Л. С. Врангель. Крымские воспоминания

Библио-Бюро Стрижева-Бирюковой
Людмила Сергеевна Врангель (урожд. Елпатьевская; 1881–1969).

БЕРЕГ ДАЛЬНИЙ
(Крымские воспоминания)

Когда я впервые попала в Крым, он только что начал обстраиваться и пробуждаться к новой жизни и деятельности после Крымской Кампании.
Севастополь долго не мог залечить свои раны, и по главным улицам всё ещё стояли белые каменные дома, развороченные снарядами, с разрушенными оградами.
В Севастополе ещё были живы люди, дравшиеся на Чёрной речке «у трактира», на знаменитом 4-ом бастионе, - они с гордостью рассказывали о своих героях Нахимове, Тотлебене, Корнилове.
Южный берег был ещё полон воспоминаниями о временах «Очакова и покоренья Крыма»: об академике Палласе, приглашённом Екатериной II, о наместнике гр. Воронцове, столько сделавшем для изучения и благоустройства покорённого края; о сортах винограда, ввезённых ими в Тавриду, о школах садоводства и виноделия, ими открытых.
Ещё не забыли княгиню Голицыну, внучку фельдмаршала гр. Миниха, разгромившего Бахчисарай в царствование имп. Анны Иоанновны, высланную из Петербурга в Крым за своё известное «Обращение к народу».
Рассказывали, как она вместе с барон. Крюденер, имевшей одно время большое, тяжёлое влияние на имп. Александра I, основала религиозно-мистическое общество и ходила в монашеских одеяниях с крестом на груди и Евангелием в руках проповедовать христианство среди татар.
Высоко над морем, на одном из холмов Кореиза стоит часовня, построенная кн. Голицыной для мистических собраний. В ней спит княгиня своим последним сном, окружённая немногими русскими могилами, и старые кипарисы, как чёрные монахи, столпились вокруг.
А на окружающих виноградниках и в тёмных парках стоят их дома, старомодные барские небольшие особняки Александровской эпохи, с высокими полукруглыми стеклянными дверями и окнами, с каменными террасами и штучным паркетом в гостиных. Эти барские усадьбы так художественно иллюстрировали замечательное переходное время присоединения Крымского ханства к Российской Империи.
Дома со стрельчатыми окнами на восточном переплёте, с прелестными минаретиками вместо труб, с колоннами, поддерживающими крышу над окружающей дом террасой делали очень удачный, соответствующий характеру Крыма «татарский ампир».

К княгине Голициной и баронессе Крюденер присоединялась графиня Гишер, проживавшая в имении Артек.
Кто она была? Эту таинственную женщину, носившую то мужской костюм, то одеяние монахини, некоторые историки считают известной графиней де ла Мотт, замешанной в дело о пропаже ожерелья королевы Марии Антуанетты, подвергшейся бичеванию и клеймению на Гревской площади. Высланная затем в Англию, она перебралась в Крым, место паломничества тогдашней европейской аристократии.
Старожилы Феодосии помнили, как в Старом Крыму оживала свой век графиня в полном одиночестве, имея в услужении одну татарку. Эта татарка после смерти графини рассказывала о тёмном пятне и рубце, которые она видела на спине и на плече графини, и о том, как незадолго до её смерти к ней приезжали из Франции именитые французы, и графиня им открывала свою заветную шкатулку, а Смирнова, приятельница Пушкина и Гоголя в своих известных воспоминаниях пишет о гр. Ла Мотт: «Она никогда не расставалась со своей заветной шкатулкой».
Немой камень без надписи над её могилой в Старом Крыму навеки запечатлел историю и имя этой таинственной женщины.


Ялта. Чехов. Горький

Дачи, редкие в верхней части Ялты, были ещё окружены пустырями, виноградниками, садами местных греков Аутки и татар Дереков, прекрасных садовников, наследственных хозяев Ялты, уже теснимых пришлым русским населением. Всё реже спускались они с гористых своих садов и виноградников в нарядную, чуждую им курортную Ялту.
Прекрасна ялтинская зима! Горы покрыты снегом, а в саду на дачах цветут пунцовые, жёлтые розы, пахнет буксусом и зимоцветом, и море шлёт свой терпкий, бодрящий воздух.
В январе в прозрачных лесах, окружающих Ялту, уже цветёт золотистый кизил, и коврики тёмных фиалок и белых подснежников покрывают проталинки и обочины дороги.
Тихо бывало тога в Ялте: сезонная публика уехала восвояси, и город преображался. В тихих улицах, на балконах белых дач слышались покашливания больных, и проезды в фаэтонах докторов говорили, что Ялта становится всероссийской санаторией. Появились великолепные государственные и частные санатории, строились во множестве дачи, отели и пансионы, удовлетворяющие нуждам больных в солнце и защите от ветров.
Встречали пароходы, обсуждали, сколько больных приехало с севера морским и сухим путём, как протекает туберкулёз в эту зиму, кого втихомолку, чтобы не пугать больных, хоронят ночью.
Наряду с санаторной жизнью развивалась деятельность недавно открытого ялтинского земства.
На одном из холмов города, в старинном одноэтажном домике поместилось Управление уездной Ялтинской земской Управы, возглавляемое почтеннейшим земским деятелем В.К. Винберг.
Низенький домик со стрельчатыми окнами смотрел в даль голубого моря. Старая глициния крепко обняла его своими могучими ветвями и покрывала весною сиреневыми цветами. В дни земских собраний здесь собиралась вся интеллигенция Ялтинского уезда: приезжали помещики с жёнами, с желанием работать на просветительном и больничном поприще с непочатым запасом общественной энергии. Строили новый благоустроенный Крым.
И так как население Ялтинского уезда было преимущественно татарское, то они становились центром внимания земства, и гласные татары встречали особенно внимательное отношение к своим нуждам.
Строились дороги, земские школы, больницы, санатории, мечети; открывались почтовые отделения в глухих татарских деревнях и т.д. Весь южный берег вскоре застроился дачами, курортами, санаториями; на местах древних пепелищ человеческого жилья разбивались великолепные парки и вырубались древне-греческие оливковые рощи, живые свидетели античной Тавриды.
Так прошли пятнадцать лет тихой, большой, культурной работы. Страна росла, росли с ней и люди.
Севастополь давно залечил свои раны после Крымской кампании, обстроился, расцвёл и стал в 1905 году ареной великих политических потрясений.
Расцвела и расширилась Ялта, и весь южный берег покрылся чудесными дворцами, парками, дачами, санаториями.

*

Начинались изыскания по постройке Южно-бережной железной дороги во главе с инженером-писателем Гариным-Михайловским. Он сам и его инженерный штаб разместились в уютном имении Кастрополь, древнем поселении античных греков, перешедшем при покорении Крыма к защитнику Севастополя графу Толю.
Барский дом был обставлен по-старинному: круглый диван с цветами в жардиньерке, обитой красным плюшем, возвышался посреди гостиной, увешанной тёмными портретами. Спальни и детские выходили окнами в заросший, тёмный, сырой парк. Во флигеле и в верхнем этаже дома помещались чертёжные, канцелярия и сотрудники Гарина-Михайловского.
С утра все разъезжались по работам нивеллировки пути и собирались за многолюдным обеденным столом, весёлые и оживлённые работой. Все были увлечены постройкой, и художник Петербургского Штиглицкого музея Н.З. Панов проектировал станции в своеобразном соответствующем местности вкусе.
В Байдарской долине наподобие нагайского шатра, в Ай-Тодоре в античном греческом стиле и т.д. В будущем в планы Михайловского, талантливого инженера-изыскателя, входила постройка железной дороги по берегу Крыма до Керчи с мостом через древний Босфоро-Керченский пролив, дабы соединить Крым с Кавказом.
После обеда все собирались на громадную каменную открытую террасу, и маленькие дочки Михайловского развлекали взрослых старинными французскими песенками и танцами, a старшие мальчики вели бесконечные политические разговоры и споры.
Когда смеркалось, молодёжь садилась на ступеньки террасы, пела русские и цыганские романсы, кто-нибудь тихо наигрывал на гитаре, а море шелестело и вздыхало у их ног.

*

И потянулись в Крым, особенно в Ялту, художники, артисты, писатели, учёные, общественные деятели и всяческая публика и, конечно, главным образом, больные. Можно сказать вообще, редко кто не бывал в Крыму. Некоторые из них, как например, Антон Павлович Чехов и С.Я. Елпатьевский построились и обосновались в Ялте, вошли в её жизнь и нужды, основали местную газету. Оба были врачи, и оба писали воззвания и статьи о помощи Ялтинскому благотворительному обществу.
При содействии Елпатьевского была основана санатория для неимущих больных «Яузляр», а его жена заботилась о разнообразных нуждах, материальных и духовных, санатории.
На даче С.Я. Елпатьевского устраивались частные совещания членов Государственной Думы, и собирались приезжающие писатели и художники  [1].
Художники «Mиpa Искусства» устраивали здесь свою выставку; а к Аниону Павловичу Чехову приезжал в Ялту в гости в полном составе Московский Художественный Театр, спектакли которого давали столько наслаждения местной публике.
А.П. Чехов построил свою белую дачу на горе, над морем, как чайку присевшую отдохнуть на скале, и любовно занимался своим садом, в котором важно ходил за ним его ручной журавль и бегали два таксика Хина и Бром.
В ясные зимние дни Антон Павлович гулял на набережной, омытой шипящими волнами моря, в мягкой шляпе и тёмном пальто и неизменно отдыхал на скамеечке у книжного магазина Синани. Здесь проходила мимо него вся Ялта, умиротворённая после отъезда сезонной публики.
Уехала вместе со своей свитой Монтан-Руж, царица набережной, с нежной улыбкой на прелестном лице, носившая такую странную, якобинскую фамилию и давшая, кажется, сюжет чудесному чеховскому рассказу «Дама с собачкой».
Изредка по вечерам Антон Павлович приходил в тёмный со старыми кипарисами сад и, шурша по гравию, поднимался по деревянным ступенькам маленькой дачи к местному судебному следователю, оставившему свои научные занятия на севере из-за туберкулёза  [2].
Там, в уютной столовой, под большим абажуром лампы, следователь рассказывал Антону Павловичу необыкновенные случаи криминальной жизни, и Чехов, слушая их со своей мягкой, немного иронической улыбкой, и иногда слышался его низкий глухой голос. За самоваром сидела жена следователя, прелестная молодая женщина, не спускавшая своих лучистых глаз с писателя.
Давно это было...
А потом, в кабинете Чехова с камином, на котором Левитан нарисовал русский сенокос, с открытым большим окном, где видно было только море и небо, за письменным столом в глубине кабинета сидела Ольга Леонардовна Чехова-Книппер с пером в руках, а Антон Павлович ходил тихими шагами по кабинету и глухим голосом диктовал что-то.

*

Ярко освещённая белая терраса нашей дачи висела над группой чёрных кипарисов уснувшей Ялты, над тёмной далью моря, где от морской зыби маячили и качались фонарики на мачтах турецких фелюг.
И всё ещё снизу из городского сада доносилась музыка доигрывающего оркестра.
Высокая, стройная, особенно красивая в этот вечер Мария Феодоровна Андреева, в то время жена Горького, откинулась на белую колонну террасы, и слушала, по обыкновению, молча наш спор.
- Декабристы жертвовали своей жизнью для блага народа, а рабочие борются за свои права... Всё же тут есть разница.
- Ваши декабристы, - исподлобья смотря на меня, говорил Горький, - буржуи, их программа мелко-буржуазна и ничтожна… Геройство?.. Вот и теперь, подумаешь геройство; ввязались мы - с неумытым рылом в войну с немцами, с людьми высокой культуры, и чем скорее они разобьют нас, тем лучше будет для России... Какая же вы спорщица...  [3].
Я поглядывала на его тяжёлое, некрасивое, с глубокими складками, типичное лицо мастерового, на его добрые глаза, на его высокую складную фигуру, и мне казалось, что говорит он не от себя, а повинуясь чему-то заученному, что заставляет его быть несправедливым и жестоким.


Встреча с А.И. Куприным

Золотистые лучи заходящего солнца вливались в большое «венецианское» окно кабинета моего отца, когда я вошла, усталая от дороги и радостная от свидания с родными.
Спиной к блестевшему морю, у окна, сидел Иван Алексеевич Бунин, молодой, скромный и изящный, любимец моего отца С.Я. Елпатьевского, уже напечатавший свой первый сборник прелестных рассказов, - а у стены, в тени, впервые пришедший к нам вместе с Буниным - Ал. Ив. Куприн, автор своей первой повести «Молох». Украдкой, я и Александр Иванович рассматривали друг друга в стенном зеркале, в котором отражалась картина тёмных гор Уч-Коша, а на подзеркальнике в бокале стояли белые подснежники.
И тогда уже, несмотря на застенчивую скромность, видна была купринская ненасытная жажда и интерес к жизни, - «Её, - как он говорил про себя, - величайшего поклонника».
Тогда, в ялтинском кабинете моего отца, Куприн был молод, жизнерадостен, с военной выправкой, с походкой вразвалку и с застенчивостью офицера, жившего в глухом полку разгульной, полнокровной жизнью.
Это было время, когда в Ялту приезжали почти все российские знаменитости художественно-литературного мира; когда Московский Художественный театр в полном составе приезжал «в гости» в Ялту к Чехову и давал свои незабываемые спектакли; когда художники «группы «Мир Искусства» устраивали свои чудесные выставки; время пребывания в Ялте Чехова, Бунина, Андреева, Горького, Вересаева, Арцыбашева, Скитальца, Мамина-Сибиряка, Михайловского и, наконец, Льва Толстого и многих, многих других.
Александр Иванович был со всеми равно приветлив и весел и в то же время держался особняком.
У него не было важности некоторых знаменитостей, чрезвычайно скромный и чрезвычайно свободолюбивый и даже неукротимый, он был лишён житейского тщеславия.
Была у него страстная любовь к Пушкину, изумление перед гением Гоголя, который, как он выражался, - «прошёлся по земле, не касаясь её, как Бог, - и не оставив после себя следов последоватеей». И особенно нежная любовь к Толстому, с которым мои родители и познакомили его в Ялте  [4].
И мне кажется, с Толстым у Куприна было много общего, недаром и Толстой любил отдыхать, читая Куприна. Оба они были одарены особым чутьём к жизни, тем ненасытным её осязанием, сближавшим их обоих, и как писателей, и как людей.
Беженская жизнь сломила Куприна, пропала его весёлость. Попав эмигрантом в победоносный Париж после первой всемирной войны, он писал мне:
«Париж вы не узнали бы. Он вовсе не наряден, не танцует, не острит. Война придавила и его, как и весь мир. Но зелен он так же, как и много лет тому назад. И тот же волшебный простор площадей, от которого глаза становятся ненасытными и крылатыми».
И уже проживши в Париже горькие годы беженства, он писал: «Скажите мне, - у вас есть дар предвидения: буду ли, наконец, когда-нибудь богат? Нет, не богат, а так, чтобы прожить хоть год с душевным (подчёркнуто Куприным) комфортом, не думая ежедневно об ужасе завтрашнего дня. Я так измучился за всю мою жизнь. Ведь, чорт возьми! Неужели я, Я принужден буду сказать однажды «скверная штука жизнь» - я - её благодарный обожатель, всепрощающий влюблённый, терпеливый, старый слуга»...
Далее о своей эмигрантской жизни он писал:
«Жилось ужасно круто, так круто, как никогда. Я не скажу,  не смею сказать хуже, чем в Совдепии (подчёркнуто Ал. Ив.), ибо это несравнимо. Там была моя личность уничтожена, она уничтожена и здесь. Но там я не признавал уничтожающих, я на них мог глядеть и глядел с ненавистью и презрением. Здесь оно меня давит, пригибает к земле. Там я всё-таки стоял крепко двумя ногами на моей (подчеркнуто Ал. Иван.) земле. Здесь я чужой, из милости, с протянутой ручкой. Тьфу!».
Александр Иванович скоро сделался близким человеком нашей семьи и оставался таковым до смерти. Спустя 20 лет жизни в Париже он писал о моём родительском доме, посылая Елпатьевским Хуверовскую посылку в Крым в голодные годы.
«Я чрезвычайно рад, что добрые «папаша и мамаша» могут получать посылки. Да и то сказать, на редкость они чудесные, прелестные люди. Гляжу я на них мысленно из нынешнего гнусного человеческого свинушника в милое прошлое, и не верится, что были такие прелестные лица и отношения.
Да, да, да! Славно, упоительно раньше жилось. Но счастья родины так же не понимаешь, как здоровья, как молодости.
Помните ли вы вечера на вашем балконе, когда мы с Сергеем Яковлевичем попивали в чёрной прохладе токмаковский «гренаш», а вдали по Чёрному морю струились серебряные рыбки? Ангел мой, самая сладкая пора нашей молодости протекала тогда - и какая невинная, лёгкая, светлая пора!».
В посредний раз перед его отъездом на родину я пришла к нему известить его о кончине моей мамы, которую он так любил.
Александр Иванович, уже больной, молча, в волнении встал со стула, повернулся к образу и молился, и жена его мне говорила, что эта смерть его очень потрясла, и что лучше было бы не говорить ему о ней.
Вскоре Куприн уехал на родину, в своё любимое Гатчино, где так пахнут весной берёзы вдоль деревянных заборов, где у него был свой особнячок с садом и огородом.
Черед год он умер и был похоронен на Литературных мостках Волкова кладбища.


Макс Волошин, Алексей Толстой, Гумилёв

Однажды летом я поехала навестить своих родителей, живших в Коктебеле у поэта Макса Волошина. Наш пароход подплывал по Сурожскому морю к Суржу-Судаку - «великому торжищу древней Руси».
Новгородские купцы - ушкуйники привозили по вёснам в греческую Сутдею-Судаку пушнину, янтарь, полотна, имели здесь свои гостиницы и торговые склады. При генуэзцах, они вывозили отсюда в древнюю Русь китайский шёлк, венецианский бархат, бисер и прочие, названные ими «суровскими», товары, а также вино.
Лёгкие, воздушные горы принимают реальные очертания, на пустынном песчаном берегу показались робкие одинокие дачки и сбоку, загораживая вход в глубокую Судакскую долину, встали тёмно-бурые огромные стены и башни генуэзской крепости.
Великолепные декорации давно сыгранной и отошедшей в историческую даль, вероятно, тоже великолепной пьесы!
Замолкли машины, наш пароход бросил якорь - мола не было, - и от смолкнувших машин сразу стало тихо на море, и пароход закачался среди блестевшей на солнце зыби голубого моря. Гулко раздавались гортанные голоса из подъезжавшей к нам лодки перевозчиков: турка и «донголака» (трапезундского грека), одинаково одетых в вышитые синие суконные куртки и шаровары с красными фесками на головах.
Мы спустились в лодку и причалили к берегу около пыльной просёлочной дороги, ведшей к пароходной конторе и далее внутрь долины.
У входа во двор конторы, этой, может быть, старой генуэзской фактории, стоят два древних каменных столба, вместо ворот, - и на одном из них прикован чёрный орёл. Он смотрит, не замечая нас, пристально своим грозным и хищным профилем на далёкие скалы чёрного Карабаха, вероятно, тоскуя по воле.
И встало в памяти чудесное прошлое Судакской долины. Вот оно, местожительство св. Стефана Сурожского, где он за сто лет до призвания варягов насаждал христианство и строил первые храмы, и будучи участником 2-го Никейского Собора, вывел Сурож на мировую арену. Это было время иконоборчества, имевшее такое влияние на только что слагавшуюся православную веру древней Руси.
Безлюдна и безмолвна была Судакская долина в то прелестное летнее утро, ещё, казалось, спавшая в розовато-песочном тумане.
Кругом пустынная степь, где ветер гонит по полям сухую траву «перекати-поле».

*

Далее от Судака до Феодосии долины и морское побережье, мало посещаемые туристами, очень своеобразны и интересны, как в бытовом, так и в историческом отношении.
Здесь более, чем где бы то ни было, сохранился в неприкосновенности характер жизни татар ханских времён.
Татарские деревни огромны и богаты; на них не было желают из свиты Екатерины II, здесь нет поэтому безземелья, и отсюда татары не эмигрировали в Турцию, за редкими исключениями.
Здесь всё по-крымски: одни народы уходили, другие приходили на их места. В древние времена здесь жили тавры, греки, генуэзцы, и у долины Вороновской, Козской и Кашсихорской была своя история, малоисследованная и ещё не описанная.
Пустынны берега Кашсихора, вдоль серенького пляжа хрустально чистых мелких вод моря. Уютные долины покрыты фруктовыми садами, виноградниками, тутовыми деревьями. Здесь ещё сохранилось шелководство, вывезенное татарами, вероятно, ещё из Персии и Китайского Туркестана, и местные татарки славятся своим рукоделием и вышивками. А также гостеприимством: вы встречаете их в глубине Кошсихюрской долины, около деревни с детьми и кувшинами на плече; они идут от фонтана и приветливо встречают редких посетителей. Их фесочки с монетками блестят на солнце, а белоснежные, домотканые рубашки с плетёными кружевцами пахнут свежим бельём.
В генуэзские времена судакские и феодосийские консулы-подесты имели здесь свои загородные виллы.
Долина Козы издревле была заселена греками: античные развалины и безымянные древние погребения сохранялись еще до половины прошлого столетия, и француз доктор Граперон, основавший Феодосийский музей древностей до Крымской кампании, показывал археологу Дюбуа мраморный торс античной женской статуи, найденной им в своём винограднике.

*

Дача поэта и художника Макса Волошина стоит у самого пляжа Коктебеля, знаменитого своими камешками холщедона, хризопраза и др., выбрасываемыми морем от подводных скал.
Голые холмы Коктебельской долины, особенно его море - всё окрашено в изумительный опаловый цвет, присущий только Коктебелю.
Здесь много дач писателей: поэтессы Аллегри, сестры философа Владимира Соловьёва, доктора Манасеина, гр. Толстой, дочери бывшего президента Академии Художеств, публициста священника Григория Петрова, певицы Дейши-Сионицкой и Волошина.
На даче Макса Волошина, где я жила с С.Я. и Л. Ив. Елпатьевскими, было особенно шумно. В то лето там жили кроме нас поэт Гумилёв, писатель Алексей Толстой с женой и ещё одна художница, фамилии которой я не помню. Её все звали «как ангел», так как она ходила в белом хитоне, перепоясанном на груди крест накрест золой тесьмой.
Вся компания жила своими фантазиями, по возможности претворяя их в жизнь.
Макс Волошин, талантливый поэт и художник, скончавшийся в своём любимом Коктебеле, был очень образованным человеком, сумевшим сочетать свой «модернизм» с любовью к античности.
Он бродил по палевым холмам Коктебеля и чёрным вершинам Карадага, одетый, как Одиссей, в серый холщовый хитон, с голыми ногами, обутыми в сандалии, с посохом в руках; венок из душистых горных трав придерживал его пушистые пепельные волосы, обрамлявшие его широкое, русское, даже скифское лицо.
Он был добр и доверчив по-детски и далёк от действительности. Мечтательно женился на художнице Сабашниковой, кажется, очень подходившей к нему, мечтательно разошёлся с ней, и наполнил свой кабинет её картинами, книгами, продолжая жить ароматом её существования.
Незадолго до своей смерти, он написал знаменательные стихи на смерть Блока.

«Может быть, и я такой же жребий выну,
Горькая детоубийца - Русь.
И на дне твоих подвалов сгину
Иль в кровавой луже поскользнусь,
Но твоей Голгофы не покину,
От могил твоих не отрекусь.
Доканает голод или злоба,
Но судьбы не изберу иной,
Умирать, так умирать с тобой,
И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!».


Граф Алексей Толстой, тогда только ещё «начинающий» писатель, с русским породистым лицом, в косоворотке, катаясь в лодке на море, пел свои волжские песни, и античная Таврида не довлела над ним.
Также был далёк от неё и, пожалуй, от России, поэт Гумилёв, вылощенный петербуржец. Прислонясь к мачте нашей лодки, он декламировал свои эгоцентричные стихи:

«Но нет, я не герой трагический,
Я ироничнее и суше,
Я злюсь, как идо металлический
Среди фарфоровых игрушек».

По вечерам жена Толстого, тоненькая грациозная Соня, танцевала на пляже «танец волн», играя с морем, а Макс Волошин с художницей «Как ангел» писали свои этюды.


Баты-Лиман

Нас было много собственников имения Баты-Лиман, - что значит по-татарски - Западный залив, - переживавших грозное революционное время в этом уголке южного берега Крыма.
Баты-Лиман, прижатый огромной каменной стеной к морю, пожалуй, самое тёплое зимой и самое жаркое летом место в Крыму. Многих приезжающих сюда гнетёт эта нависшая каменная стена, и может казаться, что вот-вот рухнет верхушка скалы Куш-кая и засыплет всё живое в Баты-Лимане.
Высоко, поднялись серебристые скалы над пропастью внизу раскинувшегося хаоса камней, над далёкими бухточками и дачами, глядевшими в безбрежную синеву моря.
Там дико всё, земля бесплодна, и эта героическая красота, эта власть миров над человеком, всегда привлекали к себе людей, настроенных пантеистически.
Билибин много и любовно писал этот каменный хаос с редкими зелёными великолепными соснами, его прозрачное, голубое небо.
И каждая вершина скалы имела свою древнюю историю.
Налево, на высоком мысу св. Ильи, развалины древнего греческого селения и церкви византийского монастыря того же имени, - направо величавая скала Айя омывается морем, с остатками на вершине фундамента, вероятно, одного из храмов Дианы, исследованием которого так интересовались археологи.
Древние греки любили ставить свои храмы на вершинах приморских скал. И получил мыс Айя своё последнее имя от святого отшельника, поселившегося в пещерах его.
Ещё не так давно, по словам греков, наших батылиманских рыбаков, в пещере скалы, высоко над морем жил отшельник наподобие первых христиан Крыма. Тропинка, высеченная с незапамятных времён из соседней Варнутской долины через перевал в эту пещеру, только недавно обрушилась, и не так давно ещё ходили по ней смельчаки над пропастью, прижимаясь к серым скалам, в расщелинах которых жили во множестве дикие пчёлы, вероятно, кормившие своим мёдом отшельника. И ушёл этот человек от жизни, умер для мира, чтобы жить в вечности. Здесь, в пещере, высоко над тёмными водами морскими, всё вековечно. Вековечно встаёт солнце в золотистом тумане у мыса св. Ильи, вековечно заходит в малиновом зареве за мыс Айя, когда всё: и море, и глубоко лежащие берега, и скалы быстро окутываются в ночные тени и засыпают в чёрной ночи.
Тогда зажигал свою лампадку отшельник, и свет её был так дорог и спасителен рыбакам, застигнутым в бурную ночь в море.
Редкие люди, заходившие в пещеру после исчезновения святого, видели икону с лампадкой, вбитую в скале, лежанку, высеченную в камне, очаг в камнях и ещё истлевшие остатки не то одежды, не то сена.
Давно погас огонёк в скале и не маячит по ночам рыбакам-грекам, арендовавшим наше батылиманское море и платившим нам дань рыбой.
Чуть свет, уже сидит на вышке над морем пятидесятилетний Юра и смотрит в глубину морскую: куда и сколько идёт рыбы? - кефали, скумбрии, султанки, и даёт знать, где ставить сети. «У Юры глаз - алмаз», - говорили его товарищи.
Камбала и белуга близко не подходят, и их ловят на крючки в верстах двух от берега. По вечерам греки сидят у своего рыбацкого домика, починяют сети, рассказывают друг другу небылицы и коптят в землянках скумбрию. Из коптилки выносят десятками позолоченную ароматную рыбу, тёплую и вкусную, и укладывают в ящики для отправки на Севастопольский базар.
Наш управляющий Баты-Лиманом, бывший мельник, почтенный Алексей Иванович, родом из Орла, не водил компании ни с греками, ни с татарами, и жил одиноко в своём заправском каменном доме управляющего, куда приходили мы по вечерам отдавать ему свои поручения.
Он сидит, обыкновенно, за столом у окна, за которым чернели сосны и шумело море, и читает Евангелие. Ему помешали, он крепко держит пальцем то место, где остановилось его трудное чтение и, подняв свои очки, привязанные тесёмкой вокруг головы, смотрит на вас, и улыбкой расцветает его лицо, если вы заговорите с ним о прочитанном. Здесь он черпал весь смысл жизни, все повеления Промысла Божия.
Утром Алексей Иванович брал «общественного» осла Мишку, навьючивал его мешками для провизии и почты и шёл в сопровождении своего 12-летнего племянника за покупками и почтой в Байдары - нашу столицу.
Алексей Иванович шёл и летом и зимой одинаково одетый в высокие русские сапоги, совсем не подходящие к местной каменистой дороге и жаре, в белой навыпуск рубашке, в чёрных штанах, заправленных в голенища сапог, в жилетке с цепочкой от часов и в картузе на напомаженных, подстриженных под гребёнку волосах. Он считает непристойным ходить в татарских кожаных посталах, удобных и лёгких в горах, и не хочет ездить на тележке, запряжённой ослом.
И не всегда всё сходило благополучно в его походах.
У Мишки, большого, бурого осла, была подруга, белая маленькая ослица одного из наших дачевладельцев. Оба они, когда были свободны, бродили и паслись вместе по скалам, ущельям и ложбинкам Баты-Лимана, где пробивались горные источники и росла высокая сочная трава.
Обыкновенно степенный осёл шёл впереди Алексея Ивановича, опустил голову, размеренным шажком. Но однажды, подходя к Баты-Лиману, он услышал призывный рёв ослицы и бросился с мешками и шляпной картонкой, привешенной сбоку, через кусты и овраги к своей подруге. Алексей Иванович и художник Билибин, шедший на этот раз с ним, с трудом поймали взбудораженного Мишку с помятыми покупками, и остановились у одной дачи, дочь владельца которой ожидала получить из Петербурга новую шляпку.
Увидев помятую картонку, она ахнула.
- А где же дно?
Алексей Иванович смотрит на неё своими серыми глазами, стучит палкой о шоссе и улыбается:
- А разве оно было?
Художник старается описать всё происшествие в юмористическом духе, но молодая женщина с глазами, полными гнева и слёз, с криком: «Проклятая интеллигенция!» убегает от них к себе на дачу.
Алексей Иванович очень смущён, а Билибин относит это восклицание к ослу и в восторге, подпрыгивая на ходу, спускается к себе на дачу.
И из-за племянника тоже выходили недоразумения. Мальчик убегал в Байдарах со своими сверстниками в чаиры, где водились черепахи, в поля, на свободу, и позабывал о данных ему поручениях.
«Так нельзя, ваш племянник в Байдарах кейфует, а дела не делает», - мигая глазами, заикаясь, говорит Билибин.
Алексей Иванович в раздумье грустно смотрит на художника и, опуская голову, тихо говорит:
«Это напрасно вы говорите, Иван Яковлевич! Мальчонка, действительно, озорной, балованный, что с ним поделаешь? Но не «кейфует». Этим делом он не занимается...».
Не спится в душные ночи Баты-Лимана: застывший воздух пахнет можжевельником и терпентиновым деревом; в открытые окна льётся голубоватый свет луны, и видно мерцающее и блестящее море.
Не спит в такие ночи и Мишка. Он бродит по неогороженным ещё дачам и часто приходит к нам. Слышно, как шуршит гравий под его торопливыми копытцами, и как он останавливается всегда на одном и том же месте в густой заросли сада и испускает вызывающий трубный рёв.
Истомлённому бессонной, жаркой ночью, ему, вероятно, нравится, как люди выбегают из дома с дручками и палками и стараются прощать его, неуловимого! Он поджимает свой круп, если как-нибудь через ветви его достает дручок, но не трогается с места. Борьба с ним бесполезна и утомительна.
И уходишь по каменным ступенькам к морю, где глаза не могут насытиться лунной ночью, где свет и тени оживляют манящие профили скал, мимо которых проплыло столько племён и столько народов.
Пайщики Баты-Лимана принадлежали к артистическим, литературным и общественным слоям дореволюционной России.
Это были: артисты Московского Художественного Театра – Станиславский и Сулержицкий, певицы Е.Я. Цветкова Ян-Рубан; художники Билибин и Руднев; писатели Короленко, Елпатьевский и Чириков; профессора М. Ростовцев, П. Милюков, А. Титов и В. Вернадский; общественные деятели: Фон Дервиз, Де Плансон, Н. Шнитников, Радаков, М.  Петрункевич, П. Гукасов, A. Кравцов и другие.
Однажды, завтракая в ресторанчике на «Байдарских Воротах», я узнала от его хозяина, местного грека, что татары деревни Хайта в Байдарской Долине не знают, что делать с купленной ими у гр. Мордвинова вместе с удобной пахотной землёй, прибрежной скалистой полосой, негодной для их нужд.
В несколько дней мы нашли среди наших знакомых желающих купить «на паях» эту скалистую землю Баты-Лимана.
Уплатив всю стоимость купленной земли у гр. Мордвинова (40 тыс. р.), отдав пахотную землю Хайтинцам и отстроив им заново их ветхую мечеть, мы оставили за собой Баты-Лиман.
Таким образом, этот уголок Крыма послужил местом отдыха русской интеллигенции дореволюционного периода так же, как он служит а настоящее время послереволюционной.

*

Поздним вечером впервые добралась до Баты-Лимана, через передал Ялты, наша первая группа пайщиков.
Этот перевал был именно тем местом, откуда Екатерина II-ая любовалась Южным Берегом и говорила: «Крым - лучшая жемчужина в моей короне».
Проводники Хайтинцы несли наши вещи по кручам и тропинкам, протоптанным бараньими стадами, спускавшимися с Яйлы в зимнюю вьюгу в тёплый приют Баты-Лиман.
Часть наших спутников ночевала в рыбацком домике, построенном балаклавскими рыбаками-греками, а мы - М. Ростовцев, его жена, Софья Михайловна, неутомимая его помощница в археологических раскопках, подруга моей юности, Сулержицкий и я - прямо на мягком песке одной из многих уютных бухточек Баты-Лимана.
Мы спали и не спали под тихий шелест моря, к утру песок похолодел, и на заре мы услышали тявканье лисицы, пришедшей с лисинятами к берегу моря, вероятно, ловить прибрежную рыбёшку.
При виде нас, вся лисья компания быстро скрылась в хаосе прибрежных скал.
Всё казалось нам чудесным в Баты-Лимане, и мы были в восторге от его приобретения.
Под вечер Судержицкий - Сулер, - как его любовно звали сотрудники Художественного Театра, - танцевал фанданго, подпоясавшись красным шарфом, с платком на голове и говорил о гениальности оперы «Кармен», которую поручал ему поставить в наступающем сезоне Московский Большой театр.
Сулержицкий был очень талантлив, как бывают талантливы иногда русские люди: беспредметно и во всём. Он воспринимал жизнь по-своему, и она для него блистала особенными красками.
Кем он только не был, и куда только его не забрасывала судьба?.. Он побывал в тюрьме за отказ от воинской повинности, жил среди «духоборов», служил судомойкой у каких-то «господ» в Алуште и рассказывал о своём странствовании на верблюде по древней Средней Азии, о звёздных ночах пустыни, снимающих тяжесть жизни, её мелочных забот.
Своей фигурой, манерами и благодушным юмором он походил на А.И. Куприна. Жизнь его была недолга, и он не успел построиться и пожить в Баты-Лимане.

*

Во время своего краткого пребывания в Баты-Лимане, М.И. Ростовцев почти ежедневно ходил в соседнее имение Ласпи, также куп-ленное нами, в сопровождении своего юного помощника Мити Дервиза, и с большим увлечением начинал там археологические исследования.
Ростовцев говорил, что Ласпи лежит на костях древних людей и просил при рытье фундаментов для дач внимательно смотреть, нет ли археологических следов в данном месте, и если есть - просеивать землю и делать фотографические снимки.
И, действительно, когда мы начали строить дорогу в Ласпи, и пришлось срезать один мыс, в разрезе обнаружилось кладбище со скелетами древних людей, лежавших один над другим в 3-4 яруса.
Недалеко от старинных белых домов «экономии», построенных при Екатерине французом, выписанным ею для посадки винограда испанских сортов - маленькое готское кладбище.
Около десятка надмогильных плит с высеченными на них инструментами: ножницами, вилами, лопатами, которыми пользовались при своей жизни готы, лежат под дубками, и дикий горошек покрывает старые, почерневшие плиты своими розовыми цветами.

*

П.Н. Милюков, один из первых, построил свою дачку на самом высоком участке Баты-Лимана, над глубоким обрывом, над главным пляжем.
Он говорил, что это его временный дом, а что потом он выстроит себе постоянный внизу, на своём прекрасном прибрежном участке.
Этого «потом» не было.
В Баты-Лимане по утрам, как шутливо говорил о нём Билибин:
«От всех волнений далеко Милюков пьёт молоко»...

и… играет на скрипке. Большую же часть дня он работал над «Историей русской культуры».
Мы, батылиманцы, переживали тогда медовый месяц нашего устройства: всё нас интересовало и особенно соседние имения, обворожительные не только своей красотой и уютом старых усадеб, но и историческим своим прошлым.

Партенит

Добровольческая армия покидала Кавказ и перебиралась в Крым, в своё последнее пристанище.
Вместе с ней эвакуировался из Новороссийска и мой муж, ослабевший от перенесённого сыпного тифа, и для его «поправки» мы переехали из Ялты в имение моего зятя, Б. Келера, в «Верхний Партенин».
С нами поехала и моя подруга Толстая со своими двумя мальчиками, ровесниками моего сына.
Наш большой белый дом стоял на возвышенности, среди Партенитской долины, и вид на зелёный Аю-Даг, опрокинутый всей своей массой в море, на татарскую деревню на приморской скале, на окружавшие дом фруктовые сады и виноградники – был восхитителен.
Сзади дома, на полянке среди рощи, неустанно гурлили горлицы, и неустанно было очарование их нежного пения.
Партенит… своим именем увековечивший место одного из древних храмов Девы Дианы!
Его развалины видели ещё Паллас и де Рейн в 1803 голу, а Потёмкин увёз две колонны с Аю-Дага в Херсон для постройки собора, в котором впоследствии был сам похоронен. На вершине Аю-Дага среди зарослей грабба тянутся на довольно большом протяжении, образуя замкнутый прямоугольник, остатки стен, сложенных из больших глыб дикого камня… а одну мраморную колонну, может быть, храма Дианы, упавшую в море, буря выкинула на берег соседнего имения Карабах.
В 1912-13 г., при постройке моста близлежащего курорта Су-ук-Су, рабочие наткнулись на шесть не разграбленных гробниц, где было найдено большое количество золотых ожерелий, диадем и колец – все древне-греческой работы. Большинство было отправлено в Эрмитаж, где ими занята была целая витрина; часть распродана рабочими желающим, и несколько вещей отец моего зятя успел у них купить и передать впоследствии вместе со своей коллекцией картин Эрмитажу.
«При перекопках нашего виноградника, - говорил мой зять, - почти каждый год рабочие находили монеты, кольца серебряные, бронзовые, и раз нашли головную шпильку золотую с пятью  красными камнями. Много античных монет мы с отцом находили в лесу Аю-Дага.

*

Пришли на смену античной Тавриды Средние века, и в VIII  веке, в эпоху хозяйничанья в Крыму хозар, Партенит становится центром распространения христианства на южном берегу Крыма среди его язычников хазар, и готов в лице прославленного епископа Готского и Партенитского Иоанна. Он приехал из Византии, где преподавал Закон Божий императрице Ирине в царствование Льва и Константина Копронимов.
У подножия Аю-Дага, на берегу маленькой речки, преподобный Иоанн построил храм имени апостолов Петра и Павла, и монастырь при нём с прекрасной библиотекой, и его ревностное распространение христианства, и защита готов от хозар начались.
Здесь он был похоронен в алтаре храма. Остатки стен и мозаичного пола с надписью в пышном византийском стиле, капитель с колонной - остались памятниками блестящего прошлого Партенита и его архиепископа, память которого чтится православной церковью 26-го июня.
В 1907 г. Археологическая Комиссия в лице Н. Репникова производила раскопки храма, - расходы были взяты М.Г. Раевской на свой счёт, - и опубликованы их результаты в книге Н. Репникова «Партенитская базилика».
Следующие раскопки в 1911 году открыли у алтаря храма золотые церковные сосуды, древне-греческие монеты и позволили предполагать, что вокруг храма был в древности расположен греческий город Партенополис.

*
Настали Новые века...
При присоединении Крыма к Российской Империи, Екатерина II раздала много крымских земель своим приближённым, и знаменитый куртизан XVIII века и писатель кн. де Линь получил от неё в подарок древние места Никиты и Партенита.
Князь в восторге от знакомства со своими «вассалами»-татарами и от Партенита.
Однажды вечером, сидя в Партените у разбитой колонны, он пишет одно из самых замечательных своих писем - chef d’oeuvre эпистолярной литературы маркизе де Куаньи, «самой умной из моих парижских приятельниц».
«Здесь, в тени двух огромных орехов, старых, как мир, у подножья скалы, где ещё виднеется одинокая колонна храма Дианы, из самой прекрасной и интересной страны мира, я Вам пишу это письмо.
Я сижу на турецком ковре, окружённый татарами, они смотрят, как я Вам пишу и поднимают на меня свои глаза, полные восхищения, как будто бы я был второй Магомет.
Фиги, сливы, оливы, черешни, абрикосы и персики все в цвету: они распространяют самый нежный запах и защищают меня от солнца; волны морские шуршат блестящими камешками у моих ног.
Я растягиваюсь на ковре, погружаюсь в раздумье... и чувствую себя новым существом.
Вдали от великолепия двух Императорских Величеств  [5], которых я оставил по другую сторону гор, вдали от празднеств мирской суеты, пресыщенный удовольствиями, я, наконец, чувствую себя самим собой.
Я спрашиваю себя, почему, не любя ни почести, ни деньги, ни милости, ни стеснения, - я провёл мою жизнь при дворах всех европейских государей? Я вижу, что могу быть счастливым только в независимом покое.
Обаятельная, доверчивая простота Екатерины Великой (La Grande) меня покорила, а её гений привёл меня в эти очаровательные места...
Ночь будет прекрасна; море тихо, поверхность его гладка, как зеркало. Вечер удивительный, и я чувствую такую же ясность мысли, какая царит на небесах и на морской глади.
Недалеко отсюда, в Херсонесе, я собирал остатки колонн, я видел там развалины  акведука и стен, которые длиннее Лондона и Парижа вместе взятых  [6]. Оба эти города исчезнут так же, как Херсонес. В нём были те же интриги любовные и политические. Многие в нём думали тоже совершить необыкновенное, что могло бы изменить мир, а между тем, даже имена в этой стране извращены Татарией, и Крым давно предан забвению.
Прекрасные размышления для господ, правящих миром!
Обернувшись, я одобряю лень моих милых мусульман. Они сидят на крышах домов, скрестив руки и ноги.
Я нахожу среди них одного албанца, который знает немного итальянский язык. Я прошу его спросить татар, счастливы ли они, могу ли я быть им полезен и знают ли они, что Императрица отдала их мне?
Они мне передают, что в общем они знают, что их поделили, но не понимают хорошенько, что это значит; что до сего времени они были счастливы и что, если станут несчастными, то сядут на две большая филюги, построенные ими самими, и убегут в Турцию.
Я прошу им передать, что я люблю ленивых, но что я хотел бы знать, чем они живут?
Они мне указывают на стадо баранов, лежащих на траве, как и я, и я благословляю ленивых.
Они указывают мне на фруктовые сады и говорят, что когда фрукты поспеют, «каймазан» приедет из Бахчисарая, увезёт половину урожая на продажу, и что каждая семья продает фруктов на 200 рублей ежегодно. Они прибавляют, что в Партеницце - так зовут они Партенит - и в Никите, - другом небольшом имении, мне принадлежащем, греческое название которого обозначает «победа» - всего 46 семейств.
Я благословляю ленивых, я им обещаю защищать их.
Они приносят мне масло, сыр и молоко, совсем не кобылье, как это водится у ногайцев.
Я благословляю ленивых и опять погружаюсь в мои размышления. Еще раз спрашиваю я себя, что я здесь делаю? Императрица мне предложила её сопровождать в зачарованный край, которому она возвратила его античное имя Тавриды, и во внимание к моему влечению к Ифигении, отдала мне место храма, в котором дочь Агамемнона была жрицей
И я опять мечтаю и делаю проекты. Пресыщенному всем изведанным, почему бы мне не остаться здесь? Я обращу в свою веру этих мусульман, научив их пить вино, я построю дворец, который светил бы далеко в море мореплавателям.
Какая досада, - думаю я: преследование античной религии уничтожило эти прекрасные остатки культа богов, такие драгоценные для фантазии и воображения.
Уже падают ночные тени и начинают покрывать землю. Муэдзин с высоты своего минарета призывает к молитве.
Я ищу левой рукой свою бороду, которой у меня нет, я прижимаю правую руку к груди и благословляю ленивых.
И я ухожу от них, и они с удивлением смотрят на меня, своего господина, и слушают о том, что я хочу их оставить свободными...
Я с грустью смотрю вокруг себя, на эти прекрасные места, которых я никогда больше не увижу, и которые подарили мне самые восхитительные дни моей жизни.
Свежий ветер, вдруг поднявшейся, отвратил меня от мысли ехать по морю на шлюпке в Феюдосию, и я еду верхом на татарской лошадке, чтобы через 48 часов нагнать Их Императорские Величества.
Императрица оставляет в каждом городе более 100.000 рублей на подарки, балы, фейерверки и иллюминации на 10 лье в окружно-сти. Она говорила, что её обязанность «благодарить и вознаграждать».

*

Такова сложная историческая эволюция этого миленького Крымского местечка.
В двадцатых годах прошлого века Пушкин гостил в Гурзуфе у своих друзей Раевских, которым принадлежал Нижний Партенит и Карасан. Пленённый античной и магометанской красотой Крыма, он написал ряд своих чудесных стихотворений.
М.Н. Раевский, сын друга Пушкина и племянник воспетой Некрасовым княгини М.Н. Волконской, жены декабриста, в собрании своих стихов пишет о Партените:

«Где скифы? Где тавров воинственных внуки?
Где готы, владельцы прибрежной земли?
Как детская сказка, как праздные звуки,
Забыто их имя, исчезли следы,
И новые люди, и новое племя
Пришли, уповая, что каждый нашёл
Отчизну надолго, - но пробило время,
И взвился над Таврией новый орёл!».\

Мы спускались в «Нижний Партенит» через наш парк, давно посаженный известным ботаником Никитского сада Гартвисом. Невиданные гибкие и высокие деревья с сиреневыми цветами, вперемежку с пальмами, окаймляли нашу дорожку, спускавшуюся в Партенитскому пляжу, где м купались в море вблизи руин церкви Иозина готского.
Тихо и пустынно было в Нижнем Партените и Карасане; Раевские уже покинули свои имения, так как никто не верил, что генерал Врангель может отстоять маленький Крым от Красной армии огромной России.
Виноградники и сады были заброшены и не окопаны за отсутствием рабочих рук, и отличная винодельня, оборудованная отцом моего зятя американскими машинами, бездействовала. Было голодно: ели хамсу - маленькую рыбёшку, сушили её, толкли и из её муки делали лепёшки вместо хлеба. Крупную рыбу не ловили: старые сети износились, а новых не было. Ждали с нетерпением нового урожая овощей и фрукт.
В горах и лесах Яйлы прятались «зелёные» - дезертиры Добровольческой армии. Они делали набеги на соседние селения и на проезжающих по шоссе, дабы добыть себе пропитание. Мы скоро познакомились с ними.
Однажды, когда наши мужчины уже служили в Ялте, и мы были одни с детьми, в нашу большую столовую вошёл староста деревни Партенит, важный в своем чёрном суконном кафтане, в чалме, шитой золотом. Он нам сказал, что в их деревню спустились «зелёные» с Яйлы и ходят с мешками и собирают пропитание и прибавил, что советует моей дочери не оставаться в её большом барском доме, а идти лучше к нему в деревню. Мы были тронуты его заботливостью, и было решено, что дочь отправится в сопровождении управляющего к старосте, а я, Толстая и дети перейдём ночевать в дом нашего управляющего.
Наши мальчики, воинственного возраста, в восторге и от необычайного ночлега и от ожидания «зелёных», о которых они так много слышали, схватили свои подушки и мчались через двор в дом управляющего; а моя дочь собралась в деревню, когда совсем уже стемнело. Но на половине спуска она наткнулась на ствол винтовки, торчавшей из-под куста, и в ужасе бросилась бежать обратно к нам.
На беду, кто-то протелефонировал в Гурзуф, прося прислать милицию.
Очень скоро мы услышали тяжёлые солдатские шаги под окнами дома, и вдруг на террасе появилась перед испуганной женой управляющего юркая, не солдатская, фигурка, влезшая на террасу по стволу старой глицинии и спрашивающая - «Где господа?..».
А через парадную дверь уже входил солдат с винтовкой. Мы ввели солдата в контору и предложили ему хлеба и хамсы, расспрашивая его об их житье-бытье на Яйле. Солдат жаловался на холод и голод: «Нельзя костра зажечь - как увидят снизу, так и начинают палить на огонь и на дым».
Я и Толстая уговаривали его бросить их житьё, перейти на легальное, обещали ему зашиту и работу у нас по окопке виноградника.
Он слушал внимательно, но когда я обмолвилась: «Вместо дезертира будете сельским рабочим», - он быстро вскочил, стукнул ружьём об пол и закричал: «Я не дезертир, почему я дезертир?!».
Мы старались его успокоить и, нагруженного мешками, поскорее выпроводить в тёмную даль. «Да не идите по шоссе, - крикнула я ему вдогонку, - милицию встретите, идите вдоль забора по тропинке»... Только что он вышел, дверь опять отворилась, и мы в ужасе увидели перед собой татарина-милицейского с винтовкой и наганом за поясом и... ждали выстрелов, борьбы,.. Но глаза татарина весело смеялись из-под каракулевой шапочки... «Зелёных видели?» - спросила с удивлением я. «Видели... поздоровкались...», - улыбаясь, сказал он, и страшная тяжесть отлетела от сердца.
Но на другой день мы всё же уехали все в Ялту и там узнали, что «зелёные» опять приходили к нам, напали на вино в подвалах, перепились, и начался грабёж дома…
А через год от нашего Партенитского дома не осталось камня на камне среди голого, опустевшего двора: его разнесли соседние деревни на свои нужды.
Таково было время.


«Горная Щель» Бакуниных

Вернувшись в Ялту, мы поселились вблизи её в Бакунинском именьице «Горная Щель».
Здесь жизнь была незаметнее, чем в городе, и можно было прокормить нашу корову почти круглый год на подножном корму.
«Горная Щель» хорошенькое именьице в ущелье Уч-Кош. Табачные плантации, зелёные лужайки с горными источниками сменялись в глубине ущелья ореховыми рощами, а далее и выше великолепными сосновыми лесами Удельного Лесничества.
По другую сторону ущелья, напротив дома Бакуниных на xoлмах видна была вся татарская деревня Ай-Василь, древнее убежище тавров, готов и, вероятно, киммерийцев, предмет особого внимания историков. На дне ущелья древние грецкие орехи, груши и черешни сохраняли прохладу даже в самые жаркие дни.
Через ущелье поднимаешься в Ай-Василь; наверху, на площади стоит мечеть, около неё на скамейке греются на солнце старые важные татары, многие в чалмах, заслуженных путешествием в Мекку, отработавшие свою жизнь, и обсуждают все общественные дела.
На эту площадь выходит калитка белой каменной стены, окружающей дом богатого татарина, арендовавшего землю Бакуниных «под табаки».
Задвижка калитки будила старого пегого пса «Чабана», он беззубо глухо лаял, и мимо вас стремительно пробегали девочки, блестя золотыми монетками на фесках, и появлялась молодая хозяйка с кофейницей под мышкой, всегда нарядно одетая в красных шароварах с цветами, в чувяках и чадре, вышитых золотом. В комнатах прохладно, чисто, медная Бахчисарайская посуда блестит, расставленная на полочках. Особенной гордостью была маленькая электрическая батарея, слабо зажигавшая лампочку над очагом.
Дом окружён фруктовым садом с аллейками, подметёнными, как глиняные полы в доме, и обсаженными розами, сантифольными, из которых в Болгарии, в знаменитой Казанлыкской долине, делают розовое масло, а в Крыму татарки варят чудесное, душистое варенье. В саду растут особые Ай-Васильские персики, абрикосы, винные ягоды; за садом в гору тянутся табачные плантации.
Мы сидим на деревянном чистом полу площадки сада, откуда видны безбрежное небо-море и раскинувшаяся внизу Ялта. Сбоку сараи, где висят для просушки папушки табака, и молодые татарочки и мальчики нанизывают на длинные иглы его липкие пушистые листья.
Я и моя подруга гр. Толстая в весьма затруднительном положении; на деньги ничего не продают, и мы сговариваемся с хозяином посылать наших 7-8 летних мальчиков «вязать папушки» в оплату за персики и абрикосы.
Наши хозяева «Горной Щели», Павел Александрович Бакунин, младший брат знаменитого бунтаря, и его жена Наталья  [7], давно поvперли, оставив поcлt себя старый дом с прогнившими уже террасами и балконами, бассейном с фонтаном, обсаженным Павлом Александровичем плакучими ивами и свою могилу-склеп на зелёной весёлой лужайке под леском. Над склепом маленький алтарь с сухими цветами в вазочках и надписью: «Блаженны алчущие и жаждущие правды - ибо они насытятся».
После их смерти осталась большая библиотека Павла Александровича - он был философом, и переписка его и жены друг с другом и друзьями во вкусе Герценовского кружка - интимная и романтичная. Эта переписка была разработана и опубликована в «Русской Мысли» Ал. Ал. Корниловым.
В наше время «Горной Щелью» владели племянники Бакунина: один, уехавший с семьёй из Крыма, другой Мишель, офицер Добровольческой армии, только что убитый на Кавказе. Хозяйкой осталась его вдова француженка Марго Бакунина, воспитывавшаяся в сиротском монастыре под Парижем и привезённая оттуда Мишелем, обучавшимся в Париже живописи.
Хрупкая и нежная с правильными, закруглёнными французски-ми чертами лица, она сразу отдала своё сердце Мишелю, а свою душу России.
Мишель привез её прямо из Парижа в Бакунинское гнездо Тверской губернии, свято хранившее дух своих пенатов. Там молодая жена Мишеля водила хороводы на деревне с деревенской молодёжью, вдыхала прелесть северной природы, берёзовых рощ, голубых озёр с незабудками и полей ржи, с васильками и жаворонками. Всё ей было мило там, и она ездила по уезду и собирала старинные вышивки, лоскуты парчи и кички XVI и XVII веков, ещё недавно хранившиеся во множестве в крестьянских сундуках Тверской, Новгородской, Псковской и других губерний.
В «Горную Щель» Марго попала после крушения Добровольческой армии на Кавказе, после гибели своего Мишеля, и «Горная Щель» была её последней пристанью. Она говорила, что так устала бежать куда-то, так не хочет отрываться от дома своего мужа.
Она сдавала нам низ дачи, а сама жила наверху её вместе с женщиной врачом, с которой она работала, как сестра милосердия, в соседнем лазарете, в заразном отделении, как более опасном.
Женщина врач была весёлая здоровая женщина, и её раскатистый смех часто раздавался на верхнем балконе, где они обе пили вечерний чай. К нам Маргарита Александровна спускалась грустная, с трудом поддерживая разговор. Она играла на рояле или кормила недавно вылупившегося цыплёнка, жившего между рамами окна нашей гостиной, цыплёнка без матери, согреваемого только лучами солнца.
Однажды утром она прошла мимо нашей террасы, где мы чай, совсем больная, и мы с удивлением смотрели на её высокую стройную фигуру в белом халате: она шаталась и еле переступала ногами и, несмотря на наши протесты, продолжала путь к больнице.
Наша общая прислуга, старая экономка Бакуниных Никитична рассказывала, как, убирая её постель, она нашла под подушкой револьвер, и докторша говорила, что Маргарита Александровна приняла веронал...
В своём письме, оставленном в столе, впоследствии найденном, она писала по-французски:
«Ложась спать, я долго смотрела на мой любимый бюст Вольтера - символ родной Франции, и не знала, что оказать ему. Я приняла веронал, кажется, слишком много... взяла портрет Мишеля, легла и долго говорила с ним. Я ждала смерти, я звала её, но она не приходила.
Так настало утро, и добрая Никитична принесла мне кофе».
Через несколько дней Маргарита Александровна оправилась и опять начала по вечерам играть на рояле.
Я предложила ей наутро пойти в Ай-Василь за абрикосами для сладкого пирога, который мы пекли поочерёдно, но она тихо сказала: «Нет, завтра я никак не могу, не могу идти»... Мы решили отложить нашу прогулку, и с утра наша семья ушла в Ялту.
В наше отсутствие Маргарита Александровна взяла ванну и попросила Никитичну вынести складную постель моего маленького сына в сад на полянку, откуда видно море, и отослала её в госпиталь за обедом.
На постельку, вместо подушки, она положила стопку своих любимых книг, вместо белого платочка сестры милосердия надела старинную кичку, шитую жемчугом и золотом, легла и приготовилась...
Возвращавшаяся с обедом из госпиталя Никитична, открывая нижнюю калитку сада, услышала выстрел... Быстро поднявшись, издали она увидала странно вытянувшееся тело Маргариты Александровны, и всё поняла.
Она видела, как бедняжка опустила руку от щеки на грудь и как пошевелились пальцы её ног в сандалиях. Никитична подняла её руку, кровь сочилась пятнами на груди, и револьвер лежал в разжатых пальцах.
Всё было кончено.
Марго похоронили в Бакунинском склепе на зелёной полянке, и ушла туда молодая жизнь, не хотевшая расстаться со своим прошлым счастьем.

 

Большевики в Ялте

Настала полуголодная зима.
Ели серые макароны, скупо жарили на «маргалках» оладьи на подсолнечном масле, ели хамсу - рыбёшку, которую в прежние времена в Балаклаве грузили целыми подводами для удобрения окрестных садов, вместо кофе жарили жёлуди, вместо чая заваривали морковь с травами и шиповником, вместо сахара употребляли сахарин, от которого чай получал противный медно-сладкий привкус.
Чтобы разжигать маргалку, ходили по окрестным великолепным сосновым лесам вплоть до Яйлы и собирали в мешки сосновые шишки. Много думали о еде, как бы прокормиться на завтрашний день.
И пела Ялта тогда жалобную песенку:

«Цыплёнок жареный,
Цыплёнок пареный,
Цыплёнок тоже хочет жить…
- Я не советский, я не кадетский,
Я - петушиный комиссар!»

Ялта напряжённо ждала - одни со страхом, другие с надеждой и злорадством - большевиков.
Уже давно опустел базар; не слышно было весёлых бубенчиков татарских лошадок, привозивших из горных долин Крыма сено, дрова, фрукты. Базарные торговки угрожали: «Вот наши придут!», - и, предвкушая их приход, начинали грабить. Одним из первых был разграблен Мордвиновский дворец в парке над базаром. Под вечер шоссе у подъезда дворца было покрыто осколками разбитых люстр и посуды, лохмотьями штофных шпалер, содранных со стен. Грабили дружно, и настроение у толпы было радостное и возбуждённое. Наш дворник объявил моей матушке, что он больше ни служить, ни качать воду не будет, так как назначен сотским в большевицкий отряд, который выйдет ночью навстречу идущим из Симферополя большевикам.
Наутро он пришел в кухню мрачный, опалённый порохом с винтовкой в руках и рассказывал прислуге, как они засели за скалами по Массандровскому шоссе и обстреливали в тыл «татарву», шедшую против большевиков...
Дворник посоветовал своим господам не ночевать этой ночью у себя в доме, так как ждали облавы.
В тёмную, осеннюю ночь ветер, срывавшийся не то с гор, уже покрытых снегом, не то с бушующего моря, охлёстывал маленькую группу, спускавшуюся с Дарсановской горы в нижнюю часть Ялты. Дворник заботливо укутывал мёрзнувшего моего мальчика в своих могучих руках и говорил раздражённо мне:
«Эх, что вы мне говорите? Я незаконный сын священника, у меня два вот таких сына в деревне под Киевом голодают. Что же? Мне ваши кадеты дадут землю? Узаконят мою жизнь? Нет, уж я лучше пойду с нашими, с большевиками».
На другой день было ослепительное утро. Белая терраса нашей дачи как бы плыла в голубом воздухе над серебристым морем.
Ha террасе, как обычно, лежали больные в chaises-longues, положив головы на подушки, с пледами на ногах и многие с термометром во рту.
Накануне вечером пришёл в Ялту миноносец «Хаджи-Бей» с большевицкой командой и отшвартовался у мола.
Больные любовались нарядным белым миноносцем, с блестевшими на солнце медным жерлами пушек.
Больные видели, как поворачивались их жерла во все стороны Ялты, зажигая солнцем золотые блики. Неясные, ласкающие звуки неслись снизу проснувшегося города в это чудесное зимнее утро.
И вдруг внезапный торжественный рокочущий выстрел с миноносца прокатился над городом и через несколько секунд мягко разорвался, как бы осел где-то.
Больные встрепенулись, бросились к перилам балкона, чтобы узнать «почему это?».
И вдруг прогрохотало второе «Ба-а-а-бах», как им показалось, над головой, и они увидали золотые жерла, направленные на Дарсановскую гору, где стояла наша дача. И вдруг сбоку где-то внизу рассыпалась ответная дробь пулемётов: то отвечали татары и белые добровольцы с балконов и крыш дач.
«Та-та-та» выстукивали пулемёты, и все жители нашей белой дачи бросились в самый нижний этаж и засели там за толстыми фундаментальными стенами.
Скучившись вместе, они тихо переговаривались и смотрели на стеклянное оконце двери, где при каждом выстреле загорался отражённый огонёк, вылетавший из жерла пушки.
Бой крепчал. Всё чаще мелькал огонёк на оконце, всё чаще и ближе, мягко оседая, оглушительно рвались снаряды, и пулемёты уже не прекращали свою трескотню. И вдруг дача задрожала, что-то огромное свалилось и разорвалось, и тут же посыпались где-то близко камни, заглушённые обвалом земли. Громили соседний офицерский лазарет, и шестидюймовый снаряд разворотил его нижний угол.
Жители нашей дачи вперебежку, под градом пуль, перебежали улицу и укрепились в подвале нижней дачи.
Подвал был большой с железно-бетонным потолком, и беглецы почувствовали себя в относительной безопасности. Все разместились на сложенных в штабели дровах. Над всей группой властвовал маленький, толстенький делец: стараясь заглушить свой страх в чужом волнении, он умоляюще складывал свои короткие ручки и просил: «Только, mesdames, прошу не устраивать паники... Пожалуйста... Опасности никакой нет... Я уверяю вас». Все были спокойны, и странны были его увещания, а он сел между толстыми простенками арки играть в шахматы со студентом. Случалось, что снаряд пролетал по садику дачи, - тёмные листья зимоцвета бились вслед пролетавшей бомбе, а тонкие веточки жимолости трепетали и метались, припадая к земле.
К вечеру всё стихло: перестали летать ухающие снаряды, перестали шить свой саван пулемёты.
И только по спуску шоссе в боковое окошечко было видно, как бежали одиночные тёмные фигуры, как опускались на одно колено, и из их винтовок вспыхивал бледный огонёк в сумерках, оку-тывавших уже город.
Наутро опять забухали пушки, затрещали пулемёты. На даче было всё съедено, и беглецы начали делать вылазку в свои старые жилища, принося всё съестное, что попадалось под руку. Первой ушла моя мама, незаметно скрывшись из подвала, и под градом пуль, как пчёлы жужжавших и впивавшихся в каменную грудь дома, умудрилась принести котлеты своему внуку.
Прошла ещё одна тихая ночь, а под утро на третий день пришли какие-то женщины с корзинами для добычи и объявили, что всем жителям Дарсаны дано перемирие на два часа, в которые они должны оставить гору, так как она подвергнется «специальной» бомбардировке.
Офицерский лазарет был совершенно разрушен, и большевики уже овладели набережной и нижней частью Ялты.
Наш маленький делец крепко ухватил свой драгоценный жёлтенький чемоданчик и первый выбежал из дома, за ним последовали и другие.
Выйдя на свет Божий, беглецы поразились видом разрушенной улицы. Напротив их дома оба балкона соседней дачи висели, сбитые со своих балок; в соседнем пансионе весь угол был разворочен снарядами, обнажив груду изломанной мебели и полуразрушенный рояль. Улицы были покрыты камнями и белой известью штукатурки, как бы после землетрясения.
Шли быстро по пустынным улицам, изредка встречая сестёр милосердия на перевязочных пунктах и раз носилки с раненым.
В одном дворе удалось поймать извозчика и за солидную сумму нанять в Балаклаву... В коляске поместились бабушка, внук с бонной, я и моя belle-soeur и маленький пёсик. Вещей никаких не было, кроме бидона молока.
Тихо поднималась коляска в гору по шоссе, обгоняя группу женщин, видимо, торговок с базара. Они внимательно осматривали едущих в коляске, и слышны были их враждебные слова: «Ишь, буржуйки... быдто не видать, в платочках..., а собачонку свою везут... бегут...».
Чтобы сократить путь, мы подъехали к воротам Ливадии, царского имения, прося пропуска у стражи, уже стоявшей у ворот. От неё отделилась молодая женщина в солдатской шинели - с красным бантом на груди.
- Бомбы не везёте? - говорила она, обыскивая экипаж,
- Что вы? С ребёнком, - говорили мы в недоумении.
- Не пускатъ через ворота, - скомандовала та, и мы поплелись кружным путём через гору, пока не въехали в чудесный сосновый лес Ореанды и вздохнули свободно в его безмолвной тишине.
Мы ехали, не останавливаясь, 40 вёрст, вплоть до Байдарских ворот. Уже надвигались сумерки, усталые лошади в мыле и поту тихо поднимались в гору. Наверху перевала резиновые шины колёс мягко шуршали по залежалому снегу, и ручейки в канавке, ласково журчали, вызывая радостное ощущение прелести природы, и душа отдыхала от ужасов братоубийственной войны.

«Ямщик, не гони лошадей!
Нам некуда больше спешить,
Нам некого больше любить
Ямщик, не гони лошадей…
Всё мрачно и грустно кругом,
Томителен долгий наш путь,
А прошлое кажется сном.
Ямщик, не гони лошадей…»

И робкий девичий голос бонны звучал грустно и неуверенно.

*

Вскоре мы вернулись в Ялту.
Однажды я очищала со своим маленьким сыном распускающиеся зимние фиалки, самые тёмные и душистые, - как стукнула калитка, и вошёл милицейский.
По распоряжению властей за неуплату «контрибуции», наложенной на буржуев при взятии Ялты большевиками, я приглашалась в комиссариат. Там я уже нашла около 30 человек таких же арестованных, как я, и вскоре всех нас под конвоем повели по Ялтинской набережной к Ливадийскому мосту, в гостиницу «Ореанда», где помещалась тогда «Чека».
Прохожие со страхом смотрели на непривычное шествие и предлагали внести за некоторых контрибуцию... Но было уже поздно. Перед подвалом гостиницы нас долго держали в запущенном и грязном саду. Я стояла на верхней ступеньке лестницы, ведущей в подвал и говорила часовому, стоявшему подле, о народном представительстве, Учредительном Собрании и пр. Он мрачно слушал меня и, наконец, буркнул: «Не надо нам вашего Учредительного Собрания»…
Огромные двери подвала отворились, и мы были загнаны внутрь.
Цементный пол был грязен и, видно, не мы первые были здесь. У стены стояла скамейка, на неё сели самые старые и среди неё местный благотворитель, старик еврей, и две старухи, ялтинские дачевладелицы, молчаливые и неподвижные в чёрных шёлковых капюшонах, похожие на вещих птиц. Матросы-большевики косились на них и посылали на «тот свет». Остальные заключённые ходили, стояли, некоторые садились на грязный цементный пол.
На мне было лёгкое кисейное платье, и напрасно мой отец принёс пальто и одеяло и просил стражу передать мне. Я ходила взад и вперёд, чтобы согреться. Всё совершающееся, такое необычное в этом мрачной подвале и неизвестность будущего взвинчивали нервы… В тёмном углу на полу сидел нарядный бухарец в белом фланелевом костюме, красной феске, в зелёных шёлковых носках, с большим изумрудом на мизинце. Положив руки на колени, он медленно покачивался взад и вперёд в молитве с закрытыми глазами на сером от волнения, молодом ещё лице.
Это был управляющий дворцом Эмира Бухарского. Мне было жаль его, и я сказала шутливо:
«Ничего... всё пройдёт... Ваш господин узнает, как вы страдали, как вы сидели за него в этом подвале, и наградит вас! Он даст вам бухарскую звезду, осыпанную бриллиантами, и будет милостив к вам за вашу преданность».
Бухарец открыл глаза, в изумлении посмотрел на меня и сказал, отчётливо выговаривая каждое слово: «Спасибо, спасибо... Да наградит тебя Бог, и да будешь ты счастлива в своих детях за твою доброту и твои страдания».
И шутка замерла у меня на губах...
Я поднялась на полати в другой угол подвала и, облокотясь на перила, ждала, что будет... и, к моему крайнему изумлению, увидела моего часового, несущего мне матрац. «Нате вам, отдохните, холодно на полу»...
Я опустилась на тюфяк, и ко мне подползла дама, а за ней студент. Дама жаловалась своему спутнику, умащиваясь подле меня:
«Нашему роду 300 лет, и никогда у нас никто политикой не занимался... и угодило меня приехать в эту подлую Ялту».
«Сударыня, - успокаивал её студент, - вот я недавно вернулся с фронта; сидел там неделями в мокрых окопах, и сверху капало, - а здесь сухо… Потерпите».
Часа в четыре ночи, перед рассветом, послышался шум снаружи, загромыхали железные затворы, и вместе с робким рассветом в тёмный наш подвал вошло несколько матросов.
Мгновенно в памяти воскресли подземелья колизея, инсценируемые на современный лад.
Матросы вышвырнули со скамейки старух и старика еврея... - «Стыдно, нехорошо, - стыдил он их, - у меня уже внуки вашего возраста», - но матросы, не обращая на них внимания, начали вызывать по фамилиям заключённых, обвиняя их в саботаже и укрывательстве денег.
Когда дело дошло до меня, часовой сказал матросам: «Оставьте её, товарищи: она правильная». - «Так отправим её на фронт хлеба печь», - весело сказал один из них.
Дойдя до противоположной стороны подвала, матросы долго возились, допрашивали Окунева, содержателя гостиницы на базаре, и было жалко смотреть, как они дёргали его за плечи, заставляя плясать, и как он выделывал в угоду им какие-то па. Через несколько дней его, - единственного из нас, - расстреляли.
Мы целые сутки не пили и не ели, но возбуждённые нервы не давали это чувствовать.
На рассвете нас вывели в сад гостиницы, окружив стражей, и приказали идти подметать улицы города. Боже мой, как мы были рады очутиться опять на милой земле, видеть безмятежное небо и ждать первых лучей восходящего солнца.
Мимо отворенных ворот мелькали редкие прохожие, и вскоре во-шла работница с вёдрами за водой. Она накачала воду из помпы, стоявшей рядом со мной и часовым, и, посмотревши на арестованных, унося воду, промолвила: «Ох, столько народу всё забирают, забирают... Будь они прокляты: ни бедным, ни богатым от них житья нету».
Я не удержалась и, обернувшись к часовому, промолвила: «Вот не знала я, что простой народ так честит вас».
Красноармеец переступил с ноги на ногу и сказал: «Они и нам надоели, вот докеле», - и показал рукой на горло.

*

Мы покидали Крым - последнее убежище прошлого, уходящего в историческую даль.
На палубе итальянского парохода и на молу, - толпа людей с детьми, вещами, мешками, чайниками. Развороченный людской муравейник суетится, бежит и, наконец, умащивается на палубе парохода. Ничто не объединяет эту толпу беженцев, над которой гремит лебёдка, утаскивая с мола в трюм неведомые тюки и товары.
На молу заплаканные лица остающихся, а с другой стороны палубы - синие вершины Яйлы, белые знакомые дачи, отдалённый шум экипажей на набережной.
Мы прощаемся, может быть, навсегда, с потемневшими силуэтами привычных и милых очертаний гор, с родными огоньками на набережной и на нашей белеющей даче на Дарсане.
Вечереет... Незаметно мы отделяемся от мола, слышатся последние крики провожающих, и пароход, потушив огни, выходит в Чёрное море.
Русская земля плывёт назад, и её берега скрываются в тёмной дали.
С тоской в сердце я смотрела на кипящие вокруг чёрные волны, и думала:
«Камо бегу от лица Твоего? И Ты везде со мною»...


(журнал "Возрождение", Париж)