалогия его рода уже погружалась в мрак забвения и впоследствии из него не вышла.


                ГЛАВА  ВТОРАЯ. ОБЛАСТЬ  ЛЮБВИ


– Сильно развитая в смысле индивидуальности женщина вступает в брак с горячо любимым человеком, отвечающим ей такой же горячей любовью, – рассказывала Лиза содержание прочитанной накануне книги, - а затем разрывает этот брак ввиду представившегося ей вопроса, разрешение которого превышает человеческие силы: как быть настоящей женой своего мужа, симпатизирующей ему во всем помощницей, вполне матерью своих детей, вполне хозяйкой и оставаться в то же время вполне развитым индивидуумом со своими собственными задачами, со своим собственным призванием?
Не зная ответа, Ольга Дмитриевна смотрела по сторонам. Мужчины посмеивались. Тропинка змеилась в густой зелени. Прогуливаясь, они направлялись в сторону леса.
– Да! Существует область, в которой самая глупая женщина умнее самого умного мужчины – это область любви! – говорила Лиза одна.
Ее разговор не блистал ни особой оригинальностью мысли, ни остроумными замечаниями, но отличался богатством содержания.
Лес казался живым, столько неслось оттуда птичьих голосов и разных других звуков. С серебристым, веселым журчанием бежали где-то поблизости невидимые ручейки. Десятки дорожек прихотливо извивались среди самой разнообразной растительности, представлявшей на каждом шагу все новые и новые группы и сочетания.
Они вошли в дубовую рощицу. Молодой липняк густо разросся здесь вокруг старых лип и переплелся молодыми вершинами со старыми ветвями. Крупный зверь бросился с их пути – белые полосы на спине обличили барсука.
В мелкой сосновой заросли было тихо и добродушно-красиво. Отрадная, манила тень густого орешника.
– Смотрите, – показывала Лиза. – Совсем как у Левитана!
Она подобрала платье в виде шаровар и подпоясалась платком.
По взаимному соглашению все расположились на траве, и Бобровский тут же развернул газету.
– «Мещанин Овечкин и извозчик, с которым он ездил, просидели месяц под стражей по обвинению в праздной езде по улицам!» - с выражением он прочитал.
Уманов-Каплуновский смеялся.
Густая рыжеватая борода и слишком длинный нос делали его некрасивым.




                ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. УБЕЖИЩЕ  ДЛЯ  СОБАК


– Все естественное – оригинально, смело и свободно! – бегала Лиза по лужайке, хохоча, звонко вскрикивая и дразня мужчин.
Подвижной буфет подъехал, и каждый взял себе, что хотел.
Кусты остролиственного готического гелликуса чуть шевелились, высокий красноствольный арбутус стоял неподвижно.
– Морошкин высадил! – обрывала Лиза листки и соцветья.
Бобровский сосредоточенно ел свежепросольную белужину под белым соусом.
Прихлебывая сахарную воду, Ольга Дмитриевна разглядывала завитушки на буфете.
Все остальные пили шабли-мусо.
С травы Уманов-Каплуновский подобрал газету.
– «Требуется хороший старец для читки требника», – он сообщил.
Буфет немного подождал и уехал.
Веером разложив от себя юбку, Ольга Дмитриевна живописно сидела. По жаркому времени на ней была батистовая кофточка, подпоясанная кушаком.
Бобровский давил тростью червяков.
Огромный уж прополз рядом, и Ольга Дмитриевна поежилась от его близости.
Поднявшись, Лиза ушла с Бобровским в сторону канавы, осыпанной по окраинам группами крупнейших незабудок, кукушкиных слезок и анютиных глазок.
– Моя жизнь получила новое направление с тех пор, что я вас знаю! – оставшийся тет-а-тет с Ольгой Дмитриевной Уманов-Каплуновский сказал.
Уныло дудел удод.
Ушедшие возвратились. Прядь волос на Лизином лбу сползла и давала тень. Губы Бобровского выпачканы были кровью. Лиза убила из ружья четырех домашних уток, и Бобровский прикусил им шеи.
– Не перетолкуйте в дурную сторону мое откровенное признание! – заканчивая какой-то разговор, поставил он восклицательный знак.
Он сел вплотную к Ольге Дмитриевне, немного даже привалился к ней.
– Пастбище для коров и убежище для собак! – показала Лиза в сторону оврага. Подчеркнуто она не признавала преград, которые воздвигаются требованиями условных приличий.
Уманов-Каплуновский тотчас поднялся и ушел с нею.
Развязно Бобровский откупорил две бутылки пива.
– Пейте! – протянул он одну Ольге Дмитриевне.
Решительно та отказалась.
– Ну, как хотите, – залпом выпил он обе. – Я  не насилую вас – это главное! – сказал он Ольге Дмитриевне.
В словах его не было ничего дерзкого, но тон и игра лица договаривали все остальное.




                ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. ДИВАН  И  ДВА  КРЕСЛА


Солнце склонялось к западу, заливая багряными лучами небосклон.
– Сто дам в самых разнообразных костюмах занимались продажей всевозможных вещей в пользу народного музея, - рассказывала Вера Ивановна. – Я была среди них. Продала, представьте, диван и два кресла. Они были из черного дерева, с богатой резьбой, обиты пурпуровым шелком, местами прорванным, между тем как сиденья были все сильно вдавлены, а пружины поломаны.
Она была, как всегда, очень дурно одета, и все знали, что ее жизнь мало богата умственными интересами. Она затруднялась проводить глубокое различие между тем, что было важно, и тем, что не имело существенного значения.
– И кто же купил? – местечково как-то спросил Евграф Яковлевич.
– Сергей Федорович, - передала Вера Ивановна мужу соусник с провансалем. – Морошкин.
В открытом окне виднелись темнеющие фиолетовые дали, подернутые легким туманом пыли, розовеющей под лучами заката.
– Трюфели едят с маслом, - Илларион Галактионович Короленко потянулся к комбинации из картофеля и капусты.
Обедали без мяса.
– Рыбу берите! – сняла Вера Ивановна крышку с судака.
Холодными глазами Дмитрий Иванович уставился на открывшееся блюдо.
– Что это? – бабьим голосом спросил он.
– Судак по-польски, - простодушно хозяйка дома объяснила.
– Сам вижу, что по-польски, – Дмитрий Яковлевич выделил. – Хорошо еще, не фаршированная щука! Все же, не хочу подвергать мою склонность к рвоте столь сильному испытанию. По-русски, что ли, ничего нет?
Ему принесли белотелый загибень-пряженец, и он замолчал.
В открытом окне оранжево-алая полоса, как мазок гигантской кисти, окрашивала часть горизонта, оставляя другую ее сторону прозрачно-бездонно-голубой.
– Жизнь человека, - Бобровский поднял голову, - со своей нравственно-разумной стороны, слагается из трояких отношений: к высшему началу самой жизни, к людям и, наконец, к самому себе.
– Самодовольный квиетизм! – расхохотавшись, Самоквасов-младший показал на него пальцем.
– Иессеи, гностики, павликиане, - подхватил Уманов-Каплуновский, демонстрируя церковную начитанность.
– В угличском соборе Богоматери, - поощрительно Дмитрий Яковлевич кивнул.
– В Угличе   н е т   собора Богоматери! – Бобровский отложил вилку.




ГЛАВА  ПЯТАЯ. ШВЕД  МОЛЧИТ


– Нет, нет, нет! – со свойственным ему духом самостоятельности и оппозиции продолжал повторять Бобровский. – И еще раз – нет! Никакого собора!.. Ты лжешь! – желая сказать что-нибудь веское, он сказал.
– Ты сам лжешь, холоп! – нисколько не уступил Дмитрий Яковлевич собеседнику в естественности тона. – Тебе бы говорить с конюхами, которые убирают навоз, да и там найдутся более воспитанные, чем ты!.. Ты – рвотный порошок! Меня тошнит от одного твоего вида! Я не могу сдержаться! Я, право, совершенно не владею собой в настоящую минуту! – тут же его вырвало, приблизительно как Чайковского от Антонины Ивановны Милюковой.
– Когда швед устанет или придет в дурное расположение духа, - Короленко, бывавший в Стокгольме, отодвинул тарелку, – он хмурится и молчит, вследствие чего дурное расположение духа обращается у него нередко в хроническую болезнь. Русский, напротив того, так громко спорит, жалуется и кричит, что его крики и жалобы производят на него самого такое же действие, какое чай из бузины производит в физическом случае катара.
– Могу сообщить о себе, – Уманов-Каплуновский, привстав, сделал легкий официальный поклон. – Я лично жалуюсь и кричу только в том случае, когда мне не очень больно – когда же мне очень больно, я молчу, и тогда никому при моем виде и в голову не придет, что я в отчаянии. Прошу вас, не перетолкуйте в дурную сторону мое откровенное признание!
– И я такая же, - вздохнула Вера Ивановна. – Нередко, когда я бываю в самом неприятном расположении духа, случается мне слышать, я-де необыкновенно весела и сияю! – невольно поддалась она естественному стремлению идеализировать себя, видеть себя такой, какой она желала быть.

– Дорога не мощеная,
    Пыльная,
    Выбитая рытвинами,
    Все время извивающаяся, –
запел, аккомпанируя себе на гитаре, Короленко, и Самоквасов-старший подыграл ему на рожке и барабане.
– В ноги стреляет – к дождю, –                все помнившие припев, подхватили, –
    В голове сверлит – к грозе,
      Руки ломит – к ветру!

Сочная, разрезанная большими ломтями, со льда принесенная, стояла на перемененной скатерти маслянисто-желтая, с хрустящим на зубах сахарным песком, дыня.
Из открытого настежь окна сквозь густые, чуть-чуть качавшиеся ветки ясеня ярко светила луна.




                ГЛАВА  ШЕСТАЯ. ПРИВЕТ  ИЗ  ТОРЖКА


– Всесовершеннейший подлец!..     Мудак по-польски! – не мог Дмитрий Яковлевич успокоиться.
– Уманов-Каплуновский? – продолжал Евграф Яковлевич напевать, но уже неразличимо.
– Бобровский, сволочь! Бьюсь об заклад, он возбуждает в крестьянах дух непослушания и строптивости!
– Зачем ему? В его пруду много карасей, а в грунту – шпанских вишен.
– Это враг! Враг! – сводило Самоквасова-младшего судорогой.
– О нем держится молва, что он живет на средства неопределенные и в способах добывания их не весьма разборчив. Что с того? – пожал старший Самоквасов плечами. – Он может вести крупные дела, не выдавая себя за делового человека.
После запоздавшего обеда, вдвоем, братья сидели в кабинете.
–Убить его надобно, вот что! – в положительной злобе, нервно, перекрутил Дмитрий Яковлевич ноги. – Как Иоллоса! Как Гершенштейна! Как инородца!
– Ты, верно, забыл: в детстве доктор Конради отпаивал тебя хлоралгидратом… тебя лечила Аптекман Дора Исааковна, – патриот в пределах отчетливой разумности, старший брат напомнил. – Иоллос и Гершенштейн? – собрал он морщины на лбу. – Ты говоришь о тех депутатах Государственной Думы?
– Убитых по постановлению «Союза русского народа!» - истово младший брат закивал. – Тогда, при голосовании, мой голос оказался решающим. Да!
Рассеянно, взглядом Евграф Яковлевич обвел развешанные по стенам плоховатые картины.
– Родители, помню, – сменил он тему, - мальчиком, связывали тебя, скручивали назад руки и помещали на длительное время в чехол от дивана – так думали они победить твою дурную привычку, – рассмеялся он радостно и любовно. – Скажи, их усилия не пропали даром?
– Над Ползуновым тоже смеялся его родной брат! – Дмитрий Яковлевич вскочил. – Над Ломоносовым смеялся дед, - пошел он дальше. – Над Херасковым – кум, – двинулся он на брата. –   А    н а д   И в а н о м   Г р о з н ы м   –   е г о   с ы н   !  – выставил он впереди себя кулаки.
Пальцем старший усадил младшего глубоко в кресло.
– Привет тебе Беклемишев передавал. Николай, - снова принялся он напевать.
– Откуда? – только и мог спросить запыхавшийся Дмитрий Яковлевич.
– Вестимо оттуда, - закончил разговор старший брат, - из Торжка. 




                ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. ДРАГОЦЕННЫЕ  ПЕРЛЫ


Ночью Ольге Дмитриевне приснилась небольшого роста дама в плотно облегающей меховой кофточке и руками, спрятанными в муфту, осторожно, неуверенными шагами подвигавшаяся вперед рядом с высоким господином в очках, тоже не отличавшимся особой уверенностью в движениях. Скользя чуть над землей, они не переставали о чем-то горячо разговаривать, причем кавалер от времени до времени рисовал в воздухе какие-то геометрические фигуры. Тогда дама зависала и внимательно разглядывала их.
Утром Ольга Дмитриевна проснулась с большим желанием повеселиться в тот день.
В голове у Лизы, по счастью, всегда роилось много мыслей и фантазий.
– На лодке. Кататься! – она выбрала.
Бобровский с Умановым-Каплуновским уже ждали их в густых зарослях очерета.
Весла ударили – лодка пошла колыхаться и качаться.
Клочки тумана ползали, как живые.
С жеманной полуулыбкой Лиза держала с правой стороны лодки кормовое весло, искусно правя им вместо руля.
Она хотела, чтобы ею восхищались, чтобы ее понимали, шли ей навстречу и поощряли при каждом шаге, который она делала вперед, при каждой новой мысли, возникавшей у нее в голове. Личное счастье никогда не казалось ей чем-то второстепенным, а принесение всей себя в жертву ради каких-то « высших интересов» – единственной и достойной человека задачей.
– Я достаточно красива и интересна, чтобы создать иллюзию сказки, – так говорила она тоном прожженной пятидесятилетней кокетки. – Если бы я только узнала, что какой-нибудь художник, поэт или композитор влюблен в меня – я бы, не спрашивая своего сердца, бросила ему под ноги целые груды самых пышных плодов моей фантазии – я создала бы ему дивную сказку, такую волшебно-прекрасную, что он потонул бы в ней, – она заглянула в воду, – захлебнулся бы. Я бы рассыпала перед ним драгоценные перлы, чтобы он создал свое творение!
– Где ж вам композитора раздобыть? – не мог или не хотел понять Бобровский. – Вам, может быть, Чайковский нужен?
Жадно, с Умановым-Каплуновским, он смотрел на девушек, и девушки смеялись звонко и нервно, чувствуя на себе их жадные взгляды.
Румянец сгустился на лице Ольги Дмитриевны.
Страстное чувственное влечение заставляло ее сердце учащенно биться.
Множество разноцветных шаров летало над рекой.
Ольга Дмитриевна знала: их запустил Морошкин.




                ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. ЗАГАДОЧНЫЙ  ШАТЕН


Она рассказала Лизе свой сон.
– Руки дама прятала в муфту? – переспросила кузина. – Действительно господин рисовал геометрические фигуры?
– Параллелограммы и параллелепипеды. Не отличаясь уверенностью в движениях, – Ольга Дмитриевна подчеркнула.
– О чем они говорили?
– Вывезет кривая или не вывезет и как отделить разум от мудрости, – наморщила Ольга Дмитриевна лоб. – Обильно он уснащал свою речь условными выражениями.
– А она?
– Она просила его сопутствовать ей туда, куда она намеревалась ехать.
– В Стокгольм?
– Кажется. Да! – Ольга Дмитриевна вспомнила.
– Все просто! – по назначению использовала Лиза бумажку, и девушки поднялись с четверенек. – В Петербурге тебя ожидает загадочный шатен, но того, кто будет рядом с тобой, он ждет больше.
Смеясь и раздвигая ветки, они вышли из кустов и возвратились в лодку, где соответствующими ситуации шутками их встретили Бобровский с Умановым-Каплуновским.
Солнце светило ярко, вода пахла тиной, что-то кричали лягушки – внимательно слушала их цапля.
На середине реки лодка встала, перепуская идущий на нерест косяк кильки.
– Разденемся? Поплаваем? – закинул удочку Уманов-Каплуновский.
– Желаете, может, жантильностей? – Бобровский прожужжал девушкам в уши.
Он попросил Лизу сейчас же сделаться его женою, Уманов-Каплуновский просил сделаться женою Ольгу Дмитриевну, потом Уманов-Каплуновский стал уговаривать Лизу, а Бобровский – Ольгу Дмитриевну.
– Вид у вас нездоровый, лица худые, ни роста, ни дородства! – отбивались девушки, чем могли. – Люди неизвестно каких лет! Щеки нечистой кожи с красными пятнами!
Шумели и кричали так, что слушать было весело.
С весел падали капли.
Посланный неизвестно кем, в небе пролетел тихий ангел.
– Кудрявенький, – залюбовалась Лиза.
– В хитоне, – качнул головой Уманов-Каплуновский.
– Сандалики золотые, - увидела Ольга Дмитриевна.
– Гермафродит! – сплюнул в воду Бобровский.





                ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. ПАУК  И  МУРАВЬИ


Ольга Дмитриевна помнила о своем сне, и ей любопытно стало узнать, что видели ночью другие. Она обратилась к Уманову, и Каплуновский, раскрасневшись и надувая щеки, с готовностью изобразил в лицах, как убегал он накануне от помидора, немытого, представившегося ему величиной с корову и издававшего характерные неприличные звуки. Смеясь, сама Ольга Дмитриевна, без помощи Лизы, предсказала ему дизентерию.
Бобровский, когда  с тем же вопросом Ольга Дмитриевна обратилась к нему, заложивши ногу за ногу и держа потухшую забытую папиросу в руке, облокоченной о борт лодки, устремил свой сразу как-то уставший, задумчивый взгляд далеко к линии горизонта.
– Желто-коричневый, круглый паук плел раскидистую, отливавшую радугой паутину, – прикрыл он глаза ладонью. – Впрочем, нет!  Не с этого… Четыре старые девы в глубоком трауре, – начал он сызнова, – нет, тоже они появились позднее… – держал он голову так, как держат ее, когда хотят поскорее все вспомнить, и лысина его отсверкивала на солнце. – Лейб-Эриванский полк, – вымолвил, наконец, он другим, уверенным тоном, – конечно же!.. Лейб-Эриванский полк, в котором некогда я служил,– более Бобровский не прерывался, – расквартирован был в Мокулях. Ковенская губерния, чистенький, скажу вам, городок, просторный, тесноты нет и навоза совсем никакого, - рассказывал он свой сон дальше, – пожарная команда, кладбище, водокачка, памятник Шульце-Деличу… Меня, как водится, определили на постой – полутораэтажный дом был старинный и длинный. Большая отведенная мне комната казалась в первую минуту красивой и комфортабельной – при более внимательном осмотре это впечатление пропало: на ней лежал отпечаток неряшливости. По мраморному, прекрасному умывальнику в двух направлениях ползли муравьи, у зеркального шкафа плохо закрывалась дверца, плюшевая голубая скатерть на большом круглом столе посреди комнаты была в пятнах от пролитого кофе и чего-то жирного, на изящном туалетном столике красного дерева, с подвижным зеркалом, лежал слой пыли, под мягким шелковым стеганым одеялом оказалось плохо выстиранное, с лобковыми волосами, неглаженное постельное белье. В подушке обнаружил я четыре пули: русскую – круглую как орех, французскую – коническую, огромную, затем английскую и турецкую – несколько поменьше размерами и еще пахнувшими порохом. В стену над кроватью вделана была мраморная доска с надписью: «Здесь лежал раненный смертельно адмирал Истомин», – погрузив руку в реку, Бобровский тыльной стороной ладони обтер лицо.
Быстро, но отчетливо Лиза осенила себя крестным знамением. 




                ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. ПЛОСКИЕ  ЛЮДИ  С  ФЛАЖКАМИ


Синий дымок поплыл по реке, где-то стучали молотками.
Уманов-Каплуновский баловался гусиным перышком.
Хор молодых голосов запел где-то далеко протяжную малороссийскую песню, Ольга Дмитриевна знала, что на несколько молодых голосов это поет Морошкин – ей, вдруг, стало хотеться того, чего прежде хотелось не слишком, она слышала, как ходит ее сердце, и оттирала со лба обильные капли пота.
Солнце, было скрывшееся, вынырнуло из-за тучки и ударило в головы.
Отчетливо от Бобровского заструился резкий уксусный запах, он посмотрел на Лизу – взгляд его был сухой и теплый, даже душный.
– Смертельно раненный, – повторил он, – да!
Водяной бугор возник за кормой лодки, раздулся и лопнул.
– Вошла женщина, – Бобровский продолжил, – хозяйка дома, нарядная, с манящими глазами и манерами, с немолодым, нежным лицом, черными глазами, густыми темными волосами и начинающим проваливаться носом, изысканно одетая в черный шелковый костюм. В мундире с шитьем и в густых эполетах, я смотрел на нее. Задумчиво перебирала она концы шарфа – ей было стыдно своей беспорядочной обстановки. «Когда мужчина любит хорошо, женщина всегда напоминает ему забытые ласки матери, – она сказала певуче, и я понял, что это – знаменитая певица Марчелла Зембрих, урожденная Коханская, а по мужу Штенгель, которой много лет безуспешно я добивался! Уже начал я опрокидывать ее навзничь – и тут какой-то особый инстинкт отбросил меня от этого намерения в сторону, – в тяжелом молчании Бобровский забылся, и ветер развевал его длинные седые волосы.
– Он, что же, живет только с матерью? – спросила Ольга Дмитриевна у Уманова, и Каплуновский загоготал дико и радостно.
– Хорошо полежать под солнцем в омлете, который так вкусно пахнет мышами и мышатами! – вытрубил он. – Гуся лить воду давай!
Плоские люди махали им с берега красными и черными флажками. Красные флажки обозначали жизнь, черные – смерть. Черных флажков было столько же, сколько красных, и Ольгу Дмитриевну бросило в жар от догадки: жизнь всегда права, и смерть права тоже. «Тот, кто оценит самомалейшую возможность игры, заложенную в мгновенье, тому нечего бояться жизни, – пришло, – но должен ли он опасаться смерти?»
С белым животом и черной спиной, крепкой грубой лапой, Уманов-Каплуновский почесал себе огромный уродливый клюв.
«Что-нибудь рухнуло? – спрашивала себя Ольга Дмитриевна. – Нет!.. Что-то потеряло смысл? Ненадолго, да».




    ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. ОСОБЫЙ  ИНСТИНКТ


С отяжелевшей кожей, набрякший, понурившись, Бобровский поеживался, словно его знобило.
Пристально Ольга Дмитриевна глядела, как течет река.
– Особый инстинкт отбросил вас в сторону, – Лиза напомнила. – Павел Осипович, что дальше?
– Особый инстинкт отбросил меня, – послушно Бобровский повторил. – Он отбросил меня – я проснулся.
Короткой рукой без пальцев Уманов-Каплуновский прочистил нос и уши.
– Скажу вам, в Томске, - сыпанул он скороговоркой, – нередко цена на все хлеба бывала до смешного низка. Случалось мне скупать пшеничную муку по тридцати копеек за пуд, ржаную – по двадцати, овес по двенадцати до пятнадцати копеек и в том же роде за всевозможные крупы, горох и прочее! – он рассмеялся сам и пригласил смеяться других.
– Перевернувшись на другой бок, – Бобровский продолжил, – я заснул снова и увидел адмирала с раздвинутой бородой. В белом кителе, напоминавшем саван, он стоял у окна и смотрел на зюйд-вест. Желто-коричневый паук плел раскидистую, отливавшую радугой паутину. Звенели, елдели и отжаривали склянки всех видов и размеров. «В городах правдивы только кладбища и публичные дома, – сказал адмирал по-военному четко. – Кладбище выбирает нас, мы выбираем публичный дом!» Тут же дверь заскрипела, четыре старые девы вошли в глубоком трауре, боцман в святительской одежде раздевал их привычной рукою. «Когда-то я женился на морской обезьяне, – сказал адмирал мне. – Морской волк и обезьяна!» - скрестив на груди руки, он лег на стол, и старые девы в шелковых черных чулках прибирали его, готовя предстать перед Богом, которому он поклонялся, Богом морей Посейдоном, – сделал Бобровский паузу, обращаясь со сном в той степени бережно, в какой это было нужно. Сентиментальность наполнила его глаза влагой вопреки, может быть, его воле.
Картинки разного рода безотносительно замелькали в воздухе, и каждый, сидевший в лодке, волен был выбрать картинку по себе. 
Какую из них наблюдал Павел Осипович – одному Богу известно.
Уманов же Каплуновский выбрал себе солнце в голубом небе, вьющихся над головой стрекоз, услышал запах речных растений, вдохнул крики баб, шлепавших вальками белье.
Ольге Дмитриевне привиделось, будто с кузиной Лизой, Умановым-Каплуновским и с костлявым, плешивым Бобровским, куда-то она плывет в лодке, и все они молчат, молчат, словно им и говорить не о чем.
Вглядываясь в картинку свою, Лиза расстегивала пуговки платья.


                ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. ЧЕЛОВЕК  ЗА  БОРТОМ


– Морской волк и обезьяна! – яростно Бобровский чесался на прямой пробор. – Богу морей Посейдону!
Он вынул из воды черепаху, с искренней сладострастностью гладил ее, целовал, пытался как-то пригладить к себе – подернутое флером нереальности и призрачности помрачение не отпускало.
– Лежал на столе обнаженный! – громыхнул Павел Осипович развинченными гайками. – Его прибирали! Его прибирали – он смеялся!
– Как так? – не понял Уманов-Каплуновский.
– Сон, – напомнили ему. – Это сон.
– Лежал на столе между каким-то шитьем, рабочим ящиком и последним номером «Нивы» с картинкой мод! – не мог и не хотел Бобровский успокоиться. – Весной, в конце третьей недели апреля, на второй день Песаха!
Щупленькая особа с птичьим лицом пролетела низко над лодкой. Она громко кричала, что жизнь невыразимо хороша, а будущее восхитительно и полно самых чудных обещаний.
– Открыт был доступ к телу, – Бобровский отмахнулся веслом, – стол окружила толпа, где массу составляли женщины – всякие: старухи, молодые дамы, множество девиц и подростков. Обилие женщин стало меня беспокоить. Там и сям происходили уже презабавные кви про кво. Неизвестные певцы оглашали воздух жгучими песнями любви. Кто-то исполнял танец с невероятными курбетами – человек, обезьяна или просто ком засохшей грязи – трудно было рассмотреть, – рассказывал Бобровский с ужасающей серьезностью, потом восхитительно улыбнулся. – Женщины припадали к адмиралу одна за другой, с восторгом отдаваясь на забаву его упругому, сильному и здоровому телу. Он демонстрировал необыкновенную силу физических способностей – зрелище исполнено было занимательности! – Бобровский вскочил, метнул черепаху диском к линии горизонта и – мгновение, которого нельзя было учесть наперед! – выпал из лодки и исчез под водой.
Терпеливо его ждали.
С несколько трусливой решительностью Уманов-Каплуновский порывался было снять сюртук, но окоротил себя:
– Пусть каждый ищет Христа, кто как умеет!
Отчетливо Ольга Дмитриевна испытывала ощущение беспокойства, неблагополучия, кризиса. Ее ум был в смятении, инстинкт молчал – в эти же самые минуты Лиза, скинув ботинки и платье, в одних панталонах, чулках и корсете, нырнула в реку.
Скоро она выплыла с телом.
Бобровского положили на дно лодки.
Павел Осипович храпел однообразным храпом, монотонно повторявшимся через одинаковые промежутки времени…





ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. ИГРУШКА  В  РУКАХ  БЕЗУМЦЕВ


Они испробовали несколько средств, чтобы привести его в чувство, но все усилия были тщетны: Бобровский не отзывался.
Из лодки его вытащили на берег: он спал, и Лиза сидела рядом с ним. Глаза Павла Осиповича были закрыты, но в них, она видела, вспыхивали то злость, то печаль, но чаще – чувственное влечение вперемешку с любовным томлением. Вдруг громко он рассмеялся, издал еще два-три звука, опять рассмеялся, напрягся членами, но не проснулся и продолжал лежать раскинувшись, на спине, среди травы, цветов и мха, быстро обсыхая на солнце.
Полуочнувшись на миг, неожиданно он обнял Лизу, потянулся губами к ее губам, зачмокал, застонал, попытался просунуть руку под корсет – тут же обмяк, отвалился, впал в прежнее свое забытье.
– Если когда-либо придет мой черед царствовать, – не просыпаясь, забормотал он, – я посвящу себя задаче даровать стране свободу и тем не допустить ее сделаться в будущем игрушкой в руках безумцев. Это было бы лучшим образцом революции, так как она была бы произведена законной властью, которая перестала бы существовать, как только конституция была бы закончена и нация избрала бы своих представителей. Мне нужно будет постараться, – бормотал он дальше, – постепенно образовать народное представительство, которое, должным образом руководимое, составило бы свободную конституцию, после чего моя власть совершенно прекратилась бы, – скрутил он себе папироску, но закуривать не стал. – Я глубоко сожалею о Польше, – замахал он руками, – я преклоняюсь перед ее борьбой за независимость. Костюшко – великий человек по своей добродетели и справедливости дела, которое он защищал – дела, полного гуманности и высшей правды. Я ненавижу деспотизм и преклоняюсь перед свободой, которая есть достояние всех людей без различия! – резко Бобровский поднялся, и уже затруднительно было определить, по-прежнему ли он спит или уже бодрствует.
Трудным и медленным голосом он продолжал говорить на другие темы: что-то торжественное о влажной глине и черных брюках, сентиментальное – о зонтике, забытом под мышкой, что-то мистическое – о знаменитых огненных глазах и серебристой чешуе, напел вдруг одну из модных мелодий Букстехуде и другую, не столь известную, из Пахульбеля.
Вовремя подоспел подвижной буфет, Бобровский выпил большую рюмку водки. Лицо его смотрело худосочно и старообразно, усы растрепаны были больше обыкновенного, лысина выдавалась сильнее.
– С адмиралом тем как закончилось? – тоже Уманов-Каплуновский выпил водки.
– Не позволил себя нести – пошел на кладбище сам, – Бобровский ответил…
Свежий порыв ветра, налетев, унес тяжелый вздор.




                ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ТЕМНЫЕ  СТРАННОСТИ


Под Петров день солнце восходит разноцветное и играет особенным образом. Желая сказать что-нибудь веское, об этом, за завтраком, в своей обычной приветливой манере, сказала Вера Ивановна. Ноги ее вздрагивали от укусов насекомых. Видно было, что она счастлива и желает дочери своего счастья.
Лиза, боясь переполнить чашку, держала наготове тоненький розовый пальчик, чтобы вовремя завернуть тугой кран серебряного самовара. Платье на ней было сильно запылено и безо всякого намека на франтовство. Ее похудевшее лицо сохраняло выражение присущей ее характеру живости, и лишь в глазах читалась не то усталость, не то затаенная печаль.
Собака польской породы Гридень лежала под столом.
Старушка-няня вертела в руке хрустальную подвеску, упавшую с люстры.
Стол поставлен был в саду под яблоней.
С неуловимой, никогда не изменявшей ему элегантностью в движениях, присущей людям хорошей породы, Илларион Галактионович Короленко, ложечкой, выедал яйцо всмятку.
– Человек – есть модус бесконечно великой субстанции божества, – с аппетитом пустился он в отвлечения. – Модус, заметьте, изменчив, переходящ – субстанция же вечна и неизменна.
– Человек ваш скорее возмущает порядок природы, чем следует ему! – Бобровский затряс солонкой. – Возьмите Куно Фишера, Льюса, профессора Модестова, на худой конец!
Напряженно Ольга Дмитриевна прислушивалась к тому, что творилось сейчас в ней самой – Евграф Яковлевич о чем-то спросил ее; развязно и невпопад она ответила.
«У парикмахеров такие красавицы на окнах», – подумал он про нее, но вслух не сказал.
Уманов-Каплуновский встряхнул плечами, как бы сбрасывая с них какую-то тяжесть – досада, раздражение владели им до такой степени, что он едва удерживался от прямых резкостей.
«Охулки на руку не положишь!» – с ужасом вдруг Ольга Дмитриевна ухватила вертевшуюся в голове мысль.
Целый рой противоположных чувств охватил душу Марии Петровны.
– Номоканон какой-то! Начни еще объяснять мне сущность римских сервитутов! – схватился Дмитрий Яковлевич с братом.
– Под покровом наблюдательности у тебя скользит книжность, под спудом учености видна безразличная начитанность, и больше ничего! – смеялся над ним Евграф Яковлевич.
С жутким равнодушием внимала Лиза темным странностям.




       ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. УРОДЫ  ДЛЯ  ПРОШЕНИЯ  МИЛОСТЫНИ


Бренность истлевала на ее глазах, тяжело вращаясь в них, засыпаемая пылью времени, без сердцевины и сокровенной сути. Грубые корневые связи обнажились, прорвались наружу между носом и звуками, ухом и исходившим отовсюду тошнотворным запахом, между глотанием пищи и возникающими в глубине ее «я» образами. Наполовину люди за столом читали, подглядывая в бумажки, наполовину декламировали или декларировали что-то, прикладываясь для виду к бутафорской пище и стаканам с ощутимым привкусом не вполне чистой совести. Слова вылетали, заболевали, умирали, навсегда исчезали из языка. Формалистические предпосылки, текучие, как воплощение несуществующего, разрывали целостность словесной ткани. Истина была заказной, такой, какой они желали ее видеть, снисходительной, аморфной и подкупной. Истина была глупостью, но не секирой дровосека. Что-то не клеилось – вгонялся гвоздь. Общий закон не действовал. Общелюдские обыкновения сводились к упрощенной схеме. Корни пускали слюни… Ей стало больно, что-то ей мешало.
– Нарвать в огороде стручков, – рядом сидела кузина, –  засунуть в ****у да так и ходить. А спросит кто, отчего, Ольга Дмитриевна, такая сегодня вы грустная – так и ответить ему, что, как, мол, грустной не быть – со стручками в ****е… Или вот, к примеру, огурец в жопу…
Бобровский взглянул на Лизу и налил ей полный стакан вина.
– Даром, что еврей, а очень любезный господин! – пальцем указал в него Дмитрий Яковлевич.
Коленом Бобровский толкнул ножку стола так, что на самоваре зашатался чайник.
– Австро-Венгрия, – стал он приподыматься, – занимает первое место в производстве уродов для прошения милостыни. Случайно, ты не оттуда?! – встречно протянул он к Самоквасову палец, задев того по руке.
Глаза Дмитрия Яковлевича, как у бешеного налима, налились кровью.
– Не тронь меня, не то своими руками я разорву тебя на куски! – заскрипел он зубами – тут же его вырвало.
– Вы всегда в состоянии кипения, – салфеткой Вера Ивановна обтерла лиф платья. – У вас к старости печень будет испорчена! – предупредила она деверя.
– Старости у него не будет! – принялся Бобровский выбираться из-за стола. – Я убью его прямо сейчас.
– Это я убью тебя! – схватил Дмитрий Яковлевич столовый нож.
Какими-то судьбами в руках старшего брата оказалось монте-кристо - мгновенно он приложился и выстрелил по вороне.
– Простите, – засунул он дуло в сапог. – Она так вызывающе сидела!
Евграф Яковлевич был ленив по натуре и любил спокойствие.




ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. СРЕДИ  БЕГОНИЙ  И  ФУКСИЙ


Дмитрий Яковлевич прихворнул – ему поставили вантузы, на лоб поместили грелку со льдом.
– Близ есть, при дверех. О том, чему не хотят верить и что так близко, – бормотал он, впадая иногда в бред.
Духота была такая, что он думал умереть. Полог кровати глядел саваном. Мария Петровна обмакнула бинт в свинцовую воду, обмотала им тело мужа и вышла в сад.
На ней живописно сидела шляпка, покрытая фиалками, с круглой вуалью, спускавшейся до самого рта.
Короленко ждал ее среди бегоний и фуксий – она протянула ему руку. От его крепкого пожатия ее пальцы слегка слиплись, она поспешила расправить их, как бы уничтожая этим какую-то улику.
Сперва оба молчали.
– «Сперва», – через некоторое время Короленко сказал, – какое интересное слово!
Добрая улыбка крупного рта придавала его говору характерную для москвичей, но нимало не вульгарную вкрадчивую приятность.
Мария Петровна решила покраснеть и покраснела.
– Да вы комик! – она оправила складку платья жестом, который он нашел красивым.
Лицо ее еще сохраняло условную моложавость. Он посмотрел: на ее шее не было противных ему кудерок, завитых щипцами.
Она заметила: он надел свежий чехол на фуражку.
– Вы сделались положительно необходимой для меня! – палкой Илларион Галактионович писал вензеля по песку.
Он поднял в ней прежние ощущения, которые она имела четверть века назад.
– Кто вы? – отдунула она вуаль. – Что делали в жизни?
– Служил по департаменту неокладных сборов, – поправил он рукой кончик бородки. – Я устанавливал снаряды Штумпе.
– Снаряды? – изумилась она. – Как граф Толстой? Вы были канониром?
– Контрольные снаряды Штумпе, – он объяснил, – устанавливаются акцизным ведомством на каждом спиртовом заводе для точного определения количества выработанного спирта, подлежащего обложению акцизом.
– А почему снаряды именно Штумпе?
– Он их придумал и дал им свое имя.
– Кто этот Штумпе? – решила Мария Петровна идти до конца.
– Герой Севастополя, – Короленко ответил. – Канонир.



                ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. ЗА  ДЕНЬ  ДО  СМЕРТИ


– Я буду ждать вас ночью у старой мельницы. Придете? – еще не изживший все сердечные порывы, он чиркнул спичкой.
Его тон отзывался светскостью известного сорта.
Молча Мария Петровна играла махровой розой.
«Почему вы сделали мне этот вопрос?» - вполне могла спросить она, но не спросила.
Между двумя яблонями Илларион Галактионович лежал в гамаке, с сигарой и бокалом вина в руке. В нем чувствовалась привычка оставаться верным запросам комфорта и умение в каких угодно рамках жизни быть европейцем.
В этом доме он чувствовал себя, как дома.
– Мир – бесконечно разнообразен, и все в нем имеет законное место!.. – не застрахованный от банальностей и пошлостей жизни, убеждал он ее. – Какими крохами, скажите, тешили вы свои женские претензии? – уже другую неделю добивался он ответа.
На двух деревянных спицах Мария Петровна вязала светло-серый шерстяной платок, чтобы послать его к Новому году глухонемой тетушке в Тверскую губернию. Умея смотреть поверх жизни, Мария Петровна ничего не боялась.
– Токсово, Шувалово, –
 даже напевала она, –
   Деверь со снохой
   По полю каталися,
    Накрывшись епанчой…

Все разошлись, кто куда, и им никто не мешал.
– Расскажите что-нибудь! – Мария Петровна толкнула гамак.
– За день до смерти, – было задремавший, Короленко очнулся, – Чаадаев навестил Елагиных. Выходя от них, он сказал, показывая на свой лысый череп: «Френологи говорят, что череп такой формы не может скрывать сумасшествие, а меня объявили сумасшедшим».
Мария Петровна рассмеялась.
– В старшем Правоведении… в училище… –  взял Короленко тоном выше, мальчишки привели в дортуар ночью женщину и положили на одну из кроватей. Дежурный воспитатель прошел по спальне, заметил ее длинные волосы и говорит дежурному дядьке: «Отчего такие длинные волосы? Завтра надо остричь», – и пошел дальше.
Снова Мария Петровна рассмеялась.
– Приходит однажды Достоевский к Штакеншнейдерам, садится на жесткий стул и морщится. Штакеншнейдерша велит служанке подать ему кресло. Услышал это Пущин и сам поспешил исполнить ее приказание. Достоевский не пересел, а только сделал движение поставить на мягкое, бархатное кресло стакан с чаем. «Это, – спрашивает, – для стаканов?» - «Нет, – отвечает хозяйка, – не для стаканов, а для вас поставил Иван Николаевич». Тотчас же, словно очнулся, с улыбкой Достоевский поблагодарил Пущина и начал говорить про новую книгу Данилевского, в которой Данилевский доказывал, что все творения обладают даром сознания, не одни только люди, но и животные и даже растения.
 


                ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ.  «СЦЕНА  У  ФОНТАНА»


Мария Петровна рассмеялась в третий раз.
– Сосна, например, – Короленко сел, – тоже говорит: «Я есмь!». Но сосна не может этого говорить постоянно, ежечасно и ежеминутно, как мы, люди, а лишь на протяжении времени века, столетия, один раз. «Сознать свое существование, мочь сказать: я есмь! – великий дар, – говорил Достоевский, – а сказать: меня нет – пожалуй, еще выше».
Мария Петровна призадумалась.
– Тут Аверкиев, – рассмеялся Илларион Галактионович, – которого с некоторых пор точно укусила какая-то враждебная Достоевскому муха, сорвался с места и говорит: «Это, конечно, великий дар, но его нет и не было ни у кого, кроме Одного, но тот был Бог». Достоевский стал ему возражать, Загуляев тоже, но Аверкиев никого не слушал и продолжал хрипеть, что кроме Христа никто не уничтожается для других. А Он сделал это без боли, потому что был Бог. В это время приехала Маша Бушен и прервала разговор, но Аверкиев продолжал хрипеть свое.
– Он всем надоел, этот Аверкиев? – Мария Петровна спросила.
– Хуже горькой редьки! – Короленко скривился. – Он не давал никому молвить слова, а его никто слушать не хотел. Заметив это, жена его вызвалась уговорить Достоевского прочесть что-нибудь.
– Жена Достоевского?
– Жена Аверкиева… Сама иногда бестактная, шумливая, резкая, для многих просто несносная и смешная, она была прекрасная женщина, а относительно своего мужа – редкая жена… Подошла она к Достоевскому, – Короленко продолжил, – с самоуверенностью, отметьте, хорошенькой женщины, которой в подобных просьбах не отказывают, и потерпела фиаско. Обратились к княгине, и она тотчас же стала петь…
– Это какая же княгиня? – не поняла Мария Петровна.
– Княгиня Дондукова – она пела под аккомпанемент своей сестры Лядовой… Когда она кончила петь, Аверкиева с Загуляевым принялись читать «Сцену у фонтана»…
Мария Петровна не спросила, какого фонтана, она знала – «Бахчисарайского».
– Загуляев читал недурно, – поднявшись с гамака, Короленко расхаживал по дорожке, – он читал лучше Аверкиевой, но оба они читали не тонко. Эту вещь, скажу вам, очень трудно читать, если вдуматься в нее. Обыкновенно в нее не вдумываются, оттого она и излюблена так салонными дилетантами. Аверкиева вообще всё читала не тонко, но у нее были навыки декламации, здоровая грудь, – Илларион Галактионович показал руками, – и, как бывшая актриса, она умела повышать и понижать голос и придавать ему разные выражения, как умела она, например, плакать, хохотать и падать со всего размаху, не сгибая колен, – захохотав, плашмя, Короленко, упал головой в песок.




              ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. УЛОМАТЬ  ДОСТОЕВСКОГО


Мария Петровна помогла ему подняться, отряхнула костюм. Ушибившись не слишком сильно, скоро Илларион Галактионович смог продолжить.
– Глазами Аверкиева умела выражать печаль, страсть, гнев, недоумение, ужас, любовь и прочее, – последовательно показал он все состояния, – но так как она не давала себе времени ни вдуматься, ни почувствовать, то все ее движения, в сущности заученные и внешние, являлись у нее невпопад. Между тем, чтица она была страстная и при одном намеке на возможность чтения, глаза ее загорались и руки холодели… Дослушав «Сцену у фонтана», Маша Попова говорит Маше Бушен: «Попробуем теперь мы уломать Достоевского», но тот снова стал ломаться. Штакеншнейдерше надоели эти провол;чки, она сунула ему в руки том Пушкина и говорит: «Я нездорова, доктор запретил меня раздражать, читайте!» Немедленно он начал читать «Пророка», другие вещи и замагнитизировал все общество. Даже самые равнодушные пришли в восторженное состояние. Казалось, разных мнений на счет его чтения нет, но что же! Не успел он уехать, как Аверкиевы напали на него за «Пророка». Не так его, видите ли, надо читать! И все, конечно, обрушились на них. Маша Попова сцепилась с нею, Загуляев с ним… В спорах у Аверкиевых всегда проявлялись узкость и субъективность. Им точно казалось, что существует только то, что они видят, а то, что видят другие, не существует, потому что они сами того не видят! – в сердцах Короленко плюнул.
– Это мог быть недостаток образованности или воспитания, – в задумчивости почесала Мария Петровна ногу. – Скажите, чем все кончилось?
– Когда Достоевский умер, Аверкиев вызвался написать его биографию для второго издания сочинений. Анне Григорьевне это не понравилось, но отклонить предложение сразу она не нашлась. Вмешался Победоносцев – он спросил ее, сколько она должна уплатить Аверкиеву за работу. Анна Григорьевна назвала сумму двести пятьдесят рублей, и тогда Победоносцев сказал ей: «Дайте ему еще двести пятьдесят, и чтобы он не писал!» - Короленко налил себе вина и закурил новую сигару.
Он продолжал быть в том слегка возбужденном состоянии, которое отражается в находчивости и красочности речи, отрывистом смехе и оживлении.
Где-то далеко громыхнуло, и Мария Петровна вспомнила снаряды Штумпе.
– Это вы написали «Слепой музыкант»? – спросила она.
– Мой брат Владимир, – Илларион Галактионович поклонился.
– Который задает банкеты… в пользу голодающих? – что-то такое она слышала.
– Банкеты задаю я, – отрывисто он рассмеялся. – Владимир приходит поесть.




                ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. СТАРЫЙ  И  ТОЛСТЫЙ


В это же самое время девушки шли по лесу.
Лес давно не подчищали – в нем было много густого подседа.
– Подсед! – приятным голосом напевала Лиза. – Подсед!
– Густой! – вторила ей Ольга Дмитриевна столь же приятно. – Густой!
На пеньках во множестве разложены были книги, Ольга Дмитриевна знала, что их разложил Морошкин, и потому брала одну за другой, листая на ходу: Милль «Подчиненность женщин», Смайльс «Самодеятельность», Милль и Юманс «Новейшее образование».
Книги изобиловали художественными и научными подробностями.
– «Некоторые люди обладают гением в любви, подобно тому, как другие обладают гением в музыке или механике, – вслух прочитала Ольга Дмитриевна из «Ключа к таинствам натуры» Эккартсгаузена. – И для этих гениев любви, – увлекшись, продолжила она чтение, – собственно любовь обращается в жизненное дело, между тем как для всех остальных она является только одним из эпизодов жизни. И обыкновенно бывает так – по теории Дарвина оно совершенно естественно, – что гений любви влюбляется в идиота любви; это именно и составляет одну из самых запутанных задач жизни».
Про гениев и идиотов – было смешно, про любовь и задачи жизни – серьезно, и Лиза, слушая Ольгу Дмитриевну, попеременно задумывалась и смеялась, так же, как смеялась и задумывалась сама Ольга Дмитриевна. Обе они были молоды, а потому прекрасны. От них веяло такой здоровой свежестью, такой ароматной влагой, что лес, казалось, с каждым их выдохом впитывал в себя бодрость и здоровье.
Мелкий кузнечик, в круглой шапочке и плисовой безрукавке, запрыгнул Лизе на нос:
– Мой поклон вашему семейству! – радостно он вытаращил глаза.
– До свидания, батюшка, очень рада была с вами встретиться! – щелчком Лиза сбросила насекомое в подсед.
Белое облачко вытягивалось и складывалось над их головами.
Зной стоял сосновый.
Музыка раздавалась.
Осторожно девушки раздвинули ветки: на поляне танцевали мужчины – их было двое.
Один, старый и толстый, стоял на одном месте и как будто совсем не плясал, а так просто пошевеливал плечами, повертывал в руке шляпу, изредка притоптывал одной ногой, как будто подзадоривая своего молодого товарища, который с криком и гиканьем носился около него метелицей и рассыпался мелким бесом.
– Морошкин, – сказала Лиза.





ЧАСТЬ  ПЯТАЯ


                ГЛАВА  ПЕРВАЯ. СОВЕРШЕННО СВОБОДНАЯ  ИГРА


Когда Ленин спросил Полторацкого, почему тот не убил Трепова, Павел Васильевич ответил, что он стрелял дважды, но оба раза произошла осечка.
Лицо Владимира Ильича было таким холодным и замкнутым, точно он застегнул его. Быстрыми, твердыми, ровными, мелкими шагами Ленин ходил по комнате. Мебель обита была странной, давно вышедшей из употребления волосяной материей. Все было не поставлено, а наставлено. Квартира носила отпечаток чего-то временного, случайного: казалось, хозяева каждую минуту собираются выехать из нее. Избегая смотреть на Ленина, Полторацкий взглядом обводил стены. На одной он видел этюд молодого березняка, с тетеревами в ветвях и скрытым в кустах охотничьим шалашом, из которого выглядывало дуло ружья; на другой – большой отрывной календарь с портретом наследника. По краям рамки и под самим изображением мальчишки косым, неряшливым почерком шли надписи циничного содержания. Иван Тименков загораживал выход, небольшие глаза Крупской смотрели наблюдательно.
Телефонная трель разорвала воздух – Надежда Константиновна поднесла трубку к уху.
– Бауман подтверждает – он стрелял! – Крупская сообщила Ленину.
Лицо Владимира Ильича потеплело и разомкнулось, точно он расстегнул его.
– Покажите, батенька, чем? Из чего покушались? – вынул он пальцы из карманов жилетки. – Медленно вынимайте, двумя пальцами!
Медленно Полторацкий запустил руку в карман и медленно ее вынул.
– Не верю! Нет! Револьвер Лефоше! – ахнул Ленин. – Ржавый! – показал он Крупской. – Бьюсь об заклад, дед ваш ходил с ним на Бонапарта! – несильно пнул он дулом в живот неудавшемуся стрелку. – Классическое покушение с негодными средствами! Да вы комик! Схвати они вас на месте – никакой суд не дал бы вам и жалких пяти лет заключения!
Хохот затрещал по комнате, и будто бы в нее влилось свежего воздуху – напряжение спало, все задышали полной грудью, облегченно засуетились, приняли свободные позы.
– Берите, берите! – из всех карманов Владимир Ильич вынимал оружие последних моделей. – Свой револьверишко сдайте в музей – он уже не стреляет! Выбирайте отсюда! Вы ведь не забыли – вас ждет Самоквасов?!
Павел Васильевич взял новенький Смит-Вессон. Слова благодарности просились наружу, он выстроил их в уме, но время ушло.
– Строго закономерный причинный миропорядок – есть сумма статистических приближений, возникающая на основе индивидуально совершенно свободной игры множества материальных и духовных, первичных и вечно творимых сил-элементов!.. Игры!.. – диктуя, Ленин стоял пригнувшись, спиной к нему, и дул в глаза Крупской.




                ГЛАВА  ВТОРАЯ. ЗВЕРЬ В ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ  ОБЛИКЕ


– Постойте! – Владимир Ильич выпрямился, повернулся, и вместо объемистого зада перед Полторацким снова было его лицо с носом благородного рисунка и карими проницательными глазами. – Оружие теперь у вас есть… ну, а стрелять вы умеете? Метко стрелять?
Павел Васильевич с ответом медлил – фиксировал момент, погружал его в память так, чтобы не смазать, ничего не утерять, чтобы в целости сохранить, донести до потомков. Внутреннее чутье подсказывало ему, что в протекавших минутах и разговорах заложена ценность исторических страниц.
«Метко стрелять умеете? – остановил Павел Васильевич мгновение. – У зеркала Ленин оправляет на голове буклю. Нижняя губа Владимира Ильича отделяется от верхней и чуть кривится. В его крепко сложенной фигуре чувствуется физическая сила, здоровье, энергия…»
– Стрелять? – в то же самое время вслух повторил он вопрос. – Метко?.. Я выучусь.
– Каким образом? – испытующе Ленин смотрел.
– В лес поеду, а что? – с робкой развязностью Павел Васильевич крутанул плечом. – Мишень изготовлю – на дерево! Зайца подстрелю, белку!
– Бобра, может статься, трахнете? Лосиху завалите? – впустил Ленин две капли ехидства. – Эх, вы, милый мальчик! Идеалист-романтик! Да кабы можно было революцию на белках-зайцах сделать! – принялся насвистывать он «Аппассионату». – Да чистыми руками! Нет уж: лес рубят – щепки летят! Ты девять невиновных уложи, но чтобы десятый, виновный, не ушел! Ты Самоквасова завалить собрался, зверя в человеческом облике! Стало быть, – перестал Ленин свистеть, – на человеках-людях и учиться должен!
– Как так? – не сразу до Павла Васильевича дошло.
– А так! – немного даже Владимир Ильич осерчал. – Не в лес поезжай – в переулок пойди! Ночью! Там подстереги! Пролетариат не трогай – он наш союзник, движущая сила, а кто одет получше и вымыт – по тому и пали. Учись, стало быть, в условиях, приближенным к боевым!
– По живым, что ли, стрелять людям? – все еще не уяснил Павел Васильевич себе.
– Да что, в России народу мало?! – даже Владимир Ильич присел. – Они ведь только вначале живыми будут, потом уж, если постараешься… - не договорив, заразительно он рассмеялся.
Полторацкий понял, откланялся, пошел к выходу.
– Легче развить свои руки и глаза, чем мысль и чувство, – сказал Ленин ему на прощание. – Вот и развивайте!
Уже в прихожей снова услышал он голос вождя.
– Что можно разбить, то и нужно разбивать, – с расстановкой произносил тот, – что выдержит удар, то годится, что разлетится вдребезги, то хлам. Во всяком случае – бить направо и налево, от этого вреда не будет!
Павел Васильевич понял: Ленин диктовал Крупской.




                ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. ЗАБРОСИТЬ  ПО  ДОРОГЕ


Уже Павел Васильевич вышел на лестницу и принялся спускаться по ней, сопровождаемый Тименковым, как голос Владимира Ильича, прозвучавший вдогонку, заставил его воротиться.
– Отчего вы так бледны? – Ленин спросил. – Трудно вам?
В яркой лаун-теннисной рубашке, с широкими, как у атлета, плечами, в руках он держал тарелку с остатками фруктов и дичи: пахло индейкой и маринованными вишнями.
Друг против друга они стояли в прихожей, и остро Павел Васильевич ощутил неверность и двусмысленность положения. Винтик, да разве мог он помыслить себя другом вождю?! И разве же против он Ленина?! Нет, за него он пойдет в огонь и голыми руками, если понадобится, станет таскать из пламени поджаренные каштаны, как делали это парижские коммунары…
– Ах! – Полторацкий едва удержался на ногах: два юрких еврея выскочили на него из боковой двери, один из которых был старик.
– Знакомьтесь, вот, – Владимир Ильич дал пробежать старику и, подхватив молодого, удержал подле себя. – Свердлов Яков Михайлович, член Политсовета Партии, – представил он.
– Здравствуйте, очень приятно, рад знакомству, как поживаете? – сыпанул Свердлов на древнееврейском, и Ленин перевел.
– Он отвечает у нас за связи с международным еврейством, – любовно Владимир Ильич потрепал Свердлова за пейсу. – Умница, идише коп! Умеет устраивать дела так, чтобы душа при этом оставалась свободной. Ритуально помогает очищать банк Ротшильда в Париже… А пляшет как, шельма!..  Спляшите, Яков Михайлович, – попросил Ленин.
Шутейно, подобрав полы лапсердака, Свердлов сделал несколько пируэтов.
– Прощайте! – отсмеявшись, Владимир Ильич пожал Полторацкому руку. – Домой сейчас? По Каменноостровскому?.. Не откажите, в таком случае, забросить по дороге! – Ленин забежал в комнату и вернулся. – Вот, сослужите службу… – подробно он рассказал как и дал адрес получателя.
С двумя ящичками, фунтов по двенадцати весу, Павел Васильевич с Тименковым доехали до Лидвалевского двора, взобрались на конюшню Лидваля, нашли спрятанную там лестницу, перебрались с ее помощью на прачечную графа Витте и оттуда – на крышу его дома.
Отчетливо в ящичках тикало.
– Я в эту, ты в ту! – распределил Тименков.
Они обвязали ящички и, на веревке, бережно опустили, каждый в свою трубу.
– Нам чего – нам ничего, а Ильич обрадуется! – лицом Иван Тименков состроил забавную мину.




                ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. РОКОВОЕ  ВЛЕЧЕНИЕ


Распрощавшись с юношами, тотчас же Ленин о них забыл.
С чего-то ищущим, рассеянным взглядом, устремленным как будто в ему одному видимые дали, раздумчиво он ходил по квартире, и в выражении его лица были видны результаты многих и долгих страданий мысли.
Крупская подходила, ласкалась – Ленин отстранял ее.
Надежда Константиновна надела парик и обнажила плечи, она знала, что в парике и с обнаженными плечами, она будет хороша и Ленин станет любоваться ею – Ленин не стал.
Ему хотелось сказать ей что-нибудь насмешливое и неприятное.
Карсельская лампа с часовым механизмом стояла на столе.
За окнами редело.
– Материализм – вот главная и единственная доктрина, – продиктовал он. – Из этого само собой уже вырастает такое прекрасное, отрадное явление, как анархия, или, лучше сказать, проистекают всевозможные анархии: политическая, нравственная, умственная, эстетическая!
В костюме из китайского шелка, в светлой каскетке, в остроносых ботинках из желтой кожи он осмотрел себя в зеркале, и зеркало доложило, что так смотрит он моложавее.
В испанском плаще, закинув одну полу на плечо, чуть позже, Ленин вышел из дома и сразу, чтобы не толкаться в толпе и не повстречать знакомого, вскочил, на ходу, в пролетку.
– Хочешь ты, материн сын, этот целкач заработать? – сунул он к носу извозчика смятый бумажный рубль. – На – возьми его в зубы!
Приказчик из гастрономического магазина смотрел вослед.
На Литейном, против Кирочной, у дома графа Мусина-Пушкина, на ходу, Владимир Ильич соскочил.
В окне гостиной, где забыли опустить штору, увидел женскую ногу – она мелькнула и скрылась.
Сильно Ленин позвонил у двери – ему отворили две горничные: чистая и черная.
В богато убранных комнатах царствовала глубокая тишина. Мебель стояла от Лизере, бронзовые вещи от Шопена. Висели повсюду эстампы Шере, Жоссо, Стенлена, офорты Ван-Остада. Французский оттенок вкуса лежал на всем, до безделиц.
Руки Владимира Ильича начали сильно дрожать под влиянием какого-то волнения…
Его постигла участь большинства великих честолюбцев: подобно им познал он очарование и тяжесть рокового влечения. И у него была своя Инесса, как у Антония – Клеопатра и, ближе к нашим дням, у Наполеона Третьего – Евгения!



                ГЛАВА  ПЯТАЯ. ЛИЦО  В  ТЕНИ


Ему был чужд узкий патриотизм, надменно или косо смотрящий на все иноземное: она была француженка, Инесса Федоровна Арманд – дочь Натали Вильд и Теодора Стеффена. Отец уверял ее, что Стеффены происходят по прямой линии от Пипина Короткого.
Женщина новой выработки, она была умна и основательна.
Всего лишь парижская мидинетка, служившая в парфюмерном магазине, она тонко умела определять отношения. Передовая женщина из самоучек, она держалась смелых взглядов на любовь.
В белом атласном платье с воланами из черных кружев на голове, она появилась из-за дверцы, задрапированной гобеленом. Ее облик выражал спокойствие и хладнокровие. Бросались в глаза изящная свобода манер и всей фигуры. В ней было странное сочетание томной лености с мелкими грациозными жестами и оживленной игрой лица.
Ее взгляд был затуманен – это обдало его холодом. Он был готов наделать массу глупостей, лишь бы заслужить ее огненный взор, или мимолетную улыбку.
Она пригласила его сесть на пуф возле себя. Как-то бочком, будто на минуту, Ленин присел. Рассеянной рукой она перебирала листы иллюстрированного журнала.
Мало значащий разговор завязался: она ставила ему в пример отношения Александра Первого и баронессы Крюденер – вяло отнекивался он Вагнером и госпожой Везендонк.
– Всегда он входил к ней в пальто, но снимал шляпу, – Владимир Ильич вспомнил.
– Она неумело отдала себя человеку, на совести которого было немало пятен, – Инесса Федоровна не приняла. – Случайному человеку, в роде поэта или ученого! Жмущаяся ко всем, маленькая!
Авгуры на картине Жерома смеялись.
Повсюду были ненужные вещи французской отделки.
– Ее любовь мешала его удаче в картах, – вяло сказал Ленин не то, что хотел.
– Женщина создана не только для любви, но и для страсти! – ногтями, глубоко, Арманд оцарапала Владимиру Ильичу щеку.
Она умела по своему желанию менять его настроение.
– Толсто-толсто, бабовато-бабовато! – тут же заразительно Ленин рассмеялся. Ему сделалось безотчетно весело.
Инесса Федоровна протянула руку к сонетке и позвонила, потом, в два бокала, грациозно разлила кло-де-вужо.
Они выпили за свободную страсть.
С умышленным шелестом француженка сняла розовую бумажку с какого-то миндального печенья.
Она отодвинулась к спинке дивана, где ее лицо вошло в тень.
Она медлила раздеваться.



                ГЛАВА  ШЕСТАЯ. ПЛЕТЬЮ  ВДОЛЬ  СПИНЫ


Она очень много курила и то и дело спрашивала, где спички.
– Я думаю, что, не задаваясь никакими системами и предвзятостями, надо стремиться проникнуть во все глубины жизни и чем больше изведаешь этих глубин, тем шире взмах крыльев. Жизнь многогранна, и переживания наши должны быть многогранны, – она говорила.
– После полной и окончательной победы революции я назначу вас народным комиссаром, – Владимир Ильич обещал. – У вас государственный ум.
– Я не мечу ни в умницы, ни в политические женщины! – она лукавила.
Она вышла и возвратилась в особом наряде французских моталок: рубашке с низким корсетом из черного люстрина, с помочами, при цветной матерчатой юбке. Парижский туалет давал всей ее фигуре совсем другой абрис.
– Вы – умница, с избранной натурой, с силой обаяния и красоты! – Ленин повторил.
– Я не рисуюсь и не люблю театральных эффектов! – она приняла вызывающую позу. В ее взгляде не было ничего заискивающего.
– Всегда я был чужд китайской замкнутости, – уже не понимал Владимир Ильич, что говорит. – Резкое столкновение голоса сердца с требованиями служению делу заставляет меня идти на трогательные сделки с самим собой. Искусство – есть жажда идеального, вызванная пресыщением реальным!.. Хочу вас обнять, хочу целовать, я вас всю, всю хочу!
– Потребность в понимании со стороны другого лица составляет в вас чисто женскую слабость, – улыбка презрения скатилась с ее великолепных губ и оледенила его умоляющий взор. – Истинно талантливые мужчины никогда не ощущают потребности стать в зависимые отношения к другому лицу!
Она вышла и возвратилась в коротком черном кожаном туалете. Покрой ее платья намекал на одежду мужчины.
– Берегись, ожгу! – поклонница сильных ощущений во вкусе мормонов, она грозила ему плетью.
– Хочу, всю хочу! Поймите же! Поймите! – Владимир Ильич зарыдал глухо, жалобно, опустился на колени – его голова упала на складку ее платья.
Она отпихнула его и, повинуясь велениям своей нравственной природы, перетянула плетью вдоль спины.
Он ползал у ее ног, скулил, облизывал ей туфли, перерождался и на мгновения превращался в того человека, каким мог бы быть.
– Да вы комик! – на губах ее лежала черта условной насмешки.
Изловчившись, Владимир Ильич схватил ее за пахи.
Физическое влечение часто не связано с сердечной любовью – любовная игривость Ленина не заставила Инессу Федоровну целомудренно уйти в себя.
Женщина художнического склада, она была подвержена нервным колебаниям и повышенной половой возбудимости.

                ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. В  УГОЛКЕ  ЗА  ТРЕЛЬЯЖЕМ

В ней ожил каждый фибр. Она громко дышала. Она взяла со столика мягкий шелковый шарф и перекинула его на руку.
Они оказались в укромном уголке за трельяжем.
Звеня браслетами и сверкая кольцами, она расстегнула на нем пуговицы. Незаметная насмешка немного скосила ее рот.
Она приятно кивнула головой. Углы рта у нее были оттянуты. Члены Владимира Ильича чудовищно напряглись и изогнулись.
Она кивнула головой еще и еще.
Они говорили вполголоса, обмениваясь отрывочными фразами.
– Не делайте беспокойных глаз! – время от времени разгибала она шею.
Потом надолго они замолчали.
В сладостной задумчивости Ленин любовался необычайно красивым наклоном ее головы.
Чуть-чуть она улыбалась уголком рта. Спокойная уверенность и систематичность была в каждом ее движении.
В формах деликатной настойчивости он не давал ей высвободиться. В его глазах от удовольствия начали прыгать синие и красные звезды. Красных было больше.
Кокетка до разврата, сладострастная до азиатства, до болезненности, она предавалась по отношению к нему манипуляциям, в которых жестокость переплеталась с изощренным сладострастием.
Потом она вышла и вернулась в пеньюаре, в котором можно было лежать.
Дух у него занялся. Одушевленный до высшего градуса, он кинул ее под себя.
Их тела слились в таком безумном, бешеном наслаждении, что весь мир отступил.
Минуты бежали за минутами, часы шли за часами, и вот, наконец, все было кончено.
Мальчик, одетый казачком, наигрывал французскую кадриль. Две горничные, чистая и черная, опахивали их страусовыми перьями.
– Глупость эфиопская! – выругал Владимир Ильич черную, вздумавшую вдруг щекотать ему пятки, и, вместе с тем, рассмеялся столь подмывательно, что Арманд, направлявшаяся было в ванную, возвратилась к нему.
Потом был обед – с петушиными гребешками, трюфелями, дорогими рыбами и птицами. Обед был роскошен и шел долго.
Обед весел был безмерно: вино лилось, тарелки летали вдребезги, шуткам не было конца.
Было Владимиру Ильичу так весело, что хотя бы тут и умереть.




             ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. ЭССЕНЦИЯ  МЫСЛЕЙ


В это же самое время Павел Васильевич Полторацкий сидел дома у окна, выжидая, что будет.
Остро он чувствовал враждебное влияние общих условий жизни.
Припозднившиеся прохожие шли.
«Они думают, я – коллежский регистратор, но я думаю о себе выше!» - думал он.
Привиделась Крупская и крупная, необыкновенно развитая, грубо-красивая фигура Ленина рядом с ней.
Он вышел, взял проститутку, положил на рыночную железную кровать с пикейным застиранным покрывалом.
«Каждый раз, когда я доставляю себе удовольствие, я вспоминаю о вас», – чуть позже написал он в письме Ольге Дмитриевне.
Было совсем тихо. Лишь изредка и издалека доносился звук запоздалой пролетки со звонко цокающими в тишине ударами подков о каменную мостовую. Шумный город, засыпая, замирал, оставляя в ночной атмосфере как бы эссенцию тех беспокойных, волнующих страсти и воображение мыслей, которыми полна была его дневная жизнь.
«Увидите, каков я вперед буду!» – думал он дальше. Мысль гвоздем засела в голове.
Было тихо и почти безмолвно.
Вдруг в двери постучались каким-то особенным стуком.
По правилам игры он должен был сейчас вздрогнуть, похолодеть, спросить: Кто? С револьвером в руке. С Лениным в голове.
Он не стал.
Он знал – это только фраза, всего лишь шесть слов с предлогом: глаголы и существительные. Никто не стучал, за дверью никого нет, как нет сейчас в комнате проститутки, которую только что он выгнал – стучат слова: наречия и прилагательные.
Не захотел – и не стал.
Ему, решившемуся нарушить первое заповедное правило, что было до каких-то правил игры?!
Он сидел у окна, выжидая, что будет, но ничего не было.
Он закуривал папиросу чаще, чем он обыкновенно делал.
Жизнь начинала забирать его сильнее, чем он ожидал.




               
        ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. МАСОНЫ  И  ГАБСБУРГИ


Вдруг в двери постучались каким-то особенным стуком.
Он вздрогнул, похолодел, спросил: кто? С револьвером в руке, с Лениным в голове.
Песня грянула.
- Стар и млад, скидай кальсоны!
Это мы идем – масоны!

Они вошли – вольные каменщики, постукивая в такт мастерками, делая Павлу Васильевичу тайные знаки, подмигивая ему, многозначительно покашливая и попукивая.
– Фибул и гемма! – произносили они таинственные слова. – Забрезжит рассвет, и дорога появится там, где ее никто не ожидал.
Павел Васильевич слушал, проверял мысленно логическое течение слов, и они ему нравились.
– Не все интересные люди живут возле Триумфальной Арки и на авеню Фош, – приятно масоны намекнули, и он сказал им за это тайное спасибо.
«А хорошо бы теперь…» - думал он, силясь вложить в мысль слова.
В двери понесло ледяной сыростью – как молодая собака в поле, чутко Павел Васильевич повернул голову: легкие, как привидения, в комнату проникали люди в камзолах и платьях с золотым шитьем. Все – с выдающейся вперед нижней челюстью и утолщенной нижней губой. Габсбурги!
– Карл Пятый, – представлялись они ему. – Людовик Восемнадцатый. Мария Бургундская. Элеонора Австрийская.
– Очень приятно, – отставлял Полторацкий ногу. – Рад познакомиться: Павел.
– Мертвые только днем мертвы, – Людовик Восемнадцатый объяснил, – а ночи им принадлежат, и эта луна, восходящая по небу, – показал он за окно, – их солнце!
Его щеки и подбородок висели на белой косынке, обмотанной на короткой широкой шее.
– Прошу садиться, – Павел Васильевич пригласил. – Только вот незадача вышла …вышли припасы, как на грех…
– Все свое ношу при себе! – Карл Пятый развязал объемистый сак. – Лабардан. Страсбургский пирог. Мараскин. Шабли-мусо, – выбил он пробку из шампанского.
– Рассказывайте же! – дружески Наполеон Второй тормошил Полторацкого. – Что поделываете? Кого ****е? Кому даете в рот компот?
Решивший оставить свой официальный вид, он стал веселым собеседником, блиставшим то безобидным, то полным иронии остроумием и игрой слов.
Павел Васильевич собирался ответить, что он **** проституток, из тех, кто подешевле, но тут внимание его отвлеклось появившейся новой фигурой.




             ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. ОЧЕНЬ  ЖАЛКИЕ  ЛЮДИ


Машенька-кармелитка стояла: весь ее костюм состоял из длинной и простой рясы до полу, из белого кашемира. Широкие рукава спадали до пальцев, закрывая наполовину ее белые перчатки. Просторный капюшон был собран складками на голове и спускался прямо на лоб и на белую атласную маску с золотым кружевом, слегка закрывавшим рот и подбородок. В талии эта ряса была схвачена серым шелковым шнуром, очень искусно изображавшим простую веревку. На этом отшельническом шнуре были перекинуты перламутровые четки с медалькой на конце. Костюм этот был даже не костюм: толстые складки материала так закрывали эту женщину, что не было никакой возможности догадаться, молода ли она, стара ли. Во всяком случае, не было ни малейшей возможности узнать, кто она.
Одну минуту Павел Васильевич думал, что не справится с собой.
Громадная волна горячего, неожиданного счастья все полнее и полнее заливала его сознание.
Он сделал несколько шагов к ней, не зная, что будет, что случится, что скажет он и что получит в ответ. Он чувствовал только, что горит весь, как в огне, что взор его туманится все более, что сознание и разум положительно покидают его, что с ним делается или дурнота, или сумасшествие. Только одно крепко залегло у него на сердце и стучало в голову – решимость: будь, что будет!
– Вместо того, чтобы говорить об общечеловеческой цивилизации, следует говорить об общечеловеческом в цивилизации! – у него за спиной спорил Карл Пятый с масонами.
Его необыкновенно выпуклая грудь была увешена орденами, а голова качалась, как у алебастрового зайчика.
– Белиберда! – нисколько масоны не тушевались. – Сугубая тарталама! – порыгивали они и посмаркивали.
«Будь, что будет!» - стучало в Павле Васильевиче, но ничего такого не было.
Он хотел заговорить с ней, но сил не хватило…
Потом он рассказывал, что сразу узнал ее, но люди вокруг не слушали – они рычали, бегали на четвереньках или, раскачиваясь во все стороны, твердили свое, лишенное смысла и содержания. Очень далекий от истинного положения вещей, Павел Васильевич низко наклонялся к полу, делая вид, что собирает рассыпавшиеся шпильки, и вдруг быстро и хватко обнимал ее за колени. Пот обильно струился по его лицу. «Нет ничего особенно высокого и доблестного в исключительной отдаче такой низменной страсти, как половая, – она говорила ему из-под маски, – и люди, которых ничто не интересует в жизни, как лишь эта страсть, и которые считают все для себя потерянным, если им не удается полное удовлетворение ее, сами по себе очень жалкие люди!»




                ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. ШАР, СПУЩЕННЫЙ  С  ГОРЫ


Когда Ленин возвратился домой, Крупская сообщила ему, что его ожидают товарищи из Центрального Комитета.
Их было двое, они прижимали к себе его малютку-сына и гладили его вьющиеся волосики, приговаривая:
– Расти скорее, Игорек – отцу твоему помощника надо!
Тут же Ленин подхватил ребенка и унес его в детскую.
– Ноги у меня сегодня как ломит, – подвижный человек, весь обритый, с головой в виде колена, с длинным носом, с приглаженными до неприятности волосами и какими-то пежинами на старообразном лице, сказал, потирая виски, когда Владимир Ильич снова появился в гостиной. – Беспременно быть дождю!
Он улыбнулся, выставив из-под тараканьих усов гнилые зубы, и бледная вялая кожа его щек сложилась по углам рта в мелкое плиссе. Никому не пришло бы в голову дать денег взаймы человеку с таким лицом, и потому он брал их сам. То был Дзержинский, экзекутор Партии. Почти все время он проводил в тайном подвале, где денно и нощно допрашивал захваченных врагов, выпытывая у них деньги и ценности на нужды Революции.
– Жизнь наша вся, что шар с горы спущенный – не оглянемся, как к доске гробовой скатимся! – второй, звавшийся Михаилом Ивановичем Калининым, встал и, отдаваясь течению мыслей, начал наискось ходить по комнате. С быстрыми, точно жуки, бегающими глазами, охотник выпить и неопрятный курильщик, он, обегая взглядом стены, в одной руке держал бокал лафиту, другой стряхивал на ковер пепел дымившейся папиросы. В длинном, гораздо ниже колен, сюртуке, под ним он имел атласный жилет, по которому проходил бисерный шнурок и в кармане которого лежали золотые часы. О нем держалась твердая молва, что он приторговывает карточками красивых женщин для мужских альбомов. Он знал Россию с разных сторон – знанием живым, а не кабинетным, отвечал перед Партией за связи с рабочими и по запаху мог отличить шестирублевый лафит от пятирублевого.
Было, вероятно, около пяти часов утра. Владимир Ильич досадливо чесал голову. Разбухшая, в ней шевелилась мысль, что женщины существуют, чтобы их есть, пить и ходить по ним. Еще, думалось ему, хорошо бы издать учебник. Выложить беседку под мрамор. Купить гончих и поехать на охоту. Ему хотелось опуститься перед стулом на колени, обнять его и припасть к сиденью лбом. Ему представилось, что он заблудился. Необходимо было, однако, быстро сообразить, что где и где что. Ждущее молчание зависло в воздухе. Испытующе на него смотрел Дзержинский. Калинин ощупывал глазами их обоих. Ленин ответил им взглядом, в котором они ничего не прочли.
Сдавалось, что между ними выйдет особенный разговор.




                ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. ОСОБЕННЫЙ  РАЗГОВОР


– Исторический процесс, – взял Владимир Ильич себя в руки, – как и процесс органического развития, подобно всякому процессу движения, слагается из непрерывного ряда бесконечно малых изменений. Расскажите же нам, Михаил Иванович, – обратился он к Калинину, – какие перемены заметили вы? Какие уловили тенденции и почувствовали настроения? Какова вообще обстановка?
– Знаете, – отвечал Калинин не вдруг, – общество опять оживляется. Лет шесть, семь назад уж очень серьезничали. Теперь как-то это в порядок приходит. Танцуют. С дамами есть о чем поговорить. А то, бывало, помните неприступности!
От души мужчины расхохотались. Дзержинский, впрочем, сразу посерьезнел.
– В прошлом я пережил такую душевную драму, что боюсь сильных чувств и бегу от них, гарантируя собственный покой, необходимый для ясного мышления, – он признался. – Раз, обманутый вниманием одной светской дамы, – развернул он мысль, – я употребил все средства, чтобы заслужить ее расположение – не любовь, – поднял он два пальца, – о которой я не смел и мечтать, но только дружеское расположение ради того освежающего благодатного влияния, которое могла оказать женщина с таким, как у нее был, умом  и теплым сердцем на праздно тоскующую, черствеющую душу мужчины. Я хотел испытать на себе это влияние – и как пустой мечтатель был жестоко наказан. Вероятно, ей показалось, что я не шутя волочусь за нею, и когда, однажды, я зашел к ней после обеда и тоном, поверьте, свободным от всяких личных домогательств, всего лишь выказал ей преклонение перед всем ее нравственным складом – тут же подметил я дурно сдержанное недовольство, сказавшееся в гримасе ее рта… услышал из ее уст суровые укоризны, буквально лишившие меня душевного равновесия…
Рассказывая, он опускал щекотливые подробности, рисуя не их, а общие начертания предмета, подражая не детальной китайской живописи, а скорее – античной скульптуре.
– И вы убили ее? – Владимир Ильич улыбнулся.
– Извините меня, я не очень хорошо себя чувствую и не понимаю, о чем вы говорите. Голову ломит, – потер Дзержинский колени. – Что вы имеете в виду? Это было чисто теоретическое положение. Дайте мне, пожалуйста, стакан воды. Сон охватил меня еще до того, как я успел ее коснуться. Ее жизнь пролетела мимо меня. Я последний человек, который видел ее живой. Фантастический пунцовый халат с золотыми бранденбургами и кистями удивительно шел к ней, оттеняя ее пышные и черные как смоль волосы…
Он зарыдал, и разговор покуда кончился.




             ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. РУБИТЬ  СПЛЕЧА


Молча Дзержинский прижимал голову к коленям.
Они спросили у него, сколько ему лет, и он ответил верно.
– Идите домой, – сказал Ленин ему и Калинину.
– У меня был клиент… англичанин, – поднял Дзержинский голову.
– Нет! – Владимир Ильич сказал. – Не будем углублять этот вопрос.
– Я слышу отдаленный звон, – Дзержинский опустил ноги. – Я вижу обнаженные черные деревья!
Порывисто он вздрагивал от беззвучной икоты. Слезы текли по его щекам и попадали в рот. Пальцы его так сильно дрожали, что он не мог поднести их к голове.
– Он рос одиноко, не понимая отказа, не знал уступок, не умел играть с товарищами. Малейшее противоречие выводило его из себя, – Калинин заложил обе руки в карманы брюк. – Родители зашивали его в постели.
– Как так? – попытался Ленин представить.
– Они прихватывали на живую нитку покрывавшую его простыню.
– Для чего?
– Чтобы ночью, раскинувшись, он не простудился.
– Утром его вынимали мокрого?
– Мокрого и липкого, – Калинин обтер Дзержинскому голову носовым платком.
– Мне казалось, что я плыву по морю, и белая, как снег, пена волн колышется перед моими глазами, – Дзержинский сложил руки ниже пояса так, что концы большого и указательного пальца правой руки соприкоснулись с концами тех же пальцев левой.
Под локоток Калинин отвел Владимира Ильича в сторону.
– Нельзя вам по улице одному, без охраны, – сказал он.
– Они не знают, что Ленин – я, – Владимир Ильич напомнил. – Мне ничего не угрожает. Они думают, Ленин – Ульянов. В Женеве. Двойник.
– С царем как же? – Калинин перескочил. – Решение в силе?
– Этот вопрос скоро будет ликвидирован! – Владимир Ильич взял с тарелки орех и раскусил его так громко, словно выстрелил из пистолета.
Прием отшучиваться от всего, что не подлежало обсуждению, был хорошо известен не только в его семье, но и людям, имевшим с ним дело.
– Но почему именно вы? – все же Калинин спросил. – У нас полно исполнителей.
– Я с детства мечтал об этом… позвольте же мне воплотить.
Вдвоем они подняли Дзержинского с места.
– Те, кто не с нами, – с порога Калинин спросил, – они?..
– Рубить сплеча! – показал Ленин ребром ладони. – Без топора избы не построишь!




                ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ЯСНОЕ  ПОНИМАНИЕ  ДЕЛА


Он сразу узнал ее, под маскарадным костюмом и маской, хотя никогда не видел прежде.
– Пойдемте, – нетерпеливо подталкивал он ее к кровати, – пойдемте же!
– Я только на минуту, - она не соглашалась, – я проходила мимо. В системах координат. Я вовсе не для того.
– Ложитесь, – стал он ее запрокидывать, – ложитесь же!
– Но вы не любите меня! – она выскальзывала.
–Люблю! Люблю! – он выпрастывал.
– Вы любите Ольгу Дмитриевну Самоквасову, – она напомнила. – Еще вы любите Надежду Константиновну Крупскую, китаянку. Вы не меня желаете – их! – легонько, коленом, она угодила ему в пах.
– Я, коли сознаться, желаю каждую женщину, буквально каждую-с! – корчился Павел Васильевич на застиранном покрывале.
– Легкомысленный человек! – осуждающе смотрели масоны. – Жалкий!
– Я убежден, – Карл Пятый налил шампанского всем, кроме Павла Васильевича, – что физиология откроет не сегодня-завтра в легкомысленном человеке то начало ослабления нервных центров, которое в дальнейшем своем развитии ведет к разного рода помешательствам!
– Уже привело! – Людовик Восемнадцатый заглянул Павлу Васильевичу в глаза и молоточком стукнул его по колену. – Он безумен!
– Положим, – не стал Полторацкий спорить, – но и у безумцев, поверьте, бывают проблески ясного понимания дела!
Отчетливо он помнил, чем предстоит ему заняться в самое ближайшее время.
Он должен убить Самоквасова.
Для этого нужно выучиться метко стрелять.
Мишени – живые.
В переулке.
Ночью.
Чистыми руками!
Занималась заря и начинало светать. Редели ночные тени, и розовые отблески бледного утра, проскользнув сквозь квадратное оконце и слившись с желтоватым светом лампы, наполнили комнату странным мутно-опаловым светом.
Со стола Павел Васильевич доел лангусту.
Полное жизни тело просилось на свободу, к шуму и движению, под горячие, возбуждающие взгляды мужчин.
«Да не мое же! – Павел Васильевич вдруг понял. – Ольги Дмитриевны тело! Самоквасовой! Это надо же!»
Было до опереточного смешно.
Он спал и продолжал смеяться.




ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. ПРИСТАНИЩЕ  ДЛЯ  СЕКРЕТНЫХ РОЖЕНИЦ


Опустелая улица облита была сизым электрическим светом.
Дома имели нежилой, выморочный вид.
Он шел, ловя разлетевшиеся мысли.
«Подбежали дежурные чины полиции», – он знал, это – потом.
«Свежесть бледной ночи стала ощутительна на его открытом лбу», – он чувствовал, это – сейчас.
В его голове побывала уже мысль, что если… то…
«Если – то!»
Новая жизнь отверзла ему объятия, манила к неизведанному.
Утомившись от длинного конца по городу, он вышел в Чубаров переулок.
– Пароход ударился о дебаркадер! С утроенным рвением! Отвратить крах! – Евгений Эпафродитович Картавцев возвращался от позднего логопеда.
– Который час? – Павел Васильевич выдвинулся навстречу.
В нескольких словах Евгений Эпафродитович ответил. В слове «первый» прокрадывалась легкая картавость.
Вывернув руки, Полторацкий осмотрел концы своих рукавов. В правом запрятан был новенький «Смит-Вессон».
«Вывернув руки, осмотрел рукава!» - старательно Картавцев повторил.
– Полторацкий! – с чего-то Павел Васильевич представился.
– Картавцев! – церемонно Евгений Эпафродитович поклонился. – Шулер из проворовавшихся провизоров. Содержал пристанище для секретных рожениц. Одержим извращенными пороками.
Он, полный туловищем, франтовато одетый господин, сделал Павлу Васильевичу тайный знак. Его челюсть выдвинулась вперед, нижняя губа утолстилась. Старательно он воспроизводил предписанное, преодолевая речевые затруднения. В его словах проглядывала эротическая прокладка.
– Да вы комик! – Павел Васильевич сказал.
Он чувствовал себя так, словно с дерева упал лист. Ему нужно было сделать усилие, чтобы вернуться к своему нормальному состоянию. Он понял, что Картавцев хочет жить своей собственной жизнью. Секундная потеря равновесия грозила ему падением. Минутное колебание, возникнув, сместило контуры.
– Стряпчий с раздвинутой бородой! – напористо Картавцев произносил. – Мировой посредник! Правитель канцелярии департамента внутренней торговли министерства развития!
Медленно Павел Васильевич отступал – Картавцев, напротив, приближался к нему.
– Крайняя развинченность нервов! – разводил он руками.
Мальчик лет четырнадцати, паж, возник в уже предрассветном воздухе.
– Я – волшебник, – объяснил он обоим. – Я умею превращать воду в мочу.




                ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. СОПЛЯК  И  МАЛЬЧИШКА


Когда под утро Павел Васильевич возвратился домой и стал думать о том, что же произошло, он понял, что не произошло ровным счетом ничего и не произошло оттого, что и произойти не могло.
Казалось бы, ничего не было проще того, чтобы ему, имевшему в рукаве новенький «Смит-Вессон», взять да и выстрелить в Картавцева; по всем вероятиям он уложил бы его наповал. Он же замешкался, вступил в разговор, затеял знакомство; стрелять после знакомства было неловко, но как ни неловко было ему выстрелить после знакомства, ему все-таки лучше было сделать эту неловкость, чем не выстрелить вовсе.
Укоризненные глаза Ленина смотрели отовсюду.
– Мальчишка! – говорили они. – Мозгляк! Сопляк и говнюк!
– Я смою, – Павел Васильевич обещал. – Смою кровью!
Едва стемнело, снова он вышел и принялся всматриваться в прохожих. Все были люди самого обыкновенного калибра. Мелькнул было господин в нанковом сюртуке с пуфами на рукавах, по виду концессионер какой-то дороги, а может, коннозаводчик – вошел в Дмитровский переулок и нырк в гостиницу «Гигиена»! Словно бы заяц!
Никак было Павлу Васильевичу не начать.
Вдали, в редком воздухе, раздался бой часов.
«Это – на соборной колокольне», – подумал он.
Поверенный и юрисконсульт Государственного банка Василий Филиппович Суфщинский шел Чернышевым переулком, обдумывая, как бы ловчее взимать взыскания по протестованным векселям. Он намечал уже провести конкурс по делам несостоятельных должников, когда Павел Васильевич вдруг вырос у него на пути с блеснувшим, в свете фонаря, револьвером и, прицелившись, выстрелил.
Лицо Василия Филипповича расширилось, на нем изобразился ужас.
Он бросился бежать очертя голову.
Стреляя, Павел Васильевич гнал его по Фонтанке.
Николай Андреевич Буцковский, офицер Петербургской инженерной команды и затем учитель математики и бухгалтерии в Гатчинском сиротском институте, услышав стрельбу, пулей полетел к месту.
Высокий, с интересным лицом породистого коня, внезапно появившись перед Павлом Васильевичем, он испугал его одним своим появлением.
Бутылка рома и земляничный пирог, бывшие в руках Николая Андреевича, помешали ему тут же схватить и обезвредить преступника.
– Спасите! Полиция! Дворник! – где-то уже далеко кричал Суфщинский.
Свистки раздавались.
Павел Васильевич, извернувшись, нырнул под арку.
Двор, оказавшийся проходным, завален был всякого рода отбросами, испускавшими ощутительный запах.




                ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. ПРЕДСТАВЛЕНИЯ  О  ЖЕЛАТЕЛЬНОМ


В лотерее супружества на его долю выпал неудачный номер.
Григорий Александрович Немиров, секретарь Санкт-петербургского биржевого комитета, семейной жизнью скучал, любил общество.
Он закусил у Доменика, пообедал у Палкина и, засидевшись до полуночи, возвращался от Кюба, где ужинал с вином в тесной компании.
Приятно-сытый на вид человек, в английском макинтоше без талии и панталонах от Шеврёля, он опрометчиво отпустил извозчика и шел теперь по Слоновой улице, обезлюдевшей и скверно освещенной, с трудом превозмогая себя, чтобы сохранить спокойствие.
В воздухе веяло чем-то зловещим.
Тайный голос нашептывал тревогу.
В неподвижном воздухе, полном чуткой и жуткой тишины, как будто бы реяли черные крылья страшного надвигающегося рока.
«Любимец и баловень в любом обществе, я составил себе уважаемое имя!» - пытался Григорий Александрович хоть как-то себя ободрить.
Неустанно он двигал плечом и глазом, что, однако, не производило неприятного впечатления, как иные тики.
Кто-то, невидимый в темноте, пробежал спешным шагом. Молодое, полное надежд, лицо вынырнуло в свете фонаря.
Вглядываясь, Немиров остановился. Он словно отупел и одеревенел.
Тишина установилась такая, что, казалось, и пушкой не прошибить.
Полторацкий прошибил ее револьвером. Руки у него ходили ходуном. Он выстрелил, целясь в голову, и тут же Немиров вскрикнул, точно его ужалило в ногу. Его красивое лицо было теперь почти безобразно, искаженное болью и ужасом.
… Двояко умирают люди, достойные остановить на себе общественное внимание. Одни, насытясь днями, уходят, совершив в пределе земном все земное, среди грустной уверенности близких в неизбежности скорого конца долгого спутника их совместного существования. Они закатываются, как солнце – величаво, спокойно и медленно. Но бывает, что смерть налетит, как гроза, закрутит, как вихрь, ослепит и оглушит всех окружающих и, вырвав из их среды любимого человека, произведет впечатление громового удара. И темная свинцовая туча нависнет над их сердцем. Такая туча надвинулась на тех, кто ценил и любил Мстислава Андреевича Исаева.
Спокойный и даже холодный по внешности, служивший в коммерческом суде, он мало разговаривал с женой.
– Представления о желательном должны проявляться в правотворческой деятельности, а не при применении права, – сказал он ей единственные за день слова как раз на углу Кучерского и Слоновой.
Тут же он и скончался: пуля, предназначенная Полторацким добить Немирова, пронзила ему грудь.




                ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. ПРЕДЧУВСТВИЕ  ТЕЛА


Высокодаровитые люди на Руси недолговечны.
Какая-то злая судьба завистливо смотрит на них и задувает пламя их духовной жизни, едва оно успеет разгореться как следует.
Барон Нольде, профессор Петербургского университета, член Гаагской постоянной палаты третейского суда – его деятельность всегда носила на себе яркий отпечаток большого государственного ума, крупного таланта и глубокого понимания общечеловеческих нужд! Его остроумные взгляды и мнения были авторитетны не только в России, но и за границей.
Он бывал тяжел и угловат в спорах, ему мог быть предъявлен упрек в односторонности и тенденциозности. Односторонность дурна, когда она умышленная – тенденциозность возмущает, когда она не вытекает из убеждения. Человек цельный, смелый и прямой, Бруно Эдуардович, уверовав в справедливость подсказанного ему опытом и совестью взгляда и найдя справедливое, по его искреннему убеждению, применение этого взгляда к данному вопросу, уже не сворачивал с дороги, а шумно, громким словом и решительным жестом заявлял о том, что, по его мнению, нужно и неизбежно. В его мнениях с оттенком шутливого пессимизма не было места узким партийным, религиозным, племенным или местным взглядам, и что если бы, под влиянием каких-нибудь мимолетных причин, в нем и шевельнулись на мгновение такие взгляды – они сейчас же потонули бы в широкоразлитом в его душе чувстве любви и сострадания к людям вообще, без всяких заслонок и перегородок.
… Бывает смутное как бы предчувствие женского тела, которое вдруг завораживает, иногда даже помимо воли, по какому-то неуловимому закону тяготения. Поздно вечером у себя дома Бруно Эдуардович, по обыкновению, мастерил петушков из бумаги, когда вдруг почувствовал он нечто подобное. Тотчас же он вышел из дома навстречу зову. Рисуясь гибким сложением, Вера Александровна Еракова-Данилова проходила мимо. На ней был светлый суконный туалет с высоким воротником, узкими рукавами и вырезом спереди, в роде халата в обтяжку, в мелкую клетку. Ее бюст вырезывался на фоне лунного неба, рука красиво падала вдоль бедра. Она послала ему туманную улыбку. Она умела очаровывать, и была сама грация. Последнее время жена положительно тяготила Бруно Эдуардовича, и он пошел с Верой Александровной по Инженерной улице. «Призвание женщины: иногда исцелять, часто облегчать и всегда утешать, – говорила Бруно Эдуардовичу Вера Александровна, – чего в данный момент от меня ждете вы?» - «Облегчите меня!» - взмолился он. Инстинктом опытной женщины она поняла, что происходит у него в душе. Для нее это было ожидаемой радостью. Она дала волю своему сердцу.
Через пролом в решетке они проникли в Михайловский сад.




                ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. ЗАВИСТЬ  К  ЖИВОМУ


Они пошли по аллее, и августовская ночь обвевала их своей свежестью. Деревья стояли спокойно, угрюмо и казались черными узорчатыми тенями.
Он любовался ею, как выдающейся красивой женщиной.
– Здесь что-то кроется, – вздрагивала она, – я это чувствую!
– Да ничего не кроется, – вел он свою линию, – ровно ничего!
Луна высветила им беседку и, не сговариваясь, они направились к ней.
С распаленным от давно сдерживаемой страсти мозгом Бруно Эдуардович стиснул стан Веры Александровны железной рукой, победил ее сопротивление и, отбросив по отношению к ней свою всегдашнюю выдержку, без счета покрывал поцелуями ее глаза и уста.
Ропот струи, падавшей в фонтан, нарушил ночную тишь – укрывшийся в саду Полторацкий мочился в сухую чашу. Придерживая рукой пенис, рассеянно он улыбался собственным мыслям.
Смутившаяся Вера Александровна что было сил оттолкнула Бруно Эдуардовича, и тот, с пенисом, изготовленным совсем по другому поводу, выскочил из беседки.
– Какого ***! – разгневанный, набросился барон на юношу. – Ты, что же, не мог найти другого места, негодяй этакий!
Что-то сильное и смелое залило Павлу Васильевичу душу. Стрелявший доселе без причины и ощущавший от того, может быть, некоторую неловкость, на сей раз с наслаждением почувствовал он себя глубоко оскорбленным.
Теперь он был вынужден единственным способом отстоять свою честь и достоинство.
Со всей невозмутимостью Полторацкий стряхнул, и тут же, на месте пениса, в руке его оказался верный «Смит-Вессон».
Полностью он разрядил в Нольде весь барабанчик.
Картинно, словно бы в кинематографе, барон упал.
Красиво он лежал на садовой дорожке, и на его лице установилось выражение зависти умирающего к живому.
Смерть положила предел его начинаниям.
Грозный и неотвратимый призыв сказал ему: «Пора!» - и он ушел из жизни, когда в сердцах, знавших его, болезненно звучало горькое слово: «Рано!»



        ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. МАЙОНЕЗЫ  И  ПИКУЛИ


На другой день к нему пришел адвокат Евгений Исаакович Утин.
Брюнет с черными глазами на иссиня-молочных белках, низенького роста и если не горбун, то сильно сутуловат, улыбаясь, он протянул Полторацкому руку:
– Я принес вам приятную весть! Отгадайте!
Его голос звучал слишком громко для небольшой комнаты.
Павел Васильевич понял, что это – позже. Он обогнул адвоката и вышел вон.
Первое лицо, попавшееся ему на ступеньках лестницы, был Иван Тименков.
– А! Ваше сиятельство! – крикнул Павел Васильевич. – Ты за кем?
– За тобой, – крепко Иван взял его за руку и повез к Ленину.
Они приехали в Лесное, поменяли извозчика и возвратились на угол Невского и Владимирского, к дому Жукова.
Иван переговорил с людьми, стоявшими у подъезда, и, с Павлом Васильевичем, поднялся на второй этаж.
Высокий старик-дворецкий в синем, с аксельбантами и позументами атласном фраке, белых атласных панталонах, заправленных в белые чулки с кисточками на боку, в кружевном жабо, чуть скрывавшем такой же синий жилет с пуговицами граненого стекла, в серебристом парике и туфлях из того же синего плотного атласа, с золотой пряжкой, спросил, чего им угодно.
– Мы провели вместе три часа в вагоне, – улыбаясь, ответил Тименков, – но вышли, как из маскарада, заинтригованные, я, по крайней мере.
– Вот как! – старик повернул пуговицу на жилете. – Милости просим.
Квартирная дверь растворилась, раздался легкий треск, в глубине прихожей завертелся круг из разноцветных огней – переливаясь, он то втягивался в центр, то быстро выбегал из него, принимая разнообразные сочетания форм и цветов. Это был китайский фейерверк.
Когда огни погасли, из дыма, кашляя, появилась комнатная прислуга, мужская и женская, закостюмированная турками, пастушками, маркизами. Посетителей провели в гостиную.
Несколько больших картин испанской школы висели по стенам.
На старинном столе, с плитой из розового мрамора в тигровых полосах и на пузатых резных ногах, схваченных диагонально скрепами из литой бронзы, стояла карсельская масляная лампа с часовым механизмом.
Трехстворчатый шкаф из красного мозамбикского дерева, обшитый по карнизам и замкам золотыми лавровыми листьями, испускал изысканный, тонкий аромат.
Какая-то дама спала в углу.
Ленин вошел стремительно, в круге единомышленников. Его лицо дышало энергией.
– Нормальное удовлетворение естественных потребностей человеческой природы – одно только оно обуславливает собой истинную нравственность! – на ходу диктовал он Крупской.
Все болтали наперерыв и смеялись. Зеркала отражали их, оправленные в золоченые рамы.
На Крупской было платье из восточной ткани с откидными рукавами. Бриллиантовая повязка на лбу и падающие с нее жемчужные нити удивительно шли к ее гладким черным волосам.
– Она проста и скромна, словно школьница, и нисколько не считает себя выше других женщин! – кончив диктовать, Ленин дунул Надежде Константиновне в глаза.
Он несколько изменил внешность: отпустил себе бороду веером, волосы на затылке состриг вгладкую, а на лоб спустил капулем.
Лакей поднял портьеру и громко крикнул – Владимир Ильич подошел к нему и вернулся. В руках его что-то белело: шифровка!
Общий разговор оборвался, все насторожились. Хрустко Ленин развернул бумагу, пробежал ее взглядом.
– «Ребенок жизнеспособен, но обещает быть хромым и горбатым!» - с необыкновенно радостным лицом четко и чисто выбросил он слова.
Взрыв ликования был ответом. Соратники аплодировали, обнимали друг друга, плакали, смеялись, требовали шампанского.
– Теперь мы им покажем! – над всеми возвышал свой голос Ленин. – Ужасы дантовского ада покажутся им веселым водевилем! Да мы их!.. Мы им!..
Он был в ударе и держал одну речь за другой. Это были горячие, фантастические спичи, несколько запутанные и смутные, но увлекательным образом действовавшие на слушателей своей сердечностью, непосредственностью и тем политическим оттенком, который он умел всегда придавать им. Не давая увлечь себя неуместным соображениям о возможности надоесть или наскучить слушателям, он вбивал, как гвозди, непокорные оригинальные слова в точно соответствовавшие им понятия.
– Зачем вы так скоро ушли в последний раз? – Крупская подошла к Павлу Васильевичу.
Полторацкий не знал, что и ответить.
– Шампанского! – меж тем отбивали партийцы по столу какой-то военный марш. – Замороженного!
– С поджаренными фисташками! – женщина, спавшая в углу, проснулась.
– Ну, что же… по такому случаю… – переглянувшись с Надеждой Константиновной, Владимир Ильич трижды хлопнул в ладоши.
Потайная, за гобеленом, дверь распахнулась, и Павел Васильевич, со всеми, вошел в просторную залу.
Повсюду, насколько хватало глаз, на многочисленных столах поставлены были разнообразные яства.
Здесь было все: граненые глубокие миски с паюсной и зернистой икрой на льдистых, изнутри освещенных, кубах, метровые балыки, белорыбица, семга розовая – в нарезанных жирных и сочных ломтях, майонезы и пикули, маринованные овощи, английские пикантные розовые и зеленые соуса – и тут же на жаровнях паром дышавшие ароматные расстегайчики… нежная телятина, фазаны, обложенные вареньем, гуси, утки, голуби… чихиртма особого кавказского изготовления в фарфоровых чашках с горячинькими малюсинькими паштетами из куриных мозгов.
Весело гости принялись пользоваться тем, что для них было приготовлено. Лакеи ловко лавировали. Небрежно, засыпая кайенский перец в ботвинью, Владимир Ильич давал чувствовать, что все, что так хорошо у него было устроено, не стоило ему, хозяину, никакого труда и сделалось само собой.
Пили за революцию, за него, за Надежду Константиновну, за удавшуюся экспроприацию в Елисеевском магазине.
– А! Вы! – Ленин заметил Павла Васильевича и помахал ему расстегайчиком. – Тот самый, – объяснил вождь соратникам. – Послушайте только, какого бобра ухлопал! Барона!
Ему принесли согретую и слегка опрыснутую духами газету «Голос».
– «Неустанный и настойчивый труженик, – посмеиваясь, принялся Владимир Ильич вслух читать некролог, – верный своему долгу и упованиям лучших лет своей жизни, он принадлежал к тем – все реже встречающимся – людям, которые смотрят на смысл и задачу своей деятельности, как на исключительное служение благу родины, отдавая ей все силы, без отдыха и срока, пока усталые и даже изнуренные жизнью очи не закроются на вечный покой!..»
За Полторацкого провозгласили тост – на несколько минут он стал в роде героя.
Медленно Надежда Константиновна обвевала разгоревшееся лицо большим черным веером. Она смотрела на него, и Павел Васильевич ощущал теплоту в голове…
– Кто была эта женщина? – спросил он Тименкова, когда они ехали обратно. – Которая спала в углу? Которая к шампанскому потребовала поджаренных фисташек? В совершенно распущенной блузе?
– Шомберг-Коллонтай, – Иван ответил. – Александра Михайловна.





ЧАСТЬ  ШЕСТАЯ




                ГЛАВА  ПЕРВАЯ. ТЕПЛОТА  ДУШИ


Когда они гуляли по лесу и, осторожно раздвинув ветки, увидали на поляне двух танцевавших мужчин, старого и молодого, и Лиза, переменившись разом в лице, сказала: «Морошкин» - Ольга Дмитриевна рассмеялась легко и непринужденно; все совпадало, она представляла его именно таким.
Человек, покорный своим годам, приближающимся к преклонному возрасту, он носил желтые брюки из пике, белый жилет с цветочками, высокий воротник с отворотами, белый батистовый галстук в виде косынки, повязанной вокруг шеи, и коричневый сюртук со светлыми пуговицами. Натужливо, словно бы пытаясь что-то вспомнить, он смотрел на нее.
Свободно она протянула ему руку:
– Много о вас слышала. Рада познакомиться!
Шумно в ответ старик выпустил газы.
– Это Илюша, юродивый, – объяснила Лиза. – Сергей Федорович учит его танцевать…
– … но не научил еще хорошим манерам! – молодой человек, рядом со старым, шляпой разогнал воздух. – Да ты никак обделался! При дамах! Тебе не стыдно, Илья?! Еще раз повторится такое – и я оставлю тебя без сладкого! Пойди же – перемени панталоны!
– Сергей Федорович из своих средств его кормит и одевает, – Лиза сказала.
– Видно, перекормил! Вы уж не судите строго… Позвольте представиться: Морошкин!
Хорошо сложенный молодой человек со смуглым цветом лица, с большой бородавкой на носу в уровень с правым глазом, он сделал шаг к Ольге Дмитриевне – белые длинные кисти рук обнаруживали благородство его происхождения. Ранняя седина придавала его голове что-то простое, лишенное претензии. В пожатии его руки было что-то совершенно особенное, что-то необъяснимо ласковое и душевное, что сразу притягивало к нему того, кто подавал ему руку.
Она смотрела на него.
Лица людей похожи на жилища: по иным видно, что внутри сыро и холодно. Не холодом, однако, веяло от этого лица. В добрых живых глазах, с глубоким, то нежным, то проницательным взглядом, светилась теплота всепонимающей и прощающей души, а в улыбке крупного рта сквозили то добродушная ирония, то приветливость человека, благовоспитанного, как показалось Ольге Дмитриевне, на старый, теперь забываемый лад.
– В стоячей воде провинции… в деревенской растительной жизни… – сетовал он.
– Карпы, щуки, раки!.. Многое множество овощей!.. – напротив, находила она достоинства.



                ГЛАВА  ВТОРАЯ. РАДОСТЬ  БЫТИЯ


Когда на следующее утро она отдернула занавеску окна и комната наполнилась переливающимся блеском горячего летнего солнца, запахом потной от ночной росы земли и тонким смешанным ароматом полевых цветов, все ее внутреннее «Я», как будто бы сорвалось навстречу этим ярким краскам природы и, окрыленное радостью бытия, помчалось вместе с лучами солнца к далекому горизонту, голубевшему над выпуклой линией полей.
Она спешила поскорей одеться, но, то и дело вдыхая полной грудью теплый воздух, засматривалась в окно, чувствуя, как с каждой минутой в душе ее нарастало что-то широкое, безбрежно-вместительное, куда вливались все краски, отпечатлевался каждый штрих, каждая черточка всего, что ее окружало.
– Отдаться! – кричал ей внутренний голос. – Отдаться чистым и легким сердцем прозрачному и ясному утру!
В панаме, отделанной легким фиолетовым муслином, она вышла.
Дорожка, прихотливо проложенная, торная, никогда не зараставшая, вела к нужнику.
На двух жаровнях рдели раскаленные уголья, на них в медных тазах кипели уксус и сахар. Тетушка Вера Ивановна собиралась варить ягоды. Она была совсем ходячей машиной, раз заведенной и пущенной в ход для ведения домашнего хозяйства, неизменно по однажды заведенному порядку.
Под яблоней, все уже сидели за чаем.
– Время наше – удивительное: куда ни кинь – всюду клин! – Короленко поднимал руки. – С одной стороны – неврастения, декадентство, с другой – биржа и грубый материализм, а в середине, – показывал он, – так называемый прогресс!
Мария Петровна смотрела на него, что-то для себя решая.
С аппетитом Ольга Дмитриевна ела драники со сметаной.
Собака польской породы Гридень играла берцовой костью.
Старушка няня вертела в руке хрустальную подвеску, упавшую с люстры.
– Прогресс создал материализм, материализм убил идеализм! – Короленко умолк.
Хрипло прокричал петух, оборвался и затих.
– Седьмое августа, – Дмитрий Яковлевич Самоквасов произнес голосом старой женщины, – вам ничего не говорит это число? Сегодня – день рождения Владимира Федоровича Одоевского!
– Ложь! Подлая ложь! – Бобровский нервно смял потухшую папиросу и швырнул ее в пепельницу. – Князь Одоевский родился тридцатого июля!
– Ты – негодяй и сам подлый лжец! – кинулся было Дмитрий Яковлевич на обидчика. – Я убью тебя!
– Пропасти на вас нет, охальники! – старушка няня привстала и, собрав все оставшиеся силы, подвеской, зажатой в кулаке, ударила Дмитрия Яковлевича в лоб.




                ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. СВЯЗЬ  БЕЗ  АДЮЛЬТЕРА


– Балет! – Евграф Яковлевич объявил, когда няню увезли, а Дмитрия Яковлевича уложили в постель. – Я покажу вам балет!
Приятно заинтересованные, все прошли в беседку.
Большая клетка стояла с металлическим полом, в ней с ноги на ногу переступали индюшки.
– Мои балерины, – уже Евграф Яковлевич смеялся. – Пока разминаются… Сейчас!
Он чиркнул спичкой, развел под полом клетки огонь и завертел музыку.
Чайковский раздался, «Танец маленьких лебедей», тут же индюшки стали мерно подпрыгивать – Евграф Яковлевич сменил пластинку, музыка шла crescendo, – пол накалился, откормленные птицы с криком принялись метаться из стороны в сторону, делая отчаянные прыжки и приведя в восторг публику.
– Стравинский! – до изнеможения все хохотали, аплодируя артисткам и балетмейстеру. – «Жар-птица!»
Когда представление окончилось и индюшек унесли дожаривать на кухню, Илларион Галактионович Короленко отправился пройтись; Мария Петровна Самоквасова шла рядом с ним. К вороту ее платья сбоку, заменяя брошь, был приколот едва распустившийся розан. В полосатом ситцевом капоте, украшенном рюшевой оборкой на груди, в задумчивости она слушала то, что говорил ей спутник.
– Я, – говорил он ей, – хочу хохота, веселья, хочу неба, солнца, цветов. Я не хочу утрировать природу ни в правую, ни в левую сторону. Пусть всем  будет хорошо, и мне тоже будет хорошо. Вот мой девиз!
Смешанное чернолесье манило прохладой – с надеждой Короленко смотрел в ту сторону, Мария Петровна, однако, повернула в сторону мельницы.
Мельница стояла на зеленом выгоне и, как объятья, простирала над долиной свои изломанные крылья.
– Я болен вами, – Илларион Галактионович восклицал. – Я хочу вас. Я хочу вас всю, с макушки до пяток!
Свое неудовлетворенное желание он возвел на степень нравственной потребности, громко о себе заявляющей.
– Нечего опасаться, будто от этого потерпят ущерб достойные уважения интересы! – убеждал он ее.
Порыв ли это был романтического чувства или же зверского инстинкта?
Довольная своей еще неотцветшей наружностью, она вертела кружевной, модный, в форме звезды, зонтик.
– Связь… хорошо… пусть, – согласилась она. – Но без адюльтера.
В ее словах и тоне звучала неуверенность, тогда как в глубине души она таила надежду и, боясь довериться ей, намеренно заглушала ее словами сомнения.
– Связь без адюльтера – телефонная связь! – сказал Короленко.




                ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. ФОРШЛАГ  И  ДВА  ТРИЛЛЕРА


Когда Илларион Галактионович увел-таки Марию Петровну в сторону смешанного чернолесья, к мельнице подошли Лиза и Ольга Дмитриевна.
– Без театра нельзя, – продолжала Лиза какой-то разговор. – Хорошая погода сегодня. Носятся большие белые птицы. Под мостом вода шумит. И здесь тоже березы. Тебе двадцать один год, мне еще нет восемнадцати. У нас, двух сестер, за обедом будет жареная индейка и пирог с уткой… Ты потяни меня за палец!
– За шестой? – рассеянно, на ходу, Ольга Дмитриевна просматривала газету. – Шестой палец – это мужская привилегия, как, впрочем, и одиннадцатый… Тургенев, спутав, однажды назвал Урусова Трубецким… Пустой вздор, написанный чудаком! – свернув газету, она принялась разгонять насекомых.
Болтая свесившимися ногами, мимо них проехали верховые мужики.
Бобыль, безлошадный, в чистой, по воскресному делу, рубашке, с расчесанными маслом волосами, протащил лагун с дегтем.
Мельница тряслась от движения колеса и жерновов.
Белый, точно обсыпанный мукой человек, появился и каркнул вороном.
– Кто это? – Ольга Дмитриевна вздрогнула.
– Мельник! – рассмеялась Лиза.
Они ушли от него по реке.
Подвижной буфет стоял над обрывом. Девушки подошли, потребовали по большой рюмке водки и огурцу.
– Одоевский, – вспомнился Ольге Дмитриевне предмет спора. – Владимир Федорович. Кто он? Поэт? Мне это имя ничего не говорит.
– Его имя и дело совершенно забыто, – Лиза тянулась чокнуться. – Его смешивают с декабристом Александром Ивановичем. Он – изобретатель энгармонического клавесина, – рукой она изобразила двойной ряд клавишей. – По воскресеньям он играл на нем один и тот же хорал, одну и ту же к нему прелюдию, – она насвистала, – и только по большим праздникам присоединял к ней в некоторых местах один форшлаг и два триллера.
– Триллера? – почувствовала Ольга Дмитриевна холодок на коже.
– Именно! – хрустела Лиза огурцом.
Она подобрала с пенька «Космос» Гумбольта в переводе Фролова и что-то искала в книге.
Покончив с закуской, Ольга Дмитриевна возвратила пустую рюмку и блюдце.
В киоте, за стеклом, на готическом резном буфете поставлен был небольшой образ Николая-чудотворца.
Буфет уехал.
Отчетливо Ольга Дмитриевна ощущала: ее полное жизни тело просилось на свободу, к шуму и движению, под горячие, возбуждающие взгляды мужчин.




                ГЛАВА  ПЯТАЯ. УРОКИ  АМУРА


Сушильный смотритель прошел мимо них – и посмотрел.
Поднявшись, напрямик, полем, девушки направились к дому.
Ячмень и овес только что выколосились и обещали хороший урожай; рожь была сложена в стога.
После выпитой рюмки Лиза сделалась грустной.
– Радищев в своем имении под Малым Ярославцем был жестоким помещиком! – горько она сетовала.
Ольга Дмитриевна смеялась.
– О, Боже! О, Боже! Что за счастье! О, я не в силах вынести этого! Я умру! О, что за счастье! – из смешанного чернолесья, позади них, выбрался Илларион Короленко.
Мария Петровна помогала ему оправить одежду. Она ясно чувствовала, что раньше была слепой и только теперь прозрела.
– Вы точно у самого Амура уроки брали! – насилу он отдышался.
Она чувствовала себя польщенной.
– Ваш муж может разлюбить вас, если узнает? – поставил он вопрос ребром.
– У моего мужа железная воля! – она закурила папироску.
Когда они возвратились, снедаемый недугом Дмитрий Яковлевич лежал неподвижно под двумя одеялами. Ему поставили шпанскую мушку – она не натянула. Поставили другую – та соскользнула и произвела пузырьки. Мушки сняли.
Мария Петровна сделала из мизинцев рога и направила их на мужа.
Оцепенело Дмитрий Яковлевич смотрел в одну точку.
После обеда в гостиной подали кофе и десерт из фруктов, между которыми находились тарелки с горохом и бобами.
Лицо Ольги Дмитриевны приняло натужливое выражение. Тут же, спохватившись, она окоротила себя.
Последние, золотистые лучи августовского солнца догорали в вершинах лип, длинные тени ложились от деревьев на дом и от дома на широкий зеленый луг; вечерняя мгла поднималась над рекой.
Свечерело, зажгли свечи.
Тыльной стороной ладоней Мария Петровна терла глаза.

– Ходят слухи, что я нелюдим, –
под гитару, с чувством, исполнял Уманов-Каплуновский.
   Живите так, чтобы, состарившись,
   Вы могли безупречно вспоминать свою
   И уважать чужую молодость! –
подпевали все.

Поднявшись, Бобровский укатил на велосипеде.
У себя в комнате Ольга Дмитриевна уселась на подоконник.
В раскрытое окно влетел примчавшийся с ночных полей благовонный ветерок, и тихая, теплая, молчаливая ночь, полная загадочного значения, влилась вместе с трепетом далеких звездных лучей в комнату, в которой она вдыхала и впитывала в себя эту летнюю ночь, облокотясь о край окна обеими руками.




                ГЛАВА  ШЕСТАЯ. НЕСОВМЕСТИМЫЕ  УСТОИ


У Лизы был день малодушия – обложившись пакетами с гигроскопической ватой, она сидела у себя в комнате.
– Не отнимаю от нее некоторых достоинств и ума, но, признаюсь, свобода ее мнений и поступков ужасает меня, – отзывалась Мария Петровна о племяннице. – Она никому не отдает отчета в своих действиях, не прибегает за советом к старшим, постоянно в мужском обществе, говорит и проповедует о таких вещах, о которых девушке и судить неприлично!
– Она не дорожит пустыми толками, – Ольга Дмитриевна стояла с флаконом душистой воды и пускала вокруг себя водяную пыль.
Волосы она перехватила золотой брошкой на затылке и пустила по спине густой волной.
Придерживая над стройной ногой, обутой в венский лайковый ботинок, край белого батистового платья, она вышла и направилась в ту сторону, где, по ее представлениям, должно было находиться пруду.
Она шла, опираясь на высокую палку зонтика.
Раскинувшиеся под благодатными лучами солнца поля, пестреющие скромными головками цветов, извилистая узкая протоптанная тропинка, бегущая вдоль канавы куда-то далеко, и голубой, неподвижный и неизмеримый воздушный простор небес говорили о непреложности каких-то иных, не человеческих законов, которые незыблемо остаются и останутся все те же, что бы ни переживало человечество, как бы ни потрясало свои вечно изменчивые, несовместимые с мудростью природы, устои.
По какой-то странной понятливости она не сбивалась с дороги в незнакомом месте.
Пруд тесно охвачен был густой зеленью обступивших его вплотную деревьев.
Найдя скамью, Ольга Дмитриевна села. На спинке вырезаны были надписи. «Здесь познала блаженство свободы Вера П.» – Ольга Дмитриевна прочитала.
Утробистый человек проехал верхом на чалой кобыле.
Евреи прошли в лапсердаках.
– Не суббота для человека, а человек для субботы, – друг другу говорили они. – Шабесгой!
Она продолжала сидеть, и вот, наконец, позади нее хрустнуло.
Она не знала, бьется ли ее сердце как угорелое или вовсе замерло.
В шелковой рубашке из тафты, цвета чайной розы,   о н   стоял в двух шагах от нее.
– Верите ли вы в эмансипацию душ? – спросил он или ей послышалось.
В голосе его задрожала сердечная струнка.
Он приподнял и держал над головой шляпу.
Неловкий и простоватый с виду, он, однако, с первых слов давал чувствовать свою внутреннюю культуру.



                ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. МЕЖДУ  ЕЮ  И  ИМ


На этот раз он показался ей почти некрасивым, но прихотливая оригинальность и подвижность слегка напудренного лица, излом бровей, немного скошенная не то желчная, не то капризная линия рта, довольно выразительный нос с большой неожиданной бородавкой, делали его заметным и интересным.
Он приятно кивнул головой.
Она пригласила его сесть рядом с ней.
Она старалась не смотреть на бородавку и смотрела на нее.
Он говорил.
Геометрическим методом, с необыкновенной строгостью и ясностью, он изложил ей свою этику, рассуждения о Боге, о природе и начале души, о начале и природе аффектов, о человеческом рабстве, о власти разума и человеческой природе вообще.
– Человек скорее возмущает порядок природы, чем следует ему! – воскликнул он.
С недавних пор она уже знала это.
Живые проявления таинственного человеческого тока установились между ею и им.
– Вы знали Веру П.? – рукой она провела по полустершимся буквам. – Она познала блаженство свободы.
– У нее была охота к знанию и приемы любознательной девушки, – он  распрямил брови. – Она спешила изведать все то, что оставалось для нее неизведанным – девушка, окруженная невзыскательной толпой поклонников. Она постоянно смеялась, но никто не знал причины ее смеха. Над нею тяготел гнет… Вас не обеспокоит папироса?
– Она… что с ней сталось? – хотелось Ольге Дмитриевне знать.
– Она утопилась. В этом пруду, – Морошкин бросил окурок в воду. – Она относилась к себе то гораздо мягче, то гораздо строже, чем следовало.
В его глазах что-то мелькнуло, будто птица пролетела – и тут же из кустов донесся выстрел и голос Евграфа Дмитриевича, посылавшего собаку найти убитого вальдшнепа.
Желчно Морошкин искривил губы.
– Над всем господствует праздность и пустота! – он сплюнул.
– Вы недолюбливаете моего дядю? – Ольга Дмитриевна спросила. – Порой он бывает жестоким.
– Я знаю, что люди – маленькие, слабые, часто пошленькие и мещански узко мыслящие существа, и в собирательном смысле я, признаться, немного сторонюсь от них, – Морошкин сделался красивым, – но к каждому в отдельности у меня доброжелательное и широкое братское чувство.
Она смотрела ему в лицо и – странное дело! – не видела никакой бородавки.




                ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. НОЧЬ  СО  СПЕНСЕРОМ


Проснувшись утром, она отдернула занавес окна.
Она ощущала удивительную легкость во всем теле, а в душе ее словно бы расцвела весна.
Она была вся, как натянутая струна.
Она ощущала в себе прилив чувства, которое заполнило ее и поднимало на такую высоту, что порою ей казалось, будто у нее кружится голова.
Волосы накануне она завила в папильотки, примачивая квасом, чтобы крепче завились. Синий костюм нарочно был заказан для верховой езды. Она надела шляпу, низенькую, английского фасона.
Несколько десятков лошадей, отлично содержимых, стояли по стойлам.
Немолодой каурый жеребец, выезженный военным берейтером, послушно вывез ее за ворота.
Морошкин ждал ее у старой смолокурни. Верхом на саврасой кобыле, он видел в ней желание идти в галоп и сдерживал ее на мундштуке.
Что было сил они поскакали к линии горизонта.
Уставшие, в пене, скоро лошади пошли шагом. Ольга Дмитриевна отдала мундштучные поводья, мягко держала трензеля.
– Если кто-нибудь наступал мне на ногу или обрывал платье!.. – рассказывала она из отрочества.
– Сколько бессонных ночей отдали вы Боклю и Спенсеру? – спрашивал он.
Она принимала на себя вид детской шаловливости.
Старые ракиты, кое-где уцелевшие вдоль дороги, не тревожимые ветром, склоняли свои ветви.
– Как поживает Илья? – она смеялась.
– Сердцу нужно иметь общение только с друзьями, но ум требует новых начал, противоречия, знакомства с тем, что делается за стенами нашего дома. Нет такого глупого или несведущего человека, от которого нельзя было бы научиться чему-нибудь полезному, если только дать себе этот труд, - схватив кобылу за морду, Морошкин заставил ее непременно заржать.
Веселым взглядом Ольга Дмитриевна окинула его и себя: они были живые, здоровые люди, кровь и мясо.
Подвижной буфет нагнал их, и они взяли по бокалу шампанского.
– Я получила настоящую страсть к вышиванию, – говорила она Морошкину. – Я, кажется, пустилась писать стихи, – она призналась.
– Легко расположить себя к свободному желанию, но как нелегко взять на себя бремя принужденного исполнения! – он смеялся.
– Как утвердить благоденствие человечества на началах разума? – она спрашивала, и он отвечал.
Толстый мальчик стоял на обочине дороги, не зная, что делать.
– Худеть! – сказал ему Морошкин и, свесившись, щелкнул по животу.




          
          ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. ВЫКРИЧАТЬ  РАДОСТЬ


Жара продолжала быть невыносимой.
Воздух сгущался. Надо было ждать грозы. Становилось тяжело дышать. Что-то творилось. Что-то назревало.
Люди притихли, и даже Дмитрий Яковлевич, вполне поправившийся, не схватывался более с Бобровским, а лишь дарил его взглядами, полными ненависти, ровно такие же получая взамен.
Одна только Ольга Дмитриевна никак не соответствовала общему настрою.
Она бегала из комнаты в комнату, кружилась, вертелась, распевала, бегала сама с собой взапуски по длинным аллеям сада, забиралась в самую глушь, в густой кустарник, сама с собой аукалась. На нее находили такие припадки жизненной радости, что она должна была уходить в лес, чтобы там выкричать свою радость под открытым небом.
– Только та жизнь прекрасна, которая отвечает запросам стремящегося к божественной гармонии человеческого духа! – кричала она то, что скопилось в ее восприимчивой голове. – Высшее из всех наслаждений: обмен мыслей с людьми, равными тебе в умственном отношении, преследующими одинаковые цели!
– Лишь упорный, серьезный труд и полная правдивость с собой и другими могут поддержать в человеке самоуважение и защитить его от сокровенного самопрезрения в те минуты, когда он не развлечен мелочной пестротой обыденной жизни! – громко говорила она за обедом.
Обед был тяжелый, обильный жирными кушаньями.
– Доброта у нас заменяется чувствительностью, чувство чести заменяется самолюбием и тщеславием, любовь и праведное негодование уступают место симпатии и уклончивому несочувствию, на место долга усаживаются польза и удобство!.. – говорила Ольга Дмитриевна и все не могла остановиться.
– … Слабость вырастает в порок, нравственная шаткость переходит в преступление, бедность обращается в нищету и легкомыслие вырождается в разврат! – всей грудью, вдруг, Лиза повалилась на стол. – Другая получит то счастье, которого я всегда желала себе и о котором всегда мечтала!
Она разразилась таким неистовым хохотом, что у всех пошел мороз по головам.
Из рук Веры Ивановны вышиванье упало на колени.
Близкая к умопомешательству, Лиза кусала руки Бобровскому и Уманову-Каплуновскому.
Ночью у нее сделался сильный жар и бред.
Несколько раз Вера Ивановна пробовала вставать до свету – она вспрыскивала дочь святой водой с креста и какой-то образок зашила ей в корсет.




                ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. АККОРД  ПРИРОДЫ


– Трудно думать, чтобы люди где-либо и когда-либо были не приготовлены и не зрелы для хорошего! – с Морошкиным неслась она в автомобиле.
Синее небо, зелень полей, их ширь и простор, волны жаркого воздуха, теплый, свистящий мимо ушей ветер, смешанные запахи трав и испарения разогретой земли, живописные группы рощ, синеющая линия дальнего леса, темно-изумрудная полоса на громадное пространство разведенного хмеля – все это вместе взятое создавало один стройный, радостно и торжественно звучавший аккорд природы, который душа Ольги Дмитриевны воспринимала с умилением и восторгом.
– Только тот ум и стоит чего-нибудь, в котором чувствуется сердце, не иссушенное им! – вертел Морошкин баранку. – Надо знать, чего мы хотим, а не пробавляться разными изворотами! – давил он клаксон.
Его душа и душа Ольги Дмитриевны были точно два горящих светильника, зажженные для одного и того же празднества.
– Обратить мысли к познанию истины, а сердце к побуждениям добра и правды! – прочувственно Ольга Дмитриевна повторяла.
Они обогнали Бобровского на велосипеде.
– Редкому человеку выпадает несчастье быть обуреваемым тем страшным чувством, что люди называют любовью, не имея, в сущности, о ней никакого понятия! Как малокровно их чувство по сравнению с моим! – уже Морошкин вел ее куда-то между деревьев.
– Честь – первое условие земного счастья, – не слишком уверенно Ольга Дмитриевна отвечала.
– Узкая, рутинная нравственность! Пошлая, прописная мораль! – он кривился.
На большой поляне постелен был ковер, лежали подушки.
– Вы завладели моими мечтами! – Морошкин сполз к ее ногам, заглядывал в ее чудесные глаза, называл ее самыми нежными именами, с восторгом впитывал в себя аромат юности и говорил – говорил без конца, сжимая ее руки и покрывая их безумными поцелуями. А где-то в вышине переливались сладкие перезвоны любви.
В лице Ольги Дмитриевны отразилась внутренняя борьба – борьба девственной стыдливости и молодечества.
Ее молодое, еще ни для кого не обнажавшееся тело затрепетало.
В ней совершенно неожиданно заговорил новый голос с такой страшной силой, что она была не в состоянии противостоять ему.
Этот голос раздавался в ней сильнее шума водопада или бури.
– Отдайся ему! – ревел он.



                ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. ВСТРЕТИТЬСЯ  В  ГЕНУЕ


Она сохранила детскую наивность в своих приемах и не сразу поняла, в чем дело.
Все произошло так особенно, так странно и быстро, какой-то сказкой!
Твердя слова любви, как няня сказку, он перекинул ее на свои руки, лицом вверх, и осыпал поцелуями. Губы искали губ. Волна страсти захлестнула их.
В ней что-то переломилось, что-то взбунтовалось, что-то всколыхнулось, обдав свежей, звонкой, накатившей откуда-то волной.
Из глаз ее посыпались искры.
В ее потемневших глазах, когда она стыдливо подымала их на его вспотевшее лицо, мелькала робкая и таинственная печаль, которая говорила о том, как тонко и красиво переламывается беззаботная, наивная девушка в полную жизни и желания женщину.
Он сделал движение правой ногой и грузно поднялся.
Его торжествующий вид победителя, с каким он стоял возле нее, сильно уколол Ольгу Дмитриевну.
– Теперь мы вместе… навсегда? – она спросила.
Он засмеялся, что-то сказал о молодости, о незрелых мыслях и придал всему разговору характер шутки.
Какой-то человек в форме лесного кондуктора подошел с квитанцией, и Морошкин уплатил деньги. История приняла совершенно другую окраску.
Оставляя за собой длинный след примятой травы, они возвратились к автомобилю.
– Мир бесконечно разнообразен, и все в нем имеет свое законное место, – Морошкин говорил, и теперь на его измученном лице, кроме смертельной усталости, ничего не отражалось.
Это заставило ее нахмуриться еще более.
Она внимательно вглядывалась в этого, так странно, там мимолетно ворвавшегося в ее жизнь человека, как порывом ветра сорвавшего в ней целый ураган чувств для того, чтобы потом оставить в ее душе вопрос, на который она не могла дать ответа: зачем все это так случилось?
Она смотрела на Морошкина и видела большую бородавку у него на носу в уровень с правым глазом.
Он молча курил, на щеке его дергался мускул.
Они сговорились съехаться в Генуе тотчас после Рождества и потому самым мимолетным образом простились друг с другом.
Рахитичные дети бегали.
Старые рахиты стояли вдоль дороги.



                ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. ДОРОГА  ПОД  УКЛОН


Павел Осипович Бобровский выкатил из кустов велосипед – вышел сам, вытирая развернутым фуляром взмокшие лицо и шею. Увиденное не оставило его равнодушным: во всех пикантных подробностях он продолжал пропускать его перед своим умственным взором.
– Сначала он – так, – приговаривал Павел Осипович, озвучивая незабываемые картинки, – потом – этак. Потом, значит, перевернул. После посадил сверху, а в конце поставил на колени… перекурил – повторил по кругу… прошелся по третьему разу…
Дорога шла под уклон.
Велосипед разогнался – перед глазами Павла Осиповича уже она оправляла одежду, а он, посвистывая подтирался листком клена – как разом, вдруг, все отбросилось: не было больше ни Ольги Дмитриевны, ни Морошкина… была Ковенская губерния, деревянные, плохо содержимые тротуары, Мокули, расквартированный там лейб-Эриванский (Бутырский) полк, пшютоватый ротмистр и он сам, Павлик – невзрачный подросток, не привлекавший к себе внимания, немного дикий, в плисовой с позументами безрукавке, утомленный тем, что в механике называют «бесполезным трением». Ему величаво кланялась с места полная в бюсте, рослая женщина, на вид лет за тридцать, в ярком кумачевом платье, обшитом кружевом, с овальным матовым лицом большой красоты. Они поладили на двух рублях. Ее смех раздавался гулко и подмывательно среди обнаженных утесов.  Полосатые маркизы веселили общий вид. Мать в куриной истерике бегала по комнатам и поминутно затевала ссоры с прислугой. Отец, в парусиновых брюках, всегда с незастегнутой от торопливости чувств прорешкой, купил плохие процентные бумаги и глупо сыграл ими на бирже. Его громкий голос, живые движения, всегдашняя поспешность в предприятиях и затеях и вместе рассеянность человека, постоянно захваченного одной, жизненной для него, заботой действовали раздражающим образом на нервных людей. Он не мог сидеть и слушать спокойно, а двигался в своем кресле, постоянно менял позу: ерошил себе волосы, теребил бороду, бессознательно бормотал отрывки из стихов или курлыкал какой-нибудь мотив, причем пальцы его нервно двигались, иногда мимически подбирая какие-то аккорды, а глаза мягко и рассеянно блуждали по комнате. У него сделался громадный карбункул, и вскоре надежда на излечение была потеряна. Смерть подошла к нему незаметно – ее объятия были легки и скоротечны…
Бобровский Павел Осипович не заметил протянутой поперек дороги веревки.
Сильно ударившись, он лежал без сознания.
Дмитрий Яковлевич Самоквасов вышел из-за деревьев.
За ноги он подтянул тело к обрыву и сбросил в реку.
Потом – следом – велосипед.
«Большинство людей не хочет плавать до того, как научиться плавать!» - думал он.



                ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. ИЗБИТЫЕ  ГРАДОМ


Отведя глаза, Ольга Дмитриевна опустила их вниз.
Пронесли большой белый картон с ее платьями, громадный брезентовый сак, переполненный до того, что его со всех сторон распирало.
– Взгляните, что за скучный порядок у него в чемодане! – смеясь, Мария Петровна указывала на Короленко.
Стоя, Илларион Галактионович поедал легюмы.
Мысленно Вера Ивановна творила молитву.
Лиза, заткнув уши указательными пальцами, совершенно изолировала себя от окружающих.
Дмитрий Яковлевич Самоквасов улыбался собственным мыслям. Он был совершенно готов, неузнаваемо свеж и оживленно бодр.
– Человецы аки тимпаны: изыде из тимпана зук, егда ударят, и безгласен есмь, егда ударяющий потщится уйти и повесить тимпан на древе, – произносил он тоном, каким обыкновенно делал цитаты.
Грузный рыдван вывезен был из сарая. Слуги впрягали лошадей. Один держал повода, двое затягивали дугу, четвертый продевал ремни сквозь седёлку, пятый раскладывал по сторонам оглобель вожжи и подавал их концы Евграфу Яковлевичу, чтобы тот самолично пристегнул пряжки к удилам.
– В рот те дышло! – ругал Евграф Яковлевич лошадь.
Перед тем, как тронуться, с минуту молчали.
Слышно было, как сорвалось подточенное червяком яблоко.
Пристяжные загнули головы кольцами, и, похрапывая, тройка вороных выехала за ворота.
Евграф Яковлевич, вслед, сыграл кавалерийский сигнал на рожке и барабане.
Пошел дождь, дорога сделалась грязна.
Кустики и деревца стоили, большей частью довольно гнусного вида.
Ветер завыл, погнул деревья. В небе загрохотало.
В сердце Ольги Дмитриевны натягивалась все туже болезненно-стонущая струна. Минувшее казалось только экспериментом, неудачным и ненужным.
Гроза пронеслась в полном блеске. Лужи разлились там и сям.
Избитые крупным градом и зашлепанные грязью, в Чернигове они погрузились в поезд.
В дороге Дмитрий Яковлевич слегка простудился, начал хандрить. Все в его глазах потускнело и потеряло живость. Зябкий, он любил теплоту.
– Ленин! – говорил ему Короленко. – Слышали?
– Неопасен. Шляется по заграницам с какой-то Крупской! – срыгивал Дмитрий Яковлевич в тазик.
Рот Ольги Дмитриевны поводила усмешка женщины, с которой слетело все девичье.
Гадливо она смотрела в ночь за окном.
Ее ощущения отходили на расстояние воспоминания.



                ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. УВИДЕТЬ  ЛЕНИНА


Ольга Дмитриевна не отвечала на письма Полторацкого, и Павел Васильевич не знал когда именно Самоквасовы намерены возвратиться в Петербург – поэтому с определенного времени он ездил на вокзал встречать каждый прибывающий из Малороссии поезд, но люди выходили из вагонов, а Самоквасовых среди них не было – Павел Васильевич стал нервничать, с каждым разом решимость его убывала, он опасался, что полностью растратит себя на ожидание и не сможет выполнить задания Партии вовсе, когда момент все же настанет; единственное, что могло бы укрепить его и придать терпения – так это встреча с Лениным; Полторацкий просил Тименкова устроить ему таковую, Иван же ответил, что встречаться и разговаривать с Ильичом сейчас нельзя, но увидеть его можно.
Они взяли извозчика, переменили его на другого – третий подвез их в Стрельне к небольшому запущенному дому.
На стук никто не ответил – они вошли.
Комната обставлена была грязно и по-мещански.
Небольшое оконце, выходившее в полувысохший садик, было завешено посеревшей от пыли тюлевой занавеской, подобранной с одного края. На запыленной этажерке против комода, в аляповатой стеклянной вазе торчал выцветший букет из бумажных цветов. Тут же на стене в узеньких рамках висели портреты каких-то дегенеративного вида детей и семейная группа сплошных уродов, сидевших и стоявших в неуклюжих, неловких позах. Вся внутренность комнаты, озаренная печальным светом лампы, издававшей керосиновый запах, наводила тоску. Несмотря на монотонный непрерывный храп, доносившийся откуда-то, казалось, что все было погружено в давящую, что-то предвещавшую, тишину.
Они пошли в сторону храпа.
В комнате, другой, с неуклюжим рыночным темным буфетом в углу, захолустного вида висячей лампой над небольшим запятнанным круглым столом и несколькими столовыми стульями, у стены, обитой желто-розоватыми обоями с разводами, стояли две узкие койки, на которых в забытьи лежали Ленин и Крупская.
Храпел Владимир Ильич. Крупская, высоко примостив голову на свернутое пальто, подложенное под подушку, полудремала легкой, почти бодрствующей дремотой.
Некоторое время юноши смотрели на вождя и его боевую подругу.
Когда тихо они вышли, Надежда Константиновна прищурилась и подняла лицо.
– Что это, снег? – она спросила.
Владимир Ильич промолчал. Печальная, почти суровая складка между его бровей указывала на напряженную мысль.
Она попробовала расшевелить его изощренными китайскими ласками.
Его холодность пробуждала ее чувственность.




ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. МЕЧТЫ  О  ЧИСТОЙ  АНАРХИИ


– Сейчас самый подходящий для этого случай: папа вышел в город, прислугу я отпустила в кинематограф! – Надежда Константиновна говорила.
Это были слова, часть любовной игры, приводившие Владимира Ильича в неописуемое возбуждение – на этот раз, однако, он оставался глух и нем ко всем ее ухищрениям.
Она приняла его любимую позу: «поваренок, вертящий мороженое в кадке». Тщетно.
Он чувствовал значительную потерю своих вкусов.
Его ум был скорее быстрый и решительный, нежели глубокий и основательный.
Мечты о чистой анархии, в которых находили загадочное наслаждение самые светлые из умов, силою темного атавизма погружавшиеся в эту бездну умственной нищеты и нравственной бессознательности, не обошли его стороной.
Дзержинский, Свердлов, Калинин говорили: «Не надо вам самому! Риск слишком велик! У Партии есть исполнители! Они сделают это!» - «Я – вождь! – бросал он быстрые готовые фразы. – Я должен! Личным примером! Для истории! Я и никто другой!» - «Может, не надо вообще? – сомневался Кржижановский. – Может, рано? Может, как-то иначе? Может, ну его?» - «По всей громадной империи зарябили течения, предвещающие близкую бурю, - Владимир Ильич отвечал. – Народные волны колеблются, пенятся под силой необоримых дуновений. Нужен только сигнал – и я протрублю его!»
«Неумолимый рок поставил его перед лицом загадочного Сфинкса, каким является Революция!» - писала Крупская Сунь-Ят-Сену. «Все бытие подводится под громадный вопросительный знак?» - сомневалась Засулич. «Есть такая твердая кучка людей, которые оценят, сообразят и посочувствуют непременно и верно!» - напротив, подбадривал Владимира Ильича Аксельрод. «Он не умеет довольствоваться неопределенными ощущениями, неясными по своему источнику, бесплодными по своему исходу!» - у себя в дневнике записала Арманд.
Поднявшись, Владимир Ильич одевался.
Он предугадывал, что мера времени, отпущенная ему судьбой, гораздо меньше меры его сил и задач.
Очень способный, он не был ни гением, ни даже выдающимся человеком.
До самой глубины души он устал и ничего в мире не желал так, как без конца смотреть на море, подле которого родился.
На губах Надежды Константиновны он схватил что-то, похожее на печальную усмешку.
В ярких перчатках, какие в ходу у кучеров за границей, он вышел из дома.
Песочного цвета пальто, на отлете, с яркой полосатой подкладкой, сидело широко на его высоких плечах.





ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. МАЛЬЧИШКА, ОСЕЛ  И  УБИЙЦА


– Почувствовал неодолимую страсть до мороженых яблоков – сходил в ягодный ряд, купил два десятка боровинок, заморозил их в леднике! – мужчина говорил в соседнем купе.
– Да кто же? Кто? –  не понимала женщина.
– Пурталес! Германский посол – мужчина сердился. – А вы думали – Лев Толстой?
Правильно поезд стучал колесами.
– «Ленин! – нашел Короленко в газете. – Пьяный дебош на Женевском озере!»
– Много как этой полуфранцузской мордвы! – вырвало Дмитрия Яковлевича в тазик.
Он принимал пилюли с хинином и мускусом и дал волю дурному расположению своего духа.
Кому-то Мария Петровна довязывала шарф. Темная кофточка со стоячим воротником сидела на ней просторно и не выказывала роскошных форм.
Они ехали уже долго и скоро прибыли в Петербург.
Выйдя из вагона, Ольга Дмитриевна ни на кого не смотрела. Ей было стыдно за свои висячие волосы, криво застегнутые юбки, сдвинувшуюся на бок шляпу.
Первым, кого она увидела на дебаркадере, был Полторацкий. Под приветливой улыбкой он скрыл беспокойство, вызванное видом ее похудевшего лица.
Небо было сине и нежно, солнце грело без знойных лучей.
Он стал рассказывать ей о масонах, Габсбургах, о графине Бальби. Лицо Ольги Дмитриевны повела усмешка.
– Мы ладим. Она не виновата в том, что у нее нет таких свойств натуры, какие сделали бы из нее образцовую личность, – он говорил.
Когда Дмитрий Яковлевич вышел, Полторацкий выстрелил ему в голову.
От изумления глаза Дмитрия Яковлевича сделались почти круглыми – он выронил тазик и упал.
Произошел общий переполох.
В числе ожидавших на вокзале был чем-то распоряжавшийся бравый полковник в адъютантской форме с расчесанными большими бакенбардами с проседью, оказавшийся Е. В. Богдановичем, бывшим моряком, стрелком Императорской фамилии, потом старостой Исаакиевского собора, а впоследствии генералом от инфантерии, членом Совета министра внутренних дел, автором многих монархических воззваний и проповедей, который тут же отобрал у Полторацкого револьвер, назвав Павла Васильевича мальчишкой, ослом и убийцей.
Подбежали дежурные чины полиции.
Дмитрий Яковлевич Самоквасов угасал, как луч заката в вечернем небе.
Юноша Полторацкий стоял, прислонившись к чему-то, с опущенной головой и что-то бормотал, ни на кого не глядя.



                ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. ШЕСТИФУНТОВЫЙ ПРЕЗЕНТ


Он не заметил, как выехал на набережную, как переехал мост.
Около парапетов неподвижно стояли в две линии кавалергарды, держа оружие на парад.
«Английская байка, – думал он, – по белому синими мушками. В смежной комнате слышен уже стук маленьких каблучков и шелест шелкового платья. Женщины – мастерицы забывать».
Ничем не вызванная, в нем появилась уверенность – ее сменила определенность. Он мучился определенностью разраставшегося с каждой минутой чувства.
  «В городах правдивы только кладбища и публичные дома, – теперь думал он так. Между порядочными людьми должна быть деликатность взаимного доверия. На плечах великанов и младенцы дальше их видят!»
На Миллионной жандармы остановили карету. Дальше ехать было нельзя. Ленин пошел пешком.
С газона он обрывал завялые лепестки цветов и деревьев.
«Всего-то на десять минут. Я даже не буду снимать шляпы!» – сейчас наслаждался он мыслью для мысли.
На подступах к Дворцовой люди стояли стеной. Пройти дальше не представлялось возможности. Ленин остановился.

– Блазень повертит,
    Покрутит, ускачет!..» –
он напевал из романса.

Ревельская белокурая немочка в блондовом чепчике по-женски сладострастно залюбовалась им – на минуту она замялась. Еще какие-то господа с остриженными, в подражание Толстому, бровями, смотрели на него. Он нравился не только женщинам, но и мужчинам.
Пристав на углу взмахнул перчаткой. Городовые вытянулись во фронт. Улица замерла.
Громкое «ура» исторглось из множества грудей – вдали, отсверкивая, показался кортеж.
Осторожно улыбаясь, Ленин удобно положил на ладонь завернутый в бумагу из под конфет шестифунтовый презент.
Дразнило знать, что будет дальше. Обмен материи? Небо в алмазах? Кристаллизация чувств по Стендалю?
Карета поравнялась с ним, и Ленин, через стекло, пристально стал вглядываться внутрь, стараясь верно запомнить давно знакомые черты.
Карета сплошь была заполнена старухами.
Старухи рылись в бакенбардах Государя.
На фоне старушечьих лицо Николая выделялось еще ярче.
Оно смеялось и сияло, как у весенней феи.




                ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. БАШМАКИ  МАТЕРИ  ГАМЛЕТА


Певчие дружно гласили с клироса.
Прихожане клали земные поклоны и усердно крестились.
Слышалось слабое бряцанье падавших на тарелку монет.
В церкви св. Екатерины на Невском стояла обморочная духота.
Все старались не смотреть на Дмитрия Яковлевича. С миной человека, привыкшего бояться перемены погоды, он лежал по центру. Черный сюртук слишком выставлял его полноту.
Немного вбок на Марии Петровне была надета шапочка, в роде венгерской, из черной соломы, с простенькой бархатной отделкой. В бурнусе из серого люстрина и небрежно причесанная, рядом с ней стояла Ольга Дмитриевна.
– Его нельзя было подкупить ни громкими фразами, ни искусно созданными миражами! – лакей в траурной ливрее сказал.
Гроб вынесли.
Золотой парчи балдахин со страусовыми перьями, запряженный четверкой лошадей в черных попонах, окружен был любопытными.
Под руку с Короленко, Мария Петровна шла сейчас за гробом. Настроение было приподнятое, волнение охватило всех и сообщилось даже совсем посторонним, только из любопытства останавливавшимся на тротуаре или выбежавшим к воротам и к дверям лавок и магазинов посмотреть на богатые похороны.
– Видно, свыше было не суждено! – кто-то, не слишком удрученный, сказал в Лавре.
– Он понял, что он лишний, – Короленко развел руками.
– Он был рожден для конъюнктур, – говорили. – Он был противник всяких усмотрений, идущих с ним вразрез.
Соболезновавшие наружно, в душе оставались равнодушными.
– Большая сила косности! Явно выраженный мизонеизм! Слабо развитое нравственное сознание! – уже принялись ругать. – Резкий и мрачный эгоист!
На том и закончили.
У отверстой могилы не было произнесено громких речей, не было пролито показных слез. Холодное любопытство проводило Дмитрия Яковлевича в могилу, и больное чувство незаменимой утраты не преследовало тех, кто возвращался от этой могилы, ибо им пришлось засыпать в ней ушедшего, который никогда не был живым отголоском их нравственных тревог и упований.
Скорбь наша менее долговечна, чем башмаки матери Гамлета!
Обладавшая изумительной выдержкой, основанной на глубочайшей вере в мудрость воли Господа, Мария Петровна пригласила Короленко бывать у них запросто, без дела. Дремлющие желания и потребность того, что составляет блеск и наружное убранство жизни, проснулись в ней с небывалой силой. Проклятые вопросы не смущали ее покоя, и огорчения не оставляли в ней глубокого следа.
Ольга же Дмитриевна, возвращаясь, думала о том, что ничто не изменит законов природы и вечно будет жить взаимное тяготение двух начал – мужского и женского.




ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. ЛЕНИН  ЖИВ!


– Что, черт возьми, произошло? – Дзержинский спросил.
– Бомба, – ему объяснили, – разорвалась в руках. Владимира Ильича больше нет.
– Царь?! – Феликс Эдмундович собрал морщины над правым глазом.
– Обделался легким испугом, – свидетели доложили.
– Да, но позвольте… - Кржижановский поднялся, – он… Ленин обещал революцию и всех нас сделать народными комиссарами!.. Теперь, выходит, не состоится?
– Он слишком много насулил! – Засулич выкрикнула.
Голос у нее был лающий, точно у кликуши.
– Эти его юмористические и подчас саркастические выходки! – Красина передернуло.
– Его нравственному облику недоставало законченности и рельефности, отличающих обыкновенно великие исторические личности! – Шомберг-Коллонтай послюнила палец и им провела по бровям.
– Он страдал революционной горячкой, которая приводила к припадкам жажды разрушения и кощунства! – об стену, в щепы, Мемнон Петрович Петровский разнес табурет.
Замкнув в себе нарастающую волну гнева, Феликс Эдмундович покачивал головой.
– Еще раз услышу такое о Владимире Ильиче – языки повырываю! – наконец, он прервал.
Звенящая, воцарилась тишина.
– Полагаю, следует избрать кого-то взамен Владимира Ильича, – неуверенно Фрунзе подтянул галифе. – Вношу кандидатуру Михаила Федоровича Губского и предлагаю принять его программу. На той неделе Михаил Федорович ездил в чумной форт и похитил там колбу с бациллами…
– Программа хороша, – Дзержинский кивнул, – но возглавить революцию может только Ленин. Имя овеяно легендой. Ни за кем другим народ не пойдет.
Не понимая, члены Центрального Комитета смотрели на изощренного старого подпольщика.
– Ленин. Имя, – что-то такое Дзержинский подумывал.
Крупская, среди других, сидела в китайчатом капоте.
– Враги не знают, что с бомбой был Ленин, – Дзержинский заговорил. – Они не знают, следовательно, что Ленин погиб. И не узнают! Мы не доставим им этого удовольствия! Ленин жив! Сейчас он в Женеве! Пройдет время, созреют предпосылки – новые предпосылки! – он вернется и возглавит революционный процесс! Ленин и никто другой! Он – Ленин, которого, все знают!
– Фальшивый? – заахали все. – Дебошир? Пьяница? Подставное лицо? Этот монгол?
– Монголы тоже люди, – Дзержинский отмёл. – Давеча Тумур-Батор из Улан-Батора прислал мне замечательный мастурбатор!




                ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. ВЫСТУПЛЕНИЕ  ОТМЕНЯЕТСЯ


Лакей доложил, что был телефон от Юрьева – никто не обратил на него внимания.
– Обольщаться подобной надеждой значило бы готовить себе новые разочарования, – Калинин продолжил мысль. – Ульянов – не Ленин! Не может заурядный человек заместить собой историческую личность! Масштаб не тот!
– Чего не может человек, то по плечу Партии! – пронзительным взором Дзержинский смотрел в будущее. – Ульянову мы найдем лучших педагогов! Мы создадим при нем мозговой центр! Обучим ораторскому искусству, пластике! Станиславский поставит ему жесты!.. Ульянов станет Лениным!
Вопрос был решен.
– У него, знаю, есть своя Крупская, – Надежда Константиновна надела шляпку. – Я уезжаю и выхожу замуж за Сунь-Ят-Сена.
– Партия выражает вам благодарность! – Феликс Эдмундович покивал Свердлову.
Быстро еврей нацарапал что-то на обертке от сала.
– Записка на дом Ротшильда в Париже, – передал он документ вдове. – На получение семисот рублей.
– Рабочие судостроительного завода… Невского… вторую неделю сидят в пивной Веселова… с оружием… ждут сигнала! – Дзержинскому напомнил Бабушкин.
– Выступление до поры отменяется. Велите им разойтись! – Дзержинский распорядился.
Где-то совсем рядом вскрикнул часовой. Члены Центрального Комитета бросились к окнам. Полицейский наряд, человек в сорок, с жандармским ротмистром во главе, окружил дом.
– «Шум в зале возвестил о приезде новых гостей!» - Феликс Эдмундович употребил над собой усилие, чтобы не икнуть на всю комнату.
Он был находчив на цитаты.
Как бы желая освежиться от внутреннего волнения, Красин взял со стола карсельскую масляную лампу и завел часовой механизм.
– У нас полторы минуты! – предупредил он.
На щеках его играл болезненный румянец.
Валентинов отшвырнул стол, ковер – рванул крышку люка.
Один за другим подпольщики попадали в подземный ход.
Надежда Константиновна на бегу подвернула ногу – вскрикнула, осела, осталась лежать на земле. Валентинов услышал, вернулся, одним движением вправил ей кость.
– Того… может, не надо вам к Сунь-Ят-Сену? – жарко припал он к ней.
В кромешной тьме чувствовала она, какой он большой и сильный.
Ужасный взрыв, разнесший на куски старенький домик, слышали все, кроме них.
     ГЛАВА  ДВАДЦАТЬ  ПЕРВАЯ. ДЕВОЧКА  И  МИКРОБ


Павел Васильевич Полторацкий за убийство профессора Самоквасова и за десяток других должен был быть повешен или расстрелян драгунами – именно такой приговор в старом здании Петровского арсенала был вынесен ему на заседании Особого присутствия Судебной Палаты с участием сословных представителей: расстрелять и тело повесить. Левый адвокат Луарсаб Андроников подал апелляцию: Полторацкий-де невменяем. Проверили с участием профессуры, не симулирует ли. Выяснилось: нет. Кассационный Сенат отменил казнь. До конца своих дней осужденный был помещен в психиатрическую лечебницу «Всех скорбящих» на одиннадцатой версте Петергофского шоссе.
Об этом Михаил Иванович Калинин узнал из газеты «Голос» за рюмкой лафиту в прекрасной кондитерской Кочкурова.
На той же полосе газеты помещено было сообщение, что в доме генерала Жербина, на Михайловской площади, жена его Ольга Ивановна (по первому браку Княжевич) устроила накануне грандиозный прием по случаю продажи дома Международному обществу спальных вагонов.
Конкретно кто был на приеме не сообщалось, и Михаил Иванович не знал, что среди прочих на Михайловской побывали, к примеру, баронесса Штемпель и сестры Розен.
В больнице Полторацкому приходилось не так уж скверно: его избивали и помещали в карцер не чаще других, его раз в неделю обмывали из шланга, почти вдосталь он получал хлеба и мороженой моркови, но главное – к нему приходила   о н а   – монашенка-кармелитка в маскарадном костюме и белой атласной маске! Она снимала то и другое, они могли делать все, чего им хотелось, и никто не мог помешать им. Ему и графине Бальби!
Об этом тоже не сообщалось в газете «Голос», и Михаил Иванович тоже не знал этого.
Потягивая лафит, он курил – Валентинов, напротив него, пил молоко.
– Поедете к Ульянову? – Валентинов спросил. – В Женеву? Учить, передавать опыт?
Калинин допил вино, загасил папиросу.
– Пожалуй, нет, – он поднялся. – Микроб туризма и авантюр, гнездившийся во мне, понизил свою вирулентность.
Они вышли на улицу.
Девочка лет семи-пятнадцати подбежала к ним с протянутыми вперед пустыми руками и умоляющим взглядом больших, широко раскрытых глаз.
Чего она хотела, эта девочка?
Она мечтала, чтобы к ней протянулась дружеская рука и дала ей апельсин.

КНИГА  ВТОРАЯ:  НОЧНАЯ  КРАСАВИЦА

         
                ЧАСТЬ  ПЕРВАЯ


       ГЛАВА  ПЕРВАЯ. ЧАЙ  С  ПИРОЖНЫМИ


На журфиксах всегда есть очень некрасивая дама, которой хозяйка по мере надобности передает свои полномочия. Такая дама обычно длинноноса, немного косит глазами, имеет желтоватую кожу и неровные зубы. Именно такой была Вера Александровна Еракова-Данилова.
Неопределенных лет, в вышедшем из моды платье, в доме генерала Жербина на Михайловской площади, она замещала хозяйку Ольгу Ивановну Жербину (по первому браку Княжевич), когда ненадолго той нужно было отлучиться по какой-нибудь своей надобности. Тогда Вера Александровна вместо Ольги Ивановны разливала гостям чай и говорила им любезные фразы.
С разных сторон вместительного помещения несся гул голосов, смешанный со взрывами дружного смеха. Человек двадцать господ и дам, в вечерних туалетах, непринужденно общались между собой, обмениваясь репликами и несущественными замечаниями. Был даже не журфикс, а целый прием по случаю: с выгодой Жербины продавали свой дом Международному обществу спальных вагонов.
– Теперь здесь будет спальный вагон! – гости шутили.
Повсюду была бронза, позолота, обюссоны. На темно-ореховом фоне стен выделялись ряды тарелок великолепного саксонского фарфора, большой гобелен, изображавший нимфу в действительный рост, горки с севрским сервизом и хрусталем. Во всей обстановке чувствовалось умение, намеренность и утонченный вкус целого поколения, собиравшего вещь за вещью и передававшего их по завещанию поколению следующему.
– Чаю! – предлагала гостям Вера Александровна. – С пирожным!
Голос у нее был приятный по тембру.
Только что она подала четыре стакана чаю и столько же пирожных сестрам Розен и их мужьям – Сиверсу и Пасскому и теперь наливала чай и выбирала пирожное баронессе Штемпель, муж которой заведовал столичным Почтамтом. 
– Что пишут? – Вера Александровна спросила.
Сама она была писательница, и ей было интересно, чего такого могут понаписать другие.
– Все больше по пустякам, – баронесса отхлебнула. – Любовное, как всегда: штабс-капитан Накладов – Симоновой-Хохряковой, Александра Михайловна Шомберг-Коллонтай – адвокату Утину.
Они обсудили недавнюю дуэль Богдановича с Феликсом Мотлем.
– Комики! – под конец сошлись они во мнении.
В эту минуту в гостиную вошла Любовь Ивановна Берг, слегка похудевшая, довольно интересная, в черной шляпе с громадным огненного цвета панашем, улыбающаяся, с неизменными ямочками и румянцем на щеках.




                ГЛАВА  ВТОРАЯ. ПЕРЕЛИТЬ  КРОВЬ


Еще молодая женщина, шумно она шуршала шелками. Ее тонкое продолговатое лицо носило оттенок веселой живости, ума и благородного изящества.
–Давайте я перелью вам кровь! – Богданов Александр Александрович, которого все звали Малиновским, тотчас предложил ей себя.
Весело Любовь Ивановна рассмеялась, зажгла папиросу, курнула два-три раза и бросила ее в камин.
Внимательно Николай Андреевич Буцковский смотрел, как она это делает. Высокий, с интересным лицом породистого коня, он дал себе слово, во что бы то ни стало обладать Любовью Ивановной. Эта женщина его теснила.
Немецкий дирижер Феликс Мотль махнул оркестрантам – те, на хорах, заиграли что-то из Ребикова.
– Цена поднялась на темно-серых лошадей, – обсуждали теперь под музыку. – Оно понятно: Государь ездит!
Фабрикант Стрельбицкий вошел, Давыдова Александра Аркадьевна, Мамин-Сибиряк с актрисой Абрамовой.
– Сейчас выпьем и поедим, – говорили они.
В комнатах начинало делаться тесно.
Ольга Ивановна Жербина, хозяйка дома и уже не хозяйка ему, возвратилась и, поблагодарив Веру Александровну, вновь приняла бразды правления.
На сервизе из английской жести поданы были жареные цыплята. Ананасы и апельсины лежали в красивых позах.
Павел Антонович Чехов-Книппер, сын русского большого писателя былых времен, хорошо выбритый, в черном сюртуке и серых панталонах солидного покроя, с манерами светского чиновника, в золотых очках, слегка наклонился к сидевшей по соседству с ним Александре Михайловне Шомберг-Коллонтай.
– Главный стимул нашей жизни – скука! – сказал он ей со значением.
Она его разуверила, что это вздор.
– Глубокая женская преданность может превратить влюбленность мужчины в истинную любовь! – сбитый с позиции, сменил он тему.
– Это – тетеревиное толкование! – успевшая выпить шампанского, она выпачкала ему манжету.
Освобожденная от обязанностей развлекать гостей, спокойно Вера Александровна обгладывала цыплячью шейку.
Доктор Оттон Антонович Чечотт сидел рядом с ней, свободный от страстей.
Она смотрела на его хорошо сохранившееся лицо, с его спокойным, гармоничным выражением, слушала, как он рассказывал ей о своей жене и детях, и думала со своей стороны: он нашел истинное счастье, он не мучится внутренним разладом, не колеблется между сложными стремлениями, а живет простой, цельной жизнью.



                ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. ОТРОСТОК  И  ПЛОТНЫЙ  ПАНЦИРЬ


– В лифте имелось стенное зеркало, – Вера Александровна ответила доктору, чуть запнувшись: вошел Утин.
– Насилу-то! Где пропал? – с ним обнялся Буцковский.
– Дела, дела! – в коротком парижском пиджаке с узкими рукавами, нарочно Евгений Исаакович медлил сесть к столу.
С тарелкой в руках доктор Чечотт встал, и Утин опустился на стул, рядом с Ераковой-Даниловой.
От его крепкого пожатия пальцы ее слегка слиплись, она поспешила расправить их, как бы уничтожая этим какую-то улику. Она отдернула свою руку, как бы затем, чтобы взять конфету из вазы.
– Здесь нет ни вазы, ни конфет, – с выражением какой-то странной игры в пронизательных глазах, сказал он ей. – Только цыплята, шампанское, апельсины и ананасы.
Поспешно Вера Александровна положила себе ананас.
– Позвольте, я очищу! – он срезал с плода отросток и удалил плотный панцирь.
Переменив позу, Вера Александровна уселась так, чтобы Утину видны были решительно все физические ее недостатки. Не слишком аккуратно она отправляла в рот мясистые сочащиеся ломти, и липкий сок обильно стекал по ее подбородку.
В нем ничего не переменилось.
Богатый столичный сластолюбец, влачивший обильную земными благами жизнь, он проявлял свой интерес к ней, не имевшей ни красоты, ни свежести!
На них смотрели.
– Ему – что деньги, что щепки: все равно, – пригнувшись к своим мужьям Сиверсу и Пасскому, сказали сестры Розен. – Белье стирать он в Лондон отсылает!
Порывисто Вера Александровна теребила часы, оправленные в браслет.
С видом напускной любезности Утин осведомлялся у нее о самых ничтожных обстоятельствах. Плотоядная улыбка трогала его чувственные губы. Он чувствовал благоухание ее лавандовых духов в соединении с фиалковой помадой.
– Предполагаю, девиз ваш: нравственное самоусовершенствование, стремление к добродетели и братской любви, не так ли? – губами он пощекотал ей ухо.
– Здесь душно! – неловко, из кармана нижней юбки, она извлекла веер и принялась опахивать лицо.
– Действительно, душно! – сказал он так, точно хотел сказать: «Крутись – не крутись, голубушка, – все равно я разгадаю твою тайну!»




                ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. РАНЕНЫЙ  БЕГЕМОТ В  ВЕРХОВЯХ  НИЛА


«Разгадаю, непременно разгадаю!» - продолжал Евгений Исаакович думать вперебивку с фразами, которые он произносил вслух.
После фруктового десерта все зашумели стульями.
Мужчины, отделившись особой кучкой, уселись за игорные столы.
Игра пошла большая – протягивая левую руку за колодой, правой Утин подсчитывал крупный ремиз.
Буцковский, за соседним столом, ловил каждый звук: талантливый человек, он играл в домино по стуку.
В гостиной между тем проходил импровизированный концерт – из помещения доносились меланхолические звуки, взятые смелой, уверенной рукой: играла баронесса Штемпель, и Оппель Андрей Алексеевич, автор романсов и музыкальный педагог, кивал ей одобрительно. Софья Алексеевна Лешерн фон Герцфельд, дочь генерала, пела – суетливый генерал Насветович, фотограф-любитель, снимал ее в разных позах.
Хороший это был человек или дурной, умный или глупый, честный или бесчестный – никто из близко знавших его людей не мог дать категорического ответа.
« Да, разумеется, он – добрый человек, но способен обидеть вас без всякой причины».
«Он – человек безупречной честности, но с легкостью может оклеветать кого угодно».
«Он – человек умный и тактичный, но он сделал на днях удивительно нелепое распоряжение…»
– Сейчас, – Ольга Ивановна Жербина объявила, – писательница Вера Александровна Еракова-Данилова почитает нам из нового!
– «Ненила Павловна Нерчинская, – Вера Александровна прочитала, – была женщина лет тридцати восьми, свежая, веселая, немного сентиментальная. Оставшись вдовой на тридцатом году своей жизни, она дала себе слово не выходить более замуж. Муж ее был человек немолодой, больной и капризный. Самым лучшим делом его жизни было то, что он оставил после смерти своей жене порядочный капиталец и купил на ее имя дом в губернском городе В. Много нужно было иметь в натуре легкости и подвижности, чтоб сохранить такую ясность характера, какую сохранила Ненила. Несмотря на то, что лицо Ненилы Павловны было еще свежо и приятно, она не имела претензий нравиться, и когда ей случалось возбудить в ком-нибудь нежное чувство, то большие карие глаза ее светились такой сестринской лаской и добротой, и вместе с тем отнимали всякую надежду на страстную взаимность…»
– В верховьях Нила раненый бегемот опрокинул нашу лодку! – с громадной сигарой во рту генерал Навроцкий сказал генералу Жербину.
Для освежения мозга генерал Жербин понюхал из золотой табакерки.




ГЛАВА  ПЯТАЯ.  «НОЧНАЯ  КРАСАВИЦА»


–«Ей было противно жужжание мух, – продолжила Вера Александровна чтение, – ее раздражал кашель матери, раздававшийся из другой комнаты… чья-то печальная тень пронеслась перед ней, чей-то молящий голос раздался в ушах ее. В сердце Ненилы Павловны быстро росло новое чувство, до которого она еще не смела коснуться собственным сознанием. Она осторожно обходила его, как спящего чудовища, и замирала: оно проснется и поглотит ее…»
Мамин-Сибиряк и актриса Абрамова преподнесли ей два букета полевых жасминов.
– «Полусон, полубред оковал ее?» - посмеиваясь, к Вере Александровне подошел Утин. – Как называется ваш новый роман? Признаюсь, я опоздал к началу… «Женщина высокой порядочности?»
Он крепко взял ее под локоть и повел комнатной анфиладой.
– Роман мой называется «Между ею и им», – тем временем Вера Александровна отвечала.
Он остановил ее у окна так, чтобы на нее мог упасть лунный отблеск. Поспешно она перешла под электрический свет. Он отобрал у нее букеты жасминов, куда-то бросил: цветы мешали ему обонять запах ее лавандовых духов в соединении с фиалковой помадой. Это сочетание определенно кружило ему голову.
– Напишите другой, – снова странно он заиграл глазами. – Другой роман. «Ночная красавица»!
– «Ночная красавица»! – она оценила. – Звучит неплохо… О чем же?
– Женщина, – крупно он нарез;л. – Удивительной красоты. По ночам выходит на улицу. Завлекает мужчин. И как! – пригнувшись к ее уху, он внес уточнение.
– Что? Как вы сказали? Я не ослышалась? – она отпрянула.
– Не ослышались! – судорога пробежала по всему его телу.
Холодея, она смотрела на его невозможно короткий пиджак. Определенно, Евгений Исаакович хотел овладеть ею, но переломил себя: в комнату к ним вошла полковница, бойкая на разговор с мужчинами, седеющая, с напудренными волосами. Ее большой рот с толстоватой нижней губой чувственно был приоткрыт.
Вера Александровна выскользнула, вернулась в гостиную. От волнения у нее пересохли губы – с подноса она взяла бокал шампанского.
Павел Антонович Чехов-Книппер стоял рядом. Он был чрезвычайно похож на свою мать, с той только разницей, что у матери каждая черта была подвижна и тревожна, он же сохранял постоянное хладнокровие. В обществе он держался ближе к мужчинам и пожилым дамам. Стеснялся при женщинах в первую минуту, а потом говорил с ними, как с мужчинами.
Он умел постоянно топтаться на одном месте, мелькать в глазах и разговаривать.




                ГЛАВА  ШЕСТАЯ. РЕПУТАЦИЯ  ЖЕНЩИНЫ


– На каждом шагу грязные онучи, сортиры, вонь, бранные слова, выходящие из всех пределов приличия! – Павел Антонович сказал.
Утин ходил между гостями, разыскивая ее – Вера Александровна никуда не ушла, продолжая стоять с Чеховым-Книппером.
Превосходно ей виден был Буцковский, с его лицом породистого коня. Он, отчетливо Вера Александровна сознавала, объят был единственной, всепожиравшей его мыслью: во что бы то ни стало овладеть Любовью Ивановной Берг. Что же до самой Любови Ивановны, то, судя по всему, она, бойкая без крайностей, мало сдавалась на убеждения пылкого своего воздыхателя.
«По своему телесному складу он должен быть чувственным!» - думала Вера Александровна о Буцковском.
– Отрезвиться от пустой суеты и материализма! Никак не могут! Скоты! – Чехов-Книппер выругался крепким словцом. – Срать я на них всех хотел! – прибавил он непечатную фразу.
Человек, солидарный бог знает с кем, собой, как бы там ни было, он укрывал ее от Утина.
– Да вы – комик! – смех Веры Александровны звучал как-то деланно.
Контролер спальных вагонов Андрей Алексеевич Желябужский приглядывал, чтобы гости не пачкали стен и не повредили мебели: дом отходил Международному обществу вместе со всей обстановкой…
Узкий диван с небольшой спинкой в греческом вкусе: Утин обнаружил ее и вел туда!
– Один индискретный вопрос: каким образом вам удается?.. – уже сидели они на диване.
– Не понимаю: о чем это? – с трудом она сохраняла невозмутимость. – Лучше вы расскажите! Что видели во Франции? – старалась она перенаправить его мысли.
Он рассказал ей, как в Париже присутствовал он на лекции по порнографии, причем на лекции этой производились опыты с живыми людьми!
Непроизвольно Вера Александровна облизнула губы, что не укрылось от Утина. Он будто нечаянно, между прочим, взял ее руку и придвинулся ближе.
– Бросить хотите порицание? На репутацию женщины? – пониженным тоном она спросила.
– Репутацию женщины?! – повторил он со взрывом нехорошего смеха. – Ре-пу-та-цию!
Суетливый генерал Насветович снимал с них фотографии кодаком: выходило совсем несуразно.




                ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. ГЛУПАЯ  СТРАСТЬ


– Прошу вас сегодня же дать мне свидание. Одна только вы можете меня осчастливить! – нога Утина нажала ее ногу.
– Вы, вероятно, для блезиру? Смеетесь над дурнушкой? – губы Веры Александровны сложились в горькую усмешку. – Столько вокруг красивых женщин! Александра Михайловна Шомберг-Коллонтай! – умышленно она назвала.
– Все они ничего не значат для меня. С тех пор, как я узнал вас! – буквально он смотрел ей в рот.
– Теряю всякую нить к пониманию, – искусственно она удивилась.
Александра Ивановна Шомберг-Коллонтай, было прикорнувшая в уголке, подняла голову и смотрела на них.
– Я слышала, вы отзывались непочтительно обо мне, правда это? – она подошла.
– Вы потеряли в моих глазах всякую прелесть – об этом я готов говорить во всеуслышание! – дерзким фамильярным жестом Утин заложил руки в карманы брюк.
– Я принесла вам в жертву свою совесть, утратила свое имя! – она пустила слезу.
– Не следовало вообще мне с вами вожжаться, – он сделал тошное лицо. – Это была глупая и неудавшаяся страсть!
– Я вас любила, как могла и как умела, – произнесла она с нервной тоской.
– Оставьте меня! Сию же минуту! Более я не хочу вас знать! Довольно ворочать старое! – с силой он разнял обвивавшие его руки.
– Я раскусила в вас совершеннейшего прохвоста!.. Прохвост! Прохвост! – Шомберг-Коллонтай закричала.
Получившая свободу Вера Александровна возвратилась в залу.
Оркестр играл на хорах. Мамин-Сибиряк и актриса Абрамова исполняли танец с невероятными курбетами. Все празднично были оживлены. Ольга Ивановна Жербина давала общий дирижирующий тон.
В черной шляпе с панашем, с ямочками и румянцем на щеках, Берг Любовь Ивановна полуотворотилась от Николая Андреевича Буцковского: он не спускал с нее потемневших от страсти глаз – она же медлила броситься в пропасть, куда увлекал ее этот энергичный человек.
– Она слывет за недоступную, – Вере Александровне сказала баронесса Штемпель.
Богданов-Малиновский подошел с пробиркой:
– Давайте я перелью вам кровь!
– Вы комик! – Ольга Ивановна Жербина услала его с глаз долой.
Кого-то Любовь Ивановна Берг разыскивала, поворачивая шею: лакея!
Справившись с часами, она отдала ему распоряжение.
Лакей выбежал на улицу и кричал ее карету.




                ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. СОЛДАТ  У  ДЕВКИ


Быстрые кони, туго натягивая вожжи и круто сгибая сильные, упругие, лоснящиеся шеи, шустро умчали экипаж – досадливо покраснев, Николай Андреевич Буцковский отошел от окна.
Вера Александровна Еракова-Данилова встретилась ему на пути – из вежливости, принужденно, он обратился к ней с ничтожной фразой.
– Был бы у девки солдат, а скула подбита будет! – в ответ Вера Александровна рассмеялась.
Это были первые несветские ее слова.
От неожиданности Николай Андреевич споткнулся на гладком паркете. Не понимая Веры Александровны, внимательно он оглядел ее испитое лицо, отметил изъяны фигуры. Ему показался странным склад ее бледных губ. Он вспомнил, что эта худая некрасивая женщина – какая-то писательница и тут же забыл о ней.
Прием, между тем, продолжался. Играла музыка, лакеи разносили шампанское, Давыдова Александра Аркадьевна танцевала с фабрикантом Стрельбицким, благожелательно всех оглядывал доктор Чечотт, готовый оказать каждому первую помощь.
Суетливый генерал Насветович, фотограф-любитель, прогуливался анфиладами с полковницей, седеющей, с напудренными волосами. Бойкая на разговор с мужчинами, она, потаенная охотница до неприличных карточек, выпрашивала их у него, чтобы рассмотреть на ночь.
– Негритянка, которую похищает горилла! – восклицала она. – Слышала я – есть такая серия!
– Вчерашний день! – генерал смеялся. – Горилла, которую похищает негритянка!..
За карточными столами, в инфернальной, Павел Антонович Чехов-Книппер спорил с Сиверсом, Пасским и их женами – сестрами Розен.
– Туз выиграл! – он настаивал.
– Дама ваша убита! – показывали они в четыре руки.
– Скандала захотелось?! – кричал он на них, давая волю дурному расположению своего духа.
Человек редкого равновесия, физического и нравственного, отличного здоровья и безупречной наследственности, в последнее время он потерял линию и срывался  –  в  его добрых глазах промелькнула тень суровости: - Людишки!
Спор доходил до крайностей – ко времени появилась Шомберг-Коллонтай.
Она имела на Павла Антоновича успокоительное влияние.
– Чувствую, следовало бы отодрать меня, да некому, – склонилась она к его уху.
Тут же он забыл предмет спора.
– Поедемте. Ко мне. Не нужно волноваться, – она повела его к выходу. – Сегодня вам я  позволю всё.
Уже клевала она носом – сон тягчил ее веки.




ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. ПУТИЛОВ  ДЛЯ  РОССИИ


«У нее приятный голос, – с чего-то Буцковский вспомнил. – Больше ничего!» – снова он забыл о Вере Александровне.
Он метал банк. Стрельбицкий, Чечотт и Феликс Мотль понтировали. Игра требовала внимания.
Попеременно, на две кучи, направо и налево, раскладывал он колоду – Вера Александровна Еракова-Данилова следила за ним из-за веера.
– Шампанское от Депре, – фабрикант Стрельбицкий сказал. – Цыплята от Баумгартнера.
Медленно Вера Александровна приблизилась. Мысленно она была устремлена на один предмет.
– Николай Андреевич, сколько у вас?
Она перегнулась к Буцковскому через стол и смотрела на его ремизы. Ее губы сложились в слабую улыбку. Снова она замещала отлучившуюся хозяйку и должна была развлекать гостей.
Ему сделалось неспокойно. Нервно он перевел ногами под столом, и это не укрылось от нее.
– Чаю, пожалуйста, – Николай Андреевич отозвался. – С пирожным.
– Чай кончился, – словно бы подула она на блюдце, – да и пирожные вышли, – словно бы она надкусила.
Всем телом Буцковский вздрогнул.
– Путилов почти то же самое для России, что для Германии – Крупп! – Феликс Мотль сказал.
– Доктор Крупп и доктор Сап, – Оттон Антонович Чечотт закивал. – Лошадиные фамилии!
Мамин-Сибиряк и актриса Абрамова молча разрезывали номер какого-то толстого журнала. Буцковский сел к роялю и перелистывал ноты – по временам он брал тихие аккорды и напевал мотив романса или арии.
– Ему кто-то передал, – к Вере Александровне подошла баронесса Штемпель, – будто вы говорили: все здесь слабаки да лицемеры, один только, мол, Буцковский хорош!
– Действительно он здесь выделяется, – присоединилась к ним Александра Аркадьевна Давыдова.
– Беклемишев! – Ольга Ивановна Жербина подвела к дамам невзрачного, маленького, кривоглазого, однорукого человека, похожего на адмирала Нельсона. – Приехал из Торжка. В спальном вагоне.
– Люблю делать продолжительные прогулки пешком, – тот рассказал. – В загвазданных глиной сапогах.
– Нет, право же, вы комик! – смеясь, держались дамы за животы.




ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. ЗА  БУТЫЛКОЙ  И  ПЕРЕД  ЖЕНЩИНОЙ


Определенно этот Беклемишев просился в ее роман – своим присутствием там существенно он мог оживить действие! Он, заработала писательская фантазия, приезжает в губернский город В. именно  из Торжка, определяется на постой к Нениле Павловне Нерчинской – скромный и милый провинциал, на поверку оказывается он обуреваем страстями и одержим пороками… «По нечистой улице с мычанием шли коровы, погоняемые босоногими ребятишками и работницами, – поползли уже строки, – неподалеку на речке слышалось полоскание белья; с поля неслись звуки пастушьего рожка. На всем лежал тот теплый туман и затишь, которыми почти всегда сменяется к вечеру жаркий летний день. Полуодетая Ненила Павловна лежала на софе. Беклемишев вошел без доклада, лихо свистнул, ухарски взмахнул кнутом. Скромный и милый провинциал, за бутылкой и перед женщиной разительно он переменялся – на третьей рюмке уже он обходился с любой, как с кузиной…»
Тем временем  Беклемишев рассказывал.
В молодости он носился с планами художественной деятельности, от которой впоследствии отказался – ежедневная житейская суета забрала его в свои лапы. Он обвенчался в конце сырной недели, поэтому брак его был разрушен и дети признаны незаконнорожденными. Как бы для того, чтобы насмеяться над ним, судьба свела его в это лето с тремя женщинами, чрезвычайно интересными, молодыми, каждой в своем роде.
«Вермишелев, – тут же Вера Александровна переименовала его. – В романе он будет Вермишелев!»
– Они пересмеивались, переговаривались и переодевались, – бросал Беклемишев скороговоркой, немного путая и не договаривая. – Нарядные, с манящими глазами и манерами.
– Они были слишком женщинами, чтобы увлечься отвлеченными идеями? – схватила Вера Александровна суть. – Жизнь сердца была у них всегда на первом плане?
– Любовь, не представлявшая ничего рельефного, ничего выпуклого, не могла уже увлекать их, – показал Беклемишев рукой. – Окна были фальшивые, со вставленными зеркалами. Дубовую калитку, кроме защелки, я запер еще припором. Исполнившись восторга, я выхватил из кармана целую пачку ассигнаций и бросил им в колени. Не скрою, настроен был я весьма решительно! – он сделал белые глаза.
Внимательно прислушивавшийся, к ним подошел Мамин-Сибиряк (последнее время лестно его упрекали, зачем не пишет он ничего нового).
– Конкретно  ч т о  в этот  момент вы подумали и именно  к а к и е  в дальнейшем совершили поступки? – держал он наготове записную книжку. – Прошу вас не стеснять себя в подробностях, господин Вермишелев!
Действия и мысль интересовали Дмитрия Наркисовича больше, чем настроения.




ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. «СИНИЕ  ГУБЫ»


– Утин где? – Вера Александровна вспомнила.
– Разыскивает вас повсюду. Очень возбужден, – баронесса Штемпель ответила. – Тсс! – произнесла она, указывая глазами на дверь, в которую входил Евгений Исаакович.
«Большой ценитель женственности, одухотворенной умом и изяществом, он залюбовался ею сначала, как художник, встретивший прекрасное существо, а затем и как человек, у которого проснулась жажда личного счастья!» - Вера Александровна посмотрела.
Спиной, через малоприметную боковую дверцу, она выскользнула в коридор, прошла по нему до очень большой и высокой комнаты со стенами из сплошных стеклянных рам – то был зимний сад.
Там мягко опустилась она на один из отдаленных диванов.
Ее губы дрогнули, зашевелились.
Ее тонкие ноздри нервно подрагивали.
Запах цветов бузины щекотал ее обоняние.
Полная луна за окном сладко мучила ее…
Вера Александровна Еракова-Данилова была единственной дочерью Александра Николаевича Еракова, талантливого инженера и друга Некрасова. Ее мать – урожденная Дуссик, англичанка, умерла в молодых годах, исполненная живого музыкального настроения, выражавшегося в талантливых импровизациях. Способности к музицированию передались Вере Александровне лишь отчасти, зато, в детстве игравшая на некрасовских коленях, буквально всосала она интерес к сочинительству. Первый рассказ ее «Синие губы» был помещен в сборнике «К свету», изданном в пользу Высших женских курсов. Читателю представлено было поэтическое описание борьбы природы при пробуждении ее к новой жизни весной, после продолжительного зимнего дня. Изысканно Вера Александровна воспевала спокойную, безмятежную зиму, между тем как весну изображала она в виде грубой, чувственной силы, которая возбуждает массу надежд, но ни одной из них не осуществляет… Под псевдонимом «Данилова» Вера Александровна перевела на русский «Розовую глотку» Эркман-Шатриана, публиковала свои детские повести на темы Эберса и Захер-Мазоха. В книжке «Русского вестника» увидела свет ее повесть «Влажный язык». Ее много читали по железным дорогам… «Прежде чем клеймить влечения человеческой природы, называя их «пороками», необходимо их беспристрастно исследовать, без гнева и злобы, как исследуют проявления стихий, не сердясь на них, даже когда приходится от них страдать», –  такую мысль проводила Вера Александровна там.
– Страдать иль наслаждаться?! – прочувственно за стеной пели.




ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. СУРРОГАТЫ  ОВСА  И  СЕНА


Войдя и прислонившись к косяку дверей, определенно Евгений Исаакович рисовался.
– Где она? – наконец, спросил он у баронессы Штемпель.
Та даже не взглянула на него, будто его слова относились вовсе не к ней.
Оркестр прекрасно исполнял симфонические номера.
Дочь генерала Софья Алексеевна Лешерн фон Герцфельд танцевала, как фея. Слегка позировавшая на избалованную девочку, в безукоризненном туалете женщины, живущей в праздности, она возбуждала любопытство и пересуды относительно ее образа жизни.
Слегка поддувая под свои нафабренные усы, Буцковский Николай Андреевич наблюдал за нею. Ее желтая кружевная берта была прикреплена к корсажу темно-красным шу. Это показалось ему глупым.
Они считали себя знакомыми и при встречах иногда разговаривали.
– Вы считаете меня нимфоманкой?- интересовалась она его мнением.
– Вовсе нет, – припоминал он моменты. – Разве что самую малость…
– Писательницу не видел эту… Еракову-Данилову? – Утин подошел с пылавшим взором.
– Веру Александровну? – Буцковский вспомнил.
Тут же он призадумался: на приеме были красивые молодые женщины – так почему приятель его, знавший в них толк и имевший успех, разыскивал ее, болезненную и затертую?
Евгений Исаакович понял и сам, что допустил промашку. К чему было плодить конкурентов?
– А впрочем, не так она мне нужна, – делано он рассмеялся. – Хотел, знаешь ли… хотел   н а к о р м и т ь   л о ш а д ь   с у р р о г а т а м и   о в с а   и   с е н а  !- вдруг вырвалось у него.
Софья Алексеевна Лешерн фон Герцфельд приподняла розовое ухо.
«Олух! Осел! Выкрест!» - выругал себя Утин.
«Определенно здесь что-то кроется, – пришло Буцковскому. – Как видно, эта писательница – хитрая штучка! Должно быть она – сводня и подготовила нечто пикантное!»
Жизнь его самого не была ни разгульной, ни даже праздной – однако, сорокалетний, будучи, что называется, в самой поре, никак Николай Андреевич не мог помыслить себя вне сильных страстей. Утин, Буцковский знал, всегда находился в погоне за какой-нибудь эмоцией или экстазом, и в этой погоне, безусловно, было отвечающее на собственную жизнь Николая Андреевича.
– Давайте я перелью вам кровь! – к Утину подошел Богданов-Малиновский.
– В крови моей горит огонь желанья, – опять сказал Евгений Исаакович не то, что следовало бы. – Вдруг перельете вы мне кровь какой-нибудь старой девы – что тогда?!
Тут же заметил он малоприметную боковую дверцу и заинтересовался ею.
«Что, черт возьми, все это значит? – взглянул Буцковский на доктора Чечотта.
Сосредоточенно доктор молчал, и на нерусском лице его, с крупными чертами, обрамленном черной бородой, видны были серьезность и напряженное ожидание чего-то, о чем лучше было бы пока не говорить.




ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. НАРАВНЕ  СО  ВСЕМИ  ЖИВОТНЫМИ


– Лукавая женщина сладострастного сна! – Утин вошел в боскетную и увидел ее.
На лице Веры Александровны изобразился испуг.
«В синих очках, с привязанной бородою, – до этого представляла она Вермишелева с Ненилой Павловной… в платье из полосатой вигони…»
– Сейчас прямо здесь вы дадите мне удовлетворение! – приступил он к ней без обиняков.
Сомневаться в его намерениях не приходилось: уже он мял и жал ее длинные пальцы.
Что-то Вера Александровна для себя решила.
– Отношения, свойственные человеку как животному и наравне со всеми животными! – взвесила она фразу. – Хорошо, пусть будет по-вашему! Можете меня поцеловать! – она не отстранила его.
Он потянулся было убрать свет – с неженской силой она удержала его за руку.
– Я был в поисках за вами, – зачем-то он объяснил. – По всему дому! – он не решался и медлил.
– Целуйте, ну же! – она придвигалась.
Он отшатнулся: по ее поблекшему, изнуренному лицу шли желтые пятна.
– В сущности, это, конечно, совершенно пустое! – порывисто он поднялся. Во всей его фигуре виднелось утомление, а в глазах досада.
Не сдержав себя, Вера Александровна разразилась громким хохотом.
Он растерялся и не нашел ничего более сделать, как выйти вон из комнаты.
– Что-нибудь напишите мне в альбом! – в гостиной обратилась к нему Ольга Ивановна Жербина.
«Вечер вышел пребестолковый, – он записал. – По всему, это не она. Она не может быть ею! Она засмеялась и прикрыла рот платком. Я ошибся!»
Дочь генерала Софья Алексеевна Лешерн фон Герцфельд прошла мимо с генералом Навроцким. Она взглянула на Евгения Исааковича, как на знакомого, и рассмеялась.
– Пароход «Деббельн» из Петербурга в Стокгольм! – смеялся сквозь сигару генерал-курильщик.
– Стоять! Не двигаться! – со смехом генерал-любитель Насветович снял с Утина фотографию и тут же смеющийся генерал-хозяин Жербин предложил Евгению Исааковичу доесть холодного цыпленка.
Решительно Евгений Исаакович направился в гардеробную – толкнул дверь и замер пораженный: лакей, хохоча, махал ему соломенной шляпой, надетой на палку.




ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.  ЛОТЕРЕЯ - АЛЛЕГРИ


Прием между тем длился обычным порядком.
– Лот-терея – ал-лергии! – Ольга Ивановна Жербина объявила.
Произошло общее движение. Гости разобрали билетики.
Ни весть откуда взявшийся штабс-капитан Накладов крутанул барабан.
Шум стоял невозможный. Было почти весело. Каждому причитался свой выигрыш. Каждый предвкушал необыкновенное.
Вере Александровне Ераковой-Даниловой хотелось сильного, красивого, страстного до восторга. Она посматривала на Буцковского – достаточно интересный, чтобы нравиться женщинам, как все, Николай Андреевич ждал, когда выкликнут его номер.
– Восьмой! – голосом, исполненным значения, Ольга Ивановна вызвала.
Фабрикант Стрельбицкий поднялся – он выиграл озонатор.
– Двенадцатый!
Оттон Антонович Чечотт с поклоном принял фибул.
– Второй!
Давыдовой Александре Аркадьевне вручили гемму.
– Девятый!
Актрисе Абрамовой достался пучок калуфера.
Евгений Исаакович Утин выиграл триповую подушку.
Богданов-Малиновский, за ним – объемистую намитку.
Приехавший из Торжка Беклемишев – скарификатор.
Сестры Розен с мужьями – десять разноцветных антимакассаров.
Вере Александровне Ераковой-Даниловой, хорошенький, выпал очипок.
Раздача продолжалась.
Дирижер Феликс Мотль получил спиртовую машинку.
Баронесса Штемпель – педаль для умывальника.
Е.В.Богданович – лещетку.
Мамин-Сибиряк – портрет Татьяны Петровны Пассек, больной, в кровати.
Оппель Андрей Алексеевич – пупавку.
Генерал Насветович – лагунок с квачем.
Софья Алексеевна Лешерн фон Герцфельд – бретона в наморднике.
Генерал Навроцкий – флакон ликоподия…
– Тринадцатый! – наконец, Ольга Ивановна вызвала.
Буцковский подошел.
«Какой-нибудь шамбарьер, – думал он, – или тальму…»
– Вы выиграли, – Ольга Ивановна заглянула в список, – выиграли… - она затруднилась и покраснела.
«Кондом?» - Николай Андреевич предположил.
Произошла длинная пауза. Заинтригованные, все ждали.
– Ваш выигрыш, – Ольга Ивановна пожала плечами. – Здесь значится… Вера Александровна Еракова-Данилова.




                ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. БЕЗ  ПРИЗНАКОВ  УСТАЛОСТИ


Его пощекотало неприятное чувство.
«Полноте! – едва не сказал он вслух. – Подите, не хочу!»
– Ах, да! – Ольга Ивановна вспомнила. – Как же я?!
Она развернула что-то, перевязанное лентой.
– Пожалуйста: Еракова-Данилова, – она показала обложку. – «Хлопот полон рот». Рассказы и повести для детей. Издательство Суворина… С автографом!
Она передала книжку Буцковскому и назвала следующий номер.
Контролер спальных вагонов Андрей Алексеевич Желябужский выиграл узелок с бельем и гостинцами.
– Время не раннее. Пора и честь знать! – он говорил, но его не слушали.
Выигрыши были розданы, веселье продолжалось, из вежливости Николай Андреевич подошел к Вере Александровне. Со стороны казалось, что он отправляет повинность.
– Дети жеманятся каждый на свой лад, – сказал он, не зная, что сказать.
Вере Александровне стало весело и томно – она посмотрела на него прямым и невинным взглядом.
Его лицо вспыхнуло пятнами. Он и сам не понимал, чем смущен.
«Стареющая девица!» - он видел.
– Чем старше, тем задумчивее они делаются, – попала Вера Александровна в тон. – Дети.
Была его очередь говорить.
– На вокзалах обыкновенно детей несут в дамскую комнату, – он вспомнил. – Ртом они чавкают булки с маслом!
– Мальчишки, продувные, хвастая, любят корчить пьяных!
– Пухлые, между ними, подводят себе глаза!
– Руки вечно крапивой остреканы!
– Они роют себе гнезда в постели!
– Девочки испитые, мозглявые, слабогрудые!
– Презлобные малютки! Они изгибаются на руках и брыкаются ногами!
– Они ругаются паскудной бранью и поют срамные песни!
– Белинский, маленький, помните, разбил стакан у графа Вильегорского?!
– Белинский?! Берите выше – Толстой!.. Мальчиком остригал себе брови, входил к гостям спиной, шаркал, откидывал назад голову, кланялся задом!..
– Хотите кататься, господа? – Андрей Алексеевич Желябужский хитрил.
Никто не поддавался – все видели: контролер едва держится на ногах, ему не терпится выпроводить их всех, погасить свет и завалиться спать.
Без признаков усталости гости продолжали общение.



                ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. ТАЙНЫ  ДАМСКОГО  ТУАЛЕТА


Оркестр играл.
Лилась музыка – дочь генерала Софья Алексеевна Лешерн фон Герцфельд танцевала с бретоном в наморднике. Казалось, что она, стройная, проносится над полом без усилий, видимых глазу.
С треском штабс-капитан Накладов закладывал шары в лузу.
Довольно Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк потирал руки. Он обменялся выигрышем с Беклемишевым: отдал провинциалу портрет Пассек и получил взамен какое-никакое практическое орудие.
«Скарификатор, все же, – так он думал, – в хозяйстве не лишний!»
– Больная! В кровати! – прилюдно Беклемишев удивлялся.
Трудным и медленным голосом Александра Аркадьевна Давыдова спела мазурку Хлопицкого.
Оппель Андрей Алексеевич преподнес актрисе Абрамовой выигранную им пупавку, и актриса воткнула ее себе за корсаж.
Сестры Розен со своими мужьями Пасским и Сиверсом полулежали на диване и судорожно смеялись.
– Буде вы встретите мою жену, ничего, прошу вас, не говорите ей! – генерала Жербина просил фабрикант Стрельбицкий.
– Не мне провидеть грядущее! – качался генерал, словно опоенный битюг.
– А когда так – лучше не будем говорить об этом! – от него Стрельбицкий отвернулся к Богдановичу.
– Ваша одежда, легкая и простая, представляется мне красивой, – сказал ему тот.
С видом равнодушной бойкости, какая приобретается полковыми дамами, полковница с седеющими волосами дула в окарину.
– По картам гадаете или видели во сне? – спросила Вера Александровна у Буцковского.
Важно было не что она говорит, а как.
– Я люблю видеть свои карты ясно, даже во сне, – попал Николай Андреевич в тон.
– Все видеть и во все войти – ваше кредо?
– О, нет! – рукой словно бы потянул он ручку двери. – Я никогда не вхожу в тайны дамского туалета.
Вдруг пошатнувшись, баронесса Штемпель выронила бокал с шампанским. Что-то давило ей грудь – она расстегнула корсет, сняла свои букли, немного распустила косу и показала всем две голые свои ноги. Немедленно доктор Чечотт уложил ее и дал выпить амигдалина.
– В какой плоскости лежит эта реальность? – Андрей Алексеевич Желябужский схватился за голову.
– В плоскости коллективной психологии! – подумав, доктор ответил.




          ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. ПО  СТОГНАМ  И  ВЕСЯМ


Евгений Исаакович Утин никуда не ушел – он оттолкнул Феликса Мотля, закрывавшего ему вид, и слышал теперь каждое их слово.
Важно было не то, что они говорили, а как!
– Положительно вы стоите за то, чтобы? – хрипло спрашивал ее Буцковский.
– Паче чаяния, – дважды она причмокнула.
– По обязанности или по сердечному внушению?
– Ох, не спрашивайте! Всякие перемены бывают, недоразумения, понятия понаслышке, – слова выходили, казалось, из самой глубины ее чрева. – Быть может, это несколько педантично, сухо – из кулька в рогожку?! Канительно до тошноты?.. Вот бы баркас под косым татарским парусом, ничем не привязанный к жизни, легкий!
– Для вящего сходства! – он вскрикивал. – Для вящего сходства!
– Позеленелый камень, похожий на ящеревидную лягушку, – не унималась она. – Собачий брех по ночам! Обмен материи! Кавалькада, промчавшаяся мимо дачи!
– По стогнам и весям! – подхватывал он. – Будто не вовремя  вылетевший нетопырь! Из чужа, из католицизма! Двуногий зверь!
– По сумету! Для апломба! Евхаристия!
– Тенор никогда не платит – нужно ли договаривать этот силлогизм?!
– На люэтической почве! На люэтической почве!
– Хохот и смех француженок – самый необузданный коммунизм!
– Не все интересные люди живут возле Триумфальной Арки и авеню Фош! – низко она ему льстила.
– В ушах настряли бостанжогловские папиросы! – гадко он паясничал.
Евгению Исааковичу невыносимо было слушать.
– Женщине удобнее признаться, что она  читала Монтеня, чем Альфреда Мюссе, – скверно она кокетничала.
– Монтень наивен с желанием быть наивным, Мюссе – грязен с намерением быть грязным! – мерзко он умничал.
– Лицо, изменчивое, как облако. Как яблоко! – подло она гримасничала.
– Дратва!
– Омшаник!
– Мочежина!
– Непременный член! Фуй! – Вера Александровна надула губы.
– … - Буцковский вздрогнул.
Словно бы очнувшись от какого-то временного помутнения, понял он безобразие собственных мыслей…
«ОНА! - Евгений Исаакович Утин осознал. – Это – ОНА!»




                ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. ЗАБЫТЫЕ  ЛАСКИ


Они не видели Утина – тот стоял, скрытый портьерой.
– Соловая лошадка – желтоватая, со светлым хвостом и светлой гривой, – смеялась Вера Александровна, показывая десны.
Желание томило ее – оно передавалось ему.
Буквально Буцковский смотрел ей в рот.
Все шло по намеченному ею плану: ей нужно было его разогреть для себя и отвлечь от дочери генерала.
Уже был он изрядно возбужден, не понимая вовсе кем и чем. Мужская интуиция кричала: здесь! Он вскидывал глаза на Веру Александровну и тут же опускал их: никак не возможно! Решительно не мог допустить он и мысли о связи с нею! Рукой Николай Андреевич тер лицо. Необъяснимым образом сквозь Еракову-Данилову его манила другая – он понял. Другая! Он отыскал взглядом Софью Лешерн фон Герцфельд – поздно! – дочь генерала, прощаясь,  уходила со штабс-капитаном Накладовым!
Она уехала с ним, как с мужем, в одной коляске.
– Господа, завтра ранний манеж! – Андрей Алексеевич Желябужский, контролер спальных вагонов, ходил между гостями.
Е.В.Богданович уехал с фабрикантом Стрельбицким.
– Когда женщина любит хорошо, мужчина всегда напоминает ей забытые ласки отца! – опавший, Буцковский сказал Вере Александровне грустное.
Улыбаясь, загадочно Еракова-Данилова смотрела наискось. Намеренно перестала она поддерживать разговор. Она ждала, когда Буцковскому все наскучит и он подойдет к Жербиным прощаться. Он жил неподалеку и должен был пойти пешком. Она незаметно выскользнет следом, и он увидит ее под луною! 
– Прошу извинить за докуку! – обидевшись или нет, Буцковский шаркнул подошвой.
Словно какой-то флер спал с его души, и голо и коротко встал перед ним беспощадный настойчивый вопрос: кого?
Давыдова Александра Аркадьевна стояла в степенно-выжидательной позе с книжкой радикального журнала в руках. Она сделала ему белые глаза. Она звала его на новую жизнь. Тяжело она была пьяна. Ее начинало тошнить.
Смешливо на Николая Андреевича глянула актриса Абрамова – любовь никогда не приходила ей на ум.
Недвижно на греческом диване лежала баронесса Штемпель – к ней всегда испытывал он страшное физиологическое отвращение.
Он опустил голову.
Татьяна Петровна Пассек, больная, встала перед глазами.
Приехавший из Торжка Беклемишев протянул ему руку.
– Уже уезжаете? – машинально Буцковский пожал. – Куда?
– Вестимо, в Торжок, – дурак рассмеялся. – Она, представьте, страдала сорока недугами сразу! – он подхватил картину и пошел к дверям.



                ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. ПАРИЖСКИЙ  ВЕК

Мужчины часто делают дерзости женщинам – что с того?
Евгений Исаакович Утин вышел из укрытия и топнул на нее ногой.
– Вам не удастся более водить меня за нос!
Поспешно, точно от погони, она пошла от него.
– Сейчас мы выйдем вместе, и вы дадите мне свидание! – он догнал. – В противном случае вы знаете, что я сделаю! Ваша репутация!
Совсем она забыла про него – он путал все ее планы. Как бы там ни было дальше, сейчас ей нужно было от него избавиться.
– Я жду! – одну руку он заложил за борт жилета. – Каким будет ваш ответ?
Злая улыбка змеилась на его губах. Вдыхая исходивший от нее аромат лавандовых духов в соединении с фиалковой помадой, он чувствовал жгучее сладострастие в крови.
– Пусть будет по-вашему, – из осторожности ответила она по-французски. – Не станем возбуждать подозрений, выйдем порознь. Уходите – ждите меня за углом. Я выйду позже, и вы получите желаемое, – гримасой она углубила на лице сеть морщин.
Невольно он отпрянул, но тут же выправился, погрозил ей пальцем: не испугаете, пустая затея! Он знал: там будет иначе. Впрочем, немного еще он сомневался.
Буцковский, с перекошенными губами, наблюдал за ними. Не контролируя себя, он разорвал нераспечатанную колоду карт. Его не покидало тяжелое, гнетущее раздумье.
Чечотт Оттон Антонович наблюдал за Буцковским.
«Наш век – слишком парижский!» - думал он, готовый оказать первую помощь.
В шуршащем ватерпруфе Утин ушел, и Вера Александровна знала: Желябужский, контролер спальных вагонов, ни под каким видом не впустит его снова.
– Я и Глафира Порфирьевна все же купно советуем вам! – Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк с актрисой Абрамовой, оба нервные от вина и близости, подошли к ней проститься.
Тонким женским чутьем Вера Александровна поняла, что Абрамова – не его жена. Их связь была чисто чувственной. Усталые и разбитые до последней крайности, они, освеженные холодной водой, вскоре с чувством наслаждения должны были протянуться на чистой простыне пружинной никелевой кровати.
– Непременно последую, непременно! – шутки ради Вера Александровна цокнула языком.
Мамин-Сибиряк вздрогнул, и Абрамова поспешно увела его прочь.
Буцковский, Вера Александровна видела, в нерешительности стоял возле седеющей бойкой полковницы.




                ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. ОБЛИТАЯ  ЛУННЫМ  СВЕТОМ


В это время вошел лакей – он доложил, что был телефон от Юрьева.
Тут же все стали расходиться.
– Завел себе кралю – два года арестантских рот – тенор никогда не платит, – договаривали на ходу. – Желать и стремиться не то же, что мочь!
Сестры Розен ушли со своими мужьями – Пасским и Сиверсом.
Седеющая полковница – с дирижером Феликсом Мотлем.
Чечотт Оттон Антонович увел упирающуюся баронессу Штемпель. Помешанно она хохотала.
Напряжение, в котором пребывал Буцковский – Вера Александровна видела – не дало никаких результатов и произвело в нем мучительное чувство, подобное тому досадному бессилию, которое испытываешь, когда вертишь так и сяк какой-нибудь новомодный роман и не можешь, хоть убейся, найти в нем сколько-нибудь мало-мальского смысла.
Стремительно Николай Андреевич уходил в одну из дверей.
С видимым сожалением она проводила его взглядом.
Уже она знала: ее план сорвался.
Никак не могла она пойти вслед за ним.
Ночь, полная чар и предательства, глядела на нее из окна, дразня, маня и обещая.
Небо так и горело звездами.
Хорошо различимый в свете луны Утин стоял против входа и делал ей приказывающие жесты.
Он не ушел ждать ее за угол – она не могла выскользнуть для него незаметно.
Она была неосторожна с ним – теперь он смутно подозревал ее.
Ни в коем случае не должен он был проникнуть в ее тайну.
Отчетливо Вера Александровна слышала, как контролер спальных вагонов Андрей Алексеевич Желябужский закрыл дверь за последним гостем и накрепко заложил ее щеколдой.
Она представила его плотную фигуру и не лишенное приятности лицо.
Уже обходил он комнаты и гасил электричество.
Она вышла навстречу ему – женщина.
– Кто вы?! Почему не ушли?! Я вынужден буду вывести вас! – визгливо он закричал.
Человек с развращенным воображением, опасливо берегся он соблазна.
Она стояла, облитая лунным светом.
Он увидал ее лицо.
– Боже мой! Боже мой! – только и мог он вымолвить.
Глаза ее засветились диким торжеством.
Она черпала силы для дерзновенного шага.
Она опустилась перед ним на колени.
Он испытал что-то особенно забирающее за живое.
Его сердце забилось от восторга.
В ее губах произошло болезненное содрогание.
Вихрь бешеной радости подкинул его к небесам.





ЧАСТЬ  ВТОРАЯ




                ГЛАВА  ПЕРВАЯ. ЛАМИЯ  И  ЭМПУЗА


Ленина разорвало на куски, Партия окончательно была разгромлена – жизнь определенно изменила свой колорит, по существу же своему она осталась для Михаила Ивановича такой, какой была.
Физически он был слишком здоров, чтобы сломаться, и крепость, таившаяся в нем, одержала верх.
По-прежнему занимал он просторную квартиру на углу Дегтярной и Восьмой Рождественской, обедал у Кюба или в клубе, заходил в Пассаж – поднимался взглянуть на модисток, спускался оттуда на Итальянскую, подолгу сидел в прекрасной кондитерской Кочкурова: курил, пил лафит, листал газеты, и ни единый человек не знал, что в действительности лежит у него на душе.
– Не возьметесь ли вы поставить нам из Кимры или из Москвы семьдесят тысяч пар сапогов? – подсаживался к нему генерал Навроцкий.
– Отчего не взяться? – пожимал Калинин плечами. – По пяти с полтиной за пару сделаем, дешевле, чем у австрияков, – тут же направлялся он к телефону.
– По поводу скачек, – трогал его за плечо дирижер Феликс Мотль, – ума не приложу на кого ставить?
– Конюшня Манташева, – Калинин возвращался от телефона. – Жокей Гноинский на Вольном Ветре. Придет первым.
– Орденок бы какой! – прямым текстом просил фабрикант Стрельбицкий. – Елико возможно. В долгу не останусь!
– Святой Анны третьей степени. С мечами и бантом! – Калинин посылал куда-то мальчишку с запиской. – К среде пол;чите.
Бреющийся, но редко чисто выбритый, всегда немного распущенный в костюме, охотник выпить и неопрятный курильщик, он был аккуратен и точен в делах. Обязывался только в том, что был в состоянии исполнить, но если уж брался – сомневаться не приходилось.
Бывали поручения совсем уж деликатные.
– Иола Игнатьевна Торнаги, – как-то к Калинину обратился Шаляпин. – Ламия, выражаясь языком древней демонологии! Ну, чистая погибель!
– Торнаги так Торнаги! – исполнил Михаил Иванович в двадцать четыре часа. – По нам хоть эмпуза!
Чуждый мегаломании, с баронессой Штемпель он был на короткой ноге. Когда-то он возвратил ей похищенную нитку крупных бриллиантов с красивым, старинной работы фермуаром.
Время уже походило к часу его завтрака, когда за окнами своей квартиры увидел он ее подъезжавший к дому шарабан, достаточно легкий, на двух высоких колесах и на очень широком ходу.
– Мой муж, – стремительно она вошла, – барон Штемпель бесследно исчез!




                ГЛАВА  ВТОРАЯ. ПОЛСОТНИ  ЛИСТОВОК


Определенно было Вере Александровне несдобровать: обманутый Утин теперь не остановился бы окончательно погубить ее – спасло непредвиденное обстоятельство.
Буквально на днях в Петербурге должен был состояться суд над неким Н.С.Гончаровым – в последний момент серьезно защитник Гончарова занемог, и Утину, преуспевающему столичному адвокату, предложено было на слушании представлять интересы обвиняемого.
Процесс обещал быть громким – Евгению Исааковичу предоставлялась отличная возможность в очередной раз попасть в фокус внимания, публично проявить себя во всем блеске, упрочить еще более свою и без того высокую репутацию.
Времени оставалось в обрез – тут же с головой он ушел в дело.
Его подзащитный Николай Степанович Гончаров, бывший студент Технологического института, затем рабочий клеенчатой фабрики Шерера, православный, женатый, рукописным способом изготовил и лично расклеил по городу полсотни листовок, подстрекавших обывателей к свержению государственного строя, топору и смуте. Был схвачен за руку.
– Серьезно, что ли? – Евгений Исаакович спросил в «Крестах».
– Ну! – с вызовом  Гончаров ответил.
– Ты ж раньше никогда! Нормальный был, не числился, – знал Утин из Дела. – Что вдруг?
– А так!
– Науськал кто, подначил? На спор?
– Никто! Всё сам!
– Засадят ведь теперь до конца дней! Самог;-то!
– А я, может, сам того добиваюсь!
– Сам хочешь, выходит, в крепость сесть?
– Сам хочу!
– На каторгу!
– Туда мне и дорога!
– С чего бы это?
– А жизнь не мила!
Никак не урод, не чахоточный, Гончаров не пил, серьезно материально не нуждался.
– Так уж не мила? – многоопытный, Утин знал, где копнуть. – С молодой женой-то?!
Ожидаемо Гончаров разрыдался, и удовлетворенно адвокат потер руки.
Рутинный сухой политический процесс эффектно мог обернуться яркой бытовой мелодрамой.
Никак не мог Евгений Исаакович предположить, чем это Дело обернется для него самого.


                ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. ДРОВА  И  МЫЛО


«Она опустилась на колени и земно поклонилась Тому, Кого не видела, но Чью близость чувствовала всей силой пламенной души, – писала Вера Александровна свой роман. – Вся наружность ее, сразу преображенная, была мало обыденна, со странно горящим настойчивым, полным гипноза взглядом».
Вечером, Еракова-Данилова знала, к Нениле Павловне Нерчинской непременно должны были приехать гости – отчетливо писательница видела их, так, если бы уже они стояли на пороге: это были Мамин-Имярек, беллетрист и актриса Саулова. Первый, видела она дальше, был не в духе и все почти молчал, зато последняя была необыкновенно оживлена: она пела, говорила, смеялась, настежь распахнула окна, переставляла стулья, с кем-то сносилась по телефону, опрокинула молочник густых сливок и корзинку со сдобными булками…

– Угол Мещанской и Столярного переулка, – тем временем сказала себе Лиза. – Здесь!
Она расплатилась с извозчиком, вышла, оправила шляпку, подхватила небольшой чемодан, вошла в дверь подъезда ничем не примечательного доходного дома, поднялась по тускло освещенной лестнице, нашла дверь нужной квартиры, освежила в уме заготовленную загодя фразу, потянула ручку звонка.
Аппетитно из квартиры тянуло сдобными булками.
Только что хотела она повторить звонок, как услышала за дверью приближающиеся шаги и стук снятого с двери болта.
Вера Александровна Еракова-Данилова, появившись, смотрела на Лизу.
– Та-та-та! – побаиваясь недоразумения, Лиза объяснила себя.
– Конечно! – Вера Александровна пригласила ее войти.
Стенная лампа с матовым колпаком слабо освещала гостиную, уставленную старинной мебелью, потертой, полинявшей, но хранившей отпечаток прежней роскоши.
– Оттон Антонович говорил о вас, – прибавила Вера Александровна света. – Конечно! Как раз у меня есть сейчас ненужная лишняя комната.
Приятным голосом она обрисовала детали.
– Дрова, – Вера Александровна рассмеялась. – Полотенце. Мыло.
Она поразила Лизу своим болезненным лицом и странностью своей фигуры.
– Чай, – Лиза кивнула. – Свежие булки. Отдельный ключ.
Диван и кресла обиты были белым коломенком с поперечными розовыми полосами.
– Вид из окна? – Лиза вспомнила.
– Семейные бани Казакова, – Вера Александровна прищурилась.
У Лизы, она поняла, было лицо хорошенького мальчика.
В ее романе, писательница решила, действительно должен быть такой именно мальчик (сын Вермишелева?).
Его, взросленького, перед сном, с материнским чувством Ненила Павловна станет мыть в ванне.



                ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. ИСПАНКА  ЗА  НЕМЦЕМ


Она задела за висячую лампу и, как пласт, упала на пол.
Грузно Михаил Иванович приподнялся. Бесчувственную, он перенес гостью на диван, разыскал флакон с английской солью, дал вдохнуть.
Старинное бюро, шкафы и кресла красного дерева с медными украшениями, несколько старинных гравюр, чей-то портрет во весь рост, старомодные стенные часы – медленно она приходила в себя.
– Какие основания имеете вы полагать? – Калинин спросил.
На стуле разбросаны были некоторые главные статьи утреннего мужского туалета.
Прояснившимся взором баронесса Штемпель нашла говорившего. Сознание возвратилось к ней: испанка по происхождению, она была замужем за немцем и жила в России.
– Бланка Марковна! – Калинин повторил вопрос.
– Его нигде нет, – вспомнила она о пропаже. – Мой муж барон Штемпель бесследно исчез. Он не явился на службу в Почтамт, он не приходит домой. Уже двое суток.
– Вы сообщили в полицию?
– Мне не хотелось бы придавать делу широкой огласки. Мой муж – человек увлекающийся, мало ли что.
– Он пропадал и раньше?
– Иногда он не приходил ночевать, но неизменно, ровно в девять, появлялся в Присутствии. Это было заведено, как стакан вина.
– Когда видели вы барона в последний раз?
– Мы вместе приехали на прием к Жербиным. Там.
– Вместе вы были на приеме и вместе уехали?
– Этого я не помню. Было слишком много шампанского. Буквально оно текло рекою.
– Бурный поток подхватил вас и понес?
– Едва я не захлебнулась.
– Вас спас доктор Чечотт?
– Он оказал мне первую помощь.
– Что-нибудь запомнили вы на приеме?
– Сейчас, подождите, – она напрягла память. – Конечно, да: лепные потолки, позолота, обюссоны.
Он налил ей полный стакан лафита, поднес огонька. Она выпила до дна и пустила струю дыма.
– Я знаю: вам нравится мой шарабан. Он ваш!
Она придвинулась слишком близко – ему пришлось сделать над собой усилие.
Он не любил лиц с усиками на верхней губе и пухом на подбородке.




ГЛАВА  ПЯТАЯ. ПО УМСТВЕННОМУ  ИЗВРАЩЕНИЮ


В передней хлопнула наружная дверь.
«Кто бы это?» - Утин подумал
Выглянул – никого: ветер.
Он возвратился к себе в кабинет.
Кабинет холодно обставлен был карельской березой, стены покрыты японскими соломенными обоями, вышитыми шелками и серебром, книги – расставлены по форматам на передвижных полках.
Эмпедокл прыгал в Этну – над письменным столом, аллегорическая, висела картина. В углу кабинета, между окнами, выходившими на Большую Морскую, помещен был изящный позолоченный шкафчик, в котором хранилось письмо Императрицы Александры Федоровны, обделанное в золотую рамку.
Серебряный телефон зазвонил.
– Вексельная бумага на один миллион стоит восемь тысяч рублей, – Утин ответил.
Слуга вошел, поклонился.
– Василий! – сказал ему Евгений Исаакович.
За окнами катились экипажи, стояла ранняя осень.
Снова зазвонил телефон.
– Статья Уголовного уложения одна тысяча девятьсот третьего года, – Василий ответил – барин работал.
Придвинув бумаги, скрупулезно Утин изучал Дело.
«Расклеивал, значит, листовки – звал Русь к топору!» - адвокат вспоминал.
Виделось лицо Гончарова: испитое.
«Студент Технологического – рабочий фабрики Шерера, – Евгений Исаакович освежил. – Полсотни листовок – ровненько пятьдесят штук!»
За окнами был пригожий день, сестры Розен со своими мужьями – Пасским и Сиверсом шли в сторону Невского.
«Никакой не революционер! – вспомнил Евгений Исаакович дальше. – Так почему?»
Сестры Розен с мужьями встретили Мамина-Сибиряка и Абрамову – стояли, размахивали руками. Суетливый генерал Насветович – тут как тут! – фотографировал их для истории.
«Жизнь ему не мила, – окончательно Утин вспомнил, – с молодой-то женой!»
– Кассируем завещание в нашу пользу-с! – в трубку Василий сказал. – Курорт Бильдерлингсгоф под Ригой! – старик рассмеялся.
«Сам себе он ищет погибели! – адвокат уцепил. – Гончаров! Листовки – по умственному извращению! В аффекте! Мог совершить любое противоправное действие – лишь бы арестовали, упекли!»
Если в суде   о н   с м о ж е т    доказать это – присяжные оправдают!




                ГЛАВА  ШЕСТАЯ. ПРОЖЕВЫВАЯ  РЫБУ


– Серо-голубой креп-де-шин! – они обсуждали за завтраком. – Ну его к ляду! Гро-де-тур – плотный шелк!
– У Антонова, – Вера Александровна сказала, – купим вам каракулевый жакет!
– Пальто с пелеринкой, – Лиза смеялась. – В Пассаже!
Свежесть и ясность всего облика говорили, что ей не больше двадцати лет.
– Восемнадцать! – она уточнила.
Белое муслиновое платье, перехваченное в талии широкой белой лентой, падало легкими глубокими складками вокруг ее крепко сбитой фигурки.
Солнце заглядывало в комнату. Гостиная служила вместе и столовою.
– Саженей за сто до усадьбы дорога обращается в аллею – старые липы растут по обеим ее сторонам, – Лиза показывала. – Река изгибается красивыми плесами.
– Под Черниговом? – Вера Александровна улыбалась. – Это надо же!
Изгиб ее рта поразил девушку своей смелостью. Во всем облике Веры Александровны и в посадке что-то отзывалось нерусским.
– Моя мама была англичанкой, – Еракова-Данилова объяснила. – А воспитание я получила в пансионе француженки.
– Они могут многому научить, – кое-что об этом Лиза знала.
Прожевывая рыбу, Вера Александровна наблюдала банальное, но свежее лицо, знакомое с косметиками.
– Возьмите маринованной щуки, – она предложила. – Чудо как хороша! Впрочем,  в Чернигове, думаю, вы их ловили руками!
– Щуки всегда смотрят исподлобья, показывают смутные фокусы, не любят треволнений и временами целиком уходят в созерцание! – Лиза запнулась, побледнела и ударила себя вилкой по голове.
– Деточка, что с вами?! – порывисто Вера Александровна опрокинула соусник.
– Посессия – что такое? – Лиза обвисла.
– Полная потеря духовной свободы. По Толстому, – Вера Александровна вспомнила.
– А обсессия? – немного девушка пришла в себя.
– По Достоевскому, – Еракова-Данилова  привела, – менее заметное состояние, при котором в человеке сохраняется рефлексирующий разум и свобода нравственной оценки.
Она помогла девушке дойти до дивана, укрыла пледом.
– Уже мне много лучше, – откинув голову, утомленно Лиза закатила глаза. – В упряжке они автомобиля боятся, а из табуна бегут смотреть…
И Вера Александровна понимала: щуки!




ГЛАВА  СЕДЬМАЯ.  ПОЗНАТЬ  СЕБЯ


– Последнее время, – Калинин спросил, – не замечали вы за мужем каких-либо странностей? Новых странностей? – он уточнил, дав ей понять, что странности, укоренившиеся в поведении барона, ни для кого не представляли особой тайны.
– Он очень любит грозу, – не сразу поняла испанка. – Он в состоянии встать посреди улицы, поднять голову и, расширив руки, кричать вместе с громом!.. Он любит изображать пьяного и ложиться на пол!.. Он может вдруг начать прихрамывать, как Байрон и краснеть, как девушка!..
– В Костромской губернии, он постоянно утверждает, есть город Буй! – Калинин продолжил. – По ночам он стучится к служанкам и говорит: телеграмма!.. Когда рассветет, он садится в постели и, обняв руками колена, от нечего делать, старается познать самого себя!.. Все это давно мне известно! Я спрашиваю вас: последнее время не замечали вы за мужем каких-нибудь новых странностей?! – с нажимом он повторил.
– Последнее время, – она поняла, – барон много говорил о том, что его светлое пальто уже не первой свежести и он намеревается заказать себе новое, дорогое, у француза на Большой Морской.
– Он сделался нервным, озирался по сторонам, втягивал, может быть, голову в плечи и словно бы опасался чего-то?
– Напротив! Спокойно он сидел в креслах и гладил ***ну.
– ***ну? – Калинин переспросил. – Вы говорите, барон гладил ***ну?!
– Ну да! – испанка удивилась его удивлению. – «***на» - как это будет по-русски? – «куница»! Вам же известно – барон обожает пушных!
Они пили лафит и курили. Бутылка показала уже свое донышко.
– Деревья были богато увешаны зрелыми фруктами. В сердце у меня была музыка. Мы танцевали вальс с фигурами. Он, очевидно, инстинктивно прижал мою руку к своему боку. Он вел себя как-то совсем возбужденно и чересчур живо. Я много и задушевно смеялась. Все заботы об этикете пошли прахом. В большой комнате стояли столы и буфет, полный выпивкой и закусками. Обед прошел весело и непринужденно. Он поинтересовался номером моего корсета. Моя шляпа упала наперед и повисла на вуали, – рассказывала она уже о давнишней случайной встрече с будущим своим мужем. – Женщина во мне, девушке, пыталась еще тормозить то, что подступало к нам обоим с неумолимой настойчивостью. Смеялись мы оба сердечно, зная все же, что этой судьбы нам не миновать!
– Ревел, стонал Гвадалквивир? – поровну Михаил Иванович разлил остатки.
– Как Днепр широкий! – она выпила и затуманилась.




                ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. ЭКЗАМЕН  ЖЕЛУДКА


Газеты принесли, как обычно, в конце обеда.
Утин брал их одну за другой, раздергивал, бросал на пол.
Что-то, впрочем, проглядывал.
«Женщина, очевидно, другой быть не может, как лишь самкой – любопытной необузданной самкой, вечно ищущей самого лучшего самца!» - полемику открывал Чехов-Книппер.
«Мужчины обыкновенно начинают с перцовки, дамы же предпочитают крымское вино», – наблюдениями делились сестры Розен с мужьями Сиверсом и Пасским.
«Сливы маринуют только в глиняной посуде – в стеклянных банках сливы скоро портятся!» - поучал дирижер Феликс Мотль.
«Каждый взвод по расписанию до  обеда должен иметь вольтижировку в манеже, а после обеда и короткого сна – целым эскадроном пеше-по конному учение!» - напоминал генерал Навроцкий.
«Новое поколение не заглядывает в анналы интимной жизни русской литературы!» - сетовали Мамин-Сибиряк и актриса Абрамова.
«Уничтожить искушения с помыслами – и не будет ни одного святого!» - положительно лукавил Буцковский.
«Жизнь без музыки – протокол!» - Давыдова Александра Аркадьевна восклицала.
«Краденые цветы лучше растут!» - посмеивалась Софья Алексеевна Лешерн фон Герцфельд.
«Больные и знатные женщины по уголовным даже следствиям не требуются лично, а спрашиваются письменно!» - разъяснял Евгений Исаакович сам.
«Холера – экзамен желудка!» – поместил афоризм доктор Чечотт.
«Не давайте убивать себя обстоятельствами!» - советовал фабрикант Стрельбицкий.
Магазин Чуркина предлагал поярковые шляпы в ассортименте и шелковые дорожные фуражки.
«Нужно стараться поставить мнение света за себя!» - делилась, под псевдонимом «Княжевич», Ольга Ивановна Жербина.
«Лало, Шоссон, Шабрие, Данди, Роже-Люкас, – Андрей Алексеевич Оппель перечислял. – Еще, разве что, Менгельберг и Вейнгартнер!»
«Селадон» - лучшее из лекарств!» - Любовь Ивановна Берг рекламировала.
«Крупные, подъемистые ноги в теплых, очень высоких ботинках», – вспоминал штабс-капитан Накладов балерину Истомину.
«Привратник, надевший коричневую жакетку, легко превращается в камердинера!» - раскрывала баронесса Штемпель одну из светских хитростей.
«Давайте я перелью вам кровь!» - ко всем и к каждому обращался Богданов-Малиновский.




                ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. ГОБОЙ  д’АМУР


Между ними протянулись невидимые нити обоюдного расположения.
– Злая кокетка, способная отбить у родственницы любимого человека для минутной забавы! – Лиза рассказала Вере Александровне о сестре.
Друг другу они играли на пианино.
– Инструмент я купила из вторых рук, очень дешево, – Вера Александровна рассказала.
– Разве не унаследовали вы его от матери-англичанки? – девушка удивилась. – Умершей в молодых годах, исполненной живого музыкального настроения, выражавшегося в талантливых импровизациях? – она повторила запомнившееся.
– У нас никогда не было пианино, – Вера Александровна объяснила. – Матушка импровизировала на духовых. Мне тоже купили гобой. Гобой д'амур.
– И вы научились?
– Так, кое-чему, – не стала Вера Александровна уточнять.
Вместе они делали закупки по части съестного, катались по городу.
Вера Александровна свозила Лизу в Пассаж.
– Шире, муаре, гро-де-поплин, – показала она девушке. – Французские ткани на платье. – Белье. Духи. Помада. «Дамское счастье».
В верхних этажах «Пассажа» было тихо и относительно пусто.
– Сюда поднимаются любители хорошеньких модисток и продавщиц. – Вера Александровна объяснила. – Делая покупку, мужчины могут встретить здесь ласковый взгляд, разговориться, а потом, – добавила она со смешком у рта, – и углубить знакомство… Здесь происходят тайные свидания – обыкновенно дама громко заявляет, когда намерена она тут появиться – и тот, кто хочет встретить ее, случайно попадается ей по дороге. Заметили вы на втором этаже два уютных ресторана?.. Там можно ближе подойти к любому вопросу.
На самом верху, в мастерских художников, они повстречали штабс-капитана Накладова, а в фотографии Оцупа – Андрея Алексеевича Оппеля.
– Вы говорили где-нибудь, что будете здесь в это время? – умная Лиза спросила.
– О, нет – совпадение! – с видимым удовольствием долго Вера Александровна смеялась.
В зале с представленным в нем собранием уральских драгоценных камней Денисова-Сумина случайно оказался Е.В.Богданович.
– Кавалер русско-польского автономного приората Мальтийского ордена! – церемонно представился он Лизе.
Чуть девушка не умерла от смеха.
– Вы – комик! – согнувшись, долго не могла она разогнуться. – Комик!
Из «Пассажа» вместе они вышли на Итальянскую и оказались в кондитерской Кочкурова.
– Прекрасная кондитерская! – с аппетитом Лиза ела шоколадную картошку и запивала сливками.




ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. СРЕДИ  НЕОПОЗНАННЫХ  ТРУПОВ


– Первые месяцы супружества протекли вне времени и пространства, – туманилась баронесса. – О, эта жгучая прелесть первых дней сближения! Буквально он захватил меня безумием своего чувства!
– Потом он стал тяготиться домом, жаловался на боли внизу живота, несварение желудка, принимал можжевеловые порошки, говорил, что женщины должны существовать на четырнадцатую часть? – наклонный к созерцательному мышлению, рассматривал Калинин настоящие испанские блонды.
– Должно быть, я недостаточно зрело любила его, – баронесса затушила окурок. – Еще, – вспомнила она за супругом, – он жег свечу с двух сторон и в пламени поджаривал остендских устриц!
Холодно, за окном, дышала осень.
«Бумажек я сам не делаю, государственных кредитных придерживаюсь! – как живой встал Штемпель перед глазами Михаила Ивановича.
Они сидели тогда в уголке хор Дворянского собрания.
Калинин знал – барон держит деньги в германских банках.
Что с того?
«Охотно и часто Гейне умирал в своих стихах!» – в другой раз Штемпель будто зарубил у него на носу.
Это было в закрытой ложе Мариинского театра.
Какое вытекает следствие?
Преходящее неисчерпаемо!
– Действовать сообразно с фактами! – вслух постановил себе Михаил Иванович.
Он подошел к фигурному письменному бюро, принялся отпирать ящики, вытягивая их до половины, разыскал нужную папку, в ней – фотографию.
На тучном туловище и короткой шее склонного к апоплексии человека сидела продолговатая голова с выпячивающимся подбородком и лукавым взглядом голубых глаз. Одет барон был в короткий темный пиджак, какие обыкновенно носят немцы.
– Извозчик! – неприметно одетый, вышел Михаил Иванович из дома.
Из-за соседнего угла высунулась лошадиная морда, донесся отклик:
– Подаю-с…
Неоднократно он оказывал содействие сыскному отделению, да и охранному тоже – ему платили услугой за услугу.
Через какой-нибудь час, покидая представительное здание на Мойке, доподлинно Калинин знал: в полицейских сводках интересующее его имя не значится.
Не было барона фон Штемпеля и среди неопознанных за последнее время трупов.




                ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. ГАЗЕТНАЯ  ПОДЛОСТЬ


«Доктора от сифилиса: Кноп, Бутеноп, Зингер, Эрмансдорфер, – Утин постучал по дереву. – Мыло: «Тридар», «Брокар».
«Мужчина лет за сорок, смуглый, в усах, нервный, небольшого роста, не русского лица, одетый моложаво в серый камзол при светлом летнем галстуке – отзовитесь!» – призывала некая полковница.
«Купеческая хорьковая шуба!» – Е.В.Богданович продавал.

«Бесшумно кошка пробежала в темноте  –
Ночной капот из черных кружев…» -
опубликовала стихи Шомберг-Коллонтай.

«Елисеев был гастрономом, – некролог подписал генерал Жербин. – К его деятельности, во всей ее совокупности, безусловно, приложимы слова пролога к «Фаусту».
Генерал Насветович обменивал издание фототипий с офортов Рембрандта на фототипии же Перова.
Контролер спальных вагонов Андрей Алексеевич Жебуляжский в сжатой форме, тезисно, набрасывал свою теорию, стыда, жалости и религиозного экстаза.
«Девочки-подростки, – Утин вздрогнул – подозревают многое и с любопытством наблюдают, как в жизни происходит то, что в романах называется любовью. Отбросив одеяльца, они соскакивают с кроваток, красивые в своих тонких коротких рубашонках, как сам грех», – писала Вера Александровна Еракова-Данилова.
Все существо Евгения Исааковича восстало. Тут же хотел он бежать к ней.
Рычать, схватить за плечи, трясти!
Трясти исступленно, самозабвенно, пока не вытрясет он из нее ту, другую, от него ускользнувшую.
Он должен поставить ее на колени!
«Позже, чуть позже! – взял адвокат себя в руки. – Процесс. Гончаров. Защита. Моя речь. Буквально завтра!»
Уже почти отбросил он газету, как вдруг в глаза ему бросилось НЕЧТО.
Взрывчатый снаряд!
Взрывчатый снаряд в форме убийственной передовицы!
«УПЕЧЬ  МЕРЗАВЦА!»: процесс, Гончаров, обвинения!
«Подлейший из негодяев, посягнувший на самые устои! – черным по белому шло поперек страницы. – Сослать! Сгноить в Сибири! Оторвать яйца!» - истерический стоял вопль.
В статье, определенно, был злой умысел: повлиять на присяжных.
«Да мало ли кто и зачем! – в другой раз просто Евгений Исаакович плюнул бы и растер. – Подстрекатели!»
В другой раз – да! Но не в этот!
Газетную подлость сотворил его лучший друг.


        ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. ВЫСШЕЕ  ИЗ  НАСЛАЖДЕНИЙ


Они купили семь аршинов шифону и на два платья розового английского атласа.
Е.В.Богданович помог им довезти покупки до дома. Он сбросил резиновые калоши во время пути, чтобы казаться дамам элегантнее.
Они взяли с него обещание непременно быть у них.
Вера Александровна не принадлежала к кружку его женских знакомых, но знала Е.В.Богдановича за честного человека.
– Высшее из всех наслаждений: обмен мыслями с людьми, равными тебе в умственном отношении, преследующими одинаковые цели! – он говорил.
От сердца дамы смеялись.
– Жениться вам нужно, вот что! – они отвечали ему.
– Не раньше, чем после коронации английского наследника престола! – уморительно он шевелил бровями. – Младенцы, глядишь, пойдут – кричать примутся. Признаться, не жалую я ничего крикливого!
Он любил поддерживать за собой репутацию острослова, иногда даже говорил крайности, которые, впрочем, никого не пугали.
Его сердце искало симпатии – симпатии явились ему в лице Лизы и Веры Александровны.
Обе чувствовали: мужчина, от которого не веет хищными инстинктами!
– Старик, полный юношеской энергии и молодости мысли и чувства! – уже дома сказала Лиза Вере Александровне.
– Не такой уж старик, – Вера Александровна сортировала покупки. – Вон, как бегает!
Ничуть не запыхавшись, Е.В.Богданович сбег;л по лестнице к экипажу и скорыми шагами вносил в прихожую новые вороха картонок и свертков
– Кажется, всё! – он увидел на стене муху и, приняв ее за гвоздь, попытался повесить на нее фуражку.
Тут же уселся он за фортепиано – энергически ударил по клавишам. Казалось, он имеет больше десяти пальцев. Его игра полнилась звуками, проникнутыми искренним чувством. Он затянул песню – они подхватили. Все трое пели бесподобно, каждый, следуя своей ноте.
– Особый калач для золотарей, – за чаем он извлек откуда-то замысловатый крендель. – Вот, поглядите: с ручкой!.. А для того, – объяснил он, – чтобы, когда ешь, не поганить хлеб вонючими руками!
Поочередно они мешали щипцами в камине. Разговор весело потрескивал и блестел искрами.
– «Приготовьте мне лошадь, – повелел граф». Кому? – задал он им загадку.
– Повару! – догадалась Лиза.
Он прочитал им неизданное стихотворение Пушкина:

– Зачем кружится Петр в овраге?

И опубликованное свое:
– Ландрин просыпал монпансье…

К вечеру они были совсем старыми друзьями.
Дамам потребовалось много такта и умной настойчивости, чтобы, наконец, убедить его покинуть их.




                ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. ПОРИЦАТЕЛЬ  ОБРЯДНОСТИ


«Куда, в самом деле, он подевался?» – решительно, Михаил Иванович не мог представить себе.
С бароном Штемпелем его связывали давние отношения.
Калинин заходил иногда на Почтамт, и Штемпель, в своем черном кабинете, перлюстрировавший письма, давал прочесть ему наиболее любопытные. Взамен, изредка, барон просил его о каком-нибудь пустяке и мог быть уверен, что пустяк этот у него в кармане.
Было и еще общее, их сближавшее.
Оба держали деньги в банке «Дисконто гезельшафт», предпочитали лафит прочим винам, любили пушных животных.
Оба требовали к обеду сою, барон – кабульскую, пикантную, Калинин – ворчестерскую.
Оба слыли порицателями всякой обрядности.
Каждый знал за другим по тяжелой истории, но не придавал ей значения.
Оба были превосходными диалектиками, забывались иногда в тяжелом молчании и чувствовали в спине тупую истому.
Оба не занимались философией, но любили широкие горизонты и умели созерцать вещи с высоты общих идей.
«Реальный мир непереносно-огромен, – так думал Калинин, объезжая всевозможные адреса. – Тот, кто по доброй воле подменяет естественное искусственным, кто любит чужой беспорядок и склонен одновременно к педантизму категорий и эстетической разборчивости – тот сочетает необоримое пристрастие к логике с потребностью непременно работать над плотяными эманациями мира…»
Он смог убедить сторожа – Андрей Алексеевич Желябужский пропустил его в дом на Михайловской площади, уже некоторое время принадлежавший Международному обществу спальных вагонов, провел по опустевшим комнатам, с готовностью ответил на вопросы.
– Барон Штемпель? – чему-то контролер-сторож даже обрадовался, и словно бы что-то отлегло у него от души. – Господин тайный советник?! Как же! Были-с! Изволили тарелочку разбить, пирожное по ковру размазали, гобелен, вот, папироской проткнули – я уж и счетец им подготовил, не откажите взглянуть.
«Метод Бертильона и дактилоскопия, – Калинин прикинул, – здесь не помогут!»
С Михайловской он покатил на Большую Садовую.
Дом был каменный, двухэтажный, с зеркальным подъездом. Арап-швейцар, поклонившись, растворил двери.
Порывисто баронесса Штемпель поднялась Михаилу Ивановичу навстречу.
Зала, гостиная и кабинет хозяина полны были редкостями и драгоценностями.
– Ваши? – из кармана Калинин достал шелковые чулки и подвязки к ним.




                ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. КРАСОТА  ИСТИНЫ


Опрометчиво дети думают, что они всё могут.
– Сейчас как доплюну до неба! – духарился Жохов-маленький мальчик. – Быка съем! Пёрну – и ты улетишь!
– А я, – не отставал маленький мальчик Утин. – Я тоже!
Вместе они росли и вместе играли. Потом – вместе мужали.
Укатили однажды кадку мороженщика.
Нашли шиншилловую муфту.
Заглядывали под все встречные шляпки.
Они много говорили о том страшном, что связывало Достоевского с женщинами.
Жохов отпустил локоны около ушей, но на груди его не было волос.
– Я никогда не приму твоей вульгарной мысли единства тела и духа, – шельмовато приятель улыбался, – тело – само по себе, дух – сам!
– Разве же солнце берется за дело дождя или Асклепий за дело Деметры? – соглашаясь, спорил с ним Утин-юноша. – Каждый должен заниматься своим!
– Марк Аврелий! – показывал Жохов на него пальцем. – Ты рядишься в тогу!
– Над красотой, – Утин полагал тогда, – смеяться нельзя.
– Вовсе нет! Вовсе нет! – по-детски Жохов скакал на одной ноге. – И очень даже можно! Над красотой, совестью, истиной никто не запретил смеяться!
– Истина, красота – разве ими не исчерпан мир?! – Утин смотрел на звезды.
– Казалось бы! Казалось бы! – плевал Жохов в небо. – На деле же – сошли со сцены!
– Красота, - переспрашивал Утин, – сошла?
– Красота! – Жохов бычился.
– Истина – тоже, по-твоему?
– Тоже! – тужился Жохов. – Тоже!
– Помилосердствуй! Имей совесть! – Утин прижимал платок к носу. – Проходит красота – ты подставляешь ей ногу, она смешна. Проходит истина – и у тебя готов для нее колпак с бубенцами! Пройдет… придет любовь, – он недоумевал, – и, что ли, сунешь ты ей в руки кривое зеркало?
– Я суну! – грозился Жохов. – Еще как суну!
Отчетливо Евгений Исаакович помнил: состроив страшное лицо, Жохов побежал в сторону от дорожки и исчез за деревьями. «Суну! Су-у-у-ну!» - из облаков какого-то дыма донесся до него отчаянный, душу раздиравший крик товарища, в котором было столько же игры, сколько искренней беспомощности перед несовершенством жизни…
Какой мерзавец привязал лошадь к яблоне?..
Мельница обыденности молола свою серую, тихо сеявшуюся муку.
Утин сделался преуспевающим адвокатом.
Жохов мыкался в заштатных репортеришках.
«В роли Иванушки-дурачка в «Коньке-Горбунке» выступил г-н Гельцер», – обыкновенно писал он, не поднимаясь выше.




                ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. КРАСИВЫЙ  ЯЗЫК


Политикой он никогда не занимался, публицистикой тоже.
«Зачем, в таком случае, – не мог Евгений Исаакович взять в толк, – накропал он эту отвратительную статью о Гончарове, этот пасквиль, прямой донос?! К чему чернить было несчастного, искавшего себе самому погибели, молодого человека?! И, собственно, какого черта пытался он повлиять на присяжных и помешать ему, адвокату Утину, успешно провести защиту?! Он – Саша! Александр Федорович Жохов!»
Приглушенно в передней переговаривались – Василий не гнал посетителя прочь – в минуты острой занятости прямой доступ к Евгению Исааковичу имели лишь избранные.
Слуга вошел, что-то показал на пальцах.
– Проси! – изобразил Утин лицом.
Калинин вошел, перекрестился на позолоченный шкафчик с письмом Императрицы Александры Федоровны, скользнул взглядом по дорогим японским обоям, вспомнил Крупскую, Ленина – вздохнул и погрузил их обратно в глубину своей памяти.
– Барон Штемпель? – переспросил Евгений Исаакович. – На том приеме у Жербиных? – он подумал. – Да, был. Играл, по обыкновению, пластинкой красного сургуча. Почти мы не общались. Знаете ли, от барона припахивало.
– Куницей, – Калинин знал. – «Куница» по-испански «***на».
  – Красивый язык! – с придыханием Евгений Исаакович повторил. – Я был в Испании… с Жоховым! – он вспомнил. В Малаге!
– Там, на корриде, вы познакомились с Бланкой Ибаньес, не так ли? С первого взгляда, пылкая, она полюбила Жохова? Чем он ответил ей?
– Взаимностью, хотя поначалу и бычился. Буквально потерявшая голову, она заклинала его поехать к ней. Он согласился. Отец Бланки держал небольшую пушную ферму. Якобы Жохов решил приискать себе что-нибудь на воротник и ушанку.
– Бланка была помолвлена, шли приготовления к свадьбе? Как принял соперника ее будущий муж?
– Барон Штемпель сразу же вызвал его на дуэль.
– Странно! – Калинин спросил лафиту, и Василий принес. – Я ничего не слышал об этом! Дуэль состоялась?
– О, да! – из пальцев Утин соорудил пистолетик. – Жохов выстрелил раньше.
– Попал?
– Прямо в ***ну!
– Хотите вы сказать: барон явился на дуэль с куницей?! – Калинин придавил окурок в стакане.
– О, нет! – Евгений Исаакович отмахнулся. – Не в том смысле! Жохов попал барону между ног!




                ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. ДОРОЖЕ  ДЕНЕГ


– Постойте, постойте! Как же так? Барон пользуется у дам устойчивой репутацией… весьма лестной и более того!
– Нет ничего удивительного! – взад и вперед Евгений Исаакович расхаживал по газетам. – Испанские врачи славятся своим мастерством по всей Европе. Взамен отстреленного органа кудесники от хирургии приспособили барону протез, коим весьма искусно тот выучился управляться… Вы обратили внимание: барон постоянно распространяет вокруг себя аромат сандала?
– Да, разумеется… вот, значит, откуда!.. В паху у барона – ароматная палочка! – Калинин засмеялся. – Приятное с полезным! Выходит, специфическим благовонием он обостряет в дамах чувственность, а уж потом – собственно палочкой!.. Ловкач!
– Добро бы палочкой – дубинкой!
– Вот чем, оказывается, постукивает он снизу в столешницу! – Калинин догадался.
– Вот почему у барона и баронессы нет детей, – Евгений Исаакович объяснил.
– Вот отчего барон мочится сидя! – наконец, Калинин прозрел.
– После дуэли, – Евгений Исаакович продолжил, – Жохов, во избежание неприятностей, сразу уехал. Выписавшись из больницы, барон женился и увез жену в Петербург, – закончив ходить, он опустился в кресло.
– И здесь, – Калинин поднялся с места, – ее роман с Жоховым вспыхнул с новой силой. Тайно она встречалась с ним и одаривала бурными ласками. Пренебрегая мужем.
– Но почему? – Утин пригубил лафиту. – Другие дамы почитают за счастье сойтись с бароном – она же предпочла ему Жохова.
– Она – испанка, естественница, – Калинин объяснил. – Ей нужно живое тепло.
– В таком случае, Жохов, – Евгений Исаакович придавил окурок в стакане. – Доподлинно мне известно: не жалует он женщин с усиками и пухом на подбородке. Так почему, он с ней?
– Все очень просто! – вперед-назад ходил Калинин по разбросанным газетам. – Ваш Жохов – альфонс. Доде! Бланка давала ему деньги. Она покупала его любовь!
– Невероятно! – Утин прозрел. – Какая низость! Он, что же, продолжает жить за ее счет? По сей день?
– Их связь себя исчерпала.
– Она одумалась, возвратилась к мужу?
– О, нет! На разрыв пошел Жохов. Она умоляла его не оставлять ее, стояла перед ним на коленях, сулила втрое, вчетверо увеличить ему содержание – впустую! Едва не потеряла она рассудок!
– Вот почему она так изменилась! – Евгений Исаакович сопоставил. – Стала неумеренно потреблять алкоголь, а уж когда напьется – непременно снимает чулки, валится на спину, дрыгает над головой ногами!
Сочувственно мужчины молчали.
–   С к а ж и т е  ,   М и х а и л  И в а н о в и ч  , – почувствовал вдруг Утин холод в паху, –  А   п о ч е м у  ,  с о б с т в е н н о ,  Ж о х о в   в д р у г   о т к а з а л с я  о т   у с л у г   б а р о н е с с ы ?
– Александр Федорович влюбился, сошелся с другой женщиной. Как видно, той любовью, что дороже денег.
–  М о ж н о   л и    у з н а т ь   е е  и м я  ?
– Извольте, отчего же нельзя, –  взглядом Михаил Иванович пробежал отчеркнутую статью. – Имя простое: Прасковья Семеновна Гончарова – жена подзащитного вашего Гончарова Николая Степановича…




               


ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. ДЕВУШКА-САБЛЯ


То новое, что узнал Калинин о Штемпеле, никак не давало ему оснований полагать, что в расследовании, им предпринятом, появилась зацепка, ухватив которую он мог пойти далее по цепочке и отыскать, в конце концов, барона или то, что от него осталось: ну, в самом деле, велика ли разница, с дубинкой или полноценным мужским органом между ног барон исчез – а впрочем, кто знает – быть может, именно от протеза и следовало ему оттолкнуться, дабы выйти на след пропавшего уже не органа, а человека.
В таких мыслях, ощущая в спине тупую истому, ехал Михаил Иванович к генералу Насветовичу…

– Какая низость! – тем временем, у себя в кабинете, никак не мог Утин успокоиться. Негодование переполняло его и просилось наружу.
Он позвонил в телефон Спасовичу, тоже адвокату.
– Подумайте только! – Евгений Исаакович крикнул в трубку. – Жохов статейку свою тиснул лишь для того, чтобы упечь Гончарова! Чтобы тот не мешал ему фаловаться с его женой!
– Гончаров мешал Жохову фаловаться с женой Жохова? – судя по всему, Спасович не понял.
– Гончаров мешал Жохову фаловаться с женой Гончарова! – продолжал Утин кричать. – Низкий, низкий человек!
– Гончаров, – видимо, Спасович спросил, – низкий?
– Жохов! – негодовал Евгений Исаакович. – Жохов!..

«С холодной пустотой в душе сидел граф в экипаже, не глядя ни налево, ни направо, – в это же самое время у себя в кабинете писала Вера Александровна Еракова-Данилова. – Держа саблю между колен, он представлял себе, что это не сабля вовсе, а та, острая на язык, молодая девушка, что давеча… давеча…»
Кабинет Веры Александровны убран был, как дамская спальня, ничто не напоминало здесь писателя – впрочем, не только писала она здесь, но и спала.
– «Давеча, – морща лицо, Вера Александровна вышла в гостиную. – Что – давеча?»
– «Та молодая девушка!» - Лиза подняла глаза от вязания.
– Ну, – Вера Александровна покивала.
– «В смятении бросилась в сад… звать…» – Лиза улыбнулась.
– Конечно! – хлопнула себя писательница по лбу. – «В полосатом платье с большими нашивными карманами по бокам, на бедрах!»
И вдруг – бах, тарарах! – они вздрогнули.
Совсем не стесненный заботой о внешнем правдоподобии, откуда-то, с самого верха антресолей, к ним, по веревке, скатился мальчик, хорошенький, лет четырнадцати, в прюнелевых ботинках и пастушьей соломенной шляпе.
Они набросились на него и с хохотом принялись теребить.


                ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. КОРОТКИЙ  И  ДЛИННЫЙ


Обстоятельства бежали с быстротой курьерского поезда.
Уже на следующее утро к Евгению Исааковичу явился Кобылинский. Весь в черном, он поставил шляпу на ковер.
Лев Львович Кобылинский был штатный секундант, и Утин знал это. Ему оставалось только узнать: с кем?!
– Вас вызывает Жохов! – Лев Львович сообщил.
– Кто, кто? – принял Утин его слова за ослышку.
– Жохов Александр Федорович, – Лев Львович повторил.
– Полно вам шутить! – Евгений Исаакович не принял.
– Жохов! – Лев Львович положил на стол заштопанную перчатку. – Вы дурно отзывались о нем!
– Саша! Что ли, ты охуел? – кинулся Утин к телефону.
Молчание было ему ответом.
«Поединок, – Утин пожал плечами. – Ну, значит, так тому и быть!»
Выбор оружия был за ним. Он знал Жохова, как отличного стрелка из пистолета. К чему было подставляться?
– Воля ваша! – церемонно Евгений Исаакович поклонился. – Испанская дуэль! – он объявил. – На двух кинжалах: коротком и длинном.
– Возьмем откуда? – Лев Львович засомневался.
– Василий! – Утин позвал.
Слуга принес продолговатый ящичек.
– Купил как сувениры, – Евгений Исаакович объяснил. – В Малаге.
– Тогда, на рассвете! – Кобылинский ушел.
В задумчивости Евгений Исаакович достал небольшой аристон, завертел на нем одну из модных арий.
– За мною жизнь,
А впереди – химеры! –
пронзительно выводил Ленский.

Слушая, Евгений Исаакович угадывал в музыке страшное, как в страшном, порой, находил он музыку.
Пушкин стоял на полке – Евгений Исаакович снял пухлый том, перечитал «Дуэль».
«Жестокий топор рассек единые корни первозданных сил, – великий поэт писал. – До времени. До времени».
– Вместе росли, дружили! – едва Утин не плакал. – Скажи, Василий: как же так?!
– Дружба – она, что просвира, – наждаком слуга драил кинжалы. – Взять сразу да съесть – суха, с супом ее – неприлично, на утро к чаю, она засохнет, а, между тем, она святая…
Эмпедокл, над столом, прыгал в Этну и звал Евгения Исааковича за собою.



                ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. ПУСТОЕ  МЕСТО


Он плохо представлял себя под каменным балдахином с плачущими ангелами по углам.
«Помашем, как в детстве сражались мы на деревянных мечах, а после объяснимся, помиримся и обнимемся!» - гнал от себя он дурные мысли.
Буцковский, согласившийся быть его секундантом, сидел рядом, и на лице его был отпечаток некоего беспокойства.
«Какой-то фарс! – Евгений Исаакович думал. – На Черной речке, опять из-за какой-то Гончаровой!»
– Из-за нее, в конечном счете, – Буцковский кивнул. – «Писатель Гончаров никогда не женился!» - ему пришло на ум.
– Предусмотрительный был человек! – Евгений Исаакович вздохнул.
Приехав к месту, они вышли из экипажа.
Свежее северное утро окутало их своей туманной, мягкой влагой.
Лес стоял, как дым, спокойный, полный таинственных шорохов и тресков.
Деревья уже сплошь пожелтели и пускали листья по ветру.
Синицы без толку прыгали с одной ветки на другую.
– Идемте туда! – Лев Львович Кобылинский показал.
Молча и скоро они последовали за ним. Лесная дорожка открывала на каждом повороте живописные виды.
Жохов стоял под раскидистым дубом. В его глазах темнилось недоброе.
– Александр! Здравствуй! – Евгений Исаакович протянул руку.
Долгий жуткий взгляд Жохова был ему ответом.
Сектант-бегун пробежал мимо в беговых туфлях.
Было мокро и холодно.
– Снимайте пальто! В гостиной тепло! – шутил Буцковский.
С Кобылинским они кинули жребий: Жохову достался длинный кинжал.
В плисовых панталонах и коричневой суконной ваточной куртке Жохов наступал на Утина, как на пустое место. Евгений Исаакович, что и говорить, был искуснее, но Жохов – сильнее и напористее. Никак Евгений Исаакович не ожидал найти в нем столь опасного противника. Долго они не могли сделать друг другу никакого вреда; наконец, приметя, что Утин ослабевает, Жохов стал с живостью его теснить и загнал почти в самую речку. Краснея в лице и раздувая ноздри, со свистом рассекал он воздух своим длинным кинжалом, исполосовал Евгению Исааковичу фрак, оцарапал щеку. По сильному блеску глаз и порывистым движениям сразу можно было признать в этом человеке крайнюю нервность.
Буцковский – краем глаза Евгений Исаакович видел – поглядывал на него с видимым участием.
Вжик! Кинжал противника задел висок, едва не отхватив Евгению Исааковичу ухо.
Отшатнувшись, неосторожно он выбросил вперед руку, и тут же Жохов, лицом вперед, рухнул в Черную речку.
– Умер или без памяти? – Евгений Исаакович подбежал.
С натугой, из горла Жохова, доктор Чечотт вытянул короткий кинжал.
Отчетливо и быстро Лев Львович Кобылинский перекрестился.
Все рухнуло, придавив Евгения Исааковича страшной тяжестью.
Выплыло откуда-то и грузно остановилось перед ним громоздкое слово: «НЕПОПРАВИМОСТЬ».




                ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. РУКА  В  ПРОРЕХЕ


Он сам себе ужаснулся и отшатнулся от себя.
Холодное тупое отчаяние овладело его душой.
С ужасом он думал о том, что, вероятней всего, стал игрушкой случайности – мысль гвоздем засела в голове.
Под гнетом этой мысли, в раскиданном состоянии духа, бесцельно перекладывал он бумаги на столе, как вдруг, после раздавшегося в передней звонка, Василий, в некотором замешательстве, доложил о приходе дамы, назвавшейся доселе не известным Евгению Исааковичу именем.
Заинтригованный, он велел просить.
Она вошла в комнату с таким видом, как будто его там совершенно не было – безусловно красивая женщина с соломенно-золотыми волосами и поразительно большими голубыми глазами.
– Сударыня, чем могу? – отчасти даже позабыл он о внутренней драме. – Мохнаткина Карла Карповна? – переспросил он для верности.
– Вовсе нет! – ее лицо вспыхнуло и отражало быструю смену чувств и мыслей. – Прасковья Семеновна Гончарова!
Она громко дышала – корсет и сшитая очень узко коричневая суконная ваточная кофточка душили ее.
– Жена, стало быть, подзащитного Гончарова Николая Степановича? – поцмокал по еврейской привычке Утин губами. – Желаете, вероятно, добиться свидания с мужем?
– Сука! Ты Сашу моего пошто зарезал?! – ее подергивало от негодования.
– Ах, значит так! – он внутренно перестроился. – Ну, чтоже… действительно…
Прямодушно и без мелочного самолюбия он извинился.
– Гадина! – она высоко задрала юбки.
Ее ноги, пусть в толстых шерстяных чулках, были дивно как хороши! Она – брови Евгения Исааковича расползлись – сунула руку в прореху панталон и яростно принялась там водить ею. Как зачарованный, он смотрел и вторил ей.
– Сейчас! – она кричала. – Сейчас!..
– И я! – он тоже кричал. – Мы вместе!..
Она, наконец, нашла то, что искала: дамский браунинг!
– Городской ватерклозет! – едва Евгений Исаакович успел прикрыться «Вестником Европы».
Прогремел выстрел – пуля пробила шкафчик с письмом Императрицы.
– Ах, кажется, я промахнулась! – она выронила револьвер, и здесь силы оставили ее.
Раскинувшись, удобно лежала она на ковре.
Неловко, боком, Евгений Исаакович подошел.
Она протянула к нему руки.
Он овладел ею легко, как будто сорвал перезрелый плод.




                ГЛАВА  ДВАДЦАТЬ  ПЕРВАЯ. ОЩУЩЕНИЕ  ЖУТКОСТИ


Холодное тупое отчаяние владело его душой.
Он сам себе ужасался и отшатывался от себя.
Мысль гвоздем засела в голове – с ужасом он думал о том, что, вполне возможно, стал игрушкой случайности.
В раскиданном состоянии духа, под гнетом этой мысли, без всякого толку перекладывал он бумаги на столе, как неожиданно, Василий, после раздавшегося в передней звонка, в некотором замешательстве, доложил о визите дамы, обозначившей себя ничего не говорившим Евгению Исааковичу именем.
Недоумевающий, он поднялся навстречу.
Она вошла в кабинет с таким видом, как будто Утиных там была пропасть и она не знает, к которому именно надлежит ей обратиться – немолодая девушка с седыми подстриженными волосами.
– Сударыня! – он помахал ей рукой. – Чем заслужил?.. Форсункина Клара Кирилловна? – переспросил он для точности.
– Нет, нет! – ее лицо побледнело и выражало застылость мыслей и чувств. – Я Александра Семеновна Лаврова.
Едва она дышала и более ничего не произносила. Казалось, очень узкая ваточная кофточка душит ее.
– Сестра, стало быть, Гончаровой Прасковьи Семеновны?! – каким-то наитием он ухватил. – Сводная?.. Как же, вчера только имел честь… она здорова?
– ****юга! – вдруг страшно посетительница зашипела. – Она бросилась в реку! Из-за тебя!
Евгений Исаакович хотел было возразить, что в реку бросаются от любви неразделенной, в то время как чувство Прасковьи Семеновны вполне было им разделено. Он не успел – сбросив кофточку, сестра утопленницы рванула ворот платья: две утлые груди, выпроставшись, бессильно повисли перед его взором.
Не страх обуял Евгения Исааковича – его охватило некоторое ощущение жуткости: в руках Лавровой оказался внушительный маузер.
Он не успел даже прикрыться «Русским словом» - прогремел выстрел. Пуля пробила голову Эмпедоклу.
– Я промахнулась! – соблазнительно Лаврова упала на ковер.
Евгений Исаакович приблизился – всем своим существом она потянулась к нему.
И впрямь она оказалась девственницей, но он без труда справился с этим.
Что и говорить: выстрелы действовали на него возбуждающе.






ЧАСТЬ  ТРЕТЬЯ




                ГЛАВА ПЕРВАЯ. УБИЙСТВО  ЖЕНЫ  СУВОРИНА


Ночи стояли ясные, и Вера Александровна всерьез опасалась, что Утин сделает ей поздний визит и заставит выйти с ним под лунный свет. Тогда все открылось бы, и он, безусловно, предъявил бы ей свои требования. Вовсе не страшным представлялось ей то, к чему, в конечном итоге, принудил бы он ее – остерегаться следовало последствий: невольно или вольно импульсивный адвокат мог дать делу огласку, и в этом случае ее репутация женщины была бы безвозвратно утрачена.
Экстравагантный граф Рибопьер затеял в Михайловском манеже чемпионат французской борьбы – с Лизой она поехала взглянуть, взяли двухрублевые билеты и не прогадали: было очень весело.
– Поддубный! Заикин! Жми! – кричали они вместе со всеми, подбадривая безобразных русских богатырей и втихую любуясь голландцами, чьи тела подобны были совершенным музыкальным инструментам.
Схватки проходили с переменным успехом. В финале поляк Петлязинский красивым тур-де-бра уложил на лопатки француза Феннелона. Упав, тот сделал вид человека положительно ошеломленного, и снова все смеялись до упаду.
На выходе, через толпу, к ним пробился Е.В.Богданович.
– Слышали? – он спросил. – Утин!
– Полно вам шутить! – сразу Вера Александровна забыла о Феннелоне.
Она проследила, чтобы ее голос не дрогнул.
– Вчера. Не извольте сомневаться! – бравый полковник посыпал. – Третье Отделение Петербургского окружного суда. Особое заседание. Сам присутствовал!
– За что же? – решительно отказывалась она понимать. – По обвинению в чем?
– Приятеля зарезал, – ей отвечали случившиеся по соседству сестры Розен с мужьями Сиверсом и Пасским. – По пьянке!
– Он, собственно, проходил по   д в у м   делам, – к Ераковой-Даниловой обернулся фабрикант Стрельбицкий. – Ему инкриминировалось еще убийство жены Суворина, тем же способом.
– Молоденькая, как же! Им на мацу – русской кровушки! – Давыдова Александра Аркадьевна прокомментировала сзади.
– Кровь?! – Богданов-Малиновский услышал. – Давайте я перелью вам!
– Как вам не стыдно! – одернули Давыдову актриса Абрамова и Мамин-Сибиряк. – Евгений Исаакович не смог бы – это другие!
Смущаясь чему-то, Буцковский Николай Андреевич подвел черту: второе обвинение за недостаточностью улик с Утина было снято, по первому же делу сам он принес полную повинную. Вынесенный, с учетом раскаяния, приговор – длительное заключение в крепости, а могли бы повесить.
– Вот взгляните, – суетливый генерал Насветович сунул Вере Александровне в руку мутную фотографическую карточку. – В полосатой робе и в кандалах…




          ГЛАВА  ВТОРАЯ. КРОВЬ  И  ТЕЛО


В церкви архангела Гавриила пели почтамтские певчие.
Слушая, иногда они вздрагивали: резко и неожиданно нежное пианиссимо переходило к самому разгульному гвалту.
– Кто этот Утин? – Лиза спросила.
– Один человек… мужчина, – Вера Александровна перекрестила лоб. – Я была неосторожна с ним. Он мог воспользоваться этим и поставить меня в затруднительное положение. Теперь я в безопасности! – она громко и облегченно рассмеялась от этой мысли.
Они стояли на клиросе – дьякон читал ектении на амвоне.
– В стихаре и епитрахили! – Вера Александровна перевела разговор.
– Филиппов пост скоро, – Лиза отозвалась.
В алтаре благолепный о. Андрей совершал на жертвеннике действо: вырезал из просфоры и раскладывал на дискосе частицы будущих святых даров.
– Евхаристия, – Лиза вздохнула.
– Проскомидия! – Вера Александровна исправила.
Царские ворота завернулись занавесью – за ней совершалось таинство: хлеб и вино в чаше превращались в тело и кровь Христовы.
– Проскомидия, – за Верой Александровной Лиза повторила.
– Евхаристия! – Вера Александровна погрозила пальцем. – Уже чувствуя дыхание смерти, холодеющими устами Он шептал свой нравственный пароль и лозунг.
– Кто? – не поняла Лиза.
– Генерал Лалаев! – Вера Александровна пошутила.
– У меня тупая боль в голове делается! – Лиза потянула Веру Александровну к выходу.
По Невскому шла «трясучка» – омнибус.  Они сели.
– Не литературно, творчески, жизненно, можно кому-нибудь верить на этой земле? – Лиза спросила.
– Тем, у кого ничего нет. Тем, кому здесь нечего терять! – Калинин Михаил Иванович ответил.
Абсолютно неузнаваемый в синих очках, приветствуя их, он приподнял над головой котелок.
– Дни летят, крутясь проклятым роем.
Вино и страсть терзают жизнь.
Все мы друг другу тайно враждебны,
Завистливы, глухи, похотливы, чужды,
Предатели в жизни и в дружбе –
Пустые расточители слов! –
на империале напевал Павел Антонович Чехов-Книппер.

Его маркантное, красивое лицо отражало усталость и гадливость.




                ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. ОБЛИТЬ  ШАМПАНСКИМ


Последовательно он обходил всех, бывших на злополучном приеме, и обстоятельно беседовал с каждым.
Он знал уже многое и мог делать прикидки. Еще совсем немного, он чувствовал, и тайна будет раскрыта. Он, безусловно, разыщет пропавшего. Не завтра, не сегодня, но в ближайшее время. Имея множество версий, он тщательно отрабатывал одну за другой. Он шел по цепочке, доходил до последнего звена и, убедившись, что это не та цепочка, выстраивал новую. Чем меньше оставалось цепочек-версий, тем ближе подходил он к единственно верной.
– Так и так, – он объяснил Вере Александровне.
– Ну что же, – она не возражала.
– У вас? – привел он ее в некоторое замешательство.
– Отчего нет? – она справилась с собой.
Гостиная уставлена была сборной мебелью. Вид из окна открывался на семейные бани Казакова. Немного Михаил Иванович постоял.
– Чай. Булки! – Вера Александровна внесла.
Они передвинули кресла в приятно теплый угол с кафельной печкой.
– Сударыня, на том приеме у Жербиных, – Калинин начал.
– Да, – отвечала она. – Всё так.
Теперь он мог рассмотреть ее лучше: провалистый рот, нездоровая кожа, начинающие увядать уши.
– Барон, определенно, был чем-то взволнован, – Вера Александровна продолжила, – поднявшись с места, я помню, он оттолкнул ногой стул, чем испугал всех присутствовавших.
Перебирая пальцами по краям блюдца, Калинин смотрел на странно прямой и длинный разрез ее губ.
«У этой женщины есть своя тайна!» – скорее инстинктом, чем разумом пришел Михаил Иванович к выводу.
– Он где-то разыскал велосипед и ездил по комнатам, – она говорила, – когда же контролер спальных вагонов сделал ему замечание, барон облил его шампанским.
Она, эта писательница, сообщала ему важные факты – к удивлению своему Михаил Иванович не мог полностью сосредоточить на них внимания – мешали ее губы, то, как странно она извивала их.
Он спросил лафиту, и Лиза вынула бутылку из шкафчика.
В коридоре послышались тяжелые шаги – все трое повернулись к двери, но она не открылась.
Задумчиво Михаил Иванович попыхивал папиросой.
С тонкими губами, свидетельствовавшими о скрытой развращенности, Вера Александровна сидела против него.




                ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. БЛЕДНЫЙ, МОКРЫЙ  И  ГРЯЗНЫЙ


– А доктор? – Михаил Иванович спросил.
– Оттон Антонович ходил, как маятник, и у меня от него мелькало в глазах, – Вера Александровна призналась.
– И вы подумали: «Кончено!»?
– Да, именно так. Этот фабрикант, Стрельбицкий, пальцем уже ощущал собачку.
– Что делал контролер Желябужский?
– Бледный, мокрый и грязный, он поднялся и махал салфеткой.
Для памяти Калинин записал.
– Генерал Жербин с супругой – они не пытались вмешаться?
– Нет, – Вера Александровна помнила. – Они смеялись от радости, а потом заплакали.
Лиза принесла новую бутылку лафиту, и Михаил Иванович был благодарен ей.
– Штабс-капитан Накладов, – Калинин курил, – встрепенулся и вспыхнул?
– Вовсе нет! Обеими руками он взялся за живот, низко барону кланялся и показывал зубы.
– Как повела себя Людмила Христофоровна Симонова-Хохрякова? – Калинин поставил ловушку.
– Ее не было на приеме! – открыто Вера Александровна взглянула на него, и Михаилу Ивановичу сделалось совестно.
– Ну, а этот, – отвел он взгляд, – тяжелый, невыносимый человек, который так мешает всем жить?
– Павел Антонович Чехов-Книппер мечтал вслух о будущей счастливой жизни и более ни в чем участия не принимал, – пожала Вера Александровна плечами.
– Как именно поставил он стул? – что-то для себя Калинин нащупывал. – Барон?
– Так, словно бы желал загородить им дорогу! – писательница показала.
– Сестрам Розен и их мужьям – Сиверсу и Пасскому?
– Мамину-Сибиряку и актрисе Абрамовой!
Сама собой в мозгу Калинина выстраивалась логическая цепочка.
– И после всего, прилюдно, фон Штемпель обнял ее?
– Кого? – немного Вера Александровна сбилась.
– Давыдову же!  Александру Аркадьевну!
– Давыдову обнял генерал Навроцкий! Ее, Софью Алексеевну Лешерн фон Герцфельд, потом – эту полковницу с напудренными волосами. Обнял и перекрестил всех троих.
– Меня интересует фон Штемпель! – немного Калинин сгрубил.
– Барон вытянул ноги, чтобы снять сапоги, – Вера Александровна спустила ему. – Меня удивил его кожаный пояс, надетый вместо жилетки.




                ГЛАВА  ПЯТАЯ. ВОЗВЫШЕННЫЙ  ПОРОК


Определенно, эта писательница хотела помочь ему.
– Вытянул ноги, вот так, – она показала. – Кожаный пояс!
В уютном кресле, он смотрел, как она говорит. В поясе, Михаил Иванович знал, фон Штемпель переносил письма из числа любопытных. В немецкое посольство – послания русских политиков и военных. Замужним дамам – собственные неосторожные их признания. Это приносило хорошие деньги.
– Острота новых переживаний превращает старую действительность в скучный сон! – ему послышалось, она сказала.
– То, что сегодня обжигает как вино, завтра может стать мочою! – судя по всему, он ответил.
Она поставила перед ним новую бутылку.
Он пил и стряхивал пепел себе на одежду.
Ртом и мехами она раздула уголья в печке.
«Здесь какой-то нежный, тайный, возвышенный порок – порок выросший на почве мозгового переутомления и внутренней и внешней неприкаянности», – он наполнял стакан и курил.
Сзади раздался стук – он быстро обернулся, но это была лишь пудреница, которую Лиза уронила на пол.
«Иссера-голубые глаза, – он заметил. – Эссеро-голубые!»
– Наступают осенние холода, руки зябнут, на дворе становится дождливо и неприветливо! – Лиза подошла к пианино, взяла ужасный аккорд, покраснела и замолчала.
Крадучись, с рукою в кармане, Михаил Иванович подошел к двери – проверил, нет ли кого в соседней комнате.
– Вера Александровна! – Калинин возвратился к столу с разложенными на нем фотографиями. – Скажите: Буцковский, Шомберг-Коллонтай, Е.В.Богданович, дирижер Феликс Мотль, Любовь Ивановна Берг, генерал Насветович, Андрей Алексеевич Оппель, Богданов-Малиновский и этот злосчастный Утин – что в этот момент делали они?
– Когда барон замахнулся стулом или когда вскочил на подоконник?
– Тогда и тогда!
– Александра Михайловна спала, Богданов-Малиновский каждому предлагал перелить кровь, генерал Насветович перезаряжал пленку – все остальные просто смотрели, – писательница ответила, поднимаясь с целью идти спать.
Калинин, тоже поднявшийся, принялся убирать фотографии.
На одних фон Штемпель хорошо был различим: тайный советник, украшенный аннинской лентой, в придворном мундире – на других он отсутствовал.
– Минуту! Это кто?! – Калинин ткнул в изображение человека, ранее им не замеченного.
– Беклемишев, – на корсаже Вера Александровна потянула пуговку. – Из Торжка.








                ГЛАВА  ШЕСТАЯ. КОСТЫЛИ – СИМВОЛ  ДВИЖЕНИЯ


Путь творчества извилист: короткие крутые подъемы, длительные многоверстые спуски, утомление, сон – снова восхождение и свежесть.
«Безнаказанно обнажает красоту только любящей, – мысль, точно данная извне, пришла, и Вера Александровна отстучала ее на ремингтоне. – И это очень важно!»
В слове «важно», она видела, была скрыта оценка, скрыты насилие и отстранение.
Писательница, она была впечатлительна. В ней было сильно чувство вечного, ей ведома была чудесная неисчерпаемость преходящего. Художница, она знала и чувствовала, что подвержена закону перемен.
Она была не лишена дара брать мир непосредственно. Что-то происходит вокруг – отчетливо она понимала это!
«Творчества нет, – нашептывал бес. – Творчество – пустое слово, подобное истине и красоте».
«Что же есть?» – она вопрошала.
«Судьба, – лукавый умничал. – Приспособление. Видимость».
«Не будь слабости и лжи, что стало бы с литературой?» - в их диалог вмешался кто-то Третий.
«Бога вовсе не слишком много, а слишком мало!» - тогда, в церкви, Вера Александровна сказала Лизе.
«Костыли – символ движения! – мелкий бес изгилялся. – В шествии же по ступеням совершенства нет ни радости, ни удовлетворения!»
«Плугом, тяжело упертыми руками и склоненной головой отличается трудящийся от праздного! – Третий учил. – Если художник перестает владеть формой, но сохраняет формулировки, он может не страшиться ущерба!»
Непрозрачная кора бытия, Вера Александровна чувствовала, отстает от непрозрачной же и нагой выдумки.
– Лейтмотив, – она вскрикнула, – несется по рельсам!
– Дневное сердце не знает странной радости, а ночное знает! – в замасленной тужурке, кричал ей машинист.
– Все горести понятны, но не все радости скучны! – из окон вторили ему пассажиры. – Дай волю желанию, ощутишь радость!
Сознание своего права   х о т е т ь   - на разных уровнях оно сближало ее с Пушкиным и Достоевским.
Громовое начало, звукосвет, нечто столь яркое и столь громкое, что его уже не видно и не слышно: разлив из стихии в стихию.
Случайные слова, ударяясь о сталь сознания, высекали искру.
Сочно жизнь даст свое, сухо смерть заберет чужое.
Сухость – есть реакция писателя на самого себя.
Писатель всегда выходит на люди в каске.




                ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. ФОРМА  МЕТАПСИХОЗЫ


«Все самое сильное, стройное и прелестное живет не само по себе – это лишь перегиб от бытия к небытию. Чем больше прелести, тем ближе смерть, не во времени, ясное дело, а в сущности своего явления. Не верь, не обольщайся – но как не поверить и как не обольститься!» - продолжала она думать.
На лестнице послышались быстрые взбегающие шаги.
«Прошлое, настоящее и будущее сомкнулись – если и есть что начинать, то в другом месте!» - она открыла.
Козловатый старик вошел, дама с лицом вербного херувима: Мамин-Сибиряк и актриса Абрамова.
Дмитрий Наркисович состоял в Союзе взаимопомощи русских писателей. Он возглавлял столичное отделение Союза и помогал, чем мог, менее искушенным коллегам.
Он возвратил Ераковой-Даниловой рукопись, профессионально выправленную, приятно объяснил ей ее ошибки.
– Почему Бородулин, встретив Прова, все-таки поехал в Кедровку? – он спросил.
– В Кедровке жила Варька, – Вера Александровна объяснила. – Они решили ее изнасиловать.
– В таком случае, намерение парней повисло в воздухе! – Дмитрий Наркисович двинул тазом.
– Повисло – как же!.. Бородулин насилует ее трижды, оголодавший Пров – шестикратно. «Шесть палок, во как!» - нашла она страницу.
– Шесть – это, по-моему, многовато! – актриса Абрамова вмешалась.
– Ну, почему же! У нас в Сибири, после хорошей баньки, бывалоча на снегу!.. – старый писатель припомнил. – С годами любовь к Божьему гневу, как и любовь к земному раю, угасает, – он вздохнул.
– Резиньяция – она, как падение струи водомета, – актриса Абрамова подала реплику. – Форма метапсихозы. Весь горизонт заслонен ею.
– Спор дня и ночи разрешается пустотой и неподвижностью, – высказала Вера Александровна то, что в ней было.
– Стоит ли закреплять пределы переживаемого? – Мамин-Сибиряк перезакинул ноги. – Тоску воющих на луну собак, ночные страхи лошадей, самозабвенные птичьи песни?
– Животные дальше людей ушли от сознания цели и целесообразности, – Вера Александровна рассмеялась. – Слегка четвероногие величества, со вкусом к пастбищу, к идиллии, к умеренным, не вредным тревогам! Непризнание им не страшно, успех не удесятеряет их силы. Карлейль, Эмерсон, согласитесь, были животными.
Прихрюкнув, Мамин-Сибиряк стукнул копытами, выбросил позади себя кучку терпко пахнувших шариков.
– Прошу вас – не судите его строго! – актриса Абрамова поднялась. – Таким способом он расширяет свое неудовлетворение за пределы личного опыта.
На Дмитрия Наркисовича она надела ошейник и увела его на коротком поводке.




ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. ОДИН  ВМЕСТО  ТРЕХ


– Надо уладить домашние дела! – на прощание сказал Мамин-Сибиряк по-французски.
Свечерело.
По уходу гостей, у окна, Вера Александровна смотрела в небо.
В небе стояла полная луна.
«Порочная мечта, принявшая вид богини, таинственно звала ее к греху», – склонившись, Вера Александровна записала.
Она пошла в ванную делать свой туалет.
Пустив воду, она представила себе двух-трех знакомых ей мужчин: ее подмывало в эту минуту чувство особой сладости.
Потом она надела свэтр, завернулась в бархатную тальму, накинула капюшон на свои редкие волосы.
Ей было весело, свободно, легко.
Она распространяла аромат лавандовых духов в соединении с фиалковой помадой.
«Сейчас подует ветер!» - подумала она, чтобы не думать.
Ветер подул.
Она шла по улице, слепо следуя своему влечению.
Обыденность отступала на второй план, как исполнивший свой долг слуга.
Критерии правильности и неправильности отпадали. Ценности отживали свой век, и кто мог знать, что понадобится человечеству завтра!
Конка уже не ходила, но, к счастью, еще оставался один извозчик на стоянке.
Это была старая, с облезлым лаком, тачанка.
Тройка гнедых выглядела сыто, но длинные гривы, челки и хвосты до копыт явно говорили о том, что хозяин на внешность полагает мало. Из мягких сидений, сквозь протертую кожу обшивки, пробивалась морская трава. На облучке сиденье давно отслужило свой век и заменено было прямоугольником серого войлока. Один боковой фонарь полностью отсутствовал – другой, заржавленный до неузнаваемости, потерял одно из трех стекол и был закрыт куском картона. Сбруя, когда-то в прошлом богато украшенная червленым серебром, растеряла его и была во многих местах наставлена, а один из постромков просто-напросто заменили веревкой, почерненной, очевидно, сажей. Дуга, обитая красной узорчатой медью, ярко отсвечивавшей в лунном свете, еще сохранила приличный вид, хотя вместо трех колокольчиков на ней остался только один.
«Мачехе-жизни не удалось загнать меня носом в угол!» - Вера Александровна взобралась.
Горячие лошади тронули крупной рысью.
– Кондитерская Излера! – она приказала извозчику.




                ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. ЧТО  ДЕЛАЕТ  СУЕТА


– Человек широк – его надо бы сузить!.. Десятого – в угол! – Павел Антонович Чехов-Книппер прицелился и не попал.
Буцковский Николай Андреевич притушил папироску и уложил в лузу три шара кряду.
– Действительность, лишенная идеальных приправ – пошла и отвратительна! – снова сын писателя промазал.
По сложной траектории Буцковский вогнал еще два шара.
– Без-очарование! – ударив, едва не пропорол Чехов-Книппер сукно стола. – Нового нет – есть только жажда его! Всякий человеческий смысл, если не сгнил еще – сгниет со временем!
От его слов, Николай Андреевич чувствовал, заводился беспорядок.
Тщательно, мелком, натер он кончик кия.
– Третьего – в среднюю! – Буцковский сказал и кончил партию.
– Тоска всегда усиливает желание. И обратно, – со вздохом Чехов-Книппер отдал проигрыш.
Нет, это было не кафе «Фукьетс» на Елисейских Полях – всего лишь скромная кондитерская с бильярдом, содержимая французом.
– Страстные женщины, влюбленные в своих деверей, могут пойти на совершенно невероятные вещи! – рассказывал фабрикант Стрельбицкий.
Немного Николай Андреевич еще выпил с ним коньяку.
– Пердю!.. Закрываем! – хозяин-француз захлопал в ладоши.
Поднявшись, Андрей Алексеевич Оппель тут же направился к выходу.
– Что делает суета? – вслух рассуждал он. – Суёт!
Навынос Николай Андреевич спросил десяток пирожных.
Улица была залита лунным светом.
«Жениться, что ли? – отдался Николай Андреевич беспредметному настроению. – Уехать куда подальше, взять из народа, дебелую. И чтобы шаферами – деревенские парни, и чтобы дьячок пел, и молодая, возвращаясь из церкви, сама правила бы лошадьми!.. Я добрый, я очень добрый! – едва не плакал он и ел эклеры. – Я нежно люблю природу, и по ночам мне снится распаханная земля!..»
Дома у него на письменном столе стоял портрет Любови Ивановны Берг – по случаю мигрени, с распущенными волосами. При несомненном обаянии красоты и женственности, она не отличалась ни глубиной натуры, ни выдающимися качествами ума и сердца. «Увольте! – говорила она ему. – Пожалуйста, с какой стати?!»
Залитая лунным светом улица была совершенно пуста – ни одного экипажа не проезжало в эту минуту.




                ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. МУЖСКАЯ  ГЛУПОСТЬ


Опустевшая улица, по которой не проезжало ни одного экипажа, залита была лунным светом, призрачным и обманчивым: дома казались кораблями, фонари – великанами.
Романтическое всколыхнулось в нем, он осознал: видения были не сами по себе! Они были фон и лишь подготовляли видение главное.
Женщина! Он ждал и жаждал ее! Другая, не такая, как остальные! По ней томилось все его существо!
Она, как ей и подобало, соткалась из лунного света: в длинной накидке.
«Богиня!» – он понял. Ему уготовано божественное!
– Как вы прекрасны! – он упивался ее видом.
Она отвечала ему серебристым смехом.
– Хотите, может быть, пирожное? – он предложил. – Едят небожители сладкое?
Она не чинилась: взяла эклер – тут же он исчез у нее между губ.
– Иллюзии изжиты в колыбели! – он всматривался в нее с томлением. – Мечтаний нет! Нет нежной грусти, нет влюбленности, о славе мыслей нет, о подвиге, о служении! Приподнятости нет, – загибал он пальцы, – восторга, нет святости – поверьте, не осталось уже ничего, что красит и оправдывает жизнь!
– Дурашка! – приятно она возразила ему. – Что стоит тебе превратить все впечатления в игру? Решись – и ты закроешь к себе дорогу ветрам, приносящим тревогу!
– Отправимся, в таком случае, ко мне на квартиру, – он подхватил, – и поиграем там?
– К чему? – на французский манер она приподняла плечи. – Сегодня ночь так тепла!
Она замолчала, отдаваясь каким-то своим мыслям.
– Отдайтесь мне! – он попросил.
Маленький садик, опавший, был на пути – они свернули. Сразу Николай Андреевич допустил мужскую глупость: ринулся ей в юбки, завозился, безнадежно запутался.
С легким оттенком улыбки на лице она наблюдала его романтическое сумасшествие и вдруг, тычком, заставила откинуться на спинку скамьи.
Решительный склад ее губ показался ему жестоким.
Ее пальцы скользнули по его одежде – все члены Николая Андреевича чудовищно напряглись.
Она черпала силы для дерзновенного шага – и вдруг поникла головой.
Его дыхание стеснилось. Более и более открывал он глаза.
Его сердце билось от восторга. Медленно возносился он к небесам.

– Умирал, воскресал и снова умирал! – постаревший, потом, много лет подряд он рассказывал. – Божественная музыка вливалась мне в уши, я слышал неземное пение и был в раю. Господь явился ко мне и лично пожал руку!
– Счастливчик! – завидовал ему Е.В.Богданович, Накладов, Стрельбицкий, Мамин-Сибиряк, Сиверс, Пасский, генералы Жербин, Насветович, Навроцкий – все глубокие старики. – Ваша жизнь проникнута была Божественным смыслом!
– Тысячекратно я пробовал это с другими, – уже через силу он говорил на последней исповеди, – и поверьте, ни с кем не испытал и тысячной доли того.
– Должно, повстречался ангел Господень, из падших! – священник отпустил ему все грехи.








ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. ЛЮБОВЬ  ХУЖЕ  НЕНАВИСТИ


Домой Вера Александровна возвратилась под утро, и Лиза слышала, как в ванной комнате она смеется, поет и долго чистит зубы.
«С литературных посиделок… читала… имела успех», – отрывочно Лиза подумала и снова заснула.
Ее сны носили характер видений, которым она приписывала пророческое значение и которые действительно большей частью сбывались.
На этот раз она была в толпе демонстрантов, которая запружала скверик перед Казанским собором. Виднелись знакомые лица: Е.В.Богданович, баронесса Штемпель, фабрикант Стрельбицкий, которых она знала по фотографиям. В паре с актрисой Абрамовой Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк высоко держал над толпой большую тяжелую раму со своим портретом. Толпа двинулась, и Лиза пошла вместе со всеми. Тщедушный кривоглазый человек обвил ее рукой и почти нес: Беклемишев, приехавший из Торжка! Они протиснулись через арку на площадь у Зимнего дворца, и тут вся толпа рухнула, как один человек, на колени – полились звуки гимна. На балконе, приветливо кланяясь всем и рассыпая воздушные поцелуи, в красном мундире, стоял барон Штемпель.
(Она не слышала, как уже в предутренние часы кто-то тяжелыми шагами подошел к ее двери и, широко распахнув ее, пророкотал:
– Спишь? Христос с тобою, девочка моя…)
С трудом, запутавшись ногой в складках платья, она поднималась с колен. Он поддержал ее под локоть и помог встать. Она посмотрела на него благодарным, удивленным взглядом, не сразу даже поняв,   к т о   помог ей: штабс-капитан Накладов! «Кажется, это вы сильно любить можете?» - он спросил. Она молчала, вспоминая что-то из далекого прошлого, и легкая улыбка играла по ее губам – такую точно видела она у Веры Александровны накануне. «Это только в романах описывается прелесть такой любви, – Накладова отстранил Феликс Мотль, – в действительной жизни она хуже ненависти бывает». – «Укрощать свои страсти надобно с малых лет уметь, – его сменил генерал Насветович, а то сколько горя они причинить способны любимым существам!» - «Сколько исковерканных жизней, сколько разбитых голов от необузданных характеров! – Павел Антонович Чехов-Книппер подхватил. «Помните это, дружок, всегда! – сестры Розен со своими мужьями вскричали. – Старайтесь держать себя в руках и поступать по-христиански!» – «Как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы обходитесь с ними!» - Берг Любовь Ивановна разъяснила. Сзади, Лиза видела, на нее неслось пустое кресло – оно ударило Любовь Ивановну под колена, повалило в себя – унесло: стройные ноги в бежевых суконных сапожках, короткая в складку темная юбка с курточкой того же цвета, башлык с малиновыми концами и дивные каштановые волосы, заплетенные в косу, подхваченные бантом на затылке…




ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. С  ИМПЕРАТОРСКИМ  ШТАНДАРТОМ


– Каждая женщина вольна распоряжаться собой, как хочет, и мужчина не в праве склонять ее, как и не в праве останавливать! – часто повторяла ей Вера Александровна.
– В самой равнодушной женщине невольно пробуждается любопытство, если она замечает, что произвела впечатление, – Лиза не соглашалась, но и не спорила. – Что такое, в нашем понятии, нравственность? – она спрашивала.
– Нравственность – это умение быть самим собой… самой собой… само собой, – Вера Александровна смеялась. – Стремиться к тому, к чему стремится твое естество.
– Современная женщина – есть занимательный объект для всевозможных опытов. Сказать ей двусмысленность, чтобы раздразнить ее воображение, научить нехорошему и возбуждающему – это величайшее наслаждение! – вставлял реплику третий.
Подобные разговоры, сделавшись общей потребностью, происходили у них чуть не каждый вечер, нередко затягиваясь до полуночи. В них Лиза находила отдых от кропотливых ежедневных занятий. Она слушала теперь лекции на женских педагогических курсах, посещала занятия в Санкт-петербургском повивальном институте, самостоятельно изучала геогнозию. Простая искательница приключений, доставлявшая родителям только стыд и горе, она выказывала теперь такую силу и быстроту соображения, такое богатство мыслительных способностей, что относительно ее пригодности к научным занятиям нечего было и сомневаться.
Петербург успел в достаточной степени оброднеть ей.
Улучив свободную минуту, девушка забегала в часовню Спаса на Сенной или в Петровский зал на Конюшенной. В хорошую погоду любила она постоять на Семеновском мосту через Фонтанку либо просто на углу Моховой и Семеновского переулка. Ее можно было увидеть идущей по Казанской улице в сторону Вознесенского проспекта. Она наловчилась покупать шляпы у Шиффлера, пирожные – у Кестнера, фрукты – у Квинта-Сенкевича, соления – непременно у Зайцева, на углу Садовой и Невского, писчебумажные товары – у Аванцо, духи – в уютном подвальчике Келлера и книги – у А.Е.Булычева на Большой Зелениной улице, №3.
От магазинов исходил ослепительный свет – он заливал тротуары.
У «Пикадилли», где давалась новая фильма, горели сотни лампочек.
Возле памятника Николая Первого прохаживался взад и вперед часовой – ветеран дворцовой гренадерской роты.
От Государственного Совета к Морской иногда проносился автомобиль с императорским черно-желтым штандартом…
Жизнь заново вливалась в Лизу – так горячий металл заполняет пустую изложницу.




                ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. ЛИНИЯ  РОКА


Теперь она уже с трудом рассталась бы с Санкт-Петербургом, городом ста сорока девяти мостов, где каждая квадратная сажень имела свое историческое прошлое. Нева, императорский Зимний дворец, пристанище артистов и ученых – Эрмитаж, эта екатерининская выдумка с коллекциями Леонардо да Винчи, Мурильо, Рафаэля, Тициана и Веласкеза, дворцы: Аничковский, построенный Елизаветой Петровной в итальянском стиле для графа Разумовского, Таврический – подарок Екатерины Великой Григорию Потемкину и Мраморный – Григорию Орлову, Адмиралтейство, Академия Наук и Академия Художеств с двумя внушительными привезенными из Египта сфинксами у входа, Инженерный замок с замурованными комнатами Павла Первого, подстоличные резиденции знати: Павловск, Царское Село и Старый Петергоф – все это как-то особенно захватило ее.
Хорошенькая, как невинный ребенок, из повивального института, по Семеновскому мосту через Фонтанку, перебегала она на женские педагогические курсы – оттуда, по Моховой, – к Шиффлеру, взглянуть на шляпки. От Шиффлера – к памятнику Николая Первого – полюбоваться гренадером и рядом прикупить пирожных у Кестнера и солений у Зайцева. Потом, мимо Инженерного замка – в сторону Вознесенского проспекта – к часовне Спаса и фруктам Квинта-Сенкевича. От фруктов – к Аничковскому дворцу, магазинам Аванцо и Келлера. Чуть позже, передохнув самую малость на углу Моховой и Семеоновского переулка, она шла мимо Таврического и Мраморного дворцов к Адмиралтейству, восхищалась Академией Наук и Академией Художеств, снова отдыхала на одном из каменных сфинксов, заходила на Конюшенной в Петровский зал, по Казанской улице, через Неву, попадала на Большую Зеленину, листала книги у Булычева. Если оставалось еще время, она шла на новую фильму в «Пикадилли» или же уезжала в Царское Село, Павловск, старый Петергоф.
Темная, крытая шелком шубка выставляла контуры ее стана.
– Здравствуйте, Лиза! – брал часовой-гренадер на-караул.
– И вы здравствуйте! – она желала ему.
– Как поживаете, Лиза? – всякий раз ее спрашивали Зайцев и Шиффлер.
– Хорошо, спасибо! – искренно она отвечала.
Старик Аванцо норовил ущипнуть ее за щеку, а элегантный Квинт-Сенкевич гадал ей по руке. Оказалось, что он – хиромант.
– У вас, я вижу, – говорил он ей, – линия мысли отрезана линией рока. И в то же время вы совершенно непохожи на человека, приговоренного к смерти. У вас удивительно счастливое лицо.
– Меня интересуют два обстоятельства, – заливисто Лиза смеялась. – Любовь и деньги.
– Придут, – загадочно католик обещал. – За рамками повествования.




                ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. БАЛЕРИНЫ  НЕ ЛУКАВЯТ


Эстетик по натуре и воспитанию, в браке он мечтал сорвать благоуханный ландыш.
Офицер Петербургской инженерной команды, а затем учитель математики и бухгалтерии в Гатчинском сиротском приюте для девочек, он знал: в двадцатом веке наивных барышень нет! Свое любовное любопытство они превратили в ремесло и во многом превосходили замужних женщин.
И всё же, всё же!
Любовь Ивановна Берг – по какому-то умственному извращению он выбрал ее.
Брак с ней сулил ему неисчислимые выгоды, убеждал он себя.
– Какие же? – не понимали приятели.
– Неисчислимые! – повторял он им.
Ее присутствие взвинчивало ему нервы, задевало самолюбие. Их встречи были проникнуты какой-то вежливой натянутостью.
– Вы обещались другому? – он спрашивал.
– Сю-сю-сю! Бу-бу-бу! – пустенькая по природе, она разговаривала с ним по-детски.
Какая-то неуловимая близость, проскользнув в их отношениях, тут же бесследно ускользала.
«Дононовские балерины лучше, – он злился. – Они не лукавят!..»
Он сразу забыл ее – раз и навсегда! – после сказочной ночи, когда, по выходе из кондитерской Излера, ему явилась Та: Лунная Богиня, низвергнувшая его в Пучину Невозможных И Немыслимых Наслаждений.
Как удалось ему выплыть?!
Бесчувственного, его принесли домой на рассвете.
Он был за гранью и уплывал в пространство. Тяжелые оковы удерживали его на постели – вот-вот должен он был разорвать их. Он ощущал себя уже не как себя и свое тело как не вполне свое, а нечто совсем постороннее. Стремясь найти себя, он метался, искал и откуда-то из очень далека иной раз слышал будто бы голос Чечотта, доктора: полное истощение… плохо… конец…
Крепкий организм, однако, взял верх.
– Ах, что со мной? – однажды удивился он, очнувшись.
Доктор Чечотт на полгода вперед запретил ему вступать в связь с женщинами.
– В любой форме! – многозначительно Оттон Антонович поднял палец.
– К чему они теперь? – Буцковский вздохнул. – Другие после нее мне не нужны, а с ней второй раз я не выдержу.




                ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. ВСЕГДА  С  КОКОТКАМИ


Ольга Ивановна Жербина с мужем заходили проведать его. Давыдова Александра Аркадьевна забегала.
Наклоном головы Николай Андреевич делал общее приветствие.
Крепнувший день ото дня, с любопытством следил он за всем, что говорили и делали гости.
Говорили исключительно на отвлеченные темы.
В парадной треуголке с плюмажем, генерал Жербин рассказывал, что на улицах во множестве встречаются хмурые люди и это хорошо: хмурые люди не бунтуют.
Он говорил банально и знал об этом, но отнюдь не стеснялся, ибо говорил правду.
С женой они занимали теперь другой хороший особняк.
– Барский флигель. Желтенький, в тихом переулке, – Ольга Ивановна описывала.
Пили пустой чай, и генерал держал руку свернутой в крендель.
– Она – сирота по матери, хорошо воспитана, окончила Смольный институт и единственная дочь полковника Д., – Давыдова Александра Аркадьевна сватала Николаю Андреевичу кого-то.
Юбка, длиннее ее обычных платьев, путалась вокруг ног и давала ей смешную походку. С улыбкой Буцковский тянулся, ловя ее за край платья.
Он слушал с наружным спокойствием – его заботы словно сами собой отлетели, душа отдыхала.
– Заводы, – впрочем, он спрашивал, – Нобеля, Лесснера, Парвиайнена?
– Работают, – ему отвечали. – С полной нагрузкой.
– Глинский проспект?
– Открыт для проезда.
– Гостиница «Астория»?
– Стоит. С видом на Исаакиевский собор и Мариинскую площадь.
– Андрей Алексеевич Желябужский, – переворачивался Николай Андреевич на живот, – контролер спальных вагонов?
– Его видели в Новой Деревне у цыган, потом в различных загородных ресторанах – всегда с кокотками, в большой разнузданной компании. В костюме Вакха он присутствовал на афинском вечере у госпожи Шомберг-Коллонтай, где дамы с беспримерным бесстыдством раздевались донага и предавались празднествам Приапа, инсценируя при этом циничные зрелища.
– Полковница эта… с напудренными волосами?
– Была с ним.
– Калинин Михаил Иванович?
– Разыскивает фон Штемпеля.
– А Утин, что же, – Буцковский напрягал память, – Евгений Исаакович?
– Сидит в крепости.




        ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. ВЕЧНЫЕ  НАДПИСИ


Действительно, Евгений Исаакович Утин находился в Петропавловской крепости, ее каземате, а может быть, в равелине.
Все вокруг было противно и гадко.
Зябко он прохаживался, постукивая ногами, по каменному мешку.
Его руки беспокойно тянулись, хватали и вновь бросали попадавшиеся в темноте предметы, а тревога толкала воображение к неосуществимым планам. То принимался он пилить решетку, то рыл подкоп.
Шло время – смирившись, он принял подвиг покорности.
Он думал без конца – о чем, он и сам не знал.
О вечном думал он и о преходящем.
«Сомнения – вечны, истина – преходяща», – так думал он.
«Вечное, – он думал, – праздничная одежда (а иногда оно – каска), в которую волею или неволею кутается преходящее, чтобы иметь право жить, чтобы иметь право громким голосом провозгласить свои тленные слова».
«Вечное, вечные ценности, – думал он дальше, – лишь проекции, брошенные опоэтизированною точкою преходящего на навеки установленные, невидимые в темноте пространства стены».
«Где стены, – думал он еще, – там тюрьма. Вечные ценности – надписи на стенах тюрьмы нашей».
«Пределы переживаемого не могут быть закреплены, – вдруг вздрагивал он и заканчивал думать. – Если же закреплены они – в этой точке конец и вечному и преходящему!»
Сухой короткий треск раздавался – кормили скверно: гороховой баландой, хлебом с отрубями.
– Центральная анархистская лаборатория – расположена где? – на допросах его принимали за кого-то другого. – Магазин Гордона в Гостином дворе ты брал?!
Утин молчал – молчание для него было паузой, ценной как суббота, за которой наступит воскресенье.
Его оставляли в покое, и снова он начинал думать.
Он никогда не думал о женщинах с чистыми помыслами.
Он думал о Вере Александровне Ераковой-Даниловой, о той другой, что скрывалась в ней, и вспоминал ее невозможное интимное искусство – он, впрочем, и не забывал его никогда.
«Такое не забывается!» - думал он.
«Я обязательно сделаю это с ней еще, – думал он дальше. – Она сделает со мной. Она сделает мне!»
«Для этого, – заканчивал он думать, – непременно я должен отсюда выйти!»




      ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. УДИВИТЕЛЬНЫЙ  СЛУЧАЙ


«Она лежала тихо, в глубоком сне, не предчувствуя ничего дурного, с улыбкой на губах, с полуобнаженными плечами.
– Предвкушайте вперед интересную  и только хорошую сторону дела! – Вермишелев разбудил ее.
Пахнувший лошадью и мокрой весенней землей, с наслаждением он раздевался.
– Вы посмели зайти слишком далеко в вашей животной необузданности! – Ненила Павловна сжала губы, готовясь дать отпор».
Задумчиво Вера Александровна попыхивала папиросой.
«Подлинно не то, что написано, а то, что по написанному прочтено», – она подумала.
Прихотливо извиваясь, обсаженная по краям пышными ассоциациями, мысль привела ее к Буцковскому, к тому, что, по ее вине, произошло с ним.
«Достаточно было однократного действия, – она думала. – В самом деле, не следовало мне делать ему этого во второй, третий и четвертый разы. Тем более – в пятый! Я слишком увлеклась и не подумала о последствиях!»
Об этом, мягко укоряя, ей говорил доктор Чечотт.
Единственный и в силу необходимости, он был посвящен в главную ее тайну.
Явившийся с плановым осмотром, Оттон Антонович попросил Веру Александровну пошире раскрыть рот, обследовал полости, поболтал серебряной ложечкой в горле.
– Удивительный случай, – как обычно, комментировал он. – Редчайший. Да-с!
Обнаружив небольшую эрозию, он прописал микстуру для полоскания, на ночь велел дышать над паром.
– Думаю, на некоторое время вам следует воздержаться от половой жизни, – он сказал. – Нужно поберечь гланды!
Вера Александровна завертела аристон – вместе они послушали «Лунную сонату» Бетховена.
За окнами, в семейных банях Казакова, с остервенением голые люди набрасывались друг на друга.
– Богданов-Малиновский Александр Александрович, – рассказал доктор, – перелил кровь баронессе Штемпель. Представьте: более она не мучается запорами и стала лучше слышать.
– Теперь не нужно больше так напрягаться с ней на званых обедах? – писательница спросила.
– И ей не нужно, – доктор ответил, – так напрягаться после званых обедов.




                ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. С  РАСПОРОТЫМ  ЖИВОТОМ


Ей снилось, что она смотрит в зеркало и там видит согнутую спину мужа и движение мускулов у него под тонкой рубашкой.
– Ай, – вскрикивал он притворно. – Чуть не уронила меня!
«Он поляк, – Лиза знала. – Он притворяется, что русский!»
Муж раздувал ей юбки, придерживая их кончиками пальцев, потом откинул голову и что-то запел.
Под юбками у нее, Лиза знала, было тепло, уютно и пахло весенними цветами.
– Ах! – муж на что-то наткнулся, сел с размаху в ближайшее кресло и закрыл лицо руками.
Его мизинец глупо торчал.
В дверь тем временем ударили чем-то тяжелым – в коридоре гудело от голосов, слышалась стрельба из винтовок.
– Уходим! Быстро! – барон Штемпель вбежал в простреленной николаевской шинели. – Сейчас они будут здесь!
– Кто? – не могла Лиза взять в толк.
– Александра Михайловна Шомберг-Коллонтай! Сука! – ногой барон вышиб раму. – И матросы с «Авроры»! – с Лизой на руках, он прыгнул в окно.
Автомобиль с императорским черно-желтым штандартом рванул с места, едва только они оказались в салоне.
– Сколько прекраснейших улиц, какие набережные, какие каналы, прямые, широкие, одетые в гранит, обнизанные узорными чугунными решетками! – восхищалась Лиза.
– По телеграфу, – барон сетовал, – я выписывал цветы из Ниццы, ужины из первоклассных парижских ресторанов! Теперь что?! – горько он хохотал.
Лиза слушала и удивлялась: она совершенно не понимала, в чем дело.
Каменноостровский проспект уже кончался – блеснул, залитый светом, дворец Кшесинской, и Лиза успела заметить, как там внутри солдаты насилуют балерин. Слева показались неясные очертания мечети – с пиками наперевес, оттуда мчались башкиры. Справа, от Петропавловской крепости, под красным флагом, Утин Евгений Исаакович вел за собой хорошо вооруженный отряд евреев. Сорокасильный «Бенц» с разбега взлетел на Троицкий мост, с большими фонарными столбами, на каждом из которых красовалось по три вздернутых на веревках тела. Генералы Жербин, Насветович, Навроцкий, – увидела Лиза. – Штабс-капитан Накладов, фабрикант Стрельбицкий, Александра Аркадьевна Давыдова. Промчавшись по мосту, они, визжа тормозами, свернули на Французскую набережную, где Сиверс с отрядом латышей топил в полынье Пасского и сестер Розен. Автомобиль пронесся через Мошков переулок (дирижер Феликс Мотль с распоротым животом) вверх по Миллионной улице (из пулемета Мамин-Сибиряк и актриса Абрамова косили здесь Кестнера, Келлера, Шиффлера, Аванцо, Зайцева и Булычева).
Они проехали горевший Зимний, и Лиза спросила, куда, собственно, они направляются, на что барон не сразу ответил:
– В Торжок к Беклемишеву!









                ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. КУРИЛКА  ЖИВ!


Александр Александрович Богданов-Малиновский перелил кровь не только баронессе Штемпель – до этого он перелил ее Буцковскому.
Николай Андреевич поначалу не соглашался, но доктор Чечотт убедил его, что так нужно.
– Это значительно ускорит процесс выздоровления! – он сказал и лично ассистировал Александру Александровичу.
– Чью это кровь вы мне перелили? – Буцковский спросил, когда все было кончено.
– Мы перелили вам кровь Давыдовой Александры Аркадьевны, – врачи открыли ему. – Она отдала вам ее всю до капли.
– Она принесла себя в жертву? Ради меня?! – сделалось Николаю Андреевичу дурно. – Александры Аркадьевны больше нет?
– Есть и чувствует себя превосходно! – доктора улыбнулись. – Взамен ее собственной, ей перелили кровь генерала Навроцкого.
– Она есть, – Буцковский так понял, – а генерал умер?
– Курилка жив! – медики рассмеялись. – Ему перелили кровь фабриканта Стрельбицкого.
– А фабриканту Стрельбицкому? – здесь Николай Андреевич ухватил.
– Полковницу помните… седеющую… с напудренными волосами?! – от души Богданов-Малиновский и Чечотт хохотали.
– Ну, а полковнице – чью?!
– Ей перелили кровь баронессы Штемпель, – принялись Оттон Антонович и Александр Александрович отсоединять трубки.
– Чью же кровь перелили баронессе? – осторожно Николай Андреевич спустил ноги.
– Вашу! – они убрали ширму, и на соседнем столе, улыбающуюся, Буцковский различил Бланку Марковну…
Уже он чувствовал заметное улучшение в себе и вместе с тем ощущал определенную неловкость: в его жилах текла теперь кровь старой девушки.
Положительно, ему не хотелось, чтобы об этом узнали. «Разговоры начнутся»,– он думал.
Настоятельно он просил Чечотта и Богданова-Малиновского сохранить врачебную тайну.
Вот почему Оттон Антонович не сказал Вере Александровне, что Буцковскому перелили кровь.




                ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. ГЕНИЙ  ОТДЫХАЕТ


Осень заканчивалась – самое время наступить было зиме.
Снегу, однако, не было, и набухшая земля в Удельном парке томилась, как голая женщина по теплому одеялу.
Четвертого декабря, в Варварин день, снег выпал.
С кодаком генерал Насветович взбирался на сугробы.
– Я фотографирую действительность! – он говорил.
Городовые стояли в башлыках, лед сковал Неву, снежинки носились в воздухе.
Стекла в окнах красиво замерзли.
На подоконнике подолгу Вера Александровна протирала замшевой тряпочкой серебряные ложки и вилки.
«Идеи писателя снимают непроницаемые одежды временности», – она чувствовала.
Поземка вилась под ногами.
Мамин-Сибиряк и актриса Абрамова почти перестали выходить: на Миллионной, у себя, она лежала и думала, он молчал и курил.
Буцковский Николай Андреевич ощущал возвращение к жизни откуда-то очень издалека. Затеплив лампадки, он молился у старого киота с темными образами или сидел у окна и вязал чулок из синей шерсти.
Оппель Андрей Алексеевич отошел в вечность на пятьдесят девятом году от рождения. Отказавшийся перелить кровь, он умер от случайной болезни. Смерть принесла ему тот отдых, в котором он себе так безжалостно отказывал. В его лице опочил нечистоплотный холостяк. Его предали земле на Католическом кладбище в Тентелевке, в районе Путиловского завода, на берегу Екатерингофки. По правилам скромного седьмого разряда тарифа бюро похоронных процессий в газете об этом событии дано было однократное объявление.
Софья Александровна Лешерн фон Герцфельд, дочь генерала, смутно предчувствовала свою беременность, хотя внешне еще ничего заметно не было.
В крепости Евгений Исаакович Утин составлял на Высочайшее имя прошение о помиловании.
Бесцельно сестры Розен со своими мужьями садились в конку, которая долго возила их по городу.
В городе было морозно, но тихо.
– Быт да быт, и, кажется, ничего больше! – Любовь Ивановна Берг вздыхала.
«Выждать, что покажет будущее», – многие понимали.
– Не беспокойтесь – все обусловлено! – подбадривал генерал Жербин каждого.
Высокая, в человеческий рост, буазерия стояла в новом его доме. Над буазерией висели севрские тарелки с головками времен Регентства.
Гений интриги отдыхал.





ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ




                ГЛАВА  ПЕРВАЯ. ПУШКИ  НАД  НЕВОЙ


Рождество, против ожидания, прошло очень мило и весело.
В канун праздника по положению не ели до звезды. Когда она появилась – внесли кутью с медом и взвар, тоже с медом. Позднее вечером священник отслужил в новом доме Жербиных Всенощную.
На святках погода стояла более морозная, чем обычно, с пронзительным ветром.
Португальский король Мануэль приехал и раскатывал со вдовствующей императрицей в карете, с гайдуками на запятках.
В Панаевском театре на Неве князь Церетели давал оперу Аблесимова «Мельник, колдун, обманщик и сват».
На маскарадах Дворянского собрания шампанское текло рекой.
В «Кабачке паяцев» на Крестовском острове выступал хор гуляк и кокоток. Проматывались миллионные состояния.
Фабрикант Стрельбицкий подарил цыганке пятиэтажный дом.
Давыдова Александра Аркадьевна навсегда рассталась со святыней Весты.
– Девственность – это дисгармония в природе, а с точки зрения общественности – предрассудок. У туземцев Камчатки считается, например, позором выйти замуж девушкой. Чтобы избегнуть этого, невинность у невесты уничтожается обыкновенно матерью или отцом! – убедил ее таки Андрей Алексеевич Желябужский.
Он был прикомандирован теперь к Конюшенному ведомству.
Снег был в следах разной людской обуви, собачьих лап и детских санок.
В Ораниенбауме тряхальщики со стекольного завода под руку прогуливались с девушками-пялешницами.
Павел Антонович Чехов-Книппер раздобыл несколько сотенных и был в самом радужном настроении.
Полковница, седеющая, с напудренными волосами, переехала в большой меблированный дом «Пале-Рояль» на Пушкинской, а дирижер Феликс Мотль, напротив, оттуда выехал.
Е.В.Богдановичу высочайше был пожалован перстень.
Александр Александрович Богданов-Малиновский спрыснул волосы брильянтином, от которого они блестели.
Пушки стреляли над Невой, благовест плыл, купола искрились на солнце.
Все соединилось, чтобы очаровать Дмитрия Наркисовича Мамина-Сибиряка.
В лисьей шубе и бобровой шапке широко он ходил по сумету.
«Приветствия, запросы, альбомы и мальчишки так мне надоели, что поминутно я принужден удерживаться от какой-нибудь грубости!» - в сердцах, написал он в Тобольск глухонемой тетке.
По-своему он страдал, он страдал хорошо.




                ГЛАВА  ВТОРАЯ.  ВСЕ  СТАНОВИТСЯ  ЯСНЫМ


Когда Михаил Иванович Калинин, разложив перед Верой Александровной Ераковой-Даниловой мутноватые фотографии генерала-любителя Насветовича, сделанные последним на приеме у Жербиных, спросил ее, ткнув в фигуру особенно мутную, кто именно здесь стоит, и Вера Александровна, поначалу напрягшись и мучительно вспоминая, вспомнила, наконец, и ответила – кто, Михаил Иванович ничем не выдал своего изумления, сдержав громкое восклицание, хотя оно прямо-таки рвалось из него наружу: отлично он знал этого человека!
«Кто это? – спросил тогда он Веру Александровну, не подозревая вовсе, чем обернется для него этот вопрос.
«Беклемишев, – она ответила по раздумии. – Из Торжка».
Отлично Михаил Иванович знал этого человека!
Невзрачный, маленький, кривоглазый, однорукий, сильно смахивающий на адмирала Нельсона, в Англии он пользовался огромным успехом у женщин.
Их он любил, как любят икру или землянику. Его вкус склонялся к блондинкам. В Лондоне он давал себе волю на многочисленные похождения, не оставлявшие следа в его жизни.
«Революция делается главным образом ночью!» - он говорил и пропадал до утра.
В Париже, напротив, у женщин он потерпел фиаско и ограничивал себя гастрономией.
«У Вуазена омары подают лучше, чем у Пайяра!» – он утверждал с  полным знанием дела.
Одетый не то жокеем, не то шофером, он дышал воздухом полного равнодушия к высшему смыслу жизни. Язвительный отрицатель веры, он не имел ни внешней, ни внутренней религии и смеялся над всеми отношениями.
У него было много диких привычек. Пулярку под эстрагоном он запивал хересом восемьдесят шестого года, а херес – шамбертеном года девяносто первого. Постоянно он капризно выпячивал нижнюю губу, щурился и мочился при дамах. На ночь, едва ему разбирали постель – тут же он падал лицом в подушку и начинал рвать ее зубами. «Народовластие, – при этом он кричал, – есть вздор и утопия!» Он подобрал человечески едкие слова, чтобы вслух бросить хулу, испугать прохожего, вызвать злобный ропот.
В Санкт-Петербурге, на Гоголевской, рядом с рестораном «Вена», он ограбил большой магазин металлических изделий «Пек и Прейсфренд», а в Риге – ювелирный магазин Идельзака.
«Ты погадай нам, Варя!» - как-то поехали они вместе в Стрельну.
«Промежду вас мертвым духом тянет!» - цыганка Панина отказалась…
Николай Беклемишев из Торжка был на приеме у Жербиных – после приема барон Штемпель исчез!
Решительно, Михаилу Ивановичу Калинину все было ясно.




                ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. ТЯГОСТНАЯ  БОРЬБА  КЛАССОВ


«Я обязательно сделаю это с ней еще, – он думал в тесном каземате. – Для этого непременно я должен выйти отсюда!»
Каменный потолок нависал, крепкая решетка перегораживала оконце, влага струилась по стенам.
«Прошение. На Высочайшее имя!» - он решил.
Мысли выскакивали в голове.
«Ваше Величество! – набросал он на полотняной бумаге. – Теперь, когда я замкнулся в своем кругу со всех сторон…»
Мыши шмыгали под ногами – он не замечал их.
«Миру суждено пройти через идеологию свободы похоти, – почерком, не поспевающим за животрепещущей мыслью, шел он к цели. – Человечество стремится в палаты тьмы, пророков нет, и им не должно появиться. Все, что д;лжно, уже возвещено! Народы хотят потрясений. Дума положительно выдохлась. Безумие возбуждать в данное время безнадежный славянский вопрос – необходимо, напротив, устанавливать новые договорные отношения с Германией, Австрией, Турцией. Полный нейтралитет в славянских и иных вопросах! Надо брать вещи, как они есть!»
Почувствовав, что цель достигнута и он достаточно размял руку, Евгений Исаакович смял черновик и на новом листе взялся за письмо к Императору.
«Государь! – он вывел. – Я либерал и сторонник свободного сожительства власти с народом на основании закона и права. Но общество, требующее сразу больших свобод, само делает прыжок в пропасть, не измерив всей глубины падения…»
Еще несколько листов были перемараны, и лишь шестой или седьмой удостоился чести стать беловым.
«Слишком стремительный успех промышленной техники, – Евгений Исаакович начал так, – порождает слишком быстрый рост числа и веса городских масс. Это фактор, – продолжил он, – шагнул вперед так стремительно, что технический прогресс, принимаемый людьми за главный признак цивилизации, далеко перегнал прогресс духовный, не соответствуя уровню развития народов и слишком рано, резко и круто отрывая неподготовленные массы от натурального к промышленному хозяйству. Случилось преждевременное скопление людских масс в центрах, с другой же, духовной стороны, случилось обожествление технического прогресса и, как его наивысшее выражение, – социализм. Социализм стал своего рода религией и стал мечтать о суверенных правах над всем строем жизни. Учение Маркса может стать самоцелью, к которой пойдут средствами революционных насилий. Технического чрезмерного прогресса уже не повернуть назад – поэтому остался лишь один путь. Он в том, чтобы дать социализму изжить себя, дойти до крайних бессмысленных форм. Мы находимся в преддверии тягостной борьбы классов, в которой видимая внешняя победа во многих местах может остаться за социализмом. Только когда это свершится и данное учение вконец докажет свое бессилие, можно будет ввести жизнь народов в нормальное русло. В выступлении социализма суждено сыграть, как ни странно, первенствующую роль России. Ей, этой стране фантастов, безумцев и мечтателей, с первой в Европе интеллигенцией и самым отсталым в Европе народом, дана судьба стать опытным полем социализма и вместе могилой его химер. Ценой этой жертвы миру будет преподано решающее надолго участь народов поучительное зрелище».
Решив, что для вступления довольно, Утин перешел к сути.
«ГОСУДАРЬ! – укрупнил он буквы. – Обращаюсь к Вам. Как мужчина к мужчине…»
Далее он описал эпизод, случившийся минувшим летом: тихая ночь, опустевшие городские улицы, лунный свет – он был разлит повсюду, дама изумительной красоты – она первая подошла к нему, ее мелодичный голос и смелые приемы, укромный уголок в саду, куда они проникли через пролом в решетке…
«Ей трудно было стоять и держать на весу ридикюль… она села и вдруг сползла со скамейки и, стоя на коленях, припала к моим ногам! Поверьте, ни до, ни после я не испытывал ничего подобного! Я обязательно должен сделать это с ней еще!  Для этого непременно я должен выйти из крепости!»
Вчетверо он свернул лист, упрятал в конверт, наклеил марку, вызвал надзирателя, приказал срочно отправить письмо страховым.




ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. ДУХОВНО  ВМЕСТЕ


– А замуж вы собираетесь?
– Конечно, если я полюблю кого-нибудь… и меня полюбят, – Вера Александровна отвечала.
Быстро-быстро она поправляла прическу. Рыхлая и высокая, с пожелтевшими щеками, с седеющими, недавно остриженными волосами, схваченными двумя гребнями, Еракова-Данилова смотрела сквозь круглые очки в стальной оправе ослабевшими, но еще не утратившими молодой решительности глазами.
Лампа под розовым абажуром освещала ее будуар мреющим, ласковым светом.
– Непременно полюбят! У вас золотые руки – они делают все неслышно, быстро и удивительно красиво. У вас прекрасная душа, вы глубоко чувствуете, умеете еще смеяться. Это большое ваше счастье. Я прожил бурную, бестолковую, вряд ли разумную и полезную жизнь, но тоже больше всего я смеялся – это сохранило мне желудок и душевное равновесие. Я перестал бояться своих мыслей.
– Когда боишься своих мыслей, – Вера Александровна пожевала губами, – самое лучшее их высказывать. Должно быть, все философы были большие трусы и мало смеялись.
– В одну ночь, в один час, почувствовал я мир вокруг себя дивно перекроенным, – говорил он свое. – «Пришла осень, – я подумал тогда, – и я могу идти куда угодно, ничто меня не замыкает, не связывает – я, наконец, свободен от всего. Как далеко я стал видеть!»
Стук раздался у двери – Вера Александровна сказала, что можно войти, и Лиза вошла. Она улыбалась: она нашла ариаднину нить в своей путаной жизни.
– Я такая же, какая была раньше, – она объяснила, – но теперь я старше, я разумнее, я узнала, что я не одинока, что вокруг меня много таких же молодых и здоровых девушек, у которых есть руки, чтобы работать, и воля, чтобы жить по-человечески. Нужно только всегда быть вместе, духовно вместе, нужно знать, что какое бы дело ты ни делал – оно общее дело, и тогда, как бы жизнь ни была трудна – все можно осилить. Я много передумала за эту зиму и во многом успела!
Умильно они смотрели на нее.
«Да, люди глупы, пошлы, но и прекрасны, – Вера Александровна подумала. – Нужно только суметь подойти к ним и видеть и на время забыть о себе!»
Они просидели вместе еще минут десять, перекидываясь незначительными словами, потом он первый поднялся и стал прощаться, чтобы уйти к себе.
– Делайте всё, что делают тысячи других девушек, как бы это на первый взгляд ни казалось вам глупым, – уже в дверях обернулся он к Лизе. – Ничто вас не собьет, не развратит и не сделает пустою, потому что вы и сильны, и достаточно умны. Узнайте жизнь, людей, учтите свои силы, и вы найдете свой путь!
– В Испании, – Лиза спросила, – есть графы?
– В Испании, - он ответил, – графов нет, а всё гранды.





                ГЛАВА  ПЯТАЯ. БЕСПЛАТНОЕ  УГОЩЕНИЕ


Буцковский Николай Андреевич налил в стакан пива, выпил и, не отирая губ, сказал:
– Мы все куда-то ушли теперь, слишком глубоко в себя ушли, и нам нет сил выбраться. Теперь в нас самих и рай, и ад и черт знает что, и никуда нам ходить незачем, и потому все мы одни и все сами себе опротивели. А может быть, только я такой, но мне от этого не легче. Я мучаюсь, и это стало постоянным состоянием моей души. Я повторяю себе, что я несчастный, но ничего из этого не выходит, мне вовсе не хочется выйти из этого состояния, следовательно, я по-настоящему страдания не чувствую.
За окном лежал толстый слой в изобилии выпавшего накануне снега. Чтобы освежить комнату, Николай Андреевич открыл форточку. Любовь Ивановна Берг стояла на улице. В мехах от Сорокоумовского и Михайлова, она принужденно смеялась. Он вышел к ней. Она бросила в него гвоздикой. С минуту они молчали.
На десяти лошадях мимо них провезли старый рояль Лихтенталя. Давыдова Александра Аркадьевна сидела за клавишами. Румынский оркестр шел следом, играя «Эспана» Вальдтейфеля. Феликс Мотль, в белых рейтузах, жезлом давал музыкантам общий дирижирующий фон.
– Сегодня праздник, – нагнувшись, Николай Андреевич подобрал цветок и возвратил его Любови Ивановне. – Но по какому же поводу?
– Как, вы не знаете?! – снова она бросила в него гвоздикой. – Граф Стенбок-Фермор изменил облик «Пассажа»! Он разогнал модисток. Последний этаж передан банку «Лионский кредит». Сегодня – презентация, бесплатное угощение. Идемте же!
– Быстрей! Быстрей! – Андрей Алексеевич Желябужский, Александра Михайловна Шомберг-Коллонтай, Мамин-Сибиряк и актриса Абрамова уже обгоняли их, чтобы занять лучшие места.
Существующему человеку надобно же быть где-нибудь! Влекомый Любовью Ивановной отправился на Садовую и Буцковский.
«В Пассаже – купить пассатижи», – задумчиво перебирал он концы своего шарфа.
Уже через несколько минут толпа протащила их вертящимися дверями и выплеснула под крышей универсального магазина.
  Модисток, в самом деле, не было – на их местах сидели смазливые банковские клерки.
Устроенные красиво и убранные цветами, стояли столы. На них были варенья всех сортов, ранняя парниковая земляника, холодная закуска, простокваша, тающие во рту вареники и бутылки с красным вином.
Перемежая свой разговор громким иканием и смехом, сестры Розен со своими мужьями Пасским и Сиверсом сливали вино с простоквашей.
– Николай Андреевич! – по имени отчеству кто-то позвал Буцковского женским голосом. – Ау!




                ГЛАВА  ШЕСТАЯ. ЖЕЛАНИЕ  ЖЕНЩИНЫ


Он поднял голову.
Вера Александровна Еракова-Данилова сидела с девушкой, уже доразвившейся до молодой женщины. Они курили, закинув ногу на ногу и, подняв платья до колен, принимали свободные позы.
Буцковский подошел.
– Лиза, – представила Вера Александровна девушку. – Очень уживчивая. Может есть на ходу и спать в корсете.
Он сделался внимательнее.
Лиза была в яркой шемизетке и с косой, положенной книзу, а не на маковке. На лбу ее не было ни челки, ни вихров. Сшитый по моде изящный костюм эффектно показывал ее прекрасное сложение. Ее полнота не отталкивала, не казалась тяжелой.
– Какая милочка! – Николай Андреевич восхитился. – Можно я вас поцелую?
Ему даже захотелось потереть руки, но он заметил, что на нем перчатки.
Хорошенькое личико девушки заливала уже яркая краска не то стыдливости, не то возбуждения.
Он поправил ей белый воротничок и закатившийся край жакета.
– Шелковых ажурных чулок днем давно не носят! – Николай Андреевич посмотрел ниже. – Откуда вы выписали эти чулки? – он потрогал ногу девушки.
– От Бритта, конечно, из Лондона. Откуда ж еще?! – удивилась Лиза.
Она поднимала брови, кивала головой и ширила ноздри.
Он видел в ней тип русской красоты.
Вера Александровна пощипывала себе щеки, чтобы не быть желтой. Она заметила морщинку печали у Николая Андреевича между бровей.
– Поменьше думайте о том, чего уже нет и быть не может! – она сказала ему, потому что никогда ни к кому не возвращалась. – Здесь нужно поставить точку. Большую жирную точку. Аминь! – она говорила ему самые обыкновенные вещи и самым любезным, самым безразличным тоном. – Вам нужно начать петь, посещать артистические кабачки – станьте читать стихи, как-нибудь по особенному одевайтесь, говорите о наслаждении жизнью и о культуре тела. Такая уж пора – ничего не поделаешь! Придя домой, не говорите себе, что все кончено. Живите для того, чтобы жить! – она бросила с некоторым вызовом.
С удивлением и беспокойством Николай Андреевич на нее взглядывал.
Она протянула ему для пожатия руку и, глядя на него не то смущенно, не то насмешливо, чуть слышно спросила:
– Ну, что же… вы довольны мною?
«Она практична, но бестолкова, – Буцковский подумал. – От нее пахнет сладкими навязчивыми духами!»
Невнятно что-то такое он ей ответил по-польски.
… Желание женщины? Да, оно в нем пробуждалось.




       ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. НЕОБХОДИМА  ЭСТЕТИКА


– Нас ждут бури, – тем временем Вера Александровна говорила. – Я чувствовала это давно. Мне пишут, что в Саратовской губернии уже начались поджоги. Я жду худшего. Наступает тяжелая пора. Нам надо быть особенно вместе! Сейчас, здесь, в «Пассаже», все сложности, все запутанности, все самобичевания прочь! Здесь только – да или нет!
– Вместе есть, вместе спать, вместе думать о мелочах, – Александра Михайловна Шомберг-Коллонтай откликнулась. – Да!
– Дни бегут до отчаяния быстро, – Любовь Ивановна Берг подошла. – Да!
– Я привык мерить все соответствующим аршином и не боюсь страшных слов. Да! – Андрей Алексеевич Желябужский высоко поднял стакан.
– Опасность огромна, и есть нечто, что еще больше усиливает ее, – с места поднялась Давыдова Александра Аркадьевна. – За этой опасностью стоит еврейский мир, грозный в своей ненависти к христианской цивилизации, к христианскому государственному строю и втайне несущий через века свою историческую мечту о всеобщем господстве. Его влияние огромно, и оно еще больше оттого, что оно всегда остается в тени. Да!
– Да! – закричали супруги Жербины и баронесса Штемпель. – Да! Да! Да!
– Успокоение само не придет в жизнь, – Софья Алексеевна Лешерн фон Герцфельд, пальцами, помахала у лица. – Да!
Опять беременная, она вся перекосилась.
– Я хочу кричать, петь, декламировать, плакать, полюбить и умереть, – какой-то москвич с женскими глазами прорвал круг. – Да!
Его вытолкали в шею.
– Всеми силами, хотя бы на время, отстоять самодержавие, покончить с общиной, провести начала личного владения землей. Да! – Е.В.Богданович взмахнул шашкой.
– Не все же дела да банки, да фабрики, – дождался очереди фабрикант Стрельбицкий. – Необходима эстетика. Да!
– Пусть гибнут одни во имя будущего спасения других. Да! – сестры Розен со своими мужьями Пасским и Сиверсом вскинули руки.
– Кто колеблется, тот проиграл вперед, – штабс-капитан Накладов выстрелил в воздух. – Да!
– Да! Да! – прокричали генерал Навроцкий и полковница с напудренными волосами.
– Причиной Отечественной войны было упрямое желание Наполеона отнять у герцога Ольденбургского его герцогство и неумение Румянцева, Меттерниха и Талейрана привести монархов к соглашению, – Мамин-Сибиряк и актриса Абрамова напомнили. – Разумеется, да!
– Для игры нужно вдохновение, а вдохновение приходит от вина – тут ничего не поделаешь, – дирижер Феликс Мотль показал зубы. – Да!
– Да! – генерал Насветович сделал общую фотографию.
– Мой цилиндр утонул, когда я переплывал Ламанш, – Павел Антонович Чехов-Книппер  вышел из-за кулисы. – Пожалуй!
Все посмотрели на Лизу с Буцковским. Этот миг окончательно решил их судьбу.
– Да, – Николай Андреевич наклонил голову.
– Да, – Лиза потупилась.



                ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. ОРГИЯ  ПРОИЗВОЛА


«Прелесть езды по железной дороге всего яснее на стыках, когда постукивает под полом».
Мысль, пусть и верная, отвлекала от предстоявшего ему, и Михаил Иванович усилием воли отогнал ее.
Вагон переполнен был всяким людом.
Состав его был русский и русско-подданный, без тех евреев, которым обычно приписывалось желание свергнуть русскую власть, и без тех иностранцев, которым это могло быть выгодно.
Калинин слушал разговоры, и ему становилось ясно, что, хотя никто не упомянул о Государе, все эти люди, сознательно или бессознательно, под видом восхваления начал парламентской конституции, проповедовали то, что неукоснительно должно было привести к низвержению монархии и к республике, а быть может, и просто к анархии.
Никаких пропаганд было больше не надо – все говорилось вслух, в этом вагоне.
– Свобода совести… оргия произвола… приказный тупик! – какой-то юный камер-юнкер сыпал трескучие слова.
– Сдвиги самосознания… тащить и не пущать… заря и весна свободы! – вторил ему старый земец с медалью поверх пальто.
– Бряцание цепей политических узников! Полицейские застенки! – дама в желто-коричневом гроденаплевом капоре вскрикивала.
Поезд летел, перебегая с рельсов на рельсы.
Красный от лафита Калинин курил, теребя густую шевелюру. Он вытребовал из полицейского депо непробиваемый панцирь и ехал в Торжок, к Беклемишеву, чтобы вызволить фон Штемпеля из неволи.
«Беклемишев удерживает его насильно, – так Михаил Иванович думал. – Я разберусь с одноруким и верну барона жене!» 
  – Сегодня или никогда! – говорили. – Не уроним же стяг свободы!
«Завтра!» – Михаил Иванович решил.
С дороги он чувствовал себя уставшим.
Он остановился в большой гостинице с лифтом и кафе-концертом в зимнем примыкавшем саду. За стеною два голоса разучивали песенку.

– Я не доживу, я заболею, –
выводил женский.
– Да, да, должно быть!
Мы оба виноваты в том, что случилось.
Мы слишком долго жили жизнью тела.
Мы не уважали друг друга! –
перекрывал женский голос мужской.

Едва коснувшись головой подушки, он сразу забылся и тотчас почувствовал, что не может дышать, что задыхается.
Обвив тесным кольцом его шею, баронесса фон Штемпель приникла к его губам и забирала в себя его дыхание.




ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. ТЕНЬ  НА  СТЕНЕ


Переулок заворачивал кривым коленом направо и налево, и снова налево, а дальше тянулся на широкое протяжение прямо.
Крики неслись отовсюду, звуки гармошки. Громко мычали коровы. Неистово, словно ее уже резали, вопила свинья. Угадывалась за заборами жизнь веселая и живая.
В синих очках, неузнаваемый, Калинин держал руки глубоко в карманах. Несколько раз он сбивался с дороги и завязал в снегу.
Ноги все же привели, куда было нужно.
Дом стоял с пятью окнами на фасаде, выкрашенный злыми красками. Жестяная обычная бланка, прибитая над воротами, извещала, что принадлежит он надворной советнице Беклемишевой.
Криво Михаил Иванович ухмылялся своим мыслям: совсем скоро вызволит он барона! Стоя за деревом, он наблюдал. Беклемишев в пальто, слишком мохнатом для такого малорослого человека, несколько раз выбегал во двор то по малой, то по большой нужде.
Сумерки упали, заволокли все кругом.
Неслышно Михаил Иванович выскользнул из укрытия. Он взял в руку полукирпич и дал ему упасть через ограду. Шум падения не вызывал собачьего лая. На другой стороне переулка тарахтели тарелками и слышался разговор женских голосов. Чья-то тень в освещенной комнате ползала туда и сюда по стене.
Изловчившись, рывком, Калинин перемахнул через забор, вышиб дверь, ворвался, заломил Беклемишеву единственную руку за спину.
– Где он?! – ткнул в затылок поверженному дулом бульдога. – Веди!
Против ожидания, они не принялись спускаться в подпол, а перешли в соседнюю комнату.
– Самое полное, самое ощутимое познание основ мироздания несет искусство! – услышал Михаил Иванович до боли знакомое – тут же его взял суеверный страх.
Инесса Федоровна Арманд, по-прежнему красивая, в черном суконном платье, застегнутом доверху, с видом монахини, стройная и недоступная, пригнувшись, записывала в блокнот. Владимир Ильич Ленин – не тот женевский, а настоящий! – из-за стола диктовал ей.
– Нашел-таки! Разнюхал, ищейка! – с худо скрываемой досадой вождь поднялся в свой могучий рост.
Он был одет по-дачному в широкие кремового цвета брюки и легкую открытую рубашку навыпуск и с рукавами до локтей.
– Но как же?  Как?! – горячечно Калинин восклицал – его мысли путались, голова шла кругом. – Я сам, сам видел! Да вас же бомбой, на куски!
– В том неудавшемся покушении на царя погиб вовсе не я, – Владимир Ильич рассмеялся. – Погиб мой брат-близнец Александр! Александр Ильич Ленин! В последний момент я позволил ему уговорить себя.




ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. НЕХОРОШЕЕ  ЛИЦО


– В Центральном Комитете Партии завелся провокатор – он выдал большинство его членов, – Арманд продолжила. – Охранка знала о настоящем Ленине, располагала его фотографиями в фас и профиль. Теперь все думают, он погиб. В этих благоприятных обстоятельствах Владимиру Ильичу не следовало лишний раз рисковать – провокатор мог выдать его вторично. В конце концов, его могли просто узнать на улице. Мы приняли решение переждать тревожное время, и Николай Николаевич, – она показала на Беклемишева, – любезно согласился принять нас и стал нашим связным. По поручению Владимира Ильича он ездил в Петербург за деньгами, которые от имени немецкого правительства барон Штемпель передал на восстановление революционного движения. Теперь вы знаете все, и эту тайну унесете с собой!
– Пусть знает негодяй и самое сокровенное! – Владимир Ильич прямо-таки затрясся. – До чертиков мне надоела Надежда Константиновна, и в большей степени здесь я скрываюсь от нее! Скрываюсь с той, которую люблю по-настоящему! И эту тайну, предатель, ты тоже унесешь с собой! В могилу!
По-обезьяньи извернувшись, Беклемишев вскочил Михаилу Ивановичу на плечи, и тот не смог его скинуть – мешал тяжелый непробиваемый панцирь.
– Ату его! Ату! – возбужденные, Ленин и Арманд кричали.
Они плевали Калинину в лицо.
Ногами, мертвой хваткой, захватив горло Михаила Ивановича, с минуту Беклемишев не отпускал его.
Потихоньку Калинин стал оседать, пригибаясь в коленях, и вдруг сразу рухнул, как вытрушенный куль отрубей.
Раскинувшись, неподвижно, теперь он лежал на спине.
– Нехорошее у тебя лицо, – Владимир Ильич подошел, – совсем безвольное. Ты стал тряпкой, ты раскис. Я никогда не видел тебя таким.
Серые глаза Михаила Ивановича, глубоко запавшие, смотрели скорбно и пристально, язык далеко высунулся, седеющие волосы двумя жесткими и гладкими прядками упали ему на уши.
– Он не умел и не хотел жить по-настоящему, – Инесса Федоровна заглянула в убитое лицо. – Сам ли он ускорил свою смерть или смерть предупредила его желание, судьба или случай сыграли тут роль – не суть важно. Я считаю, что он умер вовремя!
– Обстоятельства иногда складываются так, что из них нет выхода, – Беклемишев развел рукой, – когда сам себя окручиваешь, окутываешь, чем дальше, тем теснее, и не хочешь а делаешь… Помните я рассказывал вам о своем дяде-ротмистре, который задушил свою возлюбленную? Я говорил еще, что порою чувствую свое сходство с ним. Так вот сейчас я ясно понимаю то, что владело им, когда он это делал.
На некоторое время стало тихо.
– Что это за странный шум в соседней комнате? – вдруг Владимир Ильич спросил.
Беклемишев, прислушавшись, рассмеялся.
– Это мой глухонемой дядя, отставной ротмистр, кушает сыр!




          ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. ПЯТЬ  ЭЛЕМЕНТОВ  МАТЕРИИ


Молва упорно плыла по Петербургу: Утин-де написал Государю – Самодержец прочел,  Высочайше изволил хохотать и узника простил. Вот-вот подпишет указ. Вопрос дней.
Положительно Вера Александровна опасалась этого – она знала: обретя свободу, еврей непременно придет к ней.
«Кучера в роще перекликались с горничными. Ненила Павловна кусала сладкий кончик пырея. «Может ли голодный мечтать о танцах?» - вертелось у нее в голове. Холодное тупое отчаяние владело ее душой», – писала Вера Александровна у себя в кабинете.
Жуковский, Пушкин, Карамзин, Гоголь, обезличенные, высушенные временем, давали ей литературно-бытовой пласт – пригоршнями она набирала из него, но мысли писательницы шли другим порядком и не сливались с выводимыми ею словами.
«Придет, потребует своего, увидит ее в лунном свете, закабалит – погубит. Тайна, в которую посвящены двое – уже не тайна. Как мог он догадаться? Что ей теперь делать?.. Придет, потребует своего, увидит ее в лунном свете, закабалит – погубит…» - круг, в котором вращались теперь эти мысли, замкнул в себе все ее естество.
С тех пор, как существует пять элементов материи и созданы были люди, начало свое ведет и слабость женщины – чувствовала она на себе.
Если она увлекалась и увлекала, то только из любопытства и еще потому, может быть, что каждое увлечение несло с собой новые радости.
По выражению св. Августина, она «любила любить».
В любви она шла окольной дорогой.
Непривлекательная для мужчин, она оставалась девственной. По счастью, было, однако, не все так просто. Чудесное обстоятельство свыше благоприятствовало ей!
Лунный свет! Стоило ему только облить ее, и заурядная дурнушка сказочным образом превращалась в королеву красоты. Все недостатки, уродства лица и фигуры куда-то сразу исчезали – взамен их возникали другие, совершенные формы и линии. И даже ее голос, приятный в быту, становился невыразимо прекрасным.
Никто не мог устоять перед ней лунной ночью – ни один мужчина!
Она выходила из дома и выбирала сама, с кем ей быть.
Она любила мужчин так, как ей хотелось, любила, как могла и умела, а уж умела она, как никто другой. Как никакая другая!
Способствовали этому ее необыкновенно длинная глотка и отклонения в строении ротовой полости.
«Ну, надо же!» – всякий раз на осмотре восклицал доктор Чечотт. - Вы словно бы самим Провидением назначены для орального секса!»
Сдержанно Вера Александровна посмеивалась.
Доктора она не опасалась – для него ее тайна была врачебной.




                ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. МАЛЕНЬКАЯ  ЖЕНСКАЯ  ПРИХОТЬ


– По-видимому, я была неосторожна с ним и как-то себя выдала, – Вера Александровна призналась. – Теперь не знаю, что делать.
– Воздух ускользает от бича, а вода – от молота, – высказал вдруг доктор Чечотт странность. – Вам следует перелить кровь!
– Богданов-Малиновский?! – она вся надулась. – Довериться этому типу?!
– Художественный образ, – совсем уж доктор стал выламываться из рамок, – никогда не может быть типом, то есть сводной фотографией жизни: он – акт самораскрытия и самопознания, вольная или невольная повесть о самом себе!
Писательница поняла, что смертельно устала и что, если немедленно она не возьмет себя в руки, сейчас, когда до конца остались считанные страницы, все может полететь к чертям.
Она взяла небольшую паузу и начала сызнова.
– По-видимому, я была неосторожна с ним и как-то себя выдала, – она сказала. – Давнишнее ночное свидание. Маленькая женская прихоть. «Лунная соната». Не понимаю, как он мог догадаться. Утин.
– Думаю, вам следует перелить кровь, – доктор Чечотт отозвался
Андрей Алексеевич Желябужский шел им навстречу и нес на руках спящего мальчика. Это зрелище оскорбляло.
«Потом вычеркну!» - Вера Александровна отвернулась.
– Чью кровь полагаете вы мне перелить? – чуть погодя, она задала вопрос.
– Отдам вам свою, – учтиво доктор поклонился.
– А вы? Вам?
– Мне перельют кровь штабс-капитана Накладова.
– А ему?
– Ему перельют кровь Любови Ивановны Берг.
– А ей?
– Кровь Мамина-Сибиряка и актрисы Абрамовой.
– А им?
– Кровь сестер Розен и их мужей – Сиверса и Пасского.
Она не стала спрашивать дальше. Какая была надобность ставить точки на ижицы?
Павел Антонович Чехов-Книппер вышел из ссудной кассы Добронравова. Он рассказал им, что давеча, на балу, съел сторублевый арбуз. Они выслушали его с наружным спокойствием.
Вера Александровна опустила до половины лица вуалетку из красноватого тюля. Шапочку она отсадила назад – в роде того, как носят англичанки.
Доктор Чечотт кутался в бекешу с бобром.
На общем извозчике они доехали до квартиры Веры Александровны, где дружески распростились.



ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. ПУШКИ  ПРЕДУПРЕЖДАЮТ


В ночь на двадцатое февраля отдаленный гул, от которого задрожали стекла, заставил его вскочить с нар.
– Началось! – Утин крикнул, подбегая к окну и прислушиваясь.
Но гул прекратился.
На утро выяснилось, что вода в Неве поднялась – городу грозило наводнение и пушки предупреждали об этом жителей.




         ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. РЕШЕНИЕ  СУДЬБЫ


От здоровой растительной жизни его нервы окрепли, окончательно он успокоился. Дни брали свое.
Заручившись отпуском, подолгу он сидел у окна, щипал перья и пух прятал в подушку.
– Нужно уметь так подойти к людям, чтобы их жизнь сделалась бы и твоей жизнью! – говорила Лиза.
В платье, обшитом каракулем, она часто навещала его.
«Жизнь», – Николай Андреевич думал (он был наклонен так думать).
Прогуливаясь в Удельном парке, он подобрал розовый аметист в платине и дома иногда любовался тончайшей работой Фаберже.
– Жизнь без убеждений и не жизнь вовсе! – Лиза говорила.
Он угостил ее обедом у Контана.
В ресторане было полно людьми.
В двухсветном зале, под люстрами и бра со свечами и лампами все столы были заняты – сосредоточенно люди занимались едой.
Приглашенный тапером Феликс Мотль играл, смягчая сурдинкой тон хорошего пианино.
Лакей поставил перед ними нежно-розовую телятину в галантине.
– Убеждения без дела – только громкие фразы! – Лиза продолжила.
В вечернем платье из голубого креп-жоржетта, она, воодушевляясь все более, вдруг оборвалась, примолкла и посмотрела ему прямо в лицо, стараясь разглядеть, какое впечатление произвели на него ее слова.
Она пристально щурилась на него, и он отметил про себя этот взгляд.
Это был не домашний разговор за чайным столом – тут было решение судьбы.
Счастье, красивое и певучее, такое светлое и доверчивое, было рядом – само давалось в руки.
Лиза, Буцковский видел, была в первом цвете молодости, ее тело развилось до совершенства.
«Вульгарно дарить вещи в ресторане!» - Николай Андреевич подумал.
Он вынул аметист Фаберже и подарил Лизе.
Смущенно покраснев и улыбаясь, та не знала, что должно было ей ответить и как себя вести.
Долго с восторгом смотрели они друг на друга.
– Не следует сентимента к женщине доводить до размера чего-то важного! – Андрей Алексеевич Желябужский рассуждал за соседним столом.
– Есть высшие типы и высшие идеалы женщины! – ему возражала Вера Александровна Еракова-Данилова. – Тут налицо какая-то идеальность, известного рода сумасбродство и главным образом – самоотречение!
Дурная улыбка играла на ее губах.
Буцковский и Лиза говорили без связи и мысли, смеялись, пожимали друг другу руки.
Он еще не любил, а лишь хотел полюбить ее.




                ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. ТЮРЕМНЫЙ  КОНГРЕСС


Благополучно дело шло к весне и, хотя снег еще кое-где лежал, а уже чуялось повсюду что-то весеннее, живительное.
За окнами блистали, капая с крыши, капли быстро таявшего снега. Голые деревья наливались жизнью, готовые всякий день проснуться от зимней спячки. Весна приближалась быстрыми шагами – мороз убрался в свою берлогу.
Манифестация шла по Невскому: «ДОЛОЙ  ЗИМНИЕ  РАМЫ!»
Торжественно-громко гудели по ночам пасхальные колокола.
В храме Ильи Обыденного ходили огни, мигала звездой лампада над Царскими Вратами у Образа Тайной Вечери, и ярко пылал целый куст свечей у Храмового Праздника Покрова.
Хор монахинь под управлением рясофорной регентши в остроконечном клобуке давал представления.
В Михайловском театре, при полном аншлаге, комическая, на французском языке, шла опера С****иарова «Моцарт и Панацея».
Хохот трещал в отсыревшем воздухе.
В моду вошла позитивно-антропологическая школа Тарда и Гарофало.
Принц Кейкубат прибыл из Персии и на Сенной продавал персидский порошок.
– У нас коммунизм и анархия не ко двору! – приговаривал он.
Пятый международный тюремный конгресс вот-вот должен был открыться, и Утин Евгений Исаакович был избран его делегатом.
Время увлечения незыблемостью принципов и отвращения от услужливости житейских приспособлений прошло! Это чувствовал каждый.
Андрей Алексеевич Желябужский  выиграл у казны процесс о миллионном наследстве по боковой линии.
Фабрикант Стрельбицкий подал в Сенат проект об уничтожении откупов, в котором обложение акцизом с фабрик предлагал перенести на заводы.
Жербин, генерал Измайловского полка, заведовавший библиотекой Военной Академии, ходил длинными коридорами Екатерининского института, в открытую любуясь хорошенькими пепиньерками.
Девицы смеялись звонко и нервно, чувствуя на себе жадные взгляды.
Пользуясь ясной погодой, все гуляли по набережной.
Берг Любовь Ивановна смеялась возбужденным смехом.
Павел Антонович Чехов-Книппер смеялся над всякой «правильностью» и всяким выбором.
Мужчины все откровеннее лезли к женщинам.
Полковница, седеющая, с напудренными волосами, купила широкий диван, обитый тисненым плюшем. Она держалась прямо, ходила не утомляясь, и голос ее звучал по-молодому звонко.
Благополучно Софья Алексеевна Лешерн фон Герцфельд разрешилась от бремени – ребенок родился на славу и рос красавцем.




                ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. ЗА ГРАНЬЮ  КРУГОЗОРА


Солнце лило живительное тепло.
Трещали и отжаривали птицы всех возможных размеров.
По Неве, скрежеща, проходили льдины.
Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк скинул купеческую хорьковую шубу и облачился в нанковую, с собачьим воротником, чуйку.
Его лицо с неприятными, резкими чертами заметно разгладилось и сделалось похожим на лица Сиверса и Пасского.
Актриса Абрамова, напротив, несколько подурнела и чем-то напоминала собой сестер Розен.
Переменившись разительно, Любовь Ивановна Берг выглядела, как актриса Абрамова в лучшие годы последней.
Штабс-капитан Накладов заметно стал женственней и смахивал на Любовь Ивановну Берг.
Никто не узнавал Оттона Антоновича Чечотта: теперь это был вылитый штабс-капитан Накладов!
Буцковскому Николаю Андреевичу неловко и странно стало встречать баронессу Штемпель: он видел в ней прежнего себя.
Похожий теперь как две капли воды на Александру Аркадьевну Давыдову, повсюду он появлялся в обществе Лизы.
В ногах у него была еще какая-то нетвердость, и девушка крепко держала его под руку.
Они принесли общий венок и возложили его от себя к свежей могиле на Волковом: почил Феликс Мотль.
Он умер от апоплексического кровомокротного удара вследствие грудной болезни – ушел за грань земного кругозора, сопровождаемый взрывом общего и неподдельного сожаления.




                ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. УДАР  КАБЛУКА


Весна, царствующее в природе брожение, рост всего существующего производили на нее всегда глубокое впечатление, делали ее нервной, беспокойной, нетерпеливой, полной горячих стремлений к другой жизни, не похожей на ту, которую ей приходилось вести. В особенности сильно действовали на ее нервы светлые северные ночи.
– Это вечное солнечное сияние, – говорила Вера Александровна и писала, – как бы дает массу обещаний, но ни одного из них не выполняет: земля остается такой же холодной, как и была, развитие идет назад так же успешно, как и вперед, и лето мерещится где-то вдали, точно мираж, которого никогда не удается достигнуть!
Обыкновенно так или примерно так она чувствовала и думала каждую весну, но этой весной лирическая меланхолия проявлялась в ней не столь сильно: отвлекал Утин. Вера Александровна знала: выйдя из крепости, в тот же вечер он придет к ней. Он станет домогаться ее изощренной ласки и не остановится ни перед чем. Отказать ему она не могла – в этом случае, глубоко уязвленный, он выдал бы ее с головой и навеки погубил бы ее репутацию. Согласиться – значило бы до конца дней попасть в кабалу, отказаться от свободной любви, удовлетворять прихоть всегда одного, случайного и малопривлекательного для нее человека. Она корила себя за то, что полугодом ранее, поздним вечером, преображенная лунным светом, первая подошла к нему на бульваре. Никто никогда из вступивших с нею в связь под луною не узнавал ее в свете дня. Попросту это было нереально! Утин узнал. Чем-то она себя выдала. Чем именно – какая сейчас разница? Ей угрожала опасность, срочно следовало предпринять что-то!.. Мысли вертелись в замкнутом круге…
На эту тему Вера Александровна могла говорить только с доктором Чечоттом.
– Он талантлив, и чувство у него натуральное, – она говорила. – Это новейший деятель. Он напускает не в меру много трескучих фраз в свою речь. Будь у него больше времени, он отнесся бы ко мне сердечнее.
– Кто? – спрашивал Оттон Антонович. – О ком это вы?
– Да все о нем же, – Вера Александровна вздыхала…
… Она переходила из одного угла комнаты в другой, поправляла цветы в вазонах, передвигала с места на место стулья. Вздумала переставить стол – в эту минуту позвонили на парадной.
– У меня все открыто, прямо! – в беспорядочно накинутом черном плаще стремительно Утин вошел. – Сейчас выйдет луна, и мы с вами – на улицу! – сказал он так, точно ударом каблука пробил лед.
Он схватил ее руку, стал мять и тискать в своих жестких ладонях.
Тут была, так сказать, распущенность свысока.




                ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. ТЯЖЕЛОЕ  НАПРЯЖЕНИЕ


Из полутемной прихожей они перешли в комнату.
В распашном капоте английской холстинки, Вера Александровна молчала. Ее руки носили на себе остаток утренней возни с провизией.
Он заглянул ей в лицо, и его всего повело: удивительным образом черты Ераковой-Даниловой напоминали теперь о докторе Чечотте!
«Час от часу не легче! – едва Евгений Исаакович не осенил себя крестным знамением. – Ну ничего… выйдем на лунный свет…»
Беспутность ее ума и сердца была для него бесспорна.
Неожиданно он произнес каламбур на Христовы слова о грешнице из Евангелия.
Он видел: Вера Александровна покраснела пятном на щеке.
Она видела: под его равнодушием скрывается тяжелое напряжение.
Прямо за окнами были семейные бани Казакова, но Утин смотрел в небо.
Отхаркивая, в глубине квартиры кто-то кашлял.
– Луна! – Евгений Исаакович увидел. – Идемте же!
Она накинула чесунчевый красиво вышитый шушун. Они вышли.
Серебряный свет облил Веру Александровну всю. Придвинувшись, Утин жарко дышал на нее. Сейчас, он знал, дурнушка обернется красавицей!
Шло время, но метаморфозы не происходило.
Складка озлобления легла у него между бровями.
Битый час он разворачивал Веру Александровну так и сяк: тщетно! Во внешности ее ничто не переменилось.
Упрек зрел на ее языке, и он видел это.
– Простите великодушно! – он снял шляпу. – Я думал, вы – она. Я ошибался. У вас с ней, знаете ли, все же некоторое сходство в манерах. Лексические пристрастия. И этот общий неочевидный аромат: лавандовые духи в комбинации с фиалковой помадой!..
Он поклонился и тут же оставил ее.
Беззвучно Еракова-Данилова смеялась: она была рада, что все так гладко и сравнительно скоро обошлось.




                ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. ЦЕНА  И  ДОЛГ


Возвратившись домой, тут же Вера Александровна подошла к зеркалу. Она не привыкла еще к тем наружным изменениям, которые произошли с нею, и продолжала изучать обновившуюся свою внешность.
Всего неделю назад Богданов-Малиновский перелил ей кровь, но результаты были уже налицо. Ее кожа заметно посвежела, разгладилась, куда и подевалась противная желтизна на щеках, в глазах обозначился здоровый, естественный блеск. Она не сделалась привлекательной, но более не была и дурнушкой: из зеркала смотрела вполне заурядная дама. Та, прежняя Еракова-Данилова легко была узнаваема в ней, и вместе с тем переменившееся ее обличье давало повод думать о каком-то другом человеке. О ком именно – пока определить она затруднялась.
«Как хорошо, что я согласилась на операцию!» - счастливо Вера Александровна смеялась и тут же горько вздыхала.
Одно радовало, другое огорчало: заметно посвежев, начисто утратила она способность превращаться в ночную красавицу! Лунный свет теперь, может быть, придавал ее чертам б;льшую контрастность – только и всего!
«Ладно! – она ободряла себя. – Что-нибудь придумаем!»
Она закрыла лицо волосами и принялась мечтать.
– То, что кажется теперь прочным, то, может быть, всего только фантазия, да! – из столовой донеслись возня, кашель и смех.
Встряхнувшись, Вера Александровна пошла на шум: ее ждали друзья.
Она толкнула дверь гостиной, и глазам ее представилась ставшая за последнее время привычной картина: барон обнимал Лизу, норовя укусить в шею, а девушка шутливо била его веером куда придется.
– Все прежние расчеты спутались – теперь уже события командуют расчетами, а не расчеты властвуют над событиями! – барон придавал себе зверский вид.
– Курица болтуна снесла! – хохотала Лиза.
Они увидели ее, бросились навстречу – они целовали ее, тормошили, усадили за стол, налили пахучего свежего чаю, сделали бутербродик.
«Хотела бы я, чтобы так было всегда!» – писательница отмякала душой.
– Дни бегут до отчаяния быстро, – фон Штемпель прочел ее мысли. – Уже месяц времени, как я здесь – пора и честь  знать!
– Останьтесь еще, – они запротестовали. – Вы сделались нам дороги!
– Вы тоже сделались дороги мне, – барон крепился против желания растрогаться. – Однако, меня ждут дела. Спасибо вам за приют, за все! Мы ведь не раз еще встретимся! – закашлявшись, суеверно, в столешницу, он постучал деревяшкой.
Наступила минута общего молчания.
В шинели с немецким бобром барон Штемпель низко им поклонился.
– В чем смысл жизни? – Лиза придержала его за рукав.
– Смысл жизни в том, что она показывает нам цену настоящего часа и долг его! – барон ответил.




ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. ВОЗВРАЩЕНИЕ  К  ЖИЗНИ


«Я много любила, мне многое простится!» – Вера Александровна знала.
– Но почему у нас? И от кого он скрывался? – Лиза подходила.
– У нас ему было безопасней всего, – всякий раз Вера Александровна отвечала. – Барон скрывался от своих недругов. Угроза миновала, и он возвратился к обычной жизни.
– Какая угроза? Кто эти недруги? – пыталась Лиза добиться.
– Это только в плохих романах решительно все разложено по полочкам! – писательница смеялась.
– А в хороших?
– В хороших – всегда остается место для игры читательской фантазии!..
В половине апреля зима, было канувшая в лету, возвратилась – дохнула свежим морозцем, нарассып;ла снегов. Небо, впрочем, оставалось ясным.
Ничто решительно не предвещало революционных потрясений.
Толпы патриотических демонстрантов, запружая собой всю ширину улиц, с пением гимна и молитв, носили высоко над непокрытыми головами портреты царя в красном мундире. Милое, уставшее лицо Николая было задумчиво. Во рту дымилась папироска, которую он не умел курить. В нем не было мудрости ученого, но была та мудрая простота, которая точно говорила всем: «Каждый из нас должен знать свой долг. Будем же делать по совести!»
«Быть представленной ко Двору!» – Лиза думала.
Перед большим костром в Удельном парке на корточках сидел полицейский урядник и с нескрываемым удовольствием жарил нанизанную на оружейный шомпол баранью ногу.
В высоких ботинках Лиза шла по занесенной снегом дорожке.
Мысли ее, охватывая давно прошедшее и недавно минувшее, суживались в одну точку глубочайшего сознания, что жизнь с ее мишурным блеском обманчива, как мираж – и ставший по ту сторону ее ничтожных вожделений обладает наиболее ценным даром: спокойствием души, которое, укрепляясь с годами, ведет к преддверию наивысшего счастья – мудрости.
Снег хрустел под ногами, не прилипая к подошвам.
Идти было легко и приятно.



Март 2008, г. Мюнхен

 





















С О Д Е Р Ж А Н И Е


КНИГА  ПЕРВАЯ:  БАШМАКИ  МАТЕРИ  ГАМЛЕТА


ЧАСТЬ  ПЕРВАЯ


ГЛАВА  ПЕРВАЯ.  Готовая полюбить
ГЛАВА  ВТОРАЯ.  Смешной апельсин
ГЛАВА  ТРЕТЬЯ.  Рамки разумного
ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ.  Подобно Карлу Фогту
ГЛАВА  ПЯТАЯ.  В состоянии каталепсии
ГЛАВА  ШЕСТАЯ.  Старость как шапка
ГЛАВА  СЕДЬМАЯ.  Непорочная семья – мечта апостолов
ГЛАВА  ВОСЬМАЯ.  Стромко и высоко
ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ.  Живые явления жизни
ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ.  Паскудные вожделения
ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ.  Слишком много зла 
ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ.  Максималист и член партии
ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ.  Где заливают старые калоши
ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.  Ленин с нами
ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ.  Убить Самоквасова
ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ.  Груша в хересе
ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ.  Мифологический центавр
ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ.  Чай, крепкий, как пиво
ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ.  Категорический императив
ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ.  Быть влюбленным и ревновать



ЧАСТЬ  ВТОРАЯ


ГЛАВА  ПЕРВАЯ. Княжна Мери
ГЛАВА  ВТОРАЯ. Долото на ужин
ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. Девушки в беседке
ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. Три женщины и семь мужчин
ГЛАВА  ПЯТАЯ. Монизм Джеймса-отца
ГЛАВА  ШЕСТАЯ. Верхом на бретонской корове
ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. Обычный русский спор
ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. На пикнике у исправника
ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. Красивый зверь
ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. Взрывы страсти
ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. Дурная болезнь
ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. Перерожденный Декарт
ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. В рамках случая
ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. Мощи в раке
ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. Вкусы восточного человека
ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. Соленые бисквиты
ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. Скажи, зачем?
ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. Социальный вопрос
ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. Цельный человек
ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. Подобный горе

ЧАСТЬ  ТРЕТЬЯ


ГЛАВА  ПЕРВАЯ. Лицо революции
ГЛАВА  ВТОРАЯ. Перед лицом смерти
ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. Топорная барышня
ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. Дело Партии
ГЛАВА  ПЯТАЯ. Борьба пауков
ГЛАВА  ШЕСТАЯ. Древний род татарского корня
ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. С револьвером в кармане
ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. Вырождение Габсбургов
ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. Происхождение масонов
ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. Масонство и духовенство
ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. Графиня Бальби
ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. Графиня Бальби
ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. Графиня Бальби
ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. Графиня Бальби
ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. Графиня Бальби
ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. Графиня Бальби
ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. Покушение
ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. Племянник Марии Клеоповой
ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. Синьора ди Монци
ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. На дурной квартире



ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ


ГЛАВА  ПЕРВАЯ. Смолоть мешок жита
ГЛАВА  ВТОРАЯ. Область любви
ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. Убежище для собак
ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. Диван и два кресла
ГЛАВА  ПЯТАЯ. Швед молчит
ГЛАВА  ШЕСТАЯ. Привет из Торжка
ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. Драгоценные перлы
ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. Загадочный шатен
ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. Паук и муравьи
ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. Плоские люди с флажками
ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. Особый инстинкт
ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. Человек за бортом
ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. Игрушка в руках безумцев
ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. Темные странности
ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. Уроды для прошения милостыни
ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. Среди бегоний и фуксий
ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. За день до смерти
ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ.  «Сцена у фонтана»
ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. Уломать Достоевского
ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. Старый и толстый








ЧАСТЬ  ПЯТАЯ



ГЛАВА  ПЕРВАЯ. Совершенно свободная игра
ГЛАВА  ВТОРАЯ. Зверь в человеческом облике
ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. Забросить по дороге
ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. Роковое влечение
ГЛАВА  ПЯТАЯ. Лицо в тени
ГЛАВА  ШЕСТАЯ. Плетью вдоль спины
ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. В уголке за трельяжем
ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. Эссенция мыслей
ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. Масоны и Габсбурги
ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. Очень жалкие люди
ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. Шар, спущенный с горы
ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. Особенный разговор
ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. Рубить сплеча
ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. Ясное понимание дела
ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. Пристанище для секретных рожениц
ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. Сопляк и мальчишка
ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. Представления о желательном
ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. Предчувствие тела
ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. Зависть к живому
ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. Майонезы и пикули



ЧАСТЬ  ШЕСТАЯ


ГЛАВА  ПЕРВАЯ. Теплота души
ГЛАВА  ВТОРАЯ. Радость бытия
ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. Связь без адюльтера
ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. Форшлаг и два триллера
ГЛАВА  ПЯТАЯ. Уроки Амура
ГЛАВА  ШЕСТАЯ. Несовместимые устои
ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. Между ею и им
ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. Ночь со Спенсером
ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. Выкричать радость
ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. Аккорд природы
ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. Встретиться в Генуе
ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. Дорога под уклон
ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. Избитые градом
ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. Увидеть Ленина
ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. Мечты о чистой анархии
ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. Мальчишка, осел и убийца
ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. Шестифунтовый презент
ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. Башмаки матери Гамлета
ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. Ленин жив!
ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. Выступление отменяется
ГЛАВА  ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. Девочка и микроб





КНИГА  ВТОРАЯ:  НОЧНАЯ  КРАСАВИЦА


ЧАСТЬ  ПЕРВАЯ


ГЛАВА  ПЕРВАЯ. Чай с пирожными
ГЛАВА  ВТОРАЯ. Перелить кровь
ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. Отросток и плотный панцирь
ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. Раненый бегемот в верховьях Нила
ГЛАВА  ПЯТАЯ.  «Ночная красавица»
ГЛАВА  ШЕСТАЯ. Репутация женщины
ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. Глупая страсть
ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. Солдат у девки
ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. Путилов для России
ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. За бутылкой и перед женщиной
ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ.  «Синие губы»
ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. Суррогаты овса и сена
ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. Наравне со всеми животными
ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. Лотерея-аллегри
ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. Без признаков усталости
ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. Тайны дамского туалета
ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. По стогнам и весям
ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. Забытые ласки
ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. Парижский век
ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. Облитая лунным светом


ЧАСТЬ  ВТОРАЯ


ГЛАВА  ПЕРВАЯ. Ламия и эмпуза
ГЛАВА  ВТОРАЯ. Полсотни листовок
ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. Дрова и мыло
ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. Испанка за немцем
ГЛАВА  ПЯТАЯ. По умственному извращению
ГЛАВА  ШЕСТАЯ. Прожевывая рыбу
ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. Познать себя
ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. Экзамен желудка
ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. Гобой д'амур
ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. Среди неопознанных трупов
ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. Газетная подлость
ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. Высшее из наслаждений
ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. Порицатель обрядности
ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. Красота истины
ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. Красивый язык
ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. Дороже денег
ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. Девушка-сабля
ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. Короткий и длинный
ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. Пустое место
ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. Рука в прорехе
ГЛАВА  ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. Ощущение жуткости


ЧАСТЬ  ТРЕТЬЯ

ГЛАВА  ПЕРВАЯ. Убийство жены Суворина
ГЛАВА  ВТОРАЯ. Кровь и тело
ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. Облить шампанским
ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. Бледный, мокрый и грязный
ГЛАВА  ПЯТАЯ. Возвышенный порок
ГЛАВА  ШЕСТАЯ. Костыли – символ движения
ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. Форма метапсихозы
ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. Один вместо трех
ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ.  Что делает суета?
ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. Мужская глупость
ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. Любовь хуже ненависти
ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. С императорским штандартом
ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. Линия рока
ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. Балерины не лукавят
ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. Всегда с кокотками
ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. Вечные надписи
ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. Удивительный случай
ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. С распоротым животом
ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. Курилка жив!
ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. Гений отдыхает



ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ



ГЛАВА  ПЕРВАЯ. Пушки над Невой
ГЛАВА  ВТОРАЯ. Все становится ясным
ГЛАВА  ТРЕТЬЯ. Тягостная борьба классов
ГЛАВА  ЧЕТВЕРТАЯ. Духовно вместе
ГЛАВА  ПЯТАЯ. Бесплатное угощение
ГЛАВА  ШЕСТАЯ. Желание женщины
ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. Необходима эстетика
ГЛАВА  ВОСЬМАЯ. Оргия произвола
ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ. Тень на стене
ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. Нехорошее лицо
ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ. Пять элементов материи
ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ. Маленькая женская прихоть
ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. Пушки предупреждают
ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. Решение судьбы
ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ. Тюремный конгресс
ГЛАВА  ШЕСТНАДЦАТАЯ. За гранью кругозора
ГЛАВА  СЕМНАДЦАТАЯ. Удар каблука
ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ. Тяжелое напряжение
ГЛАВА  ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. Цена и долг
ГЛАВА  ДВАДЦАТАЯ. Возвращение к жизни