Непредельность пути

Влад Морозов
Я к ней не приближался; я от нее, однако, и не отдалялся, – невозможно было отдалиться от того, рядом с кем никогда и не присутствовал. Недвижные мысли, застывшие, сгрудившиеся вокруг своего источника, каковым она не являлась, вызванного ею из глубин своего и нашего существования. Когда она говорила, слова исходили из этого источника, выбирая неверное направление наружу, но на самом деле проникая вовнутрь и оттуда уже не возвращаясь, будучи залогом нашего внимания, нашего неусыпного бдения на пороге встречи. Но не только: было еще что-то неуловимое, что проскальзывало между нами, не обретая названия, не исчезало, всегда отсутствующее, не крылось в обертках фраз, приближаясь всегда издали, исподволь за нами наблюдающее. Это не было разведкой, мы уже, казалось, знали друг друга, то есть, не было ничего, что нужно было бы знать, и поэтому границей служили сами слова, из нас словно бы вырываемые, подневольные. Во всяком случае, у меня складывалось впечатление, что сглаженная поверхность нашего общения нас из себя исторгает, приветствует нас, никогда к себе и близко не подпуская. Неверные фразы: верных и не было, не могло быть в пространстве сближающихся фантомов, в мыслимой недостоверности обещаний не быть, обманчивом впечатлении кружения. Да, мы кружились, но вокруг друг друга, наяву, но не просыпаясь, всегда свободные, но свободным я себя не чувствовал, ощущая приближение нашего соприкосновения болезненной невозможностью, несбыточной, той, которая необходима. Непререкаемая избыточность наших слов, изредка причинявшая боль, так ничего и не сказав, чаще теряемая нами без потрясений, словно бы и не было никаких границ, каковыми мы сами и являлись. И если и скрывалось за этими границами хоть что-нибудь, то, по всей вероятности,  лишь тщательно оберегаемое отчаяние, лишь эхо того крика, которым мы стремились быть, никогда его, впрочем, не достигая. Сгущавшийся крик и был тем порогом, за которым она смогла бы, наконец, сказать: да, это наша встреча. Однако, невозможно было предугадать само появление этого крохотного шанса, этого мгновения среди прочих мгновений, так легко проживаемых нами в безмолвии, в неподвижности всех данных нам возможностей, всех ушедших от нас дней, снедаемых тоской, уже, правда, без нас, без нашего участия. Я всегда думал, что она могла быть обижена этой безучастностью, так легко и спокойно зацепившей нас, со всей безудержной страстью равнодушных охватившей наши мысли, не являющиеся более нашими, или, напротив, наши тела, но не более того. Да, именно обида на этот незавершенный шанс могла подвигнуть ее на то проживание мгновения, которое только и было смертельным, на ту неслышную борьбу, ощущаемую мною лишь как клинок, вошедший в будущее какого-то мгновения без нас и выходящий сквозь мои мысли, чувства в настоящем, уже не только моем, но по необходимости нашем. Именно поэтому уже потеряли всякую стоимость жесты и уж, по крайней мере, слова: в той дали слова не слышны и тем более бесполезны, коль скоро из своего участия во времени я не мог ее настигнуть. Со всем азартом, и в то же время добросовестно, я играл в эту игру без границ, с нею, ее не видя, иногда отсутствуя неделями или месяцами, но игра длилась и в отсутствии, поскольку все категории пространства стали несущественны в ее отменяющем все правила участии. Не более и не менее, но лишь неподвижности времени мы были обязаны своим выбором, своим странным скольжением, которое, казалось, было необходимо, и тогда необходимостью этой все и определялось. Несомненно, это было пустой, бесцельной потребностью, но в то же время неизбежной, уже совершенно неизбежной.

Наши встречи, разрозненные, непередаваемые. Мое присутствие роняло слабую тень на ее облик, мое отсутствие в эти моменты, напротив, сгущалось все определеннее, все зримее. Отождествление наших теней было до отчаянья неполным, хотя и полным оно не могло не быть, но было оно незначительным: только в эти мгновения мы и присутствовали. Только в этих сумерках и проявлялись грезы незавершенности, там, где им и полагалось находиться, между нами, а не среди нас, между наших теней, а не внутри них, не присутствуя, однако, никак не присутствуя. В тени той ночи мы только и делали вид, что разоблачаемся, на самом деле не зная ни ночи, ни разоблачений, что она несла в самой сердцевине. Мы были до смешного беспечны, серьезны той неловкой серьезностью, которая никогда, даже краем, не касается темноты, очаровательны, быть может, но это очарование не трогало нас самих, но было подозрительно само по себе. Для кого мы там были? для других? но никого там больше не было; для себя? но шепот ночи нас не касался, нами не был узнан, он был другим, совсем другим, для иных сущностей, иных измерений, быть может. Для некой незримой мощной силы, что швырнула нас на самое дно, исторгнув из себя нашу боль, проиграв нам, в конце концов, в этой схватке, за которой бессилие? Но дальше шло уже неузнанное, я не мог его описать, не чувствовал, став нечувствительным, или просто не мог почувствовать горький запах отсутствия. Просто встречи, просто тонкая грань, рвущаяся, незавершившаяся рана, ни в ночи, ни в воздухе, ни под землей, все более углубляющаяся, расширившаяся воронка, поглотившая и память, и забвение, и печаль в раствор времени, что приоткрылся было на минуту, на одну только минуту, и был исторгнут из нас с веселым негодованием, с любовью к существам из плоти.

Может быть, она была для меня просто скомканным листом бумаги, который я силился прочесть, возможно, в этом и крылась ошибка. Она же со всей очевидностью доказывала, что там что-то написано, но что это никогда не станет явным ни для меня, ни для кого другого. Думаю, ей это тоже было неведомо, недоступно. В этой недоступности крылась тайная наполненность наших встреч, молчаливое соглашение в объединении усилий, таких разных и кажущихся противоположными постороннему наблюдателю. Таковым был я сам, когда не являлся внутренней потребностью этого опыта, когда противился потоку, мягко исторгаемому из ее расточительных фраз, движений, скупых жестов, удивленных и решительных, и так продолжалось до тех пор, пока я с запоздалым бессилием не был поражен внезапным, зреющим давным-давно открытием: мы никогда не будем друг другу чужими. Да, эта беспредельность наложила на нас свои законы, преследуемые, подверженные гонениям, отныне мы были обречены, связаны со всей решимостью не нашего решения, и это наполняло меня радостным предвкушением продолжения, началом того конца, которому невозможно остановиться, раскручиваемому в пустоте пространства только для нас, с чем уже ничего нельзя было поделать.

Обманчивое впечатление, что мы являемся точками в чем-то сблизившимися, по крайней мере, приближенными к одному центру, исходило, по всей вероятности, из отсутствия встреч, из их постоянной напряженности, а не из бесцельного кружения вокруг одной-единственной встречи. Сомнением, за которым стояло не только бессилие, но и ярость, и еще ее словами: «Не стоит так близко ко мне приближаться», сказанными как бы даже и не мне, объяснялось мое желание спокойно, со всем торжеством минуты, на которое та способна, ей ответить: «Но и ты, – ты тоже не должна меня забывать».

Неверное, прерываемое всеми возможными и невозможными паузами равновесие, было порождено неполным нашим о себе представлением, расточительным вниманием, оказываемым внешним атрибутам нашего молчания в угоду молчанию внутреннему, более темному, более угрожающему. Мы не слышали его приближения, ощущая себя скорее пустыми и безвредными, чем наполненными некой тайной силой, могущей дать ему отпор, и это давало мне некий повод думать о нас в единственном числе прошедшего или будущего времени, но никогда в настоящем. Нагрянувшее внезапно, оно поглощало нас с тем неусыпным вниманием, какому мы только и были обязаны своими до странности непоследовательными отношениями, своими возвратами к точке, с которой все и начиналось, своими помыслами, устремленными, тем не менее, к будущему.

Как можно было подвигнуть ее на действия более решительные, более бережные, противостоящие всему завершенному, всему кажущемуся постоянным в нас, дабы разрушить надежду на забвение и воздвигнуть более прочную, более в то же время иллюзорную? Служили ли этому мои усилия, предпринимаемые в почти полной темноте, в до ужаса вплотную подступившем неведении? Не знаю, мог ли бы я сказать вслед за ней, если бы только она согласилась на такое милостивое отступление, равное, быть может, поражению, несмотря ни на что, сладостному, или, напротив, победе, что мы были союзниками в охватившей нас борьбе, в самой невозможности нашего союза. Но если и объединяла нас эта беспредельность, то только не напрямую: она всегда оставалась по отношению ко мне с другой стороны, даже если я переходил на ее сторону, даже когда я говорил: возможности исчерпаны. Она оставляла неприметный след обладания реальностью даже на самых кажущихся, иллюзорных предметах, каковыми были и наши слова, разъедающий время не хуже самого будущего, подстерегающего нас, след, который я различал с тайной уверенностью или с сомнением, всегда опоздав на миг, всегда в прошлом. Наша подлинная встреча, таким образом, беспрерывно отодвигалась на неопределенный срок, конечный, но не установившийся. В этом я и проигрывал той стороне беспредельности, на которой была она, пустой, светлой, как безлюдный перрон, стороне, всегда наблюдающей за нами с безразличием, ужасающей справедливостью, с установленным равновесием, навсегда, навеки. Это и забирало наши силы, как некую дань воцарившемуся порядку: в пустоте проносящиеся фразы были отобраны у нас, более не были нашими, отнимая и надежду, и беспокойство, возвращая нас к точке, где вновь начиналось зачаровывающее нас кружение, танец беспамятства.

Ее обещания, даваемые рассеянно, впопыхах, словно некий тяжкий долг, необходимость забвения. Никогда нельзя было понять, что же именно мы имеем в виду, кто стоит за нашими спинами, и не некое ли таинственное присутствие облекло ее жесты в слова, в неверные фразы, возможно, всего лишь вымышленные мной, как дань той силе, сближающей нас, вырвавшей наши признания. Слова, казалось, отделялись от нее раньше, чем были отданы на откуп пространству, и более нам не принадлежали, изменяя и смысл, и расстояние между нами. Мне не за что было ухватиться: еще и еще я возвращался к источнику, который не был таковым, к бесплодной, породившей нас земле, к безмолвной пустыне нашего общения. Но, всегда опоздавший, видел, как тщета заполняет все вокруг, и тот горизонт, что еще светился вдали, и плоскость нашего покоящегося обмана. Было ли обманом ее неустремлённое, ее беспечное лидерство? Осознавал ли себя наш миг, коль скоро мы уже не осознавали, не задерживали его? Были ли мне даны какие-то обещания? Но подчас внезапно вырвавшиеся из нее слова оставляли впечатление подлинности, сохранялись на длительный срок, становились неким незыблемым, сближающим нас туманом, залогом неуверенных, никогда не произносимых разъяснений. Сомнения в безосновательности моих усилий давали мне крохотный шанс на восстановление разрушенных связей, новые силы для кропотливой работы, длящейся, казалось, вечно, обрекшей меня на безотдохновенное бытие, на подлинность жизни. И не тут ли сходились наши пути, такие разные, и в различии этом жестокие, такие безразличные друг к другу, и потому зависимые, такие незавершенные? Я любил этот вопрос, и эти дороги, приведшие нас к нему, любил поздние сумерки нашего, уже нескрываемого общения, любил расставание, повторяющееся вечно за порогом этого вопроса, в самой сердцевине его неизбежного отчаяния. Брошенные навзничь, мы оставались неподвижны, весело глядя в глаза безысходности, угадывая себя в отражении уже не принадлежавших нам ночей, слишком стремительных или бессонных. Все было потеряно или все обретено, но нам уже не было дела до этих загадок, на краю гибели сохраняющих свою притягательность, и этой несгибаемой силой мы стали обладать неосознанно, фатально, ежесекундно угрожая разбить призрачный мир, где еще только не возникали соблазны падения  ввысь, в небо, в голубое инобытие. Пусть все так и было, но кто-то же из нас стоял между нас, кто-то диктовал наши слова, внутренние, невыразимые, резко непохожие на внешнее бессилие.

И наши разговоры – мгновенные, неустойчивые. Если и было в них что-то от смятения, то только неуверенность, да и то неловкая, застенчивая, бесполезная, обрывающая нить беседы невпопад, в тот самый миг, когда пожелаешь что-то сказать, неуловимо присутствующее между наших взглядов, принадлежащее уже не тебе, но всему этому отрезку времени, всему пространству, охватившему нас, как всегда, болезненно и отстраненно. Так же и я, отстранялся от всего в эти минуты, и был собой, вернее, иным, совсем иным, нежели, когда разговор обрывался. Тогда снова начиналось кружение, разъедающее воздух между нами своими паузами, своим неотвратимым присутствием, незримым соучастием. Но, действительно, было ли между нами присутствие, то есть присутствие нас двоих, как данности, явленной в этот момент, как некоего объединенного усилия превозмочь и это пространство, и это кружение, и это мгновение, оставшись снова, опять по ту сторону, самими собой, в разговоре, в молчании, в прощании? Не думаю, что нам часто это удавалось. Не думаю, что усилия были достаточны, что они были сознательны и отрешенны, напротив, лишь неусыпное бдение времени заставляло нас быть такими, постоянно меняющимися, и все-таки застывшими, в пространстве, в своей памяти, в бесконечной памяти этого пространства.

Что же заполняло пустыню между нас, между скупостью наших тел? Заполняло ли ее чувство вины, пусть только частичное, слабое и неуверенное, отгоняемое нами тем настойчивей, чем более робко оно возвращалось; или, действительно, забвение уже плело там свою сеть, все более невидимую, все более неизбежную? Некая сила, которой мы были обязаны своей до отчаяния нелепой непоследовательностью, разъединяла нас с фанатичной уверенностью, с непререкаемым упорством, с неведомым доселе отсутствием усталости, отсутствием печали в невидимых глазах, все более невидимом мною небе, которое ощущаешь лишь только как присутствие, теперь уже только как присутствие, пока еще, возможно. Занавес, который опускался тем более стремительно между нашими фигурами, чем отчаяннее я продлевал ход событий, подталкиваемый невыполнимой миссией или неведомо кому данным обетом, был только зримой завесой молчания, условным знаком разъединения, несущественным, а может, и несуществующем в другом зале, тем неизбежнее зримом, что там, и только там я ощущал нас стоящими по обе стороны сцены, в отсутствие зрителей, в отсутствие убедительных оснований для нашего существования. Не было ли предопределено наше присутствие на этой сцене еще до нашего рождения, самим нашим рождением? И этот плотный занавес, разделяющий нас до нашего выхода на сцену, не был ли он только предлогом для того, чтобы действие продлилось, чтобы шаги, продляемые вечно, в бессмертие, стали нашими помыслами, нашими надеждами, восставшими из нетронутых глубин нашего неба, невидимых глаз, нами же взирающих на нас опустошающе бесстрастно? И в этих коридорах, поглотивших нас, не было ли бесконечной череды зеркал, в которых мы только и видели друг друга, никогда не встречаясь, обманутые тем неназываемым в нас, чему мы были обязаны своим существованием, своим сладостным кружением, мигом памяти и пространством беспамятства? Все, что существовало незыблемо до сих пор, становилось призрачным, неуловимым силуэтом присутствия, на который я не мог опереться, и, подталкиваемый забвением, падал в бездонную пропасть своего неба, ощущаемого как клинок, вошедший в сердце, как поселившееся там неведение, смутное сумрачное томление, бессилие ночи. Превозмогаемое ею отчаяние заставляло ее отдаляться, может, то была жажда жизни, жажда радостного прощения, на краю которого мы и существовали все эти ночи, бесплодные дни. Не давшие плодов, мы были неизбежно предназначены для другой участи, для некоего участия, неистребимого в нас, и лишь краткий миг вечности смотрели в зеркала, не называя имен, не узнавая себя. Но ведь именно этот миг и был нашим присутствием, счастливым условием существования, предначертавшим и нашу встречу, и наше прощание, и долгие дни радостного забвения, неумолимого беспамятства. Значит, ради него мы были отвергнуты небом, вторгнуты в этот круговорот, беспорядочное кружение, ради него мы стояли на сцене за плотным занавесом, ожидая, когда оборвется тонкая прочная нить, подвесившая наши смутные грезы, и не было в нашей встрече ни случайности, ни печали, а была лишь неведомая доселе радость, вершина темного молчания, и на этой вершине я стоял там, в кромешной темноте, все это долгое, несвершившееся время, охватившее нас, когда, отданные сумрачной участи, мы были неотступно  рядом, разделенные в бледнеющем остатке нашей ночи.