Действительное воображаемое

Александр Синдаловский
        (малые и не очень рассказы)

        Грибы
       
        Городецкий часто ходил по грибы. Он любил лес, потому что чувствовал себя в нем, как дома. Дома же недомогал, как заблудившийся в лесной чаще.
        Названий деревьев Городецкий не знал. По лишаям на коре ориентироваться не умел. Тем не менее, ему казалось, что между ним и лесом установлена некая неразрывная мистическая связь. Так оно, вероятно, и было.
        Городецкий собирал грибы без спешки. То в небо посмотрит. То понюхает еловую смолу. Повернет носком сапога шишку. Ткнет пальцем в пышный нежный мох. Услышит дробь дятла, начнет высматривать его среди ветвей. И пока не обнаружит, с места не сдвинется.
        В грибах Городецкий разбирался. То есть, умел отличить съедобные от прочих. Но и на ядовитые подолгу засматривался. Невозможность употреблять их в пищу окружала поганки ореолом аристократизма.
        Городецкий возвращался домой с полной корзиной. Если грибы не доходили доверху, он подкладывал под них траву и мох, чтобы они вздымались над краями корзины. Не для хвастовства перед другими, но для собственного морального удовлетворения.
        Дома Городецкого ждала недовольная жена. Не могла простить ему, что он шатается по лесу один, а она готовит и убирает. Жена хотела, чтобы Городецкий свозил ее в город, на ярмарку. Но он тосковал от человеческой суеты. А среди ярмарочного шума ему становилось дурно. Но взять жену в лес – да разве женщине там место? Ведь это как в храм припереться в колошах и там наследить. Начнет ныть пронзительнее комаров. И не пошла бы она в лес: не дура по грязи шастать. Еще в болото ее затащит. (Городецкий один раз забрел в болото, потерял там сапог и с гордостью об этом рассказывал). Однажды он все-таки позвал жену в лес, зная, что она откажется. И все равно, приглашая, страшно боялся, что согласится. Но она отказалась.
        В качестве мести жена не готовила собранные Городецким грибы. Ни супа, ни жаркого, ни солений. А сам Городецкий к кухонным принадлежностям не притрагивался из мужского принципа. Поэтому, пока грибы источали приятный пряный запах, он держал их на подоконнике за занавеской (чтобы они не мозолили глаза жене), рядом с креслом, в котором сидел, если не находился в лесу. А потом, горько вздыхая, выкидывал. Чтобы не осквернить грибного достоинства, он вываливал их на хвою под сосной, не исключая возможности, что грибы пустят корни. Но, к затаенной радости Городецкого, этого не происходило. И ему опять приходилось отправляться за грибами в лес.
       
       
        Трамлей
       
        Начитавшись русских классиков, эмигрант Крюков почувствовал желание испытать ностальгию. Для этого он решил вообразить трамвай. Во-первых, в городе, где Крюков влачил свое иммигрантское существование, по транспортным артериям и капиллярам циркулировали исключительно неповоротливые автобусы и ядовито-желтые такси. Во-вторых, что может быть ностальгичнее трамвая, который пронесся не через один утонченно-лирический рассказ и незабываемо продребезжал в печальных, но светлых песнях?
        Крюков хотел представить веселый желто-красный трамвай или, на худой конец, призрачный бело-зеленый. Но вместо этого в его голове почему-то возник троллейбус неопределенной сероватой окраски. Первым делом, у троллейбуса соскочили дуги с проводов. Водитель вышел из троллейбуса и, чертыхаясь, водрузил их на место при помощи привязанного к ним каната. Троллейбус поехал дальше.
        Крюков огляделся вокруг. Пассажиров было немного, но у них отсутствовали лица. То есть, на месте лиц располагались белые пятна, как на полотнах Модильяни и Малевича.
        Крюков попытался вспомнить, откуда и куда он едет, но не смог. Тогда он посмотрел в окно, чтобы понять, где находится троллейбус. Может, исходя из его координат, он сможет догадаться о точке отправления и пункте назначения? Окно оказалось запотевшим. Крюков протер его рукавом и увидел незнакомые места.
        Крюкову стало скучно. Он устал напрягать фантазию и снова раскрыл книгу русского классика. Но тут в троллейбус вошел контролер. Крюков пошарил в кармане и понял, что у него нет билета. Он хотел вообразить, как приобретает билет до прихода контролера, передавая мелочь сидящим впереди, а те, в свою очередь... Но не успел. Контролер подошел вплотную и вопросительно посмотрел на него, грозно щелкая щипцами.
        Крюкову не стоило размениваться на трамваи, когда где-то в глубине памяти успокоительно неслось метро, и женский дикторский голос внятно объявлял станции.
        Он раздраженно закрыл книгу и включил телевизор.
       
       
        Брюнетки-блондинки-брюнетки
       
        Цветоватый был женат на брюнетке и очень об этом жалел. Ему всегда нравились сговорчивые, легкомысленные и смешливые особы со светлыми волосами. А у жены Цветоватого характер был темпераментный, строптивый и крутой, как и у прочих представительниц ее масти. Она упрямо гнула свою линию, а у Цветоватого имелся свой курс, не терпящий отклонений от заданного вектора. Имели место ссоры, перебранки и скандалы. Жена-брюнетка истрепала его нервы в бахрому, но сама часто путалась в созданных ею текстильных дебрях и, путаясь, пуще трепала нервы ему и себе. Цветоватый страдал, стиснув зубы, а часто и кулаки. А когда и те, и другие были сжаты до предела, не знал, что ему сдавить еще, помимо горла жены – но это только бы завело в очередной тупик.
        В итоге, исстрадавшись и изведя жену, Цветоватый развелся с нею и вскоре женился на блондинке. Поначалу ему показалось, что он перенесся из ада в рай. Но вскоре пресловутые кущи разочаровали его. Цветоватому стало скучно с женой, которая в придачу оказалась редкостной стервой. Правда, иного рода, чем его первая жена. Она только прикидывалась ангелом, а на самом деле хитрила, лгала на каждом шагу и добивалась своих целей изощренной комбинацией обольщений, уговоров и обмана. К тому же, у Цветоватого возникло подозрение, что она была не до конца ему верна. По крайней мере, его первая жена не опускалась до измен и была Цветоватому по-своему предана.
        Он развелся с блондинкой и уже собирался вновь попытать удачу с брюнеткой, когда, выслушав дружелюбные насмешки друзей, которым исповедовался в своих семейных неурядицах, вдруг усомнился в своей психической нормальности.
        Цветоватый посетил известного психотерапевта, встречи с которым добился через родственников знакомых друзей. В приемной ему пришлось прождать более часа. Цветоватый разозлился и хотел уйти, чтобы жениться на шатенке, в надежде обрести в ней золотую середину, и пустить жизнь на самотек. Но пока он вычислял среднеарифметическую окраску волос, его пригласили в кабинет.
        Цветоватый постепенно забыл о своем раздражении и рассказал врачу все, как было, находя странное удовлетворение в душевном стриптизе. Но вдруг заметил, что терапевт слушает его невнимательно, проявляя признаки нетерпения. Он оборвал монолог и ожидал услышать что-нибудь банально-риторическое, вроде наставления относительно относительности всего на свете и необходимости искать позитивные стороны в выпавшем жребии.
        Но вместо этого психотерапевт сказал следующее. Когда к нему приходят невротики и прочие психопаты, он чувствует отвращение к их причудам и заскокам. Даже непрофессионалу понятно, что они бесятся с жиру (это вульгарное выражение в точности характеризует их состояние). Ему все время хочется напомнить им о поколениях, живших в нужде и ежедневно заботившихся об элементарном выживании. Не говоря уже о героях, сражавшихся за родину в сырых траншеях – контуженных и все равно оставшихся вменяемыми. Взять бы и послать этих невротиков на фронт или посадить в тюрьму без вины и следствия, чтобы их в экстренном порядке привели там в чувство. Но если больной идет на поправку, что периодически случается в его практике, психотерапевту становится омерзительно его счастье и психическое здоровье. В какую редкостную самодовольную свинью превращается пациент! И врач почти радуется, когда у больного случается рецидив депрессии или обострение фобии.
         Цветоватый хотел услышать вывод из сказанного, но врач отвернулся от него и с мучительно-брезгливой гримасой уставился в окно, по которому стекали капли дождя. Потом он встал и задернул занавеску, отчего в кабинете воцарился зловещий полумрак. Цветоватый тихо встал и ушел.
        Вскоре он опять женился на брюнетке.
       
       
        Улыбка эмиграции
       
        Гуляя в парке, эмигрант Корнеев неосторожно встретился глазами с американкой.
        «Hello» – швырнула американка в Корнеева.
        Корнеев увернулся и подумал: таким хелло в нокаут отправляют.
        И зачем-то продолжал смотреть на нее – без вызова, но неотрывно, точно заглядывающий в пасть удаву кролик, который не рассчитывает увидеть там ничего обнадеживающего, но иначе не может.
        Тогда американка конвульсивно улыбнулась Корнееву, оголив ровные белые зубы, отчего он невольно вспомнил «Красную шапочку», хотя на голову американки был нацеплен зеленый берет.
        И еще Корнеев подумал (как приходило ему в голову не раз за двадцать пять лет пребывания здесь): нет, не приживусь я, пожалуй, в этой стране...
       
       
        Дверь
       
        Жена Плотникова, Надежда, закрыла дверь спальни с другой стороны, не пожелав ему спокойной ночи. И тогда он впервые заметил, что под белой краской двери проступают волнистые концентрические окружности: рисунок поперечного среза древесного ствола.
        Ночью Плотникову приснилось, что он рубит дерево. Топор звонко бьется о ствол и отскакивает от него, не оставляя отметин. Дерево не поддается.
        Плотников проснулся, почесал поясницу и снова заснул. Ему приснилось, что он дерево, которое рубят дровосеки. Плотникову больно и страшно, но он знает: теперь все, как положено – все на своих местах.
       
       
        Революционная ситуация
       
        Есть женщины, что берут обольщением. Другие прибегают к хитрости и обману. Третьи покоряют непосредственностью и веселым задором. Четвертые обращают свою хрупкость в силу, чтобы на ее фоне мужская доблесть чувствовала себя в неоплатном рыцарском долгу. Наконец, пятые добиваются гегемонии натиском и угрозами. Жена Романа, Надежда, не относилась ни к одной из этих категорий. Оружием ей служил разоблачительный упрек.
        Причиной всему было укоренившееся в семье Романовых неравноправие, приводившее к неустойчивости экосистемы. Надежда вкалывала от зари до зари, тогда как Роман трудился в свое удовольствие – не в том, разумеется, смысле, что труд доставлял ему радость, но в его графике регулярно возникали промежутки, позволявшие наслаждаться жизнью. Надежда не упускала возможности напомнить ему об этом. Роман смущался: в описании жены его тунеядские наклонности, нашедшие благодатную почву для процветания, действительно производили впечатление вопиющей несправедливости. 
          На первых порах их совместного существования Роман пытался отшутиться. В конце концов, ведь кто-то должен был взвалить на себя непосильное бремя праздности, неминуемо растлевающее тех, кто оказывался под его гнетом. Но шутки Романа вызывали в жене крайнюю степень раздражения, и вскоре ему стало не до смеха.
        На следующем этапе дезинтеграции, Роман всерьез брался доказывать жене, что он не виноват в том, что на его долю выпал «легкий» (см. ниже) жребий, как неповинен и в безрадостном уделе своей жены. Расклад судьбы непредсказуем; ей свойственны шулерские замашки. И потом все не так просто, как думала она: развлекаясь в рабочее время, Роман рисковал и, значит, тратил нервы. Не говоря о том, что благодаря послаблениям, работа (когда ее все-таки приходилось делать) начинала казаться вдвойне отвратительной. Но эти аргументы не действовали на Надежду: ее муж жил припеваючи потому, что был ловок и хитер. И судьба не имела к этому ни малейшего отношения.
        Тогда Роман стал терять самоконтроль, но припадки ярости лишь подливали масло в огонь: он не просто пожинал плоды сладкой жизни, но, чувствуя неправоту, позволял себе отыгрываться на обделенных и безропотных.
        В результате, Роман научился умалчивать о том, что могло расстроить Надежду. Он перестал рассказывать ей о своих часовых прогулках в парке во время «обеденного» перерыва (больше походившего на сиесту, принятую в странах, где чрезмерный труд не почитается за благо) и о том, с какими животными и птицами он столкнулся на пути. Он не мог говорить о том, что ему хорошо (потому что Надежде было плохо), и о том, что ему плохо (поскольку ей было еще хуже). Но как он ни старался, Роман все равно проговаривался. К примеру, для поддержания разговора за ужином, он обращался к нейтральной теме погоды, констатируя, что сегодня, посреди зимы, выдался почти весенний день. И тут же огребал: в отличие от некоторых, у Надежды не имелось возможности наслаждаться теплой погодой.
        Жена интуитивно прибегала к безошибочным лингвистическим формулам. Роман постоянно оказывался в сомнительной компании этих умозрительно-бесплотных некоторых, чье существование находилось под вполне реальным вопросом. Или хуже: Надежда клеймила его от имени большинства, чьим уделом являлись труд в поте лица и, как следствие, скудость досуга – этой издевательской передышки, созданной дьяволом для того, чтобы мученик не привыкал к муке.
        Как известно, противостояние большинству никогда не сулило человеку ни свободы, ни счастья, ни, тем более, покоя. Оно вызывает беспокойство на уровне подкорки. Постепенно Роман закомплексовал и начал ощущать себя виноватым. Тут, и правда, что-то было неладно. Наверное, он беззаконно урвал кусок, принадлежавший другому или даже другим – настолько велики были его привилегии. Но, как нередко происходит в подобных случаях, вместо того, чтобы искупать свою вину, – скажем, подарками, цветами, домашними уборками, приготовлением еды и прочими знаками внимания, уступками и покорностью, – Роман принялся свою вину осмысливать, ища ее корни, исторические прецеденты и аналоги. И чем дольше и обстоятельнее он о ней размышлял, тем больше узаконивал. Вина оказывалась имманентной, детерминированной и неизбывной.
        В частности, его интерес обратился к истории Российского государства – от восстания декабристов до великой октябрьской социалистической революции. Роман взахлеб читал об угрызениях аристократов перед народом, ставших до боли понятными ему в ходе распада семейной жизни. Если вкратце проследить эволюцию моральных переживаний дворянства (а, как известно, первыми народниками и эсерами были всевозможные мелкопоместные дворяне и генеральские дочки), сначала они комплексовали перед угнетенным и оттого дремучим народом. Затем к народу добавились соратники-разночинцы, пришедшие к революционной борьбе не вследствие туманных романтических концепций, но в силу вполне реальной нужды. Наконец, после революции, – перед государством: из-за своего порочного воспитания, неискоренимого индивидуализма (читай, отвращения к коллективной форме существования) и подсознательного желания свергнуть народную власть.
        Чем глубже Роман вникал в социальную историю России и соотносил ее со своей биографией, тем яснее ему становилось: так долго продолжаться не может. Не вызывали сомнений возникновение и обострение революционной ситуации. Либо его свергнут, либо он отречется от власти. Нет, отречение не поможет. Взаимопонимание невозможно. Бегство бессмысленно. Расплата неминуема. Колесо истории не знает передышек. Не ведает жалости. Остается смириться и ждать.
        И Роман ждал.
       
       
        Акустическое недоразумение
       
        Проходя под мостом через узкую и длинную арку, Разумовский поддался необоримому соблазну и звучно произнес нецензурное выражение, в котором упоминался рот, используемый в не предусмотренных для него природой целях. Эхо резонанса с подобострастной готовностью подхватило сказанное, компенсируя изъяны своей артикуляции громогласностью. Возможно, выражение было выбрано неслучайно: ротовая полость являлась неотъемлемой частью самой вокализации, а все остальное ассоциировалось с геометрией узкого и сумрачного каменного прохода, со сводчатого потолка которого угрюмо, но целенаправленно свисали сталактиты.
        Улыбаясь от гордости собой, Разумовский вышел из-под моста на свет и сразу столкнулся с благообразной старушкой, понуро стоявшей у входа в арку и не решавшейся войти туда, где у пожилых женщин со вставными челюстями, судя по объявлению из громкоговорителя, не было шансов на выживание.
        Разумовский смутился и покраснел.
        «Прошу прощения, сударыня, – сказал он, сопровождая свои извинения галантным поклоном. – Дело в том, что мой психотерапевт настоятельно рекомендовал мне внятно и во всеуслышанье произносить фразы, которыми я не позволяю себе пользоваться в обычной жизни».
        «Что, сынок? – прошамкала старушка. – Говори громче, я плохо слышу».
        «Видите ли, уважаемая, – повинуясь просьбе, громко произнес Разумовский, – Я с детских лет страдал патологической робостью и даже заикался. Сверстники безжалостно глумились надо мной, что только усугубляло душевную травму и еще больше коверкало дикцию. Согласно некоторым современным психологическим теориям, чтобы излечиться от этого безобидного, но затрудняющего социальное общежитие недуга, нужно, преодолев застенчивость, громко и с выражением произносить табуируемые обществом, – то есть, говоря проще, нецензурные – выражения. Это послужит, своего рода, очистительным катарсисом, который, освободив от злых чар невроза, вернет благорасположение музы Полигимнии, а вместе с ним, радость незатрудненной речи, без которой немыслима свобода слова (столь беззастенчиво проституируемая в западных странах)».
        «Ничего не слышу! – громко и раздраженно сказала бабка, точно имела дело с идиотом или иностранцем. – Я ведь почти глухая...»
        «А ии-ди тты, ссс-татата-раая, в пп-пи-иии...» – распрощался Разумовский со старухой фразой, в которой не доведенное до окончания слово опять использовалось не по назначению, – во всяком случае, с точки зрения если не лингвистики, то прагматики, – и решительным шагом стал удаляться от моста, арки и тех, кто не умел внять элементарной истине.
       
       
        Любовница
       
        Разочаровавшись в семейной жизни, Жженов решил завести любовницу. Но поскольку с любовницей реальной могли возникнуть многочисленные хлопоты, – выбор квартир для рандеву, подозрения дома, укоры с обеих сторон, и т.д. и т.п. – Жженов удовольствовался любовницей воображаемой.
        Перебрав в голове всевозможные варианты, он остановился на блондинке с веселым нравом, сговорчивым характером и нежной конституцией. Ее звали Аленой – именем, наполненным голубизной неба и моцартовской легкостью.
        С первых дней знакомства, все пошло, как по маслу. Жженов много говорил, а Алена внимательно слушала и соглашалась, синкопируя энергичное кивание головой взволнованными восклицаниями, позволявшими предположить непосредственность и некоторую наивность, впрочем, далекую от бесхитростности провинциализма.
        Неправы те, кто приравнивает априорное согласие к ограниченности и даже глупости. Мол, дифференцирующее критическое восприятие должно неизбежно выливаться в противоречия и разночтения, хотя бы в отношении деталей. Следует помнить о том, что принадлежащие к «согласной» категории женщины меньше всего озабочены вопросом установления истины. Истин, как известно, много, а дни человека на земле сочтены. Грех портить досуг и сокращать время жизни ожесточенными и ожесточающими спорами. Такие женщины выражают согласие, чтобы продемонстрировать свою безграничную лояльность и, тем самым, доставить мужчине удовольствие. Ибо что может быть лестнее слепой веры в правомерность аргументов партнера?
        Так Жженов обосновывал свой выбор. И все-таки не умел полностью себя убедить. Он думал о том, что сказала бы о его любовнице жена, если бы узнала о ее существовании. Несомненно, она назвала бы ее бесхарактерной и насмешливо изумилась, как Жженов, считавший себя чуть ли не интеллектуалом, до такого опустился. Неужели, он принадлежал к той прискорбной разновидности мужчин, что в итоге женятся на прислуге, потому что комплексует перед женщинами своего круга?
        Пришлось придумать Алене небольшие капризы. Пусть она по-прежнему, с широко раскрытыми глазами и ртом, внимает трактовке Жженовым философских проблем, но в ее настроениях проявятся пикантные колебания: безоблачный оптимизм будет сменяться лирической задумчивостью. По челу пробежит мимолетная тень, а в глазах мелькнет мука смутного прорицания трагичности бытия. Но затем опять вернется радостное настроение, потому что Жженов не выносит трудные характеры. Получилось очень не плохо – художественно. Алена ожила, в ней заиграли глубинные течения, отражавшиеся на поверхности изменчивой рябью.
        Однако вскоре возникли непредвиденные осложнения. Жена начала что-то подозревать. Жженов часто бывал теперь рассеян. Откликался не с первого раза. В вопросах, о которых ранее спорил с пеной у рта, вдруг стал проявлять стоическое безучастие, преподнесенное в иронической форме, вызывавшей в жене затаенное бешенство, ибо ей казалось, что Жженов знает нечто неведомое ей. Дошло то того, что его сумрачная и недовольная мина периодически озарялась блуждающей улыбкой, свидетельствовавшей о блаженстве. И хотя улыбка вскоре исчезала, ее возникновение успевало навести на худшие подозрения.
        Жена лезла с расспросами. Пришлось Жженову стать осторожнее и думать об Алене только в отсутствие жены. Особенно когда с исчезновением элемента неожиданности, ему стало скучновато со своей любовницей (незаметно иссякли темы для разговора; пропало желание рассказывать ей о сокровенном), и улыбка выходила натянутой – словно Жженов изображал счастье там, где осталось только пресыщение. Вчуже, эта фальшивая улыбка должна была производить идиотское впечатление.
        Все стало сложно – в тягость. В марте Жженов решил избавиться от Алены, но делать это следовало деликатно, потому что она была тонкой и ранимой натурой. Алена родилась в середине апреля (между зимней сдержанностью и весенним безумством). Бросать ее за месяц до дня рождения казалось Жженову несправедливым. Тем более что он уже придумал подарок: браслет с сапфиром. Когда торжество, справленное в домашней атмосфере, осталось позади, на деревьях распускались почки, а воздух изнывал от томительного аромата. В эту романтическую пору, нарочно созданную для влюбленных, расставаться с Аленой не хотелось. Потом наступили белые ночи. То, что не смог довести до конца благоухающий май, завершал за него призрачный свет июньской ночи. Жженов незаметно вылезал из кровати, в которой мирно похрапывала его безразличная к световым аномалиям жена, бесшумно одевался и шел гулять с Аленой по набережным. Один раз он чуть не попался, возвращаясь под утро домой. Жена направлялась в туалет, когда Жженов открыл входную дверь. Но он объяснил свою необычную отлучку головной болью и попыткой излечить ее свежим воздухом.
        После бессонных ночей Жженов недомогал и засыпал на работе. Двойная жизнь оказалась ему не по силам. В середине июля он все-таки нашел в себе смелость на разрыв. Жженов рассчитывал на сговорчивость Алены. Она внимательно слушала его аргументы. В один момент на ее погрустневшем лице проступила робкая улыбка. Жженов воодушевился, решив, что худшее позади, и Алена согласна, что так будет лучше для всех троих (третьей была жена). Улыбка неподвижно застыла на губах, как будто ее забыли с них смахнуть. Потом Алена заплакала. Слезы беззвучно стекали по ее щекам, а лицо стало каменно-серым. Она опять попыталась улыбнуться, но заплакала еще сильнее.
        Жженов опешил: он воображал совершенно иное развитие событий. Пришлось попрощаться, не доводя разрыв до финальной стадии. Он только надорвал отношения, забыв о том, что жалостливый хирург нарушает клятву Гиппократа и мало чем отличается от садиста. Жженов сказал, что сейчас поздно, и ему нужно возвращаться домой. Но они еще вернутся к этому разговору. А пока пусть Алена подумает. И он поступит так же. Жизнь сложная штука.
        Дома Жженов ни о чем не стал думать, потому что мысли об Алене с некоторых пор вызывали у него внутреннее сопротивление, доводившее до ступора. Он перестал звонить ей, притворившись перед собой, что ее никогда не существовало.
        Алена позвонила ему сама. Она ни о чем не просила и говорила о мелочах, но ее тон выдавал смятение чувств. Алена мимоходом упомянула о покупке новых книжных полок. Она любила читать (в основном, классиков Серебряного века), и возраставшее количество книг требовало расширения отведенного для них пространства. Теперь полки нужно было повесить, и Алена, никогда этим не занимавшаяся, собиралась купить инструменты: сверло, шурупы и отвертки.
        Жженов понял намек и приехал вешать полки. А когда работа была завершена, Алена накормила его изысканным ужином. Зачем-то на столе оказались свечи и красное вино, а на Алене соблазнительное нижнее белье. Отношения между ними возобновились.
        Чтобы вычеркнуть Алену из своей судьбы, Жженов сменил ее паспортные и внешние данные: переименовал ее в Алину, понизил голос на пол октавы, переодел из платья в блузку и джинсы, выкрасил волосы в каштановый цвет и коротко их постриг – так, как Алене (Алине) не шло.
        Тогда она явилась ему во сне – в прежнем облике. Ее волосы отрасли и, вернув себе изначальный цвет, сами собой легли в привычную прическу. Алена разрешила Жженову называть себя Алиной, если ему так хотелось. Жженов проснулся в холодном поту.
        Теперь он дольше задерживался на работе и нарочно придумывал себе обязанности по дому. Жена не узнавала его и была недовольна переменой: поведение мужа расходилось с ее сложившимся представлением. Когда выдавалась свободная минута, Жженов сразу включал телевизор, отвлекавший его от неподконтрольных мыслей, лезших в сознание тем сильнее, чем больше он пытался отделаться от них.
        Как-то до него дошли слухи, что Алена перерезала себе вены. Попытка была неловкой и неудачной. Закрадывалось подозрение, что она хотела привлечь к себе внимание. Жженов тут же поехал в больницу с апельсинами и букетом фиалок. Алена была тронута. Она осунулась и стала почти прозрачной, но она казалась счастливой.
        Сидя в кресле у телевизора и уставившись в экран невидящим взором, Жженов возвращался из больницы озадаченным. Как получилось, что он утратил главное, чем обладал – внутренней свободой? Он больше не являлся хозяином своих мыслей и воображения. Ими завладел выдуманный Жженовым фантом.
       
       
        Сострадание
       
        Пантелеев высморкался, зажав пальцем одну ноздрю и резко выдувая воздух из другой. Но палец соскочил в самый неподходящий момент. Вышло нехорошо – не эстетично. А ведь Пантелеев был с дамой, на которую возлагал большие надежды. Да еще заложило правое ухо, которым он слушал мелодичный щебет спутницы.
        Но дама сжалилась над Пантелеевым и, вытащив из сумочки, протянула ему надушенный носовой платок.
       
        Мечта
       
        Проходя мимо недавно скошенного, еще не собранного в стога, сена, Телегин встал на  четвереньки и понюхал его. Сено промокло под дождем и теперь, высыхая на солнце, источало сногсшибательный аромат. Телегин зажмурился от удовольствия и на мгновение захотел стать лошадью.
        Но потом встал на ноги и медленно побрел дальше, понуро качая головой и не глядя по сторонам.
       
        Душа
       
        Душа, что когда-то подвизалась на поприще вопросов метафизики и нюансов эстетики, вдруг засела в борделе, как какой-нибудь там Тулуз-Лотрек. Кстати, она и походила на художника внешне, будучи увечной, но не отвратительной. У души был горб, – продукт знаний, помноженных на печаль, как любила объяснять она, – а роста душа была крошечного.
        Разумеется, она по-прежнему старалась оправдать свои слабости философскими соображениями. Мол, чтобы вознестись, нужно пасть. Или: добро и зло, как две стороны одной медали. Что-то там из Махизма или Манихейства. Плюс, – уже совсем невпопад, – цитаты из «Мастера и Маргариты». Все эти аргументы никого не убеждали. Сходились на том, что в лучшем случае, душу пленила вольная атмосфера борделя, а скорее она просто пошла на поводу у тела.
        Душа стала любимицей хозяйки и ее подопечных. В разгар рабочего дня, душа и Мадам пили чай, макая в него сушки. Мадам рассказывала, – опыт восполнял ей недостаток образования, научив не только практической смекалке, но психологической проницательности, – а душа слушала и комментировала, вплетая частные наблюдения Мадам в канву общих закономерностей, чем немало льстила ей. Нередко в борделе затевался скандал. Кому-то из женщин недоплачивали (потому что кавалер просчитался относительно содержимого своего кошелька). Или в пылу страсти требовали свыше уговоренного. А бывало и так, что мужчины ссорились из-за какой-нибудь красотки, хотя у той не было причин отказывать ни одному из претендентов (однако неизбежная очередность учреждала иерархию там, где предполагался полный демократизм, порождая недовольство и обиды). И тогда Мадам грозно вываливалась из своего уютного будуара, а душа следовала за ней по пятам, прячась за внушительными телесами покровительницы, но выглядывая оттуда из необоримого любопытства.
        Девицы тоже были неравнодушны к душе. Она никогда не судила и не читала нотаций, но смешила двусмысленными и часто злыми шутками. Насмеявшись от души, девицы гладили ее и дарили конфеты и прочие сладости, к которым та питала слабость. Иногда, глядя на себя со стороны, душа изумлялась: неужели она докатилась до того, что превратилась в шута? А, впрочем, почему бы и нет? Это амплуа не входило в разрез с ее убеждениями.
        Повинуясь властному инстинкту нереализованного материнства, девицы пытались оградить душу от пикантных сцен, вероятно полагая, что она недалеко ушла от невинного дитяти. Они чувствовали ответственность за нее, посетившую пристанище блуда и поселившуюся в нем. Но душа частенько умудрялась подсмотреть непристойности, а потом еще и лезла к ним с расспросами, заставляя краснеть. Ловя себя на забытом румянце стыда, девицы умилялись и вспоминали детство, когда они еще не были вышвырнуты за борта семейной шхуны в открытое море неприкаянности.
        Иногда душа просила девиц позволить ей понаблюдать из укромных мест. Чтобы уговорить их, она плела красивые небылицы относительно приобретения ценного опыта для построения новой философии жизни, в корне отличавшейся от гедонизма. Те заслушивались, уступали, а потом жалели о своем безволии. Им хотелось, чтобы душа оставалась чиста. Но та считала себя гораздо порочнее этих охрипших сирен соблазна, потому что ее выбором руководствовали не нужда и даже не сластолюбие, но холодное любопытство. Правда, к нему примешивалось и одиночество: наблюдая за соитием тел, душе почему-то становилось не так тоскливо.
        С тех пор, как душа стала завсегдатаем борделя, там заметно улучшились нравы, а ссоры между проститутками почти прекратились. А ведь бывало дело доходило до расцарапанных физиономий, выдранных волос и даже укусов. Душа любила наблюдать за дамским туалетом. Помогала застегивать корсеты, расчесывала волосы. И все шутила, каламбурила, иронизировала, узаконивая беззаконное юмором, который смиренно принимает порядок вещей, но исподтишка мстит ему непочтительностью.
        Впрочем, жизнь души была далека от идиллии. От нее отвернулись прежние друзья интеллектуальной поры. А некоторые из них и вовсе подвергли душу, перед которой еще недавно заискивали и которой пели дифирамбы, уничижительной критике. Она, де, пошла на поводу у тела: продалась ему за медный грош плотских утех, стала не только его марионеткой (чтобы было бы еще простительно), но превратилась в идеологический фиговый листок, прикрывающий разнузданность и служащий индульгенцией. А это уже относилось к разряду тяжких грехов – ханжества (со знаком минус, что не меняло его сути) и пособничества материалистическому подрыву духа.
        С этой переменой в настроении друзей и соратников душа еще готова была примириться: она знала, на что шла, переступая гостеприимный порог дома терпимости. Однако ей пришлось выдержать удар в спину: душу предали внутренние органы того самого тела, которое должно было испытывать благодарность за ее великодушие и снисходительность. Например, душу резко осудил ум, заявив, что все, чему он когда-либо научился у нее, пошло ему на пользу лишь в результате недоразумения вольной интерпретации.  Ведь душа оказалась не столь порочна, как просто глупа! Чем иначе объяснить тот факт, что она с удовольствием коротала время в компании вульгарных девок с интеллектом ниже среднего? В свою очередь, сердце отказалось от публичных заявлений и только тяжко вздыхало всякий раз, как речь заходила о душе. Боже, кто мог предвидеть, что все обернется так печально? Сердце до сих пор не могло поверить своим глазам: оно знало душу с лучшей стороны. Может, ее подменили? Сердце не могло полностью разделить суровой критики ума, склонного к максимализму, но спорить с этой критикой (даже на уровне эмоций) представлялось ему все труднее.
        Другие органы отвернулись от души без лишних слов. Желудок страдал хроническим несварением, давая понять, что не исключает негативной роли души в своем недуге. Гениталии хвастались, что они никогда не нуждались в заступничестве души, и вмешательство с ее стороны только осложняло их задачу неуместной рефлексией. Но больше всего торжествовали ноги: и это в них не было правды?! Теперь все становилось на законные места. Если бы это зависело от ног, они бы уже давно унесли тело подальше от этого злачного места и обходили его стороной. Но, в силу не зависящих от них обстоятельств, они обречены на сидячий образ жизни, от которого один шаг до атрофии. К их кликушескому дисканту посмела присоединить свой бас-баритон жопа, которую душа и вовсе не принимала в расчет. Жопа сетовала, что просиживание ярко-красных (как будто цвет мог иметь здесь значение!) мягких плюшевых диванов способствовало развитию геморроя (хотя не составляло тайны, что геморрой появился у нее в подростковом возрасте).
        Чтобы обелить себя в глазах общественности, душа дала пресс-конференцию, на которой выступила крайне не убедительно. Было заметно, что она юлит и выкручивается, пытаясь отвести напрашивающиеся обвинения. В качестве объяснения своего длительного проживания в борделе, она то приводила доводы касательно мелиорации морального облика проституток, то перескакивала к доводам приобретения «пограничного» опыта для экзистенциальных исследований, то возвращалась к испытанным аргументам необходимости контрастов и крайностей для творческой самореализации. И снова звучали избытые слова о грехе и очищении, падениях и взлетах. Потом она и вовсе сникла и отвечала односложно и невпопад, будто думала своем.
        Осадок от публичного провала прошел довольно быстро. В конечном итоге, душу мало волновало общественное мнение: от силы оно могло причинить легкие бытовые неудобства. В вопросах совести душа держала отчет только перед собой. Поэтому ей гораздо тяжелее было совладать с приступами сомнений, накатывавших на нее с регулярностью приливов и отливов. Уж, не продала ли она себя дьяволу – причем, не догадываясь об этом и очень продешевив? Что если ее пребывание в борделе действительно вызывалось слабостью и страхом перед «проклятыми вопросами бытия», на которые душа отчаялась найти ответ, и она подменила искания духа фривольностями, вольнодумством и ерничаньем.
        Тогда душа забивалась в темные углы и ниши: под матрас, в ящик комода, в щель между половицами. Девицы спохватывались, звали душу и заглядывали туда, где ее не было: в гардероб, грязное белье, цветочный горшок, между страниц библии (единственной книги в публичном доме). Потом они прекращали поиски и постепенно забывали о ней. И тогда сомнения души переходили в отчаяние: несмотря на заверения в обратном, без нее прекрасно обходились.
        Но душа уставала сомневаться и прятаться. Ее тянуло к людям. Неужели, еще накануне она всерьез переживала о таких фикциях, как искания духа и смысл жизни? Нет, реальность была рядом, за тонкой фанерной стенкой, не способной заглушить не только крики, но и вздохи. Неприкрытая голая реальность жалкой, беззащитной и хрупкой жизни. Что до короткой памяти девиц, не могли же они постоянно горевать о пропавшей душе. С ней или без нее, им приходилось жить дальше. Зато как они радовались, когда душа возвращалась в их обитель. Ее носили на руках, усаживали на колени и позволяли потрогать груди.   
        Возобновлялось привычное существование. Душа опять вставала за полдень, потому что так здесь было принято. Наспех умывшись и еще не очухавшись от сна, она пила кофе и смотрела заспанными глазами в окно, за которым постоянство картины (если не считать распускающихся почек, опадающих листьев и случайных прохожих) создавало иллюзию прочности мироздания.
        За этими поздними завтраками душу окружали помятые и уставшие женщины, подрастерявшие за трудовую ночь блеск и гламур. У них не было возможности укрыться за уютными понятиями семьи, морали и достоинства, служившими надежными стенами большинству лояльных граждан, и они вечно зябли на сквозняке абсурда неприкрашенной и механически повторяющейся рутины. Они пытались сделать работу из удовольствия и удовольствие из работы, и потерпели фиаско в этом заведомо проигрышном предприятии. В результате, их работа не удостаивалась похвал, а радости стали настолько безотрадными, что самое понятие счастья вызывало отвращение.
        Но ближе этих женщин у души не было никого.
         

        Близорукость-дальнозоркость
       
        Жили-были на белом свете, являющимся таковым только для зрячих, Иван Петрович и Петр Иванович. Иван Петрович страдал близорукостью, а Петр Иванович, наоборот, отличался дальнозоркостью. Влияние физических достоинств и увечий на развитие характера, будучи понятным в общих чертах, по-прежнему нуждается в тщательной разработке. Тем не менее, возникает соблазн отнести различие характеров Ивана Петровича и Петра Ивановича к особенностям их зрения.
        Так, близорукий Ваня уже в детстве отчаялся постигнуть мир посредством глаз и устремил свой взор в темные недра души и заоблачные трансцендентные дали, в пространстве которых самое безупречное видение беспомощно, как камертон в вакууме. Он никогда не мог понять своих родителей, восторгавшихся рассветами, закатами, площадями и прочими обширными панорамами природы и города и пытавшихся обратить на них внимание сына, чтобы он мог разделить их безудержное ликование. Ваня покорно смотрел в направлении, указанном родительским пальцем (основание которого было четче кончика), или заданном кивком головы, но не видел ничего примечательного и заслуживавшего длительного созерцания: какие-то неопределенные пятна, через которые пытались проступить контуры невесть чего. Ваня делал воодушевленный вид, чтобы от него поскорее отвязались, и он смог снова погрузиться в свои мысли. Хотя Ваня неплохо видел вблизи, он постоянно натыкался на предметы и ушибался о них. Это происходило оттого, что ему невыносимо надоел близкий и наизусть знакомый мир, и он редко смотрел себе по ноги. Зато у него развилось богатое воображение. Оно не являлось праздной фантазией, расцвечивающей серость красочным произволом, но изобретательно экстраполировало закваску и структуру осязаемой материи в сферу неизвестности.
        Так из подслеповатого Вани вырос Иван Петрович, видевший (невзирая на очки) гораздо хуже большинства людей, но понимавший намного больше. Он так и не удосужился завести собственную семью: вдалеке женщины казались таинственными и соблазнительными, но вблизи разочаровывали, не оправдывая ожиданий. В любом случае, копаться в книгах было интересней. Зрение Ивана Петровича продолжало ухудшаться, и вскоре для чтения книг он был вынужден пользоваться увеличительным стеклом.
        Напротив, обладая орлиным глазом, Петр Иванович сосредотачивал все внимание на предметах близлежащих и мелкокалиберных, потому что видеть их было труднее, вследствие чего возникал страх, что опасность кроется где-то рядом – прямо под носом. Уже в школе он осознал тщетность теоретических знаний. Нужно было выучить правила, теоремы и формулы ровно настолько, что сносно написать контрольные и сдать экзамены, а, написав и сдав, поскорее выбросить из головы как ненужный мусор, занимающий место полезных фактов. Все, что требовалось, – это произвести впечатление на преподавателей, поскольку оно открывало дорогу в жизнь.
        Пройдя по этой дороге, Петр Иванович устроился очень не плохо. Он знал цену вещам и, главное, где за вещи, купленные по их истинной цене, давали более высокую – по глупости, неосведомленности или тщеславию. Эта – отчасти эфемерная и в то же время весьма реальная – разница между ценами (если бы Петр Иванович помнил математику за энный класс), он бы назвал ее дельтой, – помноженная на количество покупок и продаж и составила прочную основу его материального благосостояния.
        Помимо финансовой выгоды, Петр Иванович высоко ценил плотские наслаждения и зачастую щедро платил за них – возможно, больше, чем они стоили, но меньше, чем мог себе позволить. Он парился в бане, рьяно хлеща себя веником и смачно кряхтя; чревоугодничал, избегая дорогих заморских блюд и предпочитая им свежие и питательные отечественные продукты с частных грядок и ферм; и, наконец, волочился за смазливыми полным брюнетками, никогда не забывая при этом о чувстве собственного достоинства (то есть, не позволяя водить себя за нос и требовать от него дорогих подарков). Он был не лишен чувства юмора с легким уклоном в сальность. Женщинам это нравилось, и они смирялись с отсутствием драгоценных знаков внимания.
        Несмотря на различие темпераментов и приоритетов (хотя не исключено, что благодаря нему, поскольку взаимопонимание льстит только на первых порах, а сходство интересов создает почву для соперничества), Иван Петрович и Петр Иванович стали друзьями. Как они познакомились, я не припоминаю. Возможно, Иван Петрович что-то обронил (что случалось с ним нередко), а Петр Иванович поднял и, когда Иван Петрович отозвался (со второго или третьего раза) на оклик, возвратил владельцу. Но Иван Петрович сперва не узнал врученного ему предмета, а потом, рассмотрев получше и вспомнив, что он действительно принадлежит ему, поблагодарил Петра Ивановича, и сказал, что тот может оставить его себе, чем немало его обрадовал, потому что Петр Иванович любил неожиданные находки, даже если пока не знал, как ими распорядиться.
         Их дружбу трудно было назвать закадычной. Темы, в которые любил погружаться Иван Петрович, казались Петру Ивановичу малопонятными и никчемными. И наоборот: предметы, волновавшие Петра Ивановича, представлялись Ивану Петровичу скучными и надоедливыми пустяками. Тем не менее, несхожесть мировоззрений (напоминавшая маловероятный дуэт тубы и флейты) вызывала любопытство и способствовала взаимному притяжению. Так, посетитель зоопарка дивится диковинному зверю в клетке, чувствуя свое превосходство над ним, а тем временем зверь, тяготясь докучливым вниманием пришельца, испытывает в его адрес похожие эмоции.
        Помимо умозрительного интереса друг к другу, обоим удавалось получить определенную выгоду от компании своего антипода. Так, собравшись на совместную прогулку (они любили бродить вместе: один укреплял здоровье, а второму лучше думалось при ходьбе), Петр Иванович вдруг задерживал Ивана Петровича в дверях и заставлял его переодеться, чтобы тот не простудился или, наоборот, не вспотел. Иван Петрович пожимал плечами, выражая свое пренебрежение к погодным условиям, но покорялся. Когда у Иван Петровича все же появлялись материальные нужды, Петр Иванович учил друга, как не продешевить. Иван Петрович фыркал и отмахивался: он считал, что чем меньше у него денег, тем проще с ними управляться, с арифметической точки зрения. Петр Иванович вразумлял его со снисходительностью взрослого к неразумного ребенку. И Иван Петрович снова подчинялся, потому что только так он мог отделаться от опеки своего бескрылого ангела-хранителя. Однако вскоре он начал замечать, что в его доме появились несомненные атрибуты уюта – пустяковые, и вместе с тем, не лишенные приятности. Задевая ногой занавеску, он внезапно обнаруживал цветочный горшок на подоконнике, в котором – о, нелепое чудо – цвел цветок. И хотя Иван Петрович совершенно не нуждался в нем и не собирался его поливать, его близорукое лицо освещалось улыбкой человека, которому преподнесли нежданный и незаслуженный подарок. 
        Удивительнее, что и Петр Иванович получал от общения со своим другом некоторые выгоды, состоявшие не только в том, что Иван Петрович позволял ему демонстрировать практическое превосходство и предоставлял благодатный полигон для совершения добрых утилитарных дел, которыми Петр Иванович мог гордиться. Временами Петра Ивановича волновал безответный и тщетный вопрос: «что дальше?» В течение своей успешной жизни он скопил немало денег. Но ведь их придется оставить наследникам. Неужели, он старался впустую? Или и там имелась необходимость в сметливости и практичности? Разумеется, небесные блага распределялись в соответствии с моральными, а не экономическими законами, но, может, Петру Ивановичу позволят работать завхозом или хотя бы сторожем, принимая во внимание его бережливость и умение заботиться о вещах? Петр Иванович осторожно расспрашивал Ивана Петровича о неведомых путях и тропах, скрытых от глаз непроницаемым туманом. Иван Петрович отвечал уклончиво. Он давно разочаровался в категоричности тривиальности религий. Но и атеизм почитал за наивность лишенных воображения. «Посмотри, как орел умело управляет наклоном крыльев, чтобы парить на ветру, почти не двигая ими, – приводил он пример Петру Ивановичу. – Неужели такое искусство могло возникнуть само по себе, без вмешательства высшего разума?» Получалась потусторонняя картина, лишенная всяческих гарантий, но многообещающая – именно по причине своей размытости. Петр Иванович слушал и успокаивался. В этом сложном и непредсказуемом мире вполне могло найтись применение и для его талантов.
        Они гуляли вместе. Иван Петрович рассуждал о чем-то абстрактном. Петр Иванович слушал его вполуха, но испытывал успокоение оттого, что кто-то стоял на страже зыбких границ: слишком далеких, чтобы представлять реальную угрозу, и все же нуждающихся в неусыпном наблюдении. Когда он умолкал, вступал Петр Иванович, сокрушавшийся о растущих ценах и тут же хваставшийся, что и эти бесстыдные цены он заставил служить себе. Иван Петрович не вдавался в смысл его честолюбивых жалоб, но на их звуковом фоне ему лучше думалось о своем. И вдруг Петр Иванович хватал друга за локоть, чтобы резко изменить его траекторию. И когда Иван Петрович изумлялся этому вмешательству, оказывалось, что только благодаря Петру Ивановичу он не вывихнул лодыжку в ухабе или не угодил в собачье дерьмо.
        Так жили близорукий Иван Петрович и дальнозоркий Петр Иванович. Но оба в назначенный час споткнулись о тот неизбежный рубеж, что отделяет подлунное от запредельного немыслимо глубоким, но все же преодолимым рвом, потому его суждено пересечь каждому. Они умерли почти в один день. Но с этого момента их земные судьбы разошлись самым непредсказуемым образом. У Ивана Петровича, которому по его воззрениям и одинокому социальному статусу полагалась кремация (против которой бы он не возражал, если бы вообще думал о судьбе своей бренной оболочки после ее расставания с душой), вдруг объявилась родственница – дочь какой-то двоюродной тетки, то есть, троюродная племянница или нечто в этом роде. Остается гадать, как она узнала о смерти Ивана Петровича, но, проведав о ней, тут же явилась по месту его недавнего жительства, чтобы воздать телу последние почести. Оказывается, племянница глубоко уважала своего троюродного дядю с той поры, как однажды случайно прочла его давние письма к своему покойному старшему брату, которые сперва оказались у отца (с которым жил брат), а потом неведомым и путаным образом очутились сначала у ее бабки, а потом у матери; ибо сочла их литературными шедеврами. Неизвестно, откуда молодая женщина взяла деньги (едва ли от публикации писем одного покойника к другому), но Иван Петрович закончил свой путь под тяжелым мраморным надгробием, на котором были вытеснены золотыми литерами даты его рождения и смерти, а под ними – вдумчивая и трогательная эпитафия.
        Что касается Петра Ивановича, родственники не поделили его наследства. В завещании оказалось несколько туманных пунктов, оставлявших возможность альтернативной интерпретации. Те, кому достались деньги, посвящали все усилия тому, чтобы их не потерять. Обделенные изыскивали методы восстановления справедливости. Ни у тех, ни у других не нашлось времени заняться останками Петра Ивановича, косвенно послужившего причиной семейных раздоров, неприглядных сцен и взаимного остервенения. Петр Иванович был кремирован. (Хотя не исключено, что разночтения в завещании были тщательно им продуманы и являлись изощренной местью тем, кому он был вынужден оставить свои сбережения).
       
         

        Волчий обед
       
        Волка кормили во французском ресторане.
        На первое: «Грибной суп с морским гребешком», «Капучино из зелёной спаржи с раковыми шейками», и т.д.
        Из холодных закусок: «Тартар из лосося из-под ножа», «Домашний паштет из с конфитюром из красного лука» и т.д.
        Горячие закуски: «Улитки по-бургундски», «Мидии со шпинатом под пикантным соусом» и т.д.
        Основное блюдо: «Утиное магре с грибным букетом», «Телячья печень с картофельным пюре и хрустящим луком» и т.д.
        (Впрочем, волк подумывал о том, чтобы стать вегетарианцем, в целях увеличения продолжительности жизни).
        В качестве запивки сок или компот. Спиртного волк не употреблял, потому что от него начинала болеть голова, и в нее приходили смутные мысли, тревожившие невнятным зовом.
        В левой руке волк держал нож, а в правой – вилку, потому что был левшой. Шею стискивала хрустящая накрахмаленная салфетка. Шея уже почти не чесалась под ней.
        Подошел половой, чтобы узнать, не нужно ли чего-нибудь еще. Может, крем-брюле на десерт? Или замороженное суфле с салатом из апельсинов?
        Волк поблагодарил и отрицательно помотал головой.
        Он сидел за столом и мечтательно смотрел в окно, подперев подбородок рукой.
        По стеклу медленно сползали капли дождя, оставляя за собою волнистые хвосты. Капли сливались и пожирали друг друга, оставаясь одинокими. За окном господствовала серая хлябь, лишенная очертаний, контуров и границ. И только вдалеке виднелся темный размытый силуэт:
        то ли лес,
        то ли холм,
        то ли стена.
       
         

        Альтернативное существование
       
        То ли потому, что ему не везло в семейной жизни, или по причине неиссякаемого недовольства своей работой, или, наконец, оттого, что он так и не сумел свыкнуться со страной, куда эмигрировал (как в свое время и с той, из которой), Крюков решил жить воображением.
        Заблуждаются те, кто считает фантазии и мечты, в лучшем случае, потерянным временем, а чаще – прямой дорогой к погибели, ибо, в конечном итоге, реальность возьмет причитающееся ей. Не обстоят ли дела кардинально противоположным образом? Во-первых, из мечтателей страдают лишь те, кто ожидает от действительности соответствия их фантазиями – и то единственно оттого, что пытаются подтащить ее за уши к своим возвышенным идеалам, не сообразуясь с ее земным весом. Не трогай реальность, и она оставит в покое тебя, глубоко безразличного ей. Во-вторых, всякая попытка улучшить свое положение в обществе и семье – чревата: если она неудачна, то исподволь подрывает веру в собственные силы, а если успешна, то, возбуждая амбиции, толкает к новым свершениям, рано или поздно обреченным на фиаско. И чем выше взлет, тем болезненнее падение.
        Но Крюков знал, на что идет, или же угадывал путь к избавлению обостренной интуицией загнанного зверя. Первым делом в своих фантазиях он расплевался с работой. Затем ушел из семьи, ничуть не боясь одиночества. Все остальное он оставил прежним, потому что давно начал практиковаться в воображаемой жизни и зашел в ней достаточно далеко: много читал, сопереживая несуществующим судьбам вымышленных героев; смотрел фильмы, покрываясь мурашками от предвкушения неожиданной развязки; слушал музыку, переносясь в полузабытое прошлое, реконструированное из осколочных воспоминаний с добавлением вымысла. И еще, как ни странно, он часто давал интервью, в которых касался животрепещущих вопросов культуры и искусства, проявляя сдержанную страстность, осведомленность и проницательность суждений.
        Я завидую Крюкову: в отличие от него у меня не получается жить даже вымыслом.
       
       
        * * *
       
        – И в этом ты весь, – заметила жена.
        – А вот и нет! – возразил я. – Не весь. А только часть...
       
       
        Приятная Прогулка
       
        Верещагин гулял по кладбищу, внимательно изучая даты рождения и смерти.
        Если кто-то умер совсем молодым, Верещагин радовался, что уже пережил их.
        А когда проходил мимо могил усопших в глубокой старости, находил утешение в долгосрочности их существования.
        В общем, вышла прогулка приятная во всех отношениях.
       
       
        3 февраля 2017 г. Экстон.