По замкнутому кругу или дневник бомжа

Лауреаты Фонда Всм
СЕРГЕЙ УПОРОВ 2 - http://www.proza.ru/avtor/penckowsergei  - ЧЕТВЁРТОЕ МЕСТО В 11-М КОНКУРСЕ ПОВЕСТЕЙ И РОМАНОВ МФ ВСМ

По замкнутому кругу или не написанный дневник бомж
Сергей Упоров 2
                ПО  ЗАМКНУТОМУ  КРУГУ.
                или  не написанный дневник БОМЖа.

                Я сбежал, да я сбежал. Впрочем, кто меня держал?
                Пусть кому-то хорошо, плохо ли…
                Возвращаться не хочу, как бы память не гнала
                Не стекала б по щекам, реками…
               
                О.Митяев   
                           
                Вместо  пролога.
   Я сразу хочу попросить извинения у многоуважаемого читателя за то, что не удержался и написал это вступление. Буду согласен с мнением многих, что оно является лишним так, как ни как не связано с основным сюжетом (как и рассказ главного героя ни как не связан лично со мной), а является лишь небольшой частью размышлений автора.
  Люди по своей сути противоречивы и парадоксальны. Они до самозабвения любят животных и хладнокровно убивают себе подобных; заботятся о своем здоровье и равнодушно смотрят на то, как в  находящуюся рядом с их домом  реку сбрасывают химические отходы; показывают свою принципиальность в мелочах, и надеются «на  авось»  в  решающие моменты жизни…
Все это происходит, наверное, от того, что человек привык видеть, или хочет видеть в определенных явлениях и ситуациях не то, что он мог бы увидеть при обычном взгляде на данные явления и обстоятельства. Для нас важно в большей мере, чем мы сами думаем, мнение окружающих нас людей и та обстановка, или как любят сейчас говорить «микроклимат», в котором мы находимся в тот или иной момент своей жизни.
  Именно окружающий нас  микроклимат, который состоит,  из нашего  сиюминутного настроения, состояния здоровья, материального благополучия или неблагополучия,  жизненного опыта,  присущих только нам черт характера, а так же внутреннего содержания  людей,  с которыми  мы общаемся,  заставляет нас смотреть на этот мир, и на все происходящие в нем события, глазами  человека с уже  заранее   сформированной точкой зрения.
 Каждый день, проходя по улицам или площадям своих городов, больших и маленьких, мы видим грязных  людей, в заношенной рваной одежде, с нечесаными волосами, часто пьяных или еще пока  трезвых, которые копаются в мусорных ящиках, протягивают руку за подаянием. Часто это люди, покалеченные физически, реже морально опустившиеся ниже общепринятых норм, но все эти люди, полностью выпадают из известных нам условий жизни, добровольно или по стечению обстоятельств,  ставшие вне окружающего их мира, вне благ которые предоставляет общество, вне  сочувствия. Они живут своей, оторванной от целого мира жизнью, по сути, образуя свой мир, слабо соприкасающийся с тем, сквозь который они проходят ежедневно, не замечаемые  нами, не пропускаемые нами в привычный для нас мир, в котором мы просто не хотим видеть их физического и морального уродства. Не видеть, не знать, не задумываться…
 Ни кто никогда из нас и представить себе не может, что однажды окажется на месте бродяги собирающего бутылки или безногого инвалида протягивающего  руку за подаянием. Не может? А может быть не хочет?
 Слишком страшно даже подумать, или представить себя на месте этих людей, не нужных ни кому, ни родным, ни родственникам, ни государству, ни обществу. Изгоем, у которого нет денег, документов, чаще всего здоровья, или просто  сил, чтобы жить. Нет прав на защиту от насилия, нет медицинского полиса для оказания  квалифицированной медицинской помощи.
 Если учесть, что название им одно - БОМЖ, т.е. человек без определенного места жительства, то места их жительства, питания, существования, а так же их уже имеющиеся увечья и заболевания, это прямой путь к скорой смерти, очень скорой.
 Глядя на этих людей, кажутся смешными рассуждения политиков о создании приютов для бедных бездомных животных, или о возможности  автоназии, т.е. добровольного ухода из жизни. Люди, про которых я говорю, добровольно тысячами уходят из жизни ежедневно в России. Но не это мне кажется главным.
  Весь  ужас в том, как они живут, прежде чем умереть…
 
                Глава 1.               
    Теперь он только иногда звонит мне на мобильный телефон. Когда поздравляет с праздниками, когда делится своими радостями или успехами, или когда, частенько «под шафе», воодушевленно рассказывает  как он «поднимает УРАЛМАШ». Мы беседуем подолгу, и в основном рассказывает он. А я слушаю и радуюсь, что у него все хорошо, и что на мой мобильный телефон, который  еще совсем недавно, но кажется в другой жизни, не умолкал, кто-то звонит.  И особенно радостно, что звонит все-таки  именно он. Пусть редко, иногда раз в месяц, иногда раз в два месяца, но он вспоминает меня.
  После разговора с ним  мне всегда  становится легче, голова  как будто бы не так болит с похмелья, и не так досаждает ломящая боль в застарелых  ранах. Иногда, после разговора с ним, я набираю свой домашний номер телефона, и если трубку берет жена, то передаю ей от него привет, спрашиваю как дети, и тут же заканчиваю разговор, прощаюсь. Я тороплюсь, боюсь растерять то настроение, которое у меня возникает после разговора с ним.
 Я спешу к себе в «закуток», как называют его все живущие в нем. Закуток - это выгоревший в пожар, остов бетонного, отдельно стоящего гаража, когда-то брошенного его хозяином. Находится он  возле огромной в три обхвата трубы теплотрассы. Закуток прикрыт с одной стороны невысоким берегом мелкой речушки Елшанки, а  с другой  высокой насыпью  маленького железнодорожного моста через туже речушку, и представляет собой что-то вроде недостроенного садового дома из железобетонных плит. Обугленные стены этого «дома» сверху накрыты кусками жести, досками, фанерой и разнообразным хламом, который собственно и заменяет крышу. Вход прикрыт покореженными проржавевшими гаражными воротами, которые при пожаре так изогнуло и оплавило, что ни открыть их, ни снять невозможно. Единственное что в этих воротах  действующего так это калитка, прорезанная в них еще хозяином.
  Внутри закуток  почти на половину завален тряпьем, разорванными картонными коробками, и деревянными останками  выброшенной  людьми мебели. В самом центре стоит больная двухсотлитровая бочка, с дырой в боку, которая заменяет печку. Трубы у нашей печки нет, но этого и не требуется так, как  дым свободно наполняет помещение, и тем самым обогревает его, а потом  выветривается через огромное количество щелей и дыр в стенах и воротах.
   Моя  старая, заваленная тряпьем для теплоты и мягкости, раскладушка, находящаяся в одном из углов закутка, представляется мне в этот день  почти родным местом. И где бы ни застал  меня,  его телефонный звонок, после разговора с ним я спешу в этот закуток,  чтобы никто не смог испортить мне редкие минуты прекрасного настроения. Потому что днем в закутке почти всегда никого не бывает, и я могу побыть один на один со своей радостью.
  В такой день, на волне хорошего настроения, мне всегда удается что-нибудь добыть или выпросить из съестного. А уже потом, я достаю из потайного кармана припрятанные именно на этот случай деньги и спешу к бабе Вале за бутылкой самого лучшего самогона, какой можно купить в ближайших окрестностях.
  В начале моего путешествия  мне нужно проковылять почти от площади Васнецова к металлическим прилавкам маленького базарчика, расположенного на одноименной улице, рядом с продовольственным магазином «Салют», короче через довольно оживленное место. А это с моим костылем  не во всякий день получается быстро, но в этот день я «лечу как  на крыльях».
 Базарчик  состоит из пятнадцати-двадцати прилавков, плотно стоящих друг к другу, причем половина из них, образуя узкий проход, стоит  лицом к другой половине. Таким образом, в связи  с тем, что каждый прилавок имеет  не только металлическую крышу, но и  металлическую заднюю стенку, базарчик  представляет  собой некое сооружение пенальной замкнутой  формы, нечто  вроде не до конца покрытого ангара, имеющего только два входа или выхода, по желанию клиента. И это без учета прорех и лазов, проделанных самими торговцами, и состоит  он для покупателя из плохо заасфальтированного прохода, в котором и справа и слева сплошной стеной располагается вывешенный, выставленный, выложенный и нахваливаемый товар разнообразного назначения. Но в основном, конечно, продают  продукты.
 Вот на этом базарчике, старушки, тетки и молодые женщины по большей части  в замызганных  фартуках или передниках, тепло одетые в любую погоду, кроме разгара лета, и поэтому выглядящие толстыми или безформенно-бугристыми, уже хорошо знающие меня  и в лицо, и со спины, обязательно дадут мне что-нибудь. Кто луковицу, кто пару картофелин, иногда дают недоеденный ими же хлеб или булочки.  Продавщица яиц, толстенная тетка, страдающая сахарным диабетом, может сунуть пару яиц. Она торгует ими с лотка, при входе на базар, работает на какого-то мелкого хозяина. Короче почти каждый подает то, чем торгует.
 Хорошо было летом и осенью, когда торговки сбывали товар  выращенным местными садоводами-огородниками, и намного хуже стало с наступлением зимы, когда народу на базаре бывает мало и торговки часто отворачиваются, будто не замечая меня, или подают малые куски со вздохом извинения. Только Фая, торгующая печеньем и сладостями, да ее соседка Людка, торгующая соленой рыбой, обязательно остановят меня, поговорят, и сунут толику своей продукции.
 Но к счастью, в этот раз друг позвонил  после  месячного перерыва,  в середине  ноября, как раз в разгар задержавшейся в этом году  оттепели, и я, наскоро поговорив по телефону с женой, двинулся по своему праздничному маршруту.
 Как и всегда, в этот раз звонок меня застал на «рабочем месте». Надо сказать, что место свое я держу крепко. Я сам нашел его, сам вычислил, что место прибыльное, и  сам решил проблемы с пешим патрулем милиции, проходящим мимо по вечерам. Теперь только изредка  решаю проблемы с «конкурентами».
 С одной стороны место мое не кажется  попрошайкам прибыльным. Оно не на виду, загорожено деревьями и стройкой. Но с другой стороны народ проходя площадь,  выходит прямо на мой закоулок. Раньше  здесь была большая пешеходная дорожка, отделенная от  автомобильной дороги несколькими метрами заросшего сорняком и густо засаженного высокими раскидистыми кленами, газона. Но, наверное, несколько лет назад, с другой стороны пешеходной дорожки началась стройка, неоконченная и по сей день. Вначале часть тротуара занял деревянный забор, ограждающий стройку. Потом, стройка остановилась, и как теперь оказалось навсегда; забор обветшал, обвалился, и получились кучи строительного мусора, грязные лужи между ними, высокая в человеческий рост сорная трава, заслоняющая первый недостроенный этаж какого-то здания из силикатного кирпича. Строительство перенесли  дальше вдоль трамвайного маршрута, и там построили девятиэтажные дома и благоустроенные пешеходные дорожки с  зелеными, ухоженными газонами.
 Эта дорожка стала узкой, асфальт на ней покоробился, над ней в вечернее время горит всего один тусклый фонарь, но ведет она в густонаселенный спальный район и поэтому, ни днем, ни вечером, никогда не пустует. И это не парадокс так, как построить для наших людей новую благоустроенную дорогу на новом месте  можно, но приучить их  ходить по этой дороге не может никто.  Преимущество старой дорожки не только в том, что она короче,  и ее минусы не только в том, что она плохо освещена вечером, все дело в привычке, а чтобы поменять привычки людей  иногда не хватает и целой человеческой жизни. А иногда для этого нужно просто изломать самого человека, его тело или душу, но тогда это будет уже совсем другой человек. С другой душой, с другим телом, с другими привычками, и с другими взглядами на добро и зло.
 Но я, кажется, отвлекся на свои мысли. Слава Богу, сейчас не то время когда можно или даже кому-то нужно ломать  целый народ…
  Так вот, на краю этой вот дорожки, прислонившись  спиной к старым раскидистым кленам, я и сижу на своем пластмассовом ящике из-под пивных бутылок. Это и есть мое «рабочее место».
 Именно здесь сегодня и застал меня звонок моего друга Володи. Он спросил как дела, и рассказал мне  много еще чего, что я плохо понял. Он говорил, что кризис кончается, цена на металл пошла  вверх и теперь он опять «на коне», что ему наконец-то удалось выплатить кредит за квартиру, и другое разное.
 Короче мы очень хорошо поговорили, и я стал собираться, несмотря на то, что время только-только перевалило за полдень, и мой «рабочий день», можно сказать, и не начинался. Для меня самое лучшее время, когда народ  с  работы или с отдыха (это в зависимости от того кто, чем живет), вечером пойдет по домам. Именно тогда подают больше и щедрее.
  Но праздник есть праздник, а какая в праздник работа. Сборы мои недолгие. Я засунул глубже в кусты пластмассовый ящик, обвернул вокруг пояса подстилку из собачьего меха  и, подхватив свой затертый пакет с чашкой для подаяний, бодро пошел в сторону базарчика, радостно поскрипывая своим костылем.
 На базарчике торговки бойко галдели, радуясь солнечному дню, и не большому, но все-таки нашествию покупателей. Перед входом в коридор базарчика я незаметно стряхнул пыль с засаленной куртки, поправил потертую кожаную фуражку  и, придав в меру вежливое выражение лицу, двинулся  неторопливо вдоль рядов. Я старательно раскланивался с продавцами, и больше обычного припадая на покалеченную ногу, усердно поскрипывал старым костылем. И не зря!
  В этот раз мне досталось два пирожка с капустой, четыре сырых яйца, восемь картофелин, две головки луку, одна большая морковь, головка чесноку, два помидора и даже шесть рублей денег. День, начавшийся со счастливого звонка, продолжал осыпать меня милостями.
 В конце рядов молодая женщина, торгующая консервированной продукцией, с улыбкой продала мне за шесть, подаренных две минуты назад, рубля банку килек в томате. «Будешь должен»- сказала она строго, но  тоном понятным  для  всякого, что она шутит.
 Вообще-то попрошаек, даже калек, в нашем городке жалуют не слишком. Может быть от того, что городок стоит прямо на границе Азии и Европы и всегда наполнен нищими и побирушками разных национальностей, начиная от стариков с седыми бородами и кончая молодыми женщинами мусульманками, окруженными целым выводком детей. Они часто сидят прямо на снегу или на мокром осеннем асфальте по всему городу и просят подаяние на всех языках когда-то существовавшей большой страны.
 А может быть потому, что большинство жителей городка не забыли еще,  то  время, когда зарплаты и пенсии выдавали один раз в полгода, и каждый из них ощущал себя не хуже тех, кто сейчас протягивал им руку. Но они не просили милостыню? Почему же эти выбрали самый легкий, по их мнению, путь?
  Я был своего рода исключением из правила, но только в отдельно взятом районе. Как раз на этом самом базарчике. Обрести всеобщую милость и доверие мне помог как всегда случай. Случай, который так близок к закономерности, что иногда я не нахожу в них разницы. А значит должен находить что-то еще. И я пытаюсь находить, обращаясь к Богу. Пытаюсь со всей страстью не крещеного, бывшего комсомольца получить ответы на вопросы, на которые пока ответов не нашел.
  Тогда в сентябре,  я только месяц  как  вернулся в родной  городок, только определялся  с «местом  работы», и  только что случайно нашел прибежище, которое не мог пока назвать постоянным.  Я  еще не знал, дадут ли мне шанс обстоятельства остаться здесь надолго, и как-то после «работы» шел  поэтому самому  базарчику, для того чтобы прикупить что-либо выпить, в основном для того, чтобы ублажить своего нового приятеля.
   В таких местах часто торговки попутно с основным товаром  приторговывают из-под полы самогоном, по ценам в три раза дешевле, чем магазинная водка. Выглядел я тогда еще не так затрепанно как сейчас, т.к. жил на квартире у того самого приятеля по прозвищу Сидор, что вряд ли было его именем, скорее прозвищем, как и у всех людей нашего, опустившегося  ниже черты нормальной жизни, племени. Познакомились мы с ним случайно через несколько дней после моего приезда, в одном, довольно чистеньком дворе, на скамейке, где я сидел, покуривая сигарету.
   Вообще-то я не курю, но  несколько ночевок на вокзале   и    безнадежность, вселившаяся в меня после того, как мне уже дважды отказали в съемной квартире,  после встречи с  их хозяевами, вынудили меня мыслить напряженно и взяться даже за сигарету. Я и не думал, закуривая, что именно сигарета откроет мне возможность получить хоть какой-то угол для проживания. Но именно огонек моей сигареты привел ко мне Сидора, который  получил не только сигарету, которую просил, но и собутыльника угостившего его  спиртным. Видимо с ним это случалось редко, и поэтому Сидор в благодарность позвал меня к себе на квартиру, где предложил продолжить «праздник», на  мои естественно средства.
  Сидор был ярким представителем старого, еще советского племени алкоголиков и тунеядцев,  которое постепенно начинает вымирать в наших городах  и городках, по причинам того, что новое государство  прекратило заботиться о продолжении  их жизни против их воли, а  местные власти , наоборот, стали заботится об их удалении, либо в мир иной, либо, в лучшем случае, за черту города.  В связи с этими главными причинами племя это стремительно вымирает от болезней, от увечий наносимых друг другу, а так же полученных от неизвестных лиц; от  нездоровой пищи и большого потребления алкоголя, на фоне полного бездействия российской медицины для спасения их трижды не нужных ни кому жизней.
 Выглядел он  в соответствии со своим образом жизни худым и костлявым. Но на вид он был почти здоров, не имел признаков болезней на коже, был порывист в движениях, быстро соображал  по вопросам, которые его интересовали,  и в своем нормальном состоянии, т.е.  после принятия одного – двух стаканов самогона,  был весел, смешлив и даже по своему хитер. Жил он в однокомнатной квартире на первом этаже пятиэтажной «хрущебы» совершенно один, и поэтому, узнав, в ходе распития следующей бутылки, что я получаю небольшую пенсию, тут же пригласил меня пожить у него, явно рассчитывая, что добывать деньги на опохмелку станет, намного легче. Таким образом, я получил место проживания, о котором ломал голову с самого приезда в городок. Но пока, как я уже говорил, я еще,  не знал надолго ли.
    Так вот в продолжение счастливого случая на базарчике. Шел я по  базарчику, поскрипывая своим костылем, был я,  слегка выпивши, но чисто выбритым и умытым. Слава Богу, вода в квартире Сидора, в отличие от многих других коммунальных удобств, все-таки была.
  Надо сказать, что с каждым месяцем базарчик становится  местом все менее и менее оживленным.  Жизнь сейчас для нормальных людей меняется к лучшему прямо на моих глазах.  Совсем недавно продовольственный магазин «Салют», что напротив базарчика, приобрел  у города какой-то предприимчивый собственник, и сейчас люди предпочитают ходить за товаром туда. Потому  как товар там всегда свежий, а цены и ассортимент намного шире для выбора. И из-за этого базарные торговки становятся все неласковее с каждым днем.
  Но тогда на базарчике еще было полно народу, торговля шла бойко. Достигнув середины рядов, я услышал крики и шум, и подошел ближе ради любопытства. Трое здоровых парней в окружении любопытных, стоящих полукругом, ругаясь, разбрасывали и  распинывали  ногами товар какой-то  торговки в замусоленном, но чистеньком переднике, и по-татарски  повязанном платке. Тетка истерично кричала и заламывала руки, то воздевая их вверх, то пытаясь ухватить край одежды кого-нибудь из хулиганов. Но парни остервенело, раскидывали коробки с печеньем и с другими кондитерскими изделиями, и грубо отшвыривали кричащую торговку. Народ, собравшийся вокруг, молчал.
 Возмущенно кричали только другие торговки, но от своего товара не отходили, толи боялись за его сохранность, толи за себя самих. Мимо медленно проходил равнодушный поток покупателей, кто хмурился, кто-то смеялся, кто просто отворачивался и уходил  поскорее.
 Один из троих парней размахивал пластиковой бутылкой  с пивом и,  держась чуть сзади двух других, орал матерные ругательства громче всех. Мне запомнились лишь его нецензурные слова и выражение: «Не русское отродье…». Это меня и сгубило, или наоборот помогло. Все зависит от того как на это посмотреть.
 Я не выдержал, перехватил руку у рядом стоящего парня и ударил его по зубам его же пивной бутылкой. От двух других «бугаев» я успел отмахнуться лишь пару раз. Попал одному из них костылем в живот, и тут же меня повалили. Били меня конечно нещадно, куда попало, но, уже успев привыкнуть к таким оборотам, я успел прижать голову к коленям, и закрыл локтями лицо. Поэтому досталось в основном  моим ребрам и рукам. Ну и конечно моей единственно приличной одежде. Костюм и брюки «бугаи» просто разорвали на мне в клочья, однако как потом оказалось больше все же по швам.
 Проще говоря, когда все закончилось, брюки на мне просто развалились, и так как нижнее белье я  к тому времени не носил уже почти месяц, то лежал я без сознания какое-то время, голый от пояса и ниже. Сразу хочу сказать, что зрелище это, не из приятных.  Потому, что это на первый взгляд у меня покалечена нога, но если внимательно посмотреть без одежды, что со мной и произошло при скоплении народа, то больше у меня повреждено, то место, которое находится между ног у каждого мужчины. Если говорить короче, у меня там ничего нет, кроме большого количества шрамов и свищей, которые я прикрываю тяпками. Все что должно быть у мужика в этом месте, скальпелем хирурга у меня вырезано подчистую. Хотя зашито добротно, дай Бог здоровья нашим хирургам.
       Итак, лежал я на всеобщем обозрении настолько долго, чтобы торговки
 подробно  ознакомились с  моими увечьями, до тех пор, пока не приехал муж той женщины торгующей сладостями. Он-то и оттащил меня в сторону, за прилавки, прикрыл каким-то  тряпьем, и даже вызвал «Скорую помощь». Я однако, придя в себя уговорил мужчину не вызывать милицию пока я не уйду, и не показывать меня «Скорой». Он, конечно, удивился, но спрятал меня за ящиками с продукцией, где я и отлежался, пока он разбирался со «Скорой».
 Когда через несколько минут «Скорая помощь» уехала, я прямо сказал мужчине, что милиция мне не  нужна. Он ничего больше спрашивать не стал, посадил меня в свой старенький «Жигуленок», четвертой модели, на котором видимо и подвозил товар жене, и привез к себе домой. По пути мы познакомились, звали его Равиль. Возраста мы с ним были почти что одного. Он кое-что спросил, я    кое-что ответил, стараясь не вдаваться в подробности своей жизни, и он понял меня, больше вопросов не задавал.
 У него дома,  его старшая дочь, на швейной машинке быстро застрочила мои прорехи в брюках и пиджаке. И пока я смывал кровь в ванной комнате, а потом прикрытый каким-то  тряпьем, и чувствующий себя более чем не в своей тарелке пил чай с  колбасными бутербродами у него на кухне, она успела даже почистить и отгладить мой самый приличный, на тот  период времени наряд.
 У меня болело от побоев все тело, и поэтому, предложенный Равилем стакан водки, я  выпил залпом, как лекарство. И тут же понимая, что гость я скорее вынужденный, и стараясь не утруждать своим присутствием хороших, благодарных людей, которых в наше время мне встречать приходилось очень редко, а честно говоря, так давно, что, кажется никогда вообще, я стал благодарить хозяина и прощаться.
 Равиль оказался человеком не только благодарным, но и понятливым. Он дал мне с собой бутылку водки, колбасы и хлеба. От денег я категорически отказался, но он и не настаивал. А вот от его предложения  подвести меня я не отказался потому, что думал об этом все время пребывания в его квартире.
 К дому Сидора я подкатил  на автомобиле, и бабушки, постоянно восседающие в дневное время на лавочке возле подъезда, и уже успевшие запомнить меня как собутыльника Сидора, проживающего у него,  были    явно  удивлены.  Я же с достоинством поблагодарил Равиля и, стараясь не шататься от водки и побоев, медленно проковылял мимо них.
 Вот так, я и стал известной  личностью в отдельно взятом «хлебном»  месте, а именно на не большом базарчике рядом с местом своей «работы», отделавшись лишь ушибами ребер, рук и ног, которые у меня и без того ноют почти каждую ночь.


                Глава 2.
  После этого случая с дракой пришлось мне отлеживаться  на квартире у своего нового знакомого Сидора недели две. Но почти водяная диета, разбавляемая стаканом самогона и куском хлеба с огурцом, которые милосердно приносил мне Сидор каждый вечер после возвращения домой, прямо к моему «лежбищу», сделала  свое дело, и к концу первой недели я стал постепенно подниматься и передвигаться по комнате.
 Лежать мне приходилось прямо на полу, на старом ватном матраце, таком грязном, что он почти впечатался в пол, и стал неотъемлемой частью комнаты. На нем я ночевал с самого первого дня пребывания  у Сидора. Но все сразу изменилось после того, как в конце первой недели я поднялся на ноги, и предложил Сидору довести меня до  Центрального отделения Сбербанка и получить  небольшой денежный перевод от моего друга, как я ему объяснил. Естественно он радостно согласился. И  когда, сразу после  получение денег, половину я отдал Сидору,  то в его глазах  в это время творилась невообразимая радуга красок.  Я здесь же  строго перечислил  ему, что  он должен купить и принести мне из продуктов и вещей в ближайший час, прежде чем распоряжаться остатками  денег.  И по его преданному взгляду  сразу же увидел,  насколько я вырос в его глазах из  простого собутыльника  до «совладельца его души».
 Сидор довел меня до квартиры, а  менее чем через час я имел полный набор того, что ему заказывал. Это подтверждало его сообразительность и почти феноменальную память для алкоголика с таким стажем. Честно говоря, это для Сидора вещи, которые я заказал, были роскошью, а для нормального человека это был набор туриста. Кроме консервов и хлеба, еще каких-то продуктов, Сидор принес мне одноразовые станки для бритья, два куска хозяйственного мыла, вафельное полотенце, бинты и обезболивающие таблетки, название которых я написал ему в отделении банка на листочке бумаги. Кроме того, от себя он принес бутылку самогона лично для меня, а по  его  более чем приподнятому настроению, я легко догадался, что вторую бутылку он успел выпить по пути.
 Сразу же по приходу с моими заказами Сидор  переселил меня на диван, на котором спал до этого сам. Диван был единственной мебелью, кроме кухонного стола и пары табуреток, в его, до невозможности загаженной квартире. Стоял он возле окна, из которого были видны растущие под окном кусты акации, далее заросший сорняком пустырь, и вдали, серая стена соседней пятиэтажки. И хотя стекла были грязными до того, что уродовали и эту не веселую  картину, но все-таки  в окно, мне смотреть целыми днями  было приятнее, чем внутрь квартиры.
 Квартира Сидора представляла собой жалкое зрелище. Стены единственной комнаты были покрыты засаленными и пропыленными до черноты обоями, ранее видимо желтого или зеленого цвета. Деревянные полы были вытерты до грязно-бордового цвета, и представляли собой плохо соединенные между собой доски, щели между которыми были забиты мелким слежавшимся мусором. В квартире не существовало унитаза. На его месте была труба забитая деревянной пробкой обмотанной, по-моему, каким-то тряпьем. Впрочем, из-за невыносимой  вони,  в туалет я  не заходил. Вместо туалета использовалась ванная комната, и туда мне приходилось заходить и привыкнуть к ее отвратным запахам.
 На кухне газовая плита не работала, а окно во всю длину и ширину, было забито довольно толстым фанерным листом. Как я уже говорил, там был кухонный стол и две деревянные табуретки, сделанные еще, наверное, до моего рождения. Электричество и газ у Сидора отключили видимо давно за неуплату, но он хитро подмаргивал мне  и на мой вопрос загадочно отвечал.  «Сейчас мне пока не к чему. А зимой на кухне будет и свет и газ. А отопление подключают всему дому. Отопительные батареи идут по всему дому внутри стен, я на первом этаже так, что все отопление на верхние этажи идет через меня. Тут уж им до меня не добраться». И раз уж разговор у нас зашел  о квартире я сказал ему, что квартиру за долги могут и отнять, по суду.
 На мои слова Сидор только рассмеялся, и рассказал, что имеет жену и трех несовершеннолетних детей, которые все прописаны в этой квартире. «Живут они все у матери жены, и ждут,  не дождутся, когда я  окочурюсь» - сказал он.
« Но я с умными людьми говорил - заговорщицки перешел на шепот Сидор. – Это уже после того как повадились ко мне тут и участковый, и эпидемстанция, комиссии разные в погонах. Они меня успокоили. Пока говорят, дети несовершеннолетние, живи спокойно. Так, что вот им всем!»
И Сидор с удовольствием выкинул вперед по локоть волосатую руку.
 Упоминание о комиссиях, и особенно об участковом меня насторожило, но Сидор опять успокоил меня.
«Эти уже несколько месяцев не заявлялись. Может,  отстали. А что! С соседями я живу мирно, грубого слова, чтобы кому – никогда. Дома летом, как сам видишь, не бываю. Так ночую только. Тараканов и мышей у меня отродясь небывало, самому иногда пожрать нечего. Разве вместе с тобой заведем?» - громко загоготал он. «Крики там или шум, какой - это не по мне. Баб не вожу. Своей, стервы, хватило  досмерти!  А зимой я веду себя тихо, да я, на крайний случай, дверь укрепил. Не открою им сукам, и все тут. Сейчас не те времена, когда всякие менты  дверь выламывали».
 Его слова меня немного успокоили, и я стал подумывать  о том, что  у меня на зиму, возможно, будет прибежище. Человеку в моем положении всегда не грех заранее побеспокоиться о месте зимнего пребывания, даже если за окном только август месяц.
 Наутро  после этого разговора, я дождался, когда Сидор как всегда утром уйдет по своим делам, и занялся предварительной подготовкой к зиме. Первое, что я сделал, это нашел подходящее место для тайника. Таковое нашлось в коридоре. Место было самым подходящим потому, что коридор был единственным местом, где сохранились прибитые к полу, местами рассохшиеся и раскрошившиеся куски линолеума, когда-то явно бывшие одной полосой.
 Пришлось мне опять заглянуть в туалетную комнату, хотя очень не хотелось. Там после недолгих поисков я нашел то, что искал. Заржавленные клещи и долото без ручки - это все что удалось обнаружить из инструментов. С этими орудиями я  осторожно, чтобы не повредить ветхий материал, отогнул край линолеума находящийся прямо возле двери, и долотом, стараясь соблюдать тишину, поднял заскрипевшую на гвоздях половицу. Как я и предполагал, под половицей пространство между лагами заполняла всякая труха. В нее-то я и положил завернутый  в тряпку газовый пистолет с запасной обоймой, как две капли воды похожий на настоящий, боевой пистолет Макарова, пачку денег, обернутую толстым слоем целлофана, для покупки зимних вещей, и так же завернутый в целлофан диплом об окончании института. Вот и все мое богатство, которое я успел сохранить за время моих скитаний, если не считать маленького, мобильного телефона в чехле из кожзаменителя, который я всегда хранил на груди в одном из потайных карманов, проделанных мною в подкладке пиджака. Включал я его только когда выходил «на работу», а так как работал я всегда один, то смог сохранить его до сегодняшнего дня, и даст Бог, сохраню еще. И дело не в цене телефона, а в ценности вещи. Такой же, подержанный, можно купить во многих магазинах или с рук у  торгующих всякой всячиной   на  базаре. Но этот был у меня давно, на его номер звонил друг, а иногда и жена.
 Приделав назад половицу и опустив кусок линолеума, я нагреб сверху  мелкого мусора и разровнял его, чтобы было похоже  на  ровное, нетронутое место. Инструменты я закинул обратно в туалет.
 За время своей  работы я устал так, что пот лил с меня градом. Еле-еле, на четвереньках я добрался до дивана и сразу  провалился в сон, как будто потерял сознание.
 Проснулся  я уже под вечер. Все тело болело так, что  впервые за многие месяцы я подумал, что могу умереть прямо здесь, в этой загаженной квартире, на этом продавленном и провонявшем мочой диване.  Я, тяжело пошатываясь, добрел до кухни, чтобы запить обезболивающие таблетки. И пока ждал когда оно подействует даже подумал не послать ли мне Сидора за антибиотиками, но вспомнил, что не употреблял их с того самого момента, как покинул больницу, и решил пока подождать.
 Нет, я вернулся в свой родной город не для того чтобы умереть! По крайней мере, не сейчас.
Наверное, я умру  в этом городе. В городе, в котором родился и вырос и  из которого, много лет назад ушел, и вернулся вот сейчас. Почему-то все-таки вернулся почти через двадцать лет.
Хотя, что тут странного. Я всегда куда-то уезжал и постоянно возвращался. К любимым женщинам, к жене, к детям. И вернувшись, через какое-то время опять вынужден был, или находил повод уезжать. Да и как иначе?
 Теперь мне не к кому было возвращаться. Единственное место, куда я мог вернуться это родной город.
 В начале жизни я объехал половину страны здоровым и сильным. Вначале по железной дороге, на армейских автомобилях и бронетехнике, позже на комфортабельных автомобилях и самолетах. А потом полуживым калекой  опять в тряских автомобилях и по железной дороге. Это были две разные стороны жизни.  И это были две разные страны.
 Пока я ездил в шикарных автомобилях и летал в самолетах, я не замечал, как изменилась страна. Она изменилась к лучшему, наверное. Но  с молодости я привык смотреть на нее сверху вниз, а теперь мог смотреть только наоборот. Теперь мне трудно судить и сравнивать так, как сравнение  могло бы быть справедливым, если бы сравнивал один и тот же человек, а в моем случае получалось, что сравнивали двое.
 Потому, что то, что интересовало и привлекало внимание молодого и здорового человека, совсем не интересовало и не волновало другого, больного калеку. Хотя физически  и первым и вторым был естественно я, но внутреннее отличие меня прежнего и меня сегодняшнего было настолько разительным, что даже я сам не мог воспринимать себя как одного и того же человека, при сравнении себя прошлого и себя сегодняшнего.
 Нет, я приехал в родной город не умирать, хотя теперь мне казалось весьма логичным мое возвращение на родину для того, чтобы провести здесь свои последние дни.
 Я родился в этом городе, здесь прошло мое детство, отсюда  я ушел  на службу в тогда еще Советскую армию. Потом служил, скитался, воевал,  где прикажут, старался   выжить, и вот вернулся, когда надежды выжить, почти не осталось. «Почти романтическая история» - подумал я и тут же мои мысли вернулись к настоящему.
Я подумал, что нужно заказать Сидору, купить несколько подержанных книг, которыми торгуют полунищие старушки на базарчике. Я видел таких несколько. Кроме вязаных носков, банок с солеными домашними огурцами, и другой разной всячины, они попутно приторговывали стопками  старых подержанных книг, оценивая их по толщине и по мере физического износа.  Я помню, даже приценивался к истертому двухтомнику «Анна Каренина» издательства 1971 года, и старушка была готова отдать по пятнадцать  рублей за каждый том, но меня подвела лень. Не хотелось носиться  с книгами до вечера, и я пообещал старушке вернуться позднее.
 Эта мысль меня обрадовала и напомнила прошлую зиму. Действительно, пора запасаться книгами на время наступающей зимы. Раз уж Сидор обещает свет на кухне, то  отвести лампочку в комнату и соорудить что-то вроде «над диванной» лампы труда не составит. Нечего валяться и протухать от тоски и собственных  не совсем веселых мыслей.
 Книги спасли меня прошлой зимой, они помогли мне отвлечься и выиграть время, так необходимое каждому новичку в новых обстоятельствах для адаптации к своему положению. Они придавали мне столько же сил сколько и сон. Книгам я во многом обязан своим психическим здоровьем и укреплению духа.
И хорошие и плохие, они поглощали мое время, а потом заставляли двигаться, разминать затекшие члены; двигаться и работать, преодолевая боль и страх. Им я обязан как одним из первых собеседников, которые подали мне руку и захотели просто поговорить со мной про все кроме моей болезни и жалости ко мне. Как в детстве они уносили меня в мир, где я забывал про все свои проблемы, забывал кто я, а иногда и где я. Они вернули мне забытый с детства мир, который не могли заменить мне ни водка, ни наркотики. И может быть именно поэтому я и до сих пор, после стольких месяцев скитаний, отношусь к этой отраве так спокойно.
 В своем новом положении, я  как-то по-особенному стал воспринимать  классическую литературу,  не так, как смотрел на нее в молодости. Тогда ее прочтение часто было для меня обязанностью или очередной задачей, а часто просто тратой времени необходимого на более интересные вещи. Теперь же это было лучшим время провождением из всего, что я мог бы себе позволить, а иногда из всего, что вообще мог бы иметь…
 Мои мысли прервал громкий хохот Сидора, который ввалился в квартиру изрядно пьяным, и привел  с собой еще троих таких же шумных и чем-то похожих на него даже внешне собутыльников. Все трое были такие же грязные, не чесанные, опухшие от спиртного, на вид полу бродяги, одетые как попало.
 Вот тут-то у меня и вышло второе «удачное» знакомство. Я познакомился с Бароном- предводителем местных бомжей.
 Я сразу обратил на него внимание. Из всей компании, дружно усевшейся на полу, посреди комнаты, он был единственным, кто не суетился, не расстилал газеты для импровизированного застолья, не раскладывал куски еды и бутылки с самогоном. Кроме того в отличии всех присутствующих он был  маленького  роста  и  толстый, а  вернее сказать даже жирный. Лоснилось от жира его лицо, изрезанное старыми шрамами, маленькие волосатые руки, и даже животик, смешно выпирающий из  под коротенькой, затертой футболки. «В армии у нас таких дразнили «квадратными»-  вспомнилось мне, и я невольно улыбнулся, глядя на него.
  Вся компания, как будто сговорившись, не обращала на меня внимания; переговаривалась о чем-то своем, суетилась. Мне оставалось лишь молча наблюдать за их приготовлениями. Когда, наконец, все расселись и налили самогон в уже ранее использованные кем-то одноразовые стаканы,  «квадратный» будто невзначай, тоном хозяина спросил у Сидора, кивая в мою сторону: «Что, этот квартирант?». Сидор  с готовностью закивал  головой, неизменно,  улыбаясь.
 Сидящий на полу « квадратный» поднял на меня маслянистые глаза.
 «Я, Барон, меня здесь все знают. Поэтому оставшуюся часть денег отдашь мне. Если конечно, хочешь дальше жить здесь без проблем» - сказал он спокойно, и тут же повелительно приказал: «Давай к столу!».
- Ну, это вряд ли – ответил я Барону любимым выражением своего друга Володьки, и не поднимаясь с дивана, стал аккуратно нащупывать  заточку в одном из потайных карманов своего пиджака.
Барон даже не удивился моим словам, а улыбнулся мне хищно, показывая черные гнилые зубы с большими  расщелинами.
- Хочешь, чтобы я тебя добил? – спросил он лениво, совсем без угрозы. Но по реакции, сидящей с ним рядом «свиты», которые пригнули головы и затаили дыхание, я понял, что этот ленивый отклик излучает не малую реальную угрозу. Необходимо было действовать так, как мое лежачее положение давало Барону множество преимуществ. Поэтому я, не спеша, но и не медля слишком, изображая слабость сел на диване, а потом демонстративно положил на левое, здоровое, колено, правую руку, в которой  уже было зажато блестящее лезвие заточки.
Сразу скажу, что заточка моя была в некотором роде произведением народного творчества. Она была сделана из куска крепкой стали, имела форму широкой плоской пики, с остро заточенным концом и такими же обоюдоострыми краями. Рукоять была обмотана в несколько слоев когда-то голубой  изолентой,  которая  за время использования  потемнела  до   темно-синей, а  сама  приняла расплющенную  форму, которая удобно ложилась в ладонь так, как  имелось место для каждого пальца в отдельности. Единственное, что отличало этот образец самодельного творчества, от кинжала, так это отсутствие  поперечного упора для  руки, и его небольшие размеры.
 Выдержав необходимую паузу, я, глядя прямо в маслянистые, тупые глаза Барона невинным голосом спросил: «А если я тебя на требуху продам, сколько мясники мне за твой ливер отвалят?». После моих слов возникла немая сцена.  «Свита» так и не подняла голов. В глазах Барона появилось   что–то похожее на удивление. Он помолчал, видимо обдумывая все произошедшее, а потом неожиданно опять ощерился гнилыми зубами.
«Если ты такой ерой, что же ты мальчиков на базаре не подрезал?»- спросил он. Я ожидал что-то подобного, или угроз или дальнейшего «прощупывания», поэтому ответил сразу.
- А я в тюрьму пока не тороплюсь. За пацанов мне бы сразу десятка ломилась, а за твою поганую шкуру мне местный участковый премию выдаст,
если найдет меня конечно.
Я помолчал, удовлетворенный исчезнувшей улыбкой Барона, и добавил: «Таких  как мы с тобой, милиция не то, что искать не будет, но еще поможет закопать».
Вдруг что-то быстро начал говорить Сидор, примирительно расставляя руки в стороны, и двое других тоже стали поддерживать его. Барон напрягся и встал, глядя на меня из-под заросших бровей недобро. Он цыкнул зубом, будто утихомиривая «свиту». Я   в это время медленно перенес руку с ножом, и поставил ее острием вперед между ног, при этом раздвинул колени. Рукоятка уперлась прочно в выпирающую  из-под обшивки дивана пружину, и я обхватил ее двумя руками.
 Барон заметил мои  приготовления и еще раз долго,  испытывающее, поглядел мне в глаза. Он все еще раздумывал. Конечно, не ожидал он от калеки, явно не ему, Барону ровне, в драках и разборках, такого отпора. И с одной стороны при свите отступать было  слишком уж зазорно для его авторитета, но с другой стороны кидаться на нож сломя голову было еще глупее.
 Я понимал, что ситуацию нужно «дожать», до конца доказать Барону, что в случае конфликта он проиграет. Но ход был за Бароном, и его медлительность была ему не на пользу.
- Тебя как кличут-то, болезный?- продолжая недобро улыбаться, спросил Барон.
- Последнее время Шершнем – ответил я, проявляя импровизацию, и тут же использовал момент для укрепления «своих позиций», заговорил.
- И запомни, Барон. Это наши с тобой разборки. Я ваше  бакланское  семя знаю. Если что-нибудь случиться с Сидором или с его квартирой, я не тюрьмы, ни танкового полка не испугаюсь. Да и сам видишь, раньше мне бояться надо было, а теперь уже поздно.
После этого я подтянул к себе левой рукой костыль,  и выставил его вперед, прямо  вплотную к его лоснящемуся жиром лицу. Я знал, что сейчас  Барон видит треугольный острый наконечник на конце костыля. После этого я резким движением метнул заточку, и мое движение заставило всю компанию шарахнуться в  угол комнаты, где находился выход.
Заточка с характерным звоном воткнулась в деревянный косяк кухонной двери, как раз в другой стороне от той, где сгрудилась вся компания.
Это я сделал, конечно, зря. Барон мог метнуться, схватить заточку, и тогда пришлось бы по- настоящему применять острие костыля. А как раз этого мне
и не хотелось.
 Но где-то внутри я почему-то был уверен, что Барон не сделает этого. Такие  как он, могли бить и унижать только беззащитных. Могли быть лидерами среди бесхребетных алкашей и слезливых попрошаек. Ждать от такого как Барон, чего-то более  решительного, можно было, лишь загнав его в угол, как крысу.
 Барон первым оправился от моего «сольного выступления»,  и грубо растолкав  «свиту», изобразил всем своим видом, что это они затолкали его в угол. Он прошел опять на то место, где стоял, и сказал как-то задумчиво, будто что-то прикидывая в уме.
- Ладно! Посмотрим, какой ты «Рембо».
После  этих слов, к моему неописуемому удивлению, которое, мне кажется, все же удалось скрыть, Барон  слегка отпихнул мой воинственно торчащий еще костыль в сторону, и сел на свое прежнее место. Потом что-то «гаркнул» на свою «свиту», и те тут же расселись по местам, опасливо поглядывая в мою сторону.
- На! Передай, артисту! – громко сказал Барон, подавая стакан с мутным пойлом Сидору. И дождавшись, когда я возьму в руки стакан, тут же приказал одному из своей свиты: «Мухомор, отдай пиковину Приколу. Что ей зря торчать в двери. Никому из нас она ни к чему, все равно никто не сможет с ней так ловко управляться».
 Мне тут же передали заточку. Потом  бомжи  выпили и стали закусывать громко чавкая. Через две минуты смех Сидора раздавался на всю квартиру, как  ни в чем не бывало.
 Так я познакомился  с местным бомжачьим «бомондом», и получил у них кличку «Прикол».

                Глава  3.
 Если бы не тоска то, наверное, в этой жизни можно было бы вытерпеть все. Тоска смертная порождает  уныние и это путь именно к смерти.  Наверное, тоска приключается с каждым. Но, иногда, когда я смотрю на проходящих нескончаемой вереницей мимо меня людей, мне кажется, что многие из них и не знают что это такое. И, странное дело, от этого мне становится легче самому. Я тогда стараюсь быть таким же беззаботным, или веселым, как будто не знающий ни тоски, ни приступов злобы.
 Вот поэтому лежание в квартире Сидора, порождали  частые приступы тоски, которые просто раздирали меня изнутри, и я хотел только одного, быстрее встать на ноги и опять выйти на улицу. Я хотел к людям, но мог ходить пока только по комнате.
 На следующий день после происшествия с Бароном мне пришлось выслушать сбивчивые, восхищенные речи Сидора в свой адрес. Таким я его не видел даже после того как вручил ему несколько сотенных бумажек. Сидор с утра успел похмелиться остатками вчерашнего пиршества и говорил безумолку.
- Про книгу не забудь! – перебил я его, напоминая свою вчерашнюю просьбу. – Купи мне что-нибудь почитать у старушек на базарчике.
Сидор вначале тупо уставился на меня, вспоминая, о чем речь, а потом громко самодовольно заржал.
- Да у меня кладовка есть в коридоре. Дверь,  небось, видел? Там всякий хлам остался от жены еще и от пацанов, и книги там есть. Чего на это дерьмо еще деньги тратить.
 Когда он ушел, я спрятал под обшивку дивана четвертинку буханки хлеба, которая осталась лежать на газетах, и выпил  из стакана Сидора остатки самогона. Решил лучше уж так, чем опять обезболивающие таблетки, от которых уже болел желудок.
 В коридоре, в ближнем к  входу в комнату углу, действительно была дверь, но в этом темном углу ее было почти не видно. Я с трудом отодрал прилипшую к косякам, и вбитую когда-то давно сильными ударами, дверь кладовки. Оттуда пахнуло прелым тряпьем, истлевшей бумагой, а под ногами загремело ржавое железо; куски металлических гардин и части сломанного пылесоса. Приглядевшись в темноте, я увидел, что раньше здесь был порядок. На стене висели самодельные полки, одна над другой, на которых громоздились в основном разбитые стеклянные банки разных размеров, многие с остатками чего-то внутри. На одной из полок в самом углу я увидел стопку запыленных книг, их было не много.
 Когда я достал их, оказалось, что это были в основном школьные учебники,  и журналы «Юность» и «Нива» за начало 80-х годов прошлого века. Я без труда перенес все к дивану и взялся вначале за журналы. Но потом, полистав их, заметил сверху стопки учебник за седьмой класс средней школы, как и журналы пятнадцатилетней давности издания. Я узнал учебник, по которому еще я учился. Он лишь чуть изменился внешне, в отличие  от того какой был у меня тридцать лет назад в этом же городе.
 От лишне выпитого вчера, болела голова, и опять ломило ребра. Я прилег на диван  раскрыл знакомый учебник  сразу посредине и начал читать.  История России как я уже знал и раньше, состоит из сплошных войн. Войны за земли, за освобождение, за веру, за политические интересы, за свободу других народов.  Мы воевали  в далеком и не далеком прошлом, мы воевали несколько лет назад и воюем сейчас? Почему? Зачем? Ведь нет ничего противнее, грязнее, отвратительнее до рвоты, чем война…
 Книга упала мне на грудь, мне опять стало тоскливо и одиноко. Господи! Я никогда не сидел в тюрьме, но неужели там тоже так одиноко…
 Я уснул, и мне приснилось  видение из моей прошлой, невозвратной жизни.
    Мне снилось, что я лежу на мокрой траве, в голове шум. Я только что очнулся от жажды, боли и, наверное, от тишины.
 Болели ободранные в кровь ладони и разбитое лицо. В ушах глушил все звуки надоедливый, бьющий в виски посторонний шум, и я уже знал, что временная глухота у меня от рядом разорвавшейся мины. Влажный, горячий воздух обдирал горло, но тишина, именно тишина, которую я не слышал, но ощущал всей кожей, вызывала где-то внутри сознания чувство, что опасность рядом.
Я с трудом разлепил веки, и еще не ощущая окружающего, вдохнул полной грудью воздух остывающего поля боя. Пахло гарью, развороченной мокрой землей, и еще необъяснимой  словами смесью запахов закончившейся атаки:  человеческим  потом, растоптанной водянистой растительностью, запахом стреляных гильз и горячего оружейного металла, жженой резины и крови…
 Как говорил наш ротный, лейтенант  Кретов, тянуло свежей мертвечиной.
 Я уже ощутил себя живым, но мешала боль. Я попытался разогнуться и потянул из-под себя затекшую и придавленную собственным отяжелевшим телом руку, и с хрипом перевернулся на спину. И тут же почувствовал, как в поясницу ребром уперлась саперная лопатка, и мягко  чавкнула в грязь моя каска, больно дернув ремнем под подбородком.
  Я был жив  и, поняв это сразу, вдруг увидел яркое, голубое небо над головой, белые мелкие облака, и уже потом едкий стелящийся дым из мелких минных воронок прямо перед лицом. И слабо чувствуя прилив радостного возбуждения, от того, что вот уже который раз я вышел живым из такой переделки, я уже почти машинально шевелил руками  и ногами, со страхом ожидая боли, и отгоняя панически стучащие в висках мысли о ранении и плене.
Я громко натужно выдохнул и, напрягая все силы, заставил себя сесть и тут же перевернуться на живот так резко как смог. Мышцы ответили легким уколом усталости, боли пока не было. Каска, вернувшись на место, ударила по переносице, саперная лопатка пнула в зад, прилипая к мокрой одежде.
 Автомат! Он лежал рядом и рука, грязная и скрюченная, затекшая рука, как плетью хлопнула, вцепившись в его знакомое ложе.
 Я осторожно обвел взглядом вокруг. Впереди был поросший густой,  растоптанной сапогами  и смешанной с грязью, травой, склон оврага. В нескольких шагах раскинув широко руки, лежало тело кого-то  из своих, чуть выше по склону еще одно, кулем прямо в луже. Потом я увидел еще и еще…
 Склон оврага был покрыт телами солдат густо, как опушка леса грибами после дождя. Их  грязно-защитная форма была почти не различима на яркой весенней растительности. Где-то  молчал притаившийся пулемет. Если он еще ждет, то двигаться опасно.
И вдруг именно в этот напряженный момент осмотра предположительного места расположения неминуемой смерти, поиска звуков притаившегося врага, я вдруг неожиданно и необъяснимо почувствовал равнодушие ко всему на свете. Я вдруг понял, что мне плевать на этих трижды проклятых «Басаевцев», плевать на притаившийся пулемет или снайпера, плевать на плен, ранения, и даже на себя самого.
 И это испугало меня так, что я подтянул колени к животу и,  зажмурив глаза,  и   изо всех сил  стиснул  зубы, чтобы не закричать что-то безобразное и дикое.
 Но в это время, кто-то рядом громко и по-детски жалобно застонал. Я тут же пришел в себя, будто  меня   кольнуло штык-ножом. Сзади совсем рядом лежал кто-то  из  своих, и видимо, раненый,  стал приходить в себя.  Я развернулся и увидел лежащего ногами ко мне еще одного, того что стонал. В глаза бросилась вывернутая нога и кровавый след на траве. И тут же мерно застучал пулемет, но где-то далеко за склоном оврага…
 Видимо я говорил или кричал во сне и от этого проснулся.
В окно чуть слышно моросил легкий предосенний дождь, было сумрачно как вечером. Я лежал, вспоминая, пригрезившиеся мне события, и думал о том, что видения прошлого давно не посещали меня, и к чему бы это им возвращаться. С той войны уже прошло около пятнадцати лет, и до этого дня я не очень любил воспоминания о ней, и старался к ним не возвращаться.
 Но в этот раз воспоминания вернули меня к тому моменту, который я, казалось бы, забыл совсем. Тогда в той переделке, я отделался царапинами, и выволок на себе раненного в ногу своего друга Володьку. Вернее, того, кто потом стал моим другом, и остается им до сих пор, не смотря ни на что.
  В прошлой жизни у меня было много знакомых людей, которых я считал друзьями, но большинство из них я сейчас не вспомню даже при встрече, не говоря уже об именах.
Это были люди из навсегда ушедшей куда-то в не бытие жизни. Деловые партнеры, совладельцы моего предприятия, мои заместители, мои любовницы. Сейчас я забыл их совсем, вычеркнул из памяти, или точнее будет сказать, что память сама вычеркнула их. Вспоминая их сейчас, я думал о них отстраненно, как о людях имевших дело или отношения не со мной, а с кем-то другим, который давно пропал  без вести. В той оставленной позади жизни меня не было. Был человек, внешне похожий на меня, и живший по своим, теперь совсем не понятным мне законам, правилам и условностям. В необъяснимой теперь ни какими словами суете, чванливости и самоуверенности.
 Слава Богу, этот человек уже умер, и его тень редко возвращается в нездоровых, как сегодня, снах.
 Однако почему-то сегодня  я ни как не мог отделаться от картин только что увиденного сновидения. Что-то было в нем, что непонятно связывало меня с реальностью. И прислушавшись к себе, я понял. Нога! Видимо как всегда на непогоду ныли и болели мои старые раны, пах и правая нога. А ведь тогда, в том бою, Володька был ранен тоже в правую ногу, но после госпиталя у него не осталось даже хроматы. Случайность!
 Опять уже в который раз за время своих скитаний, я возвращался к мыслям о случайностях и закономерностях. Я невольно перебираю цепь случайностей произошедших со мной и невольно нахожу в этой цепи логику и закономерность. Это происходит помимо моей воли и желания никогда не вспоминать прошлое, но оно постоянно возвращается ко мне именно в форме этих дурацких сравнений случаев и закономерностей  и, наверное, таким образом,  проникает в мои мысли против всех поставленных мной запретов.
Так и сейчас, я опять нахожу новую цепь случайностей и вижу в ней закономерности понятные только мне. А может быть, не понятные и мне тоже, но навязчиво подсказываемые мне, моим не совсем здоровым рассудком.
 И так, я случайно наткнулся на раненного в том бою Володьку, который потом случайно стал  моим другом. Случайно, потому, что я мог бы наткнуться на кого-то другого или вообще не заметить его, если бы он лежал, хотя бы на сотню метров дальше. А Володьку, который громко стонал в забытьи, мог бы добить чеченский снайпер. И тогда возможно у меня ни тогда, ни сейчас не было бы друга потому, что моим другом мог стать только он. А если бы Володьки не было, то мне пришлось бы возвращаться в свой родной город после окончания контрактной службы и, наверное, как и мечталось, заводить свое дело у себя на родине.
 Но Володька выжил, стал моим другом и позвал меня погостить к себе в Москву.  В  Москве родной  Володькин дядька взял нас к себе в строительную фирму, в офис, подработать денег, пока мы учились в институте.  А потом, дал нам денег в займы на открытие своего бизнеса.
 Дело, которым мы занялись, было новым и перспективным, по-моему, и я настоял на его направлении – ландшафтное  оформление приусадебных участков коттеджей, которые тогда росли в пригороде Москвы как по мановению волшебной палочки. И хотя с самого начала, по протекции Володькиного дяди заказов у нас было достаточно много, я настоял на рекламе наших услуг.  Володька советовал обратиться к одному знакомому, который только раскручивал свое дело в рекламном бизнесе, я, случайно, посчитал, что Володька занижает наши возможности и обратился в одно из самых известных рекламных  агентств. И там, случайно, встретился со своей будущей женой.
 Через несколько лет наше предприятие процветало, но имело довольно большой перечень конкурентов. И тогда, случайно, Володе пришла в голову мысль, перепрофилировать часть нашего предприятия на оказание рекламных услуг. Он убедил меня в перспективности направления и в том, что у нас есть опытный человек, который может возглавить это направление, а именно моя жена. И я, который всегда был против того, чтобы моя жена посвящала работе слишком много времени, и всегда настаивал на ее большем участии в жизни наших детей, почему-то, случайно, согласился с его доводами.  Это все случайности.
А вот закономерности.
Перепрофилирование предприятия идет успешно, в том числе с помощью подключения к этому делу моей жены и ее связей в этом бизнесе. Жена естественно становиться одним из учредителей новой компании вместе с нами.
 Но я не хочу совсем отказываться от уже знакомого и «раскрученного» дела, и разделяю компании по их направлениям деятельности. Развожу их активы, и даже перевожу в разные офисы.
Естественно, что сегмент охвата клиентов старой компанией снижается, становится не таким прибыльным, и однажды мне поступает от конкурентов предложение о продаже компании. Я не соглашаюсь, они настаивают. Я пытаюсь решить дело миром, веду переговоры, но они начинают прижимать меня и настаивают уже более жестко. Я отказываюсь наотрез, и буквально через два дня меня взрывают в собственной машине.
 И опять случайности.
  При взрыве меня выкидывает из автомобиля вместе с задней дверью. Я пролетаю по воздуху несколько десятков метров и все-таки остаюсь живым. Остаюсь живым потому, что Володя едет сзади, и все происходит на его глазах. Он успевает доставить меня всего окровавленного и без признаков жизни в клинику Склифосовского. Он настаивает, как я потом узнаю на срочных мерах реанимации, и спасает мне жизнь. Позднее он же договаривается,  и меня срочно переправляют в Германию, где не только спасают ногу от ампутации, но и проводят несколько операций, в результате которых я избегаю полного паралича.
 Все эти случайности и закономерности не раз перебирались мною и «прокручивались» в моем мозгу в разных вариациях и под разными углами соприкосновения. Я будто бы пытался найти и слепить из всех этих, на мой взгляд, случайных и закономерных событий понятную только мне мозаику правды. Я будто бы  ждал каждый раз, что сложившись однажды в единую и понятную мне цепь событий, мне удастся  увидеть что-то, что откроет мне истину, ради которой мне опять захочется верить и жить.
 Одно время, когда я был уже дома, и проводил время в инвалидной коляске на своей загородной даче, эта идея стала для меня навязчивой настолько, что я нанимал, тайно конечно, частных детективов, чтобы они установили по минутам все произошедшие в моем прошлом события. И они устанавливали, и не понимали моего недовольства, когда я говорил, что мне не главное найти, кто меня хотел убить, кто убивал, а кто был заинтересован, мол, это мне и так понятно. Я просил их проверить,  было ли случайное  случайным, а закономерное  закономерным.
Но понял только потом, что эти люди считают меня больным психически, и поэтому не только не понимают, о чем я  прошу их узнать, но и не собираются разбираться в бреднях ненормального, собранного по кускам паралитика. Просто отрабатывают хороший гонорар.
И тогда я отказался от их услуг. Я понял, что пытаюсь вернуть прошлое, которое уже не вернуть. Понял, что ставлю людям задачу, которую не может разрешить ни кто кроме меня самого. А возможно, что этой задаче вообще нет решения так, как невозможно узнать прошлое или будущее. Невозможно решить задачу и выдать числовой ответ, если в данной задаче все числа имеют только условные названия вроде икса, игрека и зет. Задача с таким условием может иметь только условный ответ. Я понимал это, но от этого мне, наверное как и математику, пытающемуся доказать теорему Ферма, не становилось легче. А главное, понимая все это, я продолжал решать эту задачу, продолжал сопоставлять случайности и закономерности и искать скрытый в них смысл, смысл который мог понять только  я.
 Однако, последнее время, я думал, что избавился от этих навязчивых мыслей, с того времени как прибыл в родной городок. И правда, с того времени, мой мозг больше не возвращал мне прошлого так, как сегодня. И это значило лишь одно, что сейчас опять моя тоска захлестнула меня и пытается одолеть, как пыталась сделать это в Москве.
 Но теперь я уже не тот. Я прожил с того времени ровно год, без инвалидной коляски, без помощи, без слезливого сожаления и ощущения себя развалиной на свалке жизни. Пусть  элитной, сытной, но равнодушной, жестоко заботливой и  беспрекословной  свалки, но все-таки свалки, а не жизни как таковой. Пусть я развалина, но я живу той жизнью, которой могу.
 Бог лишил меня здоровья, но оставил возможность думать, двигаться, видеть, слышать и ощущать. В своем сегодняшнем положении я лишен возможности мечтать, но не лишен возможности надеяться и иногда радоваться жизни. Я уже не могу быть тем, кем я был, но я могу оставаться просто человеком, которых миллионы. Я свободен теперь от условностей, которые раньше опутывали меня жесткой привязкой к месту, делу, людям, правам и обязанностям. И возможно, что я не стал от этого счастливее, но избавившись от всех нитей  привязывающих меня к прежней жизни, я стал свободнее и богаче, не в смысле денег конечно.
  Я мог бы остаться в той жизни, и безбедно существовать на то, что уже имею. Пользоваться услугами лучших врачей, жить в шикарном загородном доме, завтракать, обедать и ужинать по расписанию на дорогой фарфоровой и  хрустальной посуде теми блюдами, название многих из которых до сих пор не могу не выговорить, не запомнить. Мог бы раз в неделю видеть жену и детей, разъезжать по ухоженному саду на электрической инвалидной коляске, и даже может быть мог бы завести себе доступное хобби вроде коллекционирования редких бабочек.
 Конечно, мог бы, но только теоретически. Потому, что практически я прожил так несколько лет. Долгие три года, из которых могу вспомнить только несколько последних месяцев. Три года строгого врачебного режима. Три года постоянных улучшений и ухудшений состояния здоровья, уколов, таблеток, лечебных ванн, постоянных путешествий в городскую клинику на обследования, анализы, томографию…
 И бесконечные разговоры о моем здоровье, диете, новых лекарствах. Постоянное присутствие двух сиделок, неотступно как тени приходящие и уходящие, подающие, убирающие, подносящие. Сиделки могли разговаривать со мной только  как с ненормальным капризным ребенком.
Впрочем, я, наверное, и был таким. Капризным, раздражительным, хамоватым, засыпающим днем  и страдающим бессонницей, требующим внимания любыми способами, а на самом деле несчастным и постоянно одиноким. Потому, что присутствие сиделок-мумий, никак нельзя было назвать обществом  так, как общения с ними не получалось. Они пресекали либо осуждающим молчанием, либо  строгими выговорами о необходимости не волноваться, любые разговоры, не касающиеся моей болезни, лекарств и распорядка дня.
 Жена появлялась по выходным, и все чаще звонила по телефону. И я понимал, что у нее есть теперь большая работа, которую она делает и вместо меня, в том числе. Дети, приезжали на два-три часа тоже в выходной день, и я видел, как они взрослеют, и чувствуют себя скованно в моем присутствии, и все чаще уже не могут скрыть нетерпения по поводу окончания визита к «больному папе».
И  вот, по-прошествии этих трех лет, произошла одна из последних случайностей, которой я  должен быть благодарен до конца своих дней.
Как-то весенним вечером, Володька вывез меня на своей машине в город, и мы с ним посидели на природе, в укромном местечке возле Москвы-реки. Поговорили, чуть выпили, вспомнили старые времена, посмотрели на праздничный салют, и хотя я просил еще поездить по городу Володька наотрез отказался. Сказал, что и так от моей жены нам попадет, и отвез меня домой, т.е.  на загородную дачу. Там конечно был переполох, сиделки подняли шум, жена естественно была недовольна. Я не выдержал и психанул, устроил скандал, и у меня случился приступ болей.
Кончилось все тем, что вызвали врача. Меня  накололи успокоительными и обезболивающими и уложили спать в моей комнате на втором этаже.
В ту ночь мне снилась моя жена в объятиях какого-то мужчины, а потом моя бывшая секретарша, проникающая в мою спальню через окно, одетая в одно бикини.
Я проснулся. Была еще ночь. В комнате горел ночник. Был полумрак. Дверь в
 комнату была чуть приоткрыта, и из нее пробивался свет с нижнего этажа. Я лежал и вспоминал, что произошло. На душе было отвратительно. Я понял, что жена больше не позволит Володьке вывозить меня куда-либо даже раз в месяц. Было стыдно за свое поведение, и еще больше стыдно за свою беспомощность.
Все эти мысли видимо и заставили меня сделать то, что мне всегда запрещали, и что я и сам боялся делать, понимая, что это может плохо кончится. Я подтянулся на руках, увидел, что комната пуста и с трудом сел на кровати. Потом, поколебавшись, налегая на руки и здоровую ногу, попытался встать и встал. Видимо действовала лошадиная доза обезболивающего, потому, что я ничего не чувствовал. Мне удалось доковылять до двери, и в душе у меня была паника и ликование, страх и ожидание боли, и опять ликование. Я шел сам, пусть цепляясь за стены и мебель, согнувшись в три погибели, но шел, и дошел до двери. Я приоткрыл ее, в коридоре было пусто. Я прошел через коридор и оперся о перила.
 Внизу на первом этаже ярко горел свет. В центре за маленьким стеклянным столиком сидела жена и  мой лечащий врач. Они тихо о чем-то говорили, потягивали из высоких рюмок коньяк. Пахло свежим кофе, и этот давно запрещенный для меня напиток, который я так любил еще с молодости, заставил меня перегнуться через перила и потянуть носом.
- Вы уж простите меня, – в это время тихо сказал врач - мне нужно было откровенно сказать Вам про это еще год назад. Но я видел как Вам тяжело…
Жена поставила рюмку и судорожно схватилась пальцами за виски. Это был жест присущий ей в минуты тяжелые и горестные.
- Я догадывалась – хрипло сказала она, ломающимся голосом. – Но Вы все равно говорите не конкретно. Сколько ему осталось…
Я сразу понял, что говорят обо мне, и естественно затих,  весь обратился в слух.
Доктор допил рюмку до конца и пожал плечами: - Трудно сказать. Может быть, год, может быть два. А может быть завтра. Поймите, когда такие травмы черепа, ожоги, поражение центральной нервной системы…
 С таким набором травм, он вообще не должен был выжить. Мы здесь находимся постоянно недаром, уверяю Вас. И имею я  в виду, как Вы понимаете не материальную сторону вопроса. Другу Вашей семьи мы объяснили положение с самого начала, и он просил тогда, подождать, не беспокоить Вас, и выбрать момент.  Извините меня, пожалуйста, за эту прямоту, но теперешнее положение…
 Я не стал дальше слушать.
                Глава 4.
Нет, тогда, я не покончил с собой. Я не отравился и не выбросился с крыши дома  вниз головой, не вскрыл себе вены…
Нет, я даже не попытался сделать этого, но не скрою, думал об этом почти до
утра, не смыкая глаз. Я думал, о том, что если мое выздоровление, хотя бы частичное, невозможно, то для чего же мне тогда жить. Что мне дадут эти прожитые мною еще, пусть при лучшем исходе, два года. Что я могу получить от жизни за эти два года. Приступы боли, существование в инвалидной коляске, постоянное одиночество и ограничение во всем, что когда-то любил, к чему привык, что казалось, и осталось сущностью моей жизни. Все эти годы, я фактически не жил, а ждал. Ждал чуда, ждал чего-то, что вновь изменит мою жизнь. Ждал, что врачи поднимут меня на ноги, что хромой, и пусть не такой здоровый, хотя бы частично смогу вернуться к жизни, работе, коллегам, той  суете и делам, которая и отождествлялась мною с жизнью как таковой.
 Но раз это было теперь невозможно, раз даже через три года, один единственный выход «в люди» сделал меня невменяемым, нарушил психику, показал состояние моего здоровья лучше, чем все объяснения врачей, то терялся смысл, надежда. Слова врача, сказанные жене, только подтвердили то, что я, наверное, должен был понять сам через несколько дней, когда бы окончательно пришел в себя.
 Именно тогда мне в первый раз пришла в голову мысль о побеге. Нужно было убегать на свободу потому, что ни кто не предоставит мне ее добровольно. Все они считают меня тяжело больным, и скорее всего психически не нормальным, поэтому они ограничивали меня во всем, поэтому сделали для меня такой распорядок дня, поэтому обращаются со мной как с ребенком. Все кроме Володи!
 Но после последнего случая с нашей прогулкой «на свет Божий», я думаю, что и Володя мне не помощник. Жена, скорее всего, разговаривала с ним, и взяла с него обещание, что такое больше не повторится. На это она мастер. Убеждать людей она всегда умела.
Поэтому вопрос стоял: куда и как я смогу убежать?  На вопрос, куда, мне пока задумываться не хотелось, это не самый важный вопрос. А вот с вопросом как, нужно было что-то решать. Уйти самостоятельно без чьей-либо поддержки я не мог. Ну, потому, что для этого нужно было хотя бы уметь ходить. Но раз я понял, что могу передвигаться, то  нужно было  вначале проверить, а потом и попробовать ходить самому, пусть на костылях, пусть кое-как, но самому, без опеки, запретов и надзора. Добиться этого переговорами  с женой я не надеялся, поэтому нужно было разработать подробный план. План продуманный буквально по дням, с четкими промежуточными целями, с поэтапным достижением определенных успехов в возможности передвигаться.
 Конечно, я понимал, что план невозможно осуществить при наличии этих соглядатаев  сиделок, и еще, что мой план может прекратиться, не начавшись, если  здоровье, сила воли, страшные боли или  нервные приступы, которые уже случались со мной, не позволят мне его осуществить.
 Но все это было не так  важно, и даже не так страшно. Я  почувствовал, что сама мысль  убежать от опеки врачей, от этой строго-размеренной жизни, от  всего, что сейчас окружает меня, приводит меня в состояние возвышенного возбуждения. Она возрождает мою надежду на что-то неясное, но притягательное  настолько, что у меня как в молодости кружится голова,  и  фантазия  представляет какие-то необъяснимые словами образы свободы выбора,  и необъятных просторов расстилающихся за забором моей загородной дачи. Я вспоминал наше путешествие к Москве-реке с Володей и думал, что  в случае успеха я смогу передвигаться туда куда захочу. Сидеть возле реки, или в сквере общаться с незнакомыми мне пожилыми пенсионерами, тоже гуляющими там, или просто жить где-то, ходить в магазин, разговаривать с продавцами, самому покупать себе  теплый хлеб, самому устраивать свой быт заново.
 Заново! Все заново! С чистого листа, будто бы жизнь началась снова. Без прежних забот, передряг и трех последних лет, без ощущения себя придатком инвалидного кресла, без  нескончаемых разговоров о лекарствах, самочувствии, болезни, и предчувствия смерти, которое было у них, у всех кто меня окружал, но я-то до сих пор просто не понимал этого. Без чувства неудобства при посещении тебя здоровыми людьми, как будто бы ты чем-то провинился перед ними и задерживаешь их, отрывая от неотложных дел. Без ежедневных разговоров с женой по телефону, и ее повторяющихся, как заученные частушки, вопросов. Без ее скорбных посещений по выходным, и натянутых разговоров о детях, работе.
Я думал об этом несколько дней, не выходя из своей комнаты, отказавшись от прогулок по дорожкам сада в своем электрокресле, сославшись на плохое самочувствие. Я думал, уткнувшись в экран компьютера открытого на какой-то странице Интернета, так, для отвода глаз, и не замечал, как бежит время. Впервые за многие месяцы время для меня перестало  тяготить меня, а летело, как  тогда, когда я был еще здоров.
 Как-то в один из этих дней, когда меня уложили на дневной послеобеденный сон, я, дождавшись, когда сиделка выйдет, попробовал пройти самостоятельно от кровати до окна. Это было всего шесть шагов. И я долго готовился, чтобы вначале встать, а когда получилось, то сделал слишком резкое  движения и чуть не упал, но успел ухватиться за стоящий рядом стул. Я сделал эти шесть шагов, сделал, невзирая на боль и страх, бешеное сердцебиение, и дурноту на грани потери сознания. Откинув тюлевую занавеску, я навалился всей тяжестью тела на широкий подоконник, и как рыба, выброшенная на берег, дышал тяжело, прислонившись вспотевшим лицом к стеклу. Мне постепенно становилось лучше, и я заметил под своим окном  в зарослях сливовых деревьев человека. Это был мой садовник. Он стоял с поднятой вверх головой и смотрел на меня.
Этого человека я видел и раньше, но нанимала его уже жена. Он был молод,
лет двадцати пяти или тридцати. По национальности толи узбек, толи таджик. Я как-то даже пытался разговаривать с ним, и знал, что его зовут Садык. Но разговора понятно не получилось, да и о чем мы могли поговорить.
 Сейчас садовник застыл перед моим окном, как был, в грязном брезентовом фартуке, с каким-то инструментом в руках, но главное на его лице я разглядел неподдельное  выражение сочувствия, какое часто бывает у людей простых и недалеких. Сочувствие было искренним, с примесью страха и запомнилось мне.
 Теперь каждый день во время послеобеденного сна  я занимался «ходьбой», как я называл это для себя. Это продолжалось неделю или две, и несколько раз внизу я видел Садыка, но теперь уже на более далеком расстоянии.  Вначале я даже подумал, что он за мной следит, но потом, поразмыслив, решил, что вряд  ли  садовника нанимали  и для этого тоже, а потом, он мог бы давно уже сообщить жене о моих упражнениях.
Однажды, когда я  стал добираться до подоконника уже более уверенно, я опять увидел садовника под окном, и он опять смотрел на меня. Я открыл окно и крикнул ему, чтобы он зашел ко мне в комнату. Мне пришла в голову хорошая мысль.
Через некоторое время в комнату вошла сиделка и сказала с удивлением, что пришел садовник и говорит что я зову его к себе в комнату. Я сказал, чтобы его пропустили, на что она ответила, что сообщит о нарушении режима доктору.
«Плевать я хотел на твоего доктора» -  ответил я. «Кто хозяин дома? Я или твой доктор?».
 Садык робко вошел в мою комнату и остановился на пороге.
«Садись»- сказал я и указал ему на стул. Он сел не смело на самый край стула. «Не мог бы ты помогать мне, когда я тебя позову. Будешь усаживать меня  в кресло, и перевозить меня по спуску на первый этаж и на улицу? А потом, конечно, обратно. За это будет дополнительная оплата».
Садовник помолчал в недоумении, а потом замотал головой в знак согласия. Я протянул ему руку для пожатия, и он торопливо подошел, пожал руку и заулыбался.
 Я знал, что вечером все будет известно жене, но именно этого я и добивался. Не только этого, но это было частью плана.
Вечером, как я и ожидал, приехала жена. Как всегда она вошла с напряженным и уже усталым лицом, будто бы уже заранее устала от общения со мной, еще не сказав ни слова. Я привык к этому ее выражению, и не осуждал ее. Когда-то в молодости, в той жизни, когда я еще был здоров, ей, конечно, много досталось всяких неприятностей от нашей совместной жизни. Одни только мои «пассии», как она называла моих  часто меняющихся любовниц, отняли у нее  немало нервов. Впрочем, все в прошлом…
  «Что у тебя опять за капризы?»- спросила она с порога. - Зачем тебе понадо-
-бился садовник. Сиделка всегда позовет охранника, если нужно спуститься или подняться. Садовник он же грязный всегда…»
«Он мне нравится - перебил я ее. -  Мы с ним подружились. И кроме того милая, я прошу тебя убери ты наконец-то этих сиделок. Лекарства по дневным порциям ты могла бы рассортировать мне вперед на неделю сама. Как ты знаешь,  лекарства я пью добросовестно, да и сиделка не заглядывает мне в рот, когда я их глотаю. Приступы у меня уже полгода не повторяются. Ну, если не считать последнего недоразумения.  А если так, зачем мне нужны сиделки? Если нужно, и со мной что-то будет не ладное, то я всегда успею нажать кнопку вызова охраны. Кроме того, в  доме  есть кухарка, которая не покидает дом до вечера. Закричать-то я успею всегда.
 Но самое неприятное, что все эти сиделки женщины! Как ты думаешь, мне в моем положении приятно видеть постоянно снующих возле меня женщин».
 Я намекал на свои вырезанные ножом хирурга гениталии и оставшиеся во мне мужские чувства. Даже не намекал, говорил откровенно.
Я увидел, как у жены вначале помрачнело лицо, а потом она поневоле вяло рассмеялась. Но, тут же  спохватилась: «Прости меня, конечно, я думаю это можно устроить, но нужно посоветоваться с доктором».
«Советуйся,  с кем хочешь, но я никого не хочу видеть. Садык мне поможет по всем необходимым делам. Доплатишь ему денег и все».
 Мы поговорили еще несколько минут, обменялись обычными вопросами о работе и детях и жена уехала.
 Я смеялся, я ликовал, я был рад так, как будто выиграл миллион. Я просчитал все точно, даже реакцию жены на мои слова о женщинах. Конечно, она не простила мне моего прошлого, и поэтому  требование мое удовлетворит. Зачем ей лишняя головная боль, она и так устала от моих капризов, и моего постоянного недовольства чем-то, от моей болезни как таковой. Ведь это она три года назад не отходила от меня, когда меня привезли из Германии, и я был очень слаб. Это она потом еще год приезжала ко мне каждый день и просиживала у моей кровати по нескольку часов. Я помню, она плакала, она думала - я  не выживу. И я благодарен ей за все.
 Но я выжил и превратился в капризного и вечно стонущего   неврастеника, который может свести с ума кого угодно. Я выжил, стал  сам  кушать, сам, хоть и с большим трудом, одеваться; сам принимать лекарства, самостоятельно ездить, в привезенном мне из-за границы  Володей,  электрокресле. И раз я выжил, то постепенно ко мне стали относится не как к смертельно больному, а как  к  выжившему. Относится опять как к обычному члену семьи, но находящемуся теперь в другом положении. И значит, ко мне уже применялись все чувства и частично все требования, которые применяются к члену семьи, который переболел какой-либо болезнью. И мои настоящие истерики, и капризы, и прошлые грехи и провинности опять встали в один ряд, который  воспринимался в соответствии с течением жизни, как тяжкая обуза и неприятность.
 Пусть все это так, но моя жена человек слова, она сделает, что обещала, обязательно. В этом я мог быть уверен.
 Через несколько дней сиделки исчезли с территории дома. Теперь жена должна была попросить приехать Володю, что бы узнать мои намерения, и мои мысли, может  быть,  я что-то замыслил, настаивая на уходе сиделок.
 Но я ошибся. Володя, правда, звонил мне, но как обычно, без каких-либо вопросов о сиделках или о перемене моего настроения. Видимо жена  его  ни о чем не просила. Это могло означать только одно, если она и опасалась, что я что-то с собой сделаю, то уже не делилась этим с Володей, а значит, смирилась с возможностью такого исхода.
 Но это все мысли, а вообще-то я вернулся к своим утренним и послеобеденным прогулкам в инвалидной коляске. Садык помогал мне в нее забираться и спускал ее на первый этаж по пологому спуску, который заказала жена строителям рядом с обыкновенной лестнице, когда я отказался год назад покидать свою комнату на втором этаже дома, и вначале меня сносил вниз на руках один из охранников дачи.
Выглядел Садык при этом всегда чистым и опрятным. Наши отношения с ним постепенно начинали завязываться. Я расспрашивал его про его семью, родину, его работу. Он не очень хорошо и не чисто говорил по-русски, но все понимал, и с удовольствием рассказывал. Говорил, что не часто приходится встречаться здесь в России с земляками, и я понимал, что ему как и мне просто не хватает общения.
Я часто бывал рядом с ним, когда он работает, а однажды я подъехал вместе с ним к помещению, где он хранил инструмент. Просто так, ради интереса я заглянул  внутрь. Маленькое  помещение, в котором сложены лопаты, метлы и другие инструменты садовника. Но мне бросилась в глаза небольшая самодельная штанга с наборными дисками разного размера.
Оказалось, что Садык со службы в армии, привык заниматься  зарядкой с тяжелыми предметами, гирями или штангой. Вот он и развлекается в свободное время. А меня увиденное подтолкнуло к тому, что я давно жаждал, к чему давно стремился, но оттягивал с решением вопроса, пытаясь, больше  сблизится с  Садыком.  Теперь, увиденная мною штанга, ускорила события.
 На следующий день, с самого утра я копался в  своем сейфе, который был вделан в стену моей комнаты, и куда я не заглядывал уже несколько лет.  Связка ключей, и в том числе ключ от этого сейфа, пропали во время покушения на меня. Но в комнате у меня был спрятан запасной ключ.
С волнением я вставил ключ и открыл сейф. В нем все осталось, как и было.
Лежали  кое-какие записи, когда-то считавшиеся мною новинками в своем деле. Отдельно лежало портмоне  с пластиковыми картами банковских вкладов. Теперь что бы добраться до этих денег, нужно было бы ехать в банки разблокировать каждую карту в отдельности. Но для этого нужны документы, а именно мой паспорт. А паспорт находится где-то у жены, и спрашивать его у нее пока рано. Позже я решил что-нибудь придумать, пока меня привлекала лишь стопки наличных.  Денег пока было достаточно  и в рублях и в долларах.
  На утренней прогулке я начал разговор с Садыком издалека. Я объяснил ему, что я делал в комнате, когда он несколько раз видел меня  в окне. Сказал, что врачи надеются только на таблетки, а мне хотелось бы самому начать делать какие-нибудь упражнения, чтобы укрепить ослабшие мышцы.
 Говорил я долго и убедительно, а он слушал не перебивая. А потом я попросил его.
«Нужно съездить в город в спортивный магазин - сказал я. – И еще кое - куда и купить для меня товары, которые я напишу тебе на листочке. Но предупреждаю тебя сразу, если моя жена узнает, ты можешь лишиться работы. Поэтому нужно сделать все тайно и незаметно».
Я не ожидал от него, такого медлительного и, как мне казалось, туповатого, такого быстрого ответа. Он согласился и улыбался мне своей белозубой улыбкой, глаза его хитро блестели. Что он понял из моих слов? Как он их понял? Этого я не знал, но был рад, что он просто согласился.
С охранником Алексеем, который долгое время носил меня на руках, пока не построили спуск со второго этажа, мы давно были в дружеских отношениях. Ему я ничего подробно объяснять не стал, а просто попросил свозить на своей машине Садыка в город. Единственное, что я ему сказал, так это, что нужно об этом держать язык за зубами. Алексей, здоровенный мужик, лишь снисходительно улыбнулся мне свысока, кивком головы отказался от предложенных мною денег, и сказал, что готов хоть сейчас, только предупредит напарника, что отлучиться не надолго.
 Таким образом, буквально за один день, я имел у себя в наличии не только пару гантелей, ходунки для паралитиков, гимнастические кольца, которые Садык позднее подвесил прямо над моею кроватью, но и двух  помощников, на которых можно было рассчитывать и в дальнейшем  при необходимости.
 Надо сказать, что жена очень редко поднималась ко мне в комнату. Чаще всего она приезжала в то время, когда у меня были прогулки, или во время обеда, когда я находился на первом этаже. Я всегда примерно знал, в какое время она должна приехать, и теперь принимал все меры, чтобы ее приезд совпадал с моим нахождением либо  во дворе дома, либо на первом этаже.
 Моя коллекция спортивного инвентаря росла, Садык по утрам помогал мне ходить по дорожкам сада, поддерживая меня. И вообще, изначально он участвовал во всех моих  спортивных экспериментах, подстраховывал меня, подавал, подносил, помогал. И все это без лишних слов, с улыбкой, или с сочувствием.
 Такая жизнь продолжалась несколько месяцев.  Врач, приезжающий один раз в две недели, тоже теперь встречался мною на первом этаже так, как охрана заранее предупреждала меня о его прибытии. Чтобы спуститься вниз, у нас с Садыком уже уходило всего несколько минут, настолько мы привыкли быть в постоянной готовности. Да и визиты врача были  известны заранее, приезжал он строго в четверг, около десяти утра, но часто он то, опаздывал, то приезжал пораньше.
 Прошло лето, потом осень, наступила зима. Все это время я занимался  упражнениями  у себя в комнате, гулял при поддержке Садыка по дорожкам сада. Мышцы мои укреплялись, но иногда организм мой не выдерживал и я по целым дням вынужден был лежать, экстренно выходя навстречу, конечно при помощи Садыка, только при визитах врача, жены, детей  или Володи.  Врач и жена говорили, что я стал лучше выглядеть, и говорили о пользе новых прописанных мне лекарствах, не догадываясь, что большую часть из того, что мне прописывал врач, я уже давно  выкидывал в унитаз.
Однако регулярные занятия и время брали свое. И когда однажды ранней весной моя жена увидела меня самостоятельно гуляющего на костылях по дорожкам сада, она была поражена. Но в ее удивлении было еще что-то, что запомнилось мне навсегда. Это было удивление похожее больше на страх.
 Но это был страх не за меня, не за мое здоровье, а страх неизвестности перед теми переменами, которые могут возникнуть пусть даже при моем частичном выздоровлении. Это был страх женщины перед переменами, которые несут с собой неизвестность.
 Но на тот момент это уже не имело для меня большого значения. Я опять был  «в деле». У меня опять была своя «команда», как когда-то в молодости, когда  я только начинал раскручивать свое дело. Я был занят детальной разработкой своего плана становления на ноги, и последующего ухода из этой замкнутой среды, огороженной не только деревянным забором, но и забором моей  беспомощности, бесполезности. И я, конечно, прекрасно представлял, что мои эксперименты могут закончиться для меня очень плохо. Или параличом, или смертью.
 Но что эти ужасные картины по сравнению с тем, что теперь у меня была мечта, и я жил ею одной. Жил не просто так, а ради какой-то, пусть возможно и недостижимой цели. Само появление этой мечты у человека, которому поставили  смертельный диагноз, и у которого вроде бы не только мечты, но даже надежды на что-то человеческое возникнуть не могло. Само ее появление было чудом, за которое я держался каждой клеточкой мозга, каждым нервом.
 Я упорно и старательно продолжал свои занятия, и однажды весной, в мае, с сердечным приступом был увезен «Скорой помощью», которую вовремя вызвал Садык. Но я вовремя сориентировался и сразу договорился с заведующим кардиологическим отделением больницы, до прихода моих любимых родных, жены, Володи и бывших коллег по работе. Доктор, оказался мужчиной с юмором, взял с меня на удивление не много, но что-то такое наговорил всем сбежавшимся ходокам, что меня можно сказать сразу оставили в покое.
 Время шло своим чередом. Опять наступило лето, и я понял, что за год мне удалось многое. Я научился свободно ходить с помощью только одного костыля. Я восстановил силу рук, и крепость всех мышц. Я привык к ежедневным  силовым упражнениям, и главное, привык не обращать внимания на постоянно присутствующую  боль. Я привык к сопровождающей меня после упражнений постоянной  знобящей, сверлящей боли во всем теле, в каждом мускуле, в каждой клетке. К выматывающим головным болям, к тошнотворной усталости, к холодному душу в любую погоду, к возможности переносить это все ежедневно, лишь иногда давая себе перерывы, часто по настоянию Садыка. Привык, как может привыкнуть к такому человек, который знает, что конец всему этому когда-то наступит, и какой он будет, я пока еще не знал. Не загадывал, но отказался в один летний день от обезболивающих таблеток, и больше не позволял себе думать о них.
 К концу лета, почувствовав  в себе силы, что я только не выделывал, что только не придумывал. Я лазил на деревья, по лестнице садовника, рискуя сломать себе шею; я пытался крутить педали велотренажера, с незапамятных времен стоящего в комнате жены;  я висел на самодельном турнике, который сделал мне в глубине сада Садык, прикрутив  металлическую трубу между двумя деревьями;  я отключал электромотор от инвалидной коляски, и устраивал гонки по дорожкам сада, вращая, что есть силы колеса коляски руками; я перепробовал все возможные упражнения для рук, ног и спины.
И если бы не Садык,  который строго следил за моими упражнениями, а часто просто настоятельно прекращал их, то все это не раз могло бы опять закончиться  больницей. Настолько я был увлечен и захвачен, не столько процессом упражнений, но результатом, который хотел добиться.
 А добиться я хотел только одного – уйти из этого дома своими ногами, пешком. Именно пешком потому, что мои попытки управлять автомобилем, которые я предпринимал еще весной, ясно показали мне, что для меня это не выполнимая задача. Одно время я даже серьезно думал о покупке автомобиля с ручным управлением. Я нанимал несколько дней подряд такси, и в будние дни, когда опасность прихода кого-либо была мала, объезжал всевозможные  автосалоны и автомастерские. Но размышляя однажды вечером, вдруг понял, что мой «железный конь» будет отнимать массу денег на топливо, на ремонт, а потом я, привыкнув к нему не смогу уже обходиться без него, как слепой без поводыря. Кроме того, найти автомобиль намного легче, чем пешего человека, пусть даже с такими яркими приметами инвалида как я. И этим обстоятельством, не преминет воспользоваться Володя, голова у него работает, дай Бог!
  Но путешествие  пешком намного сокращало количество необходимых вещей, которых я мог взять с собой. Примерный перечень вещей, необходимых мне на первое время, да и просто дорогих моему сердцу, я представлял себе воочию, без всяких записей. И теперь понимал, что число этих вещей придется сократить до минимума, или отказаться от них вообще.
  Помог мне в этом вопросе, как и ранее, помогал в других, опять Садык, хотя именно от него я меньше всего ждал помощи в таком деле.
 Как-то, в один из летних дне, когда я решил сделать себе выходной, по причине прихода в этот день врача, а так же в связи с усталостью, которая иногда с самого утра наваливалась на меня нездоровыми всплесками моей болезни, Садык пришел ко мне в комнату без приглашения. Делал он это редко так, как я и так постоянно держал его рядом, и когда не звал, то он предпочитал не тревожить меня. Он как всегда робко зашел ко мне в комнату, и сел на краешек стула. Я, виновато улыбаясь, стал объяснять ему, что плохо себя чувствую, думая, что он, как обычно пришел помочь опуститься мне вниз для прогулки. Но он  замотал головой в знак согласия, не дав мне сказать и несколько слов, и вдруг вынул из кармана и подал мне  несколько упаковок с видеофильмами.
«Тебе нужно обязательно отдыхать» - сказал Садык,  с которым мы уже давно были на «ты». «Посмотри эти фильмы, полежи. Он тоже умел, и тренироваться и отдыхать» - сказал Садык, указывая пальцем на кассеты, и ушел, предупредив, что будет рядом, в саду, и что я всегда могу позвать его.
 Все видеокассеты были с участием Брюса Ли. Я неоднократно видел их в молодости, поэтому посмеялся про себя над  Садыком. Подумал даже, как эти азиаты любят всякие фильмы про кулачные бои, каратэ, кун-фу и тому подобную  экранизированную фантазию на тему восточных единоборств.
Однако с другой стороны мне было приятно. Садык видимо принес мне свои любимые фильмы, хотел сделать мне что-то приятное, а это было дороже всех подарков, которые я получал от родных и друзей-коллег.
Помню, я даже расчувствовался, и внутренне подсмеиваясь над своей чувствительностью, как у барышни, стал нехотя смотреть то, что принес Садык. На экране проходили знакомые лица и знакомые сюжеты, поединки драки, тренировки. Все это, то на улице, то в лесу, то в пустыне, а иногда в доме, в комнатах, на кухне…
 И вот тогда, мне в голову пришла мысль, на которую я раньше никогда не наталкивался. И это я, который гордился, что умею рассчитать почти все, просчитать поступки и реакцию людей, могу составить идеальный план какого угодно дела. Мне стало грустно и стыдно перед собой. Но я успокаивал себя, что всегда держал в голове мысль о том, что действительность все равно скорректирует  мои планы, что планирование это одно, а воплощение в жизнь планируемого это всегда другое.
 Я, который собирался жить на свободе, независимо, говоря красиво автономно от тех благ, которые имел теперь, фактически ничего не умел делать самостоятельно своими руками. Я не умел работать  ни топором, ни гаечным ключом, не говоря уже о тяжелом физическом труде на который я был просто не годен.
Я доковылял до окна и крикнул Садыка. Именно он указал мне, может быть не специально, а может быть и умышленно, что лучшее оружие странника это его руки. И оружие не только в смысле защиты и обороны, что тоже было важно, но в смысле умения сделать этими руками все из ничего.

                Глава 5.
   От воспоминаний меня отвлек шум дождя. Крупные капли били в стекло окна, ветер свистел в щелях оконной рамы, за окном шумели кусты акации.
 В такую погоду и у нормального, здорового человека  часто бывает не очень хорошее настроение, не считая конечно молодежи. Молодым погода не помеха, и это люди, которые рады любой погоде. Мне же дождливая погода с одной стороны приносила какое-то внутреннее спокойствие, а с другой - физические страдания. Старые раны болели, ныли, и холодная липкая тоска, погружала меня в состояние полусна, который  мне всегда хотелось стряхнуть, но сейчас просто не было сил.
 Я даже подумал о том, что хорошо бы если бы пришел  Сидор с какой-нибудь компанией, хотя  вообще-то предпочитал не общаться ни с кем кроме своих «клиентов», бросающих в мою чашку для подаяний мелочь, или подающих мне на базарчике. Людей не знакомых мне, или знакомых лишь внешне, проходящих мимо торопливо, или останавливающихся на мгновение, и задевающих мое внимание лишь краешком сознания.
 Однако шум дождя убаюкивал, и я, прислушиваясь внутрь себя к тлеющей боли, опять начинал дремать, и невольно возвращаться к воспоминаниям.
   В тот день я долго разговаривал с Садыком, и советовался с ним уже как с  равным. Мы говорили о том, каким навыкам я могу научиться у него, что необходимо знать и уметь человеку, находящемуся на чужбине. И постепенно у меня вырисовывался план. А именно перечень того, чему я должен научиться за ближайшее время. Все это я тем же вечером подробно записал.
 В план  входило решение одной проблемы, которую я теперь решил без помощи жены. Через несколько дней, я поговорил с кухаркой, милой женщиной из Подмосковья, и предложил ей хорошие деньги, чтобы она сама изъявила моей жене желание уволиться. Но до этого, мне нужно было наконец-то поговорить с Володей. Я позвонил ему, и он приехал.
   «Как ты думаешь, мне нужны деньги для собственных нужд, или ты как моя
 жена считаешь, что инвалидам деньги не нужны?» - напрямую спросил я его.
Володя давно уже понимал меня с полуслова и поэтому заулыбался как будто бы довольный моим вопросом.
«Ладно! Я очень рад дружище, что ты идешь на поправку! Говори напрямую - Что ты задумал?» Я попросил Володю забрать мой паспорт у жены, что бы я смог разблокировать свои банковские вклады, и он согласился. Во время всего разговора он был неподдельно счастлив, и все время повторял: «Вот теперь я вижу, что ты опять такой же как был. Мы с тобой еще такими делами займемся, что сам удивляться будешь. Рад за тебя, чертовски!». Он действительно был рад, что я стал сам ходить на костылях, стал выглядеть лучше, и он как настоящий друг не спросил, зачем мне понадобились деньги.
«Это твои деньги!» - сказал он. «Конечно, я что-нибудь придумаю, скажу, что паспорт нужен для каких-нибудь рабочих моментов».
Володя принес мне мой паспорт через день, и сразу же мы предприняли с Садыком поездку в город, и разблокировали все мои банковские карточки с моими вкладами. Я предложил кухарке тысячу долларов и испугал бедную женщину. Но потом, поговорив с ней еще почти час я, что смог объяснил ей, а что не смог придумал. И постепенно  она  успокоилась и согласилась.
Жене я заявил, что приготовлением пищи будет теперь заниматься Садык, и что других женщин, я в доме не потерплю. Жена вздохнула, видимо решила, что я стал совершенным женоненавистником, но согласилась только, когда попробовала приготовленную Садыком стряпню.
 Таким образом, я убрал из дома последнего, пусть безвинного и ничего не понимающего, но потенциального свидетеля моих приготовлений к уходу. А еще обзавелся поваром, который ежедневно, не только готовил нам пищу, но и усердно учил меня этой науке.  Кроме этого Садык учил меня владеть узбекским ножом, с широким, из темного, не блестящего металла, лезвием, и самодельной криво изогнутой рукояткой. Он показал мне, что такое драка на ножах.
 После  службы в армии я обладал многими навыками драки и в том числе с применением холодного оружия, но это было давно, а потом почти все эти навыки в связи с получением травм, и долгим мотанием по больницам забылись. А теперь они уже и не могли быть мною применены потому, что это были навыки для здорового человека, а не для инвалида. Садык же, как раз показывал мне приемы, которые я мог использовать в своем положении, при ограниченных  возможностях передвижения и рассчитанные на хорошее зрение и реакцию предвидения действий соперника. Именно предвидения, иначе мне было не устоять перед здоровым человеком.
 По моей просьбе Садык отвез меня на такси, конечно тайно, во время дежурства Алексея, к своим землякам, которые работали  где-то за Московской окружной дорогой на строительстве жилого дома и жили в строительных вагончиках прямо на строительной площадке.
 Когда мы, ближе к ночи, подъехали к строительной площадке, была полная тишина. В сумерках свет пробивался откуда-то из углов строительной площадки. Я удивленно посмотрел на Садыка, но он заговорщицки подмигнул мне и я отпустил такси. Сквозь редкий, с большими дырами, забор мы свободно вошли на строительную площадку. Садык громко что-то крикнул, и тут же из темноты появился  человек и Садык стал с ним  бурно разговаривать на своем языке.
 Через несколько минут появилось еще несколько человек, и стали медленно подходить к нам. Они все протягивать руку для приветствия Садыку, потом мне. Я,  навалившись правым плечом на костыль, чувствовал крепкое пожатие людей, руки которых были жесткими и сухими  как высохшие доски. После приветствия и разговора, нас пригласили куда-то, и я пошел за Садыком. Все это время мне пришлось слушать незнакомую мне речь, которая лилась со всех сторон.
 Мы подошли к строительным вагончикам, и я увидел рядом с ними сбитый из грубых досок навес, а под ним, что-то  в виде  настила  застеленного каким-то тряпьем. Все расселись по краям настила, подобрав под себя ноги, каждый по-разному, но на один национальный  манер. Мне пришлось сесть спиной ко всем, чтобы ноги не сгибаясь, остались на земле, и неудобно вывернуть голову, чтобы смотреть в центр настила, как и все. Из темноты появлялось все больше и больше мужчин, разговор становился все оживленнее. Принесли чай в большом алюминиевом чайнике и пиалы начали передавать по кругу, появились конфеты, какая-то сладкая еда, видимо из национальной кухни. Разговоры не прекращались, а я терпеливо ждал.
 Прошло довольно много времени, когда ко мне подошел молодой парень и тронул меня сзади за плечо. Я посмотрел на Садыка, и он кивнул мне. Парень повел меня за один из  вагончиков, и остановился недалеко от какого-то сооружения, толи гаража, толи будки электоподстанции, к которому был прислонен деревянный щит больших размеров. Он, молча, вытащил из-за пазухи узбекский нож, такой же, как я видел у Садыка, и привлек мое внимание жестами. Потом он демонстративно поднял нож на уровне лица и метнул его в деревянный щит. С легким стуком нож вонзился в дерево.
Так Садык познакомил меня со своими земляками, и продолжилась моя учеба обращения с ножом, и разных приемов его владения.
 Теперь мы с Садыком ездили к его землякам по три раза в неделю, в основном вечером или ночью. Днем же я продолжал свои упражнения, учился у Садыка готовить пищу. Заново учился владеть  топором, рубанком, ножовкой, долотом, и другим множеством инструментов, а в том числе и граблями, лопатой, и секатором для отделения сухих веток деревьев. Я старался изо всех сил, учился всему, что считал необходимым. Понимая, что не смогу научиться за короткое время всему мастерски, я пытался компенсировать это большим временем занятий, но Садык теперь строго, как  прилежная сиделка, следил за тем, чтобы я не перегрузился физически и морально. Иногда он в категорической форме объявлял выходной день.
 Время шло быстро. Обследования врачей констатировало быстрое улучшение моего физического состояния, и общего состояния здоровья. А в это время лето подходило к концу, на дворе уже был август и я торопился, я хотел уйти до наступления холодов, чтобы успеть адаптироваться «на свободе», как выпущенный из зоопарка зверь. Садык иногда намекал мне, что скоро зима, и лучше перенести наш уход  на весну. Но я торопился, я больше не мог ждать.
 Побег из-под влияния моих родных и друзей-коллег, тогда казался мне единственным  избавлением от их опеки, от их заботы, жалости, привычке ко мне как к калеке, как человеку, который не способен больше ни на что, кроме как отнимать чужое время. Я знал, что пока они окружают меня, я буду оставаться больным для них и для себя тоже. Я буду предметом их постоянной заботы, их «крестом», который они возложили на себя, а значит, я буду заключенным во всех этих обстоятельствах, крепче, чем в  любой тюрьме.
 Собираясь уходить, я написал два письма. Одно жене, другое другу – Володе. Я просил их не искать меня, понимая, что они меня не послушают, писал о завещании, оставленном у нотариуса, и просил жену признать меня безвести пропавшим через суд, если я не вернусь через полгода.
 К нотариусу я съездил заблаговременно, почти сразу как Володя передал мне мой паспорт. В составленном завещании было указано, что в случае моей смерти, или признании меня судом безвести пропавшим, все свое состояние и в том числе, мою долю в  нашем совместном предприятии, я завещаю своим детям в равных долях. Если это произойдет до их совершеннолетия то, владеть, пользоваться и распоряжаться всем их имуществом имеет право моя жена, но только в интересах детей.
 Кроме этого, я, воспользовавшись своими  старыми связями в милицейских кругах, получил  паспорт на другое имя, который был не новым, но настоящим паспортом. Он принадлежал человеку примерно моего возраста и внешне очень похожего на меня. Человек этот довольно давно, уже несколько лет проживал в одной захолустной деревеньке во Владимирской области, лечился там от наркомании, а потом так и остался жить там, в колонии бывших наркоманов, созданной одним из людей занимающихся бескорыстной помощью наркоманам. В паспорте  была вклеена моя фотография, и поставлен штамп регистрации в одной из подмосковных деревенек. Можно было уверенно сказать, что паспорт был подлинным со всех точек зрения так, как был изготовлен теми, кто по роду своей службы должен был выписывать новые паспорта, то есть Паспортно-визовой службой  одного из подмосковных  УВД. Меня заверили, что я могу несколько лет жить с этим паспортом, даже в Москве, ничего не опасаясь. А если жить за пределами столицы, то этот документ может прослужить всю оставшуюся жизнь.
Передавая пакет с деньгами, молодому человеку, который по поручению моих знакомых привез мне паспорт, и говорил о его достоинствах, я подумал, что если бы они знали, сколько лет жизни мне отмерил мой лечащий доктор, то может быть придумали бы что-нибудь более простое.
 Уходить я собирался налегке, в потертом джинсовом костюме, с одной дорожной сумкой наподобие  рюкзака, с набором самых необходимых и практичных вещей. Основное я уносил в голове. Умение приготовить пищу из простых продуктов, спать  в утлых помещениях  в любую погоду,  а так же умение защитить себя в рукопашной схватке насколько это было возможно в моем положении, в том числе умение действовать ножом в драке и метать его точно в цель.
 Из покидаемой мною жизни я взял для себя несколько страховочных моментов. Во-первых, я открыл денежные вклады в Центральных  отделениях Сберегательного банка России  почти во всех областных центрах европейской части России, а так же в  своем родном городе. Вклады  были небольшими, не более тридцати тысяч рублей в каждом отделении, и были естественно открыты на человека, чье имя значилось в моем новом паспорте.
После этого у меня возникли сомнения. Я думал, что если только на этот паспорт я могу получить деньги в любом конце страны, которые возможно помогут мне существовать или вообще могут спасти жизнь, то неплохо было бы иметь еще один  паспорт, с которым  можно было бы безболезненно расстаться в случае каких-либо не предвиденных мною моментов. А таких моментов приходило в голову множество. Проверка в дороге милицией, утеря, уничтожение виде несчастного случая. От милицейского патруля на том же железнодорожном вокзале можно потихонечку уйти, оставшись без присмотра. Возможно, инвалида и не будут при проверке постоянно охранять. Паспорт я мог случайно потерять. Он может сгореть в случае пожара. Это я знал со слов земляков Садыка. У них был случай, что при пожаре в строительном вагончике у нескольких человек вместе с одеждой сгорели и документы.
 По этому поводу я посоветовался с Садыком, и спросил его, не мог бы мне сделать паспорт человек, который помогал его землякам, утрясать вопросы со всеми службами и доставал разрешения для них на работу в России. Садык обещал спросить. И через некоторое время я имел еще один паспорт, не такой надежный как первый, но доставшийся мне по цене на много дороже. Но это было не важно. Важно было, что движение к своей цели я продолжал довольно быстро, без задержек и затруднений.
 План самого побега был продуман мною совместно с Садыком с самого начала, и до самых мелочей. Конечно, основное мне подсказал, как всегда Садык, опыт которого по перемещению из пределов родины в Россию и обратно имел огромное значение. Садык уже неоднократно, на один или два года, приезжал в Россию на заработки, и потом возвращался домой. Каждый раз, способ которым он добирался из Узбекистана в Россию и обратно, был не похож, ни на предыдущий, ни на последующий. Вначале он пользовался железнодорожным транспортом, потом автомобильным, потом смешанным, то есть половину пути по железной дороге, половину на автомобиле. Один раз он путешествовал через Казахстан на верблюдах, другой раз он нанимал людей, которые его везли на повозке запряженной лошадями.
Я воспользовался его рассказами и выбрал самый верный,  на мой взгляд, путь, но как оказалось впоследствии, не самый легкий.
 Начиная с начала  лета из стран Средней Азии идет большой поток большегрузных автомобилей  с товаром овощей и фруктов, для продажи всего этого на рынках, базарах и магазинах  России. Автомобилисты, Гаишники и Таможня  называют этот массовый завоз Среднеазиатского скоропортящегося товара «Узбечкой». Когда начинается сезон массового завоза фруктов и овощей из Средней Азии, они так и говорят между собой «Узбечка пошла». В этом исходе бывает задействовано огромное количество, как российских автомобилей, так и автотранспорта из ближнего зарубежья. И это время не только самое напряженное для работы таможенников и работников ГАИ, но и самое денежное. Садык рассказал мне несколько историй, как груз сгнивал, портился и тек на дорогу, прямо на постах ГАИ и перед постами таможни, если шоферы вовремя не предлагали денег  проверяющим  их работникам постов, или предлагали слишком малую сумму.
 Садык знал нескольких земляков, которые доставив груз в Россию, вынуждены были возвращаться домой порожняком. Несколько раз, когда удавалось, когда время его возвращения совпадало с их возвращением на родину, он договаривался с ними, и за небольшую плату ехал с ними домой.
 В этот раз я сказал Садыку, что его знакомых, нужно найти заранее, и Садык несколько раз уезжал на рынки Москвы, разыскивая земляков.
 И вот однажды, после нескольких поездок в течение июля, Садык вернулся с известием, что нашел земляков, договорился с ними о времени выезда и дал им задаток за наш проезд, который я ему передал. До нашего отъезда оставалось двенадцать дней.
 По моему плану выходило, что Садык получив от меня хорошие деньги, поедет с этой автофурой  домой в Узбекистан, т.е. до конечного пункта, и будет сопровождать меня. Я предоставлю деньги водителям для быстрого прохождения постов ГАИ, а так же Таможни, а сам сойду где-нибудь  ближе к Волге, не доезжая  границ России. К тому времени я все еще не решил, где я точно  сойду и это больше всего беспокоило Садыка. Он цокал языком и говорил, что для начала нужно ехать хотя бы к родственникам или знакомым. Но я не объяснял ему ничего подробно, и он только грустно вздыхал. Я понимал, что ехать к знакомым значит дать повод Володе найти меня и попытаться вернуть, а это в мои планы не входило. Кроме того я думал и о том, что Володя мог найти и Садыка, а это значит получить от него немало информации. Хоть что-то я должен был не говорить не кому, даже если доверял человеку.
 И вот настал день, когда я должен был уезжать.  С утра я поговорил по телефону с женой, потом с Володей, спросил как у них дела, что нового; у жены спросил про детей, попросил ее дать трубку старшему сыну, поговорил с ним о его успехах в школе, но он был еще сонный т.к. было воскресенье, и  в общем  разговор вышел скомканным. Но в основном все было выдержано мною нормально. Разговоры как разговоры. Такие бывали и раз и два в неделю, правда иногда реже, но я думаю, что вряд ли кто-то из них что-то заподозрил.
 После этого  я как обычно, уже самостоятельно спустился по лестнице на первый этаж и пошел пройтись по саду. Я брел по дорожкам сада смотрел на фруктовые деревья, на места моих спортивных занятий и тренировок, на места, где я, много сотен раз, проезжал в своей инвалидной коляске. Иногда,  навалившись плечом на костыль, я останавливался и задумывался о чем-то неопределенном, толи вспоминал что-то, толи просто видел какие-то картины из прошлого. Вспоминались дети, маленькие, совсем крошки, которые ходили  по этим дорожкам, шумные вечеринки на летней веранде возле дома, наши с Володей разговоры, во время неторопливых прогулок по этому саду. Все призраки прошлого, ничего этого уже не вернуть…
 Я заглянул к Садыку в его помещение, и услышал, что он шумно копается с вещами и напевает что-то свое. Тогда я не стал к нему заходить, подумал, пусть соберется, приготовится в дорогу. Сам я был уже давно готов, вещи были уложены еще несколько дней назад, и сумка и вещи спрятаны под кроватью. Под подушкой лежали письма жене и Володе, которые я собирался  оставить на столе перед выходом.
В сумке у меня лежали самые необходимые вещи. Мобильный телефон, в целлофановом чехле, купленный по паспорту одного из земляков Садыка, с большой суммой денег закаченных на счет. Мой газовый пистолет с несколькими обоймами патронов, который я положил в самый последний момент, видимо, поддавшись страху или привычке. Крепкий узбекский нож, подарок Садыка, и еще самодельный крепкий нож, подаренный мне земляками Садыка. Кроме этого полный набор туриста, как я его назвал, который настоял взять Садык.      
В набор входил металлическая тарелка, такая же кружка и ложка, большой пакет с продуктами, в основном с большим сроком хранения и в консервированном виде. Маленький набор автомобилиста, в компактной сумочке с множеством маленьких карманчиков, в котором было все, начиная от отвертки и напильника, и кончая увеличительным стеклом в оправе и компасом.
 Еще лежали российские деньги в разброс по карманам сумки, это те, что помельче, а в отдельном пакете, те, что покрупнее.  Пакет с медикаментами, без которых я еще не научился обходиться совсем, и которые могли понадобиться в экстренном случае. Электрический фонарик с батарейками, и еще  кое-какие вещи, такие как фотографии детей и коллективные фотографии с женой и другом, а так же другая не нужная «шелуха», которая  обсыпалась  и потерялась в первый же месяц моего странствия.
 Основную часть денег в американских долларах крупными купюрами я зашил в воротник джинсовой куртки.
 Весь этот день я был  как неприкаянный. То ходил по дорожкам сада, то лежал на кровати, уставившись в потолок. Пробовал смотреть телевизор.
В обед мы недолго  поговорили с Садыком и опять разошлись каждый к себе. Все было сказано, и говорить было не о чем, да и настроения не было. А когда до отъезда осталось около часа у меня вдруг сильно, панически забилось сердце так, что я бросился к тумбочке со своими успокаивающими таблетками, которые не принимал уже давно. Я выпил сразу несколько штук, лег на кровать и закрыл глаза.
«Что я делаю?- думал я – Куда я еду? Зачем  сжигаю за собой все мосты? Три года я покидал этот дом только  на короткое время, и вот, пришло время, уехать навсегда? Неужели навсегда? Кому нужен я там на чужбине?»
 Мысли одолевали меня до тех пор, пока совсем не стемнело и в дверь не постучали. Это был Садык. Пора было ехать!
 Мы быстро собрались, я оставил на столе письма, подхватил сумку и осеннюю спортивную куртку с капюшоном, и мы пошли через сад. Как всегда мы шли к дыре в заборе, которой пользовались при ночных отлучках из дома. Но в этот раз я шел медленнее, и мой костыль скрипел натужно и жалостливо противно.  Прохладный августовский ветер шелестел листвой деревьев, а я все оглядывался на оставленные мной, освещенные окна в моей комнате, до тех пор, пока они не скрылись за кронами деревьев. Садык раздвинул доски в дальнем углу сада, и я еще раз обернувшись, шагнул в черную дыру ночи.
 Если бы я знал, что ждет меня впереди, возможно я никогда не рискнул бы сделать этот шаг.
                Глава 6.
    Дорога стала для меня первым испытанием. Испытанием на прочность моего израненного тела, моей надорванной нервной системы, и очередным
 испытанием моей  психической прочности при умении преодолевать боль.
  В пустом, огромном кузове автофургона, впритык к водительской кабине КамАЗа, было оборудовано что-то вроде двух лежаков, из толстых струганных сосновых досок. На лежаки было накидано разное тряпье, вроде холщевых мешков, старых  узбекских ватных халатов и каких-то брезентовых пологов необъятных размеров. Это и были наши с Садыком проездные места.
 При погрузке Садыку удалось довольно быстро соорудить из всех этих вещей более или менее ровные подстилки, на которые мы и улеглись. Было довольно жестко, и когда автомобиль заревел двигателем и двинулся в путь, я понял, что путешествие будет не легким, и еще, что всего все-таки продумать мне не удалось. Именно сам момент передвижения в автофургоне я упустил из виду.
 В начале пути мы часто останавливались по моей просьбе так, как меня укачивало, и боли во время движения становились иногда просто не выносимыми. Я даже подумать не мог, что движение автомобиля по асфальтовой  дороге может приносить такие неудобства. Меня швыряло из стороны в сторону, и постоянно подбрасывало вверх. Было ощущение, что я нахожусь на палубе корабля во время шторма, и все ощущения будто бы подтверждали это. Меня тошнило, мутило, части моего изрезанного хирургами тела постоянно бились обо что-то твердое, натыкались на какие-то невидимые острые углы, и все это я мог выдержать  не  больше часа, после чего просил Садыка, чтобы машину остановили.
 В начале водители останавливались, и ждали когда Садык, поможет мне выбраться из кузова, и я просто полежу несколько минут на обочине дороги. Я видел, как они выражали недоумение, и мог понять их. Дорога была очень длинной, и останавливаться так часто, было равносильно ее увеличению на довольно длительный срок.
 После третьей остановке, когда мы уже покинули Московскую окружную дорогу, я передал Садыку еще сотню долларов и попросил его извиниться за меня перед водителями, возмущения которых, пусть и на чужом мне языке, становились все импульсивнее и громче. И это подействовало на какое-то время.
Потом Садык, больше чем я озабоченный таким положением, предложил мне сойти  возле какой-нибудь железнодорожной станции, и поехать поездом. Он сказал, что не оставит меня до тех пор пока не доставит в то место куда я собираюсь добраться. Но я не согласился. Я уже слишком устал от дороги, чтобы что-то менять. Я попросил его привязать меня чем-нибудь к  лежаку, а сам к тому времени выпил большую дозу транквилизаторов, и надеялся, что просто мой организм отключится от сознания  во время движения, а позднее я привыкну, как смог привыкнуть к своим изнурительным тренировкам.
 Садык  раскроил ножом один из брезентовых пологов на широкие и длинные полосы и обвязал этими полосами меня и лежак. Получилось что-то вроде мумии, но обмотанной не так плотно. Еще Садык  взял или попросил у водителей больших гвоздей и молоток, и прибил мой лежак ко дну кузова как можно крепче, часто вбивая гвозди в боковые «ребра» лежака.
 Толи подействовали таблетки, которых я наглотался, толи те меры, которые принял Садык, но ехать стало намного легче. Теперь при движении  только моя голова моталась из стороны в сторону, что не давало мне долгое время отключиться, уснуть, не позволяло потерять сознание, и полностью отрешиться от настоящего.  В голове у меня была полная пустота и огромное желание забыться навсегда.
 Не помню, как долго это длилось, мне показалось тогда, что довольно долго, а Садык говорил потом, что очень быстро, но я толи уснул, толи потерял сознание. А мой верный  Садык, первый час подскакивал каждые десять минут и слушал  мое дыхание. Он опасался за мою жизнь, чисто интуитивно понимая, как мне плохо так, как  не знал никогда ни о моих диагнозах, ни о моем состоянии здоровья со слов врачей. Он рассказал мне потом, что дышал я ровно и спокойно, а это значит не мучался, и опасности  моей жизни Садык не почувствовал.
 Когда я очнулся, то мне показалось, что мы едем медленнее. Машину все так же раскачивало, но под моей головой лежала уже не только моя куртка, но и куртка Садыка. Сквозь мелкие дырочки в пологе, покрывающем кузов, пробивались лучики яркого света. Я повернул голову и увидел на соседнем лежаке Садыка, который подтянув колени к подбородку, и упершись ногами в борт кузова, спал крепким здоровым сном.
 Видимо прошло много времени. Ночь закончилась, и день был в полном разгаре. Проспал я долго так, как чувствовал, что ноги, руки и все тело затекло, и очень хотелось освободиться от пут, которыми меня прикрутил к лежанке Садык. Но он спал,  и мне почему-то было жаль будить его. Острых болей не было, и я решил потерпеть, что было не так просто. Я ко всему прочему вспотел, и холодный пот свербил  кожу по всему телу, заливал глаза, и  казалось, разъедал кожу  на лице.
Не знаю,  насколько бы меня хватило, но буквально  в течение получаса я почувствовал, что автомобиль начинает притормаживать, дергаться, и потом и совсем остановился. Садык проснулся мгновенно, будто бы и не спал, и я наконец-то освободился от связывающих меня повязок.
 Пока Садык разматывал меня, и помогал мне стереть пот и разогнуть затекшие члены, в кузов заглянул кто-то из водителей, и что-то крикнул.
- Пост ГАИ - сказал Садык. – Но ты им дал деньги, и они будут торговаться.
Это они умеют. Отдыхай, будем стоять. Только выйти тебе нельзя.
- Где мы? – спросил я.
- Воронеж – мягко нажимая на последний слог, ответил Садык – Здесь всегда
останавливают. Сейчас отъедем и будем обедать.
 Мысль о еде вызывала у меня отвращение, но принесенное через некоторое время Садыком варево, кажется лагман,  из ближайшей закусочной  на дороге, я проглотил,  не ощущая вкуса, быстро, вместе с накрошенным в тарелку лавашем, в почти  кипящем виде.
 То время после обеда, пока мы стояли, я расслаблено лежал, пользуясь полным покоем, и отдыхал от тряски и дурноты. Но потом мысли о том, что предстоит еще долгий путь, заставили меня засуетиться и опять принять большую дозу транквилизаторов. Садык, видя мои приготовления, стал опять спрашивать меня, где я собираюсь сойти, и даже говорил о том, что согласен сойти со мной и помочь мне устроиться на новом месте. Но я успокоил его. Помощь мне была нужна только в дороге.
 - Попроси их остановиться, когда доедем до Волги – сказал я ему.
 Автомобиль завелся, начал  вибрировать, и Садык  опять привязал меня к лежаку.
  Вторая часть дороги чем-то напоминала первую, а еще вернее, для меня была похожа на нее как две капли воды. Вначале все повторилось заново, мы несколько раз останавливались, потом я потерял сознание и очнулся когда машина уже стояла.
 Видимо на этот раз я проспал около суток так, как опять был день. Я свободно лежал на лежанке уже освобожденный от пут и даже укрытый халатами. Садыка не было.
 Тело болело, и голова после лекарств была как чугунная. Я долго приходил в себя пока не услышал голоса. Рядом с автомобилем кто-то стоял и разговаривал. Я узнал голос Садыка, и понял, что он говорит о чем-то по-узбекски с шоферами. Потом я понял, что они о чем-то спорят, и громко позвал Садыка.
 Он появился почти сразу, улыбающийся, но его выражение лицам мне не понравилось. И я прямо спросил его, что случилось, чем недовольны шоферы.
- Тебе надо поесть – уклончиво ответил Садык. – Пойдем, рядом кафе. Посидим немного.
 Садык помог мне выбраться из кузова, и меня сразу ослепило яркое солнце,  я крепко зажмурился. Когда я открыл глаза, то увидел мелкий кювет дороги, за ним сразу пологий склон, поросший  пожелтевшей высокой травой, берег реки, и огромную гладь воды, которая расстилалась передо мной почти до горизонта. Я понял все сразу.
- Волга!
Я выдохнул это слово полной грудью, с хрипом в котором перемешалось и
радость от окончания мучительного путешествия, и удивление о неожиданном его окончании, и счастье от того, что столь долго задумываемый мной план осуществился.
 Тогда я и сам не знал, зачем я стремился к Волге. Может быть, мне просто нужно было куда-то стремиться, и я выбрал именно ее. Может быть, я назначил ее себе целью, в связи с тем, что ее огромные размеры и протяженность никогда не давали точного места нахождения, и тем самым делали район моих поисков необъятным. Может быть, просто мой побег в никуда, был побегом в жизнь, а значит в мою страну, имя которой Россия. А Россия и Волга для нас русских, наверное, одно и то же, как и Москва. И если бежать из Москвы не покидая родины, то невозможно не попасть на Волгу.
 Садык крепко держал меня под руку, и тряхнул за плечо, чтобы привлечь, наконец, мое внимание. Он указывал на другую сторону асфальтного шоссе, где стояло скромное кирпичное здание придорожного кафе. Мне жутко захотелось есть, но это уже было не важно. Все уже было не важно, кроме того, что я достиг цели своего давно задуманного путешествия.
   А примерно через час мы опять стояли на краю дороги, откуда уже не была видна река, и прощались. После обеда я попросил довезти меня до ближайшего населенного пункта, а потом, когда промелькнула голубая табличка с надписью «Вязовка», я сказал, что выйду прямо здесь.
   В последние минуты нашей поездки, я успел взять слово с Садыка, что если  какие-то русские найдут его в Узбекистане, или в России, то он скажет им, что оставил меня в Серпухове так, как машину сильно трясло, и я не мог больше выдержать дорогу из-за сильных болей. Это все-таки была часть правды, а часть правды это лучше чем ложь, в которой можно запутаться. А Садык как всегда смеялся, и говорил, что скажет как нужно, но очень сомневался, что русские смогут найти его в его пригороде Ферганы.
  Садык, как всегда, помог мне сойти, и теперь стоял, передо мной,  смущенно улыбаясь. Я понимал его. В таком положении трудно найти слова.
- Может быть, когда-нибудь, мы еще увидимся – сказал я.
- Не доверяй людям, люди…- Садык не договорил, еще раз улыбнулся, крепко сжал мне руку и запрыгнул в кузов. Машина с ревом двинулась, медленно вписываясь в поток машин на дороге, а он стоял во весь рост, держась одной рукой за борт, а другой придерживал пыльный полог, и  молча, смотрел на меня. Я не смог долго выдержать его взгляд и отвернулся, прислушиваясь, как у меня колотится сердце, как будто мне не хватало воздуха.
   Первое что я увидел, когда машина скрылась в общем потоке автомобилей, это огромные бурты арбузов прямо по обеим сторонам дороги.  Возле каждого сидел продавец, или продавщица. Само слово «бурты», я узнал уже позже, но оно запомнилось мне навсегда.
     Я двинулся к ближайшему продавцу спросить короткую дорогу к поселку,
даже не представляя себе, что мне делать дальше. И пройдя несколько шагов, толи от слабости, толи от не внимательности вызванной приподнятым настроением, оступился костылем, и чуть не свалившись  в кювет, упал прямо на обочине дороги, чем привлек внимание одного из продавцов.
 На следующий день я уже сам торговал арбузами, имел место жительство под хлипким деревянным навесом и спальное место на досках положенных прямо на землю, а так же заработок в  пятьдесят  рублей в день. Вначале мне нравилось жаркое солнце, шумная автомобильная трасса, ночной костер вечерами в степи, обыденные разговоры таких же, как и наемных торговцев. Были здесь и женщины и мужчины, и даже дети, мальчишки лет четырнадцати. Все в основном из близлежащих поселков. Варил пищу, следил за порядком, и руководил всеми маленький толстый кореец, с добрым лицом, и с чисто русским говором. Он чем-то напоминал хозяина всего этого предприятия, который  приезжал на старенькой  легковой «Волге», и расплачивался за отработанные дни.
Однако на окраине Вязовки я долго не задержался. Бескрайняя  белая степь, тяжелый влажный воздух и тупое сидение возле вороха арбузов уже через две недели надоели мне так, что я забыл о своих болячках, и стал расспрашивать как лучше и удобнее добраться до Волгограда, который оказался совсем не далеко, в каких-нибудь ста километрах.
 И вот тогда и начались мои скитания…
 В Волгограде на железнодорожном вокзале, я оказался после нескольких дней скитаний, проезда на попутных машинах, ночевке на каком-то пустыре, после которой болело все тело. Пообедав в привокзальной «забегаловке» отвратным обедом, за приличную стоимость, я не зная куда двинуться, зашел в здание вокзала. Был полдень, народ толпами сновал вокруг, толкаясь, гомоня, люди перетаскивали вещи, детей, толпились возле кассы продажи билетов. Я почувствовал себя дурно  уже через несколько минут пребывания в этой толпе, и решил найти зал ожидания, но указатели запутали меня. Я обессилено прислонился к одной из колонн, и силы изменили мне так, что мне пришлось сесть прямо на пол, вытянув костыль прямо под ноги снующей вокруг толпе. Поток начал обтекать меня, а я тяжело дыша, поджал здоровую ногу кренделем, под себя. И тут же  на пятачок пола окруженного моими ногами кто-то бросил мелочь.
Пока я сидел, приходя в себя, мне под ноги уже накидали большое количество белой и желтой мелочи, и даже смятые десятирублевки. Но буквально минут через двадцать ко мне подошли два милиционера, молодые парни в новенькой с иголочки форме. Они спросили у меня документы, и я промычал что-то невнятное потому, что еще не совсем пришел в себя. Милиция потопталась возле минуты две и скрылась. Сразу за ними появился здоровый мужик, толстый, высокий, с крепкими волосатыми руками. Он как пушинку поднял меня за шиворот  так быстро, что я еле успел подхватить свой костыль , и поволок меня к выходу.
 Этот здоровенный «бугай» выволок меня из здания вокзала, затащил за угол
и спросил только одно: «Ты чей?». После того, как я ответил, что я сам по себе, он старательно стал бить меня в лицо кулаками.
 Так я потерял передние зубы и чуть не лишился своих вещей и документов, но «бугаю» не удалось сорвать с меня мою сумку- рюкзак так, как я до последнего отбивался от него и не дал ее стащить с себя. Потом я несколько часов отлеживался в ближайших зарослях  высокого сорняка, приводил себя в порядок, стирая носовым платком, намоченным в оказавшейся неподалеку вонючей,  с позеленелыми берегами, огромной луже, следы крови с лица и одежды. Я ремонтировал поврежденный костыль инструментами из дорожного набора, и вспоминал, где по пути мне встречались вывески стоматологических  клиник или кабинетов.
 Дней через пять, которые я проводил в найденных мною зарослях сорной травы, вылезая лишь для покупки кефира и булки хлеба, я начал поиски стоматолога. Побродив по городу, стараясь не удаляться далеко от вокзала, ближе вечеру, я все-таки нашел стоматологический кабинет, куда меня вначале не хотели пускать, но показанная мною пятидесятидолларовая купюра сняла  все выкрики возмущения и вопросы. В кабинете была только молодая врач, и пожилая тетка с грозным лицом медицинского работника с большим стажем.
 Через два часа я уже уходил из кабинета сопровождаемый вежливыми словами, умытый, в слегка почищенной суровой теткой одежде, а главное со вставленными  стальными зубами. Именно стальными. И это как не странно предложил именно я, когда врач предлагала мне  материалы для вставных зубов, начиная  от пластмассы, и кончая металлокерамикой. А я вдруг подумал, что  когда-нибудь  под ударом следующего «бугая», моя пластмасса или металлокерамика брызнет ярко-белыми осколками, и я останусь опять без зубов.
- А можно мне стальные, без напыления, но крепкие. За те же деньги, что и металлокерамика. Я, видите ли, люблю сейчас все очень надежное и долговечное, даже если это будет не совсем привлекательно – очень вежливо попросил я врача, чем ввел ее в настоящий ступор. Она расширенными глазами посмотрела на пожилую женщину, которая стояла в дверях кабинета, уперев кулаки в бока.
- Если нужно я добавлю за сложность – изогнувшись в зубоврачебном кресле, в сторону пожилой женщины пообещал я, шамкая беззубо и смешно, разбитыми и опухшими губами.
- Но сейчас мы не делаем такое – уже начала извиняться врач, когда раздался голос пожилой.
- Ладно! Сделаю я тебе, как просишь. Если у него там все поджило, то снимай Марина мерку, а я пошла. Сделаю.
Пожилая ушла, видимо колдовать в свой кабинет, и обещание свое выполнила.
В Саратове, куда мне все же удалось добраться в плацкартном вагоне, прямо на железнодорожном вокзале, в каком-то маленьком кафе у меня вытащили паспорт и деньги, которые я, видимо, не предусмотрительно показал, когда рассчитывался. В кафе было много всякого народа, в том числе и опухшие от пьянки лица, и «уголовные морды», как выражалась еще моя мама. Как  и когда кто-то из них успел очистить мне карманы, до сих пор ума не приложу. Вроде бы я и не отвлекался ни куда, только ел, потом рассчитывался, потом проталкивался к выходу, но довольно быстро, так как был научен уже опытом саратовского «бугая».
 Но успокаивало, что вытащили паспорт тот, что был сделан мне по просьбе Садыка. Тот самый не очень надежный паспорт, а денег было не очень много, рублей триста. Так что переживал я не долго, и даже успешно прошел несколько  милицейских проверок с другим более надежным паспортом. Но потом  мне опять повезло. Я вынужден был из-за проливного дождя остаться на вокзале какое-то время  и, побродив по его залам, вернулся опять в тоже кафе, предварительно надежно спрятав запазуху все, что еще у меня осталось не зашитого в одежду.
 И вот - удача!  Паспорт  я увидел рядом с железной  мусорной  урной,  которая стояла   при входе в кафе. Я почему-то сразу подумал, что это мой паспорт, и не ошибся.
   Еще дней через десять я был уже в Ульяновске, и начал понимать, что я бегу куда-то от той жизни, к которой так стремился. И поэтому, быстро покинув железнодорожный вокзал, я поехал автобусом куда-то на окраину города, и всю длинную дорогу думал, что же мне дальше делать.
 Выйдя на конечной остановке и увидев большое количество коттеджей и домов,  наступающих на берег Волги, я понял, что буду делать. Уже к вечеру этого же дня мне удалось, вспомнив учение Садыка, устроиться садовником к владельцу одного загородного коттеджа и огромного сада. Вначале  хозяина не смутил мой костыль, и собеседование прошло для меня обнадеживающе, но уже через неделю мне предложили уйти. Это сделал один из его громил охранников, и я понял, что садовник из меня вышел плохой, хотя я очень старался вспомнить и делать то, что делал Садык почти целый год у меня на глазах.
 Это был следующий урок для меня, который подвинул меня к тому, что заниматься нужно тем, что умеешь. Но так как я почти ничего не умел делать руками, то пришлось возвращаться к  самому  простому, и искать работу сторожем.
Так как пока я еще не нуждался в деньгах, запас которых еще сохранял, то согласился на мизерную оплату сторожа у хозяина более маленького коттеджа. Этот принял меня, узнав, что я не пьющий и не курящий, и тут же сообщил, что выгнал уже двоих,  пытавшихся  обмануть его. А так же, что год назад у него был пожар из-за одного любителя выпить и покурить.
 Я уверил его, что не курил никогда, а к спиртному отношусь довольно спокойно, пью в меру, и уж точно не буду пить в одиночестве, как алкоголик.
  Видимо мои слова понравились моему работодателю, и он сразу показал мне место, где я буду жить. Это была крепкая, но с низким потолком, пристройка к коттеджу, в которой из дома было проведено отопление, и одна единственная электрическая розетка. В помещении размером  три на три метра находился стол, сбитый из струганных досок, деревянный топчан из тех же самых досок, тюфяк, тонкое одеяло,  прожженное в нескольких местах, электроплитка, алюминиевый чайник, и еще кое-какая  самая необходимая посуда. В каморке было одно маленькое оконце, и большой металлический шкаф в дальнем углу наполненный лопатами, граблями, вениками и другим разным инструментом садоводов.
 Тогда, я еще не понимал, насколько мне повезло, и смотрел на всю эту обстановку, грязь и убогость  охотничьей сторожки с унынием и грустью. Мне вспомнилась такая же обстановка, когда однажды, лет десять назад  Володин дядя взял нас на охоту, и мы  попали на ночевку в такую же сторожку  где-то в Подмосковных лесах. Только потом, я понял, что наступает зима, и если бы я не нашел это место, то мне вначале пришлось бы воспользоваться деньгами которые лежали на счету в Ульяновском отделении Сбербанка, чтобы не замерзнуть на улице, а потом, при самом плохом исходе, возможно с позором возвращаться домой.
 Но мысли об этом пришли мне намного позже, в долгие зимние вечера. А пока хозяин объяснил мне мои обязанности и выдал подержанный мобильный телефон, предупредив меня, что на его счету всего тридцать рублей, что вполне достаточно, чтобы позвонить ему в любое время суток, а милицию или пожарных он вызовет сам. Кроме этого в мои обязанности входило подметать дорожки сада от опавших листьев, и убирать их от снега в случае снегопада.
 Мне строго запрещалось заходить или пытаться проникнуть в дом. Хозяин предупредил, что он на сигнализации, но я почему-то ему не поверил.  Так же он предупредил, что будет приезжать проверять порядок один раз в две недели. И только после того, как я согласился со всеми обязанностями, условиями и требованиями, и сказал, что все будет хорошо, он повел меня обратно в каморку, как я сразу привык называть ее. Там он забрал у меня мой ненадежный паспорт, для страховки, как он сказал, и показал мне запасы продуктов. Они находились под инструментами в железном шкафу.
Там был мешок муки, мешок риса, пол мешка сахара,  три бумажных мешка лапши, и половина картонного ящика  с чайной заваркой. А так же шесть ящиков с консервными банками, килькой в томате,  один ящик – тушеной говядины и бидончик прогорклого, как потом оказалось, подсолнечного масла; три  пачки кальцинированной соды и пять кусков хозяйственного мыла.
- Я надеюсь, что Вы порядочный человек – сказал он на прощанье и стал боком, неуклюже забираться в новенький и просторный, блестящий серебром BMW. И только тут я заметил, как он толст и неуклюж, с оплывшими жирными по-бабьи плечами, с румяным  круглым лицом, с маленькими, будто заплывшими глазками. И я сразу про себя назвал его Пухлым. А потом так и привык называть его про себя так, как в дальнейшем в наших разговорах  ни он, ни я никак не называли друг друга.


                Глава 7.
  На этот раз меня разбудил как всегда веселый и громкий смех Сидора. Он пришел с каким-то приятелем и, увидев, что я сплю, увел его на кухню. После моей встречи с Бароном манеры Сидора менялись с каждым разом в лучшую сторону.
 Толи от тоски и долгого одиночества, толи просто чтобы услышать чей-то голос я окликнул его, и когда он подошел, попросил: - Пощупай мне лоб, у меня жара нет?
Сидор выпучил глаза и тут же спросил: - Ты что серьезно? Однако осторожно положил свою потную ладонь мне на лоб, и я понял, что температура у меня нормальная. Сидор стоял надо мной с удивленным видом  человека, который никогда не болел и считал все болезни сродней  смерти.
- Ладно, иди – сказал я, и ободряюще подморгнул ему – Все нормально.
Сидор тут же удалился к своему собутыльнику в кухню, и опять о чем-то громко заговорил. А я, поглядев в темное окно, и послушав порывы осеннего ветра, стал опять засыпать, постепенно погружаясь в прерванные воспоминания.
 В ту зиму, первую зиму своих скитаний, я на многое взглянул по-другому. Именно в эту зиму я прошел тот момент истины, который бывает почти у каждого впервые выбравшегося из тюрьмы и нахлебавшегося свободы; думающего или не думающего, но как-то решающего, что с ней теперь делать.
 Вначале одиночество, подметание дорожек вместо зарядки, а так же не хитрое приготовление завтраков, обедов и ужинов приносило мне даже какое-то удовольствие. Потом я стал находить себе все новые и новые занятия, устраивал и благоустраивал свой быт, и свое жилье как мог. Провел инвентаризацию  и генеральную чистку всей имеющейся у меня посуды, обил стол куском линолеума, найденного в недостроенном сарае. Там же я нашел измазанные цементом старые куски паласа, а так же другое разное тряпье. Все это я вычистил и отстирал в корыте, которое валялось на заднем дворе дома.  Но прежде, само корыто мне пришлось отмывать в кипяченой воде, которую я нагревал на электрической плитке около двух дней, чтобы оно отмылось от кусков застывшего раствора, и наконец-то стало пригодно для стирки.
  Из найденного, отстиранного и высушенного тряпья у меня получилась «шикарная» постель с подушкой  набитой кусками паласа, мягкой подстилкой на всю длину тюфяка, и покрывалом из разных кусков затрепанной материи, сшитое  бечевкой, за неимением крепких ниток и иголок.
А недостроенный сарай продолжал снабжать меня все новыми и новыми открытиями. Там я нашел засыпанные мусором инструменты: рубанок, топор, гвоздодер и ржавую ножовку по дереву. В той же куче всякого хлама и мусора сваленного в углу сарая я «выудил» две измазанные мазутом  рабочие фуфайки и несколько солдатских шапок ушанок, которые остались, наверное,  еще от строителей. Кроме того, от них же, мне достались две пары  рабочих, крепких как железо, кирзовых ботинок огромного размера.
 Наступал ноябрь и моим находкам я обрадовался. Моя осенняя куртка на «рыбьем меху», джинсовый костюм, а так же туфли на тонкой подошве не годились для зимнего времени.  Пухлый, к тому времени приезжал два раза и, после этого пропал,  не появлялся целый месяц, а чтобы достать зимнюю одежду,  мне нужно было бы съездить в город и потратить на это последние деньги.  Но  приобретение зимней одежды безведома  Пухлого, могло насторожить его.
 Он, как и я в свое время, когда я был здоров и занят своим делом, скорее всего  не обратил внимания на такую мелочь, как моя одежда. А обращаться к нему с просьбой мне не хотелось.
 Но увидев меня в зимней одежде, которую я еще мог себе позволить купить  на  деньги,  которые у меня остались, он, конечно,  был бы озадачен, а может быть, и испуган. А этого-то мне и не хотелось. Так как теперь я понимал, что значит лишиться этого места в преддверии зимы.
 Именно поэтому находка строительной одежды и обуви меня обрадовала, сама собой, сняв все вопросы  о зимней одежде, об экономии денег, и о реакции Пухлого.
   Я опять воспользовался  добытым мной корытом и последними остатками моющих средств, чтобы привести все найденное мною в более или менее подобающе чистый и опрятный вид. Из  отстиранного тряпья я соорудил себе приличную зимнюю одежду, включая еще  пару мягких  объемных  портянок, чтобы ботинки не болтались на ногах. И в который раз за эти последние дни я поблагодарил нашу Российскую армию. Служба все-таки научила меня кое-что делать руками, а я-то всегда думал, что никуда не гожусь как работник физического труда. Да кроме этого вспомнил добрым словом Садыка, которого последнее время уже стал забывать. Спасибо его наукам в кулинарии и в труде, с их помощью, теперь я чувствовал себя намного увереннее, когда  делал, своими руками обычные дела такие, как зашить, заштопать, вырубить топором чурбак,  используемый мною  как табурет, или смастерить обыкновенную полку из обыкновенной доски.
 Но время шло, темнеть за окошком моей каморки стало все раньше и раньше. И мне приходилось заканчивать свои дела, и вечерами после ужина сидеть или лежать без сна  на топчане.
 Я уже начал задумываться над тем, зачем я убежал из одной «тюрьмы», чтобы  попасть в другую, конечно не «тюрьму», но   такую  же,  оторванную от жизни резервацию. Нет, я не жалел о том, что сделал ни одной минуты.
 Я прекрасно понимал отличие моего сегодняшнего положения от моего положения в загородном  Подмосковном доме. Здесь моя свобода была ограничена лишь только моими возможностями, а не чужими указаниями. Из этой резервации я мог уйти в любое время. Просто разорвать подкладку джинсовой куртки, достать свой мобильный телефон и остатки денег, и вызвать такси прямо сюда, на эту загородную дачу.
Но что из этого? Куда мне ехать на этом такси? Кто ждет меня? Кому я нужен?
 Я задумался об этом одним из темных ноябрьских вечеров, сидя на своем топчане при свете спирали электроплитки. За маленьким окошком моей каморки падали первые крупные снежинки, было тихо, безветренно.
 После трехмесячного скитания и радости от того, что я могу идти куда хочу, быть,  кем хочу, делать что хочу, у меня началось время, когда я уже не знал, что именно я хочу и что мне нужно. Наступали долгие и скорее всего одинокие зимние вечера, и я уже боялся их.
 Да я испытывал тоску по жене и по детям, но вспоминая наши последние с ними встречи, я твердо знал, что им лучше без меня. Без того кто стал для них лишь обузой, безликой мумией, всегда чем-то недовольным сварливым и неприятным обязательством, среди множества прекрасных и просто обычных, напряженных и необходимых дел повседневной жизни.
 Больной человек не нужен ни кому. В свое время я сам неоднократно избавлялся от больных сотрудников своего предприятия, или сотрудниц с вечно болеющими детьми. Откупался от них деньгами, чтобы они ушли по собственному желанию. Или если не получалось, то ставил задачу юристам, договориться с ними по-хорошему или по-плохому. Так что это было неоспоримо и в отношении ко мне.
Тогда, когда я еще был здоров, я был занят почти с утра и до вечера. И   часы
работы и отдыха у нас с женой были «расписаны» на несколько недель вперед. Оказавшись калекой, я принял тот образ жизни, который мне предписывался врачами. Потом режим установленный частными врачами, потом строгий режим приходящего врача и строгий контроль сиделок. Я был слаб и физически и морально, и плыл по течению той жизни, которую для меня установили. Мне говорили, когда и  что делать, как  вставать, что есть, когда гулять…
 В теперешнем моем положении я не мог вернуться к своей прежней, здоровой  жизни, и не хотел возвращаться к жизни заключенного калеки. Я сам  должен был   теперь решить, какой режим жизни мне нужен, или какой я выбираю для себя. Может быть, какой я смогу выбрать.
 Но из чего было мне выбирать? Мне калеке, с плохо сгибающейся ногой, не нуждающегося  теперь в женщинах, не имеющего даже вредных привычек, не игрока, не выпивохи. Даже не имеющего никогда в жизни ни какого хобби.
И я вспомнил, что мои коллеге по бизнесу, партнеры и знакомые предприниматели, почти все имели какое-то хобби. Один, как Володин дядька, любил охоту, другой рыбалку, третий собирал подлинники  редких картин известных художников, а еще один коллекционировал автомобили.
 Но я был всегда равнодушен ко всему, что не касалось работы. Я работал ради успеха и денег, имел хороший дом потому, что в нем было удобно жить, автомобили потому, что они были необходимы для работы, любовниц потому, что они этого хотели. Я ходил на вечеринки и тусовки потому, что так делали все люди моего круга общения. И вообще, я жил обыкновенной жизнью обыкновенного человека.
 И вот теперь, когда я выпал из той привычной для меня среды, я не знал что мне делать дальше. Жизнь одинокого отшельника не устраивала меня так, как я всегда был человеком общительным и отсутствие рядом людей, даже врачей или сиделок, угнетало меня и приводило,  то к беспричинному страху, то  к  всезатмевающей тоске.  Кому из живущих  на Земле сейчас я нужен, я не знал. Но надеялся, что кроме моего друга Володи, такие люди появятся еще на моем пути.
 Когда-то я гордился своими достижениями тем, что мое дело процветает, и что я пользуюсь уважением  среди людей своего круга. Но все изменилось, дело ушло, а с ним и люди, которые окружали меня. Получалось, что мне нужно было найти себе новое дело, которое было бы нужно и мне и людям, и люди опять были бы вокруг меня.
 Все правильно, только вот этот путь я уже прошел, и идти по нему еще раз с самого начала мне могло не хватить ни сил, ни желания, а главное мешало еще что-то. Нет, не то, что я калека, и не то, что уровень дела, которым я мог бы заняться был бы ниже того, что я делал раньше. Просто я внутренне ощущал, что этот путь пройден до конца, и пройти по нему еще раз я не смогу из-за внутреннего сопротивления. Сопротивления души, которая не лежала больше к вопросам такого рода, а требовала чего-то обновленного, такого же измененного, как и само мое  сознание действительности, которое поменялось у меня после трехлетнего «заточения» в подмосковном загородном доме.
 Я не знал пока ответа на все те вопросы, которые ставил перед собой, и успокаивал себя тем, что торопиться мне теперь некуда и незачем. Я находил себе дела, трудился старательно, но не торопливо, чтобы отложить тяжелые мысли хотя бы до вечера. Я старался быть занятым всегда, чтобы устать и вечером упасть спать без сил. Но получалось, что я падал без сил, то после обеда, то ближе к вечеру и часто  усталый засыпал, а  длинные  вечера опять вставали для меня непроходимым барьером. Тогда я  несколько дней  попробовал начинать работать после обеда, но наступление вечера, даже при наличии физической усталости отбивало у меня сон. Я засыпал поздно, поздно просыпался, и все начиналось сначала.
 И когда я решил больше не бороться со своими мыслями, приехал Пухлый, хозяин дома. Он сразу обратил внимание на мои новые наряды, но ничего не сказал. И это было уже хорошо.
 Пухлый застал меня за уборкой снега. Он  сухо поздоровался, обошел весь участок, заглянул в каждый уголок, и только потом зашел в дом. Находился он там довольно долго так, что я успел закончить намеченную до обеда работу и ушел к себе в каморку.
 Он зашел ко мне, когда я готовил обед. Прошел пару шагов от двери, огляделся. Внимательно посмотрел на мою постель, на всю переменившуюся обстановку, но так ничего  и не спросил. На мое предложение присесть ответил  лишь кивком головы, отказавшись.
- Я доволен Вами – наконец-то, как-то напыщенно и с достоинством промолвил он, и я еле удержался от смеха, глядя на его наполненную самоуважением   фигуру, и  румяное  серьезное лицо изображающее толи помещика, толи еще кого.
 И вот тогда я попросил его о том, о чем думал с самого момента его приезда.
- Не могли бы Вы привести мне в следующий раз что-нибудь почитать. Старые газеты, журналы или подержанные книги, если у Вас есть. Здесь, понимаете ли, очень длинные вечера…
 Я замолчал на полуслове, не зная, что еще ему объяснять, и увидел, вдруг как переменилось его лицо. Оно стало каким-то растерянным и даже ошарашенным, а потом Пухлый, неожиданно для меня, засмеялся громко и раскатисто, и вдруг крепко хлопнул меня по плечу.
- Ну, брат, удивил ты меня! – признался он с каким-то облегчением в голосе, - Я тут с такими типами связывался…- начал он со смехом, но прервался и добавил уже серьезно: «А света-то тут нет. Тоскливо тебе, здесь вечером, да без людей. Пить я вижу, ты действительно не пьешь».
Он как  будто задумался и сказал  себе под нос, еле слышно: «Керосиновую лампу я тебе, конечно, мог бы привезти, но пожароопасность. Вдруг полыхнет».
- А зачем? – сказал я. – Вы привезите провод с патроном, лампочкой и вилкой на конце. Автомобилисты называют такую вещь «переноской». Розетка же у меня есть. Плитку я включаю, только чтобы приготовить еду.
 - Только вот затраты на электроэнергию? –  сказал я извиняющимся тоном, подыгрывая  ему.
Он посмотрел на меня искоса, криво улыбнувшись, видимо почувствовав  в моих словах фальшивые ноты, и ворчливо пробормотал: «Ладно, ладно. Подумаю».
Через две недели у меня в каморке уже была «переноска» и даже  пять запасных лампочек к ней, но главное хозяин дома привез мне большую картонную коробку доверху набитую старыми журналами и книгами. И книги и журналы ранее хранились толи в подвале, толи на чердаке дома так, как  страницы у всей привезенной литературы были набухшими от влаги и покоробленными. Поэтому несколько вечеров, со светом  и с разбором привезенного дара,  поверхностным ознакомлением с каждым журналом и книгой, показались мне настолько увлекательными, что спать я ложился только ближе к двум часам ночи.  Из-за этого работу пришлось перенести на вторую половину дня и  вообще скорректировать свою жизнь, перестроив ее больше на ночной лад так, как  я стал спать спокойнее и дольше.
 На какое-то время вечера стали для меня просто праздником. При свете одинокой  электролампочки, завывании ветра за маленьким окошком каморки, теплой батареей отопления  рядом с топчаном, стаканом крепкого чая с сахаром и стопкой с истертыми журналами и книгами, которые первое время  я читал, будто бы глотал живьем, как изголодавшийся путник кусок хлеба.
 Кстати, у меня с хлебом было все нормально, благодаря опять тому же Садыку, который научил меня печь мучные лепешки на обыкновенной  чугунной сковороде. Да, кроме того, Пухлый привозил мне  в каждый свой приезд по десять буханок  ржаного, черствого хлеба, который я не очень любил.
 Книги были разные, а журналы «Следопыт» были все одного года, и по содержанию  явно больше были бы  интересны мальчишкам. И это напоминало мне моих сыновей. В один из вечеров я прочитал несколько приключенческих рассказов из этих журналов, где главными героями были мальчишки, и отбросил журналы в сторону.
Перед глазами стояли мои мальчики. Такими, какими они были в  раннем детстве. Я задумался о том, что совсем не заметил, как они выросли. Я прекрасно помнил, как забирал каждого из них из родильного дома.  Немного помнил совсем маленькими, а потом уже школьниками.
 Я пропадал на работе по 10-12 часов в день, а иногда не бывал дома по нескольку суток, когда мое дело было только в начале становления. На своей машине я мотался по всему Подмосковью, я искал и закреплял отношения с клиентами, подбирал себе команду профессионалов, стремился закрепиться на рынке любыми способами. Я гнался за прибылью, которая вначале была не высокой, устраивал разносы подчиненным на утренних оперативках, приучал их бороться за каждого клиента, работать с каждым клиентом индивидуально, выжимая из него все до конца.
 Дети, жена – это было все где-то сбоку. Но это было само собой разумеющаяся обязанность, привязанность и привычка одновременно. Это было чем-то неотъемлемым и привычным, как руль автомобиля, как чашка кофе рано утром, как хлеб и как воздух.
 Я редко отдыхал и мог вспомнить лишь несколько корпоративных вечеринок, где был с женой, да несколько выездов на природу вместе с семьями сотрудников предприятия, где мы бывали все вместе. Был ли я где-нибудь с мальчиками без жены, я не помнил. Может быть, когда они были еще совсем маленькими?
 В отпуск я ездил последнее время один. Уставал так, что никого не хотелось видеть.
 Но у них было все, у моих мальчиков. Лучшие репетиторы, лучшие врачи, спортивные секции, у каждого своя большая комната  в нашей квартире, конечно со всеми новинками домашней техники, и любыми интересующими их игрушками. Но теперь мне почему-то казалось, что у них не было отца.
 Но тогда-то я считал, что такова жизнь! С ними почти постоянно была жена.
 Причем у меня у самого о моем отце, который работал обыкновенным бригадиром слесарей, тоже остались лишь отрывочные воспоминания. Но  он тоже, как и я был постоянно на работе или еще где-то, то на партсобраниях, то  в народной дружине, то по каким-то еще делам. Мое детство было наполнено мамой. Она работала, но я помню, что в детстве был всегда рядом с матерью, а не с отцом. И так было всегда, и в детском саду и в школе, и позже тоже. Везде в своем детстве я вспоминаю образ матери, а отца только изредка. И я не считал это чем-то не правильным, просто я так всегда вспоминал детство.
Почему же мои дети не могут воспринимать свое детство так же? Я же не стал из-за этого хуже относиться к отцу, и никогда не относился к нему плохо, до самой его смерти. Мне не в чем его упрекнуть было ни тогда, ни сейчас.
 Почему же для моих детей редкое присутствие отца в их жизни должно стать горем или шоком?
Нет, ни горем, ни шоком для них мое  постоянное отсутствие не стало, и стать не могло. Просто, так же как и мой отец для меня когда-то,  я не стал для своих мальчиков  по-настоящему родным человеком. И теперь уже не стану им никогда, слишком много времени потеряно. А сейчас просто невозможно.
 В свое время я не сделал ничего для того, чтобы они стали родными мне людьми. Да, я изо всех сил старался, чтобы они ни в чем не нуждались, чтобы у них было все самое лучшее, но только теперь я понимаю, что этого было мало. А может быть, этого им нужно было меньше всего?
          А если не врать себе и честно признаться, что деньги ты зарабатывал не
 только чтобы обеспечить свою семью, что ты просто так жил, и твои дети ни чем не повлияли на то, что ты стремился к карьерному росту  и большим деньгам, что ты устраивал свое дело. И тогда уже сделать для себя откровенный вывод, что мальчишки получили свой достаток по факту своего рождения, а не потому, что ты был заботливым и любящим отцом.
 Не я покупал им игрушки, не я решал, что им нужно, разрешено, как они  одеты, вовремя ли они поели. Не я спрашивал у них, как они провели день, и что нового случилось в  их жизни.
 По существу я почти не общался с ними по настоящему, не интересовался их успехами в учебе и в спорте, спрашивал лишь иногда у жены.
 Так что же теперь, когда у них через шесть-восемь лет наступит совершеннолетие, я могу сделать чтобы мы стали родными людьми? Ответ очевиден! Ни-че-го!
 После получения ранения и во время длительной болезни, я редко видел их, только по выходным, совсем не долго.
 Считал ли я себя виновным в том, что так произошло? Жалел ли я о том, что так сложилось? Мучился ли я от того, что мои мальчики, по сути, теперь почти чужие мне люди?
  Нет! Я не испытывал не угрызений совести, ни сожаления. Просто так сложилась жизнь. Сложилась под влиянием моего характера, такого человека, какой я и есть. Что толку в сожалениях? Изменить ничего нельзя, и изменить ничего нельзя было изначально. Разве я мог бы стать другим? Разве я мог бы жить по-другому? Нет!
 Значит все закономерно, и мое сегодняшнее положение является прямым следствием всей моей предыдущей  жизни.
 Мои мальчики прекрасно обходились без меня все эти годы и, имея мною заработанные деньги, обойдутся и в дальнейшем. К черту сомнения! Я не должен копаться во всем этом. Мне нужно что-то решать с остатком своей жизни. Но, как и что решать? Вот в чем вопросы.
 Чтобы как-то отвлечься  от навязчивых мыслей, я стал перебирать еще раз книги, лежащие в коробке. Как я уже говорил, это был очень разнообразный набор. Книги художественные и документальные, беллетристика Белинского, сборник трудов Аристотеля, трехтомник Герцена, два романа Вальтера Скота, «Горячий снег» Бондарева, роман  Чингиза  Айтматова «Плаха», документальная повесть какого-то  американского археолога «Библейские холмы», стихи Александра Блока и  Низами, и даже документальный сборник «История Христианства».
 Книги были затрепанные, с набухшими от влаги страницами, и поэтому мне пришла в голову мысль посушить их. Я стал вынимать их по одной и, раскрывая на середине класть страницами вверх возле  батареи парового отопления. Когда я достал из ящика последнюю книгу, то к своему удивлению, увидел на дне ящика тоненькую детскую книжечку. Это оказалась сказка «Аленький цветочек».
 Почему эту детскую книжечку положили первой? Кто положил ее туда? Неужели Пухлый,  сгребая книги на чердаке или в подвале, кинул первое, что попалось под руку? Мне почему-то не хотелось верить в это.
 Возможно, книжечку положила в ящик детская рука. Мне представлялась маленькая девочка, которая оказавшись рядом с  Пухлым, кладет на дно ящика  старенькую затертую книжечку, которая может быть была  дорога ей когда-то, но истерлась, порвалась на сгибах переплета, и уже не стоит на полке вместе с ее новыми книжками.
 Странные фантазии странного вечера. Я осторожно взял в руки и открыл книжечку, истертую, еле держащуюся на металлических скрепках посредине, и прочел ее, начиная с первой буквы и кончая последней, не останавливаясь. Я читал ее так, как будто не слышал о ней раньше никогда, как что-то новое и прекрасное,  и когда дочитал, подумал естественно о своей жене. А может быть, я думал о ней давно, и книга напомнила мне что-то. Что напомнила?
 Жена как-то давно, лет десять назад, говорила, что очень хочет родить девочку, но потом  почему-то больше не возвращалась к этому разговору. Толи я ответил что-то не то. Толи она потом стала подозревать меня в изменах, которые и правда периодически  случались.
 Вспомнилось мне, как мы с ней встретились, как познакомились. Вспомнил нашу свадьбу скромную, но шумную и веселую, на нашей первой съемной квартире. Я любил тогда свою жену, и конечно не сказочной любовью, а простой любовью молодого человека к молодой  красивой женщине.
 Была ли это настоящая любовь, всепрощающая и всепоглощающая? Нет, скорее всего. Мне было уже двадцать шесть лет, да и ей было не намного меньше.
   Любовь представлялась мне по-другому, теперь, издалека. Мне вспоминалась при этом слове давно, казалось бы, забытая девушка.  И звали ее по-другому, и выглядела она совсем не так как жена, и была она как мечта,  воздушная и почти не земная. Ее голос и нежный смех, еще долгие годы после того, как мы уже давно не виделись, часто посещал меня во сне, и я просыпался с чувством какой-то досады и ощущением не реальности наступившего утра.
Было это в нашей с Володькой молодости, в то время, когда мы работали у его дяди, и заочно учились  в Политехническом институте, на факультете «Промышленное строительство». Нам было по двадцать четыре года. И мы были полны сил, предчувствий счастья, и наступающих выходных как очередных праздников. Мы с Володькой были влюблены в одну девушку, которая училась у нас в институте на очном отделении. Часто вместе ходили к ней в гости, в комнату ее общежития, где она проживала с соседкой-сокурсницей, симпатичной,  но уж слишком высокой и худой.
 Девчонкам было по девятнадцать лет, и они были прекрасны, молоды, веселы, задорны. Зимними вечерами вчетвером мы пили вино, или ликер «Амаретто», который тогда неизменно продавался в каждом ларьке или магазине, и вся студенческая молодежь разбавляла им водку или пила в чистом виде.
 Мы много и шумно говорили  про учебу, про любовь, про кино, про что-то еще. Все темы были для нас интересны, новы, увлекательны. Время таких вечеров, под музыку радио «Европа плюс», под наши беседы, под флирт, проходили незаметно. Мы с Володькой часто задерживались за полночь, и возвращались к себе в общежитие по заснеженным улицам окраин Москвы, пустынным и гулким. И мы были веселы и долго говорили о ней, о ее красоте и уме. И удивлялись, что у нее роман с одним из ее сокурсников, высоким  и красивым, но довольно глупым малым, с пустыми карими глазами навыкате, как две блестящие миндалины.
 Мы были влюблены, счастливы, что молоды, что живыми вернулись из армии, что полны сил и мечтаний.
 Почему-то из того времени мне больше всего вспоминается только один из зимних  вечеров  в ее общежитии. Когда мы с Володькой  уже были готовы признаться ей в любви, но было уже поздно, и она сунула нам, стоящим перед ней в оцепенении,   в руки нашу одежду, и очень серьезно поцеловала каждого в щеку. И мы ушли. И пьяные от вина и от впечатлений этого вечера, шли по ночной Москве и разговаривали громко и, кажется оба одновременно. Когда вдруг, прямо на проезжей части,  мы увидели оброненную кем-то или брошенную шапку ушанку. Старенькую шапку, затертую, кроличью, уже потоптанную колесами автомобилей. Володька первый пнул мне ее,  и азартно крикнул: «Давай пас!».
 На улице было двадцать градусов мороза, а мы разгоряченные бежали по проезжей части спального района Москвы и кричали, что есть сил,  что-то не связанное, смеялись и старались поддеть наш  воображаемый «мяч» как можно сильнее. Мы старались попасть то  друг другу в ноги, то в произвольно  встречающиеся по пути «ворота»: автобусную остановку, бордюры  ограждения дороги,  просто наметенный сбоку дороги сугроб. Мы бежали и смеялись, и нам было жарко и весело…
 Теперь я понимаю, что именно это состояние влюбленности, даже если оно не пользуется взаимностью, молодости, ожидания чего-то светлого впереди, и было счастьем. Счастьем, которое потом незаметно и не сразу начало исчезать и, к сожалению, я не могу сказать точно, когда оно исчезло, или хотя бы, что предшествовало этому.
  Конечно, тогда мы были счастливы и после этой ночи, когда заявились в общежитие в третьем часу, под утро; взбаламутили комендантшу и под ее ворчание смеялись пробираясь к себе в комнату, смеялись раздеваясь и укладываясь спать, и еще долго говорили о чем-то до самого утра. О чем мы тогда говорили?
 Наверняка о будущем, даже если это были разговоры о чем-то другом: о девушке, которая так прекрасна, об учебе и о работе, о ближайших планах на будущее. Все равно это были разговоры о счастливом будущем, которое ждет нас впереди.
 И потом, когда мы открыли свое дело, и начали строить планы на будущее, мы тоже были счастливы. Счастливы по-другому, но счастливы. Когда наше предприятие вошло в сотню лучших малых предприятий страны, когда рождались мои дети. Я точно был счастлив тогда, а Володька просто светился весь. Он суетился и  без конца  привозил подарки, был горд, что жена попросила быть его крестным отцом нашего старшего сына - Павла, и беспокоился и в церкви и  в последующем застолье больше всех, осторожно брал крестника на руки и постоянно поднимал тосты. В конце вечера  он заснул пьяный и улыбающийся у нас на кухне прямо за столом.
 Я вспоминал и пытался, хоть приблизительно, найти то время когда счастье  покинуло мой дом. Или, может быть, когда мы перестали нуждаться в нем.
 Может быть в тот момент, когда работа и погоня за прибылью заслонила от меня все остальное, заставляя работать по двенадцать часов в сутки? Или может быть в раньше, когда мы только планировали, как развернемся, как обойдем конкурентов, и только мечтали о баснословной, как нам казалось тогда, прибыли. Сложно  найти  эту грань, тонкий момент, особенно отсюда из будущего. Может быть, ее вообще не было этой грани и мы шли к тому, к чему стремились, и самим этим стремлением постепенно выталкивали из наших планов, что-то, что делало их живыми, что-то, что удерживало счастье в наших поступках и делах.
 Но, было же дело, любимое дело, институт, планы. А потом получилась фирма создающая ландшафты на загородных участках денежных тузов, натуральное покрытие спортивных полей, дизайн участков, лужаек и газонов, прилегающих к большим и богатым банкам, конторам и просто офисным ульям.
Возможно, счастье ушло в момент выбора между нищим существованием аспиранта и владельцем собственного предприятия, которое нам помогли создать уважаемые и респектабельные господа вроде Володиного дяди, и какими и нам, глядя на них, захотелось стать.
 Молодость не простила нам предательства. Во всяком случае, мне. Она показала, что свой ум и принципиальность нужно было проявлять в любимом деле, а не в борьбе за ничего не значащие прибыльные контракты.
Когда счастье становится зависимым от количества прибыльных контрактов, а любовь превращается в похотливые объятия  очередной любовницы, прямо в рабочем кабинете, то они теряют смысл и трансформируются во  что-то далекое от  счастья и любви.
 Офисная суета, гонка за деньгами, не только твоя, но и суета и гонка всех людей вокруг тебя, которых ты сам загоняешь в этот  бесконечно вращающийся круг, зомбирует сознание, не дает времени остановиться и подумать о тех, кто рядом с тобой. Кто они? Что у них на душе? Нужна ли им твоя помощь? А может быть самому попросить у них помощи и таким образом попытаться остаться человеком в мелочах? В тех самых мелочах, из которых и состоит день, неделя и вся жизнь.
       Я наклонился ближе к  маленькому темному окошку, чтобы хоть что-то разглядеть за его стеклом. В темноте ночи мела белая поземка, шумели ветром черные силуэты деревьев, где-то слышалось тарахтение трактора. Разложенные мной книги подсыхали, а я думал о том, что если счастья нет в ярко освещенных офисах, то есть ли оно в таких плохо освещенных каморках как моя. И зависит ли счастье от того места которое ты занимаешь в тот или иной период своей жизни.
 Одно я мог утверждать точно, что счастливые люди есть, и что они попадались мне на пути. Это Садык, это продавцы арбузов на автодороге, бегущей вдоль Волги, это Пухлый, хозяин этой дачи. В конце концов, это мой друг Володя.  Все эти люди были и есть счастливыми людьми, в отличие от меня, который давно, еще до того как со мной случилось это несчастье с взрывом машины, счастливым быть перестал, а уже потом перестал быть здоровым, и нужным кому бы то  ни было.

                Глава 8.
 Во владениях Пухлого я  жил уже несколько месяцев. Начался декабрь, и как
 не странно, погода изменилась, подули теплые ветры, и началась оттепель.
 Я работал, продолжал благоустраивать свой быт в меру сил, и каждое утро выходил на расчистку снега. Хорошо, что падал он не каждые сутки потому, что из-за теплой погоды  покрывался ледяной коркой, и ломать ее было трудно, а снег, превращающийся в ледяное крошево, было убирать еще сложнее. Иногда  я уставал от морозного  пронизывающего ветра с Волги, который толкал меня, то в грудь, то в спину и прекращал работу раньше, а иногда работал с перерывами. Особенно мерзли руки так, как рабочие рукавицы, которые я так же обнаружил в сарае, не держали тепло и на ветру вставали колом, и не гнулись.
 Однако я всегда старался расчистить автомобильную дорогу, которая шла от ворот  к дому и отгрести снег от самих ворот так, как Пухлый приезжал теперь каждые две недели без задержек. В каждый свой приезд теперь он обязательно привозил что-нибудь для меня. Вначале он привез хорошую, крепкую и широкую деревянную лопату для уборки снега, в следующий раз старое ватное одеяло. А уже в середине декабря, видимо каким-то образом заметив, что я быстро замерзаю, привез мне новую просторную телогрейку, а так же варежки и носки, крупной шерстяной вязки, очень теплые и главное подошедшие мне по размеру. Последним его подарком, уже перед самым новым годом, был старый протертый на рукавах свитер с высокой горловиной, закрывшей мне лицо по самые глаза, и  новенькие, не обмятые еще валенки с парой чистых портянок. И все это не считая продуктов, и других необходимых вещей: хлеба, чая, мыла, а иногда даже конфет или печений.
 По-своему он был хороший человек, и видимо добрый, но он постоянно торопился, и поэтому поговорить с ним, завязать беседу, никогда не удавалось. Все наше общение сводилось к коротким разговорам и его   обычным вопросам о здоровье, о пище, о работе и бытовых нуждах. Конечно же, у него были более важные дела, чем задерживаться для разговора со мной, и я прекрасно понимал это. Да, кроме того, его привозимые постоянно подарки, которые он никогда не отдавал мне в руки, а просто заходил в мою каморку и оставлял, молча, пакеты с ними, то на топчане, то просто на полу, лишали меня возможности попросить у него что-либо. Теперь я считал не удобным «делать заказы», если человек  привозит мне вещи и продукты, которые я, может быть, и не посмел  попросить у него сам. И поэтому мои просьбы, которые я готовил к его приезду так  и оставались не высказанными.
  И вот как-то в один из зимних холодных вечеров в середине декабря, которые были  так похожи друг на друга, что, по-прошествии нескольких дней, трудно было сказать  про них  «вчера» или «позавчера», я решился позвонить Володе. Я до сих пор думаю, почему же я решился ему позвонить так рано, всего лишь через пять месяцев после моего ухода, хотя неоднократно давал себе слово, что сделаю это не раньше чем через год. Именно год казался мне тем сроком, после которого я смогу сделать это без всякого эмоционального срыва, и без всякого  намека, который мог бы ему показаться, на необходимую мне помощь.
  Тот вечер я, конечно, запомнил хорошо.  Я дочитал только что, «Горячий снег», и сидел в задумчивости, пил сладкий чай и вспоминал что-то. Толи от того что мороз в этот день стал крепчать  и я окончил работать раньше, толи от того что именно в этот вечер морозный ветер полностью затянул льдом мое окошко, толи под впечатлением только что прочитанной книги, я встал и решительно достал  спрятанный под подкладку свой мобильный телефон.
   Надо сказать, что за своим телефоном я следил всегда, с самого отъезда из дома. Я часто в свободные и одинокие минуты моих скитаний доставал его из потайного кармана в подкладке джинсовой куртки, пришитого мною лично, с таким условием, что его было сложно нащупать на груди и на спине. Карман я сделал на боку, чуть ниже подмышки, так что предплечье всегда при движении чувствовало его.  Я доставал его или каждый день или один раз в неделю, как получалось по  обстоятельствам, и включал, смотрел список номеров в записной книжке, иногда включал игры наподобие  змейки, и играл. Но в конце нашего короткого «свидания» я всегда набирал первый попавшийся номер и спрашивал Колю или Свету, наобум. И поговорив, таким образом, с неизвестным мне человеком на другой конце линии связи извинялся и давал сигнал отбоя. Делал я это по нескольким причинам: во-первых, мне просто было интересно, а иногда необходимо услышать чей-то голос, а во-вторых,  мне необходимо было кому-то звонить, что бы оператор связи не заблокировал мой телефон, молчащий слишком долго.  Кроме того, как-то на вокзале в Саратове, где я бродил во время проливного дождя, я увидел в одном из коммерческих ларьков торгующих всякой мелочью для дороги, сигаретами и сувенирами, чехлы для мобильных телефонов. Я был поражен, убогостью данного вида произведений, но меня привлекала их практическая надежность. Чехлы были сделаны из силикона, и отличались не только прочностью, прозрачностью, но как я понял еще водо и грязезащитностью, что в нынешних моих условиях было просто необходимо. Конечно, я купил этот чехол и обеспечил защиту моему телефону  от той среды, в которую сам погружался с огромной скоростью.
 И так, возвращаясь к зимнему вечеру, могу  вспомнить только  еще одно, неодолимое желание услышать Володькин голос. Единственное чего я боялся, так это чтобы он не сменил номер телефона. Дрожа от волнения, я набрал его номер, который мне ненужно было никуда записывать и, услышав его голос,  почти сразу успокоился.
Он сказал: «Как долго я ждал, что ты позвонишь. Слава Богу, ты жив! Где ты?
Я промолчал, и тогда он спросил более настойчиво: «Ты можешь сказать, где ты?»
- Нет! – сказал я – Расскажи лучше про себя. Как ты?
И он стал рассказывать. Он продал часть своего бизнеса моей жене, конечно в рассрочку, и теперь находится в Екатеринбурге.
- На «Уралмаше» мне  предложили хорошую работу, дали служебную квартиру, и пообещали кредит на покупку своей квартиры в течение года.  Здесь я наконец-то женился, это в сорок с лишним лет. Представляешь? Сам не ожидал от себя, но видимо пришло время, или просто что-то изменилось. У меня скоро должен родиться ребенок. Ты просто должен приехать! Я буду ждать тебя! Слышишь!
- Нет, Володя – повторил я – Пока я не могу приехать, может быть позже. У меня все хорошо, я работаю в меру сил, не беспокойся за меня. Если бы ты увидел меня сейчас, то, наверное, не узнал бы…
- Узнал бы – перебил он меня – Я тебя в любом одеянии узнаю и в любой толпе. Часто вижу тебя почему-то во сне. И всегда в военной форме, и с автоматом на шее. К чему это? Не знаешь?
- Не знаю! – ответил я, сдерживая задрожавший почему-то голос. – Я пока ничего не знаю, Володька. Я пока не знаю, чего хочу, и как я буду жить дальше. Но думаю, что мне удастся узнать, и тогда мы обязательно встретимся.
- Я позвоню Татьяне. Она просила сообщить, если я что-то узнаю – будто бы спросил он, называя имя моей жены.
- Хорошо!  Будет время, звони! Я увижу твой звонок и перезвоню тебе, если не отвечу сразу. И не ищи меня. Надеюсь, что обязательно встретимся.
Я первый нажал кнопку отбоя.
 И вот тогда, после этого первого нашего разговора, с которого я и начал наш новый отсчет отношений с моим другом Володей, я почувствовал, как во мне поднимается какая-то волна тепла и радости. Он ничего не рассказал мне, но я не ошибся, я почувствовал, зримо и безошибочно, что он искал меня, и искал долго. Может быть не так рьяно и долго, как мне когда-то представлялось, но видимо сделал все что мог.
 Теперь у него другая жизнь, как и у меня. И кто знает, не мой ли побег побудил его изменить свою жизнь? Или она сама собой изменилась, когда меня вдруг не стало рядом? Он уехал из Москвы, женился. И значит, мои подозрения на его связь с моей женой оказались лишь бредом.
«Впрочем, ничего это не значит – пытался я остановить ход своих приятных мыслей – Возможно, что он тоже планировал изменение в своей жизни давно. Моя болезнь почти разлучила нас. Я вышел из дела, которое мы вместе начинали. Которое было изначально построено нами совместно, и  которое мы делали каждый в своей части, доверяя друг другу.
Доверие в бизнесе иногда играет решающую роль, как например в нашем с Володей случае. И таких случаев на моей памяти много. Доверие или не доверие партнеров по бизнесу приводит как к расцвету, так и к большой крови. Наш с Володей «тандем» был оформлен с самого начала деятельности нашего предприятия, и он приносил свои положительные плоды. Возможно, что мой нечаянный уход от дел нарушил привычное течение  процессов взаимодействия с клиентами, поставщиками, партнерами, а мое исчезновение могло тоже как-то отразиться на дальнейшей  коммерческой деятельности. И у Володи, может быть, просто не было  другого выхода, или больше не было желания заниматься этим в одиночку. Кто знает, как все сложилось на самом деле, пока я прозябал  в загородном доме в Подмосковье, а потом просто исчез из его жизни.
 Но в тот момент, сразу после звонка,  как я не старался трезво смотреть на все, в том числе и на моего друга, чувства и эмоции захлестывали меня. Вместе с невеселыми мыслями, я был рад, я торжествовал в душе. Я понимал, что хотя бы один человек на этой Земле беспокоился за меня, хотя бы один человек хотел меня видеть, а главное хотел меня видеть так же как и я его. Наша взаимная дружба оставалась все такой же крепкой и такой же чистой, несмотря на наши коммерческие связи в прошлом, несмотря на мои подозрения в отношении  его и моей жены, несмотря  на то, что мой побег принес ему не только моральные, но и материальные  затруднения. Не смотря ни на что, что было между нами, и чего уже, наверное, никогда не будет.
 Оказывается человеку для счастья нужно не так и много. Чтобы тебя помнили, чтобы кто-то чувствовал примерно тоже, что и ты, чтобы хотели встретиться, как и ты, чтобы только услышать голос  друг друга было бы праздником,  а обыкновенная встреча и разговор и вспоминание прошлого были бы просто счастьем.
  Но пока для меня было счастьем даже  одна мысль об этом. Потому что наша встреча, если ей суждено произойти, была впереди. Я сказал пока: «Нет!» потому, что для своего друга я хотел оставаться тем, кем я был для него  когда-то, и теперь пытался стать им снова. Стать таким, каким я был до болезни, не по виду конечно, а по содержанию. Ведь было же  у меня какое-то содержание до того момента, как я стал больным, капризным и никчемным калекой. И я хотел, прежде чем встретиться со своим другом, стать таким, как я был.
Нет, не таким! Но возможно похожим  на себя самого прежнего, а может быть  и лучше, чем я был, если это мне удастся.
 Все что не убивает нас, делает нас сильнее.
 Не помню, кто это сказал.  В каком кинофильме или книге я это услышал или прочитал?
  Я уже многое сделал, чтобы приблизить этот момент. С момента подготовки к побегу я делал  все, чтобы стать сильнее  физически и морально. Я и теперь
 работал, терпел боль, неурядицы и неустроенность быта, и надеялся, что это поможет мне стать таким как я был. Укрепит меня и разбудит во мне желание жить. Жить по настоящему так, как я жил в молодости, или  хотя бы жить, чувствуя, что я живу, что я живой, нужный кому-то, и не противен сам себе. Жить уверенно и радостно, как не жил уже, кажется тысячу лет.
 На следующее утро, находясь все еще под впечатлением разговора с Володей, я усердно взялся за расчистку снежных завалов, до которых у меня ранее «не доходили руки», а после работы еще ходил по расчищенным дорожкам без костыля, превозмогая боль, для тренировки мышц.
 Опять, как и при подготовке к побегу меня захлестнула мысль стать здоровым и сильным. Здоровым потому, что  я хочу им быть, а значит и могу. Здоровым потому, что  я имею силу воли и могу закалить себя, победить свою боль, победить свою болезнь так, как ее побеждают сильные духом люди. А сила духа у меня есть, есть, есть!
 Все это кончилось вечером, когда я, задыхаясь, со страшными болями лежал на своем топчане и не имел сил не только подняться, но даже пошевелиться. Таблетки, которые я брал с собой из Москвы, у меня уже к тому времени закончились. И поэтому временами от дурноты и сильного сердцебиения я терял сознание.
 Утром я проснулся  опустошенный, обессиленный и больной. Такой больной как в худшие свои времена после ранения. Эйфория кончилась, осталась только досада и злость на свое мальчишество.
 Я пролежал весь день, постепенно приходя в себя. И только к ночи начал вставать с трудом, чтобы напиться, и хоть что-то съесть. Прошла еще одна ночь, в полубреду, в приступах боли, и в жарких метаниях по всему топчану.
 На следующее утро я почувствовал себя намного легче, и первым делом пообещал себе, что если у меня все кончиться в этот раз благополучно, то работать я буду потихоньку, восстанавливаться,  буду  постепенно. Я убеждал себя, что для восстановления нужно терпение и время, а повышение нагрузок нужно осуществлять медленно, следя за своим состоянием. Весь день я лечился чаем, и теми таблетками, которые обнаружил в своей сумке: аспирином, темпалгином и еще несколькими разновидностями обыкновенных таблеток, которые обычно действовали на меня, как  дробина на слона, но в этот раз, наверное, потому, что организм мой совсем отвык от медикаментов, медленно, но помогали мне.
 Через два дня я вышел на улицу, просто пройтись по свежему воздуху. А  еще через два дня опять приступил к работе, и постепенно стал втягиваться в размеренный уже заведенный мной ранее порядок дня.
 К этому времени наступили предновогодние дни.  В канун праздника приехал Пухлый и привез мне чая, банку дорогого кофе, торт с кремом, в прозрачной пластиковой упаковке, и бутылку шампанского. Я поблагодарил его и попросил отломить маленькую веточку от  большой старой сосны, которая росла на участке, чтобы сделать себе что-то наподобие  маленькой новогодней елочки. Хозяин соизволил дать разрешение и,  проверив как обычно дом и весь участок, пробурчал поздравления с наступающим новым годом и  торопливо уехал.
 Наряжая отломленную веточку кусочками ваты и бинтов, которые у меня оставались еще из  Подмосковных запасов, а так же маленькими пузырьками, скрученной фольгой от  таблеточных  упаковок и другой  мелочью, я думал о том, что Пухлый  может быть скорее  жадным, чем добрый. Видимо, кто-то напугал  его насчет сохранности дачи, или он жалеет деньги на страховку. С другой стороны, наши страховые компании могут не страховать коттеджи и дачи в этом районе, если посчитают, что риск слишком большой. Но что может их не устраивать сказать сложно. Я уже сталкивался с тем, что мой загородный дом  ни одна страховая компания вначале, когда вокруг еще было мало домов, наподобие моего, не бралась страховать вообще. И только потом, когда место превратилось в небольшой  котеджный поселок и  владельцы домов, уже начали нанимать охрану на зимнее время, страховые компании сами изъявили желание посетить каждый дом. Но и тогда условия страхования были просто «драконовскими» по сравнению с условиями страхования  тех же городских квартир, или домов расположенных ближе к черте города.
 В новогоднюю ночь, когда я уже накрыл свое не богатое  импровизированное застолье, и сунул шампанское в сугроб за дверью чтобы остужаться, мне на мобильный телефон позвонили. Я подумал, что это Володя, ждал этого звонка и  ответил, сразу, не задумываясь. Но это была моя жена.
- Здравствуй – спокойно сказала она, и я сразу узнал ее голос.  – Поздравляю тебя с наступающим Новым годом!
Она говорила так, как будто бы мы расстались с ней вчера. Я отвечал односложно, застигнутый ее звонком врасплох. А она просто и спокойно, будто бы беседовала со мной в нашем Подмосковном доме, начала рассказывать мне про детей.
 У Пашки  уже появилась подруга, одноклассница и сейчас они гуляют с компанией одноклассников у этой девочки на квартире. Учится он хорошо, но сейчас ее беспокоит, что он уже в  предвыпускном   классе, а значит не за горами решение проблемы поступления в институт. Младший – Володька, недавно занял первое место по боксу в каких-то международных соревнованиях среди тринадцатилетних подростков. Принес домой какой-то кубок, но главное пришел со страшно разбитым лицом. Она очень беспокоилась именно за младшего, он всегда был шустрый и хулиганистый в отличие от спокойного Павла.
    Жена так же сообщила, что продала нашу фирму по ландшафтному дизайну.  Сказала, что за хорошие деньги и еще, что с уходом Володи ей все равно было ее не потянуть. Рекламная фирма, которая у нее осталась тоже стала меньше так, как она продала  два больших филиала в Подмосковье, которые они создавали когда-то вместе с Володей. То, что осталось от бизнеса, а именно московский его офис, уже раскрученное имя, и ранее наработанные связи дают ей возможность жить не бедно.
 Потом она спросила про здоровье, а так же не нуждаюсь ли я в чем-нибудь.  Попросила звонить, если понадобиться  какая-нибудь помощь, она готова всегда помочь чем угодно, а потом еще раз поздравила меня с наступающим Новым годом  и попрощалась.
 Я был озадачен и удивлен. Мне казалось, что я знаю свою жену, видимо она не только подготовилась к этому разговору, она действительно изменилась за эти, не полные,  полгода. Она не спросила меня, где я. Она не просила меня вернуться и не рассказывала, как она меня искала, что я воспринял бы как что-то понятное мне естественное. А ведь все это она хотела сказать, и наверняка разыскивала меня после моего исчезновения.
 Но с другой стороны, возможно, я уже не прав. И я не знаю уже своей жены так, как я знал ее когда-то. Я не знаю, как она жила это время пока меня не было. Только догадываюсь, что она сама была вынуждена принимать многие решения, сама руководить нашим бизнесом, управлять несколькими направлениями пока не продала одно из них. В конце концов, у нее не было  даже Володи, а это значит, ей некому было помочь ни советом, ни примером.
 Я сам видел, как люди занимая пост, связанный с большими деньгами,  оборотами товара, ответственностью и большим количеством подчиненных, менялись на глазах. Кто-то выдерживал это, кто-то нет, но их манеры, их отношение к людям и ко всему окружающему менялось быстро. Что у одних, что у других. И моя жена, скорее всего, не стала исключением. Я заметил, что она перестала говорить сантиментами, стала менее разговорчивой  и менее эмоциональной.
 Да, скорее всего ей было не до сантиментов последние месяцы. На нее обрушились, кроме моего и Володиного ухода, которые можно назвать  по всякому, в зависимости как она их восприняла, много управленческих и коммерческих функций руководителя.  И судя по всему, она выдержала все, продала бизнес тем, кто меня искалечил. Оценила свои возможности, и оставила себе только то, что может (уже может), и имеет возможность контролировать, и чем может управлять.
  Из этого я  делал следующий  вывод:   моя жена стала, или вынуждена была стать (что не имеет теперь большого значения), настоящим деловым человеком, которой, теперь уже точно, не нужен был калека и импотент, по своей, а не по ее воле бросивший ее в пучину бизнеса, и предоставивший ей право выплывать или тонуть в одиночку.  И только теперь я понял, что предстояло ей пережить и как приходилось крутиться, чтобы найти общий язык с конкурентами, которые убрали меня, и продать, а не отдать им  наше предприятие. Что ей приходилось придумывать, чтобы сохранить наш бизнес на плаву, чтобы отстоять свой авторитет при смене руководства, и не разориться  без  наших с Володькой связей и налаженных каналах  покупки  и  сбыта.
 И все-таки, я был уверен, Володя помог ей на первых шагах. И скорее всего, передал наши каналы, и нашу клиентуру, хотя бы частично, ту, что смогла и  захотела работать без нас. Но даже с условием этого задача моей жене облегчалась не на много.
 А Володька, видимо, помог ей сохранить то, что было возможно из нашего бизнеса, а после этого оставил ей остатки нашей «империи», и ушел по причинам, известным только им двоим. А возможно и только ему. Уехал начинать все заново, оставляя все, что осталось, или ей или моим детям, что теперь для меня было все равно. И этот вывод казался мне очевидным.
 И несомненно, что началось все это в то время, когда я еще прозябал  в своей загородной Подмосковной «тюрьме», и помощи естественно от меня быть не могло, а скорее всего я был тогда для них еще одной проблемой среди множества, которые им приходилось решать в экстренном режиме. Мой неожиданный уход может быть немного, но помог им. Я очень хотел на это надеяться теперь. И ускорил развязку многих проблем.
 Возможно, что они  не думали о таком исходе, или вернее не думали, что все случиться именно так неожиданно и сразу. Но если так, то возможно это было лучшее, что я мог придумать, даже не догадываясь об этом. И мой уход был очень своевременным для всех нас.
 Я отбросил не легкие мысли и, отслеживая время по мобильному телефону, выпил немного шампанского под воображаемый бой курантов, и стал закусывать праздничным пловом, который меня научил готовить Садык. Правда, вместо свежего мяса у меня было тушеное мясо из консервной банки, а подсолнечное масло заменяло хлопковое. Но это была не беда.
Беда была в том, что теперь мне открылось многое, на что я раньше не обращал внимания, что не видел  из-за собственных бед и страданий, которые  казались мне, конечно, более важными, чем то, что происходило  в жизни далеко не чужих мне людей. Я всегда был убежден, что моя семья не пропадет с теми сбережениями, которые я им оставил на банковских счетах, но почему-то никогда не задумывался, что любые деньги когда-нибудь заканчиваются, и что в том мире, который я оставил, невозможно просто жить. В том мире были волнения за судьбы детей, необходимость  заниматься престижным делом, борьба за выживание среди конкурентов, а значит постоянное стремление к развитию и укреплению того дела, которое тебя не только кормит и одевает, но  и которое определяет твое положение в обществе. И теперь, когда жена, я убежден был в этом, прошла путь самостоятельного становления, и крепко «встала на ноги» в той среде, в которой оказалась по моей воле так неожиданно, я был более спокоен  и за нее и за детей.
  Почему-то раньше я считал, что  она будет искать меня очень долго, цепляться за меня до последнего, не понимая какую приносит мне боль, молодому еще мужчине, один только вид желанной, но недоступной теперь женщины. Но видимо я зря сомневался в ней. Она поняла все правильно. И понять ей  помогли те заботы, которые обрушились на нее так неожиданно, и требовали немедленного решения.
 Теперь я мог продолжать свою жизнь, которую я выбрал, не ожидая больше помех со стороны жены и друга. Это и облегчало мне дальнейшее житье, и радовало с одной стороны, но полностью отрезало мне путь к возвращению. И теперь, когда возврата не стало, я стал глядеть в будущее более настороженно.
  Постепенно прошли новогодние праздники.  И в эти несколько дней я видел, как в соседних дачах или коттеджах люди приезжают, веселятся допоздна, поют песни, катаются на санках, запускают петарды, жарят шашлыки,  пьют водку и веселятся. Мне было интересно наблюдать за этим со стороны. Особенно мне было приятно смотреть, как выселяться  дети, как они с визгом катаются на санках и лыжах, кувыркаются в снегу. Я часто приостанавливал работу и, опершись на свой костыль, наблюдал за ними, и мне было хорошо на душе. Все эти дни я будто бы проживал с этими людьми, которые были отделены от меня заборами, но были так рядом, как давно уже никто не был рядом со мной. Со своими радостями, заботами, шумными разговорами, пьяными играми и танцами, забавами детей и громким гомоном голосов наполняющих казалось всегда безмолвный дачный поселок.
 Я помню, что давно не испытывал такого спокойствия и тихой радости, как в те праздничные дни. Но беда уже караулила меня.
  Где-то в середине января я заметил, что мои раны в районе паха начали чуть кровоточить, но не придал этому большого значения. Иногда это уже случалось. Но через месяц, после предпринятых мною мер профилактики, протирания  спиртом и  крепкого бинтования, я  понял по болям и выделениям сгустков крови и припухлостям на рубцах, что открываются свищи. Спирт и бинты мне привез Пухлый. Я попросил его, выдумав  для этого повод. Я сказал ему, что хочу промочить бинты в цементе и залатать кое-где мелкие щели в моей каморке.
  Потом я продолжал работать осторожно, и даже делал несколько дней перерыва,  надеясь, что все обойдется. Но кончилось все плохо.
 У меня поднялась температура,  начался жар, и я на свои деньги, конечно,     втайне  от Пухлого, заказал такси, и съездил в город. Там в аптеке я накупил антибиотиков, лекарств, которые помнил за время своей болезни наизусть, одноразовых шприцов, и еще всего, что считал необходимым. А по  возвращению  обратно  сразу начал лечение, уколами и таблетками.
 Вначале мне стало ощутимо легче, и уже через три дня я рассчитывал на то, что смогу выйти из ситуации с помощью своих познаний в медицине. Но видимо я спохватился слишком поздно, или  лекарства были не достаточно сильными, а может быть еще по какой-то неизвестной мне причине, но  мне в одночасье на четвертый день самолечения стало плохо, и я опять слег. Пухлый, не приезжавший уже давно  из-за февральских заносов, обнаружил меня в полубреду в моей каморке, наверное, еще дня через два, и возможно тем спас мне жизнь.
 Когда я пришел в себя, то обнаружилось, что я лежу в коридоре одной из городских больниц под капельницей. Была ночь, и то, что я в больнице, я определил лишь по запаху и по тому, что в коридоре стояло так же несколько медицинских каталок, еле различимых в свете дежурного освещения. А еще я увидел совсем рядом стол, за которым, склонившись под настольной лампой, сидела женщина в белом халате и белой шапочке и что-то делала. Я очень хотел пить, а кроме того замерз так, как в коридоре был сильный сквозняк.
- Милая! – попытался позвать я медицинскую  сестру. Но она не реагировала
на мой голос. Я называл ее и сестрой и девушкой, и просил подойти, и говорил, что мне плохо и молил о помощи, но подошла она ко мне только минут через двадцать.
 Вначале она проверила капельницу, потом строго сказала, чтобы я не дергал рукой, и только потом спросила: Чего тебе? Спал бы уже.
 Я попросил ее подать мне попить, и принести мою джинсовую куртку. Пить она мне подала, и больше ничего не сказала. Тогда я попросил пригласить врача.
« Спи!» – строго сказала она. « Утром будет врач». И она ушла, не реагируя больше на мои слова.
  Утром я проснулся от шарканья ног, смеха и громкого разговора. Пришла утренняя смена. Вспоминая свой богатый  больничный опыт, я уже начал намечать себе план действия. Во-первых, нужно было найти из дневных сестер самую отзывчивую или добрую, и попытаться добраться до своей куртки, в которой у меня были зашиты последние сбережения. Это было главным, и этому я посвятил почти весь день.
 В середине дня я уже познакомился с молоденькой медсестрой Дашей, которая  делала мне уколы, а потом единственная из всех помогла мне пообедать, а на это ни кто кроме нее  не согласился.  Для этого мне пришлось претвориться более  слабым, чем я был на самом деле, но в тот момент это был единственный выход.
Пока Даша помогала мне принимать пищу,  мне пришлось выслушать от нее определенную информацию, которая мне тоже  пригодилась  для    понятия
 местных порядков  и разведки обстановки.
Выяснилось, что меня привез какой-то неизвестный,  который отказался себя называть, только  сказал, что нашел меня в подъезде своего дома. При мне были сумка и паспорт с подмосковной пропиской. Лежу я в коридоре, как и положено, лежать бомжам безродным, которые страхового полиса не имеют, воняют, притаскивают в больницу разную заразу, и  поэтому  лечат их только для вида, чтобы не умерли.  Кроме этого я выяснил, что Даша заступила до утра, после чего используя  полностью свой речевой диапазон и бывший опыт ведения переговоров с клиентами, открылся ей, что бомжем я являюсь совсем недавно, что так сложились обстоятельства. Но главное пожаловался, что в моей джинсовой куртке находятся фотографии жены и детей, которыми я очень дорожу, и будет жаль, если они пропадут во время дезинфекции моей одежды.
 Вечером, выбрав момент, я попросил  Дашу принести мне мою джинсовую куртку на несколько минут. Я говорил комплименты, я упрашивал ее, как мог, давил на женскую жалость и чувства покинутого всеми человека. И добился своего. Даша сходила куда-то и принесла мне вечером, когда стемнело мою джинсовую куртку.
  Когда она отошла, я разорвал подкладку  куртки, и достал сотовый телефон,
 пачку денег, и последние две стодолларовые купюры, зашитые в воротнике куртки. И только спрятав это все в наволочку подушки, успокоился и спокойно заснул.
 После этого мне еще пришлось ждать два дня так, как от Даши я узнал, что именно через два дня  будет дежурить заведующий отделением. А пока старался  найти контакт с дежурными врачами, но понимал, что их отношение ко мне уже сложилось, и чтобы его переменить нужно время, а как раз время для меня было дорого.
 В тот  день, когда заступил дежурить заведующий отделением, молодой высокий брюнет звали которого все Игорь Николаевич, я уже был готов к разговору. Дождавшись вечера,  когда суета в отделении прекратилась, работающий в день медперсонал закончил все намеченные на день капельницы, уколы, раздачу таблеток и другие процедуры, и шумно прощаясь, покинул отделение, я подозвал дежурную сестру.  Звать, как обычно, пришлось долго, но когда она подошла, я уговорил ее, чтобы она позвала дежурного врача, сославшись на плохое самочувствие и приступы сердечной боли.
 Когда, Игорь Николаевич, подошел к моей кровати, я упросил сесть его рядом так, как не мог якобы говорить громко. И когда он присел с недовольным видом человека оторвавшегося от нужных дел ради пустяков, тут же показал ему пачку тысячи рублевых бумажек, заговорщицким тоном сказал, что чувствую на самом деле себя не так плохо, и сунул в карман его халата половину пачки.
«Нельзя ли мне доктор оформить медицинский полис, как не работающему жителю вашего города?» - спросил я невинно, напомнив, что у меня есть паспорт. И тут же попросил перевести меня в палату и заняться моим лечением более усердно за дополнительную плату.
 Когда врач с удивленным видом встал с моей кровати, я не преминул добавить, что родственников у меня в городе нет, но друзья в ближайшее время навестят меня и материальных затруднений с моим лечением не возникнет.
 В тот вечер Игорь Николаевич мне так ничего  и не сказал. Но на следующее утро, сразу после завтрака, ко мне подошли две крепкие на вид санитарки, которые быстро переложили меня на кушетку и отвезли в ванную комнату. Уже через час я побритый, чисто вымытый, одетый  в свежее белье, лежал на своей новой кровати, застеленной свежим бельем, находящейся в трехместной палате.
  А через  полтора месяца,  в первых числах апреля, я выписывался из больницы и тепло прощался со всем женским персоналом отделения, с которым за это время крепко сдружился. Провожая меня, Игорь Николаевич, получил последние остатки моих рублевых капиталов,  и вручил мне список лекарств, которые я должен был принимать в ближайшее время.
  «Вам нужно сменить климат» - сказал он на прощание, «на более сухой и жаркий. У  нас повышенная влажность, а это вредно для ваших ран». И я тут же пообещал ему, что покину город в течение одних суток. Пожал его руку и закинул на плечо свою сумку, выданную мне только что сестрой хозяйкой.
  Погода была уже почти весенняя, и я одетый в свой отстиранный и отглаженный медицинским персоналом  джинсовый костюм, в московские туфли на тонкой подошве и в ту же осеннюю куртку, в которой покинул Подмосковье, двинулся к железнодорожному вокзалу, бодро поскрипывая, новеньким, выданным мне накануне выписки костылем.

                Глава 9.
  Вот так и начался  второй этап моих странствий. С прекрасного  весеннего настроения, солнечного теплого дня, ощущения чистоты телесной и  душевной теплоты, которой меня только что, на прощание одарили простые женские улыбки и пожелания счастливого пути. И в такой солнечный день не хотелось думать о том, что все это досталось мне не дешево, но и забывать об этом смысла не имело, тем более  что  я действительно собирался покидать этот город, а значит, мне предстояли материальные расходы. Поэтому расспросив у прохожих дорогу в центр, я с двумя пересадками добрался на общественном транспорте до Центрального отделения Ульяновского сберегательного банка.
 От троллейбусной остановки мне пришлось идти еще пешком. И я с удовольствием ковылял по скользким обледенелым  тротуарам, щурясь на яркое солнце, на его блики, в пробивающих ледяную корку ручьях, и  пытался  расслышать весеннюю капель среди  городского грохота и шума.
 В операционном зале банка, к нужному мне окошечку, была большая очередь, но делать было нечего, пришлось выстоять ее, в толчее, духоте людского скопления и раздражительных и нервозных разговорах окружающих меня людей, которые всегда сопровождают долгие очереди.
  Мне вспоминались в этот момент очереди моего детства. В своем городке я не часто стоял в очередях так, как успел застать их только  недолго  в  начале девяностых годов, после чего ушел  служить в армию и постарался больше не возвращаться к ним. Именно воспоминания об этих очередях, о нищете, которая тогда была почти поголовной, наверное, и заставили меня принять решение остаться на сверхсрочную службу, а потом заключить  контракт и уехать в Чечню за «большими деньгами».  Я помнил, что тогда мне не хотелось возвращаться в свой городок, напичканный огромным количеством заводов тяжелой и металлургической промышленности, и продолжать ту жизнь, которую я помнил. Пришлось бы опять идти работать на Никелькомбинат, откуда я и ушел  на службу, или устраиваться  на какое-то другое предприятие. А между сменами ходить с нашими дворовыми ребятами, которых я знал с самого детства, в дешевые кафе, на дискотеку во Дворец культуры Машиностроителей, который был рядом  с нашим двором, пить портвейн с  девчонками на лавочках в соседнем парке, и стоять с мамой в очередях за мылом, водкой, туалетной бумагой.
   Из всех очередей, в которых мне приходилось стоять  тогда довольно часто, особенно мне запомнилась одна.   Буквально за два дня  перед моей отправкой на службу в армию, мы с мамой стояли в очереди в  продовольственный магазин находящийся рядом с Клубом глухонемых, т.е. можно сказать в двух шагах от нашего дома. В этот день, когда я получил повестку, давали водку по талонам, и поэтому выдача осуществлялась не через магазин, а через узкое окно, пробитое рядом с магазином в одно из его подсобных помещений, чтобы толпа не поломала прилавки и витрины внутри магазина. Я до сих пор прекрасно помню это узкое окошко, которое в народе называли «амбразура» и, вспоминая его иногда в армии, я удивлялся, как это окно,  действительно, было похоже на амбразуру армейского ДОТа (долговременной огневой точки).  Наверное, потому, что пробито оно было в стене здания еще сталинского времени постройки, чуть ли не  метровой толщины. Имело оно квадратную форму, и было обрамлено толстыми стальными  уголками, а так же закрывалось на  металлическую дверцу в палец толщиной.
 Ко времени открытия заветного окошка в очереди стояло уже человек триста или больше. Очередь напоминала не ниточку, где люди стоят друг другу в затылок, а огромную толстую змею, состоящую из нескольких очередей, которые не только были плотно прижаты друг к другу напором множества человеческих тел, но и переплетались между собой так замысловато, что понять или разобраться в этой очереди постороннему было просто невозможно.
 Был конец ноября, снег уже лежал, и морозы ударили рано, сразу после  ноябрьских праздников. Примерно представляя себе, что будет твориться в очереди, я не хотел идти, но мама уговорила меня.
«Пойдем, сынок – уговаривала она. – Жалко ведь, пропадут талоны потому, что без тебя мне в очереди не выстоять, да и дают одну бутылку в руки. Ты уйдешь, а я на эту водку хоть мыло, хоть порошок стиральный, да что угодно выменяю у соседей».
 И вот теперь мы стояли  где-то в центре этой  многохвостой  змеи-очереди, и я уже тогда рослый и широкоплечий, как мог, оберегал маму от толчков и напора разъяренной и злобной толпы. До открытия окошка было еще около получаса, но люди уже заранее пытались пробиться поближе. А возле самой «амбразуры», уже столпилось большое количество здоровенных мужиков, которые рассчитывали при открытии окошка протолкнуть  прямо к нему мимо очереди своего «делегата» или двух.
За несколько минут до открытия пришел наряд милиции, и старший громогласно заявил, что окошко не откроется пока очередь не встанет как положено в одну цепочку, а толпящиеся возле окошка разойдутся. Но слова его, конечно, не помогли, и тогда через несколько минут появился гусеничный трактор бульдозер, который медленно, очень медленно стал ползти вдоль стены, оставляя между стеной и металлической лопатой бульдозера место на котором могли поместиться только один или два человека. Толпа стала пятиться и прижиматься к стене. Первыми с матом и криками разошлись мужики стоящие кучей возле «амбразуры». Я прижал маму своим телом к стене и слышал, как бульдозер прополз, грохоча и обдавая меня солярочной вонью, в нескольких  сантиметрах от моих ботинок. И этот новый метод наведения порядка, тогда стал для всех неожиданностью.
 Но, более неожиданное событие, произошло после этого. Наряд милиции, человек пять, шел за бульдозером и не давал отскочившим в сторону опять влезть в очередь, размахивал дубинками и кулаками. Толи они ударили кого-то неудачно больно, толи сказали  что-то обидное, но вдруг один из мужиков распахнув на себе черный потертый тулуп, ругаясь, полез на милиционера с кулаками. Я видел, как в  руке у него сверкнул нож. Молоденький милиционер начал отступать от него, другой схватил мужика за тулуп сзади, но мужик не глядя, махнул ножом назад и тот отскочил. Тогда первый милиционер, на которого мужик продолжал наступать выхватил из кобуры на поясе пистолет, и поднял его над головой.  Неожиданно громко прозвучал выстрел и все вокруг смолкли и затихли, лишь мужик, в черном тулупе вращая сумасшедшими глазами,  продолжал размахивать ножом перед лицом милиционера, который уже прижался спиной к людям стоящим в очереди.  И тогда раздался второй выстрел, и мужик вдруг покачнулся и боком стал заваливаться  на стоящих вплотную к стене людей. Раздались крики и женский визг…
  В этот раз мне пришлось простоять в более спокойной, чем двадцать лет назад очереди, но тоже не менее двух часов, почти до обеда. И поэтому, получив деньги, я уже знал, что поеду на железнодорожный вокзал. Потому что устал, хотел пить и  есть, а еще больше хотел найти наконец-то более или менее дешевую гостиницу, чтобы отдохнуть и недалеко от вокзала обдумать дальнейшую свою дорогу.
 Добравшись до вокзала, я зашел в ближайшее кафе, по весеннему грязное и как всякое привокзальное кафе тесное, всего на несколько  столиков из белого пластика, и там заказал себе обед. Пока мне приносили мой заказ, и потом, уже неторопливо приступив к еде, я от нечего делать, а так же помня о собственной безопасности, стал рассматривать посетителей за соседними столиками. К моему удовольствию подозрительных типов с небритыми лицами и пьяными блуждающими глазами не было. В кафе сидело несколько человек по виду скорее похожих на отъезжающих пассажиров, и я, осмотрев их, спокойно принялся за еду.
 Рядом со мной, за соседним столиком сидели двое пожилых мужчин, по виду пенсионеров, в почти одинаковых брезентовых дождевиках. Они пили чай из пластиковых одноразовых стаканчиков. Из их разговоров  я понял, что они ожидают пригородную электричку, и  весь их разговор крутился вокруг загородных дачных участков, их уборке после зимы, о том, когда можно будет делать первые грядки. Народу в кафе было не много и поэтому мне пришлось, поглощая свой обед, слушать их разговоры.
 Когда я уже пообедал и неторопливо пил свой чай, мужчины начали говорить  о рыбалке, об удочках и снастях, а так же о том, что ранняя весна возможно уже скоро позволит посидеть с удочками на излюбленном ими месте.
  Слушая их, я задумался о том, что тоже мог бы наслаждаться жизнью, весной, общением с детьми. Мог бы ездить с ними на рыбалку или просто в лес на отдых. И все что для этого требовалось это уступить моим конкурентам, продать часть бизнеса или вообще весь. Я мог бы это сделать, и жить с покойной жизнью. Мог бы начать все сначала, с маленького предприятия на арендованной площади так, как мы когда-то и начинали с Володей. Какое-то время можно было жить на  деньги, которые я уже заработал, и вести небольшое дело, с небольшим оборотом…
 Конечно, можно было бы, если бы я мог знать все, что ожидает меня впереди. Но разве кто-то совершает такие поступки, имея целую сеть предприятий, которые создал сам, в которые вложил не только деньги, но душевные силы, душевные переживания. На  развитие и процветание  которых затратил столько лет жизни, столько внутренней энергии и столько надежд и мечтаний. Кто мог бы расстаться легко с тем, чему посвятил пятнадцать лет жизни? Кто мог бы поступить так?
 Возможно, человек, которому угрожают расправой над его семьей? Или тот, кого  прячут в подвале с мешком на голове и избивают до тех пор, пока он не подпишет бумаги о продаже своих предприятий или их дарении?
 Да, я слышал такие истории, и я даже видел таких людей чудом потом оставшихся живыми.  Но  со  мной-то этого, слава Богу, не происходило.
 Со мной разговаривали солидные люди, которых я ранее знал как состоятельных предпринимателей. Они предлагали хорошую сделку, и только намекали, что  продать свои предприятия мне все равно придется. Они уговаривали и советовали, только намекая на   неприятности, которые у меня могут возникнуть. И я воспринимал эти неприятности как сложности с дальнейшим ведением бизнеса, как проблемы, которые могут возникнуть у меня с заказчиками, как что-то более цивилизованное, чем то, что потом произошло.
       Все  произошло  очень  быстро.  Я не  успел  серьезно  ни  подумать,  ни
озаботится всеми этими разговорами, я просто отвечал отказом на все просьбы и требования, и после этого не более чем через месяц после начала
 этих переговоров меня взорвали в собственном автомобиле.
 Но сейчас я понимаю, что если бы все происходило по-другому. Что  если бы я даже получил конкретные угрозы или предупреждения вроде взрыва автомобиля или поджога дачи, как это бывало уже со знакомыми мне предпринимателями. Даже в этом случае разве  я смог бы расстаться добровольно с той жизнью, которой жил? Разве я смог бы добровольно отказаться от своего дела, от своих партнеров, от круга своего общения, от тех людей, которые на меня работали?
 Нет, даже если бы я понимал реальную угрозу своей жизни, или даже жизни членов моей семьи, я предпринял бы какие-то меры защиты, что-то придумал бы, к кому-то обратился бы за помощью, но не смог бы добровольно отказаться от того, что собственно и составляло мою жизнь. Да и кто бы  сделал этого, окажись на моем месте?
 Опять в который раз  мои мысли шли по замкнутому кругу, как когда-то в каморке под вой снежного ветра. Опять в который раз мои размышления возвращались к этим мыслям и обрывались, кончаясь неизбежностью того, что произошло со мной.
 Находясь в больнице, среди людей, я совсем забыл об этих мыслях. Размеренный порядок больничной жизни отвлекал меня не только от этих, но и вообще от  каких бы  то,  ни было плохих мыслей. Этому способствовали и медперсонал, который постоянно крутился рядом все время до вечера, и соседи по палате, которые постоянно были чем-то заняты, и непременно вовлекали меня во все их разговоры и занятия.
  Вместе   со   мной     в   палате лежали  двое вот таких же пожилых мужчин, которые сидели сейчас в кафе рядом со мной за соседним столом. Они называли меня, по моему новому паспортному имени, Юрием, а я называл их по отчеству. Одного Васильевич, а другого Афанасьевич. Мужчины были старше меня лет на пятнадцать- двадцать, и звать их по имени я не мог, а звать их по имени и отчеству было бы слишком чопорно, и  совсем не клеилось к моему новому образу.
  Так как в больнице я лежал почти два месяца, то за это время в палате в которую меня поместили, сменилось несколько соседей. Но эти простые мужики запомнились мне больше всего, хотя с ними я был в палате только первые три недели. С самого начала эти люди стали общаться со мной просто, без всяких затруднений. Они разговаривали о лечении  и о том, как кормят в больнице, о погоде и о том заводе, на котором они всю жизнь отработали, обсуждали врачей и медсестер и толковали о положении в мировой политике. Часто они спорили, ругали или хвалили президента Путина, и говорили о его уходе в председатели правительства, говорили о развале промышленности, которое строило их поколение, и высчитывали, какая должна быть прибавка  к пенсии, начиная с первого апреля. А больше всего они вспоминали свою молодость и удивлялись переменам, которые произошли за последние  годы в их больнице: не нужно приносить свои лекарства, не нужно платить за то, чтобы выделили койку в палате. И еще что новые кровати и тумбочки, и такой современный ремонт, а еще  чистота в больнице, какой раньше не было. Во все свои разговоры они как-то незаметно вовлекали и меня, обращались ко мне, высказывали мне свое возмущение  и удивление в отношении молодого поколения, и тут же с любовью и  даже нежностью рассказывали о своих детях и внуках.
  Когда их посещали родственники: дочери, сыновья, жены и внуки, они охотно знакомили меня с ними, но я понимал дела семейные, и старался уходить в коридор, когда было время посещения больных. А после ухода родни, и наступления времени ужина или обеда, мужчины делились со мной теми передачами продуктов, которые им приносили. Угощали они так  запросто и охотно, так  строго-шутливо прикрикивали на меня, если я пытался отказаться, что я вначале невольно, а потом уже привычно, ел с ними их домашние добавки  к завтракам, обедам и ужинам.
 Да, если  сказать правду, пищи, которой кормили в больнице, было конечно в достатке, всегда можно было взять добавки, но уж больно она была пресная и жидковатая, даже по сравнению с моим зимним рационом.
«Столовская, она и есть столовская» - хмыкая, говорил Васильевич, а  Афанасьевич всегда добавлял: «Это тебе не советская столовая. На заводе я помню, особенно в ночную смену, нас так кормили на рубль десять, что я до обеда о еде и не думал, и это после  целой смены».
 Как-то  у моих соседей опять зашел разговор про родственников, и они стали спрашивать меня о жене, о детях. От такого разговора  я  уклонился и отвечал
 односложно.  И они сразу  поняли меня, без лишних слов, и больше вопросов обо мне и моих родственниках не задавали.
 Чтобы хоть как-то отблагодарить своих соседей я просил медсестер, в основном Дашу, когда она дежурила, купить мне в  городе что-нибудь из съестного: пряники, печенья, конфеты, колбасы или сыру, и давал ей денег. Потом выкладывал это угощение в «общий котел» как выражались мужики. Вначале все прошло вроде бы нормально, но на второй раз Васильевич и Афанасьевич устроили мне маленький  разнос. Уж откуда они узнали,  я не знаю, но когда в  следующий  раз я выложил  на стол свои угощения, Васильевич недовольно поморщился, а Афанасьевич сказал, что пришло время для маленького «внутрисобойчика».
«Ты здесь, как мы понимаем, человек чужой. И на миллионера не похож» - медленно подбирая слова начал Васильевич.
«Так что нечего деньги швырять на ветер» - нетерпеливо перебил Афанасьевич. «Нам, вот, родные приносят столько, что, иногда, и троим         не  съесть. Лежит все по нескольку дней в холодильнике. Сестренкам отдаем кое-что, ты и сам знаешь, а то и выкидываем. А ты деньги швыряешь!».
«А ваши передачи от родных они что, денег не стоят?»- попытался я сопроти-
-вляться. Но Афанасьевич поставил точку: «Наши приносили и будут приносить. Ты им хоть кол на голове теши, а они приносить будут, как будто мы тут с голоду помираем. Это уже ни от нас, ни от тебя не зависит. А ты деньги свои не трать. Если ты не местный, значит, тебе еще до места добираться надо, а деньги в дороге лишними не бывают».
  Мужчины были настроены серьезно, и мне пришлось пообещать, что больше я тратиться не буду. На этом кончилась моя благодарность моим «сокамерникам», как называл нас всех в шутку Афанасьевич, и было восстановлено полное взаимопонимание.
 И хотя скоро соседей выписали, но время для меня и с новыми людьми летело незаметно. Раны мои затянулись, но я доплатил  Игорю Николаевичу, чтобы остаться до наступления тепла, и прожил это время легко и интересно.
 И вот теперь глядя в окно привокзального кафе, я опять почувствовал себя почему-то больным, одиноким и очень уставшим. Расплачиваясь за обед, я спросил у  молоденькой официантки, где тут ближайшая гостиница. И она охотно объяснила мне, что новая маленькая двухэтажная гостиница за углом, но она довольно дорогая. Большая старая гостиница находится на другой  стороне  привокзальной площади, и там номера намного дешевле, но частенько свободных мест нет, лучше заказывать заранее.
 Я поблагодарил ее и поплелся в ту гостиницу, что была рядом, в которой номера всегда видимо были. Еле поднявшись на второй этаж, где находился зал приема, я быстро заплатил за первый предложенный мне номер довольно солидную сумму и в полуобморочном состоянии  наконец-то добрался  до кровати. Стараясь не тревожить ноющие раны, я, не раздеваясь,  забрался под атласное одеяло без пододеяльника и, коснувшись подушки, тут же стал погружаться в тяжелое больное забытье. Единственное что я успел подумать, засыпая, что в Сбербанке я стоял слишком долго и видимо не рассчитал свои силы после больницы. А так же, что у кровати, кованные металлические спинки, и дорогие изящные бра  в изголовье, и значит, мне подсунули  один из самых дорогих номеров.
 Мне приснилась покойная мама.
 Я сижу в своем углу  большой комнаты, в нашей двухкомнатной квартире, за своим старым письменным однотумбовым  столом, столешница которого покрыта  потертым и потрескавшимся коричневым кожзаменителем, и прислушиваюсь, как мама гремит на кухне посудой. На стене, над столом висит  яркая глянцевая карта мира, огромная во всю стену. Когда мне не хотелось или не удавалось сделать уроки, я отвлекался от книг и учебников и рассматривал, изучал, читал названия стран, проливов, островов, морей и больших городов. Я фантазировал и представлял себе этот большой, далекий и прекрасный мир, как в кинофильмах про индейцев. Непривычно звучащие на русском языке названия и слова возбуждали мою фантазию, и рисовали мне красочные картины неизвестных мне мест.
 Из кухни доносился не только шум, но и долетали приятные вкусные запахи. Мама пекла блины. А под моим окном, в открытую форточку, слышны были разноголосые крики и визги маленьких жителей детского сада, который  располагался  вплотную к нашему дому.
 Слушая гомон детсадовской малышни, и разглядывая карту, я мечтал о скором лете и о пионерском лагере «Дружба», подшефном лагере завода на котором работала моя мама, и в который  я ездил каждое лето. В столе у меня лежала недочитанная книга «Оцеола - вождь семинолов». Меня ждали не оконченные приключения индейцев, а я страдал над алгеброй и геометрией, и оттягивал момент, когда нужно будет звать на помощь маму.
- Ну как у тебя там, сынок – перекрикивая шипение сковородки и шум льющейся из крана воды, крикнула мама…
   Я проснулся. В гостиничном номере были уже сумерки. Из приоткрытого окна слышался гул проходящих поездов, селекторные переклички железнодорожников, урчание моторов проезжающих автомобилей, людской гомон и еще множество звуков привокзальной площади.
 Было холодно. Видимо окно было открыто для проветривания, но когда я вошел, то естественно не увидел этого. И я стал оглядываться для того чтобы понять из какого окна дует, и вообще чтобы осмотреться.
  Номер гостиницы действительно был шикарный для человека  в моем сегодняшнем положении, и вполне средний для бывшего крупного  предпринимателя, который видел номера и  намного  солиднее.
Мой еще не совсем проснувшийся взгляд пробежал по  пластиковым панелям кремового цвета, мягкому ковровому покрытию на полу, по дверям с начищенными под золото ручками, и уперся в маленький холодильник в  самом углу просторного номера. Потом я почувствовал под собой  «ортопедический» матрац средней мягкости,  не передаваемую смесь запахов  чистоты и еще легкий запах аэрозоли. Люстра над головой, сделанная в виде  кругов из кованого металла, в  старинно-варяжском стиле сочетались с такими же коваными спинками кроватей и бра виде  рогов из кованого железа. Напротив, на стене, черной огромной картиной, не отражающей свет, висел  прямоугольник плазменного телевизора.
 Опираясь о множество углов и красивые тумбочки, а также о спинки необъятной кровати занимающей третью часть всего пространства, я  с трудом добрался до окна и закрыл его, и только потом, дрожа толи от холода, толи от слабости, направился в туалетную комнату. Ванны не было, но была большая пластиковая  душевая кабина, и я незамедлительно  скинул одежду и сел на ее дно под горячи струи воды.
Не глубокая раковина душевой кабины быстро наполнилась, и я, окутанный
 клубами пара, блаженно откинулся спиной на твердый пластиковый колодец. Слушая легкое шуршание воды, я закрыл глаза, ощущая только тепло и негу, и вдруг неожиданно и красочно вспомнил только что увиденный мною сон. Ярко-красочную карту мира и мамин голос и даже почувствовал запах блинов.
 Родной дом! Кто-то живет сейчас в той квартире,  в которой прошло мое детство? Захотелось вдруг хоть издали увидеть  ту пятиэтажку, серую, с мозаичным рисунком во весь торец дома. Это мозаичное панно, сделанное строителями,  из кусочков,  покрашенных  в разные цвета осколков стекла, и посвященное  пятидесятилетию Великой Октябрьской революции. Наклонную, будто сбегающую с отлогого большого холма площадь двора с деревянным хоккейным кортом, и одиноко стоящей  железобетонной будкой электоподстанции, четырехметровой кубической формы.  Мы мальчишки, всегда использовали ее как ворота для игры в футбол, и очень часто мяч залетал на крышу этого куба покрытого рубероидом. Мяч обязательно зацеплялся там за кучи всякого хлама: палки, камни, погнутые обода от велосипедов или порванные камеры от них же; и очень трудно было, для десяти-двенадцати летних пацанов, забраться на эту высоту, цепляясь за ручки металлических дверей и ребристую  металлическую сетку отдушин. Но еще труднее было оттуда слезть.
 Но ехать в родной город для того чтобы только увидеть  старую пятиэтажку? Или людей, с которыми был знаком в далекой юности? Но кем я предстану перед ними? Да и узнаю ли я их? А они меня? Конечно, не узнают. Поэтому можно и поехать. Сердце забилось чаще, и я даже встал на ноги…
  Но наш степной климат, впереди лето с невыносимой жарой, которую я и сейчас хорошо помню. Мое сердце и так стучит иногда через раз, а при той духоте  мне даже представить себе страшно, как я буду себя чувствовать. Да и доктор говорил, что лучше лесной климат, не влажный, но не до такой же степени.
 И  вспомнилась мне, глухая лесистая местность вокруг маленькой деревеньки, откуда родом были отец с матерью. Это место было где-то не далеко от узловой станции Рузаевка. Я был там всего один раз с родителями, когда мне исполнилось четырнадцать лет. Но воспоминания остались почему-то отрывочные, не четкие. Запомнились, огромные как горы, холмы, сплошь покрытые лесом, и маленькая речушка на дне огромной ложбины между  этими холмами. Речушка была мелкой, по щиколотку, холодной до ломоты в зубах и быстрой. Когда солнце светило ярко  речушка светилась белыми, отполированными быстрой водой  мелкими камушками, сплошь устилающими ее дно. Но когда дожди шли несколько дней подряд, речушка вздувалась  и превращалась в глубокий, грохочущий,  грязный, стремительно   несущийся поток, заполняющий полностью высокие обрывистые берега. И я как наяву увидел смеющуюся молодую маму, которая бежит по речным камешкам, вслед уносимой течением ярко-зеленой мыльнице, и балансирует и машет мне белым полотенцем. А я бегу по берегу потому, что  вода холодная, а белые камни режут ноги до слезной боли.
 «В деревню, в глушь…», пришли  на память слова из Пушкина. Нет, я не Пушкин, да и к кому мне ехать в эту деревню даже если я вспомню куда?  Все братья и сестры  отца и матери уже давно умерли или разъехались. А с двоюродными сестрами и братьями я не виделся около тридцати лет  и не знаю, кто из них,  где живет в настоящее время. Да и время нас разъединило таким расстоянием, что они  мне больше чем чужие.
- Что же мне делать, мама? – сказал я вслух. – Ты когда-то купила мне огромную карту мира, но сейчас на этой карте я не вижу места, где бы меня кто-то ждал.
  Я вышел из душа, натершись мягким махровым полотенцем, и надев такой же махровый халат, который висел рядом с душевой кабиной. Чистота и благоухание гостиничного номера напомнили мне прошлую жизнь. Жизнь с проблемами и заботами, казавшимися сейчас приятными, легкими и какими-то искусственными, раздутыми из мелочей на фоне достатка, чистоты и всеобщего психоза суеты. Суеты не за хлебом насущным, не за благом своих детей, не за чем-то, что лишило бы горя или наоборот наполнило бы жизнь   радостью, а за эфемерными целями большого города, бессмысленность которых начинаешь понимать, только оторвавшись от этого города навсегда. Да, только прожив в нем много лет и  оторвавшись от него навсегда можно понять, что  этот город, со  своими не писаными законами, наверное, может быть родным только для тех, кто в нем родился. И слезам этот город не верит лишь потому, что за много веков его улицы и переулки пропитаны этими слезами, кровью и потом, и в основном не самих москвичей, а тех, кто удачно или не удачно пытался стать ими. И многие из тех, кто стал столичным жителем, пройдя трудный путь становления, на самом деле становился худшим,  из всех москвичей, родившихся в столице. Потому, что должен был убить в себе то, что было у него от рождения своего, неповторимого, и победить «алчного дракона», который поджидает  каждого приезжего «завоевателя» в виде  жажды славы, денег, наслаждений, удачи.  И, как известно каждому из популярной сказки, победив «дракона», «завоеватель» добивался того чего хотел. Жестоким и безжалостным, не признающим слез он становился уже потом, когда чувствовал  сзади  новых претендентов  на то, что он добился. А, как известно, ни денег, ни славы, ни удачи никогда не бывает много, а значит нужно «убить дракона», чтобы добиться  их. И «завоеватель» становился «драконом» защищая свои завоевания, не позволяя  даже отщипнуть от них малую толику так, как знал, что может лишиться всего.
 И, слава Богу, что большинство приезжающих в Москву за счастьем, не могут убить в себе своего, родного, костромского или колымского, что уже не важно, а поэтому в битву с «драконом» вступает малая часть, а побеждает его и того меньшая. И уезжают, не победившие себя, по городам и селам огромной России, и  остаются теми, кем и должны быть, теми, кем были их деды и прадеды, оставляя в Москве лишь слезы.
 И вот теперь я и не знаю, что было лучше для меня самого, остаться ли в Москве или уехать в свой родной город. И, наверное, не узнаю никогда так, как мой «дракон» уже побежден и  я став «завоевателем»  уже не смогу перестать быть им. Уже не смогу вернуть  себе то, что потерял. Того, своего, изначального, которое утеряно навсегда. А беда моя в том, что оставаясь тем, кем я есть, я пытаюсь теперь стать другим, и не знаю, как это сделать. Не знаю получиться ли это у меня, а самое главное не знаю, каким я должен стать, чтобы продолжать жить, а не таскаться по этой земле без цели, без смысла и без надежды.
  Может быть, родной город и подсказал бы мне что-то, может быть улицы детства и надоумили меня как мне быть дальше. Но  я думал о том, что мой родной край - это край степей, климат которого мне  не рекомендован. А вот граничащая с ним Башкирия – это почти райский уголок.  В какой-нибудь сотне километров от моего родного города,   начиналась страна необъятных березовых лесов,  голубых  рек и озер,  курортных  зон и санаториев с уголками почти дикой природы. В  Башкирии  сейчас наплыв желающих провести отдых на природе, про это я  видел по телевизору. Туда на горнолыжный курорт ездил  в прошлом году сам  президент  Путин. А раз так, то, скорее всего, там  я могу оказаться слишком заметным. Да и нужно было учитывать национальные особенности этой местности, о которых  мне было почти ничего не известно. Там можно оказаться в таких условиях, что будешь как одинокий таракан  на сверкающей   чистотой  кухне. А это увеличивало возможность привлечь к себе внимание милиции, что было мне совсем       некстати.
  Перебирая в памяти названия населенных пунктов  и пытаясь вспомнить, где я бывал когда-то, чтобы примерно представить себе  ту или иную местность, неожиданно память выдала мне название – «Бузулукский  бор».
 Я стал вспоминать что это, и вспомнил.  В мое детство детей из нашего города слабых здоровьем возили туда  летом на отдых. Кажется, там было что-то вроде  пионерского лагеря для слабых здоровьем детей. Да и в школе нам рассказывали про это место, как про заповедник находящийся на территории нашей области.
Я вспомнил. Маленький город Бузулук! Хорошо, что маленький     и  хорошо,
что рядом  сосновый бор. Но если маленький город,  то в нем все друг друга
знают, и опасность опять оказаться  в поле внимания властей становится более реальной, чем в городе крупном. Впрочем, если вспомнить, кажется, он не такой уж и маленький. Население около пятидесяти тысяч, ну, в крайнем случае, ни как не меньше тридцати. А это уже не деревня. По меркам Московской области это уже большой город и  в первое время в нем можно легко «затеряться». Ну а насколько легко, это будет зависеть от меня, от моей смекалки и удачи.
 Я включил телевизор и пощелкал пультом по каналам. Передавали про автомобильные катастрофы, цунами, паранормальные  явления, криминальную хронику, несколько каналов показывали разнообразные сериалы, другие всевозможные спортивные соревнования. По каналу «Культура» шел балет, по каналу «Вести» - новости экономики.  Все это не сильно занимало меня, а кое-что вообще раздражало.
 Тогда я выключил телевизор, и подошел к окну.  Внизу прямо у моих ног протекала вечерняя суматошная жизнь привокзальной площади большого города. Сновали такси и другие автомобили. Люди ходили встречными и пересекающимися потоками. Светились рядами витрины маленьких магазинчиков.  В яркой прожекторной подсветке возвышался пирамидальный, недавно построенный вокзальный комплекс  «Синегорье», соединенный,  закрытыми  переходами из стекла и бетона, с множеством привокзальных зданий разнообразной формы.
 Я думал о том, что занял номер сразу после обеда, и оплатил за сутки. Значит, чтобы не тратить лишних денег, нужно уходить завтра часа в три дня. Платить еще четыре тысячи за следующие сутки проживания было бы расточительностью так, как денег у меня осталось  не так много, если учитывать расходы на дорогу и запасы на будущее. В связи с этим нужно купить билет на поезд не позднее завтрашнего утра. Так же нужно купить белье, умывальные принадлежности, полотенце и кое-что по мелочи вроде  ниток, иголок и медикаментов. А этим вечером  мне нужно постирать  свою дорожную сумку и что-то решить с ужином.
 Я прошел к маленькому холодильнику и заглянул внутрь. Там стояли пластиковые тарелки с нарезкой колбасы и рыбы, затянутые сверху целлофановой  пленкой. Какие-то красочные баночки,  яркие пакеты и пакетики, и маленькие бутылочки по 250 граммов – коньяка, водки, бренди, пепси и колы. Сверху на холодильнике лежал список с ценами всех этих яств.
 Ужин выходил слишком дорогой и не слишком сытный, но сил  одеваться, и спускаться вниз в кафе у меня не было. Да, и дешевые кафе к этому времени, скорее всего, закрылись, а то, что наверняка имеется в этой гостинице, скорее всего, мало  чем отличается по ценам и по ассортименту в это время суток, от того чем наполнен мой холодильник.
Я решил, что сегодня еще позволю себе вольности щедрот, и не буду покидать  уютного  и   спокойного  номера.   Лучше     обдумаю     до     конца,   
 в каком направление я должен завтра уехать, находясь в спокойной обстановке.  Сейчас этот вопрос был для меня важнее денег.


                Глава 10.
  Проснувшись как-то утром, в конце второй недели «заточения» в квартире Сидора, я понял, что  завтра или послезавтра силы уже позволят мне  выходить «на работу». Ребра уже не болели, и я чувствовал прилив сил.
  В квартире было тихо, Сидор уже ушел. Вставать пока не хотелось. Приятно было лежать без боли и дурных мыслей под теплым тряпьем, когда-то бывшим одеялом, и чувствовать, что в квартире прохладно, а тебе тепло и уютно. За  грязными стеклами окна начиналось сумрачное утро, и я подумал о том, что лето кончилось.
 А тогда, в апреле, когда ярким солнечным днем я стоял на перроне, ожидая свой поезд, впереди у меня было целое лето, и мое прекрасное настроение, которое впервые за последнее время подсказывало мне, что все будет хорошо. В кармане у меня лежал билет в купейный вагон до станции Бузулук, а я разглядывал с интересом  стоящих и бегающих вокруг пассажиров и ежился в своей легкой не по сезону одежде.
 Яркое солнце играло лучами в подтаявших за ночь лужах на асфальтовом перроне, и они переливались яркой мазутной радугой и слегка парили, покрывая до пояса всех пассажиров легким прозрачным туманом.  До поезда было еще около получаса, но я ушел из здания вокзала, где у меня уже трижды милицейские патрули проверяли документы. Я недоумевал, чем могу привлекать их внимание, но ушел на  свою четвертую, далекую от вокзала платформу  как говориться «от греха». Возможно, мой наряд был не совсем по сезону, но много молодежи вокруг меня были одеты, так  как и я,  легко. Так же как и я, молодежь была  в легких куртках  и без головных уборов, хотя конечно основная масса пассажиров еще не снимала зимней одежды. Куртка, в которой я уезжал еще из дома, была порядком потертая, но чистая. Сам я был чисто выбрит, и даже благоухал туалетной водой стоящей в гостиничном номере на туалетной полке, а так же запахом шампуня которым я утром вымыл голову. Однако патрули милиции подходили ко мне в здании вокзала с  навязчивой постоянностью.
 Это уже потом по истечении какого-то времени я стал понимать, что милиция на вокзалах и базарах всегда с подозрением еще издали, рассматривает людей увечных, передвигающихся в одиночку на костылях или в инвалидных колясках без сопровождающих. Сама увечность людей вызывает у наших охранников порядка подозрение в чем-то  криминальном, что возможно и оправдано их опытом общения с инвалидами в таких местах. Но вообще-то калеки всегда притягивают внимание людей своей непохожестью, своим одиночеством, которое как ореол висит над ними. Даже самые «веселые» из нас, те, что поют в подземных переходах или развлекают публику игрой на гармонях или аккордеонах  на базарах и площадях, всегда  обрамлены кругом пустого пространства, будто бы люди бояться подходить к калекам на близкое расстояние.
      И теперь мне понятны причины, по которым   большинство   людей  стараются   не  контактировать  с  калеками   в   общественных  местах. Они проходят мимо  торопливо или отворачиваются,  либо делают вид, что не замечают их. Видимо картины человеческого увечья вызывают в  людях чувство не принятия, не согласия, может быть страха или вины, которые отталкивают их от калек. Людей пугает лицо смерти. А калеки это напоминание не только о смерти, но и о страданиях, и о мучениях, а так же возможности несчастья с каждым из них. И страх причастности к этим мучениям частенько побеждает милосердие в людях и отталкивает их от калек как от людей стоящих ближе к смерти, чем все остальные.
 Вид калек принуждает людей забывать на время о радостях жизни и уводит их в другую ее сторону, на которую никто, из  сильных и здоровых людей, уходить не хочет не только  предположительно к себе самому, но и просто мысленно в  абстрактном  понимании. Эти люди могут с легкостью смотреть фильмы про кровь и страдания людей, но истинное лицо страданий и смерти стоящее перед ними намного страшнее, неприятнее, отвратительнее и  непривлекательнее, чем в голливудских страшилках, пусть и выглядящих реальными, но таковыми не являющиеся из-за приукрашивания  и огромного расстояния отделяющего  реальность  от стекла  телевизионного экрана.
  Я дождался, когда подадут поезд  и, так как он был местного формирования, и стоянка не могла быть  менее  пятидесяти  минут, то  первым проник в свое купе. Во время погрузки я попытался завести дружеские отношения с молодой, но хмурой проводницей.
- Чаек разносите сами? – аккуратно спросил я после проверки билета и документов.
- Вам, принесу – ответила она спокойно, не поднимая глаз, и я понял, что не только дружеских, но никаких отношений у нас не получится.
 В купе я сразу засунул костыль под свою нижнюю полку, и застелил бельем постель. В последний раз я ездил в поездах  лет пятнадцать назад и поэтому чистота в вагоне и купе меня обрадовала. Уютно устроившись на полке, я включил в изголовье ночник, открыл недочитанную еще  зимой  «Историю христианства», и стал ждать соседей.
 Книга, которую я читал, попала ко мне  видимо случайно. При выходе из  больницы  сестра-хозяйка выдала  мне  мою сумку с вещами  и, покопавшись в ней, я нашел там не только свои личные вещи, но и  кое-что из вещей подаренных мне Пухлым.  Там  был  теплый поношенный свитер и шерстяные варежки и носки, которые мне подарил Пухлый, а так же эта книга. Одна из тех книг, которые Пухлый привозил для меня. Как она попала в сумку,  я не знал, но  догадывался.  Возможно, собирая второпях мои вещи, Пухлый засовывал в сумку все, что попадало под руку, а возможно и нет. Ведь не забыл же он положить все мои  вещи и даже подаренные им самим. А книга, которую я сейчас читал, была самая новая на вид из тех,  которыми я обладал зимой. И возможно это тоже было не случайным. Он положил в сумку одну, но самую приличную на внешний вид книгу. И это говорило мне о многом.
 Книга и правда была хороша на внешний вид.  С крепкими корочками вышитыми  желтыми, под золото, нитками, и толстыми страницами. Изданная уже в самом конце прошлого  тысячелетия, то есть менее десяти лет назад, она была даже не прочитана ни кем, по крайней мере, до конца так, как при перелистывании страницы  были абсолютно нетронутыми, а переплет издавал характерный хруст. Книга повествовала о зарождении Ватикана, и подробно описывала правление каждого Папы Римского, начиная с начала нашей эры.
 Вначале, минут через двадцать после меня, в купе  вошел грузный высокий мужчина,  одетый в куртку на меху и норковую шапку. Он внес  с собой несколько больших сумок и моментально заполнил все купе. Он громко пыхтел, толи от тяжести, толи от жара, который от него шел, как от хорошо нагретой печи. Полчаса он  расталкивал вещи по углам, долго и шумно раздевался, а потом опять полез в свои сумки  и стал  выкладывать на стол какие-то пакеты. Сразу за ним появился  молодой гибкий парень с маленькой сумкой. Он по пояс всунулся в купе, закинул сумку на верхнюю полку и сразу ушел, видимо в тамбур.
 Последней в купе вошла пожилая женщина, одетая в темное  демисезонное  пальто, и  в такой  же темный  платок, концы которого, были плотно обвязаны  вокруг шеи. Она стала тихо располагаться на нижней полке напротив меня, и только махнула головой на слова грузного мужчины, который попросил пока посидеть на ее полке возле стола.
 Молодой парнишка то заходил в купе, то стоял напротив открытых дверей и все время весело и игриво  разговаривал с кем-то по мобильному телефону. Грузный мужчина, чуть отдышавшись, стал сразу раскладывать свой обильный обед по всему столу. Запахло колбасой,  свежей зеленью, и чем-то еще очень вкусным и домашним. Он пригласил меня и женщину присоединиться и пообедать вместе с ним. «На всех хватит» - сказал он. Но женщина поблагодарила и отказалась. Она, раздевшись, села в  ближний к двери угол своей полки и скромно сложила руки на коленях.
 Я не отказался в отличие от нее и в том числе ради знакомства. Ехать в молчании или читать всю дорогу мне не очень хотелось. Но мужчина, не смотря на все мои попытки затеять разговор, говорил мало, а много и усердно ел, краснея лицом и  широкой шеей, как будто делал какую-то работу.
   Женщина, не обращая внимания на нашу трапезу, продолжала неподвижно
сидеть в  своем углу, и ее взгляд был задумчивым, обращенным куда-то внутрь себя. А  я,  закончив обедать, поблагодарил мужчину, и  понял, что даже на время дороги  мне придется оставаться в одиночестве.  Каждый из моих попутчиков был занят собой или своими проблемами. И еще я подумал, что  совсем отвык от общения с  простыми людьми. Мне, оказалось, трудно найти тему для разговора, и я не мог уже как раньше просто начать разговор о чем-то простом  и ненавязчивом. Мешала какая-то скованность, какой-то страх сказать глупость или показаться навязчивым, что раньше со мной никогда не происходило. Моя болезнь видимо приучила меня к долгому и терпеливому молчанию, и подорвала ту общительность, которая меня не раз выручала  и в молодости, да и позднее тоже.
 Я некоторое время посмотрел в окно за пробегающими мимо перелесками и грязными, уже кое-где раздавленными колесами какой-то техники, черными  весенними полями. Потом взял нехотя в руки книгу и со вздохом решил продолжить чтение.
 Помощь ко мне пришла  нежданно.
- Вы едите к отцу Валентину? – спросила меня женщина, и открыто и сочувственно посмотрела на меня.
Я смотрел на нее и не мог понять вопроса. Но видимо женщина увидела, что я обрадовался или просто оживился от ее голоса, и заговорила смелее.
- Владыка Валентин  у нас в Бузулуке принимает всех немощных, и едут к нему со всей России. Поверти,  он и Вам сможет помочь.
- Почему Вы решили, что я?...  –  я не договорил до конца  потому,  что не знал как спросить ее о том, что она мне говорила.
- Книга – смущенно сказала женщина –  Ваша книга это Евангелие?
Я не ответил. Говорить правду не хотелось, будто  я мог ответом обидеть женщину.
- Расскажите мне про Владыку Валентина? – попросил я ее, понимая, что продолжить разговор можно только так. Но женщина не обрадовалась моему вопросу, как я ожидал, и посмотрела на меня как-то странно и с сожалением. Теперь уже и мне было видно, что она не была готова к длительной беседе. Она опустила глаза и будто опять погрузилась в свои мысли.
 Вечер так и прошел, почти в полной тишине. Каждый из пассажиров купе занимался своим. Мужчина, который все-таки, через какое-то время,  прекратил  жевать, собрал остатки пищи и сунул их в одну из своих сумок, и уже через несколько минут  негромко похрапывал  на своей верхней полке. Парень то разговаривал по телефону в коридоре, то появляясь в купе, опять убегал, заслышав сигнал вызова  несмолкающего телефона, или же  сидел рядом со мной, щелкая кнопками на его клавиатуре, наверное, играл, или писал сообщения кому-то. Женщина так и просидела в углу почти без движения, будто статуя.
Я пробовал читать,  смотрел  подолгу   в окно, но  стало  темнеть  и    качание
 поезда убаюкивало.
Когда утром всех разбудил голос проводницы, мужчины начали быстро и
суетливо собираться. Я не торопился, зная, что остановка будет около получаса, и я успею выйти в любом случае. Купе постепенно опустело и  я, подхватив сумку и костыль, двинулся по узкому коридору вагона, думая о высоких ступенях вагона. Спускаться по ним мне одному было очень сложно,  и я надеялся, что кто-то, может быть, поможет мне так, как просить о помощи молоденькую проводницу, суровую и какую-то задерганную мне не хотелось.
  На перроне возле выхода меня ждала женщина, попутчица из купе. Она сразу же протянула мне руку и даже подставила плечо, за что я искренне поблагодарил ее. На мои слова благодарности она только скромно улыбнулась и сказала: - Пойдемте!
 Она, не оглядываясь, медленно зашагала по перрону, и я пошел за ней. Меня давно уже никто и никуда не приглашал так просто. Я имею в виду из обыкновенных людей. И, наверное, поэтому я ничего не спросил у нее, а она ничего не говорила пока мы шли по перрону среди людей. Но когда мы отошли от вокзала и вышли к городской автобусной остановке, женщина повернулась ко мне и  сказала:  «До обители нужно ехать минут сорок», и опять замолчала надолго. Я чувствовал, что она отворачивается от меня не потому, что не хочет глядеть мне в глаза, просто мысли ее были чем-то заняты, а я, находящийся рядом, был лишь маленькой частью этих мыслей.
 «Значит она – думал я, пока мы стояли на почти безлюдной утренней остановке - везет меня к этому попу. Как там его? Валентин. Владыка. Ну что ж, судьба толкает тебя и значит нужно подчиниться. Тем более что у меня все  равно нет никаких вариантов. А потом если это действительно судьба, то обитель должна находиться в лесу, что собственно мне и нужно было в первую очередь».
 В подошедший автобус мы забрались с трудом. Было тесно, и люди толкались плечами и локтями, пробивая себе дорогу к дверям. Мне пришлось тоже изрядно попотеть, прежде чем я оказался внутри, и уже там уцепившись за горизонтальную стойку, я навалился на нее всем телом абсолютно без сил. Однако когда автобус двинулся, как-то без ругани и шума мне освободили одно из сидячих мест, и несколько рук помогли мне дойти и сесть. Я задевал всех своим костылем, извинялся и благодарил направо и     налево. Когда я уселся, то почти сразу увидел рядом свою попутчицу, она уже успела перехватить у меня костыль и помогла снять сумку со спины и положить на колени. Автобус двинулся и больше на меня не обращали внимания. Вокруг меня люди стояли плотной стеной, стекла автобуса были залиты жирной весенней грязью. Поэтому смотреть кроме как себе под ноги было некуда.
  Мои мысли невольно возвращались к моей попутчице, к поездке в неизвестность  и, конечно же, к той церкви или обители, как она говорила, что для меня городского жителя было небольшой разницей. Любая церковь, просто как таковая, не очень привлекала меня. И на это у меня было много причин. Во-первых,  наверное, потому, что я родился, вырос и возмужал в стране, в которой не очень почиталась церковь и вера в Бога. Я был пионером, потом комсомольцем, и даже комсоргом. И  уходил я служить в Советскую Армию, где еще существовали заместители командиров по политической части, и где все офицеры были коммунистами.  Правда, сразу же мне  пришлось служить  уже в  Российской армии, но не в той не в другой   я не видел большого отличия. Бог и Божья матерь упоминались там лишь в определенном контексте, вперемешку с матом для связки слов и команд.
Из своего детства я мог вспомнить только, что в нашем городке, в его старой части, как говорили у нас в Старом городе, на самом высоком месте, горе Преображения, стояла полуразрушенная колокольня. Это все, что осталось от старой, когда-то большой церкви занимающей всю гору. С самых первых классов учебы в школе, нас школьников водили в городской краеведческий музей, где подробно рассказывали, как в город пришла Советская власть, какие  кровопролитные бои вели рабочие и крестьяне с отрядами атамана Дутова  на подступах к городу, и как потом победившая власть строила новую жизнь. И строительство это происходило,  в том числе и из кирпича разломанной и ненужной атеистической власти Преображенской церкви.
 Позже, когда я уже учился в техникуме, который располагался в Старом городе как раз рядом с горой Преображения, мы мальчишки, бегали курить в старую колокольню. Тогда я увидел, что внутри она вся исписана и изрисована неприличными и похабными  словами и рисунками. Лестницы   наверх не было, и колокольня представляла собой лишь полую  внутри колонну высотой с трехэтажный дом. Причем в целях безопасности, наверное, на уровне первого этажа было сварено перекрытие из металлических балок и листов.
 Впрочем, зайти даже в нижнюю часть через большой пролом было делом не простым так, как  любителями выпить,  да и простыми гражданами все пространство было превращено в общественный туалет, (которых у нас в городе, кстати, никогда  небывало) да так, что ступить было некуда. Поэтому прятались мы в основном за стенами  колокольни и, конечно же, ничем не отличались от тех, кто приходил туда.
 Это было двадцать с лишним лет назад. Сейчас церкви по всей стране давно уже восстанавливают. Я помню, как года четыре назад закончили в Москве восстановление Храма Христа Спасителя, какой был праздник, как все было величественно. Но даже присутствуя при этом, наблюдая за этим издали я не испытывал ничего такого, что испытывали тысячи людей которые стояли рядом со мной. Только вот до сих пор мне непонятно искренне ли молились тогда все эти люди? И если искренно, то откуда же они все взялись? Где были они во времена моего детства и юности, а главное  кем они были? И куда тогда подевалась та толпа, к которой, наверное, принадлежал и я, которая гадила в разрушенных храмах, писала на стенах древних колоколен матерные  слова, и поминала Божью матерь только в сочетании с матом и похабщиной? Разве мы  с теми, кто усердно крестился и падал на колени, не учились в одних школах, не состояли в одних пионерских организациях, не учили наизусть  тезисы Ленина и  Энгельса? Разве не они ходили еще двадцать лет назад с красными знаменами и с восторгом говорили о гласности и перестройке?
 Ни тогда, ни сейчас я не мог понять, как целый народ, воспитанный в одной вере, мог   вдруг  отринуть за такое короткое время все прежние принципы  и
встать совсем на противоположный  путь убеждений. Неужели так легко выкинуть детство и то чему  учили с самого рождения. Или все-таки это люди, которые в отличие от меня не верили в тот строй никогда, а значит, претворялись, что верят. Но где тогда уверенность, что они не претворяются и теперь в угоду изменившимся обстоятельствам? Или это я один из немногих, которые не могут менять убеждения с такой легкостью, как все остальные? Или я просто не вижу ту истину, которую увидели они?
 Но от этого мне не легче. Я действительно не могу так быстро меняться. Мне стыдно принимать на веру вещи, над которыми я смеялся в молодости, и трудно забыть, как на комсомольских собраниях все наши достижения, которые, кстати, не отрицает никто и, сейчас, приводил в доказательство отсутствия сверхъестественных сил. И покорение космоса, и достижение физиков, и вообще достижения всей мировой науки. Чтобы поверить в Бога, мне нужно было многое забыть, зачеркнуть, а я никогда не делал это без веских оснований. Я был воспитан материалистом, и не смог этого отбросить в тридцать лет, а сейчас в сорок, считал, что это мне просто не удастся уже никогда. Но это конечно не значит, что я не понимал культурной ценности православного вероисповедания и не пытался к нему приобщиться.
 Нет! Я пытался.
  Еще при своих командировках по Подмосковью я все чаще обращал внимание на то, как то в одном, то в другом месте появляются белые каменные стены церквушек  и часовен, как возникают вдруг в уже знакомых местах золоченые купола храмов. И когда было время, я заходил в эти маленькие церквушки и часовни и видел молящийся народ. Но только теперь, поездив немного по стране, я понял, что не так сильно этот народ и изменился со времен моей молодости. И то множество обычных людей, которые встречались мне, подтверждало, что  страна не стала особо веровать в Бога, даже при строительстве храмов и церквей повсеместно.
 Я вспомнил Володю, который пригласил священника на открытие нового офисного помещения. Как этот поп в рясе размахивал кадилом и громко читал молитву. Тогда я ушел. Мне всегда было неудобно на таких мероприятиях. Сам я не был крещен так, как отец и мать были коммунистами, и так и не научился обращаться к Богу по-настоящему, от чистого сердца.  Хотя обращаться пробовал. Но это было на войне, а на войне, наверное, все  на время становятся верующими, и верующие и нет.
 Я хорошо запомнил, свою первую попытку приблизится к вере, и была она не совсем  удачная.
  Это было уже в то время, когда я служил по контракту. Наша рота «контрабасов», как называли контрактников в Чечне, уже прошла несколько боев и стычек, успела полежать под обстрелами и увидеть смерть вплотную.
   Как-то  после дневного марша, на исходе дня, наша рота остановилась  на
  отдых в  негустом перелеске, в котором уже были натянуты несколько больших брезентовых палаток с красными крестами. Между ними прямо на земле лежало три трупа в солдатской форме, видимо солдаты срочной службы, над которыми одиноко возвышался стоящий на коленях священник, в черной рясе подпоясанный простой веревкой.
 Было начало лета, довольно прохладно и сыро, капал мелкий теплый дождь. Нам было жарко в полной укладке, и поэтому рота не дожидаясь команды, сразу стала располагаться вокруг палаток.  Кто  где мог.  Мы с моим товарищем Димкой Кадыковым, здоровяком из Мордовии, улеглись под ближайшим кустом и пытались что-то перекусить.
 Однако священник привлекал внимание. Он действительно возвышался над всей этой поляной, хотя стоял на коленях. И мы вначале только ели или курили, и чуть прислушивались как он негромко, но внятно и четко читает молитву. Слова были будто бы знакомыми, но понятными были лишь некоторые из них, и из-за этого его речь, произносимая четким грудным голосом, казалась еще более возвышенной.
 Через какое-то время священник кончил читать молитву и встал, и тогда я увидел, как с разных сторон к нему потянулись солдаты. Это были молодые ребята, конечно срочной службы, некоторые с кровавыми бинтами, другие нет, третьи вели под руки тех, кто плохо передвигался. Они подходили и поодиночке и парами и по нескольку человек сразу. Многие становились на колени.
 Священник благословлял всех, и ребята расходились. Я видел, как многие из них крестились и кланялись в пояс, другие целовали руку. И неожиданно, вдруг узнал среди тех, кто подходил к батюшке своих товарищей-«контрабасов», большинство из которых были намного старше пацанов-срочников. И это настолько поразило меня, что когда Кадыков поднявшись, пошел, молча в том направлении, я как зачарованный, поднятый каким-то внутренним порывом,  пошел за ним следом.
    Кадыков   поклонился  в  пояс,  поцеловал  руку священнику,   попросил
 благословить и перекрестился. Когда он отошел я тоже сдернул свою измызганную панаму нагнувшись, поцеловал  тонкие узкие пальцы. Но глаза мои не могли все это время оторваться от  тех троих лежащих теперь рядом, в двух шагах. Я перекрестился неумело и скорее всего, путано, так, как священник вдруг положил руку мне на склоненную голову и сказал громко, но грустно и устало: «Много некрещеных среди вас. Надо бы окрестить, а негде…»
И он поднял над моей головой руку и осенил большим крестным знамением всех кого мог охватить его взгляд…
- Выходим – сказала женщина, осторожно толкая меня в плечо.
     Автобус, надымив солярочным перегаром, ушел, и  мы  вдвоем      остались  стоять на маленькой  остановке,   состоящей    из     перекрещенных
 металлических труб, и нависающей над ними, изъеденной временем и погодой, железобетонной плиты.  По обе стороны дороги расстилался хвойный лес. Вначале мне показалось, что высокие сосны и ели стоят непроходимой стеной, но присмотревшись в лесном сумраке, я увидел и покрытую толстым слоем слежавшейся листвы и землю, и заросли пока еще голого без единого листочка кустарника. Я так неожиданно для себя оказался в настоящем лесу, что пораженный стоял, оглядываясь и вдыхая пряный влажный  сосновый дух.
- Вот и добрался – сказал я вслух, думая о том, что это наверняка и есть Бузулукский бор. И тут я в первый раз увидел, как женщина улыбнулась.
- Нет – как всегда тихо сказала она. – Нужно еще идти пешком. Довольно долго.
 И я заметил, как она посмотрела на мой костыль.
- Ничего – преувеличенно бодро сказал я. – Пешком мне сейчас как раз не повредит.
 И сам удивился, как вдруг изменилось мое настроение и голос. Я запрокинул голову, глубже вдыхая лесной воздух, и громко сказал прямо в тишину: «Бузулукский бор». Но рядом уже никого не было. Женщина свернула на лесную тропинку, начинающуюся прямо за остановкой.
- Пойдемте – позвала она меня уже издали – а то до обеда не доберемся.
Я поспешил за ней, стараясь не отставать, что мне легко удавалось так, как она шла не торопясь, видимо жалея меня. Но я думал уже о другом, я радовался лесу как ребенок.
 Дело в том, что родился и вырос я в городе, на асфальте как любил шутить Володька, который  детство провел в Подмосковье. Мой родной город окружают бескрайние степи, и поэтому в детстве единственным лесом который я видел, были садовые участки садоводческих кооперативов, которые раскинулись рядом с городком. Среди этих бескрайних участков мои родители тоже имели свои шесть соток, на которых росло несколько яблонь, груша, кусты вишни и смородины и колючие заросли мелкой степной малины. Наш участок со всех четырех сторон был окружен точно такими же участками, с точно такими же деревьями и кустарниками, и такими же скромными дощатыми или кирпичными как у нас домиками. У некоторых хозяев вместо домиков были только навесы из бросового горбыля, для того чтобы спрятаться от солнца в жару.
 Почти на каждом участке сажали одно и то же, в основном картошку, а так же грядки с огурцами и помидорами, и грядки помельче  с луком, редиской, щавелем или горохом. Во времена моего детства эти участки были у большей части  города, и служили они нашим родителям и дачей, и садом, и огородом, и необходимой нелегкой работой в вечера и выходные дни, для того чтобы сводить концы с концами в семейном бюджете.
Хотя городок наш и был напичкан промышленными предприятиями, но купить в магазинах нормальной картошки, не говоря уже о чем-то более экзотическом было невозможно. Просто потому, что в магазинах был лишь хлеб, молоко, консервы и подсолнечное масло, а все остальное «выкидывали» в небольших количествах в тот момент, когда наши мамы и отцы шли домой с работы и могли успеть провести лишний час два в очереди за чем-нибудь вроде кукурузных палочек или  творога. Все фрукты в городе можно было купить только на рынке по ценам, которые были недоступны нашим любимым родителям, но они все-таки умудрялись иногда покупать своим детям даже с рынка и гранат, и южную грушу или дыню, конечно  в единственном числе и очень не часто.
 Таких кто приезжал на свой участок на машине или на мотоцикле тоже было не много. В основном были такие семьи как наша, которые с утра  в выходной день ехали на трамвае до конечной остановке в  Старом городе, а потом еще долго шли пешком до своих участков с поклажей. Мама часто шутила, что только дойдешь до огорода, поработать надо, а уже хочется отдохнуть. Но так, как практическая сторона содержания участков была у всех на первом месте, то люди в основном приходили туда трудиться, для того чтобы сделать запасы на зиму.
 С детства меня тоже приучали полоть картофельные ряды, потом окучивать их под полив, окапывать деревья, собирать ягоду на варенье, таскать воду   от соседского качка ведрами, если вдруг не работал насос и по трубам, протянутым по всем участкам, вода не шла. Летние температуры у нас в основном от тридцати и до сорока градусов тепла, и поэтому пропустить полив хотя бы один день было нельзя, это была гибель для огурцов и помидоров, да и для другой зелени тоже.
 Отец  участвовал в собраниях кооператива, ходил с другими мужиками восстанавливать часто ломающийся насос для полива, который находился на берегу реки, занимался доставкой навоза из близлежащего частного сектора, и поэтому основную работу по огороду делали в основном мы с мамой.
Выходные дни пролетали быстро. С самого утра мы пололи, поливали, носили навоз на грядки, собирали ягоды, копались в картофельных рядах. Обедали в прохладном узком домике тем, что мама прихватила с собой, но в основном картошкой в мундире, яйцами, сваренными вкрутую, кусочком сала, а также зеленью с огорода, или огурцами или помидорами, если они уже созревали к тому времени.
 Иногда если позволяла работа, в основном вечером я с мамой или отцом ходил купаться на речку Орь, небольшой и неглубокий приток Урала, вода в которой всегда была теплой, в отличие от уральской. Но климат наш позволял купаться только в июне и в июле, в самую жару, а после Ильина дня становилось уже прохладно, да  и по реке шла «зелень». А как раз на эти месяцы приходилось больше всего работы на огороде так, что искупаться удавалось не каждые выходные. Иногда после работы так болела спина, что идти на речку не хотелось и я,  подражая отцу, просто обливался водой из поливного шланга.
- Давайте отдохнем – предложила женщина и подала мне бутылку с водой. Я очнулся от воспоминаний и почувствовал, что действительно устал и весь взмок, ковыляя ей вслед по не ровной ухабистой  тропинке. Часто костыли задевали за широкие корни деревьев, горбами встающие на тропинке, иногда она меняла угол наклона и мне, то приходилось идти вверх, то «притормаживать», чтобы не полететь кубарем  по пологому склону.
Женщина постелила платок на большом мшистом камне  рядом с дорогой и пригласила меня сесть.
 В лесу было тихо, безветренно и сыро. Я попил, вытер мокрое лицо рукавом, и почувствовал, что действительно устал.
- Еще немного - сказала она.
- Спасибо!-  сказал я – Скажите, хотя бы как Вас зовут? А то путешествуем вдвоем и еще не познакомились.
- Меня зовут Людмила Ивановна – просто сказала женщина.
Я назвал себя и только после этого, подумал о том, что природа и воспоминания о детстве совсем расслабили меня. Я невольно назвал свое имя из другой жизни, от которого стал отвыкать. В моем паспорте давно уже значилось  новое имя, к которому я успел привыкнуть, но здесь лесное эхо услышало давно забытый звук имени человека, которого уже не было.

                Глава 11.
 Если не считать моих «сокамерников», как часто вслух называл нас мой сосед по больничной палате Афанасьевич, Людмила Ивановна была единственным человеком, которая  отнеслась  ко мне по-человечески просто.  В отличие от других,  она была единственным человеком, который делал это не по стечению обстоятельств, как мои больничные товарищи, которым я искренно благодарен. Не случайно и мимоходом, как многие кого я успел встретить за свое недолгое путешествие вникуда, не за деньги или блага, как Пухлый или врач Игорь Николаевич, и не по необходимости как мои далекие и все же любимые родственники.
Она помогла мне, как попутчику, как слабому, или как она сама говорила
 «немощному» потому, что с ее слов каждый  должен делать это.
 Каждый! Где они эти каждые? Я и сам-то не тот самый каждый, которого она имеет в виду. И вообще она заблуждалась, скорее всего, на мой счет. Без ее помощи я справился бы, но вот куда бы я пошел я не знаю. И хорошо, что она повела туда, куда считала мне нужно, то есть в эту обитель. А возможно я сам ошибался в ней, и она прекрасно понимала, что без нее я не собирался идти в обитель. И именно поэтому просто «взяла меня за руку», как несмышленого ребенка, и повела туда, куда считала нужным она.
Все эти мысли роились у меня в голове, пока мы продолжали с Людмилой Ивановной свой путь по лесной тропинке. Но как только лес кончился и и открылось  ровное место, а дальше на взгорке небольшое бревенчатое строение с деревянными куполами и блестящими на солнце белым металлом крестами, я тут же забыл свои мысли. Не невольно я остановился и смотрел на эту церковь так не похожую на все те, которые я видел в городах и городках  Подмосковья. Те были крупные, белые или кирпичные, обязательно с золочеными куполами и крестами.
 Людмила Ивановна трижды перекрестилась и поклонилась низко до земли.
- Вот и обитель наша – сказала она.
 Мне тоже, чтобы не обидеть ее, пришлось перекреститься, внимательно следя за своими движениями так, как делал я это всего несколько раз в жизни. Никакой обители я пока не видел. Передо мной возвышалась невысокая деревянная церковь с тремя маленькими деревянными куполами маковками, из потемневшего не окрашенного  дерева, и  с маленькими, как бойницы редкими окошками под ними.  При приближении я увидел, что церковь огорожена высоким и крепким деревянным забором из необструганных досок, таких же потемневших от времени и непогоды, а тропинка ведет прямо к калитке, рядом с большими и широкими деревянными воротами из бревен. Колея дороги  убегала от ворот вправо вдоль забора, а потом скрывалась в лесу.
«Значит сюда не только пешком ходят» -  подумал я.
- Кончилась обедня. Не поспели – подходя к калитке, будто бы про себя сказала Людмила Ивановна.
 Мы вошли через калитку на просторный земляной двор утоптанный множеством ног и сразу увидели кружком стоящих женщин. В центре круга стоял поп высокого роста с непокрытой головой и светлыми до плеч волосами. Он почти по плечи возвышался над окружившими его женщинами и говорил громким голосом так, будто бы их было намного больше, или так будто бы старался, чтобы его услышали все окрестности, а не только те, кто стоял рядом с ним. Одет он был в темную рясу, а его мясистое крупное лицо выражало строгость и озабоченность.
- Запретами, да скандалами на путь истинный, христовый, наставить отроков ваших нельзя – громко вещал поп. – Фильмы эти со смертоубийством и развратом – сатанинские, и черную сатанинскую веру несут в себе. Но я уже говорил вам неоднократно: склоните отроков ваших в поход в обитель нашу. Их спасение здесь. И вы отвечаете за  спасение их душ и приближение к вере Христовой.
 Женщины что-то шумно и разом заговорили, перебивая друг друга, а потом начали кланяться и пятиться от попа к калитке. Когда они, переговариваясь, проходили мемо нас, я разглядел простых деревенских женщин одетых в однотипные серые одежды и головами покрытыми черными или темными платками.
- Пойдемте – негромко сказала Людмила Ивановна, и первая направилась к попу. Она перекрестилась, поклонилась низко и поцеловала протянутую им руку.  Когда она посторонилась, я поклонился, но протянутую  священником руку не поцеловал. Сам жест высокого черного попа и его строгий взгляд      из-под бровей вызвал у меня чувство какого-то сопротивления. Будто бы мне навязывали что-то, что я мог делать, а мог, и нет. И я просто и, наверное, неуклюже сказал: «Здрасте», и отвел глаза в сторону.
 Поп опустил руку и тут же спокойно стал спрашивать у Людмилы Ивановны, задавать ей вопросы о каких-то незнакомых мне людях. Они говорили минут пять или десять, а я в это время разглядывал скромное крытое крыльцо церкви с искусно вырубленными топором  столбами и перилами, поддерживающими надкрылечный треугольный навес из обыкновенных досок.
 Потом неожиданно священник опять повернулся ко мне и спросил строго: - А Вы не крещенный?
«И этот, про тоже» - с  досадой подумал я, вспоминая молодого священника, которого видел на войне.
- Нет – ответил я, и почему-то добавил – Родители коммунистами были.
- Если пожелаете креститься, то Бог вразумит, а мы исполним его волю – сказал священник, и опять обратился к Людмиле Ивановне.
- Если сей спутник твой желает переночевать, то отведи его в комнату что в общем доме. А если пожелает остаться, то определи его пока в дом к брату Ефимию так, как негоже не верующему жить рядом со святой обителью и смущать прихожан и паломников своим равнодушием к Христианским святыням.
 Людмила Ивановна опять  низко поклонилась, а поп повернувшись, молча, пошел к деревянному крыльцу церкви. И наблюдая за ним, я увидел, что  из-  под рясы у него выглядывают обыкновенные солдатские кирзовые сапоги.
- Отец Валентин не в глаза, а в душу человеку смотрит – будто оправдывая его в чем-то, сказала Людмила Ивановна. И когда я посмотрел на нее, наверное, слишком иронично, она опять опустила глаза и добавила: «Строг! Но справедлив и милостив. Поэтому многие к нему за исцелением идут, и никому отказа не будет».
«Вон оно что! – с удивлением подумал я – Значит, она меня за исцелением меня сюда вела. И она считает, что мне нужно исцеление? А может быть и правда нужно? Только какое исцеление? Они считают главным исцелением это исцеление души, а потом уже плоти. Такое я уже слышал где-то. Но я не считаю свою душу больной. А впрочем, что во мне есть здорового?».
 Я не стремился попасть в монастырь, но попал сюда. И опять по воле случая, или Бога, как сказала бы, наверное, Людмила Ивановна. Ну что же, есть возможность и время проверить обои версии. Спешить мне некуда, а  время, отпущенное мне на этой Земле, может закончиться даже завтра. Так может быть действительно лучше здесь в этих стенах, чем на вокзале или в больнице.
 Я задумался и пауза затянулась. Мы продолжали стоять перед входом в церковь, будто бы ждали кого-то.
- Ну что? – робко нарушила мое молчание Людмила Ивановна – Поживете в обители? Здесь хорошо! Тихо! Лес рядом, как Вам нравиться.
 В ее голосе я услышал затаенную просьбу, и робкую надежду на то, что я соглашусь. И именно это тронуло меня до глубины души. Она, оказывается, еще сомневалась почему-то, что я останусь и уйду по какой-то причине. Она даже не понимала, что мне не только некуда было идти, но просто необходимо теперь было остаться, чтобы сделать ей одолжение, чтобы успокоить ее и увидеть ее одобрение. Это было сейчас для меня главнее всего.
Поэтому я сказал  как можно бодрее и беззаботнее: «Конечно, останусь! Не зря же я сюда столько шел». Но заглянув в глаза Людмилы Ивановны, я увидел в них что-то, из-за чего мне вдруг стало стыдно за свои бравадные слова. Стыдно так, будто бы я сказал что-то не приличное. Но я встряхнул головой, пытаясь избавиться от этого давно забытого, и уже казалось совсем незнакомого мне чувства, и сказал более спокойно: - Ведите уже к этому брату, как его…  А то я уже еле на ногах стою от усталости.
Брат Ефимий жил довольно далеко от церкви, в дальнем углу церковной обители занимающей обширную площадь. Чтобы дойти до его дома, нам пришлось пройти мимо нескольких таких же, как и церковь сложенных из неокрашенных бревен длинных строений с узкими окнами.
- Здесь находятся кельи монахов – пояснила мне Людмила Ивановна. Дальше стоял уже большой тоже длинный, но высокий трехэтажный дом, сложенный из квадратных деревянных брусьев, которые были скреплены металлическими скобами. Окна в этом здании были нормального размера, кое-где в окнах я увидел даже разноцветные занавески, цветы на подоконниках. Возле этого дома была выложена площадка рядом с крыльцом из ровно отесанного камня. От площадки в разные стороны расходились такие же выложенные камнем тропинки, которые исчезали между деревьями сада. Рядом с площадкой стояли летние беседки, сделанные наподобие  беседок в детских садах, и тоже раскрашенные яркими красками. К дому примыкало одноэтажное здание, какое-то                несуразно длинное, спускающееся под уклон,  прямо в сад. Людмила Ивановна опять  подсказала мне, что это дом для гостей и паломников, а длинное здание это общая кухня и столовая где все  гости и паломники обедают и ужинают совместно. На кухне же приготовлением пищи занимаются монахи.
 Мы прошли через большую площадь занятую садовыми деревьями и, наверное, свободной пока землей под огород. Угадывалось в дали, что вся эта площадь по периметру огорожена таким же крепким забором, какой я видел перед церковью. Как профессионал, я оценил, что вся площадь огороженная забором и занятая постройками и садом составляет примерно гектаров пять или шесть.
 Церковь, которая находилась  теперь у нас за спиной, возвышалась на пригорке, а все остальные строения и сад располагались на пологом склоне, который шел от пригорка, спускаясь прямо в лес. Лес был хорошо виден. Он зеленой стеной сосен и елей окружал всю обитель, начинаясь прямо за забором.
 Вся эта картина мне очень понравилась так, что я даже забыв о своей усталости, внимательно и с интересом разглядывал так добротно ухоженный уголок земли. Видимо в то, чтобы сделать его таким красивым и ухоженным было вложено очень  много труда. Но для того, чтобы поддерживать его в таком порядке, тоже было необходимо постоянно трудиться и следить за порядком и чистотой на этом большом участке земли, как видно отвоеванном людьми у леса.
 Мы прошли почти весь участок до конца и остановились возле неказистой низенькой бревенчатой избы, которая притулилась в дальнем конце забора, там, где уже сад закончился, и землю устилала не тронутая руками человека первая травяная лесная поросль.
 Не доходя несколько до стоящей особняком неказистой избы, Людмила Ивановна остановилась. – Ну, вот и все! – сказала она – Дошли с Божьей помощью! Прощайте!
 И она поклонилась мне в пояс, чуть ниже, чем отцу Валентину.
- А Вы разве уходите? – удивленно спросил я и смутился своего беспокойства. Я имел в виду, что она тоже шла в обитель, а выходит, что куда-то уходит.
- Монастырь мужской – с доброй улыбкой сказала Людмила Ивановна – Я пойду в деревню. Прощайте! – повторила она.
- До свидания! – сказал я – Спасибо Вам!
Я стоял долго и смотрел ей в след, как она неторопливо, так же как и всегда шла теперь наверх, в сторону церкви своей ровной походкой. И неожиданно для себя я почувствовал опять тоже чувство тоски и безысходности, которое уже не раз посещало меня во время прощания с домом, с Садыком, во время последнего разговора по телефону с Володей. Чувство того, что ничего нельзя изменить, что ничего нельзя вернуть, нельзя почувствовать что-то, что нужно бы почувствовать нам в тот момент, когда это еще не поздно. Когда мы можем ощутить саму сущность момента, который убежал, ушел и оставил нам только воспоминание, как горечь после съеденного шоколада, как похмелье после бурной встречи с далекими друзьями. И всегда пустоту в душе, которая ноет о чем-то, что невозможно выразить словами.
 В это время сзади кто-то зашаркал ногами, и я повернулся на звук. На крыльце стоял видимо хозяин избы. Это был  мужичонка маленького роста в потертом ватнике в накидку, со всклоченными волосами и бородкой клином, но главное с прищуренными удивительно искристыми, хитрыми глазами. Чем-то он напоминал мне прищур главного героя из известного старого фильма «Чапаев», и поэтому, увидев его, я улыбнулся. Он смотрел на меня хитро, прищурюсь, я смотрел на него, улыбаясь, и мы молчали.
- Никак мне Бог странника послал в помощь – вдруг быстро сказал мужичек.
 Я еще раз оглянулся на удаляющуюся Людмилу Ивановну, и ответил ему так же бодро, подыгрывая в тон: «Да помощь с меня как с зайца курильщик».
- Э – э! Не скажи! – еще радостнее откликнулся мужичонка – Помощь не всегда в сильной руке. Иногда помощь большая в слове человеческом.
 Я рассмеялся его замысловатым речам и его приветливости, такой искренней, что не возможно было не поверить в нее и не откликнуться на нее хоть как-то. Простота его встречи позволила мне сразу сказать: «Устал я, с ног валюсь».
- Так чего же ты – спохватился он - Проходи, давай, проходи!
Мужичонка, придерживая сваливающийся с плеч ватник, суетливо распахнул скрипучую дверь, и я, поднявшись по ступенькам невысокого крыльца, вошел в полутемную избу. В доме пахло прелым сеном, мышами и было так сумеречно, будто за спиной не было солнечного дня. Внутри половину дома занимала огромная русская печь, давно не беленая с водяными подтеками. В дальнем углу между двумя узкими и низенькими оконцами стоял деревянный стол, вдоль стен лавки, узкие и длинные.
 Шагнув на середину избы, за печью я увидел широкий топчан, застеленный какими-то кошмами и покрытый сверху каким-то затрепанным покрывалом. Рядом с топчаном стояли какие-то ящики, не высокие, но большие, крупные, похожие размером на больничные тумбочки, только сколоченные из грубых досок.
- Ложись – сказал хозяин дома и скрылся. Я поставил костыль к печи, снял сумку и, не раздеваясь, повалился на топчан прямо поверх покрывала. Правда я еще успел снять куртку и положить ее себе под голову. Оказывается, я действительно  очень устал так, как уснул  сразу, как только коснулся головой лежанки.
 Не знаю, сколько я проспал, но проснулся я от того, что мужичек что-то  расставлял на столе, громко гремя посудой. Он видимо увидел, что я зашевелился и сказал громко: «Вставай, ужинать пора». Я поднялся с трудом, ощущая еще усталость и ломоту во всем теле.
 Когда я сел за стол мужичок пододвинул мне обычную  старую с трещинками тарелку в цветочек полную дымящихся щей, и я понял,                насколько я голоден. Пища была простая: щи, хлеб, испеченный по-деревенски, большая чашка сметаны в которой торчала деревянная ложка, тарелка с крупно порезанной вареной свеклой политой благоухающим подсолнечным маслом. На краю стола стоял маленький чугунок с дымящейся водой и маленький металлический заварочный чайник с пластмассовой ручкой.
 Ели мы, а потом и пили чай с конфетами карамельками в полной тишине, и эта тишина не тяготила ни меня, ни моего нового товарища. Было спокойно и так по-домашнему все естественно, что ни говорить, ни даже думать о чем-то мне не хотелось. Была просто благодарность, что этот говорливый видимо мужик молчит, и возможно чувствует тоже что и я.
 И только когда мы закончили и мужичек начал убирать со стола, он заговорил опять.
- Накормить накормил, спать еще раньше положил. Теперь твоя очередь, рассказывай?
- Что рассказывать? – спросил я.
- Как звать, откуда, какими судьбами попал к нам? И почему к нам, если в Бога не веруешь?
-Откуда ты взял, что не верую?
- А креста на тебе нет, и есть сел лба не перекрестил. А раз на калеке креста нет, значит либо не верующий, либо пьяница.
- А  я  пьяница!
 Мужичок резко и приятно засмеялся.
- Меня зовут брат Ефимий. Я монах. Для тебя просто Ефим. Живу в этом монастыре уже восемь лет. Раньше, в  миру, звали по-другому. Но я крестился и постригся в монахи, и имя, данное мне при крещении, теперь и есть мое имя. А вот совсем недавно попал в опалу за своемыслие и удален отцом Валентином сюда, чтобы не сеять среди монахов мирскую суету и мысли недостойные их звания. Теперь ты?
- А меня зовут Юрий – сказал я ему свое паспортное имя – Жил когда-то в городе Москве, был здоров и богат. А теперь калека и нищий.
- Ну что же, дело обычное – спокойно сказал Ефим.
- Для кого? – удивленно спросил я.
- А для тех, кто у нас здесь бывает. Только вот нищими никто еще себя не называл. Был один в инвалидной коляске, так у него крест золотой был на все его огромное брюхо, как у патриарха. Прости Господи! – Ефим истово перекрестился в угол, и тогда только я заметил в углу еле заметную серенькую невзрачную икону и горящую тонкой спичкой лампадку.
- Говорил, что в Бога верует – продолжал Ефим –  и просил Владыку исцелить его, на ноги поднять.
- Исцелил? – не утерпев, перебил я Ефима.
- Как ты его исцелишь, если он разбойник и душегуб  оказался?
- Что сам признался? – со смехом спросил я.
Ефим тоже хохотнул коротко, но ответил серьезно: «Да нет, какой там. Если бы сам, а то после молебна, причастия и исповеди у отца Валентина».
- А что это ты его, то Владыкой, то отцом, то еще как-то называешь? Странно как-то…
- А святого человека как не назови, он все равно святой, и  имя ему  и звание никто верно не подберет.
- А поп ваш значит святой? -  с открытым удивлением переспросил я – А как же он святой, а живой. Все святые, по-моему, покойниками являются.
- Это почему же? – лукаво удивился теперь Ефим.
- А потому что в России всегда так. Если великий, то только после смерти. Я вот, например, ни разу святых не видел. Ни  святых, ни великих, ни классиков. Выходит мне повезло?
- Ну как повезло, это время покажет – недовольно проворчал Ефим – А раз сюда попал, то значит, Бог тебя направил не зря. А зачем, может, сам поймешь, со временем. А не поймешь, тогда плохо.
- Мне уже плохо никто не сделает – убежденно сказал я.
- Да не про тебя речь – откликнулся Ефим – Нам всем должно быть плохо тогда так, как послал нам тебя Бог и нам понять следует для чего. Толи для укрепления веры нашей, толи в указание слабости веры нашей.
Ефим озадаченно помотал косматой головой, и задумался о чем-то своем видимо очень важном для него так, как я понял, что он на время забыл обо мне.
- А за что тебя на выселки-то определили, Ефим? – спросил я, чтобы прервать его мысли.
От моего вопроса Ефим опомнился и снова хитро прищурился.
- А за язык мой – охотно откликнулся он – Язык – враг мой! Слышал,  небось, такое? Отец Валентин строг. Да, увидишь еще сам.
- А мне чего смотреть на него? – недовольно проворчал я, вспоминая величественный жест отца Валентина, когда он подавал мне руку для поцелуя – Просить исцеления я у него не собираюсь. Сами говорите, что исцелить может только Бог, а поп ваш хоть и святой, а не Бог. И думаю, что до Бога далеко нам всем. Хотя мне, наверное, ближе, чем вам всем. Вот встречусь если с ним, то спрошу у него кое-что. А спросить мне у него есть что.
          Говорил я тихо, спокойно и медленно, но  от  слов  моих  Ефим   вдруг
  оживился и заговорил.
- Вот и ты ищешь путь к Богу! Не знаешь еще, что ищешь, но уже ищешь. Поэтому и пришел к нам в обитель. И речи твои богохульные от того, что вера в них только-только мелькает. Да всякому на этой Земле свое время! И твое время прейдет!
- Мое время заканчивается – ответил я ему грустно и вполне серьезно – Врачи меня с того света ненадолго достали. Я сам слышал их приговор.
- В миру, насколько я слышал приговор может только судья вынести – иронично сказал Ефим – А излечить человека никакому другому человеку не дано, без Божьего благословения. У Владыки Валентина такое благословение есть. Он уже много людей божьих исцелил в отличие от твоих врачей. Излечил и люди видели и главное знают. А это иногда больше чем видели.
«Ну, началось! – подумал я.- Сейчас начнет про лечение души говорить и поэтому поспешил спросить.
- Скажи, Ефим, можно вылечить душу человека, как вы выражаетесь, помимо его воли?
- А кто тебе сказал, что душа твоя не ищет спасения, то есть излечения от греха неверия?- грозно спросил Ефим. – То, что ты сам себе думаешь это одно. А душа твоя к спасению стремиться. Только в одном ты прав. Пока мысли твои и душа не станут едиными, спасти их будет невозможно. Ибо мысли твои черные, лишенные веры, не дают твоей душе оторваться от твоего бренного тела. Не дают воспарить ей, воплотившись в вере, как в единственном выходе из греховного тупика.
- Значит, ты считаешь, что я тоже разбойник бывший? – спросил я Ефима и посмотрел на него с улыбкой.
- Не ведаю! – хмуро ответил он.
- Тогда откуда ты про мои мысли черные знаешь?
- А черные они от того, что волю, ты за собой признаешь. А в писании сказано, что на все воля Божья. На все! Понимаешь! На то жить тебе или нет. На то, сколько жить и как. На все!
- Так вот и объясни мне, Ефим. Раз на все воля Божья, то зачем я буду исцеления у твоего попа просить. Будет воля Божья, так и так исцелюсь.
 Ефим крякнул с досадой и прихлопнул ладонью по столу, а потом вдруг неожиданно засмеялся.
- Вот за это и сижу я здесь в наказание – весело сказал он. – За то, что берусь людям втолковывать про истину Божью, а сам ее, истину-то, еще и начала не познал. Вот ведь ты как повернул. Вроде и правильно, а вроде и глупо. Я что говорил тебе, чтобы ты просил у Владыки исцеления?
Ефим махнул рукой. – Да ладно уж, не мне с моими мозгами с тобой говорить. Ты я вижу парень на костыле, а на все четыре ноги подкованный как тот конь. Образованный. Мне тебя в речах не обскакать, да и смысла нет. Ты только скажи? Если не веришь в Бога и не веришь в свое исцеление, то каким тебя ветром к нам занесло?
- Да долго рассказывать – уклончиво ответил я.
- Ну не хочешь не рассказывай – легко согласился Ефим. – Вольному воля, а спасенному рай. Я к вечерней молитве буду собираться, а ты хочешь здесь оставайся, а нет, пойдем со мной.
Ефим посмотрел на меня и, увидев мое замешательство, предложил: «А хочешь на завалинке посиди. Послушаешь, как братья будут молитву Богу воздавать. Вечера сейчас теплые уже, слышно у нас хорошо. Может быть, и твоя душа, услышав молитву Господу, возрадуется».
 Вышли мы вместе и Ефим ушел, оставив меня сидеть на завалинке. Солнце уже садилось за верхушки деревьев. Апрельский воздух был чист и свеж. Пахло хвоей и ладаном. В обители негромко ударил колокол- БУМ!
 Я, откинувшись спиной о нагретую за день бревенчатую стену дома, смотрел на темнеющий лес и улыбался. На душе у меня было спокойно и хорошо. Перед глазами стояла то тихая улыбка Людмилы Ивановны, то строгие глаза Владыки Валентина.

                Глава 12.
   Вспоминая свое пребывание в обители, я  иногда думаю о том, что, наверное, мог бы остаться там. Такие мысли приходят ко мне в голову ночью, когда я иногда просыпаюсь от холода или от головной боли и мне кажется, что среди шумного потока людей, который постоянно, каждый день окружает меня, я все так же одинок как и в своем загородном Подмосковном доме. Что тот огромный мир, который должен был бы расстилаться у меня под ногами проходит сквозь меня как мираж, и мои ощущения этого мира только мои иллюзии. В закутке стоит смрад от нагретой и чадящей бочки. Мои «сожители и сожительницы» храпят или стонут во сне, кто-то разговаривает, а кое-кто подвывает или плачет.  Как не странно эти звуки успокаивают меня, и я, поворочавшись на своей засыпанной тряпьем раскладушке, прикрываю замерзший бок и засыпаю опять.
 А уже на следующее утро, собираясь на свое «рабочее место» среди копошения таких же, как и я грязных и шатающихся, кашляющих и еле просыпающихся моих сожителей, больше похожих на тени, чем на людей, я радуюсь, что опять увижу людей. Обыкновенных людей, их лица и их суету, их заботы. Опять увижу, как мимо меня будут идти и женщины и дети, и уставшие от работы мужчины,  и молодежь будет смеяться и громко разговаривать по мобильным телефонам. А шум города, вплетающий в себя звонки трамваев, вой автомобилей, шум ветра, смех и ругань людей, чириканье воробьев, и шуршание  уже давно опавшей и цепляющейся за подошвы жухлой листвы, будет окружать меня и наполнять мое существование чем-то одновременно до боли знакомым и праздничным.  Будет наполнять меня ощущением жизни, которой нет конца, жизни, которая течет в независимости от твоих болей или страхов, от твоего присутствия в ней, и может быть, поэтому кажущейся такой привлекательной и манящей.
 И пусть не часто, но временами, особенно после  бессонных ночей, наполненных  болью и страхом, когда мои мысли возвращают меня к прошлому, на следующее утро я бываю по-настоящему счастлив. Счастлив, что боль отступила, что эта жизнь опять течет возле моих ног, что она хоть краем касается и меня, и что я тоже являюсь ее, наверное, не самой лучшей, но неотъемлемой частью. И  так будет до тех пор, пока я жив, и имею возможность двигаться, и вздыхать знакомый с детства воздух. Видеть – и значит прикасаться ко всему, что увижу; слышать – и значит быть составной частью окружающего движения; пусть с трудом, но двигаться и значит наблюдать этот мир, который каждую минуту меняется на глазах потому, что даже одни и те же картины, одних и тех же мест никогда не бывают застывшими, как на полотне художника. Они всегда разные, от времени года, от погоды, от людей, которые их наполняют движением, от ветра, от птиц и даже от собак и кошек, которые частенько останавливаются возле меня, и я рад пообщаться и с ними.
 Нет! Не для того я искал и стремился найти свободу, чтобы попасть из одного дома огороженного забором в другой, да наполненный живыми и интересными людьми, но такой же замкнутый в самом себе, и оторванный от большого мира. И пусть этот мир повернулся ко мне изнанкой, и толкнул меня на самое его дно, я не жалуюсь. Я благодарен Богу за то, что мои дни еще не сочтены, а все повороты судьбы не отняли у меня те редкие и счастливые минуты, которые у меня бывают.
 Первый месяц,  проведенный мною в обители, запомнился мне лишь общением с Ефимом и бездельем  в его вечно не убранной избе. Вечерами я  сидел на завалинке и слушал звон маленького церковного колокола и песнопения, долетающие из церкви. Но кроме того как-то прогуливаясь вокруг дома я  на третий день своего пребывания, утром, обнаружил за домом Ефима небольшую калитку в заборе, которая выходила прямо в лес. И хотя я не искал выхода в лес и пока только думал, что смогу выходить и гулять там, я обрадовался обнаруженной мной прямой дороге, без ковыляния через весь  участок обители к воротам.
 Теперь я ежедневно выходил в лес с утра после того как Ефим уходил по своим монашеским делам. Я гулял до обеда между деревьями и с каждым днем узнавал тот кусочек леса, что примыкал к калитке все лучше и лучше.  С каждым днем я уходил все дальше и дальше, но все же, как настоящий городской житель далеко уходить опасался, да и мне и не нужно этого было. Мне вполне хватало того кусочка, который располагался  рядом с тропинкой ведущей куда-то, и я с каждым днем  узнавал в этом кусочке леса уже знакомые мне поляны и известные только мне проходы между большими деревьями по которым было удобнее всего пройти на моем костыле. После гуляния в лесу я возвращался усталый и счастливый. В весеннем лесу дышалось легко, меня радовала пробивающаяся зелень, и голоса уже прилетающих птиц и тишина, и покой, какой-то особенный, которого невозможно, наверное, найти нигде больше.
 По возвращении я ждал Ефима, и мы беседовали и обедали почти всегда постными щами и вареными овощами.
- А ты, я вижу, не больно-то привередлив,  в пище-то – сказал мне как-то Ефим.
- Ты про что? – переспросил я, хотя догадался, о чем он говорит.
- Да вот, на дворе Пост Великий, пища вся скоромная, я думал, ты хоть слово скажешь, а ты молчишь. Значит, блюдешь посты?
Я невольно грустно засмеялся.
- У меня, Ефим, такие посты бывали в последнее время, что твоя пища это еще по-царски.
Ефим посмотрел на меня внимательно и сказал: «Значит, про пост ты ничего не знаешь?»
- Слышал, наверное, конечно. Но сейчас, понимаешь, забыл совсем. Весна! – мечтательно добавил я. – В лесу-то запахи, какие! Прелесть! Я вот городской житель, лес для меня Ефим, что-то вроде диковины или курорта. Я ведь сюда в Бор специально приехал.
- В Бор значит? – задумчиво сказал Ефим, но больше ничего не добавил.
Его реакция на мои слова отрезвила меня. Я не понял его озабоченного взгляда и странное  какое-то двусмысленное  акцентирование его вопросов. Поэтому я и спросил невпопад то, что мне показалось, или просто то, что обычно приходило мне на ум и всегда оправдывалось во время моего путешествия.
- Может быть, я что-то должен заплатить за проживание и за обеды. Или тебе или в кассу вашу. Уж я не знаю, как у вас здесь принято. Ты подскажи.
Ефим посмотрел на меня косо, через плечо и ответил уже обычным голосом: «Бог с тобой человече! Обитель каждый день человек по семьдесят кормит таких как ты немощных, да пришлых. То пища от Господа нашего! И пристанище Божье для всех как есть страждущих».
После его ответа мне стало как-то не по себе. Действительно, ляпнул я что-то неподумав совсем. Но это я так почувствовал, а сказал почему-то совсем другое.
- Пища от Бога тоже руками людей делается, а поэтому цену имеет…
На мои слова в этот раз Ефим даже внимания не обратил. Он, молча, облизал ложку и встал, как всегда осеняя  себя крестным знамением.
 На следующий день после этого разговора я вернулся  из леса пораньше. С самого утра начал накрапывать дождик и подул холодный ветер. В лесу стало неуютно, пасмурно и сыро. Побродив немного и  почувствовав, что дождь усиливается я пошел к избе. Когда я вошел, к моему удивлению Ефим был уже дома, а кроме него за столом сидел еще один монах. Молодой, высокий и худой как жердь, с маленькой черной бородкой, одетый точно так же как и Ефим в черную длинную рясу, кирзовые сапоги и черную телогрейку.  Они сидели напротив друг друга и о чем-то тихо беседовали, когда я вошел.
- Здравствуйте – сказал я, остановившись в дверях.
- Проходи, Юрий – сказал Ефим – Вот к тебе наш инок Анисим пришел.
Я удивился, но ничего спрашивать не стал. Побоялся опять сказать что-нибудь не то. Я сел на лавку возле печи и стал ждать, что скажет мне монах.
- Игумен, отец Валентин приглашает Вас принимать пищу в монастырской столовой, там питаются все наши прихожане и гости. Мы просим Вас простить нас, что не пригласили Вас раньше, но поймите правильно и нас. Все кто приходят в обитель всегда посещают церковь и молебны, и узнают порядок, который существует в обители в общении с  другими прихожанами после молитвы или до нее. Вы же ни на одном молебне не появлялись, как нам теперь стало известно, и поэтому братия упустила Вас из виду, хотя была своевременно оповещена о Вашем прибытии Владыкой.
 Просим Вас извинить нас за наше упущение, и просим Вас быть завтра с утра на молебне  и последующем завтраке к шести часам утра.
 Монах умолк, и устремил на меня свои спокойные и чистые, как у мальчика глаза.
 - Спасибо! – сказал я, немного подумав – Но я уже привык питаться вместе с Ефимом, и если он меня не прогонит, то собираюсь и дальше  жить  и питаться вместе с ним. Конечно, если это не против правил Вашего монастыря.
Я пытался говорить, так же подчеркнуто вежливо и официально так, как речь молодого монаха понравилась мне своей простотой и обыденностью в отличие от  замысловатых речей отца Валентина и Ефима. Этот молодой парень говорил на довольно современном языке, и выражался как официальный представитель какой-нибудь производственной компании или солидной торговой фирмы.
Ефим, не удержавшись, крякнул с досады на мой ответ и отвернулся к  маленькому оконцу.
- Ты что Ефим? Ты против того, чтобы я у тебя жил? – спросил я удивленно и даже с обидой. – Ну, хорошо. Тогда я уйду, конечно.
- Господи! – воскликнул Ефим, воздевая руки к низкому потолку. – Тебя же миром просят посетить  Храм Божий, а ты талдычишь незнамо что. Нельзя же жить в обители  и,  ни  разу не пожелать войти в Церковные врата?
- Почему нельзя? – спросил я, как можно безвиннее  обращаясь к монаху Анисиму, и увидел на его лице что-то вроде смущения или даже смятения смешанного с испугом. Но, однако, монах недолго мешкал с ответом.
- Отец Валентин приглашает Вас посетить нашу церковь в любое удобное для Вас время. Можете прийти к обедне, если Вам это удобнее, или к вечерней службе. А пищу можете принимать вместе с братом Ефимием, если Вы так пожелаете.
 Я задумался, что ответить на такое вежливое приглашение. Идти в церковь мне совсем не хотелось. Прежний опыт посещения церквей оставил у меня только осадок напряженности, бессмысленности происходящего и даже отвращения. Один из случаев, который случился со мной лет семь назад, полностью отбил у меня охоту посещать любой церковный храм. После него я и стал относиться даже к посещениям священнослужителей нашего офиса, как к чему-то негативному, и поручал все переговоры со служителями церкви, обращающимися в нашу фирму Володе.
 Это произошло  в один из осенних дней, когда мы  с Володей только еще обустраивали свое предприятие, только пробовали закрепиться на рынке и даже еще не вышли из-под  «крылышка» Володиного дяди. Володька сказал мне, что дядя посоветовал нам одного крупного заказчика, с которым нужно было завязать долговременные отношения для получения крупных и главное постоянных заказов. Заказчик был каким-то большим представителем партии «Единая Россия», и имел отношение к возведению спортивных сооружений, а значит, непосредственно решал вопросы о найме  строительных и других предприятий, и в том числе таких, как и мы, занимающихся, или вернее пытающихся заниматься, разнообразным  покрытием спортивных сооружений. Тогда мы только выходили на новое направление и пытались расширить свой ландшафтный бизнес в более крупном направлении.
  Для общего знакомства нужно было пригласить клиента на встречу, и в основном на охоту так, как все знакомые Володькиного дяди были любителями охоты, которую я терпеть не мог. Но на встречу нужно было ехать вместе потому, что все-таки генеральным директором нашего предприятия был я. И жена и Володя в один голос заявляли мне тогда, что мое отсутствие могут не правильно понять, хотя конечно, племянником был Володька, но присутствие руководителя на таких мероприятиях просто необходимо. Мне пришлось признать их правоту.
 После всей этой бессмыслицы, называемой охотой, начиная с одевания дурацких  болотных сапог, ружей, патронташей, и кончая стрельбой  по  ни     в чем неповинным уткам, бестолковому хождению  по болотистой  местности, костром, ухой и водкой, мы наконец-то в течение часа договорились о деле,  ради которого все это и затевалось, и собрались домой. И вот тогда-то чиновник и попросил нас заехать в один маленький подмосковный городок, находящийся по пути возвращения. Он хотел заехать именно в ту церковь, которая находилась в этом городке. Уж чем она его привлекала, я не знаю, но отказать было естественно не возможно, и  мы по примеру нашего высокого гостя переоделись в машине в чистую одежду.
 Остановились мы прямо возле этой небольшой церквушки, и Володя с клиентом ушли вперед, а я замешкался с водителем и поэтому вошел в церковь после них. Как только я вошел, то сразу возле входа увидел что-то вроде маленького прилавка, за которым продавались ладанки, крестики, духовная литература, иконки и свечи. Я купил несколько свечей и пошел к алтарю. Слева от алтаря была большая квадратная подставка для свечей, на которой было написано «за здравие», справа точно такая же подставка с надписью «за упокой». Церковь была маленькая, тесная, с низким потолком, полностью обделанная внутри деревом. Перед алтарем стояла подставка с какой-то иконой, а подставки под свечи были сделаны прямо на обыкновенных столах, сверху которых располагались металлические оцинкованные короба с грубо пробитыми дырами, в которые вставлялись свечи.
 Но свечи в обеих подставках почему-то не горели, хотя сами подставки были густо утыканы ими.  Маленькое помещение церкви было полупустым, мои спутники удалились куда-то в  дальний угол и стояли перед самой большой иконой. Я подошел к подставке с надписью «за упокой», перекрестился и, вспоминая родителей, вставил свечи и зажег их своей зажигалкой. Толи потому, что я был уставшим и отрешенным, толи от того, что в церкви было мало народу, но впервые я не чувствовал скованности находясь в стенах храма. Я спокойно рассматривал иконостас, когда мимо меня, в полутьме помещения, тенью скользнула женская фигура и быстрыми движениями погасила мои свечи, что-то бормоча себе под нос. По ее уверенным движениям и по легкой одежде я понял, что она служительница церкви.
- В чем дело? – нагнувшись к ней, тихо спросил я.
- Служба кончилась – нравоучительным тоном сказала она – Свечи зажигают, когда начинается служба.
Женщина опять исчезла в тени, а во мне вдруг забурлило возмущение от такой бесцеремонности.  «Что же это за храм, – думал я тогда – в который нужно приходить не тогда когда ты считаешь возможным и душевно готовым, а лишь в определенное время».
Я тогда вспомнил, как еще в нашей молодости, мы с Володей поздно ночью зашли в одну из церквей на окраине Москвы. Дверь была открыта, ни кто нам и слова не сказал, хотя я тогда опасался, что нас могут выгнать. Но Володька убедил меня: «Что ты, - говорил он уверенно – Это же церковь. Сюда может в любое время войти любой». И, правда, тогда, служители церкви даже не обратили на нас никакого внимания, а мы жались у входа и просто грелись, озираясь по сторонам.
С тех пор я считал это нормой для всех церквей, и вот на тебе, такое обращение, которое просто поразило и разозлило меня. Я опять достал зажигалку и опять зажег свои свечи, но женская тень опять бесшумно скользнула мимо меня и погасила свечи.  В этот раз я успел крепко схватить ее за руку. В груди у меня клокотала такая злоба и ярость, что я еле сдерживал себя от резких движений.
Я нагнулся к самому уху женщины и прохрипел, еле сдерживаясь, чтобы не кричать:  «Еще раз потушишь, я тебе руку сломаю, или обе сразу». Я, кажется, даже подтолкнул ее в спину, и она тут же исчезла в тени. Потом я быстро зажег свечи в третий раз, и быстро не  оборачиваясь, пошел к выходу. Во мне кипела злоба, возмущение и обида, за что-то, что я не мог ни объяснить словами, ни понять до конца, и приписал все это на обиду за память о своих родителях. Хотя потом думая об этом, понимал, что память о родителях здесь, наверное, не причем. Это была обида  и приступ злости за что-то другое. За то, что во мне было опять испорчено хорошее представление о месте, которое должно было бы быть для меня святым. А на самом деле в который раз оно оттолкнуло меня, будто кто-то наступил грязным ботинком на белоснежное полотенце, протянутое тебе дорогим человеком.
 С того памятного мне события в церковь я старался больше не ходить, а если это было невозможно, как при открытии Храма Христа Спасителя, то всегда оставался у порога и свечей больше никогда не ставил.
 Пауза в разговоре затянулась потому, что я молчал, вспоминая, Ефим  смотрел, отвернувшись в оконце, а монах все так же чистыми мальчишескими глазами смотрел на меня. На его лице не было ни волнения, ни  даже беспокойства. Он ждал моего ответа так спокойно, что меня подмывало посидеть, так молча до вечера. Что он интересно будет делать если я так ничего и не скажу ему?
- Хорошо – сказал я, наконец, - Я приду. Передайте мою искреннюю благодарность отцу Валентину.
 Молодой монах встал, поклонился, и ушел, не сказав больше ни слова. Когда он  вышел я посмотрел на Ефима, который  продолжал сидеть, неподвижно отвернувшись к окну.
- Знаешь, Ефим! – сказал я ему. – А я ведь сам неплохо умею готовить. Хочешь,  сегодня я сварю суп из того, что у нас есть? Уверен, что тебе моя стряпня понравится.
 Ефим повернул ко мне строгое, напряженное лицо. Поглядел на меня долгим осуждающим взглядом, будто бы прочитав мои мысли о молчании до вечера.  Потом вздохнул с сожалением, и наконец-то  улыбнулся как-то не весело.
- Никак не пойму, кто ты человече? – спросил он грустно. – Овца ты заблудшая или змий хитрый? Что на душе у тебя?
- Овца я, Ефим, овца – отшутился я.
  Я недолго колебался  и дня через два все-таки собрался сходить в церковь. Посчитал, что неудобно не пойти теперь, когда можно сказать точно пообещал. С утра я как всегда гулял в лесу, потом мы обедали с Ефимом пищей, которую теперь готовил я. Когда после обеда ударил церковный колокол, я стал собираться.
- Слушай, Ефим – спросил я своего соседа, уже одеваясь в чистую рубашку и брюки – Почему ты и отец Валентин выражаетесь так замысловато, наверное, по церковному правильно, я–то не знаю. А вот молодой монах говорит очень просто без всех этих ваших словечек.
Ефим засмеялся. – А ты востер! Заметил, значит?
Ефим задумчиво почесал в бороде и ответил  неторопливо, подбирая слова.
- Теперь, знаешь брат, стали по-другому молодежь обучать. Мы-то с Игуменом Валентином в обители уже более восьми лет, а инок и года у нас еще не живет. Только духовную семинарию окончил. А там сейчас говорят, и проповеди читают, и молитвы даже произносят на новый лад. Говорят, чтобы народу было понятно. Оно может быть и правильно! Однако мы по старым книгам учились, на намоленных страницах понимали слово Божье, по писанию, которое от наших прадедов к нам перешло. А новодел он до добра может и не довести…
Ефим замолчал, будто спохватившись, что сказал лишнего, и трижды перекрестился.
- Прости Господи за язык мой, а еще за мысли мои! Все в руках твоих! Все тебе ведомо, и все твориться по воле твоей! - истово заговорил он, уставившись на икону в темном углу избы.
 Я засмеялся, не удержавшись.
- Ты Ефим будто бы сам себя боишься?
- Ропщу много! – сказал серьезно Ефим, как будто не заметив моего смеха. – А тот, кто ропщет, тот веру теряет. Мир сей, Богом сотворен, и Богу все известно. Святые великомученики в лагерях горе мыкали, мученическую смерть принимали на Соловках и не роптали. На все воля Божья!
-Я же червь земной, думать  стал много о дрязгах  мирских, вот и  ушел  сюда
по воле отца Валентина, чтобы не смущать роптанием   своим   монашескую
 братию. Да только и здесь нет мне покоя. Господи, наставь меня и помоги укрепить мне Веру мою!
- На то и человек Ефим, чтобы думать и сомневаться – попытался успокоить я его. Но он резко встал и прошел в свой угол, упал на колени перед еле видной в полутьме иконой.
- Иди с Богом куда собрался! – напутствовал он меня, не оборачиваясь, и тихо стал читать молитву.
 Я пошел к церкви по той же дороге, которой шел несколько дней назад к Ефимовой избе.  По пути сразу увидел как на земле, предназначенной под огород несколько монахов поддернув повыше подрясники, копают лопатами землю. Они все как один были в тяжелых кирзовых сапогах, к которым большими мокрыми кусками налипала жирная весенняя земля.
- Здрасте! – сказал я, проходя мимо.
- Мир Вам! – ответили они почти в один голос, не прерывая работы.
 Я шел дальше. В саду тоже работали монахи.
«Что же это они не на службе» - думал я, и уже начал сомневаться, что иду вовремя «Значит, звук колокола не собирает на молитву? Зачем же он тогда? Ах, надо мне было спросить у Ефима!»
 В церкви было действительно пустынно и полутемно. В полумраке со стен смотрели большие и малые иконы, которыми были увешаны почти все стены маленького помещения. Они висели даже  рядом с входной дверью и на двух низких деревянных колоннах поддерживающих низкий потолок. Иконы были в основном старые, некоторые облезлые, или со стертыми ликами Иисуса Христа и Божьей Матери. Пахло ладаном и еще каким-то особым запахом, который я всегда ощущал в церкви, толи  сгоревшими свечами, толи лампадным маслом, а может быть еще чем-то мне неизвестным.
 Я походил вдоль стен с иконами, рассматривая их внимательно, полы подомной поскрипывали в полной тишине.
 Отец Валентин появился неожиданно тихо, и поэтому я не сразу  заметил его, а когда заметил, то он подошел ко мне сам.
- Рад, что Вы пришли в Храм Божий! – как всегда громогласно сказал он.
- Вы же хотели, чтобы я пришел – ответил я.
- Пойдемте – сказал отец Валентин – я покажу Вам список иконы Казанской Божьей матери.
Мы прошли в дальний  от алтаря угол, и в этом полутемном углу отец Валентин указал мне на небольшую икону, возле которой висела маленькая, горящая слабым огоньком лампадка.
 Икона действительно казалась старой, обрамленная в потускневший от времени металлический оклад.
- Я слышал про эту икону – сказал я – Откуда она может быть у вас?
- Это список, то есть копия принесена монахами, которые жили в нашей обители  еще  пятьдесят лет назад, когда здесь еще только начиналось строительство храма. По преданию она написана Соловецкими  монахами еще сто лет назад.
 Я смотрел на икону, на ее почерневший лик, и мне казалось, что она старше, чем говорит отец Валентин.
- Наверное, я опоздал к молитве – сказал я после долгой паузы. – Надо мне было спросить у Ефима, да я не догадался.
- А Вам вообще нужно больше обращаться к людям – строго сказал отец Валентин. – А Вы считаете, что знаете про людей все и поэтому пренебрегаете ими. Но каждый человек есть сосуд Божий, и только Бог наполняет его, и знает, чем он наполнен и как.
- Но вот сейчас, отец Валентин – ответил я, невольно скривившись от его нравоучений – Вы тоже претендуете, что знаете мои мысли. А Вы не Бог!
- Я вижу только то, что Господь открывает мне – спокойно ответил священник – Вижу, что мучаетесь Вы, муками душевными больше, чем телесными. И мука Ваша в том, что душа Ваша заперта в пороке и рвется на свободу, а Вы не слышите этого.
- А если я вообще не верю ни в душу, ни в Бога?
- Каждый верит, – убежденно ответил отец Валентин – только многие, как и Вы не понимают этого, и бегут от Бога и веры, а значит и от самого себя.
- Я не бегу от самого себя – убежденно ответил я так, как тогда действительно так думал  - Но на вопросы, которые я часто себе задаю, никто не может ответить. И Бог не подсказывает мне на них ответы.
- Душа Ваша потеряла равновесие и ищет его. Бог привел Вас к нам и показывает Вам путь к душевному спокойствию. Обратитесь к Богу, и Вы услышите это.
- Я не уверен, что мне нужно спокойствие. Три года я прожил в таком спокойствии, что мне не хочется даже вспоминать об этих годах. И оказался я у Вас не потому, что искал спокойствия, а наоборот искал выхода в жизнь, хотел найти свое место в той жизни, которая бурлит за вашим забором.
- Каждой душе нужно спокойствие и равновесие. Такова человеческая душа созданная Богом.
- Но я-то лично устал от спокойствия. Я хочу что-то предпринимать, что-то творить, или хотя бы быть чем-то занятым. Хочу что-то делать, чтобы не чувствовать себя лишним в этой жизни.
- Вы только думаете, – перебивая меня, громогласно сказал отец Валентин – что сможете этим вернуть себе душевное равновесие  и, как это часто бывает, ошибаетесь. Вы на самом деле представляете, что принесет Вам так называемое занятие делом. Вы представляете, что это дело, как и прежде принесет Вам какие-то материальные или моральные плоды, возвысит Вас, и тем самым принесет Вам самоуважение, а значит, по-вашему, спокойствие и умиротворение. Но Вы ошибаетесь!
В своей жизни Вы уже наверняка немало ставили перед собой целей, и когда достигали их, были счастливы или хотя бы довольны собой. Но надолго ли?
Ваша душа и тогда искала спокойствия и умиротворения, но найти его не могла. Потому, что мирские дела не могут дать душе покоя. Они развращают душу и делают ее все более алчущей все новых неправедных дел. И чем дальше, чем глубже душа человеческая погружается в мирскую суету, тем больше она возвеличивает сама себя. И тем самым достигает предела греховности, когда человек отрекаясь от Бога, сам начинает чувствовать себя и нести в мир дела от себя самого, как от Создателя нашего, который один лишь ведет  и направляет  нас по жизни. Всех, и верующих и нет!
- А если человек никогда не задумывается над этим. Просто живет, как миллионы других людей, и ему нравится сам процесс жизни, которую Вы называете греховной?
- Значит, он ищет душевного спокойствия и Бога не там. И тем самым идет по пути самоуничтожения своей души. Если душа не видит пути к земному покою, то она идет по пути саморазрушения, то есть к покою вечному. Но и за гробом будет ли ей покой?
 Отец Валентин замолчал и устремил на меня свой строгий и спокойный взгляд, в котором трудно было прочитать что-то, кроме того, что он только что сказал. Я молчал тоже, думая над его словами, и тогда он продолжил.
-  Вот здесь в Храме Божьем останьтесь наедине с Создателем и прислушайтесь. Господь подскажет Вам выход и подскажет путь к умиротворению. Но для этого Вы сами должны сделать усилие и отбросить все, что тяготит душу Вашу: гнев, боль, утраты, обиды, гордыню…
- И так далее – вдруг вырвалось у меня.
- Вам нужно очистить свои мысли от яростных стремлений и от Вашего отношения к людям, братьям и сестрам, которые окружают Вас.
 Представьте  себе мир Божий во всей его красе, людей занятых мыслями, так же как и Вы. Мыслями, которые они не вспомнят, так же как и Вы            через год или три года. Представьте себе течение времени и то, как оно уносит  с собой не только Ваши мысли  и настроения, но и как оно быстро меняет Вас и меняет мысли Ваши.
 Вы сами в десятилетнем возрасте думали о том, о чем уже не думали никогда, когда Вам исполнилось двадцать, а в тридцать лет не смогли бы вспомнить то, о чем Вы думали десять лет назад.
- А если я помню!
- То это только воспоминания, и они не сделают  Вас таким, как Вы были десять лет назад, и значит, через десять лет Вы можете вспомнить, как метались в  душевных поисках, и как обрели умиротворение и Бога в душе.
- И какой же вывод? – спросил я, когда отец Валентин умолк.
- Для каждого он должен быть свой – так же как и  во время всего разговора уверенно ответил отец Валентин, и посмотрел на меня своим пронзительно чистым взглядом.
- Ну, что же, сдаюсь – сказал я с иронией, но уже более смущенный, чем до этого разговора. – Вы искусный психолог – добавил я, чувствуя, что уверенность слов священника и их проникновенность неожиданно для меня, что-то заронили или наоборот разрушили ту стройность моих мыслей, которая ранее была  мною уже  привычно сформирована и  вроде бы не поддавалась изменениям, как алгебраические аксиомы.
 В ответ на мои слова отец Валентин только тяжело вздохнул.
- И в начале, было слово, – опять  заговорил он – и слово это было Бог. Это сказано в писании. Значит все остальные слова, только исходящие от этого слова, и они пусты, если мы не помним о первоначальном слове. Душа - Божье изваяние, и если в словах нет души, то слова ничего не значат. Что значат Ваши слова?
 Этот вопрос отца Валентина  погрузил меня в еще большее смущение, от которого мне было неудобно, почему-то стыдно и душно, будто бы в помещении маленькой церкви совсем не стало воздуха.
- Извините – сказал я, по  инерции все еще пытаясь сопротивляться тому чувству вины и благодарности, которое неожиданно охватило меня. – Но в отличие от Вас, мне словоблудие прощается. Я ведь даже не верующий, как Вы сами сказали.
- Словоблудие порождает необдуманность не только помыслов, но и поступков, и неверие Ваше, в том числе и от него.
- Значит, я правильно выбрал себе место рядом с Ефимом – продолжал сопротивляться я  своим чувствам, и говорил будто бы специально, наперекор тому, что чувствовал. – Подальше от монахов, чтобы не смущать их своим неверием!
- На все воля Божья! – ответил отец Валентин и перекрестил меня.
Потом он неторопливо встал, еще раз перекрестился на список иконы Казанской Божьей матери и пошел к алтарю.  Он шел так спокойно и размеренно, будто бы у нас не было никакого разговора, будто бы он выполнил то, что хотел или, то, что мог, и удалялся от меня с достоинством человека выполнившего свой долг до конца.
 А может быть, мне это только казалось, и просто отец Валентин посчитал, что говорить со мной больше не о чем, и поэтому ушел. Ушел со спокойной душой и чистотой в глазах, как у инока Анисима, совсем не испытывая никаких чувств досады по поводу моих слов и моего внутреннего сопротивления его правде, которую он пытался донести до меня. Ушел так, будто бы сразу забыв о моем существовании, со своей верой, что только Божья воля может дать любой результат, какой бы он ни был. И каков бы он ни был, видимо он заранее принимал его, и заранее не предугадывал его, не желал того, чтобы я поверил в его слова или обратился бы в Христианскую Веру, а просто знал, что по Божьей воле будет так, как и должно быть.
 И в первый раз в жизни я позавидовал и ему и монаху Анисиму, их спокойствию, их пониманию и их непониманию, их вере, дающей им, то самое умиротворение и спокойствие о котором говорил отец Валентин. Не знают эти люди ни тоски, ни душевных сомнений. У них есть ответ почти на все вопросы, и любые вопросы не ставят их в тупик.
 И я смотрел на кроткий лик Казанской Божьей матери с сожалением и грустью. Никогда мне не стать уже, такими как эти люди. Никогда не поверить в то, что Бог, пусть и всевидящий и милосердный решит и ответит за меня на мои вопросы о моей дальнейшей судьбе, о моих стремлениях, которые я  и сам часто не понимал, и не знал пойму ли.
 Для того чтобы хотя бы приблизиться к их пониманию и к их Вере нужно было действительно переломить себя, и начать жить сначала, с чистого листа. Но я знал, что не смогу сделать этого, ни физически, ни духовно. Нет сил, нет желания,  и нет, и не будет уже той духовности, которая требуется для этого. Да и времени уже нет понять их правду и их правоту. Не мог я потратить свои последние дни на непонятные мне усилия, которые  со временем может быть и объяснили бы мне многое, и может быть, глаза открыли бы мне на что-то, чего я не понимал. Но вот вернут ли они мне, ту прежнюю радость жизни, к которой я стремлюсь? Этого я не знал, и уже узнать не надеялся.


                Глава 13.
   Все когда-то кончается, кончились  и мои, показавшиеся мне бесконечно долгими, две с половиной недели заточения  в квартире Сидора. Заканчивался и сентябрь, и пасмурные дни с холодными сырыми ветрами возвещали о начале  настоящей, а не календарной осени. Холодные дожди замесили грязь на переулках и улицах города, и желтая листва кленов  рябила мелким темно-зеленым листом карагачей, перемешиваясь, так же как и сами деревья, посаженные по всему городу рядом друг с другом.
  Я опять стал ходить на «работу», однако погода не давала долго задерживаться на улице. Я  быстро замерзал, холодный ветер продувал мою куртку, а дождливые дни целиком портили все дни так, как я, опасаясь заболеть, не рисковал долго мокнуть в своей легкой для данного времени года одежде. В связи с этими обстоятельствами, а так же обдумывая свое нынешнее положение, я пришел к выводу, что нужно не только сменить одежду, но  и вообще начать приготовление к зиме. Раз уж я теперь имел надежное, как мне казалось жилье, в котором собирался остаться зимовать; раз уж судьба познакомила меня с людьми на близлежащем базарчике и тем самым дала мне еще одно средство для пропитания, то нужно было думать об обустройстве быта.
 В дождливые и  холодные дни я ходил на ближайший большой рынок, с незапамятных времен называющийся «Авангард», и получивший название по имени трамвайной остановки «Стадион Авангард».  От того стадиона Авангард, который я знал  с детства, с открытым футбольным полем, и двумя расположенными под открытым небом хоккейными коробками, уже, можно сказать, мало что осталось. Старые площадки были заброшены, а   вплотную к его полям  встал большой, просторный спортивный комплекс «Юбилейный» с большой хоккейной ареной и удобными теплыми трибунами для зрителей, а так же множеством других спортивных площадок для разных видов спорта, уместившихся под его огромной крышей. Однако трамвайная остановка и рынок все еще носили,  то название, которое было для всех привычным. Так вот на этом большом и шумном рынке, занимающем чуть ли не гектар земли, где  к моему удивлению, были построены новые просторные павильоны для каждого вида товара в отдельности, я и нашел отдел подержанной одежды. На оставшиеся  у меня доллары, которые я тут же на рынке обменял по курсу на рубли  у одного из множества людей, которые бродили возле входа с табличками «Поменяю валюту. Куплю золото», я купил себе добротные кожаные ботинки, джинсы, теплый, крупной вязки свитер, чем-то напоминающий мне тот, что подарил мне Пухлый, только почти абсолютно новый по сравнению с ним. Но в первую очередь я купил себе теплый пуховик  из крепкой, и не промокающей ткани на подобие  болонья, и затрепанную, но довольно прочную кожаную фуражку, с искусственным мехом внутри. Фуражка была  с широкими отворотами, которые могли опускаться при надобности и прикрывали не только уши, но и шею и даже щеки до половины, что делало ее, можно сказать,  зимним головным убором. На зиму я выбрал себе войлочные ботинки  на молнии спереди, которые называли в мои детские годы почему-то «прощай молодость». Они были теплыми и стоили небольших денег по сравнению с другой зимней обувью. Кроме всего прочего мне пришлось потратиться еще на теплые носки и белье, а так же на подержанную  синтепоновую  подушку и  подержанное ватное одеяло, покрытое затертым, но довольно крепким еще, простроченным по всей длине и ширине зеленым атласом. Подушка не требовала наволочки, а одеяло пододеяльника, а кроме того материал из которого они были сделаны плохо впитывал влагу и запахи, что было для меня одним из важных качеств учитывая условия моего проживания и тех людей которые приходили в квартиру Сидора. Одеяло и подушку я купил так, как за две с лишним недели, которые я провел в основном на диване, я уже не мог больше терпеть вони, которая исходила от тех же постельных принадлежностей предоставленных мне Сидором.
 Кроме этого я начал делать запас продуктов. На том же рынке, с учетом, что меня ни кто не мог узнать там, из тех людей, что торговали на маленьком базарчике, я купил несколько банок мясных консервов, а так же рыбные консервы в масле. Это были продукты длительного хранения, и поэтому я  спрятал все это в кладовке, где в свое время обнаружил книги, зная, что Сидор, никогда не заглядывает туда.
 Помимо всех этих полезных приобретений, попутно, мне, пользуясь непригодной для «работы» погодой, удалось немного побродить по городу моего детства, в основном конечно в окрестностях рынка «Авангард» так, как на более длительные путешествия у меня просто не хватало ни сил, ни средств, которые приходилось экономить и на общественном транспорте тоже. Прогуливаясь по знакомым мне с детства и во многом изменившимся улицам и переулкам, я обедал в недорогих закусочных, позволяя себе после длительной диеты поесть чего-то более похожего на настоящую пищу, и размышлял о том, как сложилась бы моя жизнь, если бы я вернулся сюда еще в молодости. Но мысли возвращали меня к сегодняшнему дню так, как я не хотел  забыть ничего, ни одной мелочи, которую потом, зимой мог бы с досадой вспоминать. Так я купил чайник. Обыкновенный алюминиевый чайник на два литра, помня, что Сидор обещал, что зимой в квартире будет газ. Я запасся так же разными мелочами, которые я утерял в дороге, или же вообще не взял с собой, когда покидал дом. Это были нитки с иголкой, ножницы, мыло, за копейки я купил  два граненых стакана, и еще многое, что мог посчитать нужным в тот момент, когда ходил по рыночным рядам и разглядывал многочисленные прилавки набитые всякой всячиной.
 Я понимал, что трачу последнюю наличность, которая была отложена у меня на «черный день». Разменял  я последнюю стодолларовую купюру из тех, что были зашиты в моем джинсовом костюме, и мог надеяться теперь только     на   деньги, что еще были на моем расчетном счету. Но денег мне не было жаль, просто я не считал пока возможным провоцировать Барона своими посещениями Сбербанка. А кроме того я уже не так страшился будущего, имея место жительства и хороших знакомых.
 И еще я заметил за собой, что толи после того как я покинул монастырь, толи после того как прибыл в родной город, что в общем-то по времени было не слишком далеко друг от друга, я стал более спокоен, более уверен в себе, и более общителен. Не так, конечно, как в прежние времена, но  и не так, как в начале моего путешествия. Это доказывало и мое знакомство с Сидором, и то, что я смог договориться с ребятами из милицейского патруля, которые вначале хотели прогнать меня с моего «рабочего места».  Но я заговорил с ними, объяснил, что с автодороги меня не видно из-за плотно стоящих друг к другу деревьев, а из-за забора стройки и примыкающего к нему  задней стены Центрального Универмага не видно с площади Васнецова. Так, что я  никому не бросаюсь в глаза, кроме тех людей кто ходит этой дорогой домой. А ходят здесь в основном люди простые, живущие  в расположенном вплотную спальном районе, и поэтому жалоб на меня не будет, да и как видно я и сам человек не плохой, спокойный, полностью безобидный калека. Пришлось рассказать им, что воевал в Чечне, и приврать, что жизнь не сложилась, и поэтому у меня нет ни жены, ни детей, ни жилья…
  И я все-таки  смог их уговорить.
 Они постояли рядом со мной, один из них спросил в каких частях и где именно в Чечне я воевал, и когда я ответил, то он махнул головой, и они ушли. После этого, проходя мимо, они только косились в мою сторону, но уже больше не подходили.
  Получалось, что моя общительность и сообразительность возвратилась ко мне только в своем родном городе. Впервые я подумал о своей малой родине еще в Москве и тогда перевел деньги на местное отделение Сбербанка на свое новое имя. Это был единственный город, не являющийся областным центром, куда я перевел деньги на свое имя потому, что всегда думал, что смогу или захочу вернуться сюда. Но прежде чем вернуться мне предстояло еще кое-что.
 В монастырской обители я прожил уже  около полумесяца. Все это время я жил у Ефима и наслаждался свободой, тишиной и созерцанием монастырской жизни, которая протекала рядом со мной, но оставалась для меня загадкой. Ефим то уходил на всю ночь, а потом спал днем, то уходил днем и возвращался поздно, но чаще исчезал с самого утра, сразу после завтрака, который он готовил, а потом  будил меня. Обед тоже  готовил Ефим сам и всегда на несколько дней, поэтому, помня про наш разговор о посте, я пока не решался вмешиваться и предлагать свои услуги. Днем я гулял по весеннему лесу, лежал на уже теплой земле, пытался собирать грибы и показывал их Ефиму, но одобрения от него не получил. Вечером я постоянно ожидал Ефима на завалинке, и ужинать до его прихода не садился. С завалинки был виден огород, а за ним и сад и я наблюдал за копающимися в земле до самой поздней ночи монахами, которые напоминали мне Садыка и месяцы, проведенные в своем доме перед побегом.
 В конце апреля, в очередной раз, встретив в наступающих сумерках возвращающегося Ефима, я заговорил с ним о работе. Вообще-то разговоры наши за прошедшее время были не слишком длительными и можно сказать, что отрывочными, только по необходимости. Вечерами Ефим часто приходил усталым и на мои вопросы коротко отвечал, что скоро Пасха и много работы.
Так вот в один из вечеров, встретив Ефима на завалинке, я сказал ему, что кое-что понимаю в садоводстве, и мог бы помочь монахам работать в саду. Кроме того мне уже надоело находиться в одиночестве без дела в то время когда вокруг все чем-то заняты. Ефим сказал, что спросит у отца Валентина, и уже на следующий день передал мне его благословение.
 Я подошел к монахам, работающим в саду и один из них – Аввакум – посвятил меня в смысл работы и определил мне участок и задачи. Работа была не сложной, и я, познакомившись еще с тремя немногословными монахами, молодыми угрюмыми парнями, стал, так же как и они окапывать деревья, подрезать сухие ветви, белить стволы. Сад был большой с множеством  фруктовых деревьев, в основном яблонь, груш и слив. Располагался сад ближе к церкви, чем огород и во время работы мне хорошо был виден церковный двор, и большое количество людей, мужчин и женщин, которые жили при монастыре, а так же тех, кто приходил на молебны из близлежащих деревень и поселков.
 В большинстве своем те, кто жил при монастыре были людьми пожилыми, одетыми бедно или просто нищенски. После церковных служб многие из них приходили на садовые дорожки, и я видел, что многие из них это калеки как и я или просто люди больные, юродивые, как выражался Ефим. Проходя мимо меня, они всегда здоровались, кто кланялся, кто крестился.
    Через несколько дней моей работы, как-то вечером я так устал, что у меня
 не хватило сил ждать Ефима на завалинке, и я заснул как убитый, не дождавшись ни его, ни ужина.  Утром Ефим разбудил меня радостный, смеющийся и сияющий весь как умытое теплым дождем солнце.
- Вставай Юрий! – гремел он на всю избу – Христос  Воскрес! Вставай соня! Какую ночь проспал! Какую службу пропустил! Владыка такую проповедь сказал, что душа моя и по сей час ликует. Вставай, я уже стол накрыл.
 После скромного завтрака овсяной кашей на молоке, которую мы запивали так же парным молоком, Ефим весело и громогласно почти заставил меня своими шутками и прибаутками одеть все, что у меня было лучшее и чистое. Мы вышли из дома, и пошли к церкви, откуда уже давно, мелко, часто и удивительно мелодично раздавался уносящийся в голубое небо колокольный звон. Ефим, веселый и величественный одновременно, обняв меня за свободную руку, и шел всю дорогу до церкви со мной рядом, устремив глаза ввысь и будто впитывая в себя эту мелодию колоколов. Он был радостный, улыбающийся и молчаливый как никогда.
 Войдя в церковь, протолкнувшись вначале через  двор, которой был полон народом, мы расстались с Ефимом. Он кивнул мне и ушел сквозь толпу, плотно стоящую в тесной церковной зале, а я прислонился спиной к стене возле входа. Возле алтаря уже сновали монахи в праздничных, новых и украшенных  вязью рясах. Народ говорил шепотом и поэтому в воздухе, пропитанном запахом ладана, удушливым маревом сгорающих свечей и  тяжелым духом человеческих тел, сгрудившихся в тесном помещении, стоял чуть слышный навязчивый гул.
 Стоял я недолго. Колокола вдруг прекратили свой переливный звон, и в наступившей тишине народ с улицы повалил внутрь церкви. Люди задевали меня плечами, втискивались все больше и больше в и так, казалось бы, битком набитое помещение, аккуратно продвигались вперед, и толпа вокруг меня сгрудилась еще плотнее. Меня совсем прижали к стене, и сердце мое вдруг бешено заколотилось, голова закружилась, и я понял, что обязательно упаду, если не выйду на воздух. Последним усилием я протолкнулся к выходу навстречу входящему по крыльцу потоку людей, и кое-как спустившись по ступеням, я свернул в сторону, вдоль стены, и наконец-то вырвался из жестких объятий толпы. Я повернул за угол, тяжело опираясь на стену, и вышел к стоящим здесь лавкам и хаотично расставленным деревянным чурбакам, на которых часто сидели прихожане, ожидая службы.
 Место это находилось с  торца церкви, откуда уже открывался вид на сад, и свежий весенний воздух ударил мне в лицо, прогоняя дурноту, освежая меня  и приводя в чувства. Я раздышался,  привалившись спиной к стене, и почувствовав себя лучше, доковылял до одного из ближайших чурбаков.
 На воздухе  я совсем пришел в себя и угрюмо смотрел  на пробивающуюся под ногами первую траву. Мысли мои были невеселы.  Я  давно заметил, что моя болезнь обостряется при большом количестве людей,  и шумная или как сейчас молчаливая толпа начинает сводить меня с ума. В свое время, сразу после того как я приехал в Россию после пребывания в германских больницах, я говорил об этом докторам и мне выписывали какие-то лекарства. Но со временем, прожив долгое время в загородном доме, я забыл об этом, и вспомнил только сейчас, когда случился этот приступ. Это опять напомнило мне о болезни, приговоре врачей, и погрузило меня в подавленное состояние.
 От невеселых мыслей меня отвлек надрывный вой мотора, и я увидел как в настежь  открытые ворота монастыря, скрипя и медленно поворачивая свой громоздкий  и угловатый корпус, въезжает старый,  с облупившейся краской на больших и ровных, как у огромного сарая боках, автобус марки КАвЗ. Такие  автобусы я не видел со времен своей юности, и честно говоря, никогда не думал, что они еще сохранились на запутанных просторах наших проселочных дорог. Этот раритет напомнил мне мое детство, поездки в пионерский лагерь «Дружба», в который каждое лето мама брала путевки от своего завода. Я даже четко вспомнил  твердые пружинные диваны внутри того автобуса своего детства, его, казавшийся  огромным, а на самом деле низкий для взрослого человека, потолок салона с люком на верху, который всегда открывался в жаркую погоду взрослыми. Его единственную дверь, впереди, возле тупорылого, с большими крыльями для передних колес, носа. Дверь открывал водитель с помощью поворота рукоятки, которая приводила в движение длинный металлический горизонтальный штырь, вмонтированный во внутреннюю поверхность двери.  Если дверь закрывалась водителем, когда вы еще находились на широкой с высокими ступенями лестнице, поднимающейся в салон, то этот блестящий штырь, проходящий вдоль передней панели автобуса, и плотно прижимающий дверь, можно было потрогать рукой. Потрогать ту часть, которая от двери доходила до барьера, отделяющего водительское место от салона, и исчезала в щели в этого барьера. Я, когда была такая возможность, и автобус был перегружен пассажирами, стоя на верхней  ступени,  глядел с интересом за барьер, который ограждал пассажиров от просторного водительского места. Барьер, который  проходил от двери наискосок внутрь салона, а потом, поворачивая по дуге, разделял салон поперек, образовывал возле входа острый угол, который расширялся до самого водительского места. В этом углу у водителей всегда лежали разные интересные вещи: домкраты, скомканные шины колес, промасленные тряпки или блестящие маслом запчасти.
 Тем временем автобус, развернувшись боком к церковному крыльцу, остановился, и дверь автобуса распахнулся. И я, напрягая зрение, сумел разглядеть тот самый блестящий штырь, предшественника гидравлических систем открывания современных автобусных дверей. Из дверей стали один за другим выходить люди одетые в странную, на первый взгляд не привычную глазу форму. Только через несколько минут, разглядывая блестящие голенища хромовых сапог,  широкие красные лампасы на просторных галифе и странные фуражки и  заломленные грязно-белые папахи я понял, что это казаки. Несколько раз я видел таких по телевизору. Таких же, как эти, в основном не молодых, мешковатых, в перекрещенных на груди портупеях, с чубами и шашками. На этих, правда, я никакого оружия не увидел.
 Выйдя из автобуса, казаки топтались  возле крыльца, шумно переговаривались пока кто-то из них что-то, что я не расслышал, громко скомандовал. Казаки сразу сгрудились, повернулись лицом к крыльцу церкви и, сдернув с головы фуражки и папахи, стали широко, уверенными движениями креститься. Тут только я увидел монаха Анисима, который скромно стоял рядом с казаками и разговаривал с каким-то пожилым, седоусым казаком, огромного роста, с большим брюхом,  туго перетянутым портупеями, и   широким поясным ремнем.  На фоне его огромной фигуры монах гляделся как тонкая хворостинка.
 А казаки, надев головные уборы, стали разбредаться по церковному двору. Несколько человек подошли  и сели недалеко от меня на лавки и чурбаки. Рядом со мной, на стоящий рядом чурбак, уселся  худой, лет сорока казак, с обвислыми усами на лоснящемся жиром лице. Одет он был в свободную светло-синюю рубаху, и темно-синие галифе с красными лампасами. На макушке чудом держалась мелкая фуражка, с узким синим околышем. Поерзав на вытертом до белизны торце чурбака, казак мельком глянул на мой костыль  и спросил: «Что, брат, в обители живешь?».
- Живу – ответил я.
- А мы вот тоже на службу приехали – тут же продолжил он – Христос воскрес! – будто спохватившись, сказал он.
Я немного замешкался  и, чувствуя себя нелепо, словно обманываю человека, ответил: «Воистину».
- Да, праздник у всех, – продолжал казак, как ни в чем не бывало – а мы вот отстоим службу и опять на службу.  Он вяло хохотнул.
- Начиная с осени, горожанам теперь огороды охраняем. Замучили их в прошлом году ворюги, бомжи разные, за цветным металлом охотники. Крушат все, ломают. Тащат все, что под руку не попадется. Как осенью огородный сезон кончается, так они давай по огородам шнырять, водные вентиля снимают, дома рушат и жгут, чистые бандиты. Месяц назад, в марте, ребята поймали двоих да высекли нагайками. Так теперь прокуратура уголовное дело на них завела. Хорошо, что игумен Валентин похлопотал за ребят, а то бы посадили ни за грош в тюрьму, за  нехристей этих.
- А как же людей бить! Это что по-божески? – вырвалось у меня.
 Казак зыркнул на меня черными глазами и смущенно хмыкнул в усы.

- Понятно, что надо было в милицию – сказал он уже не так искренно, как раньше. – Так мы, сколько их до этого в милицию сдавали! А их на следующий день отпускают. И получается, что толку никакого. Вот ребята и устроили самосуд. Ну, их, конечно, на казацкий круг, ну и вообще наказали по-своему. А я так считаю, что Бог за тех нехристей простит так, как не люди они,  а чистые дармоеды и вредители. Они  вошь, от которой не избавиться никак, либо голову в керосин, либо стригись наголо.
 Власти крепкой нет, вот, что я тебе скажу. Наш атаман и к главе района ходил и к губернатору обращался.  А толку то?
 Вот и порешили, что теперь как поймаем этих ворюг, то сюда их, в обитель на воспитание отцу Валентину привозить будем. На том и дело в прокуратуре умяли.
   Хор в церкви громко грянул молитву, и казаки разом поднялись. Мой собеседник тоже встал.
- Пойдем, что ли? – спросил он.
- Я не могу – смущенно сказал я, получалось, будто я жалуюсь. – Я еле вышел оттуда, духота.
- Да-а! – сказал сочувственно казак. – Народу много, праздник. Ну да Бог тебя и отсюда услышит.  Не болей брат – козырнул мне казак и пошел вслед за товарищами к церковному крыльцу.
- Бог в помощь – неожиданно для себя сказал я, ему вслед, вспомнив слова Ефима.
- Спасибо – бросил он торопливо на ходу фразу, и видимо сразу забыл обо мне.
 Казаки толпой повалили в церковь, а я опять остался сидеть один. Я задумался о том, что люди здесь в провинции живут другой, совсем не похожей на жизнь столицы жизнью. Их жизнь проще, ближе к природе. Их движения неторопливы, а помыслы их чисты. И простота их мыслей и дел, и  скромность их помыслов и их ошибок и заблуждений, наверное, не вызывает  у них самих ни дурных мыслей, ни беспричинной  злобы, ни сомнений. И их рассудительность даже в отношении своих врагов никогда не сделает  их ни циничными убийцами, ни кичащимися соей властью над людьми или влиянием на кого бы- то не было  неврастениками. А именно такими типами  полным полна наша столица, привлекающая к себе не только талантливых и самоотреченных, но и  пробивных, жадных, изворотливых, жуликоватых, аферистов, параноиков, бандитов, подхалимов и сумасбродов. Именно они с гордостью величают себя москвичами после двух лет жизни в столице.            Это они, несмотря на их приверженность своей  национальности,  вероисповеданию, атеизму, а чаще с одной только  верой в силу своей  избранности, или силу денег и связей, наполняют  Москву тем  издевательским колоритом в отношении «задрипанной деревенщины» или «сибирских лапотников», а так же  еще сотни придуманных ими прозвищ в отношении провинциальных искателей своей судьбы, какими еще совсем недавно они были сами.
 И если всю эту массу, осевшую за последнее  время в Москве, считать москвичами, то это им, жителям наших городов и сел, впору тыкать в нас пальцем  удивляясь нашей суете, бестолковому существованию, и  стремлению к роскоши, которая кажется им глупой и  по-детски не серьезной. Диковинной, но  скорее всего, бесполезной  с их точки зрения. И такие мужики как этот казак, не бросят свою жизнь, если предложить им поменять ее на роскошную жизнь в Москве. И это совсем не потому, что им не хочется жить лучше и богаче. Просто та жизнь для них настолько же чужая и далекая, как  она может быть чужой и далекой для жителя другой планеты, если такие конечно имеются.
 Такие мысли уже посещали меня как-то, когда я приезжал по делам в подмосковные районы и соседние с Московской области, и сталкивался с людьми, живущими  в деревнях  рядом с богатыми дачными поселками отстроенными москвичами. Приезжал-то я конечно, к обладателям домов в дачных поселках по разным делам своего предприятия, но сталкиваясь с местными жителями невольно. То по поводу помощи моему застрявшей в непролазной грязи  автомобилю, то для того чтобы залить воды в радиатор автомобиля, а иногда и просто случайно.
 Особенно мне запомнилась одна деревенька в Рязанской области, в которую я попал по надобности, которую теперь уже и не вспомню. Но сама деревня, ее убогость, облепленные мхом, почерневшие срубы колодцев, покрытые соломой толи дома толи сараи, кривые, будто протоптанные пьяными мужиками деревенские дороги, заросшие по обочинам высокой травой, отсутствие телеграфных столбов для электричества, но главное жители, поразили меня тогда. Навстречу моему современному  «Мерседесу» попадались люди одетые так, что мне иногда казалось, что я незаметно для себя перенесся в действие какого-то фильма происходящего в конце девятнадцатого, позапрошлого, века.  На узкой дороге мне пришлось остановиться, пропуская встречную телегу, и мужик в затертой фуфайке перепоясанной ремнем, вдруг захохотал, показывая мне чистые белые зубы. От смеха тряслась его жидкая бороденка и копна светлых волос.
- Куда же ты, родимай? – крикнул он, и стеганул толстозадую ленивую лошадь кнутом так, что та встрепенулась и перешла на рысь, пронося мимо меня  телегу, клубы пыли, и задорный, заразительный смех мужика.
 Не знаю долго ли я сидел возле церкви. Время будто остановилось, и я сидел со  спокойствием и даже блаженством, прислушиваясь к церковному хору, и впервые за последнее время чувствовал себя так же беззаботно и легко как, наверное, тот мужик, который проезжал мимо меня на телеге. Я не знаю, что привело меня в такое настроение. Может быть, воспоминания о поездках по тем подмосковным местам вспоминались мне сейчас как-то особенно приятно, а  может быть, я представил себя как тот мужик, здоровым, смешливым и беззаботным.
 Однако очнулся я от непонятных мне самому мыслей только когда народ шумно, с топотом и гомоном, повалил из церкви на церковный двор. Сплошной поток людей разделялся на несколько потоков, кто-то шел  сразу к настежь открытым воротам, кто-то суетился и останавливался на церковном дворе, а кто-то стал занимать места на лавках и чурбаках вокруг меня. Я стал различать уже знакомые мне лица обитателей монастыря, таких же, как я калек на костылях, слабоумных или трясущихся «юродивых», старух в черных платках, всегда передвигающихся по саду плотной кучкой.
 Еще через какое-то время ко мне подошел Ефим, который держал в руках большую матерчатую сумку, набитую чем-то доверху.
- Ну, что пойдешь разговляться со всеми в общую? – спросил он меня весело, все еще сияя, как и утром.
- Да, нет уж Ефим! – сказал я, улыбаясь ему в ответ. – Я лучше с тобой. Если ты не против?
 - Тогда пойдем – громогласно сказал Ефим, и вдруг неожиданно еще громче обратился ко всем сидящим вокруг – С праздником вас еще раз, православные. Христос  воскрес и искупил грехи наши! Радуйтесь празднику святому!
- Воистину воскрес, отче! – немного нестройно, вразнобой, но почти хором ответили  постоянные жильцы обители, и стали креститься, а кто и осенять крестным знамением самого Ефима. Я поднялся и заковылял вслед Ефиму, который продолжая поздравлять с праздником направо и налево, почти всех кого видел, и неторопливо шел к тропинке вьющейся вниз по склону среди уже зеленеющих грядок  и полос перекопанной монахами огородной земли.
 - Только у меня сегодня гость из соседнего села – обернувшись, сказал он и  остановился в задумчивости. – Ну, я хотел сказать, у нас с тобой гость – поправил он сам себя, но продолжал о чем-то думать.
- Что за гость? – спросил я, удивленный переменой его настроения.
- Увидишь – откликнулся Ефим и улыбнулся  мне лукаво и весело. – Подожди меня здесь – вдруг быстро сказал он и, поставив мне в ноги тяжелую сумку, быстро свернул на боковую тропинку.
 Я остался стоять, недоумевая его поспешности, которую он никогда не проявлял, а Ефим стремительно уходил в сторону и даже немного назад.  Прихожане и жители обители, и гости, в которых я узнавал и форму казаков, от церкви дружно двигались к длинному церковному зданию, в котором находились не только комнаты для жильцов обители, но и кухня,  и общая монастырская столовая. И Ефим, удаляющийся от меня, тоже двигался в туже сторону, но только со стороны огорода. Я сразу же подумал, что он забыл пригласить своего гостя, и идет теперь за ним, но потом вспомнил его слова, что гость из деревни, и что он его уже видимо, пригласил, и понял, что этого гостя не может быть на общем обеде, если он обещал прийти к Ефиму. Впрочем, кто их поймет с их обычаями и правилами. Я не стал гадать, а просто стал ждать возвращения Ефима.
 Но и, правда он вернулся не один, и не с пустыми руками. Вместе с ним подошел человек большого роста, с черной гривой волос и с виду похожий на цыгана.  На его лице сияла белозубая, даже ослепительная от черноты его кожи и волос, улыбка, большие черные глаза излучали усмешку, как-то холодно, будто отдельно от всего лица.  При его приближении, и разглядев эту затаенную усмешку, я был совсем уже уверен, что это цыган. И одет он был соответствующе, в просторную рубаху яркого голубого  цвета, а поверх, в кожаную жилетку с множеством карманов и карманчиков, и широкие штаны, заправленные в сверкающие голенища яловых сапог. Монахи  носили под рясой простые солдатские кирзовые сапоги, прихожане церкви одевались всегда скромно, в одежды черные или темного цвета, поэтому яркий наряд пришельца выглядел удивительно.
- Христос воскрес! – сказал, улыбаясь, незнакомец.
- Воистину! – ответил я, удивленно поглядывая на Ефима.
Но незнакомец сам, первый подал мне руку, и я пожал ее, большую, крепкую и скоблящую ладонь жестким мозолистым слоем.
- Это кузнец здешний, – сказал, улыбаясь мне ободряюще Ефим – Семен!
Я назвал себя, и мы пошли к дому Ефима вместе, Семен с Ефимом впереди, а я чуть сзади. Семен нес сумку, которую забрал у меня из-под ног, а Ефим нес что- то завернутое в газету, что прихватил где-то во время короткой отлучки за нашим гостем. Они говорили между собой о какой-то работе кузнеца, о каком-то заборе, который тот должен выковать к определенному времени. Семен говорил, что много работы, и что он может не поспеть к сроку, что материала мало, и еще что-то, на что я мало обращал внимания, как на непонятный мне разговор. Я только обратил внимание, что Семен постоянно смеется, или коротко хохочет, хотя ничего смешного ни он, ни Ефим не говорили. Видимо такая уж у него была манера разговора.
 Возле дома Ефим предложил мне посидеть на завалинке пока они с Семеном накроют на стол. – Отдыхай пока – сказал Ефим, и они вошли в дом, все так же оживленно разговаривая и посмеиваясь.
 Я присел на завалинку, и стал смотреть в сторону леса. После толкотни в церкви и нахождения среди множества людей, мне хотелось пойти туда прямо сейчас. Уединится среди уже знакомых мне деревьев и полян, и побыть хоть немного наедине с собой. Но неудобно было уходить, и покидать людей, которые уже накрывали на стол и, наверное, ждали ли бы меня, если бы не нашли на месте, где оставили.



                Глава  14.
  Почему-то  день пасхального праздника в обители запомнился мне во всех подробностях. И я иногда сам не знаю, почему так часто вспоминаю его. В тот день я познакомился с кузнецом Семеном, и с участковым милиционером Гостюхиным, но впоследствии я встречался с ними неоднократно.  И все же тот день был нашим  первым знакомством и знакомством не простым. Знакомством, которое во многом потом определило наши взаимоотношения, приязнь, которая возникла не сразу и странным образом переросла  если не в дружбу, то, во всяком случае, во взаимоуважительные и  даже приятельские отношения.
 И так, я сидел на завалинке, ожидая, когда Ефим с Семеном позовут меня обедать, когда  из-за угла избы вдруг вышел  незнакомый человек. Он возник так неожиданно, что я даже не сразу заметил, что он одет в милицейскую форму. Милиционер, не замечая меня, шагнул к крыльцу и я невольно вздрогнул, что видимо и привлекло его внимание. Он уже занес ногу на ступеньку и остановился, заметив меня.
  Мы встретились взглядами, и я успел разглядеть его, пока он смотрел на меня. Был он уже в возрасте,  по виду старше пятидесяти лет. Ростом не высок, примерно такой же, как Ефим. На морщинистом лице выделялись белесые глаза с колючим, угрюмым взглядом. Из-под сдвинутой на затылок  старенькой милицейской фуражки с низкой тульей, «ежиком» торчали коротко остриженные седые волосы. Форма на нем была тоже старая, выцветшая, не современная какая-то. Через плечо висела планшетка на длинном ремешке, как у летчиков из военных кинофильмов. Погоны на плечах его кителя были изломанные, помятые и тусклые, видимо из-за неоднократных стирок.
- Гостюхин! – вдруг хриплым голосом сказал милиционер, и добавил – Участковый инспектор милиции.
Только после этого он отвел взгляд, вытер рукавом кителя пот со лба и козырнул небрежно, чуть тронув козырек фуражки кончиками пальцев. Я молчал, не зная, что сказать, и перебирая в голове все возможные варианты и причины, по которым милиция могла искать меня.
- Ефим дома? – не дождавшись от меня ответа, спросил Гостюхин устало, будто выдохнул.
- Да – ответил я, все еще не поборов охватившее меня оцепенение.
 Гостюхин мотнул головой и, поскрипывая ступенями, поднялся в дом, оставив меня в недоумении.
 Но уже через несколько минут я сидел за столом в неожиданной для меня компании и, не зная, что и подумать молчал, пока гости разговаривали между собой о малопонятных мне вещах из быта деревенской жизни. Гостюхин спрашивал что-то у Семена, а тот отвечал ему и похохатывал, и мне даже показалось с какой-то издевкой. Лицо Гостюхина не менялось во время разговора, он был все такой же, угрюмо усталый.
 Ефим в это время  заканчивал «сервировать» стол. Он положил в центр стола, где стояла крупная деревянная солонка, большой пучок зеленого лука и гордо оглядел стол. На столе  грудой лежали крашеные яйца и пасхальные куличи, большие жареные рыбины, куски вареного мяса и нарезанный большими кусками хлеб. Кроме этого сбоку лежал рассыпанный кулек с дешевой карамелью и пряниками. Картину завершала большая зеленого стекла бутылка с яркой этикеткой, на которой было написано «Кагор», и расставленные вокруг нее граненые стаканы.
 Ефим встал, и разговор стих. За ним поднялись гости, и я с некоторым запозданием. Ефим громко, мешая понятные мне и старославянские слова, прочел молитву, перекрестил стол и в заключении сказал: «Возрадуйся люд честной, Христос  Воскрес!». Ему ответил только Семен: «Воистину воскрес!», после чего Ефим и Семен истово широко перекрестились и все сели.
 Семен разлил в стаканы темно-красное вино, и первым поднял свой стакан. «С Воскресеньем Христовым!» - сказал он, и все выпили до дна, а я только пригубил свой стакан. Все дружно стали закусывать, и я с удовольствием ощутил во рту уже забытый за столько дней вкус мяса и теплого хлеба. Семен с Ефимом опять заговорили о кованой ограде, так будто бы нас с участковым за столом не было.
 Через какое-то время Гостюхин повернул ко мне голову и заговорил,  будто продолжал прерванный когда-то со мной разговор.
- То, что Вы человек образованный, и то, что зовут Вас Юрий мне уже известно. А вот то, что Вы неверующий этого почему-то нет. Вот что удивительно!
Я ответил сразу, не задумываясь, уже больше, и не опасаясь этого человека, и понимая, что он пришел не по поводу меня, а именно к Ефиму.
- Удивительно, что не сказали, или удивительно, что не верующий? – спросил я, с нескрываемым сарказмом.
 Гостюхин неторопливо мокнул остатки недоеденного им яйца в общую солонку, неторопливо прожевал и только тогда ответил.
- Да, пожалуй, и то, и другое.
- А Вам даже  здесь все докладывают? – спросил я уже более резко, с раздражение, считая его вопросы и этот невинный тон оскорбительным для себя.
- Ну, не здесь – так же не торопливо продолжая жевать, отвечал  участковый – и как видите, не все. Но вообще-то я всегда в курсе.
- Бандитов ищите? – спросил я с открытой неприязнью так, как его спокойствие и уверенность почему-то раздражали меня все больше. Может быть потому, что было у меня ощущение не разговора, а допроса.
- Работу свою исполняю – так же спокойно ответил Гостюхин, и продолжил, подняв на меня свои колючие глаза – Да Вы ешьте! Я, почему спрашиваю-то? Потому, что в обитель люди не верующие не приходят. Ну, по крайней мере, я такого не помню, чтобы пришел  кто-то в обитель и назвался не верующим.
- А он, Николай Федорович, тоже не назывался – вдруг вмешался в разговор Ефим.
- А ему и не надо – неожиданно быстро ответил участковый – Это и так видно, а тебе брат Ефимий  в первую очередь.
- А вот тут ты Федорович не прав – строго сказал Ефим. – Если человек креста не носит, не крещен и крестного знамения на себя не налагает, это не значит что он не верующий. Младенцы тоже не сразу понимают, зачем у них крест на шее, и зачем крестное знамение нужно, но, однако от этого они неверующими не становятся…
- Да вроде не похож он у тебя на младенца – перебил речь Ефима Гостюхин.
- А это кому как посмотреть – повысил голос Ефим. – Если человек только к Богу стопы свои направляет, то для Господа Бога он младенец несмышленый, который только пытается постигнуть суть его и понять слово Божье. Ты сам-то в обитель Божью ходишь, но не к Богу приходишь.
- Я на службе – уже опять спокойно и даже нехотя ответил Гостюхин.
- А разве одно другому мешает? – взвился еще больше Ефим. – Мы все Господу Богу служим, но и хлеб насущный себе, тоже добывать, не забываем.
 Гостюхин спокойно дожевал кусок кулича и ответил так же спокойно, как говорил и со мной.
- Вроде праздник сегодня, а ты опять со мной разговоры заводишь, из-за которых мы с тобой постоянно ссоримся. Удивительно мне, сколько лет тебя знаю, а вроде бы ты никогда  не препятствовал моему общению с паломниками. Я думал, ты понимаешь.
- Так и я думал, что ты понимаешь – уже спокойно сказал монах. – К нам приходят люди увечные и душой и телом, но не спрашиваем мы их, зачем они пришли. Пришли – значит, посланы Богом. Пришли - значит, Господь направил их…
-  Да не понял ты меня, Ефим – с досадой в голосе перебил его участковый. – Я к чему вел? К тому, что все кто к  вам приходят, верующие или не верующие, все равно говорят о своей вере. А он вот не только не говорит, но и  не пытается, чтобы его за верующего приняли. Все крестятся, и поклоны бьют, а какие среди них бывают, ты и сам знаешь. А раз он так открыто показывает свое неверие, хотя человек он явно не глупый, то мне хотелось бы знать почему. И в первую очередь, почему он не верующий здесь, в обители?
- Так я тебе за него уже ответил – резко бросил слова в сторону милиционера Ефим.
- Ну, ответил и ответил – примирительно сказал Гостюхин, и как будто бы и, правда, забыл о  словах Ефима, и  потянулся еще за одним яйцом. – А насчет веры моей мы с тобой никогда не говорили. Но раз уж ты спросил, то я тебе отвечу. Я тоже, Ефим, верующий. И от веры своей никогда не отрекался. Так же как твои иконы в углу – Гостюхин кивнул на одинокую икону в избе – мой партбилет  у меня дома лежит, в шкатулке, на видном месте. Двадцать лет лежит, с тех самых пор как однажды вынул его и положил. Но я, в отличие от тех, кто сюда к вам на шикарных машинах иногда приезжает, не отрекался от своей веры и партбилет не сжигал. Так что веры у нас с тобой Ефим разные, но любая вера достойна уважения. Так что ли сейчас говорят?
Гостюхин улыбнулся, глядя на Ефима и вдруг весело,  как молодой, засмеялся.
- Да, какая же это вера? – удивленно, но уже без напора, и как-то смущенно сказал Ефим. – Это сатанинская вера! Такие-то вот с партбилетами  и церкви в конюшни превратили и  святых отцов убивали, аки слуги Дьявола.
- Ну,  на эту тему мы с тобой Ефим, если хочешь, потом поговорим – сжав крепко скулы, сказал Гостюхин – А праздник  Пасхи, я, хоть и партийный, всегда с людьми встречал, и верующий народ никогда не притеснял, с тех самых пор как здесь служу. А было это еще в те времена, когда  вместо обители вашей, здесь только несколько старцев в землянках жили, а над колхозной конторой красный флаг висел.
- Ну, надо же, Ефим! – после недолгой паузы опять засмеялся Гостюхин. – Сколько лет мы с тобой знакомы, а никогда так откровенно не разговаривали.
И уже обращаясь непосредственно ко мне, он добавил:   «Видать  Юрий,  Вы
человек не простой, раз брат Ефимий за Вас голос свой поднял. Я  такого-то и
не помню».
Ефим  все еще смущенно смотрел в окно, будто что-то там разглядев.  Семен сидел с задумчивым видом и был похож на опечаленного чем-то цыганского барона.
- Ладно, поговорили! – прервал повисшую паузу Гостюхин, и толкнул в плечо Семена. – Наливай, праздник все-таки.
-  А и, правда! - суетливо  заерзал на табурете Ефим – Великий праздник, а мы греховодничаем. Душу засоряем мирскими разговорами и чувствами порочными.
 Семен тоже встрепенулся и стал наливать в стаканы вино.
- А все же, все что Господь ни делает, все делается  по его воле, и с определенной  целью. Вот с какой целью? Это уже познать человеку, наверное, не дано. Но во всех делах его есть высшая справедливость. И в рождении человека и в его смерти, и в приходе к Богу, и во здравии и в болезни. Во всем есть Божий промысел, но понять его может только святой человек, такой как наш отец Валентин.
 Мы подняли опять стаканы и, поздравив друг друга еще раз с праздником, выпили. На речь Семена ни кто не ответил, и я, видя, что все остальные молчат, не выдержав, спросил его то, что давно уже вертелось у меня на языке.
- Ты хочешь сказать, что за свою болезнь я Бога должен благодарить?
В избе сразу повисла тишина, даже Гостюхин перестал жевать и искоса посмотрел на меня своими белесыми, как всегда непонятно что выражающими глазами. Я услышал как громко от досады «крякнул» Ефим, как всегда когда слышал, то, что ему не нравилось.
- Господи! – громко сказал Ефим, прерывая паузу, и воздев руки к низкому потолку. – Прости нас! За мысли и слова наши грешные! Укрепи веру нашу, и пошли благодать народу твоему православному!
 Семен молчал, и сколько я не смотрел на него, но он, как будто бы  не  замечал моего взгляда.
Мы доели праздничный обед, и Ефим предложил пить чай, но неожиданно Гостюхин отказался и стал собираться. На прощание он подал мне руку.
 До свидания! – сказал он, и пошел к выходу.
 Как не странно, больше он руки ни кому не подал и слова не сказал, даже не поблагодарил Ефима за обед. Он одел через плечо планшетку, потом фуражку и, козырнув всем,  повернулся к двери.
- Провожу тебя – утвердительно сказал Ефим и пошел за ним следом.
Когда они вышли я подумал о том, что всех этих людей соединяют какие-то странные и пока не понятные мне отношения. А может быть, их отношения мне были непонятны потому, что я не понимал, да и не мог, за такой короткий срок понять ни образ их жизни, ни их самих до конца. Непонятно почему Семен не ответил на мой вопрос. Непонятно почему Гостюхин, человек убежденно не верующий в Бога, не поддержал меня, и ничего не сказал. А  самое  удивительное, почему же промолчал Ефим, который с такой горячностью спорил с Гостюхиным, не ответил на мой явно не понравившийся ему вопрос, как он сделал бы обязательно, если бы мы были вдвоем. Я  чего-то недопонимал в их общении, отношениях, и в их поведении,  и это что-то кажется, мне никто не смог бы объяснить.
 Семен в это время уже помыл стаканы и разлил в них крепкий чай. Он поставил один стакан передо мной и положил рядом горсть мятных пряников.
- И все-таки, мил человек, справедливость есть во всем – сказал он спокойно, продолжая наш незаконченный разговор. – Но так как это наука Божья, то говорить о ней в отношении тебя или меня, как-то неправильно.  Свое-то мы всегда ощущаем больнее, острее и ближе.  А вот если говорить об этом как о Божьем провидении, то тогда понять и тебе и мне легче будет. Только вот по уровню мы можем с тобой не сойтися.
Семен захохотал раскатисто и громко  так, что  я даже вздрогнул, все еще   
 никак не привыкнув к его привычке хохотать  к месту, и не к месту.
- Как это по уровню? – вырвалось у меня  удивленно.
- А по-разному может быть – ответил легко Семен. Так, как будто говорил о вещах понятных любому мальчику.
- Вот ваша мирская справедливость основывается на чем? На каких-то там принципах. Я так понимаю, что в миру каждый имеет эти самые принципы. Хотя  и не задумывается, что принципиальным никому быть не позволено. Понял о чем я? – хитро прищурившись, спросил Семен.
Я задумался, слишком не разборчиво и путано он говорил.
- Ты имеешь в виду, что никому  нельзя навязывать свою точку зрения?
- Ну и это тоже – соглашаясь, махнул рукой кузнец. – Вообще я хотел шире сказать, но у меня пока слов не хватает.
Семен задумчиво почесал пятерней черную шевелюру волос и сказал объясняя: «Учусь я еще. Пока не ленюсь». И он опять загоготал своим громким пронзительным смехом.
- По церковным книгам учитесь? – спросил я скептически, и мой тон, кажется, не ускользнул от моего собеседника.
- Ну почему же? – криво улыбнулся кузнец. – Литературу читаю, как говорит наша учительша сельская, классическую.
- Это что – я уже с интересом смотрел на сельского кузнеца, читающего классическую литературу – Тургенева, Толстого, Достоевского…
 Пока я говорил, в сенях забухали тяжелые сапоги, и потом стукнула, закрываясь, дверь в сени. Вошел Ефим и сразу с порога, услышав  мои последние слова, спросил: « Достоевский, это который про бесов написал?»
Спросил он так серьезно и с таким своим пониманием вопроса, что я невольно рассмеялся. Рассмеялся искренно, с удовольствием  в  первый   раз
за этот день.
«Да, Ефим, он написал роман «Бесы» - сквозь  смех сказал я и, видя, как помрачнело лицо Ефима, я продолжал смеяться, хотя понимал, что ему  это неприятно.
- Ну, я и говорю про бесов – сказал сердито Ефим, усаживаясь за стол. – Разве ж  это мыслимо про бесов книги писать? – добавил он уже возмущенным тоном. – В святом писании они упоминаются как черная сила, слуги дьявола. И хватит с них! А расписывать про них романы это разве по-божески?
 - Так он имел в виду людей под этим словом, Ефим – сказал я, перестав смеяться, и чувствуя себя немного виноватым перед этим добрым и простым человеком.
На мои слова Ефим почему-то опять с досадой крякнул.
- Да что ж я не понимаю что ли, что они не с рогами и копытами, а в душе людской. Ты уж совсем нас глупыми считаешь, Юрий. Ты, конечно, человек образованный, сразу видно. Но гордыня в тебе такая, что упаси Господь!
   - Вот  Ефим называет это гордыней – опять вступил в разговор Семен –
Гостюхин – недалекостью, а учительша, у которой я книги  беру, говорит мне про какую-то ограниченность мышления. А у нас в лагере, где я срок отбывал, говорили «понты колотить».
 И ты уж не обижайся, мил человек, но кажется мне, что ты, и такие как ты, любите «понты колотить». Показать любите какие Вы умные, образованные, и на простых людей, как мы, смотрите с гордыней, недалекостью своей, и с ограниченностью мышления.
 В лагере воры, ну те которые из блатных, закоренелые грешники хуже нашего Гостюхина, тоже так разговаривали, на своем, понятном только им языке. Учительша молодая тоже все умные речи говорит, а понять ее сложно. Жить меня учит, а сама вчера только от мамкиной юбки оторвалась.
 Вот я и говорю, прочитал я в книжке это слово принципиальный, и попросил учительшу мне растолковать. Мудрено она, конечно, объясняет, но понял я одно, что все вы и воры и те, которые большими деньгами ворочают, и власть наша местная, и такие вот как ты образованные, все вы принципиальные. Ты вот тоже, наверное, принципиальный, и знаешь, кто есть кто. А я считаю, что принципиальным  быть легко, когда жизнь дает тебе такую возможность. Если родился у богатых или образованных родителей, если не воровал чтобы быть сытым, а потом чтобы быть не хуже чем все. Ну а дальше - больше! Деньги они как зараза, навроде наркотиков.
 Ты вот если с детства мог себе позволить все без напряга, значит ты принципиальный, и можешь этим гордиться. А, по-моему, гордиться своей принципиальностью, или богатством, или образованностью, это все равно, что гордиться своей национальностью. Бог только определяет, родиться  ли тебе богатым или бедным, русским или татарином. Вот и получается, что считать себя выше других только потому, что Бог дал тебе то, чего не дал другим это самая большая глупость, или гордыня, или «понты», если хочешь. И если человек не понимает этого, то в этом и есть высшая Господня справедливость. В том, что Господь дал тебе все или почти все, а ты этого так и не понял, и значит, не можешь быть действительно умнее меня, хотя и учился в институтах, книг много прочитал и изучал науки разные…
 Кузнец вдруг запнулся на полуслове, и его на вид грозное лицо расплылось в широкой улыбке.
- Для тебя, небось, это все тарабарщина? -  уже добродушно и без прежнего запала спросил он.
Я думал о том, что Семен  не так-то прост как кажется. И в жизни ему тоже видимо досталось, но все же, ему здоровому рассуждать  куда легче, чем мне в сегодняшнем моем положении. Он дома, он при своем деле. Есть у него, наверное, и семья, и друзья вроде Ефима. А я-то вот как неприкаянный, и верно получаюсь глупым. Все что было, утерял, родные люди оказались чужими мне, и моя образованность не помогла заслужить ни их любовь, ни их сочувствие. И обвинять в этом кроме самого себя мне некого.
 Как оказалось, что мое работа и погоня за прибылью, погоня за положением в обществе, которому до меня не было ни какого дела, стало для меня важнее, чем своя семья, чем дети, жена и их любовь, о которой я никогда не задумывался последнее время? Почему моя жизнь, которая была наполнена до предела событиями, оказалась пустышкой, как только я выпал из того бесконечного потока дел, который казался мне самым важным, и который заменил мне и общение с детьми, и любовь жены? В одночасье из сильного и нужного сотням людей человека  я стал не нужен никому.
 Я стал лишним, хотя всю жизнь до этого считал себя необходимым семье. За три года моей болезни мои старания в отношении моего дела пошли прахом, а мои заслуги перед семьей были слишком малы, чтобы рассчитывать на пожизненное уважение, уже не говоря о любви.
 Да, теперь я вспоминаю о любви к жене, о любви к детям, а тогда я не слишком-то заботился об этом. Что нужно чтобы тебя любили? Очень простые вещи. Быть чаще рядом. Интересоваться  делами детей, жены. Принимать участие в их жизни, которая в моем случае проходила мимо меня. И оправдания о моей занятости своим делом, теперь не имеют ни какого значения так, как они могут остаться только оправданиями, но не вернут мне того, что я не смог заслужить  или, скорее всего не удержал. Именно не удержал, оттолкнул, отвернулся и погубил ту любовь, которая конечно была у моих детей ко мне. Те отношения, которые были когда-то у нас с женой.
 Теперь остается только жалеть, и позволять жалеть себя. Потому, что потерю, которую я стал ощущать, я пока еще не пережил. А свое место, которое я не видел больше в своем доме, я еще не нашел. Я не знаю что хочу, и что ищу и поэтому вполне заслужил жалость, которую  я,  никогда  не
 позволил бы в отношении себя в лучшие свои времена. Однако во мне все-таки осталась еще крупица самоуважения и гордости. Хотя может быть и правы монахи, не гордости, а гордыни. Но различие одного от другого мне еще предстоит только понять. Вот только смогу ли?
-Я понял Семен, что ты упрекаешь меня в снобизме? – задал я ему вопрос, специально выбрав малопонятное для него слово, чтобы уколоть этого философа, который считал, что его беды несравнимо более тяжелые по сравнению  с  моими.
  Вначале в ответ Семен только ухмыльнулся, дернув углами губ. Но потом все-таки ответил.
- Ты опять меня не понял – сказал он добродушно.- Я никого не упрекаю. Упрекать и злиться это значит опять стать глупым. Таким я уже был. Но поняв всю справедливость Господню, не обвиняю больше никого, ни в чем, и не ищу справедливости мирской. Потому, что ее нет.
- Хорошо! – согласился я.  – Но как же, быть тем, кто не понял эту справедливость и продолжает гордиться тем, что он богатый, или честный как Гостюхин, или тем, что он русский, или что он умнее других? Для них значит, справедливости нет, и им положены только испытания?
 - А Божья справедливость для всех одна: и для верующих и для не верующих, для понимающих, и для не понимающих. Потому как перед Господом Богом мы все равны. Просто тем, кто верует и понимает, живется легче. Душа от понимания этого освобождается от забот мирских мелких и не нужных, и не мечется человек в поиске души своей, не ищет во всем непонятное, не видит вокруг себя только злобу, и не пытается возвыситься среди  себеподобных  ни с помощью силы, ни с помощью денег, ни с помощью...
- Легко только дуракам живется - перебивая Семена, вмешался в наш разговор, молчавший до этого Ефим. – У нас вон юродивые и увечные страдают не только телесно, но и душевно. Потому что  человек он  и есть человек. Он всегда мучается и сомневается так, как душа его не совершенна, и вера его не крепка. Кабы у всех у нас была крепкая вера, резвее ж мы были бы не святые? А так скажи-ка Семен, какие из нас с тобой святые? А?
 Ефим тяжело вздохнул, будто переводя дух после тяжелого подъема в гору.
- Ты вот, Семен, вроде бы и правильно говоришь. А ведь Юрий прав. Получается, что упрекаешь ты его. Упрекаешь за все грехи человеческие. А разве он несет ответственность за грехи рода человеческого? Христос эти грехи кровью искупил, нам в науку и назидание. Две тысячи лет прошло, не одно поколение уже ушло в мир иной, а люди все еще не совершенны, и в темноте греха плутают, и будут плутать. Потому что грешен человек, и ты Семен грешен, когда говоришь, что не судишь и не осуждаешь мирского, а сам словами своими и судишь  и осуждаешь. И я, раб божий, грешен, что не могу ни кому из вас высказать всего, что хотелось бы, нет у меня слов таких. Не дал Бог мне дара такого за грехи мои, а потому надо вам обоим чаще в церковь ходить, да отца Валентина слушать.
 После слов Ефима воцарилась тишина, в которой было слышно, как по избе летают и  жужжат первые весенние мухи. Я не хотел больше говорить и спорить не о чем. Я вдруг почувствовал себя уставшим и  одновременно умиротворенно спокойным. Толи от выпитого вина, толи  от непривычно сытного обеда, а может быть и от того и другого меня потянуло на сон. Хотелось встать, пройти через избу и просто лечь на свою лежанку отвернувшись к стене.
- Иди-ка, Юрий ложись, отдохни – наверное, заметив мое состояние, сказал Ефим. – Самое время отдохнуть.
 Я согласно  кивнул головой и, подхватив костыль, побрел к лежанке. Пока я устраивался, снимал ботинки и накрывался, я слышал за спиной все тоже напряженное молчание. Но только я коснулся головой подушки, как опять услышал голос Семена.
- Спасибо тете Ефим – сказал тихо Семен    – Прости меня, коль, в чем обидел
тебя. И ты Юрий прости – повысив голос, сказал Семен.
И уже засыпая,  я услышал как далекое эхо голос Ефима: «Бог простит!».

                Глава 15.
  В середине октября, как всегда это бывает в нашей степной местности, погода опять резко изменилась. Дожди прекратились, задули холодные ветры, и похолодало так, что часто по утрам  лужи покрывались тонкой ледяной корочкой. В квартире Сидора появилось отопление и, слава Богу, было тепло. Примерно в это же время Сидор проделал какие-то манипуляции, как и когда я не видел, и в квартире действительно заработала газовая плита, однако с электричеством у Сидора ничего не вышло, и он пообещал, что поговорит кое с кем из своих знакомых, которые помогут. «Будет свет, не впервой ведь!» - заверил меня Сидор. Так что теперь по утрам и вечерам мы в полутьме пили чай, или горячий кипяток, если кончалась заварка, и ужинали или  завтракали, если было чем.
  Вторая половина  октября прошла для меня незаметно и монотонно. От промозглой осенней погоды у меня болели раны и мучили головные боли. Но  я все равно «ходил на работу» и отсиживал вторую половину дня до вечера. Утепленный купленными вещами я опять занял свое «рабочее место», и так же сидя на своем пластиковом ящике, собирал каждый день горсть мелочи. Этого хватало мне, чтобы вечером купить себе что-нибудь из съестного, а иногда и принести что-то с собой. Когда бывали удачные дни, то я обедал в недорогих забегаловках, где  подавали в основном закуску к спиртному, но меня привлекало в них то, что там можно было поесть горячей пищи.  Вечером, иногда я, а иногда и сам Сидор готовили ужин, из чего Бог пошлет, и часто посылал он нам только вареный рис или гречку с куском маргарина, или же я готовил суп из всего, что мне подавали раз в неделю на базарчике знакомые торговки. Заходил я на базарчик, если удавалось, и   реже чем один раз в неделю, помня о том, что скоро зима, и в холода нам может  быть придется очень туго, а поэтому пока злоупотреблять добротой не слишком богатых людей я считал преждевременным.
 Как-то в один из вечеров я задержался дольше обычного. Случилось это потому, что еще летом в стоящем рядом с моим местом, но чуть дальше по этой  же  стороне улицы, в одноэтажном узком и длинном здании, напоминающее мне почему-то казарму из моей армейской жизни, только  побеленную  веселыми розовыми белилами, начались какие-то ремонтные работы. В этом  здании располагается детская зубоврачебная поликлиника, а с вечера начинало работать ночное отделения срочной зубоврачебной помощи населению. Никакой вывески над входом не было, но люди почему-то называли эту поликлинику «Айболит».  Каждое утро мимо меня проходили десятки плачущих малышей, и ребят или девчат уже постарше в сопровождении родителей, которые направлялись к зубному врачу. Ранней осенью, когда окна в поликлинике были открыты, мне прекрасно было слышно и крики маленьких пациентов, и звон инструментов, и даже тихую, не такую как в моем детстве работу бормашин. Каждый вечер, сразу после шести часов, возле розовой «казармы» собирались люди, и молодые и пожилые, те, кто не следил или не имел возможности следить своевременно за своими зубами.  Но принимать их всегда не спешили, что всегда давало мне лишний заработок от людей, ожидающих и уже испытывающих зубную боль,  которая, я теперь точно знаю, вызывает у людей чувство сострадания к таким как я калекам и увечным.
 Это, конечно, я так думаю в шутку, а  на самом деле сочувствую этим людям так, как сам в детстве очень боялся и зубной боли и зубных врачей, и от воспоминания визга тех, старых бормашин, у меня до сих пор начинает ломить зубы.
 Так вот, ремонтные работы, которые начались  с дальнего конца «казармы», к осени уже закончились, и там появилась шикарная, современная дверь, крыльцо и облицовка дорогой плиткой. Пока меня не было, тротуар почти от моего места и до конца здания заново заасфальтировали, а  над новой дверью появилась светящаяся вывеска «Аптека Витафарм». Кроме этого, находящийся через тротуар от «казармы» газон, который отделяет узкая  поперечная дорожка от бывшего газона, на котором находится «мое рабочее место»  и, так же как и мое место заросшего ранее старыми карагачами и кленами, расчистили от старых деревьев, и сузили наполовину.  На примыкающей к автомобильной дороге части сделали стоянку для машин, или «карман», как принято у нас говорить, а остальную часть обрамили новыми бордюрами, засыпали черноземом и посадили не саженцы, а уже  маленькие деревца.  Когда я вышел после перерыва на свое место, аптека уже работала, туда ходили люди, а днем  рядом с крыльцом появлялся пожилой мужчина, в бушлате  защитного цвета, который мел ступеньки и пространство под новенькими пластиковыми окнами новой аптеки. Так как аптека находится от меня метрах в пятидесяти, в дальнем конце здания, то я  мало обращал внимание на этого дворника, который  метет тротуар и крыльцо, копается зачем-то на газоне, белит бордюры, или занимается еще чем-то. Но в этот вечер он подошел ко мне сам.
- Здрасте! – приветливо сказал он. – Я вижу, Вы здесь постоянно сидите, вот решил подойти, покурить вместе.  И он протянул мне пачку сигарет.
- Спасибо, я не курю - ответил я, озадаченный его приветствием, а больше самим фактом того что со мной кто-то пытается заговорить.
- Ну и правильно – сразу согласился он – В нашем возрасте уже пора кончать с привычками молодости. Да только мне все не удается. Перешел уже на   легкие сигареты, но бросить совсем не могу. Старуха моя ворчит, говорит, что с моим давлением пора не сигареты, а кефир через трубочку пить, а я все собираюсь бросить, но никак не получается.
 Он говорил непринужденно и легко, но по его разговору, морщинам, которые появлялись у него во время улыбки и по его чертам лица, я не сразу понял, что он достаточно пожилой человек. Он стоял рядом со мной, грузно опершись на свою метлу, а я думал о том, что видимо он, принимает меня за своего ровесника или человека близкого ему по возрасту. На вид я предполагал, что ему лет шестьдесят пять, а то и больше, и значит, он считал, что и мне примерно столько же, или не многим меньше.
 Я давно уже не обращал внимания на свою внешность. Зеркала в квартире у Сидора не было, и я привык бриться и вообще обходиться без него. Последний раз волосы мне подстригал Ефим еще в июле месяце, и теперь они уже отросли довольно большими патлами, которые впрочем, были  лишней защитой от холода и я смотрел на это спокойно, или вернее сказать совсем не обращал на это внимания.
 Мы побеседовали со стариком не долго, и он, все же закурив сигарету, попрощался и пошел к своему рабочему месту. Я же, оставшись опять с самим собой,  продолжал  смотреть на поток  идущих мимо людей, думая как всегда о своем. Я думал о том, что если этот дворник принял меня             за  пожилого как он человека, или даже за старика, то  моя внешность точно изменилась за последнее время.  Но моя внешность мало интересовала меня. Меня  опять охватили мысли о скорой смерти, которые конечно посещали меня и   раньше, и которые я с успехом прогонял, не давая себе возможности погружаться в эту не  поднимающую настроение и вредную, как говорил когда-то Ефим, тему. Эти мысли приводили в уныние, но сегодня старик напомнил мне, что видимо не только мои возникающие мысли о смерти, не только приговор врачей, о котором я попытался забыть навсегда, но и моя меняющаяся внешность подтверждают, что  впереди у меня осталось не так уж много дней. И это неожиданное напоминание, о том, что я так старательно пытался забыть, опять напомнили мне наши  разговоры  о  Боге с Ефимом. Я опять возвращался к мыслям, что моя не состоявшаяся вера, которую так  пытался зародить во мне и Ефим, и отец Валентин, могла бы быть мне помощницей, а может быть и  отрадой, открыть мне новый смысл всего того что со мной происходит, и того что меня ждет.
 Толи детская поликлиника и слезы маленьких ее пациентов, толи разговор со стариком, навели меня на мысли, что от детства и до старости мы идем по заранее предрешенному для нас для всех, замкнутому кругу, который называется жизнью. Мы рождаемся и проживаем первые годы своей жизни слабыми  и  беззащитными. И прожив жизнь, мы возвращаемся в положение беспомощных  и таких же, как в начале жизни, слабо понимающих этот мир, растерянных и  не уверенных в себе младенцев. А наш жизненный опыт  уже никому не нужен, из-за быстро меняющихся условий, понятий и даже самого смысла того, чем живут и занимаются те, кто приходит на эту землю после нас. Мы приближаемся к  своему концу, который, если Бог, конечно, есть, так же как и детство является началом чего-то неизвестного. И дай Бог поверить людям, что все-таки это неизвестное существует, что конец жизни является одновременно и началом чего-то, что нам всем уготовлено. Так же, как уготовлены каждому из нас горести и радости той жизни, которую молодые встречают с радостью и ожиданием лучшего, не понимая, что вечный праздник заканчивается так же быстро, как  и сама молодость, а вечное счастье доступно только сумасшедшим.
 Но мы, калеки и увечные, достигаем состояния старости раньше, чем все остальные. Раньше, чем эта старость должна была бы прийти к нам, будь мы здоровыми и сильными. Наша беспомощность и беззащитность превращает нас в стариков быстрее так, как  беспомощность и беззащитность и есть первые признаки старости. Именно они, а не прожитые годы оделяют стариков от молодых, именно они приближают нас к концу или к началу, если верить Ефиму  и Христианской вере. Круг замыкается для всех одинаково.  Но для одних, таких как я,  он делает оборот  быстрее, чем для всех остальных,  а для некоторых,  возможно, он может тянуться бесконечно. Так долго, что им самим приходится завершать его. И если милосердный Бог есть, то мне не понятно, почему он не забирает тех, кто сам просит о завершении своей жизни, и почему не продляет дни тем, кто молит о продолжении…
 В это вечер я задумавшись засиделся на своем пластиковом ящике до того момента, когда совсем стемнело и  в тусклом свете фонаря  мимо меня стали ходить пьяные типы, выходящие на улицы города только с приходом темноты. Я поспешил собраться и быстро проковылял  в направлении дома Сидора. С самого порога Сидор, который с наступлением холодов стал отлучаться из квартиры намного реже, предложил мне идею, от которой я громко рассмеялся, и в душе поблагодарил его за то, что он есть, и может своим присутствием отвлекать меня от разных грустных, а порой, как сегодня, и совсем  убийственных мыслей.
- У нас тут недалеко,  прямо на берегу реки Елшанки, ну, там где мостик, по которому все на Машиностроительный завод ходят. Ты же знаешь! – с порога начал объяснять мне Сидор. – Там построили церковь. Деревянную, неказистую такую.
 Видя, что я не понимаю его, а на самом деле просто приняв мое озадаченное выражение лица за непонимание, Сидор стал объяснять подробнее.
- Это через площадь Васнецова надо перейти, мимо Дома художников, мимо кафе Русь…
- Я понял – успокоил я его, думая о том, что странным образом мысли людей живущих под одной крышей часто сходятся, и даже Сидор говорит о церкви, будто угадывая мои мысли.

- Так вот, шел бы ты туда, сидеть  со своей плошкой – сказал, наконец, Сидор.   – Там лавочки есть, и подают там лучше.  Я сегодня там был, видел, сидит  там пара бабулек. Так что место себе забьешь легко.
 И вот тут я рассмеялся и над его предприимчивостью и над своими мыслями о том, что Сидор стал задумываться о вере или Боге.
- А чего ты так? – удивился в ответ на мой громкий смех Сидор.
- Да был я уже там – не вдаваясь в подробности своей жизни в обители, ответил я ему.
- Был? – удивился Сидор. – И что плохо подают?
- Нет, туда я не вернусь, Сидор – ответил я, и пошел раздеваться, пресекая разговор на эту тему.
 Моему уходу из Бузулукской обители предшествовали еще несколько событий, которые врезались в мою память и часто вспоминались потом мною. После Пасхи, дни потекли своим чередом в установленном в обители порядке, и часто походили  друг на друга.  Но дни эти запомнились мне не только своим спокойствием, но и новыми  приятными ощущениями, новым образом жизни, который был мне не понятен, а потому интересен.
 Главное что изменилось так это то, что за многие месяцы я впервые почувствовал, что я не один. Рядом были не просто люди, а люди, которые проявляли ко мне интерес, которые относились ко мне по разному, но никто из них не смотрел сквозь меня, никто не разговаривал со мной так, как подавал мне милостыню, мимоходом.  Рядом со мной появился товарищ, с которым я делил, и кров и пищу. С Ефимом мы разговаривали, спорили,  слушали друг друга, и я постоянно радовался каждому утру и каждому вечеру, зная, что завтра все повториться заново.
 До полудня я работал в саду вместе с монахами, которые не отличались словоохотливостью, но все же, это были живые люди, которые работали вместе со мной, помогали мне, а иногда, в редкие минуты отдыха сидели рядом. После обеда и общения с Ефимом я уходил в лес, и там тоже был не один. Бор встречал меня яркими красками лета, пением птиц, цветением трав и шумом деревьев. Я бродил или сидел на знакомых мне полянах, и тропинках чувствуя каждой клеточкой тела хвойный  дух этого удивительного места.
 Вечерами я ждал возвращения Ефима сидя на завалинке, а потом мы готовили вместе ужин из тех продуктов, что он приносил с собой, и разговаривали, а после ужина, опять сидели уже вместе на завалинке и могли молчать или говорить о том, чем был наполнен день, или о том, что вспоминалось каждому. И все это, и вечерняя заря  на завалинке, и писк комаров и мошкары, и дышащий рядом лес, наводили на меня спокойствие и чувство полной достаточности происходящего. Казалось, что вдобавок ко всему, что у меня тогда было, мне  больше ничего ненужно.
 Как-то в один из таких вечеров, когда солнце стояло еще высоко, я, как обычно сидел, ожидая к ужину Ефима, через калитку неожиданно, как и всегда, появился Гостюхин. Он пожал мне руку,  молча сел на завалинку рядом со мной, и уже привычным движением снял фуражку и вытер пот со лба ладонью.
- Пешком много приходится ходить – сказал он, и когда я промолчал в ответ, то сразу заговорил о  другом.
- А я пришел извиниться перед Вами за те слова, что сказал тогда. Ефим, конечно, прав. Нельзя, наверное, с людьми так разговаривать, но сами знаете, с какими людьми мне приходится общаться. Вот и  теряю иногда границы. А про Вас я все выяснил, никакой Вы не бандит.
- Да Вы что? – с притворным удивлением спросил я. – И кто же я тогда?
- Не знаю – спокойно ответил Гостюхин,  никак не отреагировав на мой  издевательский тон. – Может быть разорившийся адвокат, или проигравшийся в казино предприниматель.
- Почему именно адвокат? – удивился я.
- А язык у Вас хорошо подвешен. Я за свою службу несколько раз был в судах. Так вот адвокаты там разговаривают так же как Вы. Говорят как по писанному, но без бумажки, и слова все такие, что понять нельзя точно, что сказал. Толи правду говорит, толи ту правду, которая ему выгодна.
- Ну, такое разве Вас удивить может – продолжал я разговор  в том же тоне, все еще не простив его за те слова, что были сказаны на Пасху. – У Вас тут все, как на подбор философы. Один ваш кузнец чего стоит!
- Это верно – серьезно ответил Гостюхин, и тогда, глядя на его серьезное лицо, рассмеялся я.
 - А что Вы смеетесь? – спросил Гостюхин так же спокойно без всякой интонации.
- Да, я думал, что рассмешу Вас, а получилось наоборот.
- Наоборот – задумчиво повторил мое  последнее слово участковый. И тут же начал говорить как всегда серьезно о том, что думал о моих словах сказанных в шутку.
- Вообще-то о философии это Вы точно заметили – так же монотонно начал Гостюхин. – Последнее время  я стал замечать, что все кто у нас общается с отцом Валентином, даже если изредка, начинает как-то меняться, задумываться о чем-то…
- О чем? – не понял я.
- Да, наверное, каждый о своем – Гостюхин задумчиво почесал пальцами колючий подбородок – Но люди меняются. Думать начинают.
- Пить, что ли бросают? – все еще не понимая его серьезного тона, продолжал я разговаривать в уже принятой с начала нашего разговора манере.
Гостюхин поморщился, но продолжал так же, серьезно.
- И это тоже! Не в этом дело. Не знаю, как сказать, слова все какие-то не те. Вы вот, скорее всего из Москвы, или из другого какого большого города. Так вот я хотел спросить у Вас, ну или у такого как Вы, только случая никогда не представлялось. Вы никогда не задумывались о бессмысленности той жизни, которая сейчас идет у вас там, в больших городах?
 Гостюхин поднял на меня свои белесые все  так же колючие глаза, но в них была какая-то, скорее всего очень личная печаль.
- Не умею я сказать – повторил он. – Вот и вопросы задаю непонятные.
- Я Вас прекрасно понял – сказал я уже серьезно, поспешив успокоить его. – Но только у меня к Вам встречный вопрос. А Вы откуда знаете об этой жизни, что разве жили в большом городе?
- Нет – ответил Гостюхин – Мне телевизора хватает, да приезжих, которые на дорогих иномарках сюда как на экскурсию ездят.
- А молодежь ваша в большие города не стремиться? – задал я еще один вопрос.
 Гостюхин покосился на меня как-то удивленно и даже с подозрением.
- В корень прямо смотришь – сказал он, невольно для себя переходя на «ты». – Уезжает молодежь. Сколько лет работаю столько и уезжает. Хорошая уезжает, а плохая остается. Вот в чем проблема.
- К сожалению, мы с Вами ничего с этим сделать не можем – сказал я.
- А жаль! – с чувством, впервые за время нашего знакомства, воскликнул милиционер. – Но Вы, наверное, правы – продолжал он уже своим обычным голосом. – Вот в молодости я смотрел на это дело по-другому, а теперь с годами понимаю, что ничего не измениться. Не измениться,  во всяком случае, для меня. Люди ищут  интересную работу, хорошую заработную плату, беззаботную жизнь. Они думают больше о хлебе насущном и о своем личном счастье, и поэтому их не интересует ни преступность, ни социальная несправедливость. Так было и в мою молодость, так происходит и сейчас. Но в мою молодость мы еще не забывали про долг. Тогда он назывался комсомольским или партийным. И нас таких было не мало, это я точно помню. У нас было то, что объединяло нас. Не всех конечно, но все же, очень многих, то, что делало нас не только друзьями и товарищами, а чем-то большим. Мы чувствовали свое единство, которое теперь разрушили и охаяли.
 Сейчас слово «мы»  применяется людьми только в рамках семьи, или, в крайнем случае, в рамках болельщиков одной футбольной команды. Теперь каждый это личность. Каждый считает себя самодостаточным, и молодежь воспитана не только без того коллективизма который был у нас, а наоборот в духе индивидуальности. Каждый вдруг стал индивидуальностью, личностью, не понимая, что этой самой личностью еще нужно стать. Стать человеком, а не индивидуальностью. Поучиться кое-чему у людей, послушать старших, и подумать, а еще лучше вообще вначале думать научиться, а потом уже мнить себя личностью. Какая же ты личность, если у тебя в голове мусор?
Гостюхин тяжело вздохнул и  продолжил.
- Нас вот в районном отделе собирают, и все последнее время говорят и учат мерам против терроризма. Учат, как бороться и пресекать теракты. А я знаешь, слушаю всегда и думаю. От чего этот терроризм вдруг появился? Ведь не было же его раньше! А, получается, появился он  от того, что стали мы разобщенными. Нет больше у нас чего-то общего, чего-то одного на всех. Армию порушили, страну, которая была, оплевали, зато объявили свободу всем. А общая свобода порождает безнаказанность. А раз еще и свобода личности, то это у нас вообще вседозволенность. Отсюда и терроризм, от всеобщей индивидуальности и неповторимости, которой мозги молодежи забили.
Он замолчал, а я пораженный его такой длинной речью тоже вначале молчал. Но потом все-таки не выдержал, и сказал, как обычно с уже привычным в наших разговорах ерничеством, тем, которое Гостюхин  никак внешне не воспринимал.
- Ну, товарищ Гостюхин – с неподдельным удивлением протянул я – Вы даете!
 Я действительно был поражен его словами. Никак я не ожидал, что этот простоватый на вид человек может говорить так горячо, переживать за что-то не связанное  с его работой или вообще переживать. И еще мне странно было, что все это он говорит мне, человеку которого видел только несколько раз в жизни и которому, как я раньше считал, не доверял или подозревал в чем-то.
 А Гостюхин, будто бы читая мои мысли, грустно улыбнулся мне и сказал то, что объясняло многое.
- Мой сын нашел работу в Самаре и уезжает. Говорит, что не вернется никогда и ни за что. Вот так!
- Не расстраивайтесь – сказал я серьезно, пораженный его откровенностью. – Я вот тоже никогда не думал, что вернусь в родные места. А вот теперь почему-то тянет на родину. И я, наверное, все-таки соберусь, когда-нибудь и поеду. Никто не может сказать, что-то раз и навсегда. Все меняется. Мы меняемся, взрослеем, потом начинаем думать по-другому. Ваш сын может хлебнуть городской жизни и вернуться очень скоро. Вы, скорее всего сами не раз видели таких, которые уезжали навсегда, а года через два возвращались.
- Видел – согласился Гостюхин – Только разве мне от этого легче?
- Кстати – уже другим, своим обычным голосом спросил Гостюхин – А почему Вы назвались Полетовой другим именем?
- Какой Полетовой? – спросил я озадаченно, но уже понял, к чему клонит участковый, почти моментально вспомнив свой разговор с Людмилой Ивановной.
- Той, которая Вас сюда провожала.
 Гостюхин смотрел на меня и ждал ответа, а я растерянно смотрел в сторону и перебирал в голове все возможные ответы, но все они казались мне глупыми. Оказывается не так легко врать человеку, который только что откровенно разговаривал с тобой, и  ты совсем забыл что он милиционер, который, как сам он говорит всегда, «делает  свою работу».
- Не знаю – ответил я после продолжительной паузы то, что посчитал более приемлемым.
- Паспорта у Вас, конечно, нет? – тут же спросил Гостюхин.
- Вы же сказали что я не бандит. Так чего же Вы опасаетесь? – раздраженно ответил я вопросом на вопрос.
- Я делаю свою работу – как всегда ответил Гостюхин и неожиданно поднялся.
- Не знаю уж, от кого ты убегаешь – опять переходя на «ты» сказал участковый – Но мне было бы легче, если бы ты уехал  быстрее. По закону я тебя должен задержать, для выяснения личности. Но смысла пока в этом не вижу. Так что ты подумай? Положение у меня тоже не совсем…
Гостюхин не договорил и, не прощаясь, пошел опять, топая сапогами вокруг избы, к лесной калитке.
 Тогда я еще не догадывался, что это был первый сигнал к тому, что мне нужно уходить. Я не боялся того, что Гостюхин может осуществить свою угрозу. К тому времени я уже понимал, каким авторитетом и даже силой обладает настоятель обители отец Валентин среди местных властей. Я был уверен, что он не позволит, чтобы милиция кого-либо задержала или арестовала на территории обители. Об этом рассказывал и Ефим, это же я слышал и из многочисленных рассказов паломников и жителей монастыря, с которыми иногда общался.
 Но сидя и размышляя над его словами, я начал кое-что понимать. Не сразу я понял, что Гостюхин не угрожал мне, а просто просил уехать. И именно потому, что знал, что не сможет задержать меня, а еще потому, что сам не хотел этого, и  если предполагать смелее он, возможно, предупреждал меня. Предупреждал, что если я не уеду, то он, как человек при исполнении своих должностных обязанностей, будет должен продолжать выяснять мою личность до конца. Он вынужден будет выяснить: действительно ли нет у меня паспорта, или это только его предположение, и тем самым узнать, кто я есть на самом деле.  И конечно использование поддельных документов не такое большое преступление, но это преступление  и значит, начнутся неприятности. И неприятности эти коснуться не только меня, но и всех кто рядом со мной был это время, коснуться обители, которая меня приютила и, наверное, коснуться и самого Гостюхина.
 Стрекотали вечерние кузнечики, солнце зависло над вершинами сосен и сделалось темно-оранжевым, и июльская духота еще давала о себе знать, хотя по календарю уже значился август. Я думал о том, что мы с Ефимом собирались в баню в ближайшую субботу. О том, что мне предстояло еще окопать несколько десятков деревьев. И я понимал, что всему этому, наверное, уже не суждено будет сбыться.  Судьба опять указывала мне на то, что меня ждет дорога, и разговор с участковым казался мне теперь каким-то мистически-определяющим. Мы говорили о  моей дороге на родину, об индивидуализме, который стал новой верой людей, о том, что люди уезжают и покидают родные места. Все это будто бы должно было подтолкнуть меня к мысли о  том, что мне тоже пора уезжать.
 Я еще раз оглядел сад, виднеющиеся  деревянные купола церкви и постройки вокруг нее, и все эта картина к которой я уже успел привыкнуть за эти месяцы, что провел здесь, показалась мне настолько милой и почти родной, что от мысли о неминуемом уходе у меня подкатил ком к горлу. Я не собирался оставаться здесь навсегда, но уходить сейчас мне показалось тогда почему-то  обидным и несправедливым. Вот  тогда-то  я первый раз мысленно обратился к Богу. Обратился вопреки всем своим мыслям и всему своему воспитанию атеиста.
«Почему, Господи?».

                Глава 16.
 После разговора с Гостюхиным прошло около недели. Я за это время немного успокоился и стал обдумывать и пытаться предпринимать меры для того, чтобы в ближайшее время быть готовым к отъезду. Куда ехать, вопрос уже не стоял, и поэтому я мог занять мысли более практическими вопросами. И я пытался это сделать, но почему-то у меня ничего не получалось. На меня напала какая-то апатия ко всему окружающему, и все что раньше я делал с удовольствием, теперь я просто исполнял автоматически. Я часто ловил себя на том, что стою, задумавшись то с лопатой в саду, то сижу погруженный в какие-то мысли во время обеда или ужина, и часто не слышу вопросов или обращений ко мне Ефима. При этом очнувшись от этой задумчивости, я никак не мог вспомнить, о чем конкретно я думал, просто проваливался в какую-то прострацию на короткие отрезки времени.
 Ефиму про наш разговор с участковым я ничего не сказал. Я продолжал работать в саду. В баню мы с Ефимом сходили как и собирались, но все что я теперь делал уже не приносило мне того удовольствия и вообще я как-то потерял опять вкус к жизни. Теперь ничто не приносило мне того спокойствия  и  умиротворения которое я ощущал последние два месяца пока жил в обители. Уже привычный за это время распорядок дня перестал удивлять меня каждый день красками леса, удовольствием от работы в саду и приятностью общения с Ефимом.
 При этом, понимая, что со мной что-то не то, я никак не мог стряхнуть с себя это равнодушно-апатичное состояние. Я думал о том, что нужно его сбросить как-то, нужно что-то сделать, может быть поговорить с Ефимом, но все равно ничего не предпринимал. Я думал, что нужно как-то решить вопрос с уходом из обители, нужно узнать, как добраться до станции, но все время будто бы думал об этом как-то отстраненно, как- будто это было нужно не мне.
 В один из таких дней, когда во время короткого перерыва во время работы я присел отдохнуть прямо на траву возле раскидистой, создающей хорошую тень, старой яблони, мне пригрезилось воспоминание  из моего прошлого. Я опять видел сон о прошлом, только в этот раз не знал, спал ли я в действительности или видение пришло прямо наяву.
  В самом начале моей контрактной службы, по-прошествии нескольких дней сразу после прибытия нашей части на Кавказ, как-то погожим весенним днем мы вместе с нашим зампотехом, лейтенантом Серковым, возвращались из Урус-Мартана, где получили запчасти для техники и обмундирование для нашей роты.  Ехали на старом бортовом ЗИЛу, и я,  отказавшись от сидения в тесной кабине, лежал в кузове на теплых, нагретых солнцем, брезентовых  тюках. Над головой плыло голубое высокое небо с множеством ослепительно чистых,  мелких облаков. Машину на крутых поворотах и спусках кидало из стороны в сторону, и я покачивался на своем мягком ложе и уже начинал засыпать пригретый солнцем и убаюкиваемый качкой.
 Я еще успел услышать, что мы въехали в какой-то перелесок так, как по бортам машины заскреблись ветки деревьев, подуло прохладой и небо стало будто бы темнее. И сразу же после этого слух разрезало резкими звуками автоматных очередей. По звуку я сразу понял, что несколько «Калашей» бьют  по нашей машине из-за близстоящих деревьев. Все произошло так неожиданно, что мне показалось, что мое дыхание застыло на вздохе, и  единственное что я понимал, что машина продолжает ехать, а пули с визгом пролетают совсем рядом. Потом я ощутил себя уже лежащим вниз лицом, и слушал, как пули тупыми ударами расщепляли деревянные борта машины, с уханьем проходили сквозь мешки с одеждой. Я вжимался, вдавливая  голову и все свое тело, в казавшиеся только что,  такими мягкими, а теперь такие неподатливые и упругие брезентовые мешки, и чувствовал каждой клеткой тела и каждым нервом, так, будто видел сквозь веки  крепко зажмуренных глаз, как смерть проходит, с визгом  и уханьем,  подомной и надомной.
 Я не знаю, сколько это продолжалось, но только тело мое превратилось в один пульсирующий живой кровью и ждущий удара  орган чувств, совместивший в себе слух, осязание и предчувствие. Мышцы мои были напряжены так, что казалось,  могли лопнуть в любую минуту от тяжести страха и усилий продавить брезентовые мешки. В какой-то момент я либо потерял сознание, либо впал в беспамятство так, как не чувствовал ничего кроме пролетающих мимо пуль. И казалось, что я вижу и даже мысленно провожаю каждую из них пролетающих мимо, мимо, мимо…
 Очнулся я от боли и обнаружил себя лежащим все на тех же брезентовых мешках. Сверху прямо на мне верхом сидел лейтенант Серков, который колотил с силой меня ладонями по лицу. Я с криком выдохнул, будто после длительного пребывания подводой и закрыл лицо руками.
- Ты что, мать твою, - услышал я крик лейтенанта  - ты что ранен или нет!
Я оторвал руки от своего лица и увидел расширенные, черные зрачки лейтенанта, его серое лицо в мелких порезах, и размазанные по лицу подтеки крови делающие его почти неузнаваемым.
Серков перестал кричать и внимательно смотрел мне в глаза. Смотрел долго, будто что-то хотел там увидеть, а потом уже тихо, хриплым обессиленным голосом сказал: «Вставай. Нужно водителя в кузов закинуть. Я его один не подниму».
 Потом он слез с меня и схватив за грудки, посадил рядом с собой.
«Я уже думал, что тебе тоже хана» – все так же тихо сказал он, и обессилено оперся плечом о деревянный борт машины…
 Я открыл глаза, и дневной свет  ударил в глаза волной, как при выходе из темной комнаты. Рядом со мной сидел старший из монахов, работающих в саду, Аввакум, и поддерживал рукой мою голову. Я покосился на него удивленно, а  он сказал спокойно,  скорбно смотря мне в глаза.
- Вы кричали – промолвил он, и тут же поднес к моим губам пластмассовую фляжку с водой. Я стал жадно пить, и смелее откинулся, назад понимая, что он держит меня крепко.
Когда я попил и, отстранившись от монаха сел самостоятельно, то он пред-
 -ложил  мне пройти в лазарет.
- У нас очень хороший врач – сказал монах.
- Спасибо – отказался я – Но мне просто приснился кошмар. Это бывает. Ничего страшного, уже прошло.
- Тогда идите отдыхать – строго  сказал монах, и я, еще раз поблагодарив его
поковылял к избе Ефима. Но дойдя до порога, заходить в дом я не стал. Было душно, и я обосновался на своей любимой завалинке.
 Мне пришла в голову мысль, что лейтенант Серков, который пришел мне в видении прошлого был  моим земляком, родом из какой-то деревни  в Переволоцком районе. Честно говоря, я даже не мог себе представить, где он находится этот Переволоцк. Скорее всего, где-то здесь недалеко от Бузулука. Можно будет поинтересоваться в поезде, когда поеду домой.
 Домой! Я подумал домой. А на самом деле мой дом был в Москве. В той квартире, где остались мои дети. Или уже нет? И был ли он для меня домом? Кто-то сказал, что дом это не четыре стенки, что это что-то большее. Может быть, та квартира в  Москве, в которой родились и выросли мои дети, для меня не была никогда домом? Теперь я уже не знаю этого. И, наверное,  уже не узнаю никогда. Да и родились мои сыновья  в разных   родильных домах, а значит в разных квартирах.  Старший был привезен нами на съемную квартиру  на окраине, а младший уже в свою собственную в центре.
 Но мой родной город, и наша квартира в котором я родился и вырос, куда писал письма маме из армии и который вспоминался потом позже, в самые трудные минуты, они-то были. Квартира моего   детства,  домом называлась мною самим, и вспоминалась  именно в те времена как родной дом, так, как никогда не вспоминалась ни одна из квартир, в которой  мы проживали с женой. Как не вспоминался загородный дом в Подмосковье, в котором я прожил долгих и нелегких для себя три года. Неужели дом в жизни у любого человека бывает только один? Так же,  как бывает одна мать и одна Родина? Неужели дом, это всегда место, где прошло детство? Или все же дом это то, что вспоминается.  Вспоминается как что-то родное и как будто бы даже живое или оживающее в твоих мыслях и воспоминаниях.
 Но почему   люди так часто бросают свой дом? Бросают родной дом,  в котором они выросли, в котором прошло их детство.  И который  потом им вспоминается, может быть.  Бросить свой дом легче, чем бросить Родину, но разве дом не есть маленькая и самая главная часть этой родины? Гостюхин говорил, что из деревни уезжают хорошая молодежь, а остается плохая. Получается, что те, кто бросает родину и дом, хорошие? Или, по крайней мере, неплохие. И значит, я тоже не являюсь исключением  из  правил. Но верно ли правило? Вот в чем вопрос.
Однако время видимо подошло к обеду, потому что неожиданно передо мной появился Ефим. Он возник быстро шагающим по тропинке, энергичным
 и  бодрым.
- Чего ты, спишь что ли? – окликнул он меня еще издали.
- Не сплю – откликнулся я, и улыбнулся в ответ на его широкую довольную улыбку.
И сразу  после этих слов я почувствовал, что апатия, которая  владела    мною
 последние несколько дней, улетучивается. Я оглянулся вокруг, будто увидел все это, и  отцветающий сад, и церковь на взгорке, и строения вокруг нее, и кромку леса над высоким забором, заново. И почувствовал голод, и жажду и еще что-то, что вообще нельзя передать словами, как нельзя передать вкус воды или аромат яблок исходящий от сада.
 Ефим позвал меня, входя в избу и я, ковыляя за ним, подумал, что он прервал мои мысли на чем-то важном, что я не успел додумать до конца. Но теперь это уже казалось мне и не столь важным. Главное что я опять вернулся  в свое нормальное состояние, и мог говорить, думать, чувствовать. Я сбросил с себя эту давящую пелену, и  думал теперь о том, как сказать Ефиму, что мне нужно уезжать. Как и что я буду ему говорить, вот что занимало мои мысли. Я не хотел ему врать, но и рассказывать о разговоре с участковым тоже не хотелось. Слишком многое пришлось бы объяснять.
 И пока мы обедали, я решил, что скажу  ему когда, буду готов. Ничего не случится, если это произойдет завтра или послезавтра. Это уже не важно. Уже не важно, когда. Важно лишь, что это уже почти свершившийся факт и что  мой путь домой, который  я предчувствовал давно наконец-то подходит к своему завершению, которое больше не пугает меня и не вызывает ни каких сомнений.
Пообедав Ефим начал собираться и сказал уже в дверях.
- Отец Валентин хотел тебя видеть завтра. После заутренней молитвы  зайди к нему.
- А что он хотел? – спросил я.
- Вот и спросишь у него – уклончиво ответил Ефим, и скрылся в дверях, оставляя меня одного.
 Оставшись один, я как всегда начал неторопливо убирать со стола и наводить порядок. А мысли мои опять вернули меня к  предстоящей поездке домой.
 Домой это значит в мой родной город. В город, в котором я вырос, и в котором, по сути, дома у меня теперь нет. Или вернее сказать мой дом, панельная пятиэтажка, по-прежнему  стоит  себе, наверное, там, где она и стояла раньше, на улице Вяземского, на которой дома есть только по четной стороне.  А вот в квартире на третьем этаже, из окон которой мне всегда была видна железная дорога на другой стороне улицы, и блоки гаражных кооперативов за  железнодорожной насыпью, а за ними уходящие за горизонт и покрытые сверху дымом из окружающих город заводов,  необъятные  просторы   садовых  участков, уже жили чужие люди.  И значит мой дом на окраине города, который снился мне в армии, и в который мне не суждено было вернуться, существовал для меня только в воспоминаниях. Можно было найти и дом и квартиру, но уже нельзя было войти в комнату с голубыми  шторами, нельзя было ощутить знакомый запах  знакомых вещей, и увидеть на стене покрывало  с тремя богатырями, и пощупать бордовую  плюшевую  скатерть на большом полированном столе, стоящем среди зала…
 Тогда шесть лет назад, мой помощник Волобуев, продал эту квартиру по моему указанию, но вспоминать об этом сейчас не хотелось. Да и что вспоминать, если произошло это в той, другой жизни, к которой уже нет возврата. Нельзя вернуться в свое детство, нельзя увидеть и услышать то, что давно исчезло и отзвучало, и уже не будет ни тех красок, ни тех звуков, ни тех людей…
 На следующее утро я собрался пораньше и пришел  к церкви, как и просил отец Валентин. Я поднимался по тропинке через сад, который уже начал плодоносить и яблоки и груши и сливы уже усыпали деревья. Я шел и радовался тихому утру, и аромату благоухающего  сада, и труду своему вложенному в эти чистые,  почти идеально вычищенный от сорняков, ряды деревьев.
  Ворота на церковном дворе были закрыты, и над забором сквозь кроны далеких деревьев пробивались первые лучи солнца. Мне казалось, что придется опять входить в церковь, и я направился прямо к крыльцу, когда голос отца Валентина окликнул меня. Я услышал его голос, доносящийся из-за церкви там, где часто отдыхали прихожане, и там,  где я сидел на Пасху с казаком, ожидая Ефима. Когда я подошел, то отец Валентин сидел на лавке и видимо ожидал меня, хотя  его откинутая на спинку лавки фигура наводила на мысль, что он просто отдыхает.
 Отец Валентин жестом пригласил меня сесть рядом, и я почувствовал, что говорить он будет обо мне.
-Ты, Юрий, так ни разу за все это время и не пришел на богослужение – начал отец Валентин.
- Вас это беспокоит? – сразу спросил я, чувствуя, что разговор будет мне не очень приятен.
- Конечно!- ответил он. – Я не знаю, какую трагедию ты пережил или переживаешь до сих пор, но церковь и в том числе  я лично, всегда готовы  помочь тебе. Я долго ждал. Скажу как есть, не было еще такого случая, чтобы человек не обратился за помощью к церкви, если пришел сюда. Но я вижу, что тебе что-то мешает. Ты противник веры?
- Нет – честно ответил я. – Но мне кажется для того чтобы верить не обязательно ходить в церковь. Разве вера человека определяется количеством поклонов, которые он положил  перед деревянными иконами? Разве вера не внутри каждого человека
- Может быть ты и прав – задумчиво сказал отец Валентин– Но те церемонии,
 которые мы проводим в церкви, созданы нашими предками. И церемонии эти проводятся не просто так.  Нельзя стать сильным, не занимаясь физическими упражнениями, нельзя стать ученым, не познав истину и знания людей, которые жили до тебя, не познавая опыт человеческий, накопленный в течение тысячелетий. Так же нельзя прийти к вере не познав писания Божьего, не узнав каноны поклонения Спасителю нашему Иисусу Христу. Храм Божий есть  лоно, которое аккумулирует  веру, приближает ее к Богу и в том числе традициями: молитвами, исповедью, причастием, укрепляет веру и объединяет верующих под одним началом. Дает каждому надежду на спасение и всеобщее единение, и подтверждает, что тот, кто наблюдает за нами, ничего не делает просто так.
 Только молитва в лоне церкви может укрепить веру и указать сомневающемуся  путь для него.
- Я ухожу – вдруг неожиданно для себя решительно сказал я. – Простите меня, но я чувствую, что мне нужно покинуть обитель – уже более мягко добавил я, не желая объясняться больше на тему, которая была для меня неприятна. – Я не смогу подчиняться вашим правилам, а Вы, как я понимаю, не можете держать в обители человека избегающего всеобщей молитвы и исповеди, и обращающегося к Богу по своим, не установленным церковью канонам.
- Ты не прав сын мой – наморщив лоб, грозно сказал отец Валентин. – Я позвал тебя совсем не для этого. А кроме того никто не может быть изгнан из обители Божьей, коли пришел сюда за помощью.
- Я не знаю -  перебивая священника, и уже увлеченный только своими словами заговорил я. – Однако мне все равно нужно было бы уходить. Раньше или позже это не имеет значения. Замкнутый мир обители лишь временное пристанище для меня, и я благодарен, что вы приютили меня. Но жить в монастыре постоянно я все равно бы не смог.
- Я знал это – уже спокойным голосом сказал отец Валентин. – Но я надеялся, что до этого лично окрещу тебя и исповедую. И Господь увидит тогда твою засиявшую душу.
- Господи! – в сердцах воскликнул я. – Неужели же Богу нужно увидеть на моей шее алюминиевый крест, чтобы разглядеть мою душу?
- Нет – так же спокойно, не обращая внимания на мою горячую речь, ответил священник. – Господу нужно чтобы ты отказался от гордыни и озлобления, и научился бы беспрекословно верить. Верить и подчиняться канонам веры, это неотъемлемые части одного целого.
- Нет во мне никакой гордыни – уже спокойно сказал я. – Просто я не хочу делать то, что считаю бесполезным, и чему сопротивляется вся моя натура.
 После моих последних слов отец Валентин встал,  перекрестился и осенил меня крестным знамением.
- Иди, сын мой, - сказал он строго и торжественно  - Пусть  путь  твой   будет
путем к обретению веры Христовой! На все воля Божья! Вижу, что путь твой будет тернистым и нелегким, но пусть он приведет тебя в Храм Божий. Аминь!
Отец Валентин встал и пошел к церковному крыльцу, оставив   меня   сидеть   
 в одиночестве со своими мыслями. Теперь уже у меня не осталось никакого выхода, как уйти, или вернее уехать как можно быстрее. Впереди меня ждал путь на родину. Туда куда я, наверное, подсознательно стремился все это время и боялся этого. Боялся, как боится странник окончания своего путешествия, в конце которого уже нет дороги никуда. И поэтому так же бессознательно я пытался оттянуть этот момент как можно дольше.
 Но разговор с Гостюхиным, а теперь и с отцом Валентином больше не оставлял мне шансов оттянуть момент возвращения, или прибытия на конечную станцию, как говорят на железной дороге. Жить и думать постоянно о том, что рядом находятся люди, которых беспокоит или которым мешает мое присутствие не так легко, да и не в моих правилах. Потому что эти люди проявили ко мне участие, уважение, и  им я фактически был обязан своему безмятежному проживанию в течение почти пяти месяцев. Они предоставили мне кров и пищу, они проявили благородство и подарили мне общение, и  ни разу  не упрекнули меня ни в чем, на что, конечно же, имели полное право.
 Я привык надеяться в этой жизни только на себя самого и  завесить от чьей-то милости или терпимости никогда не мог. Я считал, что не ел свой хлеб даром все это время. Я работал в саду в меру сил почти наравне с молодыми и здоровыми парнями-монахами, и считал, что полностью отрабатываю свое пребывание здесь. Но как оказалось, этого было не достаточно.
 Можно было конечно найти выход. Например, объяснить все Гостюхину и честно рассказать ему всю свою историю. Не сделал же я ничего противозаконного! Хотя конечно пользовался чужими документами, но здесь я их никому не предъявлял и мог бы вообще умолчать о них. И чтобы тогда сделал Гостюхин? Узнал бы про меня все, проверил бы по своим милицейским каналам, но это значило, что милиция пришла бы и к моей жене.  И тогда ей все стало бы известно о том, где я, а именно этого я допустить и не мог. Не мог допустить, чтобы именно она знала бы о моей жизни хоть что-то, что могло  вызвать у нее жалость, или удивление или может быть презрение ко мне, а хуже того что могло показаться ей смешным или забавным.
 Еще можно было бы окреститься у отца Валентина и прийти к нему на исповедь и причастие, и начать посещать церковные службы, и начать просить Бога об исцелении и о душевном покое.  Но одна только мысль об этом вызывала у меня страх. Страх, что сделав это против своей воли, под давлением обстоятельств я навсегда могу разочароваться и в Божьей милости и в себе самом.  И тогда без уважения к Богу и к себе самому, что я буду представлять собой? Кем стану я в своих глазах, и чем станет для меня церковь и вера как таковые? Как я смогу жить в том месте, которое принудило меня сделать то, что мне придется сделать не по своей воле, а под давлением обстоятельств и с насилием над самим собой? Какой из меня верующий, если я пришел к вере таким путем? Да и смогу ли я после этого остаться здесь? Смогу ли я спокойно чувствовать себя после этого так, как ощущаю себя сейчас или все это отравит мне существование и перечеркнет все то, что я чувствовал до этого?
 Ответа на эти вопросы у меня не было и поэтому выбора у меня тоже не оставалось. Чтобы не возненавидеть этих людей, которые живут  здесь своей, пусть и непонятной мне, но дающей им покой и счастье жизнью, мне нужно было уехать, уйти, исчезнуть. Исчезнуть, чтобы своим присутствием и своими сомнениями не разрушить тот хрупкий мир, который поселился у меня внутри после того как я пожил здесь несколько месяцев. Это место дало мне  успокоение, прекрасные дни и минуты, проведенные в работе и на отдыхе, и я не мог ответить ему  неблагодарностью. Я видимо изначально не имел права вторгаться в его уклад со своим отличным от этого уклада миропониманием. Но раз уж так произошло то, теперь, чтобы не ответить неблагодарностью тем людям, которые отнеслись ко мне просто и                по-человечески я должен был сделать все, чтобы ответить им тем же. И если пришло время выбирать то я, конечно же, выбираю то, что и так было видно мне  еще до моего прихода сюда. Я выбираю свой уход в неизвестность, из которой я появился для них, чем сомнительное спокойствие дальнейшего пребывания, и  создание лишних проблем для этих простодушных и добрых людей.
 Все когда-то кончается! И мое окончание пребывания в обители, где я чувствовал себя так спокойно и надежно,  заканчивалось тоже. И от этого тоска и грусть опять захлестнули меня почему-то. Хотя чего бы мне казалось было грустить, и чтобы я мог бы сделать еще, чтобы прожить в этой спокойной и умиротворенной атмосфере?
 Теперь мне стало до конца понятно, почему отец Валентин отселил Ефима, ограничив его общение с монашеской братией. Он думал не о наказании или укреплении веры Ефима, хотя возможно, что и об этом тоже. Но скорее всего он думал о том мире и о той обстановке в которой живут монахи, и о сохранении того мира и той обстановки, которая по его мнению и должна была царить в обители. Ефим, невольно, своим свободомыслием  вносил  сомнения и разрушение в установленный уклад жизни обители, и тем самым разрушал  не только мир в обители, но и подрывал мир и веру которые были в нем самом.
 Впрочем, может быть, это только мне кажется, что я  начинаю понимать что-то, чем руководствуются эти люди. Их помыслы в основном мне не понятны, и наверное их поступки и их поведение никогда не будет понятно мне, оставшемуся для них чужаком, оставшегося в мыслях своих тем кем я и был до прихода сюда. Конечно, ранение и последующие годы болезни повлияли на меня, изменили не только мое здоровье, но и мою психику, и мой образ мыслей. Но все-таки изменили не до такой степени, чтобы понять человека посвятившего себя служению Богу. По-моему если Бог есть, то он не может требовать от человека служения только ему одному. Он всесилен и всемогущ,  и значит, не нуждается ни в признании своем, ни в поклонении. Вера в Бога нужна самим людям, это они нуждаются в ней, и значит им самим выбирать, как и каким образом служить Богу, почитать его, верить в его милость, и в том числе, что считать его милостью, а что наказанием за грехи.
 Я постоял еще немного на безлюдном церковном дворе, наблюдая, как диск солнца появляется на небосклоне, и поковылял к избе Ефима. Нужно было собираться, обдумать, как купить билет на поезд, и главное как добраться до станции. Меня привели сюда и поэтому самостоятельно выбраться отсюда я наверное не смог бы. Возможно, нужно попросить помощи у Ефима, или найти в расположенной рядом деревне Людмилу Ивановну. Она должна помочь. Можно в крайнем случае попросить помощи и у кузнеца Семена или у того же Гостюхина.
 Однако, нет!  У Гостюхина я просить ничего не стану. Опять ставить человека перед выбором дело неблагодарное и жестокое. Жестокое, если учесть что он обошелся со мной по-человечески, не стал вытягивать из меня правду, а    вполне бы мог.
 Когда я вошел в избу, Ефим как не странно был дома. Он сидел за столом и подперев голову рукой смотрел в полутемное оконце. Из печи чувствовался дух только что испеченного хлеба. Было душно, мухи роем взлетели над столом, когда Ефим повернул ко мне голову.
- Уезжаешь? – просто спросил он, и я понял, что с самого утра он никуда не уходил.
- Да – удивленно ответил я – А ты откуда знаешь?
- Я тебе хлеб испек в дорогу – сказал Ефим.
- Спасибо! Только я не знаю когда мне выходить, чтобы попасть на поезд до Орска. Думаю, что лучше завтра пораньше выйти, чтобы сесть на поезд в течение  дня или ночи.
- Куда поедешь? – спросил Ефим – К родственникам?   Был он какой-то тихий и безучастный.
- На родину – уклончиво ответил я. – Все равно собирался туда. Давно уже.
- Давай паспорт – вдруг резко сказал Ефим и так же резко встал, будто стряхивая  с себя оцепенение. – Семен-кузнец съездит сегодня на своем мотоцикле на станцию и купит тебе билет на завтра. Мне сегодня все равно с ним встречаться после обеда так, что пойду в деревню, и может быть вместе с ним и съездим. А ты пока отдыхай.
- Так без меня билет-то не дадут – сказал я с сомнением.
- Не твоя забота – спокойно ответил Ефим и застыл в ожидании, уставившись на меня своими печальными  глазами, каких я давно уже у него  не видел.
  Я достал паспорт и припасенные на этот случай деньги и подал    Ефиму.  Он
 взял паспорт, а деньги положил на стол.
 - Пообедаешь без меня – сказал он, не поднимая на меня глаз. -Все в печи, и суп и хлеб и картошка. А я пойду, а то еще не застану Семена. В обед-то он всегда дома.
- Спасибо тебе Ефим! – сказал я с чувством, понимая, что  его настроение испорчено моим отъездом, о котором он неизвестно как и откуда узнал. – Спасибо тебе за все!
 Ефим поднял на меня свои грустные глаза и сказал так же печально и задумчиво: «Успеешь еще, чай не сей момент прощаться будем».
 Он постоял еще несколько секунд, будто бы хотел сказать что-то еще, но так и не сказал, а молча, шагнул в сторону порога.

                Глава 17.
  За прошедший месяц, до середины ноября наша жизнь с Сидором ни в чем не изменилась. Я продолжал сидеть на своем «рабочем месте» и собирать горсть мелочи на текущее пропитание, а Сидор тоже промышлял чем-то известным только ему одному, и даже приносил кое-что из съестного. Но чаще  он приходил с пустыми руками и  в нормальном состоянии, то есть прилично пьяным. Кстати за все проживание  в квартире Сидора я никогда не видел его пьяным, как он сам выражался  «в хлам». Домой он приходил всегда на своих ногах, иногда сильно пошатывающимся, иногда веселым и разговорчивым, и изредка все же приносил  то кусок колбасы, то батон хлеба, а как-то пришел с большим куском сырой свинины. Но чаще, конечно, он приходил просто с бутылкой самогона.  Однажды, к моему большому удивлению, он  пришел с тортом в руках, с настоящим магазинным тортом стоимостью, наверное, рублей четыреста, в пластиковой заводской упаковке, а потом еще достал из карманов несколько пачек чая.  Я никогда, конечно, не спрашивал его, где он это берет, а сам он никогда не говорил, но почему-то мне казалось, что все, что он приносит, он не ворует. Было в Сидоре что-то такое, что я подозревал, что для добычи съестных припасов он не только не будет воровать, но просто сможет это сделать другим способом намного легче, чем банальная кража из того же магазина.
   Однако в середине ноября произошли события, которые  уже в который раз, резко изменили мою жизнь за то время, как я покинул свой дом в Подмосковье. Мое проживание в квартире Сидора закончилось так неожиданно трагически, что о том, что такое может произойти я никогда даже и подумать не мог. Моя самонадеянность и «гордыня», как говорил отец Валентин, опять сыграли со мной очередную злую шутку.  Если конечно все что произошло тогда в квартире Сидора уместно назвать шуткой.
  Но что делать, видимо, я так устроен, что не способен, ни предусмотреть, ни предвидеть, ни уйти от тех событий, которые случались со мной за последние годы моей жизни уже не раз.
  Я искал в этих событиях случайности или закономерности, но никогда раньше не думал о том, что мои поступки, слова или бездействие являются катализатором тех событий, которые  со мной происходили и что во всех своих бедах  мне некого винить кроме самого себя. Наша судьба это наш характер.  Она напрямую зависит от нас самих и поэтому то, что произошло в квартире Сидора, да и  все что произошло со мной ранее, было лишь закономерным итогом всех моих поступков, образа  жизни и моего дурного характера, что и привело меня именно на тот путь, который был мне предначертан. Потому что злоба, зависть, подлость всегда догонят тебя, и покажут тебе свое присутствие в твоей жизни, если ты слишком равнодушен или не внимателен к людям. Равнодушен к тем людям, которые окружают тебя, которые дороги тебе, которые зависят от тебя или просто надеяться на тебя.
  И думая об этом  я начинаю понимать, что и взрыв моей машины, и          мои дальнейшие страдания были закономерностью. Из-за моего пренебрежительного отношения к моим партнерам по бизнесу, из-за моего издевательски спокойного и бесстрашного  тона во время переговоров с ними о продажи моего предприятия, из-за моего отношения к людям с которыми я работал и теми которыми я руководил. Я слишком пренебрежительно относился к точке зрения людей, не обращая  внимания на их чувства, на их стремления, на их мнение и желание помочь мне. Я никогда не пытался найти компромисс в ситуациях, в которых считал себя правым. И возможно, что все это  и привело к тому, что со мной обошлись  так же резко и без компромиссно, не усматривая   другого решения, и считая себя обиженными моим равнодушием и пренебрежением.
 Как-то в начале ноября, в один из обыкновенных вечеров, когда Сидор пришел в  своем обычном весело-бесшабашном настроении, он сказал, что виделся с Бароном, и  что тот хочет еще раз встретиться  и поговорить со мной. Но я тогда только рассмеялся и сказал ему, чтобы он передал Барону, что мы сами живем не богато и поэтому не можем себе позволить содержать еще и рэкетиров. Сидор пытался предупредить меня, что с Бароном лучше не шутить, но я  не воспринял его слова серьезно, и как смог успокоил его.
- Кишка у него тонка, Сидор – сказал я тогда и ошибся, недооценил этого предводителя и «короля» нищих. Ошибся уже в который раз, оценивая человека, считая, что понял кто такой Барон и на что он способен. Именно об этом меня предупреждал отец Валентин, но после ухода из обители я редко тогда вспоминал его. А теперь вспоминаю постоянно, и думаю о том, что умение слушать и умение слышать это два разных качества, и очень немногие  из нас, людей, обладают   умением слушать другого, а умением услышать  обладают вообще только единицы.
 После этого разговора прошло около трех недель, которые ни чем для нас не отличались от тех, что мы прожили накануне. Я так же восседал каждый день на своем месте и собирал горсть мелочи. Люди так же проходили мимо меня, и я уже начал замечать и различать лица, которые мне встречаются чаще других. Я уже знал, у кого можно попросить подаяние, а от кого лучше отвернуться в сторону, чтобы не нарваться на ругательство и оскорбления. Но главное я научился все-таки просить, что раньше мне никак не удавалось. Это получилось случайно будто играючи, а потом уже я понял, что просьба или обращение к прохожим это тоже своего рода общение, а именно общения с людьми мне не хватало. Та первая моя просьба запомнилась мне тем, что я обратился к сумрачному и уставшему мужчине, который, проходя мимо, смотрел на меня без злобы, без жалости и вообще смотрел уставшим взглядом  отработавшего смену на каком-то заводе человека. Тогда мне захотелось сказать ему что-то, что-то, что может быть, он услышал бы и улыбнулся, или может быть, что-то ответил бы в ответ. И я сказал что-то бодрым голосом, смотря прямо ему в глаза, и он улыбнулся, устало и отстраненно, и прошел мимо. Но это было для меня не важно. Человек не ответил, но услышал мои слова, и это уже была победа над собой и над своим одиночеством. Я перестал опасаться обращаться к людям, и иногда перекидывался с ними парой слов, а иногда даже разговаривал с теми, кто желал остановиться и поговорить. И хотя в основном это были старики или пьяные, но все же это были люди, это была живая речь, а мне немного было и нужно для того чтобы не оставаться  наедине со своим одиночеством. Одиночеством, которое я остро ощущал после того как покинул  монастырскую обитель.
     В день моего отъезда мы сидели в избе Ефима с ним  вдвоем. Билет на поезд, который отходил только вечером, купленный Ефимом, лежал у меня в кармане. Деньги за билет Ефим наотрез отказался без всяких объяснений. Просто не взял и все, и ничего не отвечал на мои предложения и уговоры. Он вообще был в эти последние два дня не похож на себя. Говорил мало и медленно, не возмущался моему поведению, когда я пытался казаться веселым, и все больше смотрел в сторону, избегая прямого взгляда.
  После обеда я собрался и готов был уже идти в деревню так, как Ефим заранее предупредил меня, что из деревни на станцию меня отвезет Семен на своем мотоцикле с коляской. Но Ефим все сидел за столом и почему-то идти пока не собирался.
- Успеем – ответил коротко он на все мои вопросы, и опять замолчал. И тогда я решил спросить у него то, что хотел спросить у него еще со вчерашнего дня, но все медлил.
- Ты знаешь Ефим! Сюда меня привела женщина, ее зовут Людмила Ивановна. Она сказала, что живет в деревне, и вот мне хотелось бы попрощаться с ней. Ты подскажешь мне, где она живет, и как я могу ее увидеть?
- Полетову? – зачем-то переспросил Ефим, хотя я не называл ее фамилии. И я
понял, что  он тоже знает, может быть от Гостюхина или от отца Валентина, с кем я сюда пришел.
- Нет ее сейчас – ответил он неторопливо. – Она в Бузулуке живет, работает там же. А к нам приходит иногда на молебны, бывает на несколько дней остается. Когда приходит, живет у бабки одной, Саврасихе.  Срамная бабка, самогон гонит и продает, но она с ней как-то ладит. А к нам она давно ходит, с тех пор как сына ее в Чечне убило.
 Ефим тяжело вздохнул.
- Сейчас нет ее – повторил он. -  Работает, наверное, отгулы зарабатывает. Потом опять приедет.  Сын у нее давно уже погиб лет, наверное, шесть назад, с тех пор и ходит.  Смирная женщина, горем задавленная. Паренек-то у нее один и был на всем свете, как свет в окошке.
 Последние слова Ефима поразили меня как удар. Внутри меня все вдруг вздрогнуло, дернулось будто бы тело вытянутой плетью лошади. И так же как от удара все внутренности мои заболели, заныли кости, и заныли тупой болью  рубцы и раны.  Меня пронизала мысль, что рядом с ней, с этой тихой, скорбной женщиной, я постоянно чувствовал что-то. Что-то, что подсказывало мне, когда я глядел на нее, когда слушал ее голос. Что чувствовал? Кто подсказывал? Что?
 Мать! Да, именно мать! Так мне хотелось не раз назвать ее, но она была слишком молода для этого слова, и язык мой тогда не повернулся. Она была старше меня лет на десять, и это только на вид. Но возможно, что горе ударило по ней, и внешность ее стала обманчива, и она может быть моя ровесница, или может быть  чуть старше. Какая уж тут мать?
 Но слово это видимо не зря вертелось у меня на языке тогда. Чувствовал я то, что сказал Ефим. Чувствовал каким-то внутренним чутьем, но просто не знал что чувствую. И вот теперь, когда  больше увидеться не удастся, меня схватил опять за горло приступ тоски, как будто это прощание что-то решало, или имело какое-то значение. Ну, смог бы я с ней проститься и чтобы  произошло? Чтобы я сказал ей?
 Через какое-то время Ефим поднялся, перекрестился  на икону в углу и сказал: «Пойдем! С Богом!»
  Я закинул за спину свою сумку, и мы вышли на крыльцо.
- А с отцом Валентином ты Юрий проститься не хочешь?
Спросил Ефим так скованно и как-то нерешительно, что я понял, что он давно хотел мне это предложить, но все не решался.
- Давай не будем его беспокоить –  обронил извинительно  я -  У   него  и  без
меня забот хватает. Да, и вроде  бы простились мы.
- Значит, обиделся ты, на Владыку-то?
- Да за что же мне на него обижаться? – удивился я. – Наоборот я вам всем очень благодарен за приют, за хлеб-соль. Нет, Ефим! Нет у меня обиды никакой, ты уж мне поверь.
 На мои слова Ефим больше ничего не ответил, а молча, пошел впереди к калитке. Мы так и шли долгое время, молча. Ефим впереди, а я чуть сзади. Шли через лес, через знакомые мне, не раз исхоженные полянки, тропинки, мимо знакомых зарослей орешника и мимо низинок поросших осиновым молодняком.
- У тебя там, куда едешь, родственники есть?
Ефим, уже в который раз за последние два дня задавал мне один и тот же вопрос. Выслушав мои уклончивые ответы, он на время успокаивался или  просто прекращал говорить на эту тему, но через несколько часов вопрос повторялся.
- Есть – на этот раз коротко ответил я. Соврал ему уверенно и просто, понимая что он не отстанет не получив прямого ответа. Я подумал, пусть он будет уверен, что у меня все будет в порядке. А вот будет ли на самом деле, этого я не знал. Я собирался вернуться в родной город только с одной мыслью, что я должен буду вернуться туда тогда, когда не найду другого выхода. Я всегда знал, что вернусь туда, может быть, поэтому и двигался все время  именно в сторону Урала. Но теперь я понимал, что возвращаюсь туда раньше, чем мог сам подумать, раньше, чем ожидал, и вроде бы в небезвыходной ситуации.
 Я мог бы поехать куда угодно. Деньги на мое имя лежали на счетах в отделениях Сбербанка в любом из больших городов,  в которых я еще не был. Но почему-то так получилось, что я назвал Ефиму свой родной город, когда говорил, куда брать билет. Может быть, действительно пора было уже возвращаться к чему-то, или же я не хотел врать Ефиму, зная, что он будет обязательно расспрашивать, куда и к кому я еду. Или же просто оказавшись на территории  своей области,  как  я мог проехать мимо своего родного города,  в который всегда подсознательно хотел вернуться. Вернуться может быть не навсегда, может быть на время, но вернуться обязательно.
 Теперь это уже не имело значения. Билет был куплен и значит я еду в свой родной город. Туда, где я не был больше пятнадцати лет. Туда, куда не смог приехать ни один раз за все это время. Не смог, хотя и обещал приехать матери постоянно, и сам был уверен, что приеду обязательно, но почему-то все время откладывал на будущий год. Каждый раз  в телефонных разговорах я обещал матери «вырваться» на следующий год, или следующим летом, или через полгода, но  этот будущий год так и не наступил. Он так и не наступил для моей матери.
   Телефонные  разговоры  и денежные  переводы  все  это  было  хорошо,  но
почему же, я так и не смог вернуть к ней хотя бы на несколько дней? Что мешало мне? Да и потом, когда я получил телеграмму, когда метался по своей квартире и не находил себе места, почему же я не поехал? Мало того я послал тогда на похороны матери своего зама, этого слизняка Волобуева, который был очень услужливым и пробивным типом. Как я мог не поехать на похороны мамы? Что я тогда думал?
 Да, тогда я, кажется, был очень занят. Предстояли важные переговоры с иностранными поставщиками, и Володя был просто в шоке, понимая, что мне нужно уезжать, и эти переговоры придется  проводить ему одному. На кону стояли большие деньги, и от контракта с этими австрийцами зависело многое. Наши кредиты, наш авторитет перед людьми которые были тоже завязаны в это дело своими деньгами, и наш авторитет. Авторитет нашей фирмы, который в случае неудачи был бы просто похоронен. И тогда не один уважающий себя банк, ни один из наших партнеров, и большинство из наших клиентов, больше уже никогда бы, не поверили нам, как бы мы их не убеждали. И это, конечно, не был бы крах нашего предприятия, это был бы большой, долголетний откат назад, потеря завоеванных на рынке  позиций, и крест на нашем развитии в ближайшие годы. Но все-таки это не был бы крах!
   Тогда я сказал Володе, что я не поеду на похороны, что не выношу похоронных процессий, что мама для меня всегда останется живой, и если я не  увижу,  как ее опустят в могилу, то мне будет  легче пережить это. Он обрадовался как ребенок, но потом спохватился, и начал уговаривать меня. Он говорил, что справиться, что нужно ехать, что я сам понимаю, что это необходимо, и что не поехать просто невозможно. Он знал, что роднее матери у меня нет никого, и поэтому тогда совсем забыл о переговорах и испугался моего решения еще больше. Но я настоял на своем.
 Не помню точно, о чем я думал тогда. Кажется о бессмысленности всех этих похоронных церемоний, о том, что маму уже не вернуть, и что смотреть на нее мертвую мне будет так больно, что я замучаю себя угрызениями совести и мыслями, что ничего уже нельзя изменить. Тогда-то я и направил на похороны этого Волобуева.
  Володя поняв, что своего решения я уже не изменю, успокоился, но ходил как в воду опущенный до самого момента переговоров. Но потом когда переговоры прошли успешно, и когда все немного забылось, что тогда он думал обо мне?  А что думали мои подчиненные?  В офисе все было известно об этом, слишком небольшой коллектив был у нас, чтобы что-то оставалось тайной. Они радовались успешному завершению переговоров, которые поднимали фирму на другой уровень, давали крупные заказы, и увеличивали, в том числе и их благосостояние. Но что они думали обо мне как о человеке?
 Тогда их уважительное отношение и даже страх, я воспринимал как свою заслугу в руководстве, в успехах в бизнесе, в поднимающемся влиятельности и богатстве нашей фирмы. Но возможно это был страх и перед другим?  Каково это работать под началом человека, который «плюнул» на похороны родной матери, пусть даже ради дела которое приносило пользу и доходы не только фирме, но и им каждому лично?  Осуждали ли они меня? И что они говорили между собой про меня, когда я не слышал?
  Теперь этого я никогда не узнаю. Но тогда я успокаивал себя, что забочусь о живых людях, которые нуждаются во мне, а в смерти пусть и родного мне человека, уже ничего не могу изменить. Но сейчас мне кажется, что тогда  я был слишком рационален и циничен, и еще раз показал всем, с кем я работал, свою крайнюю жесткость и бескомпромиссность. А может быть для кого-то даже и фанатизм в отношении к работе. Я чувствовал тогда, что все они, те, кто окружал меня, испытывали робость или страх в моем присутствии, а я считал это нормой. Я считал, что именно на этом и держится дисциплина и порядок, что централизация власти и жесткий метод руководства и есть залог тех успехов и процветания, которые сопровождают нас на  всем пути деятельности нашего, а по сути дела моего предприятия.
 Нравилось ли мне самому такое положение я уже не знаю, но видимо я относился к этому в порядке вещей. Именно так я представлял и видел руководство людьми. И конечно эта убежденность сформировалась у меня не за один день. К этому меня подвигали и такие лизоблюды как Волобуев, и тот страх который я иногда видел в глазах подчиненных и возможно их отношение осторожности или настороженности в отношении ко мне которые возникли как раз после того случая как я не полетел на похороны матери. Или это отношение, которое я до сих пор не могу назвать одним словом, возникло, может быть раньше, но тогда я стал его замечать.
 Но с другой стороны, общаясь с коллегами по бизнесу, такими, как я руководителями  небольших предприятий, я был в курсе положения дел у своих конкурентов по бизнесу. Я знал, к чему приводит мягкотелость и невнимательность руководителя к своим подчиненным и приближенным работникам. Кто-то из них пытался совместить дело с политикой, или слишком увлекался собственным здоровьем, или еще чем-то не относящимся к основному делу. И я сам видел, как это приводило к расхлябанности сотрудников фирмы, их небрежного отношения к клиентам. Да и сами клиенты, больше общаясь с замами или с помощниками руководителя, испытывали дискомфорт и неуверенность, и легко переманивались моими людьми, которые уверяли клиентов в строгом соблюдении всех их требований и интересов. А после общения лично со мной, многие из них выбирали нашу фирму, отказываясь часто от уже многолетнего сотрудничества  с одним из наших конкурентов.
 Все это так! И сейчас я так же уверен, что дела своего предприятия я вел правильно и целенаправленно. Но чем мне пришлось заплатить за это? Что я потерял став тем руководителем, которым пытался стать столько лет? Может быть то, что люди из провинции называют совестью?
 Если бы Володька мог сейчас слышать мои мысли, я знаю, как бы он мог пошутить. Он  сказал бы: « Смешное слово!», или что-то навроде этого.
 Да и то, правда! О какой совести можно говорить мне, когда я отправил на похороны матери самого ненавистного всеми вокруг человека, а потом выплатил ему еще дополнительную премию за организацию и проведение похорон. Тогда он написал мне подробный отчет о своей поездке, и приложил к нему фотографии могилы, сделанные в шести ракурсах. Даже просто вспоминать об этом мне было сейчас так больно и противно, что я застонал и остановился.
 Если бы это было бы не со мной, наверное, это выглядело бы очень смешно или глупо, что, в общем-то, одно и то же. Но это было именно со мной, и именно я посчитал, что мой зам по общим вопросам выполнил  мое поручение добросовестно и ответственно. Действительно, от смешного до печального, всего один шаг. Шаг, который лишает нас совести, юмора, возможности взглянуть на себя со стороны.
- Ты чего? – окликнул меня Ефим, который ушел уже далеко от меня по тропинке.
- А? – автоматически откликнулся я, все еще погруженный в свои мысли.
- Чего потерял, говорю? – переспросил Ефим издали.
- Совесть! – негромко сказал я после недолгой паузы. Но Ефим уже вернулся и расслышал оброненное мною слово.
- Что здесь потерял? – спросил он, остановившись рядом, и я, подняв голову, увидел, как он улыбается впервые за последние два дня.
- Скажи Ефим, – начал я осторожно, подбирая слова – бывали у тебя такие моменты, когда тебе было так стыдно за себя, что рассказать об этом ты ни кому не мог бы?
- Не было –  откликнулся сразу Ефим – Я, брат, на исповедь хожу к отцу Валентину каждую неделю. Там все грехи свои Богу поведаю и после этого всегда легче мне. Знаешь как телу легче после бани? Ну, вот! А это еще большее облегчение, стократно. Как будто душу обмыли и пропарили.
- Прости меня Господи за слова не подобающие! – тут же перекрестился Ефим, задирая голову к верхушкам деревьев.
- Нет, Ефим – убежденно ответил я – Такое ни на одной исповеди, ни одному священнику сказать не сможешь. Такое даже себе вслух произнести трудно, чтобы не назвать себя сволочью. Вот твой отец Валентин говорит, что мысли, которые мы когда-то, много лет назад думали, не возвращаются, а  если возвращаются, то это только мысли и все.  И нет в этих мыслях ничего, как в чем-то навсегда ушедшем. А если мне мысли мои грудь жгут, да так, что порой жить не хочется? Вернуть все хочется, все сделать по-другому, может быть жизнь по-другому прожить…
- Так ты же теперь в другую сторону идешь – перебил меня Ефим – Новая жизнь там, у тебя за спиной, в обители осталась. Там ты мог бы ее начать и отринуть прошлое, и вместе с ним и мысли греховные, а грехи свои оставил бы здесь…
- Нет, Ефим – теперь я перебил монаха – От себя самого не убежишь.  Ни какой забор и никакая вера не поможет мне исправить то, что уже сделано. И не смогу я забыть ничего, и простить не смогу. Себе не смогу простить.
- Эх! – тяжело вздохнул Ефим – Господь бы все простил, и все бы понял, и покой бы тебе вернул. Но нет в тебе веры.
- Ладно! – мотнул я головой,  отгоняя мысли о прошлом. – Пойдем, отдохнули уже…
  Деревня была не большая, дворов пятьдесят, которые раскинулись широко вокруг одной  широкой  и кривой улицы. Мы с Ефимом не пошли к началу этой улицы, а свернули из леса прямо к ближайшим домам. Один из этих домов бросался в глаза сразу яркими красками, резными наличниками окон и большой «тарелкой» телевизионной антенны на  свежепокрытой блестящими жестяными листами крыше, которые  «стреляли» бликами на солнце  пока мы подходили.
- Яркий дом у Семена – иронично улыбнулся мне Ефим  - Любит он все яркое, да цветное.
 Мы прошли по просторному двору, потом по широкому крыльцу  с расписанными яркими красками столбами и вошли в просторные сени. В сенях было душно  и тесно. Стены были обвешаны какими-то железными, непонятными для меня, конструкциями, березовыми вениками, большими пучками каких-то душистых трав и сплетенными между собой длинными «косами» репчатого лука. Ефим толкнул дверь и, выйдя за ним на свет, я сразу увидел большую, такую же, как в избе Ефима русскую печь. На беленой стенке печи тянущейся параллельно двери бросался в глаза нарисованный на белом ярко красный конь с большой гривой и причудливо изогнутой спиной.
 Я остановился, разглядывая рисунок, а Ефим громко топая сапогами, прошел в комнату и, перекрестившись, громко что-то сказал. Увлеченный, и удивленный таким странным рисунком в деревенской избе я только мельком слышал, как Семен с Ефимом о чем-то говорили, и очнулся от  громкого голоса  Семена.
- Что, нравится? – кричал он из глубины комнаты. Я оторвался от разглядывания коня и тоже проковылял в комнату, где за столом широко улыбаясь, сидел Семен и  почему-то помрачневший Ефим. Стол, за которым они сидели, был большой, даже огромный, занимающий половину комнаты. Стоял он возле окна и был во всю площадь застелен газетами. На столе лежали какие-то части от автомобиля, или от какой-то другой, на мой взгляд, грузовой техники. Семен сидел с торца стола, подняв  чуть вверх руки, испачканные в машинном масле.  Рукава рубахи  темно-стальной рубахи-косоворотки были засучены выше локтей, пуговицы на груди все расстегнуты, черные волосы взлохмачены.
- Видел картину «Купание красного коня»? – обратился ко мне Семен и, не дожидаясь ответа, продолжал – Вот это я с картинки   сам  писал.    В  журнале  была репродукция, большая мне очень понравилось.  Красиво?
- Красиво – улыбнулся  я в ответ на широкую улыбку  Семена.
 Но тут же, Семен добавил уже серьезно: «А вот иконы у меня не выходят. Сколько раз пробовал, а все не то. И в обители жил, у Ефима несколько недель, специально. И с монахами ходил на молебен и как только не старался, не выходят и все тут.  Ефим вот как посмотрит на мой дом, так мне все это простить не может».
- Бог прощает – откликнулся Ефим. – Он все иконы, какие написал в обители, потом поломал – обратился он уже ко мне. – Сколько я убеждал его, пойдем, покажем братии и отцу Валентину, а он ни в какую. Не то говорит. А чего не то если хорошие были иконы, просто нужно было к отцу Валентину сходить и посоветоваться.
- Ладно, Ефим – примирительно сказал кузнец – Причем здесь отец Валентин, если я сам знаю и чувствую, какими должны быть иконы. А у меня получились картинки. А картинки это совсем другое. Ты вот как думаешь, Юрий?
- Я не знаю – озадаченно ответил я – Я в живописи ничего не понимаю, а уж в иконах…
- Ничего если бы увидел, то все понял бы – уверенно сказал кузнец,  но увидев, что разговор Ефиму неприятен, заговорил о другом.
- Это что! Я этого коня еще от ребят своих сохранил. Все им хотелось его подрисовать и дописать. Семен громко и раскатисто засмеялся.
- А много у вас детей? – поинтересовался я.
- Четверо – мимоходом заметил Семен, и тут же засуетился. – Вы садитесь, сейчас чай будем пить.
- Настя! – громко крикнул он, и стал вытирать руки какой-то промасленной тряпкой.
Из-за печи, видимо из соседней комнаты появилась молодая девушка. Была она высокая стройная с черными как у кузнеца волосами, заплетенными в косу, обвитую вокруг головы. Одета она была в легкий ситцевый сарафан светло-зеленого цвета, и коса была скручена на голове резинками такого же цвета.
- Здрасте! – сказала она, и улыбнулась Ефиму как хорошему знакомому.
- Неси! Чего там у тебя! – строго приказал Семен.
- Вы бы железки свои вначале со стола убрали – таким же твердым как у кузнеца голосом ответила ему Настя  и, повернувшись, скрылась за печью.
- Ну что, Юрий – засмеялся кузнец обычным своим смехом – Хороша у меня дочь?  Бери, если сможешь! А-то замуж не идет, норов мой, и рука тяжелая.
Семен захохотал громко и раскатисто.
- Я еще молодая –  раздался из-за печи  Настин голос.
- Видишь! – подскочил на стуле Семен. – Обязательно ответит, не промолчит.
А я смотрел на сидящего в сторонке  Ефима, и думал о том, что может быть общего между монахом и этим странным деревенским умельцем и философом. Еще весной я заметил их дружеские отношения, но теперь увидев Семена в его домашней обстановке не понимал еще больше чем раньше, что же их может связывать.
 Ефим понял видимо мой пристальный взгляд на него по-своему и тут же обратился к Семену.
- К поезду не опоздаем?
 Семен спокойно кивнул на висящие, на стене большие, деревянные, видимо,  еще советского времени часы с маятником: «Время есть!».
Семен собирал свое железо со стола и заворачивал его в тряпки, потом отнес все это в дальний угол и побежал во двор, видимо умываться. Пока его не было,  Ефим молчал, а Настя где-то невидимо для нас громыхала посудой.
 Когда Семен вернулся и, покрякивая, стал утираться полотенцем, я решил поддержать беседу, слишком томительным мне показалось это молчание в канун моего отъезда.
- Что же ты Семен, калеку за девку сватаешь – шутливо начал я – Разве у вас женихов не хватает? Так вон их, сколько в обитель на Пасху приезжало. Одни казаки молодые чего стоят.
- Да какие они казаки – досадливо откликнулся Семен, и швырнул полотенце на печь. – Городские они и есть городские! Я у них даже какого-то узкоглазого видел. Толи казах, толи татарин. Развеж это казаки? Маскарад!
- Лучше дураки деревенские, да? – откликнулась на его слова дочь  - Или пьяницы наши, местные?
- А кто тебе говорит о пьяницах – резко развернулся в ее сторону Семен.- Я что тебе говорю про пьяниц? Я тебе говорю про хороших парней. Что у нас работящих, да смышленых ребят нет? Двадцать два года дуре, а все туда же, все одно про город разговоры ведет.
 Настя появилась из-за печи насупленная и стала, молча расставлять на столе тарелки. Поставила чашки с медом, с орехами, конфетами и печеньем.
 Я смотрел на их посуровевшие лица и думал, что этот разговор между отцом и дочерью видимо, происходит не впервые так, как он начался неожиданно и так же неожиданно оборвался. И каждый из них, наверное, оставался всегда при своем мнении. И в этот момент я почему-то готов был поддержать Семена и сказать, что нет ничего хорошего в городе. Шум и суета большого города вспоминались мне теперь со страхом и тоской, и мне, как и накануне вдруг до боли не захотелось никуда ехать.
- Мед и орехи зачем? – вдруг строго спросил  Ефим.
- Дак, медовый же спас, Ефим – удивленно протянул кузнец.
- Третьего дня был.
- Ну, ясно, что не сегодня! Медовый спас у нас всю жизнь неделю празднуют.
- Ересь – резко выкрикнул Ефим.
- Ну, у меня не монастырь – вдруг озлился Семен – Не хочешь не ешь, я тебя не принуждаю.
Ефим ничего не ответил, только повернулся к столу боком, и в доме опять повисла напряженная тишина.
- Чай неси – недовольно крикнул Семен.
 Все остальное время за столом Ефим пил только пустой чай, не притронувшись к угощениям, и молчал сумрачно.  Поэтому чаепитие получилось не веселым, и после того как Настя начала убирать со стола Семен стал неторопливо собираться в дорогу. Я, глядя на Ефима, двинулся за ним  из дому, и нашел его  среди просторного двора Семена. Ефим сидел на маленькой лавочке возле одного из множества маленьких сараев, которые кажется, были на дворе повсюду.
 Время перевалило за полдень, и поэтому было душно, донимали мухи и мошкара, которая раньше, в начале лета появлялась только с приближением темноты.  Я сидел рядом с Ефимом и, отмахиваясь от мошки, молчал, не желая прерывать молчания Ефима, который все еще видимо был сердит на кузнеца и сидел, уткнувшись грустным взглядом в землю.
 Семен появился неожиданно и первым делом обратился ко мне.
- Ну-ка, Юрий, дай мне свой костыль.
- Зачем? - поразился я.
- Не бойся, не украду – уже привычно хохотнул Семен, и  с моим костылем быстро скрылся в одном из сараев.
- Подкрутит сейчас – отвечая на мой вопросительный взгляд,  пояснил Ефим – Увидел, наверное, что разболтался он у тебя.
Семен отсутствовал не долго, стучал и чем-то скрипел  в сарае, и вышел через несколько минут.
- Вот и все! – сказал он, показывая мне костыль. -  Я резинку подбил снизу и вот! – Семен выставил костыль вперед, и я увидел, снизу он приделал острый наконечник сантиметра три длинной. Наконечник был массивный, металлический и трехгранный, с острием вниз.
- Это тебе вместо оружия самообороны - довольно засмеялся кузнец, а потом заговорил серьезно: « У меня отец после войны пришел на костыле. Так и проковылял на нем двадцать лет. Я в семье-то самый младший был из братьев, вот и возился с ним до самой его кончины. Когда руки у него слабнуть стали я ему такой наконечник придумал, чтобы он не оскальзывался…»
  - Спасибо, Семен – только  и  нашел  я,  что  сказать  ему,   удивленный    его
вниманием к таким мелочам.
- На здоровье – откликнулся Семен, и опять засмеялся. – Шутка шуткой, а батя как-то по пьяному делу поспорил с соседом. Что-то они про войну заговорили, и не понравилось  отцу, как сосед говорил.  Так он ему этим костылем задницу чуть ли не до кости проткнул. Шуму было тогда, участковый  старый, тот, что до Гостюхина был,  приходил…
- Не опоздать бы нам, Семен – перебил кузнеца Ефим.
 Уже через пятнадцать минут мы ехали на мотоцикле по проселочной дороге через лес. Я удобно сидел в люльке старого, с ободравшейся синей краской  на бензобаке, мотоцикле «Урал», который тарахтел громко, как трактор. Я вначале засомневался в такой технике, но Семен уверил меня, что сможет доехать на нем  «хоть до Самары». Уселся я, удобно уложив ноги между своей сумкой и холщевой сумкой, которую мне подал Семен.
Ефим, садясь на заднее сиденье, перекрестился и,  заправив подол рясы за пояс, надел каску, и взгромоздился на высокое сиденье привычно, видимо,
уже не в первый раз.
 В коляске меня слегка трясло и подбрасывало, шумел мотор, заглушая все звуки,  а мимо мелькала  зеленая стена леса, сливаясь в сплошной разноцветный ковер. Я думал о Семене, о предстоящей дороге, и о встрече с родным городом. Мысли перебивали одна другую, перескакивая то  на костыль с наконечником,  то на оставленную мною обитель, то  на предстоящую поездку, которая казалась мне  очередным уходом, лишенным теперь всякого смысла, который я вкладывал в свой первоначальный побег из дома. Еще я думал о том, что,  наверное,  и Семен и Ефим очень удивились бы, если бы  узнали, что в моей сумке, в потайном кармане, лежит пистолет  и самодельный большой нож, напоминающий издали кинжал. Подарок Садыка, кривой узбекский нож, с узкой роговой ручкой, остался в хибаре Пухлого, и я сейчас пожалел о нем.  Но все-таки это была единственная вещь, которую Пухлый не положил мне в сумку, когда отправлял меня в больницу. И поэтому я не держал зла ни на него, ни на обстоятельства, которые лишили меня этого подарка.
 На мое удивление, мы доехали до вокзала очень быстро. Вначале кончился лес,  и мы ехали по проселку среди полей, потом появились какие-то строения  и мы выехали на асфальтовую дорогу. А через несколько минут мы уже остановились возле маленького, старой постройки, с высокой покатой крышей крытой шифером, здания вокзала. Семен выключил мотор, и сразу стал, слышан шум проходящих поездов, и селекторные переговоры железнодорожников, отдающиеся эхом  и  гулко улетающие куда-то ввысь.
 На первом пути стоял уже поезд, и Ефим, соскочив с мотоцикла, тут же стал выговаривать Семену за его медлительность.
- Успеете – спокойно отвечал Семен, и когда я вылез из коляски, то вначале пожал мне крепко руку, а потом  сунул  в  нее холщевую сумку,  которая   всю
дорогу стояла у меня в ногах.
- Держи – сказал он просто – Тут Настя тебе собрала в дорогу кое-что поесть.
Я стал благодарить, но Семен хлопнул меня по плечу и  будто бы оттолкнул.
- Идите уже, а то действительно опоздаете.
 Мы с Ефимом быстрым шагом вышли на низкий перрон и тут же отыскали мой вагон.
- Сколько до отхода? – тяжело дыша, спросил я у пожилой  толстой проводницы стоящей рядом с вагоном.
- Десять минут – ответила она, равнодушно оглядев меня и Ефима.
 Я повернулся к Ефиму, поправил на плечах лямки сумки- рюкзака, одетого в спешке, и поставил подаренную Семеном сумку себе в ноги.
- Будем прощаться.
Ефим молчал задумчиво и грустно, смотря мне в глаза. Его выражение лица не понравилось мне, была  в нем какая-то смущенная беспомощность, которую я никогда не видел раньше у Ефима.
- Скажи Ефим, - заговорил я о том, о чем хотел спросить его весь день, но все как-то не представлялось случая. – Если человек не поехал на похороны матери – это грех. Мог поехать, но не поехал.
 Ефим озадаченно сморщил лоб, смотрел на меня растерянно, будто не понимая,  о чем  я говорю, а потом  опустил глаза себе под ноги.
- Родителей грех не поминать – чуть слышно сказал он.  – Свечу нужно поставить за упокой души, и молиться.
- Ты мне не ответил – резко и торопливо перебил  я его.
Поезд дернулся и протяжно свистнул, будто пугая пассажиров стоящих на перроне. Вокруг началась беготня и суета.
- Заходите – громко сказала проводница и полезла в вагон.
- Садись! – умоляюще обратился ко мне Ефим – Опоздаешь!
Я вскарабкался по крутым ступеням и встал в дверях, чтобы видеть Ефима стоящего на перроне. А проводница торопила меня, подталкивая внутрь вагона.
- Пусть Господь сохранит тебя – перекрестил меня снизу Ефим. Теперь он опять глядел мне опять прямо в глаза.
- Ты прости нас, Юрий – вдруг громко крикнул Ефим, перекрикивая стук колес и шум отходящего поезда.
- Прости, Христа ради! – уже с надрывом повторил он, и поклонился уходящему поезду в пояс.
 Когда он выпрямился, то поезд уже набирал ход, и проводница, толкая меня
в грудь, громко возмущенно выговаривала мне, мешая   еще раз  взглянуть  в
 лицо монаха.
- Совесть надо иметь! – кричала проводница. – Раз на костыле то, что мне на руках Вас в вагон заносить?
  Потеряв из виду фигуру Ефима, я удивленно посмотрел на нее  пораженный
 и словами Ефима, а особенно словами проводницы, будто бы они продолжали мои мысли и наш неоконченный разговор с монахом. И я подталкиваемый ею, ковылял по коридору вагона и бормотал себе поднос: «Совесть, это конечно бы надо…».

                Глава  18.
  Последнее время ночами мне стало сниться, что я куда-то бегу. Я ощущаю себя молодым, почти мальчишкой, и бегу по зеленому, залитому солнцем бескрайнему полю.  И наполняет меня такая радость движения и легкости своего тела, как будто бегу я так, что даже не касаюсь ногами расстилающейся под ногами травы. Можно сказать, что я не бегу, а лечу прямо над самой землей, и ногами отталкиваюсь прямо о воздух возле земли. И от  этого бега-полета сердце мое замирает от восторга, радости движения и свободы.   
Но просыпаюсь я среди ночи от кошмарных видений, которые  врываются  в
 мой полет, и еще не проснувшись, я ощущаю боль. Замерзая, мои раны начинают  ныть, и мысли о боли не дают мне вспомнить то страшное, что меня разбудило. Я не могу точно вспомнить кошмар, но в памяти всегда встает мертвое, залитое кровью тело Барона, и я пытаюсь не думать об этом, чтобы заснуть опять. Но стоит только подумать об этом, и картина с распростертым   телом Барона встает передо мной уже не как кошмар, а как реальное видение.   
 Со временем, уже привыкнув немного к своим полуночным взрывам страха и боли,  я стараюсь подвигать членами, не вставая со своего ложа, и чтобы отвлечься от навязчивого видения, смотрю на языки пламени, которые мелькают из дыры в боку нашей бочки-печи.  Я просыпаюсь окончательно, языки пламени и завывание снежного декабрьского ветра за стенами закутка успокаивают меня. Дневная усталость и самогон, выпитый перед сном, тоже делают свое дело  и постепенно я засыпаю, чтобы проснуться еще раз или два до того момента пока наступит утро и по голосам своих  «сожителей» понять, что пора вставать. И пора  начинать день  заново, не вспоминая ни сновидений, ни Барона, ни жены, ни друга. Стараться не вспоминать и просто жить сегодняшним днем, чтобы призраки прошлого не смущали и не  отравляли наступивший день сомнениями, страхами и душевными мучениями. Только это удается не во всякий день.
 Тогда в ноябре, наш мимолетный разговор с Сидором о Бароне забылся мною уже через несколько дней. Казалось бы, ничего не предвещало резких перемен в нашей уже установившейся своими привычными событиями жизни в квартире Сидора. Я, оставив от обмененной стодолларовой купюры несколько тысяч рублей на непредвиденные расходы, и уже закупив на зиму все, что собирался, строил планы, как нам прожить надвигающуюся зиму. И в этих планах не было  ни Барона, ни чрезвычайных событий, лишь спокойные размеренные дни и забота о пропитании, а так же о пище духовной.  Я думал о том, как бы выкроить немного денег, и сколько я могу потратить из того что у меня осталось, чтобы купить книги, которые мне понадобятся долгими зимними вечерами. Но как оказалось, все мои думы были напрасными.
      Как-то вечером Сидор пришел позднее обычного, но  удивительнее  всего
то, что даже позднее меня. Я  обычно приходил «с работы» еще засветло, или в тот момент, когда начинало темнеть.  Вечером все кто мог что-то бросить в мою чашку уже расходились по домам, а те, кто появлялся на улице с наступлением темноты либо не замечали меня, либо, хуже того, могли  не только оскорбить или придраться, но и серьезно полезть в драку, что меня совсем не устраивало. Сидор же обычно находился уже дома, когда я возвращался. Когда он возвращался, я точно не знал, но думаю что его «дела» заканчивались ближе к началу второй половины дня.
  Так вот в один из ноябрьских дождливых вечеров Сидор прибежал домой почти трезвый, мокрый и  дрожащий толи от холода, толи от испуга.
- Барон передает тебе привет – прохрипел он невнятно. При этом его посеревшие губы тряслись, и я теперь видел, что не только от холода.
- Сказал, если не будет денег, убьет тебя. Он не шутит, Прикол.  У него двое новых подручных парней появились. По виду уголовники, зеки со стажем. Они меня так побили мастерски, что я думал, что у меня печень изо рта вылезет. Уходить тебе надо!
 По виду Сидора я понял, что дело серьезное. Если он отказывается от тех доходов, которые я ему приношу, то это только он очень большого страха. Видимо ему действительно сильно досталось, и он поверил, что могли убить.
 Вначале я как мог, успокаивал его, и даже пообещал, что уйду лишь бы он не трясся. Потом я дал ему деньги, и он быстро сбегал  и принес две бутылки самогона. Пока мы сидели на кухне, пили самогон, я внимательно слушал все, что мне рассказывал Сидор. Картина получалась действительно не слишком утешительной.
 Сидора заманили в какую-то квартиру, где они вначале пили, а потом появился  Барон, который предложил сделку. Он должен был  подсказать Барону тот день, когда я получу деньги в Сбербанке, и получить часть этих денег, когда Барон заберет их у меня. Когда Сидор засомневался, и напомнил Барону его последнюю встречу со мной, его начали сразу бить двое здоровенных мужиков, которые раньше спокойно стояли  в сторонке. Били не долго, до тех пор, пока Сидор не взмолился о пощаде и  согласился на условия Барона.
- Если обманешь, говорят –  уже  плохо  ворочая  языком,  в   который   раз
повторял Сидор – мы тебя все равно достанем и кишки выпустим. Что делать? Если бы ты видел Прикол, эти рожи. Я знаю таких, я видел. Эти точно выпустят кишки.
  Когда Сидор, напившись, уснул,  я  и  сам улегся на свой  диван и  в  темноте
 стал продумывать сложившееся положение. Я думал о том, что видимо, придется давать отпор  Барону и тем, кто с ним придет. Потому, что слишком обидно было уходить из  этой квартиры, на которую я так рассчитывал. Которую уже представлял себе как зимнее прибежище, и в которой мною уже были сделаны запасы на зиму. Найти тепло и ночлег в этом городе в преддверии начинающейся зимы было «делом дохлым», как выражался иногда Сидор. Можно было попытаться, конечно, найти жилье, перенести туда припасы, поговорить  с  Сидором о его знакомых или приятелях, которые могли бы предоставить мне такие же условия. Но думая об этом я понимал, что в таком случае весь удар  за неудачу придется по Сидору. Они действительно отомстят ему! Барон злобная, трусливая и жестокая крыса, которая не упустит случая поиздеваться над человеком. Тем более, что это будет для него не трудно. Уйти значит отдать Барону на растерзание Сидора, который рассказал мне все и тем самым предупредил меня.
Да, честно говоря, я до конца не поверил тогда в такие уж  грозные  намере-
ния тех людей, о которых рассказывал Сидор. Все мои планы должны быть перевернуты, а сам я должен искать себе новое прибежище из-за опасности, которая была весьма сомнительна. Я должен был отступить, чтобы спасти свою шкуру, да еще  подставить своего товарища под удар неизвестной пока мне силы. Ради чего? Ради кучки пьяных бомжей, которые бывают смелыми лишь при виде маячащей впереди награды в виде бутылки самогона?
 Я не ощущал  реальности той угрозы, которую мне предрекал Сидор, и даже если она была уж настолько реальна, то все равно теперь мне было что защищать, и за что бороться. Очень не хотелось отдавать каким-то бомжам и бродягам  уже более или менее устроенный мною быт, а бросить Сидора в тяжелом для него положении было вообще невозможно. Мне не верилось тогда, что кучка бомжей может реально угрожать мне. Мне, который уже столькому научился, который  был готов к разного рода неприятностям уже давно, и считал, что может справиться не только с бомжами, но и с более серьезной угрозой. Я прилично владел ножом, я имел газовый пистолет, и считал, что это я могу напугать кого угодно, и не только бомжей, если вдруг такое случиться. В конце концов, это не профессиональные бандиты, не рэкетиры, не люди с навыками рукопашного боя, и даже не мужики работяги.  Бомжи – это пьяницы и бездельники, это слабосильные попрошайки, роющиеся в помойках, это больные, прокуренные неврастеники, от которых можно ожидать только быстро утихающей бессильной вспышки злобы, но не четко запланированной агрессии. Можно ожидать  самое большее нападения из-за угла, но не «крутых разборок», в которых они явно не являются мастерами.
   Проворочавшись полночи, и  решив разработать план действий завтра, на свежую голову,  я  успел  еще  подумать,  засыпая,  что Сидор  явно   что-то не
 договаривает или хитрит, что было бы очень даже логично в его положении. А возможно, что ему спьяну что-то показалось, и внезапность нападения навела на него страху, на что возможно и рассчитывал  Барон.
 Проснувшись утром  от головной боли, я увидел сквозь грязное стекло окна, что тучи разошлись, и светит тусклое  солнце, предвещая редкий ясный  день поздней осени. Сидор уже исчез, видимо торопился похмелиться после вчерашнего крупного возлияния. Я напился холодной воды из-под крана на кухне,  ополоснул лицо,  и поставил на плиту чайник. Из-под обшивки дивана я достал запрятанный ход-дог, который мне вчера вечером подала какая-то пожилая женщина, и позавтракал, запивая зачерствевший бутерброд кипятком.
 Я вспоминал вчерашний разговор как приснившейся мне плохой сон, или привидевшийся кошмар в связи с выпитым самогоном и отсутствием освещения. Я уже не воспринимал вчерашние «бредни» Сидора  как что-то серьезное и, дожевывая свой скудный завтрак, думал о том, что пора бы уже напомнит Сидору о том, что вместе с отоплением и газом  он обещал к наступлению зимы  еще и свет на кухне. Пора было уже нам  подумать не только о тепле и пище, но и об уюте так, как в ближайшее время могли стукнуть морозы. А тогда из дома придется выходить реже, а в сильные морозы возможно и вообще оставаться  в квартире по нескольку дней. По крайней мере, я лично так и собирался поступать, уже имея опыт прежней зимы. Ну а Сидор и в сильные морозы, я думаю, долго сидеть в квартире не сможет, такой уж он человек. Ну,  уж это его личное дело, главное было добиться, чтобы появился свет. Хотя бы на кухне, где у него с потолка свисал провод с патроном, и даже имелась лампочка в нем.
 День прошел как обычно и даже лучше так, как дождя не было, и люди обращали на меня больше внимания. В мою чашку сыпалась мелочь, я сидел, радуясь солнечному дню, и весь день все-таки вспоминал,  казалось бы, уже забытый вечерний разговор с Сидором. Я думал о том, как бы мне разговорить Сидора, узнать у него больше подробностей о его встрече с Бароном, и тем самым не гадать, а точно знать, к чему быть готовым.  Вчера Сидор был слишком испуган и напился так быстро, что рассказ его был довольно сумбурным и непоследовательным. Меня беспокоило, скажет ли Сидор  что-то кроме того что уже сказал, захочет ли, и  вообще сможет ли.  Надо было учитывать, что рассказать дельно события может не каждый. И это совсем не потому, что произошедшее было для человека шоком или наоборот радостным событием. Просто ясно изложить свои мысли дано не каждому, а еще не каждому дано понять то, что хочет тебе сказать собеседник. Поэтому кроме расспросов мне самому нужно было потрудиться и попытаться понять Сидора. Понять то, что он говорит, и то, что он хочет сказать, а возможно и то, что он сказать не хочет, но мог бы.
   Вечером я решил зайти на базарчик, чтобы организовать ужин и подготови-
 -ться к разговору с Сидором. Нужно было привлечь его вначале хорошим ужином и стаканом спиртного, а потом уже попытаться выудить из него больше того, что он сказал вчера. Тогда, как и сейчас, я старался заходить на базарчик только в неотложных случаях, но сегодня как раз был такой день, когда нужно было привлечь внимание Сидора, успокоить его, ублажить, и вытянуть из него правду, всю правду, а не тот животный испуг, и неразборчивые излияния, которые я услышал от него вчера.
 На базарчике, куда я не заходил уже почти две недели, женщины встретили меня, как старого хорошего знакомого, который  долгое время не появлялся. Фая радостно подозвала  меня к своему прилавку и стала расспрашивать о здоровье, торговка рыбой, Людка, в шутку хлопнула меня по спине, и смеялась, когда я от неожиданности вздрогнул. Другие женщины тоже кивали или заговаривали  со мной, и все это было для меня так неожиданно приятно так, удивительно, как будто бы возвращение в знакомое до боли место после долгой разлуки.
 Жаль только что продолжалось все это не долго, и через несколько минут торговки разбрелись по своим местам. Но того, ради чего я и приходил на базарчик, мне в этот раз досталось с лихвой. Фая дала мне большой  пакет с печеньем, Людка – жирную соленую сельдь, а еще  я получил банку консервов, несколько яиц, тюбик майонеза, и несколько сырых картофелин. Я поблагодарил всех, кто совал мне в руки все это богатство  и, попрощавшись, пошел  покупать полбуханки хлеба в ближайшем от базарчика ларьке, радуясь, что собранной за день мелочи теперь мне хватит на бутылку самогона, и на продукты не придется тратить припрятанные мною деньги.
  К моему удивлению Сидора не было в квартире, когда я пришел. Это был уже второй день его задержек, и в связи с тем, что произошло вчера, я стал опасаться, не попал ли он в неприятности  раньше, чем этого можно было ожидать. Однако, поразмыслив, я все же стал готовить ужин, надеясь на лучшее.
 До прихода Сидора я успел соорудить на кухне роскошный, по меркам последнего месяца  нашей с Сидором жизни, стол. Большое блюдо с вареной картошкой, селедка, обложенная кусочками лука, вареные яйца были продуктами, которые мы не пробовали уже давно. Я поставил в разбитую чашку одну из свечей, которые я купил и припрятал вместе со всеми запасами на зиму. Ожидая прихода Сидора,  я отмывал заляпанные до черноты, пластиковые одноразовые стаканы так, как купленные мною граненые я так же еще не доставал из отложенных запасов. Я старался не думать о плохом, и пытался  придумать что-нибудь, чтобы объяснить Сидору повод для роскошного ужина.
 Сидор пришел примерно в тоже время, что и вчера и не был таким испуганным, и  был как будто оживлен как обычно. Но все же, чувствовалось в нем какая-то подавленность и унылость. Он быстро разделся и сразу сел за стол, ничего не спросив у меня по поводу устроенного мною пиршества. Вначале мы ели и выпивали молча, но после того как  мы допили самогон, я стал осторожно спрашивать его как прошел день, что нового, но старался ничем не напоминать ему вчерашний разговор. Я понимал, что Сидор, если захочет, заговорит об этом сам, и старался, чтобы рассказ Сидора, если он состоится, был спокойным и внятным.
 Но Сидор видимо понял все и сам, а возможно тоже хотел поговорить со мной так, как неожиданно ушел в коридор, где бросил свою куртку и вернулся с еще одной бутылкой самогона.
- Я тоже взял – как-то печально проронил он – Знал, что пригодиться.
Сразу после этого он начал рассказывать о вчерашней встрече с Бароном, не забывая  впрочем, наливать в стаканы. Со слов Сидора, который говорил сегодня спокойно, и даже медленнее чем обычно, мне наконец-то удалось более или менее восстановить картину того, что произошло с ним вчера.
 Вчера вечером Сидор был  в гостях у одного из своих приятелей, который жил с престарелой матерью. Сидор знал, в какой день месяца мать приятеля получает пенсию и поэтому, как обычно в этот день сидел у него дома за бутылкой. Неожиданно в кухню, где сидел Сидор с приятелем, вошли двое высоких мужчин одетых в одинаковые затертые ватники и черные вязаные шапочки, надвинутые на глаза. Видимо пока они сидели увлеченные своими разговорами, дверь мужчинам открыла мать приятеля. Вошедшие сходу, ничего не спрашивая,  сразу схватили за шиворот Сидора и, не обращая внимания на его сопротивление, выволокли Сидора  на лестничную площадку, а потом на улицу. Там один из них крепко приложившись кулаком Сидору по ребрам, злобно приказал: «Заткнись! А то задавлю гниду!». Другой кинул сверху на Сидора его одежду. «Барон тебя хочет посмотреть. Пойдешь сам, мы тебе ничего не сломаем. Ну, как счастливчик?» - оскалился тускло блестящими, видимо рандолевыми зубами, другой.
 Сидор тогда сразу почуял, что ребята провели в тюрьме не один день, и что шутить с ними не стоит.
- Короче – выдохнул Сидор, после очередного стакана самогона – дошли мы с ними до Бароновской  «хазы». Он себе нору устроил в подвале разрушенного здания  ателье «Рукодельница». Помнишь, такое было?
 Я кивнул головой и Сидор продолжил.
- Барон туда барахла разного  с помоек натащил. Диваны, кресла, кровати какие-то, даже ковры пошерканые. Сам сидит в кресле, прямо предводитель, Кутузов, мать его!
Сидит, значит, в кресле и говорит: « Прибежишь ко мне в следующий раз, когда Прикол деньги получит, скажешь». Ну, я ему так, осторожно говорю:    « А не боишься, что Прикол, как и обещал, в тебе дырок понаделает». Тут один из этих зэков быстро мне нож в бок упер, Барон смеется. Это говорит уж не твое дело, мы, мол, с ним сами поговорим».
 Сидор быстро налил себе еще полстакана самогона и выпил одним махом.
- Короче пообещал я им – сказал он понуро – Да, и как не пообещаешь, если они меня стали ногами «окучивать», так  что «мама не горюй».
 Он замолчал, и я, смотря на его поникшие плечи и сжавшуюся в комок фигуру, думал, что Сидор напуган, и помощи от него мне ждать не приходится.
- Ладно – решился я окончательно – Я, конечно, могу уйти Сидор, но если ты понимаешь, они тогда возьмутся  за тебя. Ты мне все рассказал, и я теперь тебя им на растерзание не отдам.
 Сидор удивленно посмотрел на меня, и в его глазах я опять увидел туже преданность, которая была в тот день, когда я первый раз дал ему деньги.
- Положение безвыходное – продолжал я  - Придется, с ними встретится,  и лучше здесь, чем  где-то еще. Здесь мы с тобой  все-таки дома, и в случае чего менты учтут, что это они пришли к нам, а не мы встретились им случайно. Так что давай, не откладывай, приглашай их на вечер, а я с ними потолкую.
- Они нас замочат – ошалело прохрипел Сидор.
- Если ты их не предупредишь, они тебя замочат в любом случае – жестко ответил я, чтобы он понял серьезность положения.
- Да как ты с ними справишься, они тебя  на куски порвут – истерично выкрикнул Сидор, и опять дрожащими руками схватился за бутылку.
- Ничего, Сидор, - сказал я как можно более спокойно – У меня для них сюрприз есть. К вечеру у меня будет ствол, и я посмотрю какие они герои. Кто из них на пулю бросится?
 Сидор повернул ко мне голову, и я увидел, как у него удивленно отвалилась нижняя челюсть.
- Ну, что ты рот раззявил – засмеялся я, поняв, что он уже не испуган, а просто поражен моими словами. – Может, под стволом они заговорят          по-другому. Ребята что тебе ножом махали, может быть и смелые с  безоружными.  А вот посмотрим, как у них духу хватит перед дулом блатовать. Думаю я, что они тоже не дураки, Сидор! Даст Бог, опять шуганем их, а там будем дальше думать.
 - А если нет? – тяжело вздохнул Сидор.
 Я тоже думал об этом, но не хотелось верить, что бомжи кинуться на наставленный, на них, пистолет. Тогда я не мог поверить, что люди, которые ловчат и изворачиваются, чтобы прожить каждый день, безрассудно  кинутся на встречу, пусть и предполагаемым, но смертельным пулям. Я был на войне и видел, как от звука выстрелов огромные ребята под два метра ростом становились робкими или просто осторожными.
        Но все оказалось  до глупости проще и  так непредсказуемо, что  потом,
 сколько я не думал об этом,  никогда не мог сказать с уверенностью, что мог такое просчитать. Да, так, наверное, это всегда и бывает. Мои предположения и логические заключения опять разбились о случайность, о непредсказуемую реакцию людей на те, или иные обстоятельства, о мою самоуверенность, что я могу что-то предвидеть заранее, предугадать.
 Господи, сколько же раз мне пришлось ударяться об это чувство своей уверенности в тех событиях, которые, по-моему, должны были произойти, но никогда не происходили,  или  всегда происходили по-другому, в другом месте, и совсем не так как я думал об этом. Теперь я точно знаю, что изменить самого человека не может ничто, ни прежний опыт, ни уже сделанные  им ошибки, и судьба или Бог ведет нас только туда,  где мы и должны быть, туда, где наше настоящее место и только наш путь.
  Они пришли втроем, не считая Сидора, вечером того же дня. Сидор вошел первым, сразу прижался к кухонному косяку, и расширенными  от страха глазами смотрел, как они медленно входят по одному в комнату.
 Я ждал их уже около двух часов, и поэтому за это время успел уже продумать и позу, и место и расположение всего своего «арсенала». Сидел я в дальнем от двери углу дивана, в пол-оборота, спиной к окну  и лицом к двери из коридора, откуда они и вошли. Заточка лежала у меня под бедром правой ноги, а пистолет я держал в правой руке, которую прятал за спиной. Костыль я держал левой рукой, зажав его подмышкой и уперев острием в пол  так, чтобы в любой момент его можно было выставить вперед как копье.
 Первым вошел Барон, как всегда скаля свои гнилые зубы. Двое его спутников, высокие и худые, с небритыми лошадиными лицами действительно чем-то походили друг на друга. Они прошли по комнате, будто не замечая меня, осматриваясь по углам, но и не приближаясь ко мне.
- Ну, что Прикол – вальяжным тоном начал Барон – Я же сказал тебе, что мы еще встретимся.
 Я молчал, лишь чуть пошевелился, дернув костылем, и тут же один из спутников Барона выхватил из-за пазухи ватника нож. Это был обыкновенный, новенький, блестящий, с пластмассовой ручкой кухонный нож, какие  продаются в любом хозяйственном отделе магазинов.
- Чего он у тебя дергается? – спросил я как можно спокойнее у Барона.
- А он наслышан от меня про твои «фортеля»  – хмыкнул в ответ Барон, и дружески хлопнул длинного по плечу.
- Спокойно, Федор – бравадно  продолжал он – Прикол человек грамотный! Он тут недавно в тюрьму побоялся попасть, не то, что вы с Колей.  А уж умирать-то он точно не захочет. Правда,  Прикол?
Я смотрел на них, и на застывшего в напряженной позе Федора, и  на   свобо-
 -дно стоящего прямо передо мной в одном шаге Барона, и на маячившего за его спиной Колю, Фединого близнеца, и  думал о том, как бы  более спокойнее, не привлекая особого внимания, достать руку с пистолетом из-за спины.
- Ты что там за спиной прячешь? – помог мне своим вопросом Барон  - Ножичек свой?
-Да, нет! Что ты? – сказал я как можно спокойнее и медленно достал из-за спины руку с пистолетом, который сразу направил на Федора.
  Готовясь к их приходу, я достал из тайника свой газовый пистолет,  и начистил его до блеска. Так как был он полной копией пистолета Макарова, то заряжая пистолет, я думал о том, что ребята, со слов Сидора, похожи на тех, кто не раз сидел в тюрьме.  А это значило, что вид и форма пистолета, который стоит на вооружении милиции, должен был хорошо известен этим ребятам. Мои догадки только что своими словами подтвердил Барон, и поэтому я очень рассчитывал на эффект появления перед ними пистолета, который они прекрасно должны были знать.
 И действительно, увидев  в моей руке оружие, улыбка медленно сползла с лица Барона, будто вмиг растаявшее мороженное. Федор от вида пистолета  направленного на него пригнулся и шагнул, назад упершись спиной в стену, и опять выкинул вперед руку с ножом. Глаза его, уставившись на ствол пистолета,  остановились, и было ощущение, что навсегда. Коля где-то за спиной Барона заерзал ногами.
- Я уверен Федор – начал я  размеренно  и стараясь обойтись без резких выражений – что твой товарищ, и ты прекрасно знаете, сколько  патронов в обойме, и скорострельность ствола вам тоже известна.  Поэтому вы лучше не дергайтесь, а то напугаете меня, и я нечаянно нажму на курок.
- А ты Барон, - продолжал я, пользуясь всеобщим оцепенением – скажи своим псам, чтобы они медленно без резких движений вышли на воздух покурить. Говорить будем вдвоем. И поторопи их, а тоя инвалид, рука у меня может устать, и что мне тогда делать?
- Да-а! – выдавил из себя Барон.
Федор так, как был в пригнутой  позе,  начал пятится задом и наткнулся на застывшего возле дверей в кухню Сидора. Он вдруг схватил жавшегося возле кухонной двери Сидора за шиворот и, обхватив его за горло, прикрылся им как щитом.
- Брось ствол! – истерично заорал Федор и с размаху ткнул острием ножа Сидору в щеку. – Я его порежу на ремни!
 Неожиданно рядом с ним появился Коля, и я слегка мотнул стволом в его сторону.
  – А ну, пшол! – гаркнул я на него и он тут же исчез опять за спиной Барона стоящего все еще неподвижно.
Я чувствовал, что теряю спокойствие, и  что  положение  оборачивается  совс-
ем не так, как я себе это представлял.
- Можешь делать что угодно, – быстро сказал  я Федору,  наблюдая,  как    по
лицу Сидора стекает кровь – но если ты еще раз махнешь ножом, я выпущу в вас обоих всю обойму, и тогда хоть одна пуля достанется тебе.
 Я медленно отпустил костыль и переложил пистолет в левую руку, не меняя направление ствола.
- Слушай, Прикол – вдруг сдавленным голосом заговорил Барон, и я опять увидел, что на его лице заиграла противная улыбка. Надо было что-то предпринимать. Барон уже вышел из оцепенения и говорил опять все увереннее. Сидор мог погибнуть в любую минуту.
 Голос Барона с каждой фразой набирал уверенность и наглость, и его поза уже «поплыла», опять стала не принужденной. Я делал вид, что внимательно слушаю его, а сам в это время судорожно искал решения и выхода из ситуации, которая катилась к проигрышу, так же как при игре в шахматы. Я понимал, что теряю  «фигуру за фигурой», и каждое мгновение, которое отстукивало у меня в висках, как удар моего сердца приближал меня к развязке. Если бы я продолжал так же безмолвствовать или бездействовать через несколько минут меня уже можно было брать не только приступом, но и голыми руками. Мгновения утекали со страшной силой, и я уже видел, как осклабился Федор на какое-то словечко Барона, как Колина голова появилась над плечом Барона, и его глаза уже не были испуганными, а лишь злыми и затравленными. «Еще несколько ходов и мат!» - подумал я.
 Я почти автоматически нащупал правой рукой заточку под бедром. И когда Барон, говоря что-то под аккомпанемент стучащего в моей голове пульса, нагнулся чуть вперед и протянул руку в мою сторону, скорее всего, просто так безобидно, сопровождая свои излияния жестами, моя рука распрямилась, выкидывая заточку с легким выдохом так, как учили земляки Садыка. Тяжелый и острый снаряд вошел точно в солнечное сплетение Барона, и он медленно и, сгибаясь вначале в сторону, стал падать, потом запрокинул голову и рухнул навзничь. Коля, схвативший было Барона за плечи, бросил его тяжело оседающее тело и отпрыгнул в двери почти в коридор.
 Я быстро бросил взгляд поверх вытянутой руки с пистолетом в направлении Федора и на мгновение встретился с ним взглядом. Увидел его открытый как при крике, но абсолютно безмолвный крик, и уже сам приготовился скомандовать ему, как вдруг опять произошло непредвиденное.
 Сидор, видимо почуяв, что лезвие убрали от его лица, с криком развернулся, схватил Федора за горло, и рванул его вниз на пол. Они упали на пол, крик оборвался, и  они стали кататься по полу  только шумно дыша и хрипло ругаясь.
В это же время, я краем глаза заметил движение возле двери  и, поняв, что это Коля выстрелил быстро в ту сторону, как оказалось потом только  в   след
 убегающему.
         Когда я через  несколько  секунд  я опять  повернулся  к  дерущимся,  то   
  Федор сидел уже верхом на Сидоре, который отбивался отчаянно, но так неумело и сумбурно, что был обречен. Все это пролетело в моем мозгу за доли секунды, но этих доль хватило, чтобы увидеть, как с хрипом Федор начал наносить размашистые удары ножом прямо в грудь Сидора. Он бил уверенно и хлестко как мясник, удар за ударом. Я успел подхватить костыль и ткнуть острием в шею Федора, а сам еще подумал, что слабо ткнул, слишком слабо. Но Федор неожиданно охнул громко, плюнул, как мне показалось в первую минуту в меня кровью, и вдруг как тряпка обмяк и ткнулся головой в окровавленную грудь уже затихшего, безмолвно раскинувшего руки в стороны Сидора. Я, еще не понимая случившегося, метнулся к Барону, выхватил из его тела  окровавленную скользкую заточку и неудобно, через свою же руку ударил ножом в расположенный рядом бок Федора.
 И только тогда, стоя на коленях в кровавых подтеках между телом Барона, и сплетенными телами Федора и Сидора, я неожиданно понял, что все кончено. Живых вокруг меня уже не было.
 Что я делал после того как все закончилось я помню с трудом. Воспоминания выдают иногда какие-то мысли или обрывки мыслей, какие-то действия, мое бестолковое шатание из угла в угол, из кухни в коридор и обратно. Помню, что глаза разъедало от газа, видимо, от того что был выделен при моем выстреле. Я шатался по квартире, постоянно наступая в кровяные пятна и перешагивая загромоздившие ее трупы. Вначале я начал запихивать свои вещи в сумку, потом вспомнил про тайник, и стал вытаскивать из него все, что было, тоже складывая это в сумку. Потом я, увидев следы крови на руках и на одежде, бросился в кухню и, открыв кран, долго мылся, умывался, оттирал судорожно пятна крови со своего свитера и  с брюк. Потом, я будто спохватившись, сел на табурет без сил и обхватил голову руками. Меня трясло мелкой дрожью, но через видения всего тог что произошло, и отвращения к тому, что сейчас находится в комнате, я чувствовал уже хватающий меня за горло животный страх, который лихорадочно тряс меня и толкал. Бежать!
 Нужно было уходить, и как можно быстрее это я понимал, но все никак не мог сообразить, как это сделать. Я стал тревожно прислушиваться. В квартире сверху, как и час назад, играла музыка, видимо магнитофон, там жила молодая парочка. За стеной как всегда слышался шум, топот и детские крики. Там жила многодетная семья, и громкоговорящий телевизор и постоянно работающая стиральная машина были привычными звуками, которые доносились оттуда. За другой стеной, в квартире из соседнего подъезда всегда было тихо. Жил ли там кто-нибудь я не знал, но мне всегда казалось, что там никто не живет. Сейчас там было так же тихо.
 Я решил, что время пока у меня есть, если конечно, соседи уже не вызвали милицию. Нужно было быстро все осмыслить, что-то предпринять и быстро уходить. Уходить быстрее нужно было в любом случае, но вот что нужно было предпринять, я пока никак не мог сообразить, хотя четко понимал, что должен что-то сделать, прежде чем покину квартиру.
 Я встал и стал засовывать в сумку все, что попадалось мне под руку. Нож, пистолет, свои вещи, и вдруг вспомнив, бросился к кладовке. Я вытащил оттуда все сделанные мною на зиму запасы еды и вещей и стал набивать ими сумку. У меня хватило еще терпения,  когда я собрался и стоял в дверях, еще раз вернуться и осмотреть еще раз комнату, кухню, ванную и даже заглянуть в туалет. Дверь туалета, которая была всегда закрыта плотно из-за просачивающихся оттуда запахов я непроизвольно, или специально оставил открытой.
 Часть вещей у меня не поместилась в сумку, и я вначале сложил их в одеяло, которое купил недавно и связал узлом, но понял, что мне далеко не уйти с такой поклажей. Я уже оставил ее и вышел в подъезд, но вернулся. Узел я все-таки захватил с собой, нужно было его хотя бы унести из квартиры и где-то бросить. Потом я понял, что из всех вещей купленных мною в квартире остался еще чайник и подушка. Тогда я вернулся во второй раз, набрал чайник водой и зачем-то выплеснул его на подушку, а чайник бросил в угол. Страх гнал меня и я понимал, что бестолково трачу драгоценные минуты. Но я в тоже время помнил и об отпечатках пальцев, которые находят на месте преступления, и поэтому делал первое, что приходило мне в голову. Я опять зашел на кухню, взял кухонный старый нож Сидора, и  вложил его ему в руку, с трудом сжав уже похолодевшие пальцы на руке. Пальцы сжались, но не крепко, и тогда я опять достал нож и обмакнул его в кровь, которая натекла рядом с телом Барона, а потом опять вложил нож в руку Сидору.
 Вернувшись на кухню, я  вдруг увидел, что мои ботинки оставляют на полу мокрые следы крови. Я бросился к своему узлу, развязал его и стал распихивать вещи в рюкзак и  за пазуху. Мне опять пришлось лезть через лежащие в комнате трупы, брать закинутый в угол чайник. Я набрал чайник водой несколько раз и выплеснул все это на пол в кухне, потом бросил под ноги одеяло и стал вытирать об него ноги, а потом возить его концом костыля по всей кухне стирая все, что не залила вода. «Долго – лихорадочно билась у меня в голове одна мысль – Слишком долго!». Я прошел аккуратно из кухни, в коридор, обходя следы крови, и уже оказавшись в коридоре, опять оглянулся. Ненужно было оглядываться, я это чувствовал, но я не удержался. В сгущающихся сумерках, среди комнаты, застывшими темными пятнами лежали трупы. Ближе всех лежал Барон с запрокинутой головой, будто смотрел мне в след и щерился, как всегда гнилыми зубами. Я обессилено проковылял на выход, привычно закрыл дверь на ключ, совсем тогда не подумав, что этого делать не надо.
 Потом уже на лестничной клетке  я, прислушиваясь и озираясь, подумал, что человек с такой поклажей как у меня является очень заметной фигурой. Но почему-то тогда я не подумал, что человек на костыле и так, сама по себе, фигура, обращающая на себя внимание.
 Дул холодный ветер и моросил мелкий  дождь, двор был пустынным и я облегченно вздохнул. Свет от далекого  тусклого фонаря, где-то в центре двора, почти не рассеивал наступившую темноту, и я, пользуясь, что подъезд Сидора был крайнем в доме, сразу же свернул за угол дома. За домом находился  тот пустырь, который я так часто видел в окно, и сразу же стало тяжело идти по грязи. Я прошел до середины пустыря и остановился, не зная, куда же мне направиться. Продолжая прислушиваться, я готов был постоянно услышать визг милицейских сирен, но теперь уже почему-то  не так  боялся их появления, как это было в квартире.  Я будто бы чувствовал, что они теперь не появятся. Уже не появятся, и мне можно уходить спокойно и не торопиться. Да, если даже и появятся, найти меня в темноте будет сложно, а если и найдут, то можно сказать, что я просто прохожий. И тут только я подумал, что в моей сумке лежит пистолет, и нож со следами крови, и если меня задержат, то мне и объяснять-то ничего не придется.
 «Вот и все!» – подумал я, стоя посреди пустыря в полной темноте.  Моя спокойная жизнь кончилась, наверное, навсегда.  Но не это было сейчас для меня главным. Я думал о глупой, ненужной  гибели Сидора, в которой я был виновен. Я подтолкнул его к смерти. Я, можно сказать, убил его.
 Дождь начал просачиваться за шиворот, и я накинул  сверх кожаной зимней фуражки капюшон свободной от костыля рукой. Только тут я почувствовал, насколько тяжела, как никогда, моя сумка-рюкзак набитая продуктами и вещами. Я долго стоял на пустыре, чтобы глаза привыкли  к темноте и, думая о том в какую же сторону мне теперь идти. Окна в квартире Сидора отражали последнюю тень заходящего солнца, которая неожиданно пробилась сквозь дождевые тучи, а я тяжело навалившись на костыль, чувствовал страшную усталость и головокружение.  Нужно было идти. Идти куда-либо, хотя бы для того чтобы не упасть.

                Глава 19.
    В тот ноябрьский вечер я шел, не разбирая дороги по спальному району города, выбирая только  направление, где дворы были темнее. Меня бессознательно  увлекало в сторону от людей, и я шел к окраине города, туда, где обрывались все дороги  и тесно стоящие пятиэтажки отсекались  автомобильной дорогой и насыпью железнодорожного пути от просторных полей занятых садово-огородными товариществами. И уже через полчаса я вышел на улицу Вяземского и остановился на углу одного из домов так, как улица была проезжей и освещалась яркими  дорожными фонарями. На другой стороне дороги  рядами стояли блоки гаражей, автомастерская  и   высокий бетонный блок с несколькими воротами -  мойка автомобилей.  Возле мойки еще сновали женщины  в синих бушлатах или даже в открытых комбинезонах, переговариваясь громко. И  здание автомастерской с уже закрытыми воротами и автомойка были ярко освещены множеством ламп, а на примыкающей к ней парковке стояли автомобили и кое-где были видны проходящие между автомобилями мужчины, видимо автовладельцы.  Кроме этого  в обе стороны по дороге постоянно проезжали мимо автомобили.
 Место было слишком оживленное, и я подумал, что нужно пройти дальше между домами и перейти дорогу в более спокойном месте, где не так много людей.
 Я заковылял опять вдоль внутренней стороны пятиэтажки,  по темному двору, мимо слабо освещенных подъездов и дорожек.  Места показались мне знакомыми, забытыми, но все же, узнаваемыми даже в такой темноте. Здесь неподалеку, если пройти еще несколько дворов, на этой улице  находилась  пятиэтажка, в которой я провел свое детство. Где-то совсем рядом был мой дом, до которого  я так и не смог дойти все время пока был в городе. Я вспоминал о нем, я думал о том, что должен сходить и посмотреть, но так и не собрался за все эти месяцы.
 Да, места были очень знакомые, исхоженные не раз в детстве. Теперь мне даже не нужно было выглядывать на дорогу, чтобы понимать, где я нахожусь. Память возвращала мне то, что было, кажется забыто навсегда. Мне нужно было пройти мимо нескольких пятиэтажек, а потом можно было смело выходить к дороге. В этом месте должны быть узкие газоны, примыкающие к дороге, а на той стороне сразу почти вплотную к дороге стояли гаражные блоки, вытянутые в одну линию и примыкающие сзади прямо к железнодорожной насыпи. Лучшего места для того чтобы перейти улицу, а потом и железную дорогу было не придумать. Расстояние от дома до насыпи должно быть не более пяти- восьми плохо освещенных метров. А сразу за насыпью опять блоки гаражей и за ними огромное пространство занятое шести-семи соточными участками садово-огородного товарищества. Единственное что оставалось это найти просвет между гаражными блоками, чтобы проскочить в него сразу, а не идти по той стороне вдоль дороги.
 Я уже вышел на полутемный пустынный тротуар, и шел вдоль дороги, прижимаясь к дому и высматривая просвет между гаражами, и увидев его, остановился, пережидая, когда проедут, и прекратят светить фарами, неизвестно откуда вдруг появившиеся на этой, всегда не загруженной транспортом дороге, автомобили.
- Куда это ты Прикол, на ночь, глядя? – раздался за спиной голос, от которого я вздрогнул и отшатнулся.
- Ты чего? - удивленно воскликнул человек из темноты, и вовремя подхватил меня под руку, чтобы я не упал. – Это я, Мухомор.
Человек приблизил свое лицо к  моему,  чтобы  я  мог его узнать.   Но  я   был
  в таком испуге и растерянности, что смотрел на него и  ничего  не   понимал,
сердце стучало, я никак не  мог  понять, что  зрение не  воспринимает   черты
лица.
- Мы  у Сидора были в гостях - дыхнул вонючим перегаром в лицо  все еще поддерживающий меня  под руку мужчина -  Заходили вместе с Бароном – спокойно продолжал он – Ты еще тогда нож ловко метнул, Барон и окрестил тебя Приколом.
 На меня смотрело сморщенное лицо в глубоких как борозды морщинах, обрамленное мокрой вязаной, кажется женской шапочкой.
- Мухомор – облегченно выдохнул я, и сразу увидел, как поплыли морщины на лице собеседника, растягиваясь в улыбке, обнажающие голые десна между редкими, но крепкими желтыми зубами.
- Ну – радостно подтвердил он,  и его серая в темноте фигура дернулась – Ты чего в наших краях? По делам или так?
- Да, вот Сидора никак не могу дома застать уже второй день – легко, сходу соврал я – Мотаюсь по городу, голову негде приклонить.
- Ха-ха! – чему-то довольно хохотнул Мухомор – Загулял где-то! Давай я тебе место найду вместо Сидоровой халупы. Пристрою так сказать на место жительства, а ты меня как Сидора будешь «подогревать» наличными или хочешь сразу бутылкой, другой.
От такого предложения я чуть не вскрикнул от радости, но сдержался и опустив голову переждал радостный всплеск эмоций вырывающийся наружу.
- Не сомневайся – поняв мое молчание по-своему, начал убеждать меня Мухомор – Место может быть и не такое шикарное, как у Сидора, но наш «закуток» вполне годиться, чтобы провести в нем ночь или две. Не понравится - уйдешь, но за сегодняшнюю ночевку жильцам нужно поставить не меньше пол-литра.
 Я, начиная понимать, что Мухомор заинтересован во мне и помнит слова Барона об имеющихся у меня деньгах и, продолжая молчать, будто бы в раздумье,  старался еще больше раскрыть его, заставить его уговаривать меня, что дало бы мне уверенность в сегодняшнем, а может быть и в последующих ночлегах.
 Мухомор продолжал что-то говорить. Пока он говорил, я  думал о том, что, скорее всего он приведет меня в какой–нибудь  подвал или  какую-то еще разрушенную или заброшенную постройку, в которой обосновались бомжи. Но именно это мне и казалось сейчас самым лучшим выходом. Возможно, в таком именно месте меня будет найти милиции труднее всего, но у меня  возникли и сомнения, которых не было с самого начала. В милиции тоже работают не дураки и возможно, что установив все детали произошедшего, они начнут «шерстить»  все известные  им пристанища бомжей, разузнав например, что покойники, находящиеся в  квартире были именно из этого «сословия». А установить это будет не сложно и времени на это много не понадобиться. Но я понимал, что сегодняшнюю ночь я могу спать спокойно потому, что им тоже понадобиться на все это какое-то время.  А, кроме того, у меня нет, как и всегда в последнее время ни выбора, ни даже желания его придумывать так, как  в голове постоянно путая мысли, вертелись видения только, что закончившейся схватки в квартире Сидора и страх, что из темноты каждую минуту может появиться милицейская машина.
- Ладно! – перебивая словоохотливого Мухомора, громко сказал я – Только самогона нет. Есть несколько банок тушенки.
Мухомор замолчал и, выпятив челюсть вперед, что видимо, означало усиленную работу мысли, вытер неторопливо тыльной стороной ладони, стекающие по лицу струи дождя. Ответил он уже не так уверенно и как-то озадаченно.
- Ночью не поменяем. Видишь, темно совсем.
-Хорошо – согласился я, чувствуя, что силы покидают меня с каждой минутой.
- У меня есть только двадцать рублей, заначка на черный день. Но вначале отведи меня туда, где я могу лечь и иметь крышу над головой.
- Вообще, легче взять по пути, чтобы не ходить два раза – радостно воскликнул Мухомомор. Он выждал паузу и, не услышав от меня одобрения, так же весело добавил: «Но раз ты против, то давай вначале зайдем под крышу».
 Из всего последующего мне запомнилось только то, что мы спокойно перешли дорогу и оказались в полной темноте. Я долго шел в след Мухомору по скользким размытым дождем дорожкам между гаражными блоками. Мы, то сворачивали, то шли прямо, и в кромешной тьме я угадывал лишь спину Мухомора, маячившую впереди, и был сосредоточен на том, чтобы не упасть от изнеможения и дурноты, которая иногда наваливалась на меня и буквально валила с ног. У меня болело, кажется все, что только может болеть у человека. Ныли раны, сердце заходилось в лихорадочном неровном биении, ломило каждый нерв и сустав, болела голова, и к тому же я дрожал от холода,  в казалось бы, насквозь промокшей одежде.
 Когда наконец-то мы подошли к какому-то строению, напоминающему гараж, и я вслед за Мухомором протиснулся в резко заскрипевшую низку и узкую калитку в воротах.  Потом я увидел  свет от отблесков костра горящего почему-то в воздухе, на уровне пояса, я понял, что мы пришли, и чуть не упал без сил прямо на бетонный пол под ногами.
 - Вот, устраивайся – громко сказал Мухомор и мотнул рукой, в сторону низкого топчана сделанного из каких-то ящиков или досок и заваленного тряпьем.  Мне пришлось еще снять свою сумку и мокрую куртку и достать обещанные деньги для Мухомора, и только после этого я смог лечь, прижав сумку к груди руками и коленями. Этого я уже совсем не помнил, видимо, инстинкт сохранения своей поклажи работал уже отдельно от меня.
   К  своему  удивлению   я  уснул  не  сразу, а  еще  лежал  какое-то  время   и
смотрел на блики от языков пламени, которые метались по стенам. Сердце стучало так, что готово было проломить мне грудь. Мокрая одежда влипла в разгоряченное после долгой  ходьбы тело, и меня колотил озноб, от которого все тело ходило ходуном, дергалось помимо моей воли и тряслось как в лихорадке.
 Я не знаю, сколько лежал так, тяжело дыша и слушая удары собственного сердца, но  видимо усталость взяла свое, и я провалился в мучительный,  наполненный кошмарными видениями сон.
 Проснулся я от того, что кто-то слабо, но настойчиво тянул зажатую мною руками и ногами сумку. Вначале я удерживал ее бессознательно, но проснувшись от того, что сумка выскользнула из под меня, я дернул ее на себя изо всех сил.  И тут же на меня упало чье-то тело, больно придавив мне здоровую ногу. В полумраке, в свете падающих откуда-то сверху отблесков дневного света, я увидел ворочующююся у меня в ногах бесформенную фигуру, и стал пинать ее ногой, пока не понял, что происходит.
 Из темного дальнего угла, я услышал громкий смех Мухомора.
- Я тебе сказал Борода, он тебе пришибет, а ты не верил – сквозь смех кричал Мухомор.
 Человек, барахтающийся у меня в ногах наконец-то смог встать, что удалось ему с трудом, и тогда я заметил, что это старик в солдатской шапке ушанке и с седой спутанной бородой, блестящей в полутьме на его груди на фоне черного драпового пальто, в которое он был одет. Старик тут же скрылся в темном углу, а я сразу вспомнил, где я и все что произошло накануне.
- Одолжи еще на бутылку, Прикол – опять раздался откуда-то из полумрака голос Мухомора – День сегодня как на заказ, дождь кончился и солнце на дворе…
- Нет – резко прервал я излияния Мухомора, и почувствовал, как у меня сильно пересохло в горле. – Нет у меня больше – добавил я вежливее, вспомнив, что нахожусь на чужой и пока неизвестной мне территории.
- Ладно – легко согласился из темноты Мухомор – Пойдем, Борода -обратился он к кому-то, наверное, к старику которого я только что отпихнул   - Все наши давно уже помойку потрошат, а мы тут сидим, ждем погоды.
 Две тени прошли мимо меня в полутьме, скрипнула тяжелая металлическая калитка и прямо мне в лицо ударили яркие лучи солнца, от которых у меня сразу зарябило в глазах, а  головная боль стала стискивать виски.
 Только когда калитка за ними закрылась, я  почувствовал по-настоящему, что у меня действительно не только головная боль, но жар, которым горело все тело, и приступ дурноты уже подкатывал к груди похожий на призывы рвоты, но намного хуже, и сопровождающийся еще большей слабостью. Вчера я долго пробыл под проливным  холодным дождем и, хотя на мне был казавшийся непромокаемым пуховик и кожаная фуражка, однако я чувствовал, что промок почти насквозь. Приступы дурноты и жар были настолько сильными, что я стал думать о воспалении легких,  что в моем положении могло означать только смерть.
 Я старался отогнать плохие мысли и сосредоточиться на том, что нужно что-то предпринимать, нельзя же, в самом деле, лежать в этой дыре и ждать смерти. Нужно было что-то делать!
 Для начала я стал оглядываться. Над головой была крыша вся исполосованная яркими солнечными прорехами не слишком большими, но все же, пропускающими свет, а значит наверняка и дождь тоже. Это же подтверждала грязь у меня под ногами, но возле бетонной стены, где я лежал тряпью, на котором я лежал было сухим, конечно относительно. Оно было навалено на  перевернутые деревянные поддоны, на которых обычно возят хлеб в хлебных машинах, но под них были наложены еще какие-то доски. Таким образом, сидел я на топчане сантиметров двадцать или тридцать высотой, неудобно и высоко задрав колени.
 Привыкнув немного к полутьме, я разглядел, что бетонные стены вокруг меня замыкались правильным четырехугольником вытянутой формы, а ближайшая ко мне  стена состояла из металлических ворот и  имеющейся в одной из одной из створок калитки, через которую только Мухомор ушел со своим спутником.  Я уже сообразил, что сооружение это бывший ранее обыкновенный гараж для стоянки  автомобиля только с проломанной крышей и стал смотреть на чадящую угаром двухсотлитровую бочку, в каких обычно перевозят краску, бензин или другую химию.  Бочка стояла  ближе к центру гаража, но не слишком далеко от входа и имела в боку большую рваную дыру. Через нее вчера я и видел отблески пламени так, как эта бочка заменяла местным жителям печь. Рядом с ней были набросаны кучей доски разломанных ящиков, а из дыры струился едкий дым, вытягивающийся вверх и  заполняющий собой все пространство гаража так, что глаза резало. Огонь  «в печи» видимо погас, и тлели последние угли.
 Я приподнялся с трудом, и дотянулся кончиками пальцев до поверхности бочки, она была еще теплой, и тогда я подбросил в дыру несколько легких досок. Подбросил не для тепла, мне и так было нестерпимо жарко, а для того чтобы  загорелся огонь и пропал угар. Впрочем, ждать, когда они разгорятся, я не стал,  а принялся сразу стаскивать с себя так и не высохшую за ночь одежду и развешивать ее прямо сверху это самодельной печи. Я стащил с себя все, вплоть до нижнего белья, а после этого, дрожа от холода или вернее от озноба, я достал из своей сумки теплое белье, заготовленное мною на зиму, и стал натягивать его на себя, торопясь и путаясь в узких и не растянутых, абсолютно новых рукавах и штанинах.
 Когда мне это  с большим трудом удалось, я достал  из сумки  свою старую легкую куртку, в которой уходил еще из загородного подмосковного дома и одел ее тоже. И только после этого я надел теплые шерстяные носки и войлочные ботинки «прощай молодость», так же  запасенные мною на зиму.
 Закончив это долгое, и мучительное для меня переодевание, я, обливаясь потом, повалился на топчан, на котором провел ночь, совершенно обессиленный  от затраченных усилий и чуть не теряя сознание от  нахлынувшей дурноты и  нездоровой темноты в глазах.
 Переждав приступ дурноты и слабости, я уже был уверен, что серьезно простыл так, как стал яснее ощущать жар тела и догадываться о высокой температуре, которая у меня могла быть только от простуды. Думать, что я застудил раны, или о том, что они возвестили о себе повышением температуры, не хотелось. Это было даже хуже воспаления легких, это было неминуемое попадание  в больницу, а значит в руки милиции или смерть в этой «сточной яме для отбросов человечества», как  я часто думал, когда речь заходила в квартире Сидора о месте нахождения Барона, в подвале  разрушенного бывшего ателье мод «Рукодельница».
 Слава Богу, кое-какие таблетки в многочисленных карманах и карманчиках моей сумки-рюкзака еще сохранились, и я достал их все, чтобы оценить, что у меня имеется для борьбы с болезнью. Я решил выпить всего и больше, и в том числе транквилизаторы, оставшиеся у меня чудом с того момента как я перенес дорогу до Волги.  И только когда проглотил, и прожевал таблетки и, мечтая о глотке воды, я просто зачерпнул из лужи под ногами горсть грязи и закрыв глаза положил ее на горящий лоб. От этого неожиданного холодного прикосновения я вздрогнул, но мне стало немного легче дышать, и вытерев все что начало стекать в глаза и на щеки просто ладонями рук, я почувствовал что мне становиться легче. Нервная больная дрожь начала утихать, и волна спокойствия или даже равнодушия начала уже  расслаблять мышцы и туманить мысли. Как я заснул, я не помню, видимо отключился от окружающей реальности  неожиданно так, как давно уже не принимал такие сильнодействующие лекарства.
 Сколько я спал, я не знаю, но проснулся я весь покрытый испариной и со слезами на глазах. Температура у меня упала, жар спал.  Приснились мне мои сыновья. Мои мальчики были такими, какими я запомнил их еще в их раннем детстве. Они громко плакали и тянули ко мне руки.
 За все месяцы, прошедшие с момента моего побега, я редко вспоминал о них. Я думал о них как-то отстраненно, , как о взрослых людях хотя старшему только должно было исполниться шестнадцать лет. И вот теперь  и сон, и тяжело будто молотом бухающий в висках пульс, и далекая саднящая боль в груди,  вернула опять мои мысли о моей скорой смерти.
  Неужели это конец! Неужели мне суждено умереть в бомжачьим притоне! В этой мусорной свалке, в грязи и смраде? Мне стало  по-настоящему, не так как до этого на уровне животного страха, страшно, что моя жизнь оборвется так глупо и так бессмысленно. Перед глазами замелькали окровавленные тела в квартире Сидора, и я подумал, что лучше было бы умереть там, от удара ножа или от удавки. Сразу, с минимальными мучениями, без самих мыслей о смерти, которые никогда не приходят в голову человеку в таких ситуациях.  В таких ситуациях ты просто борешься за жизнь и умираешь с мыслью о возможном спасении. Это я уже видел и знал, и даже чувствовал неоднократно, лишь с той разницей, что оставался живым по чьей-то, теперь уже понятно, что не своей воле.
 Но думая об этом я понимал и другое, что все мои мысли сейчас это тоже поиск к спасению жизни, или для начала к спасению от страха. Нельзя спастись от страха не поняв и не прочувствовав его до конца. Его нужно пропустить через себя, его нужно пережить и тогда начинать бороться с ним. Только тогда начинать преодолевать его, когда понял всю его составляющую, понял всю его глубину и почувствовал его пропасть, к которой он пытается тебя затянуть.
 Мои мальчики к  счастью  не узнают, как я умер, а может быть, не узнают, что я умер вообще.  И это было уже хорошо! Если бы они увидели или узнали, мне было бы намного больнее и намного страшнее. В этом был положительный момент, от которого мне стало чуть легче.  И тогда я подумал, что тоже не знал, как умерла моя мать. Меня  не было рядом с ней в этот момент, но была ли она рада этому или сожалела, что не может увидеть меня напоследок? Сложно сказать теперь. Она была строгой и не сентиментальной женщиной, и угадать ее мысли было сложно, тем более, что я не встречался с ней более десяти лет. А разговоры по телефону не могли объяснить ничего, не могли показать мне ее лица, не могли передать даже точной интонации ее голоса, а значит, были лишь формальным общением, диалогом людей разделенных  не только тысячами километров, но и тысячами дней.
 Мама! В детстве она заменяла мне и отца и мать и многочисленных родственников, которые были у моих друзей-приятелей. Она была мне другом, заменяя часто друзей, которых у меня никогда не было много. Он держала мня в строгости, и в отличии от наших дворовых пацанов я должен был быть дома ежедневно не позднее девяти часов вечера. И ремень в ее руках, и ее  непреклонность и частое «нет» на мои просьбы, и ее чтение мне книг на ночь, и редкая, но желанная ласка, и ее ежедневный контроль за выполненными мною уроками, все это, как она говорила потом, позволило мне «выбиться в люди». Она сделала для меня больше, чем любой человек на этой Земле, а я, кажется, отвечал ей только неблагодарностью.
 Да, я постоянно посылал ей деньги, и скорее всего она ни в чем не нуждалась, но за все эти годы я так и ни разу не приехал к ней. Я так и не смог настоять на ее переезде в мой дом, хотя в последнее время была такая возможность просто решить все самому. Но впрочем, она вряд ли изменилась за эти годы, а поэтому, никогда не поехала бы в мой дом, она просто просила приехать в гости. Приехать хотя бы раз.
  Последний раз мы разговаривали с ней по телефону дней за десять до ее смерти, и она как обычно не жаловалась на здоровье, и как обычно уже не просила приехать потому, что, наверное, уже поняла для себя, что я не приеду никогда. Она не умела жаловаться и никогда не умела ничего просить. Может быть, считала это неправильным, а может быть привыкла всегда довольствоваться тем, что имела, и тем, что могла сама сделать для себя. Единственное, что она попросила последний раз, где-то за год до смерти, это привезти ей внуков, сказала, что часто смотрит на их фотографии, которые я ей посылаю, но очень хочет увидеть их вместе со мной, когда я приеду. Наверное, она до последнего все же надеялась, что я смогу приехать, что сдержу обещание и нагряну, как снег на голову, как я сам не раз ей говорил.
 И просила она тогда уже слабым и не таким твердым голосом, но тогда я ничего не замечал, и отвечал, так же, как и всегда. Я не обратил тогда на это внимание занятый еще и своими мыслями, и своими надвигающимися неприятностями. Меня больше беспокоило тогда, хватает ли ей денег, которые я ей посылаю, и как у нее со здоровьем.
 Господи! Что она могла ответить мне? Что ей плохо одной? Что она скучает? Что тоска одиночества убивает ее? Но таких слов она не могла сказать никогда.  Она была, и до последнего оставалась человеком, который не жалуется, не просит и не жалеет ни о чем. А может быть, мне только кажется так теперь?
 Что я мог знать? Я не знал, о чем она жалела, обращалась ли она к Богу, осуждала ли меня за мое равнодушие или принимала все как есть. Она просто просила приехать!
 Но в отличие от меня она могла хотя бы попросить и надеяться, а мне сейчас, ни просить, ни надеяться не на кого. Можно конечно, попросить Мухомора купить мне новую сим-карту для сотового телефона так, как моя, скорее всего уже давно дезактивирована оператором связи, и набрать номер жены или Володи. И попросить их забрать меня. Но я не уверен, что мое место рядом с женой не занято другим,  и не уверен, что Володя не буду в тягость своему другу, у которого теперь своя семья и ребенок и заботы и, конечно же, проблемы на новом месте.
 А раз так, тогда какая разница, где умереть! У чужих людей в богатом доме или  одному в бомжачьим притоне. Может быть, одному будет даже легче. Во всяком случае, все произойдет без унижений, без навязчивости и двусмысленности ожившего покойника, которое может возникнуть. Они не смогли найти меня целый год и вполне могли уже посчитать меня мертвым.
 Пусть я недостоин своей матери, и пусть я предал ее, оставив умирать в одиночестве, но я все же, ее сын, и так же, как она никогда не смогу позвать на помощь людей, которые  не хотят, или уже не рассчитывают  услышать меня. Не рассчитывают, что я опять появлюсь в их жизни, а значит, могут услышать, но захотят ли понять, впустить в свою уже устоявшуюся жизнь, которая сформировалась без меня. С женой мы давно уже стали чужими людьми  и в этом, конечно, больше виноват я, но это теперь уже ничего не может изменить.
 Умирать сейчас мне не хотелось, пусть даже я привык в какой-то степени, что мне остается жить недолго. Но умереть сейчас, после того как я чудом выжил в драке с врагами, после того как добрался до родного города, но не успел еще сделать что-то, что должен был еще сделать. Умереть в тот момент, когда я только стал понимать как я жил, и как мог бы прожить, казалось мне обидным и не справедливым. Зачем же тогда все эти усилия и муки? Зачем этот побег, зачем все эти мысли, от которых я раньше был свободен?
  «Господи! – взмолился я мысленно – Если ты есть, помоги мне. Помоги мне хотя бы потому, что мне больше не у кого просить помощи. Но если тебя даже и нет, что, скорее всего, то ты знай, что я не виноват в смерти тех людей. Они сами пришли убивать Господи! Я виноват лишь в том, что вовлек во все это Сидора. Его жалко больше всего. Он был недостоин такой смерти».
 Наверное, у меня начался бред. И видения «бойни» в квартире Сидора вставали передо мной в ярких и обжигающих красках.
 У меня опять поднялась температура, я метался в жару и кажется, терял сознание. Возможно я мог умереть, но толи моя молитва дошла до Бога, толи  так сложились обстоятельства, но  неожиданная для меня помощь пришла ко мне в лице все того же Мухомора. Познакомившись с ним поближе, я думаю, что тогда это была все же Божья воля так, как Мухомор, как и все люди его «племени» не слишком жалостливый человек.  И  вообще, помощь слабому и жалость к больному  в среде бомжей  случается намного реже, чем у обычных людей. И это не удивительно. В нормальном обществе, где сейчас каждый за себя, есть хотя бы материальные и физические силы для жалости, а значит и помощи пострадавшим и просящим о помощи, а у бомжей и то и другое иногда напрямую зависит от твоей собственной  жизни или сейчас или в ближайшем будущем. И поэтому разбрасываться жалостью, раздавая скромные материальные запасы, и еще более скромные физические силы у бомжей не принято. А, кроме того, их самих редко жалеют или помогают обычные люди, а значит, никогда не дают им ответного повода на такое отношение, к любому из людей.
 Мухомор с Бородой вернулись ближе к вечеру, и вначале громыхали, складывая дрова возле бочки, но потом Мухомор подошел и сел рядом со мной на корточки. Он долго смотрел на меня, достал окурок из-за пазухи, прикурил, и только потом спросил.
- Что, Прикол, помирать собрался?
Я с трудом повернул голову в его сторону, удивленный его вопросом.  Показалось, что он прочитал мои мысли.
- Ну, ладно – спокойно сказал Мухомор, не дождавшись от меня ответа. – Будем тебя лечить.
- Борода – не оборачиваясь, крикнул он – Сходи к бабе Вале, спроси бутылку первача в долг.  Объясни ей там,  у нас человек заболел, и что через недельку отдадим.
- Сам отдашь – обратился уже ко мне Мухомор – когда поднимешься.
 Как ушел Борода, и как он вернулся, я не заметил. Наверное, опять впадал в беспамятство. Очнулся я уже от того что Мухомор тряс меня за плечо.
- Придется пить – довольно улыбаясь, сказал Мухомор, наливая самогон из бутылки в обрезок пивной банки, блестящей металлом  в его руках.
- Надо натереть тело – прохрипел я, со страхом думая, что спиртное может совсем убить меня.
- Понятно – согласился вроде бы Мухомор, но тут же, ловко приподнял мою голову и быстро влил мне в рот почти стакан крепкой вонючей жидкости.
 Вначале я задохнулся, глотал воздух и думал, что сердце вот-вот остановится, и никак не мог вымолвить слово «воды». Но постепенно дышать становилось легче, голова закружилась, а бухающие в голове удары сердца не стали беспокоить меня так, как раньше. Но  я  переборов слабость настоял, чтобы Мухомор растер меня остатками самогона, который за мной тут  выпили и Мухомор и Борода. Мухомор  со вздохом вылил мне последние капли на грудь, и стал размазывать их грязной ладонью, но это я уже  воспринимал с трудом так, как веки закрывались,  и сознание опять начинало уплывать.
 В расстилающемся перед глазами тумане я еще успел увидеть довольное, расплывшееся в улыбке лицо Мухомора.
- Ну, вот – расслышал я сквозь громкие удары моего сердца, сотрясающего все мое тело -  теперь отдыхай. Завтра…
Что будет завтра, я уже не услышал.
    В бреду я увидел яркую зеленую листву кленов и себя, маленького, веселого, кричащего что-то невнятное, и размахивающего остро пахнущим прутиком кленового побега. Я бегу, и рядом со мной бегут мои друзья, Сережка Королев и Славка Бутов, тоже размахивая самодельными «саблями» из прутьев клена. Мы восторженно кричим все хором и бежим след  сбегающимся со всех сторон  и спешащим впереди нас взрослым.
 Мужчины в трико и тапочках, одетые в спешке. Женщины в домашних ситцевых халатах, парни с нашего двора,  старухи семенят спотыкаясь. Все бегут через покоробленный асфальт нашей улицы на другую сторону к железнодорожной насыпи, где громко вздыхая и ухая, как большое животное стоит длинный железнодорожный состав, состоящий из черных, грязно-белых  цистерн и деревянных вагонов.
 Мы первоклассники уже знаем, что в цистернах остановившегося на семафоре состава находится вино, и сейчас весь наш двор будет толпиться возле состава и подавать каждый свою посудину молодым парням, которые полезут к их горловине и откроют крышку. И посуду наполненную вином будут передавать из рук в руки, расплескивать, ругаться, кричать. Будут визжать женщины, и материться мужики, и кто-то будет лезть прямо по головам столпившегося народа, и бабки будут бить его бадиками, а молодые женщины могут вцепиться и ногтями в лицо.
 Чаще других на верху цистерн оказывается мой сосед по лестничной площадке молодой, долговязый, отчаянный хулиган и добрый покровитель всех нас – «малышни», Пашка, по кличке Зверь. И наблюдая за его ловкими действиями на самом верху состава, я всегда горжусь, что это мой сосед.
 Перебежав дорогу,  мы останавливаемся в стороне от тропинки, ведущей вверх на насыпь и следим  затаив дыхание, за всем происходящим забившись в заросли кленовых побегов, возвышающихся стеной. Нам страшно и до жути интересно. Интереснее даже чем играть в индейцев или в «клек».
- Тут главное – говорит взахлеб Сережка – это когда крышку открываешь  не надышаться парами, а то можно бухнуться в бочку и тогда капец, потонешь как  котенок в луже.
 - Главное высоковольтку головой не задеть – авторитетно заявляет Славка – И вообще к ней не приближаться, а то вон  Сатина из четырнадцатого дома притянуло, и сгорел. Один ботинок потом остался, мы с Костиком ходили смотреть в прошлом году.
 Люди продолжали ругаться, толкаться и суетиться возле вагонов. В воздухе уже распространился крепкий винный дух, люди кажется опьяненные только этим духом, начинают шуметь и ругаться все громче. Кое-где завязываются скоротечные потасовки и стычки, а мы, с интересом наблюдая за всем, стараемся отодвинуться глубже в заросли, пятясь задом, зная уже, что скоро люди с наполненной посудой хлынут вниз по насыпи. И тогда нам главное не попасться никому под руку, или хуже того не оказаться у кого-то на пути.
- Ну, все – полушепотом говорит Сережка – Опять теперь вечером во дворе не поиграешь. Все беседки и лавки займут, будут песни горлопанить и драться в кровь.
 - Олег! – слышу я, как громко кричит мама с балкона нашего третьего этажа.
- Все – сплюнув сквозь зубы, говорит Славка – Махна твоя орет. Пошли, а то она сюда придет.
 Мы поворачиваемся к дороге и лезем прямо через кусты и заросли молодого клена так, как тропинка заполнена спускающимися и поднимающимися людьми. Мы стараемся держаться подальше от тропинке по которой спешат люди, знаем что это может кончиться тем, что нам надают подзатыльников вгорячах или того хуже «наладят пендаля» так, что мало не покажется. Поэтому мы отходим чуть в сторону и только потом пересекаем дорогу и, не видя опасности, уже бежим в свой двор с другой стороны, оббегая свои пятиэтажки дальним путем. Но неожиданно на пути возникает толстый мужчина в кальсонах и затертой майке, одетой лишь наполовину. Он бежит  прямо на нас своим вибрирующим, выпирающим вперед волосатым животом, и громко бренчит пустым оцинкованным ведром.
- Брысь, падлы – рявкает мужик еще издали, и мы бросаемся в рассыпную…
 Я проснулся, когда вокруг уже была кромешная темнота, и было непонятно  ночь это или еще только вечер. Однако освободившись от тряпья, которое было навалено на меня, я приподнялся и заметил слабые отблески пасмурного ноябрьского утра сквозь щели в крыше, догадался, что уже утро. У меня замерзли ноги и лицо и первое, что я с радостью понял, было то, что жара у меня нет. В «закутке было по-настоящему холодно. У меня  изо  рта шел пар, а бетонная стена рядом со мной была покрыта еле ощутимым на ощупь инеем. Огонь в бочке за ночь погас совсем, и из дыры даже не сочился дымок. Было тихо и пахло чем-то затхлым, застарелым, слежавшимся и нечистым так, как пахнет, наверное, в склепе.  Где-то далеко слышались селекторные переговоры железнодорожников на недалеко находящейся маленькой станции называющейся «Новый город». В «закутке» была тишина такая, что я даже не мог расслышать дыхания или сонных звуков своих «сожителей». Мне стало жутко, и как-то мистически слышались непонятные звуки. Толи капала вода с крыши, толи кричала какая-то птица, может быть такая же одинокая как я, забывшая, что ей давно пора улететь на юг, или как я, не имеющая такой возможности, может быть калека.
 Я осторожно дотянулся до дров, лежащих возле бочки, и специально стал громко ломать тонкие  доски от сломанных ящиков. Я ломал их по мельче, понимая, что только так смогу разжечь костер в печи и мучительно ожидал ответных звуков, голосов. Но было тихо. Все так же тихо!
 Только когда я судорожно запихав в дыру бочки обломки ящика, вдруг, как гром или выстрел, неожиданно раздался хриплый голос.
- Спички-то есть?
-  Нет – машинально, сжавшись от неожиданности в комок, машинально ответил я.
Рядом со мной, прямо рядом с ногой упал коробок спичек и, поднимая его, я понял, что тот, кто их бросил, был Мухомор, и это его хриплый с спросонья голос я  слышал.  Я уже расслабленно и спокойно поджог дрова в печи, и когда огонь зашумел, и я подкинул в дыру бочки доски целиком, только тогда  обратился к  Мухомору.
- Так, при большом морозе и замерзнуть можно. Надо за огнем кому-то след-
-дить.
      Может  быть,    Мухомор не расслышал меня, а  может  быть  не   захотел
 отвечать, но ответа от него не было.
 Как только огонь зашумел в бочке сильнее, зашевелились,  наконец, все  обитатели разрушенного гаража. Раздался надсадный простуженный кашель, звуки движения, позевывания и еще множество звуков издаваемых просыпающимися людьми. Я успокоено лег на свое место, закутался в тряпье и подумал, что нервы мои совсем расшалились, что до выздоровления мне еще далеко, и видимо придется лежать в этой холодной  бетонной коробке. Ничего другого не остается. Нужно выздоравливать, если это возможно в таких условиях.
 Из темноты появилась  миниатюрная женщина в грязно-оранжевой болоньевой куртке и в таких же болоньевых штанах только черного или темного цвета. Она поежилась, встряхивая слипшимися сосульками коротких волос, и подбросив в печь несколько дровин, присела рядом на корточки. Угадать в этой стройной, даже худой, фигуре, похожей на мальчишескую, именно женщину можно было только необъяснимому словами очертанию фигуры, да по движения.  Она достала откуда-то сигарету и, выхватив из огня горящую головню, быстро и ловко прикурила. Она сидела на  корточках свободно и расслабленно, без всякого напряжения, опираясь полностью на обе ступни. Я знал, что так свободно на корточках могут сидеть только люди долгое время пробывшие в местах лишения свободы или жители  Средней Азии. В моем детстве такое сидение на корточках было чем-то вроде шика тех, кто считался авторитетной шпаной, хулиганами или ворами, что в принципе для нас обыкновенных пацанов, различия не имело. Мы-то были не посвященными. Мы  и мои друзья никогда не входили в число этих, одетых в дешевые костюмы и в обязательную по тем временам мохеровую  фуражку, и не застегивали в отличие от них рубашку на последнюю пуговицу под самое горло.  Их разговор всегда отличался особыми словами из тюремной «фени», особым шиком в курении папирос, и напускного, или уже  приобретенного спокойствия и отрешенности, вызываемого употреблением анаши. Наша местная шпана, в отличие от других городов и поселков, имела свое конкретное прозвище, «ништяки», из-за их любимого слова «ништяк», что на их языке обозначало  просто «хорошо» или «отлично», в зависимости от интонации, которой это произносилось.
 Как-то еще в детстве, мы с моим другом Сережкой Королевым спросили у нашего соседа по подъезду, семнадцатилетнего долговязого парня Пашки, увидев его в том самом наряде и в фуражке, кто такие ништяки, и получили ответ, который полностью соответствовал типу этих молодых людей в основном из таких же как и наши, бедных, рабочих семей. «Ништяк, мелюзга, это фуфайка, фуфайка – это тепло, а тепло – это ништяк» - с достоинством ответил Пашка, и вдруг неожиданно захохотал громко, дурашливо и издевательски.
 - Лариска, вставай – вдруг, прерывая мои мысли, громко крикнула хриплым каркающим голосом, сидящая на корточках миниатюрная женщина.
Но вместо Лариски из темноты появился Мухомор, он  спросил  у   женщины
 сигарету, прикурил от ее окурка, и сразу подошел ко мне, сел у меня в ногах.
- Живой! – спросил Мухомор уже своим обычным бодрым голосом и, нагнувшись низко, заглянул мне в лицо.
- Живой – сам себе ответил он.
 Я действительно чувствовал себя намного лучше, чем вчера, и поэтому приподнялся и сел  на топчане. Однако, я сразу почувствовал дурноту и головокружение и тяжело вздохнул.
- Ты предлагал что-то пожрать вчера. Было бы не плохо!
 Я потянулся к своей сумке и достал оттуда банку  тушенки, потом подумав, достал еще одну банку с рыбными консервами. Как бы то ни было, но вчера эти люди помогли мне и я не мог отказать им, благодарность или долг был за мной.
- Хлеба нет – предупредил  я.
- Ничего – быстро откликнулся Мухомор. К нему моментально подсела женщина похожая на мальчика, и  Мухомор, молча, отдал одну из банок ей.
- Вот, Прикол – так же бодро продолжал Мухомор – познакомься – это Кнопа. Они с Лоркой у нас добытчицы, и за твой подарок обязательно принесут тебе что-нибудь со своего заработка.
- Ага – вяло откликнулась Кнопа, и тут же исчезла в темном углу.
На ее месте тут же появилась  бородатая физиономия  приятеля  Мухомора. Его глаза неотрывно и жадно следили за банкой в руках  товарища.
-Очкарик – громко крикнул Мухомор, демонстративно не обращая внимания на  трущегося возле его плеча бородатого старика.
Из противоположного угла, в котором скрылась Кнопа, появился долговязый, высокий малый в старом грязном, потерявшем цвет пуховике, и в черной вязаной шапочке, плотно облегающую его огромную голову. Впрочем, он и сам был огромный, под два метра, с несуразно большими руками и ногами. На его сморщенном, как моченое яблоко лице, сразу выделялись большие  очки в громоздкой пластмассовой оправе с толстыми стеклами. Причем оба стекла были перечерчены грязными широкими трещинами. Одно сверху вниз, а другое справа налево.
- Чего – пропищал Очкарик  сиплым и тонким как у ребенка голосом.
- На! – сказал Мухомор, протягивая ему банку – Открой, а то Борода сам все сожрет.
Борода при этих словах дернулся всем телом, посмотрел на меня, и я заметил в его глазах безумный блеск. Это был взгляд сумасшедшего.
- Борода у нас немного с приветом -  будто поняв мои догадки,  пояснил Мухомор – но вообще-то безобидный и молчун.
- Немой?
-Нет  – мотнул  головой  Мухомор –  просто  молчит.   А   иногда,  как   начнет
тараторить, то и не остановишь. Час  может  говорить.  Ну,  вот  и   вся   наша
компания – закончил он.
- Да! Еще Лорка дрыхнет после ночной смены – хохотнул Мухомор – Кавалер видать горячий попался.
- А вода-то у вас есть – спросил я, чувствуя жажду еще со вчерашнего вечера.
- А как же? – быстро подскочил Мухомор – У нас порядок.
 Он сунул руку куда-то за бочку-печь и достал пластиковую бутылку. Мне показалось, что бутылка грязная, а вода мутная, но это было сейчас не важно. Но Мухомор видимо опять догадался или понял меня без слов по моему взгляду.
- Пей! Воду мы в колонке набираем в частном секторе за железкой, или из шлангов у владельцев ближайших гаражей. У них для помыва машин  водопроводная вода сюда проведена, не сомневайся.
 Я напился от души и, отдавая  Мухомору полупустую бутылку, сказал с намеком: «Я устал, болею видимо еще».
- Отдыхай – тут же откликнулся Мухомор – А если Сидор не появиться, то можешь вообще у нас оставаться. Нам такие люди как ты всегда пригодятся.
- Ладно – прошептал  обессилено и закрыл глаза.
 Мухомор ушел, должно быть, чтобы успеть съесть часть своего завтрака. И я остался один с облегчением, будто избавился от чего-то,  давящего на грудь.
 «Недолго мне жить у вас» - думал я тогда. «Если даже выкарабкаюсь  из объятий болезни и в этот раз, то милиция все равно найдет». Думал я об этом уже спокойно, как о неизбежном и закономерном. Кошмар, случившийся в квартире Сидора, мне вспоминать больше не хотелось, да и было не в моготу, но  я чувствовал, что кара уже должна поджидать меня. И хотелось, чтобы если она придет, то пусть уж лучше придет от Бога, чем от людей. Мысль о смерти уже не казалась мне такой страшной или не справедливой. Мои руки были в крови невинного человека, который успел за короткое время стать мне  товарищем, и смерть может стать для меня только избавлением от новых мучений физических и терзаний душевных. Жить с мыслью о том, что произошло, не хотелось, а умирать без болей, сердцебиения и жара казалось легким.

                Глава  20.
  Вот так я познакомился почти со всеми обитателями «закутка». Познакомился еще, не зная и лишь строя догадки,  сколько мне придется прожить с этими людьми вместе. Но догадки догадками, а время шло. Моя болезнь после «процедуры» Мухомора стала отступать. Отступать медленно, вначале почти незаметно, но уже через несколько дней я понял, что выздоравливаю, и желание жить опять возвращается ко мне.
  С самого начала люди, которые окружали меня стали относиться ко мне как к одному из них, без излишнего любопытства, без пристальных взглядов, и даже с каким-то  напускным равнодушием. Тогда я подумал, что такому обращению должен был быть благодарен Мухомору, а вернее его рассказам обо мне. Я был уверен, что он рассказал своему окружению как и где познакомился со мной, и при каких обстоятельствах. Я сам не слышал, что он говорил им про меня, но подозревал, что без этого обошлось так, как иногда чувствовал, что относятся ко мне с определенной отстраненностью и с опаской. И так как в среде этих людей это было и есть одним из самых уважительных отношений, то я понимал, что должен быть доволен и рассказам Мухомора и их отношению.
 После того как болезнь моя отступила, и я почувствовал себя довольно хорошо, я по прежнему не покидал «закутка» в дневное время. Выходил я только вечерами, когда темнело, и гулял поблизости, ковылял между гаражными блоками, стоял,  рассматривая дальние огни ближайших дворов, либо ходил по протоптанным  вдоль речушки Елшанки тропинкам, среди зарослей кустарника. Пространство для прогулок было не большое так, как все тропинки возле речки сходились в одну широкую, которая уходила под низко нависающую над речкой и далее над берегом и тропинкой трубу теплотрассы  и вела в спальный район.  В другую сторону тропинка  вела мимо закутка и сворачивала под железнодорожный маленький, как и сама речка, мостик. Именно в эту сторону тропинка, тянулась вдоль берега, потом  под наклоном чуть «ныряла» вниз, к подножию моста и продолжалась по железному проржавевшему узкому пешеходному мостику, прикрепленному к одной из его больших железобетонных опор. Пройдя под мостом, тропинка на другой стороне  также плавно переходила с  мостика в земляную узкую тропинку, которая вилась все так же вдоль того же берега реки и упиралась в   проселочную автомобильную дорогу. Автомобильная дорога  шла параллельно высокой железнодорожной насыпи, под которой проходила тропинка, и пересекала речушку по большой железобетонной плите, без поручней, служащей автомобилистам мостом на другую сторону реки в раскинувшиеся там садово-огородные товарищества, вплотную примыкающие своими заборами к железнодорожной насыпи.
  Сады располагались на противоположной стороне реки, а на этой стороне сразу за этой автомобильной дорогой находился поселок, с незапамятных времен называемый у нас в городе «Рабочим». Он представлял собой несколько кривых, не заасфальтированных улиц, и в основном из полусотни старых одноэтажных домишек, построенных еще до моего рождения,  с приткнувшимися к ним вплотную огородами и палисадами.
 Тропинка в дневное время была более или менее оживленным местом так, как соединяла поселковых жителей с «большим городом», и вела их к остановкам  общественного транспорта, магазинам, кинотеатрам. И вообще она была для них единственным сообщением с городом, которое давало возможность не пересекать высокую железнодорожную насыпь, отсекающую поселок от города, а проходить комфортно под  железнодорожными путями, часто занятыми стоящими составами. Но после наступления темноты по ней почти никто не ходил. Иногда попадались компании молодых ребят или подвыпившие мужики, задержавшиеся после работы  и возвращающиеся к себе в поселок. Но сейчас, поздней осенью, это было большой редкостью так, как тропинка не освещалась, и люди старались вернуться домой пораньше.  Поэтому с наступлением темноты я мог ничего не опасаясь бродить по тропинке вдоль речки от трубы теплотрассы и до автомобильной дороги на той стороне железнодорожной насыпи, стоять под мостом на пешеходном мостике слушая, как журчат воды Елшанки, опершись о металлические поручни, и вообще чувствовать себя относительно свободно.
 Однако от прогулок в сторону спального района я воздерживался. Он и так находился слишком рядом с «закутком».  Чтобы попасть в него, нужно было пройти минут пять до трубы теплотрассы и перебраться через нее по крутым ступеням, сваренным из металлических стержней. А потом проковылять немного до мусорных баков огороженных плитами с трех сторон, и пройти между этой «мусорной конструкцией» и задней стенкой аккуратного заборчика за которым находилось  новенькое, недавно возникшее на пустыре, поражающее своими нездешними аккуратными и чистенькими кирпичными стенами церковь свидетелей Иеговы, короче каких-то сектантов с Запада. Я слышал о них еще в прошлой своей жизни, когда они приставали к прохожим на московских улицах. Но видимо теперь они уже добрались и в самую глубинку России, и даже на ее окраины, раз уж церковь появилась в нашем городе.
 Так вот пройдя через этот  небольшой пустырь, на котором появилось совсем недавно это чужеродное одноэтажное здание, никак  не соответствующее   возвышающимся далее грязно-белым пятиэтажным коробкам, можно было попасть сразу в густонаселенный микрорайон. Назывался он в народе «Шестой школой», по названию трамвайной остановки, или «Факел», по названию крупного продовольственного магазина находящегося в центре микрорайона. Но, как я уже говорил, в эту сторону я не ходил.
 Я помнил этот микрорайон  со времен своего детства и знал его хорошо так, как  моя пятиэтажка и наш микрорайон, называющийся в народе «Новый город», по имени маленького железнодорожного полустанка, который находился рядом, был соседним.  Во мне еще не затих животный страх, который  поселился во мне со времен «бойни» в квартире Сидора, и поэтому я сторонился людей, и испытывал страх даже перед домами, улицами и дворами. Мои мысли часто возвращались к тому, что мои приметы  уже есть у милиции, или, что мои фотографии уже расклеены на досках их ищет милиция, а так же возле магазинов и в местах большого скопления людей.  Этими подробностями всегда были насыщены и детективы, которые я читал в юности, и художественные фильмы про милицию, и  вспоминающиеся мне газетные статьи.
  Поэтому ноябрь, а  затем и начавшийся за ним снежный холодный декабрь я провел всеми днями лежа или сидя на своем топчане. Гулять в декабре я выходил редко, только в хорошую погоду, а в основном  сидел в закутке, присматривая за огнем в печи.
 К началу декабря запасы моих денег улетучивались со страшной для меня быстротой, и  поэтому основным моим занятием был подсчет того на сколько мне может хватить денег, и сколько мне нужно расходовать в день в неделю, в месяц чтобы продержаться как можно дольше. Мухомор неоднократно приглашал меня поесть вместе с ним и Бородой тем, что они приносили с собой  из мусорных баков или добывали еще где-то, но я пока отказывался. Страх перед инфекционными заболеваниями или отравлением был у меня пока еще сильнее голода.
 Еще до наступления зимы, вечерами, во время прогулок на ту сторону железной дороги к Рабочему поселку, я как-то случайно наткнулся на ярко горящий в ночи  огонек и пошел на него. Толи я на это время забыл про свои страхи, толи просто решил посмотреть, что же может быть в поселке, уже не опасаясь встретить в таком безлюдном месте какую-то угрозу для себя, но результат оказался для меня настолько полезным, что это как  всегда случайное событие определило многое, что произошло потом.
  Пройдя по поселку, и прижимаясь к темным сторонам улицы, я обнаружил в конце его, там, где одна из улиц заканчивалась, упираясь в окружную городскую дорогу, небольшой металлический ларек. Металлические створки его были распахнуты, а зарешеченная крепкой решеткой витрина светилась ярким светом в полной темноте улицы, показывая каждому, кто подходил весь набор продуктов, которыми торговала эта точка.
 Вначале, издали я подумал, что в ларьке, скорее всего, торгуют паленой водкой и какой-то мелочью вроде жвачек. Но подойдя поближе, я разглядел на витрине и хлебные буханки и банки консервов, и даже колбасу и молочные продукты. И как зачарованный,  увидев все это богатство, я прямиком направился к ларьку, забыв про все на свете. Произошло это как раз в тот день, когда я уже думал о том, как мне договориться с Мухомором, чтобы он покупал для меня в городе хоть какие-то, самые простые продукты. Голод давал знать о себе с каждым днем все сильнее, а запасы, принесенные мною из квартиры Сидора, растягивать дальше уже не было никакой возможности.
 В тот день, когда я наткнулся на этот ларек, с радости от такой удачи, я накупил всего, что только увидел, не экономя денег и радуясь только своей удачи. Теперь я знал, что могу делать покупки сам и не делиться с обитателями закутка, у которых был свой источник пищи. И главное, что теперь мне не нужно было никого ни о чем не просить и тем самым доверять деньги людям, которым доверять было трудно.  От счастья, что удача опять улыбается мне, я был добрым и щедрым и купил сразу несколько банок кильки в томатном соусе, три буханки хлеба, большой пакет зачерствевших пряников, три плавленых сырка, и целый круг чайной колбасы, от запаха которой у меня сразу стала кружиться голова.
 Смотря на то, как молоденькая девушка подает мне  сдачу через маленькое узкое окошко, я решился еще на один щедрый поступок, о котором не  пожалел. Я достал еще денег и купил три бутылки, конечно, пленой, дешевой водки, на всю компанию закутка. Запах колбасы и приподнятое настроение сделали меня расточительным настолько, насколько потом я ни когда себе не позволял быть. Но тогда, я забыл о долгой, ждущей меня впереди зиме. Забыл о том количестве денег, которые у меня еще остались и решил, что в такой день, просто обязан поделиться своей радостью со всеми.
  Моя заплечная сумка была в тот день полностью набита едой, а я быстро удалялся в сторону закутка. И все же дойдя до моста, не выдержал, свернул с тропинки в кусты и стал жадно ломать  и есть так чудесно пахнущую колбасу и куски теплого еще хлеба. Да и удержаться было сложно так, как уже несколько дней мне приходилось  растягивать последние банки с консервами на несколько дней, и еще делиться с Мухомором, который снабжал меня хлебом. И хотя я прекрасно понимал, что обломки хлеба добываются Мухомором там же где и все остальное, в мусорных баках, но это был единственный продукт, который я мог себе позволить, а вернее смог заставить себя есть из того что он приносил в закуток.
 В тот день я пришел поздно, когда все обитатели закутка уже собрались, а многие уже укладывались на ночлег, и сразу же радостно вывалил почти все свое богатство,  на свой топчан, приглашая всех желающих к ужину. Но все же, кое-что в сумке я оставил.
 Кстати, сумку и все свои вещи при всех своих отлучках я, теперь, неизменно брал с собой. Случилось это после того, как после одной   из моих первых прогулок, я обнаружил, что из сумки исчезла часть продуктов и моих вещей. Озлобленный больше на свое ротозейство, чем на своих  соседей, вечером, когда все собрались, я потребовал в резкой форме, чтобы все что у меня было украдено, мне вернули. На мои слова никто ни как не отреагировал, все молчали. Мухомор сидел рядом и ехидно, как показалось мне, улыбался.
- Вот что Мухомор – поняв бесплодность своей попытки, решился я договориться с ним – Пусть мне вернуть мой нож, только нож, а про все остальное я тогда забуду. Но если не вернете, можете ждать от меня чего угодно. Со временем я все равно узнаю, кто это сделал, и тогда этот человек пожалеет, клянусь!
 Мухомор промолчал, а в закутке, как мне показалось, повисла напряженная и долгая тишина. Я больше не стал тратить слов, но вечером того же дня Мухомор сам подошел ко мне. Он протянул мне мой нож, с обмотанной изолентой рукояткой, и смущенно пробурчал: «Ты уж не обижайся на них. Не могли они удержаться, сам понимаешь. Но больше они к твоей сумке никогда не подойдут, я тебе обещаю».
 После этого случая все свои вещи и сумку я носил с собой всегда, даже если выходил из закутка на минуту, по нужде.
 Так вот, в тот счастливый для меня вечер все обитатели закутка быстро собрались возле моего топчана, стояли стеной, подталкивая друг друга от нетерпения, и ждали, кому что достанется. В это вечер все были на месте, даже Кнопа с Лариской, которые обычно отсутствовали  вечерами и ночами до самого утра, и как я понял, добывали пропитание проституцией самого низкого пошиба.  И это может быть потому, что этот вечер выдался морозным. Это был первый морозный вечер в преддверии зимы. Ноябрь уже заканчивался, снег еще не выпал, но уже было по-зимнему холодно, а от того что не было снега казалось еще холодней. Однако, мороз был действительно уже градусов десять так, как я это чувствовал по своим начинающим болеть ранам. Раны точно подсказывали мне перемену погоды, и особенно переход одного времени года к другому.
 Одетый тепло, после своего похода за продуктами, и тайного ужина в кустах я не чувствовал мороза, а кроме того меня согревало приподнятое настроение, которое было у меня от мысли, что теперь я имею возможность нормально питаться, и для этого мне не нужно никого ни просить, ни самому идти в город. Итак, при входе в закуток я сразу объявил о том, что у меня есть что выпить и чем закусить для всей компании, и вот теперь все они впятером толпились возле меня пока я доставал и ставил перед собой бутылки с водкой и раскладывал продукты. Видя,  как у них горят глаза, как они нетерпеливо мнутся и толкаются, я неожиданно для самого себя решил использовать момент и восстановить справедливость, и утвердить свой авторитет в их среде еще больше. Выложив все перед собой, я прикрыл все это рукой и достал из кармана нож.
- А теперь вы вернете мне все, что у меня украли, иначе ничего не получите – громко объявил я. Для надежности я повел из стороны в сторону ножом и добавил: «Как я обращаюсь с ножом,  можете спросить у Мухомора».
 То, что произошло потом, было для меня полной неожиданностью.
 Лариска и Очкарик вдруг шарахнулись в дальние темные углы гаража, и я услышал как женщина истерично и дико закричала. Мухомор, потупив взгляд, смотрел себе под ноги. Борода смотрел на меня, улыбаясь, бессмысленным взглядом сумасшедшего, а Кнопа так и осталась сидеть напротив меня на корточках, только стала яростно чесать пятерней свои короткие спутанные волосы.
 Я ждал, что скажет Мухомор, но первой заговорила Кнопа.
- Ты конечно, Прикол мужик резкий, мы это знаем, но только барахло твое сразу ушло на сторону, мы его сразу поменяли. Да, ты и сам нам вроде его уже простил. А если нет, то разборок не будет. Делай, как знаешь, но тут мы все замазаны. Мухомор кое-что на спирт сменял, я себе лифчик выменяла. Он вроде бы мне и ни к чему, но в нем теплее.
 Кнопа замолчала,  и с опаской смотрела на мой нож из под спадающих на глаза волос. А я понял сразу, что она не врет, и что с похищенными консервами, осенней курткой и набором инструментов придется проститься навсегда.
- Ладно -  после недолгой паузы согласился я – На первый случай оставим все как есть, но знайте, что второго случая я не потерплю.
 Я протянул одной рукой бутылку водки Мухомору, а другой – консервную банку Кнопе.
- Всем поровну – строго сказал я, принимая на себя, привычную в прошлой жизни роль старшего.
 Их лица сразу преобразились, Кнопа улыбнулась, Мухомор довольно хохотнул, а за ним засмеялся и Борода, который, наверняка, ничего так и не понял. Кнопа моментально вскрыла банку неизвестно откуда вдруг возникшим у нее в руках металлическим приспособлением, а Мухомор уже разливал водку в обрезанные металлические банки из под пива.
- Лариска – крикнула Кнопа пронзительно и громко так, как будто подруга находилась не в трех шагах, покрасней мере на другом берегу Елшанки. – Идем хавать, а то не достанется.
 Мухомор присев рядом протянул мне первому самодельный стакан с водкой.
- Ты уж извини нас Прикол – заговорил он оживленно и с нескрываемым облегчением – Не удержались мы. Да и кто бы удержался, если в сумке у тебя столько хавчика, а мы в последнее время, прямо чернуха какая-то, все время в пролете. Тогда вторую неделю сухие были как листы осенние. Кнопа с Лариской сидели неделю без клиентов, на помойке как назло шаром покати, ничего кроме хлеба и объедков. Народ что-то стал жучить  и с продуктами и с вещами. Мужики  возле гаражей говорят все о каком-то мировом кризисе, я так понимаю, мировая голодуха грядет. А это сам понимаешь нам почти смерть. Страх он и подтолкнул…
- Лариска – опять взвилась Кнопа, перебивая речь Мухомора. Но из дальнего угла доносились, лишь плачь,  да истерические невнятные крики Лариски. Она кричала в ответ что-то невнятное и прерывистое, угадывались лишь матерные слова и жаргонные слова.
- Чего она? – спросил я у  Кнопы, уже доедающей содержимое одной банки.
- Боится – поморщилась та как-то брезгливо – Говорит, что все равно ты нас всех замочишь.
- С чего это? – удивился я, действительно не предполагая такую реакцию у кого-либо  из этих людей, повидавших в их нелегкой жизни не мало.
- Так все слухи – опять оживленно заговорил Мухомор – Говорят в квартире у
Сидора несколько человек зарезали, вот она и боится.
- Так я здесь причем? – стараясь казаться спокойным, спросил я.
- Да дура она – охотно откликнулся Мухомор – Напридумывают себе, что не надо, вот и трясутся.  Кстати люди говорят, что в квартире Сидора и Барона прирезанного нашли. Говорят, кто-то брюхо ему вспорол так, что кишки по всей квартире...
  Мухомор оборвал себя на полуслове и, разливая остатки водки зыркнул на меня глазами из  подлобья, и тут же опустил глаза.
« Знает!» - подумал я – Догадывается, что я причастен к побоищу в квартире Сидора.
-Да ты что? – все-таки смог я выдавить из себя удивленный вопрос. – А я-то думал, куда Сидор подевался?
- Так там в квартире и Сидора и Барона и еще подручных бароновских замочили. Короче говорят полная квартира трупов. Все порезанные чуть не на куски. А ты че не знал? – опять оживленно заговорил Мухомор.
- Нет, конечно. Откуда? – попытался я изобразить удивление, но, кажется, это у меня получилось не слишком уверенно.
- Идем Очкарик – вдруг громко позвал Мухомор, будто бы не обращая внимания на мои ответы – Хватит шкериться. Прикол с  нами теперь живет. Выходите уже, он же сказал, что забыл все.
 После его слов из темного угла осторожно появилась долговязая фигура «Очкарика». Он крадучись приблизился и сел за спиной Мухомора. Лариска голос не подавала, но в тот вечер так и не показалась.
 Мы все снова выпили и стали есть руками прямо из открытых банок с консервами, ломать колбасу и хлеб. Я пить не собирался считая паленую водку отравой, но после рассказа Мухомора незаметно для себя выпил свою дозу подсунутую мне Мухомором одним махом, даже не почувствовав вкуса разведенного спирта.
 Мои мысли были не веселыми. Я думал о том, что видимо, они все уверены, что тех людей в квартире у Сидора убил я. Или я причастен к этому, что для них не большая разница. И если они знают или просто догадываются об этом, то милиции до этого докопаться будет намного  легче, чем я думал с самого начала. Значит, меня уже точно ищут, и мои опасения были не напрасны.
 Странно только, что зная об этом, обо всех этих несуществующих кровавых событиях они все же решились украсть у меня вещи и продукты. Может быть вначале хотели посмотреть, а потом не сдержались – голод. Но с другой стороны они, наверное, думали, что я мог убить тех в квартире Сидора именно из-за этих вещей и продуктов. Вполне могли так думать, а все равно украли. Лариска до сих пор трясется, наверное, в темном углу и ждет, когда я приду ее резать. Да я еще своей угрозой и демонстрацией ножа подлил масла в огонь. Но с другой стороны и Мухомор и Кнопа держаться очень даже не плохо. Может быть,  действительно не бояться меня, но скорее всего уже многое повидали, и  устали бояться всех кого им посылает судьба.  Наверное, Барон и сюда к ним приходил  и с этим гадом  (прости Господи, что так о покойнике), они находили как-то общий язык. А возможно, что  Мухомор с Кнопой больше других надеяться, что в случае чего смогут справиться с калекой на костыле? И так тоже логично. Кто знает, с кем в свое время им приходилось иметь дело, и с какими  людьми драться или договариваться?
 Но все это теперь не так уж  и важно для меня, если милиция уже знает мои приметы и нахожусь в розыске. И конечно, она найдет меня. Чего легче! Если последние бомжи в этом городе знают, кто причастен к убийствам в квартире Сидора, то уж милиция-то точно знает и точно сможет найти.
- Люди разное говорят – прерывая мои мысли, продолжал болтать Мухомор, видимо, разгоряченный выпитой водкой.  – Больше болтают, что они сами там друг друга перерезали попьне, а потом поумирали  там от своих же ножей. Но я-то знал Сидора хорошо! Мы с ним давно знакомы. Вместе одно время жили «под Бароном» в подвале  разрушенной «Рукодельницы». Ты-то не знаешь, но было давно когда-то такое ателье в районе Северного магазина.
 Барон, тот да! Тот резковат и вообще отморозок конченный, но Сидор человек не такой чтобы зарезать в пьяной драке человека. Он и ножа-то никогда не носил, да и драться путем не умел.
- Ну, а кто же тогда? – осторожно спросил я.
- Не знаю – не поднимая глаз, ответил Мухомор – Но только менты, я думаю, все равно дело сведут к тому, что они друг друга порезали так, как люди и говорят.
- А кто говорит? – с надеждой спросил я.
- Да все говорят – уклончиво ответил Мухомор – Говорят, что кто-то кто с Бароном туда приходил, смылся, вот, мол, он-то и остался один живой. Менты, наверное, теперь его-то и ищут.
- Так это хорошо – задумчиво,  будто про себя, сказал я, совсем забыв о том, что мне нужно притворяться ничего не знающим.
- Конечно, хорошо – открыто захохотал Мухомор – Могли бы подумать и на тебя, а тебе я понимаю это совсем ни к чему.
 Незаметно, за разговором, водка была выпита, все, что могли уже съели, и поэтому первым  из поля моего зрения исчез Очкарик, прихватив из  под руки Мухомора пустые бутылки. Потом все остальные, неторопливо разошлись по своим «спальным местам».
 Я лежал на своем топчане и в темноте смотрел на отблески огня. Я думал о том, что возможно, что Мухомор не врет. Возможно, действительно все так, как он и говорит, и тогда сейчас милиция ищет не меня, а  Колю, и его приметы имеются, или разрабатываются милицией. Мне очень хотелось в это верить, но у меня была масса сомнений. Во-первых, потому, что соседи все равно должны были сообщить милиции обо мне, и человек на костыле является сам по себе очень хорошей мишенью для поиска. Во-вторых, они могут искать меня и не как подозреваемого, а как свидетеля, что мало что меняло для меня. Если они меня найдут, то мне придется что-то говорить, оправдываться, врать, и они смогут поймать меня во время допроса на лжи. Вот тогда-то я сразу буду под подозрением.
 Единственное что приходило мне в голову это то, что денег на билет на поезд или междугородный автобус у меня хватит, но это было слишком опасно. Меня могли задержать на вокзалах или в других общественных местах по приметам, которые есть у милиции. Городок слишком маленький, чтобы человек с такими приметами как я мог легко уехать, или просто покинуть город, если его ищут.
 Путешествовать через весь город в общественном транспорте для того чтобы выйти на Оренбургскую трассу и проголосовать, поймав какой-нибудь попутный грузовой автомобиль было не менее опасно, чем идти на вокзал. Пришлось бы уходить только вечером, а ночью на трассе вряд ли кто-то остановит автомобиль незнакомцу. Да, кроме того уйти далеко от города у меня не хватит сил, а там где трасса примыкает к городу наверняка ездят и милицейские машины.
 Денег на авиабилет у меня не хватит, да это и не к чему. В таком виде как сейчас я буду привлекать в аэропорту всеобщее внимание так, как это не железнодорожный вокзал и там бомжи не трутся. Можно было еще уехать на маршрутном такси в соседний городок Новотроицк. Маршрутки насколько я знал за то время пока сидел на своем «рабочем месте», останавливаются по всему городу. Но тут же, возникала мысль, что милиция Новотроицка, скорее всего тоже поставлена в известность и, прибыв туда, я так же, мог бы попасть в милицию как и здесь.
 Водка и сытный ужин после стольких дней воздержания, путали мысли, клонило ко сну. Я не испытывал уже такого страха как раньше, и не было уже того сожаления по поводу случившегося в квартире Сидора. Все случилось, так как случилось, и изменить я ничего не мог. Лежанка подо мной будто бы покачивалась, убаюкивая, и я,  закрывая глаза, думал о том, что, скорее всего мне придется остаться пока здесь, и просто ждать. Ждать и надеяться на лучшее. С этими мыслями я и уснул.
 А утром я проснулся рано от сильной жажды. Выпитая вчера водка стучала в голове молотом боли, а во рту все слиплось так, что шершавый язык напоминал мне визиты к зубному врачу, когда  укол  в десну замораживал  его, превращая в недвижимое инородное тело. Паленая водка  и правда оказалась чистым ядом, который все еще бурлил в моей крови  и оставлял во рту привкус ацетона. Вокруг все еще спали, и я, дотянувшись до одной из  пластиковых бутылок, составленных за бочкой-печью, и  выпил  ее почти всю,
все полтора литра за несколько минут. После этого мне стало намного легче, и даже голова опять закружилась, а через некоторое время я чувствовал себя почти что прекрасно.
 Однако облегчение физическое тут же вернуло меня к невеселым мыслям, которые были прерваны вчера сном. Я опять вспомнил вчерашний разговор, страх, желание убежать, уехать, скрыться. Но сегодня протрезвевший мозг уже подсказывал мне, что отсидеться, здесь в этом закутке  долго не удастся. Сколько я смогу скрываться здесь? Месяц? Два месяца?
  Насколько мне хватит оставшиеся у меня менее чем четыре тысячи рублей до того момента как меня схватит заворот кишок или гепатит? И даже если я избегу этих болезней и смогу приспособиться, что потом?
  Вклад в банке пока недоступен, и будет ли доступен когда-нибудь, я не знал, поэтому пока считал  банковские деньги потерянными. Однако не думать об этих деньгах не мог. Это пока было единственное спасение, это был единственный  реальный вариант, чтобы выбраться отсюда. Но идти за ним было рискованно по тем же  причинам, что я проанализировал вчера.
 И все-таки если бы я смог добраться до банковского вклада, тогда можно было бы спокойно думать о том, что отсидевшись в этом приюте бомжей до весны, я смогу уехать. К тому времени если меня не найдут, то дело с убийством Сидора можно будет считать двинулось по другому следу или прекратилось. Тогда я смогу выбраться в город и получить деньги, а еще лучше послать получить их кого нибудь из этих убогих. Буду смотреть из-за ближайшего угла, и если вклад на предъявителя  тому же, например Мухомору, выдадут, то можно будет выйти уже и на трассу, чтобы не «светится» на вокзалах и уехать в Оренбург. В областном центре легче затеряться, да и направления поездов там больше.
 Получалось все очень хорошо, но единственный и неразрешимый пока вопрос оставался. Каким образом дожить до весны в  бетонной коробке? Жить здесь в лютые морозы невозможно,  и как они живут тут зимой, мне еще предстояло выяснить. Если сейчас доходит ночью до нескольких градусов мороза, и то я дрожу от холода, то, что будет, когда в декабре и январе морозы будут за двадцать, а не дай Бог еще и за тридцать градусов?
 Позднее в этот день я завел разговор об этом с Мухомором и узнал все что хотел. Мухомор  рассказал мне, что в сильные морозы они спят в подвале какого-то пятиэтажного дома, который находится неподалеку.
- Все подвальные окошки в этом районе в домах зарешечены или закрыты металлическими щитами, но года три назад мы с Бородой в сильные морозы сломали одну металлическую накладку и залезли греться в этот подвал - охотно рассказывал Мухомор. -  Утром, когда протрезвели, оказалось что место очень теплое, рядом с бойлерной, много горячих труб, ну мы место приметили и вылезли потихоньку. Металлическую  накладку прислонили к месту, и деру, пока ни жильцов, ни дворников. Потом наведались туда следующей ночью, смотрим, а щит наш как стоял, так и стоит. Со стороны-то и не заметно, что он оторван от сварки, мы его аккуратно так на место поставили. Вот и стали мы в самые морозы ночевать в этом подвале, но только с бабами это дело дохлое. Они нет-нет да разорутся, или Кнопа курить начнет, сколько ее не предупреждай и не упрашивай.
 Короче один раз нарвались мы. С утра жильцы пришли и взяли нас теплых. Мы со сна еще не поняли ничего, а нас уже мужики намолачивают сапогами. Потом, когда успокоились я, конечно, отоврался, что зашли мы, когда кто-то подвал открывал и думали, мол, что так же и выйдем, а вот застряли. Ничего, поверили!
 Потом дней через  пять вернулись мы туда, но уже без баб. За это время они куда-то смылись, наверное, к хахалям своим напросились. Ну, а мы ту зиму так и пережили, а с марта опять в закутке уже ночевали.
-  А сожительницы ваши потом ничего, не обиделись?
- Да пошли они – зло бросил Мухомор – И так здесь почти все заботы на нас. И дров принеси и воды, и барахло на зиму на помойке набери. А с них-то какой навар. Раз или два дадут, когда попросим, а так сутками пропадают. Хавчика иногда принесут, водки и сигарет, а сами на заработанные бабки без нас шикуют. Баба она всегда кроит в свою сторону, тут закон природы…
 Мухомор говорил еще что-то долго и настойчиво объяснял мне все подробности их быта, а я только делал вид, что слушаю его, а сам уже думал о своем.
- Щели  между плитами нужно тряпьем и деревом забить - перебивая Мухомора, заговорил я уверенно и быстро, с напором, не признающим возражения – А на крышу нужно листы фанеры положить или метала, ну рубероида  на худой конец.
- Зачем? – выпучил удивленно глаза Мухомор – Да и где все это взять…
- Взять можно и на мусорке и между гаражными блоками поискать. Я когда там ходил, видел много чего похожего. Вот – ткнул я Мухомора в поломанные деревянные конструкции, сваленные рядом с бочкой – деревянные рамы от окон. Сейчас  многие люди, деревянные окна  в своих квартирах меняют на пластиковые. Это я еще летом приметил. Рамы эти старые нужно собрать и поломать  аккуратно так, чтобы можно было длинными или короткими сторонами рам забить большие щели между плитами. А дальше использовать дерево потоньше.
 Если починим закуток, избавимся от больших дыр, а малые заткнем тряпьем,  то топить станет легче, будет теплее. Зиму тогда можно будет и здесь перезимовать. В подвале на цементе все равно неудобно, да и опасно. Жди, когда жильцы шею намылят.
-А! – безнадежно махнул рукой Мухомор – Кто все это делать будет? Кому надо?
- Вам и надо – строго сказал я  - Если будете делать, что скажу, то буду все это время кормить и водку покупать каждый день.
 Мухомор притих, задумавшись после моих слов.
- Как же их заставишь? – жалобно спросил он – Им ведь и не растолкуешь ничего так, как ты мне.
- Это твои проблемы –  в том же тоне, не терпящем возражений, продолжал я – Ты естественно назначаешься прорабом и с тебя весь спрос за результаты труда. Но тебе и делить все что заработаете. Будешь делить по результатам труда. Это я думаю, ты сможешь?
- Так это другое дело – радостно воскликнул Мухомор, потирая руки. – Только с бабами как же, я не понял.
- Пусть работают – отрезал  я – А не хотят работать, пусть идут зарабатывать. Но тогда с них оброк! Каждый день пусть приносят еду и выпивку хотя бы на двоих. Только боюсь, не потянут они. Как думаешь?
-Да – согласно захохотал Мухомор – Не потянут это точно!
- Ладно – согласился я – Пусть приносят еду и выпивку на двоих в течение месяца  на двоих один раз каждые три дня. За это будут жить в лучших условиях.
- Эх, как ты рассудил, Прикол – льстиво воскликнул Мухомор – Но только бабы могут пообещать, а потом обманут. Скажут, не получилось, или масть не поперла…
- А ты всем объяснишь – перебил я его – что кто обманет тот не только ничего не получит, но и может жилья лишится. А женщинам особо скажи, что выгоним безжалостно на мороз, если откажутся от работы или не выполнят встречное обязательство.
- Ну-у! – протянул задумчиво Мухомор – я попробую.
- И скажи им, что главный теперь я, а я за свои слова отвечаю.
- Ну, это само собой – тут же согласился Мухомор – У кого деньги тот и директор.
- Давай! Сегодня поговори со всеми, а завтра надо уже начинать поиски материала. Ждать некогда, морозы скоро.
 На этом наш разговор с Мухомором закончился, а  на следующий день все началось так, как я и задумывал. Мужчины пошли на поиски материала, а женщины исчезли рано утром, еще до того как я проснулся. В тот же день Мухомор рассказал мне, что говорил с Кнопой, и она согласилась на условия замены «барщины» «оброком».
 «Я убил дракона – думал я, оставшись в закутке днем в полном одиночестве – и теперь занял его место. Диалектика, придуманная не мной, действовала, и с этим ничего нельзя было поделать. Я должен был либо возглавить это «стадо», либо стать одним из них и, поддержав безвластие, или коммуну если хотите, опуститься до их уровня. Впрочем, возглавив это общество, я все равно опускался до их уровня, я становился одним из них. Но все  это      ненадолго, а потом это вынужденная мера. Можно сказать, что это вынужденный шаг, чтобы выжить и остаться  человеком в моем понимании этого слова».
  Тогда я и представить себе не мог, что мое пребывание в закутке так затянется. Однако сейчас  на это долгое пребывание я смотрю уже по другому. Оно затянулось по сравнению с теми сроками, которые я предполагал, но не было таким уж долгим  по меркам отдельной человеческой жизни.
   Прошел год! Да,  уже прошел год с того момента как я вышел из квартиры Сидора заваленной трупами, и до момента последнего звонка на мой мобильный телефон моего друга Володи. А если быть точным, то прошел один год и один месяц.
 Конечно, если бы тогда мне кто-то сказал, что мне придется прожить в закутке целый год, то я естественно не поверил бы этому. Слишком много было у меня причин уйти оттуда быстрее. Меня искала милиция, что тогда я не подвергал сомнению. Я чуть не умер от простуды в первые дни пребывания там, и  тогда я понимал, что следующего случая заболевания, я могу просто не пережить. А главное я сам бы никогда не смог допустить мысли, что  буду жить среди бомжей так долго и стану одним из них.
 Но все получилось так, а не иначе. И теперь мне кажется, что по другому  сложиться и не могло. И на это тоже был ряд причин. Например, милиция меня не нашла или не искала, что в сущности сейчас уже не имеет значения. Потом здесь я встретил людей, которые относились ко мне не только как к равному, но и признавали мое лидерство над ними. И пусть их нравы и образ жизни  совсем не привлекал меня, но со временем я притерпелся, и живу вместе с ними, стараясь не замечать или не обращать внимания на многие вещи и события которые мне не нравятся или претят.
 За этот год произошло много разных событий, которые изменили меня и внешне и внутренне. Неизменным, по  прошествии  года, осталось только мое «рабочее место», к которому я вернулся  через некоторое время. А так же мое положение «главного» среди этих людей, которое я занял по праву сильного и по стечению обстоятельств с самого начала. Положение, которое досталось мне по праву того, кто сверг, а проще говоря, просто убил их прежнего предводителя. Как я узнал позже, Барон хотя и не жил в закутке, но наведывался сюда регулярно, и распоряжался этими людьми как хотел.
 Иногда я думаю о том, что я лучше, чем мой предшественник, пытаясь успокоить себя и оправдать тем самым те грубости и резкость, которую проявляю иногда к жильцам закутка. Однако точно узнать это трудно. Потому что все относительно, да и определить это могут лишь те, кто подчиняется тебе. А узнать у них правду невозможно, если конечно они сами знают эту правду, и если они вообще когда-нибудь  задумывались над этим.
  Я иногда завидую им. Они воспринимают все окружающие события  как уже
 произошедшие, и совсем не мучаются сомнениями, предположениями или даже мечтами. Может быть, их образ жизни приучил их к этому, а может быть они именно те, кто может жить такой жизнью  потому, что ни в чем не сомневаются  и считают этот образ жизни нормальным.
 Трудно точно сказать  о них что-либо потому, что думая об этом я всегда помню, что эти люди  когда-то жили нормальной жизнью. У них были родители или родственники, может быть жены или мужья. А раз так, то значит, раньше они были нормальными людьми, которые жили в квартирах, ходили на работу и в магазины, но  у каждого из них случилось что-то, что отбросило их на это дно, в этот глухой закуток.
  Смогу ли я так же как они притерпеться ко всему, что меня окружает, и не мучатся больше сомнениями, не мечтать о лучшем, не желать ничего, кроме  стакана самогона и куска еды? Вот что постоянно мучает меня, и я не нахожу на это ответа.

                Глава 21.
  Как я прожил свою первую зиму в закутке можно вспоминать долго, подробно и скучно. Так же как тянулись холодные зимние дни в этой промерзшей, забытой Богом, бетонной коробке, находящейся в стороне от дорог, от спальных районов и можно сказать почти на краю города.
 Однако кое-что вспоминается мне как моя заслуга в том, что мне удалось выжить, кое-как устроить быт этого убогого угла,  и приспособиться к тем условиям, что было далеко нелегко.
 После нашего разговора с Мухомором прошло несколько дней, прежде чем я увидел, что мужчины действительно занимаются утеплением помещения закутка.   Однако всего за несколько дней дело под громогласные крики Мухомора продвинулось  быстро. Я проводил несколько проверок их работы, указывал на недостатки и недоделки, и каждый вечер ходил в ларек Рабочего поселка, где покупал  кое-что на ужин для всех, не исключая конечно обещанную водку. Разговоры Мухомора о том, что две бутылки в день слишком мало на такую компанию я пресек сразу,  но пообещал, что компенсирую  воздержание после окончания работ.  Большее количество водки могло  прекратить или сбить ритм работы, это я понимал и поэтому действовал четко в соответствии с обдуманным мною заранее планом.
 Мои замечания и указания насчет недоделок воспринимались легко, в молчании и я думаю с пониманием, что завтрашняя работа тоже будет «оплачена», а это уже хорошо.
 Пока команда Мухомора занималась доделками я, после нескольких походов в ларек, обнаружил,  что на продуктах можно хорошо экономить. На грязной, с толстыми давно не мытыми стеклами витрине ларька я не с  первого разу разглядел,  между  яркими пакетами корма для собак, стаканчик  с простым названием «Биг-ланч». Это была сухая лапша, которая заливалась  кипятком, и после этого была готова к употреблению. И вот только тогда мне пришла в голову мысль, что этот стаканчик или пакетик с сушеной лапшой, который я в течение всего своего странствия почему-то никогда не догадывался использовать в качестве пищи, может не только сэкономить мои деньги, но и фактически спасти меня  от голода. Но для этого нужно было решить вопрос с подогревом воды. Верхняя часть бочки-печи никогда не раскалялась до такой степени, чтобы на нее можно было поставить емкость с водой, не говоря уже о том, чтобы вскипятить ее. Нужно было искать выход: либо что-то предпринимать с бочкой, либо искать другой способ подогрева воды.
 Все это заинтересовало меня еще и тем, что это давало возможность   употреблять горячую пищу, хотя пищей это назвать можно было конечно условно, но в моем положении  я уже почти не думал об этом. Преимущество было в том, что это было дешево, это было горячо, что помогло бы в зимнее время и насытиться и согреться, а кроме того, найдя способ кипятить воду, можно было позднее решить вопрос и с горячим чаем. А это еще один способ спасения от морозов, и его было тоже нельзя упускать.
  Поразмыслив об очаге, который можно было бы сложить возле закутка из кирпичей, недостатка в обломках которого в округе не было, я отверг эту мысль как нереальную.  В сильные морозы, да и в слабые тоже, это было сложно и неудобно, а потом разведение огня на открытом месте было  делом трудным и  затрачивало бы много топлива. Кроме того, костер на открытом месте мог привлечь внимание посторонних, а возможно впоследствии и милиции, что вообще было не допустимо.
 Я перешел к рассмотрению варианта с бочкой, и рассмотрел  ее внимательнее. Дыра в боку была довольно большой и находилась на высоте   около  середины. Если завалить нижнюю треть бочки камнем, то линия горения костра повысится таким образом, что чуть–чуть не будет достигать уровня дыры. А если еще придумать для дыры какую-то заслонку, пусть не плотную, пусть условную, то возможно что поднявшийся выше и прикрытый сбоку огонь станет нагревать раскалять верхнюю часть бочки, в которой имеется лишь маленькое отверстие заколоченное, на мой взгляд, намертво крышкой диаметром всего сантиметров десять, до нужной температуры. Вот тогда на верней поверхности бочки можно будет греть и воду до состояния горячей, а возможно и кипятить ее. А это даст и горячую лапшу, и чай, если конечно я смогу приобрести чайник.
  Через несколько дней, когда работа по заделке  углов закутка и крыши, в которой все-таки оставили несколько прорех для того чтобы дым мог куда-то уходить, была закончена я поделился своими мыслями насчет преобразования бочки-печи с Мухомором.
- Вообще-то мы всегда грелись самогоном – вначале сказал он, однако потом
уточнил – Да только разве ж его зимой на каждый день напасешься.
- И на меня не рассчитывай – сразу предупредил я – У меня тоже нет миллиона.
- Понятно – задумчиво протянул Мухомор, и неожиданно сказал уже спокойно, как о решенном вопросе – Ладно, завтра пойдем за бутовым камнем. Я тут видел недалеко, еще осенью насыпал кто-то себе из гаражных мужиков. Выберем помельче и принесем.
- А ведь ты умный, Прикол – захохотал как всегда неожиданно Мухомор – Я думал ты просто крутой, а у тебя еще и башка шурупит. Бутовый камень, когда нагревается, он еще долго тепло держит. Так что печь наша будет остывать самое малое в два раза медленнее.
- А ты откуда знаешь? – удивился я.
- Да, так приходилось и печами и каминами заниматься – неохотно  поделился Мухомор.
- И заставь еще мужиков, пусть верхнюю часть бочки ототрут от грязи и мазута, чтоб блестела. А сам придумай что-нибудь с заслонкой – напомнил я ему.
- Да! – вдруг озлился Мухомор – А может еще обои наклеить?
- Ну, грязно же – миролюбиво попросил я – Нам же самим там жрать готовит и чайник ставить, если появиться, конечно.
- Понятно, что себе, а не дяде – согласился Мухомор, но в голосе чувствовалось раздражение.
- А потом, печник! – как можно веселее напомнил я ему – Если верхняя поверхность будет раскаляться, то там может гореть, или подгорать и мазут и солидол, и что там еще не знаю уж намешано. Вони и гари будет столько, что мы, пожалуй, все убежим отсюда.
 В конце концов, водкой и уговорами мне удалось склонить Мухомора к своей точке зрения, и к моменту, когда ударили морозы, а затем и выпал снег, было выполнено все, что я хотел. Единственное на чем мне пришлось еще настоять так это на заготовке дров впрок, на зиму.  Я убедил Мухомора опять же только обещанием еды и водки, что им нужно как можно больше набрать дров со всех окрестностей и накидать их в неглубокую яму, которая находилась вплотную к закутку. Скорее всего, это был обрушившийся и незаконченный кем-то котлован под фундамент другого гаража. Это  тоже было сделано, и яма через несколько дней была заполнена поломанными деревянными ящиками, сухостоем из близлежащей лесополосы, обрамляющей садовые участки, поломанной мебелью, и даже картоном и  бумагой вроде пачек старых журналов и или газет.
 Вначале Мухомор был категорически против запаса дров, и я предвидел  это, так как уже знал, что бомжи почему-то всегда против заготовок или оставления чего-либо впрок или на будущее. Может быть потому, что для них вообще нет будущего, а может быть потому, что  часто они  сами живут тем, что берут у людей то, что те оставляют на будущее. Но в этот раз, как и всегда, спасла обещанная водка. И хотя с неохотой, но Мухомор погнал Бороду и Очкарика на сбор дров и занимался этим на удивление несколько дней упорно, до тех пор, пока яма не наполнилась дровами и горючим материалом почти, что доверху. Только после этого я сжалился над Мухомором, который пребывал в мрачном настроении все это время, несмотря на то, что употреблял водку и должен был быть веселым. Однако, сказав, хватит, я строго предупредил каждого, что эти дрова сейчас трогать нельзя, это запас на то время когда нас занесет снегом и ударят сильные морозы.
  Не думаю, что кто-нибудь понял меня, кроме Мухомора конечно, и поэтому мне пришлось сказать Мухомору, что за расход этих дров я спрошу с него, и он пусть не обижается, если зимой вдруг лишится каких-либо благ, вроде лишнего стакана самогона или нескольких необходимых рублей. Двум другим мне пришлось просто пригрозить и поводить у них перед глазами лезвием ножа, что сразу же сделало их лица более осмысленными, а слова мои они выслушали более внимательнее, чем обычно. Вообще я полностью вошел в роль главы закутка еще до наступления сильных декабрьских морозов и начал наводить порядок «кнутом и пряником». Все эти меры, а так же предыдущие заботы, не только принесли в дельнейшем свои плоды и наладили подобие порядка в закутке. Они отвлекли меня на время от мыслей о грозящей мне опасности, и от дурных предчувствий по поводу своего здоровья. В это время я забывался, и будущее уже не казалось мне таким страшным и мерзким, как я ранее его себе представлял, находясь в бездействии во время болезни.  Мои мысли переключились на более практические дела и тем самым уберегли меня  и от болезней и от нервного срыва, который всегда сопровождал приступы. Я и сам понимал, что болеть в таких условиях мне нельзя, опасно, и поэтому старался двигаться даже днем стараясь не удаляться далеко от закутка, и  уже не испытывая приступов страха от  появившихся где-то вдали людей или шума проезжающего не подалеку  автомобиля.
  Однако с наступлением морозов вечера стали мучительными и долгими и поэтому я, вначале незаметно для себя, а потом уже специально, чтобы забыться и лучше спать пристрастился к самогону. Стакан паленой водки или самогона вечером за эту зиму стал для меня обычным делом. Но пить днем или утром, когда  была на это возможность, в отличие от всех жителей закутка я себе пока не позволял. К сигаретам я с детства был равнодушен, и поэтому сказал, однажды и навсегда, что на это выделять пусть и «копейки» не собираюсь, а муками  по поводу недостатка никотина  меня не проймешь. Одно время у меня даже была мысль приучить всех, не курить в закутке, и выгонять всех закуривших на мороз. Но поразмыслив, я отказался от этой затеи по нескольким причинам. Во-первых,  дым которых исходил от сигарет, был ничем не хуже того, что идет от нашей печи, в которой мы сжигали часто все, что попадалось под руку. А во-вторых,  сопротивление всего курящего населения было бы настолько серьезным, что мог возникнуть затяжной конфликт, а это в мои планы стабилизации жизни закутка не входило.
 Я долго еще отказывался  от приглашений Мухомора, который приглашал меня разделить с ними те объедки, которые они добывали на ближайшей мусорке. Утром, когда они уходили на поиски пищи, я, в  обрезке пивной банке подогревал воду, и втайне от них съедал стаканчик лапши быстрого приготовления – «Биг-ланча», плавленый сырок или кусок колбасы в зависимости что удавалось припрятать. Иногда на утро у меня оставался только кусок хлеба с горячей водой, которую наша печь выдавала теперь довольно быстро. Но к такому я привык еще на квартире Сидора, и единственное отличие было в том, что и утром и днем я ел  один и втайне от остальных. Прокормить всех жителей закутке я не мог, да впрочем, очень скоро я понял, что то, что они приносят с собой это лишь остатки от того, что они находят и съедают во время своих отлучек, начинающихся ранним утром и кончающихся с приближением темноты. Причем остатки как я понял не самые лучшие. В пьяных разговорах, вечерами, когда им удавалось принести с собой пару бутылок самогона, Мухомор иногда хвастал о том, как они натыкаются часто в мусорных баках и на коробки с шоколадными конфетами и на пакеты с батонами колбасы или других деликатесов, а иногда даже на почти на нетронутые бутылки со спиртным. Остатки тортов, спиртного, фруктов  в новогодние праздники было делом вообще обычным и в это время мои сожители приходили в закуток часто поздно ночью или под утро. Сильные морозы еще не ударили, ночами было не больше десяти градусов мороза, и  поэтому они проводили все праздники страны вне стен закутка. А еще  из их пьяных разговоров в это время я узнал, что в более теплое время года они добывают деньги на спиртное когда сдают найденный или украденный где-нибудь металл в пункт приема. Один из таких пунктов находился совсем близко, в одном из гаражей, где мужик, прозванный ими «Козява» принимал металл видимо у таких как они бомжей, и  у любителей выпить  со всего близлежащего района.
 Узнав все эти подробности  во время  новогодних праздников, я стал, есть тайком от них уже с более спокойной совестью, не мучаясь сомнениями, и не стыдясь  теперь, что они могут об этом догадаться. Теперь я знал, что они не голодают. Да и глупо было думать об этом раньше потому, что жили же они как-то несколько лет без меня, и оказалось, жили своей налаженной жизнью, в которой не было постоянного голода и лишений, как это я представлял себе раньше.
  Ежедневно, с самого утра, когда я оставался один то, вначале  занимался завтраком, а потом пил кипяченую воду с какой-нибудь карамелькой или  просто  так пустой чай, если была заварка. После этого выходил на воздух и бродил  между сугробами, если был ясный или безветренный день. Потом, нагулявшись, я ложился отдыхать на свою лежанку и оставался один на один со своими невеселыми мыслями, которые в полутемном закутке почему-то особенно быстро захлестывали меня и уже ни как было от них не избавиться.
Мои мысли в эту зиму  были особенно тяжелы, и кажется, не прерывались ни на минутку, и я вспоминал прошлою зиму, когда работа на даче Пухлого давала мне возможность отвлечься, а чтение книг захватывало меня и переключало мои мысли на более позитивные или отстраненные от собственного положения. Здесь в закутке, в дневные часы, мне оставалось лишь бездельничать и напряженно думать, как занять себя, чтобы не оставаться с собой один на один.
   Мое одиночество или события, которые произошли со мной за последнее время, постоянно навевали на меня мысли о бессмысленности  моего существования и о бессмысленности человеческой жизни как  таковой.  Я постоянно возвращался мыслями к событиям в квартире Сидора и думал о том, зачем мне все это выпало. Зачем мне вообще такая жизнь? Зачем это бессмысленная борьба за существование, за «кусок хлеба». Неужели вся моя предыдущая жизнь была  тем же самым только на другом более высоком уровне? Неужели человек рожден для этого?
 Жизнь состоит из череды одинаковых похожих друг на друга дней. События, которые происходят, похожи на  те, которые происходят изо дня в день. Мы разговариваем или молчим, мерзнем на морозе, а потом отогреваемся у железной бочки. Едим, пьем самогон, опять разговариваем…
  Все это, и одиночество дней и мысли о том, что любой из дней лишен какой-то радости или интереса к чему бы то ни было, лишенный какого-либо смысла кроме смысла утоления необходимых потребностей, и лишь окрашенный удовлетворением того, что эти потребности пока еще можно утолить, навевали  тоску и какой-то мысленный ступор. Ступор такой твердый и неодолимый, что казалось, что еще немного, и я стану похож на самых последних из тех, кто живет рядом, на Бороду или на Очкарика.
  Лишь иногда я удивлялся самому себе и думал о том, что пока еще могу думать о чем-то, могу еще пока дышать, есть, пить, и продолжать думать о том, что все, что я делаю бессмысленно. Абсолютная бессмысленность такого существования, подогреваемая бездействием и не желанием ничего предпринимать, а так же тоской, приводили мысли к разнообразным странным заключениям.  В том числе, что смерть уже не кажется самым страшным выходом из этого затягивающего «грязного болота». Отсутствие общения с нормальными людьми месяц, потом второй, и третий, начинают приводить  к мысли, что в мире уже не существует нормальных людей. И вспоминая прошлое, уже кажется, что и там нормальные люди были совсем не нормальными, что все они походили чем-то, и на  Мухомора, и на Очкарика, а женщины были либо такими же злыми как Кнопа, либо истеричными как Лариска. И тогда одна только мысль достать спрятанный в куртке телефон и включить его, чтобы позвонить Володе или жене приводила в такое замешательство и страх, что казалось легче проковылять шестьдесят метров и, вскарабкавшись на высокую железнодорожную насыпь темной ночью, чтобы лечь на обледенелые рельсы и дождаться поезда.
 В такие моменты мысли кружатся по одному и тому же замкнутому кругу, и ты спрашиваешь себя: Зачем все это? Почему я здесь? Как можно что-то изменить? Но ответов на эти вопросы нет. И тогда начинаешь чувствовать, что эти вопросы возникают совсем не для того чтобы найти на них ответы. На них нет ответа, и не может быть не будет никогда, как нет ответа на вопрос, зачем человек живет вообще. И значит, вопросы эти возникают совсем для другой цели. Они возникают для того чтобы показать тебе что никакой цели больше нет.  Для того чтобы ты понял, что бесцельность этого существования должна привести тебя к чему-то. И со временем, кажется, что начинаешь понимать к чему.
 В конце концов, я смирюсь со своим существованием и стану новым Бароном, и тем самым подтвержу логику старой сказки, что убив дракона, ты сам становишься драконом. Либо я смогу ответить на вопросы на которые еще до меня никто никогда не находил ответа.
 Но если я отвечу на эти вопросы, тогда я могу считать себя выше Ницше, Лейбница, Спинозы, Бердяева и других, великих философов  и мыслителей. И это конечно фантастика. Я не из тех, кто может решить  и дать ответ на вопросы, на которые человечество  ищет ответ тысячелетиями. Но если я не отвечу на них, то мне суждено стать Бароном?
 Ну, нет, и Бароном я стать не смогу! Меня уже и так выворачивает от отвратного чувства, от себя самого того, кто распоряжается здесь, кто машет ножом и заставляет этих калек двигаться, делать то, что я считаю нужным и идти туда, куда я приказываю.
 Конечно, есть еще и третий выход, тот, над которым я думал в ночь, когда  услышал от врача приговор себе в своем загородном подмосковном доме. Но этот выход никогда не рассматривался мною слишком серьезно. Потому, что нас так воспитывали с самого детства, и книги, и фильмы, и школа, и семья.
 Я до сих пор помню, как провожая меня в армию, мама обняла меня на прощание. «Держись сынок! – шептала она тогда мне – Мы ждем тебя! Я, твои друзья и подруги. Всегда знай, что мы ждем тебя, и всегда помни, что люди выживали и  в фашистских концлагерях и в нечеловеческих условиях Севера. Помни, что все трудности когда-то заканчиваются, а мы остаемся, и нам без тебя будет очень плохо. Поэтому возвращайся! Сделай все, что тебе положено, и возвращайся!». И я запомнил эти слова навсегда.
Но вся моя проблема сейчас состояла в том,  что меня  уже   больше никто не
ждал, а еще я не понимал, как  и   когда  все что со мной  происходит,  может
 закончиться. Я больше не видел впереди никакой цели. Ничего к чему бы мне хотелось прийти или вернуться. А поэтому, не видел и пути, по которому я мог бы куда-то двигаться.
     Мой путь обрывался здесь в родном мне городе, к  которому я шел все это
время, пусть и бессознательно. Но я думал о том, что это может произойти, и это был последний пункт назначения, который я видел, когда уходил из подмосковного дома. И я не знал, ни тогда, ни точно не знаю  и сейчас, что  дальше мне делать, когда я его достигну. Я старался не задумываться над этим, старался вообще об этом не думать. Но теперь время пришло!
 Героям Джека Лондона и Жюля Верна, книги которых я так любил в детстве и юности, было легче.  У них всегда была цель, у них всегда были друзья готовые помочь, у них всегда было, за что бороться и к чему идти. Я же мучался вопросами, которые никогда не возникали для них. Зачем? Для чего?
 На чисто русские вопросы возникающие первыми, Кто виноват? И что делать? я уже частично ответил. Я точно знал, что никто не виноват в том, что со мной случилось кроме меня самого, а что делать я смог бы определиться, если бы ответил на вопросы, которые для меня предшествовали этому вопросу. И так, зачем? или ради чего?  Это было нужно решить раньше, чем «что делать?».
 Ради счастья и несчастья своих родных, близких и друга я сделал все что мог. Большего я уже сделать не смогу. Слава Богу, что не увеличу хотя бы те несчастья, которые им принес. Я отдал все  долги или погасил их, такие как долг перед мамой, потому, что возврат долгов нужен живым, а не мертвым.  Я старался отдать всю жизнь, все что делал, людям. И это теперь не красивые слова. Потому что я доказал, надеюсь и им и себе, что мне лично самому ничего не надо. Ничего, кроме внимания, любви, и понимания! Но именно этого я и не заслужил. И значит, виноват только сам, что не смог этого сделать. Виноват, что никогда не стремился этого заслужить и считал, что это есть, и будет всегда. Был виноват, что не хранил любовь и верность. Виноват, что не смог любить так, чтобы моя любовь была незабываемой и стала необходимой.
 Да, у меня не было любви всей моей жизни, как это бывает у других. Далеко не каждого посещает это чувство, но я видел и когда-то чувствовал, что оно есть. Я видел и знал людей любящих друг друга до самозабвения, а еще видел пары, которые ругались постоянно, но жить друг без друга не могли…      
   И  так, этого у меня не было, и теперь уже не будет. Как сказал бы Ефим, Бог не дал!
 У меня не было  стремления к какой-то определенной, иногда навязчивой, иногда мне казавшейся маниакальной, цели, как у других многих. Я не стремился заработать огромные деньги, для меня это был лишь итог моей работы. Я никогда не хотел быть лидером в партийных или политических играх, и никогда не стремился к подавляющему влиянию в том секторе бизнеса, которым занимался. Многие, кого я знал, были «заражены», как я говорил тогда, всеми этими влечениями. Одни были коллекционерами антиквариата, другие женщин, третьи автомобилей, четвертые грезили подмять под себя всех конкурентов, пятые все заработанное вкладывали в политическую карьеру…
  Моим стержнем всегда была моя работа или мое дело, которое теперь было недоступно мне. Все  время после того как я стал инвалидом я, может быть не понимая этого, всегда искал замену своему делу. Я искал другое дело, которое стало бы для меня  смыслом и опорой, каким было для меня мое предприятие. Но  со временем я понял, что это невозможно. Я уже не был уверен в том, что то, что я делал, действительно должно было занимать в моей жизни столько места. Возможно, что мое дело заполняло мою внутреннюю пустоту, которая всегда была во мне и требовала заполнения. И теперь я не уверен был в том, чем мне хочется заполнить ту пустоту, которая образовалась у меня после потери моего предприятия, после потери своего дела.
 Я подумал, что я искал замену своему делу? А что я делал для этого? Я просто сомневался, и пришел к выводу, что свое дело мне больше не нужно, оно просто невозможно, и совсем не потому, что я не смогу его организовать. Организовать дело я, возможно, смог бы, если бы захотел. Все дело в том, что я уже не хотел никакого дела. В одну реку нельзя войти дважды. А пройти то, что я уже проходил мне больше не хотелось.
  Однажды Володя предложил мне отвезти меня в спортивный зал, где собирались инвалиды. Он упрашивал меня: «Просто съездим, посмотрим! Посмотришь, познакомишься, пообщаешься. Вдруг тебе понравиться. Там  много интеллигентных и состоятельных людей. Там прекрасный бассейн, сауна, спортзал, столовая, где пьют чай все вместе. Они играют в игры наподобие волейбола, только с более простыми правилами, в настольный теннис…».
  Тогда я наотрез отказался. Я никогда не любил шумных тусовок, вечеринок, шумных сборищ, а кроме того видеть вокруг себя таких же как я физически покалеченных людей мне не хотелось. В спорте я всегда любил играть сам, или наблюдать за игрой  детей или здоровых людей. Это помогало мне забывать о своем увечье и чувствовать себя среди здоровых людей непринужденно. Но сейчас, когда мое увечье стало неотъемлемой частью меня, когда я уже смирился со своим положением и именно в этом положении приспособился жить, что-то же,  теперь должно было дать мне сил для  поиска дальнейшего пути, а главное  его смысла.
 Как герой Джека Лондона  я готов был на карачках ползти  по пути к своему спасению, но пути, который открыл бы мне «мой морской горизонт». Но в отличие от него, я не видел даже мысленно, даже в бреду, тот спасительный «берег океана», который был у него.
      В один из солнечных январских дней, прогуливаясь вдоль    обледеневшего берега Елшанки, я размышлял, или  лучше сказать продолжал размышлять, о том, что по своему пути, с самого его начала, начиная от забора своего загородного подмосковного дома, я шел интуитивно. Но все же, я шел, я куда-то стремился, я надеялся…
  И что же получилось? Я оказался в положении загнанного в сточную канаву покалеченного человеческого обрубка, которое не давало мне ни уверенности, ни даже слабой надежды на то, что впереди  меня ждет что-то, что поможет мне понять как мне выйти из этого положения, а потом возможно и подскажет как выйти из этого тупика. Из этого закутка, стоящего в углу смыкающейся насыпи железнодорожного моста и реки, и отсеченного от города огромной в  три обхвата трубой  теплотрассы. Все это образовывало собой замкнутый треугольник, отрезанный от всего мира, а  в вершине этого треугольника  находился закуток.
 «Почти замкнутый!» - подумал я, уточняя свои мысли,  и  оглянулся, проверяя свою память.
  Если не считать высокие  металлические мостки с крутыми лестницами, которые были сделаны для того,  чтобы люди, проходящие по тропинке, не сгибались в три погибели, пролазив под трубой, а могли спокойно перейти через теплотрассу, из треугольника выводила еще одна тропинка.  Она шла от моста не вдоль реки, а сразу сворачивала вдоль теплотрассы, проходила мимо тех самых мостков, через которые люди могли попасть сразу  на тропинку в спальный район, и шла дальше вдоль трубы до самого ее конца.  Метров через двести она выходила на кое-как заасфальтированный кусочек земли, который располагался вдоль небольшого, всего-то на десять гаражей, гаражного блока. С этой площадки вела всего одна узкая земляная автомобильная колея, зажатая справа трубой теплотрассы, а слева высокой железнодорожной насыпью, которая выводила сразу же на уже заасфальтированную, широкую, с двухсторонним движением улицу Вяземского. А труба теплотрассы все это время тянущаяся справа и  захватывающая в «наш треугольник», и тот самый гаражный блок, примыкающий задней своей стороной, к высокой железнодорожной насыпи, неожиданно изогнувшись, уходила под землю под прямым углом в двадцати метрах от обочины  двусторонней автомобильной дороги. Именно этой дорогой в свое время и привел меня в закуток Мухомор. И только этой дорогой я мог уйти отсюда так, как со своим костылем никогда бы не смог преодолеть крутые  лестничные мостки, перекинутые через теплотрассу.
  Уйти и выйти сразу на улицу своего детства, на улицу на которой всего в двух кварталах находилась пятиэтажка, в которой я родился, вырос и откуда ушел однажды навсегда на основании повестки из районного  военкомата. Я подумал, что было бы хорошо вот так просто найти такую дорожку и вернуться туда, куда, кажется нет возврата. К самому началу, к своему двору, к своей улице, на которой известна каждая трещина в асфальте и каждый куст в каждом из близлежащих дворов, каждый дом в этих двух кварталах, и каждая детская площадка, и выкрашенные зеленой краской заборы детских садов, стеклянные витрины магазинов…
 Я вдруг почувствовал  какой-то толчок в сердце и резко, не обращая внимания на боль в ноге, повернулся лицом туда, в сторону своей, до мелочей запомнившейся с детства улицы. Сердце заколотилось! Ответ на все мои вопросы был где-то рядом. Так рядом, что я почувствовал это. Я будто бы услышал как этот ответ только что проскользнул мимо. И тогда, я закрыл глаза, прислушиваясь внутрь себя, я замер боясь упустить тот маленький кусочек чего-то светлого, что вытягивало меня на простор, что открывало мой горизонт.
   Я вдруг вспомнил свой последний сон, который видел больше месяца назад, о своем дворе, о детстве, о проданной квартире, о друзьях детства… Я с облегчением вздохнул! Нет! Теперь я уже не упущу ту неясную и покрытую дымкой забытых детских лет мысль, которая сможет мне подсказать путь к дальнейшей жизни. Я четко увидел и ощутил ту цель, к которой шел, увидел как тогда в бреду, двор своего детства, свой дом, каким он был в те времена. Я подумал, что все изменилось за эти годы, все могло измениться до неузнаваемости. Но люди, те  люди, с которыми я был знаком двадцать лет назад они должны были остаться, может быть не все, но кто-то из них жил в том же доме, и скорее всего в тех же квартирах. Если разыскать друзей или подруг юности, тех, кто провожал меня в армию, тех, кого я знал с самого рождения то, тогда можно будет обратиться к ним за помощью. К ним можно!
  Можно попробовать найти их. Может быть, мои друзья детства все так же живут в том же доме и работают на тех же заводах что и наши отцы, и возможно встреча с ними или с одним из них подскажет мне, что мне делать дальше. Нужно найти хотя бы тех, кого возможно и с помощью них попробовать найти опору под ногами, спросить совета, помощи, участия. Без помощи людей мне не выбраться из того положения в которое я попал, но обратиться за помощью именно к этим людям мне было не стыдно и даже радостно.
  Я не хотел сомневаться и желал думать о том, захотят ли они вообще видеть меня, а тем более помочь словом или советом. Я был почти уверен, что если они  смогут что-то сделать для меня, они сделают. Так в нашем дворе было всегда. Люди жили так десятилетиями. Ходили, друг к другу в гости, и с жалобами на  шалости детей, за спичками и солью, просто  поделиться радостью, или посмотреть новое приобретение соседей вроде телевизора или шифоньера. Во дворе женили детей, и праздновали свадьбы, а так же общие и календарные праздники, и всем двором провожали покойников, и все вместе сидели на поминках в квартире, куда пришло горе. И на свадьбы и на похороны двери никто никогда не закрывал…
  Дом моего детства находился всего в  трех остановках, если ехать на маршрутном такси, то есть «Газель» могла домчать меня за пять минут. Но проехать сейчас это малое расстояние я не мог, что мало огорчало меня.  Я знал, что сейчас еще слишком рано. Мало времени прошло с момента «побоища» в квартире Сидора, да и во дворе нужно появляться или поздней весной или в разгар лета, вечером. В тот момент, когда  на лавочках сидят женщины и старухи, а мужики  посреди двора столпятся возле  небольшого стола и будут смеяться и громко вбивать костяшки домино в старую столешницу.
 А до этого времени мне нужно просто переждать, затаиться в этой «яме» от милиции, от любопытных глаз, и тем самым выиграть время, и одновременно дождаться нужного момента для появления в родном дворе.
  Я усталый и счастливый зашел в закуток и,  подкинув дров в бочку-печь,  с удовольствием растянулся на своем твердом топчане. Закрыв глаза, я погрузился в блаженную дремоту. Я был счастлив так, как не был  уже давно. Был счастлив, что все-таки решил не решаемые вопросы, или может быть обошел их решение и нашел свое решение то, единственное, которое было возможно найти и которое, кажется, всегда было рядом, но почему-то всегда ускользало. Вопросы зачем? и ради чего? теперь не имели смысла. Я знал ответы на эти вопросы, я ответил на них, хотя пока еще не мог сформулировать эти ответы словами. Мой дальний горизонт теперь ясно проступал сияющим и притягивающее-теплым летним вечером.  Тем вечером, которым я войду в свой двор и вот тогда мне, возможно, удастся  найти и поймать  навсегда тот счастливый кусочек детства, который я потерял очень давно, и забыл о его существовании до сегодняшнего дня.

                Глава 22.
   Со временем я привык к грохоту составов и свисту тепловозов, и громкое эхо от  всесотрясающего  лязга железной дороги, которое металось  в  подмостовой  пустоте и усиленное им  врывалось в закуток, уже больше не будило меня по ночам. Зима кончалась. В марте днем уже начинались оттепели, и ночами стало не так холодно.
 К этому времени большую часть денег, которые у меня оставались, я растратил. Я хотя я старался тратить не более тридцати рублей в день, и это у меня получалось, все равно до наступления весны денег не хватило. Когда у меня осталось всего двести рублей, я решил больше не тратить ни копейки, и спрятал две сторублевки в подкладку своего джинсового пиджака. Спрятал на черный день, который мог настать ни сегодня так завтра. Или на непредвиденные расходы на более приятные вещи, о которых я пока думать не хотел. Боялся сглазить.
      Да, я стал суеверным!  Я многое  передумал,   и  многое    переоценил   за
эту зиму, и  мое суеверие было не таким уж сильным. Однако,  я стал верить в  кое-какие  приметы,  которые считал необходимым соблюдать, на которые у меня почему-то сосредоточилось внимание, или которые я может быть сам себе придумал.
 Была уже середина марта, и днем снег на тропинке вдоль реки таял. Сугробы почернели еще больше и осели, съежились, а в закутке стало сыро и неуютно от пронзительных еще по-зимнему холодных ветров и хлюпающей под ногами грязи. Эфемерная мысль о возвращении во двор моего детства долгое время помогала мне преодолевать приступы тоски и навязчивые мысли о бессмысленности всех мучений, которые я терплю. А нехватка денег и все та же надежда на приближающееся лето, помогли  мне  незаметно перейти на рацион питания моих сожителей.
 «Голод не тетка – всегда говорила моя мама в моем детстве, когда я прибегал с улицы грязный и голодный. Она употребляла это выражение немного в другом смысле. В смысле того, что я должен был выполнить все ее указания, прежде чем она разрешала мне сесть за стол. Я мыл руки, шею, уши, или мылся полностью, в зависимости от ее критической оценки моего внешнего вида, а так же давал обещание вынести мусор или еще что-нибудь, навроде исправить двойку по биологии.
 В свое время я воспользовался этим правилом, чтобы укрепить стены закутка, а теперь голод заставил меня есть ту пищу к которой, кажется еще совсем недавно, мне трудно было даже прикоснуться.
 И вообще я свыкся со многими вещами. С тем, что я грязен и с тем, что я постоянно голоден, и со своими новыми товарищами, и даже с ролью «дракона» или местного Барона. Единственное к чему я так не смог привыкнуть за все это время так это к одиночеству, которое чувствовал рядом с этими людьми еще пронзительнее и сильнее. Только в эту зиму в закутке я понял, что такое полное или абсолютное одиночество. Может быть лишь частично, но я ощущал себя заключенным одиночной камеры. Я не был заперт и отрезан от мира в прямом понимании этого слова, но я не был и свободен. Страх  и опасность которую я испытывал периодически то притухали, то вновь захватывали меня, и моментами бывало, что я мог заставить себя выходить на свежий воздух только в ночное время.
 Только с наступлением темноты я позволял себе ходить за продуктами в поселковый ларек по другую сторону железнодорожной насыпи, пока деньги не закончились. Только с наступлением вечера я гулял вдоль реки, если позволяла погода, или ходил по тропинке вдоль теплотрассы до самых гаражных блоков, находящихся в нашем «предмостовом треугольнике».
 Но прогулки были единственной отдушиной моего существования. Закуток, с
 его бетонными стенами, холодом зимы, грязью и угаром как настоящими, так и человеческих отношений, действительно стали для меня тюрьмой на эти, казалось, что бесконечные зимние месяцы. И сравнения с одиночной камерой, которые приходили мне в голову тоже были не случайными. Потому, что, несмотря на то, что вечерами закуток наполнялся людьми, но эти люди жили своей жизнью, и не были по-настоящему для меня ни товарищами, как Сидор или Ефим, ни даже собеседниками.
 Мысли о том, что рядом со мной есть все-таки живые люди, недолго успокаивала  меня. Очень скоро  я начал понимать, что эти люди вообще мало походят на людей, в том смысле, в котором я привык это понимать. Единственным человеком, с которым еще можно было о чем-то поговорить, был Мухомор, но он почти весь январь, как и все обитатели закутка, приходил в закуток только заполночь, если не было метели или не стояли морозы под тридцать градусов. А в январе таких дней было немного.  И в связи с праздниками, которые продолжала праздновать страна, трезвым Мухомор за это время почти не бывал.
 Морозы и метели начались  с первых чисел февраля. И вот только тогда, в самые сильные морозы, я понял, насколько помогла моя предусмотрительность насчет запаса дров. И еще я понял окончательно, что мое одиночество мало будет нарушено за те дни, в которые обитатели закутка не покидали его стен. За эти морозные и вьюжные февральские дни я  узнал, что Борода не только немой, но и почти что дебил. Он реагировал только на слова Мухомора, которому был предан как собака, и мне показалось, что человеческую речь он воспринимает лишь как определенный набор звуков, знакомых или не знакомых. Когда я разговаривал с Мухомором, Борода всегда смотрел мне в рот с удивлением или с радостью, с открытым ртом и выражением на лице, которое со временем  не оставляло никакого сомнения в том, что он ни слова ни понимает из того что я говорю.
 Очкарик был тихопомешанным  силачом, который после случая с угрозой ему ножом боялся  меня, и при звуке моего голоса сразу же прятался в любой из темных углов закутка. Мне казалось, что этот человек видимо, знает или видел, что может натворить нож в руках человека, и поэтому страх его больше связан именно с этим предметом, который он считал теперь неотъемлемой  моей частью.
 Кнопа и Лариска жили  в дальнем от входа углу закутка, и вообще общались редко с кем-либо, кроме друг друга. А после того, как я наложил на них «оброк», они, как мне кажется, еще больше отдалились от всех и старались не общаться ни с кем. Это, конечно, было больше заметно по Кнопе потому, что Лариска и раньше редко выглядывала на «свет Божий», как выражался Мухомор. Кнопа перестала курить  утром рядом с моей лежанкой, что она делала раньше  по нескольку раз в неделю, когда женщины возвращались утром или ночевали в закутке, не сидела больше возле бочки, разглядывая языки пламени  в ее чреве, и перестала естественно будить меня истошными криками для пробуждения своей подруги. А Мухомор в эти морозные дни и невольного заточения в четырех стенах, мог говорить только о спиртном, и видимо не оправившись  от новогоднего запоя, страдал сильно от его отсутствия.
 Я был одинок как узник древней, средневековой тюрьмы, где, как я читал когда-то, между камерами не было перегородок, или как человек заключенный в сумасшедший дом. Так же как заключенный тюрьмы я имел право или в данном случае возможность, на одну прогулку в день и на кое-какую еду, которую ел, чтобы не умереть с голоду. А как заключенный в сумасшедший дом я видел ничтожность окружающих меня людей, и понимал, что все они больны психически, но не мог покинуть их общества и временами боялся за свой рассудок.
 Так как в эту зиму я не был одинок никогда. Ни в те времена, когда жил в своем загородном доме, ни в доме Пухлого, где я прожил половину зимы вообще в полном одиночестве. Дни шли так медленно и так бессмысленно, что временами я впадал в какую-то отрешенность или в прострацию. Я мог задуматься о каких-то вещах или событиях и вдруг, неожиданно поймать себя на мысли, что не могу вспомнить как прошли последние несколько дней.
  Меня опять начали посещать мысли о бессмысленности такой жизни, о ее обреченности на одиночество. Я начинал уже сравнивать те времена, когда я  был молод и весел и дальнейшую мою жизнь, армию, и все события до получения мною увечья, и мне стали приходить в голову странные мысли. Мысли о том, что, в сущности, я всегда был одинок, но в каждый момент своей жизни одиночество имело разные формы. Мне казалось, что всю свою прожитую жизнь, до самого сегодняшнего момента я был одинок, но одинок по-другому. Одиночество теперь казалось мне нормальным состоянием любой человеческой жизни. Просто оно всегда трансформировалось, оно как  круги Дантовского  ада, тоже  имело свои круги или свои уровни. Я понимал, что одиночество начинает преследовать нас с самого рождения. С самого детства ребенок начинает понимать, что он одинок. Нет, не понимать, а чувствовать, пока только подсознательно чувствовать свое одиночество, свою индивидуальность, свою замкнутость в телесной оболочке. Может быть, именно поэтому дети во сне летают, а совсем не потому, что в этот момент растут. Полет это единение с природой, единение которого просит  сознание или душа, если она есть. Да, есть, конечно, должна быть.
 В детстве нам снятся страшные сны, и мы просыпаемся в слезах, но вспомнить, а иногда просто объяснить, что именно нам приснилось, мы не можем. И именно из-за чувства одиночества с детства мы рвемся к общению с другими, к подражанию взрослым, к дружбе со сверстниками. И поэтому, понимая, или не понимая, что одиночество одно из всего самого страшного, что существует вообще на свете, люди изобрели рестораны, казино, клубы, спортивные игры и танцевальные площадки. Причем танцы вначале были массовыми, танцевали всем племенем, всей семьей, и к этому же вернулись и в двадцатом веке, когда человек почувствовал новый виток одиночества. Одиночества среди многомиллионной толпы. И именно поэтому тюремное наказание, то есть обречение на меньшее общение, урезание круга общения и  заточение в одном месте, есть одной из самых основных мер наказания для любого человека. А люди изобрели еще более изощренный способ, чем просто тюрьма или смертная казнь, они изобрели одиночные камеры – одиночки.
  В юности мы полны энергии и любви ко всему окружающему. И наша любовь к женщине, к родителям, к детям, это тоже заложенное в нас природой оружие против нашего одиночества. Природа сама толкает нас в объятия женщины или друга, привязывает нас к родителям и к детям, чтобы не дать зародиться в наших головах мысли, что все мы не похожи друг на друга. И чтобы спасти наш рассудок от мысли об одиночестве, которое сидит в нас, дремлет, ждет сигнала, а может быть ищет или торит себе дорогу в нашем сердце. Все для того, чтобы не дать понять человеку раньше времени, что одиночество это его удел, что это неизбежность, которая заложена в нас с самого рождения. А вся наша жизнь по существу всего лишь экстренные меры для того, чтобы мы не могли долго оставаться один на один с самим собой, со своей совестью, со своим внутренним миром. И таким образом природа оберегает нас, не давая  нам понять, что вся наша жизнь, активность, занятость, зарабатывание куска хлеба, продолжение рода, любовь к женщине или к родственникам, это всего лишь мираж. Это наркотик, и как любой наркотик  всего лишь забвение, забытье, являющиеся отвлечением от того главного что заложено в нас с рождения, от нашего одиночества.
 Да, природа сделала все для того чтобы не допустить наше сознание до этого открытия. Она разделила мир на две половины, мужчин и женщин. Она вложила в нас неодолимое влечение к противоположному полу, она дала человеку пытливый ум, чтобы он мог стремиться к целям, которые сам себе ставит. Она дала человеку почувствовать власть, силу, славу: тем самым давая самым одаренным из человеческого племени, а значит и самым близким к одиночеству и к открытию его смысла, людям, возможность укрыться от одиночества во всеобщей любви, во всеобщем преклонении, во всеобщем почитании. И действительно, разве не самые почитаемые, великие, сильные и покрытые славой представители человечества жаловались на  одиночество больше, чем все остальные? Да, не все из них делали это публично, или оставляли после себя откровенные мемуары, но наверняка все они были подвержены этому. Просто кто-то жаловался, а кто-то держал это при себе, не хотел, или считал неприличным, говорит об этом. И разве их одиночество было результатом их  славы, их величия или их власти?
Да, принято так говорить и думать, что со временем величие и слава, особенно прошедшие, порождают одиночество. Но разве безвестность или отсутствие  определенных талантов делает человека менее одиноким?
Разве маленький человек не испытывает те же самые чувства, что и сильные мира сего? И слава, и власть, и сила маленького человека может быть достигнута им, и достигается, на более маленькой территории, в более узком кругу, по более незначительным целям. Но разве от этого чувства маленького и великого человека могут разниться? Нет!
 Грандиозность или малозначительность задач, которые ставит перед собой человек, их достижение или неудачи не меняют человеческую натуру. Человек остается всегда человеком, а значит и его одиночество остается или зреет в нем так же как в любом другом. И глубина этого одиночества не может зависеть от заслуг человека, от его значимости для общества вообще, или для маленького общества, узкого круга людей.
Да, маленький человек может чувствовать его не так остро и может воспринимать его не так категорично так, как он никогда не был всеобщим любимцем, не пользовался вниманием большого количества людей, а значит не испытывал такого глубокого падения  с вершин всеобщего внимания  в бездну одиночества. Возможно, что его погружение в одиночество осуществляется медленнее и не заметнее для него самого, а поэтому бывает менее болезненным и менее контрастным, чем у публичного человека. Но оно все-таки происходит.
 Происходит, когда родители и супруги умирают, когда дети вырастают и покидают его, когда внуков можно видеть только один раз в год, когда их привозят повидаться из другого города. Происходит осознание или подсознательное понимание одиночества, запертости в своей хрупкой телесной оболочке, и это дает те же плоды, что у любого другого человека не зависимо от его прошлого.
  Пьянство, наркомания, гомосексуализм, сумасшествие, разнообразные фобии, увлеченность, одержимость, упорство – все это лишь способы ухода от одиночества. Все это лишь оружие против одиночества, это лишь методы борьбы с одиночеством и больше ничего. И это не единственные способы победить одиночество, они множатся, или вернее они всегда были разнообразны, но мы, обыкновенные люди просто не задумываемся над этим.
 Жители больших городов, наверное, часто видят в толпе людей пожилого возраста, которые разговаривают сами с собой. И большинство из нас воспринимают таких людей как помешанных. Но, наверное, это не так! Только одиночество может довести человека до такого состояния, когда среди миллионов людей человеку не с кем поговорить, некому высказать то, что требует его натура. Не с кем словом перемолвиться, как  говорили наши предки.
 Я думаю, что Робинзону Крузо или заключенному одиночной камеры Монте-Кристо сложнее было сойти с ума, чем человеку в многомиллионном городе, которому не с кем словом перемолвиться. Человек абсолютно одинокий всегда имеет надежду попасть к людям и тем самым удовлетворить свое безраздельное одиночество. А на что можно надеяться человеку, живущему среди миллионов тебе подобных и понявшему, что ни кто из них, ни один человек не хочет, не собирается или просто не может  пообщаться с ним, поговорить, просто выслушать? И тогда, чтобы не сойти с ума, а вовсе не потому, что он помешанный, человек начинает разговаривать с самим собой. Он приходит к этому единственному выходу легко потому, что каждый человек разговаривает сам с собой с самого рождения, но в молодости мы часто не слышим не только добрых советов, не только собеседника,   перебиваем его, чтобы сказать то, что мы считаем правильным и неотложным, часто мы не слышим самого себя. Одиночество помогает человеку услышать самого себя, понять самого себя, может быть удивиться самому себе. Но не каждый выдерживает или может выдержать это. Особенно если не видит такому одиночеству конца, или видит свой конец жизни, проведенный в полном одиночестве среди равнодушных и занятых собой людей. Именно поэтому оружие ухода от одиночества так разнообразно!
 Чем больше я думаю над этим, тем больше нахожу доказательств в пользу того что я не сумасшедший и что мои мысли имеют определенный смысл и направленность. Я вспоминаю книги, прочитанные мною уже в пору зрелости, и на ум всегда почему-то приходит Д.Карнеги со своими учениями и психологическим лечением  общества от беспокойства и страха за будущее. «Будьте всегда заняты…» - учит Д. Карнеги, и еще  настаивает, что человек должен жить в отрезке сегодняшнего дня, чтобы избавиться от беспокойства. Но он все-таки не отвечает на вопрос, почему  оно возникает это беспокойство?  Из-за страха перед будущим? Но что может  пугать человека в будущем? Голод, холод, неуверенность в своих силах, не уверенность в завтрашнем дне? Но почему людей так массово  пугали и пугают до сих пор эти понятия, если никто рядом не умирает от голода, от холода, от потери работы? Только ли из-за того, что не будет денег на существование, на то, чтобы прокормить семью, на то, чтобы выглядеть не хуже чем другие?
  Нет! Есть в этих массовых страхах что-то другое. Д. Карнеги  утверждает, что избавление от беспокойства придет, если вы будете всегда заняты чем-то. Однако он не говорит, что вы должны быть заняты тем, что принесет вам доход. И это кажется странным. Потому, что в стране, где зарабатывание денег является почти что религией, наравне со всеми вероисповеданиями, которые существуют на Земле, утверждать, что нужно просто заниматься чем-то не приносящим  денег это не только удивительно, но и парадоксально. Значит не все так просто в человеческой натуре, не все так просто в его страхах и  беспокойстве, природу которых человек  не может определить сам, и не может до конца понять. Раз лекарством от беспокойства, мучающего человека является исполнение чисто механической работы, или умственный процесс, направленный на что-то что может приносить деньги, а может и не приносить,  значит, источник этого беспокойства глубже, чем страх за свое благосостояние, здоровье, семью, или свое «лицо в обществе».
 Причем страх, от которого избавлял людей Карнеги, как выяснил он сам, часто является не обоснованным, предположительный, маниакальный. Это страх маленького ребенка запертого в темной комнате. Это страх девушки, что ее платье хуже, чем у всех на выпускном балу. Это страх студента, не сдавшего экзамен, и страх рабочего уволенного по сокращению с рабочего места на котором проработал половину жизни. А в сущности это тот же самый страх человека, сидящего в своей пещере и слышащего рык страшного большого зверя. Разве он боялся, что большой зверь может проникнуть к нему в пещеру через узкий и спрятанный им от посторонних глаз вход в его жилище? Нет, он боялся неизвестности. Он боялся того чего не мог понять, того чего не мог осмыслить, а именно одиночества среди этого враждебного мира. Одиночества наедине с природой, одиночества наедине с трудностями и опасностями, одиночества наедине с самим собой. Одиночества смерти!
  Одна из величайших  и самых читаемых до сих пор книг человечества, которая всегда популярна особенно у подростков это «Робинзон Крузо». Книга, рассказывающая о бесконечности и преодолении одиночества. И популярна она совсем не из-за того, что в ней человек побеждает самого себя, не из-за того что в ней описывается победа человека над стихией, как это нам объясняли и в школе и вообще объясняют литературные критики. Эта книга популярна и будет популярна особенно среди молодых  просто потому, что она рассказывает  о таинстве одиночества, которое присутствует в нас всегда, как таинство смерти, как таинство всего неизведанного и непознанного пока человечеством до конца. Страшно и непонятно! Но почему так захватывающе знакомо? А потому, что тоже одиночество: одиночество существования, одиночество борьбы и одиночество смерти.
 И именно избавление от этого чувства всегда прельщало людей  в объединениях, в которых проповедовали не только единение материальное, но и духовное. Именно это прельщает людей в разного рода коммунистических и социалистических идеях, и учениях разнообразных религиозных сект. То единение, которое напрочь, сразу, отметает одиночество, и жестко утверждает понятие «мы» в противоположность понятию «я». Вот поэтому эти секты и партии стали сейчас прибежищем для одиноких и может быть замученных, а возможно и озлобленных своим одиночеством людей. Но со временем это  жесткое «мы», как впрочем, и жесткое «я», и другие идеи, имеющие четкие неизменяемые критерии, пожирало отдельно взятое «я», и тогда отдельно взятое одиночество всегда вырывалось на свободу потому, что оно понимало, что так  одиноко, как и раньше только замуровано в строгие рамки, и посажено в ячейку огромного сейфа, набитого точно такими же  ячейками- одиночествами…
 Думая обо всем этом я иногда ловил себя на мысли, что, видимо, схожу с ума, или уже тронулся умом, но пока еще не сознаю этого, а если я сумасшедший, то видимо  и не осознаю никогда. И тогда я с тоской думал, что может быть, лучше мне было бы стать сумасшедшим, как Очкарик или как Борода. Наблюдая за ними со стороны, я понимал, что им во многих случаях намного легче, чем мне. Им легче свыкнуться и принять то, что их окружает. Они не испытывают страха от окружающего их мира так, как разум их повернулся таким образом, чтобы они могли воспринимать действительность естественно, привычно, без ненужных болей и страхов. Они тоже были одиноки, но одиноки по-другому. Я не знаю как, но их одиночество было другим, не таким острым, не таким пронзительным и не мешающим им продолжать жить и радоваться окружающему миру. Иногда они были счастливы занимаясь тем, что было необходимо для пропитания и других естественных нужд и не испытывали ни сомнений, ни несбыточных надежд. Но иногда, они напоминали мне нормальных людей, которые тоже заботятся о своем пропитании, ходят на работу, говорят о проблемах связанных с естественными нуждами, заботами о сегодняшнем дне, о потомстве, о работе, о зарабатывание денег, что, в сущности, является зарабатывание «на кусок хлеба», только другими методами и на другом уровне. Один стремиться заработать миллионы, а другой найти в помойке кусок хлеба, но для каждого из них это является задачей достойной его или, же задачей которую он может решить, а часто просто задачей, которую он может решить по складу многих обстоятельств. Что отличает их друг от друга? Уровень образования? Возможность или не возможность абстрактного мышления? Культурный уровень?
 Но где он сейчас этот культурный уровень? В чем он заключается? Неужели только в возможности перещелкивать пальцами клавиши на мобильном телефоне или на пульте управления программами телевещания?
 Мне было в пору, завидовать обитателям закутка! А я продолжал бояться. Бояться, вспоминая слова Пушкина: «Не дай мне Бог сойти с ума…» И поэтому я старался отвлечься, старался погружаться в придуманный мною самим мир. Мир, который оградил бы мое сознание от этой сводящей меня с ума действительности.
 В детстве, когда мама заставляла меня сидеть и решать дополнительные задачи по математике, если я получал двойку, или когда не отпускали на улицу в наказание за порванные накануне штаны, или когда отец изредка стегал меня ремнем за мои детские прегрешения, я всегда воображал себе как убегу из дома. Как все будут искать меня, поднимут на ноги милицию, а я сяду в поезд и уеду так же, как  ребята в военных кинофильмах уезжали на фронт. В такие дни я часто строил себе «балаган» в своем углу. То есть садился под свой письменный стол, стоящий у стены, и завешивал «вход» какой-нибудь тряпкой или покрывалом, придавив  его на столе учебниками.
Я сидел в своем убежище и жалел себя и воображал как я убегу до тех пор, пока это мне не надоедало. А потом начинал представлять себя, то индейским вождем отдыхающем в своем вигваме, то партизаном прячущемся в засаде, то раненым офицером, отдыхающим после завершения Бородинской  битвы.
      Но теперь мне уже трудно  было  играть  так  своим  воображением,  как
в детстве. Невозможно было отвлечься от реальности так легко и непринужденно. И поэтому я продолжал лелеять в себе надежду на возвращение во двор своего детства, однако,  понимая с каждым днем, что в этой мечте много от несбыточного и далекого от реальности. Но отказаться от нее в сегодняшних условиях я не мог. Не мог позволить себе остаться без поддержки и надежды опять, чтобы не сойти с ума, чтобы жить дальше, чтобы, в конце концов, не опуститься и не уподобиться тем, кто  был рядом со мной хотя бы внутренне.
 Начало первых оттепелей принес мне сразу обострение всех моих «болячек», раны ныли, и сердце временами билось бешено будто захлебываясь, но в тоже время весна принесла мне внутреннее воодушевление. Яркое весеннее солнце  и появление проталин, первая капель и сверкающие на солнце сосульки на крыше закутка радовали меня, как в юности предрекая впереди что-то новое и светлое. Я предчувствовал не только будущее тепло лета, но и возможность наконец-то помыться, и «снять бороду», которую я отрастил за зиму. Время с момента трагедии в квартире Сидора проходило и с каждым днем уносило с собой все дальше  и мои страхи и мою вину, которую я носил с собой всю зиму как тяжкий груз. Приступы боли и слабости прервали мои ночные или вечерние прогулки, и теперь частично освободившись от своих страхов,  я выходил гулять  в середине дня, когда чувствовал себя лучше, и когда ярко светило солнце.
   В один из таких дней, присев на деревянный ящик, я смотрел под трубу теплотрассы на возвышающиеся поблизости серые жилые пятиэтажки и наблюдал за утренней суетой во дворе, где люди входили, уходили, подъезжали во двор на автомобилях, виднелись оранжевые жилетки дворников машущих лопатами, громко кричали младшие школьники,  возвратившиеся со школьных занятий.
   Неожиданно, от стоящих в стороне, огороженных плитами мусорных баков, на тропинке, идущей сквозь осевшие и почерневшие на солнце сугробы,  появилась человеческая фигура, которая двигалась вдоль реки, в сторону закутка. Я на всякий случай отодвинулся за одну из бетонных стоек, поддерживающих трубу теплотрассы над землей, и стал наблюдать. Интересно было, кто бы мог идти в дневное время, когда вокруг всегда было пустынно, в сторону  Рабочего поселка. И только когда человек подошел совсем близко, в грязной бесформенной фигуре я узнал семенящего по гололеду к закутку Мухомора.
  Я пригляделся внимательнее, впервые, наверное, разглядывая Мухомора издали. Рваное на рукавах ватное пальто серого цвета, женская вязаная шапочка, видимо когда-то бывшая синего цвета, бесформенные от старости войлочные боты и черное, закопченное у нашей бочки-печки, лицо со свалявшейся курчавой бородой. И только тут я подумал о том, что сам наверняка выгляжу ничем не лучше Мухомора и это, грустное на первый взгляд, открытие привело меня в восторг. Я вдруг подумал, что в таком виде  меня не сможет обнаружить ни какая милиция. После зимы проведенной в закутке меня не сможет узнать даже жена, не говоря уже о бабушках, которые сидели возле дома Сидора, или кого бы то ни было, кто мог видеть меня еще осенью. Это открытие дало мне такой эмоциональный толчок, что подхватил костыль и пошел по тропинке навстречу Мухомору.  Я распрямил плечи, вдохнул весенний воздух свободно всей грудью, и радостно посмотрел на голубое прозрачное весеннее небо.
- Ты чего это весь сияешь? – подходя, спросил сумрачно Мухомор.
- День-то, какой! – вырвалось у меня радостно – Совсем весна!
-Э-э! – протянул с досадой Мухомор  - Развезет все, грязюка будет не пролезть. Да и на мусорке все начнет тухнуть и вонять. Весной у нас голод, Прикол!
- Ничего – бодро  ответил я, и вдруг сказал то, о чем еще не думал, но то, что пришло мне в голову только что – Опять пойду «работать» на свое место!
- Хорошо бы – проворчал Мухомор, проталкиваясь мимо меня по узкой тропинке – А то хоть зубы на полку.  Ну а если ты, хоть на «пузырь» зарабатывать будешь, считай, половина проблем решена.
 Мухомор остановился у меня за спиной, немного потоптался в нерешительности, но все же, спросил.
- Покойник Сидор говорил, что тебе иногда деньги кто-то перечисляет на сберкнижку, или ты пенсию получаешь?
- Сейчас нет пока – ответил я осторожно – Может быть летом. Летом точно!
 В словах Мухомора что-то резануло меня по слуху, но что я сразу не понял, но подумав, понял, слово «покойник Сидор». И только тут я подумал, что они, наверное, так и считают меня убийцей Сидора. Тогда, когда я только появился в закутке, я не стал многого объяснять им и, наверное, тогда это было правильным, но сейчас надо было рассказать хотя бы Мухомору, что тогда произошло. Рассказать для того, чтобы этот единственный человек, с которым я мог разговаривать, не думал обо мне как об убийце, и в том числе как об убийце его приятеля.
 В голове у меня стали возникать воспоминания этой зимы: страх в глазах Очкарика, истерика Лариски, сдержанное уважение не раз судимой Кнопы…
 Господи! Они явно предполагали, что в квартире Сидора всех кто там был, мог убить я один!? Это было глупо, я раньше, и подумать об этом не мог, но видимо люди больше верят в свои страхи, чем в реальные вещи. Если бы они могли рассуждать логически, то поняли бы, что хромому инвалиду на костыле не возможно в одиночку зарезать стольких человек, сколько им рассказали в той легенде, которую они знают о событиях в квартире Сидора. Но в том-то все и дело, что эти люди скорее поверят в сказку, чем в реальные события. Город не большой, слухи распространяются в нем моментально, но почему я решил тогда, что они не могли принять меня за убийцу Сидора? Да, и что я вообще тогда думал, я, честно говоря, уже не помню. Возможно, в то время мне было все равно, что они могли обо мне подумать. Но рассказ Мухомора о резне в квартире Сидора породил страх у них у всех, и этот страх остался до сих пор. Нужно было поговорить с Мухомором, сломать этот страх хотя бы в нем, в единственном человеке с которым можно было найти общий язык, и с которым можно было бы давно уже общаться больше, если бы я догадался сделать это раньше.
 И в этот день я рассказал Мухомору все! Почти все! Слава Богу, в закутке в это  время никого не было, и мне никто не помешал. И Мухомор выслушал меня, ничего не переспрашивая и не перебивая. Когда я закончил и замолчал, он ничего не сказал, а только тяжело вздохнул, и стал подбрасывать в потухающую бочку-печь мелко наломанные дрова. Молчал он долго, так долго, что мне показалось, что на этом разговор и закончится, но потом  сказал.
- В натуре, я не думал, Прикол, что все так было. А, вот то, что Сидора замочил не ты это уже легче. Мы с ним приятелями были, с самого почитай детства.
- Ты что не веришь мне? – вырвалось у меня невольно от спокойного и неторопливого голоса Мухомора.
-Да, нет! Что ты? – замахал сразу руками Мухомор – Такое, что ты мне рассказал и не придумаешь. Когда мне кто-то лапшу  лепит, я за версту чую, уже  насобачился. Только Сидора жалко от этого не меньше.
- Не надо Мухомор, - попросил я его – Я уже и сам весь извелся. Он погиб из-за меня, это понятно.
- Все там будем – неожиданно весело ответил Мухомор.
- Только ты уж не рассказывай ни кому – спохватившись, что мог наговорить лишнего после долгого молчания и  зимнего одиночества, попросил я его.
- За это не бойся – веселое настроение вернулось к Мухомору, и он говорил легко и, улыбаясь – О таких вещах у нас много говорить не любят. Смерть кликать, такое пересказывать, да и меньше знаешь, всегда будешь целее. Я вот беспокоюсь, что Борода куда-то запропастился. Я его за бутылкой отправил, а сам сразу сюда пошел, устал что-то за последние дни. Сейчас самое время выпить, а его нет.
 Мухомор вдруг неожиданно достал из-за пазухи полпалки копченой колбасы и прозрачный целлофановый кулек набитый кусками хлеба, а потом еще какой-то пакет, с чем я не понял.
- Мы сегодня с Бородой с утра пораньше раскопали кое-что приличное в наших мусорных баках – объяснил он мне –  А  потом  и на  бутылку   удалось
заработать. Все в масть, поэтому так рано и освободились.
- А менты тебя искать я так думаю, не будут – уже перескакивая опять на тему нашего разговора, заговорил он – Участковый местный мне еще в январе говорил, что дело прикрыли.  Что дружка моего кончила компания Барона, но искать за это кого-то, им смысла нет.  Сам Барон уже покойник и найти кого-то без него будет сложно. Удивлялся только, как Сидор сумел  двоих вместе с Бароном завалить. Они-то думают, что с Бароном к Сидору приходило человек пять. Все выспрашивал у меня, что Сидор мог им задолжать или, что они могли не поделить. И про тебя тоже спрашивал!
 Я весь напрягся, услышав его последние слова, и ждал, что он скажет дальше с замиранием сердца.
- Говорит, был  мол, у Сидора какой-то приятель на костыле, хромой.
 Мухомор замолчал и посмотрел на меня внимательно, будто ждал, что я сам отвечу ему на поставленный вопрос. А я ждал ответ Мухомора с напряжением, но понимая уже, что милиции он ничего не сказал, иначе и не рассказывал бы.
- Сказал я ему, что знаю из тех, кто на костыле только одного, Прикола. Так, говорю, он у нас в закутке еще с начала лета живет. Сказал, что ты больной совсем, и что в тебе пальцем дырку можно сделать. А того, кто жил у Сидора я видел, он здоровый был, бугай! По кличке Шершень, но  с самого начала осени я его у Сидора уже не видел. Вот так!
- И все! – нервно спросил я.
- Да! Только спросил, чего вы это его Приколом зовете. Ну, я и ответил ему, что хоть и на ладан дышит человек, а шутки любит, прикалывается над нами постоянно, и речи умные лепит не к месту. Из образованных! Вот и прозвали Приколом ходячим.
- А он? – затаив дыхание, выдохнул я.
- Два месяца прошло, Прикол – весело воскликнул Мухомор – Если бы что, они бы тебя уже нашли. Сидорова кошелка уже квартиру заняла, рада радешенька, что Сидора за казенный счет похоронили. А у других покойников, как я понимаю,  родственников нет. Вот и менты это дело уже забыли. Поверь мне! Я ведь с участковым еще раз пять после этого сталкивался. Так он про это дело больше и не вспоминал никогда…
 Протяжно заскрипела калитка закутка, и со снопом яркого дневного света в закуток ввалился Борода.
 - А вот и мой адъютант – радостно воскликнул Мухомор.
 От предложенного Мухомором самогона я попытался отказаться, но он настоял и налил мне по моей просьбе только половину обрезанной пивной банки. От выпитого самогона мне вначале стало плохо, но потом я почувствовал, как тепло начинает разливаться по всему телу. От спиртного и от разговора с Мухомором мне пришли в голову мысли, что Мухомор далеко не дурак, говорит на довольно приличном для бомжей литературном языке, и редко использует матерные слова. Редко в отличие от всех тех, с кем я успел познакомиться за время своих скитаний, и даже меньше чем его используют в нашей Армии. Он был единственным человеком, с которым в этой среде я мог поговорить или решить какие-то вопросы в отличие от всех тех, кто проживал в закутке. Но я никогда не задумывался, кем он был в прошлой своей жизни.  Мне показалось, что Мухомор чем-то походит на меня, и что в прошлом у него была совсем другая жизнь. И хотя, спрашивать о таких вещах, в этой среде было не принято, и негласно считалось «дурным тоном», но толи от выпитого самогона, толи от рассказа Мухомора, который снимал с меня многомесячное напряжение опасности, я спросил его об этом.
- Интересно Мухомор, кем ты был до того как попал сюда?
- Принцем - тут же весело откликнулся он – Незаконнорожденным.
 Я, понимая, что вопрос неуместный сразу попытался исправиться и сказал про себя.
- А я в детстве жил здесь совсем не далеко. На Вяземского в шестнадцатом доме. Знаешь такой дом?
 Мухомор озадаченно посмотрел на меня. Толи он был поражен моей откровенностью, толи чем-то еще, но несколько минут он молчал что-то соображая.
- Так это когда было – наконец-то ответил он.
- Недавно! Лет тридцать назад.
 Мухомор повернулся ко мне лицом и в его глазах я увидел вдруг и испуг и удивление и даже затаенный где-то глубоко страх.
- И Вовку Кривого ты знал – спросил он тихо, почти шепотом.
Я знал этого парня, который жил в соседнем подъезде. Был он старше меня лет на семь или восемь и был в нашем дворе известной личностью. Драчун, хулиган, и главарь местной шпаны, которая свою «мелюзгу», то есть нас, никогда не обижала, а наоборот иногда даже защищала, когда у нас возникали драки с мальчишками из соседних дворов. Он ходил в мохеровой фуражке, являющейся в нашем городе в те времена опознавательным знаком всей уголовно-направленной молодежи, которую и в городе и за его пределами все называли непонятным для нас малышей словом «ништяки». Я даже вспомнил, что еще до окончания мною школы Кривой, как и многие ребята из нашего двора неожиданно исчез, и от взрослых мы тогда узнали, что он «мотает срок» то есть сидит в тюрьме.
- Конечно – ответил я. – Только он лет на десять меня постарше был, по-моему…
- Да ты что – радостно закричал Мухомор – А мне он был двоюродным братом.
И Мухомор захохотал довольный и удивленный.  Теперь я смотрел на него с удивлением и непонятным чувством близости, и мне казалось, что та створка окна, через которую я хотел проникнуть во двор своего детства, а может быть и вернуться в старую, но почему-то  представляющуюся мне в последнее время новой, жизнь, чуть приоткрылась. И ощущение это неожиданно так нахлынуло на меня, что я закрыл глаза и почувствовал острый запах набухающих  кленовых почек, который всегда заполнял двор моего детства весной.

                Глава 23.
   В середине мая наступило настоящее лето, с дневной жарой и теплыми ночами. Вокруг закутка зеленая трава, появившаяся  во второй половине апреля, выросла в заросли сорняка высотой выше колен. К этому времени  весенние, теплые, и как оказалось не долгие,  дожди закончились, и солнце днем пекло так, что можно было забыть не только о растопке печи, но и задуматься о надвигающихся душных до дурноты и потери сна, июльских ночах. Мои раны перестали болеть и сочиться сукровицей, и покрылись свежей коростой.  А я прожил эти два прошедших почти стремительно, по сравнению с зимним временем, месяца с легкой душой, легким весенним болезненным  ознобом, чуть беспокоящими болями, но расслабленно и лениво. За это время «на работу» я так выйти и не решился, и в связи с состоянием здоровья, все вопросы о своей дальнейшей жизни оставил до наступления лета. Иногда мне казалось, что наступление лета решит многие вопросы, которыми я мучился зимой, само по себе, самим фактом своего прихода. Однако лето наступило, а я продолжал наслаждаться покоем и душевным и телесным и не торопился что-то предпринимать.
  Весенний голод, предрекаемый Мухомором, не оправдался. Мусорные баки давали вполне сносную и на вид и на вкус пищу. И вообще за зиму и, особенно за прошедшую весну я узнал для  себя много нового того, что касается питания бомжей. Оказалось, что шесть мусорных баков, вокруг которых располагались несколько пятиэтажек, являются, по сути, не иссекаемым  источником пищи для нашего закутка. На мое удивление, после того как я стал столоваться вместе со своими сожителями, Мухомор со своими подручными приносили оттуда иногда не просто объедки и остатки пищи, они иногда приносили продукты совсем не тронутые, как из магазина, а иногда даже в нетронутой или чуть поврежденной  упаковке производителей продуктов, как из супермаркета. Кроме того, те же баки давали кроме пищи еще и дрова, одежду и много других вещей, о которых часто просто не задумываешься.
 Я никогда бы не поверил раньше, что из мусорных баков можно «выуживать», как выражается Мухомор, такие продукты или вещи. Но с другой стороны, задумывался ли я вообще о таких вещах, когда нибудь. Разве я думал об этом, когда отодвигал от себя не тронутую тарелку в каком нибудь из ресторанов, или когда после длительного отсутствия приезжал домой и обнаруживал в холодильнике лишь замороженные полуфабрикаты так, как жена уже несколько дней находилась с детьми в загородном доме. Тогда я просто звонил жене по телефону, и она вызывала приходящую домработницу, которая быстро убиралась в квартире, пока я шел обедать или ужинать в ближайший ресторан. И скорее всего все содержимое холодильника отправлялось в мусорное ведро. Но это у меня! У человека, который имел в кармане всегда несколько тысяч долларов!
 Несомненно, простой народ, в основном населяющий наш городок, стал жить намного лучше, если в  его мусорных баках  можно было обнаружить такие продукты и вещи.
 Как-то, одним   почти по-летнему теплым утром, меня растолкал Мухомор и, убедившись, что я проснулся, сказал, что они с Бородой идут мыться к речке.
- Пойдем – предложил он – Тебе тоже пора смыть зимнюю копоть.
Конечно, я согласился и сказал, что догоню их, пусть идут.
 Речка Елшанка находится на расстоянии всего двадцати шагов от входа в закуток. Это если идти напрямую, туда, где речку по воздуху пересекала нависшая над ней огромная труба теплотрассы. Но подойти к воде в этом месте было почти невозможно. Берег здесь был крут, и обрывался вниз скользким откосом высотой с полметра.
 Речушка Елшанка мелкая и не широкая, в этом месте метра два или три в ширину, а в самых глубоких местах взрослому человеку по пояс. Она очень извилистая и замысловато вьется по всему городу петлями и в центре города имеет ширину даже больше трех метров. Но там через нее давно сделаны большие и широкие  транспортные мосты, по которым ходят и автомобили, и общественный транспорт, и проложены трамвайные рельсы. Эти мосты почти затягивают ее под землю, но в некоторых местах, во дворах,  возле промышленных предприятий или возле спорткомплекса «Авангард» она течет среди зарослей кленов и кустарника, и на вид кажется широкой и глубокой.
 Из своего детства я помнил, что была она всегда мутная и грязная с заваленными всяким бытовым мусором берегами. А, кроме того, иногда, когда приходил  на работу к матери на Трикотажную фабрику я, часто стоя на мосту, видел, как по глади реки течет разноцветная радуга красок, сбрасываемая из красильного цеха фабрики. Гуляя по городу мы мальчишки часто видели эти разнокрасочные радужные пятна, которые покрывали речку в те времена. Естественно, что в те времена в Елшанке никто не купался, но сейчас, когда большое количество заводов и фабрик работали в половину мощности, а трикотажная и кондитерская фабрики, как рассказывали мне, вообще ликвидировали, и построили  на их месте новый торговый комплекс, речка выглядела намного чище. Подойдя к речке, я увидел ее еще мутные и по-весеннему грязные  воды, и обрадовался тому, что смогу наконец-то помыться, даже не задумываясь  больше о ее чистоте. Что эта мутная вода по сравнению с нашими не мытыми целую зиму телами?
  Мы вышли  вдоль берега к железнодорожному мосту, и  спустились по  осыпавшемуся щебню железнодорожной насыпи прямо к воде, оказавшись под нависшим над нами металлическим проржавевшим от времени пешеходным мостиком, который  прилегал к одной из массивных  опор моста. В этом  месте речка была не глубже чем по щиколотку. Русло почти полностью было засыпано округленным течением воды мелким  щебнем, постоянно осыпающимся с насыпи в реку. А вдоль русла, прямо посредине, лежали размытые и потрескавшиеся останки железобетонной плиты. Плита была раскрошившаяся, глубоко осевшая в дно реки, и занимала своей шириной почти три четверти всей ширины речки. Мутные воды катились через нее беспрерывным  медленным потоком.
- Люди из  Рабочего поселка уже прошли на работу – тараторил Мухомор, быстро раздеваясь под прикрытием опоры моста и нависающего сверху пешеходного мостика – Теперь до самого обеда здесь будет пустынно, можешь разоблачаться.
 Они с Бородой быстро скинули свои лохмотья и остались совершенно голыми. Борода не мешкая не секунды, дрожа всем телом, аккуратно перешел по воде на останки плиты, и там так же аккуратно вздрагивая от холода воды сел на них и вытянул ноги. Вода сразу покрыла его до пояса. По восторженному лицу Бороды было видно, какое удовольствие ему доставляет купание. Его примеру уже следовал Мухомор, и я стал раздеваться.
- Давай, Прикол – подбодрял меня Мухомор – Здесь на островке и помоемся. У меня и кусок мыла запасен.
 Я не стал снимать только хлопчатобумажное трико, которое у меня было под джинсами,  и в таком виде присоединился к своим сожителям. Вода сразу сдавила мне дыхание своим холодом, но я  кряхтел и на карачках  добрался все же до останков плиты. Благо места на плите было достаточно, и мы разместились свободно. Но Борода недолго составлял нам компанию, он уже через несколько минут соскользнул в реку и поплыл, издавая какие-то не членораздельные звуки радости и восторга, и плескался как ребенок. А мы с Мухомором смотрели на него и по очереди намыливались куском хозяйственного, жесткого как камень мыла, смывая с себя всю копоть, гарь и грязь, которая наросла на нас за долгую холодную зиму.
- В этом году холодная зима была – балагурил Мухомор – поэтому и вшей не подцепили. А то в прошлом году я Бороде его бороду насильно состригал, чуть не связывал. Там у него целый рассадник был. Ты чего в штанах-то?
- Пусть. Постираются заодно.
 Вода, однако, была еще довольно холодной, и я чувствовал, как ломит раны и как меня начинает трясти от холода, поэтому попросил Мухомора уступить мне мыло.
- Я помоюсь, а ты уж потом плескайся, сколько влезет.
Когда я вылез на берег, то почувствовал, как я замерз еще сильнее. Зубы стучали в дикой пляске, а легкий ветерок, который казался таким теплым, обжигал мокрую кожу. Я судорожно  и суетливо натащил на себя свою одежду и, подхватив костыль, пошел подальше от реки, от тропинки, идущей вдоль берега и, выбрав место, уселся в зарослях травы  на нагретых солнцем камнях.
   Позднее в это лето мы часто купались на этом же месте, особенно в сильную июльскую жару, в те дни, когда от жары в нашем городе плавится даже асфальт, становясь мягким как пластилин. Но  это первое купание запомнилось мне своим, ни с чем несравнимым чувством чистоты и даже очищения от всего не только грязного, но и внутренне застарелого, засохшего коростой дурных мыслей и душевных мучений. Так прекрасно и восторженно, обновлено и радостно я не чувствовал себя уже давно. В голове были радужные, непонятные, но приятные мысли, и свежесть молодой травы, и летающие вокруг насекомые, все было как будто ново, как будто никогда не видано и удивительно.
 - Вот ты где – раздался голос Мухомора и он голый по пояс, красный, словно натертый песком, с замеченной мной только что большой татуировкой русалки на левом предплечье подошел ко мне. Пока он подходил я  обратил внимание на его широкую волосатую грудь и развитую мускулатуру рук, выделяющуюся на фоне на худом, отощалом теле.
- Слушай, Мухомор – не удержался от вопроса – Я уже тебя спрашивал, конечно, и если не хочешь, не отвечай, но все же. Как ты оказался среди бомжей? Я, почему спрашиваю. Слишком уж ты не походишь на них на всех, и на этих и на тех, кого я знал, даже на Сидора.
- Да и ты не походишь – весело откликнулся Мухомор, и стал неторопливо выкручивать выстиранные им носки и рубашку.
- Ну, со мной история  особая - как всегда попытался я уйти от прямого ответа – Тут в двух словах вообще ничего нельзя объяснить.
- Да это по тебе и так видно – серьезно как никогда  сказал Мухомор, и тут же продолжил уже другим, тем же бесшабашным голосом  - А со мной история обычная! Ничего интересного! Был смолоду,  такой как все. Бог от тюрьмы уберег в молодости не то, что Вовку Кривого, хотя часто мы с ним в одних делах участвовали. Тот вот говорят, так и сгинул где-то на зоне. После третьей «ходки» уже не вернулся. Жил я тут не подалеку, работал на ЮУМЗ, тоже рядом…
«Южноуральский машиностроительный завод» - перевел я про себя его слова.
- Жена была, детей Бог не дал…
- Ты что верующий? – вырвалось у меня удивленно так, как вот уже второй раз Мухомор ссылался на Бога, что раньше я за ним не наблюдал.
        - Конечно, теперь даже и крещеный – радостно,  как и   всегда быстро
 откликнулся Мухомор – Мы тут года три или четыре назад, зимой, забрели  с Бородой в Преображенскую церковь, что на той стороне Урала, на горе. Холод был, градусов, наверное, под тридцать, ну мы и зашли погреться в Храм. Я еще тогда подумал, что не должны прогнать нас на мороз замерзать. И точно, познакомились там мы с батюшкой. Он нам и помыться место выделил, и накормил, а потом предложил окреститься. Вот мы с Бородой и окрестились, как положено, причастились и исповедовались у батюшки того. Забыл совсем, как его звали-то! Хороший был поп, молоденький и добрый. А крест, что он мне одел, я уже потом потерял где-то по пьяне…
 - Ну, а как ты в бомжи-то попал? – напомнил я ему.
- Да, я тебе говорю, - словоохотливо продолжал Мухомор – очень даже просто. Жена в девяностом году померла. Рак у нее был или еще что-то        по-женски, ну, короче, недолго мучилась. Детей нет. А тут эти времена настали, что денег не платят, а зарплату стали выдавать шмотками или жратвой. Работали тоже так себе, день работаем, три стоим, а то и вообще в неоплачиваемый отпуск отправят на месяц-другой. Тогда я и стал закладывать чаще и с Сидором сошелся. Я его и до этого знал, но тут по пьяному делу мы с ним совсем корешами стали. Сидор он мужик был оборотистый. Где что продать или поменять на водку или самогон он сходу скажет, не заикаясь. Ну, вот мы с ним и загуляли «на полную катушку». Мы ведь тогда еще и не старые были, нам тогда только лет по сорок стукнуло. Ну, и понеслось!
 Мухомор вдруг замолчал, поник головой и сказал уже без прежнего воодушевления.
-Да, что вспоминать? Вначале мы пропили из моей квартиры все, что было можно. А потом уже Сидор стал меня настропалять. Чего ты, говорит, на свою работу ходишь, все равно там денег не платят. Лучше, говорит, бутылки собирать или ящики картонные  на базаре. Тогда их на кондитерской фабрике принимали по сто рублей за штуку, старыми деньгами, конечно.
 -Одно за другое и не заметил я, как из квартиры моей мы все начисто вынесли и продали. Добрались уже потом до унитаза и до ванной, и даже вторые стекла   выставили и пропили, конечно. Жить перебрались к Сидору…
- Эх! – вдруг выкрикнул Мухомор – А все одно весело жили. И водку пили и баб любили!
 Мухомор отбросил свое белье в сторону, потянулся как после долгого сна и сел рядом со мной рядом.
-Потом нашлись покупатели и на саму мою квартиру. И на эти деньги мы уже полгода кутили. На такси разъезжали, коньяк пили…
- Да-а! – махнул он рукой, прерывая себя самого – Когда деньги кончились, стало нам тогда туго. А тут еще вернулась жена Сидора с детьми и участковым милиционером. Ну, участковый мне и говорит: «Посажу вас обоих, если не одумаетесь». Сидору-то чего, он дома с женой и с детьми остался. А у меня участковый забрал паспорт, и сказал, чтобы я пришел к нему завтра разбираться. Говорит: «Будем с тобой решать, куда тебя теперь определять». Я понятно, что определяться никуда не хотел.
Участковый ушел, а Сидор мигом собрался и повел меня к Барону. Так я и попал под начало этого упыря. Года три, наверное, жил у него в подвале бывшего ателье «Рукодельница».
 Мухомор замолчал, тяжело вздохнул, но тут же, оглянувшись на меня, опять улыбнулся.
- Это черные годы – добавил он уже  веселее – и хрен с ними. Вырвался от Барона, хотя и стращал он меня, но ушел я все же. Год, наверное, в старом городе, в разрушенной землянке в поселке, что рядом со старой мельницей жил. Ничего так жил. Люди там простые вокруг. Перебивался, кому чего запаять, починить, огород вскопать, дрова, наколоть, напилить. Я ведь слесарь был шестого разряда. Я когда работать бросил, ко мне еще год с работы приезжали, все назад звали.
- Получается, что друг твой Сидор, ничем тебе не помог потом – осторожно спросил я.
- Да, нет! – запротестовал Мухомор – Мы потом с ним встречались. Баба его, недолго прожила с ним, опять ушла и детей к своей мамаше увела. И он меня опять к себе звал. Но я уже к тому времени здесь, в закутке обосновался, с Бородой познакомился и с Кнопой. А к Сидору Барон захаживал и привлекал его на свои дела. Так что жить у Сидора мне не с руки было, с Бароном не хотелось встречаться.
- Так все равно встретились – вспомнил я, как во время моего знакомства с Бароном я и увидел в первый раз Мухомора в квартире Сидора среди его «свиты».
- Встретились как-то потом – согласился нехотя Мухомор – Он сказал, что, мол, далеко я от него все равно не убегу. Ну, и конечно стал приходить в закуток. То это ему сделай, то денег ему надо, а потому должен мол, я  отдать часть того что сдаем  за металлолом Козяве. Короче, поговорили мы с ним, и обложил он нас данью, но соваться в наши дела перестал, и приходить стал реже. Я ему тогда условие поставил, что если доймет меня, то я просто уеду, куда глаза глядят. И пусть он тогда с теми, кто в закутке без меня вопросы решает.
 Мухомор засмеялся: « Пришли к общему решению, как говорили когда-то по телевизору».
- Но ты  мог тогда к Сидору вернуться? – удивленно спросил я – Чего, же ты?
- Мог – как-то неохотно согласился Мухомор.
- Так чего не пошел? Квартира все лучше, чем этот бетонный склеп.
- Ну, это смотря с какой стороны – лукаво улыбнулся Мухомор – Сидор все время под Бароном ходил. Тот почти каждый день у него ошивался. А на свободе оно всегда лучше. Сам себе хозяин. Да, и менты к нему захаживать стали, участковый, который паспорт у меня забрал, соседи жалобы ему писали постоянно, хотя Сидор и жил всегда тихо. А потом, время прошло. Тогда-то мы вроде друзей были, а потом дорожки разошлись, и уже не сойтись им было. Он потом не приглашал больше, а  я и не напрашивался.
 Мухомор поднял свое белье, разложил его рядом со мной на нагретых камнях  и заговорил уже  о  другом.
- Сейчас бы по стаканчику самогона в самый раз – мечтательно сказал он.
- Ну, что же – сказал я, все еще находясь в прекрасном настроении после купания – У меня есть сто рублей на черный день. Думаю, что сегодня можно…
- Нет! – резко перебил меня Мухомор – Это правильно. Пусть будут на черный день. А сегодня у нас день светлый и поэтому  сейчас, когда Борода наплещется, мы сами добудем чего-нибудь. И вообще Прикол я хотел тебе сказать, что рад, что не ошибся в тебе. Только ты единственный среди нас можешь работать головой, и деньги можешь отложить на черный день, на что никто из нас никогда не будет способен. У нас теперь есть надежда, что когда он наступит,  мы  не пропадем. И знаешь, это мне очень нравится в последнее время. Когда рядом нет таких «крыс» как Барон люди могут жить очень неплохо. Согласен?
 С того памятного дня наши отношения с Мухомором стали как-то ближе и доверительнее. Но тот день не закончился просто так.
 Обсохнув и погревшись на солнце, Мухомор с Бородой ненадолго исчезли, и действительно вернулись с бутылкой самогона и с кое какими продуктами. В основном продукты были  зеленью только что появившейся на ближайших огородных участках, редиска, лук, петрушка и укроп. Но были и две банки кильки в томатном соусе и хлеб, и даже пара плавленых сырков в сильно заветренной и помятой фольге. Я уже не спрашивал, откуда все, что они достают, не тревожился за такие мелочи, а просто был рад, что хорошо начавшийся день продолжается так же прекрасно.
 После небольшого обеда и выпитого самогона Мухомор как-то успокоился, стал молчаливым, а потом сходил в закуток и принес опасную бритву. Она была старая, с обломанной пластмассовой ручкой, и с лезвием покрытым пятнышками ржавчины.  Он походил вокруг камней, на которых мы сидели и, найдя видимо подходящий, начал яростно и умело точить о камень лезвие бритвы. Получалось это у него не плохо.  Даже очень хорошо получалось так, что через несколько минут он показал мне блестящее на солнце, будто абсолютно новое лезвие.
- Все – торжественно заявил он – Пойдем к реке. С Бородой бестолково на эту тему говорить, а мы с тобой сейчас бороды снимем.
         И опять мы сидели у речки, и Мухомор старательно мылил меня и брил, а потом  побрился  и  сам.  Ловко  он  это  проделал,  без единого пореза,    без  скоблящей  тупой боли. Очень ловко!
      Оглаживая свое оголившееся лицо, и чувствуя свежесть, и стягивание кожи после бритья я смотрел как быстро, и  умело  без  зеркала  добривается
Мухомор.
- Тебе бы в парикмахерской можно зарабатывать – пошутил я.
 Мы засмеялись одновременно, и впервые за всю прошедшую зиму я почувствовал себя не только спокойно, но и уверенно как раньше, а может быть и даже счастливо, если счастьем конечно, можно назвать несколько счастливых минут или часов.
- Хорошо бреешь, только тебе, наверное, без зеркала неудобно.
- А я привык – откликнулся Мухомор – А зеркало есть. Вон лежит осколок возле моих штанов.
 Я пригляделся, а потом дотянулся и взял осколок зеркала. Заглянув в него, я увидел почти неузнаваемое, худое, с выделяющимися темными кругами под глазами, свое лицо. Кожа была иссине-желтого  цвета, глаза лихорадочно блестели, кости лица заострились, а подбритые Мухомором виски были почти белые – седые. Странно было видеть себя таким, неузнаваемым и постаревшим. Значит недаром дворник, тот, что с новой аптеки, еще осенью признал во мне  старика. А впрочем, не о чем грустить! Я еще жив! Я живой назло всем пророчествам врачей и я хожу, двигаюсь.
 Я закрыл глаза и отложил зеркало в сторону. Мне вспомнилась обстановка моего загородного  дома. Дорогая иностранная мебель с инкрустацией, мой итальянский безразмерно широкий спальный гарнитур, светло-розовые стены, прозрачность и белизна окна выходящего в сад, и никелированные части моего электрокресла. Казалось бы, что нужно человеку? Живи, радуйся! Но мне не хватало свободы и скорее всего самоуважения, к которому я так привык за многие годы. И вот теперь я пока еще свободен и вполне уважаем бомжами! Смешно!
 Но если серьезно, то конечно, все странно. Странно, что мне хочется вернуться туда, откуда я сбежал. Странно, что называл тюрьмой свой загородный дом, по существу тихое райское место. Странно, что убегая из одной «тюрьмы»  я постоянно либо оказывался в другой, подобной, либо как сейчас нахожусь  под угрозой попасть в настоящую тюрьму, без всякого иносказания. Странное существо человек. Всегда ему чего-то не хватает!
  Свой, оснащенный по последнему слову техники дом, я считал тюрьмой и хотел свободы. Получив свободу, я понял, что мне нужно что-то, что вернуло бы мне самоуважение. Что именно? Работа? Дело? Признание людей? Их уважение? Не знаю!
 Я до сих пор так и не понял, что мне было нужно после получения свободы, и к чему я стремился. Свобода может быть целью, но после того как она достигнута нужна  следующая цель, и значит свобода это только промежуточная, пусть даже самая необходимая для человека, цель. Может быть потому, что я не знал, что мне на самом деле нужно после получения свободы, я и оказался на перекрестке дорог с плошкой для подаяния. Может быть, это и привело меня к нищенству, и к жизни с протянутой рукой.  И теперь моя свобода уже не вызывает у меня бурю тех эмоций, которые я испытывал в своем доме, когда только мечтал о ней. Я стремился к другому, когда покидал свой дом. Я думал и надеялся не о «рабочем месте» рядом с тротуаром. О чем я думал? На что я надеялся? Вот вопросы, на которые  ответить так сложно.
 Но кое-какой, пусть не самый лучший ответ у меня  есть. Я не знал, чего я хотел, я знал точно только то, чего я не хотел.
 Я закрыл глаза и опять увидел свою комнату в загородном доме. Был вечер, и огромный экран телевизора заполнял сумерки яркими цветами. С экрана бьет по слуху настойчивый лающий голос.
«Только наш электорат способен голосовать не за какого-то кандидата в Президенты конкретно, а осуществлять свой выбор голосуя против того кандидата которого он не хотел бы видеть на этом посту. Мы все выбрали Ельцина на второй срок совсем не потому, что хотели видеть его Президентом, а потому, что голосовали против кандидата на эту должность от партии коммунистов, что было для нас страшнее и просто недопустимо. Я думаю, что так же  проголосовало и большинство граждан Российской Федерации…» - экспрессивно говорил  с экрана телевизора какой-то элегантно одетый,  полный, будто искусственно подкаченный воздухом, депутат Государственной Думы.
 Да! Это правда! Как раз это в нашем, а значит и в моем характере тоже. Я искал свободы, но представления не имел, какой она будет, что она принесет с собой, чем она может обернуться для меня. Когда я бежал, я точно знал, чего я не хочу, но понятия не имел, чего я хочу, просто питал какие-то радужные надежды. Но самое печальное, что я не знаю этого и до сих пор.
 Я не захотел жить в монастыре потому, что не понимал тех людей, которые посвятили себя служению Богу, в которого я так до конца, наверное, и не смог поверить. Я не хотел быть монахом и не хотел притворяться верующим, когда не верил. И поэтому мне пришлось уйти из обители, в которой мне так спокойно и мирно жилось.
 Так что же, в конце концов, я хотел увидеть, оказавшись на свободе? Что я искал? К чему я стремился кроме свободы? Неужели просто, как глупый поросенок хотел вырваться из душного, но теплого сарая, в котором была и кормушка и мягкая подстилка, но не было солнца? Получается что так!
 Но самое странное то, что сейчас я не сожалею, ни о чем. Нет! Я ни о чем не сожалею.  Ни о побеге из дома, ни об уходе из обители, ни даже о том, что случилось в квартире Сидора.
 Я почувствовал, как жаркое майское солнце напекло мое тело и его яркие лучи стали обжигать мне кожу. И я открыл глаза и вернулся к мысли о том, что я все еще жив. Жив вопреки многим обстоятельствам, вопреки своей болезни, вопреки стольким покушениям на мою жизнь. Я жив, и могу радоваться солнцу и просто тому, что я чист, побрит,  умыт и сыт.
Слава Богу, я пока не в тюрьме и, слава Богу, у меня есть пока еще кусок хлеба, и люди которые меня окружают, могут поговорить со мной просто так, потому, что я один из них. И общество Бороды и Очкарика, конечно, это не то, чего бы мне хотелось, но оно все же лучше чем общество сиделок-мумий. Мне не хватает Ефима с его рассуждениями о вере и смеха Семена-кузнеца, но я помню о них, и счастлив, что был с ними знаком. Воспоминания о Сидоре и Бароне вызывают у меня горечь и сожаление, но они тоже были в этой моей свободной жизни, и теперь останутся со мной навсегда.
 Так что же я получил вместе с той свободой,  к которой так стремился? Что-то же я должен был получить?
 Мухомор видимо куда-то уходил, пока я сидел, задумавшись на берегу речки. Я  услышал, как он тихо подошел и сел рядом.
- Скоро будет совсем тепло и в садах можно будет набрать кое-что съестного, и даже кое-что на продажу – сказал он тихо и медленно.
Я открыл глаза и увидел его задумчивое и даже мечтательно улыбающееся лицо.
- Воровать не пойдем – строго сказал я, вспомнив разговор с казаком в обители на пасхальный праздник.
Но Мухомор будто бы даже не услышал меня, он никак не отреагировал на мои слова. Не изменяя позы, он смотрел на бурлящий поток речки.
- Всегда ходили – обронил он после недолгого молчания.
- Я пойду опять  на свое место. Завтра же пойду – так же решительно сказал я  - А вам лучше придумать что-то другое, чем обирать таких же нищих как вы сами. Барона называешь крысой, так не будь же крысой сам.
- А нечего придумывать – будто не расслышав мои последние слова, спокойно сказал Мухомор – Все уже придумано. Будем собирать металл, и сдавать в скупку. Тут в гаражах одна гнида каждый день скупает металлолом, начиная с теплых дней. Открылся, наверное, уже. Нам дает за килограмм меньше вдвое, чем мужикам из поселка или из гаражей, но мы уже привыкли. Да, и водкой он с нами часто расплачивается. Тоже хорошо! Уже не доставать.
- На садовые участки грабить не ходите – попросил я Мухомора, и тут же предложил – А хочешь, я поговорю с эти вашим человеком, с Козявой кажется.
- Зачем? – испуганно удивился Мухомор.
- Чтобы платил вам за металл как положено, как всем.
- Ты знаешь, какой он здоровый? Два метра ростом и весом чуть ли не полтора центнера – оскалил зубы Мухомор.
- Ну, Мухомор – издевательски растягивая слова и подражая речи Барона,
 прогнусавил я – Кто Вам сказал, что Прикол боится людей за их рост или вес?
Мухомор вначале озадаченно сморщил лоб, а потом захохотал, поняв мою шутку.
- Поссоритесь, может  совсем у нас металл не взять. Таких  как мы,  у него чуть ли не полсотни ходит – уже серьезно сказал он, перестав смеяться.
- Ладно! – легко согласился я – Только если надумаешь, скажи.
Мухомор промолчал, а я подумал, о том, что свобода мне все-таки дала кое-что. Дала уверенность в себе, или вернее вернула часть той уверенности, которая у меня была когда-то. Она дала мне проблемы, которых мне так не хватало. Она поставила передо мной задачи, которые я раньше никогда не решал. Свобода дала мне то, чего лишал меня сытый и спокойный режим смертельно больного. Она дала мне ежедневную надежду на то, что завтра будет лучше, или не хуже чем сегодня. На то, что я жив и буду жить. Она дала мне возможность не трястись над собственным здоровьем, а думать лишь о том, как мне прожить этот или следующий день. И это не мало!
 Возможно это именно то, что мне и нужно  в моем сегодняшнем положении. А еще мне нужно реже глядеться в зеркало и меньше думать о прошлом и вспоминать. Что толку от грустных мыслей, если они не могут ничего изменить, не вернуть прошлого, ни поднять мертвых?
 Но с другой стороны, как трудно жить без воспоминаний. Как нелегко учиться на своих собственных ошибках. А еще тяжелее признать их, просто сказать себе, что я был глуп, самоуверен, или хотя бы, что я был  не прав в том или ином случае.

                Глава 24.
  На следующий день после нашего первого летнего купания, оставшись один  в закутке  днем,  когда все разошлись, я сделал то, что хотел сделать давно, но мне все как-то  не удавалось.
  Не далеко от раскладушки Бороды, стоящей вплотную к одной из стен  гаража, я обнаружил скопление кое-какой мебели, которая отгораживала, чисто символически конечно, женскую половину закутка от остального пространства. Точнее сказать она отгораживала не половину, а угол, в котором спали и жили наши женщины. Задней стеной к раскладушке и к входу в закуток стояла невысокая тумбочка, а дальше, ближе  под прямым углом к стене закутка стоял высокий старый сервант, также без ножек и точно так же обращенный задней стенкой внутрь закутка, а значит лицевой стороной в женский угол. Таким образом, раскладушка  Бороды стояла в импровизированной комнате, задней  стеной которой была задняя стенка серванта, с одной стороны она была отгорожена невысокой тумбочкой, а с другой стороны большим фанерным листом, поставленным вплотную к бетонной стене закутка. От входа передней части гаража, где спал я, и Мухомор раскладушка частично была защищена бочкой-печкой, стоящей по центру закутка.
 Так вот, осмотрев все эти конструкции, я заметил, что цементный пол, который  покрывал закуток обрывался возле стены, где стояла раскладушка Бороды. Сантиметров двадцать вдоль стены в этом месте была просто утрамбованная временем и ногами земля. Я раздумывал недолго и, выбрав тот момент, о котором я говорил ранее, сделал то, о чем давно уже думал. Я сделал тайник.
 Между бетонной стеной и неплотно прилегающего  к ней торцом серванта я вырыл не глубокую, сантиметров тридцать, яму и поместил туда пистолет, запасной паспорт, мобильный телефон, который давно уже не включал, зарядное устройство к нему, и еще кое-какие мелочи, которые были мне дороги. И только когда зарыл все это и заровнял, задумался о том, что мне нужно было сделать это с самого начала, но почему-то я не сделал этого. Кроме того я думал и осенью и зимой  о том, что все это можно вообще выкинуть чтобы в случае ареста это не стало против меня лишними уликами. Но почему-то постоянно медлил, наверное, считая, что если меня задержит милиция, все это будет уже неважно по сравнению с тем, что мне могут предъявить за события в квартире Сидора. Но теперь, когда это мне казалось уже не таким неизбежным, необходимо было принять эти меры предосторожности. Тем более что я собирался на свое «рабочее место», а значит, должен  был покидать закуток надолго.
 После этого я еще раздумывал и медлил несколько дней, но  мне удалось пересилить свой страх так недавно еще мучающий меня чуть ли не ежедневно, и одним из погожих майских дней я отправился. И сразу по прибытии на  свое «рабочее место» я вынужден был вступить в диалог с какой-то молоденькой чернявой женщиной в огромном количестве юбок, внешне напоминающую цыганку, с младенцем на руках, и попытался объяснить ей, что место это мое и сидеть ей здесь нельзя. Женщина сидела прямо на краю тротуара, на куске картона, что-то лопотала на непонятном мне языке, и уходить  не собиралась, как я понял по ее жестам и виду. Я был в некоторой растерянности, но помощь ко мне подошла неожиданно и быстро. Это был дворник из рядом расположенной  аптеки, которого я помнил еще с осени.
- А ну, пошла  - с ходу заорал он, и замахнулся на женщину веником на длинном черенке. – Иди прочь, нечисть – орал он грозно и топал ногами на женщину как на злую собаку.  И это подействовало.
 Женщина продолжала что-то возмущенно говорить, но поднялась с асфальта и, прижимая ребенка,  стала удаляться в сторону площади Васнецова.
- Резковато ты с ней – смущенно сказал я дворнику.
- А с ними по-другому нельзя – все еще грозным голосом ответил он, и вдруг протянул мне руку – Здорово! Давно тебя не было. Зиму пережидал?
- Да, зимой сидеть холодно, и бестолково. Подают мало, а заболеть можно
серьезно.
- А я твой ящик пластмассовый припрятал – все также серьезно сказал старик
- Занес к себе в бытовку, когда у нас тут в апреле субботник был. Еще тогда подумал, что можешь вернуться.
     Я  был   удивлен и благодарен ему, и  попытался  это выразить словами, но
 дворник, не дослушав меня, сказал что пойдет, принесет ящик.
   И вот я опять сижу, как и в прежние времена на своем месте, на том же пластмассовом ящике, и в мою тарелку опять падают монеты и изредка  скомканные бумажки денег. И опять мимо меня идет поток людей, и дети плачут или смеются, возвращаясь от зубного врача, и днем веселится молодежь, и пожилые люди спешат куда-то, а вечером народ потоком идет с работы, а когда начинает смеркаться возле «Айболита» начинают толпиться люди, мучающиеся от зубной боли. Опять все так же, как и было полгода назад, будто бы ничего и не было за это время: ни Барона, ни Сидора, ни кровавых подтеков  под ногами, ни до жути одинокой и тоскливой зимы, ни сумасшедших мыслей, ни несбыточных мечтаний и не страха и порожденных им воспоминаний.
 Правда, кое-что изменилось.  Теперь у меня появился не только собеседник, но и еще один новый товарищ, тот самый дворник. Мы наконец-то познакомились, его звали Павел Васильевич. В течение всего дня Павел Васильевич несколько раз подходил ко мне, когда у него выдавалась свободная минута, или когда он сам хотел отдохнуть. В такие минуты  он курил и стоял рядом со мной спокойно так, будто стоит и разговаривает не с оборванным нищим, а с обыкновенным человеком, которого случайно встретил  среди шумной улицы. Кроме того, у меня появилась еще одна конкурентка. Видел я ее лишь издали, но слышал почти каждый день. Павел Васильевич рассказал мне, что в двухстах метрах от меня, возле входа в магазин «Салют» и прямо напротив базарчика, моего «хлебного места», появилась слепая старуха, которая пела песни советских лет и русские народные, и аккомпанировала  себе на баяне. Приводил ее видимо ее сын, такой же неухоженный и грязный, как и она, по виду алкоголик. В перерывах между песнями старуха пила с ним пиво, и Павел Васильевич намекал мне, что с ними «тоже надо разобраться». Но я попросил его   оставить их в покое, они были мне не конкуренты, выступали  «в другом жанре», а кроме того были хоть и слышны, но занимали свою территорию.
 В один из летних вечеров я как-то увидел приближающийся милицейский патруль из двух пеших сержантов, и сердце мое на минуту застучало сильнее, и пропустило несколько ударов. Но, слава Богу, это были не те ребята, с которыми я разговаривал в прошлом году, а кроме того в это вечер они прошли мимо, только покосились на меня недобро. Но через несколько дней, тоже  вечером они подошли именно ко мне.
    К тому времени я успел уже подумать о том, что они обязательно должны
подойти и  поэтому  был  готов к  этому и даже  продумал,  что и  как  буду
отвечать на их вопросы. Я, сразу же, не дожидаясь подробного расспроса, рассказал им историю о том, что последняя сожительница, с которой я жил умерла, а ее дети выгнали меня  из ее квартиры, и документы и даже вещи, которые принадлежали мне они мне не дали взять, теперь живу в подвале.   Еще добавил, что всю жизнь отработал на заводе, воспользовавшись рассказом и подробностями биографии Мухомора, а так же вставил и свою, что воевал в Чечне и имею награды. Уточнять где получил увечье, не стал, подумал, что сами не спросят, а могут подумать, что по ранению. Так все и получилось. Они вначале что-то спрашивали, но потом больше слушали.
- Чем докажешь? – с чуть заметным акцентом спросил один из них смуглый и чернявый.
- Да, в том-то и дело, что нечем! – с наигранной горечью ответил я. – Могу назвать адрес дома и квартиры где жил, могу назвать номер части в которой служил, номер ордена, могу назвать командира Красноярского ОМОНа, с которым воевали рядом. Вот еще могу показать искалеченную ногу, если знаешь, как выглядят взрывные раны, то узнаешь.
- Это ты врачам покажешь – без всяких эмоций прервал меня второй,   мордастый,  белолицый «русак», которого я окрестил про себя так сразу за румяное по бабски круглое  лицо, и светлые волосы.
-А Ваш ОМОН тогда тоже в тех местах стоял, можете спросить – незаметно выдал я свой главный козырь, но он подействовал мало.
- Паспорт давай! – строго сказал «русак».
У меня внутри все оборвалось, но я полез во внутренний карман. Не давать паспорт было еще более опасно, тогда могут забрать,  как  они выражаются «до выяснения», а так еще оставалась надежда.
- Так ты еще и прописан в другой области – удивленно протянул чернявый, листая мой «запасной» паспорт.
- Дак, где ж я пропишусь – опять стараясь подражать Мухомору, заговорил я – Жена была так, не расписывались, жили не долго, года три. Разве бы она меня прописала, если своих детей трое…
- Все понятно – перебил меня «русак», и я понял, что дело плохо.
- А еще можете  про меня у дворника спросить, что из аптеки. Он тут за газонами ухаживает – схватился я торопливо за последнюю надежду.
- У дяди Паши? – неподдельно удивился «русак».
- У Павла Васильевича – торжествующе уточнил я.
 «Русак» задумался и обернулся к «чернявому». Тот еле заметно пожал плечами, мол, решай сам.
- А ты что теперь каждый день здесь будешь сидеть? – так же задумчиво спросил «русак».
- Так я и прошлый год здесь сидел – обрадовано заговорил я – И тогда же мы
с Павлом Васильевичем подружились.
        В это время «русак» поднес паспорт близко к своему лицу так, что мне
 показалось, что он его нюхает.
- Хорошо! – вдруг резко сказал он, и протянул мне мой паспорт. – Однако у тебя еще инвалидность должна быть. Пенсионная книжка есть?
- Так я же говорю – упавшим голосом начал я опять – все документы, орден, все, что было в квартире осталось, а они меня туда, как она умерла, больше не пускают…
 Милиционеры, не дослушав меня, резко повернулись и пошли дальше.
 «Слава Богу! – с облегчением подумал я – Все обошлось, и как всегда опять случайность помогла мне. Нет! Не случайность!? Бог помог!  И я теперь верю в это. Только немного еще смущаюсь перед самим собой. И мысли о том, что вера в Бога приходит как на войне только в случаях опасности опять не дают мне покоя. Неужели же чтобы поверить в Бога нужно обязательно стать калекой или терпеть какие-то другие удары судьбы?  Если Бог есть, то это не должно быть таким. Человек должен верить в Бога и в горе и в радости, иначе это ставит под сомнение саму веру.  Но с другой стороны, может быть, именно в такие моменты понимаешь, насколько вера нужна тебе самому, и в горе и в радости. А раз она нужна тебе, то не может быть такого чтобы не было того во что ты веришь. Вера не допускает сомнений, или же она рождается на основании сомнений?» «И какой же вывод? – спросил я как-то у отца Валентина. И он ответил мне: «Для каждого он должен быть свой». Значит, решать все же мне. Вера моя, и кроме меня самого никто не подскажет мне как с ней быть».
 Однако уже вечерело, пора было идти в закуток. И я, посчитав свой сегодняшний день удачным, быстро сгреб из тарелки кучку мелочи, подхватил костыль и заковылял в сторону базарчика. Я решил зайти  туда, где не был уже полгода. Возможно, что меня не забыли там?
   Один из первых июньских вечеров  будто бы и не собирался заканчиваться. Улица была полна народу. Появилось много молодежи. Парни ходили шумными компаниями, девушки - в основном по двое или по трое. Были и смешанные шумные и веселые компании. Молодые семьи шествовали с разноцветными колясками, в которых голосили или молча, высовывались мордашки карапузов, или же  шли с уже более взрослыми детьми, ведя их за руку, уже выросших и окрепших за зиму. После долгой зимы и вынужденной запертости в квартирах люди спешили на воздух, на улицы и площади города. Отовсюду слышались бойкие разговоры, взрывы молодого смеха, дурашливые выкрики, гомон суетящейся во дворах детворы. Автомобили сновали  мимо по рядом идущей дороге, сигналили друг другу или пешеходам, из открытых окон  домов и из открытых дверей маленьких магазинчиков и даже парикмахерской доносились, перебивая одна другую мелодии каких-то песен. Все вокруг были оживлены, веселы и улыбчивы.
      Торговки на базарчике узнали меня не сразу. Базарчик был полон народу.
Люди  покупали  семечки,  фрукты и овощи,  возле  кондитерской  продукции
 Фаи выстроилась большая шумная очередь. Вели  еще торговлю  и торговки трикотажем и другими вещами, и не были закрыты приткнувшиеся вплотную к базарчику маленькие ларьки мясокомбината и других колбасных цехов.  Пройдя половину базарчика, я заметил возвышающуюся ярко-желтую остроконечную крышу нового ларька, который расположился возле дальнего входа в базарный ряд, и появился видимо совсем недавно.
-Эх! Прикол, ты что ли? – услышал я удивленный выкрик Людки. Возле ее товара, соленой рыбной продукции, было пустынно. Я уже знал, что лето для нее «мертвый сезон», до тех пор, пока ей не начнут привозить свежую рыбу.
- Здрасте – сказал я вежливо издали. Она заулыбалась мне вставными золотыми коронками передних зубов и замахала рукой, мол, подходи. Я обрадованный, что не забыт все-таки, радостно заковылял к ее прилавку, и не дошел буквально двух шагов. На меня, чуть не сбив с ног, с разбега натолкнулась спешившая Фая. Она схватила меня за плечи и глядела мне в глаза как-то тревожно и испуганно и в тоже время улыбалась, но грустно и удивленно.
- А мы уже думали ты или уехал куда или… - сказала она быстро, своим, не передаваемым татарским говором, и добавила что-то по- своему.
- Мы-то тебя уже похоронили, честно говоря. Слышь? – громко и радостно обратилась из-за своего прилавка Людка – Думали, что ты вместе с Сидором на «Майке» уже.
 Припоминая выражения своего детства, я понял, что Людка  имеет в виду общегородское кладбище в старой его половине, в поселке Первомайка. Фая с досадой и даже с каким-то суеверным испугом махнула на нее рукой и сказала что-то громко по-татарски, в ответ на  что,  Людка громко засмеялась.
- Говорит, чтобы я смерть не кликала – перевела она для меня.
«Ну, конечно, наслышаны, как и все кто, здесь живет про этот случай» - спокойно подумал я, а вслух ответил бодро.
- Бог миловал. Без меня обошлось.
- И слава Аллаху! – затараторила Фая, и потянула меня за плечо к своему прилавку – Пойдем…
- Иди, иди, жених – подморгнула мне Людка – Я тоже сейчас подойду.
    В этот вечер я возвращался в закуток нагруженный целым пакетом продуктов. Я был пьян от счастья, водки, расспросов и неподдельного сочувствия этих удивительных, простых женщин.
 Людка подошла к прилавку  Фаи уже с бутылкой водки и с порезанной на куски копченной аппетитно пахнущей скумбрией. Фая выспрашивала меня, где я пропадал столько времени, и что со мной было, а Людка, молча, сдвигала на Фаином прилавке  все, что ей казалось лишним в сторону, и организовывала что-то вроде стола на скорую руку. В это время к Фаиному прилавку подходили другие женщины, здоровались или хлопали меня по спине, смеялись или вытирали набежавшую слезу. Толстая тетка, торгующая яйцами, уже помогала Людке «накрывать на стол», и говорила безумолку, рассказывая  ей о своей внучке, которую оставила охранять товар и выручку.
 Подошла кореянка Майя, как ее все звали, которая торговала картофелем и другими фруктами,  и стояла рядом со мной как восточное изваяние, молча, только загадочно и грустно улыбаясь.
- Ах, жаль! Равиль уехал непроданный товар отвозить домой. Только что уехал – сокрушалась Фая.
- Да ладно тебе! – перебила ее Людка и сунула мне в руку пластиковый прозрачный стаканчик с водкой – Давайте бабы выпьем, чтобы жилось веселей. Будь здоров, Прикол!
 После шумных расспросов, пересказов того что случилось в квартире Сидора, и вкусной закуски из  соленой рыбы, вареной картошки и соленых огурцов из открытой консервированной банки, водку допили. Людка, разлившая всем по не многу остатки водки, обняла за плечи толстую лоточницу торгующую яйцами  и, смотря на меня хитро, прищурилась.
- Эх! Взяла бы я тебя Прикол в оборот, если бы постарше была. Ты бы у меня как министр был, при костюме и галстуке. Тебе кстати тот костюмчик, что на тебе те козлы разодрали,  даже такой потрепанный очень шел, будто ты в нем родился. Но, не возьму, видать  не судьба!
- А чего так? – пьяно, с издевкой  спросила толстая лоточница.
- А то, что приходится с всякими кобелями путаться. А у них из всех достоинств только то, что между ног болтается…
- Ну, что ты говоришь  - возмутилась Фая.
- А! – махнула рукой Людка  - Прикол свой человек, он не мазурики эти. Он человек! Он все понимает!
 Я тяжело и устало ковылял через спальный район, нагруженный продуктами, которые мне насовали женщины. И хотя я отказывался и даже сопротивлялся, уверяя, что мне не съесть столько и за месяц, но они разошлись не на шутку и надавали мне столько, что мне пришлось категорически  отказаться от большей части  подарков. Я думал в тот момент, что позднее эти не слишком богатые люди просто могут пожалеть о том, что сделали в порыве расточительности, а потом мне действительно не нужно было столько скоропортящихся продуктов. Я сказал им об этом и попросил если можно дать лапшу быстрого приготовления и консервы, именно то, что может храниться долго. Людка, соображающая быстрее всех, быстро сгребла пироженные  и  соленую рыбу и  яйца, оставив только овощи принесенные  Майей, и пошла с этим добром к  Марине, которая торговала кетчупами, маянезом, консервами, чаем,  китайской лапшой и вообще всем товаром в упаковках и скоро вернулась вместе с ней.
  - А я там, в конце рынка вижу, бабы наши гуляют, думала у кого день рожденье –  вместо  приветствия  начала  она,  и  только  после  этого   поздо-
-ровалась со мной,  по-мужски пожав руку.
 Женщины загалдели между собой и тут же при мне осуществили бартер, в результате  которого я получил те продукты, которые хотел.
 Я был в этот вечер по-настоящему счастлив, как не был уже давно, если не считать нашего первого  купания и снятия бород возле Елшанки, но там я был счастлив по-другому. Сегодня же я был счастлив и пьян от внимания людей, от их доброты, от того что мое одиночество не так глубоко на самом деле как я его себе представлял. Мне были рады, меня помнили, мне дарили подарки, меня обласкали словами и одарили вниманием, которого я не видел уже год. С тех самых пор как простился на вокзале с Ефимом и Семеном – кузнецом.
 Я шел медленно и размышлял о том, что в ближайшее время мне нужно обязательно сходить во двор своего детства, как я и собирался зимой. Я не ошибся, люди, которые жили в моем дворе, все еще жили в этом городе, и они должны были быть такими же, как эти женщины, с которыми я только что расстался. Люди в моем дворе были теми же самыми, такими как я и помнил их, и значит, я мог быть уверен, что меня узнают, и поймут, и встретят тепло. И  возможно с ними можно будет поговорить о чем-то вроде работы или даже жилья, хотя бы временного. Я думал о том, что видел людей одетых совсем не лучше меня, которые работали дворниками в детских садах, слесарями в  крупной бойлерной, которая была как раз на пути от закутка к моему «рабочему месту». У этой бойлерной стояла скамейка, и я часто видел там курящих мужиков в рабочих спецовках, многие из которых были уже довольно пожилыми, даже старше чем Павел Васильевич.  Если бы кто-то из знакомых мне людей помог бы мне устроиться на работу вроде этой, то возможно, я смог бы и сам со временем решить вопрос с жильем, а возможно, что люди из моего двора помогли бы мне и с этим тоже.
 Я вошел в «треугольник», когда уже темнело, и вначале остановился возле гаражного блока. Пока еще было время, я переложил часть лапши и консервов в свою заплечную сумку, в запас. Все что осталось, я предполагал отдать на «общий стол», тем самым поддержав свой авторитет лидера, который  последнее время моего бездействия как-то сам по себе стал потухать.
  От находящегося сразу за трубой теплотрассы палисадника церкви «Свидетелей Иеговы» сильно, по-весеннему потянуло запахом цветущей черемухи. И я опять подумал о дворе своем дворе и детстве, которое ушло безвозвратно. Подумал уже без грусти, без напряжения и тоски.
 «Все будет хорошо – подумалось мне тогда – Все будет еще хорошо!».
И я тогда даже подумать не мог, что все мои надежды и планы разобьет как обычно глупый, трагический и опять такой не своевременный случай. Случай, предвидеть который было просто невозможно.
    Через несколько дней, одним обыкновенным июньским утром, когда я, как
 уже приучил себя за эти дни, брился опасной бритвой Мухомора на берегу Елшанки, ко мне подошел сзади кто-то, кого я вначале принял за одного из обитателей закутка.
- Ты что ли Прикол будешь? – спросил меня хриплый незнакомый голос, который заставил меня оглянуться. В двух шагах от меня стоял незнакомый мужчина довольно высокого роста, одетый в старую затертую фланелевую рубашку с засученными рукавами и мятые затертые до прозрачности брюки.
 Я обратил внимание на его лицо, на котором был чуть виден тонкий длинный шрам, пересекающий правую щеку. Темная кожа лица была явно не здоровой так, как такой загар пришелец получить еще не мог, лето только начиналось. На его маленькой  коротко остриженной голове, сидела серая фуражка, короткий козырек которой сдвинутый низко на глаза  закрывал почти половину лица.
- Есть вопросы – настороженно спросил я и повернулся к нему всем телом, однако продолжая сидеть.
Мужчина метнул взгляд острых глаз по зажатой в моей руке опасной бритве и нерешительно затоптался на месте. Его руки, до этого беспечно засунутые глубоко в карманы брюк, сразу  «появились на свет», и стали мять край фланелевой рубашки.
- Ну? – жестко подстегнул я его вопросом, почувствовав его нерешительность.
- Тебе привет от Кренделя – наконец-то выдавил он из себя слова.
- Не знаю такого! Дальше! – отрезал я его предполагаемые дальнейшие слова.
- А он у нас теперь вместо Барона – пояснил мужчина, переминаясь с ноги на ногу – Крендель просил передать, что этот шалман был местом Барона и люди в нем тоже были его, поэтому он предлагает встретиться и обсудить…
- Вот что – перебил я его – Передай своему Кренделю, что разговора не будет.
- Ага – оскалился подобием улыбки мужчина, показывая прокуренные до черноты зубы – А если Крендель тебя в ментуху сдаст? Сам знаешь за что.
Я почувствовал, как кровь ударила в лицо, и заговорил уже зло, не контролируя свои слова.
- Ну, тогда скажи, что я в ментухе сдам всю вашу гадючью нору в Рукодельнице, и еще укажу ментам, где Барон зарывал трупы.  А уж причастна к этим трупам ваша сегодняшняя компания или нет, это вы будете ментам объяснять. Но мне кажется, что повесить все эти трупы они захотят на вас.  Смысла им вешать все это на покойника нет так, что крутить вас будут вместе со мной, а сидеть будем в соседних камерах. Понял?
  - Понял – опасливо протянул мужчина и стал медленно,  задом отступать   назад и в сторону, пятясь по тропинке, идущей вдоль реки, к железнодорожному мосту.
- Давай, давай! – поторопил я его и увидел, что он повернулся спиной и скрылся под мостом на пешеходном мостике.
 Сердце мое колотилось, и только когда он скрылся, я заметил, что разговаривая с ним все это время, жестикулировал зажатой в руке бритвой. Мне стало смешно, и я нервно и громко засмеялся над собой и над его глупым страхом.
- Ты чего это? – спросил Мухомор, появившийся неожиданно из зарослей травы на узкой тропинке, ведущей от закутка.
- Да вот – кивнул я головой в сторону моста – Человек приходил от какого-то Кренделя. Метит этот крендель в новые «Бароны». Феодальные разборки…
- Это что же – взволнованно перебил меня Мухомор - опять нам нового Барона на шею?
- Да, шуганул я его, успокойся – заверил я Мухомора, и опять засмеялся – Он и так тут стоял, трясся, все косился на твою бритву у меня в руках. Видимо пуганый! А пришел меня пугать, что Крендель меня выдаст милиции как убийцу Барона.
- А чего ты ему сказал?
- Да так, проявил фантазию и смекалку. Детективы надо читать, помогает!
- Вернуться они? А? – спросил взволнованно Мухомор, пропустив мои последние слова мимо ушей.
- Поглядим – задумавшись над его предположением, ответил я – Я тут еще подумаю, как их встретить если что.
- Ты уж покумекай, Прикол – торопливо заговорил Мухомор с радостью – Ты Прикол голова! Ты придумай, как нам от них отвязаться. А?
- Давай я тебя побрею – вдруг с готовностью шагнул ко мне Мухомор.
- Не надо – прикрикнул я на него – У тебя вон руки трясутся. Успокойся, мне испуганные с трясущимися руками не нужны. Мне помощник может понадобиться, смелый и решительный. А ты? Чего ты испугался-то? Страшнее чем было, не будет!
Мухомор поник головой и  сел рядом уже более спокойный, но все еще испуганный и нахохленный. Может быть, ему не понравились мои слова? Ничего переживет, но хоть прейдет в себя.
- Ты вот что – сказал я, подумав немного, Мухомору – не говори никому про этот визит пока. Не надо людей беспокоить. Ладно?
- Да понятно – сразу согласился Мухомор – Чего народ баламутить раньше времени.
 Он встал и пошел к закутку какой-то понурый и жалкий, а я подумал о том, что все повторяется снова. Опять могут нагрянуть какие-то люди, и люди эти явно не будут лучше, чем Федор и Коля, которых привел с собой Барон в квартиру Сидора. А это значит, что драма может повториться. И опять могут погибнуть люди, те, что находятся рядом со мной или даже я сам. Но пронзительное чувство безысходности, которое я испытывал прямо перед развязкой в квартире Сидора опять зазвучало во мне как зов далекой и неотвратимой трубы рока. Опять обстоятельства были против меня. Но моя задача была в том, чтобы предотвратить то, что случилось в квартире Сидора. Чтобы все, что случилось там, не повторилось заново. Нужно было придумать что-то, чтобы не допустить больше ни одной смерти, да и самому больше не опуститься в кровавое месиво разборок. Но что я мог придумать?
  Захотелось броситься в закуток и уйти сейчас же туда, куда давно собирался. Лето уже началось. Двор детства опять неодолимо поманил меня  своей сказочной беззаботностью, дымом аромата запоздалой черемухи, запахом нагретого за день асфальта, сухим и терпким запахом пыльных тенистых подъездов, а в них мутным светом пыльных стекол меж деревянных рам  подъездных окон.
 Уходить теперь было нельзя!
 Эта мысль проткнула мне грудь тоскливо и  до боли ясно, возвращая к реальности. Я с закипающей злобой на себя на этот мир, на Кренделя, на все эти чертовые условия и обстоятельства думал о том, что  события,  начавшиеся в прошлой жизни, продолжают преследовать  меня и в этой.       С какой-то непонятной мне  настойчивостью, они  закругляют   каждый отрезок моей жизни, замыкая его в определенный круг, когда начало событий становится их концом и  наоборот.
«И все же нужно уходить – стучало у меня в висках – Нужно уходить немедленно, иначе я никогда не вырвусь из этого порочного круга событий, которые затягивают тебя помимо твоей воли. Господи! Неужели же Ефим прав, неужели же на все только твоя воля и моя воля ничего не значит?»
 И уже понимая, что не смогу уйти сейчас, я пытался обратиться к Богу и найти ответ на вопрос правильно ли я поступаю. Я знал, что не уйду просто потому, что никогда так не делал. Просто  потому, что наделал уже много чего и не могу прибавлять к этому еще и позорное бегство. Просто потому, что не смогу быть спокоен, где бы я ни был,  и буду всегда думать, что бросил этих беспомощных  людей на произвол судьбы. Бросил после того как взял за них какую-то ответственность, даже если это мне только кажется. Уйти, значило сбежать и оставить их в опасности, оставить их во власти нового «Барона»,   в сущности, просто предать их.
 Но с другой стороны, кто они мне эти люди? Чем я обязан им? Да и что им эта опасность? Они снова приспособятся  к новому «Дракону», и будут «жить, не тужить». Нет им большой разницы этот «Дракон» или другой.
 Был Барон, стал Прикол, придет  какой-то Крендель! И что? Для них  мало, что измениться. Будут слушать команды другого или других «Баронов». Кнопу с Лариской обложат оброком или вообще возьмут в другой оборот. Мухомор будет гонять Бороду и Очкарика и тоже делать то, что скажут.
Нет! Эти мысли помогали мало. Может быть, им  самим действительно будет все равно, или станет все равно через какое-то время. Но каково будет мне?
Вот в чем вопрос!
 От мысли, что я теперь надолго привязан к этому месту я со злостью кинул осколок зеркала в речку. Он булькнул о поверхность и сверкнул  солнечным зайчиком напоследок, прежде чем скрыться в мутной воде.
- Прикол! – раздался издали голос Мухомора.
- Чего тебе? – зло ответил я.
- Ты если что нужно говори - торопливо зачастил словами невидимый Мухомор – Мы все сделаем, что ты скажешь. Ты только придумай что-нибудь ладно?
- Ладно! – крикнул я, не оборачиваясь – Я зеркало твое утопил, Мухомор.
- Я достану – тут же с готовностью заверил Мухомор – Я достану новое, еще лучше.
 Может быть, я еще долго ломал бы голову и переживал бы над тем, что нам предстояло, и сокрушался бы об отсрочке своей мечты, но новое событие затмило собой все предыдущее.
 Через несколько дней, когда   и я и Мухомор уже успокоились по поводу визита гостей из Рукодельницы, и решили пока ничего не предпринимать. Когда мы с ним обговорили создавшееся положение и пришли к выводу, что нам ничего не остается как ждать  конкретного хода от обитателей «Рукодельницы», а пока только быть настороже. Именно  в это время произошло событие, зачеркнувшее все, что было связано с нашими опасениями по этому поводу.
  Как-то ранним жарким утром Мухомор разбудил меня раньше обычного, раньше, чем я привык вставать последнее время.
- Пойдем мыться – сказал Мухомор, толкая меня в плечо.
Процедуры купания в грязной речушке происходили у нас периодически, и затевал их в основном Мухомор, а участвовали только мы да еще Борода. Очкарик почему-то воды боялся, и Мухомор, чтобы от него в закутке не воняло, иногда силком тащил его угрозами и пинками в речку и заталкивал туда вместе с одеждой. На это у него уходило все утро и много сил, поэтому делал он это пока только один раз, но обещал, что будет устраивать ему «помойку», как он выражался  не реже раза в месяц.
 Наше купание Мухомор тоже называл «помойкой», и говорил, что с одной помойки всегда не грех перейти к другой. Это он так шутил игрой слов, и в этом опять поражал меня своей непосредственностью и острым юмором для человека, живущего такой жизнью. В основном наши купания происходили после того, как они с Бородой напивались  накануне «до чертиков», как говорил сам Мухомор.
 Позевывая и ковыляя вслед своим сожителям к берегу реки, я вспоминал, что вчера они уже спали, когда я вернулся «с работы». Они усердно храпели, и даже сквозь разнообразные запахи закутка я чувствовал, как от них несет перегаром. Тогда я подумал, что день у них, очевидно, удался, сдали много металла, или удалось что-то продать, что нашли возле мусорных баков.
 Когда я доковылял до речки,  над ней висел легкий утренний туман и слышались плеск и уханье Бороды, который уже плескался на мелководье. Мухомор в одной  накинутой на голое тело матерчатой куртке от спецовки, которую он носил вместо пиджака, жался на утренней прохладе возле берега и не решался ступить в воду. Может быть, поджидал меня.
- Ничего ему нипочем – радостно, хриплым с перепоя голосом, обратился ко мне Мухомор, имея в виду своего собутыльника и приятеля.
- Здоров как все сумасшедшие – зевнув, автоматически ответил я.
-Он не сумасшедший – даже вроде как обиделся за приятеля Мухомор – Я тебе говорил, он просто немой.
- Ладно, не сумасшедший, значит нормальный. Полезли что ли? Где мыло?
Мы как обычно перебрались на остатки железобетонной плиты посредине речки и мылись с Мухомором, упорно оттирая с себя грязь. Мы мылили друг друга и на мелководье даже несколько раз погрузились  с головой, чтобы до конца смыть с  волос головы липкое хозяйственное мыло, которое ни как не хотело до конца смываться. Когда я чистый и уставший сел на остатках плиты чтобы отдышаться, то Бороды уже не было ни видно ни слышно.
- Где твой приятель-то? – спросил я у Мухомора потому, что привык, что Борода всегда купается до последнего, пока Мухомор не станет его звать.
 - А! – махнул рукой Мухомор – Наверное, на берег повыше пошел, да и лежит, загорает.
- И нам пора погреться, а то зуб на зуб не попадает – предложил я.
В это время, как всегда неожиданно, у нас над головами на мосту загрохотал проходящий железнодорожный состав, и под мостом все начало трястись от грохота и движения тяжелых вагонов. Тряслись металлические балки моста, опоры моста, пешеходный мостик, а так же мы сами и даже воздух вокруг нас. Я зажал уши руками и ждал когда пройдет состав, а Мухомор громко смеялся и что-то пытался кричать мне.
 Когда через несколько минут состав прошел, и грохот последнего вагона стал удаляться, я увидел как Мухомор быстро и суетливо полез через речку на берег.
- Ты чего? – удивился я, и кричал громко, еще не привыкнув к наступившей опять тишине.
- Борода не скакал – взволнованно крикнул в ответ Мухомор и побежал по берегу к закутку.
 Я понял его. Борода действительно, всегда, и когда мы купались, и просто оказавшись рядом с железнодорожной насыпью, радостно прыгал и сопровождал каждый проходящий мимо состав криками восторга или радости. Это было привычным делом и, не увидев в этот раз скачущего неподалеку приятеля, Мухомор почему-то забеспокоился.
Позже вспоминая эти события, я думал о том, что Мухомор тогда скорее почувствовал, чем понял, что произошло несчастье.
 Пока я выбирался из реки без помощи Мухомора, пока натягивал на мокрое тело свою одежду, а потом, подхватив костыль, поднимался по осыпающейся щебенке берега к закутку, Мухомор скрылся и не подавал никаких знаков. Тишина тоже придала мне какое-то нехорошее предчувствие. Я торопился и увидел  Мухомора еще издали, в двух шагах от входа в закуток, в зарослях высокой травы. Он сидел  прямо в траве, и я увидел вначале его сгорбленные голые плечи, и вздернутую вверх голову, будто бы он пытался рассмотреть что-то в голубом,  без единого облачка, небе. Но, невольно проследив  за его взглядом, я понял, что он упирается в закрывающую небо огромную трубу теплотрассы.
- Ты чего? – подходя, спросил я, чувствуя уже что-то неладное.
Мухомор оглянулся, и я увидел его остановившиеся  жутко тоскливые глаза, а потом он улыбнулся мне виновато и выдавил из себя с трудом: «Борода!».
И тут же я увидел в траве у его ног распростертое голое тело. Борода лежал на спине, широко раскинув руки и его всегда мягкая, редковолосая борода торчала вверх колючий щетинистый куст. По синим, проявляющимся по всему телу пятнам я понял, что он мертв уже давно, не менее чем полчаса. И первое что мне пришло в голову это конечно, Крендель, его люди и убийство.
- Кто его? – осторожно оглядываясь, спросил я.
- Умер – выдохнул печально Мухомор, а потом, помолчав, добавил – Он уже пожилой был. Точно не знаю, но лет под семьдесят,  если не больше.
 Я вздохнул с облегчением, но потом еще раз взглянув  на сгорбленные плечи Мухомора, на его искаженное неподдельным горем лицо, проглотил подкативший к горлу комок и опустился рядом на траву, стараясь не глядеть на труп.
- Он выглядел таким здоровым – сказал я пораженный случившимся – Мне всегда казалось он здоровее нас всех.
- Легкая ему смерть досталась – тихо ответил Мухомор – Он не мучался, а это лучше всего. Бог не всем легкую смерть дает, но он заслужил. Похоронить бы его надо.
- И где же? – удивился я.
- А прямо здесь, рядом где-нибудь…
- Могилу не сделаешь – сказал я осторожно – А сделаешь, привлечешь внимание людей, а потом и менты рано или поздно узнают.
 Я вспомнил разговор с посланником от Кренделя и про свои фантазии о зарытых Бароном трупах вблизи «Рукодельницы», про которые я сымпровизировал, чтобы напугать его. И что тогда на меня нашла такая фантазия? Кто меня за язык тянул? Получалось, что угадал я не про Барона, а про себя самого.   
       Странное дело, когда мы говорим, не задумываясь, то иногда, то, что мы
 придумываем или приукрашиваем в своих речах сбывается.      А  когда мы   пытаемся предугадать или просчитать  какие-то  стечения  событий или обстоятельств, то это всегда оказывается бессмысленным. Видимо обыкновенный человек не может предвидеть будущее даже на одну минуту вперед, не говоря уже о большем. Но где-то на подсознательном уровне все мы как-то связаны со своим будущим  своими фантазиями, мечтами и своими представлениями об этом мире. Представлениями о своем собственном мире, который существует лишь у нас внутри, и которого на самом деле, может быть, и нет для других, но он  должен  быть, а значит, когда мы этого очень хотим, он возникает или дает о себе знать, неожиданно отображаясь в реальности.
- Так что же делать? – Мухомор со страхом смотрел на меня.
- Одеть его надо – отвернувшись, чтобы не смотреть ему в глаза ответил я – А потом отнесете его ночью с Очкариком  к дороге. Там его заметят и заберут.
- Ты что? – визгливо вскрикнул Мухомор.
- А то! – резко перебил я его – Так зароем его как собаку, а так похоронят как безродного. Будет общая могила и столбик с номерком на кладбище. Что лучше?
 Мухомор поник головой после моих слов и сказал уже спокойно.
- Да, наплевать! Главное, что он не мучался. А могила пусть будет конечно, хоть где-нибудь. А тем более на кладбище…

                Глава 25.
  Нас всех ожидал конец, похожий на смерть Бороды. Не знаю, думал ли об этом  кто-либо из обитателей закутка, но на меня эта смерть произвела большее впечатление, чем я сам мог представить себе с самого начала.
  «Будешь пить, умрешь как собака под забором» - как-то сказала моя мама. Это было в дни моей беззаботной юности, утром, на следующий день после того как накануне ночью друзья впервые привели меня домой в невменяемом состоянии от выпитого вина. Тогда мне было лет семнадцать или чуть меньше.
 Вспоминая те, мамины слова мне не хотелось верить, что я «умру как собака под забором», но другого исхода для себя я теперь уже не видел. Мой конец не представлялся мне по-другому, чем тот, который произошел у меня на глазах. И это открытие было неприятным для меня.
 Когда-то  давно мне приходили мысли о смерти так же реально и неотступно как в день смерти Бороды. Это было на Кавказе, где выстрелы и взрывы, и трупы солдат и офицеров были делом не редким. Но тогда все мы все кто воевал там, были очень молоды и мысли  о том, как нас похоронят, ни у кого не возникало. Мы старались не думать об этом, все надеялись выжить, а потом  в случае смерти все мы знали, что и нас ждет.
  Я старался убедить себя, что на Кавказе мог бы оказаться в положении в тысячу раз  худшем, чем Борода. Я мог бы сорваться со скалы во время долгих переходов в горах, мог бы сгореть в БМПшке, или хуже того попасть в плен. И тогда мой труп просто валялся бы на берегу горной реки или на дне глубокого ущелья, в лучшем случае был бы завален камнями где-то вдали от родины, и ни одна живая душа не вспомнила бы, где это место находится. А матери прислали бы в закрытом цинковом гробу много земли и часть останков, кого-то разорванного на куски прямым попаданием снаряда или мины, и равномерно разложенные в цинковые гробы всех тех, кого рота не досчиталась после боевой операции. О таких вещах мы  слышали и знали о них, это не было для нас не удивительным,  ни кощунственным. Это просто было.
  Но мысли эти мне помогали мало и  я, как когда-то во время своего решения уйти из обители, погрузился в какую-то прострацию, состояние равнодушия ко всему окружающему, отрешенности и спокойного созерцания того, что делали вокруг меня другие. Я перестал ходить на работу, и находился в таком состоянии несколько дней. Вначале пил с Мухомором самогон, который он приносил, потом, когда Мухомор стал исчезать на несколько дней, просто просиживал дни  где-нибудь в тенистом месте на берегу Елшанки. Я смотрел, как катят мимо меня грязные воды городской речушки, и мои мысли были напряженны и спокойны одновременно. Я не думал ни о чем конкретном, просто размышлял на тему того, что  наша жизнь бренна, и как бы мы не суетились, все мы окажемся в могиле, и  с этим сделать ничего нельзя.
 После смерти Бороды Мухомор стал пропадать из закутка надолго. Он редко появлялся и пропадал опять на несколько дней. А одно время даже заставил меня поволноваться так, как отсутствовал  больше недели, и мне уже начали приходить ночами в голову не хорошие мысли. Но, однако, неделя прошла и Мухомор появился.
  Как-то ранним утром я обнаружил его спящим в закутке на своем месте, как ни в чем  не бывало. Когда я нагнулся над ним, то почувствовал, как от него разит перегаром и «пьсятиной», как выражался мой отец, когда я упирался в детстве и не хотел мыться после того как набегался во дворе до того, что валился с ног. К тому же был он невообразимо грязен так, как будто бы на улице было не лето, а как минимум осенняя распутица. Я понял, что Мухомор запил страшно и по-черному, как он сам выражался. Но это только меня обрадовало.
 Главное он был жив, с ним ничего не случилось. Запой его когда-нибудь да закончится, а вот найти нового товарища в таких условиях  я уже не надеялся и поэтому все последние дни переживал и молил Бога о его возвращении.
 Мысли о возвращении во двор своего детства все это время даже не приходили мне в голову. Смерть Бороды как-то повернула что-то в моей душе, будто сдвинула в ней какой-то центр тяжести, за который еще совсем недавно я так держался и так им дорожил. Теперь я стал проживать каждый день как-то замедленно спокойно без каких-либо мечтаний и стремлений к чему бы то ни было.
 Все последнее время я жил в закутке совершенно один. Иногда даже ночевать приходилось в полном одиночестве. Очкарик тоже стал пропадать, как и Мухомор, и я встречался с ним лишь по утрам, когда он просыпался и опять собирался уходить. Когда же он приходил днем я не видел так, как сам в это время все больше бродил вдоль реки или по  пыльным  не асфальтированным улицам Рабочего поселка, или же уходил даже дальше, за окружную дорогу, в лесополосу за которой начинались многочисленные садовые кооперативы.
 Кнопа с Лариской с наступлением лета появлялись в закутке один раз в неделю или даже реже. В основном они приходили в сумерках, когда уже темнело, всегда веселые и пьяные. И всегда приносили с собой пакет с едой и водкой для меня и Мухомора, хотя с момента, когда я «обложил их данью» прошло много времени и много событий, которые казалось бы, должны были окончательно подорвать мой авторитет в глазах обитателей закутка. Часто в пакетах были и колбаса и фрукты, и даже дорогие бутылки с водкой. Иногда продукты, упакованные в вакуумную или прочную целлофановую упаковку или консервы. Съесть все это одному за неделю мне было невозможно из-за того, что в летнюю жару вообще не хотелось есть, да и приносили они довольно много для двоих, даже по меркам зимнего времени года.
 Я съедал те продукты, которые могли быстро испортиться, а те что могли храниться прятал. Для этой цели мне пришлось подумать   еще об одном один тайнике, который я организовал в старой тумбочке, той, что стояла рядом с раскладушкой,  на которой когда-то спал Борода. Да и   сам я как-то незаметно для себя перебрался спать на раскладушку Бороды  после того как несколько ночей  подряд оставался совсем один. Наверное, потому, что раскладушка стояла дальше от входа в закуток, а так же потому, что там мне не бил свет в глаза, когда открывали гаражную калитку.  С раскладушки было хорошо видно тех, кто входил, при этом сам я оставался в тени, и это тоже имело большое значение. А потом, чувство опасности, которое у меня появилось с приходом человека от Кренделя, со смертью Бороды у меня только обострилось и поэтому меня мало волновали такие мелочи, как то, что я занял место покойника. Чувство опасности  это единственное, что  не притупилось у меня  после этой нелепой смерти и ночевок в одиночестве.
 В тумбочке, у которой сохранились обе створки, я хранил водку, рыбные консервы, упаковки с мармеладом, банки со сгущенным молоком и  другие продукты в металлических и стеклянных банках, которые приносили женщины. За месяц у меня скопилось большое количество продуктов, и так как  к этому времени уже наступила июльская жара, не дающая покоя ни днем,  ни ночью, то  с каждой неделей мои запасы только увеличивались.
 Вообще-то сорокоградусная жара  в июле для нашей степной местности была делом обычным. Но в этот раз я чувствовал, что переносить ее стал хуже. Меня мучила слабость и тошнота, но я каждый день ходил на свое «рабочее место» на несколько часов, не позволяя себе расслабляться и опять впасть в уныние и одиночество, грозящие моему рассудку, как это было зимой.
 Там, на «работе», я мог пообщаться с Павлом Васильевичем, с людьми, которые кидали мне в плошку мелочь. Я отвлекался от своих заторможенных мыслей, когда глядел на малышей все так же спешащих с родителями в детскую стоматологию, или же посмотреть на веселящуюся молодежь, которой на улицах в это время года было больше, чем людей постарше, которые терялись в их пестро одетой толпе. Днем в самые жаркие часы, я садился прямо на землю, в примятую траву заросшего газона, в тени раскидистых старых кленов и чувствовал себя намного лучше, чем в заброшенном его обитателями закутке. Я целыми днями наблюдал, как с самого утра Павел Васильевич разматывает  шланг, и поливает соседний ухоженный газон с ровной, не высокой декоративной травой, и мне вспоминались те времена, когда мы с Володей занимались ландшафтным бизнесом и травяным покрытием, то есть созданием таких же газонов, но более крупных, шикарных и фантастических.
  А на газоне, который поливал Павел Васильевич, были посажены только тонкие саженцы березок в шахматном порядке. И хотя поливали эти саженцы каждый день, выглядели они замученными, а первые появившиеся листочки желтели под палящим солнцем. Я понимал, что не все саженцы выживут так, как береза вообще плохо приживается в нашем климате. Это карагачи и клены могут вырасти у нас даже от семян  оброненных старыми деревьями, а остальные породы деревьев на этой земле чужие. Даже неприхотливые хвойные сосны и ели у нас встречаются очень редко, да и то, перед зданиями больших учреждений создающих тень, либо во дворах частных домов.
 Как-то в разговоре с Павлом Васильевичем, я посоветовал ему сообщить начальству, что деревья погибнут, если им не подсыпать удобрения и набор солей, которые он попросил меня записать на бумаге, которую сам и принес.
 Я написал удобрения, необходимый набор солей, и по его просьбе дополнил, что в случае если этого не сделать деревья погибнут так, как одной воды для того чтобы пережить нашу жару им мало. И видимо моей запиской Павел Васильевич воспользовался правильно, и через некоторое время я заметил, что деревца распрямились, листья зазеленели и ожили.
 Но это были лишь эпизоды. В основном я жил по инерции, и всем своим существом ждал, когда же, наконец, жара закончится. Ночами я плохо спал и мучался от духоты и комариных полчищ , которые не давали спать до самого утра. А утром я лишь умывался и брился у реки так, как сил раздеваться, и купаться полностью у меня не было. Лишь иногда, я позволял себе «помойку», как выражался Мухомор, в тот день, когда решал, что сегодня не пойду на рабочее место. В эти дни я стирал свою единственную, купленную еще осенью, хлопчатобумажную футболку и затертые до белизны джинсы.
 Теперь, когда мой грязный и затертый до дыр костюм, в свое время в свое время так хорошо заштопанный дочкой Фаи, пришлось  сбросить из-за жары, я ходил в неудобных для жары джинсах. Но брюки от костюма совсем потеряли вид, и носить их без пиджака я считал невозможным так, как выглядел тогда совершенно как Мухомор. Да и руки у меня все никак не доходили выстирать их и придумать что-то, чтобы  если   не отгладить их, то, по крайней мере, хотя бы высушить так, чтобы они имели нормальный вид. Но не было,  ни сил, ни желания в эти изматывающие мое и так сильно потрепанное здоровье, июльские дни и ночи что-то делать и даже думать о чем-то.
 Когда я несколько дней не видел никого из обитателей закутка, а на «работе» выдавался день, когда я не мог пообщаться с Павлом Васильевичем, я, как когда-то зимой, начинал разговаривать сам с собой. Я пытался объяснить себе самому, что со мной происходит, а в душные ночи, когда не спалось, и сердце стучало как молот готовое вырваться из груди, я старался убедить себя, что июль скоро кончиться, а с ним уйдет и жара, и станет легче. И я говорил себе, что зимой может быть, еще буду с завистью вспоминать эти жаркие ночи, и старался не думать о том, что до зимы мне еще нужно дожить. Но все равно эти страшные мысли приходили ко мне постоянно так, как иногда мои мучения от нестерпимой духоты, от дурноты и бешенного сердцебиения, казались уже нескончаемыми и непереносимыми так, что меня охватывал такой страх, что хотелось просто выть или плакать.
   Видимо, за этот месяц я так привык  разговаривать сам с собой, что однажды днем Павел Васильевич, который приносил мне днем пластиковую бутылку с холодной водой, когда у него было время, как-то задал мне вопрос.
-  Я вот слышу, ты все что-то рассказываешь, что-то все время говоришь. Может у тебя чего случилось?
 Мне пришлось смущенно оправдываться. Объяснять, что за долгие зимние вечера привык в одиночестве разговаривать сам с собой, вот теперь привычка и осталась.
- Да! – грустно вздохнул Павел Васильевич – Одному брат плохо! Я вот, со старухой со своей, когда и полаюсь, а когда  и почти не разговариваю целый вечер. Дети и внуки в другом городе, родственники уже все поумирали, так мы с ней тоже почитай одни живем. Но все же, живой человек, все же, своя, родная. Думал тоже, не дай Бог мне первому умереть!
 И он сокрушенного качая головой, ушел, и больше ни о чем меня никогда не спрашивал. Наверное, перестал обращать внимания на мои бормотания себе под нос. А я тогда подумал о том, что мне есть с кем поговорить, но для этого мне просто нужно набрать номер мобильного телефона Володи, который я и сейчас, спустя столько месяцев помнил наизусть.  И когда я подумал об этом, то мне захотелось позвонить ему немедленно, сейчас же. Но мобильный телефон находился в тайнике закутка, а кроме того он скорее всего требовал зарядки от электрической сети, и новой сим-карты. Новая сим-карта нужна была точно, это  можно было не проверять. После стольких месяцев молчания оператор связи явно уже заблокировал ее, и легче было купить новую, чем предпринимать попытки что-то решить с этой.
 На следующий день я заранее приготовился к встрече с Павлом Васильевичем, и долго почти до полудня ждал, когда он освободиться и подойдет ко мне. В кармане у меня лежал мобильный телефон и сто рублей из тех двести, что я оставлял на «черный день». На мою просьбу он отреагировал  не сразу. Задумчиво пожевал губами, и ответил только подумав.
- Я в этих новых телефонах вообще не разбираюсь – сказал он – Поэтому сделаем так! Давай свои деньги и телефон, а я попрошу молодую одну нашу из аптеки. Скажу что нужно мне, но не знаю как и что. Она все купит, девчушка быстрая и вежливая, не должна отказать.
 Примерно через полчаса  он вручил мне телефон и я, пощелкав клавишами и убедившись, что все хорошо стал благодарить его.
- Ладно! – махнул он рукой – Разговаривай, давай! Лучше чем под нос себе бурчать все же.
  Когда он ушел я набрал номер Володи и долго с замиранием сердца ждал, когда он ответит. И когда в трубке раздался знакомый голос, я назвал себя, попросил его перезвонить так, как у меня на счету мало денег и стал ждать его звонка.
- Привет – сказал Володя.
- Привет.
- Ты не звонил полтора года. Это слишком большой перерыв. Тебе не кажется.
- Так получилось. Извини!
- У тебя все нормально. Нужна помощь?
- Нет спасибо. У меня все нормально, я продолжаю работать, только теперь перебрался в другое место.
- Куда не скажешь?
- Нет! Но ты не беспокойся.
- Татьяна звонит мне постоянно. Спрашивает про тебя и рассказывает, о  моих крестиках. Они уже совсем большие твои пацаны.
- Как они?
- Все нормально!  Пашка оканчивает  школу, в сентябре пойдет в одиннадцатый класс.  Младший все так же занимается спортом, хоккеем. Татьяна говорит у него это серьезно. Хочешь я дам тебе ее номер, позвонишь?
- Сбрось СМСом. Может быть, наберу. Что у тебя нового?
- У меня родилась дочь. Работаю все там же на «Уралмаше». Оформил ипотеку на покупку своей квартиры. Несколько дней назад ездили с женой смотреть дом. Большой остов, многоподъездной  двенадцатиэтажки  на краю города, завод совсем рядом, наверное, его будет видно прямо из окон квартиры. А двор дома примыкает прямо к хвойному лесу. Хорошее место.
- Я рад за тебя!
- Где же ты пропадал столько времени? – с горечью вырвалось у Володи.
- Были обстоятельства. Ты не поверишь, но я всегда знал, что и у тебя и у Татьяны с ребятами все будет хорошо. Может быть, это звучит глупо, но я совсем не беспокоился за вас.
- Но мы-то о тебе беспокоились – резко перебил меня Володя.
- Я рад был узнать, что у вас у всех все хорошо. Поверь мне, я не скрывался, просто так сложились обстоятельства. Позвони мне еще как будет время и настроение. Я буду рад тебя слышать.  Сейчас как-то не получается разговор, ты же чувствуешь это? Буду ждать твоего звонка, теперь мой номер всегда будет доступен.
- Я позвоню обязательно – услышал я слова Володи и нажал кнопку отбоя.
 Мне стало  как-то печально и по-хорошему грустно. Грустно, что не могу увидеть, как живут мои мальчики, как выглядит дочь Володи. И вообще просто грустно из-за того, что возврата в ту жизнь, к которой я только что прикоснулся, уже нет. Мое место в их душе, и у Володи и у Татьяны, может быть, и пустует, может быть, даже болит временами, и может быть не занято до сих пор. Потому что можно заново выйти замуж, можно приобрести новых друзей, но те, кто рядом с нами сейчас никогда не смогут восполнить нам тех, с кем мы провели свою молодость, кому отдали большую часть своей жизни.
 Однако дело не в этом! Дело в том, что место в душе и место в жизни это разные понятия, и я понял это, только оказавшись вдали от своих родных и друга. Я могу занимать их мысли, но не могу уже занять место рядом с ними в их жизни. В их жизни, в которой уже все места  заняты и время, которое я отсутствовал, пролегает теперь между нами непреодолимой стеной, которую конечно, можно сломать, но только все тем же временем и терпением. Ни того ни другого у меня нет, да и нет уверенности в том, что это нужно нам всем.  Время, разделившее нас, невозможно восполнить уже ни чем, невозможно выкинуть годы, прожитые врозь точно так же, как  нельзя забыть годы прожитые вместе. Наверное, в этом парадокс  человеческих отношений, но  парадокс этот действует всегда как закон, как неоспоримая аксиома.
 Время меняет людей без их желания, без их участия и при их содействии, и часто меняет так, что встретившись через несколько лет с когда-то хорошо знакомым человеком нам просто нечего ему сказать, не говоря уже о том, чтобы возобновить те отношения, которые когда-то были.
 Но  грусть моя была  радостной от того, что они помнят меня, они беспокоились за меня, и это было лучшее, что могло быть вообще. Это было лучше, чем встреча и неловкость, испытываемая в момент, когда каждый начинает понимать, что  мечтал встретиться с прошлым. С прошлым человеком, с прошлым представлением о нем, со своим собственным прошлым. И теперь думая об этом я не торопился во двор своего детства, хотя и считал, что именно это место должно являться исключением из этого правила. Просто потому, что никаких представлений и заблуждений о своем детстве не существует. Просто потому, что оно существует без всяких заблуждений и представлений о ком бы то ни было. Оно просто существует и на него не влияет время, как на что-то навсегда установленное и оставшееся навеки неизменным.  Наше детство оно вне времени и вне представлений о нем самом. Оно одинаково для всех  кто был с тобой рядом самим фактом его существования, оно не подчиняется общим законам устоявшихся представлений о людях, о событиях, о знании  их дальнейшего положения, их характеров и их привычек. Детство объединяет самим фактом того, что оно прошло с этими людьми и не довлеет  ни  на тебя, ни на них никакими стереотипами поведения, условными понятиями прежних взаимоотношений, и сравнениями с прежней жизнью. Наверное, потому, что тогда еще никакой жизни не было, а ты тот, кто бегал в коротких штанишках всегда будешь возмужавшим, повзрослевшим или просто изменившимся, но и только. И именно эта простота может объединить и принять легко все твои недостатки и достоинства как данность прожитых лет…
 Однако июль, казавшийся бесконечным, все-таки закончился. И в первых числах августа ночи наконец-то  стали  не много прохладнее, и я, вначале, даже незаметно для себя, стал высыпаться и чувствовать себя, по утрам, на много  лучше.  Кроме того, еще недели через две  появился Мухомор, и  перестал исчезать надолго.
 Когда он появился вечером, то сразу же полез в речку и вернулся оттуда мокрый и заметно похудевший за время отсутствия, с опухшим от пьянки лицом и черными кругами под глазами.
- Ведь мог бы сгореть от водки в такую жару. Да, наверное, не судьба – были его первые слова, после которых он повалился  на свой топчан и стал громко и протяжно стонать. Он был такой больной, несчастный и жалкий, каким я никогда его не видел.
Вот тут-то я и вспомнил о своих запасах и достал из тумбочки бутылку водки,
 а так же кое-что закусить. Бутылка была дорогая, в оригинальной многогранной бутылке, и мне было приятно предложить ему именно такую, хорошую водку. Дрожащими руками Мухомор принял от меня обрезок пивной банки, наполненный до краев, и вначале выпил его на половину и кивком головы отказался от закуски. Через несколько минут, которые он просидел, неподвижно уронив плечи, с закрытыми глазами, он допил остатки водки и попросил воды. Жадно выпив из полной пластиковой бутылки третью часть, он, тяжело дыша, лег на место.
 Преображение Мухомора произошло буквально через полчаса. Он поднялся, достал из-за пазухи своей грязной рабочей куртки с ярким ярлыком на груди «Трансстрой», окурок сигареты и спички, и закурил.
- Ты Прикол мне водки больше не давай сегодня – попросил он уже своим обычным голосом  - Даже если просить буду и  умолять на коленях. Мне сегодняшний день нужно продержаться, тогда я человеком стану.
 Весь остаток вечера и всю ночь Мухомор пролежал на своей лежанке, отвернувшись к бетонной стене. Может быть, он спал, может быть нет так, как иногда из его угла доносился мучительный протяжный стон. Я прислушивался к его дыханию до тех пор, пока сон не сморил меня.
 Следующим утром, рано, Мухомор разбудил меня, и мы пошли к речке умываться.
 Пока я ополаскивал лицо и руки, Мухомор молчал, видимо ему все еще было плохо. Но когда мы поднялись к закутку, он вдруг сказал такое, что повергло меня в шок.
- А я ведь за эти дни у Кренделя был в «Рукодельнице».
- Зачем? – удивился я.
- А так по глупости и по пьянке – сразу ответил он – Пришел туда и сказал, что я от тебя. И еще что если кто сунется, получит дырку в пузе. Наговорил им короче много хорошего.
 Мухомор хрипло и невесело рассмеялся.
- Они меня, конечно, отметелили и выкинули на улицу…
- Как бы хуже не было! – задумчиво и пораженно проронил я.
- Не будет – убежденно сказал Мухомор, и стал натирать себе шею и лицо тряпкой заменявшей нам полотенце.  – Если бы что было уже бы давно пришли. Я-то ходил к ним еще два месяца назад, почти сразу после смерти Бороды, когда напился до бесчувствия.
- Как же ты мог? – возмутился я – А если бы они пришли, когда я был один?
Продолжая вытираться,  Мухомор беспечно ответил: «Я же тебе говорю, что пьяный был».
 Мои мысли прервал звонок мобильного телефона, который я теперь всегда носил с собой. Это был, конечно, Володя, и я, подхватив костыль, пошел в сторону, чтобы поговорить с ним спокойно.
   Впрочем,  разговор  был  самый   обыкновенный.  Он   спросил  про   мое
 здоровье, и я ответил, что нормально. И тогда он начал рассказывать сам, что сегодня суббота, и он отдыхает. Сейчас дома один потому, что жена ушла в магазин, и оставила его на «хозяйстве». Дочка-малышка  уснула, и он решил позвонить мне.
- Детскую смесь грею, жду, когда проснется моя принцесса и затрубит: «Давай папаня кушать!». Ты-то расскажи, чем занимаешься? – спросил он.
- Нормально все Володя, я в порядке.
-  Знаешь, мне иногда кажется, что ты где-то совсем рядом. Связь такая чистая, что кажется, что  мы с тобой в одном городе, или ты где-нибудь в Челябинске, а может еще где-то рядом. Я когда по работе с ребятами из Москвы разговариваю, то слышимость не очень, глухая какая-то, а с тобой так будто ты в соседней комнате. Чего молчишь?
- А что сказать?
- Что думаешь то и говори.
- Да я вот Володя, последнее время все на людей больше смотрю, все пытаюсь понять, как они живут. Все никак не могу понять как я жил тогда, когда был здоров и не задумывался о многих вещах.
- О чем конкретно?
- Да, разное приходит в голову. Вот смотрю на людей, и мне все вспоминается строки из романа Горького «Мать». Помнишь,  еще в институте на первых курсах у нас литераторша была молодая, красивая. Все заставляла нас Горького чуть не наизусть учить. Так вот есть там в начале романа такие строки про жизнь рабочего человека: «Прожив такой жизнью лет пятьдесят, человек умирал…».
 Я замолчал и слушал, как тихо стало и на другой стороне, Володя тоже молчал.
- Тебе вроде бы до пятидесяти еще далеко – наигранно весело наконец-то нашелся он что ответить.
- Ну, это если по паспорту. А вообще-то мужики, которым за шестьдесят меня за ровесника принимают.
- Ты к чему это? – строго спросил Володя, и я почувствовал в его голосе волнение и те непередаваемые интонации, которыми со мной разговаривали все в загородном доме в период  моего усиленного лечения.
- Да, я к тому, что вокруг мало что изменилось. Ты тоже теперь на большом заводе работаешь должен видеть все это вокруг себя. Завод, тяжелая работа, водка и в конце смерть.
- Ну, о смерти ты рано заговорил…
- Да ладно тебе, Володя! Ты же от врачей о моем состоянии здоровья сразу все знал. Ну, а я как узнал, так и ушел сразу на волю. Хотел только давно уже у тебя прощения попросить, что ушел тайком. Думал, что так будет всем лучше…
- Кто его знает как лучше? – с горечью в голосе спросил Володя.
- Ты за меня не беспокойся. Я в порядке  – опять заверил я его – Умирать   пока  не  собираюсь, если ты,  конечно, звонить  мне  изредка будешь. Я   же
работаю. Ну, не так как раньше, но все  при каком-то деле.
- Да ты что? – искренно удивился он – А что делаешь? Расскажи?...
- Потом как нибудь… Спасибо что позвонил. До связи!
- Бывай брат! Я позвоню обязательно.
 Я нажал кнопку отбоя, и прижал телефон к груди, чувствуя, как неровно и бешено  колотится сердце.
- А я вижу, ты уже и телефоном обзавелся – раздался за спиной голос Мухомора.
- Богатею, как видишь – шуткой откликнулся я, не поворачиваясь к нему.
- Может быть, и перевод тебе пришел – напомнил мне Мухомор наш с ним давний разговор – Весной ты обещал, что летом должен прийти.
- А зачем он нам? – спросил я и, повернувшись к нему, посмотрел на него с  хитрой улыбкой – У нас в закутке полный набор для жизни.
- Не понял – удивился Мухомор.
- Давай так – решил я удивить его, поняв, что он пришел в себя и можно с ним теперь говорить нормально – Я сейчас умоюсь, а ты меня побреешь. Ну, а потом я тебя буду обедом настоящим кормить, почти как в ресторане, только без музыки.
- Ну, ты даешь! – удивленно протянул Мухомор – Я думал, у тебя только водка есть…
  Жаркий и пыльный август и теплый закруживший желтой листвой сентябрь прошли для нас спокойно, и как-то обыденно быстро.  Каждый вечер, возвращаясь в закуток, я заставал там Мухомора и Очкарика, которого Мухомор, с его слов, «подтянул себе в компанию». Вечерами мы ужинали, и я рассказывал Мухомору, как прошел мой день, иногда кое-что из прошлой жизни, о друге Володе, о жене. А иногда мы, перебивая друг друга, вспоминали наше детство, проведенное в соседних дворах, и вспоминали общих знакомых. Иногда вспоминали своих родителей, тот далекий и кажущийся теперь диковинным,  простой образ жизни нашего детства, когда все были равны отцами, работающими на заводах, очередями за маслом и сметаной и одним на всех детством с одинаковыми забавами и играми.
 В ответ на мои откровения Мухомор рассказывал, как проходят  его дни, как они с Очкариком собирают металлолом, как сдают его «Козяве», который платит им гроши, да еще и издевается, заставляя иногда грузить металлолом в приезжающий к нему бортовой ГАЗ, лишь за то, чтобы принять у них металл. Иногда когда мы вспоминаем нашу молодость, то  упоминаем одни и те же имена или прозвища, и тогда Мухомор начинает радоваться как ребенок. И почему именно то, что у нас обнаруживаются общие знакомые, так радует его, я не знаю. Но возможно его радует сама возможность того, что он может   поговорить с человеком, который помнит, то же,   что и он, знал когда-то тех  людей, что и он сам и может понять его чувства при воспоминании  о тех  временах.
 Все мы родившиеся и выросшие в теперь уже не существующей стране, и те, кто стал большими начальниками и те, кто стал Бомжами, выросли в одних и тех же дворах, играли в одних и тех же песочницах, а позднее гоняли один и тот же мяч.  И теперь, оказавшись здесь на самом дне, я начинал понимать, что единственное что может, и всегда будет нас объединять это наше общее, не разделенное ни какими, ни материальными, ни конфессиональными, ни какими либо другими препятствиями детство и наша юность.
 К сожалению наших детей даже это уже объединять не будет. У них разные по уровню школы, разный материальный достаток, разные игрушки, и совсем не одинаковые увлечения, а значит и разное детство. Будет ли это помогать им в дальнейшей жизни или разъединит и оттолкнет их друг от друга еще дальше? Не знаю! Может быть, все-таки не это главное?
  Мне кажется, что наше общее начало, наша точка соприкосновения в детстве не помогла нам, когда жизнь разделила нас по материальному признаку и по положению в обществе.  Может их изначальное разделение с самого их рождения даст им какую-то другую точку соприкосновения, чтобы никогда больше не повторились девяностые годы прошлого века, когда мы делили эту страну, убивая друг друга, разрушая все, что было построено не нами и, зачеркивая все, что не нами было написано.

                Глава 26.
  Эти два последних по-настоящему  теплых месяца этого года  прошли спокойно и размеренно и начинались обычно одинаково с  «помойки», которую устраивал Мухомор или  просто умывания или бритья у речки. Потом все разбредались по своим делам. В  сентябре  Кнопа и Лариска, так же как когда-то Мухомор, вернулись в закуток как-то вечером, и жизнь в закутке потекла так же, как это было до начала лета.
 После процедур возле речки, в которых в основном участвовали мы с Мухомором, мы завтракали все вместе тем, что было в  моей секретной тумбочке. Она перестала быть секретной, а превратилась просто в место, куда каждый из обитателей закутка клал то, что смог достать или заработать из продуктов. Так постановил я, тем самым  после объявленного во всеуслышание своего решения, недвусмысленно отменив оброки и обязательства, а просто призвал всех делать посильные вклады в общее питание.
 Впрочем, это я так понимал! Как это понимали те, кто меня выслушал я не знаю, но   тумбочку никто кроме меня не открывал (это я успел заметить) для того чтобы что-то взять, только для того чтобы положить. Завтракали и ужинали после того как я говорил о том, что это уже пора или нужно это сделать. Подозреваю, что в таком послушном поведении обитателей закутка был повинен как всегда Мухомор, и не уверен, что он внял моему совету и до сих пор не рассказал всем  о визите человека от нового «Барона», думаю наоборот  указал на того кому все обязаны тем, что они пока не под его властью.
 Я почти ежедневно ходил на «работу», и мой «рабочий день» начинался всегда со встречи и короткой беседы с Павлом Васильевичем, после чего он забирал у меня мой телефон и зарядное устройство и приносил их через час, возвращая мне телефон с полностью заряженной батареей. Таким образом, мой мобильный телефон теперь не выключался ни днем, ни ночью, и я мог быть в любое время на связи.
 За это время я успел отправить жене несколько СМС сообщений о том, что я жив, здоров и спросил о детях. Татьяна ответила мне вначале несколькими такими же не очень длинными СМС сообщениями, а как-то в конце августа позвонила сама и подробно рассказала о своих делах, о детях и попыталась узнать у меня  как можно больше о моей жизни.
 Те, сто рублей, что были положены мне оператором на счет, еще не кончились, но я уже запасся еще пятьдесят рублями, которыми мог в любой момент пополнить счет. Конечно, я отложил  их с тех денег, что мне бросали в мою плошку для подаяний.
 Дни стали походить один на другой, и временами я возвращался к мысли пойти во двор своего детства, с которым еще так недавно связывал столько надежд, а теперь думал об этом  спокойнее, и все же ни как не мог избавиться  от ощущения какого-то чуда, которое может подстерегать меня там. Трудно объяснить словами, что именно теперь я связывал с этим местом. Но видимо, те зерна надежды, зароненные мною самим, никак не хотели погибать совсем, и давали свои всходы, будоражили память и влекли меня туда, где меня никто не ждал, но возможно могли бы узнать и что-то дать мне взамен моих ожиданий и не ясных самому надеж.
 И уже понимая все это, я все же выбрал один из солнечных сентябрьских дней и, бросив «рабочее место», решительно пошел через дворы в сторону своего дома, в котором прошло мое детство. Я уже не мучился чувством, что мой родной двор и люди, живущие в нем, помогут мне как-то обрести себя, помогут мне выбраться из закутка и зажить какой-то другой жизнью. Я уже не так как раньше стремился покинуть закуток. Может быть, я стал привыкать к такой жизни, может быть,  во мне сидели еще опасения, что может вернуться Крендель с компанией, и обитателей закутка, поверивших в меня, ждут тяжелые времена. Может быть, я чувствовал, что нужен сейчас именно в закутке, а нужен ли буду еще где-либо, был не уверен. Однако все это каким-то образом наоборот не оттолкнуло меня, а подтолкнуло пойти в тот двор, в который я еще несколько месяцев назад готов был сбежать сломя голову.
       Свой дом я увидел издали, и сразу узнал его.  Длинный,  темного камня
прямоугольник, стоял так же вдоль автомобильной узкой дороги, делающей петлю овала вдоль стоящих пятиэтажек образующих  незавершенный,  условно   замкнутый круг двора. Внутри двора земляная площадь с  кубической будкой электоподстанции, рядом  металлический, врытый в землю стол  для  игры в домино, заросшая сухим сорняком и пустынная дальняя площадь, где когда-то располагался хоккейный корт, с крепкими деревянными бортами из толстого бруса. Даже на первый взгляд изменилось многое.
 Но еще только подходя к знакомому месту, я увидел много изменений. Чтобы войти во двор, нужно было  обогнуть  большое девятиэтажное здание, на первом этаже которой находилась когда-то детская поликлиника, в которую я ходил еще с мамой.  На первый взгляд она изменилась не так сильно. Бросались в глаза только ярко блестящие на солнце стеклом и белизной пластика входные современные двери, бетонное крыльцо было  обделано  сайдингом  и у него появились перила.  И только подойдя поближе, я заметил большую белую вывеску над входными дверями, где большими синими буквами было написано «Микрохирургия глаза». Маленький дворик бывшей детской поликлиники был отгорожен новенькой металлической оградой от большой автомобильной дороги, на другой стороне которой, как и в прежние времена  стояли старые блоки гаражей,  за ними возвышалась железнодорожная насыпь.  Сейчас за забором, на ровной асфальтовой площадке стояли несколько  таких же новеньких и блестящих автомобилей, как и все, что было связано с бывшей поликлиникой.
  Мне вспомнилось, что когда-то на этой, тогда не очень ровной, а местами покоробленной асфальтовой площадке, отделенной от автомобильной дороги только узким земляным газоном, на котором росло несколько кривых, тонкостволых и чахлых карагачей, мы часто играли в свои игры.   Мы мальчишки, играли на этой площадке вечерами, когда поликлиника была уже закрыта в свою игру, которую у нас называли «клек». Игра была похожа на городки, но с другими правилами.
  Площадка делилась чертой, начерченной мелом на две половины. В центре этой черты рисовали маленький круг, в который ставилась старая пустая консервная банка. Банку сбивали все по очереди палками похожими на биты для игры в городки, только биты были естественно самодельные. Все начинали с самого дальнего рубежа, и если удавалось сбить банку, то тот, кто сбил ее, передвигался на следующую черту, которая была ближе к банке на один шаг. Но те, кто промахивался, стояли возле черты делящей поле пополам, которую пересекать было нельзя и ждали, что тот, кто попадет, даст им возможность пробежать и выхватить свою палку с отрезанной меловой чертой стороны. Каждая черта, с которой наносился удар, имела свое название, и именовалась у нас в основном воинскими офицерскими званиями. Все начинали от «лейтенанта», а выигрывал тот, кто доходил до «генерала». Но это были еще не все правила.
 Вначале в считалку выбирали «водящего», который стоял на черте и следил за банкой. В случае если ее сбивали, он должен был как можно быстрее поставить ее на место в круг, и тем самым не дать тем, кто промахнулся до этого забежать за черту и схватить свою палку для повторного удара.  Водил он до тех пор, пока не промахивались все участники игры, и тогда все палки оказывались лежащими по другую сторону черты. Вот тогда водящий определял следующего водящего, начиная сбивать нашими палками банку с другой стороны, начиная с  той, что лежала дальше всех от банки. Чьей палкой он сбивал банку, нанося удары с того места где они лежали после удара, тот и становился новым водящим, а старый водящий вступал в игру на ровне со всеми.
 Я медленно проковылял по узкой тропинке, проходящей между забором и проезжей частью дороги и, свернув за угол ограды, оказался  прямо в своем дворе. Вблизи я увидел, что он изменился намного больше, чем казалось издали.
 Посреди двора, рядом с  кубической будкой электроподстанции появилась заасфальтированная площадка, на котором в ряд стояли легковые автомобили, и среди них я увидел даже несколько новеньких иномарок. Старого пятиэтажного общежития из белого силикатного кирпича, вплотную к которому когда-то был хоккейный корт,  в глубине двора тоже не было. Вокруг этого места возвышался покосившийся высокий забор из тонкого горбыля. Видимо старое здание снесли, и строители огородили его забором. Вдоль забора полосой тянулись заросли сорняка, в котором угадывались сложенные строительные плиты и кирпичи разобранного здания,  прикрытые большими кусками целлофана.  Рядом с зарослями сорняка стояли мусорные баки, огороженные, как и во всех дворах города, высокими железобетонными плитами с трех сторон.
 Мой взгляд скользил по двору теперь не выборочно, а справа налево, будто изучая всю  панораму в деталях. На не большом расстоянии от мусорных баков через разъезженную автомобилями колею стоял куб электоподстанции, стоянка для машин, потом  знакомый, врытый в землю металлический стол, на котором уже не было деревянной столешницы, и поверхность его рябила облезлой краской и въевшейся в металл  застарелой ржавчиной. Деревья, посаженные вдоль домов, постарели, вытянулись почти до самых крыш дома и стали раскидистыми с толстыми разлапистыми ветками. Палисадники, которые раньше, когда деревца были маленькими, тянулись вдоль всех домов, были затоптаны множеством ног. Низкие ограды их или отсутствовали совсем или были обрушены и лежали, либо кое-где еще стояли, зияя провалами, которые были намного больше и шире чем сами остатки ограды.  В палисадниках были протоптаны тропинки, по которым теперь видимо постоянно ходили люди, не огибая как раньше палисадники по асфальтовым дорогам. Сама асфальтовая дорога огибающая двор внутри была покоробленной, с заплатами нового асфальта и  новыми промоинами и проломами. Небеленые бордюры, которые я помнил монолитными и ровными, раскрошились  и осыпались  на дорогу мелким щебнем, они  осели глубоко и заросли пробивающейся сквозь асфальт травой.
 Я вспомнил, как шумно было в этом дворе в такие теплые вечера как сегодняшний. Внутри хоккейной коробки играла в футбол детвора, в песочнице, которая находилась на месте сегодняшней стоянки для автомобилей, копошились малыши.  Рядом была деревянная беседка, в которой всегда собирались старшеклассники, а возле будки пинали мяч в ее бетонные бока  пацаны среднего возраста. Вроде уже и не по возрасту им было бегать с мячом, но пока не придумали каких-то других занятий и проказ собирались здесь.
 За столом  сидели и стояли толпой мужики, слышался крепкий мат, удары костяшек домино и громыхание граненых стаканов под столом. За столом было всегда шумно, взрывы смеха перемежались с криками брани, и дружеские объятия сменялись хватанием за грудки и быстротечными потасовками, которые тут же разнимали и гасили всем миром. Мужики галдели и подгоняли, выпихивая с лавок  тех, кто проиграл, занимали очередь и рядились из-за партнеров по игре.
 На лавочках рядом с каждым подъездом сидели женщины постарше и старухи, и оттуда тоже слышался и смех и ругань и громкие разговоры.
  Уже в сумерках, вечерами приезжала мусорная машина, и двор оглашался звоном ручного колокола, в который звенел мусорщик, сидящий в  кузове старенького ЗИЛа с деревянными затертыми бортами, на ворохе уже собранного в других дворах мусора. А позже начала приезжать  специальная мусорная машина, и со всего двора бежали люди с ведрами, чтобы занять очередь и быстрее вытряхнуть свое ведро в задний металлический «карман» машины. Карман набирался быстро и тогда водитель мусоровоза орал, чтобы не сыпали через верх, и расталкивал всех, и начинал нажимать какие-то рычаги, металлическая лопата, ревя двигателем, задвигала мусор вовнутрь машины, чтобы освободить «карман» для новой партии.
 Когда мусорная машина не приходила несколько дней, то люди во дворе ругались, ждали ее каждый вечер, а некоторые  не выдержав, относили и высыпали мусор к железной дороге под насыпь, в заросли  кленовых побегов, которые каждую весну вырубали и убирали железнодорожники. Но заросли эти разрастались  быстро, и меньше их не становилось, но побеги никогда не превращались в деревья.
     Мне подумалось, что район этот, наверное, теперь не считается престижным, о  чем  раньше  никто  никогда  не   задумывался.  Далеко   от
  центра, край города, рядом железная дорога.
 Во дворе было пустынно. Лавочки, которые были всегда у каждого подъезда,  теперь у большинства подъездов отсутствовали. Кое-где остались лишь бетонные тумбы основания, а в некоторых местах  не осталось даже и следа.
 Я прошел вдоль своего дома  и все пытался заглянуть в  окна, рассмотреть балконы, но раскидистые карагачи, росшие вплотную к домам, закрывали собой все,  видны были лишь только окна первого этажа, находящиеся в полумраке тени. Мой подъезд был третьим, и привычных лавочек при подходе к крыльцу не было. С обеих сторон асфальтовой дорожки остались лишь пустые, не заросшие травой вмятины в земле там, где они когда–то были. Палисадники  и справа и слева заросли травой, ограды вокруг них  уже видимо давно не было.
 Три ступени вверх по железобетонному крыльцу выглядели такими же крепкими, как и раньше, но крыльцо изменилось. По его бокам были приварены металлические перила-поручни. Сверху они крепились к двум металлическим  давно не  крашеным трубам, которые поддерживали массивную плиту подъездного козырька. К левой трубе была приделана металлическая коробка для телефона-автомата, но телефона внутри уже не было. Я остановился перед ступенями крыльца и увидел бетонную площадку крыльца перед дверью с правильным, отлитым еще на заводе прямоугольником углубления в центре для металлической решетки, о которую мы когда-то все  мы, и взрослые и дети, и в осеннюю распутицу и в весеннюю грязь, очищали ноги от грязи. Давно помершие старушки, тогда строго следили за нами, пацанами, чтобы очищали обувь лучше, за чистотой в подъезде тогда следили. Сейчас решетки не было, а прямоугольник был забит землей  и стал, почти не видим.
 Вместо всегда распахнутой деревянной подъездной двери с массивными деревянными ручками стояла металлическая гладкая дверь с маленькой прорезью для ключа. Дверь была заперта.
 Я тяжело оперся о поручень крыльца и, оглянувшись еще раз, окинул взглядом двор. По облезлым, когда-то розовым стенам куба электоподстанции, по металлическим останкам стола и лавок возле него, по крышке высокого колодца, на котором когда-то старушки кормили всех живущих во дворе кошек, и увидел, что  в  трехподъездной пятиэтажки, напротив, возле центрального подъезда на сохранившихся лавочках кто-то сидит. Приглядевшись, я понял, что это две старушки и старик, которые негромко о чем-то говорили, и в тишине их голоса были слышны даже мне, через весь двор.
 Я не мог войти даже в свой подъезд. Ключа у меня не было, а ждать стоя возле подъезда, казалось не ловким. Да, и пустят ли меня еще те, кто придут?
 Я развернулся и под ногой у меня что-то хрустнуло. Только тогда я заметил, что у меня под ногами и на ступенях крыльца разбросаны одноразовые грязные шприцы, разбитые ампулы, и дырявые лепестки фольги от каких-то таблеток.
 Не было слышно ни детских голосов, ни музыки из открытых окон, как во времена моей молодости, ни смеха самой молодежи, ничего, что могло бы мне напомнить мне двор моей молодости. Я поднял голову и посмотрел на окна соседнего дома. Лишь в редкие окна были свежеокрашенны или блестели белизной пластика, а ярких балконов я вообще насчитал лишь два. В основном окна были старые, деревянные, не крашенные или облезлые. Балконы были с решетками времени постройки дома, обветшалые, с некрашеными загородками или с еще серыми листами, которые были поставлены строителями при постройке. Унылая картина вызывала во мне какое-то затаенное беспокойство, а  эта тишина трогала во мне и будила трепещущую и печально звучащую ноту, с которой я уже был хорошо знаком по тоскливым зимним вечерам.
 Неторопливо ковыляя, я прошел через двор и подошел к сидящим на лавочках старикам.
- Здравствуйте – сказал я.
- Здрасте – ответила одна из пожилых женщин тихо и настороженно.
- Вы извините меня, пожалуйста, но когда-то в доме напротив жил мой знакомый Сергей Королев. Вы не знаете, живет ли он еще там или нет?
- Не знаем - пробурчала  молчащая до этого старуха со строгим насупленным лицом.
- А давно ли жил-то? – спросила та, что ответила мне на приветствие.
- Так лет двадцать назад.
- Э! Милый! – воскликнула словоохотливая старушка – У нас с того времени столько жильцов сменилось, что разве упомнишь! Теперь в эти дома только алкаши квартиры меняют, молодежь вся попереезжала  в лучшие дома.
Суровая бабка толкнула словоохотливую локтем в бок.
- Чего ты городишь?
- А что? – так же громко, видимо из-за глухоты ответила ей соседка – Человек вежливый, все понимает. Тут милый, почитай почти одни старики, такие как мы, в каждой квартире живут. А когда помирают, то дети эти квартиры и продают. А в этом районе, да в этих старых домах кто купит? Беженцы покупают, что с  Казахстана или со Средней Азии, да алкаши свои квартиры в центре на эти с доплатой меняют. Бывает и молодые покупают, но редко, и то, такие которые совсем без денег рабочими на заводах работают.
- Нет, не помним – продолжала говорить словоохотливая старушка, – А в какой квартире жил? В тридцать восьмой? Да там же Лешка–наркоман лет десять, али больше уже живет. Тоже хромой как ты, но не на костыле, а с клюшкой последний раз из тюрьмы пришел. Вот к нему-то и ходят много. Может и ты к нему тоже?
- Нет! – невольно засмеялся я – А Вы сами давно здесь живете?
- А мы-то лет пятнадцать здесь уже живем! Почитай, что всех здесь знаем.
- А из тех, кто в семидесятые годы при первом заселении домов въезжал, никого не знаете?
- Нет, не знаем милый – сразу ответила старушка – Может кто из стариков и живой, а в основном все после нас уже переехали.
- Спасибо – бросил я на ходу  и, развернувшись, заковылял к доминошному столу. Мне нужно было присесть и прийти в себя.
 Когда я сел за стол и ощутил под собой прохладную свежесть металлической лавки, я вспомнил, как  еще молодым доармейским  парнем шлепал сидя здесь костяшками домино со своими сверстниками днем, когда все мужики были на работе. И только тут я понял, что ждал всего чего угодно, любого разочарования или теплой встречи, но никак не мог себе представить того, что мне рассказала старуха только что.
 Опять, уже в который раз, действительность встала передо мной намного бесцветнее и прозаичнее, чем я мог себе представить. Да, я ожидал, что многих не окажется потому, что люди уезжают, переезжают, умирают, в конце концов, но я был не готов к тому, что все, что я увижу, будет вообще другим. Другим настолько как будто и мой дом, и мой двор, и всех людей населяющих его  взяли да и заменили каким-то образом совсем на другую малознакомую местность, где проживают совсем другие люди.  Это был уже не мой двор и не дом моего детства, это было вообще все не мое. Теперь на этом родном мне месте было все чужое. Чужие люди, чужие дома и чужая  малоузнаваемая  обстановка.
«А чего ты хотел?» – пытался я мысленно успокоить себя – «Тот двор был не только в другой жизни, он был в другой стране, и даже в другой эпохе. За эти двадцать лет исчезла не только страна, в которой ты родился и вырос, исчез целый мир людей. Тот мир изменился, и люди, населяющие его, те, кто пережил девяностые годы и первое десятилетие нового тысячелетия, тоже изменились и стали другими. Они, как и ты сам, стали другими  и тем самым изменили окружающий их мир до неузнаваемости».
 Мне больше нечего было делать в этом чужом мне дворе моего детства. Наверное, мне вообще не нудно было сюда приходить!
 Я глубоко задумался и сразу заметил, что к столу подошла группа молодых людей, совсем еще детей, лет по шестнадцать или семнадцать. Девушки громко разговаривали, парни дымили сигаретами и расставляли на столе рядом со мной большие двухлитровые бутылки с пивом, выкладывали пакеты с чипсами и сушеными морепродуктами. Все они были  модно и даже кричаще пестро одеты в яркие одежды, широкие лаковые ремни, серьги большого размера, солнцезащитные очки закрывающие половину лица, короткие юбки у девушек и обтягивающие яркие брюки у парней. Девушки были с яркими не естественно рыжими или черными волосами, а парни с короткими стрижками  и с татуировками на оголенных до плеч руках. На всех блестели золотые или позолоченные украшения, какие-то браслеты и толстые цепочки на открытых шеях.
- Ну, ты че дед – сказал один из парней развязано и задиристо – Может, подвинешься?
- Вовик! Не груби! – жеманно  попросила одна из девиц, садясь рядом со мной и улыбаясь мне  ярко накрашенными губами. Ее лица из-за огромных солнцезащитных очков разглядеть было невозможно, а сама она пристально разглядывала меня.
- Это наше место! – сказал, как отрезал Вовик.
- Я уже ухожу - будто очнувшись, спохватился я и, подхватив свой костыль, стал подниматься.
- Вот и правильно, бомжара! – весело подхватил мои слова  крепкий широкоплечий парень, садясь рядом с девушкой и разглядывая меня злым, не предвещающим ничего хорошего взглядом – Гуляй давай! Дыши свежим воздухом!
 Я поспешил удалиться от угрожающей неприятностями компании и незаметно для себя пошел в противоположную сторону от  того прохода,  по которому зашел во двор. Мне пришлось подняться по пологому склону двора и выйти к другому проходу между  моим бывшем домом и соседним, на асфальтовую дорогу,  ведущую в переулки частного сектора, как у нас называли  примыкающие к пятиэтажкам частные дома. Я  завернул за угол своей пятиэтажки и увидел совсем рядом  полуразрушенную ограду детского сада, который был виден из окон моей бывшей квартиры.
 И сразу же забыв о неприятных молодых людях, я заковылял к  этой ограде пытаясь вспомнить ту картину, которую в детстве видел из своего окна ежедневно. И уже подойдя вплотную к ограде, я увидел знакомые беседки  за забором, но только с проломанным и обвалившимся шиферным покрытием, раскуроченные железные качели, на которых  мы начинали свои первые опыты ухаживания за девочками.  А  рядом  с ними поваленные деревянные фигуры сказочных героев, установленных, наверное, еще во времена строительства детского сада, которые мы не помнили.
  Я подошел ближе к ограде и издали разглядел на фасаде блестящего, обделанного новеньким сайдингом, здания детского сада  большую и красивую вывеску «Банк Фиорд». И только после этого я заметил, что на детской площадке перед зданием  стоят застывшие и тихие сейчас грозные строительные машины. Это были старенький бульдозер с огромной, блестящей металлом лопатой,  и совсем новенький, весь блестящий свежей заводской краской,  экскаватор с ковшом, упертым в землю. Дальняя, примыкающая к зданию, часть детской площадки была уже выровнена строительной техникой, и среди ровной площадки зиял небольшой котлован и большие бетонные блоки на его дне,  люди суетились вокруг. Похоже, что они сооружали что-то вроде   фонтана. На выровненной техникой половине детской площадки, вокруг маленького котлована, давно уже, видимо еще с весны, были высажены маленькие саженцы деревьев, ели  и сосны.
 Там же в дальнем конце площадки, вокруг здания был уже возведен новый высокий, под два метра, забор из профлиста, отливающий на вечернем солнце серебристым блеском ребристой поверхности.
 «Скоро выровняют всю площадку, снесут беседки и остатки качелей и каруселей и закроют всю территорию высоким забором» - подумал я. «Во дворах одни старики, а значит и детский сад  никому не нужен. Все правильно!»
 Почему-то мне вспомнилось радостное лицо Володи на крестинах моего второго сына.  «Смелые вы люди – говорил он, обнимая нас  с женой – В такое время рожаете детей и надеетесь поднять их на ноги. И у вас это получится! Я рад за вас ребята, я счастлив, так же как и вы…».
 Да, все средства массовой информации   трубили уже который год о низкой рождаемости и высокой смертности в стране. И раз детей рождалось мало, то естественно такое количество детских садов, как в нашем городе стало никому не нужно. Впрочем, как, наверное, и везде.
  Да и какой-то части населения детские сады просто стали не нужны. Мои дети  тоже не знали что это такое. У них была няня, и они не знали что такое детский сад, что такое общий стол, общий сонный час, общее сидение на горшках, общие игры и общие игрушки, ссоры и дружба, которые я помню до сих пор. Плохо это для них или хорошо? Теперь я не знаю этого! Когда был моложе,  знал точно, а теперь не знаю!  У наших детей все по-другому, все иначе, все по новому, все не так как было…
- Вот видишь, это банк будет – раздался сзади меня женский голос, и я, оглянувшись, увидел, что мимо меня по тропинке идут две молодые женщины.  – А мы-то думали, кому это детский дом продали?
- А куда же сирот-то? – спросила вторая.
- В местной «Хронике» писали, что переведут всех в Медногорский детский дом.
- Ай! – жалобно вздохнула вторая – Там же медно-серный комбинат. Там людям дышать нечем, хуже еще, чем у нас, а они детей туда…
 Женщины удалились, и разговор стал не слышен.
«Вот как!» - подумал я. «Тут значит уже после детского сада еще и детский дом был!» Это значило, что я видел сейчас не первые изменения, которые произошли с местами моего детства за эти двадцать лет. Я помнил, что было в начале, а теперь могу видеть положение дел на настоящее время. Но были еще и события, которые  связывали две эти точки  и, слава Богу, я не знал всех этих событий. Скорее всего, они не  понравились бы мне.
  И в этот момент я вдруг почувствовал всей кожей и всем своим естеством, как лязгнул  с грохотом металлический затвор еще одного замкнувшегося круга. Круга моих представлений об этом мире, а так же моих ошибок, моих странствий, моих неосуществившихся надежд и моего одиночества. Замкнулся навсегда круг моих перевернувшихся взглядов, отрезая все то, что было до сегодняшнего дня  и, перемещая меня в следующий круг, который тоже когда-нибудь замкнется каким-то результатом, событием или отсутствием и того и другого. И тогда я, может быть, стану мудрее или просто старше, опять лишусь каких-то иллюзий, и тем самым потеряю еще одну, теперь уже совсем маленькую частичку, связывающую меня с детством и доброй стороной жизни.
 А может быть все будет не так! И новый круг откроет мне наконец-то глаза на то, что я раньше не замечал, не обращал внимания или не мог заметить из-за наличия тех иллюзий, которые потерял только что, и которые остались в круге предыдущем. Во всяком случае, я надеялся, что ни одно из ожидающих меня впереди событий не сможет лишить меня того единственного, что никак нельзя отнять у человека, если он сам этого не хочет. Надежды на лучшее!
  Сколько бы кругов разочарований, испытаний и глупых напастей не защелкнулись бы  вокруг  меня,  я буду всегда надеяться на лучшее! Я обязан, я обречен, я вынужден фактом своего рождения всегда надеяться на лучшее, и видеть в происходящих событиях не только конец чего-то дорого сердцу, и близкого лично мне, но и начало чего-то нового, незнакомого и поэтому пока чужого. Потому, что конец чего-то всегда сопровождается каким-то началом, и  похороны чередуются с  рождением нового человека, и любое падение сопровождается обязательным подъемом, как после любой осени всегда, пусть и не сразу, но наступает весна. И конечно, так же как нельзя заменить ушедшего человека, нельзя заменить и кусочек уходящей старой жизни, прежних представлений, старой мостовой или исчезнувшего целого двора твоего детства. Потому, что заменив их, мы получим новую жизнь, новые  взгляды, новую мостовую, и другой двор, совсем не похожий на двор твоего детства.
 Все это так, все это банально и очень просто! Но почему  тогда нас ничему не учит крушение наших надежд и мечтаний? Почему жизнь каждого из нас состоит из взлетов и непременных падений? Неужели же жизнь человека, который сам является частью природы, так же циклична, как и сама природа. Неужели же и жизнь человека идет постоянно по кругу, как времена года, которые постоянно меняют друг друга, а душа то успокаивается как осенью, то замирает как зимой, а потом взлетает в призрачных надеждах,  забыв о прежних ошибках и прежнем опыте, как в буйный весенний расцвет. И тогда, нас уже не беспокоят ни прошлые ошибки, и уже не пугает наступление «осени» для наших порывов и надежд. Опять нас не пугает ничто потому, что  весна новых надежд дает нам новые силы и навсегда оставляет позади все наши ошибки, и все наши сомнения, и боль падений. И мы сами сжигаем их своим новым взлетом так же, как сжигаем  на даче прошлогоднюю листву, совсем  не помня  в тот момент о том, как она была прекрасна прошлым летом.
 Я стоял у полуразрушенной деревянной ограды бывшего детского сада, который в будущем предстояло стать  новым, крепким и высоким забором и мне было грустно. Не было ни обиды, ни сожаления, ни досады за разрушенные дорогие моей памяти места, за разрушенные надежды и мечты, была только тихая грусть. Грусть приближающейся  осени, до которой еще было время, но которая уже чувствовалась в поникшей от прошедшей жары сентябрьской листве, в сожженной палящим солнцем  траве и                в  вечерней прохладе, этого, еще по-летнему теплого,  вечера.
 Нужно было уходить. Идти туда, где можно было бы прилечь и отдохнуть, туда, где на пропахшей дымом костра раскладушке меня ждала ночь, прошитая гудками тепловозов и беспокойный сон. Сон и отдых, который может быть родит во мне новые несбыточные надежды, и я смогу забыть и сегодняшний вечер, и сегодняшнее настроение и мысли, которые через несколько дней уже никогда не вспомнятся мне, как правильно говорил отец Валентин. Но может быть эти мысли оставят в моей душе след, который поможет мне остаться человеком и в тех условиях, в которых  мне суждено прожить еще какое-то время…
    А осень действительно не заставила себя долго ждать. Уже через несколько дней после моего посещения  двора моего детства зарядили мелкие холодные дожди, и душные июльские ночи, когда все тело покрывалось липким потом, и сердце выскакивало из груди  от духоты и нехватки воздуха, казались далеким и кошмарным сном. И тучи комаров, которые не давали покоя последние месяцы начали рассеиваться, но их «набеги» между затихающими иногда дождями стали отличаться неимоверной злобой и болью, от которой,  просыпаясь ночами,  я чувствовал страшный зуд по всему телу.
 В эти дни начала осени, я как-то окончательно успокоился  и перестал мучиться вспышками жалости к себе и досады на судьбу за пребывание в закутке. Мои дни стали идти размеренно и привычно так, как когда-то шли мои дни в молодости в дни учебе в институте или, скорее всего как  во времена расцвета моего предприятия. Тогда я успокаивался на какое-то время, в конце года, понимая, что все, что можно я уже сделал, и что до окончания «мертвого сезона» в бизнесе, а именно до начала февраля уже ничего кардинально не измениться. Все контракты  на следующий год были подписаны, работы выполнялись в соответствии с графиком, план по обороту денег  соблюдался, прибыль была в пределах ранее составленных расчетов.
  В эти дождливые дни я  оставался в закутке, и не ходил «на рабочее место».
 Просто сидел около открытой калитке на перевернутом деревянном ящике и смотрел на то, как моросит дождь. Мне вспоминались слова моего отца, который на многие вопросы и слова любил отвечать присказками и поговорками.
«Человек не лошадь, - часто говорил он – ко всему привыкает!». И хотя был он родом из  глухой деревни, и в отличие от матери так и  не получил образования больше чем семь классов деревенской школы, но было в его немногословности и в его выражениях  всегда что-то, что внушало мне  мальчишке  к нему  какое-то боязливое почтение. Отец всю жизнь проработал на железобетонном заводе вначале простым бетонщиком, потом бригадиром и я запомнил его большим и сильным, часто подвыпившим  так, как видел его чаще в праздничные дни и реже в будни.
 В праздники, когда у нас собирались многочисленные родственники отца, которые были намного старше его, он в основном молчал. А если кто-то говорил по его понятиям глупость или приставал к нему навязчиво с разговором, то он слушал, вначале молча, а потом когда молчать уже было не возможно, отвечал что-то навроде: « Ну, понятно! Раз с рогами значит лошадь!», или « У одного попа тоже дочка была. Все думали девка, пока пузо не выперло».
 И вообще у него было много таких присказок на все случаи жизни, наверное, которые он говорил со слов матери « к месту и не к месту». Но он мало обращал внимания на ее замечания по этому поводу  потому, что неизменно отвечал на ее замечания темиже  присказками.
 Отец умер рано, мне не было и двенадцати лет, и я помнил его плохо. Иногда лишь вспоминались черты лица, которые с годами становились более расплывчатыми и общими. Да, и при его жизни виделся я с отцом не часто. Он был постоянно, то на работе, то на партсобрании, то на каких-то заводских мероприятиях. Позднее уже лет в семнадцать я видел в руках у мамы несколько раз награды отца, юбилейные медали, значки отличника социалистического соревнования, а главное Орден «Знак почета», который как я понял со слов матери, вручали тогда далеко не каждому рабочему…
  В один из  дождливых сентябрьских дней, мы сидели  в закутке  вместе с Мухомором и так же наблюдали за моросящим дождем, как я это делал уже несколько дней. Мухомор в это день почему-то не пошел никуда по своим, понятным только ему делам, а я был рад, что сегодня  остаюсь не один, когда он начал затапливать печь-бочку и жаловаться на погоду. Мухомор что-то говорил, возился возле печи, а я сидел возле калитки и вспоминал отца.
- Чего загрустил? – обрывая свой рассказ, который я не слышал из-за собственных мыслей, громко спросил Мухомор.
- Жили-были два кота – ответил я Мухомору, вспомнив одну из поговорок отца – Беднота и Херота.
- Это  точно про нас – тут же согласился со мной Мухомор – Погода такая, что
самое время выпить, но не на что.
 Я засмеялся громко и от души, поняв, что все это время пока я думал о своем, Мухомор пытался убедить меня, что нужно найти денег на бутылку, а я его не слушал.
- А чего, в самом деле – засмеялся мне в ответ Мухомор  - Бабы наши пропали, точно зависли на хате у каких-то хахалей. Очкарику, тому хоть снег хоть дождь, лишь бы куролесить по окрестностям без толку. А мы с тобой,  как бы,  не при деле. Погода мерзость!
 Я подумал, что может быть Мухомор и прав. Может он уже настал  этот «черный» или «светлый» день, на который я сберегал последние деньги. И тогда, решительно достал свою заточку и вспорол, прямо на себе, не снимая, воротник джинсовой куртки. Когда я извлек сотенную бумажку, то Мухомор протяжно свистнул.
- На! – я протянул ему деньги – Купи только чего нибудь пожрать! Может колбасы или пирожков с ливером набери. А еще лично для меня купи портвейн крепленый, «Агдам» или что-то  похожее.
- Зачем? – удивился Мухомор.
- Для радости! Хочу вспомнить вкус того, что мы пили в молодости.
Мухомор задумался, зажав в грязном кулаке бумажку.
- Портвейн это рублей сорок, да еще жратва…
- Ладно! – я вытащил сохраненные пятьдесят рублей на телефонную связь – Не считай! Этого хватит!
- И правильно – обрадовался Мухомор – Чего их половинить! Дождь зарядил на несколько дней, все в разбеге. А нам чего делать эти дни?
- Будем жить – тихо ответил я, неотрывно смотря как дождевые струи бьют в большую лужу перед входом в закуток.
 Я не думал больше и не беспокоился о том, что ждет меня завтра. Я тогда еще не знал, что завтра утром дождь кончится, наступит похмелье, и я поплетусь на свое «рабочее место». И опять дни будут идти своим чередом, я буду сидеть возле проходящего мимо потока людей, и беседовать с Павлом Васильевичем, а потом наступит октябрь  промозгло холодный  с пронизывающими до костей ветрами. И неожиданно в начале ноября наступят по-весеннему теплые  дни, и я научусь за эти два месяца радоваться каждому солнечному дню, и каждой встрече и разного рода мелочам, которым раньше не придавал значения.  И ковыляя каждое утро к «рабочему месту» я буду беззаботно рассматривать суету людей, и слушать шум города и разговаривать с теми, кто кидает в мою плошку мелочь, уже совсем не думая ни о том, как я выгляжу, и что обо мне подумают. А вечерами я буду возвращаться в закуток,  и пить самогон с Мухомором  и, ложась спать, буду слушать стук колес железной дороги и грохот эха вырывающегося из-под мостовой пустоты. И засыпая,  я  буду возвращаться к мыслям, что новый круг моих скитаний и ошибок, радостей и просчетов только в самом начале, и значит у меня есть еще время, чтобы дожить до того времени когда он замкнется.
  И вот тогда в разгар этой и природной и душевной оттепели мне в очередной раз позвонит  Володя…
 
                Глава 27.
  На следующий день после Володиного звонка и устроенного мною в закутке праздника в одиночку,  я проснулся раньше, чем обычно. И первое что я почувствовал, это что я замерз, видимо за ночь похолодало. По яркому, но какому-то холодному солнечному свету, падающему сквозь прорехи в крыше закутка, я понял, что ноябрьская оттепель кончилась также неожиданно, как и началась. Я с трудом поднялся со своей раскладушки и, дотянувшись до бочки-печи, подбросил в  нее несколько сломанных сухих дровин.  И когда бочка загудела, пожирая топливо, стало ясно, что все это время кто-то поддерживал в ней огонь, и похолодало сильнее, чем мне вначале показалось.
   Голова болела с похмелья, но чувствовался и угар натопленного за ночь помещения.  Меня тошнило, и голова кружилась толи от дыма печи, толи от выпитого вчера самогона, а скорее всего и от того и от другого. Я решил выйти на воздух, и глотнув из стоящей поблизости как всегда пластиковой бутылки воды,  стал отталкиваться  от  стены и навалившись на костыль пробираться к выходу. Я толкнул закрытую калитку и, нагнувшись привычно, чтобы просунуться в нее зажмурился от резкой белизны и яркого света ударившего мне в глаза.
 Снег! Первый  снег упал этой ночью, а я даже не почувствовал ничего, как обычно чувствую перемену погоды по начинающим ныть ранам, и сейчас свежий морозный воздух был как подарок, как чудо, и слепящая белизна выдавила из глаз слезы.  Я перешагнул через порог, и снег заскрипел под ногами. Как всегда в нашем городе зима наступила неожиданно, и я впервые за время своих скитаний был по-настоящему рад ей. Я уже не боялся ни наступающих холодов, ни предстоящих морозов и точно знал, что ждет меня впереди и впервые был рад снегу так, как радуются ему обычные люди. Так как я радовался первому снегу когда-то в молодости, радовался чистоте и обновлению которые он несет с собой, просто радовался окончанию грязной и пыльной погоды. И то, что меня ждет впереди холодный, может быть морозный день, не смущало меня.
 От чистоты выпавшего снега, который припорошил и уродливую трубу теплотрассы  перед закутком, и грязные берега Елшанки, еще вчера топорщащиеся засохшими палками сорняка, и  черные крыши гаражных блоков, и чуть видневшиеся вдали дворы ближайших домов и сами пятиэтажки, на душе стало также чисто и легко. И только головная боль и сердцебиение, доставшиеся мне после вчерашней бутылки самогона выпитой в одиночку, не давали мне почувствовать себя почти что счастливым.
 Человеку не много нужно для счастья, теперь я точно знаю это. Нужно чтобы вовремя наступила зима, а за ней и весна. Нужно, чтобы кто-то, проснувшись рядом,  утром заговорил с тобой. Нужно, чтобы ты точно знал, что тебя ждет твое рабочее место, у станка, за компьютером или на перекрестке дорог.  Нужно, чтобы ты сам понял, что это место твое, и ты нужен ему также  как и оно нужно тебе. Чтобы рядом были люди, которые могли бы улыбнуться тебе, кивнуть головой или пожать руку, или просто пройти рядом и что-то тебе дать. Улыбку, слово, поддержку, приказ, пренебрежение или мелкую монету. И что именно уже кажется не столь важным!
 Люди, которые проходят мимо, говорят, работают или уклоняются от работы; которые заняты собой или заботами о других; которые веселятся и плачут, и шатаются от выпитой водки или охраняют порядок на улицах; водят автомобили или трамваи или спешат куда-то пешком;  они все нужны тебе точно также как и ты нужен им.  Нужны так,  как каждый живущий нужен каждому. Потому, что все мы пока еще живы, и иногда  бываем, счастливы, и веселы, и грустны, но все мы можем быть, только когда все что происходит вокруг нас, кажется нам привычным и неизменным, а иногда даже  скучным.  Потому, что никогда никто не сможет заменить человеку другого человека, ни собака, ни робот, ни телевизор, ни роскошь, ни деньги, ни важная и кажущаяся делом всей жизни работа, ни увлечения, ни хобби, ни виртуальный мир компьютера…
  Сзади громко грохнула, открываясь настежь, гаражная калитка закутка.
- Прикол! – раздался сзади хриплый со сна голос Мухомора – Ты чего высматриваешь?
- Так стою. Сердце что-то стучит, аж заходится.
- А ты не пей в одного – хохотнул в ответ Мухомор – Пойдем у меня для тебя лекарство есть.
 Мухомор опять захохотал видимо очень довольный собой, и когда я оглянулся на него, он подморгнул мне хитро и  щелкнул себя пальцем по горлу.
  Эта грубая, подчас даже не сразу понимаемая мною, забота и опека надо мною Мухомора, иногда, как например, сейчас поражала меня. Как она могла существовать в этом закутке, в мире в который отторгал, не признавал, и   не терпел ни жалости, ни обиды, ни чужого горя, не говоря уже о чужих страданиях, для меня осталось загадкой и до сих пор? Но это происходило все это время, и было сейчас!
 Когда я опять добрался до своей раскладушки и  уселся на нее, Мухомор тут же уселся рядом со мной на корточках и сразу сунул мне в руку обрезок металлической пивной банки. Потом он, молча, достал из-за пазухи бутылку самогона и налил  мне «полную чашу».
- Ну, давай – сказал, ухмыляясь, Мухомор.
 Я выпил, зажмурившись, ощущая лишь холодный край,  неровно обрезанный банки и то как самогон обжигает горло, а потом занывшие  от боли внутренности.
 Когда я открыл глаза, Мухомор все так же смотрел на меня снизу, и довольная ухмылка играла на его довольном лице.
- Брысь – вдруг громко крикнул он,  изогнув шею, и появившаяся из-за бочки-печи голова Очкарика тут же исчезла. Мухомор забрал у меня обрезок пивной банки и стал наливать себе.
- Снежок выпал – сказал, выдохнув громко Мухомор и  резко запрокинув голову, опрокинул содержимое в  широко открытый рот.
 Я почувствовал, как в голову ударила знакомая мягкая волна тепла, как стало сразу легче дышать и запахи, и звуки стали ярче и насыщеннее. Слово «спасибо», которое я говорил еще прошлой зимой, уже давно ушло из моего лексикона, как  нелепое и ненужное, и поэтому я с благодарностью спросил у Мухомора: « Когда ты успел найти-то утром?». И не дождавшись ответа, добавил: «Полежу пока, что-то мне сегодня не по себе».
 Мухомор неслышно исчез, а в закутке началась суета, крики и каркающий кашель, которые всегда сопровождали утреннее пробуждение  нашего «сообщества». Я лежал с закрытыми глазами  и думал, что сегодня пойду  «на рабочее место» позднее. На меня навалилась какая-то  нездоровая слабость, жгло где-то в груди «под ложечкой», что не давало мне возможности ни встать, ни даже приподнять веки.
 Я вспоминал вчерашний звонок Володи и  его рассказ о его маленькой дочери  и  о его  обустройстве на новом месте здесь на Урале, можно сказать рядом со мной.  Странно, но он опять был где-то рядом, как был всегда. Я думал о его выборе, и о том, как он достался ему. Бросить все в Москве и начать все сначала пусть даже в большом городе таком как Екатеринбург смог бы не каждый. Однако у него был выбор в отличие от меня. И он ушел, он не стал повторять моих ошибок, не стал драться, не стал подвергать свою жизнь опасности из-за денег. Может быть, поэтому и она ответила ему тем же милосердием, и дала ему семью, ребенка и возможно еще что-то, чего  мне уже, никогда не узнать и не увидеть.
 У каждого человека почти всегда есть выбор. Пусть даже чисто теоретически, но он всегда есть. Он всегда и в любом положении может решить, так или иначе. И хотя  я считаю, что мое положение безвыходное, даже я могу сделать выбор в любую минуту.  Я могу вернуться в свой подмосковный дом, могу сдаться милиции, могу уехать  в любом направлении, но это конечно только теоретически. Мой выбор не велик, и все его варианты не устраивают меня, но то, что я остаюсь и продолжаю жить в закутке это тоже выбор.
    Ах, если   бы  я  своевременно  понял  тогда, что  стою  перед   выбором, то
возможно, мою машину не взорвали бы, и не было бы ничего, ни Сидора, ни Барона, ни Садыка, ни Пухлого, и ни Мухомора. Не было бы отца Валентина, и Ефима, и я может быть так и не понял бы многое что, кажется, успел понять за это время, но жил бы долго и счастливо. Но, даже не задумываясь тогда над этим, я все равно делал свой выбор, и  возможно задумавшись, все равно выбрал бы то, что мне суждено. Я шел тем путем, которым должен был пройти, и теперь, часто вспоминая отца Валентина, думаю, о том сами ли мы делаем  тот самый выбор в те самые решающие моменты. Сам ли я делаю то, что происходило и происходит со мной? Своими ли руками я творил  те события, которые привели меня сюда? А если жребий уже брошен и Бог знает наш путь заранее, то почему мне достался именно этот жребий?
  Закуток постепенно опустел, стало тихо, и я видимо заснул так, как ко мне опять пришли видения из прошлого.
  Наша большая, насыщенная большим количеством техники и танков сводная колонна попала в засаду и была разбита, сожжена и рассеяна за считанные минуты.  Все кто остался в живых, отходили, отстреливаясь, или просто убегали вниз по склону, подальше от горной дороги  прячась в редколесье, за камнями. Бежали, задыхаясь подальше от  горящей техники, от града пуль, от взрывов и пожарищ. И когда склон кончился и опять начался подъем в гору, люди сбились в кучу, падали, сдирали с себя тяжелые бронежилеты, скидывали каски или просто валились без сил  в ближайшие заросли кустов.
 Какой-то высокий худой офицер, в полевой форме, размахивая пистолетом, кричал протяжно и долго охрипшим сорванным голосом, и гнал всех сбегающихся с разных сторон солдат, ОМОНовцев, десантников в синеющий вдали, на склоне, лесок. Но люди падали без сил и их поднимал на ноги только прицельный огонь чеченцев, который опять стал свистеть пулями рядом и лопаться  среди ветвей деревьев взрывами гранат. И мы опять бежали и падали, обдирали руки в кровь, скользя по склону, который становился все круче и каменистей. И оставляя тех, кто упал, мы лезли все выше в горы, и когда останавливались, то стреляли туда, назад, где в утренней дымке невидимые враги шли по нашим следам. И так продолжалось нескончаемое количество раз.
 Мы бежали до изнеможения, потом падали и отстреливались, и опять бежали и карабкались вверх. Мы каждый раз стреляли до тех пор, пока рядом опять не начинали кучно ложиться пули и крики раненых и умирающих начинали заглушать стук автоматов. И тогда, все кто мог, бежали дальше, лезли выше из последних сил, обливаясь потом и уже не было ни страха, который гнал раньше, ни даже желания жить. Осталась тупая усталость и стремление уйти, уйти и скрыться, во  что бы то ни стало.
 К вечеру, когда стало темнеть нас осталось только восемь человек. Мы забрались на одинокую, не высокую гору с пологими склонами и узким пятачком земли наверху. Этот пятачок представлял собой что-то вроде неглубокой снарядной воронки только большого размера. По краям, как зубцы возвышались каменные валуны, а  сама вершина вогнутой формы была из мягкой земли. Лучшего укрытия не придумаешь, но выхода из него мы не видели, приближающиеся огоньки трассирующих пуль и громкие голоса были со всех сторон.
 Я смотрел на Кадыкова, за которым бежал весь этот день, он сидел, бессильно привалившись спиной к одному из каменных валунов, и кажется что спал. Рядом на земле разместились еще шестеро.
  Один из нас совсем молодой мальчик, видимо из солдат срочной службы, с рацией за спиной, большую часть дня бежал вместе с офицером в полевой форме, приказы которого постоянно доносились до нас. Офицер  отстал или был убит буквально несколько минут назад, при последней перебежке к нашему укрытию.
 Рядом с радистом  лежали на земле, тяжело дыша, два высоких похожих друг на друга, грузных  ОМОНовцев, эти были старше меня, и их принадлежность к милицейским частям можно  было сразу определить, по синим камуфляжным курткам.  А чуть дальше лежали так же без сил трое десантников. Эти были из десантно-штурмового батальона, который располагался  рядом с нашей частью, и их я узнать мог по любой части их формы и даже кажется просто по внешнему виду.
 Молоденький радист постоянно вызывал кого-то по рации, видимо, продолжая выполнять приказ пропавшего офицера.
- Кажется, приехали. Конечная! – еще не отдышавшись, но, уже пробежав по кругу пятачка, громко сказал один из ОМОНовцев.
- Зажали – тяжело дыша, откликнулся ему Кадыков, и они перекинулись только им понятными взглядами.
 Эти двое были старше по возрасту всех остальных, и  это сразу сблизило их.
Омоновец подсел к Кадыкову,  и они о чем-то тихо заговорили, а остальные наконец-то начинали подниматься с земли и,  привалившись к каменным валунам, озираться во все стороны, определяя, где преследователи.
 Я, хорошо зная Кадыкова, этого сорокалетнего крепкого мужика, который побывал во многих переделках, наоборот успокоился так, как уже привык доверяться ему. В тот момент, когда все вокруг встали, я наоборот спокойно лег, собираясь отдохнуть до тех пор, пока Кадыков с Омоновцем не решат что-либо.  Сам я  думать ни о чем не хотел. Пусть решают старшие и более опытные, главное не думать о самом страшном, что ждет впереди. О том, что уже казалось неотвратимым…
 Не знаю, как все было бы дальше, если бы через несколько минут молодой радист не связался с кем-то и  не закричал  радостно и взахлеб:
«Надо ждать, я нащупал связь с вертушкой. К нам идет борт!»
Мы все сгрудились возле него, и стали ловит каждое его слово в переговорах с командиром далекого вертолета. Но времени у нас оставалось немного, пули начали свистеть рядом и цокать о каменные валуны нашего природного укрепления. Со всех сторон уже ясно слышалась чужая речь, отрывистые слова и звуки  множества ног которые поднимались к нам. Мы были со всех сторон окружены и поняли все сразу, что возможности спастись у нас почти не осталось. И вот тогда не сговариваясь, мы разбежались по кругу и начали стрелять в приближающиеся голоса и навстречу летящим к нам трассерам.
- Патроны экономте!  - орал старший из Омоновцев в сторону ребят десантников, которые били длинными очередями, и ручной пулемет одного из них, казалось, не затихал вообще.
 Вертолет появился так неожиданно и близко как чудо, которое бывает в жизни каждого человека один  раз. Он рубил винтами воздух вначале где-то в отдалении и с него тоже открыли огонь по склонам горы, а потом стал медленно снижаться и  мы затаили дыхание, опять слушая переговоры радиста и лишь изредка постреливая вниз в наступающую темноту. Мы еще не верили в свое спасение, но вертушка с притушенными огнями с грохотом обстреляла еще раз склоны горы и зависла над нами так, что были отчетливо видны не только колеса на посадочных лапах, но даже стекло кабины пилота.
 И мы, все еще отстреливаясь, начали тесниться к той стороне, где он завис, пятились, чувствуя шаги врагов, и стреляли на звук и ждали когда же он опуститься достаточно низко. А в это самое время одного из Омоновцев, того что всегда был в тени, подстрелили прямо рядом со мной. И он  обмяк и ткнулся мне головой в голенища сапог, и тогда мы с его товарищем схватили его и забросили в распахнувшиеся двери спустившегося вертолета как куль с мукой.  И тут же помогли еще одному молодому, в разорванной тельняшке, который вдруг, закричал громко, диким голосом и, обхватив колени, завертелся на месте. А пули визжали рядом и стали с глухим стуком в борт вертолета. И тогда опять только рядом с нами заработали бортовые пулеметы и от их звука и ярких вспышек я  невольно пригнулся.
И  мы были готовы уже броситься в зияющую чернотой на уровне наших глаз в открытую дверь вертолета, когда вдруг появился молоденький радист и загородил нам  дорогу, выставил руки вперед.
- Летчик говорит, что всех взять не может, у него перегруз. Груз двести полный коробок. Может взять еще двоих – кричал он, стараясь переорать глухой и мерный гул винтов.
 И мы, впятером, сгрудившись у покачивающегося дышащего жаром железного борта вертолета, смотрели на молодого радиста и ни как не могли понять сразу его слова. И тогда Кадыков вдруг яростно схватил за шиворот молодого радиста и,  толкая второй рукой его под зад, впихнул его наверх, в  спасительную раскачивающуюся дверь.
  - Спички! – заорал на огромного роста десантника с пулеметом на груди, а
тот таращил не понимающими  глазами, и спички Кадыкову сунул уже знакомый ему Омоновец.
   И  мы, озираясь  на  притихший, но  все еще постреливающий склон горы,
зачарованно смотрели, как Кадыков казалось долго и неспешно доставал из коробка пять спичек, как ломал их, оставив только одну длинную, и как кричал в ответ  на брань летчика, доносящуюся из открытого окна пилота.
- Подожди пять секунд!
- Быстро тяните! – прикрикнул Кадыков, протянув нам кулак с зажатыми спичками.
Длинная спичка досталась десантнику, молодому розовощекому крепышу, стриженному наголо. И он замер на секунду, но Кадыков уже толкал его в грудь.
- Давай, вали, а то вертушка отвалит!
 Второй десантник снял с груди пулемет, и они вдруг, будто в жесткой схватке крепко обнялись с маленьким  крепышом, и так же быстро оттолкнулись друг от друга. Потом крепыш протянул руку мне, потом Омоновцу и они с ним, замявшись на секунду, так же крепко обнялись. Последним крепыш подал руку Кадыкову.   И тот, с размаху ударил своей ладонью по его протянутой руке, и еще раз подтолкнул его к вертушке:       « Будь здоров!».
 Когда крепыш схватился за поручень рядом с дверью и уже занес ногу, чтобы прыжком влететь в вертолет, рядом с ним появилась голова нашего радиста, который что-то неистово и как всегда не разборчиво, взахлеб,  кричал. Из-за шума винтов мы не сразу поняли его слова.
- Все - охрипшим голосом орал радист – Летчик сказал, чтобы садились все. Говорит или всех вытяну или все накроемся. Рвите внутрь, пока он не передумал!
 Мы вскочили в двери вертолета, кажется все разом, так, что стало сразу тесно в широком проходе. Дверь со скрежетом задвинулась за нами, отрезая уже привычный шум винтов, и отгораживая от визжащего выстрелами склона горы. И непривычная вначале относительная тишина вдруг загудела яростным и еще более страшным стрекотом винтов, которые взвыли так, что сердце замерло. И нас всех стало вначале мелко и страшно быстро трясти, а потом качнуло так, что мы повалились вперед, прямо на раненных ребят лежащих вповалку у нас под ногами…
  Я проснулся весь покрытый холодным потом, и резко сел прислушиваясь как в ушах, в полной тишине, гулкими ударами стучит кровь. Огонь в бочке давно видимо потух и угли чадили так, что резало глаза и першило в горле. Непривычные, уже забытые за долгие осенние дни, яркие лучи света пробивались сверху и, искрясь, растворялись в едких клубах дыма, стелящегося  по полу и поднимающегося верх плотной пеленой на уровень моих колен. Нужно было идти на воздух, или хотя бы открыть калитку, чтобы проветрилось ядовитое облако. На меня вдруг напала какая-то лихорадочность и стремление быстрее покинуть пустой заполненный дымом закуток. Я решил, что нужно идти «на работу», и стал быстро, будто меня кто-то подгонял, собираться. Уже через несколько минут, прикрыв плотнее калитку, я бодро шел по  протоптанной моими « сожителями» тропинке в снегу вдоль  трубы теплотрассы.
 Сердце бухало в груди точно молот и я, приноравливаясь  к его ударам, старался ставить костыль, попадая между ударами. Дойдя до конца теплотрассы ныряющей  под землю, я остановился возле  кованной металлической ограды « Церкви живого Бога». Красивый дом из тепло розового кирпича за оградой был церковью секты «Свидетелей Иеговы». Вокруг  церкви, больше напоминающей дом из импортного кирпича, тянулась длинная и широкая полоса ухоженного  палисадника. И все это строение, и палисадник расположенный  рядом со старой постройки  пятиэтажками, с оградой вплотную к огороженным  плитами  бакам помойки, выглядели на общем фоне чужеродным телом, куском не реальной жизни. Но сейчас, когда снег припорошил и забелил все окрестности, и грязные берега петляющей рядом Елшанки, это ощущалось не так резко, как еще несколько дней назад. Чужим сейчас выглядел только сам дом, с ровной треугольной крышей покрытый искусственной черепицей, своей не здешней ухоженностью новизной не оббитых углов, блестящих лаком дверей, ровными, как по линейки, положенными бордюрами, отгораживающими палисадник от  асфальтовых дорожек. Дом был похож на одноэтажный, огромный коттедж не терпящего высоты олигарха.
 Я перешел дорогу, переждав не плотный поток машин, и заковылял по улице Вяземского  по уже тысячу раз пройденному маршруту к своему «рабочему месту». Сегодня дорога казалась мне очень долгой и тяжелой. Рука, сжимающая костыль мерзла. Я проходил этой дорогой  много раз, но сегодня наполненная как всегда людьми она почему-то казалась мне пустынной, будто бы проходящие рядом люди потеряли выражение лиц и стали похожи на манекены. Они проходили мимо меня, как тени, я не воспринимал их как что-то одушевленное, просто улавливал их движение. Я прошел мимо похоронного агентства « Реквием» и  от подкатывающей к горлу дурноты и темноты вынужден был присесть прямо на ступенях  ближайшего  магазина.
 Люди проходили мимо меня, обходили, молча, а я сидел и ловил ртом воздух, который еще с утра казался холодным и морозным, а теперь обжигал мне горло. Я пришел в себя не сразу. Долго сидел на холодных ступенях и тяжело дышал, стараясь опомниться  от затраченных усилий. Я старался вглядеться в лица проходящих мимо людей и не мог, из-за темноты, которая покрывала пеленой глаза. Я не испытывал страха и не чувствовал холода.
 Когда-то еще в прошлой жизни, я где-то читал или видел по телевизору, что  дельфины издают пронзительный ультразвук, который, по сути, является языком общения этих обитателей океана. И вот когда одному из них становится плохо, он издает звук определенной тональности, который улавливается его собратьями за десятки тысяч километров. Мне казалось, что  сейчас я, мой мозг, а может быть моя душа, как говорил отец Валентин, издают такие  же пронзительные  звуки. Звуки протяжные, тоскливые, и умоляющие, но люди не могли слышать их. Люди не дельфины. Они слышат лишь то, что хотят слышать.  В отличие от дельфинов мы люди заняты самими собой большую часть времени, и поэтому даже условно не можем называться собратьями.
 В самой сути человека заложены, как мне теперь кажется, парадоксальные, абсолютно противоречивые, и абсолютно, казалось бы, несовместимые черты, которые свойственны только ему. Человек не может быть постоянно один на один с собой, но от случая к случаю ему просто жизненно необходимо побыть одному. Отсутствие одного или другого ведет к нарушению психики, к потере покоя, к сумасшествию. Кроме того, каждый человек постоянно пытается подчеркнуть свою индивидуальность и непохожесть на всех остальных, но эта индивидуальность и непохожесть должна быть подтверждена  всеми окружающими или хотя бы частью их, иначе она теряет смысл для самого человека. Человек часто готов помочь бездомному животному, и в тоже время оттолкнуть руку себе подобного, голодного и оборванного. Он готов положить жизнь и здоровье за всеобщее обожание, чтобы потом презирать и унижать тех, кто его боготворит.
 Дельфинам этого не понять никогда потому, что их разумная жизнь намного разумнее, чем у человека. Того человека, который считает себя венцом природы, мечтает о завоевании космоса и встрече с разумными существами, а сам в сущности  ищет в космосе  подобного себе человека. Потому, что нельзя объяснить другим способом того,  что человек не разобравшись с мозгом дельфина, считает его неразумным, а собирается встретиться в космосе с непонятной формой жизни и непонятной формой мышления,  а  на самом деле ждет просто встречи с самим собой, только более совершенным, более умным, и  надеюсь, что более милосердным.
 Однако холодные каменные ступени быстро вытянули из меня тепло, и я начал замерзать, почувствовал себя лучше. Я поднялся и со страхом подумал, что идти мне до моего места еще далеко. Но, делать нечего!
 Я свернул за угол свечеобразной  одноподъездной девятиэтажки и пошел привычной дорогой мимо охранной фирмы «Амулет», мимо детских площадок и  окруженных забором новостроек. Все вокруг было припорошено  белым снегом и преобразилось, чистотой и бьющей в глаза белизной.  Я вышел на знакомую узкую тропинку между тянущимся деревянным забором детского сада и   длиной  как стена обратной стороной  многоподъездного  пятиэтажного  дома. Проходя здесь я, как всегда, привычно разглядывал окна жилого дома.
  Сами окна, даже если за ними ничего не видно, они зашторены,  закрыты жалюзями  или просто находятся высоко, многое могут рассказать о людях, о тех, кто живет за ними.  Белые пластиковые Евроокна, как их называют в городе, говорят о достатке и стабильном доходе хозяев квартиры, давно не крашенные или с облупленной краской деревянные рамы говорят о бедности или о лени их хозяев. Рамы, покрашенные в черный цвет, говорят о практичности, граничащей с жадностью или о малом достатке и желании существовать прилично на неприличные доходы, а возможно о привычке хозяев решать проблемы быстро и надолго. Сверкающие свежей белизной краски деревянные старые рамы могут сказать о возрастном консерватизме или о достойной бедности.
 Чистота  стекол добавляет к этому еще кое-что.  Чистые окна, это чистота внутренняя либо показная, одиночество или просто отсутствие детей, но всегда крепкое здоровье. Хотя это  может быть  привычкой, выработанной родителями в многодетной семье, да и мало ли чего еще.
 Но вот грязные Евроокна или грязные зашторенные или прикрытые жалюзями окна могут говорить о лени или о чрезмерной занятости хозяев, а может быть к равнодушию их к собственному жилью. Я в  прошлой жизни знал много людей имеющих шикарные квартиры, но предпочитающие появляться там не чаще, чем один раз в неделю. Они любили больше почему-то гостиничные номера, или квартиры друзей и родственников.
  За каждым из этих окон  таится своя, не похожая на другую жизнь,  отделенная  от  соседней,  иногда лишь тонкой бетонной стенкой. В каждой квартире существует свой маленький мир, который оживает  только, когда все члены семьи собираются вместе  так, как, например, мы в своем закутке. И эта жизнь замирает или засыпает, когда  в квартире тихо и пустынно или нет в ней того, кто обязательно объединяет всех живущих вместе. Но еще этот мир разбит на отдельные внутренние миры тех, кто его образует. И дай Бог, если эти миры, хоть иногда сливаются или хотя бы мирно сосуществуют.
  Когда-то в молодости меня всегда удивляла возможность людей, жить вместе  совершенно не понимая друг друга, не слушая друг друга, или постоянно конфликтуя друг с другом, долго, иногда все время, какое я знал этих людей. Мой пятиэтажный дом моего детства был напичкан разными примерами сосуществования соседей, семей моих друзей  или знакомых, и со временем я перестал удивляться этому. А потом оказалось, что прожил лучшие свои годы так же не понимая, кто рядом со мной, не обращая внимания на жизнь родных мне людей, которая была всегда рядом со мной, но соприкасалась с моей жизнью лишь маленьким краешком, а, в сущности, протекала как будто бы в соседней квартире за крепкой бетонной стенкой…
 Я уже почти дошел до своего места, уже видел его издали, когда сердце мое опять сбилось с ритма и начало бешено колотиться. Навалившись на костыль, я вынужден был остановиться  на подступах к аптеке.
 Павел Васильевич уже очистил от снега крыльцо и теперь очищал тротуар, прилегающий к нему. И наблюдая за его работой, я подумал, что первый снег всегда тает в нашем городе, и ему можно было бы подождать денек и от снега не осталось бы скорее и следа. Он заметил меня не сразу, но когда увидел, то поставил лопату к стене и подошел.
- Что брат, плохо тебе? – спросил он, заглядывая мне в глаза.
- Сердце что-то барахлит с самого утра – постарался как можно бодрее ответить я, и улыбнулся ему с благодарностью за сочувствие.
- Это от перемены погоды – уверенно заявил старик – Лежал бы ты дома сегодня. Валидол есть?
- Нет – мотнул я головой.
- Ага – задумчиво сказал дворник и, повернувшись, ушел по ступеням в аптеку.
Через несколько минут он вернулся и подал мне блестящую фольгой пластинку с таблетками.
- На! – просто сказал он – Мне, слава Богу, такие лекарства девчонки отпускают бесплатно. И увидев, что я медлю, он сам выдавил одну таблетку и сунул мне в руку.
- Под язык! – строго сказал он, всовывая мне в руку таблетку, и потом положил пластинку с таблетками в карман моего пуховика.
 И все же я добрался до своего «рабочего места». Мой ящик в кустах занесло снегом и я, задыхаясь, вначале расшвырял снег, чтобы добраться до него, а потом еще утаптывал снег вокруг кустов, чтобы поставить его на ровное место. Я утоптал площадку рядом с тротуаром, который сузился сегодня из-за протоптанной  людьми в снегу тропинки, и расчистил место, чтобы поставить плошку для подаяний.
 Когда я наконец-то почти без сил сел на свой ящик, то из-за низких туч опять, как в утренние часы,  выглянуло солнце, и подумал, что возможно уже к вечеру снег растает  и будет опять грязь, слякоть. Таблетка, наверное, помогла мне потому, что сердце давило, но я почувствовал, что мне стало легче.
 День прошел, как и сотни других дней, если не считать, что иногда у меня темнело в глазах и временами мне казалось, что я могу упасть.  Люди, которых я сегодня почти не различал, шли мимо и бросали в мою плошку мелочь. Плакали дети, возвращающиеся из стоматологии, к аптеке одна за другой подъезжали  автомобили, и сегодня я чувствовал только, как они гулко ревут мотором и чадят выхлопами. Молодежь все так же шла мимо скользя по мне невидящим взглядом, они еще относились с легкостью к собственной боли, а чужую боль им пока почувствовать   дано не было.
 Когда поток людей, возвращающийся по домам после рабочего дня, иссяк, и стало вечереть, я стал думать о том, что пора собираться. Боль ударила в грудь неожиданно, в тот момент, когда я нагнулся к своей плошке с сегодняшним «заработком». В груди вначале все стянуло, а потом боль загорелась где-то внутри ярким и горячим костром. Потом появилась еще тупая боль прямо в центре груди, будто бы туда вбили большой и тупой гвоздь. Эта боль заставила меня бессознательно потянуться в карман за валидолом, и пока я доставал пластинку и выдавливал таблетку, руки тряслись, а пот лил с меня градом.
 Потом я сидел долго, наверное, около получаса, с закрытыми глазами, прежде чем боль отступила и начала затухать. Когда я открыл глаза, то рядом на столбе уже горел уличный фонарь. Нужно было уходить!
 Страха не было, была лишь звучащая пронзительно сквозь шум в ушах, тоска и жалость к себе, которая выдавливала слезу. Я понимал и думал только об одном: до закутка мне придется  добираться долго и мучительно. Придется ковылять, опираясь о стены, и стоять  возле стен домов пережидая приступы дурноты и отдышку.
  Когда я поднимался со своего места, мне почему-то вспомнился Борода, его запрокинутая назад голова, торчащая как жесткий куст борода. «Главное что он не мучился!» - сказал тогда Мухомор.
 Я распрямился, покачнулся, успел схватиться свободной от костыля рукой за ящик. А потом просто пришла тьма…
 
                Эпилог.
-  Угощай сигареткой, Игорек – попросил молоденький постовой милиционер своего напарника, криво улыбаясь и хитро прищурив и так узкие глаза.
- Ну, ты Радик  орел – растягивая слова, с возмущением ответил из темноты напарник – Ты мне уже пачку должен, стрелок!
 Пеший милицейский патруль, поругиваясь в шутку, прикурил сигареты от одной спички, прижимаясь ближе к углу  здания Онкологической больницы.
 Там где они стояли было темно, но отсюда из темноты им прекрасно было видно и хорошо освещенную площадь Васнецова, и одноименную улицу, упирающуюся в площадь, и участок широкой насыщенной транспортом и людьми улицу Краматорскую, которая проходила через площадь насквозь.
Яркий свет освещал и трамвайную и автобусную остановки, находящиеся прямо в центре площади, и автомобильные дороги по обеим сторонам трамвайного полотна. Чуть дальше ярко светилась яркая вывеска супермаркета «Магнит», расположенного в уже погрузившемся в темноту здании  Универмага.  А на другой стороне дороги стоянка такси и большая лестница темнеющей громады кинотеатра «Орск».
  Косо летящий  снег, начавшийся только что, опустил сетку пелены на желтый свет уличных фонарей и мигающие разноцветные огоньки в витринах  маленьких магазинчиков.
- Ну, что? – спросил тот, что постарше, которого звали Игорь – Пойдем по маршруту пройдемся.
- Пойдем - согласился Радик – Стоять еще холоднее.
 Они пошли по улице Васнецова, удаляясь от площади в сторону слабо освещенных дворов спального района. Перешли вначале почти пустую, с редко проезжающими автомобилями проезжую часть, и свернули за здание Универмага, сразу отгородившую от них шумную площадь.
  Подойдя к зданию, где располагалась  стоматология «Айболит», прямо     под уличным фонарем, тускло светящим в густо идущем снегу, они увидели лежащего на снегу человека. Рядом стоял пластмассовый ящик и валялся будто бы откинутый в сторону костыль.
- Это че? – удивился Радик – Это наш «чеченец» что ли? Ветеран гребаный!
 Игорь только хмыкнул себе под нос и нагнулся над распластавшейся на снегу фигурой. Человек слабо пошевелился и промычал что-то не внятное.
- А ты говорил, что он не пьющий – криво улыбаясь, скосил глаза на напарника Игорь.
 Радик смущенно потер подбородок и стал, молча стряхивать налипший на плечи бушлата снег.
- Да, все они не пьющие – сказал он через несколько секунд злобно.
- Э-э! – окликнул лежащего Игорь и слегка пнул его носком сапога  в бок  - Хромой! Скажи что нибудь!
Человек слабо пошевельнулся и затих.
- Ну, и че с ним делать? – озадаченно спросил Игорь – На нем, наверное, вшей как на собаке, чесотка какая-нибудь или еще что похуже.
- Пойдем! – решительно  предложил Радик – На обратном пути заглянем, может к тому времени оклемается и уйдет. Помнишь, с такими, сколько раз такое бывало.  Только вот  как бы, не поморозился.
- Ага! Жди! – зло откликнулся теперь Игорь – Этих Бомжей бревном не пришибешь. Ему думаешь впервой ночевать на морозе?
- Тогда пойдем! – решительно заявил Радик – На обратном пути видно будет.
Они потоптались вокруг пластмассового ящика, толкнули ногой пустую плошку, которая вверх дном лежала в снегу рядом и стали удаляться.
- Вот же морда – уже беззлобно оглянулся Игорь на  лежащего – А таким правильным прикидывался…

                КОНЕЦ.