Фантом

Сергей Журавлев
Ты - миг бесконечный.
А я - это я.

Уже вошла в осеннюю аллею,
Где горьким дымом пахнет
рваный ветер...

Н. Варлей


Чист эфир от катаклизмов, 
И двадцать лет до коммунизма,
А для молодого организма есть еще
И нормы ГТО.
И "Аврора" на монете,
И куренье в туалете,
И счастливый номер на билете синем,
И Наталия Варлей.

Олег Митяев


За одну секунду можно успеть очень многое. Можно вспомнить, например, всю свою жизнь. Или влюбиться. Хлоп – и ты влюблен. Через триста метров опять - хлоп!

В мегаполисе эти «мгновенные романы - такая же рутина, как во времена античности - бисексуальность. Как в молодости - спирт, бессонница и дым... Когда на Блока находила хандра, он сутками шлялся по «непостижимому городу» и влюблялся, думается, сотни, тысячи раз за один поход. Задолго до гаджет-безумия. 

А бывает наоборот – один взгляд и это - любовь на долгие годы, или просто заглянул в чьи-то глаза и помнишь об этом лет сто. Да что там сто - все двести!

Со мной несколько раз случались такие истории, и всякий раз, я уверен, не обходилось без вмешательства высших сил.

Один такой случай произошел в 1985 году. Мне было 22, и поэтому все свободное время я убегал от себя, а то и вовсе лез на стену. В буквальном смысле слова - на Царицынские развалины. Как-то я бежал в воскресение по Комитетскому лесу. Есть такой обмылок Мещеры в Болшево, между железнодорожным полотном и актерскими дачами.

Прошло много лет, и я уже не могу вспомнить, был ли это последний день осени и бабьего лета, или весна 86-го. Но мне кажется, все-таки - осень 1985-го.

Сначала я долго бежал вдоль Папанинской дачи – по дорожке парка, коричневой с золотом, отполированной лимонными листьями. Ноги утопали в них по щиколотку. Больше всего было кленовых, одинакового цвета, размера и формы. Я пинал их ногой, чтобы почувствовать, что это, действительно, листья, а не бумажная бутафория, разбросанная для гигантского натюрморта. Должно быть, одолела осенняя дереализация-деперсонализация, когда, вроде бы, и мир вокруг, как хрустальный дворец, и даже научился превращать леденцы в изумруды, но у тебя - депрессия, депрессия, депрессия! Высокие облака пропускали свет, как матовое стекло, и только на горизонте небо было чистое. Свет струился с горизонтов, пробивая остатки листвы на деревьях, и мне казалось, что я бегу то ли по астероиду, то ли по маленькой планете из сказки Экзюпери. Наверное, именно в такие дни люди и решили, что Земля – блюдце.

И вдруг я вижу, что навстречу мне идет невысокая женщина с длинными (ниже плеч) каштановыми волосами и прямой челкой. Женщина была с коляской и шла неторопливо, степенно, хоть и энергично, - не первый раз тут гуляет, - и вдруг меня, как будто бьет током.

Эту женщину я знал, знал всю жизнь, и никак не ожидал встретить ее в "своем" лесу, да еще с коляской, в роли молодой матери. И это была первая составляющая шока, который я пережил от этой секунды. Наш маленький полу-лес, полу-парк. Тишина, ни души… И эта встреча, во времени – не только в пространстве. (У Феллини в «Амаркорде» хорошо показано, что такое разминуться во времени – время там показано как снежный лабиринт... Недавно я даже был на той площади - площади Августа).

В 1967 я был ребенком с едва вылупившимся сознанием, а она уже была в числе взрослых, из взрослого большого мира и навсегда осталась одним из главных архетипических образов детства. И вот я сам уже не юноша, и навстречу мне идет женщина с коляской. Ну, как бы сверстница-ровесница. Но это была она, та самая Прекрасная Дама из детства. (Какая же она маленькая!) И я не мог ошибиться или что-то себе придумать. Такой взрыв мозга, такое Узнавание, не спутаешь ни с чем.

Мне было четыре, когда мы пошли на премьеру, помню этот семейный праздник, родители, брат отца, и мы смотрим, как сейчас помню, в Сочинском кинотеатре «Спутник», Кавказскую пленницу, и с тех пор я знаю, что такое Женщина… Хотя, не исключаю, что это чувство пришло много позже, в семидесятом, когда мне стукнуло семь. И даже здесь, в лесу в километре от моего дома, я не мог ошибиться. (В 85-м году она, действительно, родила второго ребенка).

Вторая составляющая шока была обусловлена инсайтом. С какой остротой моя детская интуиция включилась в 70-м году, и я понял все, что надо было понять мне тогда про женщин, так и сейчас я мгновенно все про нее «вычислил».

Я потом не раз жалел, что не остановился, не заговорил с ней. Конечно, мне хотелось пройти немного рядом, поболтать о том, о сем. ("Ваш появление так неожиданный! Простите, мне надо переодеться". "В морге тебя переоденут"). Но ей было "прямо, а мне - на базу". И не столько из-за смущения - я онемел от нежности, от нежности и жалости, словно она материализовалась у меня на глазах, словно я увидел ангела, разделившего участь людей: боль, одиночество, синяки под глазами, старение.

В общем, она не только писала стихи и к тому времени поступила в литинститут, но и выглядела, как настоящая поэтесса. Или, как настаивала Цветаева, не поэтесса - поэт. Пятьдесят лет назад она также бродила по этим тропам, сутулясь и встречая прохожих невидящим взглядом светлых глаз. Из-под точно такой же челки - прямой, но короткой. Правда, у Варлей – глаза черные, веселые и она мне улыбнулась. Или полу-улыбнулась. А, может, и вовсе не улыбнулась. Может быть, она просто посмотрела, но это было, как взрыв сверхновой. Как нежность ангела, в которой таится боль, что-то полуоткрытое и бесконечное, сверхчеловеческое, которое, однако, в то же время кажется таким естественным.

Не до, не после я не испытывал такого терпкого ощущения материального мира, земной юдоли, «энрофа» по Даниилу Андрееву.

Потому что третьей оставляющей шока от этой встречи был, собственно, сам КОНТРАСТ.

Я потом не раз переживал это странное чувство, в 90-х, видя голодающих кинозвезд в Доме Союза кинематографистов, ежедневно читая их некрологи, вывешенные на первом этаже, рядом с дверью кабинета Евгения Жарикова, да и позже, беря у выживших интервью, и все-таки такого потрясения от контраста между человеком и Фантомом, я больше никогда не испытывал.

Сама Наталья Варлей низким голосом травести (и двух тысяч героинь зарубежного кино, которых она озвучивала) всегда поправляла журналистов: «Вся страна была влюблена в Нину из «Кавказской пленницы». А я - не Нина».

В общем, в Нине из «Кавказкой пленницы» все было гениально - и Гайдай, и Варлей, и Ведищева, и Румянцева. Но я встретил в лесу живую женщину, из плоти и крови, человека, из которого Гайдай, вылепил образ Кавказской пленницы. Гений Гайдая именно вылепил ее – он как один герой Паустовского, собрал золотую пыль ее взглядов, ужимкок, улыбок, прищуров в бутон золотой розы, причем, такой бутон можно «сорвать" раз в жизни, в пору юности. Конечно, это не мультипликация, это - Варлей в 18-19 лет, узнал же я ее через столько лет, с первого взгляда, хотя ни разу не видел живьем. Но попробуй все это собрать, уплотнить, вплести в ткань истории, попрыгай с каждым кадром, как Леонардо вокруг Джоконды. Не говоря о том, что озвучивала ее Румянцева, а голос Аиды Ведищевой до сих пор вызывает дрожь во всем составе тела и бабочек в животе.

Конечно, она сама – прекрасная, талантливая женщина. В юную циркачку Наташу Варлей, еще до ее звездной карьеры, был влюблен Леонид Ингрибаров – великий клоун и мим, кумир Москвы, да и, наверное, всего Советского Союза. Молодой Высоцкий ему подражал, увлекся след за ним акробатикой. Фанатично тренировался. Но потом понял, что акробатика не главное: «Шут был вор, он воровал тоску... Вдруг при свете, нагло, в две руки, крал тоску из внутренних карманов наших душ, одетых в пиджаки». Но тоску юной эквилибристки Ингибаров так и не украл: в свои 33 он казался ей слишком старым.

И все же она была лишь частью великого образа, который создал Гайдай, частью гениального фантома, в который была влюблена вся мужская половина страны – от семилетних мальчиков и школьника Олега Митяева до взрослого Леонида Филатова.

В Щукинском училище Филатов написал стихи, а Владимир Качан музыку к песне «Вертится земля». «Если ты мне враг, то кто мне друг?..»

Впрочем, кому она была врагом? В киногруппе Гайдая не любили Моргунова с его грубыми подколами, шутками на грани и за гранью фола. Варлей с Моргуновым дружила, грубость - его природа и самозащита, говорила она. Разве что Георгий Вицин, тоже человек не от мира сего, все ему прощал. Моргунов потом не раз еще работал с Варлей, ездил c ней по стране и всегда защищал ее от завистливого хамства коллег.

И все-таки Варлей, при всех своих талантах и очаровании, было всего лишь частью грандиозного фантома Кавказской Пленницы. Всего лишь женщиной, но не богиней экрана. Причем, я должен заметить, после долгого изучения, что эта богиня - довольно сомнительного свойства, хотя и околдовала миллионы людей. Нина - симфония движущихся портретов, ее прищуры, взгляды искоса, хитрое или мстительное выражение лица, ее уверенность в себе, искрящееся озорство - все это придумано Гайдаем. Это портрет Эпохи, женской ее души. От Варлей - там прелесть юности, детскость, непосредственность, темперамент, сила характера, смелость, спортивность и улыбка Флоры. Мы привыкли, что актеры играют себя в предполагаемых обстоятельства, но Нина - шедевр школы представления. В ней нет ни мягкости, ни мудрости, ни доброты, ни простодушия, ни романтичности, ни мечатательности, ни меланхолии, ни задумчивости, ни любви Варлей. Впрочем вру, простодушие, детскость промелькнула в сцене с медведем, а в финале погони есть что-то живое и человеческое. И все-же это только бледная тень, акварельный набросок Варлей. Но мужчины сходили с ума именно по этой нимфе, по этой русалке.

Может быть, поэтому она, сама поэтесса, так и не ответила на многолетнюю страсть русского юноши из Ашхабада - Лени Филатова. Он любил все-таки Нину, и в душе большого русского поэта этот фантом обрел маниакальную бредовую живучесть. Он шагнул вместе с Варлей за экран, в стены Щукинского училища. Мудрая циркачка все понимала. Она сама переболела провинциальным снобизмом, эта южная, романтичная девочка, росшая без солнца за Полярным кругом, и она вышла за влюбленную в Нину, заикающуюся звезду фильмов Тарковского – Колю Бурляева, а потом героино-зависимого сына Тихонова и Мордюковой, который согласно легенде, три года жил на чердаке Щуки, "чтоб хотя бы мельком повидать" Кавказскую пленницу. Я не сомневаюсь, что они были влюблены именно в Нину, потому что эти браки лопнули, как мыльные пузыри. Неудачным был и третий брак с неустановленным СМИ лицом. Но что думала бывшая воздушная гимнастка и студентка театрального училища, что чувствовала, когда отвергала русского поэта и будущую кинозвезду, потому что знала, что он любит не ее, а призрак? В этом она никогда не признавалась публично.

Хотя я, конечно же, могу ошибаться. Филатов много лет знал ее настоящую и живую, «бегал с веником» за ее мужьями, и не оставлял попыток добиться ее любви.

...Когда я возврашался домой, пейзаж вокруг меня изменился. Стало видно во все стороны света. Деревья стали большими. Верхушки елей за большим зеленым забором Папанинской  доставали до неба, казалось, они растут на склоне горы. В белом небе, над черными голыми ветвями лип каркало воронье. Небо было белое, как глаза слепого, и хотелось, чтобы из него скорее пошел снег...

Режиссер "Волкодава" Николай Лебедев рассказывал, что когда они снимали в Словакии, много дней шли дожди. Какое-то гиблое место. На пару дней приехала Варлей, чтобы сняться в небольшом эпизоде, но дождь лил и лил. "Сейчас тучи разведу руками!" - сказала она, передевшись по роли в какую-то славянскую жрицу. "Да уж постарайтесь, - сказал Лебедев, - а то вас не снимем". Варлей стала вызвать дождь. Только она не колдовала, она молилась. И, может быть, это совпадение, рассказывает Лебедев, но через час тучи разошлись, и выглянуло солнце.

...К ночи под моими окнами вдруг загрохотал товарный состав. Он грохотал, грохотал, грохотал, и не было ему конца. Двадцать вагонов, пятьдесят, сто... Я отчетливо представил его – очень длинный и очень черный. Груженый углем. Но поблизости, и тем более, у меня во дворе, железнодорожных путей проложено не было, а на улице что-то продолжало так протяжно и жалобно гудеть и вздыхать, что я поменял версию и решил, что просто какой-то израненный Змей Горыныч прилетел к нам во двор и теперь собирается издохнуть прямо под моими окнами. Я распахнул шторы. Девятиэтажный дом напротив сверкал, как театральная люстра. Окна были расшторены. У окон стояли люди - словно зрители шекспировского театра "Глобус". Я тоже прислонил лоб к черному стеклу и понял, почему утром мне казалось, что листья на земле лежат так непрочно. На улице была буря. Березы дергались, как при землетрясении. Ели и сосны раскачивались, как синтетические, на пределе изгиба, но только гнулись и не ломались, хотя амплитуда изгиба была метров десять, не меньше. Прожектор размером с колесо МАЗа раскачивался на башенном кране, как китайский фонарик, и по стенам соседних домов прыгали гигантские тени. Сам кран танцевал, как игрушечный, но, что удивительно, его апокалипсический скрежет был едва различим за кислотными басами. Эти басы не заглушали, а, скорее, подавляли и поглощали все прочие звуки. Буря завывала все ниже, ниже, вот уже на грани инфразвука, и вдруг, на какие-то секунды все это буйство погрузилось в полную тишину. Когда утром я открыл черную, под'ездную дверь, ярко-белый день полоснул по глазам бритвой. Мир родился заново, и только высокая береза лежала на снегу. Перелом у ее основания желтел, как акулья пасть.