Пчелка со свистом пули. Стимул свел писак очно

Эдуард Дворкин
Роман в частностях.

Уважаемые читатели!
 
Романы и рассказы имеют бумажный эквивалент.
Пожалуйста, наберите в поисковой строке такие данные:
1. Эдуард  Дворкин, «Подлые химеры», Lulu
2. Геликон,  «Игрушка случайности», Эдуард Дворкин
Все остальные книги легко найти, если набрать «Озон» или «Ридеро».


 «Ваше Величество, Сусанины не перевелись еще на Руси!»

из разговора О. Б. Столыпиной с Императором Николаем II



        «Он побрился, оделся, взял холодную ванну и вышел».

Л. Н. Толстой. «Анна Каренина»



ГЛАВА ПЕРВАЯ. СМЕРТЬ В ТЕАТРЕ

Шестого декабря 1906 года в ложе № 13 Мариинского театра умер министр торговли Философов.
В этот день Анна Николаевна Есипова ничего такого за собой не наблюдала и в себе не ощущала – был, разве что, умеренный подъем чувств: Тезоименитство Государя как-никак, флаги на улицах, колокольный звон, всеобщий праздник.
Государственным чиновникам с женами должно было присутствовать на патриотическом представлении, с утра Анна Николаевна начала приготовляться и к вечеру была совершенно готова: тонкое, продушенное легким запахом «Саше», белье, модное серое платье, всё в обшивках красных сольферино, палевого цвета перчатки, волосы уложены пышным шиньоном.
Досифей Петрович притоптывал ногой – в громадной медвежьей шубе, крытой зеленым казимиром, он изрядно потел. Они вышли. Пара стоялых вороных ожидала у подъезда.
Приехали неприлично рано.
Капельдинеры ходили с длинными палками, на концах которых прикреплены были зажженные свечи. С люстр свешивались вымоченные в керосине нити. Капельдинеры подносили свечи к нитям. Пламенные огоньки добегали до верха – в люстрах ярко вспыхивал газ.
Прислонившись к колонне, в фойе стоял камердинер Толстого Арбузов.
– Лев Николаевич как?– протянул руку муж.
– В полной ясности, – Арбузов пожал. – «Что я о женщинах написал, это пустяки. Если бы я сказал все, что знаю о женщинах...»
Анне Николаевне необходимо было зайти в дамский буфет. Шепнув мужу на ухо, она высвободила руку.
В буфете сидела парализованная княгиня Орбелиани. Ее глаза суггестивно блестели.
Две девочки Нольде ели ананасный маседуван. Анна Николаевна выпила оршаду и подтянула соскочивший чулок.
Когда она вышла, возле мужа стоял крепкий мужчина с провалившимся от сифилиса носом.
– Доктора предписали чистый воздух, умеренные развлечения и побольше движения, – рассказывал он.
– Государственный Контролер Шванебах,– представил муж.– Прошу любить и жаловать.
Тем временем публика стремительно прибывала.
– Сестры Воскобойниковы, – показывал жене Досифей Петрович. – Подруги царицы.
– А там? – Анна Николаевна спрашивала. – В синем полуфраке?
– С золочеными пуговицами?.. Тимашев, управляющий Государственным банком.
– А этот?
– В американских ботинках?.. Князь Друцкий-Соколинский.
– Мужик, сморкается на пол, в медалях?
– Песков. Государев кучер.
– А с заячьей губой?
– Князь Витгенштейн, родственник Гогенцоллернов.
Народу становилось все больше. Мелькали золоченые мундиры, ордена, ленты, страусовые перья в прическах дам. Слишком элегантно одетые евреи громко, преувеличенно чистым русским языком, говорили умные вещи.
-Гинцбург, Соловейчик, Манус, Каминка, – морщился Досифей Петрович.– Все миллионщики.
– Смотри, – Анна Николаевна дернула мужнин рукав. – У киоска… экий выродок!
Смутный господин стоял: щеки втянуты, на шее кадык, по щекам тропинки баков, форменный сюртук, пуговки с орлами, ничего примечательного.
– Отчего выродок? – не понял Досифей Петрович. – Философов. Министр торговли.
Словно услышав, господин вздрогнул и пошел прямо на них, будто бы так и следовало.
Растерявшийся Досифей Петрович, еще какие-то люди, стоявшие на его пути, оказались раздвинутыми на стороны, а камердинер Арбузов и вовсе лежащим на полу, взвизгнула баронесса Икскуль, и стало тихо.
– Вы? – смутный подошел вплотную к Анне Николаевне. – Ты?! – Он провел по ней пальцем. – Явилась? По мою душу?! Я знал, я чувствовал!.. «Пойду ль, выйду ль я!» – запел он ужасным голосом. – «Люли-люли, стояла!» – тут же он согнулся в каком-то пароксизме, и его лицо перечеркнула отвратительная гримаса. – Ох! Ох! Ох!
Анна Николаевна вдруг почувствовала себя большой… очень большой, в чем-то даже великой, могучей, необъятной. Со страшной высоты наблюдала она копошившегося у ее подошв ничтожного червя.
– Ох! Ох! – прижав руки к животу, Философов шел прочь от нее меж расступившихся безмолвных мундиров и перьев. – Ох! Ох! Ох!
Опомнившийся Досифей Петрович подставил руки – непременно, мелькнуло у него, Анна Николаевна упадет сейчас в обморок – не дожидаясь момента, он подхватил ее и удержал на весу. Произошедшее отнимало охоту еще продолжать этот вечер. Быстро он вынес ее из залы.
– Я опозорен, – говорил он встречным. – Я окончательно опозорен!
Ему вдогонку несся шум голосов.
– Философов, министр, – обсуждали, – и жена Есипова!
– Прилюдно? – не могли взять в толк опоздавшие. – Только что? Здесь?
– Именно!.. Подошел – здравствуй, говорит, цыпка! Давно не виделись. – Поцеловал в губы и за грудь как схватит!
– А дальше что?
– Известно что – дуэль…
Представление давно началось, за действием, однако, никто не следил. Все взоры устремлены были на ложу, занятую министром торговли.
Философов вел себя странно: мешком полулежал в кресле, стонал, корчился и вдруг поднялся, крикнул и, перекатившись за барьер, выпал из ложи на кресла партера.

ГЛАВА ВТОРАЯ. МЫСЛИ ДОСИФЕЯ ПЕТРОВИЧА

Утренние газеты вышли с портретом Философова в траурной рамке.
«Министр, судя по всему, скончался от апоплексического удара,– писал музыкальный критик Сабанеев.– Последнее время, по свидетельству очевидцев, г-н Философов злоупотреблял мучным и жирным, непомерно курил и недостаточно внимания уделял прогулкам на свежем воздухе. Трагическому происшествию предшествовала нелепая сцена в фойе, где без пяти минут покойник предпринял попытку изнасиловать некую замужнюю даму… Определенно, за несколько времени до кончины,– резюмировал театральный рецензент Каратыгин,– г-н Философов сошел с ума и не мог отдавать себе отчета в поступках. Половая распущенность вообще свойственна  лицам, внезапно захворавшим мозговой горячкой…»
Для Досифея Петровича  это было настоящим спасением. Он знал, да, теперь на него будут смотреть, его имя станет полоскаться, княгиня Бюцова и граф Кутайсов наверняка сочтут неловким принимать его у себя, а почтдиректор Ермолай Чаплин, отъявленный сплетник и верхолет, не преминет пустить по его адресу версию… Все же это было не худшее. Досадное происшествие когда– нибудь да забудется, и непременно все возвратится на свои места.  Смерть вольно или невольно оскорбившего его человека закрывала неприятный вопрос о дуэли (Философов скверно стрелял, но превосходно дрался на мечах и как вызванный мог выбирать способ), диагноз же, вынесенный министру торговли, снимал нелепые подозрения с Анны Николаевны. Он, Досифей Петрович, не был сейчас ни оскорбленным, ни обманутым мужем. Случайно  пострадавший, не более того… Ничего не предпринимать, ждать пока утихнет шумиха, и досужие языки снова займутся Вяльцевой, разжиревшим поэтом Апухтиным, приключениями по ресторанным кабинетам Великой княгини Марии Павловны и француза-актера Гитри… И все же, почему Философов из всех присутствовавших дам избрал его жену? Не, скажем, красавицу-армянку Пиратову или молоденьких девочек Нольде?..
Так или примерно так размышлял Досифей Петрович Есипов, отбросивший газеты и расхаживающий теперь по ним в своем просторном домашнем кабинете.
«Образуется,– вспомнил он камердинера Арбузова. – Непременно все перемелется».
В расстегнутом домашнем архалуке, слегка почесываясь, он вышел в столовую с буфетами под орех и воск, где его ждал сервированный чай. Устроившись поудобней, отхлебнув с полстакана и отхватив край поджаристой пышной палишки, Досифей Петрович принялся за принесенные из кабинета письма.
«Прошу Вас принять благосклонно уверение в моем особом уважении и глубоком почтении, с которыми я имею честь быть Вашим всегда преданным ... » – писал ротмистр Кирасирского Ее Величества полка Авенариус.
«Не усмотрите в моих словах недостаток готовности сообразоваться с Вашими велениями или затруднить Вас в проведении в исполнение Ваших намерений», – просил старик-позолотчик Сухов.
«С упованием на Вашу милостивую снисходительность к нашей смелости», – обращались к нему профессор университета Аничков и писательница Борман.
Досифей Петрович достал из ящичка бостанжогловскую папиросу, подумал, разминать ее или нет и не стал. Стенное зеркало, висевшее с наклоном, отражало паркетный пол. Горничная вошла с двумя полотенцами: большим русским и мохнатым.
– Зачем? – удивился Есипов. – Унесите.
«Мохнатое, – закрутилось в голове, – большое и русское. Большое, русское, мохнатое».
Из-за двери послышались тонкие голоса, плачь, смех, топот, барабанный бой – Досифей Петрович придал лицу приветливое выражение – в комнату вбежал заводной зайчик, за ним, предшествуемые бонной, вошли дети: шесть девочек и мальчик, совсем маленький, в казинетовой курточке с плерезами.
– Таня, Маня, Груня, Фаня ... –  принялся Есипов вспоминать, неумело оправлять ленты и платьица, подставлять щеки, целовать сам за ушком, вдыхать запахи мыла, одеколона и дорогого зубного порошка, приподнимать хрупкие тельца в воздух и аккуратно опускать на пол.
Таню он любил меньше, чем Маню, а Фаню больше, чем Груню, но меньше, чем Соню или Тоню. Впрочем, Фаню он путал иногда с Маней, а Груню с Тоней.
– Здравствуй, Ваня! – Он оправил плерезы.
Целясь в него ногой, как из ружья, достаточно громко мальчик пукнул.
– Вонь не вода, сама по носам разойдется, – сказал Досифей Петрович, и все рассмеялись.
Сквозь тюлевые гардины зеленела герань.
– Спали хорошо?– спросил отец. – Завтракали хорошо?
На этом ритуал завершился. Дети ушли, за ними, прискакивая, выбежал заводной зайчик.
«Старшей, Антониде, пятнадцать, скоро вывозить пора, – ощущал Досифей Петрович умильность. – Люстрин, поплин, гро-де-берлин… усу китового для корсета…
С заложенными за спину руками он прислонился к кафелям печи.
«Кафелям Печи, – выпорхнуло в мозгу. – Албанец или турок?»
С тихой Стремянной не доносилось никакого шуму, все же Досифей Петрович отодвинул гардину.
На тумбе у ворот спал дворник.
Валялся потерянный кем-то башмак.
Господин в енотовой шубе со стоячим воротником, офицерских калошах и ярко-пунцовой шапке, с жесткими, прокуренными, смоченными пивной пеной губами и лопатообразной, содержимой в беспорядке бородой, ел, доставая из бумажного картуза, дымящиеся гусиные потроха.
Есипова затошнило.
Горничная вошла и принялась сметать со стола крошки.
– В промежутке между ранней и поздней обедней, – сказала она.
– Что-с? – Досифей Петрович изогнул брови.
– Это я так, – девушка засмеялась. – Не все же молчать.
Громадные часы работы Нортона в футляре из красного дерева оглушительно принялись бить.
Оттягивать далее было никак не возможно.
Досифей Петрович застегнул архалук и вышел из столовой.
В коридоре было полутемно, пахло бекешами, старыми сундуками и лежалым москательным товаром.
«Это вы, – вспомнилось ужасное лицо Философова и его упирающийся напряженный палец. – Это ты!»
Он сделал последний шаг и остановился у двери, за которой, он знал, находилась сейчас Анна Николаевна.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ДОСИФЕЙ ПЕТРОВИЧ УЗНАЕТ УЖАСНОЕ

 
Он отворил дверь и оказался в роскошном беспорядке женской спальни.
Повсюду в изобилии были флаконы, коробочки с притираниями, румянами, всевозможными мазями, помадами, кольдекремами, фиксатурами, всяческие щипцы, щипчики, пилочки и бритвочки.
На ковре, разбросанные, лежали дамские подушки.
Тоненькие, как паутинка, чулки с дырками на пятках были заткнуты за туалетное зеркало.
Пахло жженным  волосом, лаком и пудрой.
Спальня была белого клена, стены затянуты розовым дамаском.
С гребнем в руке и распущенными волосами Анна Николаевна сидела на длинном, атласном, стеганом стуле за убранным со вкусом кисеей и лентами туалетным столом.
Кратко Досифей Петрович помолился на стоявший в углу огромный образ Нерукотворного Спаса.
«Пусть эта чертова история закончится как можно скорее, – попросил он, – и не принесет нам никакого вреда. Аминь!»
Двигая гибкими бедрами и расправляя колена, Анна Николаевна одевалась. В ее простых тихих движениях был свой особенный склад.
Нагнувшись, Досифей Петрович подобрал с пола пульверизатор и большую розовую пуховку.
– Снегов ноне сколь насугробило, – он показал на окно.
– Метель низовая. – Анна Николаевна посмотрела. – Поземка крутит.
– Газеты, – Досифей Петрович сказал, – как водится, все раздули: понаписали, Философов пытался тебя изнасиловать… Пальцем!
– Этот человек произвел на меня действие кошмара! – жена выправила ленту: должно было довершить туалет в точности.
Совершенно одевшись, в открытом платье с лифом, пришитым к довольно широкой юбке, она подошла к мужу, и Досифей Петрович совсем близко увидел ее только что освеженные водой шею и руки.
– Скажи, Анна, – он зашел за высокую японскую ширму, – скажи мне, и я пойму: действительно ты прежде никогда  не встречала этого человека? – осторожно Досифей Петрович выглянул. – Быть может, где-то мельком?.. Вспомни…
Лицо Анны Николаевны пошло пятнами.
– Уже я говорила вам: нигде и никогда!.. Как это низко – подозревать меня!.. Всегда была я вам благоверной супругой и в мыслях даже не позволила себе представить другого на вашем месте!
Досифей Петрович сделал жене успокоительный жест.
– Вовсе я не о том!.. Он мог приходить к вам в дом и крошкой сажать тебя на плечо, в твоей гимназии он мог преподавать латынь и греческий! Мог, едучи в одном вагоне, угощать тебя арбузом! – дрыгающей походкой Есипов принялся мерить спальню. – Мог подхватить на лету оброненный тобой зонтик! На катке он мог сбить тебя с ног! В церкви проглотить твою облатку! В гребном клубе ты могла задеть его веслом! Он мог спасти твою собачку, утопавшую в канале! Охотился он, и на тебя упала подстреленная им утка! Могла ты гулять по парку, а он палкой постучать об ольху?
Обеспокоенная странной филиацией мыслей мужа, теперь она принялась успокаивать его.
– Я думала всю ночь – перебрала жизнь чуть не с младенчества, – усевшись на козетку сама, она усадила Досифея Петровича подле, – и вспомнила вот что...  Однажды матушка вошла ко мне поутру. Легкое белое платье с пунцовыми горошинами и кушаком облегало ее стройный стан, широкие рукава грациозными буфами спадали с плеч и суживались у кистей.
– Светло-лиловая вуалетка легкой дымкой оттеняла ее моложавое лицо? – как бы даже против воли спросил Досифей Петрович.
– Не совсем так. Сверх широко заплетенной косы у матушки была накинута косынка из кружев той же расцветки, как платье и его отделка, а длинные лопасти косынки, спускавшиеся за ушами, ниспадали на грудь и здесь, – Анна Николаевна показала, – связанные крупным бантом, были приколоты изящной брошью, изображавшей пучок колосьев с бриллиантами вместо зерен.
Понимающе Досифей Петрович  кивнул.
– Ласково матушка взяла тебя за руку и вывела со двора… вы долго шли куда-то… дурная дорога затягивала ноги в грязь?.. Ты выбилась из сил и плакала, но маменька только смеялась и не давала присесть тебе на пенек? – поглядывал муж на часы. – Тем временем погода начала портиться, с неба упали крупные капли – они гулко стучали вас по головам: бум, бум, бум?
– По счастью, у нас были с собой зонтики.
– Но вот, наконец, вдали показались… показалась… показался…
– …каменный дом с шершавой гонтовой крышей, старый-престарый, с окнами где попало и каких пришлось размеров,  впрочем, весьма поместительный. Шторы были синего коленкора, мебель обита зеленым вытертым манчестером… Не встреченные никем медленно продвигались мы бесконечной мрачной анфиладой. В одной из комнат лежала женщина, разбитая лошадьми, в другой, помню, стоял мольберт, большой, черный, с развешенной на нем морской картой.  В третьей комнате, освещенной с потолка плоской хрустальной чашей с крылатыми грифонами, мать ненадолго оставила меня одну. Там были недурные виды Венеции в старинных рамках и самовар, весь лиловый от постоянных убеганий. Попеременно я разглядывала виды, самовар… самовар, виды – от видов, самовара и запаха нафталина голова моя стала кружиться, а глаза слипаться. Мужчина вошел, в нежно-розовом камзоле, обшитом по воротнику, бортам и рукавам кружевами, сел рядом, слегка взвинченный желанием, и изощренно принялся меня, тогда еще полудевочку, ласкать…
– Ласкать? – Досифей Петрович не понял. – Как ласкать?!
– Так, – Анна Николаевна показала. – И так. И этак…  Видишь, Досифей, у меня от тебя нет секретов. – Она застегнула и выправила лиф.
– Это был он? – Есипов вскочил. – Этот негодяй?! Философов?!!
– Нет, – Анна Николаевна опустила юбки, – у того человека была одна рука. Но очень умелая. Ногти у него были тщательно обточены. Я трепетала в подымавшейся страстности.
– Но это решительно невозможно! – отчаянно Досифей Петрович стал чесаться. – Зачем ты это мне рассказала? Зачем?!
– Ты просил меня   вспомнить.
– Вспомнить Философова!
– Я вспомнила другого, однорукого. Память прихотлива, Досифей, мы можем подтолкнуть ее, но не можем приказать.
Более говорить было не о чем.
Поднявшись, тихими шагами, он вышел.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ВИЗИТ ЖАНДАРМА

  Оставшись одна, Анна Николаевна еще с полчаса находилась у себя в спальне, потом вышла в столовую, где все напоминало еще о недавнем присутствии Досифея Петровича, достаточного крупного чиновника, отличного семьянина и просто уважаемого, едва ли не всеми, человека.
Сейчас же появилась и горничная с подносом, уставленным кушаньями.
– Что дети: здоровы? – прицелившись, ловко Анна Николаевна подцепила котлету из пулярды.
– Здоровы, – горничная прыснула. – Шалуньи наши заводному зайчику хвостик на перед приделали, а мальчик как из ружья сегодня выпалил – не задохнулись чуть!
– У дворника научился, – Анна Николаевна отхлебнула кофе. – Тимофей наш горазд – по ночам просыпаюсь. Надо б распорядиться.
– Он же не просто, – заступилась Аннушка. – Он так воров отгоняет.
– Вот как, – Анна Николаевна надкусила пирожное. – Я и не знала… тогда пускай.
Горничная вышла и тут же возвратилась с двумя полотенцами.
– Запамятовала совсем… дожидаются вас…
– Скажи, я никого не принимаю.
– Дело такое, – пригнувшись, хотя посторонних в комнате не было, девушка зашептала барыне в ухо.
– Хорошо. Я сейчас выйду, – выдернув из горшка кустик герани, Анна Николаевна заткнула его себе за корсаж.
Статный мужчина годов за сорок, с простоватым, но не вульгарным лицом, в цивильной, отменно сшитой паре, рассматривал в гостиной картины, стараясь отгадать художника.
– Менцель? – показал он пальцем.
– Матьяс Шмидт.
– Ленбах? – он ткнул в другую.
– Менцель.
– А эта… Матьяс Шмидт?
– Ленбах, – она рассмеялась.
– Полковник Глобачев, – он представился. – Афанасий Неофитович. Начальник охранного отделения.
– Бокал «Монополь сэк»? – предложила она. – Рюмку абрикотина?
– Благодарствую, – он развел руками. – На службе только чай.
Анна Николаевна надавила в стене пуговку звонка. Горничная внесла поднос.
– Ложечки, я посмотрю, московские, – гость помешал в стакане. Плечи у него вздрагивали от привычки носить эполеты.
– Хлебниковской работы, – Анна Николаевна поджала под себя одну ногу. – Мы ведь недавно только переехали – муж назначение получил в министерство… вот и пришлось.
– В первопрестольной проживать изволили на Спиридоновке в доме Бойкова?
– Мы предпочли дом графа Хребтовича-Бутенева. На Поварской.
С видимым удовольствием гость пробовал кувшинный изюм и рассматривал обстановку.
Мебель, обитая зеленым сафьяном, приятно успокаивала глаза. Накрахмаленные гардины, роскошные, тяжелые, с ламбрекеном, отделанные бахромой и фестонами, из желтой камчатной ткани, подвязаны были лентами к точеным деревянным розеткам.
Для формы выпив стакан чаю, полковник подошел к вертящейся этажерке и наугад вытащил книгу. «История философии» Куно Фишера.
– Не знали вы случайно протоиерея Стефана Зернова?
– Не знала.
– Семью Панафидиных?
– Была такая?
– А Калустова Григория Никитича?
– Первый раз слышу.
Профессионально пролистав книгу и ровно ничего не обнаружив меж страниц, Глобачев взял другую. «Что нужно знать о шведской армии».
– Марию Павловну Мухортову? – он убыстрил темп.
– Нет.
– Адвоката Спасовича?
– Нет.
– Матроса Акимова?
– Нет.
Не найдя интересного и во второй книге, полковник Глобачев потянулся за третьей. «Секреты дамского туалета», забористый, подзаборный даже роман Понсона дю Террайля!
Испытующе еще раз он оглядел хозяйку дома. Внимательно расчесанные волосы. Лицо, осиянное приязнью. Красива более внутренной, чем внешней красотой.
– Ну уж профессора Мержеевского каждый знает! Петый такой дуралей с носом в виде кларнета… с раструбом?
– Не имела чести.
– Хорошо.  Вспомните в таком случае Софи Ментер.
– И вспоминать нечего.
– Последний вопрос, – он передернул плечами. – Откуда, скажите, у вас земля… на корсаже?
Анна Николаевна перевела глаза себе на грудь.
– Действительно, – салфеткой она смахнула приставшие черные комочки. – Это мне письмо принесли… от Мичурина.
– Приятно было познакомиться, – Глобачев поклонился, – изюм у вас превосходный.
– Заходите еще… как-нибудь, – она протянула руку.
– Непременно, – он пожал. – В самое ближайшее время.

ГЛАВА ПЯТАЯ. ПРИЗНАНИЕ МАТРОСА АКИМОВА

Приехав на службу, тотчас Афанасий Неофитович снял шапку. В голове стояла одна и та же мысль.
Тяжелая, неповоротливая, какая-то сизая и лохматая, она без остатка заполнила голову, давила изнутри на лоб, затылок, уши и, несмотря на все его усилия, никак не давала собой овладеть, упорядочить себя и сформулировать.Тщетно он напрягался, подстраивался под нее, замирал и прислушивался.
«Анна Николаевна, – пульсировало равномерно, – Анна Николаевна».
«Что Анна Николаевна?– спрашивал он. – Анна Николаевна что?»
«Есипова, – отстукивало ритмично, – Есипова!»
Не желавшая раскрываться, преждевременная, судя по всему, мысль понапрасну только занимала драгоценное место, не давая притекать другим, пусть более легковесным, но необходимым для начала созидательной мозговой работы мыслишкам, мыслятам, мыслюлькам – бережно преждевременный плод необходимо было задвинуть обратно в теплые, влажные глубины подсознания, где определенно ему надлежало еще вызреть до назначенного, но не наступившего времени Х.
Язык дан, чтобы разгружать голову – посему, нисколько не заботясь о каком-то хоть смысле и связи с реальным, соблюдая для проформы лишь грамматику, стал Афанасий Неофитович набалтывать равнодушно пустые, ничего не значившие и вертлявые фразы.
– Как и все пожилые инженеры-путейцы, – заговорил он для сотрясения воздуха, – Подруцкий был знаком с Елизаветой Викторовной. Муж Елизаветы Викторовны, младший помощник квартального надзирателя, умер от скоротечной горловой чахотки, полученной в результате постоянных кутежей с ледяным шампанским, младшая ее дочь сошла с ума в период возмужалости, а старший сын страдал припадками ревности – все это ничуть не мешало Елизавете Викторовне воспринимать жизнь легко и весело, а пожилому и видавшему виды Подруцкому быть знакомым с Елизаветой Викторовной и предпринимать в ее отношении некоторые попытки. Малокультурный, но грамотный человек, Подруцкий говорил Елизавете Викторовне: «Ваше платье фалдит, ваша кошка смердит, есть писатель Мередит!» – Елизавета же Викторовна смеялась, била Подруцкого зонтиком по спине и называла его «многоковшовым экскаватором», либо «сухопутной землечерпалкой».
Покуда закончив, полковник прислушался к себе – в голове ощущалась приятная пустота.
Похрустывая сочленениями, он переоделся в мундир – пора было браться за рутину. Высокий пост, занимаемый Афанасием Неофитовичем, не предполагал его участия в расследовании заурядной уголовщины – подчиненные, однако, медлили, разводили канитель со всякой сволочью, неоправданно затягивали дела, норовили порой выпустить кой-кого на свободу. Приходилось вступать самому.
– Арестованных, – приказал полковник дежурному. – По списку.
Введенный первым протоиерей Стефан Зернов, весьма благолепный старец с густыми, прижатыми клобуком синего бархата бровями, в недавнем прошлом непременный член консистории, смещенный за провинность с должности настоятеля, знал наизусть многие тропари и кондаки, что ни в малейшей степени не интересовало сейчас Глобачева.
– Саккосы из церкви кто продавал на выжиг? – забрал Афанасий Неофитович в горсть седую длинную бороду. – Дробницы, изукрашенные эмалью? – задергал он рукой из стороны в сторону. – Лалы кто выковырял из митры?.. Кто? Кто?! Кто?!!
Очень скоро преступник сознался.
Следующей конвойный доставил семью Панафидиных – группу молодых людей со зловещими лицами.
– Ресторан Читаева в Кисловодске брали?
– Русско-Азиатский банк?
– Петербургское?! Городское?! Кредитное?! Общество?!! – со свистом нагайка рассекла воздух…
Не запирался более и мещанин Калустов. Подвешенный вниз головой, чистосердечно он признал свое участие в подделке векселей и отравлении скота.
Считанные минуты ушли на некую Мухортову Марию Павловну. Стоило ему только повалить ее, задрать юбки и ввести биллиардный кий, как признательные показания в растлении малолетних были получены.
– Дальше кто? – крикнул Глобачев унтеру. – Давай, что ли! – Не теряя времени, из коробки он вынул большую иголку.
В кабинет вошли матрос Акимов и адвокат Спасович.
Это было особняком стоявшее дело, многообещающее и  определенно попахивавшее политикой.
– Когда собирались вы убить адмирала Чухнина? – быстро Глобачев бросил вопрос обвиняемому.
– Протестую! – адвокат Спасович набычил шею.
– Чем собирались вы убить адмирала Чухнина? – зашел полковник с другой стороны.
– Я протестую! – адвокат напружинил тело.
– За что собирались вы убить адмирала Чухнина?
– Категорически я протестую! – Спасович запрыгал.
– В таком случае, скажите, – Афанасий Неофитович вдел нить в иголку и принялся прилаживать к рукаву оторвавшуюся медную пуговицу, – скажите,… –   чувствовал он в себе нарастание, – известна ли вам… Анна Николаевна Есипова? – Немного даже сам он удивился  вырвавшемуся у него вопросу.
Дюжий, вершков двенадцати росту, малый, одетый в бумазейное серое полупальто, ваточный картуз и высокие фетровые калоши, матрос Акимов взглянул на адвоката, демонстративно зевнувшего и смежившего веки.
– Я расскажу, – Акимов зарделся. – Сам я из деревни буду. Жил там, значит. Мальчишкой. Метал стога, раков ловил, конопатил щели – это я уважал особо. Подрастал. И вот единажды вышел на реку, гляжу: елы-палы,  девушка там, приезжая, мольберт, все такое – рисует, стало быть. Крайне падкий на все женственное, я приблизился – меня жгли душные вожделения, – он потянулся к графину и залпом выпил воду. – Неизобразимо усмехнувшись, девушка совсем высоко подобрала юбки, так что было видно выше чулок, и улыбалась. Задыхаясь от наплыва неудержимых чувств, мы бросились друг к другу и, как подстреленные, упали в высокий, сочный травостой. Я овладел ею. Потом еще. Потом снова. На круг вышло одиннадцать раз. Текла река, светило солнце, и небо голубело над нами.
– Это была она? – хрипло Глобачев спросил. – Есипова Анна Николаевна?
– Не знаю, – Акимов рыгнул. – Мы не сказали друг другу ни единого слова.

ГЛАВА ШЕСТАЯ. СНОВА НА СТРЕМЯННОЙ

Определенно матрос дал промашку.
«Как подстреленные …» – вырвалось у него.
Метафора.
Необязательная, но вовсе не случайная.
Язык разгрузил голову и выдал ее с волосами.
Акимов замышлял именно   застрелить   адмирала Чухнина.
В другое время Афанасий Неофитович вцепился бы в улику мертвой хваткой, использовал как рычаг, налег всей мощью, стал бы расшатывать и разнес, в конце концов, все основания защиты – сейчас же виделся ему крутой берег реки, опрокинутый мольберт, два яростно сшибающихся тела среди вырванной с корнем травы.
«Одиннадцать раз, – старался полковник прочувствовать, но далее пятого никак не шло. – Это надо же!»
Покойно адвокат Спасович спал на стуле, матрос избивал паразитов в волосах, на подоконниках стояли горшки с волкомерией, пахло паленым и кислым – огромный, нависал над всеми портрет Императора.
– Видно у тебя, братец, печень увеличена, – морщась, Глобачев подавил что-то личное, – ежели ты с каждой по одиннадцати раз да без отдыху… Желтухой, чай, болел в детстве?
– Печень, ваше благородие, у меня в справности, – гулко Акимов стукнул по напрягшемуся животу, – что же до того случая – так только единажды и состоялось. Обнакновенно я как все: четыре-пять разиков… ну, может статься, шестерик когда выжму.
– А там, на реке, выходит, одиннадцать? – не мог Афанасий Неофитович прийти в себя. – Не врешь, часом? Смотри у меня!
– Святой истинный крест!.. Сукой буду! – истово матрос сотворил знамение, – Как на духу!..
– Профессора прикажете… с музыкантшей? – давно уже дежурный просовывал в кабинет белесое свиное рыло. – Господин полковник?.. А, господин полковник?!
– Потом… как-нибудь, – Глобачев отмахнулся.
В голове текла река, светило солнце, трещала вырываемая трава, стояли сомкнутые две колючие цифры.
«11, – не выходило застрявшее. – Одиннадцать, хотя обыкновенно не более шести. Какой же  силой воздействия обладала юная художница!..»
Афанасий Неофитович поднялся, надел шинель, вышел, крикнул извозчика и приказал гнать на Стремянную.
По счастью, Анна Николаевна оказалась дома, хотя и не принимала.
Полковник отстранил вставшую на пути горничную. Справа и слева вели куда-то высокие двери. Он принялся открывать все подряд. Анна Николаевна обнаружилась в просторной комнате с буфетами. Корниловский сервиз, скатерть с прошивками, поставец векового дуба – деликатно она ела что-то с ножа. Против нее, с салфеткой, заткнутой за жилет, сидел возвратившийся из присутствия Досифей Петрович.
– Как это мило! – хозяйка протянула полковнику вкусно пахнувшую руку. – Я пригласила Афанасия Неофитовича к обеду, – объяснила она мужу, – и чтобы запросто, без церемоний… – Снимайте же шинель, – поворотилась она снова к гостю, – усаживайтесь. Руки мыли?.. – Анна Николаевна потянулась к гусиной похлебке, в которой на палец стояло жиру. – Вам сколько ж половничков?
– Одиннадцать, – Глобачев передернул плечами. – Хотя обычно не более шести.
– Да вы крещенский волк какой-то! – продолжительно Анна Николаевна рассмеялась. – Признаться, я боюсь вас …  А ты, Досифей, не боишься?.. Тогда уж давайте прямо из супницы. Ешьте и говорите. Не молчите!.. Чем по-вашему крыть пакгаузы? Мы тут с Досифеем Петровичем поспорили. Он говорит – толем, а я – кизяком…
– Папенька Анны Николаевны, мой тесть, – очнувшийся Досифей Петрович объяснил, – долгое время прослужил в Туркестанском генерал-губернаторстве, – Есипов пожевал губами. – Человек придворной складки, в котором сразу угадывалось прекрасное воспитание, соединенное с налетом англоманства при врожденном русском барстве и легко ощутимом верхоглядстве, он пытался создать нечто идейное в области карьеры, проявил прямо-таки исключительное горение духа, но скоро запутался в густых сетях интриги, потерял меру своим поступкам и, поверьте, назначение в азиатские степи явилось для него не самым худшим исходом. – Досифей Петрович отложил вилку, утер салфеткой лоснившиеся губы и лицо. – На новом месте его томила сила от бездеятельности, и поначалу он развел древонасаждение, однако же, довольно скоро занятие ему наскучило. Ленивый на всякое физическое движение, теперь, не одеваясь, он валялся с утра по всем диванам, в домашней моленной ловил клопов на сальную свечу, и беспредметная тоска томила его душу…
– Он, что же, был свободен,… – Глобачев отложил ложку, – свободен от увлечений и крайностей?
– Нет, как и все мы … Время от времени он отдавался азарту, играл в «табельку» с целым сонмом лакеев и в «курочку» с целой плеядой поваров. В молодые годы, слывя за жуира, он любил побаловать себя женским полом – взойдя же на вершины старости, с трудом подавлял чувственность. Из Петербурга он выписал оркестр Бутникова, хор Агренева-Славянского и меццо-сопрано Куницыну, оригинальную, рыжую, с прелестным ртом и изумительным телом шведки…
– Отравленный ее чарами ваш тесть влюбился без всякого участия души, с одной лишь жаждой обладания во что бы то ни стало?
– Да, этот дерзки-смелый баловень женщин полюбил ее, как сотни поклонников вместе, – Есипов сел к роялю и заиграл марш Буланже.
– Ее темперамент проявлялся не в здоровых и естественных формах любви, а в утонченно-изысканных? – поднявшись, Афанасий Неофитович приблизился к инструменту.
– Теорию кокетства она изучила в будуарах Парижа и Вены! – отчетливо под собственные бравурные звуки, мелодекламировал Досифей Петрович.
– Ему же хотелось иметь-иметь-иметь право объяснить свое влечение нравственным подвижни-и-ичество-о-ом? – волей-неволей вынужден был Глобачев встраиваться в ритм и тональность.
– Хотелось! Хотелось! Хотелось! – колотил Досифей Петрович по клавишам.
– Чем же закончилось? Чем же закончилось? Чем же закончилось? Чем?
– Родилась девочка, – Есипов бросил играть. – Аня. Анна Николаевна. Моя супруга.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. МУЖЧИНЫ ПРОЩУПЫВАЮТ ДРУГ ДРУГА.

В приподнятом настроении они вернулись к столу, где еще оставались бутылка монопольки и пара Редерера. Водку выпили за усопшего тестя, шампанское – за здоровье Евстафия Солунского и Евсевия Кесарийского.
– Есть, по-вашему, обитатели на Марсе? – хитро Досифей Петрович щурился.
– В предостаточном количестве, – Афанасий Неофитович взмахнул ложкой. – И скажу вам: поголовно стервецы и смутьяны. В Бога не веруют. Красные. И каждый, поверите ли, по одиннадцати раз может.
– Всего-то? – Досифей Петрович неприятно смеялся. – Экие слабаки! Кулебяки хвостатые!.. Вы лично, господин полковник, верите в то, что Император Александр Первый скрылся под именем Сруля Хаймборуховича Шварцмана?
– Дудки-с! – выплюнул Афанасий Неофитович гусиный жир. – Именно Шварцман Сруль Хаймборухов, родства не помнящий, скрылся под именем Императора Александра Первого!.. Вы прочитайте «Протоколы Сионских мудрецов»!
– Читал и не раз, – Досифей Петрович полез в буфет и возвратился с графином рябиновки. –  С тех пор как отрезало, – он показал на низ живота, – не ем больше мацы – отдаю дворнику… он у меня пердит, шельма!
– С сухого-то, небось, любой запердит. Мацу надобно заедать кисло-сладким мясом!
– Скажете еще, фаршированной рыбой!
– И скажу: фаршированной рыбой. Щукой-с!
– Чтобы я этакий деликатес – мужику?! Да он усрется!.. Я, милостивый государь, фаршированной щуки детям жалею: подчистую съедаю самолично… двухметровую. В один, представьте, присест!
– И что ли, не пердите?
– Так я уж без мацы!
– Дворнику отдаете?
– А то кому же!
Поддерживая друг друга, они пересели за столик, где стояли полоскательницы и, выполаскивая рты, продолжали разговор.
– В детстве обучаться изволили в гимназии Поливанова в Москве? – начал уже Глобачев по некоторому плану.
– Изволил я в детстве в Тифлисе в гимназии Левандовского, выбулькнул Есипов. – По шашлыку и лезгинке – всегда высший бал. По кахетинскому и говорить неловко … А вы где изволить изволили? В гимназии Стоюниной?.. А может статься, у Гуревича? – смеясь, Досифей Петрович погрозил гостю пальцем.
– Я учился в гимназии Стеблин-Каменской, – вынужден был полковник отвлечься. – В Москве с женой вы ведь не держали стола. Заглядывали, поди, в трактир Бакастова у Сухаревой башни?
– К Бакастову, скажете такое! Он же фигляр! Рябчиков – Божий дар! – с яичницей мешает! Там поросячью голову как не возьмешь – заумная! Что не закажешь – чушь несет, стервец, на постном масле! Вино невыдержанное! Я почек раз попробовал в мадере, так доктора мадеру в почках нашли! – насилу Есипов успокоился. – Мы с Анной Николаевной к Кузнецкому мосту ходили, в кондитерскую Сиу… А вы, я думаю, больше в ресторане Палкина?
– Столуюсь у генеральши Лохтиной на Николаевской улице… иногда, – поморщился Глобачев. – Свечи где покупаете?
– В лавке.
– Невского стеаринового товарищества? Близ Казанской улицы?
– Ладожского парафинового сообщества. Возле Румянцевского сквера. Там дюжина на полкопейки дешевле выходит. Что за охота переплачивать к удовольствию евреев?.. Сметану где берете?
– Мне приносят.
– Бьюсь об заклад, – Досифей Петрович заглянул в бумажник, – из мебельного магазина Коровина?
– Вовсе нет, – Афанасий Неофитович попытался подняться. – Из молочного. Кушеткина… Прошлым летом с Анной Николаевной вы ездили в Париж и останавливались в отеле д’ Альбани на рю де Риволи?
– Прошлой весной, – начал Есипов засыпать, – с женой… мы махнули в санаторий Вэра-Вальд… на границе Баденского герцогства и Швейцарии…
В доме давно было тихо.
Полковник подошел к окну. Встал. Обеими руками оперся о подоконник.
  Черные, над Россией, нависали небеса.
Белый, под фонарями, сугробился свежевыпавший снег.
Красный недосягаемый, стоял в вышине Марс.
Яростно, к удовольствию евреев, пердел дворник.
Афанасий Неофитович обстучал стены, посмотрел в буфетах. Проверил люстру, помял сидения кресел. Кочергой зачерпнул в камине.
Где-то совсем рядом, он явственно это чувствовал, по всей видимости  разметавшись, лежала на подушках   она  . Женщина с таинственной силой воздействия.  Причастная   к смерти высокого должностного лица. Виделись смятые кружева… нога, ухоженная, полная, выпроставшаяся поверх одеяла чуть не до самого бедра…
Гулко ударили на стене часы.
Досифей Петрович дернулся, начал чесать локти и спину. Одновременно мужчины потянулись к курительному ящичку. Есипов взял крученую папиросу и прикурил фосфорной спичкой, Глобачев выбрал насыпную и чиркнул шведской.
– Тестя вашего как звали?
– Обыкновенно. Усанин был Николай Иванович. – Хозяин дома снял жилет и приготовился стащить манишку.
– В девичестве Аня… Анна Николаевна безвыездно проживала с семьей в Туркестане?
– Вовсе нет. На лето уезжали в деревню. Именьице у них сохранялось в Костромской губернии.
– Деревня как называлась?
– Не помню точно, – Есипов стащил панталоны и переминался в кальсонах. – Балалайкино?.. Мандолинино?.. Контрабасово?.. – Отчаянно он зевнул и принялся расчесывать грудь. – Домрино?.. Точно: Домрино!..
Более гость не задерживался.
«Теперь выведать у матроса, – колотилось в мозгу, – и ежели совпадет…»
Поздней ночью примчавшись в охранное, немедленно полковник затребовал Акимова.
И тут же в бешенстве едва не изрубил дежурного.
Конвоируемый после утреннего допроса обратно в тюрьму преступный матрос сбежал из-под охраны.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ. АФАНАСИЙ НЕОФИТОВИЧ НАСИЛУЕТ АННУ НИКОЛАЕВНУ

Когда Глобачев спросил, ездил ли он с женой прошлым летом в Париж, Досифей Петрович чувствовал себя уже достаточно утомленным, кроме того у него чесалось тело, и потому на этот и последовавшие вопросы он не стал задавать своих – встречных, хотя вполне мог осведомиться у гостя, будь чуточку посвежее, где это он изволил пропадать осенью и в точности какой длины предпочитает чулки его сестра.
В определенной степени это была уступка сыщику – Досифей Петрович отлично  знал, с какой целью тот появился в его доме, и не позволял учинять допроса, переводя все в равную дружескую беседу, но под конец сплоховал и сердился на себя за это.
Оказавшийся в Петербурге сравнительно недавно Досифей Петрович не успел еще обзавестись в столице прочными знакомствами – Глобачева, разумеется, он встречал, но как-то вскользь, невзначай, мимоходом, едва ли они сказали друг другу десяток слов.
Однажды, Досифей Петрович принялся вспоминать, он возвращался ночью из клуба – и тут растерзанный человек выбежал навстречу ему, отстреливаясь от кого-то и размахивая красным флагом. «Держи его!.. Держи!» – слышались полицейские свистки и крики. Досифей Петрович сбил злоумышленника кулаком, навалился и удерживал, пока не подоспел преследователь в полковничьей шинели. Глобачев потом жал ему руку, помог отряхнуть с пальто приставшие сор и листья…  Еще как-то в Кушелевских банях Глобачев спросил у него мыло… Вот, собственно и все…
Досифей Петрович вообще не жаловал всяких там сыскных и охранных – Глобачев же оставил по себе особо неприятное, если не тягостное впечатление. Досифей Петрович отверг в нем решительно все: плебейскую внешность, бесцеремонные манеры, взятый тон, дурацкую привычку сотрясать плечи, его непомерный аппетит и вульгарный материализм, те взгляды, что позволял он себе бросать на Анну Николаевну. Чувствовалось в них что-то плотское, выходящее за пределы служебных интересов, нечистое и безнравственное. И воспалившееся воображение уже рисовало циничные и невозможные картины…
…Он, Досифей Петрович, задержался на службе – взгрустнувшая, одиноко, меланхолически что-то жуя, Анна Николаевна, при свече, напевая народное, ловко орудует спицами. «На Обрезание Господне и в Память святителя Василия Великого, – с тихой улыбкой размышляет она, – презентую мужу кисет вышитый, перламутром украшенный – то-то потешится дурачок…» – и вдруг Глобачев, без доклада.
– Что вам угодно, сударь? – беззащитная, ежится она в креслах.
– Снимайте чулки! – требует наглец.
– Решительно это невозможно, – она трепещет. – В доме холодно!
– Снимайте, – не отступается негодяй. – Именем закона!
Вынужденно она подчиняется.
– Теперь, – требует мерзавец, – панталоны!
– Как?.. Что?.. – не может святая женщина взять в толк.
– Долой! Панталоны долой! – рычит насильник и валит ее на ковер.
Тщетно молит она о пощаде.
– Да замолчи, – выпрастывает Глобачев из рейтуз полнейшее безобразие. – Ты глянь лучше – какой хороший!
– Действительно, неплохой, – отчего-то Анна Николаевна смотрит.
– Тебе! Это тебе! – с размаху висельник   вонзает. – Тебе! Тебе! Тебе! Тебе! Тебе! Тебе-е-е!..
Разумеется Досифей Петрович понимал, что явственно представившаяся ему картина есть плод болезненной фантазии, что никогда этому не бывать: Глобачев попросту не решится, Анна же Николаевна категорически не позволит – усилием воли он погасил перед мысленным взором привидевшееся; дурное и неприятное однако имеет особенностью цепляться друг за друга колючими липкими щупальцами: изгонишь прочь из ума какую-нибудь тягостность, глянь: на смену ей вползает в голову другая и непременно тащит за собою третью.
И уже появилось другое, не фантазия вовсе. Реалия странная и далекая…
…Его теща, меццо-сопрано Куницына, еще молодая, с изумительным ртом и прелестным телом, ведет, ни свет ни заря, в непогоду, девочку-подростка Аню в поместительный старый дом с видами Венеции на стенах, морской картой на мольберте и лиловым помятым самоваром. Женщина лежит, разбитая лошадьми – лошадьми ли? Где доказательства, что разбитая? Может статься, и не женщина вовсе?.. Чрезвычайно довольная гостьям ведьма хрипло хохочет, делает неприличные жесты и отпускает в их адрес сальные словечки.
– «***ще?» – не понимает святой ребенок. – Кто и куда засадит мне «***ще»?.. «В ****ищу?» – пугается невиннейшая из чистейших. – А после в «жопищу?!».
– Бабушка шутит, – успокаивает девочку мать, – она уже старенькая... старенькая похотливая бабушка. Успокойся – в попочку никто не станет…
Они продолжают переходить из комнаты в комнату и вот, наконец, останавливаются в одной.
– Ты посиди, – облизывает мать потрескавшиеся в дороге губы. – Я ненадолго…я сейчас…
Анечка остается одна. Ее клонит в сон. Немного душно, и она расстегивает крючки на лифе. Откуда-то, прекрасный, доносится голос матери.
                – Я не люблю кусающих животных
                И жалко мне растерзанных детей...
 – с большим чувством поет меццо-сопрано Куницына.
              Анечка в полусне. Крылатые грифоны слетают с хрустальной люстры, прижимаются к ней, бормочут стыдное, ласкают крыльями по всему телу…буквально по всему… Ах, до чего же приятно!.. Славные, какие славные птички!.. Никогда еще не испытывала она ничего подобного!.. Еще, милые, еще!.. Ах, сейчас она улетит вместе с ними в далекие и чудесные выси!.. Буквально улетит!.. И вдруг…вдруг…какой-то из грифонов пребольно клюет ее … туда! ...А-а-а-а-а!.. Анечка вскрикивает, просыпается: вовсе это не грифон, а однорукий дядька в старинном розовом камзоле, обшитом брабантскими кружевами… Ну и пусть дядька! Еще даже и лучше. Боль прошла – Анечка летит, летит, летит…
Полностью Досифей Петрович отдавал себе отчет в том, что воображение его разыгралось, что он изрядно приукрасил и раздул эпизод – Куницына-мама была совсем рядом, и однорукий монстр наверняка   н е   успел…
Покачиваясь и размываясь по краям, видение уплыло.
И тут же на смену пришла тягостность совсем реальная.
Похороны Философова.
По протоколу он должен присутствовать.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ПРОЩАНИЕ С НЕГОДЯЕМ

На Невском в магазине Цвейнера он выбрал металлический венок.
– Таперича куды-ть? – Кучер был в новом армяке с пришитыми для чего-то под мышкой серебряными круглыми пуговицами.
Под шубой Досифей Петрович передернул плечами. Он знал за собой эту раздражавшую его самого манеру – перенимать чужие привычки, но побороть себя не получалось.
– Давай…это, – махнул он снятой перчаткой и тут же понял, что забыл или не знает места панихиды.
Они заехали на Садовую в церковь Преображения, Никольский собор, Александровский сад к святому Спиридонию, лютеранскую кирху, татарскую мечеть – уже закрадывалась Досифею Петровичу нелепая мысль заглянуть в синагогу, как вдруг рядом раздалась крупная рысь, и мимо промчалась карета с вороными конями, внутри которой Есипов успел различить болтавшуюся сухую голову градоначальника фон-дер Лауница.
– Следом! – догадался он приказать кучеру, и через короткое время они оказались у какого-то храма на Фурштадтской.
Гроб был обит лиловым бархатом.
Священники стояли в ризах, протодьяконы в рясах, дьячки в стихарях, причетчики в подрясниках, иеромонахи в епитрахилях. Читали по покойнику нараспев.
– Фигляр большой руки-и-и, – услышалось Досифею Петровичу. – Ничтожный прола-а-аза. Жил вахлаком, а к нужному моменту обернулся де-е-еятелем!..
Есипов брезгал больными и покойниками – приткнув венок к корзине с пыльными тряпочными цветами, он тотчас отошел и стал осматриваться.
Дамы были в черных тренах.
Мужчины со скучающим видом разглядывали расписной купол.
Сестры Воскобойниковы – подруги царицы держали за руки двух расшалившихся девочек Нольде.
Недвижно сидела в кресле парализованная княгиня Орбелиани.
Князь Витгенштейн, родственник Гогенцоллернов, жевал украдкой что-то мясное.
Шереметинская Наталья Сергеевна, скорее стильная чем красивая, стояла с первым своим мужем – Мамонтовым.
Из-за колонны, в больших темных очках с приделанным к ним искусственным носом, выглядывал государственный Контролер Шванебах.
Едва ли не посвистывая, с видом покупателя, от нечего делать заглянувшего в мебельный магазин, прогуливался по хорам полковник Глобачев.
Тяжелое и сосущее шевельнулось в Досифее Петровиче.
«Вынюхивает, ищейка!» – хотел он было подумать, но не успел – чьи-то ладони, вынырнув из-за плеч, закрыли глаза.
– Ротмистр Авенариус? – попытался Есипов разжать сильные пальцы.
Сдавленно позади хихикали.
– Сухов…ты, старик?.. Профессор Аничков?.. Писательница Борман?
– Ха-ха-ха!
Вывернувшись, Досифей Петрович посмотрел.
– Арбузов?!
Церемонно камердинер Толстого поклонился.
– Некоторые, – показал он на ризы и рясы, – хвалятся своим православием. Православие не в том, – он задул свечу у какой-то дамы, – чтобы хвалиться им, а в том, чтобы стыдиться в нем!
Не желая быть замешанным еще в один скандал, Есипов благоразумно отошел и оказался в неприятной близости к умершему.
Покойника уже причастили и соборовали. После помазания к гробу подошла мать.
– В детстве, – она поискала опоры в лицах и, не найдя, устремила взор внутрь себя, – он был очень жестоким мальчиком: мучил животных, втыкал бритвочки в деревянные перила, – она показала израненные страшные руки. – Ему нравилось мочиться на спящих, – платком она вытерла лицо. – Нагадит, бывало, в передней и ждет, кто оскользнется… дом, помню, поджег…, отца ножичком пырнул…, братца с балкона сбросил… сестрицу… это, – старушка показала пальцем. – Каялся он потом всегда – хорошо так, со слезами. Сердце у него чувствительное было,  мягкое…
С тусклым вниманием Досифей Петрович слушал.
– Он любил жизнь, – говорил почт-директор Ермолай Чаплин. – Любил в ее наиболее элементарных формах: любил комфорт, женщин, роскошь и блеск – все то, что должно покупать за деньги…
Скинувшая манто, чтобы покрасоваться в модном траурном костюме, яркая и грешная, с ястребиным профилем и плечами заманчиво сквозившими сквозь черный гренадин лифа, на амвоне появилась вдова.
– Его натура от рождения была предрасположена ко злу, – она повела взглядом в сторону усопшего и улыбнулась на его сморщенное лицо.– При жизни ему нравилась комбинация тревог, лукавства, обмана и хитростей, нравилось постоянно скрывать что-то, волновать и волноваться. У него были подозрительные статьи дохода. Я, – она выставила ножку так, что были видны ажурные чулочки, – отныне считаю наше знакомство поконченным!..
Слова прощавшихся, потрескивание свечей, запах ладана, вспышки света на ризах, дребезжание какой-то подвески на паникадиле повергли Досифея Петровича в расслабленное оцепенение.  Действительность ускользала…, вместо нее в голове продергивалась тонкая золотисто-зеленая ткань и представлялось отчего-то, что вовсе не враждебно-чужой Философов покоится сейчас в неудобном длинном ящике, а совершенно другой и самый близкий Досифею Петровичу человек – он сам.
Лежит он будто бы на животе, лицом вниз, и потому не видит, кто подходит к гробу, а узнает их, как птиц, по голосам.
– Он был пентюх насчет дам и не мог различить женщину от девицы! Худых дам он принимал за девиц, а толстых девиц за дам.
Ротмистр Авенариус!..
– Чесался он сильно, ногтями скреб.
А это Сухов, старик-позолотчик…
– Он был доволен спокойствием вокруг себя… По жизни шел то скоро, то останавливался.
– Профессор Аничков и писательница Борман!..
Пауза, общий шумный выдох, стукот каблучков по каменным плитам.
– Мы…  любили друг друга хорошей любовью, но знали один другого поверхностным знанием…
Она.
Вдова.
Анна Николаевна Есипова. 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ПОХОРОНЫ НЕГОДЯЯ

Мысленно оживив покойника, Досифей Петрович еще и еще заставлял его исполнять ту предсмертную сцену в фойе.
«…Капельдинеры машут палками, хохот и возбужденные выкрики из дамского буфета, разорванные шоколадные обертки на дубовом паркете, пустейший Авенариус, евреи – везде евреи, степенно Анна Николаевна стоит подле и щелкает орешки, на ней продушенное белье и палевые перчатки, она   не подозревает  – Философов на другом конце залы, публика заслоняет ему Анну Николаевну, все же он   видит ее, расталкивает евреев, идет, идет,  идет …»
Гроб несли по Литейному. С винтовками за плечами процессию во множестве сопровождали жандармы.
«Эти еще для чего?» – не понял Досифей Петрович.
Откровенно он недолюбливал Третье отделение.
– Как для чего? – отвечал тот, к кому случайно он обратился. – Вестимо, для порядку. Дело-то темное. Как еще обернется…
Со стороны похоже было, что их ведут по этапу.
Прижавшиеся к стенам домов, нехорошо смотрели обыватели. Другие осуждающе качали головами в окнах. Борясь с пробегающим под шубой зудом, Есипов помотал головой и передернул плечами. Сбоку и чуть позади, в ведомственном гороховом пальто, прячась за поднятый воротник, шел Глобачев.
«… расталкивает евреев, – прогонял полковник перед собой   сцену,  –  идет, одурманенный запахом чеснока и мацы… бабенка эта Анна Николаевна очищает банан, кокетничает с сифилитиком Шванебахом. Философов уже близко, он разогнался, его не остановишь, попросту он сметает мешающих ему, Анна Николаевна, наконец, замечает опасность… пытается убежать, он настигает ее, грубо хватает – борясь, они падают, катаются по полу – он подминает ее под себя…»
С Литейного процессия повернула на Невский.
Колючий морозец пощипывал носы и щеки. Центральный проспект был очищен от транспорта, они шли по разъезженному черному снегу, в витринах  красовались парики, фальшивые бриллианты, художественные издания Кнебеля. Попеременно духовой оркестр наигрывал «Когда сижу в отдельном кабинете» и «Ты крепко спишь и больше не проснешься».
До Лавры, где, как Досифей Петрович догадался, им предстояло  окончательно покончить, еще был изрядный кусок, уставшие провожающие все громче предлагали оставить тело в каком-нибудь дворе или забросить бренные останки в ближайший подъезд да и разбежаться по сторонам – с трудом распорядителю удалось довести всех до места.
Могила не была еще окончательно обустроена – размашисто кладбищенские били ломами, и по-декабрьски гулкая земля отзывалась утробными долгими стонами.
В ожидании Досифей Петрович принялся разглядывать памятники. На каждом, по моде времени, высечена была эпитафия.



А. М. КОЛЮБАКИН
пил мертвую
и принимал серьезно самые пустые вещи



ПОЛКОВНИК ТАМАНИН
бил денщиков,
не платил портному
и щекотал горничных



граф
ЗАЛУССКИЙ-ЗАЛУПСКИЙ
он любил рисоваться перед дамами



виолончелист
АНТОН ПОКРОВСКИЙ
в присутствии девушек
он отдавал долги природе




ДОСТОЕВСКИЙ
ФЕДОР
МИХАЙЛОВИЧ

 Судите его не по тем мерзостям, которые он так часто делал, а по тем великим и святым    вещам, по которым он в самой мерзости своей постоянно вздыхал



Адмиральша
Б.Б. НОРДМАН
она не изменяла мужу, но вела себя как афишированная изменница, и эта подражательность пороку придавала ей особую пикантность



СЕНАТОР
ВАЛЕНТИН АНАТОЛЬЕВИЧ БРЮН де СЕНТ ГИППОЛИТ
холодный и черствый, очень прозаичный и не видевший в женщине ничего, кроме самки, он любил прикидываться простым и душевным, чтобы наблюдать нарождавшееся в сердце женщины чувство, которое потом грубо топтал или обливал холодным душем, ссылаясь на свою неуклонную правдивость и прямоту




«Топтал… надо же!» – уважительно Досифей Петрович обошел памятник с внушительным гиппопотамом в нише и возвратился к обществу, где каждый коротал время как мог.
Вдова, в распахнутом манто, перекидывалась снежками с щеголеватым, обтянутым шерстяными рейтузами, драгуном.
Престарелая мать усопшего, подрядившись, расчищала чужую могилу.
Девочки Нольде скатывали с ледяной горки остекленевшую княгиню Орбелиани.
Князь Витгенштейн ел замороженный зандкухен.
Камердинер Арбузов с высокой осины щелкал кодаком…
– Готово! – распорядитель позвал. – Щас по-быстрому.
Священник подошел в зимней рясе, дьякон, причетчик с кадилом.
Священник прочитал отходную, дьякон провозгласил вечную память, причетчик помахал рукой.
Гроб сбросили в яму и закидали комьями.
Драгун в рейтузах чувственно щекотнул вдову.
Глаза грешной дамы округлились, рот раскрылся, из горла вырвались клокочущие звуки.
Первый раз после смерти мужа она смеялась.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. ПОПАРИТЬСЯ С ГЕНЕРАЛОМ

Проводив мужа на эти никому не нужные похороны и наказав ему не больно-то убиваться, Анна Николаевна воротилась к себе в будуар, где продолжила утренний туалет (Щипцы достаточно разогрелись, ее шелковым волосам чудесно предстояло обернуться волнистыми прядями). Тут же, роняя конверты, Аннушка внесла ворох почты, и,  движимая естественным любопытством,  Анна Николаевна взялась за письма.
Не то чтобы сделалась она знаменитостью, но после происшествия в театре люди узнали ее и обращались по самому разному поводу, некоторые и без оного вовсе.
Братья Джамгаровы предлагали ей несгораемый ящик в их банковском доме.
Хлысты и пашковцы зазывали в свои секты.
Художник Ян Ционглинский просил позволения снять с нее портрет.
Монашенки Марфо-Мариинской обители обещали молиться Богу.
Громогласно, от имени всей России, благодарил Пуришкевич.
Рабочая курия предоставляла ей членство в Думе.
Редакция газеты «Внук отечества» сулила золотые горы за фото без купального костюма.
Какой-то Керамзин просил ее руки, а приехавший с войны генерал Гриппенберг уговаривал попариться с ним в бане.
Анна Николаевна смеялась, складывала письма стопками, перетягивала крест-накрест резинкой, превращая в брикет для растопки – после, глянув в зеркало и на часы, посерьезнела и поднялась с места.
Озабоченная хозяйской докукой, деловой походкой она прошла по дому.
Камеристке приказано было вычистить щеткой бархатный казакин.
Подгорничной – закрыть поддувало.
Дворнику – перенести на сторону сугроб, мешающий виду на спальни.
Аннушке она велела с мелом надраить образа, кухарке – приготовить к обеду печеного леща с кашей и жареху из утки.
Гувернера-славянина она просила привести детей.
– Здоровы ли?
– Гой еси, – гувернер вскинулся соколом. – Раззудись рука!
Наведя приятность на лицо, Анна Николаевна обратилась в сторону двери, за которой уже слышались споры и громкий топот.
– Я говорила, что зайчику нельзя в театр, – узнала Анна Николаевна голос Тони, – теперь вот хорони!
Шесть девочек вошли в сарафанах и мальчик в плисовом кафтане без рукавов. Они бросили шкатулку, представлявшую катафалк и устремились к матери.
Анна Николаевна сознавала, что меньше любила Таню, Маню, Груню, Фаню и Соню. Любимцами ее были старшая Тоня – Антонида и младшенький Ваня.
– Что папа? – спросили дети, водя руками по гладкой нежной шее матери. – Весел? Опять не спал всю ночь?
Дети знали, что отец в определенные моменты полностью теряет контроль над собой, и что мать знает, что они знают, и поэтому не делали никакой тайны, спрашивая об этом так легко и не краснея.
Несомненно, здесь сказывалось влияние Толстого…
Не то чтобы она хорошо танцевала – Анна Николаевна шаркала, застревала ногами в шлейфе, путала фигуры; разогнавшись в каком-нибудь котильоне, она могла уронить с ноги ботинок, а, закружившись в мазурке, попросту упасть, увлекая партнера а то и соседнюю пару – все же, живя в Москве, они с Досифеем Петровичем хаживали иногда на балы в Писательский клуб, где после окончания танцев задавали хорошие обеды.
Церемониймейстер, маститый Владимир Короленко бледнел, когда она появлялась – Анна Николаевна относила происходившую в нем перемену на счет тайной в нее влюбленности, ни в чем другом однако не проявлявшейся – ободряюще она смотрела на него, хлопала иногда по плечу веером – робкий ее воздыхатель всегда убегал, не спрашивая даже, желает ли она.
Анна Николаевна смеялась и разглядывала залу.
Цветочно-шиньонно-кринолино-пудренная толпа дам ожидала приглашения танцевать. Здесь были княжна Бебутова, до невозможности обнаженная Вербицкая, Ирина Шаврова, Хвощинская, приходившая в мужском костюме и издававшаяся под мужским псевдонимом, Аничкова (баронесса Таубе), Назарьева, Крыжановская…
Анна Николаевна никогда не стаивала в этой толпе. Обыкновенно она направлялась в левый угол залы, где группировался цвет общества, клала, согнувши, левую руку на плечо Арцыбашеву либо Федору Сологубу, и ее сильные ноги начинали под музыку скользить и разъезжаться по паркету.
– Вальсировать с вами… тут надобно большое искусство, – говорил ей вспотевший Амфитеатров либо Георгий Чулков.
Она улыбалась на его похвалу и продолжала разглядывать танцевавших.
Досифея Петровича кружила писательница Борман.
Мелькала, обрамленная кудельками, лысина Владимира Круглова, развязной иноходью скакал маленький Роман Гуль, самозабвенно обнимал свою даму Борис Соколов… С ней перекидывались словечком Владимир Крымов, С. А. Никитин, И. Кокорев, Северцов, Челищев, Формаков, В. Р. Авсеенко, Комаров, Виктор Рышков, Георгий Гребенщиков, Н. Павлов, В. А. Тихонов.
– Прекрасный бал! – успевал коснуться ее Иван Лукаш.
– Да, – отвечала она.
– Читали уже мою «Ольгу Орг»? – бросал на лету холостой, некрасивый и кособокий Юрий Слезкин.
– Читала… Весьма органична!
– Живи вы в Греции, вас сделали бы богиней лиризма! – кричал ей похожий на Фета, с такими же в точности огромными ушами, Г. Месняев (Прическа его была незаметна).
– Я – русская! – перекрикивала она музыку. – И страшно горжусь этим!!
Анна Николаевна знала, что они по-своему любят ее и тоже по-своему любила их.
Иначе обстояло дело с Ауслендером, Рейнфельденом, Ганггофером, Ромером и бароном Нолькеном. Они холодно сторонились ее – она отвечала им тем же.
Присутствовала и группа, явно ей враждебная.
Садовский, Даниловский, Городецкий, Ирецкий, Куликовский, Кельчевский, Павел Тутковский и в особенности Брешко-Брешковский откровенно демонстрировали ей неприязнь, она же попросту желала им погибели.
Не слишком жаловавшая инородцев (тут, впрочем, было множество исключений), Анна Николаевна  на  дух  не переносила поляков.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. ТАНЦЫ С ТОЛСТЫМ

Однажды, танцуя с Буниным, она вдруг несказанно удивилась: куда делась его всегда спокойная, твердая манера и беспечное выражение лица? Ее партнер немного согнул голову, как бы желая пасть, во взгляде его было одно выражение покорности и страха. Остановившись и позабыв о ней, он смотрел в сторону входа – туда же, куда все остальные. Музыканты бросили играть, настала напряженная тишина.
Недоумевающее Анна Николаевна поворотила голову: только что вошедший, лицом ко всем, стоял Иван Наживин и рядом с ним – могучий старик в рубахе и холщевых портах.
Толстой!
Пятясь, люди принялись расступаться. Короленко подбежал, принял почтительно котомку и посох. Оставляя огромные следы, Толстой вошел в проход.
Крикнула, не выдержав, и забилась в истерике Лаппо-Данилевская – ее унесли.
– Это что ж такое? – сказала Анна Николаевна. – Я не понимаю этого.
Направлявшийся в сторону мужского буфета Толстой остановился. В нем не было ничего ужасного и жестокого. Анна Николаевна улыбалась одобрительно. Она была в одном из своих хороших дней. Нигде не теснило, не жало, не спускалось, не мулило, ничего не следовало оправлять и перекладывать. Было приятное чувство чистоты и свежести. «Подробности туалета, – думалось. – Да».
Толстой стоял против нее, какая-то сверхъестественная сила притягивала его глаза к ее лицу. Она быстро подняла руку на его плечо
– Вальс, – закричал с другой стороны залы Короленко. – Вальс!
Грянула музыка, пары отчаянно закружились, Толстой крепко ставил ногу, не давая ей упасть, ей было хорошо в его натруженных ладонях – все удавалось, ни разу она не сбилась и не наступила на мелькавшие под нею огромные лапти.
Она говорила, что, если понадобится, то кинет камень, да не один, а целый град, что на обед (так называли здесь поздний ужин) им непременно подадут ее любимый осетровый хрящ в уксусе – к нему она выпьет большую рюмку водки, что в Туркестане она легко объезжала ослов, что мать ее – известная меццо-сопрано, а бабка по отцовой линии была ясновидящая и ворожея.
Они прошли несколько туров вальса.
Не упуская нить разговора, Анна Николаевна рассказывала, как муж ее, Досифей Петрович, спас женщину из воды, как борется он с мучительной и глупейшей чесоткой, как разрисовывают они яйца к Святой неделе, как в Туркестане однажды кочевники выкрали престарелую игуменью и молодую келейницу.
– Выкрали? – Толстой переспрашивал.
– Именно! – она дополняла. – Ворвались в монастырь… на верблюдах, заарканили обеих – и дух простыл. Келейницу сразу отпустили, игуменью посейчас держат.
– А яйца чем вы… к Святой неделе? – просил Толстой уточнить.
– Да ножичком, – она смеялась. – Ножичком разрисовываем!
– Супруг ваш… как же чесотку подцепил? – хотел Толстой все знать.
– Как полагается – посредством клеща.
– А женщину из воды… каким образом?
– Насосом откачал – воду… В Голландии было.
Наружно подчиняясь весело-громким, повелительным крикам Короленко, бросавшего всех то в кадриль, то в мазурку, они продолжали разговор, и каждое слово имело для них значение.
– Матушка ваша поет до сих пор? – Толстой спрашивал.
– Уже нет, – Анна Николаевна отвечала. – Матушка нынче в балете.
– С ослами, небось, трудно было? – Толстой упирался ногами.
– Вовсе нет, – она сдвигала его с места. – Они ж глупые. Я их легко объезжала.
– Хрящ осетровый… вдруг да не подадут?!
– Я тогда водки с рыбцом выпью!
– А камень, – не понимал Толстой, – в кого кинете?
– И не один, а сколько понадобится, – ее лицо суровело. – В супостатов поганых! Врагов России!!
Толстой повернул так круто, что ее полные ноги открылись выше ажурных чулок, а шлейф разнесло опахалом, и им с головой накрыло сидевшего Бунина.
Толстой как будто делал усилие над собой, чтобы не выказать признаков радости. Они стояли разгоряченные и чувствовали себя наедине в этой полной зале.
– Определенно, вы что-то носите в себе, – тряхнул он своими, без примеси, волосами.
– Ничего, – она показывала, – не ношу. Девочек шесть уже, мальчик уродился. Хватит!
– Носите, – пристально он смотрел – Я вижу.
– Не ношу!
– Носите!
Они продолжали в том же духе (Бунин сидел тихо), пока вдруг Анна Николаевна не принялась корчиться и вскрикивать (Бунин попытался выбраться). Его высвободили, и Анна Николаевна  увлекла Толстого в глубь маленькой гостиной.
– Вы удивительно простая, естественная и еще, – глаза старика подернулись пеленою, – такая раздольная… привольная…
– Я рано проникла в теорию любви, узнала ее оборотную и казовую стороны, – говорила она. – Пушкин же, по исследованиям Петра Морозова, был влюблен в Елену Раевскую.
– Разве ж не Раевский влюблен был в Наталью Гончарову? – наморщился Лев Николаевич. – Ох уж эта любовь!.. Любовь питает и взращивает себя через любовь к любимому, любовь любимого и любовь всех к любимому. Любовь томится, доколе не раскроется, не осуществится в троичном единстве… Как рано вы проникли в теорию любви, узнали ее стороны?
– Мне было тринадцать лет, – она отвечала. – Однажды мать привела меня в стоявший на отшибе дом…
– Какая ж из сторон любви понравилась вам больше?
– Казовая…
Потом, не беря извозчика, они шли по ночной Москве, и Досифей Петрович с Наживиным сопровождали их на почтительном расстоянии, не смея приблизиться.
– Бабка… ворожея, – вспомнил Толстой об упущенном, –  конкретно   что   предсказала вам?
Остановившись, Анна Николаевна далеко выбросила руку.
–  Никто  никогда  не  одолеет  меня. Не дано!

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. РАЗГОВОРЫ С ТОЛСТЫМ

Он стал приходить к ним в дом.
Осматривался, втягивал носом воздух, подмечал одному ему видимые детали. Трогал что-нибудь, пробовал на старческий желто-коричневый клык.
Он подарил ей какую-то из его книг, нож для прикалывания зайцев, свой профиль, сделанный в серебре.
Усаживаясь, он загребал руками, но быстро тонул в глубоких, затягивающих креслах.
Она бросала ему спасительную нить разговора. С ним было переговорено уже почти все по части добродетели и морали.
– В жизни можно сделать много хорошего, имея честные стремления и чистые идеалы, – к примеру, говорила она.
– Это оставляет неизгладимую складку, – он кивал.
– Душевную гармонию мы должны утвердить целью нашей жизни, – она продолжала.
– Дух – гражданин Вселенной, – пока не возражал он.
– Немыслимое прежде считается теперь чуть не банальным, – пыталась она разогнаться.
– Еще наши дедушки, – тут начинал он перечить, – подавали на стол голых француженок.
– Двигатель всех наших действий – есть личное счастье! – стояла она на своем. – Огонь… пламень личного счастья!
– Зажечь спичку о ствол березы? – Он прибегал к аллегориям. – Нежная пленка белой коры облепляет фосфор, огонь тухнет…  Есть личное счастье – пожирать его?!
– Родина, религия, долг давно сделались у нас лишь словесной формой. Разве это не прямое безумие?! – Она била на чувства.
– Видели когда-нибудь жатвенные машины? – педалировал он прием. – Мокрый осиновый лист подле иглы молодой травы?! Восемнадцать копеек с десятины? Ночевки с клопами на сене?!
– Законы непреложной вечности! – она хваталась за соломинку.
– Чмоканье по земле и карканье в вышине! – разбивал он неприятным самому себе голосом. – Факт похищения ветчины! Глупость ума. Борьба в бесконечном!! – Он чувствовал все нарастающую нервную повышенность.
Он говорил то, что она, хотя и в более мягких формах, часто думала сама.
– Конечно, я не читала Спенсера, – она уступала. – Среда притупляет все высшие запросы.
– Вам это разности не сделает, – ворчал он уже равнодушно. – Мы, русские люди, удивительно как любим казаться хуже, чем есть.
Она приносила молоко в глиняном горлаче, ломти сот с золотым подтеком, пшенник в большой корчаге, гречневых блинов, политых конопляным маслом, филипповских румяных калачей.
Толстой мазал бороду медом, утробно вздыхал.
– Не встает, потому что коротконожка. Она очень дурно сложена, – бормотал он, думая очевидно о жене.
Анна Николаевна играла прядями своих волос. Она навивала их на палец, распускала и вновь навивала…
Однажды он принес настоящего скарабея, обруч для руки из мягкого золота и маленького толстого слона из слоновой же кости.
– Что-нибудь сейчас пишете? – она блеснула глазами и зубами.
Из порыжелого очешника он вынул большие оловянные очки, из портов – отсырелый бумажный ком.
– Затеял, вот, днями ... – огромной ладонью он раскатал, отгладил рукопись и забубнил:
«Каждая жизненная цель является лишь средством к достижению другой цели, тогда как любовь есть самоцель… Иван Ильич Сигонин, худой старик с восточным ленивым типом лица, бывший легионер Зуавского полка, участвовавший в походе на Алжир и штурме Севастополя, где попал в плен, был крещен и наречен Иваном Ильичем русским солдатом Сигонным по своему образу и подобию, встречая Степаниду Петровну, болезненную и восторженную женщину, про которую говорили, что она была в душе высоконравственное существо, жившее только для добра ближнего, не мог ничего ей сказать, кроме пошлостей.
– Какой у вас эшафодаж прически, – говорил он, – и бюст горою. Вы, говорят, чуть было не раздавили двоих солдат!..»
Анна Николаевна рассмеялась, захлопала.
– Как будет называться новый шедевр?
Толстой посмотрел в камин.
– «Топоры до времени».
– Я днями тоже кое-что начала, – она выложила на стол папку и приступила:
«Мужчины танцевали в кепках, зажав в зубах папиросу. Женщины бесстыдно смеялись. Пахло застоялой мочой и свежим калом. «Дух мой освободился от гнета!» – Эмилия Константиновна куснула Чекалкину ухо… Ниночка вдруг вбежала на детских ножках и взволнованно заявила: «Там на папу наехали!» Эмилия Константиновна побледнела…»
– Название? – Толстой приоткрыл глаз.
– Еще не знаю. «Блазень» … «Ложные позывы»…
– Назовите «ЧЕГО  ХОТЯТ  ДРОЗДЫ»! – Ей сверкнули его очки.
Она накормила его холодным супом-тюрей.
Бывший артиллерист, он научил ее стрелять из пушки.
Она показала ему фотографические снимки.
Он записал ей в альбом: «Жизнь катится, как вагон по рельсам, пока кто-нибудь не сорвет стоп-кран».
Томно заложив руки за голову, она призналась ему:
– Когда я, бывало, гимназисткой выходила под вечер на улицу, вся Кострома гналась за мной!
Он снова раскрыл альбом и набросал ей куплетец:

«Раздался свисток
на железной дороге –
Хилков уносил
Две раздельные ноги».

Она поцеловала его в холодный бугристый лоб.
Он приласкал ее детей:
– Будьте простые и естественные. Ничего не стесняйтесь!

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ШЛЮХА ВМЕСТО МАТРОСА

Возвращаясь с похорон, полковник Глобачев пребывал в самом мрачном расположении духа.
Он продрог, был голоден и не мог определиться. Простая человеческая логика упиралась в землю: Философов, министр торговли, зарыт, забыт, умер сам по себе и заниматься тут нечем. Интуиция, напротив, тянула в облака: мерещилось замаскированное и изощренное убийство, подпольная адская махинация. Пропасть мыслей и чувств, набравшихся с момента начала  истории, требовали прочувствования и осмысления, чему мешали все прибывающие мысли и чувства.
– На отпевании почему же больных столько было… с зонтиками? – досадно отвлекал пристроившийся рядом Арбузов.
– Фабрику имел покойник зонтичную, – Афанасий Неофитович принужден был ответить. – На Тезоименитство Государя распорядился выдать по зонтику каждому больному. Вот и пришли благодарить
– А матушка его… старушка… голая почему разделась?
– Обычай старинный… хлыстовский. Отпугивала злых духов, чтобы от тела подальше держались.
– Ну а уши-то почившему для чего отрезали?
– Голова распухла – в гроб не вмещалась!
Камердинер Толстого замешкался, помечая в книжке – тут же Глобачев нырнул под арку в проходной двор, скрылся за поленицей и вышел на Николаевской площади.
Была обычная сутолока: к вокзалу подъезжали и от него отъезжали сани, полные седоков и поклажи, зычно кричали носильщики, люди бежали с чемоданами и портпледами, лаяли собаки, уличные мальчишки совали газеты, лоточники предлагали снедь.
Подозвав парня почище, Афанасий Неофитович взял себе порцию почек в мадере, жадно стал сглатывать с ладони и увидел адмирала Чухнина, в штатском, с вышедшей из моды сумкой через плечо, спешными шагами направлявшегося к вокзальному входу.
– Если даже в минуту наибольшей страсти мне кажется, что женщина не идет мне навстречу беззаветно или что у ней лишь тень сомнения – я оставляю ее в покое! – громко говорил он сам себе и находился безусловно в расстроенных чувствах.
Профессионально Глобачев повел глазами – адмирал был без полагавшейся ему охраны… какой-то человек со шкворнем в руке крался за ним, приготовляясь нанести удар.
Акимов! Матрос!
 – Стой! – полковник ринулся наперехват.
Тут же все завертелось, смешалось в сумасшедший клубок – люди принялись разбегаться, лошади взвились на дыбы, пронзительно заверещали дети и женщины – им вторили полицейские свистки, жандармы принялись без разбора лупить всех ножнами шашек, адмирал Чухнин упал и прикрылся сумкой, матрос Акимов бросил шкворень под ноги Глобачеву и рванулся к Лиговке.
– Держи! – на бегу Афанасий Неофитович пальнул в воздух. – Держи вора!.
Боязливо прохожие жались к стенам домов.
Бежать по скользкому слежавшемуся снегу надо было целое искусство. Все же, в ботинках, полковник неотвратимо догонял топавшего сапогами матроса. Разогнавшись во весь опор, как кегли, они сшибали не успевших уклониться встречных. Акимов последовательно сбил с ног попавшегося чиновника межевой конторы, скопца в подстеганной ватой бабьей обжимке, мастерового в синей сибирке – Афанасий Неофитович, врезавшись в середину, прямо-таки разметал группу пожилых мужиков-обкладчиков. Уже матрос слышал со свистом вырывавшееся дыхание преследователя – обернувшись, совсем рядом он увидел его перекошенное лицо. Готовясь к решающему прыжку, яростно Глобачев напружинил тело – какая-то женщина вынырнула навстречу – он приготовился ударить ее головой и, если понадобится, то пробежать по ней, дабы не терять скорости и времени на обег – она – женщина, неизобразимо усмехнувшись, протянула ему обе руки – и будто молния сверкнула у Афанасия Неофитовича перед глазами.
Он начал тормозить, резко принял влево, ударился плечом о стену дома, завертелся на месте и упал ей под ноги.
Она!
Анна Николаевна!
Есипова!
Колыхающаяся в порывах неудержимого смеха!
С толстой папиросой слабого табаку в зубах!
– Куда это вы так спешите? – она сделала ему приветливый жест.
– Да вот… дела, – поднявшись, он не мог решиться отряхнуть приставшую грязь.
– Дела?! – она выстрелила плевком в сторону. – Да неужели есть дела, которые нельзя отложить из-за женщины,  которая нравится?
– Которые есть… то есть нет, – отчасти он запутался. – Нет, конечно, таких дел.
– Все это время ... – от водосточной трубы она оторвала повисшую длинную сосульку и начала обламывать ее, кроша под ноги, – все это время, признаюсь, я думала о вас… Помните тот день, когда впервые вы пришли к нам: стоял колючий морозец, небо подернуто было зыбким маревом, снег пищал под ногами прохожих, от извозчичих лошадей шел пар, заиндевелые деревья тянули куда-то мохнатые серебряные лапы… вы помните?
– Ну разумеется, – он чувствовал, как по лбу скатываются капли пота, – не далее как позавчера было… гусиная похлебка – на палец жиру… Досифей Петрович…
– Мой муж… он  не вполне  понимает меня, – по кругу она облизнула губы. – Мне нужен  друг  , надежный, добрый верный,.. – голос ее нарастал, – с большими сильными руками…ногами… упругими поджарыми ягодицами, – она зарычала, – и непременно с преогромным, поросшим иссиня-черным волосом… прямо-таки стальным…багрово-красным, – она укусила его, – терзающим, пронзающим насквозь…  изрыгающим ***М!!!
И снова будто бы молния сверкнула перед Афанасием Неофитовичем – на этот раз с громом.
Он коротко размахнулся и что было сил ударил ее кулаком по голове.
Вовсе не Анна Николаевна Есипова лежала сейчас перед ним на грязном Лиговском снегу – баба в драдедамовом рваном салопе.
Старая страшная шлюха!

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. ПУЛИ ДЛЯ СЛОНА

Возвратившись на место службы и переодевшись в мундир, Афанасий Неофитович принялся расхаживать по кабинету, пить воду из надтреснутого графина, оглядываться на портрет Государя, передвигать стулья, кашлять, тереть лоб и барабанить пальцами по оконному стеклу.
          «Так, – думал он, – так-так».
           Дежурный осторожно всовывал голову, спрашивал, не доставить ли профессора Мержеевского и пианистку Софи Ментер – Афанасий Неофитович смотрел сквозь него и шевелил губами.
          «Так-так, – думал он. – Так… Философов – Анна Николаевна. Чухнин – Акимов… Чухнин – Анна Николаевна. Философов – Акимов… Акимов – Анна Николаевна, Чухнин – Анна Николаевна, Философов – Анна Николаевна, Анна Николаевна – Анна Николаевна…»
          В голове сходились черные стенки – надобно было вычистить сорные мысли, снять напряжение, привести себя в нравственное и физическое равновесие. Проговорить что-нибудь гладкое и вовсе постороннее. Просто наболтать: Подруцкий и Елизавета Викторовна – они не раз выручали его. Афанасий Неофитович прикрыл глаза и раскрыл рот:
          – На груди под рубахой, – сотряс Глобачев воздух, – на толстом шелковом гайтане Подруцкий носил целый пук талисманов: крестики, образки, какие-то кольца, вероятно, родительские венчальные, мешочки, ладанки и многое множество всякого рода других освященных предметов, на рубаху же или на лацкан сюртука он прикалывал путейский значок с паровозиком и лежавшей на рельсах дамочкой. Еще он любил делать всевозможные эксцентричности – придет бывало к Елизавете Викторовне со свернутым пледом и картонкой, плед развернет, встанет на него и примется картонкой жонглировать. А иногда картонку меж колен зажмет и плед – под потолок самый. Другие пожилые инженеры-путейцы тоже заходили иногда к Елизавете Викторовне со своими картонками и пледами, но пледами, усаживаясь в креслах, всегда накрывали себе ноги, а из картонок обыкновенно вынимали шоколад от Бликгена-Робинсона и предлагали ей разделить их чувства. Подруцкий никогда не накрывался пледом, ничем не угощал ее из картонки и предлагал его чувство умножить.
           Так Афанасий Неофитович поболтал несколько минут, и его состояние многократно улучшилось – Подруцкий и Елизавета Викторовна, воздушные, легкие, необременительные, вычистили ему голову словно метлой, восстановили нарушившиеся в сознании причинно-следственные связи, вернули пошатнувшееся было душевное равновесие – теперь он снова мог беспристрастно и здраво смотреть на вещи и докапываться до их сути
          «Шестого декабря сего года в ложе № 13 Мариинского театра умер министр торговли Философов, – принялся полковник перезагружать мозг. – Странной смерти предшествовал загадочный скандал в фойе, где министр публично скомпрометировал некую даму… некую даму… что-то в ней все-таки есть… вертится… все-таки она вертится!..» – ощутил он вдруг охвативший его пламень и судорожно потянулся к графину.
           – Афанасий, к тебе можно? – дверь распахнулась.
           Статковский, чиновник особых поручений при петербургском охранном отделении, бывший с Глобачевым на короткой ноге, вошел, не дожидаясь ответа – присел боком на письменный стол, обдал тончайшим запахом лаванды, которой неизменно душился, глянул Афанасию Неофитовичу в душу светлыми, как у рыбы, глазами.
          – Да, Казимир, конечно, – не удержал Глобачев уже не нужной фразы. – Воды хочешь?
           Казимир Сигизмундович Статковский, вхожий таинственным образом в высокие и даже Высочайшие сферы, человек крайне информированный и крайне опасный, требовал к себе особого отношения и неизменно встречал таковое со стороны Афанасия Неофитовича.
           – В зверинце Крейцберга… знаешь, в Москве, – чиновник улыбнулся, – представь, взбунтовался слон – мало бунтовщиков без него!.. Естественно, был застрелен солдатами, верными Престолу… 144 пули!.. Вскрыли, освежевали – что ж оказалось?!. Мяса одного в подлеце – 250 пудов!.. А сала, думаешь, сколько?
           – 190, – Глобачев прикинул.
           – Меньше!
           – 139?
           – Меньше!
           – 102?
           – Меньше!
           – 89?  68?  41?  24?
           – Еще меньше!
           – Ну не знаю… 13?
           – Всего 7, – принялся Статковский смеяться. – Всего 7!
           Афанасию Неофитовичу сделалось неприятно, что откровенно его провели – слоны представлялись ему куда более жирными. Однако он не подал виду и запомнил цифры.
           – Вчера, – продолжал Статковский в той же манере, – в Александрии, на балу, Императрице представлены были институтки, и Александра Федоровна коробками раздавала конфеты…
           – Коробок было 7, институток – 250! – теперь рассмеялся уже Глобачев, – Государыня денег на ветер бросать не станет!
           Также не подав виду, Статковский соскочил со стола и проделал пару-тройку приемов шведской гимнастики.
           Уравнявшись в счете, спокойно Афанасий Неофитович рассматривал мелькавшее перед ним лицо. Виски, натертые фиксатуром. Вылощенные баки. Опытный глаз мог подметить едва заметную подрисовку бровей и ресниц, тончайший слой пудры на коже.
           – С Философовым как? – Статковский прекратил и обрызгался из флакона. – Наковырял что-нибудь?
           – Ничего нет, – полковник не стал утаивать, – кроме того происшествия в фойе… с дамой, – он не назвал имени. – Покойный испытал потрясение… тут непонятно…
           – Что ж непонятного! – прямо-таки поляк содрогнулся, в нем прозвучало  что-то  личное. – Она страшная, ужасная!..
«Пойду ль – выйду ль я!» – запел он вдруг диким голосом. – «Люли-люли, стояла!..»  От  такой  с кем угодно удар сделается!.. 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. ДОКТОР ЛАЗОВЕРТ

     Уже совершенно смерклось, Статковский ушел, оставив после себя чужой приторный запах, в приемной громко храпел унтер, за окнами, скованная в движении, стояла Фонтанка, лик Императора чуть заметно шевелил бровями, поджарые слоны шли вереницей к водопою, и женщина, которая нравится, управляла ими, и груди ее подобны были холмам, валгалла – горному озеру, поросшему кустами жимолости, и взгляд ее был, как сто сорок четыре винтовочных пули… неслась откуда-то песня, ухабистая, раздольная, чисто русская, и было у Афанасия Неофитовича то появляющееся, то исчезающее томительно-вяжущее чувство  сопричастности  не то с песней, не то с пулями, а может статься со слонами, Фонтанкою, с заснувшим в приемной мужиком… Бог знает,  с кем и чем…
     Чуть слышно скрипнула половица, какая-то легкая тень скользнула к расслабившемуся полковнику, и будто чья-то рука потянулась к нему, и словно бы вздохнул кто-то, набирая в грудь воздуху и приготовляясь – резко Глобачев выбросился из кресла, перехватил руку, заломил, сбил на пол оказавшееся сухим и легким тело, навалился сверху, заглянул в лицо… сероватое… геморроидального цвета.
     – Нил Африканович?! – помог он человеку подняться. – А я сижу, думаю: кто бы мог!..
     – Собственно, шел мимо… свет у вас – дай, думаю, зайду, – профессионально доктор Лазоверт вправил себе плечо.
     – Воды хотите?
     – Не откажусь.
     На некоторое время разговор угас.
     В наглухо застегнутом сюртуке и очень длинных, со сборами, сапогах доктор пил из надтреснутого стакана. Спокойно они сидели друг против друга и без напряжения обменивались взглядами. Доктор нисколько не раздражал Афанасия Неофитовича, был ему в чем-то даже приятен, некая атмосфера доверительности наличествовала между ними, в известной степени каждый осведомлен был о личной жизни другого и не стеснялся подавать советы, всякий раз с благодарностью выслушиваемые, доходило и до прямого содействия в разрешении, порой, весьма щекотливых ситуаций – полковник, можно сказать, спас однажды доктора по своей жандармской линии, а уж сколько раз доктор выручал его по своей медицинской, в общем-то, и говорить не приходилось. Что же касаемо совместной работы, то здесь они были и вовсе спаяны. Не будь подготовленных в срок предельно четких экспертиз Лазоверта – ни в жизнь не расхлебать было бы Афанасию Неофитовичу положенной по службе кроваво-уголовной каши.
     Зная, что доктору обыкновенно бывает трудно начать, Глобачев первым нарушил молчание.
     – Давно собираюсь вас спросить, – показал он пальцем, – вы почему сапоги,  такие длинные, носите?
     Доктор, человек болезненный,  посмотрел.
     – Простыть боюсь, – он улыбнулся хорошей, ясной улыбкой. – По той же причине сюртук застегиваю наглухо… Я вот что хотел вам сказать, – он, наконец, решился, – Клунникова… Ольга Николаевна венчалась вчера в церкви Главного Управления Уделов.
     – Клунникова? Дочь генерала? – Известие было для Афанасия Неофитовича совершенной новостью.
     – Младшая, – Лазоверт расстегнул пуговицу под горлом.– Старшая Прасковья Николаевна, как помните, в браке с ротмистром Авенариусом… Ольга Николаевна, девица, – младшая дочь генерала Клунникова.
     – Как же девица, – полковник не понял, – коли вчера замуж вышла?
     – А вот так, – нагнувшись, доктор приспустил голенища гармошкой. – Передайте, велела, Афанасию Неофитовичу, что я  его ждать продолжаю, месяц мужу не дамся, а уж дальше – как Бог положит.
     – Так и прожужжала, пчелка? – голос полковника дрогнул, глаза на мгновение заволокла розово-кисейная дымка. Тут же,  посуровев, Глобачев потянул ящик стола, вынул фотографический снимок, изорвал, бросил в мусорную корзину. – Мужем кто у нее?
     – Сухов. Старик-позолотчик.
     – Приехал? Из Москвы? – Афанасий Неофитович отпер сейф, вынул картотеку, нашел нужную карточку. – Золото-канительная фабрика Алексеевых? Горбатый? Семи вершков росту? Голос с подвизгом, нос башмаком, глаза буравчиком? Подозрительные пятна на щеках?
     – Лишай у него, – Лазоверт подтвердил. – Всё так.
     – Генерал куда же смотрел? – Глобачев передернул плечами.
     – Клунников – слепой от рождения, – доктор Лазоверт напомнил.
     Разговор угас, Афанасий Неофитович подумал о своем, о том же подумал и доктор. Прекрасная, на улице зазвучала виолончель. Лазоверт поднялся, в форточку бросил нищему серебряный рубль.
     – Жениться вам нужно… вот что! – красиво он нанизал слова на музыку. – Вы прекрасно сохранились и еще нравитесь женщинам! Вам преподносят любовь на тарелочке, а вы бежите от нее, как Золя бежал от этого рынка… «Чрева Парижа», который душил его своей вонью. Что может быть глупее положения? Это упрямство!.. Рогатые куропатки!.. Какая проклятая философия мешает вам? Вы пьете, едите, носите свой мундир или пиджак, но никого не любите!
     – Мило, – Глобачев рассмеялся, – но далеко до Толстого! В вашей пьесе нельзя играть, доктор, к тому же вам вреден морозный воздух, – заботливо он прикрыл форточку. – А что до чувств, то я люблю эту воду, – он показал на графин, – люблю деревья, небо, холмы, озера, поросшие кустами жимолости… люблю Россию!
     Здесь уж действительно было ни прибавить, ни убавить, разговор угас, Лазоверт принялся застегивать пуговицу и подтягивать голенища, намереваясь откланяться, внутренно Афанасий Неофитович готовился пожать другу руку, молча, по-мужски, чуть задержав в своей – как вдруг доктор начал сыпать словами.
     – В экспертизе… моей… по Философову… помните?
     – Разумеется, – Глобачев процитировал: – «Апоплексический удар, остановка сердца, насильственных признаков не обнаружено…»
     – Присутствовало обстоятельство, – доктор чуть замялся, – интимное… я не стал указывать… в общем-то несущественно…
     – Говорите! – полковник напрягся.
     – Одежда покойного… что ли… была испорчена… вымазана… нижняя одежда… кальсоны…
     – Говном?
     – Спереди…
     – Малофьей! – Глобачев догадался. –   МАЛОФЬЕЙ!!

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. ДОСИФЕЙ ПЕТРОВИЧ НАЧИНАЕТ ПРЕДОХРАНЯТЬСЯ

     Возвратившись с похорон и на ходу снимая шубу, Досифей Петрович сразу прошел в гостиную, откуда раздавались крики, шум, плач, смех и покрывающий всё голос жены.
     Анна Николаевна с несколько утомленным видом сидела в глубоком кресле, перемазанные вареньем дети скакали и прыгали подле, норовя выпачкать ей платье или задеть по лицу, полногрудой нимфе на картине Матьяса Шмидта пририсованы были усы, вертящаяся этажерка с берущим за душу визгом носилась вкруг оси, тяжко из нее на ковер выпадали книги.
     – Родину! – с нервным спокойствием повторяла Анна Николаевна. – При всех обстоятельствах вы должны любить Родину!
     – Какую там еще? – дрыгали дети ногами. – За что? Не хотим!
     Одну за другой Досифей Петрович принялся поднимать девочек с пола, целовать за ушком и уносить в коридор, к бонне и гувернеру-славянину. Таня, Маня, Груня, Фаня… снова Таня… Опять Груня. Впрочем, неважно: девочек по факту было ровно шесть, здесь сходилось, все были в наличии и добром здравии. Последним, держа на отлете, он вынес прочь своего любимца Ваню, решительно обкакавшегося и дурно пахнувшего.
     За окнами смеркалось, Досифей Петрович поднял оторванную гардину, открыл форточку, впустил свежего воздуху, глубоко вдохнул.
     – Кто-нибудь заходил? – он сел на зеленый сафьян.
     – Ротмистр твой… Авенариус, – Анна Николаевна подкрутила воображаемые усы и подмигнула мужу, – синий кирасир… сидел тут, изюму, поди, целый кувшин перевел.
     – Он не был на похоронах, – вспомнил Досифей Петрович. – Чего же  хотел?
     – Того же, чего все, – Анна Николаевна помолчала, давая пищу выдумывать.– Действовать хотел, сообразно обстоятельствам.
     Порывисто Досифей Петрович надавил кнопку звонка.  Горничная внесла самовар, подовый пирог, вокзальную телячью котлету.
     – В церкви, знаешь, – принялся он есть, – а на кладбище…
     Приспустив веки, Анна Николаевна слушала. Суконное золотисто-коричневое платье плотно облегало ее стан, делая его с виду тоньше, чем это было на самом деле. Луна, любопытствуя, заглядывала в окна.
     – Сестры Воскобойниковы, – рассказывал Досифей Петрович, – подруги царицы!..
     – В черепаховых очках? – не верила Анна Николаевна. – С продувными муфтами? Волосы стрижены под гребенку и приподняты щеткой?
     – Две девочки Нольде!.. – Досифей Петрович комично приседал и разводил ноги.
     – Пописали? – Анна Николаевна вскрикивала. – При всех? Прямо на него?
     – Государственный Контролер Шванебах!.. – делал Досифей Петрович «нос», – градоначальник фон-дер Лауниц!.. – болтал он головой, – Арбузов, камердинер Толстого!..
     – Упал с дерева!.. – Анна Николаевна смеялась. – Принял тебя за еврея!.. Подрался с могильщиком!..
    – Князь Витгенштейн!.. изображал в лицах Досифей Петрович, уже и сам не сдерживая смеха. – Па-рализованная к-княгиня Ор-бе-ли-ани!..
     –  Ой, уморил!.. Ой, не могу!.. – сраженная приступом хохота, Анна Николаевна схватилась за живот, принялась икать, вытирала слезы.
     Она вынуждена была немного расстегнуться.
     Ее высвободившийся бюст – большой, упругий, белый – волновался перед его глазами.
     Разгорячившись, она принялась обмахивать лицо подолом юбки.
     По всей длине ему представились ее ноги.
     Большие.
     Полные.
     В чулках и выше их.
     Он знал, что еще выше расположено   таинство.
     Непостижимое, но постигаемое.
     Приобщиться к которому нельзя.
     Но можно пообщаться.
     Что-то могучее, неизбывное, самобытное поднялось в Досифее Петровиче.
     Истинно русское!..
     Ночью, когда всё в доме угомонилось, он пришел к ней в спальню.
     Привольно Анна Николаевна раскинулась на постели.
     Теплилась лампадка у Образа Нерукотворного Спаса, где-то за обивкой шептались тараканы. Страшный, за окнами, раздавался пердёж – невидимые,  в темноте, разбегались воры.
     – Дворник… Кириллов живет для брюха, – Досифей Петрович сказал.
     – Каждый талантлив по-своему, – Анна Николаевна ответила.
     – Чем же, по-твоему, – Досифей Петрович снял кальсоны и сложил их перед иконой, – талантлив, скажем, ну, Авенариус?
     – Тонко он понимает момент, – Анна Николаевна зевнула.
     Досифей Петрович помолчал.
     – А Сухов… позолотчик…старик?
     – Ни перед чем не остановится.
     – Профессор Аничков и писательница Борман?
     – Они, – Анна Николаевна выпростала ногу и положила ее поверх одеяла, – могут завалить любое поручение… самое простое.
     – Хорошо, – взял Досифей Петрович крайний случай. – Скажи мне, будь добра, чем же талантлив… Бунин?
     – Иван Алексеевич? Писатель? – Анна Николаевна выиграла время. – Талантливо… он умеет… изображать талантливость!
     Досифей Петрович хмыкнул, развел руками, достал откуда-то что-то и принялся раскладывать на ночном столике.
     – Один, два, четыре, шесть, десять, тринадцать, пятнадцать…
     Недоуменно Анна Николаевна смотрела.
     – Кондомы, – объяснил он, – рыбьей кожи. Думаю, нам следует начать предохраняться.
     Анна Николаевна сбросила одеяло.
     Представились, как обычно, шумливые дубравы, бескрайние степи, глубокие озера, могучие реки, огромные горы, моря – и все такое родное, близкое, свое…
     Он бросился вперед и слился воедино.



ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. КОСТРОМСКОЕ ЗНАКОМСТВО

Испытывая брезгливость к покупкам любви, он никогда не обращался с женщинами «деми-м;нда», презрительно величая их «деми-монд;ми», несколько совсем юношеских его попыток с ними претерпели полную неудачу, девушки же света оказались сплошь ригористками и холодными резонерками, не способными затронуть его туго натянутых душевных струн и потому не вызывающими желания – вышло так, что до встречи с будущей своей женой Досифей Петрович   вовсе   не   знал физической близости и истинной радости   плоти.
 Достаточно молодой тогда советник Казенной палаты, какими-то судьбами он оказался в провинциальной Костроме, где повсюду пышно цвела сирень, по улицам степенно расхаживали коровы, свиньи подрывали заборы, а в воздухе полно было белых душистых бабочек. Несся отовсюду колокольный звон, пахло пенькой, смолой, пирогами, привольно куражился люд, за копейку можно было выпить ушат медового квасу, заесть горячим, из печки, папушником – после, сморившись, хорошо было лечь в густую траву, смотреть в бескрайнее небо, мечтать, выстраивать перспективы.
«Россия. Корни, – тонко Досифей Петрович чувствовал. – Вот они где!» Однажды, после папушника и квасу, выбирая, где бы прилечь, Досифей Петрович вынужден был забрести дальше обычного – уж больно много народу куражилось в тот день по сторонам, и справедливо он опасался какого-нибудь удара возжами  или тычка оглоблей.
     Кругом все благодушествовало.
     Пахучие растения стояли в полный рост. В густых кустах шпырея куковали птицы. Солнце ярко сияло.
     Река текла, полно налитая в низких берегах.
     Девушка заметной и своеобразной наружности, лет двадцати или двадцати двух, чисто одетая в светлое ситцевое платье, сидела в тени густовершинной вековой липы за мольбертом. Черты ее лица были замечательно прекрасны.
     И будто толкнуло Досифея Петровича.
     – Не имея чести быть вам представленным, осмеливаюсь заговорить с вами, – он выскочил из кустов, – фамилия моя Есипов… в Костроме сам не знаю зачем… постоянно проживаю в Москве… белокаменная, знаете ли… у нас в Собрании публичные маскарады для всех сословий… Суворин, Васнецов, братья Поленовы…
     – Напугали бедную девушку… Чуть не выкинула! – шутливо она ударила его по плечу мостахином. – Вас матушка прислала? Вы деньги принесли?.. Тут поблизости есть молотильный сарай…
     – Молотильный сарай? – Досифей Петрович не вникал в смысл, радуясь уже тому, что она вступила в разговор и не прогоняет его. – Там, вероятно, хранят зерно… Деньги?.. По службе я имею достаточное содержание… Матушка ваша?.. Она мне не знакома… Я, знаете, просто гулял… можно сказать, забрел случайно…
     – Вот как? – она удивилась. – Знаете, это интересно.
     С чувством нарождающейся влюбленности он смотрел ей в лицо – открытое, ясное, чисто русского склада, с татарскими выступающими скулами. Определенно, в ее облике было что-то иконописное.
     – Вы, полагаю, художница, – не давал он разговору прерваться. – Изображаете эту реку, ее живописные берега, коров, пасущихся в сочной траве, летящих в обозримой вышине птиц, стрекочущих и жужжащих насекомых?
     – Не совсем, – она рассмеялась. – Скорее я изображаю художницу…
     – Эй!.. Эй!.. – Грузный пожилой господин в застегнутом накриво мордовском костюме, противно облизываясь, спешил к ним и возбужденно махал руками.
     – Давайте немедленно уйдем отсюда… убежим! – она приподняла юбку и увлекла Досифея Петровича за собой.
     – Как же мольберт… краски? – старался он не отстать.
     – Потом! – неслась она впереди. – Потом!
     Выбитая меж кустов тропинка привела их к сквозной, выкрашенной в зеленый цвет, сколоченной из дранок беседке. Ее стены и стволы ближайших деревьев были покрыты надписями, производившими неприятное впечатление людской пошлости.
     – Пройдем, может, дальше? – стыдливо Досифей Петрович отвел глаза.
     – Пустое, – девушка отмахнулась.– Сядемте здесь.
     Неоткровенный в смысле личной жизни, последователь воздержания, тогда еще и вегетерианец, он без разбору принялся рассказывать о себе, вспоминать какие-то положения и случаи.
     – Между двойными рамами жили снегири? – она переспрашивала. – В самом деле?
     – Еще как жили, – он подтверждал. – Припеваючи!
     – Долго шарили по стене, ища кнопку звонка? – она подскакивала на скамейке.
     – Не то слово «долго», – он показывал пальцами. – Час с четвертью!
     – Прислали ей письмо, признавая себя кругом виноватым? – новая знакомая не могла поверить.
     – Прислал, еще и страховым, – он доставал бумажник. – Вот полюбуйтесь: квитанция!
     Слова прыгали и разрывались словно шутихи.
     – Во рту у меня лежала пробка, что весьма изменяет голос! – не мог и не хотел он остановиться.
     – Сделался колит на нервной почве? – она вскрикивала.
     – Отпустил поводья своему настроению, и скука накапливалась в старой черной комнате! – принимался он вещать загробным голосом.
     – Китайцы? – она смеялась. – Ой, умру!.. Настоящие?
     – Всамделишные… желтые с косицами! – он растягивал веки. – Десяток целый этаких Конфуциев…
     Потом рассказывала она, и переспрашивал Досифей Петрович.
     – Сухой гравий как-то особенно шуршал под колесами экипажа?.. – смеялся и радовался он. – Туркестанское генерал-губернаторство?.. Налет, говорите, англоманства?.. Полностью разорился?.. А матушка – меццо-сопрано?!
     – В точности так! – она подтверждала. – После смерти отца мы вернулись на родину… имение ушло с молотка… добрые люди помогли купить домик… здесь, в Костроме. Если бы вы знали, как ужасно быть в крайности!
     – Готов отдать всю мою душу на то, чтобы облегчить ваши заботы и принять на себя частицу их! – пылко сострадал он.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. ДОСИФЕЙ ПЕТРОВИЧ ОТДАЕТСЯ ВОЛЕ ИНСТИНКТА

     Они стали видеться.
     В платье с обтянутыми плечами и бедрами, с белым кружевным зонтиком, она приходила к условленному дубу и стогу, где он давно ждал ее, волнуясь и обрывая соцветия.
     – Анна Николаевна! – он вскрикивал.
     – Досифей Петрович, – она протягивала пальчик, изяществу которого позавидовала бы сама Афродита.
     Ее нежное лицо, украшенное большими голубыми глазами обыкновенно было скрыто густой сизой вуалеткой.
     – Откиньте, – умолял он. – Я хочу видеть.
     – Нельзя, – смеялась она. – Ослепнете.
     – Куда же сегодня – в городской сад… на вокзальную площадь? – решительно он не знал.
     – Нет-нет, –  не соглашалась она. – Там слишком много народу.
     Сладкая, как мечта, опираясь на предложенную им руку, она шла рядом по какому-нибудь косогору или крутояру.
     В разговоре не было стройности.
     – Родители никогда не посягали на мою волю, – хлыстиком он стегал лягушек. – А девушки – они только смеются и ищут любви.
     – Для девушки замужество – та же должность, – она чертила зонтиком песок. – Признаюсь, я имела партии, но это были мужчины с холодным сердцем!..
     Они всё более сближались, находили друг в друге новые достоинства, новые совершенства. Он видел ее в упоительном свете. Ему нравился ее прямой, свободный образ мыслей. Она выказывала ему свое расположение. Ей нравилось, что он носит шляпу набок, не холит рук и не помадит головы.
     «Она – струна, звенящая струна!» – так думал Досифей Петрович, и в сердце неслась радостная карусель.
     Он подарил ей прелестный ридикюль.
     Она пригласила его в дом.
     Дальний переулок города смотрел особенно уныло. Одетый с изысканной тщательностью – весь в светлой фланели, в белой модной панаме, проломленной посредине, осторожно Досифей Петрович пробирался меж ветхого, неправильного, тесного жилья, откуда доносился скверный запах и нетрезвые выкрики. Определенно,  здесь жили люди, занятие которых не было упрочено, а приходило иногда счастливым случаем.
     Дом был скромный, одноэтажный, деревянный внутри, не штукатуреный. Сени – темные, с дверями на все четыре стороны. Постучав, Досифей Петрович потянул ближнюю. Под ногами захрустела полынь, которую от блох и в виде украшения разбросали по полу. Посреди комнаты выложена была печь с уступами, стремешками и запечьями – с нее навстречу гостю выпрыгнула подвижная нервная старуха. На ней был надет один холодай.
     От неожиданности Досифей Петрович резко подался назад, выронил двухрублевую, величиной с долгушу, коробку конфет.
     – Это мне? – проворно она подхватила огромный картон. – Вы, вероятно, тот купец из Твери? Анечка на вас жалуется… в шею кусаете! Вы, что ли, шакал? Да мы в суд на вас! Где это видано – кусать в шею?!
     В коричневом платье прошлогодней моды, длинном и узком, с разрезом почти до колен, скромно декольтированная, благоуханная и желанная, вбежала Анна Николаевна.
     – Не слушайте! Не слушайте – прошу вас! – она протянула ему обе руки и начала все сильнее кружить, не давая опомниться. – Мама так шутит, мама не тронет, мама не знает, ночь наступает, месяц горит, детка не спит, зайчик-проказник ногой шевелит… – речитативом примурлыкивала она в ритм общему их движению, пока не выкрутились они из комнаты с печью и не попали в другую, с просиженной рыночной мебелью, огромным образом Нерукотворного Спаса, несколькими лампами, издававшими красноватый цвет, и лубочным портретом Ивана Сусанина с отрубленными ногами, выколотыми глазами и пропоротым, разверстым животом.
     – Гляньте, что натворили, – гневно Анна Николаевна сверкнула глазами. – Поляки. Псы!
     Пошатнувшийся стол стоял под белой залатанной скатертью. Досифею Петровичу предложен был венский расшатанный стул. Прибежала хорошая дворняга и стала ласкаться. Испросив позволения, Досифей Петрович закурил папиросу.
     – Табачный дым убивает микробы, – Анна Николаевна щипала ленту в косе.
     Белые астры, которые она воткнула в корсаж, колыхались в такт словам. Часы с кукушкой качали маятником. Вечерняя, в распахнутые окна, вливалась прохлада. Влетевшая муха жужжала на целый дом.
     С юношеским румянцем на сморщенных щеках вошла Изольда Зотовна (так звали мать Анны Николаевны), внесла штоф монопольки, скверный бульон, подгорелое жаркое, непроварившиеся соусы. Во все кушанья в избытке входила сметана.
     С гостем не чинились – принимали его совсем запросто.
     – Ну, за знакомство! – старуха подняла до краев налитую стопку и выпила залпом. – Со свиданьицем!.. Я, признаться, приняла вас за фактора из Калуги, того, который Анечке платье порвал. А вы, стало быть, другой, – она погрозила пальцем. – Пока «Исаия ликуй!» не споют, всякого жениха сменить можно!..
     – Досифей Петрович – из Москвы. Советник Казенной палаты, – пыталась втолковать матери дочь. – На хорошем счету.
     – Казенный дом, – та пила и кивала. – Анечка, между прочим, у нас на все руки первая затейница и хохотунья… нет, затейница первая, а хохотунья, вы извините, вторая…
     Голубоглазый мальчик лет шести с широкими татарскими скулами, вбежал в комнату и бросился к Анне Николаевне:
     – Мама! Мама!
     Изольда Зотовна перехватила его и вынесла в сени, откуда послышались удары, рев, крики.
     – Соседский! – возвратившись, объяснила она  гостю. – Сиротинка. Вот и кличет Аннушку мамой.
     – Зеленый мед целебен и хорош с желтыми огурцами! – проговорила быстро Анна Николаевна. – Ты, мама, спела бы нам.
     «Меццо-сопрано», – вспомнил Досифей Петрович, приготовясь услышать Сольвейг.
     Старуха не заставила себя упрашивать, вышла на центр, побоченилась, отставила голую ногу.
– Два солдата из окна
Любовались на кота!.. –
чисто она взяла staccato серебристым ручьем рассыпалась в хохоте.
     «Разминается», – подумал Досифей Петрович и не ошибся.

– Не хочу я чаю пить
Из большого чайника,
А хочу я полюбить
Земского начальника!..

     В комнату, придерживая длинные сабли, ввалились трое гусар.
     Анна Николаевна вспыхнула, выбежала из-за стола и не без труда выпроводила их восвояси.
     – Заходили… разменять сторублевку, – она улыбнулась Досифею Петровичу. – Ты, мама, пой!
     Изготовившись, по всей вероятности, к главному, певица взяла паузу.
     – Цезарь Кюи, – объявила она наконец, и Анна Николаевна отчего-то вскрикнула. – «Царскосельская статуя».
     Тут же она приступила:
– Во саду стоит стат;я, –

услышал Досифей Петрович собственными ушами, –

Дует ветерок.
У статуи вместо ***
Фиговый листок!..

     Поперхнувшись, бросив вилку, он выскочил в сени, оттуда в палисадник, заметался в густой траве.
     Анна Николаевна, выбежавшая следом, настигла его у калитки. Рано утратившая девственность души и успевшая искуситься в житейском смысле, она замечательно умела владеть собой.
     – Тягостные перепетии, через которые я прошла,.. – она спрятала лицо в изгибе локтя. – Друг, который сумеет наполнить мою личную жизнь… серьезно, хорошо помочь…
     Невольно Досифей Петрович смигнул и промолчал.
     Ночь была прекраснее мечты. Луна обливала их своим серебром. Звезды на черном небе казались лампадами. Досифей Петрович закурил папиросу и прибавил к ночи лишнюю золотую точку.
     – Положение барышни кое в чем неудобно. Нужно представительство, – Анна Николаевна взглянула на него с такой лаской, так нежно, почти страстно, что у Досифея Петровича закружилась голова.
     Его сердце захлебывалось.
     Она коснулась его пластрона, он погладил ее фризетку.

     На другой день она пригласила его по грибы.
     Огромный государственный бор шумел верхушками вековых сосен. Трещали бесновались птицы, ошалело и страстно звенели насекомые.
     Благоразумно держась опушки, палкой Досифей Петрович раздвигал кусты бересклета.
     – Вот, кажется,  шампиньон, – говорил он,  склонясь. – А здесь, мне представляется, трюфель.
     – Шлюпики, – Анна Николаевна смеялась. – Вы нашли целую кучу шлюпиков!
     Взволнованная возможностью объяснения с удивительным, так не похожим на всех остальных мужчиной, она была крайне привлекательна. Досифей Петрович ходил рядом, любовался ею, но смущенно улыбался такой улыбкой, которая мало что говорила.
     – Дальше в лес!.. Там глухо, овраги, прелесть! – в шляпе с поддельными перьями страуса, она увлекала его за собой.
     Они заходили все дальше, лес делался глуше, в нем становилось тише.
     – Здесь хорошо! Здесь Лешек бродит! – смеялась Анна Николаевна, показывая розовый язычок.
     – Лешек? – Досифей Петрович удивился. – Кто это?
     – Один поляк, – она погрозила кулаком. – Заблудился тут в незапамятные времена… до сих пор выйти не может, пес!.. Легенда…
     – Черт! Будь ты проклята! – крикнул Досифей Петрович.
     – Милостивый государь! – только что присевшая, может быть, для того, чтобы сорвать гриб, недоумевающе Анна Николаевна поднялась. – Какая муха вас укусила?
     – Не знаю, – яростно он растирал место укуса. – Большая, зеленая с крыльями…
     Она взяла его за руку, и боль прошла.
     Ему сделалось неизъяснимо хорошо, захотелось бежать куда-то и читать стихи.

– Штофная юбка жемчужного цвета,
Мчишься куда, от зари до рассвета?
Несут тебя ноги, ретивые кони –
И арфы поют, и играют гармони.
На ткани твоей вижу отблеск пожара,
А рядом мелькают рейтузы гусара, –

вспомнились строки входившего в моду Надсона.
     Отдекламировав, он побежал, продираясь меж мохнатых частых стволов – со смехом она преследовала его.
     Они остановились на болотце посреди дремучего леса: там и сям разбросаны были громадные камни, затянутые плющевой сеткой – постанывая, на них обсыхали лягушки. Рогатая даниэль выскочила из зарослей и промчалась мимо, крича и разбрасывая катышки.
     Досифей Петрович схватил руку Анны Николаевны и поцеловал ее.
     От волнения у него сделался припадок одышки, которой он не был подвержен.
     Анна Николаевна застыдилась вдруг своих больших ног, которые выставлялись в оборках из-под короткой кринолины.
     Отравленный ее чарами, он глядел жадными, внезапно поглупевшими глазами.
     Она поправила завязки шляпки.
     – Меня туманит страсть, – он признался. – Хочу вашей взаимности!
     – Не совестно – говорить цинизмы девушке?! – она рассмеялась.
     Он понял вдруг, что будущее даст ему много светлого счастья.
     – Анна Николаевна, – сказал он. – Анна Николаевна!..
     – Воля ваша, – она потупилась.
     Эти слова были для него дороже миллиона.
     Он засмеялся как счастливый избранник.
     Загадочная улыбка подергивала углы ее рта.
     В сладком безумии, отдаваясь воле инстинкта, он набросился на нее со всей страстью целомудренного человека…
     Поднятые по тревоге мужики нашли их на третий день.
     С расстегнутым лифом и спутанными волосами Анна Николаевна лежала в объятиях жениха.
     Оба едва дышали.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ. СУПРУЖЕСКАЯ ЖИЗНЬ

     Едва оправившись, они уехали в Москву, обвенчались в церкви Преображения и зажили в квартире Досифея Петровича.
     Потолки обтянуты были шелком, мебель обита дорогим кретоном, у стены безмолвствовал длинный рояль, украшенный золоченой бронзой, в сумрак уходила линия белых дверей.
     Они прикупили круглое будуарное зеркало, швейцарские виды на стенах Анна Николаевна отдала швейцару и повесила русские, огромный образ Нерукотворного Спаса – ее приданое – водружен был в спальне, вскорости развалившаяся, на вид прочная, кровать – сожжена в камине и заменена приобретенной по случаю елизаветинской громадой из карельской березы в виде широкой лиры с вычурами из черной резьбы. В доме появилась бумага, которую дамы подкладывают под шитье, когда вышивают на пяльцах.
     Утром Досифей Петрович отправлялся в присутствие, и она принималась ждать его, расхаживая по комнатам или пересчитывая спички в коробке. 
     Нигде не задерживаясь на обратном пути, он возвращался, и они выходили вместе.
     Огромный город принимал их в свой неумолчный кипень: дребезжали пролетки, звенели конки, гремели тяжелые воза ломовых, на людных улицах висела в воздухе пятиэтажная брань.
     Они заходили в хороший трактир или средней руки кондитерскую, обильно ели.
     Дома, перед сном, он играл ей на рояле или читал вслух что-нибудь легкое. Не получившая музыкального образования, Анна Николаевна слушала.
     Обыкновенно она ложилась первой, томно закладывала руки под голову и чувствовала на веках свет луны.
     Окончив туалет, в халате, надетом без ничего сверх рубашки, являлся Досифей Петрович, и зеркало отражало не его, а кого-то дерзновенного. Подхваченный вихрем безумия, он накидывался на нее – отлично понимавшая жизнь, она никогда не препятствовала ему.
     Их любовь приняла нездоровый, слишком пряный характер.
     Исполнив супружеский долг – в полной невозможности спокойно уснуть, Досифей Петрович принимался исполнять его снова и снова.
     Не единажды он пытался сосчитать   разы, но всегда, дойдя лишь до дюжины, безнадежно сбивался.
     Время шло – одного за другим Анна Николаевна приносила детей, а мужской силы в Досифее Петровиче никак не убывало.
     Удивительное, невероятное даже обстоятельство не приводило, впрочем, его к каким бы то ни было размышлениям или выводам – познавший одну только Анну Николаевну, лишенный возможности сравнивать, никак, разумеется, не касавшийся деликатной темы с сослуживцами и знакомыми, доблестный муж в наивности своей полагал, что именно так и столько предопределено природой, что никакой исключительности в интимных его отношениях нет, что именно так сходятся по ночам с супругами все здоровые и еще не старые мужчины.
     Анна Николаевна похорошела и расцвела.
     – Разительно! – отмечал зачастивший в дом старик-позолотчик Сухов.
     В супруге Досифей Петрович видел залог прочного блаженства.
     Она была набожна, сама наливала в лампадку деревянного масла, помнила церковные праздники. На Преподобного Моисея Угрина он подарил ей Пушкина в издании Самокиш-Судковской.
     – Перистальтика – это наука? – однажды за чтением спросила она.
     – Скорее, искусство, – ответил мучившийся запорами Досифей Петрович.
     На Преподобного Моисея Мурина она вручила ему американскую новомодную конструкцию и помогла сделать промывательное. Признательно он отметил ее предупредительность.
     Во множестве рождавшиеся девочки подрастали на руках кормилиц и нянь.
     – Я буду давать им от жизни одни хорошие, светлые впечатления! – выказывала Анна Николаевна качества ума и сердца.
     Беллетристка Борман однажды пригласила их в Писательский клуб, где после окончания танцев неплохо можно было поесть – они стали захаживать туда и так свели знакомство с Толстым…
     Играл оркестр Сакса, нарядный, с масленой головой, Анну Николаевну кружил Бунин – она громко смеялась его остротам, но делала вид, что не понимает его намерений.
     Толстой вошел – огромный, весь в волосах.
     По надобности, ни на кого не глядя, направился было к мужскому буфету и вдруг, почувствовав что-то, замер, поднял голову, стал вглядываться.
     Разгоряченная, Анна Николаевна смотрела на него с материнской улыбкой.
     – Звезды не ходят, – она сказала. – Разве вы не знаете, что звезды не ходят?
     – Ходят, – он задумался, но тотчас поправил себя.– Иногда, волей-неволей я соединен с другими людьми в одно общество.
     Чтобы не стоять на месте, они принялись танцевать.
     – Упирайте на пятку, – учил Толстой. – Мне лично, моему сердцу, открыто несомненно знание, не постижимое разумом.
     – Упорно вы хотите это знание выразить разумом и словами, – она понимала.
     Мечтательный идеолог, он стал бывать у них. Гордившийся цельностью своих убеждений, уединялся с Анной Николаевной где-нибудь в дальних комнатах. Под видом богоискательства скрывавший художественную наблюдательность, подолгу удерживал ее подле себя.
      – Самобытная женщина… неизбывная… удивительная и загадочная, – жал потом руку Досифею Петровичу. – Не будь я Толстой, если не раскрою ее тайны!..
     Слегка минодируя и жалуясь на невралгию, Анна Николаевна начала поговаривать о каком-то смутном своем предназначении, о том, что в Москве ему не суждено осуществиться в должном масштабе, и надо бы переехать в столицу.
      После шести девочек она принесла долгожданного мальчика.
     Досифей Петрович получил почетного члена и имел теперь право на чин статского советника.
     Счастливым совпадением ему была предложена должность в министерстве, и, не раздумывая, он согласился.
     Отправив малой скоростью огромный образ Нерукотворного Спаса, супруги переехали в Петербург и поселились в большой квартире на Стремянной, в двух шагах от Невского.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. ПЧЕЛКА С ОСИНЫМ СТАНОМ И ГРЕШНАЯ ВДОВА

     Возвратившись с похорон Философова к месту службы и там узнав от доктора Лазоверта ошеломительную новость, остаток ночи в своей холостяцкой квартире полковник Глобачев провел без сна.
     «Кальсоны умершего и даже панталоны были испачканы», – стоял в ушах Афанасия Неофитовича негромкий голос эксперта и друга. – «Говном? – помнится, не понял он сразу. – Мерзавец обосрался?» – «Мужским семенем – малофьей. В необычайных количествах». – «Необычайных? – вникал он тогда в слова. – Малофьей? Каких необычайных?» – Дальше, это Глобачев отлично помнил, Лазоверт налил из графина полный стакан, показал ему и выпил. – «Сколько же   раз   негодяй напустил?» – потребовалось полковнику знать. – «Современная наука оставляет вопрос без ответа… Множество!..»
     Новость безусловно могла пролить свет на происшествие в ложе  №  13,  она была   значимой, однако не более того. Ошеломительной, именно такою, была новость совсем иная, услышанная Афанасием Неофитовичем из уст того же Лазоверта (маскируя потрясенность души, однако не в силах этой  потрясенности скрыть, полковник дал ей вылиться чуть позже на обстоятельствах Философова).
     Ольга Николаевна Клунникова, пчелка, венчалась в церкви Главного Управления Уделов!
     Ее муж – старик-позолотчик Сухов!
     Горбатый!
     Еще месяц она не дастся супостату и станет ждать его, полковника Глобачева!..
     Сам он считал, что давно потушил чувство – оказывалось теперь – нет, не стихло, тлеет… рванет порыв и запылает пожаром!..
     Выплыло, установилось в памяти лицо – свежее, не знакомое с косметиками, чуть отуманенное грустным выражением, нос смелого и благородного рисунка, волосы, подобранные большим греческим узлом… гибкий осиный стан… пчелка…
      – Любовь – это постыдная болезнь, от которой человек становится мельче и глупее! – крикнул себе Афанасий Неофитович – тут же, чтобы   перебить принялся он думать о Статковском:   чьи   приказания в действительности исполняет гонористый хитрый поляк и чего добивается… чьи и чего… чего и чьи? – вертелось в голове по кругу, пока не сорвалось, перескочило на матроса Акимова: за что… за что… за что преследует он и хочет убить адмирала Чухнина?.. «Адмирала Чухнина обожает вся страна?.. Адмирала Чухнина ненавидит вся страна?..» Сорвалось, слетело – привиделся полный до краев стакан малофьи – Философов… огромная, необъятная, шумящая перелесками, его накрыла, раздавила, вобрала в себя возникшая Анна Николаевна Есипова…
     Не допуская всему начаться с начала, прибег Афанасий Неофитович к испытанному многократному средству: Подруцкий и Елизавета Викторовна.
     – Самолюбие Елизаветы Викторовны, – принялся он выплевывать слова, – еще не было оскорблено, однако же на это оскорбление она имела все основания рассчитывать. Заколдованный круг мещанской жизни, начертанный ей судьбой, давно был прорван, и некогда всполошенная стыдливость не кричала более о поругании благопристойности. Образ каждого привлекавшего ее мужчины Елизавета Викторовна умела расцветить такими красками, какие требовались для удовлетворения ее чувственности. С годами же однако запас красок иссяк, и для Подруцкого остались лишь сухая, беличьего волоса, кисть да старый, проржавелый мостахин. «Будет с вас!» – смеялась дама и тыкала в Подруцкого кистью или ударяла его мостахином. – «У некоторых вместо сердца гуммиластиковый мячик!» – страдал для виду инженер-путеец и из пустого обезьянства скакал по веткам, чесал в паху или разбрасывал шкурки бананов.
     Резко начав, столь же резко Афанасий Неофитович оборвал… прислушался к себе: стукотня в голове унялась, метелки вычистили мусор – «служебное», «личное», «прочее» рассортированным лежало в соответствующих ячейках памяти, откуда при необходимости нужное легко можно было извлечь…
     За окнами уже полоскался день – торопливо полковник принялся взбивать мыло, точить бритву, мять полотенца, чиркать спичкой, звенеть посудой, двигать челюстями и рыться в платяном шкафу.
     Не смущаясь бессонной ночью, подтянутый и свежий, уже через ; часа он был на углу Малой Морской и Гороховой, отстранил швейцара, толкнул бесшумно подавшуюся на английских петлях дубовую дверь подъезда, поднялся по мраморной лестнице, отодвинул лакея, горничную, еще кого-то и оказался в комнате, несообразно большой, безвкусной, претенциозной, с мебелью в стиле рококо, персидским ковром, немецким фарфором, японским столиком, турецким пестрым фонарем и живописью на стенах старых голландцев. Втянувши носом воздух, полковник окончательно убедился: ничем русским здесь не пахло.
     Сильная брюнетка с пышными бандо, напущенными на уши, грешная и яркая, поднялась навстречу ему. Снявшая недавно траур по мужу, она была в каком-то удивительном кружевном одеянии, в каждой складке которого чувствовались Париж и большие деньги за это одеяние заплаченные.
     Щелкнув каблуками, Глобачев мотнул головой.
     – Крюгер? – он подошел к картине.
     – Лампи.
     – Гроот? – он показал на соседнюю.
     – Крюгер.
     – А эта… Лампи?
     – Гроот.
     – Гроот Иоганн Фридрих? Младший?
     – Гроот Георг Кристоф. Старший, – вдова привлекательно рассмеялась. – Присаживайтесь, дорогой гость. Хотите ананасного маседувана?
     – Оставьте его девочкам Нольде, – почувствовал он взгляд со стороны.
     Ранее не замеченный на подоконнике стоял аквариум. Из него на Афанасия Неофитовича смотрел сидячеглазый моллюск.
     – Хитон тоницелла? – постарался полковник сохранить спокойствие. – Эхиномения?
     – Неопилина, – хозяйка постучала по стеклу, и маленькое чудовище крякнуло. – «Морской ангел».
     – Откуда у вас? – Глобачев передернул плечами. – Такая, право же, редкость
     – Подарок, – чувственно она потянулась. – Покойному мужу от адмирала Чухнина.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ. «ПОКОЙНИК ЗАНИМАЛСЯ ОНАНИЗМОМ»

     Произошла длинная пауза.
     – Они коротко были знакомы… Философов и адмирал Чухнин? – смотрел Глобачев с вопросительным удивлением. – Что-то их сближало?
     – О да, – вдова уселась так, чтобы он мог видеть ее всю. – Мой муж был человек без всяких устоев… Чухнин – такой же, оба составили карьеру через покровительство и еще: участницами этой пары замешены матери семейств, вдовы и девицы всех возрастов, сословий и общественных положений.
     – Дать волю такой блажи! – с силой полковник сжал серебряную спичечницу. – Российские министр и адмирал!.. Так значит, они занимались развратом?!
     – Они были апологетами… наперсниками разврата! – вдова чуть развела просвечивавшие круглые колени.
     – Определенно, их ждут Божий зуд… – запутался взглядом Афанасий Неофитович. – Божий суд… Ваш муж, думаю, уже в аду.
     – В чистилище, на сортировке, – она нахмурила лоб и улыбнулась глазами.
     – У православных не существует чистилища, – смотрел и говорил полковник отдельно. – Чистилище выдумал католик Данте.
     – Философов тайно перешел в католичество.
     – Не понимаю, – принялся Глобачев чесаться. – Его отпели и похоронили по православному обряду!
     – В гробу у него были скрещены указательный и средний пальцы – это отменяет православный обряд! – вдова смеялась до того, что ей пришлось немного даже расстегнуться.
     – Но почему он сменил веру… нашу святую веру?
     – Ему поставлено было условие, – она приподняла брови и шевельнула ушами.
     – Условие?.. Кто поставил?
     – Князь Витгенштейн.
     – Родственник Габсбургов?
     – Гогенцоллернов.
     – Но Гогенцоллерны представлялись мне лютеранами.
     – Гогенцоллерны разные бывают, – она разомкнула губы и оттопырила щеку.
     Их разделял буквально один шаг.
     Бесовское и прелестное выступало лицо.
     Сделалось очень тихо.
     Тело Афанасия Неофитовича изготовилось – и тут, в этой наступившей тишине, будто бы услышал он над головой жужжание: ж-ж-ж-ж-ж!
     – Квасу прикажите… холодного! – резко он напряг живот и ослабил в пахах.
     – Не держим, – вдова наморщила нос и выпятила подбородок. – Есть датское пиво, французский крюшон, цейлонский чай… впрочем, найдется и квас… японский.
     Раскосый эфиоп в нежно-розовом камзоле, обшитом по воротнику, бортам и рукавам кружевами, без всякого приказания внес и поставил перед Глобачевым запечатанную бутылку с иероглифами.
     Напиток оказался резким – шибанул Афанасию Неофитовичу в нос и по почкам, но приятно охладил пахи и голову.
     – Такая редкость, – полностью он овладел собой. – Откуда у вас?
     – Эфиоп?.. Питье?
     – Камзол, – едва Глобачев удержал отрыжку. – Петровских, поди, времен?
     – Эпохи Анны Иоанновны, – хозяйка дома выглядела чуть утомленной. – Подарок адмирала Чухнина.
     – Он преподнес его мужу или вам? – хотелось полковнику знать.
     – Эфиопу. Иначе тот отказывался.
     – Адмирал Чухнин домогался вашего слуги?
     – Это не наш слуга. Чухнин вывез его из Абиссинии для себя.
     – А потом подарил?
     – Уступил на время.
     – Вам?
     – Мужу.
     – Покойный муж состоял с ним в мужеложеских отношениях? С этим черным парнем?
     – В мужеложеских отношениях Философов состоял с адмиралом Чухниным.
     – Зачем же Чухнин уступил ему эфиопа?
     – Философов больше не соглашался. Ему тоже хотелось попробовать.
     Услышанное произвело на Афанасия Неофитовича достодолжно сильное впечатление, однако он не забыл, ради чего, собственно, пришел в этот дом.
     Задать единственный, очень важный вопрос.
     Кальсоны умершего, даже панталоны, манишка и туфли, густо измазаны были малофьей. Совсем свежей. Свежайшей. Выброшенной, как установил Лазоверт, именно в то время, когда Философов находился в театре. Малофья исторгнута была внутрь одежды, а уж потом просочилась наружу, так что половые контакты исключались полностью. Решительно доктор отбросил и возможность бесконтактного поллюционного самовыброса – Философов не был спящим мальчишкой. Оставалось…
     – Скажите, – не стал Глобачев затягивать далее, –  ваш муж мастурбировал? – он показал рукой.
     – Нет, – вдова посмотрела. – Никогда так он не делал. Покойник занимался онанизмом.
     – Разве это не одно и то же? – машинально, платком, полицейский вытер ладонь.
     – Нет, конечно!.. Мастурбация – занятие сухое, рациональное… если хотите – научное… Онанизм, он совсем другой! Тут надобно рвение, истовость. Согласитесь, в нем есть нечто библейское?!
     «Скажите!» – мысленно удивился Афанасий Неофитович. – Хорошо… хорошо, – он удержал ее руки. – Ваш бывший муж занимался онанизмом. Не помните, при каких обстоятельствах?
     – Он онанировал по вторникам и пятницам в биллиардной комнате. С 9 ; вечера ровно до 11. Поставил себе правилом. В это время никому не дозволялось его тревожить.
     – Даже адмиралу Чухнину?
     – Адмирал Чухнин был с ним.
     – Тоже онанировал?
     – Нет. Адмирал Чухнин занимался мастурбацией. По этому вопросу решительно с Философовым они расходились и не могли переубедить друг друга.
     – Вера Павловна, – Глобачев поднялся. – Философов мог   отдрочить   в другой день недели, не дома, вне биллиардной… скажем, в общественном месте?
     – Исключено, – вдова поднялась проводить. – Категорически. Он никогда не ломал свои наклонности.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. РАЗГОВОР С СИФИЛИТИКОМ

     День был в полном разгаре, улицы забиты народом – одни деловито сновали, другие праздно шатались.
     Лошади бежали, волоча сани. Снег лежал на крышах. Благовест плыл. Магазины блистали витринами. Из многочисленных заведений, клубами, вырывался пар. Уличная, шла торговля.
     Немилосердно гудя, проехали в автомобиле сестры Воскобойниковы – подруги царицы.
     Из меблированных комнат «Бристоль» выглядывал Арбузов, камердинер Толстого.
     Две девочки Нольде, скатав снежок, шли за полковником, метя в голову. Резко Глобачев обернулся, погрозил пальцем – с визгом шалуньи убежали.
     Подбористый малый, дурно одетый, с неопределенным товаром под мышкой, проскочил мимо:
     – Извольте, ваше благородие, вон в ту карету, – и показал головой.
     Четырехместный экипаж стоял, запряженный шестернею. Умышленно форейтор смотрел на сторону. Широкогрудый буланой жеребец с черной гривой и белым пятном во лбу, подняв хвост, рассыпал комплименты.
     Передернув плечами так, чтобы в ладонь удобно вошел безотказный браунинг, легко Афанасий Неофитович прыгнул на подножку, ему навстречу распахнулась дверца – через какое-то мгновение, расслабившись, уже он сидел на мягких подушках и слушал спрашивавший, чуть сиплый от болезни, голос.
     – Бани знаете в Казачьем переулке?
     – Пятиэтажный красный дом, – мог Глобачев ответить. – Ложный фасад. Пилястры. На ставнях – железные листы с нарисованными голыми людьми. Дыры в стене между мужским и женским отделениями.
     – Александровскую больницу для чернорабочих?
     – Подъезд с вырезным навесом, в нем – белый шар лампиона, светится, точно мертвая голова. Прихожая без окна. Пороги, за которыми лежат собаки. Двери из сосновых досок с резьбой и медными скобками, но без замков. Плохие картины на стенах закрыты марлей. Пошатнувшиеся кровати, подпоротые надматрасники. Скрипучий пол.
     – Книжный склад Башмакова?
     – Итальянская, 31. Репсовые гардины, два решетчатых стула, конторка, крашенная под красное дерево. Орган фирмы «Estey». Портрет Браницкой-Энгельгард работы Бромптона. Вонючий умывальник с застоявшейся водой. Сливочник с кипячеными сливками.
     – Зеркало есть?
     – Венецианское, на мраморном подзеркальнике, исписано губной помадой: «Здесь был Горький», «Бунин – дурак!», «Кузмин + Сологуб = любовь»… А для чего вы спрашиваете? – смотрел полковник на характерный безносый профиль.
     По знаку форейтор натянул постромки, коренники налегли в хомут – экипаж сдвинулся и заскользил по снегу.
     – Военная хитрость! – довольно Шванебах рассмеялся. – Повсюду любопытные длинные уши, – он обернулся и показал на кого-то в окошко, – вот мы и подкинули им задачку, пусть думают. А вы забудьте – нисколько меня не волнуют все эти склады, больницы и бани.
     Лошади несли вдоль Невы. Бубенцы звенели, из-под копыт разлетались на стороны комья снега. Было в этом нечто исконно русское, удалое, бесшабашное.
     – Любите быструю езду? – нарочито небрежно спросил Афанасий Неофитович.
     – Я полюбил ее, – проникновенно Шванебах ответил. – За самобытность и, если хотите, неизбывность.
     – Соборность ощущаете? – подскакивал Глобачев на сугробах.
     – Я ощущаю духовность! – вскрикивал Шванебах. – Особый путь!.. Ох! Ох! Ох!
     Лошади были хорошо напрыганы – коренник шел мягко, скользя крупной рысью, пристяжные неслись галопом. С гиканьем они промчались по Калашниковской набережной, Большому и Каменноостровскому проспектам, проскочили министерские дачи на Аптекарском и выехали на Елагин остров.
     Отдав мунштучные поводья, мягко форейтор держал трензеля.
     В выпуклых глазах Шванебаха отражалась скрытая мысль.
     – Вы имеете доверие ко мне? – судя по всему, приступил он к главному.
     – Знаю вас как честного человека, – не обинуясь, Афанасий Неофитович дал понять.
     – В таком случае, как продвигается дело Философова?
     Тщательно полковник отобрал и представил факты.
     – Девочкой, говорите, сидела у него на плече? – остро Шванебах глянул.
     – Маленькой девочкой, – Глобачев уточнил. – Совсем маленькой.
     – Женился тайком? – не смог Контролер представить. – Это как?
     – Ну… как Панаев на Брянской, – полковник нашел аналогию.
     – Зачем, в таком случае, он отодвинул виноградную ветку?
     – Она щекотала ему лицо – откинувшись, Глобачев рассмеялся.
     Вовсе не уставшие, сытые кони упруго пронзали копытами податливый свежевыпавший снег. Кряжистые ясени, еще петровской посадки, блестели в лучах солнца толстым белым исподним. Хвойные, стояли ели. Возгласы звучали – народ проносился на салазках. Еще дальше открылся каток – чистый и грязный народ катался здесь для гигиенических целей. Какая-то дама-розан, испытывая потребность в сильном движении, выписывала, на узких ножках, внутренние и внешние круги. Густая вуалетка, скрывавшая ее лицо, на мгновение оказалась сдутой на сторону, и Афанасий Неофитович вынужден был протереть себе глаза: парализованная княгиня Орбелиани!.. Почудилось…
     – Усматриваете какую-нибудь связь между смертью Философова и его встречей с Анной Николаевной Есиповой? – спрашивал, меж тем, Государственный Контролер.
     – Хронологическую, – Глобачев ответил. – Вначале Философов подошел, а уж потом умер. Вы были в театре – все видели сами.
     – Да, – лицо Шванебаха еще более размягчилось. – Знаете, в этой женщине есть что-то такое… такое…
     Глобачеву сделалось неприятно. Решительно, с этим человеком он не мог обсуждать достоинства Анны Николаевны – Шванебах был порядочным человеком, по-своему преданным новой родине, и все же он оставался немцем, гансом, швабом.
     – Почему мы говорим тайно? – чуть резче, чем хотел, он перебил лирику. – Вообще,  зачем вы спрашиваете?
     Государственный Контролер подтянулся.
     – Делом Философова интересуется Государь.
     – Готов повергнуть к священным стопам Монарха искреннее доказательство своих верноподданных чувств, – Афанасий Неофитович передернул плечами. – Почему Августейший не вызовет меня для доклада?
     – Определенные силы не желают дать делу хода. Император вынужден с ними считаться и скрывает свой интерес. Вы же знаете,   кто   в действительности управляет государством… Вас где высадить?..
     На почтамте Глобачев развернул газету.
     Отдел происшествий.
     «Санкт-Петербургские ведомости» от 11 декабря сообщали о презабавном курьезе: «Одна молодая первую ночь на шкафу просидела…»
     Отлично Афанасий Неофитович знал ее имя.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. «ТУРГЕНЕВ, ПРЕДСТАВЛЕННЫЙ ВИАРДО»

     Доктор Лазоверт уже ждал его в условленном месте.
     – Узнали что-нибудь? – он протянул другу профессионально вымытую руку.
     – Узнал! – Афанасий Неофитович задернул занавеси с густой бахромой из синели, запалил лампу под лиловым бисерным абажуром, плюхнулся в гарусом вышитое кресло. – Шестого декабря, в день смерти, Философов сношался по телеграфу. Вот! – полковник бросил на стол клочок бумаги с переписанным текстом.
     Шелковым платком с монограммой в уголке тщательно доктор протер пенснэ.
     – «ЛЮБОВЬ  РЕБЕНКУ  БОРЕТСЯ  ДУШЕ  МАТЕРИ  ЖАЖДОЙ  ЛИЧНОГО  СЧАСТЬЯ», – прочитал он вслух.
     За окнами слышался собачий брех, кто-то бил в бубен, старого покроя картуз висел на длинном прогнувшемся гвозде, явственно припахивало нафталином, пол был затянут зеленым бобриком, поверх лежали домотканые дорожки.
     Морщась от дыма, который ел ему правый глаз, Глобачев крутил пальцем пепельницу в виде фарфоровой соблазняющей нимфы – в сюртуке, застегнутом наглухо, пригнувшись, Лазоверт подергивал голенища сапог.
     – Чушь, конечно, – полковник пропихнул окурок в отверстие. – Какая, к черту, мать? Что за дурацкий ребенок?
     – Думаю, это шифр, – доктор поднял утомленное лицо. – Как-то переставить буквы – откроется истинный смысл… Где тут бумага?
     Усевшись по разные стороны стола, они углубились в работу.
     – Ну, что у вас? – спросил Лазоверт через некоторое время.
     – А у вас? – Афанасий Неофитович поставил точку.
     – Я  ТЕРЯЮ  КУРАЖ,  ДУШИСТ  ЖАСМИН ,  ЧТОБ  НЕ  БОЛЕЛО  –  ГОРЕЧЬ  СБАВЬ  ЕДОЙ ,  – доктор  смотрел в сторону.
     – А  Я  ЖЕ  УБЕЖДЕН :  В  ИГРЕ  –  БОЙКО  ДРОЧИТЬ ,  СМАЧНО  ****ЬСЯ – УШЛ , ЛЮТ  СОР.
     – У вас ближе, – вынужден был Лазоверт признать, – и все же, не то. – Ладно! – они скомкали версии и сожгли бумагу в пепельнице. – Плавно идем дальше… Философов, несомненно, мастурбировал?
     – Он занимался онанизмом, – полковник подправил.
     – В чем разница?
     – Мастурбация, – полковник сделал широкий жест, – направленный процесс. Публичный, имеющий задачи, цели, предусматривающий вытекающие последствия. Удел трибунов… Онанизм же, – мягко он показал, – занятие. Интимное, замыкающееся само на себя. Своего рода искусство для искусства. Самоуслаждение эстетов.
     Лазоверт подумал.
     – Хорошо, – он согласился. – Могла эта сволочь отдрочить во время спектакля?
     – Исключено. Негодяй драл залупу кием, исключительно дома, на биллиардном столе.
     – Значит, – Лазоверт снял со стены картуз и выправил гвоздь, – в театре произошел самовыброс.
     – Философов не был мальчишкой, – полковник вернул убор на место, – и не спал в ложе.
     – В исключительных случаях, – доктор прошел из угла в угол, – самовыброс происходит у бодрствующих зрелых мужчин. Вследствие сильного потрясения. Медицине известны примеры. Некрасов, увидевший Авдотью Панаеву… Тургенев, представленный Виардо…
     – Было   потрясение! – Глобачев ухватил суть. – Перед началом спектакля! Буквально негодяй трясся!
     – Философов? О т   той    женщины?.. Госпожи Есиповой?.. Вы были у нее. Она действительно так хороша?
     – Не знаю. Да. Она самобытна. Я сам едва сдержался.
     Пожалуй, лишь с Лазовертом мог Глобачев говорить так.
     – Думаю, это след, – снова доктор прошел по бобрику, тронул лиловый абажур. – Несомненно, он напустил   н а   нее. 
     – Множество раз? – усомнился полковник. – Без рук, кия? Такое возможно?
     – Как следствие потрясения   сильнейшего… Некрасов, к примеру, упоминает три своих самовыброса, Тургенев – пять… Перечитайте «Записки похотника»!
     – Что ж получается, – отбросил Глобачев аналогии. – Выходит, Анна Николаевна его   убила?!
     – Косвенно очень может быть. Каким-то образом эта женщина основательно всколыхнула нутро подонка, но непосредственно – вряд ли...
     Более тут обсуждать было нечего, и мужчины принялись надевать калоши.
     – Кстати, – придержал доктор полковника на пороге, – кому именно послал Философов телеграмму и куда?
     – Этого мне выяснить не удалось, – выразительно Афанасий Неофитович пожал руку Нилу Африкановичу и, поглощенные одним впечатлением, они начали расходиться в разные стороны…
     Плавно длинный день перетекал в тягучий вечер. На улицах зажигалась иллюминация, народ любовался плошками.
     «Бани в Казачьем переулке… Александровская больница для чернорабочих… книжный склад Башмакова… – пришли на ум полковнику места, нарочито громко названные в карете Государственным Контролером. – Пустые адреса, подброшенные неприятелю, чтобы сбить его с толка! Военная хитрость, распыление сил противника, головоломка, не имеющая решения, выигрыш времени. Ловко проделано! – внутренно Глобачев рассмеялся. – Придут, станут вынюхивать: ничего нет!»
     – Придут, станут вынюхивать: шиш вам! – с удовольствием он повторил, и тут же акцент фразы сместился от конца к началу.
     ПРИДУТ!
     Кто?
     Решительно он не мог упустить такого шанса.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ. БЕЗ СУБЪЕКТА НЕТ ОБЪЕКТА

     Из Москвы они переехали в Петербург, город оказался буквально в дыму, на вопрос Анны Николаевны городовой ответил, что горит склад резиновых и целлулоидных изделий «Проводник» внутри Апраксина двора – отчего-то она сочла это хорошим предзнаменованием.
     Дом на Стремянной радушно встретил новых хозяев: в гардеробной стоял чистый свежий воздух, мягкая обивка была выколочена, деревянные части протерты маслом, металлические гвоздики вычищены мелом. Горничная зажгла по углам бронзовые кенкеты, распаковали большие русские и мохнатые полотенца, камеристка сыграла на рояле прелюд из органной фуги Баха-Листа в переделке Годовского да так, что проходивший под окнами Сергей Ляпунов только руками развел, дворник Кириллов устроил по случаю праздничный салют – все разошлись по комнатам и зажили на новом месте.
     Они наняли кухарку, стали держать стол, в доме не переводилась провесная белорыбица, буженина из задней ноги, жирный рубец в жгутах, лапша с гусиными потрохами, всех размеров поросячьи головы, в кушанья в избытке входил чернослив – запоры у Досифея Петровича как рукой снесло, появившееся свободное время с пользой он посвящал семье.
     Рождение семерых детей никак не изменило Анны Николаевны – по-прежнему она оставалась самоей собою, глубинный внутренний свет мягко озарял ее черты, и от всего облика веяло огромной неизбывной силой. Явственно она пребывала в поиске, часами могла проводить в раздумьях – Досифей Петрович подарил ей золотой, с розовой эмалью, карандаш для записи мыслей, и Анна Николаевна оставила в заветной тетради такую, навеянную церковным благовестом: «КИРИЛЛОВ, ДВОРНИК, ЖИВЕТ ДЛЯ БРЮХА».
     На новом месте Анна Николаевна чувствовала себя много уверенней, ей полюбилось гулять по прямым широким улицам, наблюдать достопримечательности, выпить где-нибудь для души рюмку абрикотина или стаканчик сотерна, самостоятельно делать закупки для кухни и дома. Совсем рядом была церковь Владимирской Божьей Матери и всякий раз с нарастающим благостным чувством Анна Николаевна проходила мимо.
     Они обросли жизненным комфортом, прикуплены были поставцы из темного векового дуба, жбаны, ендовы, серебряный выкованный ковчежец в старинном, ноевском вкусе, на руках Анна Николаевна вышила экран для камина – были званые блины, в доме стали появляться гости.
     Жившие между Петербургом и Москвой наезжали писательница Борман и профессор университета Аничков, привозили вяземских пряников с цукатами либо тверских, белых, мятных, в виде стерлядей, всадников и пеших, коломенскую яблочную пастилу, рассказывали, что Толстой пишет новый роман, почище «Анны Карениной», и будто бы ему помогает камердинер Арбузов.
     Сухов сваливался из первопрестольной, старик-позолотчик, как снег на голову – горбатый, ходил по комнатам, затаивался в шторах, пугал детей, избил не за что гувернера и дворника.
     Наведывались и столичные штучки.
     Кирасир, штабс-ротмистр Авенариус приходился Досифею Петровичу каким-то дальним свойственником – с аксельбантом на синей венгерке, позванивая прибивными шпорами, он старался приходить в отсутствие мужа, откровенно и быстро оглядывал Анну Николаевну всю, будто трогал руками.
     Сложив руки на талии под шелковой шалью, она напускала на себя беззаботный тон и начинала говорить о всяких пустяках.
     – Дезинфекция книг, – к примеру, заводила она, – является весьма желательной для тех, кому приходится брать книги из публичных библиотек или обращаться к старым изданиям. Помимо чувства брезгливости, вопрос этот интересен и в гигиеническом отношении. По анализу, произведенному над старыми книгами, оказалось, что только на точке над  i  может поместиться целая колония микробов. На одном  листе, несмотря на то, что он был промыт в воде, оказался гной чахоточного, причем туберкулезные палочки были вполне способны к размножению. Каким образом избежать заразы? Лучшее средство – выдержать книги в парах герметически закупоренного котла или подвергать влиянию формалина. Но при первом способе погибнут переплеты. Мне кажется, что выход из этого положения найдется, если делать переплеты из алюминия, что и прочно, и красиво.
     Подсев к столу, ротмистр играл ножом для хлеба.
     – Правда ли, Степан Рихардович, – Анна Николаевна привскакивала на кушетке – что «синие» кирасиры Ее Величества враждуют с «желтыми» кирасирами Его Величества, устраивают промеж себя потасовки, дуэли… ну чистый Дюма-пер?
     Нервы ротмистра, раздраженные ласками женщин, прошедших через его руки, были натянуты до предела.
     – Анна Николаевна, – однажды он сорвался. – Снимем в опыте противоположность материи и духа! Давайте прямо здесь и сейчас вы у меня…
     В ее душе закипело то бурное и сладострастное ощущение, которое заставляет кокетничать, дразнить и ждать победы.
     – Право же, Степан Рихардович, не понимаю, как вы можете предлагать мне такое! – она отмахнулась веером. – В оральном отношении я совершенный узник.
     Досифей Петрович стоял в дверях, интересуясь их беседой.
     – Мы говорили об электрических моторах, – вынуждена была Анна Николаевна объяснить мужу.
     Сделав над собой усилие, Досифей Петрович весело рассмеялся.
     – Цветы эти сейчас вон! – показал он на принесенный гостем роскошный букет, и настроение в комнате стало неприятным.
     Ротмистр Авенариус был откровенным махистом.
     Идеалист, эмпириокритицист высшей пробы, самодовольно он ставил себя в центр Вселенной, искренно полагая, что именно своим появлением он вызывает из небытия к жизни Анну Николаевну, Досифея Петровича, всех прочих людей, которых, вне его благосклонного к ним внимания, попросту не существует. «Без субъекта нет объекта», – сыпал он там и сям дурацкой, набившей оскомину, присказкой.
     Досифей Петрович недолюбливал Авенариуса, но именно через него они познакомились с Клунниковыми.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ. ДЕВУШКА ИЗ ЖЕЛЕЗНОЙ БАШНИ

     Клунниковы жили на широкую руку, по четвергам непременно устраивали журфиксы – вскорости после переезда, через Авенариуса, женатого на их старшей дочери, Досифей Петрович получил приглашение и, прибыв с Анной Николаевной в каждому знакомый, облицованный гранитом, дом на углу Дворцовой набережной и Мошкова переулка, впущен был в просторную, обитую темно-малиновыми обоями, переднюю, крытую таким же сукном, с громадным зеркалом в старинной, красного дерева, резной оправе, такими же высокими стульями и великолепным ларцом у стены – прошел стильную, обставленную красным же деревом, с бронзой, гостиную и, оказавшись вместе с супругой в громадной столовой, где за открытым буфетом гостям предлагались чай, сандвичи, крюшон и конфеты, бросил докуренную папиросу в наполненную водой хрустальную пепельницу.
     Гудели голоса, шелестели платья, звякали шпоры.
     – Кто это? – показывала мужу Анна Николаевна.
     – Баронесса Икскуль.
     – А там, в кресле?
     – Княгиня Орбелиани, – разменивался Досифей Петрович поклонами.
     – А эти крошки?
     – Две девочки Нольде.
     Генерал со светскими манерами и быстрыми движениями, в отставном мундире, с черносливами вместо глаз, вынырнул из-за тяжелой портьеры, ведомый худенькой достойной старушкой.
     Пахнувшие росным ладаном, розмарином, желтыми восковыми свечами пальцы легли на лицо Анны Николаевны, пробежали по телу.
     – Вы извините, – хозяин дома хрустнул сухой крепкой статью. – Я незрячий.
     Нежно поющие шпоры, гремящий палаш, белый кирасирский колет, черного бархата, с оранжевыми выпушками, воротник и обшлага, обшитые по бортам золотым кованым галуном – Авенариус подошел в парадной форме с дамой, наряженной в волосяную юбку с вшивными ватными сосисонами и китайский, отороченный белым мехом, жакет. Широкоплечая, высокая, безгрудая, она давала все основания называть ее валькирией.
     – Моя старшая, – генерал вздохнул. – Прасковья Николаевна.
     – Не следует мою озабоченность принимать за холодность, – тут же сипло Прасковья Николаевна объявила.
     Сделалось понятно, что она женщина злая и очень глупая.
     – Пойдемте, – виновато Клунников улыбнулся. – Я покажу вам дом.
     Они пошли по комнатам, убранство которых было полно вкуса и великолепия. Анна Николаевна опиралась на предложенную генералом руку, Досифей Петрович следовал в полушаге за ними.
     Камин-очаг из красного гранита… золоченые кубки… тарелки старинной майолики… скульптурная группа из черного дерева… большой персидский ковер, старинное распятие из горного хрусталя и серебра итальянской работы… шкура белого кита…
     – Портрет Светлейшего князя Григория Петровича Волконского, – пояснял хозяин, – за фортепиано, играющего Седьмую Херувимскую Бортнянского, в переложении Годовского, работы госпожи Макушиной, урожденной Колонтаевой, а тут, – указывал он приятным жестом, – картон Фредерикса, итальянский карандаш, «Школьная жизнь детей». Не правда ли, какие милашки?.. Вон та, в желтом, видите, стоит на голове, а эта, черненькая, повалила учителя и хлещет его плеткой, – он принялся смеяться. – Похожи, вы не находите, на наших девочек Нольде? – Вцепившись крепкими руками, он тащил их дальше. – Мой кабинет, – генерал вставил ключ и распахнул дверь. – Затеял тут воспоминания… считаю долгом сохранить от забвения и уберечь от неправды… устранить ложные толкования… записки, так сказать, очевидца… – не глядя, он подхватил со стола исписанные листки. – «Эскадрон и сотня в конном строю с полным вооружением, выступив из Петербурга походным порядком, с привалом у Лигова, с песнями, двигались переменным аллюром… Мортирный дивизион в двенадцать двенадцатилинейных гаубиц плюс две батареи шестидюймовых гаубиц… Кадеты Пажеского, Первого, Второго, Николаевского и Александровского – всех пяти петербургских корпусов грузились на яхты Гвардейского экипажа, собираясь на лагерный сбор в Петергоф. Государь делал смотр – учения с перестроением, атакой всем батальоном и церемониальным маршем…» – от упоения в углах рта старого вояки выскочили пузырьки.
     – У вас – положительный талант! – Анна Николаевна зааплодировала.
     На стене Досифей Петрович увидел трехстволку Зауера с нижним нарезным стволом под пулю.
     – Любите Чехова? – он спросил.
     – Его любит моя младшенькая, – слепой как-то вдруг похорошел лицом. – Пойдемте, я познакомлю вас.
     Они вышли в коридор и принялись взбираться по крутой винтовой лестнице.
     – В башне живет, – объяснил генерал. – Там у нее сложился богатый мир фантазий и мечтаний.
     Лестница окончилась кованой железной дверью. Гулко генерал постучал: «Милая, к тебе можно?»
     Тут же железо подалось, девушка лет двадцати с открытым, любезным и кротким лицом, которое заранее служило ей рекомендацией, показалась на пороге. Палевое фуляровое платье ловко схватывало ее фигурку.
     – Ольга Николаевна, – любовно отец подтянул кружевную берту, оправил смявшуюся розетку, обдернул завернувшийся подол. – Хранительница, так сказать, семейных традиций.
     – Ольга в святом крещении – Елена,  – не заглядывавшийся после женитьбы ни на одну из женщин, невольно Досифей Петрович углядел тонкую щиколотку и желтые чулочки.
     Комната была в два широких окна. В простенке стоял киот с иконами в богатых ризах. На подоконниках, в вазочках работы Тиффани, росли поповник, погремок, царские свечи. Заботливо подрезанный, в кадушке из-под масла, расцветал евкалиптус. Маленький туалет задрапирован был голубым кисейным покрывалом.
     – Да у вас здесь уборная! – не укрылось от Анны Николаевны. По какой-то своей надобности ненадолго она ушла за покрывало.
     На столе, освещенном большой, в двенадцать свечей, жирандолью, лежали журнал, симпатичный по направлению, книжка Шпильгагена «О чем щебетала ласточка», альбом, отделанный в красную шагрень с большими, тиснеными, французскими буквами вензеля хозяйки.
– Запишите ей что-нибудь, – Клунников открыл на чистой странице. – Оленьке будет приятно.
Досифей Петрович обмакнул перо, посмотрел на стену с гравюрой: Бетховен, уснувший под клавесином.
«В 1906 году Столыпин жил на крыше и гулял в Зимнем. Для памяти», – вывел он и приложил пропускную бумагу.
Возвратившись из ретирады, Анна Николаевна уселась на полукруглый, крытый розовато-желтым шелком, диванчик и переложила с него себе на колени другой альбом – с фотографическими карточками.
– Кто это? – принялась она повертывать картонки.
– Триполитов, – генерал отвечал.
– А здесь?
– Суррогатин.
– А с заячьим лицом?
– Кузьмин-Караваев.
Равнодушно Анна Николаевна пробегала по длинным гофрированным бородам, огромным накладным локонам, лощеным бакам, усикам, завитым в нитку и вдруг задержала взгляд: статный мужчина лет сорока, с простоватым, но не вульгарным лицом, в полковничьей форме, смотрел, с какой-то затаенной мыслью, проницательными и чуть уставшими глазами.
– Какой представительный! – Анна Николаевна ткнула пальцем.
– Один знакомый, – Клунников кашлянул. – В общем-то, он не допустил… Оленька однажды возвращалась с курсов, было темно, и группа подвыпивших нигилистов попыталась было… – глянувши на дочь, мило закусившую губу, резко старик оборвал себя.
Ветер стучал в окна с переплетами из восьми стекол. Видно было, как в доме напротив его владелец Чертков, голый, гоняется за какой-то женщиной в серой шелковой шляпе в виде чепца, отделанной черными кружевами, в черной мантилье, в  шелковых черных перчатках и с черным зонтиком.
– Однако, – генерал поднялся. – Думаю, гости заждались. – Ты, душенька, – за подбородок он поднял дочь, – надеюсь, не откажешься нам спеть?
Той же винтовой лестницей все сошли вниз и присоединились к обществу.
Ротмистр Авенариус пил чай, его жена макала сандвич в крюшон, две девочки Нольде украдкой раскуривали папироску, парализованная княгиня Орбелиани безучастно сидела в кресле. Гул голосов сливался со звоном посуды.
Решительно генерал откинул крышку виртовского рояля.
– Романс, – произнес он с угрозой. – «Голубые герои». Музыка Ляпунова в переложении Годовского, слова Ивана Бунина!
Все стихло. Ольга Николаевна Клунникова оперлась о камин. Весь ее облик был полон грации. Машинальным движением она проводила рукой вдоль лба, как бы успокаивая течение мыслей.
– Раз, два, три! – стукнул генерал сапогом в пол и ударил по клавишам. Ощущение квинтности, а может быть, остинатности, возникнув, пробежало по коже. Ольга Николаевна встрепенулась, как птичка, подхваченная порывом ветра.

– Эскадрон ингермандландских гусар в голубых мундирах,
Неимоверно уставший от многих боев и учений,
Сидел, угрюмо понурясь, на зимних квартирах.
Нашивки на рукавах обозначали число ранений…

– с перемещением начального мотива из соль-минора в его субдоминанту до-минор, вывела она высоко, прозрачно, и ее глаза наполнились слезами, а губы сложились в горькую усмешку.
Досифей Петрович слушал, любуясь ее омраченным грустью лицом, потом, вместе со всеми, продолжительно аплодировал.
Сдержанно поклонившись, тут же Ольга Николаевна ушла.
– У вас замечательная младшая дочь, – приблизился к генералу Досифей Петрович. – С-сущий ангел, – заикнулся он от волнения, – только вот что-то ее гнетет.
– Днями доктор был, – Клунников вытер глаза(слезы дочери сообщились ему), – прописал ей молодого румяного парня.
– И что же?
– Не хочет принимать, – генерал развел руками. – Ни в какую!
– Могущая любить и быть любимой, составить чье-то величайшее счастье! – поразился Досифей Петрович. – Это надо же!
Анна Николаевна подошла с большой липкой конфетой в руке.
– Матушка моя еще говорила: «Жизнь без музыки – весна без котов», – заполнила она паузу легкой светской болтовней.
В незавешенных окнах дома Черткова было видно, как женщина, голая, преследует хозяина, облаченного в ситцевые розовые брюки, пиджак из плотной английской материи с искрой и черную фетровую шляпу с отогнутыми книзу полями.
– Сейчас, – Клунников вспомнил, – должен прийти один человек, и я познакомлю вас с ним.
– Как интересно, – Анна Николаевна потянулась. – Кто же он?
– Старинный мой приятель. Адмирал Чухнин.
– Адмирал Чухнин? – неизъяснимо Анна Николаевна переменилась в лице. – Нет, это невозможно! Мы уходим... прощайте! – и, подхватив недоумевающего мужа, чуть ли не бегом, она покинула гостеприимный кров.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ. БОЛЬШОЕ И НУЖНОЕ ДЕЛО

Отправленный из Москвы чрезвычайно малой скоростью, тем временем в Петербург прибыл и на ломовых доставлен был прямо в спальню Анны Николаевны огромный Образ Нерукотворного Спаса, без которого она ощущала вокруг себя некоторую духовную пустоту – теперь пустота эта была заполнена, и гармонической жизни на новом месте более ничего не препятствовало.
Просыпаясь обыкновенно с петушиным криком, раздававшимся из кухни, где для детей затевался обязательный свежий бульон, Анна Николаевна со связкой ключей совершала инспекцию дома. Перво-наперво наведовалась она в гардеробную и крутила носом: чистый ли, свежий установился там воздух? Большей частью оставшись довольна, иногда приказывала она воздух переменить. Камеристка играла неизменного Баха-Листа, слышно было отовсюду, музыка бодрила, звала к действию, споро Анна Николаевна перемещалась из комнаты в комнату, смотрела придирчиво, протерты ли маслом деревянные части, на совесть ли выколочена мягкая обивка, и каждый ли гвоздик, без пропуска, продраен мелом. Пересчитав по углам бронзовые кенкеты и сверив со списком, она меняла мохнатые и большие русские полотенца в ванной, спускалась в погреб, исследовала запасы провесной белорыбицы, буженины, рубца в жгутах, поросячьих голов – распоряжалась прикупить мешок-другой чернослива, а провонявшие гусиные потроха, напротив, отдать дворнику.
Из Ясной Поляны регулярно Анне Николаевне приходили письма. Толстой писал о рефлексирующем разуме, свободе нравственной оценки, просил ответить умное, пропитанное доброй христианской мудростью словечко. Не обинуясь, она отвечала, что он смешивает монашеский постриг со священническим рукоположением, что плотское сближение, по ее устоявшемуся мнению, бывает больше отдалением, чем сближением для нашей духовной природы, и именно здесь источник большинства человеческих разочарований и страданий.
На новом месте Анна Николаевна продолжала помнить церковные праздники. На Усекновение главы Иоанна Предтечи она подарила мужу недурную гитару, а на Филиппов пост закатила необыкновенной пышности пир, после которого неделю Досифей Петрович вовсе не мог прикоснуться к еде и только пил воду. В чулане Анна Николаевна нашла заплесневевший труд Фомы Кемпийского «О подражании Христу» и убедила мужа прочесть, после чего Досифей Петрович действительно некоторое время подражал: он отпустил длинные волосы, ходил по дому в балахоне, ломал об колено хлеб и учил челядь жить.
Все было хорошо и в отдельности, ничто не смешивалось в доме Есиповых, царили в стенах на Стремянной совет да любовь, минул почти год со дня переезда, не пахло даже какими-то осложнениями и тревогами, но вот наступило шестое декабря, Анна Николаевна с Досифеем Петровичем поехали в оперу, там к ней подошел дуралей-министр, после чего возникли вопросы, с которыми наутро, после театра, боком к ней в спальню вдвинулся Досифей Петрович.
С благородством, исстари отличавшим русскую женщину от всех иных, Анна Николаевна объявила, что не следовало выносить ее из фойе на руках – она и не думала падать в обморок – напротив, собиралась крепко постоять за себя: плюнуть нахалу в морду, дать по рылу, коленом, как учила мать, двинуть по яйцам и ребром ладони отмерить по шее.
Привыкший ходить мерно, бурно Досифей Петрович шагал по спальне, наступил на дамскую подушку, сбросил на пол пульверизатор и большую розовую пуховку. Впервые за шестнадцать совместных лет он подозревал ее!
За туалетным столом она продергивала ленты в шелковое белье – он, проходя мимо, выдергивал их!
– Скандал! Позор! Диффамация в газетах!
– Пустое.
– Ты знала его прежде… знала!
– Никогда.
– В таком случае, почему?..
Она не могла объяснить, только чувствовала.
В сердцах Досифей Петрович повалил ширму.
Анна Николаевна поклонилась ему по-деревенски.
– Ощущение… знаешь, – прислушалась она к нутру, – будто бы я сделала очень большое и нужное дело. Теперь он мертв.
С отягченной головой, пятясь, Досифей Петрович вышел тогда из спальни жены задним ходом.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ. БАНИ, БОЛЬНИЦА, СКЛАД

Это был очень длинный день, следующий после похорон Философова.
С утра Афанасий Неофитович посетил вдову и едва не наделал с ней глупостей, успел на конспиративной квартире Отделения пообщаться с доктором Лазовертом, а в промежутке катался на шестерне с Государственным Контролером Шванебахом.
«Бани в Казачьем переулке… Александровская больница для чернорабочих… книжный склад Башмакова, – вспомнилась полковнику хитрость Контролера. – Если подслушивали – непременно придут. Вот и посмотрим: кто?..»
Яков Яковлевич Башмаков дремал за конторкой, крашенной под красное дерево.
– Покупателей много сегодня? – Афанасий Неофитович поздоровался.
– Ни одного, – хозяин зевнул. – Хотите кипяченых сливок?
Полковник ушел за стеллажи, снял несколько книг, уселся на решетчатый стул, принялся рассматривать.
Юрий Слезкин – «Господин в кринолине», В.Р.Авсеенко – «Злой дух», еще В.Р.Авсеенко – «Скрежет зубовный»…
В венецианском, исписанном губной помадой, зеркале отражался абсолютно пустой зал. «Несовершенен сколь язык наш, – подумал Афанасий Неофитович, – Как же зал пустой, ежели завален книгами… народу, вот, никого…»
Репсовые, на сквозняке, ходили гардины. Пахло коленкором. Браницкая-Энгельгард, работы Бромптона, в издерганном, неопрятном платье, смотрела со стены. Орган фирмы „Estey“ вздыхал под толстым слоем пыли.
«Зря пришел!» – констатировал полицейский.
В установившейся тишине слышно было, как мыши грызут переплеты.
«А жизнь смеялась, посылая ее на…» – прочитал Афанасий  Неофитович у Слезкина или Авсеенко, отложил, вытянул из развала засыпанную похвалами книжку Бунина.
«Было это на балу в Москве. В черном кружевном платье, с обнаженными плечами, длинным шлейфом и накинутом на высокие бальные волосы оренбургском пуховом платке, она танцевала не со мной, а с могучим стариком, грубым и крупным, в просторной толстовке, в прическе а-ля мужик. Все было обострено во мне, я уже давно был болен любовью к ней и ненасытной жаждой обладания, но как-то волшебно боялся ее породистого тела, больших ног и крепких мускулистых рук. С хор гремела духовая музыка, мощно старик вертел ее, не давая упасть, с каждым па они приближались ко мне, сидевшему у входа на несуразном низком пуфе, и вдруг словно бы меня накрыло с головой – сделалась совершенная тьма, звуки стихли, пахнуло горячим, представилось, будто один я ночью в степи, но отчего-то не стало воздуху, я заметался и уперся руками во что-то несомненно женское. Тут же я понял: действительно меня накрыло, накрыло ее шлейфом-подолом – я, наконец, у сладостной, заветной цели, и другого шанса, такого выпуклого и реального, может мне не представиться…»
Чувствительный орган фирмы „Estey“ вздохнул чуть громче и продолжительней, Афанасий Неофитович изготовился, входная дверь хлопнула, торопливо кто-то вошел, сказал о погоде, сморкнул и закашлялся.
Осторожно полковник приник к заготовленной щели меж книг: ба! Князь Друцкий-Соколинский!
– Пушкин – солнце поэзии, – принялся вошедший крутить. – Толстой – луна прозы, Гоголь с Достоевским – несомненные звезды. Короленко, сказывают, обед закатил на шестьсот персон… в пользу голодающих…
Терпеливо полковник  ждал.
– Скажи, любезный, – посетитель сменил тон, – слышал я  затевается у тебя что-то?
– Как же не затеваться, – предупрежденный Башмаков подыграл. – Большое затевается дело. Значительное.
– Какое ж, голубчик?
– Не знаю, интересно вам будет? – Яков Яковлевич принялся сметать пыль с органа.
– Интересно, милок… мне все интересно. На-ко вот, прими.
С достоинством владелец склада взял «катеринку», посмотрел на свет, переправил в бумажник.
– Значит так, – объявил он серьезно, – дело такое вот: мышей выводить станем. Новую породу. Которая книг не грызет.
Более не скрываясь, полковник вышел, полюбовался изменившимся лицом поляка.
– Сливок непременно отведайте, – рекомендовал он. – Отменные у Якова Яковлевича сливки. Кипяченые.
Вконец растерявшийся князь Друцкий-Соколинский из вонючего умывальника брызнул на себя застоявшейся, желтой водой.
Насвистывая, Афанасий Неофитович подмигнул Башмакову, расплатился за книгу, медленно вышел. Походя, на дворе, переправил Бунина в мусор, выскочил на Итальянскую, прыгнул в сани, велел гнать…
В подъезде Александровской больницы светился, точно мертвая голова, белый шар лампиона. Прихожая была без окна, двери – из сосновых досок. Одну за другой полковник раскрывал их – заливистым  лаем его встречали всех видов собаки. На пошатнувшихся кроватях с подпоротыми надматрасниками вповалку лежали чернорабочие.
– Каждые полчаса – по четверти молока! – распоряжался человек в сюртуке медицинского ведомства.
– Давать… до каких пор? – не понимала молоденькая сестра милосердия.
– Пока не умрут! – сердился доктор. – Пока не умрут!
Скучая, Афанасий Неофитович ходил по коридору. Плохие картины на стенах были закрыты марлей: Маковский, Айвазовский, Репин.
Предупреждающе за спиной скрипнуло – резко развернувшись, в стальные тиски, схватил полковник тянувшиеся к нему руки: Сухов! Старик-позолотчик! Горбун!
– А-а-а! – закричал полицейский. – Ты, негодяй?! Поджигатель! Спалил в Москве фабрику – мало? – сюда перебрался?! Пожар в Апраксином – чьих рук дело?! – думаешь, не знаю?! Да я тебя сейчас… я тебя!
– Касательно склада «Проводник» – не докажете, – легко урод высвободился, – а в Москве присяжные меня оправдали-с. Нынче я  – благонамеренный обыватель. Особнячок прикупил у князя Барятинского. Женился днями, генеральскую взял дочь, – с деланным наслаждением он поскреб в паху. – Красавица. В любви живем и согласии. Детишки пойдут скоро.
Внутри Афанасия Неофитовича сделалось пусто.
– В больнице зачем? – он спросил.
– Как так зачем? – даже выпрямился горбун. – Работаю. Заказ хороший. – Он взял с подоконника кисть и отчеркнул в воздухе.
Скобки дверей блестели свежей позолотой.
Сгорбившись, Афанасий Неофитович пошел к выходу, повалился в сани, назвал последний адрес…
Красный пятиэтажный дом в Казачьем переулке, с ложным фасадом, пилястрами, краббами на пинаклях и вимпергах, с окнами, закрытыми ставнями, на которых изображены были голые люди, стоял, гостеприимно окутанный паром.
Взявши билет за пятнадцать копеек, полковник разделся, прикрыл срам веником.
В душевых не было ничего примечательного, люди домывались, гремели шайками. Стало ясно: в мужском отделении делать нечего.
Решительно Глобачев подошел к стене, сдвинул нескольких, припавших к ней – сам, через дыру, заглянул в женское.
Две девочки Нольде, расшалившись, плескали водой, и Афанасий Неофитович вынужден был сильно прижать к себе веник.
Херувимчики, крошки с ангельскими, светлыми личиками, формы имели очень даже женские.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ. КТО ДЕЛАЛ ДЫРЫ

– Адмирал Чухнин! – дежурный доложил.
– Проси, – Глобачев поднялся.
Сомнительных лет, бакенбарды котлетами, флотоводец вошел, поставил в угол вышедшую из моды сумку, чуть задержал взгляд на рейтузах полковника.
Встречно Афанасий Неофитович протянул руку и тут же отдернул: средний адмиралов палец, скользнув, неприятно и резко шкрябнул ему по ладони.
– Отец родной!.. Кабы не вы… третьего дня – лежать мне сейчас с проломленной башкою! Ухлопал бы меня злодей, непременно ухлопал!.. Позвольте, я вас поцелую! – влажно адмирал распустил губы.
– Присаживайтесь, Степан Силыч! – Глобачев увернулся. – Хорошо, что сами пришли. Рассказывайте по порядку, – он приготовил бумагу и обмакнул перо.
– Ну что же… – морской волк распушил бакенбарды. – На флоте я, можно сказать, сызмалетства. Юнгой начинал… в кают-кампании. Склянки бил поначалу – не все получалось. Приноровился однако, Нахимову самому подавал… Замечательный был человек!
– Сказывают, глубоко религиозный? – полковник отодвинулся так, чтобы нога адмирала более не могла достать его под столом.
– Истинно верующий! – мелко Чухнин принялся кланяться. – Свято соблюдал обычаи и предписания. В пейсах ходил. Трефное запретил на борту. Принципиально не сражался по субботам. Кип; носил под фуражкой. Тору на мостике переписывал!
– Как так переписывал? – полковник не понял.
– В соответствии с новыми требованиями. Устаревшее убирал, что-то, напротив, добавил. Кусок, вот, про сражение Синопское с великаном Осман-Пашою…
– Степан Силыч, – вдруг пришло Глобачеву, – дыру в банях вы проделали?
– Которая на Бассейной, – адмирал напрягся, – или в Щербаковом переулке?
– В Казачьем.
– А эту!.. – Чухнин рассмеялся. – Философов еще. Покойник.
– Из отделения мужского в женское? Чтобы смотреть за дамами? – по привычке решил Афанасий Неофитович уточнить.
– Из женского отделения в мужское. Чтобы смотреть за мужчинами. Среди дам. Двойное, так сказать, удовольствие.
– Философов заходил в женское? Но как?
– Обыкновенно. Брился, надевал парик, груди он имел от природы, хер с яйцами зажимал промеж ляжек. Баба и баба! В голову никому не пришло.
– Степан Силыч, – полковник отпил из надтреснутого графина. – Соблаговолите разъяснить: почему преследует вас матрос Акимов?
– Этот беглый?! – левой рукой адмирал стукнул по столу так, что отбил угол. – Да потому, как он – бунтовщик, я же – оплот самодержавия, опора трону, носитель монархической идеи!
– Только поэтому?
– Других причин не усматриваю. Неблагодарный был моим любимцем – ему постоянно я оказывал ласку по месту служения, брал в постель, отогревал собственным телом в долгих и трудных походах.
– Матроса мы непременно обезвредим!
– Давеча он меня врасплох застал – вам пришлось потрудиться, – виновато старик улыбнулся, нынче я начеку. Сам его обезврежу. Одной левой.
Оценивающе Глобачев рассмотрел стальной кулак.
– Руку где потеряли – под трамваем?
– Руку, молодой человек, – адмирал тряхнул орденами, – в Севастополе мне турецким ядром оторвало. Аккурат в последний, триста сорок девятый день обороны. Последним на корабль возвратился. Государем лично представлен был к именному протезу… Однако, мне пора, – с достоинством он поднялся.
Чуть смутившийся, Афанасий Неофитович передернул плечами.
– Степан Силыч, смотрю я: вы всегда с сумкой. Ума не приложу – что там у вас?
Тут же достоинство ветерана как бы и улетучилось.
– Сверла, пробойники… и еще – возбуждающие средства, – он хихикнул. – Возраст, знаете ли, уже не тот. Лет двадцать, почитай, без сумки этой ни шагу!
Изловчившись, он ущипнул полковника и быстро вышел.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ. СНОВА – ОДИННАДЦАТЬ РАЗ!

Когда, тепло распрощавшись, адмирал ушел, и Афанасий Неофитович остался предоставлен самому себе в обширном служебном кабинете с огромным, в полный рост, портретом Императора на несущей стене и недурным видом из окон на замерзшую, неподвижно стоявшую Фонтанку, первым делом он уселся за массивный, со свежим угловым сколом, стол и, поминутно сверяясь с непросохшими еще на бумаге пометами, сделанными характерным твердым почерком, за который особо ценили полковника в Отделении, принялся заново прогонять и соотносить внутри себя только что произошедший между ними разговор, насыщенный, соленый, с взаимными недомолвками, неожиданно острыми вопросами, обоюдным продолжительным прочищением голоса, со многими подводными камнями и извилистым течением, какими обыкновенно и бывают те первые, оценочные разговоры между еще только примеряющимися друг к другу людьми, не знающими толком, единомышленники они, враги или седьмая вода на киселе – пришло полковнику всё крепнувшее и ставшее под конец очевидным    соображение: казалось бы откровенно и в охотку обо всем говоривший, старый морской лис ловко обошел его, ровно ничего не сообщив о том, что, собственно, представлялось Афанасию Неофитовичу главным; главным же Афанасию Неофитовичу представлялись обстоятельства гибели, в Мариинском театре, министра торговли Философова, дававшие, как полковник был убежден, несомненный ключ к раскрытию преступления куда более важного, государственной значимости, предотвратить которое надлежало любой ценой.
Косвенно Афанасий Неофитович осведомлялся у адмирала,   что   это там  замышлял министр торговли, и   кто   бы мог так ловко ухлопать его, не оставляя следов, каким-то новым, доселе не известным криминалистике способом – Чухнин только смеялся, грозил полковнику изощренным пальцем и всякий раз уводил разговор на дыры, проделанные, как оказалось,    повсюду, где существовали отделения мужские и дамские; когда же, потеряв терпение, полковник в лоб развратнику спросил, за что и как Философова  уничтожила АННА  НИКОЛАЕВНА  ЕСИПОВА, фигурально непотопляемый генерал получил пробоину – нет, не дыру, а именно,   пробоину: смертельно побледнев, залпами он принялся пить воду из графина, откинулся на стуле, закрыл глаза – во избежание худшего, намеревался жандарм послать за Лазовертом, но старый моряк выплыл и, извинившись, сослался на болезнь Дюплея, внезапным приступам которой был подвержен – тут же он стал прощаться, снова смеялся, подмигивал, пригласил Афанасия Неофитовича в кругосветное плавание, на мгновение утерявшего бдительность ущипнул его за ягодицу и ушел, оставив по себе двойственное, сложное впечатление.
Перечитывая и расшифровывая конспективную запись допроса в том месте, где он спросил Чухнина, знает ли тот, кому именно, в день смерти, отправил Философов телеграмму, и что, собственно, означает текст: «ЛЮБОВЬ  РЕБЕНКУ  БОРЕТСЯ  ДУШЕ  МАТЕРИ  ЖАЖДОЙ  ЛИЧНОГО  СЧАСТЬЯ», – восстановил Афанасий Неофитович искренно прозвучавший ответ, со всей очевидностью из которого следовало, что ни о какой-такой телеграмме ровным счетом Чухнин ничего не знает, зато преотлично известен ему боевой генерал Клунников, слепой герой-артиллерист, покрывший себя несмываемой славой еще юнкером при обороне Севастополя, служивший в одном орудийном расчете с самим Львом Толстым и по сегодняшний день состоящий с ним в переписке. Тут же, перекинувшись на великую личность, адмирал заявил, что несправедливо попы отлучили писателя– фронтовика от православной церкви – здесь Афанасий Неофитович полностью Чухнина поддержал – и молодцы раввины сразу прилучившие Толстого к синагоге и вписавшие его в свою Тору – снова полковник вынужден был согласиться. Верно ли, граф замышляет нечто новое, судя по собственной стенограмме, Глобачев спросил в этом месте. Доподлинный факт, старый моряк ответил, пишет Толстой преогромный роман из петербургской светской жизни, почище, в стилистическом отношении, «Анны Карениной», и главная героиня там тоже какая-то женщина, а главный герой опять сам Лев Николаевич, и есть там сильная сцена, особо ему, Чухнину, пришедшаяся по сердцу: героиня, совсем юная, на лето приезжает, представьте, в деревню, сидит там у реки с мольбертом, рисует и вдруг: паренек, деревенский, подходит, берет за руку, молча ведет в кусты, раздевает, молча **** и молча уходит… вроде бы простенько, но в конце – толстовская, гениальная деталь… оказывается, стервец огулял барышню ровненько  ОДИННАДЦАТЬ  раз!.. Русская удаль!.. Русский размах!..

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ. ДВА ЦАРЯ В ГОЛОВЕ

Если существуют ощущения, к которым ярлычок можно приклеить, тогда и средство против них найдется. Всего тягостнее неопределенное, неуловимое…
В душе Досифея Петровича точно мельница ворочалась. Имевший склонность к упорядочиванию собственных мыслей, решительно он не мог выстроить их в нужном порядке, отбросить сорные, пустить логические ответвления, прийти к выводам – определиться, наконец, в той крайне неприятной ситуации, в которой оказался он после недельной давности происшествия в театре.
Сделавшись раздражительным, Досифей Петрович принялся всех подозревать – заставши Анну Николаевну за дружеской беседой с Авенариусом, на ровном месте он вспылил, бросился на ротмистра, сбил его с ног и колотил головой об угол буфета до тех пор, пока прибежавший на шум из детской старик-позолотчик Сухов легко, словно котят, не разбросал их по сторонам, пригрозив Досифею Петровичу, что подожжет дом, коли немедленно тот не угомонится. Взявший себя в руки Есипов тут же прилюдно перед Авенариусом извинился за крайнюю свою субъективность – в знак примирения выпили штоф водки, после чего Досифею Петровичу стало еще хуже.
Что-то, говорил он себе, кончилось в его жизни, а другое не началось или, спрашивал он себя, именно то, другое, и началось, а вот прежнее все цепляется и никак, хоть убей, не желает окончиться?
Теперь, после окончания присутствия, он не приказывал, как обычно, тотчас гнать на Стремянную к гостеприимной жене и резвящимся детям, а отпустив карету, бесцельно принимался бродить по занесенному снегом, холодному городу.
В окнах мелькали танцующие пары, на улицах, зябко пожимаясь, разносчики торговали аграмантом.
Среди множества чужих встречались Досифею Петровичу знакомые лица: прошел, не заметив его, подтянутый генерал Клунников, немилосердно гудя, с двумя девочками Нольде, проехал в автомобиле князь Витгенштейн, родственник Гогенцоллернов – в одном из окон, сквозь неплотную занавесь, привиделось Досифею Петровичу будто, с изменившимся, помолодевшим лицом, пляшет, чуть не подпрыгивает на столе, парализованная княгиня Орбелиани.
В один из таких неприкаянных, пустых вечеров вышел из-за спины Досифея Петровича, поравнявшись с ним, господин в штатском, годов за сорок, с простоватым, но не вульгарным лицом и руками, глубоко вдвинутыми в меховые карманы.
– Прогуливаетесь? – остановился он в полушаге.
Есипова пощекотало неприятное чувство. Он поклонился обрубковато и сухо.
– Наша жизнь должна идти как прежде, – полковник Глобачев принял дружелюбный тон. – Ребенка лечили, а оказалось, что просто ребенок голоден. Так было у графини Поль, сударь. Я велел Соколову продать пшеницу и за мельницу взять вперед. Деньги будут, во всяком случае.
Произнеси Афанасий Неофитович другие слова, и Досифей Петрович, не отвечая, не раздумывая, не прощаясь, непременно ушел бы прочь – теперь, смешавшись неожиданным оборотом разговора, едва ли он не взял полковника под руку:
– Дойду, пожалуй, с вами до аптеки. Забыл купить там одну вещь… вернее, много вещей.
Оставшись на улице, Глобачев курил, разглядывая выставленные в витрине клистиры. Какая-то приехавшая, по-видимому, из Одессы дама, оскользнувшись, ухватила его за пальто. Галантно полковник помог ей удержать равновесие, перехватил собственный ускользающий бумажник, замкнул наручники на тонких изощренных запястьях, сдал гастролершу подбежавшему уряднику.
Из распахнувшейся двери вырвался громкий смех провизора, Досифей Петрович вышел с большой яркой коробкой кондомов, из кулака ссыпал в карман сдачу.
«Недельный запас» – уже знал Глобачев. – Теперь домой? – он поиграл снятой перчаткой.
– Домой?.. Да, конечно… – в рассеянности Досифей Петрович встряхивал значительной своей упаковкой, прислушиваясь, как ходят внутри картонки подюженно сложенные тугие французские штучки, и как, в такт их движению, перемещается что-то в нем самом. – Безусловно, домой… А впрочем нет!.. В каком трактире поют лучшие арфистки? – спросил он неожиданно для самого себя, и на его лице выразился испуг, но он тотчас оправился и повторил своим обычным твердым и спокойным тоном: – В каком… лучшие?
В ближайшем заведении, с мокрой цинковой стойкой и усыпанным опилками полом, они потребовали водки, пива, сельдей, огурцов – и чтобы никаких устриц, претаньеров, пармезанов, грозил половому-татарину Досифей Петрович – и чтобы не вздумал принести тюрбо, вторил Есипову Глобачев.
– Вы, ведь, хотели, чтобы я пошел с вами… хотели? – заговорил Досифей Петрович, едва только они выпили. – Вот я и пошел.
– Знаете вы Башмакова Якова Яковлевича? – хрустел Афанасий Неофитович редькой.
– Я и не думал идти с вами – еще чего! – Досифей Петрович оттолкнул от себя соус. – И вдруг – толстовские слова, от вас! Про нашу жизнь и голодного ребенка. Все во мне перевернуло. Что же вы – любите Толстого?
– Толстого любит адмирал Чухнин. Известен вам такой?
– Толстой насквозь видит людей, – лицо Досифея Петровича просияло улыбкой, той, что близка к слезам умиления, – но этого мало – он знает,   что  будет, особенно по части браков.
– Супруга ваша… Анна Николаевна, – приспустил Глобачев голенища сапог, – короткая знакомая Льва Николаевича и состоит с ним в переписке. Что, если не секрет, он предсказал вашему союзу?
– Продолжится на небесах, – Есипов куснул хрящ. – Представьте, – он улыбнулся и тронул полковника за руку, – жена запросила Толстого относительно вас!
– И что же? – Глобачев подтянул голенища.
–   Вы женитесь на вдове! – произнес Досифей Петрович раздельно.
Тут же вырисовалась перед умственным взором Афанасия Неофитовича несообразно большая комната с мебелью в стиле рококо и в ней – брюнетка, сильная, с пышными бандо, напущенными на уши, грешная, яркая, только что снявшая траур по негодяю-мужу, чуть расстегнувшаяся, разомкнувшая губы, оттопырившая щеку и явственно раздвинувшая колени. Усилием воли он отогнал видение. Ему на смену пришла   мысль.
– Ротмистр Авенариус вызвал вас на дуэль? Вы разбили ему голову.
– Ротмистр воткнул вилку мне в плечо. Мы квиты. Никакой дуэли не будет. Не надейтесь! – ответил Досифей Петрович незлобивым тоном, но в глазах его бегали огоньки, говорившие, что он очень хорошо понимает, какую Глобачев мог иметь надежду.
Афанасий Неофитович рассмеялся, выдержал взгляд.
– Знаете, – заговорил он свободно, подтягивая и опуская голенища сапог, конечно, тоже я люблю Толстого…  Да что там, люблю!.. Так иногда загнет!.. Два царя в голове: Николай II  и Лев Толстой!
– По-вашему, я – Каренин, – кратко Есипов объяснил, как он понимает дело. – Вы, стало быть, – Вронский?
– Счет! – крикнул Глобачев и вышел в соседнюю залу, где –

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ. ДВА МУЖА АННЫ

Когда Глобачев спросил его, знает ли он Башмакова, Досифей Петрович затруднился и, чтобы выиграть время, сунул в рот огурец, который демонстративно стал жевать – в этот промежуток, прикидывая,   что   могло стать сыщику известно, он решил для себя не отвечать вовсе, словно бы вопроса и не было, а посему, прожевав и запив огурец пивом, справился с собой и как ни в чем не бывало продолжал с пиететом говорить о Толстом, об «Анне Карениной», о том первом попавшемся на язык эпизоде, которого он, Досифей Петрович, хотя и не смог прочувствовать, примерив непосредственно на себя, но который по-читательски принял, поверив на писательское слово.
Он говорил о все перевернувшем моменте, случившемся после того, как Каренин наконец-то простил Анну, Анна простила Вронского, а Вронский, в свою очередь, простил Каренина, и они решили, отбросив условности, жить втроем, по-тургеневски («Вместе, – сказала Анна, – давайте кататься вместе»). Каренин и Вронский, близко к тексту приводил Досифей Петрович, оба вместе, стали мужьями Анны, оба расточали ей свои ласки. Каренин плакал, целуя ее руки, и говорил: как хорошо теперь! Вронский смеялся, целовал ноги и приговаривал: неплохо, черт возьми, неплохо!..
– Сама Анна, – откликнулся здесь Глобачев, – кажется – я не путаю? – удивляясь тому, что прежде ей казалось это невозможным, объясняла им, смеясь, что так гораздо проще, и что они оба теперь довольны и счастливы, так?
– Именно, – уводил Досифей Петрович все дальше от Башмакова. – Именно так!.. И вот однажды – помните? – когда по какой-то своей женской надобности Анна удалилась в ванную комнату, а Вронский с Карениным, голые, ожидая ее, лежали по разные стороны французской трехспальной кровати…
– Отлично помню, как же! – Афанасий Неофитович вспомнил и рассмеялся оттого, что вспомнил. – Каренин загнул руки, чтобы трещать ими, задел Вронского и ощутил ответное прикосновение!
– Радость и страх охватили его сердце!
– Чем больше он старался себя успокоить, тем все хуже захватывало ему дыхание!
– Была минута, что он чуть не ушел: так страшно ему стало, – содрогнулся Досифей Петрович. – Радостный ужас близости своего счастья сообщился ему. «Я давно, всегда этого желал, – сказал Вронский, взяв руку Каренина и притягивая его к себе. – Я еще тогда, когда эта ветреница вздумала…», – Есипов оборвал цитату и подцепил большой кусок сельди.
– «Когда Анна, держась чрезвычайно прямо, вышла из уборной, уже, – Глобачев разлил водку, – она не нужна была им».
Мужчины выпили, закусили редькой.
Арфистка исполняла музыкальную инсинуацию Аренского на тему Чайковского: «Был у Христа-младенца сад».
– Был у Христа-младенца сад,
И в том саду рос виноград.
Христос-младенец переел,
И у него живот болел.
Он осквернять сад не хотел –
Христос терпел и нам велел…
– Однако, вещица… – полковник поиграл голенищами.
– В переложении Годовского, – объяснил Досифей Петрович. – А что это вы на меня уставились?
– Уши у вас выдаются, так странно. Только сейчас заметил. Или вы обстриглись?
– По-вашему, я – Каренин?! – Есипов вздрогнул так, что губы его затряслись и произвели звук «брр».
– Счет! – тут же крикнул Афанасий Неофитович и быстро вышел в соседнюю комнату.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. АННА НИКОЛАЕВНА НЕДОГОВАРИВАЕТ

Досифей Петрович опять возвратился поздно, он был нетрезв, трещал пальцами, ходил неровным шагом по ковру, встряхивал головой, как бы отгоняя что-то, забыл сделать свой ночной туалет.
Анна Николаевна, улыбаясь, проводила его до дверей кабинета, где для предстоявшей рвоты заботливо приготовлены были большой медный таз, кувшин воды и вышитое русское полотенце.
– Ну и Бог с тобой, – она отвернулась от запаха. – А я напишу в Москву.
Она возвратилась к себе, уселась за туалетный стол, в глубоком раздумьи закурила пахитоску.
«Хуже я других или лучше? – думала она. – Я крута и подбориста или мягка и распущена?»
«Ты особая, – отвечал внутренний голос. – Ты крута и распущена!»
«Физически и нравственно я изменилась?» – снова спросила она.
«Физически, – голос не дрогнул, – ты расширела, приросла, а нравственно, какой была, такой и осталась».
«Скажи, должна я любить его? – она задала третий вопрос, не называя, кого именно, она должна любить, но подразумевая, что голосу этот он несомненно известен.
«Ты не должна любить никого, – голос ненатурально зазвенел. – Все должны любить   тебя   и находить в этом свое счастье!»
Уже были вынуты шпильки из волос, Анна Николаевна открыла постель, но не легла, а в ночном костюме, села на простыни и с наслаждением расчесывала мозоли. Надорванные два конверта лежали на полу – в рассеянности она подобрала их, еще раз пробежала взглядом полученные утром письма.
Московский балетмейстер Гельцер, по всей видимости сумасшедший, просил ее ноги.
Какие-то Ауэр и Вержбилович предлагали составить трио.
Анна Николаевна принялась обдумывать ответ – не умалишенному, разумеется, и не развратникам – она обдумывала свой ответ Толстому.
По установившейся договоренности ей надлежало сообщать ему о каждом своем шаге, деталях туалета, каких-то ощущениях, мыслях – многими словами, обо всем увиденном, услышанном и так или иначе затронувшем ее. Добросовестно выполняя обязательства, Анна Николаевна подробно описывала свой быт, встречи, возникающие впечатления и то смутное, большое, что чувствовала в себе. Буквально пропуская ее отчеты через себя, Толстой просил уточнить заинтересовавшее его место, расширить приведенную ею деталь либо заполнить образовавшуюся, по его убеждению, лакуну.
«Эти девочки Нольде, – спрашивал, к примеру, Лев Николаевич, – не показалось вам, что выклянчивая на мороженое, истинной целью своей имели они украсть мое письмо к вам, и верно ли, встречая их чуть не на каждом шагу, испытываете вы по отношению к ним отнюдь не материнское умиленное чувство, как должно было быть, а напротив – чувство гадливости, будто и не детишки они вовсе, а маленькие гнусные твари?» – «Действительно, – по некоторому раздумью, ответила она в тот раз, – я помню, расшалившись, девочки Нольде всё норовили расстегнуть мне сумочку, где находилось письмо, одна даже запустила внутрь руку, но я захлопнула металлические ободья и сильно прищемила ей пальчик. Признаться, я не придала случаю должного внимания. Спасибо, вы открыли мне глаза. Девочки Нольде – две маленькие змеи, вовсе не дети!»
«Полковник Глобачев, – писал Толстой, – полицейский или жандарм – имеет ли собственный свод правил, определяющих, что должно и не должно делать? Колеблется ли на минуту в исполнении того, что нужно? Ясно ли для него теперяшнее и всегдашнее отношение ваше к мужу? Уверены ли вы, что он любит вас?» – «Полковник Глобачев, – как помнится, она ответила, – имеет, да, собственный свод правил, свод обнимает очень малый круг условий, и правила эти сомнительны. В исполнении того, что нужно, он не колеблется ни секунды. Мое отношение к мужу ему непонятно, как, собственно, и мне самой. Полковник Глобачев меня любит, но странною любовью – за внешней, напускной, моей грубоватостью чудится ему нечто другое, и именно это другое во мне он и любит».
«Сухов, – не мог взять граф в толк, – старик-позолотчик-горбун что, собственно, делает в вашем доме?» – «Приходит, – смеялась Анна Николаевна между строк, – расхаживает по комнатам, смотрит в окна, побьет когда кого из прислуги, Ванечку-сыночка научил спичками чиркать…»
«Вскользь упомянули вы некоего господина… – не обинуясь, спросил Толстой в последнем письме, ответ на которое, собственно, сейчас она и обдумывала, – чувствую: определенно здесь вы недоговариваете!»
Впервые, за время всей переписки, Анна Николаевна колебалась, написать или скрыть.
Придя, судя по всему, к решению, она оперлась на локоть, чтобы подняться с кровати.
В этот момент за окнами оглушительно пёрнул дворник Кириллов, и как подстреленная, откинувшись на подушки, Анна Николаевна уснула.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ЧТО СОВРЕМЕННИКИ ЗНАЛИ О ГЕРЦЕНЕ

– Что «где»? – спросил Лазоверт.
– Что «что где»? – не понял Афанасий Неофитович.
– В трактире же, трактире – сейчас только рассказали! – доктор передернул плечами. – С  Есиповым вы рассуждали о Толстом, собеседник ваш излишне стал горячиться – чтобы избежать ненужной ссоры, вы поднялись, крикнули: «Счет!» и поспешно вышли в соседнюю залу, ГДЕ –
– Я сказал «где?»
– Да. И оборвали фразу.
– Должно быть, вам послышалось, – пригнувшись,  Глобачев приспустил голенище.
– Не хотите – не говорите! – доктор поднялся, принялся застегивать пуговицы на сюртуке. – Пойду: мне генералу Клунникову дать нужно рыбий жир, потом железо, потом лапис.
– Печень как у него? – спросил Афанасий Неофитович, думая о другом.
– Печень в порядке, – Лазоверт помедлил. У генерала засорены семенные протоки, и он не может больше иметь детей. Вот почему так дороги ему уже прижитые дочери, – Лазоверт повернул разговор туда, куда ему было нужно. – Прасковья Николаевна, старшая, вы знаете, вполне счастлива в браке с ротмистром Авенариусом, а младшая, вот, Ольга Николаевна Сухоклунникова… Сухово-Кобыльникова… фу ты черт!.. Сухова-Клунникова восьмую подряд ночь сидит на шкафу, и это разбивает генералу сердце.
– Что же, она не далась еще? – против воли вырвалось у Глобачева.
– Осматриваю через день. Девица, – доверительно Лазоверт склонился к лицу друга. – Передайте, велела, Афанасию Неофитовичу, еще двадцать два дня… двадцать две ночи…
– В соседней комнате трактира, – резко оборвал полковник, – куда я вышел, дабы избежать ненужной ссоры с Есиповым, сидела Анна Николаевна, его супруга!
Немедленно доктор Лазоверт опустился на стул, налил из графина полный стакан воды, зачем-то рассмотрел его на свет.
– Анна Николаевна была одна… среди пьяных мужиков?
– Нет, разумеется. Со спутником, неким господином…
– Молчите! Я попробую сам. В университете прослушал, как-никак, курс женской психологии и логики тоже… Кого могла она избрать движением души? Сейчас, сейчас… Анна Николаевна была… ее спутником был… – доктор расстегнул стеснявшую его верхнюю пуговицу, – был ротмистр Авенариус!
– Мимо! – Афанасий Неофитович изобразил звук пули.
– Генерал Клунников?
– Отнюдь.
– Тогда, Аничков, профессор университета!
– Согласитесь: неинтересно.
– Сухов, позолотчик-старик?
– И так у них в доме… по целым дням. Еще доберусь!..
– Адмирал Чухнин?
– Холодно… Не скажете попутно, – Глобачев вспомнил, – болезнь Дюплея, что за напасть?
– Необоримая страсть проделывать дырки везде между мужскими и женскими отделениями. Симптомы: краткие обмороки, мышечная усталость, ограничение движений в суставе. Описана французом Дюплеем, уборщиком морских купальней Ниццы в 1872 году… – привел Лазоверт справку. – Арбузов, камердинер Толстого?
– Не угадали.
– Лев Николаевич… сам приехал?
– Нет.
– Матрос Акимов, беглый?
– Я бы его на месте!..
– Государственный Контролер Шванебах! – хлопнул себя Лазоверт по морщинистому лбу. – Конечно же, как я мог…
– Вовсе нет.
– Тимашев, управляющий Государственным банком?
– Дальше.
– Князь Друцкий-Соколинский? – доктор глотнул воды, и поморщился.
– Нет.
– Князь Витгенштейн, родственник Гогенцоллернов?
– Нет.
– Фон дер Лауниц, градоначальник?
– Нет.
– Кто-нибудь из евреев, – расстегнувши все пуговицы сверху донизу, доктор принялся застегивать их снизу вверх. – Анна Николаевна – большой оригинал… Гинцбург? Соловейчик? Манус? Каминка?
– Нет. Не до такой степени.
– Этот ваш Статковский? Щеголь, чиновник по особым поручениям?
– Нет. Он не ходит с женщинами.
– Адвокат Спасович?
– Нет.
– Гувернер ее, славянин?
– Нет.
– Ну, не Песков же, кучер Императора?
– Нет.
– Не эфиоп тот… у вдовы?
– Не эфиоп.
– В таком случае, Анна Николаевна Есипова, – со всей возможной иронией проговорил Лазоверт – была в трактире с пердуном, дворником Кирилловым. Более вариантов у меня не имеется. Пас.
– Сдаетесь, значит? – полковник подтрунил. – Не больно, я смотрю, вы преуспели в жнской психологии… преподаватели, чай, неважнецкие были?.. Кстати, кто?
– Профессор Аничков и писательница Борман, – развел руками доктор. – Он нам читал теорию, она рассказывала из собственной жизни – как, повинуясь тому женскому, что присутствовало в ней, она поступала в конкретных случаях. Помню такой, забавный: –
– еще молоденькой девушкой, так уж получилось, домогались ее сразу трое: Герцен, Некрасов и Чернышевский. Герцен пришел к ней в красном сюртуке, Некрасов – в поддевке на песце, Чернышевский надел фуфайку, которую обыкновенно носят люди достаточного класса. Герцен свою бородку сбрил, Некрасов окоротил, Чернышевский выкрасил охрой, раздвоил и спрыснул брильянтином, от которого она блестела. Герцен принес соленый арбуз, Некрасов – печенья «Альбер» в жестяной коробке, Чернышевский – на пятачок фунт ситного витого хлеба, завернутого в прокламацию «Барским крестьянам». Герцен сыграл на рояле, Некрасов сплясал, Чернышевский, со щелоком, вымыл полы и чистенько прибрал на антресолях. Герцен предсказал ей отмену крепостного права, Некрасов – русско-афганский конфликт, Чернышевский – Альжезираскую конференцию и обострения  между Францией и Германией по вопросу о Танжере… Кого, вы думаете, в итоге, осчастливила Борман своим предпочтением?
Афанасий Неофитович обстучал папиросу.
– Герцен по приходе снял калоши?
– Нет, – Лазоверт припомнил. – Оставил.
– Некрасов и Чернышевский?
– Сняли.
– Герцен запирался ли в клозете?
– Дважды.
– Некрасов с Чернышевским?
– Оставляли дверь открытой.
– Герцен пил водку?
– Пил.
– Некрасов?
– Тут и спрашивать нечего.
– А Чернышевский?
– Чернышевский у Борман пил чай.
– Обильно разбавляя коньяком?
– Да.
– Теперь отвечу – не стал полковник затягивать далее. – Писательница отдалась   Герцену!
– Да, черт возьми!.. Как точно вы, оказывается, понимаете женщин! – пораженный, доктор забегал по кабинету. – Помнится, госпожа Борман выстраивала в объяснение нам какую-то психологическую и логичную по-женски цепочку, описывала движения души, такое нечто нутряное, забыл, что привело ее к выбору… Признаться, я не понимаю!.. Вот Чернышевский, да – фуфайка, крашеная борода, фунт ситного хлеба, отдраенные полы, Альжезираская конференция, снятые калоши, распахнутая дверь клозета, разбавленный коньяком чай – и отчего-то не тронуло, не убедило, оставило холодной… Теперь Некрасов – поддевка, бородка окорочена, печенья «Альбер», сплясал, русско-афганские осложнения, калоши снял, в сортир вошел и вышел, нормально выпил водки – и что? – оказывается еще хуже: пошл и мерзок!.. А Герцен – кричащий сюртук, порезы на коже, протухший арбуз, бездарная игра на рояле, кряхтения на весь дом из уборной, то же питье водки – и отчего-то хорошо, мило, взяло за душу, потянуло припасть… выбрала его, отдалась!.. Почему?.. Объясните! – Лазоверт кончил.
– У Герцена   самый большой  был – все современники знали, – Афанасий Неофитович отмерил по руке. – Ему панталоны колоколом шили…  Вот и вся психология.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ. ДЛЯ ЧЕГО НУЖНА ПРОСТАТА?

Доктор Лазоверт, разумеется, знал,   что   представлял из себя детородный орган Герцена, на память мог привести его длину, ширину, высоту – подобно мозгу Тургенева или мочевому пузырю Белинского, это был хрестоматийный пример, перепеваемый на все лады медицинской и иной литературой – и оттого, что еще на давнишней лекции поверил он писательнице-женщине, ее неубедительным и пространным разглагольствованиям о каких-то там его, Герцена, свободолюбивых идеях, якобы взявших ее за живое, и оттого, что сохранил, не ревизуя, эту веру и по нынешний день, попросту упустив из виду очевидное и выпиравшее обстоятельство, доктор чувствовал себя сконфуженным, и чтобы сконфуженность свою скрыть, он отвернулся от Глобачева, подошел к форточке, раскрыл и с деланным наслаждением принялся вдыхать ворвавшийся морозный воздух.
Афанасий Неофитович же убористо покрывал лист бумаги.
Только что потративший битый час на разговор, казалось бы, о постороннем и должный на себя досадовать за пустую трату драгоценного времени, он, не в пример, выглядел довольным (не потому вовсе, что подкузьмил доктора) и даже насвистал трелью что-то такое из Алябьева.
Полковник Глобачев знал: в его работе нет ничего постороннего…
– Вы говорили: князь Друцкий-Соколинский, горбун-позолотчик Сухов и девочки Нольде? – оправившись, Лазоверт обратил лицо от окна.
– Именно так, – подошед, Афанасий Неофитович прихлопнул фортку. – На книжном складе был Друцкий-Соколинский, в больнице – поджигатель Сухов, а в банях, – он передернул плечами, – мылись девочки Нольде.
– Известно вам, что делали все они дальше? – пробежал доктор по пуговицам.
– Само собой, – снисходительно Глобачев посмотрел. – Князь Друцкий-Соколинский отправился в больницу, негодяй Сухов – в бани, а девочки Нольде – на книжный склад.
– А после?
– Князь Друцкий-Соколинский поехал в бани, мерзавец Сухов – на книжный склад, а девочки Нольде…
– … в больницу?
– Да. В Александровскую больницу. Кстати, Нил Африканович, вы их давно осматривали?
– Девочек Нольде? – доктор пожал плечами. – Представьте себе: никогда! Не даются… Странные, очень странные дети. Всегда в балахончиках.
– А княгиню Орбелиани? – вспомнил полковник некое, не уложившееся у него в голове, обстоятельство.
Странно Лазоверт взглянул на портрет Императора.
– Здоровье княгини находится вне моей компетенции… Вдову, вот, осматривал днями, Философову Веру Павловну… Герцена на нее нет!
Внутри Афанасия Неофитовича сделалось жарко – он выпил воды из графина, и она показалась ему с горчинкой.
– Телеграмма как? – тем временем спрашивал доктор. – Расшифровали телеграмму Философова?
– Задействованы лучшие умы – сидят, бьются. Пока безрезультатно. Какой-то дьявольский код.
– Пойду, – проверив пуговицы и потянув за каждую, последовательно Лазоверт вбил ноги в калоши. – Мне к генералу Клунникову нужно…
Оставшись в кабинете один, полковник принялся набрасывать некоторый план действий, но представления странно смешались: матрос Акимов преследовал двух девочек Нольде, отчего-то раздетых; писательница Борман сидела на шкафу, а князь Друцкий-Соколинский, раздуваясь лягушкой, пердел, стараясь выкурить ее оттуда; былинный стоял в голове Афанасия Неофитовича половой орган Герцена, и ангелом на нем, словно на Александрийском столпе, величественно восседала Анна Николаевна Есипова.
Самое время прибегнуть было к испытанному средству: Подруцкий и Елизавета Викторовна – придуманные, не существующие в природе люди, счастливая выдумка, призванная пустыми, ничего не значившими фразами, прочистить усталый, замусорившийся мозг.
– Стоустая, а может статься, и стоусая молва, – легко приговаривал Глобачев бессмысленные русские слова, – давно связала их имена воедино; рассказывали, будто Подруцкий по ночам воет у Елизаветы Викторовны в трубе, заставляет носить под платьем тесные ей шелковые кальсоны, с ружьем в руке и сигарой во рту покрикивает на нее: «Тубо-тубо-крак!» – она же, в свою очередь, будто бы дала нравственную опору Подруцкому в сознании ее любви и уважения к нему и в особенности в том, что, как ей утешительно было думать, она почти обратила его в христианство, то есть из равнодушно и лениво верующего обратила его в горячего и твердого сторонника того нового объяснения христианского учения, которое, придя из Туркестанского генерал-губернаторства, распространилось в последнее время в Петербурге…
Без всякого затруднения он говорил, и как обычно, Подруцкий с Елизаветой Викторовной исправно делали свое дело, вычищая скопившийся в голове мусор, но – странное дело! – всегда возникавшие (по прихоти Афанасия Неофитовича) на языке и имевшие лишь кратковременный, функциональный транзит через мозг, в вечную пустоту и воздух, Подруцкий и Елизавета Викторовна, эти всего лишь фантомы, нематерьяльные ерши, шомпола, метлы, вовсе не имевшие самостоятельной сути и исчезавшие всегда, лишь только Афанасий Неофитович переставал прибегать к их услугам – на этот раз они, просто доселе   слова, вдруг обрели образность.
Явственно представился полковнику дом, поставленный на большую ногу, и рядом с ним – избушка на курьих ножках. В доме стояли мягкие немецкие диваны и кресла, обтянутые белым, с цветочками, чинцом, в избушке – хромоногий комод, всякая заваль и никудышина. В доме, прописанная постоянно, жила Елизавета Викторовна, дама с обветшавшим, утерявшим округлость линий лицом, нижние ее зубы были расположены наподобие веера и выглядывали из-за губы. Был на Елизавете Викторовне подбитый шелком темно-зеленый бархатный халат, опушенный серым мехом, в руках – складной детский театр с готовыми декорациями, фигурками и действием. В избушке на курьих ножках ютился временно Подруцкий, пожилой инженер-путеец, господин с апоплексическим затылком, лицом без живых красок и аляповатыми манерами. Одет он был во фланелевую блузу, плисовые пыльные шаровары и сапоги с набором. В тот именно момент, когда увидел их Афанасий Неофитович, Елизавета Викторовна вышла на балкон с колонками, оштукатуренными под мрамор, и там уселась на камышевой скамейке, обставленной цветущими лимонными деревцами – того только и дожидавшийся Подруцкий выскочил из избушки и крикнул ей:
- Wof;r braucht man dann die Prostata?;

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ. КОМУ РОДИНА – ПОЛЬША?


– Афанасий, к тебе можно? – дверь распахнулась.
Статковский, чиновник особых поручений при петербургском охранном отделении, бывший с Глобачевым на короткой ноге, вошел, не дожидаясь ответа – присел боком на письменный стол, обдал тончайшим запахом лаванды, которой неизменно душился.
– Да, Казимир, конечно, – не удержал Глобачев уже не нужной фразы. – Воды хочешь?
В точности Афанасий Неофитович не знал, повторяется ли тот, недельной давности эпизод, когда именно так Статковский вошел к нему в кабинет с рассказом о слоне, или по прошествии семи дней Статковский приходит снова. Решив все же, что эпизод повторяется, о чем Статковскому, разумеется, неизвестно, ужасно Афанасий Неофитович обрадовался, предвкушая, как поставит он гонорового поляка на место.
Особых поручений чиновник отчего-то тянул, поглядывал на графин с водою, не начинал – Афанасию Неофитовичу сделалось невтерпеж, как можно скорее хотелось ему выложить запомнившиеся цифры, посрамить полячишку, показать свою осведомленность.
– В зверинце Крейцберга… – принялся он торопить, – в зверинце Крейцберга… ну же!.. Начинай!..
– В зверинце Крейцберга… что? – Статковский поднял подрисованные брови.
– Да слон… слон же! – прямо-таки распирало Афанасия Неофитовича. – Он огромен и силен! У него, как у китайца!..
Статковский пригнулся, глянул Афанасию Неофитовичу  в душу светлыми, как у рыбы глазами, что-то для себя понял, и злорадная ухмылка пробежала по его порочным, крашеным губам.
– Слон в зверинце Крейцберга, конечно… – тут же он подстроился.
– В Шанхае… нет, в Москве!
– Взбунтовался, вызвали солдат…
– 144 пули! – радовался Афанасий Неофитович. – Я знаю!.. Потом вскрыли!
– И мяса, сколько же? – умело Статковский вел к экстазу.
– 250 пудов! – смеялся и танцевал Глобачев. – 250!.. Слышишь ты?.
– Да, верно… ну, скажи: а сала?.. Здесь уж тебе слаб;, здесь никак не возможно… – дал Статковский полковнику возможность эффективно кончить.
– Всего 7! – выплеснулся Афанасий Неофитович из самоей души. – Всего 7!! Всего 7!!!
– На-ко попей воды…еще попей, – опрометчиво Казимир Сигизмундович налил Глобачеву полный стакан. – Молодец, молодец – всё знаешь…
– Всё знаю. Всё!
– Скажи, в таком случае, по Философову тебе что известно стало? Ты, ведь, копаешь? Куда не просят лезешь?
– Убили Философова, – не услышал полковник недружеских слов, – он взбунтовался! Потом вскрыли, в нем мяса оказалось 7 пудов, а жира – 250!.. Ну, чистый слон!\
– А кто убил? Кто и за что? – Статковский понял, что ошибся и торопил события, чувствуя, что сознание окончательно ускользает от Афанасия Неофитовича.
– Убила писательница Борман! 144 пули! Выпустила в дыру между женским и мужским отделениями! А хрен ему отрезала, на ***, и в кунсткамеру продала! Он у него 7 вершков был! Как у Вронского! И простата в полпуда!
По всему видно было, Афанасий Неофитович находился в невменяемом состоянии, и если, минутами раньше, обстоятельство это вызвало у Статковского прилив злобной радости, то сейчас эта злобная радость заменилась злобной досадой, ибо, перестаравшись, не мог он вытянуть у полковника то, что непременно был должен.
– Думаю, он ничего не знает, – не опасаясь, что противник услышит его, подобно герою пьесы, размышляя Статковский вслух, – но продолжает вынюхивать и может выйти на след. Тогда – провал, крушение надежд и планов, чего я не имею права допустить. Родина не простит мне этого. Моя Родина. Польша.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ. ТАЙНА ДОСИФЕЯ ПЕТРОВИЧА

Более Досифей Петрович Есипов не обманывал самого себя – в трактир с полковником Глобачевым он пошел не столько оттого, что полковник произнес толстовские слова, взявшие, тем не менее, его за душу, – Есипов пошел с Глобачевым сколько потому, что имел до Афанасия Неофитовича некоторое дело и намеревался, при случае, обратиться к полковнику кое с какой просьбой, прозвучать которой, в силу особой ее деликатности, должно было в некоем подобии дружеской, необременительной обстановки, и случай этот, подстроенный самим же Досифеем Петровичем, представился ему вечером на одной из заснеженных петербургских улиц.
Дело буквально состояло в том, что в следственной тюрьме, как хорошо известно было Досифею Петровичу, заключена была вполне безвинная и схваченная по навету особа, в защиту которой после мучительных колебаний решился Досифей Петрович открыто выступить, просьба же была, чтобы ни мало, ни много полковник особу данную – выпустил…


Пятнадцать лет пребывания в законном браке, не сделал он ни одной неверности супруге да и   не  мог бы сделать – роковым образом Анна Николаевна забирала все его силы, обращая наслаждение в повинность и обрекая Досифея Петровича на унылый, монотонный труд, с годами приносивший ему все менее удовлетворения. Изливая себя до последней капли, Досифей Петрович уставал так, что постороннюю женщину мог заклевать, разве что, носом. Неоднократно он давал себе слово ограничиваться еженощно пятью или шестью соитиями, но всякий раз какая-то неизбывная сила поднимала его и снова и снова заставляла припадать к привольно раскинувшейся жене.
На шестнадцатый год супружества, уже в Петербурге, присматривая Анне Николаевне ко Дню Святого Духа кулинарную книгу, впервые оказался Досифей Петрович у Башмакова.
Располагавшийся во дворе по Итальянской, 31, склад не представлял из себя ничего особенного – повсюду расставлены были стеллажи с книгами, на сквозняке ходили репсовые гардины, висел на гвозде портрет Браницкой-Энгельгард работы Бромптона, хозяин Яков Яковлевич Башмаков сидел неподвижно на решетчатом стуле за крашенной под красное дерево конторкой – в углу, накренившсь, стоял вонючий умывальник с застоявшейся, тухлой водой.
Разыскав книгу, расплатившись и дав пятачок на чай, собирался Досифей Петрович оставить прохудившийся кров, как вдруг заметил орган фирмы „Estey“, поставленный в стороне и потому не замеченный им сразу.
– Вы, что же, играете? – с сомнением в голосе, уже в дверях, перевел Есипов взгляд на затертое, невыразительное лицо хозяина.
Яков Яковлевич Башмаков улыбкой подозвал его к себе.
Досифей Петрович не понял, почему именно должен он ближе подойти к Башмакову, в то время как Башмаков мог бы легко ответить ему без этого, и растерялся оттого, что не понял и потому подошел, досадуя на себя за то, что своей улыбкой Башмаков поставил его в фальшивое положение.
– Я не играю, – не только не убрав улыбки, загипнотизировавшей Досифея Петровича, но даже напротив, растянув ее, ответил Башмаков со значением. – Племянница играет. Скоро придет, и вы услышите. У Софи вислозадина, но ноги – желать лучше нельзя и живот поджарый.
На сквозняке Досифею Петровичу сделалось душно, помимо воли он опустился на решетчатый стул. В венецианском, на мраморном подзеркальнике, зеркале прочитывалась надпись, сделанная губной помадой: «ЕНОХ, БОЖИЯ КОРОВКА, УЛЕТЕЛ НА НЕБО».
– Сливок не желаете кипяченых? – тем временем поигрывал Башмаков чугунным сливочником. – Очень, знаете ли , освежают…  В Нью-Йорке, – рассказывал он, – некий аптекарь придумал удивительный способ для рекламы, послуживший в течение нескольких дней к увеселению публики, посещающей главные городские театры. Этот гениальный аптекарь стал раздавать даровые билеты в первых рядах театров, но не иначе как лицам, обладающим лысиной. Господа эти, являясь в театр, занимали свои места и, как ни в чем не бывало, снимали шляпы, обнаруживая при этом лысину, на которой крупными синими буквами красовалось название нового средства, изобретенного находчивым аптекарем. Ха-ха.
– Что за средство? – Есипов провел рукой по редеющей шевелюре.
– «ДРЕКМИТФЕФЕР», – выговорил Яков Яковлевич с неприятным акцентом. – Смесь собачьего кала и стручкового перца. С добавлением масла и соли.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ. ДОСИФЕЙ ПЕТРОВИЧ СКАЧЕТ

За окнами послышалась перестановка ног, колокольчик над дверью тренькнул: она вошла, и Досифей Петрович обнял одним общим взглядом все ее стати.
С гривой черных волос, в открытом, облегающем, полосатом платье, отделанном прошивками и лентами, Софи Ментер была узка костью, ее грудина сильно выдавалась вперед, зад был, действительно, немного свислый, она вся как будто была сдавлена с боков и вытянута в глубину – ее резко выступающие мышцы, растянутые в тонкой и подвижной коже, казались столь же крепкими, как кость.
«Но это же лошадь! – ужаснулся Досифей Петрович. – Фру-Фру!»
Она взглянула на него блестящими выпуклыми глазами, и ему показалось, что она поняла все, что он почувствовал, и потому он не ушел сразу, а чтобы загладить допущенную в мыслях бестактность, решил соблюсти хоть какой-то декорум и еще ненадолго остаться.
– Видите, как она взволнована, – Башмаков показал. – Успокойся, милая, успокойся, – он погладил ее рукой по заду, – и сыграй нам, знаешь, эту, что ли – как ее? – баховскую мессу си минор.
Как будто не зная, какой прежде ступить ногой, девушка, вытягивая длинную  шею, как на пружинах, тронулась к органу, и Яков Яковлевич, дядя, голосом и рукой продолжал успокаивать ее. Она отстранила его, вскинула левую ногу на галоп и, сделав два прыжка, оказалась перед инструментом.
Такой игры Досифею Петровичу слышать еще не приходилось: это была самая настоящая скачка с множественными техническими препятствиями, расставленными по клавиру сложнейшим и величайшим из композиторов, и исполнительница, как бы взвиваясь над ними, брала их одно за другим.
Первоначальный ужас, внушенный Досифею Петровичу ею, смешался с восхищением ее игрою.
«Такую бы оседлать», – вдруг пришла ему мысль.
Это было страшно, но именно потому, что это было страшно, он решился скакать.
– Во вторник зайдите, – пригласил Башмаков.
Досифей Петрович зашел.
Потом зашел в четверг и субботу.
Постановив себе скакать, он экономил силы, отказываясь еженощно, во имя поставленной цели, от последних одного-двух соитий с женою и накапливая внутри себя по капле необходимого жизненного эликсира.
Недели через две набралось в самый раз.
Руками и ногами, и ногами даже лучше, чем руками, в облегающем, полосатом платье, отделанном прошивками и лентами, пока еще девушка играла «Прелюдии» Виндельбанда, дядюшка Башмаков дремал за конторкой, многоопытная Браницкая-Энгельгард смотрела со стены, в вонючем умывальнике плескала застоявшаяся, тухлая вода.
«Лгать или кощунствовать?» – мучительно задавался Досифей Петрович вопросом. Он чувствовал себя в состоянии делать и то, и другое.
На стеллаже, совсем рядом, могучий, стоял Толстой.
Дядюшка Башмаков очнулся, подошел к зеркалу, с нажимом провел тряпкой, наискось набросал помадой: «КАК  ВЫ  ГАДКИ,  МУЖЧИНЫ!»
Софи кончила играть, и Досифей Петрович пошел с ней.
В Фонарном переулке (дом Мерца) она занимала небольшую, о двух комнатках, квартиру с темно-красными обоями под штоф, миниатюрным роялем и ситцевым пологом на кровати.
Едва только они оказались внутри, Есипов начал к ней подходить. Чем ближе он подходил, тем более она волновалась. Потом вдруг затихла, и мускулы ее затряслись под тонкой, нежной кожей. Есипов погладил ее крепкую шею, поправил перекинувшуюся на другую сторону прядь гривы и придвинулся лицом к ее растянутым, тонким, как крыло летучей мыши, ноздрям. Она звучно втянула и выпустила воздух из носа, вытянула к Досифею Петровичу крепкую розовую губу.
Первые три разика прошли, как по маслу, тут же, по установившейся в супружестве традиции, Есипов изготовился на четвертый – всего лишь четвертый! – и почувствовал, что больше   не может.
«Буду меньше махать рукой, больше всем туловищем!» – решил он, но ничего не изменилось.
Должный, казалось бы, ощущать дискомфорт, напротив, Досифей Петрович пребывал в новом, ранее не испытанном состоянии: полностью, как и набрыкавшаяся всласть Софи, он был удовлетворен и одновременно полон сил, приложить которые мог теперь в любом ином направлении.
Каждые две недели он посещал теперь ее, и всякий раз    было  так…
 
Именно за Софи Ментер собирался Досифей Петрович просить полковника Глобачева, отправляясь с ним в трактир с пальмами и медведем, где фальшивыми голосами пели продажные размалеванные арфистки.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ. АННА НИКОЛАЕВНА СНИМАЕТ ШЛЯПУ

В одном из предыдущих писем к Толстому Анна Николаевна упомянула вскользь о Башмакове, владельце книжного склада по Итальянской улице, 31, и плавно перешла далее к иным событиям и людям, способным, по ее соображению, заинтересовать Льва Николаевича куда более в силу большей их красочности, но именно другие, те события представились Толстому заведомо проходными и не требовавшими пояснений вовсе – а именно о Башмакове, о том, что именно и именно каким образом случилось у нее с ним, великий проницатель и отменный знаток именно женской души, не обинуясь, потребовал раскрыть ему со всей откровенностью, мотивируя тем, что, определенно, Анна Николаевна недоговаривает, в то время, как именно здесь, по его глубочайшему убеждению, сокрыто именно то стержневое и определяющее, что непременно должно было всколыхнуть ее, стронуть нравственные и иные устои, завести бог знает куда, и именно эту башмаковщину он, великий Толстой, должен непременно изучить как романист и философ…

На Усекновение главы Иоанна Предтечи, собираясь преподнести мужу лечебник Енгалычева, Анна Николаевна, по совету баронессы Икскуль, зашла в книжный склад Башмакова.
В Петербурге стоял жаркий день конца лета, люди на улицах обливались потом и искали прохлады – она, как оказалось, была здесь, в неприметном флигеле с прохудившейся кровлей и ходившими на сквознячке потертыми репсовыми гардинами.
– Енгалычев в комплекте, – объявил ей хозяин склада, – с рассказами Бунина.
Ранее не примеченный Яков Яковлевич Башмаков вышел из-за конторки, крашенной под красное дерево.
Достаточно пожилой, лет пятидесяти на вид, в пестрядиной рубахе с расстегнутым воротом, черной плисовой безрукавке и панталонах колоколом, он стоял перед ней, покачивая бедрами.
«Герцен!» – вспомнила Анна Николаевна то, чем поделилась с ней наедине писательница Борман.
Не торгуясь, Анна Николаевна заплатила.
Она была очень хороша в только что купленной шляпе с живыми васильками и лютиками, и зеркало, венецианское, на мраморном подзеркальнике, подтверждало это.
«Вы всегда лучше всех!» – броско было выведено там губной помадой.
Яков Яковлевич, шурша, обернул книгу в бумагу, но не отдавал ей, а словно бы чего-то ждал с чуть заметной ухмылкой, искривлявшей его бескровные губы.
– У вас есть вода? – умышленно Анна Николаевна зажгла свет в глазах. – Цветы… мне нужно полить шляпу.
– Там, – показал Башмаков, и на его лице появилось выражение умной собаки, – в умывальнике. Застоявшаяся, надо признать, но для цветов сгодится.
Анна Николаевна сняла шляпу, и ее волосы рассыпались по плечам.
– Сливок не желаете? – толстым ногтем, звонко, Яков Яковлевич прищелкнул по сливочнику. – Кипяченых? В жару хорошо да и в холод тоже.
Она спустилась на решетчатый стул.
В установившейся тишине, попискивая, мыши грызли переплеты.
От стеллажей с книгами припахивало коленкором. В углу стоял орган фирмы „Estey“.
Изображенная Бромптоном, в издерганном, неопрятном платье, висела на стене графиня Браницкая-Энгельгард.
– Мне представляется, что если делать переплеты из алюминия, то мыши перестанут их грызть, – из чашки Анна Николаевна достала барахтавшееся усатое насекомое и предоставила ему обсыхать на блюдце.
– В Нью-Йорке, – разрезным ножом Яков Яковлевич проткнул таракана, – один аптекарь придумал удивительный способ для рекламы, изобретенного им средства…
Они чувствовали себя наедине в этом пустом складе.
Яков Яковлевич сидел на решетчатом стуле, потом поднялся и двинулся к ней.
Из панталон его послышался Анне Николаевне колокольный звон.

ГЛАВА СОРОКОВАЯ. НА ПОВОРОТЕ ЖИЗНИ

Решительно Анна Николаевна не знала, что написать Толстому…
В тот жаркий день конца лета, когда Яков Яковлевич, наконец, отпустил ее и ушел обслуживать покупателей, долго она лежала на тюфяке за стеллажами, оценивая состоявшиеся между ними внутренние отношения, их несомненную глубину, духовную наготу, простоту чувств, но в наступившем спокойствии для мыслей не возникало слов, которыми она могла бы выразить эту простоту – было лишь одно веселое недоумение.
– Зайдите в среду, – сказал ей Башмаков, пересчитывая кассу, и будничная его лаконичность была выражением внутреннего спокойствия и абсолютной ненужности в малейшем умственном движении, а каждое из произнесенных слов звучало естественно и нисколько не резало уха.
Нагнувшись вперед и не спуская глаз, она смотрела на Якова Яковлевича, потом вышла на двор, бросила в мусор книжку Бунина и с лечебником Енгалычева возвратилась домой.
Досифей Петрович, она помнила, находился в столовой и испытывал чувство человека, выдернувшего долго болевший зуб: всю предшествовавшую неделю он прыгал, как убившийся ребенок, стараясь заглушить боль и  не решаясь пойти к дантисту, но в тот  день, наконец, решился и пошел – зуб успешно был вытянут из челюсти, боль прошла и не было более никаких причин ему страдать и расстраивать свою жизнь.
Анна Николаевна произнесла тогда слова, которые ни к чему не обязывали ее – она сказала, что она рада, что зуб выдернут, и боль прошла, и что, когда у Досифея Петровича заболит следующий зуб, он не станет тянуть время и прыгать, как убившийся ребенок, а тотчас пойдет к дантисту и вытянет этот зуб, без того, чтобы учинить на неделю переполох в доме, как это соизволил проделать он накануне.
Голос ее был веселый, оживленный, с чрезвычайно определенными интонациями, в то время как она испытывала чувство усталости и нечистоты.
Самое замечание, что ему предстоит, возможно, подставить дантисту другую щеку, вызвало в Досифее Петровиче прилив душевного расстройства. Хлебники, лавки запертые, ночные извозчики, дворники, мятущиеся на тротуарах, какие-то кровавые мальчики, бывшие, судя по всему, впереди Досифея Петровича в той страшной очереди, замелькали в его глазах – отчетливо Анна Николаевна видела эти сменявшие друг друга картинки на роговице мужа и бессознательно повторяла свои слова. Она прислушалась и услыхала самое себя: «Когда заболит – не станешь тянуть, когда заболит – вытянешь».
Досифей Петрович не смог в тот момент восстановить в памяти минуты счастья, которые он знал с ней, забыл все те ее достоинства, которые были для него несомненны, смотрел на Анну Николаевну посторонним, новым взглядом и не видел в ней ничего хорошего. Промелькнувшая мысль, что он вполне мог бы потерять ее, не вызвала в нем сожаления, доходящего до отчаяния. Ему захотелось утишить ее, но губы дрожали, и он не мог ничего говорить.
Его чувство сообщилось ей, но она старалась улыбаться так, чтобы ему были видны ее неувядающие, сплошные, крепкие зубы. Она не хотела страдать и не страдала. Она притворилась, что откашливается с той придуманной высоты, с которой она могла презирать его.
Он стоял перед ней со страшно насупленными бровями и прижимал к груди сильные руки, напрягая все силы, чтобы удержать себя. Холодный и жестокий судья, в красной мантии и дурацкой шапочке с кистями, смотрел на нее из его глаз.
В душе Анны Николаевны была буря, она чувствовала, что стоит на повороте жизни. Несколько увесистых оплеух, которые мог отвесить ей жестокий человек, он отвесил ей в ее воображении, и она не прощала их ему, как будто он действительно отвесил их.
Нужно было одно – наказать его, и в среду она снова пошла к Башмакову, а потом пошла в пятницу и понедельник…

Они не доверяли почте – письма перевозил камердинер Арбузов.
Уже несколько раз пожилой человек приходил за ответом и уходил с пустыми руками.
Решительно Анна Николаевна не знала, как написать Толстому.

ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ. ГЕРОИНЯ ЛЕТИТ НА ЛУНУ

Полковник Глобачев очнулся в ту минуту, как голос дежурного сказал:
– Он спит.
Чувствуя себя виноватым и уличенным, Афанасий Неофитович широко отворил глаза. В голове была особенная тяжесть, язык прилип к нёбу, графин на столе оказался пустым, какой-то петый дуралей стоял в полубархатной жилетке – с ноги на ногу, в полосатом платье, отделанном прошивками и лентами, переминалась рядом с ним мослатая девушка-лошадь.
– Какого черта! – начал полковник окончательно приходить в себя. – 144 пули!.. Чтобы спастись, нужно верить!.. Это кто такие?
– Профессор Мержеевский и Софи Ментер, пианистка, – объяснил дежурный. – Приведены для снятия показаний. По вашему приказу.
– Нарочитое подстрекание обывателей? – пальцем Глобачев распорядился принести свежей воды. – Призывы к неповиновению? – попытался он вспомнить обстоятельства. – Злонамеренные покушения на государственный и общественный строй? Хранение нелегальной литературы?
– Никак нет, – унтер вернулся с подтекавшим графином. – Дело о потравах овса. – На нужной странице он раскрыл перед полковником папку.
Смутно Афанасий Неофитович чувствовал такой склад мысли, при котором невозможно было знание того, что ему было нужно. Спокойно дуралей стоял перед ним, благожелательно улыбался и поглаживал волновавшуюся девушку-лошадь.
– Ты, значится, был наемным танцором, камер-лакеем в музее, на скол продавал лед с пруда, – морщась, Глобачев пил воду и не мог оторвать взгляда от диковинного, в виде кларнета, дуралеева носа, – а теперь, выходит, профессор… это в какой же области?
– Тонкие и сверхтонкие субстанции, – ожидаемым женским голом посыпал арестованный. – Соотношение мнимого и действительного. Беспричинно-следственные связи. Неистребимость духа. Извлечение сути. Вещь в себе и вне себя. Гадание по руке. Магия слова. Евгюбические тексты…
– Евгюбические… что за штука?
– Когда написано одно, а под ним – совершенно другое!.. – свободно арестант играл носом. – Толстой, к примеру. «Анна Каренина». Роман далеко не так прост, каким кажется на первый взгляд, под ним запрятан другой, куда более изощренный. Чтобы прочесть, каждую главу нужно разложить на буквы и правильно собрать заново… как и имена героев.
– Другой, тот роман, – подмигнул полковник, – назван… «Наина Нарекан»… героиня – армянка?
– Чухонка!.. «Нина Раанакен».
– И что там? – помимо воли втянулся Афанасий Неофитович в игру.
– Фантастическое действие!.. В ракете героиня летит на Луну. С ней двое напарников: Сенека Релайкин…
– Алексей Каренин! – легко вернул полковник назад.
– … и Нил Антон Светкин.
– Константин Левин…   Ну, а интрига?
– Интрига в том, что туда они летят   втроем, а  обратно   их возвращается   четверо!.. Четвертый в ракете – загадочный иностранец Ив Сен Айс-Рей-Клок!
– Алексей Вронский. Откуда ж взялся?
– Пока не знаю, – трубно Мержеевский сморкнул. – Работа еще не окончена.
Афанасий Неофитович закрыл и убрал с глаз долой «Дело». Арестованный не был дуралеем. Он был сумасшедшим. Занятным сумасшедшим. «Евгюбические тексты», написано одно, под ним – совершенно другое»… В служебном несгораемом ящике лежала нерасшифрованная телеграмма Философова.
– Да ты садись, и ло… соучастница пускай сядет, – решался-не решался полковник.
За окнами, синяя, бушевала метель. Невидимые, стояли дома. В одном из них, он знал, сидела на шкафу пленительная девушка-пчелка. В другом –  волнующе раскрывала губы порочно-восхитительная вдова. Загадочная и непредсказуемая, самобытная и зовущая   припасть, третья ссорилась в столовой с простофилей-мужем.
– Давайте, я погадаю, – мягко умалишенный взял его руку, и Афанасий Неофитович не стал противиться.
Метель била в стекла.
– Любишь ты, касатик, сразу трех женщин, – всматривался-приговаривал ненормальный. – По одной душа тоскует… вторую, вижу, орально хочешь, а потом раком – проткнуть до кишок… третью… странно тут… любишь ты будто не ее самое, а БОЛЬШОЕ, то, что сокрыто в ней…
– Чем же кончится? – страшно Глобачев посмотрел.
– Женишься ты, касатик… женишься на вдове.
Резко полковник отдернул руку, подошел к окну, приложил вспотевший лоб к влажному холодному стеклу.
– Знаете вы княгиню Орбелиани? – переменил тему.
– Знаю, разумеется, – ничуть подследственный не удивился. – Княгиня не та, за кого себя выдает.
– Девочек Нольде? – пошел Глобачев вширь.
– Девочек?.. Ха-ха!.. Девочек!.. Да на них пробы ставить негде!
– Сифилитика… Государственного Контролера Шванебаха?
– Нельзя, понятно, быть русским и любить Германию, – развалившись на стуле, Мержеевский водил по полу скрещенными ногами. – «Порядочному человеку стыдно хорошо говорить по-немецки», – вспомните Тургенева!.. Можно, однако, быть немцем и любить Россию.
– Скажите, профессор, – Афанасий Неофитович почувствовал себя в положении человека, который променял кисейную одежду на теплую шубу и вдруг оказался в Африке, – это она… Анна Николаевна Есипова убила Философова?
Громко девушка-лошадь фыркнула и успокаивающе Мержеевский погладил ее по заду.
– Однозначно на этот вопрос ответить нельзя.

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ. ВОПРОС СМЕРТИ И ЖИЗНИ

Когда Мержеевский объяснил Афанасию Неофитовичу, чем, собственно, занимается он на своем профессорском поприще, заговорил о явленных миру откровениях зла и добра, которые временами он чувствует в себе и в постижении которых не то что соединяется, а волей-неволей соединен с другими людьми, и далее рассказал о том, что лично его сердцу открыто знание, непостижимое разумом, и он, Мержеевский, упорно хочет разумом и словами выразить это знание, невольно Афанасий Неофитович призадумался – когда же Мержеевский поведал ему свои наблюдения о различии характеров и даже физиономий самцов и самок, изложил свой взгляд на будущность восточного вопроса и высказал свои удивительные заключения о значении славянского элемента и расстояниях, весе, движении и возмущениях небесных тел, со всей очевидностью представилось полковнику, что этот опытный в диалектике человек, по виду дуралей, как бы и праздны и шатки были его заключения, основанные на том понимании истин, которое для всех всегда будет различно, и в ничьей душе не подлежит поверке, – понял Афанасий Неофитович, хотя и не видел выражения мыслей профессора в народе и никогда не находил этих мыслей в себе, – Афанасий Неофитович понял, что этот человек, как никто другой, может оказаться ему полезным.
«Знаете вы адмирала Чухнина?» – как бы между прочим спросил Афанасий Неофитович, начав, по своему обыкновению, плести кружева, на что Мержеевский тут же ответил, что, разумеется, адмирала он знает, и тот – несомненный герой и большой патриот России, проливший в боях за родину море турецкой крови, но в плавание с адмиралом он ни за что не пошел бы, ибо, с другой стороны, Чухнин подвержен множественным половым отклонениям, и совместный морской поход мог повредить бы его, Мержеевского, научной репутации. Нельзя запретить человеку сделать себе куклу из воска и жить с ней, как с племянницей, но если человек уже живет с племянницей, то для чего ему обливать ее воском и превращать в куклу? –  «У адмирала Чухнина есть племянница?» – вдруг захотелось Афанасию Неофитовичу капусты с квасом. –  «Их у него две, – на пальцах показал профессор. – Сестры Воскобойниковы». – «Подруги царицы?.. С которой из них состоит он в связи?» – «С обеими сразу, – ответил ученый. – Они – неразлучницы».
Думая совсем о другом и внутренно решаясь на шаг – более для того, чтобы выиграть время, полковник спросил об Авенариусе. Улыбаясь на неумышленность вопроса, Мержеевский все же ответил в том духе, что ротмистр, хоть и махист, и человек неглупый, в действительности совершенно пуст, безволен и неспособен к поступку, в то время как жена его Прасковья Николаевна, женщина, казалось бы, зловредная и глупая, обладает некоей силой духа (унаследованной от генерала-отца) и к поступку, а может статься, порыву очень даже способна.
Не слушая за ненадобностью самого себя и направляясь к несгораемому ящику, полковник справился не то о камердинере Арбузове, не то о дворнике Кириллове и, распахнув стальную дверцу и разгребая бумаги в поиске нужной, уже не смог различить, Кириллов ли возит письма или Арбузов пердит – куда более важное, несравнимое, должно было, по его представлению, решиться в тот отдельный и уходивший момент времени.
Нерасшифрованная, десятидневной давности, депеша Философова – ключ в разгадке истории – была в его руках и с ней пружинисто он подходил к посланному ему Провидением человеку, сумасшедшему или доброму гению.
– Вы можете расшифровать телеграмму?
– Телеграмму? – профессор хохотнул. – Я ерундой не занимаюсь. Могу так, между делом, расшифровать письмо. Извольте с телеграммой – к моей помощнице, – он указал на волновавшуюся Софи Ментер.
– Андрей Дмитриевич, – ударил Глобчев на каждом слове, – прошу вас посмотреть. Вопрос смерти и жизни, – имел он в виду смерть Философова и собственную дальнейшую жизнь.
Вынуждено подчинившись, Мержеевский водрузил на ужасный нос очки в чугунной оправе, и тут же ухмылка сошла с его губ, а лицо побледнело и приняло растерянный вид.
– «ЛЮБОВЬ  РЕБЕНКУ  БОРЕТСЯ  ДУШЕ  МАТЕРИ  ЖАЖДОЙ  ЛИЧНОГО  СЧАСТЬЯ», – дрожащим голосом прочитал он и взглянул на помощницу.
– «ЛЮБОВЬ»!? – как бы не поверила та. – «БОРЕТСЯ»!? – она взбрыкнула, – «ЖАЖДОЙ  СЧАСТЬЯ»!?
Чувствуя, что к чертовой матери, все рушится, Афанасий Неофитович попытался спасти.
– Евгюбическое письмо… разложить – собрать… мы тут сами попробовали…
– «… ДУШИСТ  ЖАСМИН, ЧТОБ  НЕ  БОЛЕЛО – ГОРЕЧЬ  СБАВЬ  ЕДОЙ!..» – презрительно профессор отмахнулся.
– «… БОЙКО  ДРОЧИТЬ,  СМАЧНО  ****ЬСЯ!.. – истерически лошадь затопала.
Глобачев налил ей воды, предложил профессору, выпил сам, подождал объяснений.
– Старый, как мир, шифр, – внешне опять вполне Мержеевский овладел своими способностями. – Ключевые слова: «ЛЮБОВЬ», «ДУША», «СЧАСТЬЕ». Много веков пытаются люди расшифровать эти слова. Лучшие умы не смогли: Кауфман, Джонс, Дюбуа, Мичели… Я не знаю…
– Освобождаю из-под ареста. Обоих, – не отступился Афанасий Неофитович. – Условие: дать смысл телеграмме. Надеюсь, вы постараетесь.
Правдивые глаза ответили ему, что эти люди сделают все возможное.
Полковник объяснил, что жить они будут на конспиративной квартире Отделения, и им будет предоставлено все необходимое.
Андрей Дмитриевич потребовал для работы политико-экономических и социалистических книг, грамматику Греча или Востокова, парижской синей бумаги, кресло на рессорах, золотой хронометр, граммофон с пластинками, вертящийся стол в стиле чиппендейл, американские ботинки на рифленой подошве, ночную посудину, божницу с лампой на бронзовом кронштейне, свежих фленсбургских устриц, шампанского «Редерер Силлери» и сухого – «Лампопо». Софи Ментер попросила подшивку журнала «Рысак и скакун».
Полковник Глобачев сказал, что все требуемое незамедлительно будет доставлено, и он отдаст для этого специальное поручение.

ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ. ГРОМ ГРЯНУЛ ДВАЖДЫ

Внешние отношения Досифея Петровича с женой были такие же, как и прежде.
Со времени того разговора о вырванном зубе он прекратил говорить с Анной Николаевной о зубах и только как будто имел на нее маленькое неудовольствие за тот разговор, в его отношениях к ней был оттенок досады, однако за досадой скрывалось нечто большее. «Ты не порадовалась за меня, что моя боль прекратилась, намекнула, что весь этот ужас во рту может не раз повториться, – будто бы говорил он, мысленно обращаясь к ней, – а значит, ЛЮБОВЬ ушла, твоя ДУША опустела, и сохранить совместное СЧАСТЬЕ уже нам не дано».
Не позволяя далее распространяться своим мыслям, он для приличия продолжал заходить к жене в спальню и механически, по устоявшейся, многолетней привычке, набрасывался на нее, как сумасшедший. Если бы кто-нибудь имел право спросить Досифея Петровича, сколько соитий имеет  он с женой за ночь, то он ничего не ответил бы и очень рассердился на того человека, который у него спросил бы про это. А рассердился бы Досифей Петрович оттого, что с момента разговора с женой о зубах, уже не мог он быть с ней обычных для него двадцати раз кряду – число опустилось само собой до пятнадцати, десяти, а после того, как, перебирая ногами, вошла в его жизнь девушка-лошадь, и сам Досифей Петрович стал экономить, число это и вовсе упало до каких-то семи-восьми раз.
Безумия такого его отношения к жене, он понимал, никакого не было, была неопределенность, которая нарастала, которую ощущали они оба, и которая не могла продолжаться вечно – в критический, любой, не известный для них момент, накопившись,   что-то   неминуемо должно было лопнуть и привести к новому порядку вещей.
Так прожили они около полугода без громких ссор и внешних размолвок, и было это отчасти оттого, что каждый из супругов имел свою отдушину: Досифей Петрович имел Софи Ментер, Анна же Николаевна продолжала видеться с Башмаковым.
Гром грянул дважды: исчезла и, как оказалась, схвачена была охранкой Софи Ментер (удар исключительно для Досифея Петровича), и состоялся тот ужасный инцидент с Философовым в фойе театра (удар исключительно тоже для Досифея Петровича, ибо Анна Николаевна, как ни странно, не придала этому происшествию ровно никакого значения).
Все нараставшая и раздувшаяся неопределенность отношений Досифея Петровича с женой, должная теперь уж, по его убеждению, лопнуть, если не после первого, то непременно после второго удара грома, удивительным образом, не лопаясь, продолжала сохранять себя.
Взвинченный и наэлектризованный до предела дважды он приходил к Анне Николаевне, чтобы выпустить пар и послать все к чертям: оба раза наталкивался в ней на глубочайшую и какую-то сытую безмятежность, до такой степени   русскую, что нарушить ее чем-либо решительно представлялось ему невозможным.
Не позволявший до поры распространяться своим мыслям далее известных пределов, Досифей Петрович снял запрет.
И прежде на Анну Николаевну в свете смотрели косо, но Досифей Петрович объяснял это тем, что тот, кто смотрит на Анну Николаевну так, попросту подвержен страбизму и, не откладывая, должен посетить окулиста – теперь же объяснение приходило другое. Смутно он ворошил прошлое и подозрения выплывали наружу.
Вспомнилось, на самой заре их знакомства, странное предложение Анны Николаевны пройти с ней в молотильный сарай, в том случае, если принес он деньги. Привиделся господин в мордовском костюме, с лицом, искаженным похотью, от которого вместе они убегали. Встали рядами в памяти жители Костромы, показывавшие на него с Анной Николаевной пальцами и улюлюкавшие им вослед. Увиделся шестилетний мальчик, назвавший двадцатилетнюю Анну Николаевну мамой.
«Она была испорченною, и я ошибся, связав свою жизнь с нею, – сказал он себе, наконец, – но в ошибке моей нет ничего дурного, и поэтому я не могу быть несчастлив. Виноват не я, но она. Мне нет дела до нее».
Обдумывая, впрочем, дальнейшие подробности, Досифей Петрович не видел, почему, собственно, его отношения с женой не могут оставаться такие же, как прежде.
И по ночам он продолжал ходить к ней в спальню.

ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ. ПОЛКОВНИК ГЛОБАЧЕВ НАПРЯГАЕТ ГОЛОВУ

Отдав специальное поручение касательно обустройства профессора и оставшись в кабинете один, Афанасий Неофитович, должный, казалось бы, если не торжествовать, то испытывать безмерную радость в предвкушении теперь уж скорой расшифровки телеграммы, а значит, и успешного окончания расследования, и в самом деле испытывал радость, однако не в полной мере – виной тому было некое обстоятельство, вернее даже ощущение обстоятельства, имевшего совсем недавно место и оставившего по себе неприятный смутный след.
В поисках этого, подпортившего ему радость обстоятельства, принялся Афанасий Неофитович прогонять в обратном порядке только что завершившийся его разговор с Мержеевским, не упуская ничего и прислушиваясь к себе: не ёкнет ли?
Помнилось, за расшифровку телеграммы Андрей Дмитриевич, как вполне определено было кодексом правил, которыми руководствовался он в жизни, запросил несусветную сумму золотом – Афанасий Неофитович видел ясно, что лучше было бы обойтись без этого, однако не был взят врасплох и стоял на сумме куда меньшей, серебром. Сошлись в итоге, что он выплатит Мержеевскому именно столько, сколько тот запросил, в ассигнациях.
Чуть раньше, судя по протоколу допроса, они говорили о князе Друцком-Соколинском, и Андрей Дмитриевич указал, что князь сделал грубую ошибку, связавшись с управляющим Государственным  банком Тимашевым и другим князем – Витгенштейном, родственником Гогенцоллернов, что теперь князя Друцкого-Соколинского точит червь, что ему перестало быть весело, и он желает только, чтобы его оставили в покое, дабы он мог учесться и уяснить свое положение, но это уже невозможно, поскольку зашло все слишком далеко.
Афанасий Неофитович обмакнул перо в чернила и выправил смешную грамматическую ошибку: «пеЛестрадал».
Еще раньше, значилось в том же протоколе, у них зашла речь о Толстом, о том, что под «Анной Карениной» сокрыт другой, более изощренный роман, и чтобы прочесть его, следует переставить буквы в главах и именах героев, и что частично эту работу Андрей Дмитриевич проделал, и наиболее цельным из восстановленного представляется ему эпизод, где Евген Сышкозрей (в котором Афанасий Неофитович сразу признал Сергея Кознышева) и Платон Бескойсин (Степан Облонский), проделав дырку в дамской купальне, подглядывают за плещущейся в волнах Ниной Раанакен, и,  видя в ней нечто более просто женщины и чухонки, попутно обсуждают промеж себя, а не продать ли, к чертовой матери, это Финляндское генерал-губернаторство той же Швеции и не устроить ли на вырученные деньги многомесячный гранд-дебош с разбитием до последнего всех зеркал решительно во всех городах России.
Отмеченным в протоколе оказалось не только содержание разговоров, но и частности в поведении профессора – все время Андрей Дмитриевич что-то делал: в определенном порядке он раскладывал на столе игральные карты, сморкался и завязывал узелки на носовом платке, подбрасывал и ловил пробку с графина, хватал руку полковника и всматривался в его линию жизни, он распустил корсаж на Софи Ментер, вынул оттуда и проглядел какие-то бумаги, а в довершение всему, передернул плечами, подтянул голенища, подошел к окну и лизнул заиндевевшее стекло.
Со всей тщательностью перечитав протокол и не найдя обстоятельства ни в показаниях, ни в поведении Андрея Дмитриевича и, тем не менее, продолжая испытывать оставленный обстоятельством  неприятный смутный след, Афанасий Неофитович пришел к убеждению, что нечто гадкое произошло с ним еще   д о   появления в его кабинете профессора и его помощницы-девушки-лошади. Еще   до. Еще   до. Еще   до.
Что же?..
Настойчиво полковник продолжал напрягать голову.
И   вспомнил.
Ему дано было свидание!..
Чувствуя отчего-то себя изъятым из условий материальной жизни, независимый от тела, он двигался без усилия мышц, мог, если понадобилось бы, сдвинуть угол дома или взлететь туда, где из-за покрытой снегом крыши отчетливо был виден поднимавшийся треугольник созвездия Возничего с желтовато-яркой Капеллой. Невидимая рука выставляла повсюду сайки, посыпанные пылинками снега. Красавцы-полотеры, денной чередовой лакей, приказчик шорной лавки, другой лакей из новых лакеев, шедший за провизией повар, споря между собой, предлагали ему свои услуги и кашляли многозначительным, вечерним, особым кашлем. «Прру! – осаждал он их, округляя щеки. – Прру!» – а навстречу ему уже быстро-быстро близилось неземное существо на упругих ножках в высоких ботинках, с муфтой, висевшей на шнурке. Она! Пчелка! Ольга Николаевна Клунникова!.. Его Любовь-Душа-Счастье!.. Она подбежала, отдаваясь ему вся, робея, радуясь, показывая, что лучше его не может и быть ничего на свете. «С любовью всегда будешь счастлив в душе, потому что счастье бывает только в себе самом», – промолчал он, боясь неточной цитатой испортить высоту их чувства. Невидимые рты тем временем поели все выставленные сайки, какой-то мальчик подбежал к голубю и, улыбаясь Глобачеву, отвернул птице голову – в груди полковника   все  ниже опускались содрогания, он ощущал себя, если не Герценым, то вполне Огаревым и тащил, тащил упиравшуюся Анну Николаевну Есипову в ближайшее парадное, дабы незамедлительно содрать с нее покровы и познать ту чертову неизбывность, которую хоронила она внутри себя – никакой не Огарев был он более, самый настоящий Герцен… Херцен… и   хер  цена была теперь его чувству, и затащив, наконец, вдову, Философову Веру Павловну в подъезд, намереваясь познать ее орально, а затем, поставив раком, проткнуть многократно до самых кишок… ВСПОМНИЛ  АФАНАСИЙ  НЕОФИТОВИЧ ЗДЕСЬ  РАЗБУДИВШИЙ  ЕГО  ГОЛОС  ДЕЖУРНОГО: «ОН  СПИТ!»
Неизвестно сколько времени он   проспал в своем кабинете! И проснулся с особенной тяжестью в голове и языком, прилипшим к нёбу!.. Как могло такое случиться?
Это и было обстоятельство, оставившее по себе тревожный, смутный след…
Дверь кабинета отворилась, доктор Лазоверт вошел, на правах друга, без доклада.
 – Вчера, – расстегнул он пуговицу, – я взял у вас для анализа воду из графина…
«Вчера!» – ужаснулся полковник. – Я спал едва ли не сутки!..»
 – … воду из графина. Анализ показал: в воде был растворен опий! 

ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ. В РАКЕТЕ С ТРЕМЯ ДАМАМИ

Обсудив с доктором Лазовертом возникшее странное обстоятельство и приданный этим обстоятельством  новый, непредсказуемый оборот делу, тепло поблагодарив друга за участие, пожелав тому не болеть и наказав, если простудится, не заниматься самолечением – уже распрощавшись с ним и направляясь домой, чтобы взять горячую ванну, переменить белье и обстричься – с засунутыми глубоко в карманы пальто руками, щурясь на выступившее из-за облаков солнце, полковник Глобачев шел вдоль заснеженной Зимней канавки в сторону Синего моста и, размышляя о том – о сём, более даже о сём, чем о том, остановлен был на полушаге незнакомой ему женщиной прекрасного роста, в белой ротонде из американской собаки, улыбнувшейся ему со значением.
Полагая, что женщина эта – камеристка и служит у Есиповых, Афанасий Неофитович со встречной любезной улыбкой осведомился о здоровье достопочтенной Анны Николаевны, глубокоуважаемого Досифея Петровича, многочисленных их детишек, горничной, подгорничной, бонны и гувернера-славянина, сломавшего, как он слышал, ногу и определенного на излечение в Александровскую больницу для чернорабочих – игриво пошутил на счет Кириллова (дворника), прибавил для учтивости о модах и погоде, и переждав, пока незнакомка отсмеется, услышал от нее со странным чувством, что он забавный, и его для важной беседы незамедлительно просят сесть вон в тот экипаж.
Афанасий Неофитович огляделся.
Зимняя канавка завалена была снегом.
Галки летали.
Ротмистр Авенариус шел навстречу и, завидев его, свернул на Миллионную.
Немилосердно гудя, в автомобиле, проехал слепой генерал Клунников.
– Там, – показала вовсе не камеристка, – туда!
Афанасий Неофитович оглянулся.
Прекрасно выхоленные и упитанные лошади в английской упряжке, шутя, мчали необыкновенно большие фуры, Полковник не любил шуток – стремительно он ринулся наперерез, рванул поравнявшегося с ним першерона за ноздри, прыгнул, схватился за край спущенного верха, пригнулся и, держась одной рукой за металлический ободок козел, нырнул внутрь повозки.
Какие-то ящики сотрясались, корзины – Государственный Контролер Шванебах лежал на сене, покусывая былинку.
 – Почему не остановились? – Глобачев пропихнул браунинг внутрь кармана.
 – Из соображений безопасности. Меня обещали убить.
 – Матрос Акимов? – Афанасий Неофитович опустился рядом.
 – Жена, – Шванебах почесал место носа. – Вчера крупно проигрался в клубе.
 – Там был доктор Нил Африканович Лазоверт? – полковник подтянул голенища.
 – Да.
 – Он, что же, играл?
 – Нет, – сипло Шванебах рассмеялся. – Князь Витгенштейн оказался между жизнью и смертью, и доктор Лазоверт приехал, чтобы оказать ему помощь.
 – Нил Африканович успел?
 – Увы, нет. Князь Витгенштейн скончался.
 – Родственник Гогенцоллернов?
 – Да.
 – В него стреляли?
 – Нет. Князь подавился куриной косточкой.
 – В клубе подавали курятину?
– Князь Витгенштейн принес узелок с едой из дома…
Лошади мчали по Марсову Полю. Дремлющий кучер-татарин отпустил поводья – кучки и одинокие пешеходы разбегались, как огромные тараканы.
Государственный Контролер продолжал говорить, сообщал подробности происшествия в клубе, упирал на существенные обстоятельства, подчеркивал удивительные совпадения, акцентировал внимание Глобачева на выпирающих обстоятельствах и неопределившихся положениях – с Афанасием же Неофитовичем происходила некая странность: представилось ему, будто в ракете летит он, с тремя дамами, на Луну, стоит за штурвалом, а дамы хохочут, пьют шампанское, задирают ноги и слышат в себе движение новой жизни.

ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ. МЕРТВАЯ ГОЛОВА И КРИКИ УЖАСА

Когда Досифей Петрович приходил к ней в спальню (нельзя было сомневаться в серьезности его намерений, лишенных всякой политической прелести), Анна Николаевна встречала его глупой улыбкой и столь же глупую получала в ответ. Это были рефлексы головного мозга, охранявшие их от потока жестоких тривиальных слов и позволявших смотреть друг на друга быстрым взглядом сквозь пальцы.
По-прежнему набрасываясь на нее, как сумасшедший, муж, тем не менее, стал изливать себя не до конца, что-то оставляя про запас, и Анна Николаевна пришла к выводу, что Досифей Петрович решил сам с собой, сдержать улыбки после чего решительно не представлялось возможным.
Она продолжала видеться с Башмаковым, уединялась с ним на тюфяке за стеллажами и предавалась ощущениям, пронзительным, терпким и достававшим ее до самой глубины. «Эй, дубинушка, ухнем!» – подпевал себе в такт Яков Яковлевич, и тогда виделись Анне Николаевне касавшиеся до нее могучие бурлаки на Волге, чубатые казаки в степях Оренбуржья, отважные воины на Куликовом поле, либо просто голубой туман, вроде того, что в горах Забайкалья. Если же заходили покупатели, Яков Яковлевич просил их обождать минуту, приводил в порядок одежду, выходил, показывая книжные новинки, что-то продавал и опять возвращался к ней, напевая.
Яков Яковлевич имел способность краснеть. Окончив свидание, всегда поднимался он красный.
– Налейте мне чашку чая, – как-то попросила она.
– У меня только сливки, – развел он руками.
Они пошли в трактир, до невероятия грязный, где никто не должен был  их увидеть.
Яков Яковлевич ел мало, довольствуясь овощами, хлебом и квасом. Сделав оловянные глаза, Анна Николаевна усердно дула на блюдечко.
– Испанские газеты, – перекусил Башмаков огурец, – рассказывают следующий печальный случай… В одном из поездов между Севильей и Кордовой ехала компания молодых людей, развлекавшихся от скуки всякими пустяками. Один из них, студент медицины, достал из чемодана человеческий череп, который он взял незадолго до того из анатомического амфитеатра. Череп переходил из рук в руки, вызывая шутки и смех. Вдруг студенту пришла в голову несчастная мысль сделать из этого черепа пугало для соседнего купе. Недолго думая, череп прикрепили к концу палки, которую задрапировали простыней. Когда стемнело, шутники, приоткрыв дверь вагона, приблизили мертвую голову к окну смежного отделения, где в то же мгновение раздались крики ужаса. Затем все стихло. Виновники этой глупой шутки не подозревали ее грустных последствий до самого приезда в Кордову. Только тогда оказалось, что из трех пассажиров, занимавших купе, одна дама умерла, с другой сделались продолжительные конвульсии, а третий пассажир, старичок, сошел с ума и обкакался…
– Экие слабонервные! – немало Анна Николаевна смеялась. – А шутники?
– Они добровольно отдали себя в руки правосудия… – ответил Яков Яковлевич, посмотревший на нее смущающими глазами, – добровольно отдали, – повторил он со значением после минуты молчания, подавая Анне Николаевне палец, свободный от держания хлеба с салом.
«Я знаю, что я люблю не его, – думалось Анне Николаевне, – но мне все-таки весело с ним… он такой славный».
Из полуоткрытой двери, ведущей в большую залу трактира, послышался перебор струн, арфистки запели душеспасительное.

– Был у Христа-младенца сад,
И сорванец ему был рад,
Но понимал: лишь огород
Способен прокормить народ.
И это, ерзая в малине,
Внушал девчонке Магдалине.

Не обладавшая музыкальными способностями Анна Николаевна слушала и даже уносилась мыслями к райским кущам и ощущала уже подступавшую благостную умильность, как вдруг из-за двери, в направлении которой она смотрела, быстрой походкой вышел, крикнувший: «Счет!», собственной персоной полковник Глобачев.
Поспешно Анна Николаевна прикрыла веером лицо.
Неустрашимо-отважная, все же она опасалась, что этот человек проникнет в ее тайну.

ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ. ЭЛЕКТРИЧЕСКИЙ СОН НАЯВУ

Толпа народа, в особенности женщин, окружала освещенную для свадьбы церковь. Те, которые не успели проникнуть внутрь, карабкались по стенам, висли на решетках, отчаянные сорви-головы облепили купола, а самый безумный распластал себя на кресте.
Беспрестанно подъезжали все новые экипажи, пролетки, кабриолеты, линейки, дрожки, кибитки, бегунки, шарабаны, брички, дроги, тарантасы, колымаги, долгуши, рыдваны. Купцы выпрыгивали, коллежские асессоры, камергеры, действительные статские. Дам выносили в задравшихся шлейфах. Лошадь, покрытая попоной из белого бархата, изображала евангельскую ослятю.
В самой церкви, на правой, теплой ее стороне, нетерпеливо покашливая и заставляя дрожать стекла в окнах, делая вид, что он не думает о женихе, с катетометром от Саллерона и револьвером системы Третнера стоял Дмитрий Иванович Менделеев.
– Заселить воскресшими звезды! – убеждал его Федоров Николай Федорович, ученый библиотекарь Румянцевской библиотеки.
Одобрительно Николай Егорович Жуковский и Александр Федорович Можайский посмеивались.
– Чай был слаб! – слышалось отовсюду. – Чай был слаб!
В костюме, прожженном едкими фекалиями, Федор Александрович Бредихин держал на руках оглохшего от шума, изнемогшего и обезножевшего Константина Эдуардовича Циолковского.
Укрывшись попоной, переминался с ноги на ногу юрист Анатолий Федорович Кони-Топот-Инок.
С некрасивым, но свежим и приятным лицом, дышащим здоровьем и довольством, значительно улыбаясь, в обще-адъютанской форме, зная, что он должен любить, и все, что он любит, есть хорошо, гвардейский офицер Франц Феликсович Кублицкий-Пиоттух держал обеими руками свои волосы около висков и сжимал их.
– Чай был слаб! Чай был слаб! – слышалось нараставшее. И еще – проба голоса Вяльцевой и сморкание Андрея Николаевича Бекетова.
– Едут! Едут! Идут! – Дмитрий Сергеевич Мережковский, с идеальным женским телом и лицом подростка, как у боттичелиевой «Венеры», закричал в близости от Зинаиды Николаевны Гиппиус, женщины-фаллоса.
Новоневестные шли к аналою: бледный юноша с горящим взором в белом венчике из роз и грузная женщина под вуалью с мухами.

– Ха-ха, попляши –
Спать с собою положи! –

запел хор искусный и сложный псалом.
– О еже ниспослатися и о уже, – смиренно и певуче ответил старичок-священник, приготовляя кольца.
Госпожа Марко Вовчок, чрезмерно нарядная, красивая той досадной красотой, в которой нет жизни, со щепоточками пудры в ранних морщинах, то властно-обаятельная, то нежно-задушевная, имевшая вид и приемы барыни, зябко кутаясь в широкий скунсовый этоль, ужасалась на себя за полное свое непреодолимое равнодушие ко всему происходившему: к людям, к вещам, к действию, к психологической подоплеке.
Ленин смотрел усталым и грустным взглядом на жениха Александра.
– Чай был слаб! Чай был слаб! – не умолкало.
Дмитрий Иванович Менделеев с револьвером и катетометром надвигался неотвратимо…

Все это Афанасию Неофитовичу Глобачеву представилось вспышкой уже на подходе к конспиративной квартире. Будто разрядом кольнуло.
«Электрический сон наяву!» – понял он, открывая ключом неприметную дверцу, входя и –

ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ. ПОХИЩЕНИЕ НОВОНЕВЕСТНОГО

«Почему доктор Лазоверт не рассказал мне о смерти Витгенштейна… князя… родственника Гогенцоллернов? – не мог взять в толк Афанасий Неофитович, проходя мимо освещенной к свадьбе церкви и направляясь в сторону конспиративной квартиры Отделения. – Не потому ли, что он…» – думая исключительно о докторе, но никак не о князе, мучительно полковник размышлял.
Дверь церкви была полуотворена, и оттуда, в полосе света, выходил густой дым дурного слабого табаку и слышался знакомый Афанасию Неофитовичу пронзительный голос:
– Обожженные!.. Непременно зажгите обожженные свечи!.. Разница как-никак в десять рублей!..
Поняв, что это не шутка, торопливо полковник вошел в храм.
На правой стороне церкви, в толпе фраков, мундиров и белых галстуков, казавшаяся лучше, чем когда-нибудь, в модном гостиннодворском пальто с огромными, многочисленными пуговицами-модерн, с отворотами, швами и хлястиками в самых неожиданных местах, с выражением на лице невинной правдивости, стояла Анна Николаевна Есипова.
На левой стороне из кучи штофов, бархата, атласа, волос, цветов, обнаженных плеч, рук и высоких перчаток смотрел на все отсутствующими глазами отставной генерал Клунников.
Быстро ввинтившись в толпу, Афанасий Неофитович принялся пробираться к аналою, где уже находились облачившиеся священник с дьяконом, и спиной к нему стояли новоневестные. Гости, пришедшие в беспокойство, оглядывались на него и громко выражали свое удивление и неудовольствие.
– Однако это странно! – говорили сестры Воскобойниковы, подруги царицы.
– Был ли когда-нибудь человек в таком ужасно дурацком положении? – показывал на него пальцем князь Друцкий-Соколинский.
– Он очень подурнел в последние дни! – вслух находил адмирал Чухнин.
Тимашев, управляющий Государственным банком, держась своих русских привычек, выкрикивал ему неприличные слова.
Не смутившись ни на минуту, по силе инерции, точно сильнейший заряд электричества был разряжен в него, Афанасий Неофитович оттолкнул в сторону кресло с безучастно сидевшей в нем княгиней Орбелиани, откатившееся и едва не сбившее с ног университетского профессора Аничкова.
Девочки Нольде кусали его за ноги.
Прасковья Николаевна Клунникова-Авенариус смотрела.
Камердинер Толстого Арбузов, улыбаясь, перешептывался сам с собой.
Отстранив матроса Акимова, полковник Глобачев выбрался к аналою, стоявшему в притворе церкви.
– Ты бо, человеча! Коемждо роде! – топнул на него священник, готовившийся перекрестить кольца.
– Сам убо! – огрызнулся полковник. – Кончай ектенью!
Ахнул невидимый клир.
Невеста в низко опущенном сборчатом воротнике, закрывавшем с боков ее талию, с блестящими серебром седыми прядями волос, разобранными на две стороны за ушами, взмахнув маленькими старческими руками, отшатнулась – баронесса Икскуль.
Красивый рослый протодьякон схватил кадило, чтобы благословить им Афанасия Неофитовича и, оглушенного,  крепко связать.
Жених, в панталонах, фраке, открытом жилете и невозможно измятой по последней моде рубашке, испытал то, что испытал бы человек, сидевший в кофточке перед своим складным зеркалом, расчесывающий душистые мягкие волосы и вдруг обнаруживший, что вместо головы у него тыква, а из зеркала в глаза ему глядит Государь Император –
– профессор Мержеевский!
Уклонившись от удара кадилом, полковник выхватил новоневестного из готовых вот-вот замкнуться объятий Гименея.
– Браво! – сказал чей-то голос. Афанасий Неофитович не мог не узнать голоса Башмакова, но он не видел его.
Ротмистр Авенариус, человек совершенно чужой и лишний, на своих низких ногах тоже ничего не мог видеть перед собой и только слышал, ничего не понимая.
Вдова Вера Павловна Философова хотела улучить минутку, чтобы поговорить с полковником наедине.  «Если он хочет этого, я сделаю», – думала она, но Афанасий Неофитович, оставивший общество, уже открывал ключом неприметную дверцу конспиративной квартиры, входя и затаскивая за собой упиравшегося профессора Мержеевского.

ГЛАВА СОРОК ДЕВЯТАЯ. ПУЗЫРЕК В БЕСКОНЕЧНОМ ВРЕМЕНИ

Втолкнув профессора Мержеевского внутрь конспиративной квартиры, в сердцах полковник хотел было сразу задушить его подушкой, как это делали сектанты, проходившие по недавнему нашумевшему делу, но повалив ослушника на кровать, вспомнил, что только этот человек и никто другой может дать ему ключ к расследованию обстоятельства, предшествовавшего необыкновенно изощренному и загадочному убийству высокого должностного лица – а потому, ограничившись парой-другой зуботычин и полудюжиной тычков под ребра, Афанасий Неофитович взял себя в руки, отошел в сторону, задернул занавеси с густой бахромой из синели, запалил лампу под лиловым бисерным абажуром, уселся в гарусом вышитое кресло на рессорах, достал папиросницу с новым способом открывания, выбил папиросу, подхватил со стола подшивку журнала «Рысак и скакун», открыл в произвольном месте и принялся читать статью о вольтижировке, останавливаясь, чтобы смотреть в окно.
Слышался снаружи собачий брех, кто-то бил в бубен, старого покроя картуз висел на длинном прогнувшемся гвозде, явственно припахивало нафталином, пол был затянут зеленым бобриком, поверх лежали домотканые дорожки, на бронзовом кронштейне висело оголовье с мундштуком и трензелем, подперсье и подхвостник.
Девушка-лошадь-пианистка смотрела на Афанасия Неофитовича сквозь резной пюпитр – по ассоциации вспомнился полковнику старик-крестьянин-хохол, привлекавшийся все по тому же делу о сектантах.
– Я только хотел передать письмо матушки!.. Мое желание сходится с вашим!.. Это невозможное положение!.. Человекобык, а не быкочеловек!.. Я настолько счастлив, что ничего не понимаю!.. – дышал Мержеевский так, словно сейчас дрался и говорил, очевидно, первое, что приходило в голову.
– Вы сделали нам ложный прыжок, Андрей Дмитриевич! – сказал Афанасий Неофитович по-французски.
– J’adore l’allemand; – ответил профессор по-русски.
Он сел, расстегнул высокий стоячий ворот рубашки, и Глобачев увидел вьющиеся черные кольца волос на его шее.
Афанасий Неофитович снял со стены картуз и выправил гвоздь.
– Вы нарушили обещание, изменили слову! – с нажимом полковник повторил, думая о том, что стеречь профессора и не под каким видом не выпускать его из конспиративной квартиры, лично, он поручил Статковскому.
– Я виноват, – проговорил Андрей Дмитриевич, уже всхлипывая, – и накажите меня, велите мне искупить мою вину. Чем могу, я все готов! Я виноват, нет слов, как я виноват!  Но простите… простите мне минуту… увлечения…
– Не говорите мне про ваши увлечения, про ваши мерзости! Жениться на глубокой старухе! Ради денег! Вы мне мерзки, гадки!.. Когда вы успели?
– Баронесса Икскуль проходила под окнами… мы разговорились…
В это время в другой комнате, вероятно упавши, закричал ребенок; Андрей Дмитриевич прислушался, как бы не зная, где он и что ему делать.
Тихими шагами полковник вышел и возвратился с зареванным мальчуганом.
– Внук баронессы, – боязливо профессор перекрестился. – Его не с кем было оставить… на время бракосочетания.

– К делу! – сказал Афанасий Неофитович. – У вас было два дня. Задача решена? Что вы имеете мне сообщить?
Как-то весь изогнувшись на правый бок, низко держа голову, чтобы никто не увидел его искаженного лица, профессор осилил страшный припадок кашля; лицо его расширилось и губы распухли.
– Я много думал, – заговорил он, наконец, глядя в лоб полковнику и на его прическу, – и готов поделиться выводами, – шире и шире профессор открывал глаза. – Религии более не существует. Это чувствуется в воздухе и подводных течениях. Свобода, воля, дух, субстанция объясняются механическим строением души. Искусственная постройка, сделанная, независимо от разума, из тех же перестановленных слов,   заваливается. Поставьте вместо шопенгауэровской воли слова: семья, дом, жена, связь, дом, гувернантка, дом, положение, день, супруги, домочадцы, смысл, сожительство, двор, люди, дом, дом, дом, дети, англичанка, экономка, записка, приятельница, место, повар, двор, обед, кухарка, кучер, расчет – и эта новая философия завалится на место прежней... Жить хорошо, но думать дурно либо думать дурно и жить хорошо? – Жить и думать хорошо и дурно!.. В бесконечном времени и бесконечности материи выделяется пузырек-организм, и этот пузырек – вы. Вы женитесь на вдове!..
Успокаивающе, одной рукой, лошадь-пианистка брала аккорды.
– Андрей Дмитриевич, – в губах полковника произошло болезненное содрогание, – я телеграмму вас просил расшифровать: «ЛЮБОВЬ  РЕБЕНКУ  БОРЕТСЯ  ДУШЕ  МАТЕРИ  ЖАЖДОЙ  ЛИЧНОГО  СЧАСТЬЯ».
– Ах, это! – закричал Мержеевский так, будто на колокольне стоял. – Сразу бы и сказали! Вот… – достав откуда-то, он протянул Афанасию Неофитовичу четвертушку синей парижской бумаги.
Жадно Глобачев выхватил.
И прочитал:

ГЛАВА ПЯТИДЕСЯТАЯ. ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ ГАГАРИНА

«Одиннадцатого апреля 1901 года, поздним вечером, на Николаевской улице, в Санкт-Петербурге, к дому Гагарина на полном скаку подлетела пролетка, безобразно узкая и высокая, с поднятым верхом. Три крепких человека в темно-синих, различимых в свете фонаря, мундирах и барашковых шапках с султанами-шишаками из белого конского волоса, придерживая шашки, выскочили из нее и остались на месте, оглядываясь по сторонам, прислушиваясь и, судя по всему, поджидая кого-то.
– Такое затеяли… в Великий пост… Канун Лазаревой субботы… Бог не простит, – бормотал один из них, Сазонов, приземистый, молодой, с татарским, плоским лицом.
– Не нашего ума дело, – приструнил его другой, Самсонов, уже пожилой, жилистый, с висячими седыми усами. – Ты за парадным смотри, чтоб не ушел…
– Небось от меня не уйдет! – уже иначе, злобно и радостно, заговорил Сазонов. – Я ему, гадюке, руку сломаю, ногу отрублю.
– Вызвездило – страсть! – запрокинул в небо голову третий, великан с фигурой медведя, Сафонов, – интересно все же, что у них там…  Едут! – тут же оборвал он себя. – Едут!
Вытянувшись в струнку, жандармы взяли под козырек.
Показавшиеся с разных сторон кабриолет с английской закладкой и коляска четвериком с форейтором подъехали одновременно, так, что затруднительно было определить, кто собственно на чем прибыл.
Государственный Контролер Лобко, Обер-Прокурор Священного Синода князь Оболенский, директор Департамента полиции Лопухин, военный инженер Шауфус фон Шафхаузен, портреты которого печатались на открытках, и рядом с ним – мужчина отличной растительности, похожий своим видом на ученого, еще какой-то человек сомнительных лет с изношенной наружностью и в неопределенной одежде, с металлической огромной трубой в руках, приседали и вытягивали на тротуаре ноги после неудобной и тряской езды.
– Однако, с Богом! – Лопухин, в пенснэ на тонкой черной ленте, задергал ушок звонка и, отстранив испуганного полуодетого швейцара, решительно, первым, прошел внутрь.
Отлично знавший устройство дома, уверенно он вел за собой остальных. На штучном итальянском паркете из розового дерева, перламутра и слоновой кости, мокрые, отпечатывались следы. Миновав анфиладу комнат, заставленных художественными редкостями, непрошеные гости добрались до нужной. Сопровождавшие жандармы чуть налегли на дверь, хрустальный, под потолком, брызнул свет – крепко стуча сапогами, все вошли и оказались в хозяйской спальне.
Стены затянуты были розовым дамаском, на расписных потолках меж фантастических цветов порхали невиданные птицы.
Дробясь во множественных зеркалах, Лопухин подошел к кровати – забрал, через одеяло, в горсть, живот спавшего:
– Вставайте, князь! Вас ждут великие дела! – Выбритый, во фраке, он взмахнул какой-то палочкой.
Гагарин дернулся, раскрыл глаза, рывком сел.
– Господа… – только и мог произнести он.
– Великие дела! Вели киедела! Ве ликиедела! – пели все, охватив его надежным полукольцом.
Встревоженная, не смея войти, в раскрытые двери заглядывала челядь.
Человек с железным лицом, военный инженер Шауфус фон Шафхаузен вынул золотой хронометр.
– У нас ; часа, – выговорил он с механической ноткой в голосе.
Государственный Контролер Лобко, уже разваливавшийся человек с необыкновенно длинной верхней губой, сделал шаг вперед с четвертушкой синей парижской бумаги.
– Ч-человечество не останется вечно на Земле, – прочитал он, запинаясь. – Человек в семьдесят два раза слабее птицы, – он посмотрел в потолок, – но в сто сорок четыре раза умнее. Многие формы жизни стали новыми. Чисто русские голоса стали слышаться. Русский народ имеет призвание к освоению огромных незанятых пространств. Колонизация на все четыре стороны – да! Но сегодня этого уже недостаточно. Ибо равнина русская  небоёмка. Завоевать  пятую  сторону! Устремиться ввысь! Освоить другие планеты! Обрусить их! Через трение к звездам! С Богом!
Полегоньку хозяина принялись вынимать из постели.
– Оставьте меня!.. Ах, невыносимо!.. Мне щекотно!.. Как это невеликодушно – поднимать спящего!..
Некоторая женственность проглядывала в его внешности и манерах общения.
– Князь! – Обер-Прокурор Священного Синода Оболенский, по годам старик с мрачным лицом старого нелюдима, протянул Гагарину панталоны. – Выдающийся изобретатель, – поморщившись, показал он пальцем на человека сомнительных лет с изношенной наружностью и в неопределенной одежде, с металлической огромной трубой в руках, – Константин Эдуардович Циолковский сконструировал ракету, а этот, – сощурившись, другим пальцем повел он в сторону мужчины отличной растительности, похожего своим видом на ученого, – университетский профессор Дмитрий Иванович Менделеев синтезировал для нее топливо. На рассвете двенадцатого апреля ракета взлетит с человеком внутри. Русским человеком. Дворянином незапятнанной репутации. С вами, Юрий Алексеевич!
Подозревая грандиозную мистификацию, Гагарин поискал улыбки – все лица оставались торжественно сосредоточенными. Тем временем жандармы Сазонов, Самсонов и Сафонов поверх ночной рубашки уже облачили его в панталоны и приноровлялись ловчее вдеть руки в рукава фрака.
«Кинематограф какой-то, – подумалось звездопроходцу. – Недостает только цирка со львами».
По-прежнему не веря и полагая происходившее профанацией, все же Гагарин спросил:
– Почему именно я?
– Какой-никакой имеете опыт, – ответил кто-то. – Третьего дня вас видели на воздушном шаре… шампанское распивали с цыганкой Лизой Масальской.
– Но есть авиатор Сергей Уточкин, – пытался Юрий Алексеевич отговориться.
– Сергея Уточкина больше нет. Сгорел при первом, неудачном пуске. Подготовлены три ракеты. Вы полетите на второй.
– Голицын пусть летит, – уже осознавая, лепетал Гагарин. – Кутайсов… Кушелев-Безбородко… тот же Титов…
– Граф Герман Степанович Титов отправлен будет третьей ракетой… в случае чего…
– Нет, – тряся несоответственно для мужчины крутыми бедрами, слабо Гагарин принялся вырываться. – Я не хочу!.. Нет!.. Я денег дам!
– П-подписан Высочайший Указ, – из бокового кармана модного, с бархатным воротником и шелковыми отворотами, редингота Государственный Контролер Лобко вынул четвертушку синей парижской бумаги. – «Властью, данной мне Богом и людьми, повелеваю   дворянину  Гагарину…» – он показал.
Медные трубы взыграли, голоса запели, тренькнула патриотическая струнка балалайки, явственно услышал Юрий Алексеевич, как в душе его гулко ударил колокол.
Потянувшись к стоявшей на ночном столике склянке с валерианом, в последний момент Гагарин передумал и выпил брому. Тотчас же ощутил он нервное спокойствие.
– Ну, ежели для Отчизны любезной… – в лице его появилось что-то иконописное.
Безропотно он позволил обуть себе штиблеты, нагнулся – достал из-под кровати большой походный несессер, откинул серебряные крышки, проверил склянки, щетки, духи, фиксатуры, туалетные инструменты.
– Господа, я готов…
Безобразно узкая и высокая, с поднятым верхом, пролетка, кабриолет с английской закладкой, коляска четвериком с форейтором и цугом запряженный возок мчались по Богом подмоченному Петербургу в сторону Комендантского аэродрома.
Голые, стояли городские деревья. Ветер свистал. Дрозды кричали. Было чувство весны.

Снег растаял, как прошлогодний».

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ. ЛЕТУЧИЕ МЫШИ И СОБАКИ

– Если бы вы могли поставить мне на вид любовь к кутежам, – сказал Досифей Петрович, бледнея и взглядывая мельком на покрасневшее пятнами лицо жены.
– Предоставьте сие течению времени! – в сизом платье с косыми резкими полосами на лифе с одной стороны и на юбке с другой стороны, на ходу надевая пальто, Анна Николаевна задела рукой по голове горничной и рассмеялась. – Вы удивительный муж, добрый, превосходный человек, я вашего ногтя не стою! Ха-ха! – услышал он уже из передней под стук двери.
Не отдавая себе отчета, для чего он это делает, Досифей Петрович намазал калач маслом и положил сверху большой ломоть сыру.
Старик-позолотчик Сухов вышел из-за портьеры, взял со стола яблоко, разрубил ладонью, принялся рассказывать о своей жизни в Парагвае.
– Кругом были только собаки и летучие мыши, – говорил он. – Летучие мыши и собаки!
Рассеянно Досифей Петрович смотрел в газету.
«Человек извращен в доброй природе своей, с самого зачатия, от общего первородного греха», – в передовице открывал полемику адмирал Чухнин. «Человек есть глубинная любовь, которая судит всякую другую в нем любовь. Здесь начало человека», – спорил с ним матрос Акимов. «Одно из совершенств любви: знать меру в обнаружении своей близости к кому-либо», – остерегала читательниц госпожа Клунникова-Авенариус. «Продается «Форд». 22 силы, вес 30 пудов», – писал еще кто-то.
Громко на улице пёрнул дворник Кириллов.
– Просители, – доложила кухарка.
Сделавшись невидимым, старик-позолотчик Сухов отошел за угол буфета.
Просителями оказались журналист без направления, кубанский пластун, уже несколько пожилая девушка, мальчик-реалист, дама в прямой, без перехвата,  шубейке, с лицом, слегка отуманенным грустным выражением, топограф с кипрегелем.
Просили о несбыточном и запредельном.
– Положительно не вижу к тому никакой возможности, – отвечал Досифей Петрович, испытывая вялость членов. – Все обусловлено. Кто виноват, у судьбы не доспросишься. Мой совет: отложите всякое попечение. Уедьте туда, где растут померанцы.
– Бесцеремонным образом! – не отступались просители. – Детство – при самых неблагоприятных обстоятельствах! Поставлен в необходимость! Как избыть обиду?!
– Шумим, трудим легкие, наживаем себе желчь, – принимал Досифей Петрович дружелюбный тон. – Отрешитесь от всяких дрязг.  Уверен, что все клонится к вашей пользе.
– Удостоверительная бумага!! – просители наседали. – Обвинение в лицеприятии!! Затронутое самолюбие женщины!! Идти против своих наклонностей?! Черепаховый, как у Гумилева, портсигар!! Отправил котенка в окно!!
Подробности расхолаживали всякий интерес.
– Люди мне решительно все равны! – крепко пожимал Досифей Петрович протянутые ему руки. – Не верят – парадокс, а поверят, будет истина! Не покупайте ничего поштучно – всегда дюжинами! В музее прислуживают камер-лакеи! Банально красив – это недостаток в мужчине!.. Отодвиньтесь, вы стесняете меня!
– Вонмите отчаянию!!! – запрыгивали просители на стол. – Окончательная пагуба!!! Лядь те в снину!!!
Это наскучило ему как повторение.
– Не скажите! – по одному Досифей Петрович выставлял просителей на лестницу. – Забыть крупное и могучее – нельзя! Потрудитесь понять: вы повторяете извечную ошибку людей, стремящихся верить в симпатичное! Прерогативы! Ригоризм! Радикальный скептицизм! Мужчины ангажируют дам! Воленс-ноленс! Для стриженой овцы Бог умеряет ветер!..
  Выведя прочь, как ему показалось, последнего, Досифей Петрович без сил упал в кресло – и тогда заговорил штатский, со складной треуголкой в руках, ранее им не замеченный.
Заговорил гладко, с выражением, ударяя на нужных местах, будто по бумаге читал:
«Ветер свистал. Дрозды кричали. Было чувство весны.
Снег растаял, как прошлогодний.
– Облечен Высочайшим доверием… Монаршья милость… горд и счастлив… – трясся всем телом Гагарин промеж двух жандармов, – живота не пощажу… жизнь возложу на алтарь Отечества… – оглядывался он на оказавшегося в том же возке Циолковского, – но, право, смогу ли?
– Не слышу! – кричал Циолковский в ответ. – Не слышу!
– Сможете, – за Циолковского отвечал Менделеев. – Собака сможет. Кошка… Привяжем вас к креслу – сидите себе, смотрите в иллюминатор. В кабине не до чего не дотрагивайтесь. Разок облетите Землю и вернетесь… Бог даст…
– Значит, не к звездам?– отлегло у Гагарина.
– Один виток, – повторил Менделеев, – вокруг Земли…  К звездам – для красного словца…
Гулко копыта стучали по Каменноостровскому проспекту.
Уже подъезжали.
Лопухин протирал пенснэ, вглядываясь во тьму. Сосредоточенно князь Оболенский хмурился. Проголодавшийся Шауфус фон Шафхаузен доедал зандкухен.
Мелькнул пробившийся из-за деревьев луч прожектора – угадываемый в смешении тьмы и света жандарм поднял шлагбаум. Ретивые кони внесли внутрь огороженного пространства.
Выкрашенная в цвета триколора, дымясь, с распахнутой дверцей, огромная, стояла ракета.
Гагарина вынули из возка, дали глотнуть водки, облачили в резиновый костюм, перекрестили, надели на спину баллон с кислородом.
– Должно хватить, – Менделеев прикрикнул. – Более-менее.
– На старт! – Шауфус фон Шафхаузен ткнул пальцем в небо.
Теряющего сознание звездоплавателя поволокли к летательному аппарату, внесли внутрь, прикрутили ремнями, сунули в руки икону.
– Поехали! – вскрикивал он и истерически смеялся.
Трое жандармов налегли плечами – цельнометаллическая дверца захлопнулась.
Шауфус фон Шафхаузен вынул коробок – тотчас все отбежали и легли в окоп за насыпью.
Военный инженер чиркнул спичкой – пламя побежало по бикфордову шнуру, чудовищный прогремел взрыв, закувыркавшуюся ракету подбросило высоко в воздух.
Это был решающий, кульминационный момент. Все: Лобко, Лопухин, Шауфус фон Шафхаузен, Циолковский, Менделеев, жандармы мыслями обратились к Богу, моля об удаче. И только Обер-Прокурор Священного Синода князь Оболенский внутренно не присоединился к ним – самая затея решительно была ему не по душе, и в тайне он ждал обратного результата.
Отчаянно скрежеща, зависнувшая было ракета выровнялась и, реактивно, устремилась в небеса.
Ликуя, люди повскакали с земли и долго махали вослед.
Рассвет наступал.
Звезды медленно потухали».

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ. ЧТО ЗАРУБЛЕНО НА НОСУ

Когда внимательно Афанасий Неофитович прочитал то, что дал ему прочитать Мержеевский, он поднял голову и продолжительным взглядом стал смотреть на профессора так, что тот не выдержал, подобрал губы, отер платком потный лоб и тихим голосом, притворно улыбаясь, разъяснил полковнику, что это – лишь промежуточный результат расшифровки; отправленная Философовым телеграмма написана огамическим письмом, придуманным для сокрытия истинных своих мыслей, жившем в четырнадцатом веке, новгородским посадником-чернокнижником Онцифором Лукиничем, взявшим за основу письмо согдийское, восходящее к арамейскому; оогамия же состоит в том, что зашифрованный таким образом текст не может быть раскрыт сразу, а только поэтапно, путем кропотливого семиотического и семасиологического исследования свойств знаков и знаковых систем: таким образом, представленный Афанасию Неофитовичу текст не следует рассматривать как конечный – в свою очередь, он будет расшифрован и даст ключ к раскрытию другого, запрятанного в нем текста.
Нагнув голову, Андрей Дмитриевич порылся на столе в груде конфет и, выбрав нужную, положил себе в рот. Его очки, соскользнув, опустились ниже зарубки, бывшей на переносице.
– Откуда у вас? – Глобачев показал.
– Отец велел, – профессор напустил на себя развязность. – «Заруби себе на носу: «Люди, разделяющие с тобой одинаковые воззрения, ничего другого не подразумевают под ними, и они, ничего не объясняя, только отрицают те вопросы, без ответа на которые ты не можешь жить, и стараются разрешить совершенно другие, не могущие интересовать тебя вопросы».

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ. ТАИНСТВЕННАЯ НЕЗНАКОМКА

Более задерживаться было не за чем.
Рассеянно потрепав Софи Ментер по холке, Афанасий Неофитович покинул пределы конспиративной квартиры.
Накренившийся день ощутимо клонился к вечеру. В почерневшем от времени небе, манящие, зажигались звезды. Там и сям разносчики торговали аграмантом. В окнах виднелись танцующие пары.
Немилосердно гудя, проехал в автомобиле камердинер Толстого Арбузов.
– Все, что сотворено, есть вместилище и отражение любви, такой высокой и, в высоте своей такой непонятной людям, что она выглядит нелюбовью для малых чувств человека! – будто бы выкрикнул он Афанасию Неофитовичу.
«Этот Менделеев, однако! – перепрыгивал полковник сугробы, и мысли прыгали вместе с ним. – И Циолковский… тоже, надо бы допросить… Я женюсь на вдове, я женюсь на вдове!.. Почему, странно, доктор Лазоверт не сообщил мне о смерти Витгенштейна, родственника Гогенцоллернов? Не потому ли, что у него…» – думал он не о князе, а о докторе.
Какой-то зассыка, часто перебирая ногами, намеренно двигался в сторону Афанасия Неофитовича. Привычно полковник набычил тело, вобрал в ладонь рукоять браунинга.
– Просят вас, барин, вон тудыть.
Пролетка со снимающимися козлами стояла неподвижно. Сухой, мускулистый, рыжий донец косил на Глобачева большим, внимательным, влажным глазом.
«Шванебах, – подумал Афанасий Неофитович о Государственном Контролере. – Взял себе моду!»
Разбежавшись, легко запрыгнул он на подножку, пружинисто оттолкнулся. Четко вписал тело в проем распахнувшейся дверцы.
– Экий, Карл Иванович, вы затейник! – мягко приземлился полковник на сиденье. – Всё-то экипажи меняете!.. С женой помирились, вижу? Не убила вас, смот-рю, – говорил он, все более замедляясь, и, наконец, умолк.
Вовсе не сифилитик Государственный Контролер Шванебах был рядом с ним.
Женщина!
Расплывчатая в отблеске фонаря, проникавшего сквозь оконце.
В надвинутой на лоб шляпе с полями.
В густом вуале, напущенном на лицо.
В пальто, с высоко поднятым воротником.
– Знаю, Афанасий Неофитович, расследуете вы дело государственной значимости, – произнесла она измененным голосом (для этого хороша положенная в рот пробка). – Готова, в меру сил, оказывать вам содействие.
– Кто вы? – протянул Глобачев руку, чтобы узнать. – Дайте поцеловать ваше хорошенькое личико, – решил он схитрить.
– Никогда, ни при каких обстоятельствах не откроюсь вам! Ни за что! – чем-то, больно, она кольнула его в кисть. – Режьте меня на куски!.. Если же попытаетесь установить, кто я – обещаю сведения передавать не вам, а вашим врагам. Вы и предполагать не можете, на что я способна! – она рассмеялась измененным смехом. – Я поступаю, как самая позорная, гадкая женщина!
– Ладно, – решил полковник до поры повременить. – Скажите, в таком случае, почему должен я вам верить? Что движет вами? – Он зализал укол.
– Скажу сначала, – видимое, она сделала над собой усилие. – Я с воспитанием maman была не только невинна – я была глупа. Я ничего не знала. Это положение ужасное. Я находилась в духе озабоченности, – перебирала она руками гладкий ножичек. – Никто, кроме меня самой не понимал моего положения. Страшное отчаяние щемило мне сердце. Нервы, как струны, натягивались все туже на какие-то завинчивающиеся колышки. Пальцы на руках и ногах нервно двигались. На меня беспрестанно находили минуты, часы, дни, недели, месяцы, годы сомнений.   Отдаваться или  воздержаться?  Ветер как будто ждал меня, чтобы подхватить и унести… Я полюбила вас…
«Вдова! Философова Вера Павловна!» – поднялось в Афанасие Неофитовиче ощущение.
– В безобразной наготе своей посещали меня сновидения! – продолжала она. – Я вся сгибалась и падала с дивана! Я вздрагивала от холода и внутреннего ужаса, захватывавших меня на чистом воздухе! Все силы своей души я напрягала на то, чтобы иметь вид спокойный и даже равнодушный! Это было так грубо, так неженственно! Всякий другой давно бы запутался и принужден был бы поступить нехорошо, если бы находился в таких же трудных условиях! Мне нужно было выйти из этого мучительного положения! Я не могу раскаиваться в том, что я дышу, что я люблю вас!..
«Есипова! Анна Николаевна!» – перехватило Афанасию Неофитовичу дыхание. То напряженное состояние, которое мучало его, усилилось и дошло до того, что он боялся, что всякую минуту порвется в нем что-то слишком натянутое.
– Жутко выходить из огромного круга в прекрасную жемчужную анфиладу! – судя по всему, заканчивала она монолог. – Мысль о   прямом деле дала мне успокоение! Душа моя перевернулась! Сама я или другая?! Не важно! Пришло время – я поняла, что не могу больше себя обманывать, что я живая и жажду, что не виновата, что Бог сделал меня такою, что мне нужно любить, желать и жить! Жуть, ужас метели положительно жизнерадостен мне теперь!
«Клунникова Ольга Николаевна! Пчелка!» – сердце Афанасия Неофитовича готово было выпрыгнуть и улететь к звездам.
– Хорошо, – он откашлялся и высморкал нос. – Что вы имеете мне сообщить?
Сорвавшийся с цепи медведь промчался мимо пролетки. Крича, за медведем гнался цыган в красной рубахе. За ним, молчаливый, бежал еврей. Последним, стреляя из обреза в воздух, во весь опор пронесся русский.
Загадочная знакомка, уже беспричинно, кольнула полковника в ногу.
– У Есиповой… Анны Николаевны есть любовник. Она встречается с ним завтра… по адресу…
Решительно не зная, что сказать, Афанасий Неофитович спросил:
– Кто тот человек, что просил меня сесть в пролетку?
– Не знаю. Я дала ему три копейки. Какой-то зассыка.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ. СМЕРТЬ АДМИРАЛА ЧУХНИНА

«Определенно, это   она сама, – думал Афанасий Неофитович, – Анна Николаевна Есипова!.. С того последнего раза, как я побывал у нее на Стремянной, прошло, – прикинул он, – двенадцать дней. Влюбленная, эта женщина томилась ожиданием – я же никак не давал о себе знать. Во что бы то ни стало ей нужно было увидеть меня, чем-то уколоть, говорить со мной, возобновить интерес к себе – вот и решилась она возбудить во мне ревность, сказав о любовнике…   С другой стороны, – продолжал он размышлять, – никогда Анна Николаевна не дала бы посланцу больше копейки. Клунникова Ольга Николаевна, пчелка, подарила бы рубль. Три копейки могла дать только вдова.   Она была в пролетке с ним, Философова Вера Павловна! – Здесь, вспомнив, как чувственно посасывала дама пробку, еще более укрепился Афанасий Неофитович в своем мнении. – Хотя, – пришло ему на ум чуть позже, – этот ножичек!.. Помнится, доктор Лазоверт рассказывал, что именно с таким молодая, Ольга Николаевна Клунникова сидит по ночам на шкафу, не даваясь негодяю-горбуну Сухову!.. Так значит,   она, пчелка?!».
Приблизительно так думал полковник Глобачев на следующий день, вечером, пробираясь по тесным улочкам пригородной Стрельны, отталкивая от себя разносчиков аграманта и удерживаясь смотреть в окна с танцующими беззаботными парами.
«Она! Это была   она!»
Снег скрипел под ногами и мягко падал сверху.
Палисадники стояли, белые.
Деревья прогибались.
Прищурившись, с небес смотрела луна.
Похожее на Гагарина, что-то яркое, пролетело высоко, с шипом и паром.
– Je n’ai pas le coeur accez large!; – пели цыгане из разбитого неподалеку табора…
Дом был старый-престарый, окна – закрыты ставнями с сердечками. Из одного, наружу, тусклый, пробивался свет.
Афанасий Неофитович приложил ухо: внутри было тихо.
Старик-обкладчик проковылял, волоча за собой рельс. Переждав, полковник поддел щеколду, проскользнул в дверной проем, посветил фонариком.
Скрипучая двухэтажная лестница вела на чердак. По лестнице шел половик.
Афанасий Неофитович поднялся, приглушенно чихнул от пыли и скверного запаха, нашел в полу щель, лег, припал глазом.
Пестрядиная занавесочка, старая сбродная мебель, ситцевый полог на кровати: всякая заваль и никудышина…Прикрученная до синего света, горела маленькая вонючая лампочка. Молодой человек, лет двадцати двух, по виду чахоточный, со впалыми глазами и волосами, склеенными фиксатуром, сидел, в заплатанном кожухе, на венском расшатанном стуле и пальцем ковырял в носу.
Наблюдая, Афанасий Неофитович принялся считать минуты.
Медленно в печи догорал огонь. Проворные, по стенам, бежали тараканы. Покончив с одной ноздрей, молодой человек принялся за другую.
Где-то через час времени хлопнула входная дверь. Анна Николаевна вошла, сбросила шубу – она и молодой человек кинулись в объятия друг другу. Афанасий Неофитович замер, предвкушая. На том, однако, и кончилось. Что-то рассказывая, из объемистого ридикюля Есипова вынула связку булок. Тут же чахоточный принялся их
есть. Ласково Анна Николаевна на него смотрела. Когда булки оказались съеденными, она надела шубу, перекрестила странного своего любовника и вышла за дверь. Невидимые, всхрапнули кони, заматерился кучер, копыта ударили по насту – все стихло.
Выждав немного, уже собирался полковник уходить, как вдруг снова копыта ударили по насту, заматерился кучер, всхрапнули кони, хлопнула дверь, вошел адмирал Чухнин. Он и молодой человек бросились в объятия друг другу. Афанасий Неофитович замер, предвкушая, и опять не угадал. Из вышедшей из моды сумки, через плечо, адмирал доставал лечебную землянику, ивановские конфеты, крафтовский шоколад, судака под бешемелью, вареную патоку с имбирем, окорок, запеченный в хлебе, пиленый сахар, консомэ, поросенка под хреном, осетровую тешку, жирный рубец в жгутах, буженину из задней ноги, форму трехцветного мороженого, левашники, пироги на горчичном масле, шампанское «Редерер Силлери» и сухое – «Лампопо». Тут же чахоточный ел, пил – любовно Чухнин на него смотрел.
Уставший от долгой дороги, слегка Афанасий Неофитович вздремнул…
Невидимые, ударили по насту копыта, кучер заматерился, всхрапнули кони – полковник резко проснулся, приник к щели: входная дверь распахнулась, матрос Акимов ворвался и из огромного нагана выстрелил адмиралу Чухнину в голову.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ. БАРЫШНИ НЕ ПРИСЕДАЮТ

«Он оттолкнул меня своими непростительными слабостями!» – закончила Анна Николаевна Толстому, говоря о муже, и облизав конверт, передала его нетерпеливо переминавшемуся за спиной камердинеру Арбузову, тотчас покинувшему дом и устремившемуся с важным посланием на вокзал к готовившемуся к отправке московскому поезду.
«Лиловое или черное?» – думала она уже о другом, имея в виду предстоявшее ей быть надетым платье и выбрала, по совету того же Толстого, бархатное, черное, на футляре из марокена, с лифом-кирасой, пышными рукавами под широкими кружевами, со стеклярусом, шелковыми рюшами, воланами из тюля, низко срезанное и открывавшее ее старой слоновой кости полные плечи и грудь. Расширевшая, Анна Николаевна выступала прелестями из своего туалета, и в этом, она полагала, состояла главная ее прелесть. Платье было лишь рамкой, и была видна только она, простая, естественная, неизбывная.
«А если что есть дурного, то это вытекает…» – додумывала она, заходя в девичью, где в розовых ботинках, развязной иноходью, расхаживала перед зеркалом их старшая, с Досифеем Петровичем, дочь Антонида. Пятнадцатилетнюю, загодя, ее следовало начинать вывозить, и именно этим вечером ей предстояло опробовать себя на первом в ее жизни балу.
Осведомившись, сделана ли обязательная в данном случае клизма, и всё ли сошло хорошо, Анна Николаевна помогла дочери одеться: нигде, по счастью, ничего не смялось, не спустилось, не оторвалось. Розовые панталоны на широких резинках не жали, а веселили попку.
Они приехали, когда бал уже начался. Зал был совершенно переполнен и являл пеструю картину дамских туалетов, офицерских мундиров и чиновных сюртуков. Здесь была среда, дававшая тон всей жизни общества.
Лакеи в париках разносили чай, мороженое и конфеты. Анна Николаевна спросила мороженого и, рассматривая толпу, запивала его чаем. Антонида ела конфеты.
Оркестранты играли.
Выделывая невероятные курбеты, в паре с Верой Павловной Философовой, протанцевал мимо слепой генерал Клунников.
Государственный Контролер Шванебах дежурил у колеса беспроигрышной лотереи.
Красивый офицер, не выказывая желания сойтись ближе, с задумчивым видом бил себя хлыстиком по запыленным ботфортам.
Безучастная, в кресле, сидела парализованная княгиня Орбелиани.
– Ненавижу эту фарфоровую куклу! – Прасковья Николаевна Клунникова-Авенариус показала Анне Николаевне на ротмистра-кирасира Авенариуса.
Шумно Анна Николаевна обмахивалась веером. Пот, каплями, скопился на ее лице.
Запах духов становился все крепче.
Оставив дочь доедать конфеты, Анна Николаевна вышла в дамский буфет.
– Адмирал Чухнин! – баронесса Икскуль кивнула на дыру, проделанную из буфета мужского. – Экий проказник!
Выставив ногу, Анна Николаевна поправляла сползший ажурный чулок.
– Последнее время, я наблюдаю, – из-за загородки вышла писательница Борман, – многое изменилось в приемах общества. – Она намылила руки. – Девушки отправляются на какие-то курсы, свободно общаются с мужчинами, ездят одни по улице, многие не приседают!
– Как так… не приседают? – удивилась баронесса. – Что ли, они… стоя?.. Как бабы в поле?
– Именно так, – писательница показала. – Французская мода.
Поспешно Анна Николаевна вышла. В ней гнездилось смутное беспокойство.
Объявлен был танец шер-машер. Девочки Нольде и сестры Воскобойниковы, подруги царицы, кружились в паре друг с дружкой. Дочери Антониды нигде не было видно.
Из большой залы Анна Николаевна перешла в маленькие, заглянула в инфернальную, где у одного стола толпилось много державших, миновала еще несколько комнат и, наконец, в малиновой гостиной увидела такое, чего не должно было быть.
Красивый офицер в запыленных ботфортах определенно не знал, где кончалась Антонида и начинался он.
Матери пристрастны.
Побитый собственным хлыстиком, тотчас офицер бежал. Одна за другой Антониде достались несколько затрещин.
– Будешь стоять в углу весь день, и обедать будешь одна, и ни одного жениха не увидишь, и платья тебе нового не сошью! – говорила Анна Николаевна, волоча дочь к выходу и не представляя уже, чем наказать ее. – Всё Толстому напишу!
Управляющий Государственным банком Тимашев улюлюкал им вслед.
– Нет, это гадкая девочка! – в сердцах, обратилась Анна Николаевна к спешившему ей навстречу доктору Лазоверту. – Откуда берутся у нее эти мерзкие наклонности?
– Да что же она сделала? – довольно равнодушно спросил Лазоверт.
– Она с офицером ходила в малиновую гостиную и там… я не могу даже сказать,   что  она делала… Вот такие гадости, – Анна Николаевна показала преступление Антониды.
– Это ничего не доказывает, это совсем не гадкие наклонности, а просто шалость… – успокоил мать доктор. – Полковник Глобачев… Афанасий Неофитович ждет вас в библиотеке по весьма неотложному делу. Вы идите, – добавил он, глядя серьезно и строго, – а я пока осмотрю девочку.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ. КОГДА УПАЛИ ШТАНЫ

– Так значит, этот Ильин… чахоточный  –   сын Анны Николаевны? – переспросил доктор Лазоверт, осмысливая только что услышанное им от Афанасия Неофитовича.
– Незаконнорожденный, – подтвердил Глобачев. – Сергей Саваофович Ильин.
– Саваофович?.. Почему?
– Бог послал ей сына, – книжным голосом произнес полковник. – Откройте любой женский роман!
В библиотеке они были одни. Ровное тепло шло откуда-то. Аккуратно переплетенные, на полках стояли тома.
– Я не имел ни намерения, ни желания отбивать у Вадима Ивановича его жены… – из смежной биллиардной проник неприятный мужской голос.
– В действительности, – доктор Лазоверт приспустил голенище, –   кто   фактический отец Ильина: матрос Акимов или адмирал Чухнин?.. Вторично арестованный матрос Акимов или покойный адмирал Чухнин? – уточнил он вопрос.
– Из-за того-то и весь сыр-бор, – играл Афанасий Неофитович забытой женской перчаткой. – Каждый из них считал: он! И это, представьте, был вопрос жизни. Оба мечтали о сыне. Адмирал Чухнин… покойный в молодости сочетался с женщиной, двадцатью годами старше его, к тому же, разбитой лошадьми – ни при каких обстоятельствах она не могла родить. Что же касается Акимова… вторично арестованного, то в морском сражении, ядром, ему оторвало мошонку вместе с яйцами. Вот почему каждый из них проследил путь Анны Николаевны и, узнав о ребенке, так уцепился за него… прикипел душой…
– Высокая, статная, принадлежавшая только мне, осчастливившая меня своим предпочтением… – продолжал из биллиардной мужской голос.
– Самая Анна Николаевна, – удержал Глобачев мысль, – разумеется, ответа на вопрос не имела. Оба случая  произошли один за другим с весьма незначительным интервалом. В конце концов, для нее было не так уж важно, кто отец. Главное было: она стала матерью. В весьма юном возрасте.
– Но вы, полагаю, имеете ответ? – особенно Лазоверт ударил на вы.
– Имею. Отец ребенка – Чухнин.
– Как же выяснилось?
– Покойный адмирал, – Афанасий Неофитович бросил играть перчаткой и спрятал ее на груди, – имел врожденные анатомические особенности. Вам должно быть известно.
– Редчайшая, в своем сочетании, патология, – показал доктор. – Три ягодицы и сдвоенный половой орган, как у грача. Взглянуть приезжали люди со всех концов света.
– Это его и погубило!.. Однажды, когда матрос тайно посетил сына, штаны у того упали, и Акимов увидал так хорошо ему знакомые наследственные признаки. Отцовское чувство Акимова было оскорблено, а дни Чухнина сочтены.
– В беспамятстве от душившего меня счастья… – не унимался в биллиардной голос.
Порывисто полковник подхватил с полки Толстого и постучал им в стену.
Произошла длинная пауза.
– Свой пенис адмирал завещал России, – Лазоверт вздохнул. – Он будет храниться в Кунсткамере. Рядом с фаллосом Герцена.
– Шишак – это шлем с шишкой, – сказал голос уже тише. – Я надевал его на…
Они прислушались, но продолжения не услышали.
– Как вам она… Анна Николаевна Есипова? – испытующе, с выражением детской ясности на лице, спросил Глобачев.
Нил Африканович Лазоверт подошел к окну, раскрыл фортку.
– Я впервые видел ее без шляпы, – осторожно вобрал он в себя морозный ночной воздух, согрел в груди и выпустил наружу. – Хотите знать, – здесь напустил он на себя некую загадочность, – почему я не рассказал вам о смерти Витгенштейна?
– Князя? Родственника Гогенцоллернов?
– Именно! – предвкушая, какой эффект произведет сейчас его объяснение на полковника, довольно доктор потирал руки.
Минуту Афанасий Неофитович боролся с собой.
– Вовсе нет, – не смог задавить он в себе мелкой обиды. – Не хочу. Нисколько это мне не интересно!..
Они вышли из библиотеки.
Бал еще продолжался, хотя оркестр уже не играл.
Проходя мимо биллиардной, полковник не утерпел – заглянул внутрь.
Тут же пощекотало его неприятное чувство: на крытом зеленым сукном столе, в обнимку, сидели два смутно знакомых ему человека: дама с обветшавшим, утерявшим округлость лицом и мужчина – пожилой инженер-путеец со свернутым пледом и картонкой.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ. СМЕРТЬ ОСВЕДОМИТЕЛЬНИЦЫ

Когда, в библиотеке, доктор Лазоверт сообщил Афанасию Неофитовичу, что Ольга Николаевна Клунникова, пчелка, по-прежнему ночами сидит на шкафу, не даваясь постылому мужу-старику-позолотчику Сухову, и от месяца взятой отсрочки остается всего-то неделя, Афанасий Неофитович не поверил – по его подсчетам держаться девушке оставалось восемнадцать дней.
Немного натянуто распрощавшись с другом и уже сожалея, что не выслушал, почему тот своевременно не сообщил ему о смерти Витгенштейна, князя и родственника Гогенцоллернов, полковник, с поднятым воротником пальто и руками, глубоко вдвинутыми в карманы, пробирался по черно-белой улице, намереваясь через несколько времени попасть, наконец, домой, взять горячую ванну и забыться коротким тревожным сном, в котором непременно окажется он с единственной своей возлюбленной и станет упоенно ее ласкать, как вдруг сквозь метель и ночь, прорвался ему навстречу снеговик с угольями-глазами, морковкой-носом и метлой в руках, меж прутьев которой почудился Афанасию Неофитовичу тайно воткнутый острый стилет – напрягши руку в кармане, уже собирался полковник стрелять сквозь суконную полу из верного браунинга – поэта смерти, как вдруг предложил ему снеговик, ничтоже сумняшеся, сесть в огромный сугроб, оказавшийся, обметенный метлою, высоким шарабаном-американкой, запряженным шестеркой цугом.
«Она! – Афанасий Неофитович понял. – Слезла со шкафа! Сбежала! Ко мне!»
Вскарабкавшись по обледенелой лесенке, полковник забрался внутрь.
Невидимая, сразу она начала говорить, и пробка перекатывалась у нее во рту.
«Отправила дочь и вернулась, – думал Афанасий Неофитович. – Отдать ей перчатку или оставить себе?»
Пахло духами и лошадьми. Умышленно или случайно, но очень точно, она задела его рукой меж распахнувшихся пол шинели.
«Истосковалась по мужской ласке… после смерти негодяя-мужа? – засомневался он.
Метель прекратилась, рассвет наползал, уже он видел смутный ее силуэт, и слышал свое гулко бьющееся сердце.
– Княгиня Орбелиани!.. – вдруг сказала она.
– Что? – переспросил он. – Кто?
– Княгиня Орбелиани!..
– Нет, – он отмахнулся.
– Да! – с нажимом она повторяла. – Да! Да! Да!
– Но для чего? – решительно не мог полковник представить.
– Всё для того же! – не убирая руки, она теребила. – Во имя одной, единственной цели!.. Иначе, для чего жить?!.
На улице появились первые разносчики аграманта. Князь Друцкий-Соколинский, на углу, передавал что-то, в мешке, профессору университета Аничкову.
Есипов Досифей Петрович, бледный на морозе, направлялся в сторону Стремянной. В белых балахонах, перебегая, крались за ним девочки Нольде.
Немилосердно гудя, в автомобиле, проехал по сугробам Яков Яковлевич Башмаков…
– Ступайте! Действуйте! – осведомительница отпустила его. – И помните: вы – моя альфа и омега!..
Кони рванули, вытянули увязший в снегу шарабан и поволокли за собой.
Оставшийся на углу Московской и Александровской, полковник дал ему немного отъехать и, на ходу, запрыгнул в легкие извозчичьи полусаночки.
Шатко-валко шарабан двигался к Неве, въехал в Мошков переулок и остановился.
Афанасий Неофитович смотрел.
Дама в дорогой шубе, мехом наружу, в шляпе под густым вуалем, вышла, направляясь к дому Черткова и, неловко покачнувшись, упала на окрасившийся снег. Полусекундой раньше ухо полковника  уловило хлопок выстрела.
Крича, ринулся Афанасий Неофитович к распростертому, безжизненному телу.
Перевернул на спину.
Содрал окровавленный вуаль.
И пожал плечами.
Сраженная наповал перед ним лежала жена кирасира Прасковья Николаевна Клунникова.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ. СЫН КАМЕР-ЛАКЕЯ

В свете, неизвестно кто, распространял про Досифея Петровича гадкие слухи: говорили, что он – сын московского камер-лакея и не получил никакого образования, что он – из тех самородных вольнодумцев, которые не знают о законах нравственности, что в лучшем случае он – мудак, а в худшем – дикий новый человек, воспитанный в понятиях неверия, отрицания и материализма.
– Сын камер-лакея, я? – удивлялся он.
– Младшего камер-лакея, уволенного из музея за пьянство, кражи, изнасилования посетительниц и казненного в тюрьме, – уточняла баронесса Икскуль.
– Значит, не получил образования? – передергивал он плечами. – Вообще, что ли, никакого?
– Два класса церковно-приходской школы, – подтверждала писательница Борман. – Врожденное слабоумие воспрепятствовало вам в должной мере овладеть навыками письма, чтения и устного счета.
– Мочусь на простыню… ночью?
– Кабы мочились только… гадите!.. Утром перемазанный весь поднимаетесь да еще душем манкируете! – пенял ему Яков Яковлевич Башмаков.
– Может, я и убил кого? – не знал Досифей Петрович смеяться ему или плакать.
– Да уж не без того – двоих положили, – уважительно старик-горбун Сухов занижал голос. – Жену первую задушили подушкой и купца – ножичком… Сам не видал, конечно, но люди сказывают…
«Ну его… ее к черту!» – предполагая,   кто   мог бы распространять порочащие его слухи, Досифей Петрович вовсе перестал заходить к жене.
Умный и тонкий в служебных делах человек, истово он навалился на работу. В голове нарождались капитальные мысли, каждая мысль работала с удвоенной живостью.
Правитель его канцелярии и секретарь потеряли покой и сон.
В министерском здании у Чернышева моста один за другим Есипов выдвигал законопроекты, предлагая крайние меры и демонстрируя поистине революционное отношение к делу.
– Убрать с Невского навесы над подъездами! – делал он заявление.
– Почему? – не понимали непременные члены.
– Портят вид!.. – он объяснял. – Проложить под землей глиняные трубы!
– Для чего? – удивлялись члены.
– Для городского телефона!.. – он убеждал. – Разрешить женщинам ездить на верхах конок! Пусть, подобрав юбки, поднимаются по крутым лестницам на империалы!
– Чтобы что? – возбужденные члены вскакивали с мест.
– Чтобы рождаемость увеличить! – он настаивал.
– Женщины и так на Почтамте служат. Для того самого, – члены смеялись.
– Запретить! – В вицмундире, раскатывал Досифей Петрович громовой голос. – Там они подвергаются групповому насилию!
Князь Друцкий-Соколинский из враждебного министерства упорно и с озлоблением противоречил Досифею Петровичу. С ухмылкой он спросил, куда, по его, Есипова, мнению, пойдут уволенные с Почтамта женщины.
– Они не пойдут –   поедут! – капитальной мыслью Досифей Петрович распутал дело и уронил врага. – Поедут на империалах конок на Невский – убирать навесы и проложат под землей глиняные трубы!!
Присутствие заканчивалось, Досифей Петрович снимал вицмундир и вместе с ним снимал с себя уверенность в собственных силах, здоровую бодрость, еще что-то мужское, бойцовское, необходимое в повседневной жизни, и на глазах превращался в человека, испорченного рефлексами.
Слоняясь по вечернему городу, иногда встречал он Афанасия Неофитовича.
– Вы, натурально, в аптеку? – однажды спросил полковник, помолчав перед тем несколько времени и таким тоном, который ясно показывал, что он делал не праздный вопрос, но что то, что он спрашивал, было для него важнее, чем бы следовало.
– Это вопрос ужасного ребенка! – Есипов засмеялся, что редко случалось с ним последнее время. – Увы, нет – свои чепцы я забросил за мельницы, – пошутил он по-французски.;
С империала проехавшей конки им помахал отставной генерал Клунников.
Они дошли до Почтамта и через широкие освещенные окна посмотрели на женщин.
– Знаете, я вексель подделал? – спросил Досифей Петрович с горьким смехом.
– Как не знать! – перчаткой Афанасий Неофитович сбил снег с шапки. – И еще – склад Елисеева взломали, сто ящиков вина вынесли!.. А история с мальчиком чего
стоит!
– С мальчиком? – удивился Есипов. – Какая история?.. Признаться, не слышал.
– Сын адвоката Спасовича, – кратко Глобачев рассказал. – Несовершеннолетний. Пухленький. Вы его соблазнили и бросили в интересном положении.
По Фонтанке они дошли до Румянцевского сквера, свернули в Волынкин переулок и оказались у Михайловского манежа. Верхом, на ретивом иноходце из ворот выехал ротмистр Авенариус и, не удержавшись в седле, рухнул в глубокий снег. Никто не позаботился подать ему помощь.
– Пухленький, – уныло Досифей Петрович смотрел перед собой. – Сын адвоката Спасовича, – повторил он. – Надо же! Такое придумать!
– Анна Николаевна, супруга ваша, – полковник проглотил слюну, – удивительной фантазийности женщина!.. И прочих качеств! Настоящая героиня романа! Прямо-таки Валькирия! Наша, русская! Только такая могла покарать негодяя Философова… Ума не приложу,   как   она это проделала?
По Французской набережной, Эртелеву переулку и Кабинетной улице они дошли до Преображенского собора. Профессор университета Аничков, стоявший на паперти, увидел их и скрылся за спинами нищих.
Вздыхая, Досифей Петрович роздал мелочь.
– Что делает у вас в доме мерзавец-горбун Сухов? – ударил ногой Глобачев по водосточной трубе. – Вы, я скажу, оригинал большой руки, коли общаетесь с человеком, давно поступившим в отброс!
Девочки Нольде на углу Дегтярной и восьмой Рождественской стояли в вызывающих позах.
– Не знаете, где купить аграманту? – рассеяно Досифей Петрович спросил. – Мне малую толику…
На Кронверском проспекте, у Народного дома, нагнав их, курьер с зеленым воротничком и золотой шейной медалью передал Афанасию Неофитовичу четвертушку синей парижской бумаги. Взглянув, спешно, сославшись на дела, полковник откланялся.
Оставшись один, Есипов кликнул извозчика и велел ехать вперед.
В тесном Саперном переулке едва карета не сцепилась со встречным экипажем. Анна Николаевна сидела внутри и смотрела в оконце.
Они встретились глазами, и оба сделали вид, что не узнали друг друга.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ. «ДАРЬЯЛОВ ДРАЛСЯ НА ДУЭЛИ»

У входной двери послышались шаги, и Софи Ментер, зная, что это полковник, взглянула на профессора Мержеевского. Радостно и вместе с тем робко тот смотрел на входившего и медленно приподнимался. Когда, держась чрезвычайно прямо, своим быстрым, твердым и тяжелым шагом, не изменяя направления взгляда, Глобачев подошел вплотную, Андрей Дмитриевич низко поклонился и подвинул ему стул.
– Ну! – Афанасий Неофитович посмотрел на него как на собаку, овцу или свинью.
– Это немножко нескромно, но так забавно! – Мержеевский взмахнул четвертушкой синей парижской бумаги.
Выхватив, полковник увидел:

«Дарьялов дрался на дуэли.
Захаров зайца застрелил.
Поспелов пукнул на постели.
А Мясоедов мудр и мил.

Сигонин сиротой сказался.
Васильев возлюбил вдову.
Ефимов с ежиком ****ся.
А Горбунов гниет в гробу.

Все люди, в общем-то, едины:
Душе подай высоких чувств.
Душа ввергает нас в пучины.
А тело  требует распутств».

Снаружи слышался собачий брех, кто-то бил в бубен. Явственно припахивало нафталином и конской сбруей. Девушка-лошадь волновалась за резным пюпитром. Изредка потирая себе высокий лоб и встряхивая голову, как бы отгоняя что-то, Глобачев курил, и молчание его означало многое. Лицо полковника сделалось некрасиво и мрачно, каким профессор никогда его не видел, и Андрею Дмитриевичу стало страшно за предстоявшее объяснение.
Он снял со стены картуз старого покроя, надел на голову и выправил прогнувшийся гвоздь.
– Шифр крайне сложен, – профессор говорил, и можно было удивляться натурально-спокойному верному тону, которым он говорил и выбору слов, которые употреблял, – да, крайне сложен. Запрятанный смысл не может быть раскрыт сразу, – он напомнил, – а только поэтапно. Представленный вам текст не следует рассматривать как конечный – в свою очередь он будет расшифрован и даст ключ к раскрытию истины…
В какой-то шерстяной попоне без рукавчиков и воротничков, успокаивающе, девушка-пианистка брала аккорды. Глядя на ее лошадиные стати, Афанасий Неофитович испытал чувство омерзения к кому-то. Он молча встал и вышел за дверь.
Голова его была тяжела.
Представления, воспоминания и мысли самые странные с чрезвычайной быстротой сменялись одна другою.
С трудом полковник вспоминал, где он и куда ему нужно идти или ехать.
– Подруцкий и Елизавета Викторовна, – взобравшись на сугроб, заговорил он, и мастеровые с узелками, разинувши рты, слушали, – собрались рыть землю. Они надели большие сапоги, поденные суковки и, полные планов, пошли через ручьи, ступая то на ледок, то в липкую грязь. Елизавета Викторовна чувствовала себя возбужденной для борьбы с какой-то стихийной силой, Подруцкий же вяз по ступицу, и каждая нога его чмокала, вырываясь из полуоттаявшей пашни. Весь вымокший, трясущий ушами и головой, он шел боком, и ему вдруг стало жалко своей жизни – не той большой, по-своему интересной, которую он прожил, а той уныло-беспросветной, того ничтожного отрезка времени, который был еще ему отмерен. Он бросил лопату, задрал лицо к небу и принялся выть, и вой его, облетев Землю, ушел в небеса и попал Богу в уши.
– Quos vult perdere dementat!; – вздохнул Бог и послал на Землю дождь.

ГЛАВА ШЕСТИДЕСЯТАЯ. ТАЙНА КНЯГИНИ ОРБЕЛИАНИ

Проснувшись поздно на другой день, не бреясь и не купаясь, Афанасий Неофитович оделся в китель и по записной книжке проверил расписание дня.
Значились среди неотложных дел встреча с композитором Ляпуновым, допрос какого-то Ледоколова, дуэль на саблях с польским татарином Юзефовичем, игра в «железку» у князей Вандбольских, сходить к прачке, заплатить портному, ответить холодно и резко на письмо голландца графа Блуменстиля и самому написать в Калугу Циолковскому.
Всякий другой человек давно бы запутался, если бы находился в кругу столь многочисленных дел – Афанасий же Неофитович решил все единым росчерком пера, поставив на написанном жирный крест и осушив чернила пропускной бумагой.
Княгиня Орбелиани! Все остальное отступало сейчас перед ее тайной… какая-то особая тайна лежала над нею. Всегда молчаливая, никогда не участвовавшая ни в одном веселом разговоре, не любившая ни света, ни выездов и вместе с тем не пропускавшая ни единого развлечения, всегда болезненно относившаяся ко всякому проявлению внимания… участливые попытки подойти к ней поближе, показать ей ласку не приводили ни к чему…
Стоял морозный ясный день.
Улицы запружены были разносчиками аграманта.
Тучные, с ломтями конского навоза в клювах, над головами, пролетали воробьи.
В окнах виднелись оживленные нетерпением лица.
Немилосердно гудя, в автомобиле, проехал старик-позолотчик Сухов.
Афанасий Неофитович остановился, чтобы пропустить мчавшийся воз с кирпичом и тут же отбросил тело в сторону, упал, перекатился по снегу и остался невредим – сорвавшийся с самого верха кирпич угодил в лицо шедшей за полковником писательницы Борман.
Отряхнувшись от снега и приставшего к шинели навоза, благополучно он свернул к Марсову Полю и остановился у дома в грузинском вкусе, украшенного по фронтону витязями и тигровыми шкурами. Выбежавшие на звонок джигиты с мангалами на поясах приняли у полковника карточку и через некоторое время провели в устланную коврами комнату. Окна полузакрыты были тяжелыми темными драпри, в центре стоял стол с неизбежными альбомами, в прорезях которых угадывались засушенные цветы. Образ поблескивал в богатой серебряной ризе, на стене висела фривольного содержания картина. Скромно декольтированная, княгиня безучастно сидела в инвалидном кресле.
– Тамара Георгиевна! – исподволь полковник начал. – Как вы себя чувствуете? Здоровье ваше всё нехорошо? Была ли рвота? Где болит – везде? Не холодеют ли ноги? Страдаете от пролежней? Вас мучает кашель? Я слышал, вдыхания йода производят чудеса.
Парализованная не отзывалась ни полусловом. Лицо ее, землисто-серое, испещренное морщинами, было одной сплошной неподвижной маской.
– Вы сдержанны, мало сообщительны, – пройдясь, чтобы удобнее переменить тон, Глобачев продолжил. – Вы положили на себя печать отрешенности и, надо сказать, прекрасно справляетесь со своей ролью. Справляетесь с ролью, – выделил он голосом, – но вовсе не несете тяжкого жребия! Он вам не выпал!
Не в силах поднимать рук, все же княгиня раскрыла лорнет и всматривалась в лицо бесцеремонного человека, выражая усталость, равнодушие, отвращение. Броня после его очевидных намеков – это полковник видел – была пробита, и все же противница еще достаточно владела собой, чтобы не совершить так нужной ему решающей, роковой ошибки.
– В Москве, представьте, – заговорил Афанасий Неофитович вовсе пустое, чтобы усыпить женщину, сбить ее, приготовившую себя к   обвинению, с толку и заставить поступить так, как ему было нужно, – Станиславский устраивает благотворительный спектакль в пользу Общества дешевых квартир для учащихся в Консерватории. В Большом театре, – продолжал он то с напускной развязностью, то с лукавым безразличием, – из ложи бенуара на сцену запустили стул, который упал в помещение оркестра и разбил арфу известной артистки госпожи Иды Папендик. В Швейцарском Интарлакене во время сытного мясного завтрака некто Леонтьева выстрелила в старика за соседним столом – думала: бывший наш министр внутренних дел Дурново. Оказалось – немец Мюллер! Немец! Перец! Колбаса! Кстати, у вас темновато – войдет кто из челяди, – подумать может, что это там хозяйка с мужчиной наедине затевает?.. – он засмеялся.
Ошеломленная, княгиня   встала, желая приказать подать лампу и тут же села, принялась сморкаться и жалобно стонать.
Дело, однако, было сделано.
– Притворство! – добившийся своего, полковник загремел. – Всё притворство! С какой же целью?!
Не отвечая, покраснев, лже-парализованная отвернулась смотреть фотографии.
– Молчите?! – полковник подошел вплотную. Его нога нажала ее ногу. – Тогда скажу я! Вы притворялись немощной, чтобы… чтобы…
Чутко она прислушивалась назад, через плечо.
Невольно Афанасий Неофитович поднял голову.
Тяжелая штофная портьера шевельнулась.
Среднего роста человек, с белокурой бородкой и усами, вышел в почти таком же, как у Глобачева, полковничьем мундире.
Произошла длинная пауза.
– Ваше Величество?! – вроде как Афанасий Неофитович овладел собой от неожиданности.
– Да, это я, – откуда-то Государь достал графин водки, собственной рукой разлил по рюмкам себе, Глобачеву и княгине. – С Богом и за Россию! – провозгласил он.
Все выпили и закурили.
– Вольно или невольно, полковник, – Николай дернул княгиню за волосы, и уродливое, седое, с проплешинами, бандо слетело, обнажая чудесно причесанную головку, – вам удалось проникнуть в нашу тайну. Считаю вас за высоко порядочного человека, – поддел он что-то за княгиниными ушами, и ужасная эластичная маска осталась у него в руке, явив редкой красоты лицо молодой женщины, – а потому, надеюсь, ни при каких обстоятельствах вы не обмолвитесь о том, что стало вам известно. – Нагнувшись, Самодержец поднял юбку красавицы и стянул с точеных, стройных ножек имитировавшие слоновью болезнь чудовищные ватные чехлы. – Надеюсь, полковник! – выкрикнул он, кружа свою даму под импровизированную мелодию вальса.
– Эту тайну я унесу с собой в могилу! – верноподданнически Афанасий Неофитович щелкнул каблуками.
– Благодарю за службу! – возвратившись на место, Николай снял со среднего пальца перстень и навинтил его на мизинец Глобачеву. – Тамара Георгиевна, и вы должны это понимать, – он налил себе в стакан, – пожертвовала собой во имя чувства… нашего чувства. Кругом масса шпионов, и я не мог бы даже тайно видеться с красивой молодой дамой. Другое дело – уродливая больная старуха – такую вполне я могу посещать открыто… из чувства сострадания, – царь подмигнул заволокшимся голубым глазом. – Я рассказал вам это, полковник, не для того, чтобы вы помнили, а для того, чтобы забыли. – Он посмотрел, словно с рубля. – Полковник? Почему полковник?.. Генерал Глобачев. Генерал!..
На улице Афанасий Неофитович подозвал разносчика.
Нужно было купить аграманта.
Серебряного и золотого.
По пол-аршина.
Для позумента на парадном мундире.
Соответствовавшем новому его званию.

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ. СЛИШКОМ ДОРОГОЙ АГРАМАНТ

– Хороший аграмант, знатный – другого такого не сыщите! – сипло, чтобы все слышали, говорил разносчик. Он пошатнулся и повторил движение, чтобы показать, что сделал это нарочно.
Афанасия Неофитовича пощекотало неприятное чувство. Совсем рядом, в окне парикмахерской, выставлены были восковые головы. Городовой в башлыке качался, словно опоенный битюг.
– Да вы не сомневайтесь – берите. Я дешево отдам! – уличный торговец стащил картуз и более не надевал. Его редкие вьющиеся волосы, вопросительные страшные глаза, манера прикрывать рукой лицо, болезненные старания казаться бодрым и оживленным в его присутствии показались Афанасию Неофитовичу в высшей степени неприятны.
– Ну, и по скольку же? – отодвигаясь от субъекта, Афанасий Неофитович мечтал уже поскорей отделаться.
Расслабленный, однако, норовил встать вплотную.
– По трешнику за аршин, – закашлявшись, в толпе, кого-то отыскивал он взглядом.
– Ты, братец, видно сдурел! – передернул Афанасий Неофитович плечами. – А если вздумал разыграть меня – сейчас получишь в морду! – Он замахнулся.
– Философова Вера Павловна… – тихо произнес оборванец и на мгновение приоткрыл Афанасию Неофитовичу полуразвалившееся безносое лицо.
– Карл Иванович! – ахнул Глобачев. – Вы?!
– Тихо! – Государственный Контролер Шванебах приложил палец к прогнившим губам. – Везде носы, глаза, уши!
Афанасий Неофитович повел головой. Из стоявшей неподалеку кареты выглядывали сестры Воскобойниковы, подруги царицы. За афишной тумбой прятался князь Друцкий-Соколинский. Две девочки Нольде курили в подворотне. Внимательно с крыши наблюдал горбун-негодяй Сухов.
– Вы сказали – вдова… Философова Вера Павловна?! – Афанасий Неофитович увлек ряженого в переулок.
– Именно так, – Шванебах подтвердил. – Она!
– Но почему? – Афанасий Неофитович сделал усилие, чтобы преодолеть отвращение, которое он испытывал к Контролеру, как и ко всем сифилитикам в последней стадии.
– Не знаю. Это предстоит выяснить, – покраснев и тотчас закашлявшись, выплюнул Шванебах из себя что-то. – Не смотрите на меня так – расскажите лучше про вашу сестру. Как живет, что делает?
– Она делает то, что все, кроме меня делают, но скрывают, – пожал Глобачев плечами. – Вернемся к делу. Беру ваш аграмант по тридцати копеек за аршин.
– Обижаете, Афанасий Неофитович! Как можно – себе в убыток? Сам по полтиннику брал. Вот вам крест! – уперся раздраженный больной.
– Ну, как знаете, – не стал генерал торговаться далее. – Я у другого возьму.
Курьер с красным воротничком и серебряной шейной медалью спешил к нему, размахивая издалека четвертушкой синей парижской бумаги.

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ. ОКАМЕНЕЛЫЙ ФРАНЦУЗ

– В Соединенных Штатах, – нагнувшись сзади через спинку кресла, запрокидывая к себе голову Анны Николаевны и крепко целуя ее в губы, – рассказал Башмаков, – так много шуму наделала выставка окаменелого трупа. В штате Минезота есть участок земли, имеющий свойство превращать органические вещества в окаменелости. Фермер, владелец участка, нашел окаменелый труп, но находка эта была украдена антрепренером музея редкостей, который начал возить человека-статую по городам и собирать деньги с любителей диковинок. Дела его шли так хорошо, что вскоре образовалось акционерное общество, чтобы эксплоатировать останки каменного человека, бывшего при жизни проводником. Француз по происхождению, Леконт сопровождал однажды нескольких англичан. Один из путешественников внезапно помешался и выстрелом из ружья убил проводника. Несчастный был тут же погребен в присутствии вдовы и двух сыновей, принимавших участие в экспедиции. Прошло десять лет. Случайно труп вырыли и увидели, что окаменение прошло так удачно, что можно было заподозрить подделку. Сыновья покойного не имели никаких прав на останки отца, но они не хотели выпустить из рук это оригинальное наследство и решили удержать его силой. Акционеры спрятали свое сокровище в пещеру, но сыновья убитого сделали нападение. Завязалась перестрелка, и победа осталась за наследниками. Теперь они перевезли труп в Канаду и собирают золото с охотников до всего оригинального американцев.
Анна Николаевна рассмеялась так громко, что, если бы на складе оказался еще кто-нибудь, кроме их двоих, он обязательно бы оглянулся на нее.
– Так значит, окаменелый был француз? – она утерла выступившие слезы. – Это в том же роде, как: «А почему служанка стоит на четвереньках?!» Ты знаешь? – спросила она. – Ах, это прелесть! – Анна Николаевна рассказала.
Ее анекдот был тоже очень забавен.
– Выходит, жены не было дома, а подслеповатый муж принял служанку за собаку? – смеялся Яков Яковлевич.
– Собаку за служанку, – поправила Анна Николаевна. – Одной рукой он держал ее за хвост!
– Ну, а другой рукой, стало быть… – смеялся Башмаков пуще прежнего. – Ну, и  ловкач!
– Все вы, мужчины, такие! – Анна Николаевна погрозила пальцем. – Слышали, Глобачев, полковник, дрался на саблях с Юзефовичем?
– Генерал… генерал Глобачев, – поправил Башмаков даму. – С этим польским татарином? Из-за чего?
– Мне Сухов рассказал, старик-позолотчик… будто бы у Фелисьена они оказались за одним столом – Афанасий Неофитович почти отобедал и заканчивал десерт: ананасный маседуван. Юзефович же только начал и спросил улиток с хреном. Афанасия Неофитовича вытошнило – тут же он потребовал удовлетворения.
– Как закончилось?
– Генерал Глобачев отрубил татарину ногу… по счастью, оказавшийся секундантом доктор Лазоверт тут же пришил ее на место… А про госпожу Борман вам известно?
– Писательницу?.. Да, я слышал. Какая скоропостижная смерть – кирпичом в лицо! – Яков Яковлевич отхлебнул сливок. – Она всегда, впрочем, была слабого здоровья. – Поднявшись, он потянулся, и Анна Николаевна любовно оглядела его крупные, облитые жиром, члены.
Легонько он потянул ее за стеллажи.
Как ни одну другую, он ценил эту женщину.
На Анне Николаевне он понял, что стоило забыть себя и любить других, и будешь спокоен, счастлив и прекрасен.

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ. СПИРИТИЧЕСКИЙ СЕАНС

«Электрический свет везде, – думал Афанасий Неофитович, взглядывая на окна. – Да. И прекрасно».
На ходу он запрыгнул в конку, поднялся на империал. Дамы, сидевшие там, тотчас умолкли.
– Мне жалко, что я расстроил ваше женское царство, – сказал Афанасий Неофитович, недовольно оглянув всех и поняв, что говорили о чем-то таком, чего бы не стали говорить при нем.
– Ну что? – спросила его баронесса Икскуль с тем самым выражением, глядя на него, с которым теперь все обращались к нему.
– Ничего, прекрасно, – передернул он плечами. – А у вас как?
– Фронтон выходит все ниже, – ответила она, вспоминая свое прошедшее с ним.
– Надо было фундамент поднять, – сказал он.
– Надо было, – в коротком пальто, баронесса взмахнула муфтой, – да уж упущено.
… Человек! Бутылку шампанского! – потребовала она у кондуктора. – Выпьем по ледяному бокалу!
– В другой раз! – спрыгнул Глобачев на снег. – Шишкину непременно кланяйтесь!..
Держась в тени, Афанасий Неофитович сделал круг по прилегавшим улицам.
Яков Яковлевич Башмаков катил навстречу тачку, которая не производила шума.
Ротмистр Авенариус, постаревший, читал на газетной тумбе.
Убедившись, что за ним никто не следит, генерал двинулся напрямик и ключом отомкнул неприметную дверцу.
Тепло в нос шибануло пережаренным луком, запахом котлет и конской сбруи. Волнуясь, Софи Ментер стояла в свете установленной на бронзовом кронштейне высокой датской лампы. В ночном костюме, профессор Мержеевский протянул Афанасию Неофитовичу руку.
«По утверждению балетмейстера Императорских театров г-на Гельцера в моду входит новый танец   шаконь», – выведено было на четвертушке синей парижской бумаги.
Несколько раз Глобачев перечитал.
– Очередной промежуточный этап расшифровки?! Принцип матрешки?! Сколько еще предстоит стадий?
– Право, не знаю, – Андрей Дмитриевич взял музыкальный аккорд. – Две. Шесть. Восемнадцать. Может статься, и триста.
Афанасий Неофитович поднял со стола спиртовой кофейник, вылил кофе и глотнул спирту.
– Остались считанные дни, – думая о своем, глубоко личном, принялся он расхаживать по зеленому бобрику. – Необходимо узнать,   что   было в этой чертовой телеграмме. Как можно быстрее.
– Логично, в таком случае, – профессор вдвинул очки в футляр, – спросить об этом самого отправителя.
– Философов умер, – генерал напомнил, – и уже ничего не скажет.
– Скажет – не скажет, – ответил Мержеевский, с привычкой, приобретенной на кафедре, растягивать свои слова, – спросить-то мы можем!
Афанасий Неофитович снял со стены старого покроя картуз и надел на свою плешивевшую голову.
– Как?
– Вызовем. Его дух, – Мержеевский выправил на стене прогнувшийся гвоздь.
По знаку, девушка-лошадь унесла блюдо с котлетами и стащила со стола скатерть.
– Минуту, – попросил профессор. – Только освежу в памяти! – Он снял с полки том и принялся листать.
«Д. И. Менделеев, – прочитал Глобачев на обложке. – «О столоверчении».
– Так… так… так, – Мержеевский захлопнул книгу. – Приступим!
Тут же он установил на центр столешницы блюдце и зажег свечу. Софи Ментер загасила лампу. Двое мужчин и девушка-лошадь сели вокруг стола и взялись за руки.
– Феофан Фомич! – принялся профессор вызывать. – Господин Философов! Вы слышите меня?!
За окнами раздавался собачий брех. Кто-то бил в бубен.
– Господин министр торговли! Отзовитесь!..
Шумно всколыхнулась на окне занавеска. Из открывшейся форточки дунул в комнату ветер. Заскрипели доски пола. Стол заходил ходуном. С головы Афанасия Неофитовича сорвало картуз  –  явственно он ощутил,  что между его ног проползает   кто-то.
– Че-го вы хо-ти-те от ме-ня? – ударил по нервам скверный загробный голос. Все вскрикнули – в неверном свете непогасшей свечи, колеблющийся, возник силуэт смутного господина, с тропинками баков по щекам, большим кадыком и в форменном сюртуке.
– Спрашивайте же! Спрашивайте! – впавшего в транс Глобачева задергали с двух сторон руки.
– Господин министр, как вы себя чувствуете? – совладав с дыханием, взял Афанасий Неофитович роль медиума. – То есть, я хотел спросить, как дела?.. Не помните, случайно,   что   зашифровали вы в телеграмме? Вам, ведь, уже все равно, так скажите правду!
– А, это ты, ищейка! – загремел голос и угрожающе силуэт развернулся на Глобачева. – Копаешь под меня?! Чухнин мне рассказал!.. Да срать я на тебя хотел!.. *** что ты от меня узнаешь!.. – тут же принялся он дрочить. – Ах, ой, о-о-о-о-ой!.. Вот тебе! – Тяжелый сгусток, вырвавшись из выпрастанного детородного органа призрака, пролетел под носом Афанасия Неофитовича и шлепнулся в чайное блюдце.
– Сгинь, сатана! – разорвавши круг, ринулся генерал на обидчика. – Онанист сраный!.. Яйца оторву!
Взвизгнула Софи Ментер, Андрей Дмитриевич Мержеевский упал под ноги генералу, загрохотало в печной трубе, с визгом что-то улетело в форточку – зажегся электрический свет.
Девушка-лошадь подобрала с пола осколки. Профессор установил опрокинувшийся стол. Афанасий Неофитович, разыскав старинный картуз, повесил его на гвоздь. Некоторое время все не смотрели друг на друга.
– Давайте, – сказала девушка-лошадь, и генерал вздрогнул, – вызовем чистое, большое, светлое, самое дорогое, что у нас есть. Без чего нам не жить! Пусть придет к нам!
– Самое дорогое? – мужчины задумались. – Светлое и большое? Без чего нам не жить?.. Снова эрекцию, что ли?
– РОССИЮ! – девушка топнула. – Вызовемте   РОССИЮ!
– Она, ведь, еще жива,  – пожал Глобачев плечами.
– Со дня на день может кончиться, – Мержеевский вздохнул.
Снова они погасили свет, сели вокруг стола и сцепили руки.
– Россия! – принялся взывать Мержеевский. – Ты слышишь меня, своего сына? Скажи… отзовись!
Шаги прозвучали под окном.
Входная дверь отворилась, соскочив с крюка.
– Я проходила мимо… и будто бы – голос… словно позвали меня! – напевно, с невыразимой нежностью, произнес кто-то.
Все повскакали с места, зажегся свет – с расширенными беладоной глазами стояла на пороге Анна Николаевна Есипова.

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ. ПРОХОЖИЙ БЕЗ ГОЛОВЫ

Проснувшись поздно на другой день, не бреясь и не купаясь, Афанасий Неофитович оделся в китель и по записной книжке проверил расписание дня.
Значилось среди неотложных дел снять китель, искупаться, выбрить подбородок и щеки, обстричь волоса – они сделались тяжелы, особенно на лысине.
«Потом. Это терпит! – вспомнил Глобачев Шванебаха и то важное, что узнал от него. – Сейчас арестовать вдову!»
Схватив шинель, поспешно генерал вышел.
Улицы полны были свежего морозного воздуха. Конфузливо, солнце взошло на полдень. Снег искрился с крыш. Было не столь многолюдно – разом подевались куда-то все разносчики аграманта.
Мало переменившийся лицом камердинер Толстого Арбузов вез, в коляске, грудного ребенка. Увидевши генерала, малютка расплакался и выронил из рта сигару.
Немилосердно гудя, в автомобиле, проехал профессор университета Аничков.
Со стороны Громовской лесной биржи, навстречу Глобачеву, не признавая его, в дорогих шубах, мехом наружу, прошли Иванов, Порт-Артуров, Ауэр, Алексей Вержбилович, Луиза Лишке и безусый инспектор виноделия Борис Александрович Ишеев.
«Если ты вращаешься постоянно в кругу с людьми, которые преотлично тебе известны (как и ты им), и если в этот круг стремительно начинают попадать новые, молодые, вовсе не знакомые тебе личности – значит, в скором времени они вытеснят тебя из круга», – так подумалось Афанасию Неофитовичу.
С верков Петропавловской крепости ударил по ушам пушечный выстрел.
«Адмиральский час!» – понял Глобачев и решил по традиции все же передохнуть, выпить рюмку водки, съесть дышащую паром кулебяку, свежей паюсной икры или холодного заливного с хреном.
На Невском, у «Переца» за длинной буфетной стойкой весело топталась группа путейских инженеров. В компании с ними была женщина, неприятно и смутно Афанасию Неофитовичу знакомая.
– Сознание своей неправоты против дамы, всем для нашей любви пожертвовавшей, заставляет меня вечно точить себя укорами! – показывал на нее один путейский, паяц, тоже неприятно знакомый. – В руку мне сыграло то обстоятельство, что Елизавета Викторовна долго не отдавалась!
Истошно все хохотали.
– Главное попечение о нем имела бабушка, – показывали Афанасию Неофитовичу на говоруна-паяца. – Старая, пузатая мандолина уронила его головой. С тех пор и пошло!
– Кто он? – Глобачев отодвинул закуску.
– Подруцкий Диогянша Калякович! – закричали все. – Татарский поляк. Малокультурный, но грамотный человек! «Многоковшовый экскаватор!» Елизавета Викторовна его зонтиком по спине бьет, мостахином! На груди под рубахой, – показали генералу, – на толстом шелковом гайтане, носит он целый пук талисманов!.. Картонками жонглирует! В паху чешет! – бесновались и выкрикивали инженеры уже в спину Афанасию Неофитовичу, стремительно покидавшему зал ресторана. – Он на Луну воет!..
«Как же так?! – закуривал генерал и бросал. – Ведь я   придумал их!.. Схожу с ума?! – бесцеремонно он расталкивал прохожих. – Куда иду сейчас – к вдове? – механически он двигался.
Свернул на Малую Морскую и увидал Шванебаха.
Предостерегающе тот махал рукой.
Афанасий Неофитович хотел что-то сказать и вдруг увидел Шванебаха без головы.
Взрывом генералу заложило уши, но не застило глаза.
Отчетливо он наблюдал, как оторвавшаяся голова Государственного Контролера взлетела над крышами и, кувыркаясь в воздухе, упала на империал конки, в группу беззвучно раззевавших рты женщин.

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ. НАБЛЮДАТЕЛЬНЫЙ КАМЕРДИНЕР

Когда прибывший к месту трагедии доктор Лазоверт закончил, наконец, вскрытие и умыл руки, а тело и голову пострадавшего увезла в морг специальная карета, Афанасий Неофитович, бледный, подошел к другу.
– Только что, у «Переца»… – рассказал он. – Вероятно, я сошел с ума.
– Вы в твердом уме и полном здравии, – отвел доктор взгляд. – Думаю, кому-то нужно, чтобы вы почувствовали себя сумасшедшим, – выделил он голосом.
– Для чего?! – искренно Глобачев не понял.
– Для того,чтобы навсегда вы замкнулись в себе, а дело Философова осталось нераскрытым.
– Ах, негодяи! – ударил кулаком генерал по водосточной трубе. – Ну, держитесь!
Не сговариваясь, они повернули к Невскому.
«Адмиральский час» прошел, народу в ресторане было немного.
– Артистов ищете? – окликнул Глобачева камердинер Толстого Арбузов.
– Артистов… каких артистов?– снова не понял Афанасий Неофитович. – Давно вы тут? Не видели, случайно, путейских инженеров, группу? С женщиной?
– Переодетые были, – неспешно старик прожевал. – С чужого плеча тужурки. Сидят плохо. И складки не там… Мне ли не заметить!
– О чем-то они говорили? – доктор Лазоверт ущипнул кулебяку. –   До того, как Афанасий Неофитович вошел?
Обстоятельно Арбузов поковырял в зубах.
– Роли свои повторяли, по бумажке… волновались. Деньги им обещали большие, если сыграют убедительно.
– Ваше здоровье! – Лазоверт налил Глобачеву из графина и выпил с ним.
Оставив старика записывать, они вышли наружу.
– Ну, хорошо: артисты! – не понял генерал в третий раз. –   Н о   как могли они узнать про Подруцкого и Елизавету Викторовну?
– Вы голову каким способом прочищали: мысленно или при том наговаривали? – Лазоверт раскланялся с Ивановым.
– По-разному, – механически Афанасий Неофитович кивнул удивившемуся Порт-Артурову. – Бывало и наговаривал. Устанешь после допроса – и мысли лезут… одна на другую. Так я их – словами. Изгонял, значит.
– А слышать мог кто-нибудь?
– Статковский! – Глобачев   понял. – Ах, негодяй!

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ. АФАНАСИЯ НЕОФИТОВИЧА БЬЮТ ПО ГОЛОВЕ

Еще немного они поболтали.
– Я знал одну полковую даму в провинции… –  рассказал Афанасий Неофитович.
Доктор Лазоверт от души посмеялся.
– Некто N. , супругу которого я имел честь пользовать… – в свою очередь рассказал он.
Теперь уже посмеялся генерал.
Походным шагом, с полной выкладкой, мимо них прошел Черниговский гусарский полк. «У Маруси оторвались почки!» – лихо, на мотив Ляпунова, пели гусары.
– Сухов, старик-позолотчик, – Лазоверт посерьезнел, – сделал жене тяжелую сцену.
– Какую? – противу воли, генерал спросил.
– Разделся в ее присутствии. Перед шкафом.
Тяжелые, в карманах шинели, Афанасий Неофитович сжал кулаки.
Молча, мимо них промчалась туземная Конная Кавказская дивизия.
– Пойду – кой-кого арестую, – протянул Глобачев руку.
– Самое время, – приподнял Лазоверт шапку. – Бог в помощь!..
Снова Афанасий Неофитович повернул в сторону Малой Морской.
Девочки Нольде, отражаясь в витринах, шли следом, облизываясь.
Похоронные дроги, в Лавру, провезли писательницу Борман.
Немилосердно пердя, в автомобиле, проехал дворник Кириллов.
Князь Друцкий-Соколинский, на углу Гороховой, смотрел в небо.
Зеленую, Досифей Петрович Есипов, пронес елку.
«Рождество, – подумал генерал. – Светлое Рождество Христово».
Он отстранил швейцара, поднялся по мраморной лестнице, сбил с ног лакея и оказался в комнате с персидским ковром и мебелью в стиле рококо. Затаившиеся, со стен, смотрели на него старые голландцы.
– Вера Павловна, – сказал он. – Я пришел по не терпящему отлагательства делу!
– В таком случае – приступайте, – она вышла из-за огромной картины Георга Кристофа Гроота-старшего и указала ему на стол, уставленный водками и закусками.
Передернув плечами, генерал мотнул головой.
– Вера Павловна! Мне известна ваша роль во всей этой чудовищной истории!
В костюме Марии Стюарт, вдова положила себе ветчины с горчицей.
– Да, да. Известна! – повторил он.
– Вы, Афанасий Неофитович, – человек с уксусом и перцем! – по-женски сладострастно она залюбовалась им.
– Вера Павловна! Ведь это вы вовлекли мужа… покойного мужа в заговор, имеющий целью…
– Чувствую, что следовало бы отодрать меня, да некому! – очевидно с дурным намерением она развела колени.
Понимая, что каждое его движение было бы неприличным, Глобачев старался не шевелиться.
– Вера Павловна! Вам удалось направить следствие по ложному пути! Чтобы выиграть время, необходимое для завершения   адской  комбинции, открыто вы послали мужа на почтамт с телеграммой! Телеграммой в  никуда  и  никому! Поистине дьявольская матрешка! – перевел он дух. – Из каждого расшифрованного текста появляется следующий, зашифрованный. Восемь, двенадцать, сто двадцать шесть, триста!.. расшифруешь последний и   придешь  к  первому: «ЛЮБОВЬ  РЕБЕНКУ  БОРЕТСЯ  СЕРДЦЕ  МАТЕРИ  ЖАЖДОЙ  ЛИЧНОГО  СЧАСТЬЯ !»
– Давайте, Афанасий Неофитович,   я   вам  отсосу, – вспомнила вдова хлыстовские слова. – Я не современного развития женщина: я искушаю на то, что люблю сама!
– Госпожа Философова! – салфеткой генерал утер пот. – Я должен вас арестовать.
– Вы полагаете, что вы… что… – она запнулась, рассмеялась и вилкой ударила его по голове.

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ. ДОСИФЕЙ ПЕТРОВИЧ ОТЫСКИВАЕТ ПОДРУГУ

В числе любимых занятий Досифея Петровича было отыскивание своей подруги во время гуляния. Он не верил, что такая замечательная во всех отношениях девушка так долго, по такому нелепому подозрению, может находиться в тюрьме, несмотря на то, что ее дядя сказал ему и Афанасий Неофитович, при встрече подтвердил это. Всякая девушка, худая, костистая, с выбивающейся гривой волос, была его Софи. При виде такой девушки в душе Досифея Петровича поднималось чувство нежности, такое, что он задыхался, и слезы выступали на глаза. И он вот-вот ждал, что она подойдет к нему, поднимет вуаль. Все лицо ее будет видно, она улыбнется, обнимет его, он услышит ее характерный запах, почувствует мускулистость тела и заплачет счастливо, как он раз вечером лег ей в ноги и она щекотала его, а он хохотал и кусал ее белую, с кольцами, руку. Надо ли говорить, что всякий раз это была не она, и всякий раз Досифей Петрович говорил себе, что поиски его безнадежны и никто, ни единый человек не в силах помочь ему.
– ТАК  УЖ  И  НИКТО?! – услышал он среди ночи будто бы раскаты громового голоса, и тотчас перед его мысленным взором появилось лицо… умное, мужицкое… человек в наряде фатовском и дурного вкуса. – А  Я?!!
– Ах, ****ь! – ахнул Есипов. – Как же мог я забыть?
Анна Николаевна, думавшая, что она так хорошо знает своего мужа, была поражена его видом, когда он вошел к ней. В походке, в движениях, в звуке голоса его была решительная твердость, каких она никогда не видела в нем.
Он вошел в ее комнату и, не поздоровавшись с нею, прямо направился к ее письменному столу, и  взяв ключи, отворил ящик.
– Что тебе нужно?! – вскрикнула она.
– Письма! – сказал он, грубо оттолкнул ее руку, быстро схватил портфель, в котором, он узнал, что она клала самые нужные бумаги и вышел вон…

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ. ГЕНЕРАЛ В ПЛЕНУ У ВРАГОВ

Очнулся Афанасий Неофитович в полной темноте и тишине. Члены его затекли, голова болела.
«Здорово она меня!» – вспомнил он вдову и вилку, попробовал шевельнуться и не смог – накрепко он был связан ремнями.
Безуспешно пытаясь высвободиться, напрягал он глаза и уши. Темнота оставалась кромешной – тишина, как он уловил, нарушалась иногда легким всхрапыванием и перестановкой ног по соломе.
«Лошадь, – понял Глобачев. – Я на конюшне. Что дальше?»
Не успел еще он соскучиться ожиданием, как послышались голоса, шум, вспыхнул, под потолком, электрический свет (вовсе Афанасий Неофитович был не на конюшне, а в каком-то подвале), люди вошли: сестры Воскобойниковы – подруги царицы, девочки Нольде, князь Друцкий-Соколинский, управляющий Государственным банком Тимашев, Философова Вера Павловна со слугой-эфиопом, подлый предатель Статковский, негодяй-горбун Сухов.
– Попался! – принялась свора щипать и тузить генерала. – Теперь уже никогда ты не сможешь помешать нам! Сейчас мы об этом позаботимся!
Избитого и исцарапанного, его подняли и распяли на невысоком столе.
– Приступайте! – сестры Воскобойниковы отдали команду. – Разрезать на мелкие части и бросить собакам! Чтоб и следов не осталось!
– А позабавиться? – Философова Вера Павловна повела губами.
– Нет, – сестры Воскобойниковы отказали. – Нельзя терять времени.
– Струмент не захватил – вот незадача! – старик-позолотчик Сухов, в сердцах, двинул Афанасию Неофитовичу в ухо. – Думал, в огонь его, и дело с концом…  Сейчас съезжу, пилу наточу и вернусь! – он вышел.
– Позабавиться! – закричали все. – Ну, пожалуйста!
– Ладно, – разрешили сестры Воскобойниковы, – пока горбун не вернулся!
Немедленно эфиоп и князь Друцкий-Соколинский стащили с генерала штаны вместе с подштанниками.
– Герцен! – ахнули все. – Новый Герцен явился!
Девочки Нольде подошли ближе, потрогали.
– Что   это? – спросили они сестер Воскобойниковых.
– *** с яйцами, – ответили подруги царицы. – Не видали, что ли?
– Такого – нет, – стали девочки Нольде перебрасываться. – На картинках, разве.
Философова Вера Павловна отстранила детей. Перехватив генерала под корень, угрожающе она вытянула губы.
– А это уже не для наших слабых нервов! – поспешно сестры Воскобойниковы выбежали прочь.
– Только не это! – кричал Афанасий Неофитович. – Умоляю!
Огромный залупившийся перпендикуляр стоял, подрагивая и качаясь от собственной вышины.
Примериваясь, Вера Павловна провела языком, пригнула и медленно, словно удав кролика, начала затягивать его в себя. Втянув, заработала головой.
– А-а-а! – кричал Афанасий Неофитович. – О-о-о! У-у-у!..
Поток огненной лавы, вырвавшись, захлестнул все вокруг. Обессилевший пенис генерала опал и свесился с края стола. Очнувшись, все зааплодировали.
Эфиоп подтер тряпкой.
– Мы! Теперь мы! – закричали девочки Нольде.
Тут же, одним-двумя движениями, вдова восстановила статус-кво. Споро девочки Нольде скинули балахончики и панталошки.
– Дети! – умолял Афанасий Неофитович. – Остановитесь, дети!
Не слушая его, взвизгивая и вырывая друг у дружки редкую игрушку, девочки Нольде принялись нанизываться на самый конец ее, подпрыгивая и суча искривленными волосатыми ножками.
До изнеможения все смеялись.
– Теперь, пожалуй, я. Не пропадать же добру! – князь Друцкий-Соколинский обнажил и раскорячил ягодицы.
Неимоверным усилием высвободив прикрученную к столу ногу, пяткой генерал ударил распаленного похотливца. Оглушенный, уже не мог предпринять тот в отношении Афанасия Неофитовича развратных действий и тогда на лакомый кусок, отталкивая друг друга, бросились Статковский, Тимашев и слуга-эфиоп.
«Нет!.. Ни за что не доставлю я им этого удовольствия!» – решил про себя пленник.
Единственной свободной ногой он отбивался, как мог, но силы его были не беспредельны.
Враги подбирались все ближе.
Казалось, ничто уже не могло спасти героя – и вдруг послышались выстрелы, слетела сорванная с петель дверь, в подвал ворвались люди: Есипов Досифей Петрович, дворник Кириллов, гувернер-славянин… Огромный, как Россия, Иванов взмахнул оглоблей – с разбитой головой упала Вера Павловна, за ней, бездыхаными, попадали на бетонный пол все остальные враги Отечества.
«Вдова убита, – мелькнуло у Афанасия Неофитовича, вспомнившего странное двойное предсказание. – Так как же я женюсь на вдове?!»
– Спасители! – не смог он сдержать благодарных слез. – Быстрей развяжите меня!
– Где она? – обезображенное борьбой, склонилось над генералом лицо Досифея Петровича.
– Она?.. Кто   она? – не понял Глобачев.
– Болван! – в сердцах, Есипов выплюнул окровавленный зуб. – Софи! Моя Софи! – оставив генерала, как был, он скрылся за уступом стены и возвратился, ведя плачущую девушку-лошадь.
– Ты хотел же ребенка? – спрашивала она.
– Жеребенка, – повторял он. – Да…
Торжествующе дворник Кириллов дал победный залп – тут же один за другим победители принялись покидать поле боя.
– Эй! – извиваясь, кричал генерал. – Меня!..
Застрявший в каменном мешке, собственный крик возвратился к Афанасию Неофитовичу.
– Сейчас… сейчас! – доктор Лазоверт перерезал ремни. – Вы свободны!..
«Сухов! – генерал вспомнил. – Не дать уйти!»
Он выбежал из подвала…
Дома мелькали, фонари, лица…
Немилосердно гудя, в автомобиле, Афанасий Неофитович мчался по предрассветным улицам.

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ. ТОЛСТОЙ ЗНАЕТ ВСЁ

Когда ни весть откуда появившийся доктор Лазоверт освободил Афанасия Неофитовича от ремней, осмотрел его и наложил тугую повязку на пострадавший от насилия орган, немного они побеседовали.
– Никак не возьму в толк, – передернул Глобачев плечами, – как удалось Есипову узнать, где я… где эта его лошадюга?
– Об этом написал Толстой, – Нил Африканович подтянул голенище. – Не ему. Анне Николаевне. Досифей Петрович, зная, перехватил письмо.
– Зная? – с интонацией, генерал повторил. – Что мог Досифей Петрович знать?
– Досифей Петрович знал, что Толстой знает все и про всех!
– Анна Николаевна, камердинер Арбузов, другие, – начал Глобачев думать сам, – сообщали, в деталях, Льву Николаевичу факты… все то, что происходило с нами, вокруг нас? На расстоянии, в кабинетной тиши, Толстой делал мысленные выкладки? Он препарировал наши души? В его методическом уме сложилось, как разовьется действие? Еще не знали мы сами, как поступить – уже всё, наперед, он знал за нас? Прикинув ситуацию в психологическом плане, Толстой   предвидел   … что же?
– Решительно всё! Он написал Анне Николаевне – для него эта линия была побочна, – что конспиративная квартира будет сожжена, профессор Мержеевский убит, а Софи Ментер уведена в подвал дома Философовых. Еще раньше, как вы понимаете, он сообщил госпоже Есиповой, что девушка-лошадь со своим принципалом должны бы находиться на некой конспиративной квартире, но это письмо Досифей Петрович прочитал слишком поздно.
– Квартиру когда сожгли ? – не понял генерал. – Я только оттуда!
– В беспамятстве… в подвале вы провели чуть не десять дней, – развел Лазоверт руками. – У них было время.
– Но почему они не убили Софи Ментер?
– Мерзавцы решили поразвлечься. В подвале они катались на ней верхом, – спросив папиросу, Афанасий Неофитович пустил дым.
– Мне предсказание было… двойное, – снова он вспомнил. – Будто женюсь на вдове…  Теперь как же?
– Теперь, – сделался Лазоверт уклончив, – все зависит от вас. Последнюю ночь сегодня Клунникова Ольга Николаевна сидит на шкафу…  Поторопитесь – до рассвета совсем недолго… Браунинг ваш вот…
– Девочки Нольде, – спросил генерал на ходу, – не девочки вовсе?
– Лилипутки, – Нил Африканович сморщился, – карлицы, если угодно. Пожилые уже были… – прожужжал он на прощание.

ГЛАВА СЕМИДЕСЯТАЯ. СМЕРТЕЛЬНЫЙ ПОЕДИНОК

Бывший особняк князя Барятинского, на Лиговке, смотрел пустыми, погасшими окнами.
Бросив автомобиль у подъезда, Афанасий Неофитович взбежал по ступеням.
Светила луна, сыпал мелкий снежок, камердинер Толстого Арбузов, в валенках, топтался у входа.
– Приехали?! – старик обрадовался. – А я жду-жду!.. Вот! Лев Николаевич просил передать, – он протянул генералу лом и отметил в записной книжке.
Выбив двойные двери, Глобачев поставил браунинг на «огонь», побежал прямыми длинными анфиладами.
Вазы стояли на консолях и каминах, штофные гардины висели, мебель была обита дорогим желтым брокаром.
– Сухов! Выходи, горбатый! – выстрелил генерал в зеркало.
– Иду! – спрыгнув с буфета, гнусный урод сбил Глобачева с ног и методично принялся душить.
«Что же – конец? – мелькнуло у Афанасия Неофитовича. – Признаться, не ожидал…»
Уже свеча, при которой он читал исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь светом, затрещала и стала меркнуть, как вдруг услышал он выстрел.
«Дворник Кириллов?!» – подумалось первое.
Вони, однако, не чувствовалось – пахло порохом.
Афанасий Неофитович разнял охватившие горло мертвые ужасные руки.
Поднялся: с трехстволкой Зауера (нижний нарезной ствол под пулю) стояла перед ним… пчелка, Ольга Николаевна Клунникова!
От выражения счастья глупеют самые умные лица.
– Оружие, у вас, откуда? – покашлял генерал.
– Железо жжет! – бросила она винтовку. – Приданое мое ж… Жох! Живоглот! – Она пнула ненавистное тело. – Ж-жопа!
– Зачем же за него вышли? – не смог Глобачев не спросить.
– Отцу бумаги подсунул, жаба! Тот сослепу и подписал. Меня, женолюб, жаждал! – Она закатала труп в ковер. – Я за него пошла, чтоб батюшку от тюрьмы спасти. Пожалела…
Она подошла к Афанасию Неофитовичу, и по лицу ее пронеслось дуновение давно сдерживаемой страсти.
– Я вас ждала!
Почти без чувств упали они в объятия друг друга.
«Я женюсь на   вдове! – понял он. –  Я  ЖЕНЮСЬ  НА   ВДОВЕ! »

ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ. ЯВЛЕНИЕ НАРОДУ

Рано утром, прибыв по адресу конспиративной квартиры, Афанасий Неофитович снял фуражку и, молча, постоял на пепелище.
Что-то вспоминал, и ветер шевелил его поредевшие волосы.
Малиновый, плыл благовест. Летали птицы. Прохожие стороной обходили мужчину в генеральской шинели.
– Неужели это возможно, чтобы мы были как муж с женою?
– Меня только удивляет, как это могло быть когда-нибудь иначе…
Под руку, куда-то поспешая, прошли увлеченные Иванов и ротмистр Авенариус.
Афанасий Неофитович встряхнулся, обвел место прощальным взглядом: на солнце, как ему показалось, что-то блеснуло. Нагнувшись, он копнул в золе.
Нож для прикалывания зайцев! В засохших красных пятнах! Уж не такой ли, в точности, видел он в доме Анны Николаевны?!
– На Стремянную! – приказал генерал извозчику.
Улыбаясь, вслед удалявшемуся седоку смотрели Порт-Артуров, Ауэр и Луиза Лишке.
– Я – мальчик Сережа, – говорил извозчик, – помните меня? Красивый, широкий, в синей курточке и длинных панталонах – помните? Я похудел, вырос и перестал быть ребенком.
– Быстрей! – не слушал Глобачев. – Гони!..
Приехав, не успел он дернуть за ушок звонка – дверь подъезда распахнулась.
– Входите – ждут вас, сейчас начнется! – в войлочных тапках, камердинер Арбузов принял у Афанасия Неофитовича шинель. – Про ножик сразу вам скажу, чтоб времени не терять, – старик выправил позумент на лацкане, – его из дома Сухов украл, чтобы на Анну Николаевну, значит, подумали. Будто бы это она… Им, стало быть, горбатый профессора вашего и зарезал… для острастки. – Открыв дверь гостиной, Арбузов втолкнул гостя внутрь.
Анна Николаевна, Досифей Петрович, Яков Яковлевич Башмаков, Софи Ментер, Иванов, ротмистр Авенариус, доктор Лазоверт, слепой генерал Клунников, другие, чинно, глядя в одну сторону, сидели на расставленных полукругом стульях. В центре, за импровизированной кафедрой – Афанасий Неофитович не поверил себе – собственной персоной возвышался граф Толстой.
– Лев Николаевич, – заробел генерал. – Здравствуйте.
Несколько рук указали ему на свободное место.
Глобачев сел.
Теперь он знал: над ним висело   открытие всего.

ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ВТОРАЯ. ОТКРЫТИЕ ВСЕГО

Оглушительно, дворник Кириллов пёрнул.
Анна Николаевна поспешно вышла и возвратилась со стклянкой. Тяжелый запах заменился запахом уксуса с духами, который, выставив губы и раздув румяные щеки, она прыскала в трубочку.
Еще немного Толстой переждал.
– Я ничего не открыл. Я только узнал то, что я знаю, – наконец, начал он. – То, что я знаю, я знаю не разумом, это дано мне! – Он взял мучительную, длинную паузу.
Молчание продолжалось минуты две. Поерзывая на местах, люди ждали. Дразнило знать, что будет дальше.
– Жизнь скоротечна, а мораль условна, – продиктовал Толстой тем, кто записывал. – Бытие таинственно, как и движение его… движение его.
С хрустом, в руках баронессы Икскуль, обломился карандаш, и доктор Лазоверт отдал ей запасной.
– Госпожа Есипова… Анна Николаевна, – вдруг, без перехода, показал Толстой указкой, –   это   –   Россия!
Тут же Афанасий Неофитович ощутил огромное умственное облегчение. То, что давно чувствовал он сам, но не мог выразить мыслью, теперь, выведенное из подсознания, более не тяготило голову.
– Понятно! – выскочил тем временем гувернер-славянин. – Это, как Суворов – Марс. Бог войны!
– Анна Николаевна – это Россия, – строго взглянув на дурака, – с нажимом повторил Бог литературы. – Изменчивая, – он погрозил ей пальцем, – не любящая своих сыновей, не жалующая инородцев, беспощадная к врагам!.. Могучая, обильная, – он поклонился Анне Николаевне в пояс, – неизбывная, самобытная, идущая своим особым путем… Ее душой, собственно, никто не занимался…
Поворотив голову, Яков Яковлевич Башмаков смотрел в окно. Загадочная улыбка подергивала углы его рта.
– Удостойте не улыбаться! – топнул Толстой на нахала. – Госпожа Есипова, в девичестве Усанина, уроженка села Домнино Костромской губернии – прямая потомица героя Ивана Осиповича Сусанина, возложившего живот свой на алтарь Отечества!
– Лев Николаевич, – почтительно Лазоверт покашлял. – Как и за что убила Анна Николаевна – Философова?
– Анна Николаевна, – Толстой блеснул очками, – разрушила подпольную, адскую махинацию. Философов, министр торговли, с высокопоставленными сообщниками и самой высокой покровительницей, со дня на день должны были   продать  Россию!
– Кому? Как?! – решительно не поняли все.
– Американцам, японцам, финляндцам, полякам, немцам, – умышленно Лев Николаевич не назвал евреев. – Это – кому. Что же о как  – то целиком, всю, матушку! По частям уже было – вспомните Аляску!
Потрясенные все молчали.
– Шестого декабря, в День Тезоименитства Государя, в Мариинском Императорском театре давали, по обычаю, патриотическое представление – оперу «Жизнь за царя». Философов обязан был присутствовать. В фойе, еще до начала спектакля, он увидал Анну Николаевну, а в ней – Россию, ту, что предал. Нечеловеческое возбуждение сотрясло злодея, тут же он выхлестнул в штаны. После, уже в ложе №13, никак не мог он остановить себя – героическая музыка подымала, делала желание все острее, не утоляя его, а  распаляя, – Толстой объяснил. – Предатель изошел спермой.
– Философов, непосредственно… был знаком с Анной Николаевной-женщиной? – поднялся Досифей Петрович.
– Нет, – Толстой смягчил свое умственное превосходство улыбкой. – Непосредственно знакомы они не были…
Поднявшись, гости принялись расходиться.
– Вы женитесь? – Лев Николаевич пожал Глобачеву руку. – Поздравляю! Вдова… Ольга Николаевна Клунникова – достойная, чистая девушка…
Большой серый дрозд сел на карниз и заглянул в комнату.
Откинув назад голову и утомленно закатив глаза, Анна Николаевна Есипова продолжала сидеть, где сидела.
Она думала о себе.


Октябрь, 2005, Мюнхен



СОДЕРЖАНИЕ

Глава первая. Смерть в театре
Глава вторая. Мысли Досифея Петровича
Глава третья. Досифей Петрович узнает ужасное
Глава четвертая. Визит жандарма
Глава пятая. Признание матроса Акимова
Глава шестая. Снова на Стремянной
Глава седьмая. Мужчины прощупывают друг друга
Глава восьмая. Афанасий Неофитович насилует Анну Николаевну
Глава девятая. Прощание с негодяем
Глава десятая. Похороны негодяя
Глава одиннадцатая. Попариться с генералом
Глава двенадцатая. Танцы с Толстым
Глава тринадцатая. Разговоры с Толстым
Глава четырнадцатая. Шлюха вместо матроса
Глава пятнадцатая. Пули для слона
Глава шестнадцатая. Доктор Лазоверт
Глава семнадцатая. Досифей Петрович начинает предохраняться
Глава восемнадцатая. Костромское знакомство
Глава девятнадцатая. Досифей Петрович отдается воле инстинкта
Глава двадцатая. Супружеская жизнь
Глава двадцать первая. Пчелка с осиным станом и грешная вдова
Глава двадцать вторая. «Покойник занимался онанизмом»
Глава двадцать третья. Разговор с сифилитиком
Глава двадцать четвертая. «Тургенев, представленный Виардо»
Глава двадцать пятая. Без субъекта нет объекта
Глава двадцать шестая. Девушка из железной башни
Глава двадцать седьмая. Большое и нужное дело
Глава двадцать восьмая. Бани, больница, склад
Глава двадцать девятая. Кто делал дыры
Глава тридцатая. Снова – одиннадцать раз!
Глава тридцать первая. Два царя в голове
Глава тридцать вторая. Два мужа Анны
Глава тридцать третья. Анна Николаевна недоговаривает
Глава тридцать четвертая. Что современники знали о Герцене
Глава тридцать пятая. Для чего нужна простата?
Глава тридцать шестая. Кому Родина – Польша?
Глава тридцать седьмая. Тайна Досифея Петровича
Глава тридцать восьмая. Досифей Петрович скачет
Глава тридцать девятая. Анна Николаевна снимает шляпу
Глава сороковая. На повороте жизни
Глава сорок первая. Героиня летит на Луну
Глава сорок вторая. Вопрос смерти и жизни
Глава сорок третья. Гром грянул дважды
Глава сорок четвертая. Полковник Глобачев напрягает голову
Глава сорок пятая. В ракете с тремя дамами
Глава сорок шестая. Мертвая голова и крики ужаса
Глава сорок седьмая. Электрический сон наяву
Глава сорок восьмая. Похищение новоневестного
Глава сорок девятая. Пузырек в бесконечном времени
Глава пятидесятая. Предназначение Гагарина
Глава пятьдесят первая. Летучие мыши и собаки
Глава пятьдесят вторая. Что зарублено на носу
Глава пятьдесят третья. Таинственная незнакомка
Глава пятьдесят четвертая. Смерть адмирала Чухнина
Глава пятьдесят пятая. Барышни не приседают
Глава пятьдесят шестая. Когда упали штаны
Глава пятьдесят седьмая. Смерть осведомительницы
Глава пятьдесят восьмая. Сын камер-лакея
Глава пятьдесят девятая. «Дарьялов дрался на дуэли»
Глава шестидесятая. Тайна княгини Орбелиани
Глава шестьдесят первая. Слишком дорогой аграмант
Глава шестьдесят вторая. Окаменелый француз
Глава шестьдесят третья. Спиритический сеанс
Глава шестьдесят четвертая. Прохожий без головы
Глава шестьдесят пятая. Наблюдательный камердинер
Глава шестьдесят шестая. Афанасия Неофитовича бьют по голове
Глава шестьдесят седьмая. Досифей Петрович отыскивает подругу
Глава шестьдесят восьмая. Генерал в плену у врагов
Глава шестьдесят девятая. Толстой знает всё
Глава семидесятая. Смертельный поединок
Глава семьдесят первая. Явление народу
Глава семьдесят вторая. Открытие всего