Русион

Юрий Анатольевич Наумов
На реке
поют сирены,
и весь день в саду
держит лиру
куст сирени,
как Орфей в аду.

Семён Кирсанов

Часть I. Fortuna Callipyge

Говоря по правде, никакого предчувствия не было. В то мартовское утро, когда мне исполнилось пять лет, я ждал совсем другой подарок. Мои мечты кружились вокруг спортивного велосипеда, молниеносного, сверкающего. Но я слишком хорошо знал своих родителей. Мать обязательно скажет: «Не время кататься, холод на дворе», отец добавит: «Подожди лета». Я никому не доверял с пелёнок, всю надежду отдав богине. Её звали Фортуна. Oна пришла в мой сон и поманила серебристым звоночком.

Ожог радости поднял меня в постели. Солнце едва появилось, за окном мела метель; отец и мать спали в порхании снежного пепла. Я любил эти долгие воскресные утра, но впервые проснувшись раньше всех, не знал, чем себя занять в рассветной пустоте. Рука сама подхватила с тумбочки альбом фотографий, из которого богиня явилась мне; я принялся листать навощённые страницы, полные жёлтых руин на ошпаренных солнцем площадях. Форум, Капитолий, Священная дорога... Я вспомнил эти имена внезапно и сразу, как открывают душу себе и другим. Чувство узнавания потащило меня в глубину, свежий ветер дохнул в лицо и отнёс в маленький цветущий парк, где ветви апельсиновых деревьев покачивались под слепым дождём у маленькой мраморной беседки, а на том конце аллеи блестела крохотная площадь и нежный, куполом, фонтан. Я услышал название этого места, упругое и вкусное -- Сульмо, а виноградный ветер уносился дальше и таял в огромном Городе, величайшем из городов. О, богиня! Смогу ли передать его совершенство? Охваченный паникой и красотой, я выкрикнул: «Ave!», на языке, который не помнил ещё минуту назад.

Вот так это случилось. У меня оказалась ещё одна, прошлая жизнь.

Бешеный поток воспоминаний уложил меня в постель. Я хотел закрыться от царапавшей стекла вьюги и  сдавленных рыданий матери -- всё это осталось на другой стороне, которой я больше не верил, -- чтобы остаться с моим Городом, только с ним. А память убегала всё дальше в глубину, и было в тот мартовский день вовсе не до конфет и подарков, и не до градусника, которым деловитые люди в хрустящей одежде с запахом боли пыталась измерить жар полуденных улиц Велабра, что раскалил меня изнутри.            

К счастью, никакого раздвоения личности не случилось: я и тот человек, память которого досталась мне, были одним целым. Это было похоже на воспоминание о прошедшем лете, только звали меня иначе. Память не таила опасности. Разлад начинался, когда я пробовал объяснять своё открытие себе, но так, словно объяснял его другому, кто совсем ничего не понимал и не хотел понять, как в тот день моего рождения, когда пришлось отвечать на вопросы в больнице и зачем-то одеть на глаза марлевую повязку, наверное, чтобы не огорчать плакавшую мать.

С того дня я жил на два времени, два континента, и возможно, поэтому до сих пор не освоил ни один современный язык более-менее сносно. Тонкости русской речи мне давались нелегко. Лишь героическим усилием отец научил меня ставить двойное отрицание -- «никто не пришёл», я не понимал, зачем это нужно. В том языке, который впитался в мой разум, достаточно было сказать «никто пришёл», но сейчас говорили иначе. К десяти годам я полностью вспомнил римскую, столичную латынь, к одиннадцати – греческий, и нырнул в старую классику; все только для того, чтобы не находиться здесь, не участвовать душой. Ссылка продолжается, думалось мне, просто я попал ещё дальше во мглу, и с упоением проникался смыслом давно минувших событий, обычно мелких, неисторических. Чем дальше, тем больше красоты я в них открывал, грустного утешения. Будущего не было, сплошное неоконченное прошлое.

Несколько лет прошли как одна хлопотливая ночь. Не хотелось упускать время, и так проспал две тысячи лет, если верить историкам. И всё-таки днём приходилось мириться с так называемой реальностью.

Город, куда занесло меня сонным ветром, назывался Куликовск – столица Центральной Сибири, шахтёрского края. Так получилось, что я почти не уделил внимания этой земле, наверное, оттого что всё понял слишком быстро. Каждая неделя открывалась похоронами сгинувших в забое шахтёров и молодняка, не пережившего дискотечных дионисий. Уважали только превосходящую силу, вместо закона -- привычка и страх, лучшим университетом считалась чёрная зона. За любым порочащим намёком следовал нож (был очень популярен удар в живот снизу вверх), за царапину на капоте могли убить, за измену полагалась заточка. На женской половине этого лупанария-лунапарка бурлила подготовка к Чёрному Дню, последнему из самых чёрных. Зимой беспокоились о калориях, в остальное время -- о припасах, детей откармливали на убой. В ходе калорийно-семенных мероприятий кто-то рождался, умирал, сходил с ума, выпускал кишки, травился уксусом. Девушки шалели от Луны, женщин разносило после родов, цыгане цыкали фиксами, обманутые мужья садились на двадцать лет, а над всем господствовали брикеты сала и тёмное, как венозная кровь, сияние Юга. Даже смерть не разряжала обстановку: похороны превращались в карнавал и драку, раньше времени постаревшее лицо венчало могильный камень, а пышнобёдрые вдовы закусывали куриной ножкой под майонезом и отправлялись добывать себе оргазм. Такими городами, словно зубами дракона, обильно засеян весь круг земель, но в детстве я думал, что проклятие овладело лишь этой великой страной, и только жалел своих родителей, которым день ото дня приходилось отдавать минойский долг.

Моя нынешняя семья напоминала ту, прошлую. Как прежде, мои родные исповедовали культ решительного умного человека, его верховным жрецом был отец. Дяди-тёти, многочисленные племянники и двоюродные братья молились на него, будто он управлял бессмертием, а не отделением сотовой компании. Отец был комиссованным военным – служил в мотострелковом полку, пока однажды под Кандагаром не получил две пули в бок. После перестройки он развернулся во всю мощь своей натуры, закрутив дела с той ледяной старообрядческой строгостью, перед которой меркнет страстная библейская жестокость. Он повелевал, внушая мысль о надежном завтра, и никто не замечал, что он спивается и всё больше напоминает покосившийся телеграфный столб с оборванными проводами. Приняв на грудь воскресные пол-литра,  отец любил поговорить о цели в жизни. По его словам выходило, что жить без цели невозможно. Вот, например, он живёт для того, чтобы дать мне хорошее экономическое образование, чтобы я развил семейный бизнес и завещал его своим детям, а те – своим. Глядя на него из глубины своего Рима, я честно пытался поверить, что цель действительно существует. И однажды нашел её.

Это случилось в один из майских дней на кладбище, куда мы пришли навестить плодородные останки нашей родни. Чёрная земля под жирной зеленью и далекое небо, словно ржавая копейка в пустоте. Трупные обозы тянулись за городом со всех сторон. Полустёртые фотографии мужчин с аккуратными стрижками и женщин с густо накрашенными губами проходили мимо в том же порядке, в котором они шли на убой каждый день. Их даже не предали огню и открытому небу --  всего лишь закопали. Я видел заброшенные обелиски, вросшие в кладбищенские заросли как нелепые металлические табуретки, забытые после прощального пикника, и думал, что лишь тотальное невезение могло привести сюда этих воинов тщетности. Неужели рабство не откупило их от смерти? Или они заслужили вечность в этой влажной заплесневелой земле, потому что считали собой то, что сгниёт, если даже побрезгуют черви? И здесь меня пронзил настоящий ужас. 

Сделанное тем мартовским утром открытие, о котором я уже говорил, немного разрядило обстановку. Оно означало, что я не умру, и никто не умрет -- ни мама, ни папа, и может быть, повезет даже нашему коту, носящему на подгибающихся лапах остатки былого аппетита. Когда скончался дед, я сказал матери:

-- Не надо плакать, он снова будет молодым.

-- Что ты знаешь о смерти… -- вздохнула мать.

Я промолчал, вспоминая, как она приходит, смерть, -- уверенно и просто, как остановка сердца на периферии сна, и даже стыдно от того, что это произошло с тобой. Но я молчал. Мать ничего не поняла, она решила, что я переутомился. Как я мог объяснить этой женщине, что мир, о котором она поет свои песни, совсем другой, не такой маленький? Детство -- только слово, просто чуть-чуть неопытности. Как-то раз я попытался объяснить это своим учителям, но взбесил их настолько, что в тот же день мою мать пригласили к директору на казнь, а я поздравлял себя с тем, что не признался старшим в том глубоком и смутном сомнении, что вызывают у меня их ругань и похвалы. Школа была каторгой. Нас наказывали просто за то, что мы родились в этой стране, на этой планете, и я сообразил, что со свободой придется расстаться – её вымогает организованная мстительная сила. С этим чувством я отправлялся в школу каждые календы сентября.
Лет пять или шесть я озадачивал преподавателей привязанностью к мёртвым языкам. Все решили, что перед ними целеустремленный юноша, с третьего класса метящий в вуз. Я никуда не метил. Просто не хотелось говорить на одном языке с теми, кого я видел. Никто не верил мне, и я отвечал взаимностью.

В конце концов, надежда осталась только на богов. Среди них самой могущественной была Фортуна. Я вылепил ее фигурку из пластилина и покрыл золотистой обёрткой из-под шоколада, у богини был скелет из проволоки, чтобы она могла покровительственно поднимать руку. Её храм находился в ящике с игрушками, над пластиковым Испанским легионом; я доставал Фортуну перед сном, чтобы попросить немного счастливых совпадений. Видимо, под её влиянием я влюбился в идею о том, что мир возник в результате случайного столкновения атомов. Это стало причиной того, что все мои увлечения были вторичны, малозначительны. Философия? Я терпеть не мог философию. Религию в ту пору каждый придумывал себе сам. История тоже не стала колодцем, где целый день высматривают звезды. Точные даты событий не задерживались в памяти, кроме тех, что относились ко мне лично, зато я навскидку мог показать место, где царевна Медея казнила своего брата. Остальное -- руины, хроники, особенно заметки тех, кого сейчас называют римскими историками, ни в чем не убеждало. История похожа на религию -- предмет чистой веры, ведь никто не помнит ни минуты до своего рождения.

«Должна быть очень веская причина, чтобы наделить меня такой странной памятью», -- однажды подумалось мне. В тот день я бродил по дому как в тумане, изобретая одну причину за другой, но всё, что придумал, отдавало горячей пластмассой телевизора с его глупыми фильмами и запахом старой бумаги, спрессованной тесным соседством на книжной полке. К обеду я окончательно выдохся. И вдруг вспомнил о девочке, нежной и близкой, её имя было похоже на ветер. Я знал, что только с ней я мог бы совершить свой путь – вперёд, туда, где мерцал едва заметный Свет. Было трудно  вспомнить имя сразу, но у нее было ещё одно, похожее на корицу, и вдруг меня осенило: Коринна. Стало смешно. Этажом выше обитала армянская семья -- папа стоматолог, мама домохозяйка. Их дочку звали Каринэ: долговязая, горбоносая, некрасивая. Я плюнул на воспоминания и побежал играть в хоккей.
Время от времени вспоминались другие имена, и однажды по весне она пришла --  Вейя... Из глубокой тьмы, где все туманы уходили в реки, постепенно явились и другие: Силан, Гораций, Котта, Меценат, Мессала... Твёрдые как мрамор, они возникали повсюду, и среди них было тепло.

*

Моя прошлая жизнь началась ранней весной в самом сердце Италии. Страна была охвачена гражданской войной. Все ждали голода и смерти, и боги доставили меня в чрево матери контрабандой. Возможно, то страшное время изначально испортило мой характер. Всё на свете мешало мне спать, и потому я получил сказки матери, а старшему брату, Марку, досталась мрачная наука отца. Он и вёл себя как отец -- я жил под его защитой, а сам не был героем. Только в двадцать пять вернул поневоле старые долги, когда школьный знакомый принялся орать на меня как прежде. Это было на Марсовом поле во время конной прогулки. Его унесли рабы, не посмевшие ввязаться в драку.
Наш огромный дом в Сульмо был похож на фабрику. Не знаю, сколько народу обитало в пенатах. Отец, мать, бабушка, дед, многочисленное семейство моего дяди, потом какие-то родственники, приехавшие погостить, да так и застрявшие среди золотистых колоннад, в глубине крохотных спален и кабинетной прохладе, в стенах, расписанных на тему аргонавтов. Они помогали отцу в делах, а по-моему, всех родственников надо было гнать взашей, кроме дяди Альфиния -- он был приятелем Тибулла, величайшего из поэтов.
Вставали на заре. Управляющий наматывал на сапоги конюшни, амбары, сараи, дворы, курятник, свинарник, подвалы, кухню, сеновалы, и если кто-то из слуг вёл себя недостаточно деловито, он избивал его палкой или обходился тычком в зубы. После завтрака начиналась уборка, после обеда мыли посуду, после ужина отправлялись в постель. Во время поездок в столицу отец брал Марка с собой, а я оставался с матерью, поглощённой битвой за порядок. Целые дни просиживал в библиотеке, и только весной открывался простор, когда мы перебирались на виллу близ Корфиния, где можно убежать в поля и носиться как бешеный Либер, или скрыться в дальней беседке в саду и читать, и мечтать. За вечно обожжённый солнцем красный нос и рыжеватые волосы меня прозвали Русион.
Едва мы встали на ноги, отец научил нас драться, плавать и ездить верхом. Мы были поздними детьми. Его первая семья погибла за десять лет до моего рождения. Военная карьера отца не сложилась. После внезапной гибели деда, не последнего политика в Сульмо, ему пришлось вернуться домой из военного лагеря в Сирии и заняться делами семьи. Родитель посвятил себя главному делу нашего рода – поставкам нисейских лошадей для нужд общественной почты. Едва ли не весь год он проводил в столице, у истока золотого ручья. Глава императорской службы гонцов был его личным другом, не считая сенаторов, которые тоже участвовали в этом прибыльном деле. В конце концов, устав от жизни на два города, отец принял важное решение. Мне исполнилось девять лет, когда наше семейство переехало в Рим. Деловые интересы не были единственной причиной: родитель спешил подарить нам столицу.
Мы жили внизу, в Велабре. В вечном запахе мирры, гвоздик, сыров и свежих простыней, ронявших солнечные капли с высоты шестого этажа, в хаосе крутых жёлтых лестниц и распахнутых окон, перекинутых высоко над головами, здесь каждый был своим, и редкое зачатие проходило без благословений с соседских балконов. В базарные дни мы ходили с отцом на Марсово поле, ведя под уздцы коней в толпе, где тебя швыряли под ноги, если ты оказывался в центре, и стремились размазать по стенам, когда оттирали на край. Велабр едва становился приличным районом. Отец купил две развалюхи, снёс их подчистую и построил новый дом, двухэтажный, с круглой высокой башенкой -- в ней жила прислуга, но ещё в детстве я замыслил её захват. Всё было видно из окон башни: медовый пирог Капитолия, окутанный дымом сыроварен Палатин, синевою тентов пылавший Аргилет, лоскутная Субура и волшебный, изумрудный Эсквилин. Всё это стоило того, что наше римское жилище уменьшилось в три раза по сравнению с отеческим -- домов крупнее там просто не было, к тому же отца приняли в корпорацию при каком-то храме, и он хотел показать свою скромность, умолчав, конечно, о доме на родине и бескрайней вилле неподалеку от Корфиния.
Пять лет я не выходил за пределы района в одиночку -- там ожидали одни неприятности. В первый год мы с братом участвовали в трёх битвах район на район, и стали своими в своём царстве и окончательно чужими в соседних. Нам, «этрускам», полагалось бить чужаков нашего возраста, особенно «коней» из района Цирка, «рогатых» с Бычьего рынка и «глиномесов» из Аргилета – с ними был самый жестокий бой. Нашему вождю проломили голову, за ним отступили другие, а мой братишка вспрыгнул на повозку и завопил ломающимся голосом: «Я здесь умру великолепной смертью, а вы, когда вас спросят, где вы предали своего вождя, не забудьте сказать -- под Аргилетом!» Наши продолжили битву, и враг запросил мира, оплатив его горкой монет и кастетов.
За ходом боевых действий внимательно следило местное ворьё. После того как Марк сместил нашего царя, он получил приглашение в один кабак на Бычьем  рынке, где собиралась разбойная аристократия. Отцу мы ничего сказали. В кабаке нас приняли с подлым радушием; воры хотели проверить братишку на вшивость. Не успели мы выпить кружку вина за пропахшим п;том столом, как подошел громила с отвисшими до колен руками и принялся оскорблять наших родителей. Брат вежливо поинтересовался, присутствуют ли в почтенном собрании старшие родственники этого несчастного. Когда таковые нашлись, Марк сказал, что он здесь без отца и будет несправедливо, если взрослые поддержат этого невоспитанного членососа. Воры знали, что наш родитель при случае мог выставить сотню бойцов, поэтому вечер прошел спокойно, Марк просто выбил громилу за дверь и там обильно помочился на него. Проблема была исчерпана. Высокая негритянка с губами как две подушки водрузила Марка на стол, задрала его тунику и заметила с упреком толпе: «Вот ядра настоящего римлянина! А вы, вонючие пуны, собирайте свою разруху и валите к Ганнибалу!», после чего надела глотку на его член.
«Надо бежать из этого логова, в нашем Сульмо такой дикости не было, -- жаловалась мать, промывая наши раны. -- Тут все женщины шлюхи, все мужчины безумные! О, богиня, забери нас отсюда!» Лишь отец был доволен, посмеивался над нами, называл Кастором и Поллуксом. Ему нравились наши стихи, но только в той мере, в которой они развивали адвокатские таланты. А матушка говорила, что поэты пишут о богах, потому что они сами немножко боги; им открыта великая тайна и вечная власть -- не принуждать, но очаровывать. «Это твоя судьба, Росион, -- говорила она. -- Марк возьмет в свои руки наше семейное, почтовое дело, а потом и кресло сенатора займет, но ты другой. Ты рожден для богов, которые никому не служат, а только знай себе забавляются, изобретая  миры». Я понимал её: нет никакого смысла в жизни без свободы, когда ты не ты, а быть собой значит просто быть -- всяким, любым, и класть на землю толпы, потрясенные не страхом, но любовью.

*

В десять лет мой брат поступил в школу Аврелия Фуска, лучшую в Городе. Через год за ним последовал и я. Мы оказались в землячестве италиков, большом и не самом презренном. У нас были отличные бойцы, один Марк стоил троих, в драке он терял голову. То же я замечал и за собой, но, в отличие от брата, меня это беспокоило: больше всего я боялся кого-нибудь убить.
Старина Фуск не вмешивался в наши свары, но душой был с нами, провинциалами. Я приклеил к нему кличку Атабул, так называли африканский ветер на юге. Этот жилистый сицилийский еврей был несокрушим, как Тарпейская глыба. Самые бездарные отпрыски фамилий римских презирали нашего учителя: южан в столице считали зверями, или ничтожествами, если они не грабили по ночам; у толпы женская логика. Я отлично понимал, сколько горя хлебнул старик. От моего Сульмо до столицы можно было доскакать верхом за несколько часов, но каждый день я слышал о своей провинциальности. Вплоть до того, как меня стал узнавать каждый пёс на Тибуртинской дороге и консулы пытались вручить свои вирши, до той поры блюстители искусства твердили мне, что я и говорю, и думаю по-деревенски. К нам, «азиатам», «испанцам», «галлам», «италикам», «грекам», Фуск относился нейтрально, но между нами и учителем царила атмосфера заговорщиков. Его слуга, чёрная потная обезьяна, ломал свою палку о наши спины каждый день, мы постоянно ходили в синяках, но ни в ком не осталось обид, ведь нам предстояла пожизненная бойня, где вся надежда только на себя.
Фуск получил образование в Греции, в новой пифагорейской школе, и ворчливо сочувствовал тем, кого пугала бесконечность. Его режущий тенор застрял в моих ушах: «Жители стран Востока, которые делят Пустоту на двенадцатилетние циклы...» Говорят по чести, Фуск не был нашим первым наставником. Раньше нас учил грек из Тарента, лучистый, светлый, настоящий эллин. Он преподавал грамматику и счёт; в начальную школу мы не ходили. Леоген, так его звали, не был ни рабом, ни гражданином, юридически он вообще не существовал, но отец доверил ему самое дорогое -- библиотеку и детей. Леоген разговаривал со мной как с взрослым, и если бы родители знали о наших беседах, то наверняка обвинили бы его в излишней серьёзности. Всё удивляло в этих разговорах, я даже в старости ничего не смог добавить к его словам.
Буквально через пару дней Леоген вычислил мой гороскоп. Сверив его с тайным приговором на моих ладонях, он заметил:
-- Так выпало, что один особый знак ведет тебя по жизни. Малодушные глупцы считают его проклятием, потому что он похож на крест и не сулит ничего такого, что помогает всю жизнь проспать на обоих ушах. Тебя прославят за то, что ты и делать-то не собирался, и эта слава тебя не обрадует. С огромным трудом ты сможешь написать книгу, к которой будешь стремиться всю жизнь, а потом отречешься от нее. Берегись, мой друг: неизданная книга подобна призраку. Она не отпустит своего отца, пока не обретет покой, пока ты не отдашь ее людям... В пятьдесят лет, если не погибнешь от железа, то ослепнешь, и лишь великая любовь принесет тебе счастье. Так закончится твой сон, и там, на другой стороне, ты обретешь то, что искал. Тебе нужно всё мужество, всё терпение, на которое только способен дух. Не создавай богов, а если тебе страшно, потому что богов питают все люди, то помни вот о чем. Богам вовсе не безразличны наши страдания и радости, ведь это их кровь. Они питаются нашими чувствами, когда мы отдаем себя игре без остатка; они пожирают нас и в веселье, и в горе, а взамен мы получаем только обман и страх. И что же, таков удел человеческий? Вовсе нет. Родина всякого несчастья -- ум, который вечно пытается навести порядок в мире, а родина мира -- Хаос. Только там ты найдешь свободу, где невозможны связи между семенами чувств. И твоя истинная награда застанет тебя, когда боги разожмут свои клешни и не будут властны над тобой.
Меня испугал такой совет, потому что внезапно я все понял, и это было так невозможно, что у меня началась икота. И кто получит награду после моей смерти? И зачем тогда стремиться к чему-то?
Леоген закашлялся и прищурившись поглядел в небо. Было душно, собирался дождь.
-- В моей комнате лежит меховая накидка, -- сказал Леоген. -- Принеси, будь любезен.
Странная просьба, но жизнь в Велабре учила быть готовым ко всему. Через минуту я летел со всех ног с плащом в охапке, и только краем глаза оценил, что вокруг все стало иным. Я резко затормозил и упал. Руки скользнули по ирисам и маргариткам, и сразу стало их жаль, а почему, я понял через мгновение, когда по ногам ударил холод. Я увидел, что мы стоим на высоком берегу с полегшей под ледяным ветром тусклой травой. По левую руку возвышался двуглавый белый камень. Внизу катились тяжелые волны. От них веяло неуживчивой мощью, резкой, но не злой, как будто пленённый гигант мечтал вырваться на простор.
-- Где мы? -- крикнул я, пытаясь перекрыть голосом ветер.
Леоген, стоявший в пяти шагах, без малейших усилий оказался рядом и  набросил мне на плечи плащ.
-- Мы очень далеко, друг мой. Но только относительно того места, где только что находились, -- ответил он, не повышая голос, и я отчетливо находил каждый звук его речи  в шуме ветра. -- Теперь нет ничего ближе этого острова, где мы стоим. Не спрашивай, как он называется. Просто твой климат чересчур удобный. В нем так легко спать... Поверь, когда-нибудь ты окажешься здесь, на самом краю – и дальше, за краем.
Тревога внезапно прошла, живая прохлада полилась в легкие, а он продолжил:
-- Смотри на эти волны. Они -- великие учителя. Смотри, какая в них сила! Как тесно им здесь, в этом великом озере! Оно когда-то было океаном, и снова им станет, и каждая волна мечтает лишь об этом. Живи тихо, как движутся они. Всему своё время. Не стремись на людские вершины -- это от глупости, и если будешь ты волне подобен, то получишь то, что многим недоступно, ведь ты живешь сердцем, и так будет всегда. Ты не станешь выдающимся гражданином, не завоюешь новых Галлий, не убьешь тысячи несчастных. Интересами семьи ты тоже не ограничишь себя, а если за что-то зацепишься, тебя освободят. Да, мой мальчик, ведь твой отец и брат очень привязаны к земным делам и верят в могущество ума. Ты не выживешь, если пойдешь по их стопам. Тебе нельзя -- нарушится мера, и ты погибнешь.
Ноги стремительно коченели, но любопытство победило.
-- А что такое ум? -- спросил я.
-- Это консул на год, который вечно рвется в императоры. Я называю его по-старинке, а ты можешь дать ему любое название, от этого суть не изменится. Это малая часть бесконечного разума, которая привязана к твоему телу и постоянно ворует у тебя целый мир и всё его блаженство, когда ты считаешь, что ум -- это и есть ты. Это заблуждение испокон веков бросает людей в царство Аида… Ты, твоя истинная суть, никогда не имела никакой формы, и ей принадлежит всё, и она -- всему. Ты общаешься с телом посредством того, что я назвал умом. Он часть твоего тела, смертная часть. Когда ум говорит, что нужно одеться, потому что на улице холодно -- это его светлое проявление, а когда тебе кажется, что ты лучше других людей, потому что родился в богатой семье и хорошо складываешь звуки, тогда он проявляет своётемное начало, как безумная мать, для которой только ее ребенок достоин жизни. Если ты даешь волю его прихотям, он распухает будто гнойник, и презирает небеса и всё, что идет от сердца, от той великой любви, истоки которой уму неведомы. Когда это происходит, человек заболевает, и это самая тяжкая болезнь. Он теряет всё, себя настоящего в первую очередь, и уже не найдет ни легкости, ни игры, ни самого разума. Ты умен; так держи ум в его пределах, нельзя впускать его на ростры. Пусть занимается своим делом: следит за твоим состоянием, ведет хозяйство, подсчитывает расходы и доходы, ведь он -- всего лишь раб-эконом. Только твой дух, твой бесконечный разум -- император и лучший друг, свобода -- его плоть, его право. Если дух твой поднимется в полный рост, ум убежит к себе в коморку, ведь там его место; он не жилец в мире свободы.
Мы вновь оказались на вилле. Холод откатился не сразу, и на секунду я замер, пытаясь нащупать в памяти мгновение, когда картина вокруг изменилась, но не нашел его.
-- Значит, ни один человек на самом деле не имеет формы, и мы все -- одно целое, вселенная? -- прокричал я. -- А то, что заставляет нас враждовать -- это обман, глупость и слабость?
-- Да, но не нужно кричать об этом с крыш. Врастай в это, будь этим, знание должно быть сильным и крепким.
-- Это нужно объяснить людям! Но как я смогу, если не стану знаменитым поэтом или хотя бы сенатором? Никто не будет меня слушать! И как я стану достойным гражданином, если буду держать ум в его коморке? -- спросил я, сбрасывая плащ. Леоген поднял его с земли, со стариковской аккуратностью свернул.
-- Сократ иногда появлялся на рынке и бродил по рядам. Торговки кричали ему: «Эй, философ! Что ты тут делаешь? У тебя нету ни гроша!» Сократ обычно только пожимал плечами, но однажды ответил: «Я радуюсь: как много есть вещей, в которых я не нуждаюсь». Страдание -- это рынок, ум -- деньги. Ты понимаешь меня?
Все было ясно. Но уже через десять лет я стыдился признаться, что мой воспитатель был таким простым человеком, хотя объяснить его некоторые фокусы не мог до самой смерти. Как много дал мне этот старец, и как много он забрал... Он был прав, тысячу раз прав. Ещё двадцать лет назад меня из-за пристрастия к книгам считали умным, а я никогда не доверял уму. Все самые тяжкие ошибки я совершил в полной уверенности, что делаю нечто исключительно разумное. Было трудно поверить в своёнедоверие -- это значило пойти против всего, что я получил от людей. Против всего, чем они живут, и мои родители не исключение. Даже помыслить об этом было страшно, но только об этом и стоило мыслить.

*

Леоген рассказал мне сказку, значение которой я понял слишком поздно. Мог ли я знать, что это станет моей судьбой? «Далеко-далеко в море есть Белый остров, счастливый, как вечные камни, -- рассказывал он. -- Море, где он стоит, плещется в самом сердце умопомрачительной страны, а остров отделен от нее тремя стенами и бездонным проливом. На острове находится дворец. Под ним струится чудесный ручей, который исходит с гор Олимпа и впадает в Лету, реку, дарующую сон без сновидений. Один глоток из той реки полностью залечивает раны и делает вновь молодым, и тысяча лет пройдет для испившего как один обычный год. Не многие знали о том ручье. Среди них был пастух, который хотел стать царем. Он поставил дом на ручье, скрыл его в своем подвале, запутал входы и выходы, и убил всех, кто знал о чудесных водах. Но и этого казалось ему недостаточно. Желая вечности только для себя, он приказал одному мастеру, воздвигшему чертоги, отвести ручей с лица земли, упрятать его подальше в глубину, чтобы никто не мог добраться до него. Мастер выполнил заказ, однако прежде царь наполнил блаженной водой свои амфоры, надежно запечатал их и закопал под своим троном. Мастер был казнен, а его сын убит при попытке бежать на крыльях волшебства. Затем боги покарали царя -- сотрясли его остров, наслали врагов и разбили дворец; теперь над его троном пасутся козы. А царь отправился в долгое странствие, и познал, что священная влага открыла ему глаза, и решил не возвращаться, и позволил состариться своему телу, отдав его на произвол смерти. Нет такого человека, который не хотел бы испить из кувшинов царя. И все готов он совершить, любое преступление, чтобы завладеть моим ручьем. И если ты найдешь его, то помни: самое главное в той воде -- не бессмертие тела, а настоящее бессмертие -- бесконечная свобода».
Я знал: когда-то жизнь спала, как январское озеро, но подул ветер и поднялась волна. Она летела все быстрее, плотность ее нарастала, и я, и каждый из людей был этим потоком, его брызгами. Я принимал форму и проходил огонь и воду, и медные лабиринты, я ползал, плавал и бежал, летал, и разделялся на расы, на различную плоть, на разные «я», и порождал и ставил под топор, и мне рубили голову, и со мной бывало все, что может быть.
Не исключено, что я слишком увлекался тайными греческими учениями, но кроме Леогена об этом рассказывал библиотекарь Силана. Впрочем, в конце концов он сказал: «Брось ты эти пэмандры, каббалы! Все это мусор. Если хочешь солнца, выйди из библиотеки». Я не хотел выходить… Силан тоже. Он считал египетскую мудрость более древней, чем сама Эллада, а Александрию просто обожал. «Этому городу всего триста лет, и все же он гораздо старше Рима, -- писал он. -- Все лучшее пришло через Африку -- Египет, Карфаген. Ты поймешь это легко, если выберешься из Города. Езжай куда угодно -- хоть в самую дыру, к сатирам на рога!». Совет был в общем-то неплох, позже я им воспользовался, но, по правде говоря, меня тошнило от александрийских космогоний ещё больше, чем его ученого слугу. Там Отец Эфир женился на собственной матери и рождал от нее детей, и становилось понятно, отчего в мире людей все так паршиво.
Я принялся за эти космогонии однажды в юности, в ту весну, когда погиб мой  брат. Накануне по столице прокатилась эпидемия, на заре похоронный пепел устилал весь двор. Болезнь убила наших соседей, Марк был влюблен в их дочь, и тоска по той голенастой девчонке вдавила братишку в Орк. С утра он ушел на Форум, а через несколько часов его принесли с разбитой головой. В тот день возле курии вспыхнула драка, Марк бился в первом ряду. Убийцу брата отдали под суд, но облегчения никто не испытал. Отца (а больше мать) оскорбило то, что виновный отделался штрафом. Собирая деньги, он провалился в долги, и отец добился его изгнания. Он приходил к нам, этот лопоухий белобрысый парень, его знал весь Велабр. Когда-то он воевал с моим братом за уличную власть. Теперь он хотел покаяться, может быть искренне, но родитель не пустил его за порог.
Осенью пришлось уйти от Корнелии, моей первой жены. Вместе мы провели три года у нее на Эсквилине. Дом кипел от фиалок, нарциссов, тюльпанов и роз, от красоты было нечем дышать. Корнелия вставала после полудня, до вечера принимала ванны, пила будоражащие отвары. Целыми днями могла питаться только печеньем, и порой обходилась даже без этой малости, но без опиума -- никогда. Я перезнакомился с ее друзьями, почти все они были поэты, по их рекомендации меня пригласил Меценат. Ещё те дни я подружился с Мессалином, в юности он мог часами слушать мои вирши, а своих никому не показывал. Его отец, Мессала Корвин, был отменный знаток искусства, несмотря на то, что полжизни воевал. Он пригласил меня на чтения. Я декламировал «Медею» -- слабую поэму, но другой не было, а живые боги, Гораций и Тибулл, просили что-нибудь подольше. Закончив, я стоял перед ними, спящими, пытаясь сообразить, где тут чёрный выход, и внезапно боги прыснули со смеху и бросили в меня свои венки. Только тут я заметил, насколько они пьяны. Это был успех, и я остался бы в кругу Мессалы, где вино разливали выписанные из Коринфа гетеры с перьями павлина в волосах, и звучали такие шутки, что Август пошёл бы зелёными пятнами, услышь он хоть одну. Но Меценат переиграл своего конкурента: преподнёс великолепную виллу по ту сторону Садового холма. Отказаться было нельзя.
Корнелия была старше меня на пять лет, искушённая столичная пантера, не то что я, мечтатель и книжник. Я влюбился в нее всем телом в первую же ночь, а во вторую она призналась, что, кроме меня, детей у нее не будет. Мы смеялись и плакали оба... Она сгорала от огня, утолить который было немыслимо. С такими женщинами чувствуешь себя блаженным во всех смыслах. Я легко смирился с тем, что я не первый мужчина в ее жизни, но не покидало ощущение, что и не последний -- никто, один из череды, и это дико влекло к ней. Я даже проникся элегиями Пропертия, которого по-настоящему будила только душевная боль: «Ты не моя, любовь не знает обладанья, но обладает лишь любовь тобой и мной…». Потом я узнал, в какой школе Корнелия постигала своё искусство -- она изменяла мне со всеми массажистами Субуры. На что я надеялся?.. Не то чтобы я презирал ее, просто не люблю лжи, да и отец заболел от позора, почти полностью ослеп. Мы развелись довольно скоро. Потом я женился на Фурии Камилле, и темная страсть привела к ослепительной скуке. Как раз миновали мои десять лет государственного рабства, и я сказал отцу, что бросаю и службу, и жену со всеми ее предками. Родитель вскинулся на дыбы, но мать поддержала меня. Она терпеть не могла невестку и ненавидела политику, отнявшую у нее сына. В сентябре я покинул Италию. Меня сопровождал школьный друг, губастый, глазастый Помпоний Грецин. Плевать он хотел на Капитолий и даже на музу, если она не брила себе ноги.
Мы уплыли навстречу Элладе.
В самом начале пути к нам присоединились две поэтессы из Милета. Своих поэм они, конечно, не помнили, однако общению это не помешало. Десять дней мы пили вино и подруг, и жажда не иссякла даже с оплаченным сроком любви, -- девушки клялись в верности до гроба. Одна из них в порыве страсти прокусила мне мочку уха и предложила вдеть в него кольцо, что мы и сделали к недоумению моряков, которые сами были увешаны металлом, как танцоры Изиды.
Скучно не было, хотя в Афинах стояла мерзкая погода. Я предался любимому занятию -- собирал мифы, не вылезал из библиотек, целые дни проводил в беседах с модными рапсодами. Грецин занялся историей и софистикой, а в свободные часы мы вместе изучали местных гетер. Римлянки не годились им даже в рабыни, каждая разбиралась в философии и поэзии намного лучше наших блюстителей слова. Гетеры меняли на деньги лишь немного своей благосклонности, но чтобы заслужить их ласки и похвалы, приходилось изрядно постараться. Я был готов жениться на каждой из них, но Грецин мечтал о том же, и чтобы не омрачить дележом нашу дружбу, мы решили остаться пока холостыми.
С марта по июль мы объехали всю Грецию, Великую и Малую, добрались до Митилен, а затем нас пригласили в гости на Крит. Не знаю, чем я отравился -- может быть, молодым вином с печеной форелью, но путешествие вывернуло меня до кровавой блевотины. На полпути сознание покинуло меня. Очнулся в Гортине, в доме друзей. Когда ум и желудок пришли к согласию, мне вспомнился рассказ Леогена о старом дворце и волшебном истоке. Потрясающе, как это просто, подумал я. Крит -- Белый остров, а дворец -- тот самый Лабиринт, повелитель которого держал Аттику в первобытном ужасе. Я вскочил на ноги. Грецин едва поспевал за мной, чертыхаясь на кошмарной дороге, где мулы вели себя как злобные старые жрицы, будто сговорившись убить нас о камни. Мы нашли старый холм, похожий на разорванную тушу быка. Поросшая травою плоть местами отпала от каменных костей. Прямо перед нами зиял развороченный бок дворца, едва запекшаяся рана, и было ясно, какая красота бурлила здесь. Вечерами в теплом воздухе поднимался дымок очагов, протяжно мычали коровы, бренча колокольцами, щелкали бичами пастухи. Диким уютом цвел этот полынный воздух, в царстве, где править могли только женщины, щедрые телом и душой, ворожившие своим небесным супругам. Как можно было покинуть этот остров, бежать отсюда всеми неправдами? Мы хотели раскопать холм, но пришлось бы нанять полсотни рабочих, а местные жители до смерти боялись этого места, считали его проклятым. Кроме того, мы спешили -- жизнь никого не ждет.
Отпустив Грецина к египетским девам, я жил на Сицилии, в Сиракузах, неподалеку от храма Удачи. Там было всего вдоволь, и мудрых бесед, и умелых подруг, но глубина религиозного чувства сиракузян превосходила все ожидания. В храме я видел статую Тихэ Каллипигэ -- Удачи Прекраснозадой, она стояла спиной ко входу. Мне объяснили, что статуя построена на деньги истинных баловней Удачи, тех, кто восхищался богиней даже когда она отворачивалась от них. «А как иначе? -- говорил верховный жрец. -- Все изменчиво, но каждый поворот судьбы вершит не кто-нибудь, а именно богиня. Если кого-то любишь, люби полностью. Только это любовь, а все остальное -- расчет». Я отдал храму все своёзолото.
От созерцания божественного зада меня отвлек библиотекарь Помпей Макр, его поместье находилось неподалеку от Сиракуз. Помпей был священником эллинской мудрости, снабжая книгами столицу, но тем летом я решил познать Грецию такой, какая она есть. На заре мы седлали коней и отправлялись в желто-синюю, знойную как поющее дыхание пустоту. Здесь было хорошо. Душа моя встала на место, я перестал ее чувствовать, оттого что она выздоровела. Сицилия полезна тем, кто устал от выбора -- это родина холодных умов и горячих сердец. Макр болтал о предстоящей зиме, но шуршала трава на холмах и пшеница, шуршали ветки олив, и крылья птиц, и галька берега, и не стоило даже пытаться отяготить себе голову, так же как выхватить взглядом груди местных набожных крестьянок, которым мы махали растопыренными пальцами, едва увидев их белесые брови на спелых круглых лицах, ставших от солнца черней их одежд. Сицилия жила той самой силой, что когда-то процветала и в наших краях, да вся вышла. Все было настолько древним… Старейшину одной из деревень весьма почитали за то, что у него было двадцать детей от двух женщин. Он жил в глинобитной лачуге, узкой и длинной, словно казарма.
-- Ты ведь не персидский царь, -- сказал я старику. -- Зачем тебе такое множество потомков?
Я ожидал услышать в ответ что-нибудь вроде того, что боги не оставят покровительством столь плодородного человека. Но старик мыслил иначе.
-- Все люди страшатся смерти. И я страшусь, -- ответил он, приглаживая волосы пятерней. -- Посмотри на этих девочек и парней: я в них продолжусь, ведь и они дадут потомство, и так бесконечно.
Идея бесконечного потомства показалась мне сомнительной, ведь боги охотятся на людей и днем, и ночью. Но я спросил о другом:
-- Ты говоришь о своем потомстве. Но ты ведь тоже чей-то отпрыск?
Я надеялся, что старик ответит примерно так: «Да, я часть великой нити, что тянется неизвестно откуда неизвестно куда и неизвестно как долго, я звено этой вечности, что проходит через меня», и вдруг осознал суть поклонения предкам, на котором стояла домашняя жизнь моих родных. Но старик озадачился. Он не думал об этом. Он думал только о себе, и оттого так боялся исчезнуть раз и навеки. Дети были для него средством спасения. Как это подло -- рожать детей только для своего успокоения!

*

Помпей выручил с деньгами, и в начале сентября я отправился в мечту моего детства,  Элевсин. От прежней закрытости там не осталось и щеколды, и поскольку я пожертвовал храму сотню денариев, меня приняли как родного. Поначалу Элевсин разочаровал. Я ожидал увидеть благородную бедность, грубый крестьянский алтарь и такой же колодец, но едва нашел их в подобии Форума, по-римски пышном и бездарном. Вскоре я перестал обращать внимание на мелочи и погрузился в суть обряда -- возвращение к свету из кромешной, безнадежной тьмы. Прошел обряд от альфы до омеги, стал актером и зрителем, ведь изначально театр был мистическим таинством; опустошив себя до дна, все своёотдав богам, актеры становились богами; природа не терпит пустоты. Дальше было что-то невероятное. Чем больше я погружался в обряд, тем меньше в нем оставалось и Греции, и меня самого. Безумные танцы, которыми завершился праздник, были только отражением этой великой загадки, чтобы снять невыносимое напряжение сил. Я почти не пил вина, был пьян и без него, никакое вино или травы не подарят такого... Среди открытий, сделанных там, в свои неполные двадцать восемь стыдливых лет я невольно запомнил, как люди раскрывались в танце. Это было побочным эффектом, которому никто не придавал значения -- мужчины и женщины, не касаясь друг друга телами, в агонии, без сладострастия, горели прохладой в глубинном экстазе, когда от ощущений остается только свет, взрываясь бесконечно, ровно, без остановки, вторя голосу жреца -- хум, хум, хум! -- а барабаны стучали ровно, поначалу атакуя, а затем подхватив позвоночник, и только на звуке мы и держались. Когда зазвучала свирель, вкрутившись в это пекло серебристым вихрем, я подумал, что умираю, и окончательно потерял над собой власть, а дальше был только добрый пульсирующий свет, и ничего кроме света.

*

Однажды на вилле Силана возник спор о будущем эллинской культуры. Внезапно Силан заявил, что у варваров тоже есть культура. Мессала оторопел.
-- Друг мой, Германия и гармония несовместимы, -- сказал он.
-- По крайней мере они, в Германии, живут по природе, -- парировал Силан. -- У них цари и в самом деле выборные, жены общие, детей они растят сообща, и каждый мужчина для ребенка является отцом, а каждая женщина -- матерью. Никто не сокрушит такой народ!
-- Я не уверен, что понял насчет царей, а в остальном у нас то же самое, -- заметил Мессала.
Когда смех стал тише, Силан продолжил:
-- Природа -- это и есть гармония, а у нас понятия доблести и Фортуны несовместимы. Если урвал что-нибудь против воли богов -- значит, герой. Если нам повезет, мы искупим ошибки в этой жизни, а если нет -- в других, раз за разом, барахтаясь как слепые щенки!
-- Ты хочешь сказать, что в следующей жизни мы можем родиться псами? -- ещё больше изумился Мессала.
-- Человек не может воплотиться в животное, чтобы не отвечать так легко за наши-то ошибки. Но я утверждаю, что культуры нет без гармонии, гармонии -- без природы, а мы перешагнули через нее. Мы слишком искусственны, несовместимо с жизнью. Только варвары могут спасти наш мир. Свежий ветер.
Вмешался Мессалин.
-- Очевидно, друже, полтора года, проведенных среди всех этих даков, оставили в тебе неизгладимый отпечаток. Но, поверь, если бы ты знал их несколько лучше, то не стал бы ратовать за такую культуру.
-- Греки тоже считают нас варварами.
-- Это ошибка греков. То они говорят, что любят нас и даже боятся, то кусают как летучие мыши.
-- И ты считаешь, что любовь и боязнь могут быть совместны в одном изъявлении?
-- Да. Это называется уважением.
-- Тогда к чертям такое уважение!
Мессалин хмуро уставился на Силана.
-- Да ты пьян, -- сказал он. -- Признайся, мы ведь тоже в объятиях Бахуса.
-- Я трезв до такой степени, что меня начинает тошнить от всего этого, -- холодно произнес Силан.
Мессала метнул в него гусиное перо.
-- Так возьми! Прочисти горло!
-- Если б у меня был дар, я прочистил бы его давно! -- вспыхнул Силан.
В конце концов все согласились, что германцы тоже могут обладать некой культурой, но этот прилив терпимости был вызван скорей любовью к парадоксам да великодушием к несчастным, живущим в сумеречных областях. Я не следил за этим спором, поглощенный одним образом -- подругой Силана. Ее звали Вейентелла, для друзей просто Вейя. В свои семнадцать она была вдовой.
Я давно заметил: если женщина приковала взгляд своей фигурой, то знакомство продлится не больше пары встреч, но если тебя привлекают глаза... Она о чем-то размышляла, рассеянно кроша печенье и поднося к губам фиал с вином. В ее зрачках  мерцали брызги льда, зимний морской прибой. Красота бывает разной, но столь изящной работы богов я прежде не видел. Очарование Вейи раскрывалось в жестах, поворотах, искорках взгляда. Она была одета в голубой шелк, накидка отброшена легким жестом на плечи, дорогие браслеты выглядят неброско, а волосы, от природы светло-золотые, волнистые, собраны в легкомысленную прическу с мягкими рожками на макушке, как у девушки-гречанки, танцующей в поле. Больше всего меня поразило ее сходство с Коринной --  девочкой, которую я не мог забыть, как ни пытался.
Не помню, когда увидел Коринну впервые -- кажется, в апреле, случайно, в толпе. Мне было двенадцать, ей столько же. Обычно дети знакомятся при обстоятельствах, которые ничего не значат ни для детей, ни тем более для взрослых. Просто голые нервы дрогнули, почуяв близость ее ресниц, ее завитка; меня швырнуло к ней, как землетрясение выбрасывает из постели. Ее зеленовато-синие глаза лишь раз, с пугливым любопытством бросили мне крошку своего сияния, когда она шла по улице, держа за руку отца, художника-грека из переулка Вертумна. Этот взгляд сбросил с меня кожу и обернул в тепло и свет. Я представлял, как ее волос касается огненное свадебное покрывало, как ведут ее навстречу, и терял себя в невыносимом ликовании. Я точно знал, что больше не встречу ни одной девушки, с которой буду счастлив. Мы прожили бы тихо, радостно и долго, и, похоронив  меня, отдав последние распоряжения, она вернулась бы ко мне. Все прочее не имело никакого смысла.
Скоро мои родители поняли, что я влюблен, и поначалу только усмехались. Отец Коринны бросал на меня тяжелые взгляды, когда я подходил к ее дому, будто случайно, ожидая ее появления, тоже, конечно, случайного. Однажды в полдень ее вывел из дома отец и подтолкнул ко мне. Она плакала, уткнувшись лицом в согнутый локоть. «Ты видишь мою дочь в последний раз, -- сипло сказал грек. -- Пошел отсюда, сопляк, а то узнаешь моих псов, и тебе уже не понадобится девушка». Секунду я стоял будто Зевсом пораженный, но этот темный долговязый карлик, ее отец, явно не походил на своего бога. Я ударил его в нос, пинком повалил на дорогу. Ничего не видел перед собой -- просто бил. Выбежали его сыновья, отбросили меня. Сморкаясь, пошатываясь, грек молча убрался в дом. Коринна видела все. Какой позор…
В тот день я не смог уйти от ее порога. Сидел на корточках, спиной привалившись к тумбе у двери. После заката пришел Марк, увел меня домой. Через неделю грек бежал из Рима. Думаю, постарался мой отец.

*

В апреле, на восходе Вейи, я будто заново родился. После нашей первой встречи, разыскивая в книжных сундуках свои давние заметки, я нашел амулет Леогена. В бархатном чёрном мешочке он лежал между Гесиодом и Сафо. Я машинально одел его, и в тот же миг отказали ноги. Из-под меня точно выбили пол. Ярость и горячая тоска, державшие меня прямо в последние римские годы, исчезли. Я привалился к краю ложа и молча смотрел, как мысли распадаются на куски, и медленно тают, но ещё никогда я не замечал за своим разумом такой бодрости. Все исчезает, и ничто не уходит, -- я не подумал это, а скорее вспомнил. Все только меняет образ, и когда одна известная форма переходит в другую, неизвестную, этот миг мы считаем смертью. Но что меняет форму? Я вскочил на ноги, хлебнул остывшего вина и побежал к себе в башенку -- там я работал, обычно стоя, пританцовывая на месте или кружась по комнате со стилом в руке. Я спешил записать тысячи пронесшихся сквозь меня картин, работал как проклятый. Иди к богам и красоте, говорило сердце, отдай себя разнообразию без цели и смысла, позволь себе. Ссоры, встречи, события -- все ушло в тень «Метаморфоз». Ещё никогда не было так легко. Я  сходу брал такие бастионы, о которых даже помыслить не мог последние тридцать лет, с того часа, когда задумал эту поэму и тут же устрашился ее величия. Но теперь меня подхватил поток немыслимый, необъяснимый, и в ту ночь, когда Вейя кружилась в саду, я увидел каждую строчку.
У себя на вилле Силан приказал разрушить юго-западную стену, выходившую к морю. Ему постоянно не хватало воздуха из-за старой раны, в Риме даже зимой он ночевал в саду, а здесь и вовсе разошелся, открывая путь своему дыханию. Морское тепло свободно бежало навстречу, разбавленное простором, где повис ледяной шарик Луны. Силан и его подруга покоились на одном ложе, она впереди, в тени расслабленной громады его мускулов, жестов и сорванного командирского голоса. Вейя вздрагивала от смеха, как и все мы. Силан был в ударе, он рассказывал о своей жизни в Египте, Вейя вскидывала хохочущее лицо к нему, а я не знал, как вынести ее ошеломительное присутствие. Силан уговорил подругу станцевать, и она кружилась под журчание флейт и вкрадчивые подсказки тимпанов, тая шелками в легком, неспешном горении ночи, и я смотрел на нее, понимая, что жизнь знать ничего не знает о правилах и законах. Жизнь всего лишь танцует и меняет маски, и вечность для нее ничто, и страсть, и вражда, и любовь. 
Свежий ветерок вымыл все лишнее из головы. Последний шум скатился в море; Силан отпустил музыкантов спать. Потрескивало масло в светильниках, над головами шелестел освещенный пурпур, и уже трудно было различить статуи в аллеях, а в воздухе посверкивали искры и мошкара, стрекотали глубокие травы, и было так хорошо и полно здесь, в обнаженном сердце Италии... Что держит меня в Риме? Ведь можно упустить главное, можно всё упустить, а душа -- вот она, рядом, и ничего не нужно, чтобы коснуться ее кончиками пальцев. Брут читал стихи не вставая, скорее пел, чем декламировал, покачивая тонким запястьем в такт; он вернулся из болот Германии живым, и отблески огня на его командирском браслете мешали забыть, что где-то бьются легионы, где-то ярость и кровь, но – боги мои, как всё это далеко! Так я думал, а беда уже готовила вторжение в мои итальянские ночи.
Прошло несколько пьяных, острых, ошеломительных дней, полных поэзии. Однажды после чтений, когда я показал отрывок из «Метаморфоз» (это были наброски) Мессала объявил меня повелителем пира. Среди гостей присутствовал некий Луперций Ванта, он явился позже всех. О нем говорили, что он уши и глаза императора. Был он бледен, худ, горбонос, со вздернутой губой и большими сонными глазами, а в ходе беседы имел дурную привычку презрительно вскидывать лицо. Уже налегли на десерт и вино, когда Ванта обратился ко мне в одуряющей палатинской манере:
-- Назо, я слышал -- ты жил в Греции и преуспел не только на божественной службе поэзии, но также и в битвах философии, что весьма нечасто среди нынешних поэтов.
-- Боюсь, это не совсем так. Я обычный книжный червь. В Греции я собирал мифы.
-- Не суть, ибо нет ничего глубже мифа. Видишь ли, меня очень занимает вопрос о происхождении добра и зла. Скажи мне как ученый: когда возникло представление о том и другом?
-- Когда возникло человеческое тело, -- сказал я.
-- То есть ты считаешь, что было время, когда не было никаких тел?
-- О да. Золотое поколение. Но это было так давно, что даже Гомер его не застал, -- ответил я, и вдруг меня подхватило воображение. -- Впрочем, великий слепец несомненно  имел четкое представление о добре и зле. Думаю, в образе троянского коня Гомер изобразил некий мировой обман, тот самый, что поражает нас через органы чувств. Ум -- это единственные ворота, через которые страдание вторгается в наши сердца.
-- Получается, что Одиссей, по наущенью коего был создан фальшивый конь, есть противник великого духа и воплощение лжи? – изумился Ванта. -- Признаться, я в затруднении. Вероятно, мой друг, ты запамятовал, что великий царь Латин приходится Одиссею родным сыном. Но даже не это меня смутило, а один вопрос: кто мы без ума? Варвары? Животные? Капуста на грядке?
Я сдержанно и как можно проще изложил свои взгляды. Ванта молчал с выражением чрезмерной задумчивости, даже скорби. Наконец он вопросил:
-- Не считаешь ли ты, подобно грекам, что высшим злом для человека является страдание?
-- Именно так я и считаю.
-- Я понял тебя. Но из твоих слов получается, что божественный Юлий, который завоевал счастье для нас, претерпевая боль и страдание, да и сонмы прочих великих мужей, принявших муки во имя народа, -- все они глупцы? И, более того, демоны зла?
Я замолчал, вспоминая доводы Леогена о том, что страдание – это лекарство, однако лучше не болеть. Пока я подбирал нужные слова, Ванта уже почувствовал себя на коне.
-- Не знаю как ты, Назо, а я не считаю Цезаря безумцем! -- выкрикнул он.
-- Величие Цезаря свято, но все прочие имена пусты, -- заметил небрежно Силан. -- Все, что имеет название, смертно. Одно бессмертие имеет смысл, поскольку без него нет никакого счастья.
-- Постой-ка, -- возразил Ванта. -- Даже если мы не боимся спутать собаку с ее хозяином, ибо и тот, и другой имеют имена, прежде, чем мы отречемся от нашего принцепса, ибо он тоже не безымянный, мы будем вынуждены признать, что есть какая-то магическая сила в именах. Об этом писали многие -- и Пифагор, и даже Сулла.
-- Пифагор, действительно, учил мудрости, -- сказал Силан. -- Но мудрость кончается там, где начинаются его цифры.
-- Цифры Пифагора? А может, ноги Фортуны?! -- Ванта заржал.
-- Достаточно, друзья, -- запротестовал Мессала. -- Эдак мы скатимся до варваров. Думаю, Силан имел в виду нечто иное -- то, что воля человека и богов должна быть едина, как это было в веке золотом, лучшем! Разве не к тому стремимся мы? Разве мы греки, которые хотели жить отдельно, каждый в своей деревне, и потому были сломлены нашей рукой? И хоть мои предки не были этруски, я вполне согласен с их наукой, и полагаю, что на все воля богов. Ну сами подумайте: как можно перечить воле бога? --  Мессала сделал паузу, чтобы мы уточнили для себя, о каком боге он ведет речь. -- По-моему, герой -- тот, кто проник в замысел бога и стал его волей, не рабом, но слугой, преданным и расторопным. Слугой, которому и воли-то не надо, ведь хороший слуга является частичкой господина своего. Вот к чему стремиться надобно, друзья, -- чтобы весь мир имел одну голову, одну волю, единую с волей богов!
Ванта приподнялся и воскликнул с таким подобострастием, что меня передернуло:
-- О нет! Не дорожу я сим вином, приправленным елеем! Готов я воду пить и славить имя -- Цезарь! Ты слышишь, Назо, терпкий аромат, витающий со звуком -- Цезарь?..
-- Мирра мне нравится больше, -- признался я.
-- Да ты скорее Ноздри, чем Нос!  – Ванта хмыкнул и громко высморкался.
Я не стал разбирать его собачье имя и особенно когномен, произошедший от нечистого демона, который высасывал у мертвых воспоминания и кровь.  И без того было горячо. -- Довольно, пожалуй. В конце концов, здесь не форум, -- с плохо скрытой досадой повелел Мессала. -- Все мы знаем, что божественный Юлий не щадил себя ради общего блага и подарил нам то, на что неспособны даже боги. А сейчас давайте послушаем нашего дорогого Луперция Ванту -- он сочинил прелестную поэму о войне летучих мышей и волков.
Мне хорошо запомнилась та ночь. Когда Ванта прекратил своёрычание, разговор зашел о Юлии Старшей, единственной дочери Августа. Она дожидалась смерти на острове в ссылке, а ее любовники покончили с собой -- не по собственной, конечно, инициативе. Силан пожалел Юлию. Ее судьба была принуждением с юных лет, и когда она расцвела и нуждалась в любви, ее отдали за Тиберия, который ненавидел женщин, а Юлию особенно. Естественно, Юлия не отказывала своим фаворитам, как цветущая яблоня не отталкивает пчел. Силана говорил, что последний брак Юлии был с самого начала обречен, что это союз брошенных детей, политический инцест, -- заключил он и сразу перешел к судьбе ее дочери -- Юлии Младшей. Юлилла, так её звали друзья, была выдана за старого Лепида. «Я даже выразить это не могу, – говорил Силан. – Лепид и Юлилла! Богиня и старая дырка в заднице!»
Такие разговоры были чистым самоубийством. Но я подумал, что Силан затеял игру в своем безоглядном стиле, что у принцепса могут быть какие-то мысли о будущем Юлиллы и Силана, совместном будущем. В комнате раздался смех, к Силану потянулись руки, его трепали по щеке, и пьяные аплодисменты разрядили опасения. Так мы полагали.

*

Три года назад, собираясь покинуть Ираклион, я произвёл тщательную ревизию. Все что у меня было -- два старых костюма и один плащ, фиолетовая шелковая косоворотка -- подарок французской подруги, толпа приятелей-поэтов и одна печальная книга, дружно отвергнутая десятком российских издательств. Я как бы умер; кроме этих вещей не было других доказательств моего бытия. Силан тут же привел место из древних законов, согласно которым расходы на похороны должны быть ограничены тремя саванами, одной пурпуровой туникой и десятком флейтистов, а причитания запрещены.
-- Ещё там сказано: пусть мертвеца не сжигают в Риме, -- сказал он. -- Я знаю двоих мертвецов, к которым это относится.
-- В священных книгах написано, что они исчезли. Но так, что никто не знал, что они умерли, -- добавил я.
-- К черту книжную мудрость! – расхохотался Силан. -- В жизни все наоборот.
Возразить было нечем.
Итак, знакомьтесь: Децим Юний Силан, патриций из новых. Он родился в консульство Сентия Сатурнина и Лукреция Цинны, или в девятнадцатом году до нашей эры, как нынче принято называть, в тот же мартовский день, что мой брат и я. Грецин даже объявил нас родственниками, но все мы знали, насколько тщетны узы гороскопа. «Велико богатство! Одиннадцать двенадцатых отдаёшь другим!» -- фыркал Мессала. 
Детские годы Силана прошли в поместье на юге. Во время гражданской войны его отец поддержал не того кандидата, и хотя Август его простил, старик на всякий случай отвез детей подальше от Форума. Пустые предосторожности. Децим отметил седьмое лето, когда император даровал старому Каю Силану звание патриция и заодно поинтересовался, где он прячет наследников прекрасного имени? В тот же год юный Децим вместе с братом и сестрой был водворен обратно в пенаты, в пышный и нескладный дом у трёх Фортун.
Отец и дядя Децима часто обедали в доме Августа -- он любил возиться с белобрысыми, смышлеными детьми Кая Силана в мирные часы перед ужином. Как-то раз он разбирал арифметическую задачу с юным Децимом: нужно было сосчитать уцелевшее после битвы население дакийской деревни, зная, что всего там жили десять семей по три ребенка в каждой, отцы погибли, а старики не берутся в расчет. Ребенок, подавленный такой постановкой задачи, упорствовал в понимании, и тогда Август нарочито сурово приказал охране казнить пятьдесят рабов -- двадцать женщин и тридцать детей и доставить их головы к ученику, поскольку воображение не помогло его рассудку. Децим тут же выкрикнул, что казнить надо всего лишь десять женщин, а количество детей оставить прежним. «Парень далеко пойдет по тропе адвокатуры», -- под общий хохот заметил принцепс. «А как выйти на тропу Августа?» -- полюбопытствовал Децим. Август подозвал префекта охраны и негромко приказал обезглавить четыре десятка рабов. Затем шепнул Дециму на ухо: «Ты правильно сделал, что отказался от умозрительности. Все они опасны, и взрослые, и дети, и рабы, и свободные. Но если свободного ещё можно сделать другом, то раба никогда, и остается только считать по головам». «Так пусть они будут свободны!» -- выпалил Децим. «Это невозможно, -- горько причмокнул Август. -- Как ты станешь свободным, если не будет рабов?» «И в чем же разница между рабами Цезаря и его друзьями?» -- спросил Децим. В этот миг, вдруг осознав, что Август не шутит и сейчас внесут окровавленный мешок, Децим ринулся вон и очнулся только на улице. С тех пор он ненавидел арифметику.
Познакомил нас общий друг, Мессалин. Это было в театре, и с моей стороны являло простую вежливость -- с его отцом водили дружбу мои покровители. Я был намного старше, но мы общались на равных. Своей врожденной дерзостью Силан был похож на моего брата. Он дерзал, а не дерзил; ничего общего с плебейской наглостью. Обыкновенно мягкий в житейских вопросах, он разгорался, когда речь заходила об идеях, и рвался напрямую, как боевой слон. Я одобрял его подношения музам, но больше восхищения он вызывал сочувствие. Было ясно, что он один из легиона забытых Фортуной талантов, которым дано познать смирение или тоску. Каждый год они проходили перед моими глазами, их было так много, что я научился распознавать их по одному стихотворению, а потом даже по взгляду. Такие люди обычно спивались, не
понимая, за что им выпала такая несправедливость -- существовать только половиной души. Боги свидетели: никто не виноват. Фортуна -- это чистая игра.
Впрочем, Силану было чем заняться – его ждала карьера в сенате. Для начала нужно было отличиться на армейской службе, и в пятнадцать лет он стал учеником знаменитого фехтовальщика и кулачного бойца Канидия Бестии. Тот поставлял Риму неубиваемых бойцов. Однажды в Испании Бестию вызвали на бой вождь местного племени и его брат. Командир легиона запретил поединок, но тот все равно заколол обоих испанцев. За нарушение приказа его, конечно, погнали из армии вон, но старый Силан уважал Бестию. «Он сделает тебя настоящим воином, потом я вправлю тебе мозги и сделаю вождём», -- напутствовал отец своё чадо.
И чадо не жалело сил. Панкратион, фехтование, бег, борьба, -- все до кровавого пота. На зиму Бестия отправлял воспитанника в дикие Альпы. Силан проводил целые дни на охоте, ночевал в снегу, и умудрялся сочинять стихи, описывая радости зимнего костра, на котором жарится мясо и греется вино. Чтобы закрепить науку, домой он возвращался в богатой одежде, на старой кляче медлительно цокая по ночным дорогам в сопровождении двух бывших гладиаторов; они следом тянулись на мулах. К услугам этой смертоносной троицы были банды ветеранов, разорившихся крестьян, беглых рабов и прочего сброда. Затем его отправили служить в Паннонию в составе Девятого Испанского легиона. Под своё командование он получил всю конницу.
Название форта Силан не помнит, по его словам, неподалеку там били горячие ключи. Местных жителей, народ основательный и спокойный, вполне устраивала новая власть. Лучше было отдавать налоги римлянам, каждую монету заносившим в памятную книгу, чем попадать под руку вечно пьяных князьков. Предшественник Силана погиб; потребовалось несколько ночей, чтобы привыкнуть к его кровати.
Силану нравилось в армии. После школы Бестии лагерная жизнь казалась праздником. Скрип сапог и портупеи, багряный плащ и грива на шлеме -- именно таким он представлял себя в войсках. Весь его вид был последним криком армейской моды, от пошлых пузатых амуров на застежке плаща до длинного сарматского меча, сделанного по его личному заказу. Проходя тротуарами лагеря, Силан небрежно приволакивал серебряный кончик поножей, и очень скоро ему начали подражать. Своего бешеного нисейского коня он объездил сам на глазах у всего легиона, а развлекался сочинением стихов и писем. Его ординарцем был шустрый парень из Неаполя, сообразительный и в то же время туповатый, как это часто бывает. Силан пытался обучить его декламации, но тот не запомнил ни строчки, зато гениально шевелил ушами и проносил для господина послания юных дев; амулеты заменяли им любовные записки.
Впрочем, обстановка не давала расслабиться. Каждую неделю в караулку приносили трупы дозорных, конница бросалась по горячим следам, но кого можно было найти в проклятых дебрях? Миновала зима; на протяжении марта в лагерь стягивались когорты из соседних гарнизонов. Эти воины и кавалерия Силана вошли в состав экспедиционного корпуса. Он насчитывал три тысячи пехоты и двести всадников. В апрельские ноны войска форсировали Истр.
За рекой простёрлась пустота -- ни врагов, ни друзей. Деревни брошены, проводники сбежали, купцы ничего не знали об этих землях. Поймали только одного козопаса, но тот был так испуган или туп, что не мог связать пары слов. Силан надеялся, что взбешенные даки в конце концов дадут решительный бой, но за два месяца -- только четыре мелкие стычки. На военном совете легат наместника объявил о решении не торопиться вглубь страны. Главная задача -- подробная разведка, и туманным  июньским утром кавалерия Силана двинулась в дебри Трансильвании.
Силан никогда не рассказывал об этом походе. По словам его командира Марка Виниция, отряд попал в засаду. Тысяча даков поджидала его в заросшем глубоком овраге. Из двухсот кавалеристов уцелел один Силан. Он вернулся через неделю, весь в крови, с застывшим, будто парализованным лицом. Медики насчитали девять ран на его теле. Кроме того, они отметили его хроническую бессонницу -- он не спал совсем, и эта особенность уже никогда не покинет его. Силана оправдали и даже наградили. Войска отправились на зимние квартиры.
Силан хотел умереть. Дважды вскрывал себе вены, и дважды его спасали. По общему мнению, он не мог простить себе гибель солдат, но даже Цезарь допускал опасные ошибки, из которых и скроена воинская слава. Виниций успокаивал Силана, объяснял, что даки вели его отряд от самых ворот, что погибшие спасли весь корпус. Все отнеслись к этой неудаче с пониманием, кроме старшего доктора легиона, который полагал, что Силан опасен, что он стал жертвой темного волшебства. Доктор предложил доставить его на суд специальной коллегии, собранной из его земляков, тарентинцев. Разумеется, предложение было отвергнуто. Смешно было даже подумать, чтобы коллегия провинциальных магов решала судьбу римского гражданина, который запросто ходил в гости к императору. Децим подал в отставку и, сославшись на здоровье, вернулся в Рим.
Столица поглотила его. Он избавился от лагерной привычки клясться Геркулесом, носил тоги всех мыслимых оттенков и отделок, переодеваясь по несколько раз на дню. Он отпустил кудри и дал волю остроумию, пальцы унизал перстнями, а борцовский торс укрыл под шелком драпировок, собирая складки мелко и густо, на лидийский манер. Утром он выливал на себя ведро ледяной воды и, облачившись, отправлялся по делам. После завтрака шёл на Форум, чтобы узнать новости и при случае подраться за какого-нибудь кандидата. Затем с толпой друзей отправлялся обедать, чаще всего прямиком в бани. Иногда устраивал прогулки на Аппиевой дороге. Его экипажи, подобранные с ненавязчивой тщательностью, никогда не оставались без напомаженных завитых спутниц. Бывало, что в кольце друзей-актёров он вваливался в модные салоны и платил за всех, или звереющий поток уносил его на игры, и вечером, в толпе, он врывался в публичные дома, которыми кишел район Цирка. Слуги приносили его домой мертвецки пьяного, покрытого ссадинами, залитого вином. Но -- «Да здравствует Силан! Идущие напиться приветствуют тебя!» -- кричали поутру актёры, и всё начиналось по новой. Он был душой компании, несмотря на то, что ходить на вечеринки с его участием было рискованно. Вокруг него всегда кипели свары. В лучшем случае спорщики напивались до изнеможения, чаще дрались до смерти, но рядом с Силаном я чувствовал восхитительную ярость.
Внезапно Силан отправился в Египет. В общине при храме Амона он выбрил себе голову, надел рубище. В тесной келье, куда его отвели, можно было только сидеть -- на соломенной циновке поверх квадратного камня, и лежать, опершись ногами в стену. Чтобы с непривычки не затекали ноги, разрешено было стоять и прыгать на месте. Неделю он провел фактически взаперти. Хотя дверь заменял тростниковый полог, старшие монахи никого не выпускали во двор. Питался только водой из колодца, к которому прибегал ночью тайком, чтобы не попасть под удары палками. Утром десятого дня он вышел во двор, схватил старшего монаха и, прокусив ему шею, высосал кровь. Уже в Александрии, спешно купив корабль для бегства, он узнал, что монах скончался.
В Городе он стал домоседом. Построил усадьбу на Авентине -- там окончательно вырезали банды, которые почти сто лет контролировали тибрские доки, и в район потянулся богатый люд. В доме Силана не было скучно. Слуги -- сплошной паноптикум. Чего стоил один эконом, единственный раб в его обширном доме, знаток пословиц и мудрейших изречений. Назначив этого знатока судьей среди слуг, он ожидал от него чудеса терпимости, но просчитался. «Каждого человека можно заподозрить в чем угодно», -- повторял теперь эконом. Своих подчиненных он держал на коротком поводке, не хуже принцепса. Силан подарил его мне, когда управляющий на вилле жены в Сегесте пожелал удалиться к себе на родину, в Галлию. Несомненно, эконом сошел с ума. Я не дал ему свободу только потому, что на привязи он был безопасен.

*

Последний год в Риме начался с того, что старого Камилла избрали в консулы. Его дочь была моей второй женой. Высокая, мне по плечи, тонкогубая, с большими бедрами и крохотной грудью, она гордо несла своё изможденное лицо, отвлекающее внимание от ее сочной плоти, делиться которой она не хотела ни с кем. Наше семейное благополучие скоро стало формальностью -- ни тепла, ни любви, ни интимности. Все ее слова были речениями древних героинь, а единственной слабостью -- пошлая привычка предаваться воспоминаниям о своих предках. Обстановка унизительной бедности, в которой выросла Камилла (ее славный род катился в долговую яму), воспитала в ней всю гниль аристократов: крайнее бездушие, извращенную гордость. Ее жизнь была обрядом, точной иллюстрацией детских воспитательных легенд. Впрочем, когда мое отвращение к ней стало неприлично искренним, пафосу героинь она предпочла банальную подлость -- убила нашего нерождённого мальчика. После развода она вышла замуж за армейского интенданта, но старый Камилл ничего и никому не забывал.
Как-то раз в начале мая, в первый день праздника Доброй богини, когда старухи очищали Город от присутствия мужчин, собрались у меня в Садах на этрусском ужине. Было всего двенадцать человек, только самые близкие друзья с женами или их заместительницами. Силан и Вейя были героями вечера. Нас ожидал сюрприз -- маленькое представление по мотивам одного эпизода из Вергилия. В комнату влетели двенадцать голубей, и Силан предложил погадать по их полёту. Вейя руководила прорицаниями. Она торжественно двигалась по кругу, декламируя напыщенные, доведённые до полного идиотизма пророчества. Котта подавился фигой, Помпей рыдал в подушки, жена Грецина лупила его по спине, пока сама не задохнулась от хохота, и только Силан держался сообразно церемониалу, с дурацкой надменностью вскинув бровь. Всё было нашей заготовкой -- и голубой навес, разделённый на шестнадцать секторов, по которым гадали жрецы, и узелки с подарками для гостей, привязанные к лапам птиц. Вечер мог завершиться отменно, если бы не одна блуждающая метафора. Задетый успехом подруги, отдавшейся танцу со всею страстью, Силан, уже изрядно пьяный, назвал ее бурной богиней и сопроводил замечание такими жестами, что всем стало неудобно. Вейя побледнела, швырнула в него жреческий посох и выбежала вон. Я бросился следом. На полу в атрии лежал ее изумрудный браслет.
Рано поутру я навестил Силана. Задумчивый с похмелья, он сообщил, что у него с Вейей, должно быть, всё кончено. Я отправился к ней. По словам привратника, ещё до рассвета она отбыла на Фуцинское озеро к своей госпоже, Юлии Младшей. Её экипаж состоял из носилок, так что уйти далеко она не успела. Я вернулся домой, запряг коней и со слугой помчался на Тибуртинскую дорогу.
Мы стегали встречную толпу, спешившую на праздник, давили копытами торговок, но продвинулись чуть. Наконец вышли на простор и погнали галопом, и если бы я сломал себе шею, или взбешенные крестьяне дали свободу рукам, это стоило бы того: любовь в семнадцать лет -- это вопрос жизни и смерти, но когда вам пятьдесят, это больше, чем жизнь и смерть. Мы ворвались в Тибур, пролетели его насквозь, и тут я понял, что поиски тщетны. Вернулся в Рим, через толпу пробился к дому Вейи, но привратника, конечно, не застал. Ее слуги были напуганы. Я стоял перед ними грязный, мокрый с ног до головы, вся улица уже судачит обо мне, а завтра будет говорить весь Город, но поздно отступать. Я сбил на пол загородившего путь конюха, ворвался в дом и работая плетью пробился в кухню, где под медным чаном схоронился управляющий. Он признался: госпожа направилась на берег Аверна, где недавно купила себе дом, и велела передать мужчине, который явится утром, что уехала к Юлии Младшей. Видимо, она ждала Силана.
И снова в путь -- сменили коней, поскакали на юг. Аппиева дорога бурлила даже на обочинах. От грохота, ржания и криков закладывало уши. Не доезжая Бовилл, я наткнулся на Помпея Макра. Он стоял в тени деревьев, окруженный своими людьми. Помпей бегло поздоровался и, стараясь не глядеть мне в глаза, рассказал, что рано утром на Вейю напали грабители. Ее ранили ударом в висок, слуг зарезали. Бандиты попытались убежать, но не смогли  -- Помпей в тот самый час направлялся в поместье с женой и охраной. Грабителей догнали и связали, а Вейю нужно доставить к врачам.
Носилки стояли поодаль, в паре шагов. Я опустился на колени, откинул полог. Вейя спала. Ее голову обложили мешочками со льдом, и в этой свежести она была такой далекой. Кончиками пальцев я видел, как неровно ручеек надежды струится из ее темени, и тонкие брови, немного вздернутые у переносицы, звали прикоснуться к ней, и всё отдать и больше ни о чем не думать, ведь всё уже передумано, а я как прежде одинок. Я провел щекой по ее коже. Моя слеза оставила короткий темный след, будто кровь раздавленного скорпиона, и какие-то силы проходили сквозь меня, захватывали дух, бессчетные, и я уже не удивлялся их приливам, а лишь отдавал, отдавал, отдавал через немые дрожащие пальцы.

*

Рана Вейи быстро зажила. Через месяц мы уже смотрели комедию Силана «Потерпевший кораблекрушение». Забавная была пьеса. Содержание: рыбацкая лодка терпит катастрофу за Геракловыми столбами, и единственный выживший попадает на остров, населенный благородными красивыми людьми. Там лето круглый год и не надо пахать, а бог и закон едины и имя им Любовь. Царица принимает пахаря ко двору и выдает за него красавицу-дочь, но крестьянин отчаянно тоскует по своей пьяной деревушке, где все живут как свиньи и до смерти дерутся за каждый грош. «Мы знаем жизнь, мы настоящие люди, не то, что вы», заявляет он в финальной сцене на пиру, и, выбежав во двор, горстями жрет навоз, запрыгивает на плот и устремляется навстречу родным берегам.
Силан поставил комедию у себя на вилле в Синуэссе. Он выписал из Рима актеров и певцов, но главную роль оставил себе. Зрителей было немного: Вейя, Котта, я, Помпей и наши общие друзья, знатоки литературы Юлий Гигин и Гортензий Мозес. Повар испек пирожные в виде навоза, один шарик я оставил себе и довел до истерики тещу, съев реквизит за столом и заметив: «Цезарь, конечно, прав -- мы должны вернуться к здоровым и простым обедам наших предков».
Мы возвращались в Город вместе, Вейентелла и я. Счастливые часы в носилках, где все было вскользь -- и разговоры, и хрупкие, обжигающие горло намеки, и касания рукавами, и тепло бедер. Прощаясь, она не ответила на мой вопрос и только пожала руку, поцеловала и с лукавой улыбкой передала свиток. «За ответом я приду завтра», -- сказала она. Как только Вейя ушла, я развернул папирус. Это было письмо от Юлии Младшей, любимой внучки Августа. Мы не были представлены. Я знал ее лишь потому, что Вейя была ее подругой, а Силан -- любовником. Но, считая меня большим знатоком вопроса, она правильным почерком изложила свои чувства в духе моих «Героинь», не поленившись перечислить свои постельные приключения. От ее стихов у меня чесались зубы. Мифологические имена ничего не скрывали. В конце она добавила, что «в столице наслаждений» живет «певец сердечной тайны» (!), и не могла бы она, скромная супруга Вулкана, прийти к Орфею, чтобы наедине обсудить его последний подвиг -- акт любви с тысячей вакханок?
Эта пошлая история отличалась от десятка подобных только именем героини. Я ни разу не нарушил супружескую клятву, но римских дурочек возбуждала мысль, что ночами я бегаю по окрестным полям и орошаю семенем пашни. Единственным, что не раздражало в этом письме, была тема Орфея. Акт любви с тысячей вакханок! Это было бы слишком сильно даже для Геркулеса, не то что для простого фракийского пастуха, которым был Орфей. Но такой финал истории всегда казался мне удачным; я изменил его в «Метаморфозах» только ради бедняги Альбинована, который свихнулся на старости лет и тайно женился на гладиаторе.
Однако нужно было отвечать, и я сочинил вежливый отказ от лица Гермеса -- дескать, Орфей чинит кифару, разоренную вакханками, и как только струны вновь задрожат в наплыве вдохновения, он тотчас явится ко двору самой обольстительной из богинь.
Вскоре Силан заметил подозрительных типов, слонявшихся у моего дома. «Это воры, -- сказал Силан. -- Изучают распорядок дня в твоём доме». Мы вышли на улицу через кухню. Мрела послеполуденная жара. Шли чёрные рабы с носилками, тянулись мулы, громыхали повозки. Рыжий детина сидел на краю тротуара и беседовал с торговкой овощами, гогоча на всю дорогу. Возле цветочной лавки стоял непримечательный господин, подпоясанный дорогим ремнем. Мы встретили его недобрый взгляд. После заката Силан прислал своего человека, и тот организовал оборону лучше, чем троянцы.
Следующей ночью я возвращался домой с Авентина верхом. Меня сопровождал офицер-ветеран, начальник моей охраны. Возле храма Геркулеса Победителя он обратил мое внимание на то, что следом крадется мужик, не упуская нас из виду от самого Цирка. Я кивнул, телохранитель резко развернул коня и крупом сбил незнакомца на землю. Рыжий бродяга, по виду бывший солдат, затараторил, что ему скоро сворачивать, зовут его Алексис Голодный, кругом тьма хоть глаз выколи, а у нас лампада, да сохранят нас боги. Я прижал его к стене и обыскал. Под мышкой у него был подвешен короткий меч без ножен. «Зачем это тебе? Собак отгонять?» -- спросил я, но отпустил мерзавца. Когда он убрался прочь, мой центурион уверенно и тихо заметил:
-- Он хотел убить тебя, хозяин.
Ночь была испорчена. Кому я перешел дорогу? Я, самый тихий человек в этом бешеном логове? Будь то грабитель, он получил бы отпор, будь то жертва сплетен обо мне, мы могли бы все уладить, однако сердце говорило, что впереди уготовано что-то серьезное.

*

Летом я повздорил с женой. Причиной стала наша дочь -- она ушла от своего супруга, издателя Квинта Лоренция Ларса. «Любви больше нет», сказала она. Вот оно, нежное греческое воспитание! Теперь она выскочила за молодого адвоката и он увез ее в Ливию, к малярии и гнилой воде. Меж тем супруга моя была без ума от нового зятя, его улыбок и раздвоенного подбородка, и я догадывался, кто первым благословил этот безумный брак.
Вейя отправилась в поместье к своей госпоже, обещав вернуться не позднее октября. Я соблюдал дистанцию. Не знаю, поймет ли меня современный читатель, но доверие жены для меня значило много больше собственного счастья, так мы были воспитаны. Я заперся на вилле, надеясь утопить печаль в «Метаморфозах», но работалось как-то уж очень трудно. Всего-то нужно было -- связать воедино четыре главы, но именно это не удавалось. Глаза нестерпимо болели, поэма бесила меня. Город по-скотски будет измываться над ней. Кому нужны эти превращения? Я не Вергилий, в моей работе не было расчета. Это не миф о величии наших истоков, я не дал Риму повода возгордиться собой, избегая этой темы сознательно, не без влияния Мессалы, который заметил как-то раз на похоронах Вергилия: «Бедняге повезло, ушел вовремя. Если ты, Назо, пойдешь по его стопам, то имей в виду: рано или поздно воспетый тобой народ решит, что для него ты недостаточно великий».
В общем, я забросил поэму. С зарёй отправлялся на реку, рыбачил, потом плавал; всё во мне мертвело, если рядом не было воды. Глаза очень устали. Берег удалялся от меня все дальше с каждым утром, но хотелось верить, что эта болезнь пройдет сама собой. Котта подарил саженцы на редкость ароматной сирени, и я возился в саду, насколько позволяло зрение, то и дело задумываясь о том, чем заняться по весне. Силан приглашал на Крит, зная мою страсть к рыбалке и наблюдением за повадками птиц. Запах Тибра успокаивал нервы. Шуршали фонтаны, влажной зеленью играл Садовый холм, и однажды я подумал, что пора начинать другую поэму, совершенно другую, сумрачную, глубокую, настоящую, и совершить первый рывок от земли мне поможет чудесная серебряная булла,  подарок Леогена. Я  уже решил послать за ней в город, когда в ворота на сверкающем буланом жеребце влетел Силан.
Мы не виделись пару месяцев -- он лечился от бессонницы на Крите и выглядел заметно посвежевшим. После обеда, за бокалом вина в беседке, он задал вопрос: как бы я отнесся к волшебному, неожиданному подарку? «Насколько волшебному?» -- спросил я. Он рассмеялся: «Душа тебя погубит. Я бы спросил, насколько неожиданному».
В полночь закурили кальян. Говорили о «Метаморфозах».
-- Понимаю, чем тебя привлекла тема преображения, -- сказал Силан. -- Этот город было бы неплохо обновить, очистить от прошлого. Матушка говорила, Рем и Ромул были полуволки, полулюди. Действительно -- кого ещё могла вскормить волчица?.. Хороши предки, а? Кстати, двое оборотней напросились к нам на ужин.
Пока я раздумывал, что бы это значило, Силан хлопнул в ладоши. Из-за полога, разделявшего столовую и сад, вышли две укутанные в мех высокие женщины, блондинка и брюнетка с распущенными волосами, лица скрыты волчьими масками. В полутьме, под щелканье кастаньет, они начали старый персидский танец, замысловатый, бешеный. Легко вращая бедрами, кружась, переплетаясь, они растеряли меха. Одна из них, белокурая, была вызывающе прекрасна, с фигурой влюбленной девушки, у другой -- стройное материнское тело, тело-колыбель. В мерцающей глубине дома вкрадчиво ударили в тимпаны. Я знал, что существует магический ритм, которым персы в тайных ритуалах доводят себя до полного исступления, но слышал его впервые. Всё потерялось в этом биении тьмы. Дышать я почти не мог, сердце перекрыло горло, воздух был уже раскаленным, и наблюдать и не слиться с ними казалось невозможно. Через несколько долгих минут они двинулись к нам. Одну подхватил на руки умирающий от нетерпения Силан, другая, с золотистыми раздвоенными волнами, дернула за шнур и скрыла их пологом, взошла на стол и на четвереньках направилась ко мне, свергая на пол кубки и вазы с фруктами. Я подхватил ее тело и бросил на ложе, ее ноги взлетели мне на плечи. Все мои чувства хлынули вниз, в камеру сладостных пыток. Тимпаны стучали гулко и часто, будто копыта потусторонних коней, и когда она выгнула грудь и откинула кудри со лба в победном стоне, маска упала с ее лица.
Вейя. Удар горячего ветра, нега морского дна... Как я мог не узнать тебя?.. Тело не способно вынести настоящее чувство, оно лишь наблюдало, как моя душа сорвалась с высоты и, упав в ее сердце, разбилась на тысячу осколков. Потом мы лежали, едва касаясь губами пустоты. Не знаю, сколько это длилось; жизнь равнодушна ко времени. Я коснулся завитка, обернувшего ее ушко. «Мне пора», -- сказал ее взгляд, но я не смог отпустить ее, даже когда стрела ее позвоночника исчезла за границей света.
Край ширмы отлетел, раздалась веселая возня. Отфыркивая смех, шлепая босыми ногами по полу, в комнату вбежала подруга Силана. Одной рукой прикрывая лоно, другой она махала пальчиками во тьму, прощаясь, и вдруг, вспомнив обо мне, обернулась. Это некрасивое, но породистое аттическое лицо было мне знакомо -- внучку императора я видел раз пятнадцать. Впрочем, не так близко.

 
Часть II. Авернский спуск

Через неделю все рухнуло. Один из самых неприятных людей столицы, Кассий, написал поэму «Постельная борьба» (Clinopale Augusta) – дикую пошлость, в которую он зачем-то приплел императора, и Август решил навести порядок в искусстве. Повсюду ему чудились тяжелые личные оскорбления. Началась травля Мессалы. После разговора с императором у старика отказали ноги. Его старшего сына призвали на бесславную войну, и Мессала забеспокоился о судьбе младшего сына, Котты. Тот был давно усыновлен своим дядей Аврелием, который считался почти бездетным, поскольку не имел сыновей, но другая семья и новое имя не спасли бы Котту от расправы. Мессала убедил свояка отправить его с глаз долой, в поместье на острове Ильва, и попросил меня составить компанию Котте.
Я только что отдал друзьям черновые списки «Метаморфоз», уверенный, что охотники за оскорблениями величия обломают зубы об эту поэму, но исподволь поддался тревоге. Мессала шутил чаще и громче обычного, и столь же часто бросал удочки в Лету, ловя тени умерших на свои слезы. Однажды мы вытащили на свет тот пепельный сентябрь, когда ушел Меценат. Отягощенная удушьем тьма висела в заполненном статуями, тумбами, зеркалами и вазами доме, ладан и ветви сосны сгустили жару. Встречные болезненные лица, грузные ширмы, шорохи, шепот, морщины. Август --  маленький, прямой, жёлтый от горя -- стоял у изголовья с ночи. Обняв колонну в старом атрии, содрогался от сухого плача Гораций, страдание рассекло его полное брюзглое лицо на куски серого мяса. Видеть гения в такой некрасивой, настоящей скорби было выше моих сил, и я отошел в толпу у самого одра. Бесполезные светильники сжигали воздух, флейты заставили вздрогнуть, взлетел огонь, и всё вокруг потекло, зашипело. Рыдания душили, и я смотрел как хищный, набелённый профиль Мецената растворяется в пылающем небе. Какая блестящая жизнь! Всегда завидовал его стремительной расслабленности; совмещать одно с другим я так и не научился. Если возникало срочное дело, он решал его одним энергичным ходом и возвращался к мудрой болтовне, вину, кальяну, сладостям, коврам и подушкам, разбросанным по всему дому, до потолка заросшему цветами. Его дом был единственным местом в Риме, где я чувствовал себя по-настоящему спокойно.
Не любить его было невозможно. Другие были циничны, а он -- проницателен; в конце концов, кем стал бы без него Гораций? Писарем в магистратуре, по ночам кропающим тоскливые строчки. Вергилий был с самого детства болен и смертельно невезуч как истинный поэт, и если бы не Меценат, его ждала гибель от руки солдатского быдла. Но круг Мецената омертвел ещё до смерти хозяина. Тибулл и Вергилий ушли, Гораций ненадолго пережил Мецената. Стояла неразбериха, суета. Одна половина поэтов подражала Тибуллу, другая Вергилию, и все до одного строчили оды Августу, голося на площадях как больные обезьяны. Я знал: необходима легкость, игра. Эрос вывел этот мир из Хаоса, он слил воедино все элементы, и что плохого, если я повторю за ним? Издатель Лоренций Ларс подтвердил мои предположения. Для победы нужно лишь одно: союз хорошего стиля и подлой темы, говорил он. Накануне в мир теней ушли мои строгие, давно больные и чуткие ко всякой мелочи родители, и я впервые ощутил свободу не только в помыслах. Уже тогда я вовсю работал над «Метаморфозами», однако Ларс надоедал, и, в конце концов, я вычислил манеру «Науки любви»  -- идея принадлежала ему.
Успех был сумасшедший. Судьба выходила из берегов. Я уже ничего не контролировал, принадлежал всем, кроме себя. Меня узнавали даже скифы, от подарков и друзей ломился дом, но каждый лавочник в Аргилете вращал глазами и тыкал в меня пальцем, уверенный, что я одержим неприличной страстью. Относиться к этим несчастным всерьез было невозможно. Я рассматривал их как часть окружающей невинной фауны, равнодушный к ним не по той причине, что избегал охоты, а потому что уже завалил своего буйвола. Неприхотливая похотливость этих торгашей, слуг и прочего суетного, непонятно чем живущего люда была следствием жары, острой пищи и тяжести нервного бессмысленного бытия. К этому списку Силан добавлял постоянные визуальные раздражители в виде фланирующих после обеда полуголых проституток, обычно таких кошмарных на вид, что люди со вкусом изобрели глухие носилки, убоявшись импотенции или впадения в греческий стиль. Впрочем, визуальность этого раздражителя я бы поставил на второе место, ибо на первом было, конечно, это острое чувство – чувство неизбежности соблазна, и не дурак ли ты, уклоняясь от похоти? Я думал: ничего не поделаешь, такова цена, ведь я обменял признание на то, что нравится людям, но совсем не изменило их к лучшему. От каждого свитка я получал десять процентов, «как перекупщик», говорила когда-то Камилла, однажды при всех назвав меня продажным поэтом. Несчастная дура не понимала, о чём говорит – разбогатеть на поэзии удается лишь избранным мошенникам, а я всегда был честен с музой. Моя прибыль по меркам столицы не заслуживала внимания, но гонорар как бы подтверждал мое присутствие на поверхности земли. Я приехал из глуши, был забитым ребёнком и не очень-то верил в себя, но был переполнен любовью к жизни, и если не Мессала, то сгорел бы изнутри. И вот Мессала уходил, распадаясь на воздух, огонь, камни, траву, сады, театры, лестницы, тропинки, бани, харчевни, ворота, фонтаны. Не знаю, от предчувствия ли этой смерти «Метаморфозы» окончательно увязли.
Всё нагоняло тоску, особенно Ильва. Её называли Чёрным островом – этруски там когда-то рыли железную руду. Гулять по Ильве -- что пьяному скакать на лошади: повсюду крутые ступени, пропасти, громады, и скрипящие ржавые ставни под серым дождём. Радовало только, что дом стоял удачно, высоко над морем, это делало жизнь терпимой. Мы бродили, я и Котта, по прямой аллее, обсуждая что-то философское. В моде был один грек, объявивший, что Илион -- иллюзия, потому что мы никогда не видели его, а поскольку Рим -- наследник Трои, то и он всего лишь плод воображения Гомера. Котта говорил с кривой улыбкой, что Гомер ничего не мог видеть по определению, поскольку принято считать, что он был слепым, но это тоже не является доказанным фактом, ведь никто не видел Гомера -- его существование держится только на всеобщей вере. Котта не хотел меня обидеть. Он не знал, что я почти ослеп, и я сказал Котте: осталось только выяснить, кто придумал этого грека. «Не важно, -- заметил Котта. -- Каждая судьба становится в Риме дурным анекдотом».
По левую руку тянулась кипарисовая роща. Я наслаждался шелестом ветвей, таким сложным, разнобойным, но всегда слитым в одну высокую песнь, когда неподалеку раздался грохот и детские крики. Я научился распознавать мир по звуку и сразу понял: дети, кудрявые мавры с их непохожими на другие высокими голосами, катили бочку с италийским малышом внутри, пока от удара о ствол кипариса бочка не развалилась под радостные вопли всех троих.
-- Куда мы катимся?... -- спросил я.
-- Куда катим, туда и катимся, -- всерьез ответил Котта.
Я пожал плечами.
-- Хорошо, если так.
-- Ты уже не веришь в путь и цель?
-- Они были?
Котта неопределенно покачал головой.
-- Знаешь, мысли о предназначении когда-то поддерживали меня, как бы возвышали над всем этим, -- он прочертил рукою полукруг. -- Вера в то, что мы просветим варваров, и настанет царство разума, и не с кем будет воевать…Это смешно. Надеюсь не дожить до полного упадка.
Пора спасать его, подумал я. Парню всего двадцать два, а он уже мечтает умереть.
-- Ты веришь ли? Ну, во что-нибудь? -- по-детски спросил Котта.
-- Мне вера без надобности. Я вижу -- все непостоянно, и круг земель не есть наша родина, мы здесь проездом. Просто надо доверять потоку, который все меняет, который нас привел сюда и дальше унесёт.
-- А я не могу… Пробовал отдать себя на волю богов, но -- не могу. Такое чувство, что с ума схожу. И теряю что-то важное… Всё теряю.
-- По правде, я тоже не очень преуспел.
-- В самом деле? Никто не написал об этом так убедительно.
-- А что толку? Вообще, какой прок думать, мыслить, когда ты не можешь себя изменить? Мы точно знаем, что будет с нами через год. Да что там год -- я чётко вижу свои похороны, а потом -- бесконечный мрак. И если даже правы сугаты и каланы , и греки со своим метемпсихозом, то после смерти нас ожидает участь гораздо худшая -- новое тело, и никакой памяти о прошлом. Как будто тебя сначала ослепляют, а потом отправляют в вечное изгнание. Вот этого я никому не пожелаю. 
-- Судя по тому, как ты машешь руками, ты всерьез намерен спасти человечество. Спасибо, друг.
Мы рассмеялись. Котта сорвал ветку мирта и принялся похлопывать себя по ноге.
-- Отец не доживет до следующей весны, -- хрипло сказал он. -- Прошу тебя взять на себя наши собрания. Мой брат воюет, и это навсегда. А ты лучший поэт, тебе и власть над музами… Что касается меня, то я не вернусь больше в Рим. Свобода только здесь, в этом море. И что плохого, если я утону в вымыслах? И что, в конце концов, не вымысел? И Рим, и это море, и Гомер... Всё чья-то выдумка. И я хочу слиться с ней. Ничего настоящего нет. Знаешь, какая-то помеха оставила меня. Как будто из горла вынули кость... И мне становится страшно, едва подумаю о Городе, ведь там кормят одними костями.
Котта принадлежал к довольно распространенному типу интеллектуалов: не было такого утверждения, которое он не пытался опровергнуть. Это прекрасное качество, насколько я понимаю, ведь зачем ещё знания, если не затем, чтобы опровергать ими другой опыт? Лед учености таял в этих беседах, и становилось легче дышать. Только вот одна незадача --  здесь, под этим ветром, всё теряло видимость жизни, даже игра в бессмысленные смыслы.
Я чувствовал себя ходячим мертвецом. Принимал ванну по два-три раза на дню, скреб себя как шелудивый пес, пил очищающие отвары, но с каждым днем смердел всё больше. Словесные конструкции, молчание как отсутствие слов и слова как замена молчанию -- всё было грязью, и неужели я когда-то мог плыть и не думать, куда плыву, и поток был так понятен и прост, потому что я был потоком? Теперь же словно рыба билась в груди, и не могла надышаться кровью.
Вернуться в Рим… Город походил на разбогатевшего мясника, который едва осознал, что можно снять вонючий фартук и счастье заключается не в количестве cортов колбасы. Наши предки думали, что знают всё о реальности, мы же хотели о ней забыть, и тоже ошиблись, но, по крайней мере, мы первые усомнились в том, что наши деды считали вечной истиной. Богатство было так доступно и вселяло страх. Кто-то хотел прочных основ, кто-то рвался в пропасть, зная, что роскошь не вечна. Я держался последней точки зрения и никогда не скрывал ее. Другие считали, что нужно вернуться к дубовым лбам наших дедов и словно бы не понимать, что мы богаты и могучи, что можно всё, а жизнь прекрасна и случайна, и смысла никакого нет. Я летел навстречу пламени и сорил деньгами, словами, временем. Хотел избавиться от себя самого, боясь утратить что-то главное, и прекрасно понимал тех, кто целыми днями торчал на бегах и в кровавых банях. Я презирал их за тупость, жадность, за их исконно римское однообразие, мне было стыдно, что я дышу одним воздухом с ними, но желание дышать разрывало мне легкие. В детстве я болел по три-четыре раза в год. Брат шутил, что я не перевариваю Город, а матушка прятала от меня ореховое римское печенье, истолковав его слова по-своему.
Все они были правы. Лихорадка майской ночи бесновалась круглый год, от возбуждения нельзя было отделаться. Город состоял из кривых перекрестков, которые никогда не пересекались, но пресекали каждый путь, ночные мысли вызывали днем досаду, а ночью не верилось в то, что делал утром. Рим!.. Что вы знаете о Риме?  Вымышленность мира нигде не ощущалась так ясно, и нигде так цепко не держала. Один Форум мог свести с ума, если задуматься, из каких болот привезено всё это золото и мрамор. От изобилия жизни хотелось умереть, разум не справлялся. В нашем веселье было что-то роковое, особенно когда мы впадали в аскетизм, чтобы глотнуть воздуха, вернуть чистоту ощущений. Так наивно тосковали по времени первых царей… Но ничто не могло нас успокоить, и разменяв сороковой год, мои друзья тратили деньги не на заморскую жратву, вино и блудниц, а на врачей и астрологов, надеясь, что наука вернет им безумие. Мой школьный друг Альбинован с его поместьями, яхтами и рысаками, страдал от голода. Полное отсутствие аппетита. Он таял на глазах, пока однажды не увидал нищего -- тот поглощал свою похлебку так, будто благословлял небеса, и было непонятно, кто кого поглощает. В тот же миг Альбинована пронзил чудовищный приступ голода. Приказав слугам вести нищего к нему и прихватить всех голодных, что встретятся на пути, он ринулся к себе на виллу и там, чавкая с наслаждением, обливаясь вином, они всего за четыре дня опустошили запасы, а это стоило трудов... Иногда я возвращался от Силана верхом, я и двое слуг с зажженными факелами, по мерклым гогочущим улицам, полным ножей и трактиров. Прокладывая дорогу в толпе, я думал, что наши предки боялись только волков, а теперь волки встали на две ноги, и всё чего мы добились -- это передвижение с охраной. За всё приходится платить, и что будет дальше, когда империй перестанет расширяться, бросая жуткую эту свору на ту сторону границ? Каждый понимал, что силы не бесконечны и всё уже достигнуто, и нечего искать за пределами. Я перестал грезить о будущем и прошлом, и жил одним днем -- сегодняшним. Только он никогда не кончается.

*

В то утро мы сидели на верхней площадке виллы. Туго погудывал тент под напряженным небом, где-то вдалеке стучали молотки и стоял птичий гомон. Котта откинулся в кресле, подставив лицо ножу брадобрея. Из крохотной кружки я цедил зеленый китайский отвар, пытаясь понять, чем так он полюбился Котте, когда кто-то заметил корабль, направлявшийся к нам. Вскоре на площадку ступил центурион, замер у входа и четко объявил, что всадник Публий Овидий, сын Марка, Назо, взят под арест и должен немедля явиться в Рим.
Минуту ничего не происходило, только впалые щеки Котты стали совсем черны. Он медленно поднялся, вытер лицо, уронил полотенце на пол и зашипел:
-- Поганая падаль! Кто заплатил за эту шутку? Да ты хоть знаешь, кто перед тобой?!
Солдат проглотил слюну и повторил приказ.
Плащ путался в моих руках. Кое-как собравшись, безразличный и внезапно полный сил, я надел шляпу, коротко попрощался и отправился на корабль.

*

В молодости, когда я служил в тюремной комиссии, судьба подарила ещё один разговор с Леогеном. Его держали как особо опасного, в подземелье Туллианской тюрьмы. Обвинение гласило, что Леоген оскорбил народ римский, проповедуя, что власть сената -- пустая формальность, а личность Цезаря -- ничто, такая же, как остальные люди. Несколько превысив свои полномочия, я вызвал его для беседы. Я не забыл старика, но едва узнал. Высохший, грязный, обросший, он все же резко отличался от заключенных. От него исходила такая мощь, такая тишина, что арестанты уважительно держались к нему поближе, точно собаки, тянущиеся к зимнему костру. После трех официальных вопросов я отпустил стража и сказал по-гречески:
-- Обвинение против тебя -- просто бред. Хочешь, я найму адвоката?
-- Это лишнее, -- бросил Леоген. -- К чему мне ваша справедливость? Это выдумка,  вселенная ничего не знает о ней. Зато она хорошо знает, что такое равновесие. И ты вряд ли представляешь, какая это власть.
-- Равновесие?.. Ты сам рассказывал о великих, прекрасных народах --  кабирах, атлантах, гипербореях, и где они все? Что толку в этом равновесии, когда умирает все лучшее, а остается только дерьмо?
-- Что ещё ты хотел найти в сортире? Выйди наружу.
-- И на свободе нет ни одного свободного. Ты один, и ты здесь, в этой клоаке. Душу не рви мне, учитель… Нам ещё жить с этими несчастными. Закон промахнулся, это бывает.
-- Какой закон?
-- Общий закон, общее дело! -- Я перешел в наступление. -- Нельзя быть человеком, если не служить чему-то высшему, тому, что больше тебя. Общему благу!
Леоген задумчиво почесал бороду.
-- Когда-то Рим был захолустной деревушкой, и его грабили все кому не лень. Сейчас он грабит всех и очень этим гордится. Если это общее благо… Осторожнее со словами, друг мой. Любая абстракция -- это только сумма иллюзий, и какой бы огромной ни была абстракция, она останется иллюзией.
-- О Зевс, так ты все-таки хочешь его смерти?
-- Да он и сам умрет, нужна мне его жизнь! 
-- Нельзя так говорить о нем. Он хочет объединить все народы, чтобы прекратить безумие, дикость, войну. Мы открыли у себя храмы всех религий, мы занимаемся воспитанием варваров, их вождей…
-- Доверчивость -- это страсть… Подумай сам, чего желает каждый царь? Только одного: всё больше и больше становиться царем. А для этого нужно разделять, а не объединять. Где любовь, доверие и дружба, там цари не нужны. Право, если бы Цезарь и в самом деле был самым главным богом, то он устроил бы именно так:  убил бы в людях уверенность, что они одно целое. Внушил, что у каждого своя душа -- у тебя, у меня, у нашего народа, и наша душа -- правильная, а другие -- нет. Создать такое искажение реальности, такую раздробленность, что все дрожат и молятся на тебя, а если и забывают о тебе, то только для того, чтобы вспомнить, когда прижмет! И Цезарь сидит на своем троне и любуется, как беспомощны эти спящие, и чувствует власть делать с ними все, что ему захочется, и принимать дары бесконечно. И невдомек людям, что они сами придумали своего бога, и это был первый и последний раз, когда они создали что-то сообща…
-- Может, ты и прав. Но веди себя более осмотрительно.
-- Многие вели себя осторожно. Эпикур, Диоген, Пифагор, -- все искали безопасности. Пифагор сделал свою школу тайной. Диоген мастурбировал на глазах у толпы и всех убедил, что он развратник и сумасшедший. Эпикур заменил слово «истина» на другое, близкое по смыслу -- «счастье», и тоже перестал казаться опасным. Пифагора все равно сочли колдуном и всех его учеников убили. А в сады Эпикура потянулись богатые повесы, они только и делали, что курили скифскую траву и совокуплялись в зад, и только эти несчастные теперь называют себя учениками Эпикура. Был ещё Парменид Элеянин, он побывал на Белом острове и сочинил об этом поэму, но его не поняли, потому что его ученики не были на острове, и продолжили строить свои песочные города. Я не ищу безопасности, говорю как есть. Хожу по улицам... Мне всегда что-то угрожало. Я служил под знаменами Красса, когда его разбили парфяне. От наших блестящих легионов не осталось ничего, даже дерьма. Я уцелел тогда случайно, нашу конницу увел Кассий, а через много лет он первым ударил Цезаря, пырнул его ножом. Тоже не забыл того похода... Когда за нами прислали флот, я решил не возвращаться в Италию. Бродил по городам, плавал матросом... Умрет ли это тело в богатом доме, на каторге -- не все ли равно? Любая смерть -- счастливая, а молитвы богам -- пустая трата времени. Что-то я совершил по незнанию, что-то заставили сделать обстоятельства, а в общем, всё одно. Я умер давно и бесповоротно, и не знаю, кто совершил всё это.
-- И ты не хочешь очистить душу? -- спросил я.
-- Священная стирка?.. -- Леоген добродушно высморкался в платок и бросил его на пол. -- По-моему, лучше выбросить грязную одежду, чем ее стирать. Особенно если носишь ее так долго.
Он закашлялся, устал. Но отпускать его не хотелось.
-- Что ты имел в виду, когда сказал, что ты умер? -- спросил я.
-- Конечно, ты ничего не помнишь… Смотришь такой растерянный. Ищешь какую-то фразу, слово, звук, чтобы выразить себя и стать свободным, и не находишь. Боишься взлететь слишком высоко, отказаться от всего, всего своего... Думаю, тебе поможет эта маленькая булла. -- Он снял с шеи серебряный шар на кожаном ремешке, размером не более вишни. С четырех сторон ее покрывали знаки, кресты с загнутыми краями. -- Вперед, мой друг… Прочь с материка. Забери своё бессмертие! Не теряй времени, его всегда так мало. Случится беда, если ты снова лишишься напора, так что иди на север, дальше, дальше, гораздо дальше! Ничто не остановит тебя!
Секунду я будто летел в пропасти. Вжался в кресло, впившись руками в подлокотники.
-- Но куда же идти?..
-- Просто следуй за сердцем своим, друг мой… -- Его голос терял силу. -- Надень эту буллу сейчас. А когда будешь готов, вскрой и содержимое выплесни в бокал с вином… Тогда узнаешь, что такое жизнь.
Я накинул ремешок на шею. В груди сразу потеплело. Жаркая волна взлетела вверх, и все во мне расцвело, а когда достигла макушки, я уже не мог сдерживать слезы здесь, в холодной серой комнате допросов. Позже я надевал эту буллу, когда оставался один -- она помогала сочинять, оживляла всё внутри. В ней будто хранилось вдохновение, но показать ее другим я так и не решился до одного злосчастного дня, о котором ещё расскажу.
Леоген умолк. Казалось, он спит. Я вызвал солдата и ушел в панике, почти убежал. Вряд ли я смог бы понять его тогда. Теперь я вижу, что ответ похож на детскую загадку: сто одежек и все без застежек. Один шаг, один порыв ветра -- и остаешься бос и наг, и нет ни малейшей опоры.
Через два дня Леоген умер. Не помню, как я пришел домой. Впервые напился до полного отупения, глотая слезы стыда за себя и за наши законы.

*

Август не принял меня -- допрос вел Ванта.
-- Ну что же, Назо, -- пропел он своим высоким тенором. -- Я знаю, ты умный человек и понимаешь: за поступки надо отвечать.
Юлилла заигралась, ее застали в объятиях Силана. Под давлением она созналась во всем. «Лучше бы ты молчала», мрачно заметил Август. Нашли мое письмо и три поэмы, глупышка держала свою тайную библиотеку под кроватью. Для человека высшего круга Юлилла совершила тяжкий грех: она допустила огласку. «Все люди живут одним и тем же -- страстями, -- сказал однажды Мессала, когда я принялся хвалить чистые нравы крестьян и припоминать грешки знати. Мы сидели под розой; кроме Тибулла свидетелей не было, и Мессала поволил себе прямоту. -- Внизу не больше святости, чем наверху, но чем ниже в Субуру , тем больше суеты вокруг запретов. Плебеи режут своих жен за нарушение верности, как какие-то спартанцы, отцы убивают детей за порочащие семью поступки… Думаю, низы так сильно заботятся о моральном облике потому, что им противна их собственная жизнь. Или они боятся упасть ещё ниже, в преисподнюю. Впрочем, то не наша забота. Прямое назначение нашего круга одно-единственное: соблюдение ритуала. Ритуал -- это порядок, а порядок -- это государство. Мы жрецы порядка. И мы прощаем друг другу почти все увлечения, даже самые опасные, но только не шумиху. Соблюдай меру, будь элегантен». Видимо, Юлилла понимала элегантность как-то иначе... Ее тихо увезли на остров Тример, у самых берегов Италии, и только одну ее подругу отправили на север, в Танаиду, куда нечасто доплывали наши корабли. Жаль, я не спросил тогда имя подруги...   
Обвинительный процесс напоминал затянувшийся намек. Блуждание вокруг да около. Ванта цитировал мои фразы, которые, по его мнению, оскорбляют величие народа и вождя, перечислял доносы слуг, но ничего не предъявлял. Стало ясно, что суда не будет.
-- Мы могли бы не торопиться с суровым осуждением, если бы обвиняемый предъявил свидетельство своего глубокого раскаяния, -- произнес однажды Ванта, приторно улыбаясь. -- К примеру, открыв нам свою самую сокровенную тайну, перешедшую к нему из раннего детства…
Какой тайной я мог поделиться со следствием? Как воровал пирожные на кухне? И что они могут официально предъявить, кроме идиотского совпадения? Но Ванта ожидал, что я призн;ю свою порочность, и я измышлял грехи, как другие измышляют оправдания. Безусловно, я грешен. Я участвовал в создании огласки, я ничто перед Августом, и не все ли равно, за какую из тысячи ошибок меня постигла кара? Я словно каялся за все проступки рода людского, все мои недостатки разом рухнули на меня. Как преступно было бы, думал я, не замечать ни одного из преступлений твоего духа! Зачем ты так бездарно прожил жизнь? Зачем не отдал ее на благо народа? Ты заслужил все это, все до последнего плевка, твердил я, бродя босиком по комнатам. В конце концов я написал письмо Августу, где покаялся в проклятой переписке и в том, что предоставил кров нарушителям супружеской клятвы. И в припадке безумия добавил, что моим учителем был государственный преступник. Вскоре (была ночь) за мной пришли трое солдат и отвели в дом Октавиана.
В атрии меня поджидал Ванта. Мы беседовали стоя. Он поздравлял меня с  взвешенным, разумным поступком и просил как можно подробнее передать содержание бесед с Леогеном. Я вкратце пересказал едва ли не все что помнил, за исключением сказок и последнего разговора, поскольку был уверен, что старик к тому времени сошел с ума. Слушая меня, Ванта бледнел все больше и наконец заорал: «Если ты своё время не ценишь, то я научу тебя ценить мое!». Он подал знак солдатам. Две клешни схватили меня за плечи, но Ванта приказал подождать.
-- Может быть, что-то ещё? -- бросил он. -- Какие-то вещи, магические знаки?
Я не ответил. Тогда он схватил серебряную буллу, подарок Леогена, и сдернул ее со шнура.
-- А это что? -- прошипел он. -- Ты ребенок? Или справляешь триумф?
Я будто очнулся. Все мои силы ушли на то, чтобы вырваться и убить его. Меня тут же скрутили. Ванта, беззвучно шевеля тонкими бледными губами, точно черви совокуплялись на его лице, кивнул солдатам. Они потащили меня в мерцающую свечами, бьющую мраморными ступенями по ногам глубину дворца, проволокли по коридору и столовой. Я был почти мертв от бешенства и бессилия,  когда мы остановились у тяжелого полога, скрывающего вход в комнатку напротив кухни. В печи потрескивал огонь, пылал тройной светильник. Август сидел спиной ко входу, на раскладном табурете, как школьный учитель. Щелчком пальцев император подозвал Ванту. Тот подбежал на цыпочках, нагнулся к плечу хозяина.
-- Как он вел себя, когда ступил в дом? -- спросил Август слабым голосом, дрожащим то ли от холода, то ли от злобы.
-- По-уличному, -- доложил Ванта. Август отмахнулся от него.
-- Итак, ты раскаялся, Назо. Это похвально… -- со вздохом проговорил он. -- В самом деле, это хорошо. Даже несмотря на то, что, войдя, ты не проявил уважения к моим пенатам. Даже не касаясь обстоятельств того прискорбного случая, о котором тебе следует забыть… -- он прервался на миг, и спросил: -- Ты ведь, кажется, не римлянин? Ты пелигн, к тому же с примесью эллинской крови?
-- Да. Мой дед был предан вашему отцу, он открыл ворота Сульмо…
-- У тебя славные предки, -- перебил Август. -- В конце концов, при ином раскладе наш доблестный Фурий Камилл не отдал бы за тебя свою дочь. Деньги ведь не все решают в этом вопросе… Скажи, в кого ты уродился? Ты развратил молодежь, а теперь вот очернил наше время… Поверь на слово, я долго терпел твои бесчинства… Твой, как это называется, полет воображения… Но твоя последняя поэма переходит все границы. -- Он хмыкнул. -- «Метаморфозы», не так ли? Кстати, отчего по-гречески?
-- Это название не мое… -- начал я, но профиль Августа прорезали морщины брезгливости.
-- Не суть, -- продолжил он. -- Скажи прямо, к чему ты приятнул мое имя в этих стихах? Я знаю мифы не хуже тебя, но когда человек, евший с моего стола, пишет такие мерзости, у моих врагов найдется повод позубоскалить. Ты не понимал этого? Ты идиот? -- Август дернулся. -- Ужас, который ты сделал картиной нашего поколения, не может не возмутить честного человека. Я не нахожу никакой надежды в твоей поэме. Ни малейшего проблеска! И объясни, как понимать эту фразу:
Д;дал меж тем, наскучив изгнанием долгим на Крите…
-- Только не надо изворачиваться и врать! -- взвизгнул он и обратил ко мне своё квадратное мучнистое лицо. Я не заметил в его глазах никакого выражения -- ни блеска бешенства, ни света искреннего чувства, каким бы оно ни было, -- только глубокие неровные складки, отчего лицо казалось белой тряпкой, наброшенной на плечи. Выждав минуту, чтобы перевести дух, Август отвернулся величаво, будто опомнившись, и продолжил своим обычным ровным, с горчинкой, голосом: -- Конечно, Крит -- это Рим… А в образе великого мастера ты изобразил себя. Или того полоумного преступника, который был твоим воспитателем… Только скажи -- за что?.. За что вы меня так ненавидите?.. -- он затрясся, но быстро справился с собой и, протяжно выдохнув, продолжил. -- Хорошо, я могу тебе помочь... Мечтаешь покинуть наш остров? Так лети!
Хлопнув скрюченными пальцами по коленям, он завершил аудиенцию. Стража отвела меня домой.
Испуганный привратник отшатнулся. Я протянул ему шляпу и плащ, подождал, пока он опомнится. Затем переобулся и, умывшись, прошел в атрий. Сделал круг по комнате, касаясь рукой мраморных статуй в нишах. От них веяло покоем прошлого. В комнате Фабии пылали все огни. Она стояла ко мне спиной, укладывая ткани в ларец. Услышав мое дыхание, она обернулась. Я запомнил, как исчезали ямочки на ее щеках, как понемногу чёрные глаза теряли свет. Где-то высоко выл голый голодный ветер. Мы молча стояли и смотрели друг на друга. Так началась та страшная ночь. 
Поутру явился человек Ванты. Он посоветовал отбыть в трехдневный срок в Мёзию, в городок Томы, для постоянного местопребывания. Томы… Я даже не помнил, где это.

*

«Я сожгу все лупанарии, где торговали тобой, я верну тебе чистое имя. Только прошу, Киприда, девочка моя, -- не уходи...» Я говорил, ничего не видя от слез. Богиня поцеловала мне лоб и тихо молвила: «Нам пора -- тебе в путь, а мне на дорогу. Но если затянешь гимны любви, клянусь, отрежу тебе язык и все остальное».
Кошмар победил забытье. Всего полчаса я дремал за столом, уткнувшись в мокрые локти. В печи догорала поэма; дым из небрежно распахнутой дверцы отравил сон. Жена, Силан и Фабий -- вот и все, кто решился проводить. Горела свеча, тени шатались по занавескам. Фабия всю ночь стояла на коленях, шепча этрусские молитвы матери богов, одетой в пепельные складки. Экстаз заразителен, особенно если не знаешь, куда спрятать ужас. Я начал повторять за ней древние слова, от которых сердце закипало, и будущее вдруг открылось так холодно и просто, что в панике я тут же зарекся смотреть вперед. Попытался встать, но колени предали меня. Добравшись до кресла не без помощи Силана, молча смотрел на вошедшего Котту, он был закутан в чёрное с ног до головы. Лучше бы он не приходил... Его хмурое лицо, его commascula frontem , сказанное через силу, и то, что он исчез почти сразу, -- всё вдруг обезоружило меня. Тоска пошла горлом, но когда сознание вернулось, я встал, умылся, поцеловал жену в последний раз и, шепотом приказав ей остаться, вышел за дверь.
Заря была ещё слабым намеком. До ворот мы шли втроем, пробиваясь на выход в белесой прохладе. Мой старик управляющий, накрытый кожаным плащом, влачился позади на чалом жеребце. Стук копыт по мостовой исчезал в обкладе тумана. Друзья шли по сторонам. Они хотели оградить меня от любопытных глаз, но тщетно; кучка торговок с плетеными корзинами тянулась на Бычий рынок, одна узнала меня и закричала с фыркающим сабинским акцентом, чтобы я убирался подальше в Киммерию, а лучше сразу на крест. За нею следом брела похмельная центурия мужчин, пробиравшихся, видимо, на Форум. Они покосились в мою сторону. Двое подбежали на цыпочках, оскалившись и вырвав из-за пояса ножи, но угрюмо затихли, когда Силан достал из ножен кортик и спокойно, играючи, перебросил его из ладони в ладонь. Я поднял капюшон. Страха не было, только стыд. Вот и стал я для Города псом, куском гнилого мяса, и сердце говорило, что я вернусь через год, а разум твердил – никогда; кто мог сказать в то утро, что обманут и сердце, и разум?.. Фабий подал знак Силану, они отстали. Я хотел попрощаться с Городом. Но уже не видел ничего; только клочья тумана и снег, каменная кладка на изгибе улицы, шорох голубей под крышами, резной ставень, забытый хозяйкой или распахнутый сквозняком…
На Аппиевой дороге ждал экипаж.

*

Мы отплывали из Брундизия по тихой воде. Штиль, будто море опрокинулось кверху дном. Когда наша посудина вышла из гавани, паруса повисли окончательно. Моряки косились на меня, плевали под ноги. Только жадность к деньгам заставила их выйти в зимнее море. Я стоял у борта корабля, впившись пальцами в просоленное дерево, и вспоминал пение журавлей над волнами, когда я возвращался с Чёрного острова. Сердце уже не болело, оно было как порванная струна. Меня, как это небо над замершим морем, выпили изнутри, и ничего взамен, ничего, за что можно зацепиться мыслью. В памяти взошло давнее стихотворение Силана, он сочинил его в каком-то городке, где остановился по пути из Паннонии. Я видел, как он сидит в опустевшем театре, со скамей открывается сонное море, и в царство слез уходит поздняя осень, а в царство радости -- последние журавли. Прошептал первую строчку его песни -- «Grusque melos tener Lethen cadet morando…»  и не мог остановиться, и вновь улетала мелодия, и волна распускалась в замершей глади морской, и звуки тонули в этой глубокой пустыне, словно боги видели во сне тающий клин журавлей. Я декламировал негромко, и чем тише звучал мой осипший голос, тем больше открывалось чистое отчаяние, водившее рукой Силана. Он будто читал молитву из самой глубины Хаоса, и каждое слово было пропитано такой силой отречения, о которой я прежде и помыслить не мог, но -- вот оно, стало моим.
Погода резко испортилась. Поднялся шторм. Мы едва дотянули до Диррахия, капитан наотрез отказался продолжать путь. В порту он донес, что я читал магические формулы, поднявшие бурю. Собралась комиссия местных жрецов, но эти колдуны быстро сообразили, что не в их власти присудить мне кару свыше той, что я уже получил. В конце концов пришлось пожертвовать двадцать денариев храму Посейдона.
И тем не менее, Диррахий… Серые продавленные крыши, слякоть, портовая вонь. Нужно двигаться дальше, чтобы не злить Августа, жена осталась в Городе будто заложница. Каждый день я отправлял ей письма. Фабия спросила наших старых добрых слуг, повара и брадобрея, согласны ли они отправиться со мной (впопыхах мы забыли о слугах). Они легко дали согласие, и когда сошли на берег с женами и детьми, я чуть не выл, захваченный ветром боли. Их одежда, котомки, их преданность пахли нашим домом.
Силан беспробудно пил. Рвал себе душу, добровольно запершись на вилле и склоняясь к тому, чтобы отправиться на Тример вслед за Юлиллой и окончить свои дни в покаянии. О том, вернулась ли Вейя, я не спросил, а он не догадался написать. Разумеется, долг позвал ее разделить судьбу госпожи… Всю неделю море волновалось, и только раз я отправил гонца на остров. Его прогнали взашей, как только услышали мое имя. Я нанял рыбацкую лодку, но буря заставила повернуть обратно.
Настало время двинуться в путь. Собрав обоз, мы отправились по дороге Эгнация. До мая шли по северной Элладе, провожая своё счастье. В Фессалониках у ворот меня встретила стража, отвела к легату македонского губернатора. Он подготовил боевой корабль, который будет ждать меня в Бизантии. Об этом попросили Котта и Помпей.
Всю дорогу я не мог уснуть. В глазах фракийцев легко читались всё, что они думали о нас. Один бородач в линялом овечьем тулупе принялся ржать и тыкать в меня пальцем. Вероятно, его развеселило мое гладко выбритое лицо. Я вырвал меч из рук солдата и ударил его рукояткой в зубы. Фракиец, сплевывая кровь, убрался к своим хмурым товарищам. Их было тридцать, все вооруженные. Должно быть, фракийцы ехали на ярмарку, вели с собой коров и лошадей. Декурион, глава моего эскорта, приказал усилить караулы, но обошлось.
И снова море, и бессмысленная пена разбивалась о камни у берегов, о волноломы и сваи портов, в которые мы заходили, чтобы промозглым рассветом двинуться дальше во мглу. Кругом царила беда, неудача, рок. Здесь погиб Беллерофонт и юный герой, плывя на свет возлюбленной. Медея казнила своих сыновей там, где меня поджидали Томы, и сколько сердца я вложил в поэму о ней, свою первую поэму… Покорный всем богам, я медленно погружался в оцепенение. Чужие берега, враждебные народы -- инсубры, бессы, дульгибины, рутены, мельды, яцетаны, мэоты, маки, набатеи, эдоны, авски, эбуроны, вардеи, хатты, тринобанты, бранновики, бранновии, келеты, одрисы, кены, битуриги, васконы, каталавны, илергеты, баргусии, бетазии, барканы, гетулы, бигеррионы, секваны, бистоны, берекинты, авсетаны, ваккеи, хазуарии, сеноны, амброны, аллоброги, автололы, туринги, эдуи, сиканы, тектосаги, арверны, даки, локры, ареваки, сарматы, саки, массесилии, фракийцы, карпезии, олькады, андекавы, адуатуки, эстии, анарты, амбилиаты, англии, авхаты, амбарры, амбианы, агатирсы, гельветы, гельвии, скордиски, агрианы, кондрузы, ардиэи, тигурины, тавриски, трикастены, метереи, герулы, бельги, бритты, алеманны, гирпины, веромандуи, гугерны, герулы, кимбры, бойи, белловаки, готины, квады, карпетаны, свессионы, сеноны, байокассы, готы, фризы, хаоны, геты, грудии, галаты, маврусии, лингоны, церретаны, тулинги, пселлы, гарии, келеты, евреи, дербики, хорасмы, тибарены, сегонтиаки, нумидийцы, трикастены, сегусиавы, свебы, дентелеты, тавлантии, сирийцы, нагарвалы, гелоны, бебрики, тенктеры, лацетаны, готины, тирсагеты, атребаты, готоны, вольки, сербы, нантуаты, инсубры, карии, херуски, гаты, готы, силуры, грайоцелы, кордуэны, бастерны, турдитаны, карпетаны, парузии, паризии, ценоманы, ордовики, гарумны, лузитаны, иллургавоны, каледонцы, трагопаны, каннинефаты, нервы, оретаны, бруктеры, левы, мигды, элусаты, киконы, дранги, кориозолиты, салувии, сигамбры, элимеи, сеноны, киртии, турмоги, лабеаты, осириаты, салии, лузоны, мармарики, кантабры, лангобарды, эзубии, языги, трокмы, даги, хорасмы, узипеты, гараманты, хамавы, ампсиарии, кадурки, латовики, турдулы, маркоманны, амбивареты, яксаматы, трибаллы, колхи, убии, херуски, авхаты, траспии, сколоты, катиары, керкены, синды, траузы, бриганты, автариеи, мидяне, парфяне, гипербореи, амазонки, лестригоны, киммерийцы, лелеги, аримаспы, кефены, лапифы, сирены, циклопы, онокентавры, кентавры с телом быка и кентавры с бычьей головой, люди-лошади, люди-муравьи, люди-птицы, люди-пожиратели-крылатых-змеев, люди-деньги, люди-власть, люди-великаны-на-глиняных-ногах. И посреди всего этого -- море, красивое, как трагедия, и простое, как смерть.

*

Мы прибыли в Томы тяжеловатым ливневым утром. Склизкие причалы, путаные улочки, запах рыбы и гниющих водорослей, а может, то гнили камни. Ещё на корабле мне рассказали, где можно разместить слуг -- найти городские бани и спросить таверну Гипастиса. Она славилась тем, что в ней редко убивали постояльцев, обычно только  грабили; другой такой солидной гостиницы город не имел. Таверна отыскалась довольно быстро, там воняло прокисшей капустой и пивом так, что брадобрей зашелся в кашле. Комнаты были переполнены, все готовились к базарному дню, и меня никто не понимал, даже когда я говорил по-гречески. Помог неизбежный пропуск в Аид – пара тяжелых серебряных монет.   
Встреча с городским префектом напоминала дурной анекдот. Ощущение принудительной нереальности. Я не мог ни есть, ни пить, но был вынужден участвовать в беседе; к счастью, префект родился в Италии. Завтрак перешел в обед у грека, главного в порту. Ужинал у одного гета, весьма авторитетной персоны, он отвечал за порядок на рынке. Не осилив порцию вареной ягнятины, которую по местному обычаю нарезали тонкими ломтями и макали в горячее вино, я улыбнулся, извинился и ушел в отведенную мне комнатушку, где сразу потерял сознание.
До весны отлеживался в этой каменной норе. Затем снял для себя и слуг двухэтажный  мрачноватый дом на Хлебном извозе, у храма Сераписа. От него было сорок два шага до пристани.
Город был промозглым склепом, по которому сновали крысы, но в выходные оживал. Запах жареного мяса, чеснока и кипящего жира, толпы торговцев, моряков и проституток, солдаты и глашатаи купцов, богатые языги верхом на жеребцах плетками хлещут прохожих. В первый же базарный день торговец с жирным заносчивым рылом внезапно ударил меня в лицо. Очнулся от того, что торгаш и двое грузчиков пинали меня по ребрам. Я поднялся, выбрал того, кто начал драку, и, не обращая внимания на остальных, бил его до тех пор, пока тот не завалил своей тушей прилавок. От возбудившейся на кровь толпы меня уберёг зверообразный гигант в солдатской тунике. Он оказался рядом случайно, покупал сбрую для коня. Его окрика было достаточно, чтобы рынок затих. После того случая целый месяц я провалялся в кровати, а выйдя на улицу, был удивлен: со мной здоровались прохожие.
Гиганта звали Тит Весталис. Этот рыжий ветеран, первое копье Македонского легиона, повидал полмира и презирал оставшуюся часть с великодушием истинного героя. Варвары слушались его, но погоду в Томах делали греки, они держали под своим контролем порт и морскую торговлю. Кроме них и сотни римлян, контролировавших греков, город населяли зажиточные семьи варваров, они процветали на рынке. Эти ясноглазые племена с коротко стриженными, на спартанский манер, лбами различались между собой разве что напыщенным враньем, которое они называли былинами, а мы -- историей. В былинах гетов они тысячами поражали сарматов, в былинах сарматов жертвами были, соответственно, геты, а сюжет один на всех. Их язык отличался не слишком заметно, несмотря на то что геты давно пришли с запада, а сарматы -- с востока, и совсем недавно, так они утверждали. Общей была манера одеваться, все эти лапти, сапоги, шаровары, шубы зимой, и ещё -- анекдоты о греках, где их изображали подлыми торгашами, склонными к мужеложству. Греки в ответ считали всех гетов и сарматов персидскими вы****ками, и лишь о скифах отзывались с уважением. В Томах жили всего три скифские семьи. Их народ ушел на север, в дремучие леса, и построил там города по примеру греческих. Лишь изредка их ладьи приставали к нашему берегу, груженные восхитительной, очень дорогой пушниной.
Главным отличием варваров была вера. У сарматов насчитывалось множество богов, по одному на каждый случай, а геты поклонялись одному богу или пророку. Его имя было Залм;гез, что означало Царь Земли, по-другому -- Воплощенный закон. Я читал о нем у Геродота, но старик явно недооценил гетов. Их религия была прекрасна. Я даже не поверил своим ушам, когда мне открыли ее основы. Мой друг, старый пастух Рудасвит, рассказывал, что Залмогез читал по звездам и глазам и утверждал, что нет ничего кроме жизни. Согласно его учению, все люди имеют единые дух, душу и разум, а врагом единства является только привязанность -- к самому себе, к другим людям или вещам. Это больше чем вера, больше чем философия, говорил я себе, это настоящее пророчество, как будто крестьяне пересказывают Леогена. Элевсин учил тому же: сделать последний шаг и навсегда исчезнуть в пещере сердца, и родиться уже навсегда.
Но раньше нужно было встать на ноги. Когда я пришел в себя и принял ванну под мягкими руками моей новой ключницы, полные груди которой будто говорили: успокойся, милый, все будет хорошо… Когда их чары обманули смерть, я сочинил оду на греческом, а затем и на местных языках. Выучить их было нетрудно, местами они даже напоминали деревенскую латынь. Томитяне поняли, что я не задираю нос, и освободили меня от налогов, которыми облагают купцов. Необычным это решение вряд ли назовешь, ведь я не занимался торговлей, но если бы они заартачились, я не стал бы возражать.
Местные жители быстро поняли, что я поэт, и рассчитывали на мое участие в их бестолковой общественной жизни. Как-то раз, в первое весеннее новолуние, меня пригласили на торжественные чтения, но декламация провалилась -- я был не в голосе, простыл, ныли зубы. Меня оставили в покое, и больше я не искал дружбы среди олигархов. Накоротке сошелся только с италийцами и десятком варваров, однако разговаривать с ними нужно было только с утра -- к вечеру все напивались так, что начинали мычать, любой праздник завершался мордобоем, пока не прибегала римская стража. Думаю, варваров устраивал такой порядок вещей, словно за ними следил некий бог благоразумия, на которого всегда можно понадеяться. Надо заметить, пьянство поразило лишь городских автохтонов. Их суровые братья из лесов и степей, которые съезжались на местный рынок, могли избить за предложение вина или даже медовой браги. Пили они редко, в большие праздники, даже мяса почти не ели, продавая скот на мясо  варварам, то есть нам, римлянам и грекам. Вообще, геты и даки вели себя парадоксально: были чрезвычайно богаты, рынок существовал только благодаря их золоту, но ходили в обносках, разбитых сапогах, и только в бой надевали пышные доспехи и плащи с драгоценным шитьем. Впрочем, их воздержанность не смягчала нравы.
Женщины были единственным уделом красоты в этом стойбище. Ни одной дурнушки я не встречал на улицах. Розовая кожа, глаза всех оттенков зеленого и синего, волосы -- от светло-золотых до пепельных, как зимняя ночь. Они одевались ярко, но безупречно. Были игривы и покорны ровно в той мере, что не раздражает свободных людей, при этом владея ножом не слабее своих супругов. Впрочем, я могу ручаться только за одну, мою ключницу Арт;ме. Эта красавица-вдова с пышным свитком пшеничных волос в свои двадцать пять считалась древней старухой, но трудно позавидовать тому, кто посмел бы сказать об этом. Удивительное сочетание силы и слабости. В постели и драке она была неистова, но если вдруг любимый человек обижал ее словом, она могла запереться в комнате, чтобы умереть от голода и тоски, и лишь полное раскаяние могло вернуть к солнцу мою Артаме. Мы до изнеможения мяли простыни весь первый год. Ее хозяйственные таланты требовали простора, и по весне я почти даром купил усадьбу на теплом озере неподалеку от  города. Там я пытался вернуться к поэзии, но в основном убивал время прогулками в порт. Письма были редки. В основном я переписывался с Фабией, реже получал приветы от дочери. В первом письме жена сообщила, что умер Мессала Корвин. Письмо ждало в конторе портового склада, где меня встретил его хозяин и вихлявые счетоводы. Печать на свитке была сорвана. «Кто вскрыл письмо?» -- спросил я. Бузэрмал -- так звали хозяина складов -- обнажил свои лошадиные зубы. Счетоводы заржали. Не знаю, как я не убил его… Позже я лично познакомился с капитанами всех судов, заходивших в Брундизий, и попросил передавать послания мне в руки, без посредников. За каждое они получали золотой денарий, но видят боги, я не слишком обеднел.
Силан отбывал ссылку неподалеку от Александрии, сообщала Фабия, но это наказание только кажется мягким, ведь ему запретили переписку и свидания. Из Германии пришла ещё одна дурная весть, такая, что я даже не знал, что в ней хуже:  гибель нашей рейнской армии или жадность идиота-наместника, из-за которого случилась эта беда. Для охраны  порядка в город вступила когорта, но все понимали, что теперь возможен любой изворот событий. Италийские купцы поспешили отчалить, поток писем совершенно иссяк. Ужас перед бандитами в Томах был такой же частью бытия, как брынза на завтрак. До боёв доходило редко, но теперь все ожидали большое побоище. Ритор Ариобас кричал на местной агоре, что с приходом римлян никто не может ручаться, что доживет до утра. Крикуна высекли там же, на площади, и снова обошлось. Каждый год я буду благодарить богов за то, что они ещё не спятили.
В загородной усадьбе я провел три или четыре лета. Посадил яблони, персики, лимоны, но деревья не прижились -- лето слишком холодное. Под солнцем в усадьбе царил покой смиренного одиночества, а после заката, когда уже ничто не отвлекало меня от самого сильного чувства, открывался тихий, чёрный, вкрадчивый ад. Шорох камышей, гул сосен, потрескивание светильника и бесконечная тьма за его пределом, и скрип половиц в этой  сквозной пустоте сарматских ночей и рассветов, в чужом пронзительном воздухе -- от  этого берега и до самого дальнего, через моря на север, на восток, на юг. Чтобы оставить себе огонек, что лизал мое сердце, нужно сойти с ума.
Однажды зимой усадьбу разграбили и сожгли, и я начал обживаться в городе. У себя во дворе посадил яблони и сливы, построил маленькую баню с сухим паром и зимой проводил там целые дни. Первую весну в Томах я жадно думал о Вейе и жене. Они казалась мне заветом  возвращения, гарантией надежды, моим Городом, лишь моим. Я признался Фабии, что живу с сарматской женщиной, и она простила мне всё наперед, заметив: «В этой нечаянной трагедии мне важно твое счастье, а не мучения. Тем более, что наши боги не властны над землями, где ты находишься теперь». Излишне говорить, кем я себя чувствовал, принимая дары ее благородства.
 «Я переписала и отдала твои письма всем, кто не отказался принять -- Котте, Грецину, Альбиновану, -- позже писала она. --  Милый мой Русион, как же мы одиноки! Эти люди никогда не были нашими друзьями, никогда не понимали то, о чем трещат без умолку. Эти сумасшедшие потрошат твои послания в поиске каких-то особенных образов и намеков, они не понимают, что писать из такой тьмы -- это уже поэзия, это выше чем всё что насочинял Вергилий, всё что написали греки. Они боятся поэзии, потому что боятся жизни».
Фабию мне сосватал Меценат. Их предки породнились ещё в те времена, когда они до полусмерти пугали Рим, владея славным этрусским городом. Нас поженила дочка Фабии от первого брака. Она сочиняла весьма недурные стихи, и мы издали один сборник под именем Периллы; жаль, успеха он не принес. К тому времени в столице у меня родился третий внук, мужа Периллы осудили за крупную взятку, и думая о том, чтобы уменьшить своё содержание, я поддался уговорам префекта гарнизона и стал преподавать риторику его подросткам-близнецам. Парни оказались не без дарований. Через три года они уехали в Рим, а я перешел в местную школу. Греки давали неплохое образование, но томитянам льстило, что их детей учит знаменитый в столице муж, невесть какой удачей занесенный в их пастбища. Из двенадцати учеников трое были римляне, остальные -- варвары. Иногда они дрались между собой, но дубина Алутея, моего помощника, заканчивала эту Илиаду на первой главе.
Платили щедро, по местным меркам. С моим существованием вроде бы смирился даже местный ритор, тот самый, что кричал на площади. В конце концов, благодаря скромным трудам и морскому ветру жаркий туман в голове мало-помалу рассеялся. В числе открытий, сделанных мной, было одно: будущее Рима.
Я уже говорил, что познакомился с ветераном Титом Весталисом. Четверть века он воевал, нес дозоры, строил дороги. В Германии едва не лишился головы, из караульной службы в Иудее вынес шрам через все лицо. Здесь, в Томах, его пыталась убить ножом старая ведьма. Он лишь оттолкнул ее и даже не передал городской страже. Весталис окончательно устал от прежнего образа жизни. Денег не нажил, разве что семерых  детей, неказистую усадьбу да уважение солдат. Меня поразило, что человек со столь зверской внешностью обладает разумом, достойным Леогена. Он тратил свои дни на размышления и беседы. Духовная сила Весталиса гораздо превышала ту малость, что отпущена так называемым людям действия. Мы часто говорили о богах и устройстве мира, приходя к устройству ума. Я рассказывал о философах Греции, Индии, Египта, он ловил идеи на лету. В последние годы Весталис преисполнился таким безразличием к миру людей, что взял за обыкновение проводить целые дни в поле, наслаждаясь духом, в котором уже давно не было ничего такого, что принадлежало ему. Между тем бандиты помнили о своих обидах. Поначалу они боялись подойти к столь значительному для них человеку, чуя подвох или, может быть, полагая Весталиса гостем богов. Сидя на вершине кургана, он не обращал на них внимания, но одним июльским утром они все-таки приблизились к нему. Возбужденные собственным испугом, они закололи его пиками, на всякий случай не сойдя с коней. Откуда было знать этим несчастным, что Весталис уже давно покинул мир. 

*

На заре последнего лета взбунтовались наши соседи, бессы. В полдень, когда я читал в саду, пятеро всадников ворвались в город и швырнули на ступени храма склизкие от крови мешки. В них были свалены в кучу головы женщин и детей, римских переселенцев. Дикарей поймали, судили и казнили на площади.
А письма между тем забыли мою гавань. Так много сил я отдал ожиданию строчек,  прекрасно понимая, что если дело никак не дается тебе, то нужно забыть о нем хотя бы на время, и все же не мог остановиться. Все попытки нажить себе смирение закончились апатией. В теплую погоду до самого заката я считал чаек, сидя на берегу. Терял время, хотел сжечь его. В нем не осталось ничего кроме зла.
Томы стали невыносимы. Под напором отчаяния проснулась жажда действия, и я решил восстановить усадьбу. С задачей справился на удивление быстро. Материалы и рабочие руки стоили гроши, того и другого было достаточно, чтобы возвести новый город, и его строительство было начато незамедлительно. Вокруг моей усадьбы день за днем поднимались дома, улицы, кварталы, остовы и планы одевались стенами, выкрашенными в легкие цвета -- они приносили с собой нежность ночного зефира. Крепостную стену я решил поставить  в последнюю очередь, когда замысел окончательно заполнится камнем и жизнью, ведь только финал угрожает неоконченному творению. Меня совершенно не волновало то обстоятельство, что я давно не видел ни одного строителя, ведь ясно же -- они работают в мое отсутствие, когда я сплю, и не просят денег потому, что наградой им станет этот вольный город, который они строят, в сущности, для себя. Я не рассчитывал время и не заглядывал в календарь: по моим расчетам, одного лета должно хватить, и как-то само собой случалось, что дожди обходили наши строительные площадки, и осень медлила, что было кстати. И вот моя скромная вилла совсем утонула в стройной россыпи крыш, перекрестков, лесенок, садов, переходов, переулков и мощеных улиц и площади с фонтаном, бившим из медной чаши Посейдона. Богатство замысла обещало превзойти роскошь материала и мастерство человеческих рук. Город уже не слушался меня, он вытянулся к морю, словно хотел искупаться, и тут я понял, что нужно строить порт, а я ничего не понимаю в этом деле, и водопровод недостаточно широк, и вода слишком затхлая, и ничего на этих улочках не нравится мне. Хлынувший ночью ливень смыл краски и покрыл ржавчиной медь, и город стоял чёрный, чужой, безлюдный. Необходимость возведения крепостных стен вызвала смертную тоску, руки мои упали. Нужно было что-то новое, другое; я лишился идей и сна, каждое утро выходил на стройку и по-прежнему не находил ни одного рабочего, было пусто, неоштукатуренные стены темнели там и тут. Ведра с цементом и глиной, горы камня и песка, лопаты, стопки не пригодившегося мрамора и цветного стекла, слоновой кости и серебряных плит не заполняли пространство, а зияли в нем словно дыры, и кости города торчали во всей наготе. Несколько дней я ходил по улицам и пытался понять, куда подевался народ, себе в утешение бормоча фразу из Гесиода о том, что пустота была прежде всех вещей, затем поднялся ветер и пригоршни песка ударили мне по щекам. Я догадался, что наступила зима и чьи-то руки хлещут меня по лицу, и тут же увидел Артаме -- она склонилась надо мной с радостью в заплаканных глазах. Я провел в беспамятстве неделю. 
Утром, выбравшись в гавань на шатких ногах, я нашел, что в своем бреду возводил Томы. Этот город отравил меня. Убил воображение, саму возможность выбраться на волю. Так приступила смерть. Шурша глубокими, душными, темными складками, сухо блестя отвратительными, похожими на чёрную фасоль глазами, она возникла тихо, издалека, и всякая преграда стала для нее воротами. Неизбежность бесила меня поначалу, но все больше я находил, что мысль о ней разнашивается от долгого употребления, становится незаметной и даже приятной, как старая обувь, как любая доступная необходимость, и остается только ждать того дня, когда придется выбросить ее на помойку. Так я утешал себя, но близость холодов отравила разум, и я заказал купцам кальян и солидный запас опиума. Три месяца прошли в тяжелых грезах. То впадал в благочестие, как пожилая весталка, то проклинал всех. В приступе горячки не спал четверо суток, сочиняя письмо Эмилию Птере -- он болтал о том, что я просто сбежал от семьи. Птера был оглушительно бездарен, и я соорудил поэму в его духе, ком презрения и желчи, пытаясь облегчить душу, но получилось наоборот. Однажды ночью я бросился в гавань, прыгнул в первую попавшуюся лодку и на веслах двинулся в море, чтобы ворваться в дом Августа и закричать: смотри, падаль, я ещё жив! Впрочем, ушел я недалеко, в лодке открылась течь. Пришлось добираться до берега вплавь, и когда Рудасвит вывел меня из опьянения своими травами, было поздно. Силы мои кончились. Я был готов забыться в любом чувстве, улететь под парусами страсти и сгинуть на гребне волны, но единственной уцелевшей страстью было отчаяние.
Старость -- это когда физические потребности становятся физиологическими подробностями. Мороз подбирался даже у самого огня, под двумя одеялами, из-под которых меня выгоняли только режущая боль и стыд. Тело, мое животное, умирало жутко, как умирают звери, и я понял, что многое написанное моей рукой было создано им и умом, очарованным зверем. Мой приятель, пастух Рудасвит, заметил, что я оставил на родине свою тень и кормлю ее кровью. Тень должна умереть, говорил он, ее надо заморить голодом. Рудасвит был странным человеком. Не потому, что вел себя как-то необычно, а потому что к нему относились так почтительно, словно он был князем. Он рассказал мне старую байку про безумного царя, который однажды созвал мудрецов и спросил, правда ли, что он выше самого главного бога? Отрицательный ответ повлек бы изгнание, и один мудрец ответил: конечно, повелитель, ты выше царя богов, ведь ты можешь выдворить меня за пределы твоего царства, а бог не может, поскольку нет пределов его царства.
В последних числах октября Рудасвит пригласил меня на высшую мистерию своего народа. Её проводили в честь Залмогеза, высшего божества гетов. Таинство проходило не каждый год -- нужно было особое сочетание звезд, когда открывалась «дорога к пещере Света», как они говорили.
В мистериях участвовали самые избранные геты, но шаманские обряды пугали меня. Я много слышал о них, о том, что в эту ночь приносят человеческую жертву, бросая на копья самого достойного юношу, которому сообщают свои просьбы к небесному покровителю. Он принимал всю боль народа на себя и умирал, чтобы доставить послание. Меня восхитила концепция  – небесная почтовая служба.
Поутру мы отправились на северо-запад. Я не мог ходить, и Рудасвит привязал меня к седлу веревками. Озноб сотрясал огрузшее чуждое тело. Не знаю, сколько дней мы шли, как переправлялись через Дунай, но однажды на закате я увидел горы. К вечеру следующего дня подошли к иссиня-белой скале. Сверху послышались голоса, оттуда спустился канат. Меня охватили веревкой подмышки и потянули вверх. Рудасвит поднимался поодаль, карабкаясь по крутой, хищно шуршащей тропе. Его стянутая ремешком белесая голова мелькала за камнями. Когда я оказался почти на самой вершине, на короткой площадке у входа в пещеру меня приняли крепкие руки и положили на обдуваемую ветром скалу. Рядом стояли двое. Их лица были скрыты масками, чёрная одежда спускалась до пят, на груди поблескивало золото. Потом возник Рудасвит; ночь уже сияла над горами. Он завернул меня в сырую медвежью шкуру, она пахла свежескошенной травой, потом втащил в пещеру, присел на корточки и склонил голову, закрыв ее руками. Один из черноодетых поднял с земли копье, другой ударил в большой бубен. Его гортанная, похожая на стон или жалобу песня взлетела над горами. Меня заколотило. Человек с бубном, и другой, с копьем, стали подпрыгивать и кружиться в диком, пахнущем ветром танце. Тот, кто танцевал с копьем, на моих глазах превращался в волка, Рудасвит раскачивался на месте и что-то шептал. Мне стало очень хорошо, уютно, тихо. Тело настолько отяжелело, что душа не выдержала его, и все жилы, всё, что я считал собой, вдавилось в глубину скалы и исчезло. В тот же миг моя душа, метнувшись вверх по копью, улетела.

*

Последний год начинался спокойно. В Томах зимовала когорта Скифского легиона, и под крылом армии во всей округе воцарился мир. Пьяни в городе заметно стало меньше, легионеры очистили вечерние улицы и кабаки; трупы особенно буйных варваров находили за городской стеной. Солдаты отдыхали после миротворческой кампании, все лето они резали бессов. Тем походом командовал Грецин. Опухший от бессонницы, седой, он заглянул ко мне в апреле. «Похоже, Тиберий собрался сгноить тут каждого, кто его в жопу не целовал, -- хрипел Грецин, запивая медленными глотками свой кашель. – Невероятно! Всего год просидел на Капитолии, и снова пинком под зад! Вонючий Тиберий, пьянь, вонючая Скифия! Вот бы сюда этого козла! Холод собачий, поганое пойло, безголовый народ… Беги отсюда, Назо. Смысла нет молиться да сопли морозить».
Он ничего не знал о Вейе, что объяснялось просто -- за последние девять лет он пробыл в cтолице не более трех, мотаясь по службе из одной провинции в другую. Силан вроде бы как прощен и скоро должен вернуться, сообщил Грецин. Я передал ему просьбу о помиловании, третью по счету. Помню первую… Как я презирал себя, кропая эти строки.  Но если Август ненавидит мои лучшие стихи, думал я, то должен оценить хотя бы это. «С холодного края судьбы, из рассвета прозрения, такого яркого, что нет возможности молчать, взываю к Тебе я, ничтожная крупинка твоей Вселенной. Счастливым дано прозревать истину в юности, а иным в поздние лета, однако прозрение делает те годы озаренными истиной, словно звезда освещает комнату, где тает усталая свеча. Не жалости прошу я, но милости, дара надежды молю, дара, которого ни от кого более не принял бы, но только от Тебя…» И так далее. Тиберий очень милостив, твердила Фабия, ссылаясь на мнение двора. Объявился мой зять. Фабия провела с ним беседу, и теперь он обещал похлопотать за меня. Это было смешно -- зять едва добился оправдания, обвиненный в казнокрадстве. Я уже ни на что не рассчитывал, и тем питалось мое сердце. Страдание -- плоть этого мира, а надежда -- кровь. Желать доступного -- самая бездарная трата сил.
В марте пришло письмо от Силана. Он получил прощение и женился. Обо мне Тиберий сказал: «Никто не отправлял его в эту ссылку. Но если ему так понравились тамошние бабы, что он даже выучил их язык, то пускай там и остается».
Войска ушли в мае, а уже в начале июня город окружили тысячные орды. Причина была омерзительная: греки, надеясь на вечную поддержку армии, сбили цены на скот. В городе поднялась такая суматоха, что рушилась посуда с крючков. Все убежали на стены, и поддавшись всеобщему возбуждению, я наблюдал, как варвары гарцуют на своих толстозадых кобылах, перечисляя поименно жителей города и то, что они с ними сделают. Те не оставались в долгу -- все были пьяны, и защитники, и бандиты. После заката я вернулся домой и, чтобы успокоиться, пил горячее вино и перечитывал «Метаморфозы». На строке о первом оборотне, Ликаоне, в комнату вошел Силан.
Он был в мокром плаще, со шляпой в руках. «Друг мой…» -- только и смог я проговорить. Мы обнялись, выпили, он изложил свой план. Сегодня мы выйдем в открытое море, для меня уже готовы поддельные документы. В порту ждет корабль, в неразберихе мы легко покинем город и отправимся в Танаис, где меня ждет Вейя. Тамошний врач, известный даже в Египте шаман, быстро поставит меня на ноги, а потом мы уходим на северо-восток, за Рифейские горы, туда, где струится река бессмертия.
Силана тоже не пощадила ссылка. Через него говорило безумие. «Я уже там, -- сказал я, -- это Стикс, другого места нет!». «Вейя ждала этой встречи так долго», -- ответил Силан… Мы встали и без лишней суеты направились в гавань. К нам присоединились друзья Силана, ожидавшие у двери.
С западной стены доносился неряшливый гогот и ругань. Там густо пылали огни, бряцало железо, а в центре было тихо, пусто и темно. У самых ворот, возле овощной лавки я увидел кучу трупов в луже с гнилыми яблоками. Двоих я узнал -- ритор и хозяин портовых складов. Вероятно, Силан проходил здесь по дороге ко мне.
Пристань лоснилась жиром Луны. На чёрных волнах под дождем покачивалась
легкая трирема.
Несколько дней по левому борту шли сады, города и пашни. Дорога отняла мои  последние силы, стояла невероятная жара. В Пантикапее пришлось сойти на берег. Меня отнесли на окраину, в белую хижину с пышной сиренью во дворе. В доме помещалась только постель.
Холодеющее тело сворачивается в клубок, надеясь на новую жизнь. Тяжкая любовь земли отпустила меня только на третью ночь, всего лишь на один размытый миг, чтобы я увидел лицо Вейи, склонившееся в мой омут. Ее слеза упала мне на щеку. В распахнутую дверь потекли сирень и звезды, степь, далекие костры. Неописуемый покой.

 
Часть III. Долина Стикса

Если долго бродить по Европе, рано или поздно встретится какой-нибудь призрак. Один из них постоянно следил за мной с тех пор, как я покинул Сибирь и отправился в края, где, казалось, никто не ждал меня.
Но начнем по порядку.
После учебы в МГУ я, конечно, остался в Москве. Женился на девушке с золотистыми косами и южным характером, и мой родитель преподнес нам трёшку на Кутузовском, куда позже вселились и предки жены, по такому случаю прибывшие из города Керчи. Я бегал репортером на телеканале BTTВ, и чем лучше узнавал свою работу, тем быстрее таял драйв, без которого не бывает тележурналистики. Москва не оправдала ожиданий. Я считал её воротами в страны заката, но довольно скоро погряз в кредитах и никуда не выбирался дальше белых ночей, а поездка в Италию на пару недель казалась дикой насмешкой. Если бы я верил в лучшую жизнь так же твердо, как верил в загробную, то давно бы бросил всё и махнул в Европу наудачу, но работа и семья тащили меня дальше в область несовпадений. Через пять лет, дослужившись до редактора отдела новостей и впервые уйдя в нормальный отпуск, я получил телеграмму о смерти моих родителей. На скорости сто двадцать они врезались в опору моста.
Я поссорился с отцом неделей раньше. Меня достал его алкоголизм, от которого он и не думал отказываться, потому что шел к нему всю жизнь. Вечером он принялся ругать мои литературные опыты. Причина его сарказма была не только в сумме российских гонораров, а в образе моих мыслей, потому что свобода и счастье -- это просто невозможно, и чем тебе хуже, тем лучше для всех. Таков наш крест, говорил отец. Все обгадили свою жизнь ради семьи, ведь необходима жертва, и чем она уродливей, тем больше мстительной любви ты получаешь и от людей, и от Господа Бога. Семья -- это производство, твердил отец, это большой труд и жертвоприношение, и ты должен точно соответствовать внутреннему ГОСТу, а если тебе взбрендит уйти из семьи, то тебя нужно судить за неуплату морального налога. «И в чем цель этой жертвы? Чтобы завещать ее детям?» -- спросил я. Отец ушел и заперся в кабинете, а я впервые подумал: что было бы, если одной осенней ночью он не помыслил о наследнике? Наверное, одной каплей пота на этих галерах стало бы меньше.
Расследование было сшито на живую нитку. Крупные бизнесмены в Куликовске не умирают от естественных причин, к числу которых, по мнению местных жителей, относится и ДТП. Куликовчане полагают, что смерть делового человека, последовавшая не от рук наемных убийц, является злостным нарушением мирового порядка или редкой, шокирующей удачей. В данном случае не пахло ни тем, ни другим. Накануне отец решил построить новое здание театра музыкальной комедии и взял неподъемные кредиты. Когда я узнал имена кредиторов и сумму долгов, картина несчастного случая, на котором настаивали погоны, обрела окончательную завершенность, словно «Поэтика» Аристотеля, переведенная на язык милицейского протокола. Отец безумствовал. Строительство театра меньше всего походило на бизнес-проект -- это было что-то совершенно другое, как контрольный выстрел из юности, когда, решив жениться, он бросил учебу в Гнесинке и поступил в военное училище. Меня зачали после его первой зарплаты в Констанце,  румынском городке, куда его отправили служить. Десятки раз отец твердил, что нельзя тратить чужие деньги, но, видимо, понял, что незачем расплачиваться кровными за свои мечты.
О том, как поступать дальше, долго размышлять не довелось. После панического звонка супруги (за ней следят какие-то гоблины) я продал отцовский бизнес и  все нажитое непосильным родительским трудом. После разборов и похорон осталось около полутора сотен тысяч долларов. Я сообщил жене, чтобы она готовила документы на развод, на родной телеканал отправил факс с заявлением об уходе, и отправился поездом на юг, а оттуда в Грецию морем, надеясь умереть подальше от родины.
Путь лежал через Констанцу и далее, со всеми остановками. Томы исчезли в каштанах, помпезных каких-то зданиях и мечетях, но всё так же напоминали бабушкин комод. Стоял июнь, и море было такое же холодное, как однажды восемь лет подряд. Останки моей виллы поглотил курорт. Я немного пожалел, что ничего не знал о местной лечебной грязи.
Румыны -- приятные люди, но я не соскучился по тем берегам, и ночным поездом уехал в Будапешт. Спустя ещё восемь лет блужданий по Европе всякая цель потерялась окончательно, стала чистой формальностью, такой, как надежда влюбиться и все забыть, которая, в конце концов, привела меня в Париж.
Поначалу мой вояж сулил исполнение желаний. Мокрым апрельским вечером в кафе на каком-то бульваре я познакомился с Хельгой. Ее отец норвежец, мать украинка; алжирская подруга Хельги метко назвала ее белой женщиной в красном. Мы просидели в кафе до утра. Не помню предмет нашей беседы -- пугливый неуклюжий разговор, деревянный, словно клетка, из которой, казалось, она вот-вот упорхнет и растает в сером дожде. Когда подали счет, она выразила желание оплатить свою половину. Меня это покоробило, но с тайным ужасом я обнаружил, что мой бумажник остался дома. Промелькнула мысль, что сейчас она уйдет, но Хельга поцеловала меня и сказала: «На нищего ты не похож, на растяпу тоже. Кажется, это любовь».
Хельга нуждалась в затяжных, всенощных разговорах, а я хотел выговориться и дать ей все, без подъемов в разбитом лифте, без ее бывшего партнера, участкового наркодилера. Каждый вечер она возвращалась в линялую парижскую многоэтажку, отупевшая от сомнений и безнадеги; она трудилась дизайнером, в основном оформляла книги. Наши вечера были так хороши, что она боялась уснуть. Подолгу смотрела в окно, пила чай из крохотного фарфора и курила одну за другой свои маленькие сигареты. Я мог часами слушать ее, а говорить она могла без остановки. Душа ее лучилась будто спелое яблоко, тело свежо и молодо, но рот -- незаживающая рана, из которой хлестала кровь ее тоски. Ее поступки, смирение и логически просчитанные ходы обращались в адское горение, едва она произносила пару слов. Она чувствовала себя рабыней в гареме, о котором забыл султан, и как я ни заполнял ее тело, ее душа оставалась дырой. Высокие отношения… Я не играл в мачо, она была далека от всяких «маленьких штучек». И тем не менее, рискуя ее потерять, я работал как всегда: писал по девять тысяч знаков в день, из которых отправлял в корзину по меньшей мере половину.
-- Ты пишешь как будто в презервативе, -- возмущенно заметила Хельга. -- У тебя что, враги?
-- Просто не люблю брак.
-- Не поняла. При чем тут семья?
Хельгу вывезли из России в пятилетнем возрасте, так что представление о некачественной продукции ей было неведомо.
-- Я имел в виду неравный брак совести и денег.
-- И сколько ты намерен выручить за этот роман?
Меня затрясло от смеха. Хельга сделалась очень сосредоточенной.
-- Слушай, у меня есть один приятель, Мишель, он тоже пишет умные романы. Давай переведем твои книги на французский?.. Неужели творчество у вас так дешево стоит? -- добавила она, мгновенно испугавшись этой догадки. Я машинально поморщился от слова «творчество», которое в России употребляют только гламурные подростки и участники народных телевикторин. За восемь лет в Европе мне ещё не было так паскудно. Я не знал, что это ещё цветочки. 
Одним жарким октябрьским днем мы узнали, что Хельга беременна. В больнице нам сообщили, что будет мальчик. Врач попался идейный, с дурными лошадиными глазами. То и дело откидывая руку в сторону, он вещал о божественной детородной функции и ее важности для страны, которая без белокурых юношей окончательно превратится в Марокко, о счастливых перспективах общества, а я, обняв поникшую подругу, вдруг очень ясно представил эти самые перспективы. Одним несчастным больше. И я -- виновник этих бед? Через месяц у нее случился выкидыш. Мы так устали от тяжелых мыслей, что встретили событие почти без эмоций, лишь тихо посидели при свечах. Утром она ушла.

*

Подступило местное рождество. Всю ночь зимнего солнцестояния я просидел в ресторанчике «Plakoutchaya Yva», среди быкующих соотечественников и вяло-острых, как чили-пеппер во вчерашнем супе, парижских ****ей. Выбрался из кабака на рассвете, злой и, несмотря на выпитое, трезвый. Отказался от такси и потопал на своих двоих сквозь проливной дождь.
Настроение было неопределенное -- скорее поганое, чем наоборот. Маятник мог качнуться в любую сторону, в зависимости от входящих обстоятельств, и таковые не замедлили явиться. На улице Жана Жоре я зашел в случайный ресторан. В дальнем углу вдохновенно шумели студенты. Дреды, замысловато выбритые головы, серьги, пирсинг -- все это можно встретить даже в Куликовске, но в отличие от студентов, которых я знал, эти семеро обсуждали не бухло и ширево, и даже не то, как бабло побеждает зло -- они обсуждали план спасения мира,  наверное, готовясь к участию в демонстрации. Такое можно встретить только в Париже. Российских студентов невозможно выгнать на демонстрацию, если не посулить им денег или нефтегазовых перспектив. У моих соотечественников только одно, тысячу раз проверенное убеждение: «Всё, что ты слышишь, -- ложь,  тебя используют и выбросят. Думай о себе, следи за собой». Каждый седьмой студент в Куликовске меняет пары на нары ещё до седьмого семестра, каждая седьмая студентка подрабатывает проституцией. Они хорошо подготовились к жизни в мире, который давно кончился, думал я, невольно наблюдая за их французскими антиподами, патетично цедившими вино с пролетарской закуской, будто не Париж, а чистое поле. Я представил, как скривились бы мои знакомые от этих крабовых салатов, как скривился бы я, не будь во мне одно сплошное зияние. Этим студентам пока не нужны petit gris и foie gras. Высокая кухня компенсирует грязную совесть: когда ты лишён воображения и внутри всё заросло отбросами, хочется лёгкого, нездешнего. Обычная диалектика, инь-ян.
Самые острые чувства приходят внезапно. Не знаю, как это случилось, но на какой-то миг я стал этими молодыми людьми, и тяжелый морок ушел, и повеяло свежестью, нежной свежестью, которая когда-то была и у меня, и вернувшись, я изнывал по утрате, и не знал, куда деваться со стыда. Когда-то я тоже не ведал, чего мне хотелось, но хотел этого очень сильно, и все же, в отличие от меня, эти евростуденты во что-то верили. Они прилежно учились, честно работали и побывали с миссиями в Африке, раздавая еду и лекарства в таких местах, что могут привидеться лишь кокаинисту с Уолл-стрит в минуты наихудшего трипа. Ни один из этих молодых людей не выжил бы в России. Я не погиб лишь потому, что считал мир конченым, и не я один -- всё мое поколение пошло на мясо, и сколько их было и будет ещё, бессмысленных, мутировавших поколений, где каждый расхлебывает чужие ошибки и завещает свои по наследству. Мои сверстники рванули к деньгам прямо из окопов альма матер. Они жили быстро и жадно, но в их атаке не было азарта -- просто сверху дали приказ взять высоту к шести ноль-ноль, и молча, без криков и стараясь не помять брюки, они бросились на кинжальный огонь. В то ненастное утро на улице Жана Жоре я видел тучи мух над человеческой падалью, ботинки с кусками ног и размазанную кровь героев поколения, повисших на колючей проволоке в двух шагах от заветного дота, и ещё тех, кто добежал и теперь пытается вернуть себе вырванное с блевотиной сердце за все формы расчета.
Мы хотели выжить больше, чем жить. Свет казался нам устаревшим, стремным понятием. Когда твоя цель -- выживание, ты уверен, что свет достается по высшему блату -- такая карма, гороскоп. Просто ты однажды появляешься на свет, тебя навещают волхвы с Востока и жизнь проходит как по рельсам, а погибаешь ты, ясное дело, на кресте, под бурные аплодисменты. Нам же остается привычное насилие, уютная глупость, милое стяжательство и глухая ненависть в комментах, единственном месте, где мы раскрываем себя, а если возникает ужас перед неудачами и болезнью, то нужно мыслить позитивно и всегда извиняться перед Богом в специально отведенных местах, всё равно делая жизнь адом, потому что такова жизнь.
Наверное, я принадлежу к разряду людей, которые быстро гибнут, если им не поручить большую светлую идею. Такой идеи я не находил. То, о чем твердили другие, слишком явно отдавало парашей. С самого начала свет сиял во мне, но со своей книжной сентиментальностью я полагал его открытой раной. Комплекс полноценности. Все вокруг хотели выделиться, а я пытался стать как все, отформатировать себя, чтобы не казаться белой вороной. Одевался в чёрное и в желтое, объявлял себя брамином, мастером НЛП и рассуждал как жертва дадаизма, цитировал Новый завет и Макиавелли, дзенские коаны и Уголовный кодекс, посещал церковь и курил траву, хотя то и другое никогда не вставляло меня, совершал пробежки по утрам, уходил в запои и проповедовал пост и молитву. Все было как у всех, может быть, не так уродливо, ведь это не являлось убеждением, а лишь происходило из одного вечера, который случился задолго до этих скорбных песен, когда Тючинский наиграл на гитаре «Across The Universe». Я не любил «The Beatles» и брезговал английским, но что-то заставило меня прислушаться к словам. Задела одна формула: instant mind. С моим приблизительным знанием языка я спонтанно перевел ее как растворимый разум, в чем, вероятно, была замешана надпись на банке кофе. Леннон всего лишь констатировал, что ум беспокоен, не бог весть какое открытие (хочешь быть приятен -- говори банальности), но вдруг всё стало ясно до такой степени... Увы, радость миновала быстро. Я вспомнил о бесполезности проповедей, о бесконечной подлости людской, и они вмиг стали другими, заселенными чужими городами людьми. Довольно долго меня угнетала мысль, что в тот вечер я упустил великий шанс. Дальше был сплошной процесс мимикрии, как будто я догонял арестантский поезд, выбросив справку об освобождении и спеша не для того, чтобы открыть замки и выпустить зэков на волю (почти все предпочли бы сидеть до конца), а чтобы вернуться к ним. Я думал о будущем, ведь нужно кем-то стать, каждый кем-то становится, а я свободен и поэтому кругом чужой и во всем виновный.
Стараясь не привлекать к себе внимание, я расплатился и побрел из кафе прочь, думая о том, насколько я далек от естественных человеческих инстинктов, насколько не верю в удачный исход. Я шел сквозь потоки воды, лелея мысли о сломленных крыльях, и почему я до сих пор не сдох, нося в себе гребаный Чернобыль, и лучше бы он взорвался окончательно, раз и навсегда. Не давая себе опомниться, я забежал в номер, схватил сумку и помчался в аэропорт. Днем я был в Риме.

*

И вот я на Вилле Санта Лючия. Ненавязчивые узоры на скатерти, свежие простыни. Все очень хорошо, по крайней мере, для трехзвездочного отеля. На ресепшене стоит лапидарная статуя святой Луции Сиракузской. Когда-то на вилле размещался приют для слепых, которым помогала эта святая. Отсюда лишь полчаса на такси, если не попасть в особенно плотную пробку, -- и я у себя дома.
Domi…
По ночам ливни хлестали по камням, заливая бесполезные фонтаны. В Городе смутно, здесь не убирали две тысячи лет. С каждым днем я все реже наведывался в центр, где стоял мой дом -- его похоронила роскошная церковь. Сидел в отеле целыми сутками. Ни малейшего желания чем-то заняться. Пробежки по мостовым забросил в первое утро римских каникул.
Я вошел в этот город, почти не смея дышать. Стоял душный, облачный, тяжелый день. Я ничего не узнавал. Кулинарная роскошь церквей и палаццо давила на сердце, толкала в узкие, точно могилы, проулки. Выйдя на Форум, я отдышался в этом печальном загоне руин, покормил тершегося о колонну сибирского кота и отправился домой по тихой улице святого Теодора. У храма Геркулеса на площади Уста Истины присел на скамейку и выкурил две сигареты, вспоминая, что где-то здесь, в тени кустов за храмом, меня впервые поцеловала зеленоглазая распутница Корнелия, поправив мне тогу, чтобы другие не видели мою пробужденную плоть; честно говоря, в тот день я ожидал от нее большего...
На мосту Фабриция, где Вейя однажды встречала меня, лукаво покусывая травинку, мне предложили косяк. Я рассмеялся в ответ. Закрученный в косички дилер пожал плечами.
Из последних сил я взошел на Садовый холм – и окончательно замер, обмяк, растерялся. С улиц и площадей восходило знакомое, тревожно-сладостное тепло, но стоило приглядеться – и всё расстаяло в одну секунду. Раньше мне казалось, что Город всего лишь сменил декорации. Но в тот день на холме Монте Пинчо я понял, что мой театр сгорел. Причесанный бомж на скамейке пристально всмотрелся в мое лицо и кивнул понимающе.  «Не думай об этом, парень, -- сказал он. -- Земля переварила всех!». Эта мысль захватила меня окончательно, когда мимо прошло стадо туристов, жирных, лениво-внимательных американцев. Они думают, что видят остатки римского блеска. Я так не думаю.
Не думаю ни о чем.
Теперь я спокоен, будто славянский шкаф, в котором тихо догнивают останки древнеримского любовника. Всё что у меня есть – это номер 16 в гостинице «Вилла Санта Лючия». Рядом -- парк, посольства, дорогие пальто. На заре -- колокольный звон, запах булок и эспрессо, коты на крышах. По ночам -- безмолвие, лакуна. Район отдален от центра ровно настолько, чтобы можно было уснуть. По четвергам ко мне приходит Джулия, сорокалетняя вдова булочника. Поначалу я снимал комнату в ее прохладной огромной квартире на улице Двадцатого Сентября. Мне нравится ее стройная плавность форм, и порой становится не по себе от того, как сильно я нуждаюсь в ее заботах. В первую ночь, после бурной и короткой для нас обоих схватки, она прижала мою голову к своей груди и шептала тихо и медленно, будто ребенку: «Не плачь, ты приехал издалека, ты вернулся, и теперь всё будет хорошо...» Какая сладкая ложь... 
После заката пью в соседней траттории. Её хозяин Массимо -- большой знаток поэзии. Как-то раз, оценив надпись на моей футболке  – BARBARUS HIC EGO SUM , он предложил почитать что-нибудь классическое. Я декламировал «Скорби». Гомон в зале растворила тишина. Её разбавил только смертный, похоронный, настоящий вой собаки хозяина, немецкой овчарки, заполняя цезуры. Затем гости кричали «браво!» и угощали выдержанным красным, а Массимо дал вечную скидку – десять процентов. Запредельная щедрость для Евросоюза.
Больше я никогда не читал Овидия. Может быть, мой переезд в Рим и каждая написанная в Городе строка была ошибкой, ведь только мой верный Сульмо не обратился в пыль. Всё тот же милый городишко, все та же в нем острая, будто зимнее утро, вода. Место, где жили наши пенаты, подсказали горы. Я зашел в кондитерскую лавку, стоящую точно над нашим атрием, накупил шоколадных цветов и раздал детворе на площади, и окончательно расклеился под колокольный звон, а когда внезапный дождь закрыл мне лицо, больше не мог сдержаться. Не надо было уезжать. Не пришлось бы плакать...
Докурив сигарету, я поймал такси и отправился в гостиницу.
Водителя звали Фабио -- маленький, круглый, курносый, одетый в мятую желтую кожанку, он крутился на своем сидении как заводной мандарин, вряд ли подозревая, как сильно он похож на моего бывшего тестя. Фабий, мстительный как тысяча брошенных жен. Он стремился стать понтификом и однажды едва не стал, чем весьма гордился, несмотря на то что издевался над обрядами, полагая себя умным современным человеком…
Едва руины остались позади, Фабио поинтересовался:
-- Вы местный?
-- Родился здесь.
-- Я сразу догадался. Вы как две капли воды мой зять, он тут живет, в Сульмоне.
-- К сожалению, жил я здесь недолго, -- пояснил я. -- В детстве наша семья перебралась в Рим. А потом я жил в России.
-- О, Россия! -- Фабио торжественно воздел ладонь, будто приподнял слиток золота. – Говорят, великая страна!
-- Это совершенная правда. Вообще, русские очень похожи на итальянцев, только намного жёстче. Древние римляне вообще не отличались от русских.
-- Жаль, меня не было в то время, -- усмехнулся Фабио  и мечтательно вздохнул. – Поездили вы по миру! А я дальше Рима никуда не забрался. Семья, знаете ли, и вот эта баранка…   
-- Все дороги ведут в Рим, -- сказал я. -- Вы ничего не потеряли.
-- Да?.. -- Фабио повернулся ко мне вполкорпуса и вдруг заорал: -- Мудак!!! 
Его лицо перекосилось, брови ощетинились, и когда я подумал, что восклицание относится ко мне, он повернулся и в бешенстве посигналил вслед автобусу -- тот со свистом обогнал нас, обдав облаком газа. Я понял, что поторопился.
Уже сгустилась ночь, когда мы въехали в столицу. Я вышел у заведения Массимо, мечтая напиться и почитать что-нибудь публике. Пустые надежды. В два часа утра  в зал ворвался парень в глухом мотоциклетном шлеме и разрядил «беретту» в синьора Чиннино, старого мафиозо, похожего на Юрия Никулина. «Эй, ты, хер собачий! --  крикнул Массимо киллеру вдогон. -- Тебя здороваться учили?» Я насмотрелся на похожие разборы и в Куликовске, и в Москве, но поездка на прежнюю родину и смерть синьора Чиннино (я потерял самого благодарного слушателя) выбили меня из колеи. Рано утром я поднялся к себе на третий этаж, пьяный от умопомрачительной тоски. Дальше ничего не помню.
Впрочем, память никуда не исчезает. Шипастая, разрывающая на части каждую клеточку жажда и словно крик на единственной ноте застывшая боль привели меня в чувство. 
Обстановка сразу показалась мне довольно подозрительной. Во-первых, я проснулся в вертикальном положении. Во-вторых, комната раскачивалась. Спустя мгновение стало понятно, что раскачиваюсь я, а не комната, и мою шею стянула верёвка, края которой уходили в полное исчезающего крика журавлей небо. Впереди простиралось поле с кладбищем по левую руку. На самом его краю возвышался дуб. Тихий томитский берег обнимала рассветная мгла. Перстни отягощали безжизненную руку, ветер шевелил складки плаща, и чайка шуршала над морем, а где-то вдали, за морем, шелестели ветви апельсиновых деревьев и тонко звенели ручьи, и виноградный ветер утихал в скалистой лазурной чаше.  Ну что же, подумал я, крыши нет, потому что сорвало, а я мёртв, потому что повесился. Потом возникло смутное подозрение, что у картинки есть второе дно, потаённая перспектива. Прошла ещё  минута напряжённого всматривания, и я достиг её дна.
Увы. Я по-прежнему находился в комнате номер 16 отеля Санта Лючия. В открытые окна лился аромат свежих булок. В пепельнице на подлокотнике кресла ютился забытый окурок, на столе у компьютера -- давно остывший капуччино. Я висел на длинном, купленном ещё в Париже цветастом галстуке, привязанном к облупленному крюку в потолке. Снятая люстра лежала на диване.
И всё-таки: я жив или нет?
Потрогав узел онемевшими синими пальцами, я заключил, что, скорее, жив. Схема воскрешения была проста: шелковый узел растянулся, и кончиками пальцев ног я уперся в пол. Низкий потолок и мои личные два метра сошлись в неожиданной гармонии. Спина и шея отчаянно саднили. Я простоял в отключке пару часов.
Узел не поддавался, руки не слушались. Не успел я оценить всю драматичность ситуации, как добавились новые краски. За плечами послышался скрип, дверь повернулась на петлях. Краем глаза я зацепил высокую фигуру -- кто-то массивный, в желтом. Наверное, чёрный принц или араб, нарядившийся к празднику, такие типы здесь были частью антуража, только что они забыли в моей комнате? Надув щеки и прорычав сакраментальное «Кэ каццо?» , я попытался развернуть к вошедшему лицо, но не смог. Из-за спины раздался вежливый вопрос:
-- Dica per favore, a che piano ; salotto dei poeti morti?
Наконец я сорвался и рухнул, за миг до удара об пол чётко отметив, что передо мной стоит Силан.

*

Вечерело. Силан раскуривал сигару, откинувшись в кожаном кресле.   
-- Люди и вечные боги спали весь день, -- продекламировал он.
Короткий темно-русый коврик волос, гладкое бледное лицо с поджатыми губами и острым взглядом миндалевидных карих глаз с припухлыми веками. Янтарная далматика с моим портретом небрежно заправлена в джинсы. Стопы, обутые в белые сокки, он закинул на стол. Всё тот же сукин сын, разве что костюм немного изменился. И прибавилась особая черта, сделавшая его лицо как-то по-особенному знакомым.
-- Ожил, -- констатировал Силан. -- А я уж собрался уходить. Что, незваный гость хуже данайца?
Я откашлялся и заметил:
-- Ты не похож на данайца. Скорее, на продвинутого русского бандита.
-- Две тысячи лет -- приличный срок... -- уклончиво ответил он и приподнял в приветствии мощную руку. -- Как говорится, радуйся.
 -- Пиво есть?
-- Угостить не могу, прости -- физические контакты между мирами исключены. Как сам, вообще?
-- Да ничего так.
-- Вижу… -- нерадостно ухмыльнулся он. -- Что пил? Граппу с водами Стикса?
-- Вроде не смешивал.
-- За тебя смешал тот придурок с «береттой». Нервы ни к чёрту, да?
Я вскарабкался на диван и сам не заметил, как всхлипнул. Сигарета размокла раньше, чем я поднёс спичку. Видят боги, у меня давно не было друзей.
-- Хорошая память, -- небрежно отметил Силан. -- Но теперь я даже не друг. Всего лишь посланник богов, а если нет никакой работы -- обычный призрак.
-- А я кто? Если я тебя вижу?  И чем отличаются эти миры?
-- Ну, есть кое-что. Эти маленькие отличия… И главное, никто ничего не сможет заимствовать -- ни вы у нас, ни мы. Кроме иллюзий, конечно.
Слово «иллюзия» порой обладает сильным отрезвляющим эффектом. Не обращая внимания на тошноту, я встал и двинулся к холодильнику. Достал банку маленьких солёных помидоров, вынул три штуки и проглотил, как таблетки. Помогло почти мгновенно. Украдкой бросил взгляд через плечо, но Силан не растворился в похмельном синдроме, и возникла другая проблема: было совершенно непонятно, как себя вести. Я никогда не беседовал с мертвыми, если не считать молчаливых споров с авторами классических монографий и моими знакомцами. Но то был другой случай -- мои приятели считали себя средоточием адекватности и современности, в общем, они полагали себя живыми. Я присел на диван и закинул ногу на ногу. Хотелось курить, но привкус мокрого табака отравил мысли.
-- Может, сигару?.. -- спросил Силан и тут же спохватился: -- О, прости. Это наши, фирменные. «Инферно деликосо», ‘na piotta il pezzo .
-- Какая там у вас валюта? 
-- Доллары, конечно. Эти сигары скручивают из пятидолларовых банкнот, пропитанных жиром дельцов с Уолл-стрита. Плюс ещё смола из их лёгких. Если пропитано только лёгочной смолой, такие сигары называются легкими. Раньше стоило дешевле --  тогда успешный бизнес курил хороший табак, но когда эти жлобы узнали, на что идёт их смола, началась мировая антитабачная кампания. Жаль, угостить не могу. Будь я русским, для меня это было бы проблемой, наверное.
-- Русские сильно изменились, перестройка их испортила. Кстати, кто я по национальности?
-- Ну, поскольку Рим отрекся от тебя, то, выходит, русский... Занятно получилось. Я до последнего надеялся, что ты родишься где-то между Консолацьоне и Сан Теодоро.
-- Там, наверное, всё заняли сарматы. В нашем Риме я тоже был чужак.
-- И даже больше, чем ты думаешь, -- подхватил Силан. -- Твои предки понаехали из Греции -- они были жрецы богини И;, матери вселенной. Однажды Ио пролила молоко среди звёзд, когда кормила Зевса, и так появился Млечный путь… А предки твои по мужской линии носили греческое имя -- Ионидиос. Твой прадед его изменил. Не хотел, чтобы его считали греком. Для этого он избавился от первой буквы в имени вашего рода, а потом заменил греческую ; латинской v. И немного подправил окончание. Получилось Овидиус, вполне по-римски.
-- Откуда информация? Из гугла?
-- Увы, интернета у нас нет, есть только вселенская база информации. Я сейчас работаю над тем, чтобы получить полный доступ. Кстати, ты даже не грек. Жрецы Ио шаманили в Египте, пока их не выгнали рептилоиды, жрецы культа Гора. Они перебрались на Крит -- тамошний народ исповедовал культ быка Аписа, он был супругом Ио. Это его рога венчают фасад Кносса. Так вот, мистерии Ио представляли собой что-то вроде спектакля, великой трагедии, которая напоминала людям об их чудесном спасении после потопа. Ио, путеводная звезда, вывела народы с погибающего континента. Богиню изображали в виде коровы со звездой на лбу. Потом на Крите случилась катастрофа: извержение вулкана, землетрясение. Храмы разрушены, вера иссякла, и твои предки перенесли этот культ в Грецию, в Коринф. Ну а потом, когда этот симпатичный городок превратился в бордель, они обосновались в Италии. И вместо богослужения разводили коней.
-- Приоритеты изменились. А что пишут в астрале о моих нынешних предках?   
-- Овчаровых? Да, есть небольшой контент… Как будем считать? По материнской линии? По отцовской?
-- Как интереснее.
-- В твоём случае разницы нет. Ладно, давай по старшим сыновьям. -- Силан расположился удобнее и уставился в окно. -- Твоим отцом был дакийский шаман  Рудасвит. Тот самый, который тебя лечил. Как ты помнишь, незадолго до смерти он женился на твоей служанке Артаме. Она родила от него тройню, все мальчики. Их потомки перебрались в Киев, а оттуда в Новгород. Извини, что я так коротко излагаю вашу историю. Там нет ничего интересного: все служили на государевой почте.
Чиркнув спичкой, Силан оживил сигару. 
-- Итак, твои предки были на редкость плодовиты, потому так легко обнаружить их следы, -- продолжил он. -- А один твой предок, глава артели ямщиков, произвел на свет целую дюжину сыновей, не считая девок. Из-за огромной комплекции и буйного нрава его прозвали Овечкой. Это было в Киеве, в пятнадцатом веке. А двести лет спустя Иоанн Овчаров подался в сибирские казаки, переехал с семьёй в Енисейск. Упрямый был старик, вы очень похожи. Европейские ветви рода Овчаровых усохли ещё двести лет назад. Ты -- последний прямой потомок.
-- Спасибо, конечно… Только это не мои предки. Мои предки -- мои прежние «я».
-- Мудро, -- кивнул Силан. – Вот только я не понял насчет прежних. Ты ведь даже не потомок моего друга Русиона, не наследник -- ты он и есть, просто имя сменил. Как участник программы по защите свидетелей. Не пора ли на свободу с чистой совестью? Чего ты живешь как монах? С твоими связями в астрале прямая дорога в политику. Встань и веди толпу!   
-- Куда вести?
-- К светлому завтра!   
-- Разве это не вчера? Лучше пройти по жизни свидетелем, а не соучастником. И уж тем более не организатором.
Силан заскучал.
-- Разговор пошел о розах… Ссылка в существование... Тебе ли привыкать?
Я затушил сигарету и пнул журнальный столик в стеклянное подбрюшье. Столешница свалилась на пол и даже не разбилась, а в остальном расчёт оказался верным: пепельница взлетела и, хрустальной кометой прошив лицо Силана, ударила в зеркало.
-- Вот он, тот самый Назо! -- надтреснуто расхохотался Силан. --  Всё тот же псих!
-- Ты зато переменился.
-- В смысле, поумнел? Это есть, да... -- Силан задумался, щурясь на полуденные зайчики в окне. -- Видишь ли, мудрость заключается в понимании того факта, что есть вещи, которые нельзя понимать. Ни в коем случае. И если сунешься с проповедью, то тебя раздавят, и одним неудачником в стеклянных глазах телезрителей станет больше. А не сунешься, тоже ничего хорошего -- до смерти будешь об этом жалеть, где-то там, глубоко, в честности с самим собой. Какой же выход? Думаю, только один: идти туда, куда тебя и так судьба несет. К тем хитроумным Одиссеям, кто использует это великое знание для достижения личного успеха. Придумай, что ли, новый тренд в искусстве, назови его типа-реализм… Его проблески у тебя однажды были. Ты написал все эти порнографические поэмы, потому что был в столице новым человеком, боялся не понравиться. Хотел написать верняк. Впрочем, идея была не твоя -- Ларс тебя надоумил. А знаешь, почему он обратился именно к тебе?
-- Он был моим зятем.
-- Не только поэтому. Если бы «Науку» поручили другому, получилась бы тупая пошлятина, а ты отработал на совесть. Ты думал, красота спасет Рим. Какое заблуждение…  Красота его убила.
-- Я не о той красоте говорил, когда считается особо изысканным все ненормальное. Я говорил о гармонии.
-- Я, помнится, тоже…
Силан убрал ноги со стола.
-- Ладно, забудем, -- сказал он. -- Характер сильно портится, когда получаешь безлимитный трафик наблюдения за людьми. Знаешь, эта эпоха зря называется чёрной -- она коричневая на самом деле. Как фигурки из говна, покрытые лаком. В индуистском аду я видел одного модного скульптора, британца, он такие изготавливал. Теперь он их ест, по двести фунтов за раз. И при этом читает мантру Гаятри -- шельмец пытался всех убедить, что он просветленный брамин. А что там творят с президентами стран и корпораций… Но ничего, скоро ваша жизнь изменится к лучшему. А пока придется терпеть.
-- Думаешь, есть какой-то смысл?
-- На то и смысл, чтобы терпелось. Хотя в России терпят просто так, безо всякого смысла. Кстати, разве только титаническим терпением можно объяснить твой маршрут по Европе. Афины, Будапешт, Берлин, Париж… Зачем описывал эти круги? И вообще, чего ты вцепился в Европу?
-- Мой Рим давно в Аиде.
-- Тогда вперед, в Аид!
-- Опять? Это, знаешь ли, далеко не Шамбала.
-- Здесь тоже не родина блаженства.
Силан посмотрел на уголёк сигары и словно обжегся.
-- Мой совет -- вали отсюда, -- тихо сказал он. -- Ты видел, нашей хрустальной мечты более нет. Рим… Не знаю, что это за город. Он хорош по-своему, но всё не то. Аппиева дорога похожа на заброшенную взлётку, где низкорослые потомки технарей играют в героев-лётчиков. Форум – это кариес, кариес прошлого… -- Силан поморщился, как от зубной боли. -- Вот откуда твоя печаль. Ты не о прошлом тоскуешь -- о будущем. Оплакиваешь Европу.
-- Не много ли беспокойства по поводу азиатской иммиграции? Италия всех делает итальянцами.
-- Не всех… Кстати, можешь молчать, твой разум для меня прозрачен. Кроме одной его части. Как сказал бы современный европейский поэт, тюрбан души твоей небесным дэвам впору, но мыслей под тюрбаном не видать. Махмуд! Ти что там прячишь до сих пор, э?
-- О, уважаемый Ахмат, хочу сказать, что любопытство порождает ссоры подчас, когда мы обращаем взоры сквозь дырку на соседских дев, пилять!
Небрежным щелчком Силан отправил сигару в пустоту.
-- Кстати о девах, -- заметил он. -- Я только тем и занимался эти годы, что подглядывал за ними, и приходил как сын божий. Видишь ли, в том мире, где я оказался, большие проблемы с сексом. Там духовность и всё такое. Душевного стриптиза навалом, а голых баб увидеть можно только в воображении. Поэтому пришлось немножко эмигрировать. И не мне одному… Многие зависли между мирами, в этой увечной полувечности. Вейя тоже. Тебе привет.
Воспоминания застряли в горле.
-- Почему… не пришла?
-- Ты не следишь. -- Силан воздел палец, предупреждая, что он переходит к своему  возвышенно-кухонному слогу, за который его однажды грозился убить Мессала, и продекламировал:
Не стал бы я плести так много слов,
когда бы мог сказать об этом прямо.
Но вышло так, что счастья в мире том 
она не встретила, и ныне между дном
и крышкой заперта, ища бессмертье -- 
то, что бежит рекою в недрах… Лишь порой
её поток несбыточной надеждой
выходит на поверхность в этой мгле,
а где, тебе виднее -- знаешь сам
секрет, но прячешь, будто целку жрица.
Запомни: там, на берегах, тоскует Вейя   
и ждет проводника, родное сердце!
Минута неописуемого страдания.
-- Умеешь сохранять лицо. -- Силан благодушно оскалился. -- Только зубы не кроши, своих не купишь. Будь здоров! 
Он исчез, как будто выключили телевизор.
Я был немного ошеломлён; не каждый день нас посещают друзья, умершие в четвертое консульство Тиберия. Смесь ужаса и дикой, сорвавшейся с цепи надежды вскинула меня на ноги. Я принял ванну и долго чистил зубы. Казалось, вода проникла сквозь кожу и  прочистила всего изнутри. Волосы напились влаги, даже не хотелось сушить, и я только упорядочил их пятерней. Вернулся в комнату обновлённый с ног до головы, но легче не стало.
Суть его послания была очевидна. Вейя может вернуться ко мне из обители призраков, если я найду ту самую реку бессмертия… Но откуда мне знать, где она выходит на поверхность? Неужели она верит в легенду о Белом острове, которую когда-то поведал Леоген?
Сплошная мифология. Я ходил по комнате и курил одну за другой. Где-то я читал, что призракам не хватает духовной энергии, чтобы стать окончательно живыми или мертвыми. Этот феномен лежит в основе концепции рекламы энергетических напитков, и каким-то образом это связано с легендами о вампирах. Но, кажется, я знаю, где найти источник этой силы. Старый добрый Кносс! О боги, благословите археологию. Я выпил остывший кофе и стал собирать чемодан.

*

В оккупированном немецкими туристами Ираклионе каким-то чудом выжила чистая, не замутнённая людьми прохлада. В первый же день, бросив сумку в спартанском номере отеля неподалеку от автобусной станции, я отправился на руины. До Кносса ходил рейсовый автобус, маршрут номер два. Я нанял такси, боясь опошлить своё возвращение.
Окрестности холма почти не изменилась – всё та же мегаломания природы, олеандры, цератонии и смоковницы, только местные пастухи ушли в туристический бизнес. Так же хрустели камни, хотя уже не под ногами мулов, а под шинами «Опеля», разбитого ещё под Сталинградом. На этом узнавание закончилось. Вместо холма возвышался дворец.
Войдя в зал совета с низким голым троном и навсегда потухшим очагом, я замер в стаде экскурсантов. Они смотрели на фрески, а я всё внимание отдал полу. Оттуда шли тихие, мягкие, чистые волны; они обновлялись с каждой минутой, словно пульсировала земля. Когда-то отсюда, из этого зала, бежали вниз потоки крови, и не только бычьей, и не только крови, чтобы соединиться с животворным и жутким, идущим снизу жаром… Я смог перевести дух только во внутреннем дворе. Холодное, с голубыми прожилками небо сияло, будто байкальский лёд.
Вечером в гостинице я попытался осмыслить объем предстоящей работы. Во-первых, нужно сунуть взятку музейному начальству, чтобы впустили в подвал. Затем -- вычислить место и вынуть огромную кучу земли. Интересно, каким образом? В наличии – только две тысячи евро. Последние деньги.
-- Глубоко копаете, сэр, -- раздалось в голове.
Мгновенно покрывшись испариной, я обернулся. На меня с лучезарной улыбкой смотрел Силан. Он вальяжно сидел на подоконнике в комбинезоне доставщика почты. В пальцах сигара, на голове золотая диадема с козырьком от бейсболки, на ногах берцы с крылышками.   
-- Напугал? -- вопросил он.
-- Зато вестники богов страх потеряли.
Силан деловито приподнял козырек.
-- Вижу, подготовка к почвенным работам уже началась. Здесь не так уж просто получить разрешение на раскопки. Но тебе повезло. Советую немедля обратиться к местному начальнику истории. Его зовут Аристотель, и деньги нужны ему позарез.
-- Благая весть.
-- А ты не рад? Какие-то четыре тысячи европейских денежных средств. Скажи спасибо, что Аристотель не требует части находок, полагая, что ты обычный сумасшедший. Да, ещё добавь расходы на землекопов.
Я выпил стакан воды. Блин, как не везет в последнее время.
-- Я на мели.
-- Именно об этом я и хотел поговорить -- не корысти ради, а токмо волею пославших мя богов. Значит, ты твердо намерился откопать источник?
-- Отступать поздно.
-- Не боишься? А если там, в подземелье, на тебя набросится толпа оборотней?
-- Ты веришь в оборотней?
-- Почему бы и нет? Ты сам посвятил вервольфам несколько строк.
Я ощутил приступ снобизма, который случался, наверное, с каждым, кто читал что-то кроме глянцевых журналов.
-- Насколько я знаю, оборотни -- это пережиток обряда воинской инициации, магическое превращение в волка, -- сказал я. --  Даже сейчас первые полгода службы в армии посвящаются тому, чтобы сделать новобранца зверем. Такая традиция.
-- Ты понимаешь задумки богов, недаром они тебя ценят, -- сказал Силан и одобрительно помахал рукой. – Спешу обрадовать: высшие силы на твоей стороне. Тебя ждет помощь этим утром. Удачной охоты на Минотавра.

*

До утра осталось одно занятие -- коррида со временем, когда считаешь каждый час по количеству задавленных в пепельнице окурков. Лучше бы я не верил обещанию Силана. Но я верил. Я понимал, с кем связался. Смерть его не успокоила, он обязательно начнет играть, подставлять, натравливать. Зачем он полез в мои дела? И кого боги пошлют на помощь? Уж точно не тихого мудреца... Дело дрянь. Скорей бы добраться до Острова, а там хоть табак не расти.
Домучив себя отражением в голом чёрном окне, я вышел из отеля и почти бегом двинулся к набережной.
Отливом ночи меня занесло в одуревшее кафе под золотыми фонарями. Когда кофе был выпит, в толпе размоченных алкоголем туристов раздался отчетливо знакомый седативный баритон. Возле стойки кривил тонкую улыбку мужичок с бесцветными глазами, в дурашливой панаме на рыжей голове. Узнать его было трудно, и всё же труднее было не узнать.
Итак, позвольте представить -- друг моего детства Вадим Ачируха, можно просто Чира. Мы познакомились в секции греко-римской борьбы и вдрызг поссорились на областном чемпионате, когда я бросил его на обе лопатки.
Свою необычную фамилию Чира объяснял просто: его предок был запорожский казак, в походе на басурман получивший за храбрость турецкое прозвище «Голодный дух» (Ач-руху). Видимо, эта этимология была частью семейной традиции. Его отец командовал кафедрой истории КПСС местного университета. Всегда веселый и, как говорится, моторный, однажды утром он очень аккуратно повесился. Это было в том перестроечном году, когда правительство обещало предать огласке фамилии тайных сотрудников КГБ.
После школы Чира поступил на химический факультет Массачусетского технологического института, но был отчислен после крупного скандала в тамошнем алхимическом обществе. Не знаю, что там произошло, но докторскую степень он получил в Питере, где и прильнул к большому бизнесу. Теперь он торгует Родиной -- природными богатствами страны.
Разумеется, мы разбавили бутыль холодного узо тёрками про то, как устроились пацаны из нашей спортивной секции. Все у них отлично, просто зашибись: Тючинский ушел в спорт и отсидел пять лет, Зарыкин служил в банке, сейчас оба трудятся в компании Чиры. Конечно же, Чира сказал: «На фига тебе Европа эта гадкая? Вся житуха сейчас на Руси». Я кивал. Где ещё быть житухе? По его словам, на Крит он прибыл с целью купить какую-нибудь античную рухлядь и одарить ею краеведческий музей в Куликовске. Грех было не воспользоваться случаем. Я рассказал, что в подвале Кносса зарыт клад, о котором я узнал в Париже от одного еврея-антиквара. Мы действительно были знакомы, однажды беседовали о настенной живописи этрусков.
Через двадцать четыре часа были готовы официальные документы, согласно которым мы являлись сотрудниками национального археологического музея в Афинах, ведущими раскопки на территории Кносса со всеми разрешениями. Была нанята бригада рабочих, закуплен весь необходимый инвентарь, и рано утром в лагере энтузиастов закипела работа.
Оставив рабочих ждать на поверхности, мы спустились на закрытый для туристов подвальный уровень и углубились в коридор с фонарями и компасами в руках. Нашей целью было площадка под залом совета. Стараясь не трогать склизкие ребра стен, мы пробирались дальше, и вдруг прямо перед нами заплясали зеленовато-голубые блики. Сквозь запах пещеры пробилось дыхание воды. Едва мы повернули за угол, как впереди, примерно в сотне метров, раскинулось холодное спокойное море.
Играющие всеми оттенками серого волны катились медленно, словно не было берегов. По волнам шла Вейя. В лёгком платье, босая, она провожала дрейф небольшой,  пламенем охваченной  льдины. С треском горела связка хвороста, на ней покоился мужчина в чёрном плаще. Его открытые глаза на мёртвом, словно стершемся лице смотрели сквозь небо. Я почему-то знал, куда текут волны, и видел исток -- он находился в глубине под белым камнем на далеком острове.
Прозрачная вода казалась мелкой. В смутном далеке проступал тёмно-кровавый зубчатый берег, и там я разглядел силуэт человека -- его венчали на царство. Я узнал Чиру, только он был немного старше, его искривленный рот взяли в скобки резкие морщины. На другом берегу танцевал, угловато подбрасывая бубен, старик в остроконечной шапке и чёрной, увешанной сотовыми телефонами хламиде, и почему-то у него не было глаз, и, приглядевшись, я заметил, что тела у него тоже не было, и весь наряд его наброшен прямо на воздух.
-- Вот оно! -- Чира выдохнул и бросился вперёд.
На берегу лежала старая лодка. Мы толкнули её в воду и схватили весла, но едва встали на курс, как всё качнулось навстречу и опрокинулось -- небо, море, земля. Вода хлынула вниз, мы рухнули вслед за ней. Через пару мгновений что-то ударило по спине, и в последних брызгах отлетевшего потока оказалось, что мы оседлали огромного пятнистого быка, прижатые спина к спине -- Чиру перебросило в полете  задом наперед, но вёсла мы не потеряли.  Матерно оскалив рот,  Чира  предпринял попытку перевернуться, но испуганно прекратил, когда бык с внезапной  резвостью тронулся с места и начал разбег.
Он взлетал вверх по спирали, очерчивая сияющие круги. Скорость нарастала, и вот уже вокруг замелькали звёзды. Море исчезло, где-то внизу неслась белая пустыня. Я схватил быка за рога, управляя как мотобайком. Бык сделал круг над озером и устремился к северо-востоку, навстречу мертвецу.
Теперь мы видели картину  отчетливо. За Вейей следили всадники. Кавалерийский чёрно-белый клин перечеркнул мигающий огнями космос и, подхватив её, ринулся выше. Клин похитителей был прямо впереди, рассыпаясь веером и вновь соединяясь, виляя щетинистым чёрным  хвостом. «Оставьте бабу, отморозки!» -- заголосил Чира. Я навернул бычье ухо на кулак и приказал животному двигаться прямо. Бык опустил голову и понесся что было сил.
Мы врезались в лоб отряда. Атака захватила меня. Всё было ясно и открыто, всё вело к победе, и в этот миг я понял, что никто не может меня остановить, что орда впереди -- всего лишь дым, и победа никого не насытит. Налившись бешеной, сдирающей кожу с лица яростью, я заорал:
-- Аве Кесар!!!
Мы пробили центр толпы. Посыпались опрокинутые фигуры, хаос кипел внутри. Мы прошили отряд насквозь, вернулись к исходной точке и повторили заход. Летели встречные тени, и я был оружием, а оно -- богом. Расчерчивая небо широкими кругами, мы очищали его от черноты и снова бросались в пекло, но Чира не удержался -- огромный воин в кольчуге и остроконечном шлеме, в каких изображают русских богатырей, сбил его ударом булавы и понесся дальше, поднимая за собой вихрь. Воздев весло с криком, от которого едва не треснул мозг, я увидел летевшего на меня всадника и сосредоточенное лицо с желтыми раскосыми глазами, редкий пучок монгольской бородки, рыжую гриву на шлеме и мощный, плавный поворот корпуса. Со свистящим ударом его меча я рухнул во тьму и безмолвие, успев только выхватить взглядом, что огонь уже поглотил мертвеца и льдина распускается в воде у самого заката.

*

Мокрые, перемазанные прахом с ног до головы, мы вырвались на воздух. Чира выглядел  измотанным до полусмерти. Обеими руками охватив колонну, он просипел:
-- Откуда там озеро?
-- Больше похоже на море...
Чира вынул из кармана рубашки портсигар, достал папиросу и закурил. Потянуло  каннабисом. Вечерело, на цветущие холмы ложился туман. Землекопы давно разбежались, побросав лопаты и заступы.
-- Мы огреблись от местных духов, -- подвел итог Чира. -- Калистратыч, мой начальник охраны, рассказывал -- было с ним такое в Северной Корее. Только там драконы были, с ними ещё можно договориться. А быков надо сразу мочить. Так у нас говорят, на Востоке.
-- Дело тонкое, -- согласился я. -- Найдется для меня место на Востоке?
-- Найдется… Есть что-нибудь от головы?

 
Часть IV. Во глубине Рифейских руд

Первые строки этой книги я написал сразу по приезде в Куликовск, в отеле «Рондо», лучшем на юго-западе Куликовска. Пятьдесят шагов по периметру, окно на восток. Я готовился к работе, читая нужные документы и книжки, и лишь иногда на котурнах четвертого этажа глядел за окно. Там всегда было одно и то же: окраина Куликовска, февраль.
Отель расположен в Двадцать первом районе. Любопытно, что на самом деле в городе всего семь районов, по числу холмов: Третий, Шестой, Девятый и так далее, до Двадцать первого. В историческом центре бугрится Двенадцатый, высокий курган эпохи позднего монголотатарья. В его глубинах, как принято считать, захоронены мощи князя Дмитрия Донского и хана Мамая. По другой, эзотерической версии, там покоятся останки их слонов. Курган погребен цитаделью областной администрации. Раньше там стоял рынок.
Местные высоты оцифровали большевики. Они отменили мелкобуржуазные названия вроде «Челубеевой вершины» и «Пересветовой горы», и отныне всё стало кратно трём, числу вождей революции. Возможно, в этой цифре таится ключ к пониманию Куликовска. По мнению Чиры, Куликовск расположен на трех низовых уровнях вселенной: физическом, психическом и ментальном. К чему подходит мысль Чиры, так это к особенностям местной архитектуры. Центр города -- это взрыв бетона и стекла, небоскребы и шестиполосные дороги, но стоит свернуть на заветную улочку, и перед вами деревянные посады восемнадцатого века. В целом архитектура напоминает размашистый почерк на клочке бумаги. Очевидно, недостающие куски находятся в иных измерениях, во что легко верится, учитывая обилие призраков, домовых и видений самого разного толка, свидетельства о которых давно и прочно укоренились в местной традиции.
Отметим особо, что среди авиаторов Куликовск пользуется дурной славой. Здесь постоянно падают самолеты. Грузовые, пассажирские, боевые, они падают с неуклонностью града. Сотней жертв тут никого не удивишь. По мнению Чиры, самолеты будут падать и дальше:  дело в том, что здесь останавливается время. Географически, Куликовск -- середина Сибири. Это место отмечено энергетической воронкой, которая обладает убийственными для людей с активной жизненной позицией свойствами. Сила воронки набирает особую мощь на высоте более пяти тысяч метров. Чира убежден, что проблема экипажей и пассажиров заключается в том, что они летят куда-то, то есть их сознание привязано к отправной и конечной точкам, к прошлому и будущему. В небе Куликовска такие вещи не проходят -- здесь необходим дискурс. Воронка стоит строго вертикально и останавливает каждого, кто вступит с нею в перпендикулярные отношения, отметил Чира. Вот если бы они летели просто так, словно птицы, замершие на картине Саврасова, то конфликт направлений стал бы невозможен. Впрочем, если вы твердо решили добиться намеченной жизненной цели, резюмировал Чира, вам следует отправиться поездом до ближайшего областного или краевого центра и уже там садиться в самолёт.
Я опубликовал интервью с Чирой, где он излагал эту теорию, в главной газете области -- «Куликовском угольщике». Материал вызвал бурный отклик. Поначалу его мнение было резко отвергнуто PR-службами авиакомпаний, однако после серии материалов мистического характера, опубликованных во влиятельном издании «Центрально-Сибирский железнодорожник», представители компаний официально высказали частичное согласие с точкой зрения Чиры, а неофициально -- полное.

*

Население города составляют полтора миллиона человек, с нелегальными китайцами и таджиками -- до двух миллионов. Река Аянта делит город на две симметричные части, но левый берег заселен лишь полтораста лет назад. Символ города довольно точно уловил мой заместитель Зарыкин. Вместо официального медведя на полосатом бело-синем фоне он изобразил перекачанного Чебурашку в воровских татуировках и дырявом тельнике. За его плечами короб с кедровыми орехами, на груди автомат Калашникова, но это переосмысление не встретило теплого приёма у местной общественности: Зарыкин был объявлен врагом божественного света. Думаю, причина столь резкого афронта коренится не в дефиците самоиронии куликовчан, а скорее в мечтательном настрое местных жителей, когда речь заходит о пенатах.
Официальные черты характера куликовчан -- сдержанность, благородство и чистота помыслов. Но увы, дух Аянты, священной реки западных и восточных шаманов, покидает Куликовск. Регион стремительно пустеет. Пьяные деревни валяются в грязи, беснуются в безнадежности. Куликовск тянет последние соки из области, Москва -- из Куликовска. Линия миграции повторяет эту прямую. Город жив только вливаниями свежей крови. Гости получают место под луной путем заключения выгодных браков или выжидая кончину династий, затаившись на вторых должностях. Вообще, социальный уклад Куликовска тяготеет к азиатской модели. Нет ни одной крупной успешной фирмы, верхушку которой не составляют близкие родственники. Конечно, бывают исключения, но случайный характер этих совпадений освобождает нас от необходимости упоминать о них, если нас интересует наиболее типичная картина куликовской жизни.
Климат в области резко континентальный. Зимой минус тридцать пять, летом та же цифра, но выше ноля. Люди с нетерпением ждут тепла, но по-особому Куликовск изнемогает летом. По вечерам горожане собираются на речном бульваре, пропитанном  запахом пота и пивных дрожжей, и под укрытием звёзд вознаграждают себя за солнечные муки. Горожане постарше мечтательно созерцают то место, где по мысли мэра должен быть возведен четвертый мост через Аянту -- тогда левобережье приравняется к центру и квартиры вздорожают ещё больше, сначала левобережье, а затем, из соображений гордости и самобытности, подтянется правый берег.
На протяжении веков жителям города приходилось бороться не за идеи, а в основном за физическое выживание. В этом деле им нет равных, а беспокойная жизнь Москвы воспринимается здесь как льющийся из радиоприемника диджейский бред, ибо все это не затрагивает насущных проблем. И cнова плоский берег, усеянный клыками волков и мыслями устриц. Тундра лайт, родина Аполлона. Зимой, когда он на полгода возвращается в свой полярный день, я угадываю его сияние лишь по особой легкости в сердце. Зимой здесь неплохо -- если ты тепло одет, имеешь крышу не только над головой и не распадаешься на куски. Если... Солнце не терпит сослагательности. Аполлон умер.

*

Головной офис компании, собственностью которой является «Сибирь-Центр», находится в Лондоне. Самой собой, мировая столица недвижимости не имеет прямого отношения к добыче угля, просто босс купил там поместье, а посещать пенаты хотя бы два раза в год ему лень. Время от времени, как неизбежный антициклон в июле, сюда налетают баскаки из Москвы. Все они похожи из-за судороги, которая сводит их скулы. Изжога лица. Они уже не в Куликовске, но ещё не в Лондоне, и здесь, на линии отката, их бесит практически всё.
В двухтысячном фирма сменила хозяев и пережила чистку. Её -- и чистку, и компанию -- возглавил Чира. При нем «С-Ц» получил права на разработку крупного месторождения угля. Дела пошли, компанию распирало во все стороны, и когда Чира предложил мне пост главного мифотворца (мой предшественник пропал без вести), я с разбега сиганул в забой.
И вот я -- менеджер-отличник, завклубом колхоза-миллионера. Я перебрался из отеля в поселок менеджеров «С-Ц», микрорайон «Кносс», который золотистыми своими куполами венчает макушку Третьего холма. Первый настоящий успех мне принёс имиджевый ролик «С-Ц» для проката в Германии. Два варианта сценария оказались неудачными: построенный на старом анекдоте, где Мефистофель предлагает Фаусту вагон угля в обмен на душу, и тот замечает: «Где-то ты меня кидаешь…», а также алхимический «чёрный свет», который я вычитал у немецких романтиков. Чире особенно не понравился слоган из Пушкина: «Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье…». В итоге бессонных поисков я предложил миф о карбонавтах, ныряющих в угольные пласты в поиске золотовалютного руна. Камера поднимается из темной влажной глубины, захватывая молот, мужественное лицо в каске, и выходит на поверхность, где лишь медведи, тайга и снега, на фоне которых тянутся гружёные углём составы, исчезая в морозной вечереющей дали с огоньками далёких городов. Слоган:
SIBERIA-CENTRVM • GVTE CAVAT LAPIDEM.
Я не имел ни малейшего представления, какую долю составляли интеллектуалы среди немецких партнеров по бизнесу, но Чира был счастлив. Мне выдали премию и жгуче повысили оклад.
Легче всего работалось на российском рынке, тут всё было предельно ясно. Каждый месяц мы устраивали акции -- дарили квартиры, ставили на ноги, клали на счёт. При мне фирма приобрела четыре телекомпании и полдюжины газет, не считая банков, АЗС, ресторанов, отелей, магазинов и прочая, прочая. Имея VIP-карточку «С-Ц», можно жить и умереть со скидкой пятьдесят процентов. На третьем году работы я купил дом на Мамаевом Тракте, куликовском аналоге Рублёвки. Вера, моя вторая жена, классически скучала, слоняясь по салонам красоты и вынашивая мысль о собственном гламурном журнале, а через два года, в следующей корпоративной пятилетке, я должен был перебраться в московский офис. Оттуда путь лежал прямиком в Лондон.
В мои обязанности также входило отправление корпоративного культа Иоанна Трисмегистова, божественного основателя компании. Согласно официальному житию Иоанна, он происходил от Варвары, правнучки протопопа Аввакума, зачавшей сына непорочно, при этом Варвара была тайно обручена с декабристом князем Трубецким. На самом деле основатель «С-Ц» -- сын последнего председателя Куликовского обкома партии.  Он приватизировал гордость местной экономики, после чего бесследно сгинул на фронтах перестройки. Говорят, что его прах отбыл в Китай с очередной партией угля.
Алтарь Иоанна стоит на первом этаже. Если вам доводилось бывать в офисе «Сибири-Центра», то вы, конечно, заметили этот чёрный мраморный куб в ограде золотых цепей, он стоит напротив парадной лестницы. Шестиэтажный офис компании построен в виде колец, нанизанных на воздушный колодец. В День рождения компании, двадцать первого апреля, раздвигается стеклянная крыша, включается вытяжка, и на алтаре возжигается Сноп Единения -- куча бумажных банкнот, пропитанных кровью, взятой накануне у каждого сотрудника. Поскольку алтарь находится в самом центре круглого фойе, дым поднимается прямо вверх, нигде не задерживаясь. Честь возжигания Снопа принадлежала Чире, я лишь читал проповедь.
С волной успеха на голову посыпались фальшивые друзья. Накануне я решил уравновесить то зло, что творил на работе, сдержанностью и незлобивостью у себя дома. Испытание не заставило себя ждать. Появились Зарыкин, Тючинский и ещё полдюжины имён. Они прибились к нашему с Верой жилищу не за утешением, но лишь потому, что увидели пару терпеливых душ, которых можно грузить по полной программе и при этом не отражаться в объективности. Поначалу я пытался вникнуть в их проблемы. Они рисовали их как художники-кубисты, используя метод, когда голова находится в одном углу холста, а шея -- в другом. Они выкладывали свои обиды с напором, должным, по их мнению, оправдать их, но первая попытка проникнуть в этот лабиринт исчерпывала весь интерес к проблеме. Контролировать свои поступки было выше их сил. Они обижались постоянно и по любому поводу, и только страх, недостаточное количество водки и что-то иррациональное удерживало их от ножа. Обычно доброе расположение к себе они воспринимали как полную капитуляцию собеседника и тем более хозяина дома, и приходилось резко восстанавливать статус-кво, чтобы они не начали бросать окурки на пол. Причина их дерганья была проста -- они хотели власти, ведь плох тот зомби, который не хочет стать колдуном Вуду. Они даже не пытались начать собственный бизнес --  слишком большой риск, но когда появлялась идея получить ещё больше власти в компании, их корчило от брезгливости к моему фиксированному, хоть и немалому окладу, и за столом они швыряли вилки в недоеденный ужин, видя как я, согласно внушенной отцом привычке, методично оставляю свою тарелку пустой. Проходило время, вечером лил дождь, валил снег, падали самолеты, рушились проекты, и они возвращались к нам тихие и злые, с приторной ухмылкой и тоской в глазах. Я не пытался проследить маршруты их амбиций, и не мог смириться с тем, что эти люди присутствуют в моей жизни, но супруга полагала, что дом обязан трещать от обилия друзей. И я решил подождать. Когда ты не слишком углублен в ситуацию, у справедливости развязаны руки.
Все они считали меня конченым. «Тебе тяжело придётся в жизни», -- с лицом скорбящего мудреца говаривал Зарыкин, когда мне уже стукнуло тридцать семь. Говоря о высоких материях, то есть о вещах, не касающихся его лично, Зарыкин никогда не упускал повод всплеснуть своей иронией как половой тряпкой. По его мысли, три года суеты в московской богеме (он служил в столичном офисе) давали ему право авторитетно брюзжать по любому поводу, особенно в вопросах, в которых он ничего не смыслил. Разговаривая, даже перебрасываясь смайлами в комментах, он вел себя так, будто знал о вас какую-то стыдную тайну, и вещал тоном усталого интеллектуала, имеющего доступ к подноготной бытия. Отозванный в Куликовск, он ещё полгода не мог отвыкнуть от столичного ритма и носился по городу как угорелый, быстро надоев практически всем знакомым, их друзьям, тещам, любовницам и детям любовниц, не исключая собак, попугаев и аквариумных рыб, и угомонился лишь когда Чира сослал его бухгалтерию.
Больше всех доставал Тючинский, завотделом маркетинговых исследований. Его впалые щеки выбриты до синевы, он носит эспаньолку и галстук, раз в неделю стучит на коллег и считает себя партизаном. Он из тех несчастных, для кого зависть является убеждением. Разуверившись в способности терпеть Тючинского, я выгнал его из квартиры. Он исчез на пару месяцев и косился в мою сторону. Думаю, он готовил для меня что-нибудь особенное.
Короче говоря, в сорок лет я прочно осознал, что свою работу ненавижу, людям не доверяю и смогу измениться, только слетев с катушек. Я ненавидел себя по утрам, одевая сорочку от одной итальянской фирмы с длинным непроизносимым названием. Этот лейбл в центральном офисе считался дресс-кодом, такой корпоративный бзик. Два раза в год нам привозили вещи прямиком из Милана: костюмы, сорочки, футболки, трусы, плащи, пальто, куртки, носки, галстуки, подтяжки, сумки, парфюм. Приобретение пафосного барахла было равносильно подписке на журнал «Коммунист» в Куликовском обкоме партии. Пожалуй, с тех форменных сорочек все и началось. Пять дней в неделю я просыпался больной и тщательно душил себя, застегивая ворот. Утренняя мысль была одна и та же. Маниакально-долгая, она проклевывалась в мозгах в сентябре, с началом медиасезона, и, словно удав, шершаво тянулась по извилинам почти весь год, до июля. Мечты о солнце, море и свободе усыпляли ее, загоняли в позвоночник. Мрачными рассветами, повязывая галстук у зеркала, я думал: «Зима опять затянулась», и представлял зиму как огромную змею, затянувшуюся очень крепкой травой.
Сорочки… Несколько раз я рискнул прийти на работу в рубашке, купленной в обычном магазине, но этот искромётный саботаж не принес утешения. Вползая в офис к утреннему разводу, я тратил силы в основном на то, чтобы не убить кого-нибудь, но главной проблемой было другое -- проявлять заинтересованность судьбой компании, сидеть в клетке, ведь я удав, и если я умру прямо сейчас, то в следующей жизни буду вновь удавом, и так бесконечно, и мне ужасно повезло, что я не глист -- его проще удалить из организма корпорации. В конце концов, мне платят не потому, что взяли мою душу в аренду, а потому, что купили её в рассрочку, и по идее я должен заботиться о том, чтобы окончательный расчёт состоялся как можно позднее. А пока -- тащись.
Как ни странно, среди моих подчинённых были искренне любившие меня люди. Для менеджера это нонсенс, учитывая профессиональную необходимость быть въедливым, мстительным и абсолютно бессердечным ублюдком. Их обожание ничего не значило для меня: все неудачники любят успех. Они бытовали во мраке, за который держались изо всех сил, ничего хорошего не ожидая от жизни. Типичная ситуация для областного центра, обремененного амбициями и хорошим образованием, но никак не возможностями. Их зарплата была маленькой (для компании, но отнюдь не для Центральной Сибири), работа -- тяжелой во всех смыслах, а дисциплина давно и прочно выродилась в идиотизм. Увольнение занимало ровно минуту, несмотря на двадцатилетний стаж, и страшно было даже подумать, в какую пропасть улетала выброшенная из гнезда кукушка. В общем, когда Чира собственноручно уволил сотрудника моего отдела и меня выдернули из едва начавшегося отпуска, потому что срочно понадобился новый раб, ситуация открылась мне настолько гнилой, что найти замену почти не представлялось возможным. Коренные куликовчане кивали в ответ на мои вербовочные расклады и исчезали навсегда. На энтузиастов я не рассчитывал -- последнего энтузиаста Чира купил десять лет назад, и по выражению его лица я понял, что процедура покупки прошла в особо извращенной форме. Учитывая обстоятельства, я искал профессионала, полностью отчаявшегося в этой дыре, осознавшего себя рабом неизвестного господина. В итоге мы выписали сотрудника из Иркутска. Там жизнь была ещё хуже.

*

Последняя зима в «С-Ц» выдалась горячей. В декабре Чиру вызвали в Москву и объявили, что великие боги избрали его на должность губернатора Куликовской области. Судьбоносный звонок застал его на полпути от резиденции губернатора к автостоянке. Сейчас на этом месте возведён путеал в виде беседки с золотым куполом.
На календы апреля были назначены выборы в законодательное собрание области. Понятно, что выборов как таковых быть не могло, потому что у Чиры не оставалось выбора – теперь он отвечал головой за регулярные поставки дани в столицу. Решив не искушать судьбу, он выдернул из «С-Ц» почти всех преданных ему топ-менеджеров и принялся расставлять их на ключевые областные посты. На мою долю выпало соблюдение демократических формальностей -- пояснить народу, с чего вдруг именно эти малознакомые избирателям персоны будут сочинять законы для области. На всякий случай к моему управлению прикрепили пиарщиков из Петербурга, Толю и Колю. Своё дело они знали жёстко: по две дорожки кокаина каждые двести минут, и, поскольку понять их можно было, только пребывая в синхронном состоянии, наша коллаборация захирела практически сразу. В конце недели Чира отправил пиарщиков на турбазу, а у меня появился шанс немного выспаться и спокойно поработать над сценарием большого ролика. Шеф хотел, чтобы видеоряд сопровождался не привычным атмосферным бредом, а стихами, полными смысла.
Ночью я двинул домой, за город. Остановился на берегу реки, у маленькой рощи, где в светлое время года сиживал с удочкой. Зима ещё не ушла. Свинцовая вода текла как приглушенное радио. Вспомнилось, что когда-то Куликовск был чистым полем. Каждый местный житель при случае вам сообщит, что битва с отрядами хана Мамая случилась именно здесь. В это легко верится -- Куликовск расположен в самом сердце Евразии.
Искони почти все здешние топонимы -- смешанные, наполовину тюркские, наполовину арийские. Древнее название Куликова поля, на котором построен город, -- Курукшетра. Так его обозначили скифы, пришедшие сюда в восьмом веке до нашей эры из перенаселённой уже тогда Ферганской долины. Здесь они встретили коренных обитателей  – племя курыкан, или куру; Курукшетра буквально означает «Поле куру». Курыкане поклонялись матери Луне, но под влиянием солнцепоклонников арьев поняли, что отец тоже не последний родственник. Затем скифы растворились в местном племени. Предание гласит, что в результате смешения появился новый род – Сакхакан, «скифская кровь», или Сакха. Род постепенно разросся до племени и вскоре покинул насиженные места; пастбищ уже не хватало. Сакха ушли на Алтай, где дали начало народу гуннов, после чего двинулись ещё дальше на юг. Известные под именем саков, или шакья, они основали знаменитое индийское царство, седьмым царевичем которого был Будда Шакьямуни. Один из родов племени сакха -- Куру -- дал миру героя Бхагавадгиты, царевича Арджуну. Оставшиеся в Сибири потомки Сакха ушли на северо-восток под натиском многочисленных врагов и сейчас известны под названием якутов.
Это лишь начало смелой генеалогии куликовчан. Легенда гласит, что в четырнадцатом веке московский князь Дмитрий, взбешённый тем, что Мамай не вручил ему ярлык на сбор дани, решил уничтожить хана и тем самым задобрить его конкурента на власть. Дела Мамая были плохи. В Орде бушевала междоусобица; под ударами молодого хана Тохтамыша – друга Тамерлана и прямого потомка Чингиза – он потерял почти все свои земли. В это же время его потеснил князь Дмитрий, одержав несколько мелких побед на Дону. Мамай рассудил, что сражаться на два фронта равно самоубийству, и решил пойти навстречу Тохтамышу. Он отступил на юг Центральной Сибири, где находилась в те годы ставка молодого хана, и сделал неотразимое предложение: Мамай наказывает Москву при поддержке Тохтамыша и навек становится его подданным. Тохтамыш согласился.
Пока для союзников все складывалось хорошо. Русь не поддержала Дмитрия в походе, и дерзкий князь торопился прямо в западню. Утром 8 сентября 1380 года отряды Москвы и ордынское войско встретились на берегу Аянты. Реку почитали священной, потому и битва была необычной. Впереди ханов и князя выступили духовные авторитеты -- пришедший с князем священник Сергий Радонежский и учитель Тамерлана, байкальский шаман и поэт Тарваа. Содержание их диалога доподлинно неизвестно, но, конечно, двое просветлённых поняли друг друга. Средневековая маньчжурская поэма «Битва тысячи сторон» иллюстрирует их беседу поединком Пересвета и Челубея. Когда воины падают замертво, Тарваа задает вопрос: «Кто победил?» Сергий Радонежский осеняет себя крестным знамением и молча кивает. В рядах воинов кто-то кричит: «Слава Богу, тысячи душ спасены!», в ответ оба учителя добродушно смеются. Тохтамыш и Дмитрий признают себя братьями. Однако Мамай недоволен таким решением и уводит свой отряд в половецкие степи.
Воевавшие за обе стороны казаки остались на Куликовщине, радушно принятые местными племенами. В этом богатом краю они зародили современный сибирский этнос. Прежние названия, Курукшетра или Курыкан, резали слух европейских пришельцев, и они назвали это место по-своему -- Куликово поле, благо цветущие заросли изобиловали этою птицей.
Дружина Дмитрия при поддержке наёмников Тохтамыша двинулась на Москву, захваченную литовцами в отсутствие князя. Бунт усмирен объединенными силами. Поддержавшие литовцев города взяты, Мамай разбит окончательно. Тохтамыш поклялся уничтожить всех врагов князя и через несколько лет погиб, а Дмитрий в конце жизни оставил трон и вернулся на Куликово поле. После смерти он был сожжён, а прах развеян на берегах Аянты.
По словам местных шаманов, Куликовская битва имела сакральный смысл. Все воины в ней полегли, только князь Дмитрий и Тохтамыш уцелели и, породнившись, остались тут навсегда. Ученые советского периода полагали, что всё было наоборот: князья изрубили друг друга, духовная аристократия пала, и это было исторической предпосылкой революции 1917 года, о чём косвенно свидетельствует крылатая фраза «Ленин кыш, Ленин мыш, Ленин тохтамыш!» («Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет здоров») на языке лелегов, малой народности на юго-западе Куликовщины.
Через двести мирных лет после той памятной битвы настала беда: с юга, из Средней Азии вторгся хан Кучум. Поначалу он назвался другом и устроил богатую пирушку, на которую позвал куликовских воинов и князей. Под утро все они были вырезаны. Только младший сын казака и кыргызской княжны Ермек, более известный под именем Ермака, с небольшим отрядом сверстников ушёл к предкам отца на Дон, дабы вернуться и отомстить. Что и проделал с большим успехом…
Река Аянта, или точнее Ай-Анта, испокон веков служила мистической границей Запада и Востока. Подумав о холоде в речной глубине, я покачнулся. Земля уходила из-под ног. Сонные рыбы, журчание, ил. Оглушительное безмолвие. Покрытый колючим пористым снегом берег вдавался в воду. Холод, вялый и цепкий, будто нищий в метро. Неужели я ничего не писал уже несколько лет? Просто никаких словомыслий.
Пальцы обожгла сигарета. «Клянусь водами Стикса, что поднимаются с п;том земли в небеса, -- сказал я реке, -- клянусь, что я выдержу всё и найду её, и мы вернемся в наш дом, где бы он ни был». Медленная кровь земли поднималась в облака, чтобы вернуться слепым снегопадом в город зонтов и крыш.

*

В выходной я проснулся после полудня. Незадолго до начала кампании я расстался с Верой, так что кофе в постель никто не принёс. Мы прожили счастливый год в гражданском браке, но Вера считала, что для семейного счастья любви недостаточно, и настояла на том, чтобы мы вступили в освящённый государством военный брак. Через полгода наши боевые действия сошли на нет. Я так и не научился избивать женщину, а Вера, как каждая официальная супруга, стеснялась выходить на улицу без неподдельного фингала под глазом. В феврале она ушла к детективщику Бухалису. Терзаться не было смысла -- они всё давно решили.
После развода я оставил молодым свой загородный дом с хорошим рингом в супружеской комнате и набором бит. Как-то раз я даже посетил местный литературный салон «Квазимодо», где обмывали выход  очередной книги Бухалиса. В табачной полутьме, среди красных бумажных фонариков, я заметил девушку в пятнистом, цвета хаки, пеньюаре. Она читала новеллу о далматинце, служившем в составе пограничного наряда. Как выяснилось позже, стихи она украла у старшей сестры, бросившей поэзию по причине удачного замужества. Вскоре я увидел Надежду в обществе Чиры. Его прежнюю секретаршу побили камнями за нарушение корпоративной этики, и место убиенной заняла девушка-далматинец.
Надюша -- дитя практичное и простодушное. Она прекрасно разбиралась в деталях бизнеса, но верила каждому слову в рекламе и училась в коммерческой академии с пышным названием, сравнительно недорого заплатив за пятилетний курс арабского свиноводства. В наших дуэтах мы испытали все поэтические формы. Язык, на котором она произносила слова, не шёл ни в какое сравнение с языком ее тела. Мне нравилось отмечать рифмы в ее движениях. Особенно ей удавался дактилический ямб с долгой цезурой перед последним ударным слогом, обычно взрывным. Сонеты были тоже довольно милы -- вся прелесть заключалась в последних строках, короткой серии рифм.
Не меньше секса Надя любила свою работу. Одетая строго по понятиям -- белый верх, чёрный низ, длина юбки составляет два сантиметра ниже колен, она разводила по утрам огонь в камине, ставила чайник и уходила в тайгу документооборота. Мне очень не хватало её в этот бесполезный серый выходной.
Я вышел из дома и отправился к ней. На асфальте таяли комья последнего снега. Вдоль фасада супермаркета «Pussiness» на коленях полз мужик с подбитым глазом. Его подгоняли пинками две разъярённые женщины, постарше и помладше. Старшая, придерживая парик, норовила попасть носком сапога мужику в пах, другая суетилась и дальновидно симулировала. В кустарнике слева покоилось тело ещё одного пострадавшего, его лицо и одежда были влажными и какими-то использованными. Я вспомнил, что сегодня восьмое марта. А я даже без цветов.
Увернувшись от двух скользящих ударов, я вошел в зал ресторана «Слон». За спиной взорвалась витрина, брызнув осколками в зеркальную стену -- главную достопримечательность заведения. Стена по всей ширине перечеркнута надписью «НЕ ПРИ….ЯТЬСЯ!». Недостающая часть надписи – СЛОН – переливалась огнями на вывеске, отражаясь в стене и заполняя пробел, благо на вывеске это слово было повернуто в зеркальном отображении.
«Слон» -- скорее клуб, чем ресторан. Сюда приходят не ужинать, а тусить. В Европе я отвык от таких мест и бывал здесь крайне редко. И не бывал бы совсем, если бы Надя  не купила эту харчевню.
Несмотря на ранний час, кожаные нары чилл-аута уже заняты, оттуда тянуло смешанным духом кальяна и чифирного коктейля. Вокруг -- пальмы, сторукие боги, ситар. Из колонок льется высокий напряжённый голос:
Я хотел въехать в Город на белом слоне,
Да летучая мышь улыбнулася мне.
Встал мой слон на дыбы и порвал удила,
О, Свами Ганеша, такие дела…
Из-за покрытой тантрическим барельефом стойки возник лопоухий бармен. 
-- Женский день в кровавой бане, -- заметил он. -- Не хотите ли освежиться? Есть очень хороший снежок. 
-- Благодарю. Водки полста и огурчик.
За спиной раздался щелчок. Я обернулся. На диване у пальм сидели две сорокалетние тетки -- пышногрудая красноволосая дама, похожая на немку, и миниатюрная изящная якутка. Немка высыпала на столик горку кедровых орешков из портсигара с изумрудными наростами и принялась их лущить с очень внимательным выражением лица.
-- Ну чо, -- сказала немка. -- Здамна ето было. Середь матерушшова далая стоял смолёной середыш. Баяли, де вон кодысь купавый был, а почернел уж попозднее, со страдання людскова. Боги на ём доржали душы слепы -- кричали, дискать, тута лабиринт, всё шыпко заблукано, а как на слободу вытти, вони тольтя знат, боги-те. Де самовольготничать не моги, а тольтя пластайса, ну, де золото роют в горах, потому как створки лабиринтовы тольтича алтынны быть должны.
-- Ты помедли, а то частишь по-книжному, -- вставила якутка, смакуя орешек.
-- Еси хто супротив, матюгами тож могём.
-- Балякай, чо уж. Тульчина…
-- А;… На середыше-том все на богов робили: родительники передат балодьё дитям, те -- своим, и так на постоянку. Ну а кода вони в роботу входили, то никакой слободы им уже не хотелоса. Главно, кабы сарынь варзала балотками галтошить, ну и старось гомонна была, а;. А на котором середыше старой кам жывшы. Вон ведо-о-омой баюн был. Много чо богам изладил, и главно -- истовённо знал про лабиринт, чо нихто-ничо вон, от сушки дырка, потому как сам-от ево, лешак, измажнил.
-- Пачом? -- удивилась азиатка.
-- Кабы череда была.
-- Вертикаль, -- кивнула та. -- И чо там?
-- Ну чо, чо… -- вздохнула немка. -- Был у кама-тово дитё, ученик евонной дык. Пришол ему срок за балду биратса, и совесь кама взяла. Лекочет-от дитю: «Я де крылля изладил, айда взлётим, с вышыны всё повидам!» И взлётели вони!.. -- немка вздохнула. – Однако не улётели. Хватан маленько вышел: малой-от тубурыхнул с исполоху, вышына-та о какушша! Залихотило иво, доху сполошивса, а искудова дых, коли доху трашысса? И павшы сдумал малуха-от, чо мысли евонны, и балда, и дружны всяки-разны причиндалы много боле слободы значут, потому как нету в ей уверенности, в слободе-той. С тово кличут людьов таких падшымы, за чо думки азойны в небо их не пустили – нихто-ничо дык не поддоржыват у небе-том, оприч вольготна дыха! А дых-от льогонькой, вуму не ятной. А малуха был вумной! И попрошал вон богов, кабы воротили ево на середыш в обратку. Ну, боги чо? Рады таким делам. И зажыл малуха справно -- взял ипотеку, ну ишшо таратайку -- вульву, теловизор, голодильник... И маленько погодя вон дажы думать забыл, чо воно тако, вольгота вольна! А;… А кам-от хитьор был -- вон середыш обратно выдумал, и не стало ево. Вольгота водна образовалась! А чо толку-то? Паря-от вапшэ потерялся, и горевать: «Ой бедной я бедной, куда я без вотчины, да без личности, да имучества?» И зачал се ковчег городить из думошной завали в башке евонной, а сгородившы уплыл -- как у нас лекочут, на к;пашном плоту…  В общем, -- сказала она, вытирая губы салфеткой, -- мы со всей очевидностью наблюдаем, что попытки подорвать платоновскую схему репрезентации лишь порождают новые симулякры.
Азиатка рассеянно бросила взгляд на своё отражение в зеркале, катая орех подушечками пальцев.
-- Ну, это слегка неожиданно… -- сказала она, вернувшись к собеседнице. -- В этом есть какая-то диалектика.
-- Не думаю. -- Немка энергично принялась красить губы, глядя в зеркальце на крышке  золочёного мобильника. -- Это чистая амбивалентность, как, например, у оборотней. Таково их отличие от вампиров.  И вообще, природа мифа глубоко вампирична.
Азиатка отмахнулась.
-- Да знаю, -- бросила она. -- Миф обращает идеи в зомби, питаясь чужими смыслами. Просто как-то вспомнилась главная  претензия к постмодерну -- его считают вампиризмом. Конечно, такая оценка безнадёжно устарела. Ему свойственна природа не вампира, но, скорее, оборотня. Вот, смотри: вампир не подпадает под какое-либо обобщение, он однозначен. У него нет прошлого и будущего. Прежняя личность умерла после инициации, новая останется только вампиром. А источник его питания и враг  -- человек. Сущность оборотня, в отличие от вампира, непостоянна. Мы не можем утверждать в один момент времени, что этот волк является человеком или этот человек является волком. Только способность превращения в волка и обратно даёт жизнь двум этим равноиллюзорным сущностям, делает их одной -- оборотнем, сущностью-процессом. Это не перманентная революция, но перманентная метаморфоза, так как отсутствует идентичность того, что превращается. Есть только два условных полюса и порождённый ими процесс. Это метаморфический пропеллер социума, летящего наугад, и если пропеллер встанет или хотя бы замедлится, обществу придёт апокалипсис.
-- Да… Лучше бы все мужики были просто козлы... – немка вздохнула. 
Подобные рассуждения в «Слоне» были обычным делом, но только не в два часа дня.
Я пригляделся к бармену. Его лихорадило.
-- Говорите, сома закончилась?.. 
-- Истинный крест! – вспыхнул бармен. – Вот, на одних парах работаю.
Забыться не получится, понял я. В тот же миг воспоминания накрыли меня холодным туманом.
Две недели назад, двадцать третьего февраля, в Доме церемоний «Сибири-Центра» проходил обряд посвящения секретарей и менеджеров, принятых на работу в течение года. Как всегда, новичков собрали в атрии. Шестеро кандидатов, по одному от каждого филиала, окружили помост, на котором распластался ритуальный Пёс. Псом года стал Зарыкин. Глаза его бешено вращались, рот был перекрыт повязкой с логотипом компании. Схваченное верёвками тело подрагивало на свежих наструганных досках, водруженных на алтарь. Двенадцать женщин составили второй, внешний круг. Каждый участник церемонии был обнесён манускриптом Ветхого завета, на нём совершалась клятва верности компании. Чира считал эту книгу лучшим пособием по корпоративному выживанию.
По традиции закланием руководил Калистратыч, префект Управления безопасности. Как почти все присутствующие в зале мужчины, он был одет в узкий двойной передник из кожи, прикрывающий телеса спереди и сзади. Наготу женщин прятали тонкие рубашки до пят. В плащи и капюшоны были одеты только двое -- Чира и я, мы стояли на балконе. Когда в зале установилась тишина, Чира вскинул руки и раскатисто возгласил:
--  Взгляните на эту дрожащую тварь!
Его унизанный рубином перст указал на жертву.
Зарыкин тихо завыл. Ему была знакома эта процедура -- его предшественник закончил точно так же, в этом зале. Тем временем Чира приступил к отходной речи с торжественным финалом: «И неужели его слава окончится там, где кончилась его жизнь? Истинно так! Ибо собаке – собачья смерть!». (Он читал на классической латыни, с удовольствием выделив слова «куибус» и «терминэрэтур».)  Когда он замолк, палач аккуратно вскрыл Зарыкину горло. Темная струя ударила в старую бронзу. Подняв чашу над головой, Калистратыч возгласил:
-- Величье власти -- в этом соке недр!
Хоровод новичков тронулся с места. Каждый опустил руки в кровь и густо вымазал лицо соседа. Последний в этой цепочке через год возглавит какой-нибудь отдел. Счастливицем оказался вихлявый блондин, замдиректора телекомпании, недавно купленной «С-Ц». Тем временем Калистратыч снял с Зарыкина кожу, нарезал тонкие ремни и раздал новичкам. Ударили в тимпаны. Закричав, мужчины затопали ногами и бросились к женщинам, хлеща ремнями их бедра и спины. Когда женщины стали срывать с себя рубашки и падать на колени, подставляя оттопыренные ягодицы ударам плетей, я закурил и отвернулся. Мне никогда не нравился тимбилдинг. Я включил мобильный и принялся лихорадочно листать пропущенные звонки. В ту ночь меня ждала Надя. Наверное, ждет и сейчас.

*

-- Это ты, пушистое мясо?.. -- сонно промурлыкала она.
-- Пушечное, киса моя.
-- Ты где?
-- В твоей медсанчасти для воинов духа.
-- И как там, на восточном фронте? Без перемен?
-- Сома кончилась.
-- Бармены… -- Надя вздохнула. -- Опять в астрал ходили, в самоволку. Буду через час.
Я нажал кнопку отбоя и отправился за тюльпанами.
Тех, кто дарит тюльпаны к восьмому марта, трудно заподозрить в оригинальности, но эти люди глубоко понимают жизнь. В самом деле, гораздо лучше получить по лицу букетом, нежели ноутбуком или цепким когтистым котом. Конечно, не я один такой умный – мятые букеты густо покрывали Фрацузский бульвар, собравший самые дорогие куликовские магазины. Среди кучек праздничной флоры я даже заметил розы и содрогнулся, представив, с какими царапинами завтра придет на работу тот недотёпа, который пытался их преподнести.
На другой стороне улицы растрепанная блондинка энергично принимала поздравления от верзилы в камуфлированной куртке. Четкий удар в подбородок, и мужик ушел в нокдаун. Не вставая, он быстро перекатился через дорогу, вскочил, и чуть сбив меня с ног, бросился в цветочный магазин. Блондинки -- самые отмороженные мстительницы, но мужику повезло, девушка выдохлась. Я вошел за ним.
В магазине стоял запах одеколона и пота, как в офицерском клубе. Трое посетителей затравленно оглянулись на дверь. Четвертый, укуренный тинэйджер, стоя дремал у кадки с геранью.
-- А мне ещё коллектив сегодня поздравлять… -- задумчиво произнес из-за прилавка маленький круглый мужичок в бархатном жилете, наверное, владелец магазина. -- Прикиньте, парни: у меня тут аж три бабы, и все штангу таскают. Понастроили фитнес-центров, пидарасы. 
-- А у меня сегодня движок полетел, -- прогнусавил худой и скрюченный, с хищным лицом покупатель, одетый в разодранный кожаный кутюр. Его нос был пунцовый после жестокого засоса. -- Я вас умоляю, джип за два лимона, а все равно в Китае собран. Ну чё, вызвал я тачку, а водила -- баба. Хорошее начало дня! Но весь прикол в том, что я три раза женат, и все бывшие приедут.
Верзила в затоптанном камуфляже высморкался в мозолистую руку.
-- Баб нужно брать по своему здоровью, -- недружелюбно заметил он. -- Или трусцой бегать, если дохлый.
-- А толку? -- возразил кожаный, вынул из кармана пухлое портмоне и взвесил его на ладони. – Вот, груз жизненного опыта... Не полетаешь, с такой-то ношей. Вот вам легче, наверное.
-- Ага, -- бросил камуфляж. – Ты на шахту пойди, тебя там облегчат до невозможности.
-- Вампиры и волки сосут! – вдруг заголосил проснувшийся тинэйджер.
Камуфляж вздохнул, молча взял его за шкирку и поволок на задний двор. Кожаный, расстёгивая брюки, последовал за ними. Хозяин разочарованно закинул пистолеты в сейф.
Похоже, мирная беседа расслабила меня. С букетом под мышкой я вышел на  улицу и  остановился закурить. Внезапно в мою руку вцепилась хрупкая шатенка в очёчках, по виду офисный планктон.
-- Вы женаты? -- с надеждой спросила она.
Я протянул девушке цветы. Её очки перекосила ненависть, и в то же миг дикая боль пронзила меня. Колени отказали. Я рухнул на асфальт, сообразив на излёте, что получил разряд электрошока.

*

Щёку обжег страдающий поцелуй.
Я сидел в новеньком «лексусе» Нади, туго притороченный ремнем. Голова гудела.
-- Ну вот же твари…  -- шептала Надя, поглаживая мое лицо. – Половые рейдеры, каждая хочет  чужого захапать.  Ты хоть лицо её запомнил?
-- Надюш, сегодня этот… праздник… Успокойся…
Она фыркнула, села прямо и впилась побелевшими пальцами в руль.
-- Ладно, -- сказала Надя. -- Игру такую знаешь -- Bottled Goose?
-- Гусь в бутылке?
-- Скорее, гусь, нашпигованный бутылками. В Америке это называется «Джанки Гугл», но мы все-таки европейцы.
-- Индо…
-- Что?
-- Индоевропейцы…
-- Финнотатары! – буркнула Надя. – Короче, «гусь» -- это типа игры в города. Допустим, сидишь ты в кабаке «Люксор». Название оканчивается на «р», и за час ты должен перебраться в кабак, который начинается на «р». Ну, какую-нибудь «Ракиту». И так далее, пока не упадёшь.
-- А если кабак не найдётся?
-- Обломы ещё не случались. Кстати, есть обязательное правило. В одном кабаке ты должен выпить не меньше полста грамм водки или коньяка.
Мысли скрипели как портупея. Я отстегнул ремень.
-- С чего начнем?
-- С «полёта валькирии».
Эту игру я знал. Засекаете время, назначаете маршрут и мчитесь со скоростью сто двадцать километров в час. Победа достается тому, кто лучше всех вписывается в повороты и обходит пробки. В последний раз играли на Рождество -- я помял правое крыло, но обошел Надю. Теперь она решила взять реванш.
-- Короче, -- сказала Надя, забросив мигалку на крышу. -- Совместим «валькирию» и «гуся». Где остановимся, там и начнем, слава богу, кабаки у нас через каждые пять метров. Сколько минут поставишь?
-- Пять, -- наугад сказал я.
-- Направление?
-- Восток.
Взревел мотор. Я засек время.
-- Приготовься. Три… Два… Один…
Оскалив радиатор, «лексус» ринулся вперед. За пять минут мы пролетели Французский бульвар и, едва не сбив конный казачий наряд, остановились у Троицкой церкви -- к ней примыкал модный ресторан «Безотрадное услаждение». К счастью, в тот день поста не было, и мы продолжили путь через «Эскалопов» и «Вентербург». Ближе к вечеру позади остались «Гавана-Мама», «Abreck&Chebureck», «Кукушкино гнездо», «Оранж», «Жена солдата Чонкина», «Avanti’s», «Сиппуку»… Помню, в одном из ресторанов играли свадьбу и я пытался записать монолог тамады для сценария клипа. Потом наступила ночь.

*

Полдень застал меня на ковре в полуметре от постели. Стоял едкий цитрусовый запах. Напротив, оседлав офисное кресло, из стороны в сторону раскачивался Силан.
-- Ты вчера отжёг, -- сказал он и явно собрался развить тему, но я пошёл на таран:
-- А какая-нибудь позитивная информация?
Силан вздохнул.
-- Вейя пригласила тебя на свидание. Завтра. В десять утра. Ресторация «Слон», или «нолС», как бишь его.
Собравшись было уходить, он обернулся.
-- Чуть не забыл. Вы можете беседовать, но граница миров не должна быть нарушена.
-- Чего?
-- Того -- железный занавес никто не отменял. Точнее, зеркальный.
-- С этого места подробнее...
Вздохнув, Силан присел на край стола.
-- Помнишь надпись на зеркале? В ресторане? 
-- «Не прислоняться»?
-- Совершенно верно… Ее не просто так сделали. Дело в том, что люди смотрят в зеркало и видят только себя, а не то, что за стеклом. То есть они смотрятся, а не смотрят, потому и не видят ничего. Однако не надо ломать иллюзию -- на ней держится порядок во вселенной. Вопросы есть?.. Ну, ладно, не скучай.

*

Жду. На поле тишина. Колышутся полевые цветы, колесница пустует. Распряженные кони мирно пасутся, макая головы в медовый запах; жужжат шмели, летают бабочки, и боги пьют нектар неспешно, по глотку. Подложив под макушку локоть, откинувшись в траву, я покоюсь на спине и дышу пространством -- незавершенным, и вместе с тем законченным, идеальным.  Небо промывает голову. Небо возвращает то, что я дарю ему. Широкое дыхание. Передышка. Пока ты вращаешься, вращаешь, тебя вращают, эта остановка c закинутыми руками -- лучшая из всех форм покоя. Впереди туман, позади пустыня. А я все ещё под прицелом.
Снимаю часы с набухших вен. Стекло о стекло. Пульсация. Свободная кровь несется по телу -- вверх, вниз, и всегда через сердце. Сердце сжимается, когда оно повсюду, и расширяется, когда оно нигде. Наступает ваша очередь сжиматься. Вы -- лейкоцит или его ничтожно малая частичка, наделенная собственным сердцем. Вы подтяжки мира, и траектория вашего падения-взлета подчиняется ритму логомифического уравнения. Число, числа, перечисленные. Ожидание, как все другие чувства и состояния, похоже на действие наркотика, разница лишь в том, что наркотик вырабатывается вашим собственным телом под чутким руководством ума, которому с самого начала не нужно ничего, кроме стабильного притока дурманящих гормонов. Так формируется ваша судьба… Я поднимаюсь на ноги, и в этом нет моих усилий. Я поддался потоку, пульсирующему несколько раз в секунду сквозь этот дом, эту комнату и центр этой груди.
Прости, Коринна, может быть, я говорю слишком путано, но я по-прежнему здесь, сижу при свете дня под лампой; я даже не замечаю своих рук, держащих бумагу, ведь что-то заслоняет свет. Я даже называю собой то, что становится пылью при первом дуновении ветра, и, сдувая пыльцу с памяти, я пытаюсь поймать мгновение, когда ты ещё не ушла в ту пепельную даль, где для тебя -- вечный свет, а для меня -- ментальная изжога. Длительные поиски мудрости земной не приводят ни к чему, кроме сильнейшего мыслетоксикоза. Нужно быть червем, чтобы всю жизнь жевать кислое яблоко познания, кишащее такими же червями. Так много хочется сказать, но без червей слова пусты. Ум точно евнух в гинекее, но память не горит, а прошлое не тонет, и я сижу и думаю о тебе, о том, что будет с нами через десять часов на перекрестке вселенных. Предположенья чересчур небрежны, и вновь я пропускаю главное слово. Оно бродит с одной страницы на другую, как недостающий стул в переполненной комнате.

*

06:00. С добрым утром, аллоброги, вам посылка от Ван Гога. Sie horen die Vergangenheitsbew;ltigungradio.  Прямо сейчас наш корреспондент находится непосредственно в очаге происшествия, которое должно случиться с минуты на минуту в пентхаусе дома A-2 жилого комплекса «Кносс», по улице Златоглавой. Назо?
-- Да, Леонид.
-- Что у вас?
-- Мы имеем происшествие в корпусе A-1 жилого комплекса «Кносс» по улице Златоглавой. Прямо сейчас мы наблюдаем через проём окна, как наркосодержащий звуконоситель из пентхауса означенного дома рассекает спиной свежесть рабочего утра в ходе выпадения за окно по касательной, произошедшего вследствие сильного толчка, произведенного неизвестным злоумышленником с внутренней стороны оконного проёма. В ходе перемещения в заоконном пространстве пострадавший выронил из кармана брюк пачку денежных средств и, используя речевые средства, в частности, рот, представился как Вадим (имя) Ачируха (фамилия), а также произнес несколько слов, занесённых в протокол в качестве чистосердечных свидетельских показаний и добровольного признания потерпевшего.
И в заключении -- о свободе. В рамках передачи «По следам литературы» продолжаем чтение синопсиса многосерийного фильма «Третий Рим». Напоминаем содержание предыдущих серий. Отразив атаку Зомбэ Оглы, мафиозного главаря из Второго Рима, третьеримский вождь Авель Упыренко обьединяет вокруг себя пацанов планеты Земля и начинает экспансию на Марс, ибо тамошняя братва откололась от галактических понятий и творит зоопарк. Марсиан подстрекает маловерный и словоблудный перворимец Каин Вервольфиус XIII. Оный Каин предьявил Авелю дерзкую маляву, с диавольским умышлением начертанную на священном староолбанцком языке. В частности, Каин писал: «Укрепи мя Доминэ Маусъ Мэусъ™, бо Каиномъ быти весьма почотно же зoчотно. Замочю духовна тщетнаго пастуся Авеля в пустоши и ****и его, ибо Авель есть лохъ! Йазъ всехъ борановъ его зохватилъ и кровя ихъ изпилъ, Авель же, овець пасуштий, самъ овьцою сталъ!». В сауне звездолета, размышляя о столь тяжком недомыслии марсиан, Авель обращается к Каину с таким базаром:
DE SUMMAD IUSED
© Cailom, anno 0000.
Com Chaim endo enferod loucarid superbiad suad comessitos esset, Abel, hemo endo legid primos, ovides caili pascebatid. Noenod ollo maned vodces deivina fata est. Vai tibe rex encaustos, dicet, qoia nefanda tua pecosa Memed arcesserontid! Ni gnasis ostos ovides enter sed cornouscarid atquid foulgurem facere! Probeter hodc ecespellod vos abs tegolod Meod! Tom Abel: cetto sciam qoid et qoiei gnasigas, enquit, einom ego ned rex ostid grecei nec oenos ostious som. Heic vodces: coious nam ess? Abel: ned ollious. Tonitrom todta pecosa ar Chaimen expolsa sontid, asted Abel beatos caili relinctos est.
Ветер юго-западный. Весна. Впрочем, немного прохладней, немного теплее -- не так важно в начале сибирского марта, поскольку общая картина остается безрадостной. Ну что же, сделаем лицо попроще. Единственное, что сейчас нужно -- молчать исчерпывающе, а это ещё один повод кликнуть, клацнуть, покалякать про шумящие дожди, щемящие песни и шелест снежинок. Свет лампы слепит глаза, и я прозреваю. Виден свет, а лампы не видно, пока она горит. Я горюю, Коринна, так я горю, и слова ничего не значат. Слова -- это лампа, и чтобы видеть свет, не нужно напрягаться. Ничего не надо понимать, просто слушай, как утро бурханит густым снегопадом. Смотри: мир подо мною прочен, будто сон потерпевшего кораблекрушение, и каждая снежинка -- принесенная морем бутыль, и в каждой воспоминание, записка, сорванная крышка, выбитое дно, и больше ничего. Ничего.

 
Часть V. Вакханки

В кафе – гламур и Гэри Мур. За окнами оттепель, серое влажное утро. Каменный вождь на блюде площади, снег у бордюров, извилистые городские тополя. Глыба зимы расползается, город обмяк, а я сижу в пустом зале напротив зеркала и слушаю, как по мокрому асфальту цокают ранние каблучки. Полчаса назад я начистил ботинки до блеска и вступил в город, как легион в последний поход. Быть может, сегодня я смогу даже выговорить имя итальянца, вышитое на подкладке моего пиджака. Довольно работы, мыслей, надежды. Пускай сегодня мир докажет, что он реален, а если нет, такой ответ я тоже приму. Только с чего я решил, что всё вокруг изменится, сломается, случится, и уже ничто не разлучат нас?
Сжавшая мои кулаки тревога не утихла и после двух рюмок коньяку, и лишь когда пришла счастливая догадка -- просто игнорировать поток мыслей, пришел покой и меня охватило уверенное предвкушение чуда. Взгляд становится менее напряженным и более внимательным, а вскоре изменилось и отражение в зеркале. Оно постепенно блёкло, исчезало, и вдруг, в одно мгновение, расступилось. Возникла живая глубина, потом стеклянная граница и вовсе растаяла, а с ним и упреждающая надпись и на секунду повисшие в воздухе отпечатки пальцев. Там, за мысленным пределом, столики были расположены несколько иначе, и на синих бумажных скатертях, не зеленовато-белых, как по эту сторону, стояли пышные тяжелые цветы; мимолетный порыв ветра донес до меня острый сентябрьский запах. Там полыхал цветущий теплый вечер, апельсины фонарей блестели в ворохе листвы незнакомого парка.
Я заметил Вейю издали. По рукам струится золото, тонкое платье волнится, облегая длинные ножки мельканием складок. Она сошла с колесницы, запряженной четвёркой ягуаров, и её походка, лёгкая, словно аккорды кифары, была в этот вечер несмелой, тревожной. Она вошла в переполненный ресторан и замерла -- бледная, высокая, прямая, зябко стягивая к горлу шёлковое декольте. Седовласый метрдотель встретил её в картинном полупоклоне и показал на свободный, видимо, зарезервированный столик у самого зеркала. Я почувствовал, как она дрожит.
Нежная моя странница…. Вот она, рядом, можно дотянуться рукой. Её взгляд мельком задел меня -- легко, будто случайно. Официант принес тёмное, как сияние юга, вино, и затем, когда она, склонив голову, согревала кончиками пальцев узкий хрустальный бокал, наши глаза встретились. Я почувствовал её поцелуй -- ошеломляющий, свежий, как первый глоток вина после трудного бессмысленного дня.
-- Привет…
-- Привет…
-- Нашло вино хрусталь…
-- Не потускнел бокал?
-- О, нет… Вино, надеюсь, тоже не прокисло. 
-- Две тысячи лет -- хороший срок для выдержанных строк... Теперь ты просто нереально дорог. Богатство духа нужно накопить, чтобы ты стал понятен хоть немного.
-- Не знал я, что всё кончится вот так, когда просил бессмертия у музы.
-- Чего хотел, добился…
-- За исключеньем одного. Точней, одной.
Она отдалилась ещё больше в тот холод, что заставил её замереть у двери.
-- У вас по-прежнему февраль? -- спросила она.
-- Здесь март, но всё равно февраль. О наших зимах никогда нельзя сказать, что они в прошлом.
-- А здесь начало сентября, но эти стёкла -- лёд… Тебе не кажется, что мы отправились в эту жизнь одетые слишком по-летнему?   
-- Холод у нас в крови.
-- Да, сколько ни давай стране угля...   
Она улыбнулась.
-- Спроси о главном, -- тихо сказала она.
-- Ты хочешь это услышать?
Она молчала.
-- Где ты была так долго? 
Она хотела ответить, но осеклась и смотрела перед собой, взгорбив ломкие брови.
-- Прости. Знаю всё... Как ты хотел сойти с ума, чтобы ничего не понимать, как думал, что уже безумен…
-- Твоей вины в том не было.  Но если б ты оставила хотя бы след, намёк... Боги мои, сколько мерзостей мы оба могли избежать!
-- Я не могла докричаться до тебя. Ты не слышал, не видел, не давал себе продыху. Был каторжником памяти, жил в ритме отбойного молотка. Всё живое пробивалось к тебе через потрясения, и одна мысль о будущем казалась неудачной шуткой. -- она склонила голову, обняв пальцами бокал. -- Как видишь, я расту… Вот, освоила душевный стриптиз и всякие метафоры. Жалко, стриптиз никогда не бывает окончательным. Сбросив тряпки и кожу, и все эти маски, не уберёшь то, на что всё это наверчено.
Вейя взмахнула кистью руки, будто во сне, и вскинула лицо с мокрыми глазами.
-- Пожалуйста, не надо, -- сказал я.
Она задержала дыхание, быстро вынула из сумочки пудру и точным, стесняющимся движением промокнула уголки глаз. Затем, отбросив локон со лба, сказала: 
-- Почитаешь немного?..
Я попытался вспомнить хотя бы одно стихотворение целиком, но не вспомнилось.
-- Прости, давно не пишу. А что было, сжёг.
-- Привычка свыше нам дана...
-- Рукописи не тонут. Поэтому приходится их жечь.
-- Милые шутки римского остроумия… Я подслушала, когда ты читал в Риме, в той жуткой мафиозной траттории. Ты стал пессимистом… Учись у меня -- вот мне по-настоящему легко. Я не люблю ни этот мир, ни тот. Ни чёрных, ни белых, ни жёлтых. Не могу уважать эти миры, -- они все конченые. Глупые, злые… Не люди, а вещи. -- глаза Вейи холодно блеснули. -- Они замирают в развитии, не дожив до пятнадцати лет. Всю жизнь качаются на краю Стикса. Не уходят далеко, чтобы вернуться с первой оказией. Их отцы сторожат заведённый порядок стуком окостеневших сердец. Ревниво патрулируя окрестности, в душе презирая всё это, они давно забыли о прямом пути, если это не этап во тьму. Их матери впились в мясо привычек гнилыми зубами, переходящими по наследству, как и сами привычки. Их сыновья уходят на каждую позорную войну, а вернувшись, ненавидят мир ещё больше. Их дочери мастурбируют в бетонных склепах, вызывая дух любви, и как я счастлива, что всё это не про нас. Мы давно пропали для общества, и каждая секунда боли, унижения, разрыва, каждый плевок в нашу сторону стоил того, и ничего не значил. Просто плод сорвался с ветки, и уже всё равно, кем сочтут нас. Кем бы ни сочли, всё мимо: чужие заслуги, не наши промахи.
-- Только так и можно почувствовать себя живыми. Помнишь, на вилле Силана ты заметила, что зеркала тебя не любят. Я приписал это культу отражений и плохому освещению. Но, сравнив твое лицо, которое видел я, с твоим отражением, я нашел сотни отличий, мелких, но составлявших уверенно-издевательскую картину. Простые зеркала врут по-крупному, красивые -- изощрённо. Когда мы вышли из дома на воздух, я увидел, как свежо твоё лицо, насколько свет переполняет его. Я так хотел разрушить дом с его потолками и стенами, где нет ничего кроме зеркал, отражающих себя до бесконечности, взломать этот мир, набитый зеркалами, что мерцают в полутёмной лжи спален, в надменности театров, в маленьких ванных комнатах, в приёмных, словно поджатые бескровные губы, в безнадеге присутственных мест, в землянках отверженных; я не встречал ни одного негодяя, который не взывал бы к моей порядочности, и ни одного бездаря, который не выискивал во мне ошибки, грязь и глупость. Как много зла принесло в мир изобретение зеркала! Кто жирной линией подчеркнул проклятую нашу двойственность, не дающую себе свободы постоянным верчением у чьих-то глаз, отнюдь не безупречных или такого же совершенства, что и ты сам, ведь мы тоже -- зеркала. Каждый встречный видел в нас только себя, свой груз, своё несчастье. Говорить об этом просто значит ничего не сказать, и может быть, не стоило...
-- Всё чего-то ст;ит. За всё приходится платить, даже если ничего не покупаешь... Только вот не знаю, чем это время хуже минувшего?
-- Здесь не было тебя.
Мы встретились вновь. Я встал и сделал шаг. Ударил ветер, зеркало вспыхнуло как бумага и сгорело в один миг, и со всех сторон подступило стонущее пение. «В этом мире теплее, когда он пылает, -- сказала Вейя. -- Добавь огня! В нем сгорают наши с тобой ошибки».
Сверкнув золотыми змейками на запястьях, она сбросила платье. Ткань скатилась с ее кожи, словно розовое масло. Она толкнула меня в грудь, отбросила на стол и одним движением оседлала. За её плечами, хлопнув упруго, раскинулись крылья. Один протяжный, долгий взмах, ещё один -- и перед глазами всё поплыло в карусельном вращении. Мы поднимались по дуге, затяжными, перекрывающими дыхание рывками. Спину покалывали её когти, охватив меня со всей нежностью, на которую способна самка ястреба, а колеблющиеся потоки воздуха уносили всё выше в чистую холодную синеву. Она кричала, я бредил, охватив руками ее невероятные бедра, и столько счастья было повсюду, будто нас не было вовсе -- только обжигающий полёт. 

*

Реальность или то, что ею называют, ворвалась в голову без приглашения. Минуту или две я ничего не видел, но звук вполне компенсировал этот недостаток. Перекрывая гул авиационных турбин, в уши ломился ураганный ремикс «Satisfaction». Вдруг децибелы утихли.
-- Как состояние, доктор? -- спросил знакомый баритон. Ему ответил приятный меланхоличный тенор:
-- Ввёл немного адреналина, глюкозы… Можно чаю дать, шоколаду... 
-- … и годового бонуса. Он, вообще, в себе?
-- Реакции нормальные. Но пусть ещё немного полежит, а по прибытии сразу в стационар. Такая потеря сил… У него что, кровь сосали?
-- Ну, разве что белую.
-- Это какую?
-- Не чёрную. Чёрную мы сосём, а тут работала специалистка из другого бизнеса.
Доктор кашлянул. 
-- Ладно, снимите повязку, -- приказал баритон.
Свет ударил в мозг. Я сидел в кресле в роскошном кожаном салоне. За иллюминаторами плыли облака. Аврелий Палыч, персональный доктор Чиры, и его хозяин стояли рядом на фоне переборки с изображением юноши и девушки, делающих сальто в прыжке через быка. Слева, под торчавшими из переборки бычьими рогами, замер Калистратыч. Дверь украшал волнистый орнамент и красные колонны. С недавних пор мотивы Кносса я не спутаю с другими.
-- Территория Миноса? 
-- А также Эроса и Танатоса, -- ответил Чира и поморщился. -- Что, башка трещит? Оно и понятно, с такой высоты навернуться…
-- С какой высоты?
-- С духовной. Скажи спасибо Вейе. Это она доставила тебя сюда.
-- Вейя?
-- Она, брат… -- Чира задумался. -- Прости, забыл, что пьют после воскрешения из мёртвых?
-- Кагор. 
Чира бросил взгляд в иллюминатор на свинцовые облака. Земля тонула в тумане.
-- Пожалуй, это слишком южный напиток, -- заметил он. – Джин будешь? 
Не дождавшись ответа, он плеснул из бутылки и протянул мне стакан.
-- Только в Лондоне я понял всю красоту джина. Привыкай. Теперь, если будешь думать головой, поместье в старушке Англии тебе обеспечено. Будем соседями.
Я больше ни о чем не спрашивал, надеясь, что вино приведет меня в чувство, но Чира не дал опомниться. Жестом приказав охранникам остаться, он толкнул дверь в соседний салон. Я поднялся и шагнул за ним, однако разница между увиденным и тем, что я ожидал увидеть, была так внезапна, что я чуть не промахнулся мимо двери.
Мы стояли у меня в Садах, в необъятной итальянской ночи. В изумрудной столовой, пустой и как всегда уютной, всё на местах. Горел светильник, бросая теплые отблески на серебро, гладкий мрамор стола и медленные опадания штор. Чуть поодаль, за колоннами, в выложенный синими камешками бассейн с крыши сочились крупные звезды; дождь иссяк едва, лишь где-то в чёрной вышине шумел весенний влажный ветер, колыхая молодую листву. В доме давно никто не жил. Сняты все чехлы и скатерти, убраны цветы, комнаты затянуты стёршейся тенью, и обстановка полна сквозной, невыразимой грусти. И он, мой дом, всегда был рядом… 
Силы меня оставили, сердце потянуло вниз, отяжелело. Пытаясь подавить кашель, я присел на своё ложе, напротив входа, и, когда успокоилось горло, провел рукой по плотной бархатной обивке в золотистую волну, погладил маленькие разноцветные подушки, подарок Вейи. Чира протянул мне кубок. Машинально я отметил, что вино восхитительное, заметно лучше даже фалерна; его вкус окончательно вернул меня домой.
Чира выдохнул с облегчением.
-- Ну, слава богам, а то сидишь как неродной. Прислуги нет -- извини, все умерли, так что придется наливать самим.
-- Что за вино?   
-- Ага! -- Чира хохотнул. -- Это салинское, за деньги такое не купишь. Его делали только в поместье нашего общего друга.
-- И кто же друг? 
-- Да ладно, -- Чира отмахнулся. -- Вот они где у меня. 
Между его большим и указательным пальцами поблескивал серебряный шарик. Тот самый, подарок Леогена.
-- Знакомая вещица, ага? -- сказал Чира и покатил шар по столу. Достигнув края столешницы, булла остановилась. Из неё брызнули два луча. Один обратился в женскую фигурку, другой в мужскую, оба повернулись к Чире. Силан -- его крохотная копия -- вскинул руку в приветствии, Вейя покорно склонила голову.
-- Ну, на что похоже? -- Чира воздел бровь. -- По-моему, это джинн. С тоником, на этот раз.
Вино сразу превратилось в британское пойло. Контраст был такой ошеломляющий, что я выплеснул вино на пол.
-- Итак, -- сказал Чира, польщённый произведённым эффектом, -- официальную часть нашего собрания можно считать закрытой. Приятно, что ты не хлопнулся в обморок. В качестве бонуса готов пояснить, откуда я знаю наших маленьких  друзей.
Он протянул к себе трубку кальяна и глубоко, с подсосом, затянулся. По дому поплыл знакомый приторный запах, которым всё провоняло в дачном доме Чиры.
-- Как ты уже сообразил, -- продолжал он, -- тот великий дар, который ты прятал с поразительным упорством, доступен не только тебе. Вероятно, мой прежний когномен освежит твою память.
Скрывать больше не было смысла. Я продекламировал:
-- В белом плаще с кровавым подбоем… всадник Луперций Ванта.
Чира отвернул полу своего белого пиджака, полюбовался красным подкладом и, довольный, заметил:
-- Да, старый пёс на ветер не воет… И эту буллу ты тоже, конечно, узнал.
-- Что-то припоминаю. 
-- Позднее зажигание. Помнишь, как отдал её мне? Той ночью, в доме Августа, когда  сдаваться пришёл? Незадолго до смерти я закопал эту штуку у себя на вилле, в Салерно. Я точно знал, что она попадет ко мне. Я не верю в случай – я, скорее, орфик, верю в неизбежность. А у тебя всё могло быть иначе, и нужен-то был пустяк -- открыться, признаться, поведать. Белый остров, Белый остров, жить на нём легко и просто! Но ты предпочёл крысятничать.
Чира уставил на меня свои мутно-зелёные очи.
-- Слушая, ну зачем тебе вечность? – проговорил он. -- Ты спокойно провёл бы остаток дней в Риме, и был бы счастлив, и умер в один день... Да что там -- всего пару недель назад ты мог открыться, и теперь мы все уже были бы бессмертны! Бессмертные и свободные! Но ты такой упёртый. А вот Силан, которого я знал когда-то, быстро понял, что к чему. Смысл жизни ему открылся, когда толпа дикарей лишила его будущего. Это было в Паннонии. Даки его отпустили на все четыре стороны, правда, сначала ему пришлось добить раненных товарищей собственными руками. Всего каких-то сорок пять македонцев. Он проткнул их серебряным волком, штандартом конной турмы. Ладно, дело прошлое…
Чира встал и лениво прошелся, сунув руки в карманы.
-- Да, мой друг... – проговорил он, пожимая плечами. -- Не ради вас я в Риме появился... А появиться мне пришлось из-за одного старого приятеля, ты знал его под именем Леоген. Крепкий был дед, жалко, вздорный, -- пожаловался Чира и вскинув голову с чувством процитировал, пытаясь изобразить негромкий бас Леогена: -- Nullo risu sive lacrumae nostrae divi negant quor hoc omnium ullius sanguen est. Exsatiantur motionibus animorum nostrum quum ut histriones tote sese damus loidendo: indo comoedia comedimur, indo tragoedia trahimur, ast mercedula nobis est nil nisi mendacium atque pavos…  Как видишь, я тоже не без памяти, -- констатировал Чира с удовольствием. – Вряд ли ты знаешь, кто на самом деле твой учитель… Его настоящее имя -- Сурамая. Он родился примерно сто тысяч лет назад, в том измерении, о котором ты понятия не имеешь. Его забросили сюда, когда острова атлантов ещё цвели и пахли. Представь себе гладкие  хрустальные пирамиды, сверкающие под солнцем храмовые комплексы, которые тянутся на километры… А наши дороги? Боги, боги! Что это были за дороги! В России таких нет и никогда не будет! Мы гоняли по ним на своих виманах -- это что-то вроде мотобайков в силовом коконе, на них можно было подниматься до пяти тысяч метров и нырять в океан…
Чира вздохнул и причмокнул.
– Да… Сколько лет прошло, а никак не могу привыкнуть, – сказал он, недоумённо разводя руками. -- Как будто не был я атлантом, будто всё было не со мной…. Эти ваши тела! Какое омерзение! Какая ирония! Упрощённая версия, секс для бедных. Ни роста, ни силы, ни ловкости, да простят меня боги!.. Вы – рабы, животные, были ими и остаётесь.  Эволюция сделала вас ещё более злыми, приземлёнными тварями. Вы даже плавать не умеете, как следует. Но я-то приспособился, как видишь... Наступил ногой на собственную песню. Потому что у меня была цель.
Чира воздел указательный палец, стал на месте и замолк. Я чувствовал, как его мозг переваривает каннабис – всасывает, привычно размягчая жирным теплом его чувства и мысли, и требует ещё. Ярость его разгоралась, бросая в голову всё больше искр откуда-то снизу, из тёмного дымохода позвоночника.
Поёрзав на носках туфель, Чира милостиво заметил:
– Впрочем, объективности ради нужно вспомнить, что  мы, атланты, тоже имели свои недостатки. Мы были слишком… как бы это выразить… правильные. Ни один не выжил бы среди вас. И я это предчувствовал. Я прекрасно понимал, что вы возьмёте верх! Это было шестьдесят тысяч лет назад. Моя первая жизнь. Я служил в безопасности одного острова у северо-восточного побережья Африки. Дивное было место, по нынешним понятиям курорт, и народу всего-ничего -- пять тысяч душ, не считая рабов. Только одна проблема: наши миры постоянно враждуют. Думаешь, падения самолетов, цунами и всё такое, -- это стихия, судьба, форс-мажор? Увы, мой друг. Есть виновные, они рядом… Это как в фэн-шуй: когда изгоняешь зло из своего дома, оно переходит к соседям. Параллельные миры, сейчас это так называют. Тупейшее название, кстати, потому что мы постоянно пересекаемся.
-- Короче, в те годы мы готовились к войне, -- продолжал он, сделав большую затяжку. -- Леоген собирал информацию о местах силы -- таких особых энергетических точках Земли, они дают контроль над временем и пространством. За месяц до войны меня попросили заняться безопасностью одного храма – не такого большого, как обитель Посейдона (там находился главный приёмник энергии космоса – сейчас он лежит на дне в районе Бермуд), но, скажу без лишней скромности, тоже немалого. Представь стеклянную белую пирамиду раза в три больше треуголки Хеопса. Тот храм, в котором я служил, одновременно был центральной силовой станцией, она питала энергией весь остров. Совершенно невероятной энергией… Она позволяла летать, заглядывать в будущее, и делать иные приятные мелочи – например, подпитывать наши бренные тела. Да что угодно делать – конечно, в рамках разумного. Однако разумное всем осточертело к тому времени. Хотелось пойти дальше, коснуться запретного. Так вот, Сурамая служил там священником второй череды, вроде начальника дневной смены. Я легко просканировал умы всех служителей станции, а он, Сурамая, был пустой, как барабан. Лучший признак -- отсутствие признака. Такого человека надо сразу брать в оборот, он шпион или саботажник, но я подумал: да и чёрт с ним. Всё и так катилось в пропасть. Однажды я заглянул в будущее и увидел, что животные победили. Я знал, что большая катастрофа случилась сотни тысяч лет назад, и мы сумели сохранить свой вид, но только на время. Я понял, что живу на закате былого величия, и всё что будет – это лишь агония. Всё оборвалось во мне. Смысл последний ушёл… А главное, я служил им верой и правдой, а взамен получил бы только одно -- развоплощение как высшую награду. Типа, духовное растворение во вселенной. На фига это мне? Господа, мне скучно без меня! -- Чира оглянулся по сторонам и нервно хохотнул. – В общем, я установил за ним постоянное наблюдение, и в один прекрасный день Сурамая подал на станции запредельно высокие частоты. Чистая  диверсия. Вся аппаратура пошла к чертовой матери, вразнос, экстренная эвакуация! Когда он прыгнул в свой виман и рванул на восток, я полетел за ним, но как только набрал высоту, остров разорвался, как бомба. Жуткое зрелище. Я успел добраться до Африки, но протянул там недолго, сказались последствия облучения. Перед смертью я поклялся найти Сурамаю. Не ради мести, а потому что он обладал ценнейшей информацией о источнике бессмертия. Вот так началась моя эпопея... Где я только не искал его: во всех Америках, в Индии, всю Африку раком поставил. Это продолжалось века. Я перескакивал из одного тела в другое, как меняют поезда или такси. Есть такая духовная практика, назовём ее ТРИП, технология реинкарнационного программирования. Принцип элементарный: это как вспомнить утром то, о чём упорно думал перед сном. Главное – запомнить кое-что перед смертью. Как говорится, к чему душа лежит, к тому и тело приложится. Здесь нужно только одно: воля и холодный разум, и если ты вцепился в объект, то будешь мотаться за ним как хвост поросячий, от Илиона до Армагеддона.
Он бросил на меня быстрый взгляд и усмехнулся.
-- Да ладно… Я тоже знаю, нету никакого Илиона. Ни фига нету. Сдох -- и финита ля комедия. Но если бы не эта пустота, никто не смог бы скакать по этой вечности. А так -- ничто тебе не мешает, пока ты сохраняешь психический заряд и более того, сам его направляешь, куда тебе нужно. Сейчас мало кто этим пользуется, забыли почти. А я помню. Ибо считаю, что неправильно это -- просто взять и умереть.
Чира отхлебнул вина, прополоскал горло и выплюнул.
-- Короче, -- продолжил он. -- После той катастрофы началась война. Почти все атланты погибли, осталось только быдло. Когда-то мы вырастили для себя расу полуживотных, полулюдей. Мы называли их вещами или тварями, а вы называете их арийцами, туранцами, или как там ещё, и страшно гордитесь такими предками. Впрочем, шестьдесят тысяч лет назад никаких арийцев и так далее не было в помине. Была последняя версия биоробота, плод генетического инжиниринга. Низкорослые, скудоумные, они делали всю механическую работу, и всякой пище предпочитали кровь и мясо. После катастрофы оказалось, что вещи более приспособлены к жизни на планете. Их было много, гораздо больше, чем атлантов, потому что они соль земли. Единственной целью вещей была работа, пропитание и половое воспроизведение. Если бы ты видел рыжих, волосатых с ног до головы предков римлян, греков, евреев, персов, германцев, сарматов, монголов, арабов и так далее, ты очень удивился бы. Они-то и стали базой нынешнего человечества. Пятая коренная человеческая раса! – Чира откинулся и  захохотал. Отдышавшись, он вытер слёзы и произнес: -- Дарвин в каком-то смысле прав -- это их останки, неудачные ранние версии, выброшенные в Африку, находят учёные. Кроманьонцы были настоящим прорывом, но всё равно трудно было назвать человеками эти существа. Они и сейчас дерутся за каждый кусок мяса. 
Я поймал себя на том, что начинаю верить ему, проникаясь отвращением к своему телу, своим предкам, своему подсознанию или как там это называется, и щеки мои заливает очищающее тепло стыда – настолько жгучее, что на какой-то миг оно затмило ясное ощущение того, что Чира лжёт.
-- Но самое интересное дальше, -- продолжал он, вдохнув очередную порцию дыма. --  Портал, через который Леоген сюда проник, закрылся, исчез, и он решил, что его родина тоже погибла. Ему не нужны были перерождения. Благодаря естественным источникам силы, которые он уже тогда разнюхал, старик был практически вечен. Я нашёл его на Крите. Ну, припомнил ему кое-что, пригрозил похоронить заживо, и он заговорил. По его словам, этот мир представляет собой слоёный пирог, состоящий из кучи измерений, не параллельных, а вполне даже перпендикулярных. Все измерения пронизаны  особыми потоками энергии, что-то вроде кровеносной системы. В нашем измерении потоки сливаются в один, спрятанный глубоко под землёй, в толще литосферы. Римляне называли этот поток Стиксом. Его можно использовать для радикального омоложения, но не это главное -- с его помощью можно проникнуть в другие миры. Души людей только и делают, что путешествуют из одного измерения в другое по этим рекам энергии. Каждая точка силы -- это что-то вроде родника, место, где река энергии выходит на поверхность. Один из таких источников был на Крите, там находился древний портал. Вообще, порталов сейчас довольно много, один из них находится в кафе «Слон»… Блин, как она все-таки тебя поимела, а!
Он хмыкнул.
-- Ладно, прости… Так о чем я? О Крите… Короче, тут нужен ещё один флэшбек. Дело в том, что когда-то Леоген приходился тебе отцом. Это было на Крите, в той далекой жизни, о которой ты так и не вспомнил. Золотое было время. Я достиг большого авторитета среди местных дикарей, поток энергии был в моих руках, и даже Леоген работал на меня. Я немного освежился, продлил себе жизнь -- чуток, на пару тысяч лет, и приказал построить дворец на месте, где Стикс выходил наружу. Ну, дальше ты знаешь: используя поток, вы попытались покинуть остров, но я оказался проворнее. И чтобы старик осознал свои ошибки, я казнил не его, а тебя, и перенесенный шок надолго отбил у тебя желание к высоким полётам духа. Дальше все мои планы разбила тупая случайность. На Санторине проснулся вулкан. Крит погрузился во мрак, мой дворец развалился, портал захлопнулся, и в суматохе Леоген бежал с острова. Он решил найти тебя в новом воплощении, чтобы поделиться одним весьма значительным секретом… Дело в том, что можно уйти через любой портал когда захочешь, если тебя ничего не держит в этом измерении. Но это билет в один конец, и ты не выбираешь измерение, в которое попадёшь. За тебя всё решит твоё  информационное поле, твой духовный опыт, типа, количество набранных очков.   Мне при таком раскладе ничего хорошего не светило. А Леоген обладал средством, которое помогает войти в любой мир по твоему личному желанию. Это как шенгенская виза, только, сам понимаешь, круче абсолютно. Полная свобода передвижения во времени и пространстве, при этом вечно сохраняется твоё «я» и даже твоя внешность, которую ты можешь изменить согласно обстановке, чтобы приспособиться -- мало ли какие стандарты в том мире, где ты окажешься. Ну а если тебе надоело быть воплощённым, то можно сбросить все оболочки, все до одной. В этом контейнере, -- Чира постучал по столешнице буллой, -- заключался один весьма занятный  код… Это был универсальный пропуск, он мог тебя освободить раз и навсегда. А ты отдал его, только чтобы вернуть свою девку… Хотя, если по правде, эта жидкость интересовала меня лишь как информация об источнике, из которого Леоген взял её образец. Порталы, о которых я говорил, -- всего лишь родники, а мне нужен исток, самое начало, место входа. Если добраться до него и взять под контроль… Ты даже не представляешь, что это значит -- вечно держать этот мир за яйца! И я, я это заслужил!
Чира содрогнулся, его лицо вытянулось на взбухшей жилами шее. Минуту он лежал как мумия, потом откашлялся и вновь заговорил:
-- Место, где находится исток реки, Леоген называл Белым островом. И это всё, что я знал о нём, когда родился в Риме. Как ты уже понял, время и место моего рождения были неслучайны. Я рассчитывал на содействие Цезаря. Он был человеком исключительным во всех отношениях, происходил из древнего рода посвящённых. Сам его когномен – Кэсар, или точнее Coesar -- в буквальном переводе с этрусского означает «приобщённый богам». Я служил его легатом по особым поручениям, но помалкивал, ведь он был мой конкурент в самом важном для нас обоих деле... Кстати об этрусках. Ученые сходят с ума, пытаясь понять, кто они такие и от каких корней происходят. Всё просто. Этруски -- это лидийцы,  потомки троянцев. Они чуть не разбили Кира Великого, когда тот создавал свою империю. Кир наказал их так, что мало никому не показалось. Надо заметить, Кир был всего лишь удачливый разбойник и потому заботился о своём, как теперь говорят, позитивном имидже -- благо, на него работали самые продвинутые вавилонские специалисты. Он не стал уничтожать лидийцев силой, а просто запретил им носить оружие. Как бы пошёл навстречу их народной традиции, ведь они были тонкие гурманы и лучшие знатоки поэзии и танцев. Отныне высшие касты лидийцев могли реализовать себя только на одном поприще -- в искусстве. Это только выглядит красиво, а на самом деле в ту жёсткую эпоху это означало геноцид, медленный и неизбежный. К лидийцам перестали относиться серьёзно, они стали синонимом проституток. И через пять поколений этот мощный когда-то боевой этнос, предки которого служили в личной гвардии египетских фараонов, просто исчез, растворился в городах. Старики предвидели такой исход. Поэтому цвет лидийского народа, не дожидаясь вырождения, погрузил своё золото на корабли и уплыл к далёким берегам, в Италию и Грецию, на Крит и Сардинию. Среди тех, кто поднялся на корабли в тот день, были предки Юлия Цезаря. И твои тоже, кстати. Ваши семьи были связаны родством. Между прочим, Цезарь знал об этом. Потому он так резко возвысил твоего отца, обычного провинциала -- поставил командовать гарнизоном в Лютеции, там стоял его самый преданный легион.
-- Все равно отцу пришлось вернуться домой, когда убили моего деда. И наследник Цезаря меня совсем не жаловал. 
-- Всё это мелочи, поехали дальше. -- Чира оживился и состроил многозначительное лицо, словно телеведущий: -- Итак, богиня Ио: реальность или миф? Как стало известно из надёжных источников, пожелавших остаться неизвестными, история богини в изложении греков очень далека от моральных ценностей нашего общества. Опустим детство богини и сразу перейдем к её приключениям. Известно, что в возрасте… ммм… допустим, шестнадцати лет она очаровала Зевса.
-- Который вообще-то был её сыном.
-- Именно это и смутило греков, когда они решили приватизировать этот восточный культ. Поэтому об инцесте они ничего не сказали. Итак, продолжим. Донельзя возбужденный генеральный бог незамедлительно передал девице свой генетический материал. Действительно, чего церемониться? Но супруга Зевса, председательница высшего родительского комитета и вообще бдительная женщина, обратила соперницу в корову. Этого ей показалось мало -- корова получилась такая гламурная, что старая грымза наслала на красавицу какого-то особливо кусачего овода. От его преследований тёлка обезумела. Она бежала из Египта на север. Переплыла Боспор Киммерийский и оказалась, конечно, на Великой Русской равнине. Потом она ринулась обратно, в Египет, и -- о чудо! -- на родине пришла в себя и родила сына, бога-быка Аписа, который по преданию стал первым фараоном. Замечу особо, что суеверные греки считали его Минотавром, ибо он являлся главным и весьма таинственным богом жителей Крита. Они тесно дружили с египтянами, состояли в военно-торговом союзе, а жители Афин платили им дань. Взять с них было особо нечего, аттическая нищета, поэтому греки поставляли Криту лучших юношей и девушек. Но не ради обычных плотских забав, а для ритуальных игрищ в честь быка Аписа. Кстати, игрища были просто великолепны – напоминали корриду, но был какой-то смысл, и акробатики значительно больше.
Чира снова припал к своему кальяну, а меня вдруг осенило. Я видел -- пятнистый разъярённый бык мчится по кругу, преследуя юную девушку, её золотистые волосы мечутся на бегу, она пытается спрятаться, но горячее дыхание быка всё ближе. Юноша бросается ей на помощь -- оттолкнувшись от центра арены, он делает сальто и, прыгнув быку на спину, хватает его за рога. Животное трясёт мощной головой, крутится, словно ужаленное, но юноша настойчив; он упирается ногами в бычью шею, не выпуская рога из рук, и вот -- бык покоряется! Девушка запрыгивает к юноше, бык всё ещё несется по арене, цветущей алыми стягами царской династии; им бросают охапки цветов, а они танцуют на его спине, возбуждённые и мокрые от пота…
-- Переключи на другой канал. -- Чира болезненно поморщился. -- Блин, я же говорил: ты видишь всё, что происходит в моей черепушке, а я -- в твоей… Издержки путешествий в вечности. Всё время вспоминается то побоище, на Крите, когда нас уделали тамошние эгрегоры… Так на чем мы там остановились?..
Чира кашлянул, разбрызгивая пот. Дурман уже плавал в его глазах, пока ещё полупрозрачный, но вполне отчётливый. По всему было заметно, что собираться с мыслями ему стало почти невмоготу, и предельное волевое напряжение, вздувшее вены на мокром лбу делали его похожим на порноактёра в роли шахматиста.
-- Ну что, -- проговорил он неестественно отчётливо. -- Теперь давай зададим себе вопрос: а чего это вдруг богиня совершила столь замысловатую петлю по кругу земель? Конечно, для бешеной коровы триста тысяч миль не крюк, но я скажу больше. Путь Ио повторяет линию миграции вещей после глобальной геологической катастрофы. Это путь из Египта на север и обратно.
Я пожал плечом.
-- Что вернулись, понятно. Непонятно, зачем они ушли из солнечной Хургады в наш морозильник.
-- Не все пошли на север, кое-кто потянулся на юг. Собственно, братья северян там и живут до сих пор, чёрные, будто карма угля. Они так и не смогли развиться, потому что ими правили практичные атланты. На север пошли те, кто жил на северо-востоке Африки, бывшие хозяева не вмешивались в их жизнь. В те годы никакого сельского хозяйства и скотоводства не было в помине, ещё не дошли. При атлантах вещи находились на полном пансионе. От них требовалось только одно: вкалывать. А потом, когда привалила свобода, вещам пришлось как-то выживать. Такой прообраз перестройки. Раньше им запрещали драться, рвать, убивать, а теперь никто не препятствовал. И рабы стали охотниками. Они преследовали животных -- мамонтов, бизонов, а стада животных передвигались туда, где цвели сочные травы. Время шло, ледники отступали, и постепенно климат в Египте испортился. Наступили засухи. В это же время Азия и Европа начали потихоньку оттаивать, тепло и дожди продвигались на север. Животные потянулись за ними, а вещи -- за животными. Видел бы ты этих красавцев. Мохнато-рыжие, чернокожие… -- Чира фыркнул. -- Однако на севере им пришлось полинять и побелеть, по причине недостатка тепла и солнечной радиации. Дефицит витамина D вызывал у детей рахит, и вступили в действие законы естественного отбора. Через тридцать тысяч лет в результате мутации в их генетической структуре возникла знаменитая арийская гаплогруппа R1а1, и начала своё мировое турне. Вся белая раса --  мутанты.
-- Постой, я что-то такое читал. Не те ли это белокурые бестии, придумавшие колесо?   
-- Я тебя умоляю. Всё было придумано до них. С животными всегда находились рядом их вожди, они же врачи и священники -- потомки атлантов, яйцеголовые. Уроженцы острова Ма, был такой академгородок в империи атлантов. Они считали себя виновными в страданиях вещей, ну и помогали как могли, так что не одна природа спасла этих тварей… Атланты спорили, стоит ли возрождать энергетику, в смысле, выработку солнечного топлива, но быстро поняли, что звери устроят кое-что похуже прошедшей войны… Они надеялись, что люди станут лучше, чем атланты. Я же говорю – яйцеголовые! Они-то и пошли за теми вещами, что потянулись на север. Ну а потом, когда наши охотники посветлели, немного нажили ума и даже приручили коней, опять ударили морозы. Это циклическое явление, на Земле никогда не бывает спокойно. Самые стойкие -- предки славян -- остались, а других вытеснили на юг, на историческую родину. В Египет. Там они пробыли недолго, ибо фараоны и чёрные братья не были рады гостям, и наши репатрианты двинулись дальше на север через Испанию.
-- А почему не через Европу?
-- Этой дорогой отправились некоторые семьи, но их было немного, общей картины это не меняет. В общем, так и получилось: предки людей ушли мохнатые, чёрные и глупые, а вернулись белые, гладкие и почти разумные. Популяционная генетика. Загляни в научные доклады --  об этом пишут уже воткрытую, осмелели. Раньше за такое убивали. Эсхила прокляли, когда он просто намекнул об этом.
-- Значит, поэтому Ио приняла образ коровы… То есть матери-природы, кормилицы, спасительницы… -- проговорил я. -- Её безумие было на самом деле безумием людей, чей разум ещё не проснулся, не стал свободным. А тем оводом, который жалил богиню, был голод?
-- Именно, друг мой.
-- Выходит, мистерии Ио -- это история людей. Святое знание, всевидящее око… Но почему атланты сразу не научили нас жить по-человечески?
-- Атланты не могли договориться между собой. Они всегда делились на две враждебные партии: идеалисты-академики, о которых я уже говорил, и практики, жёсткие ребята. Предки фараонов были как раз практики. Они создали расу вещей, и знали, что церемониться с ними нельзя. Знаешь, как говорят офицеры: солдата куда ни целуй, везде жопа. Они, эти практики, никуда не уходили -- верховодили там же, на месте. Они, и академики, вечно спорили и даже воевали, ну а после катастрофы окончательно разошлись во взглядах на воспитание вещей. В итоге атланты пришли к соглашению: половина вещей достаётся академикам, другая половина -- практикам. Одни ушли на север, другие остались на юге. Священники богини Ио были из академиков. Они правили на Крите -- там Стикс выходил на поверхность, это важное обстоятельство, ключевая точка.
-- И как долго они жили на Крите?
Чира быстро почесал бровь, смахнул каплю.
-- Ну, примерно… Пять тысяч лет. С копейками. Потом случилось извержение вулкана. Портал переместился немного севернее, в лидийские земли, и ваши предки, твои и Цезаря, ушли в те места. Они едва успели затаить портал от посторонних глаз. Им повезло: неподалеку там выходила золотоносная жила, источник богатства лидийских царей, в частности, всем известного господина Крёза. Золото отвлекало внимание от настоящего богатства -- портала, хотя Крёз о нём знал и даже пользовал. Кстати, Крёза убила магия  вавилонских халдеев. Они были из атлантов-практиков и тоже знали о главном секрете жизни. И, естественно, хотели им овладеть с помощью армии Кира. Это было единственной целью похода в лидийское царство. Ну, дальше ты знаешь.
-- Персам удалось овладеть источником?
-- Нет, он опять исчез. Переместился ещё дальше на север, а куда именно, никто не знал. Вот так он и пропал. Кстати, Цезарь тоже начал искать его с посещения Крита. Вы мыслите одинаково, это просто ритуал какой-то. -- Чира улыбнулся своей фирменной брезгливой улыбкой. -- Естественно, Цезарь тоже ничего не нашёл, зато попался в плен к пиратам. Впрочем, это не остановило его, пираты получили выкуп, а он отправился к царю Никомеду. Его жрецы -- галаты, потомки галльских друидов и вавилонских халдеев -- посоветовали Цезарю искать в Британии. Он поверил, что удача плывёт к нему в руки, и только после этого занялся большой политикой. В то время Цезарю было уже за тридцать. Он понимал, что власть, лишенная бессмертия -- это грех и глупость, а не власть. Однако при всём уважении надо признать, что Цезарь действовал топорно. После вторжения в Галлию он согнал в кучу друидов и казнил одного за другим. Он надеялся, что они выдадут ему точное расположение портала в Британии. Но друиды молчали, только один объявил, что это место ему ведомо. Ради этого секрета мы и вошли в Британию -- на кой ещё сдались эти вонючие болота? Но увы. Через несколько лет я сам перерезал горло этому колдуну, когда Цезарь понял, что его обманули. Потом Цезаря убили те, кто не понимал, ради чего он затеял свою гигантомахию. Ну, а я перешел в тайное ведомство Августа, где занимался оккультными вопросами. Однажды я узнал, что ниточка к Белому острову тянется через тебя. Вот так, спустя тысячи лет, ты стал ключевой фигурой в этом деле. Но как тебя раскрутить? Грубые методы не сгодились бы -- во-первых, я помнил опыт Цезаря, а во-вторых, Мессала рассказывал о твоем фанатичном упрямстве. Пришлось работать аккуратно. Нужно было сделать так, чтобы ты сам привел к тому месту... Дальше -- дело техники. Чистая наука любви. После того как мужа Юлиллы отправили в ссылку, я понимал, что она недолго продержится без мужчины. И чтобы облегчить ей выбор, познакомил её с нашим Силаном. Дальше всё пошло само. Юлилла, Вейя... О тебе ходила слава сердцееда, но я-то знал, что это не так, ты влюбляешься всерьёз и надолго. Вейя была в твоем вкусе. 
Около минуты Чира сосал мундштук, его щёки перекосились, левый глаз утонул в морщинах.
-- И вот, настало время жатвы, -- объявил он. -- Я сдал Юлиллу не без удовольствия, избалованная сука не любила меня. Силан тоже покинул Город, причём по собственной воле. Я имею в виду волю к жизни. Сам понимаешь -- парень поступил мимо понятий, прикончить его могли просто так. В кости проиграть, например. В общем, он решил убраться подальше, в Египет, в свою любимую Александрию. Поездка не пошла ему на пользу: старые раны открылись, жить оставалось недолго. Но в том-то и дело, что жить хочется всегда, и наш могучий воин моментально согласился, когда я предложил ему прикончить двух коршунов одним камнем -- вернуть себе доверие Августа, а заодно и бессмертие получить. Вот так он поступил ко мне на службу. В общем, неплохая получилась комбинация. Одна загвоздка: нужно было, чтобы ты сам привёл меня к Белому острову. Другой метод не работал, иначе я не стал бы церемониться. Само собой, никаких эдиктов о ссылке не издавалось. Но ты сам отправился на север! Просто полетел! Я был потрясён. Так легко бросить столицу! В самом деле, что толку от этого счастья, если ты не бог? Но увы. В Томах ты только и делал, что кропал жалостные поэмы. Твое тело пришло в негодность раньше срока. На девятом году ссылки ситуация стала критической -- ты впал в непроходимую апатию, следы которой сильно подпортили даже твою нынешнюю жизнь. Должен признаться, ты поставил меня в дурацкое положение. Что делать? Возвращать тебя в Рим невозможно -- вернувшись, ты уже никуда не поехал бы, а ты был нужен как отмычка от всех замков. Оставлять тебя в Томах тоже нельзя. И я отправил к тебе Вейю и Силана, чтобы немного тебя мотивировать.
Чира плеснул вина себе на руки, умылся. Помотал головой, со вздохом прилёг и снова принялся за кальян.
-- В общем, мы опоздали, ты умер в пути, -- проговорил он, облизывая губы. -- Вот такой форс-мажор. Моё тело тоже порядком износилось, однако к этому делу подключились такие силы, что остановиться было невозможно. Ну, что дальше… Как все мученики, ты на двадцать веков ушёл в высокие сферы, что-то типа санатория, где души отдыхают, чтобы вернуться чистыми в это говно. Я был доволен службой Силана и Вейи и подумал, что их услуги могут понадобиться мне в будущем. Но как их законсервировать? Я знал, что они любят друг друга, и поскольку Силан умирал, Вейя тоже не стремилась к долгой жизни. Нет, правда, я растрогался, перед смертью я всегда сентиментален. Я предложил ему принять эликсир из амулета Леогена. Естественно, он поделился с Вейей. Сам я испытывал подозрения насчёт эффекта, и оказалось, не напрасно. Эликсир действительно сделал их навеки молодыми, и они попали в один из соседних миров, назовём его неким подобием рая. Примерно как Швейцария для русского эмигранта. Но возникла маленькая проблема: генный код элексира был заточен под тебя, поэтому наших друзей там не ждали. И кто они теперь? Нелегалы! Конечно, Силан -- первоклассный убийца, а Вейя -- элитная проститутка, королева-****ь, но таких людей там не любят. Я считаю, наши маленькие друзья легко отделались -- их просто депортировали. И так как физическое тело в нашем измерении для них недоступно, то им оставалось только одно -- использовать навыки. Призраки, голодные духи…  Слышал о таких? Эти маленькие твари нуждаются в энергии, чтобы жить. Поэтому Вейя приходит к особям мужского пола, когда они находятся в полубессознательном состоянии, и поглощает ту психическую силу, которую они тратят на ментальный секс. Она идеальная порнодива, Мэрилин Монро сосёт бамбук. Силан -- её коллега по энергетическому бизнесу, правда, в несколько ином смысле. Он собирает урожай не через похоть, а через гордыню и злобу. Всегда есть какая-то сила, которая толкает людей на убийства и суициды. Это скучная тема. Плоды его трудов слишком очевидны, просто выйди на улицу или включи телевизор. Эти двое снабжают меня информацией, такой ходячий астральный интернет. И всё было бы нормально, если бы этот придурок, Силан, не увлекся кино. Решил стать великим продюсером, чтобы самостоятельно выращивать эмоции, всё контролировать захотел. Начал нашёптывать идеи сценаристам, режиссёрам, продюсерам… Закладывать программу. Нет, я понимаю, так удобнее -- собирать энергию компактно, а не растрачивать себя на каждый колосок, кинотеатр -- это плантация, но ты приди, попроси, осознай своё место… К тебе он заглядывал, чтобы отдохнуть, поболтать со старым другом после ужина, неспешно потягивая ненависть какого-нибудь козла через свою сигару. Ты благотворно влиял на него, дарил ему стиль…
Чира увлечённо высморкался в штору и продолжил.
-- Итак, я уснул почти на двадцать веков. И таки догнал тебя. И ты помнил секрет! Были, конечно, кое-какие трудности, пришлось начинать по новой. Силан и Вейя сами нашли меня. Мы опять отправились на Крит вместе с тобой и обнаружили там направление поиска. Горячая была встреча, башка до сих пор трещит... В общем, до меня дошло, что искать нужно за Рифейскими горами, за Уралом, и что начало потока -- там, куда он течёт. Не буду вдаваться в подробности, ты ведь изучал совсем не то, что нужно было. Пока ты прятался от самого себя в Европе, я изучал карты Птолемея, Пири Рейса, Меркатора, Оронция Финея! Я искал источник в Петербурге, в Беловодье, в Иремеле, на Алтае, в пустыне Гоби, в Аркаиме, на Соловках... И вдруг меня озарило: Тибет! Боги мои, как идиотски просто! Белый остров, легендарная Швета-двипа! Чаша Грааля, Город Богов, Оммо Лонг Рен, страна Агарти, Шангри-ла, Шамбала! Тайное средоточие миров! Вогнутое зеркало Земли, приёмник всех космических энергий, хранилище знаний, всегда невредимое, во все геологические периоды! И ты получил пропуск, ты сам -- пропуск, с головы до пят! Ну, ясно же -- источник может выходить только там… -- Чира раскраснелся, пот катился с него ручьем, его рука бродила по шее, растягивая ворот рубашки. -- Тысячи… боги мои, тысячи людей бродили вокруг этой родины блаженства, а открылась она всего дюжине человеческих существ… И сейчас, друже, -- Чира выдохнул и раскинул руки, -- у меня хорошая новость: мы летим в самую прекрасную провинцию Китая!
Я не возражал насчёт самой прекрасной провинции, только спросил:
-- Хочешь обессмертиться со всеми потрохами?
-- Вечность без денег и потрохов -- некомплект, -- охотно бросил он. -- Ты умный человек, должен понимать: нет никакого смысла в богатстве и власти, если ты смертен. Скажи, через какие органы чувств явится наслаждение, если у тебя нет никакого тела? Всегда молодого, цветущего тела? Поел бы репки, да зубы редки! Христиане это чётко понимают, у них воскрешение – только со всеми кишками. Да сам подумай: что есть вечность духа? Кому это нужно?
На меня накатила такая волна отвращения к Чире, что потемнело в глазах. Я выждал минуту, и когда багровый сумрак понемногу сошёл, поинтересовался:   
-- А наши общие друзья? -- я кивнул на Силана и Вейю.
Чира фыркнул.
-- Для них существовать -- что пить из дырявой посуды. Они получат те самые потроха, чтобы служить на официальном уровне, ибо все пути к успеху идут через меня. Я распределяю благодать в этом приходе. Въезжаешь?
-- Въехать-то въехал, выехать не могу.
-- Ну, что тут непонятного. Ворота к успеху весьма широки, а выход -- размером с обычный КПП. Там каждого шмонают, чтобы не утащил чего на ту сторону Стикса. Вот она, трагедия… Люди вкалывают всю жизнь, чтобы заработать себе ценности, а на выходе всё нужно отдавать. И самое плохое заключается в том, что чем больше ценностей ты заработал, тем хуже тебе. Получить материальные пожитки можно только одним способом -- сняв бонусы с карточки души. Ничего не дается даром -- нужно подставлять, убивать, забивать на какие-то понятия... Это оставляет незачёты в личном информационном поле, согласно которому выдается билет в иной мир, как деньги со счёта снимаются, и чем дешевле карточка души, тем хуже... Чтобы пополнить счёт, в  следующей жизни мне пришлось бы перенести такие мраки, что хоть святым становись. ****ь, да что я тут распинаюсь? Ты никогда не оценишь весь драматизм ситуации!  Тебе вкалывать не пришлось, ты ввалился в эту жизнь на своей памяти как на боевом слоне, а это просто суперкредит, плюс бабло твоего папаши. И теперь, когда КПП впереди замаячил, ты сойти со слона боишься. Разучился пешком ходить, а? Ладно, чего менжуешься? Я не осуждаю тебя, брат, я -- понимаю... Ведь хорошо всё то, что хорошо кончается, а что не кончается хорошо, то должно продолжаться. Не наша вина, что жизнь плевать хотела на наше «я». Именно поэтому святой долг каждого мыслящего существа -- наебать систему. Исходя из вышесказанного, я предлагаю повернуть со мной обратно, в великое настоящее. Остановись, мгновенье! Только не надо забывать, что слоны боятся мышей. Они в панике от этих маленьких шустрых гондурасиков. -- Чира навис над столом и перешёл на шёпот. -- Ведь я -- та самая мышь, которая держит этот мир за яйца. Представь, что будет с твоей внутренней империей, когда слон взбрыкнёт на дыбы.
Он поднял со стола фирменную закуску моего повара, белую мышь, как он ее называл -- крупную кариотскую фигу с начинкой из пьяных вишен, с глазами из пары смородин, ушками из белого изюма и носом из пастилы. Покрутив его в руках, Чира отхватил кусок зубами, как отрезал.
-- М-м-м… Это фантастично! -- заметил он, повеселев. – Не забывай, я читаю твои мысли, и вот эта мне нравится: Соловецкий лагерь особого назначения, СЛОН, внутренний аналог которого каждый носит в себе. И только на СЛОНе держится порядок во вселенной.
Его рот перекосила мечтательно-победная улыбка. Лицо его стало тёмным, будто в перегревшейся черепной коробке сгорели все чувства, кроме одного, которое питало Чиру если не шестьдесят тысяч лет, то уж точно с того самого дня, когда я приложил его обе лопатки. Он медленно зашел ко мне за спину и наклонился. Его дыхание обожгло мне ухо.
-- Сам по себе ты ничего не стоишь – я придаю тебе цену. До тебя даже не дошло, как сильно различаются два понятия – ментальность и ментулярность, -- зашептал он чётко и раздельно. -- Ментулярность – это от слова mentula, залупа. В древности вещи думали, что член живет своей собственной жизнью. Типа, хрен стоит, башка не варит. Поэтому ментальностью правильней обозначать продукт мысли, а ментулярностью – бессознательное. Вся твоя жизнь – это чистая ментулярность, и я не понимаю, почему старый мудак доверил тебе этот пропуск в рай, тебе, который даже…
Чира не договорил. Шторы за его спиной резко распахнулись и на стол, будто опрокинутый холодильник, рухнул иссиня-бледный Калистратыч. Из полумрака в полный рост возникли Силан и Вейя, с ног до головы затянутые в чёрную кожу, отчего они стали похожи на аквалангистов.
-- Извините, мой господин! -- поинтересовался Силан, кладя руки на плечи хозяина. -- Могу ли я немного вас оторвать?
Железные пальцы Силана вдавили Чиру в пол. Он вздрогнул, подломился, попытался вывернуться, но не смог. Не издав ни единого звука, Чира выхватил дрожащими руками пистолет и неуклюже ткнул им себе за плечо, но было поздно -- шнур Леогеновой буллы уже захлестнул его шею. На лице Силана проступило выражение крайней заботы, его кулаки рванулись в стороны, будто он управлял колесницей. Чира икнул. Петля глубоко впилась в его горло, и когда Силан аккуратно потянул удавку на себя, голова Чиры отделилась от тела и скатилась на пол рыжим потёртым мячом. Чёрный «Глок» сорок пятого калибра стукнул о мрамор.
Шея дымилась ещё пару секунд, пульсируя фонтанчиком крови и распространяя запах каннабиса.
-- Another оne bites the dust.
Силан брезгливо бросил петлю на труп и грузно опустился на ложе.
-- Забыл, мудило, что Леогенов шнур особенный, призраку доступный. Думал, не потяну... Как сам?
-- Что сказать? – проговорил я. -- Эмоции меня переполняют. Не хочу показаться неблагодарным, но сейчас меня интересует кое-что другое.
-- Ты про меня и Вейю? -- Силан вздернул бровь. -- Ну, это большая история, Атлантида скребёт в углу.
-- Я не тороплюсь.
-- О’кей, тогда вот мой синопсис. Пристегнись, брат, это будет бомба!

*

-- Если позволишь, начну издалека, -- сказал он, посерьёзнев. -- Как известно, в настоящий момент человечество переживает один из самых драматических моментов в истории  своей духовности и культуры. Мы наблюдаем окончательный кризис европейской традиции, но к теме нашей беседы это не имеет прямого отношения. Достаточно отметить, что депрессивное состояние человечества проистекает из одной банальной причины: дело в том, что люди ничего не знают о себе, полагая, что знают почти всё. Современный человек понятия не имеет, насколько он животное. Применив актуальные кинематографические парадигмы, можно сказать, что он зомби по воспитанию и способу мышления, вампир в информационном, сексуальном и потребительском отношении и оборотень во всех остальных проявлениях его натуры. Все три ипостаси современного человека часто пересекаются, но важно не это. Важно то, что историческая правда обязывает нас воспринимать упомянутые признаки буквально. Так называемый человек разумный -- потомок тех самых вещей, о которых упомянул предыдущий оратор, потому культ материальной роскоши – гламур -- так легко победил все духовные учения, созданные редкими потомками атлантов. Напомню, после крушения Атлантиды уцелели в основном вещи, рабы. Последний затонувший остров Атлантиды находился у берегов северо-восточной Африки, и этот континент принял разбежавшееся стадо. В каком-то смысле он стал прародиной нынешнего человечества -- там, в северной Африке, вещи впервые вкусили свободу. До них были другие беглецы, ранние модели вещей, но о них сказать нечего: просто сублимированные обезьяны. Потомки поздних моделей, конечно, эволюционировали. После жестокой засухи большая часть вещей двинулась в плодородную Азию. Там они разделились: мохнатые оборотни через Алтай двинулись на прохладную Русскую равнину, а нежные вампиры остались в тёплом азиатском регионе. Сейчас вещи разделяются на три основные группы: оборотни, вампиры и зомби.  Это самая простая и многочисленная популяция. Однако зомби не являются изначальной, врожденной группой -- это социальное порождение, рабы рабов. Производителям духовных и прочих благ приходится с ними считаться, поскольку зомби составляют крупнейший сегмент потребительского рынка. Реклама и телевидение существуют исключительно для них, а в последние годы зомби активно занялись освоением интернета и его социальных сетей. Чтобы не отвлекаться, сейчас я не буду рассказывать о генетике. Отмечу только, что, изначально, вампиры -- это тюркские и семитские народы в их идеальной расовой чистоте, гаплогруппа J. Оборотни -- все так называемые арийцы, гаплогруппы R1 и R2. Это разделение было табуировано ещё в глубокой древности. Вопросы подлинной природы человека, вопросы крови, остались только в ведении посвящённых. Ты, как собственно и я, ведешь свой род от атлантов. Ты прав -- мы, Юнии, действительно духовный род. Наши предки были выше аристократов --  хоть и элитных, но все-таки зверей. И всё же твои предки допустили смешение с вампирами и забыли о сокровенном знании, поэтому оно не было передано тебе естественным путем, как это было со мной. Впрочем, интуицию не обманешь. Ещё в детстве ты сделал довольно странное для многих наблюдение -- то, что у человека может появиться какое угодно потомство, в зависимости от того, какой тотем носят гены родителей. Люди -- слишком общее понятие. Среди нас имеются и волки, и летучие мыши, мы носим это в своей крови. Например, германцы и римляне изначально были волки. Germanus означает брат. Ты никогда не задумывался, почему Ромула и Рема вскормила волчица? Рим основали стопроцентные оборотни, бежавшие из земель этрусков, чистых вампиров. Вампиры в ту эпоху стояли выше в развитии и даже какое-то время были царями в волчьем Риме. Но потом равновесие нарушилось, оборотни подняли бунт и подчинили всех. Впрочем, это ещё не сказка, а только присказка…
-- Так уж создано природой, -- продолжал Силан. -- Смешение разных тотем-групп дают бесплодие или негодное потомство. Все простолюдины -- плачевный результат смешения. Это настоящая катастрофа для человечества. Ты знаешь, о ком я говорю: бесполезные существа, недалекие, инертные, слабые… Спарта, аристократическая республика оборотней, держалась дольше всех, но исчезла как слава и гордость, когда древний закон Ликурга, Великого Волка, предали забвению. Римляне, в отличие от жителей остальной Италии, поначалу брали в жёны исключительно сабинянок, ярких представительниц расы оборотней, но в конце концов сдались -- их испортили вампиры-этруски. Сам Цезарь был чистейший вампир, за что и был казнён Брутом и Кассием, посвящёнными в тайну. Естественно,  власть перешла не к его сыну, рожденному от вампирши Клеопатры, а к дальнему родственнику, никак не связанному с Цезарем по крови. Чистые  гены славян тоже пострадали: западные славяне пали под натиском турков и гуннов, а восточных к тому же испортили татары и монголы. Все они -- вампиры.
-- Аристократы среди вещей остро осознавали свою ущербность, потому они и стали аристократами, -- продолжил Силан. -- Чтобы избежать окончательной деградации, они уделяли огромное внимание вопросам крови. Все королевские дома Европы были чистокровные оборотни, за исключением разве что вампирской династии Кантемиров; эти потомки Тамерлана вступили в контаминацию с оборотнями и оттого быстро выродились. Впрочем, эта беда случилась не только с ними. Закат династия Рюрика – яркий тому пример. Василий Третий, отец Ивана Грозного, женился на Елене Глинской – правнучке Мамая, а тот был чистейший кровосос. У них родился крайне слабосильный и психически неполноценный сын, Иван Четвёртый, которого прозвали Грозным его холопы, а в Европе и даже в Орде его гнушались и презирали. Когда Ивану открыли правду о его происхождении, было поздно. Авторитет уже нельзя было спасти, и царь будто взбесился. Опричники, которые разъезжали с притороченными к седлу собачьими головами, были одной из примет его безумия. В отчаянии царь убил старшего сына и заново женился, будто спеша оправдаться, исправить свою кровь. Но что сделано, то сделано. Его младший сын был настолько слаб, что не пережил отца. Династия пресеклась. Романовы прекрасно помнили о его судьбе, но тоже допустили ошибку. Не буду вдаваться в подробности, но последний отпрыск Романовых был итогом древнего смешения с вампиршей -- некий поврежденный ген проснулся в единственном сыне доброго Николая Второго, породив несвёртываемость крови. Затем легкомысленный век прикончил древние королевские династии. Ибо совсем уж порченая кровь потекла в венах правителей... Так они утратили свою божественную силу. Из царственных родов уцелели разве что Виндзоры, став жертвами паранойи на почве вопросов крови; её жертвой стала принцесса Диана, которая вообще-то была чиста как римская волчица….    Как говорится, нельзя смешивать. Ты понял это после второго бесплодного брака. Твои жёны, кроме Фабии, были чистокровные волчицы. Но ты ведь никому не говорил, что твои предки --  вампиры просто изумительной, царственной чистоты! Я всегда чуял, что ты не тот, за кого себя выдаёшь. В молодости я и сам не хотел понимать, что рождён для насилия и разврата. Вампирская утонченность и любовь к литературе мне была чужда, но я старательно развивал в себе эти качества, смотрел на тебя как на учителя. И лишь когда ты написал «Метаморфозы», я осознал, что ты -- враг, и никогда не станешь другом. Один образ Ликаона  чего стоил! Ты ведь был учёным, полжизни провёл в библиотеках, и знал прекрасно, что миф о Ликаоне сочинили пеласги – вампиры, коренное население Греции до того как их завоевали волки-арийцы. Действительно, с чего бы им сделать волка главным злодеем своих преданий? А с твоей стороны это было какое-то издевательство. «Метаморфозы» вообще полны намёков на то, что тебе известна тайная суть вещей, прости за каламбур. И ты пропагандировал смешение -- его  возможность, его неизбежность! Это обеспокоило даже меня. Ведь это не просто трёп. Без преувеличений, это вопрос жизни и смерти в глобальном масштабе. Ну, а насчёт  Августа… Ты его сильно расстроил. А когда ему сообщили, что ты спишь с его наперсницей… Прости, Вейя…
Силан коснулся губами её шеи и медленно поцеловал в рот, затем огладил ее волосы и нехотя вернулся к разговору.
-- Вейя родом из туманной Трансильвании. Ее отец --  дакийский князь и прирожденный вампир. И сейчас я понимаю, что ваше взаимное влечение, разбившее судьбу Вейи, было неизбежно. Его единственной причиной стало родство расы, крови, и больше ничего. Иллюзия, морок, беспамятство… То, о чем жалеют всю оставшуюся жизнь. 
Вейя протянула ему бокал вина и, одарив меня тёмным взглядом, выпила сама. Силан продолжил.
-- Даки -- это часть коренного населения Европы. Эти кочевники пришли примерно в седьмом тысячелетии до нашей эры с Ближнего Востока. Спустя двадцать веков их потеснили оборотни, двинувшись на запад  с Русской равнины. Даки -- они называли себя вурдалаками -- под натиском захватчиков ушли в Карпаты и сохранили свой народ в  чистоте. Они даже отчасти переняли язык и некоторые обычаи волков, но не перестали быть их врагами. Император Траян истребил их, но то была пиррова победа. Империя надорвалась. Даки уничтожили цвет нашей армии, подорвали дух. С тех пор не было ни одного великого триумфа. Как ты помнишь, в юности я служил в Десятом Испанском, мы стояли на границе Дакии. Однажды моя кавалерия попала в засаду. Нас попросту заманили в лес, и началось какое-то безумие. Их было много. Мы клали их сотнями, но повернуться негде, ветки хлещут по лицу, всюду капканы и сети. Мы спешились, и тут они добили нас. Я уцелел только потому, что вампиры считают кровь знатного оборотня особым деликатесом, тонким ядом, вроде фалерна. Близился какой-то местный праздник, и наши кровососущие друзья задумали угостить моим гемоглобином какого-то князька, в целях укрепления международных отношений. Чтобы я не подох раньше времени, ко мне приставили младшую дочь вождя в качестве ночной сиделки. Девочке было двенадцать, после праздника ей предстояло выйти за того князя, чью потенцию была призвана улучшить моя кровь. Ты никогда не чувствовал себя виагрой? Не пытайся -- так себе ощущение. В общем, я влюбился в эту девочку без памяти, а она меня просто пожалела. Да, мой друг, вампирам не чуждо сострадание… Через пару дней, когда я смог подняться на ноги, мы бежали. Я хотел жениться на ней, но – увы, получил отказ. Однако надежда умирает последней, и я задумал бросить Рим к её ногам.  Для начала нужно было как-то легализовать нашу гостью. Я нашел одного ростовщика, Вейента. У него были обязательства перед нашей семьёй. Он удочерил её, а потом выдал замуж за своего коллегу Арутия. Старый греховодник уже ничего не мог, но обожал танцы. Арутий нанял для юной супруги наставницу -- та плясала в Персии, в тантрическом ашраме, покуда не сбежала с одним центурионом. Короче говоря, спустя полгода и десять литров крови оба старика, и Вейент, и супруг, благополучно сошли в преисподнюю, а Вейя вступила в большую жизнь. Успех был просто невероятный. Она дарила вдохновение, чувство, мысль! Сам Август заметил Вейю, а мне, как старому другу, поручил охранять её на правах номинального любовника. Вот такой сюрприз… Ведь я не мог признаться императору, что для меня она не просто подруга. Затем всё окончательно перепуталось: мы повздорили, и она увлеклась тобой. Временное затмение… Такое бывает со всеми, главное -- не натворить ошибок за этот короткий период, но он обычно так наэлектризован, что теряешь голову… И это случилось. Когда произошла та неприятная история с внучкой императора, и мы все оказались под ударом, я раскрыл Августу тайну происхождения Вейи. Он был потрясён. Весь его гнев перекинулся на неё. Как видишь, моё признание спасло не только меня, но и тебя, ведь поначалу, когда император узнал о вашей связи, он хотел прикончить тебя. После того скандала Вейю отправили домой. И чтобы она не сбежала, к ней приставили дюжину всадников из ненадёжных семей, которые мечтали вернуть себе высочайшее расположение. Я вызвался командовать эскортом, потому что любил её так же сильно, как в первую нашу встречу, и не мог простить себе своего поступка. Я понимал, что мы идём на смерть. В Дакии Вейю ждала казнь, но, скорее всего, нас ожидала гибель в дороге. Можно было спокойно добраться по суше, но Август приказал отправиться морем, сойти на берег в Томах и следовать до одного городка на Дунае, где заканчивались его владения. Там мы должны были найти проводника и двигаться дальше, на родину Вейи, в городишко Дзиридаву.  Нам предстояло пройти четыреста миль по территории, зараженной вурдалаками. Но Август приказал непременно доставить Вейю туда, где я нашел её, строго сохраняя направление, которое он указал. И я был готов умереть, хотел искупления, однако мои всадники думали иначе. Как только мы приплыли в Бизантий, малодушные ублюдки подняли бунт. Зачинщиком стал осведомитель Августа. В каждом порту он отправлял ему доклады о нашем передвижении, а втайне подбивал меня к тому, чтобы Вейя погибла в пути. Его звали Гай Луперций Ванта. На каждой попойке он бравировал своим знакомством с африканскими колдунами. То были страшны люди. Я  видел их в Александрии – они жили в пригороде, их боялись пуще проказы… В конце концов, я прислушался к этой своре заговорщиков, но поставил одно условие: Вейя будет жить. Они согласились. В Бизантии мы разыскали пиратов и сделали заманчивое предложение. План был простой: пираты нападают на наше судно, мы получаем лёгкие ранения, они забирают карго (мы везли вино) и отпускают Вейю в Томах. Я надеялся вернуться к ней через год, получив прощение. Когда решение было принято, я пришел к Вейе и всё рассказал. В ту ночь мы поклялись друг другу в верности. Какая то была ночь… Но от великого до смешного нет и шага. Ванта всех переиграл: пираты оказались его людьми. Они перебили наш отряд, а корабль отправили ко дну. Вейю и меня Ванта оставил в живых. Напоил какой-то африканской дрянью, после чего с нами случился полный паралич воли, и мы признали его господином во веки веков. Семь лет мы прожили в Египте. Ванта устроил так, что мы ни с кем не могли общаться -- он распустил слух, что Август приказал изолировать нас. В апреле восьмого года Ванта поручил нам задание: сделать так, чтобы ты показал дорогу к Белому острову, чёрт бы его подрал... Что же, ты помнишь, как было. Смерть нашла тебя в Пантикапее. Признаться, ты серьезно всех озадачил. Возвращаться в Рим нельзя -- Ванта убьёт нас, и мы втайне надеялись, что больше никогда не увидим его. Мы добрались до Танаиса, чтобы найти проводника к Белому острову. Нашли одного целителя, волхва. Его звали Хориус, что на местном диалекте означало «Посвящённый Солнцу». Вообще-то имя было довольно ходовое среди тамошних греко-сармато-скифов, но история -- это приключение. Никогда не знаешь, чем обернутся твои поступки. Хориус тоже верил в существование Белого острова. По его словам, тот находился далеко на северо-западе. Короче, мы запаслись вином и знаменитыми танаитскими вялеными осетрами, и в одно прекрасное утро наша  экспедиция в составе одного шамана и двадцати моих солдат перешла городской мосток, и через желтые степи мы двинули прямо на северо-запад. К осени мы достигли Днепра, поднялись немного к северу, и там пришлось остаться на зимовку. В уютной рощице на горе неподалеку от берега мы сколотили себе лагерь и коротали дни среди местных племён. Их поразила наша дерзость – оказалось, мы заняли священную землю с алтарём тамошнего бога-творца. Мне пришлось объявить, что я сын этого славного бога и земной женщины, а Вейя – это жрица богини. Они поверили… Хориус произвёл на местных особое впечатление. Он был такой же друид, как и все местные волхвы, а кроме того, хороший врач. Он буквально воскрешал из мёртвых. Наш Асклепий колдовал в заповедных пещерах неподалеку от нашего лагеря. Представь себе,  всю зиму к нему шли толпы от самого Днестра, по снегу, лесам, жуткому холоду. Как-то раз я чуть не прослезился. Та зима вообще была какой-то особенной. Однажды я заметил на груди нашего целителя забавный амулет -- золотой перстень с крупным изумрудом. На камне был вырезан профиль женщины, внутри по ободку шла надпись по-гречески: «Богине Клеопатре, во благо». Я спросил, откуда у него эта штука. Тот рассказал, что она досталась ему от отца, он был царского рода и юношей попал в Танаис. В Город его доставили трое солдат, из его слов я понял, что это были офицеры Марка Антония. Он вырос в богатстве и женился на дочери сарматского князя, от этого союза и явился на свет Хориус, урожденный Филипп. Как-то раз его отец проболтался жене, что его настоящее имя -- Цезарион,  в нем течет кровь Юлия Цезаря и Клеопатры. В доказательство он показал перстень матери и золотой венок египетских царей. Ну, что было дальше? Жена, как водится, тут же поведала тайну своей матери, та -- своему супругу, и в конце концов об этом узнал Полемон, царь Боспора. Он тут же передал известие римской администрации, и вскоре получил из Рима бочонок золота и скромную просьбу -- прислать ко двору Цезаря Августа голову некоего самозванца из Танаиса, который нагло возомнил себя наследником божественного Юлия. Полемон был честный мерзавец. Он поссорился с городскими архонтами, дождался лета и разрушил Танаис. Погибли сотни людей, но Филипп выжил. Его спасли колдуны. Филипп принял новое имя и стал священником. Можешь представить, какая удача свалилась на меня? Его сходство с божественным Юлием было просто поразительное. Этот нос и подбородок, и цвет глаз, и даже эта ранняя плешь… Я, конечно, не видел Цезаря лично, но мой родитель прекрасно помнил его.  Кстати, у нас дома висела копия его посмертной маски. Я начал подумывать о том, что было бы неплохо набрать войска в провинциях -- предъявить истинного наследника Рима нашим наместникам и гарнизонам, и тогда армия точно пойдет на Тиберия, который всем уже смертельно надоел. Это можно было обдумать. Тем часом обожание местных достигло такого накала, что в любую ночь нас могли разорвать на сувениры. Весна, как назло, опаздывала. Мы едва дождались хорошей погоды, и с облегчением продолжили путь. Где в ладьях, где посуху поднялись до Солёного моря, то есть… -- Силан мучительно задумался. -- Как это сейчас называется?
-- Балтика, -- сказал я.
-- Да, спасибо. Там Хориус вдруг заартачился: заявил, что дальше не пойдет. Кругом царила чума или что-то вроде, и наш целитель сообщил, что здесь он остаётся навеки. Я чуть не убил его. Но мы так устали, а климат был такой приятный, что я подумал: пожалуй, пора отдохнуть, а через год или два мы пойдём в Паннонию, Германию, Галлию, Испанию, и не будь я Децим Силан, если я не подниму легионы! На поляне мы построили город, я назвал его Рим, точнее, Roma Vejentula. Так что, сам понимаешь, второй Рим -- отнюдь не в Восточной империи. Хориус (местные опять его признали за своего и называли Криевс) продолжил свою практику и стал едва ли не богом. В лесу нашёл огромный дуб и вокруг него устроил святилище на свой танаитский манер. А мы… Мы просто наслаждались покоем. Стояла тишина, будто в рощах Эдема. И всего достаточно, а главное -- любви...
Силан коснулся пальцами плеча Вейи, склонившей голову в расслабленной, печальной позе, и, уронив руку, продолжил: 
-- Жаль только, смерть ничего не хотела знать о нашем счастье. Она возникла не то чтобы внезапно, а как-то неуместно. Однажды в лесу Вейю укусила змея. Два дня она лежала без дыхания, и я решил присоединиться к ней. Сделал то, о чём думал последние годы: вскрыл себе вены. На пятые сутки Вейя пришла в себя. Но мое тело уже было съедено огнем, и сердце её не выдержало. В общем, всё вышло почти как в той поэме про юношу, переплывавшего Геллеспонт.
-- Это старая греческая легенда.
-- Ладно, мелочи. Потеряв свои тела, мы оказались в рабстве. Наша внутренняя субстанция не могла исчезнуть -- Ванта связал её своей магией, и призвал нас опять на службу. С тех пор вот и мотаемся по временам и континентам, будто слуги, преданные и расторопные.
Лицо Силана замерло и как-то сразу скисло.
-- И что дальше? -- спросил я.
-- Дальше -- Белый остров, -- глухим шёпотом проговорила Вейя. -- Ты доставишь нас туда.  Спасибо Ванте, он подробно расписал магический ордер. Но… -- Вейя обратила на меня влажный мерцающий взор. -- Нам необходима вся твоя кровь. Ты грешен, все люди грешны, и я знаю, что ты не откажешься отдать миру свой долг. Люди не понимают, кто они на самом деле. Они тратят силы впустую, совершенно не зная, как направить энергию в единое русло -- русло поклонения высшим существам. Кто, если не мы, способен подарить им единую волю, единый разум, единую роскошь? Кто ещё подарит им огромную яркую жизнь, полную страсти, воображения, эмоций, преданного служения? -- Вейя вскинула свои ладони, обратив к звёздам пылающее лицо. -- О дивный сон! Мы завершим окончательный синтез, мы подарим миру чудесного принца, который вберет в себя всё лучшее от непримиримых рас! Он возьмёт этот мир в свои сильные руки, и воцарится порядок в мире вещей! Я вижу море… Море энергии, питательной, сладкой, сочной… О, великий остров! Недолго ждать осталось. Погоди ещё немного -- мы идём!
Закрыв глаза, Вейя смолкла. Силан приобнял её за плечи. Они выглядели неплохо, идеальная пара. В конце концов, много ли значит моя жизнь? И почему бы не стать тем самым  безумцем, который навеет человечеству сон золотой? Меньше всего я хотел поддержать людей в их лунатическом существовании, но если всё настолько безнадёжно, что пробуждение сделает их несчастными, то, может быть…
Вдруг меня осенило: эксперимент, о котором вещала наша милая подруга, невозможен без участия третьего элемента уравнения -- зомби. Значит, ничего не выйдет.
Камень упал с души. В тот же миг откуда-то снизу послышался скрипучий голос: 
-- Я, конечно, извиняюсь, но тут прозвучало насчёт долгов…
Из-под моего ложа выполз худой, гибкий как червь старик, лысый, долговязый, одетый в ветхую тогу и рваные солдатские штаны. Беспокойные водянистые глаза на потёкшем,  цвета гнилой свинины рыле придавали ему по-настоящему страшный вид. Следом из той же берлоги возник ещё один, тоже трупообразный, раздувшийся, с крупным синим телом, прикрытым полами тоги. Казалось, его руки крепятся на туловище только золотыми браслетами, уберешь их -- и конструкция развалится на куски.
-- Да хранят вас боги, -- елейно произнёс тот, кто выполз первым. -- Если вы запамятовали, то я Арутий, член магистрата и супруг вот этой дамы в непристойных галльских штанах. Дело в том, что вышеозначенная дама по странному стечению обстоятельств однажды умертвила меня через полное испитие кровяной жидкости, и присвоила всё моё имущество. А я, между тем, не получил реализацию супружеского долга в период, предшествовавший этим событиям…
-- Знатные, поди, у неё Симплегады,  -- заклокотал второй.
-- Это старый добряк Вейент, устроитель городских увеселений и приёмный отец нашей любезной приятельницы, -- с суетливой робостью представил старик своего товарища. -- Видите ли, кровного родства между ними нет, и когда означенный Вейент принимал её в свой дом, то, извиняюсь, тоже имел несколько видов на неё, на основании обещаний данной персоны и её гаранта, благородного Юния Силана… К сожалению, бедняга так и не дождался, ибо, знаете ли, утонул в реке, которую всякому суждено переплыть… Я говорю, конечно, устами великого Горация о таком потоке, как небезызвестный своею мрачностью Стикс… И поскольку речь пошла о том, чтобы отдать человечеству долг…
Вейя, побелев от бешенства, оттянула когтистыми пальцами ворот своего комбинезона. Силан обвёл гостей тусклым взглядом.
-- Я одного не пойму, -- сказал он. -- Вы кому, старые козлы, жалуетесь?
-- О, нет, могучий воин! -- волнуясь, запротестовал Арутий. -- Ты превратно понял мою речь! Мы всего лишь требуем правосудия, но отнюдь не передачи означенной особы в наше вечное пользование! Хотя набежавшие за две тысячи лет проценты могли бы нам позволить себе претендовать на это... Однако ввиду того, что тут произошло начало справедливого суда, мы не стали бы возражать, если бы наша прелестная должница вернула означенный долг. Мы могли бы взять её в аренду, пока она возместит расходы, работая, так сказать, в публичном услужении, ну, и нам, старикам, принося душевную радость, --  Арутий приклеил ко мне свои слезоточивые глаза. -- А ты, гражданин, как бывший участник комиссии по надсмотру за содержанием тюрем, так сказать, жрец Фемиды в отставке, мог бы помочь нам в отправлении правосудия. Да оградит нас богиня от преступной халатности! 
-- Извините, но моя практика давно закончена, -- сказал я, нащупав нож за блюдом с фруктами и смутно припоминая, что убить зомби можно только через отсечение головы. Непонятно, почему для этих существ так важна голова, подумалось мне. Возможно, зомби -- это чистейшее воплощение эго, ума, оторванного от всего живого, но размышлять было некогда. -- Если не ошибаюсь, для отправления правосудия вам потребуются свидетели упомянутой вами сделки.
-- О, такие люди есть! -- хором воскликнули гости.
За спиной упала ширма, скрывавшая задние комнаты. В ноздри ударила вонь. Все пространство колыхалось тёмными, неподвижными человеческими существами в грязном окровавленном тряпье. Их тела несли на себе печать жесточайшей расправы и пыток. Они колыхались на месте подобно спящим или пьяным, но глаза мертвецов следили за нами с живейшим интересом.
-- Не все эти люди -- римские граждане, -- извиняясь, быстро заговорил Арутий, -- они жители одного пограничного городка на берегу Понта, вот, благородный Силан не даст соврать, но все они дали согласие подтвердить правоту наших слов. И, как теперь говорят, визуально принять участие во взимании долга, ибо таково их условие…
Силан находился на грани превращения. На его лице вылезла щетина, череп сдвинулся назад, клыки выпирали со всей определённостью. Вейент посмотрел на него с интересом и прорычал:
-- Если суд не возражает, мы воспользуемся жопой и этого господина.
Силан обратился так резко, что клочья шерсти брызнули в стороны. Зрелище впечатляло: всё, что принято называть силой, было представлено в полном ассортименте.
-- А вот и сторона защиты, -- объявил я.
-- Судью в Тибр! -- завизжал Арутий. -- Что творится, граждане?! Я слышал в юности чёткое обещание -- нежный голос, божественный, вещал, что я стану консулом и великим поэтом, и я уже извинялся перед народом за то, что не могу отдать ему себя на одном поприще! И что? Я пробился только в магистрат, и какими жертвами, какими жертвами! Каждый день на службу! Каждое утро! А обещание любви, интригующей, великой, огнедышащей? Что я получил, квириты? Носатую грымзу, которая сбежала с каким-то купцом, а после -- вот эту кровососущую тварь, которой были нужны только мои деньги, мой дом, моё имя! Жизнь обманула меня! Обманула всех!
Клацнув зубами, он смолк, и, покачиваясь, сделал несколько шагов по направлению ко мне. Лицо Арутия выдавало крайнюю решительность. С ножом в руке я вскочил на стол. Было очевидно, что тема вечной любви несколько забуксовала, но я даже не подозревал, как сильно, пока зверьё и кровососы не посыпались со всех сторон.
В один миг началось побоище, где нельзя было разобраться, кто на чьей стороне. Мне стало смешно, распирало от смеха, как будто на пределе сил я сдерживал дыхание под водой и теперь вырвался на поверхность. Пара мохнатых лап подбросила меня в воздух, и я повис между полом и потолком, умирая от свободного, распахнутого хохота, а сонная толпа следила с жадным соучастием, как, ощерив кровавый оскал, Вейя носилась на крыльях и рвала на куски рычащую, рыдающую массу, как в отчаянном прыжке Силан попытался достать меня и, отшвырнув недобитого вампира, закричал: «Мы его теряем! Уходит!! Уходит!!» Вейя с лёту впечатала в потолок тушу Вейента и сорвалась ко мне в крутом пике, но смех уже летел во все четыре стороны и поглощал пространство. Всё, что так долго доставляло мне ударные дозы гормонов и неизбежно мрачные рецессии, всё, из чего была слеплена моя судьба, тонуло в пустоте. Её круг расширялся, бежал, точно огонь по ковру тополиного пуха. В толпе раздался чей-то отвратительный клёкот, сверкнула гроза, невесть откуда взявшаяся в марте, дом задрожал, рухнул вниз и стал заваливаться на бок и вращаться вдоль воображаемой оси. Затем перехватило дыхание, вдавило в пол, бросило вверх, и наступила тишина.

*

По щекам хлестнул ветер с ледяным крошевом. Собачий холод. Я лежал в сугробе, колючем и жёстком. В десяти шагах покоился обломок фюзеляжа с кабиной. Сорванный двигатель темнел у подножия голой сопки. Из-за её горба поднимался дым.
Где-то во тьме выли голодные волки. Свет Луны едва доносился из глубокого неба. Клочковатый снег, пористый и грязный, был размазан по земле, будто местный бог опрокинул пепельницу. В отдалении снег переходил в щетинистый лёд, терявшийся за линией горизонта. До Тибета мы явно не дотянули. И если это не берег Байкала, то я действительно сошёл с ума.  Других озёр здесь просто нет.
Озеро. Зеро.
Сотовый молчал, нет сигнала. Вместо размышлений я попытался встать. Удалось со второй попытки. Голова гудела, но была ясной -- совершенно, навылет. Я двинул вперёд одну ногу, потом другую. Ходьба понемногу налаживалась. Круша подошвами сухой прошлогодний снег, добрался до кабины пилотов. Они были мертвы, их носы заиндевели, обострились и стали утончённо красивы. В обломках салона я нашёл чёрный плащ с подпаленным воротником из горностая. Сразу ввернулся в него, поднял воротник и, выйдя на лёд, оглянулся. Трассером на северо-восток, по серому льду, тянулись коровьи следы. Я побрёл за ними.
Направление ничего не значило -- просто, чтобы не замёрзнуть, я шёл от берега до рассвета, издеваясь над самим собой, и поначалу это придавало сил. Не помню, сколько раз накатывало желание лечь и уснуть среди этих торосов, но когда холод стал высасывать последний оптимизм, какая-то неведомая сила приняла мои заботы на себя. Я не думал, верной ли дорогой иду --  просто шёл. Сильного напряжения воли, как например когда мы промозглым утром идём на работу, я не чувствовал. Три или четыре раза вверху прокатывался грохот вертолёта, справа и слева лучи скользили по ледяной тьме, но что-то удержало меня от того, чтобы чиркнуть зажигалкой или просто пожелать спасения. В конце концов,  усталость перешла предел -- исчезли и дрожь, и боль, и отчаяние. Байкал широко стелился навстречу.
Постепенно вдалеке прояснился контур двуглавой горы. Её живая тёплая белизна выделялась в колючем, нестерпимо чистом сиянии зари, играющем со всех сторон. Сейчас я понимаю, что ковылял согнувшись в три погибели, но тогда был уверен, что иду с идеально ровной спиной -- такую бодрость мне ниспослала гора, держа меня крепко и бережно. За горою спокойным холмом поднимался остров, по самую макушку занесённый свежим, не по времени года, снегом. Я поднялся на него, сделал шаг и потерялся.

*

Солнце горело в зените. Под ним стояли две молодые тётки: рыжая, дородная, с грубым лицом (она была бы похожа на немку, если бы не расписной плат и распахнутый армейский тулуп поверх тельника, щедро вздымавшегося на груди), и тонкая солнцеликая якутка со значком «Цой жив» на белой, с нуля, телогрейке. Они молча смотрели на меня;  в их глазах читалась внимательная незаинтересованность, так грузчики смотрят на громоздкий холодильник. Наконец якутка бросила рыжей:
-- Ну чо, как поташшым? Он аж две тонны годов вешат.
Та сдвинула плат на затылок, обнажив аккуратный пробор, отёрла краем плата лицо и заметила:
-- Полом чо-то дохляков. И все гружоны.
-- Кали Юга проклятушша. -- Лицо якутки помрачнело, она с чувством сплюнула.
Рыжая хитро взглянула на подругу и спросила нараспев, с преувеличенной растерянностью, передать которую мне всё равно не удастся; для удобства я изложу их речь в переводе с сибирского на русский или близко к тому.
-- Слышь чо, Митривна! Может, твоего позовём, супермена-то?
-- Своего тыкена кричи, -- буркнула якутка, назвав какого-то мужчину -- вероятно, супруга своей товарки -- местным обозначением козла.
-- А вы весёлые, -- сказал я.
Рыжая поглядела на меня довольно мрачно и бросила:
-- От нашего веселья тебе одни убытки.
-- Ты, моя, кобылу эту ни слухай, -- вставила якутка. -- Была б её воля, она б на кильдым тебя поташшыла, где голые девки на балабайках индийских тренькают. Она тебе зелье даст, а напосля-то снасильничат. Она же развратница, тантристка.
-- Мамы родимы! -- рыжая всплеснула руками и обратила всю свою природную мощь к товарке, погрузив её в густую тень. -- Ты кого кружашь-то, овца? Ты своего чем заманула? Он-то, вишь -- богатырь! А ты? Ни кожи, ни рожи, одна майякоша! И кто такое мерешшенье за себя возьмёт? Зато шаманка! Мантрами обольстила! Тьфу, поганшыца!
-- Вилюча ты блажница! -- взорвалась якутка.
-- Пелотка!
-- Дикуша!
Местные идиомы дошли до крайних значений, и я счёл нужным вмешаться.
-- Дамы! Солнце высоко!
Я не размышлял над этой фразой -- всего лишь произнёс, но женщины успокоились в тот же миг. Они взяли меня за руки и, увесисто крякнув, молча поволокли по снегу.
Мы перемещались в сплошной искристой, подожженной солнцем белизне -- ни неба, ни земли. Никакой опоры не я не чувствовал, и от ощущения полёта и бесконечной равнины вокруг меня охватила странная эйфория, больше похожая на печаль, чем на радость, или наоборот. Чтобы развлечь моих транспортёров, я прочитал:

I shake myself on coast of the Styx,
on sizzle beach, depriving all the cover.
My heart is plain was left uneasy freaks --
there are no hunters nor a vulture hover.
Аnd where are stuffy dreams of lowlands?
Аnd where is closed tendency of mountains?..

-- Пир духа, -- обобщила якутка. -- А что-то я не поняла, что он на этом колониальном английском лопочет? 
-- Дык, у него деньди-то американски.
Я сунул руку в карман пальто и, действительно, извлек «деньди» -- тугую пачку стодолларовых купюр. Впрочем, бумаги было недоставало даже для того, чтобы разжечь костёр, но если разменять на деревянные, то можно согреть чайник, смекнул я.  Интересно, какой здесь курс? Будто услышав меня, рыжая бросила вполоборота:
-- Non assis fac id. 
Тем временем впереди показалась деревня, по виду совершенно пустая. Подруги остановились покурить, а я лежал посреди широчайшей улицы, наблюдая  долгие, уходящие за горизонт опоры ЛЭП, обрывающиеся видом на юрты и русские избы заборы, и внимал заливистому тявканью собак. Животных было много, что означало: деревня обитаема.
-- Ты это, -- сказала рыжая, теребя в пальцах папиросу. -- Когда господин Тарваа с тобой беседовать будет, ты умишком-то не тряси, понял? А то вчера один шарахался, поганками торговал. Сроду дикий: подкрался как мышь, и стоит, рукава  заскавши, арху суслит. А главное, как шаман оделся. Тарваа ему: в кино снимаешься, что ли? -- А что, -- кричит, -- я шоуман! Всё знаю: симуляхер, Кастанедо, Педрияр, и даже этот, Сосюр, умилости меня Будда. Короче, дед его палкой и ёхнул. Чисто бошку снёс, чтобы мухоморы жрать было некуда. И вкрутил ему лампочку вместо башки, она глядится-то бравно. Так-то он добрый, дедушка Тарваа. Только злить его не надо.
Дамы затушили папиросы пальцами и продолжили путь. Метров через десять я увидел местного жителя, вероятно, того самого господина, о котором рассказывали мои провожатые. У здания почты под высокими прямыми соснами, на расчищенной от снега завалинке сидел худой обветренный старик в круглых солнцезащитных очках. Был он одет в роскошнейшую бобровую шубу, накинутую поверх длинной чёрной хламиды. Голову старика венчал лисий треух. Он курил трубку, тонкие пальцы свободной руки сжимали чёрный гладкий посох. На его груди висел серебристый, похожий на амулет мобильник. Не знаю почему, но его круглое лицо с твердым подбородком и седыми висками показалось мне знакомым.
Женщины подтащили мои кости к старику и старательно его поприветствовали, мне показалось, на якутском языке. Дед ответил кивком и поинтересовался: 
-- Кого тащите?
-- Дык, вон чо, -- сказала рыжая, будто извиняясь. -- Ещё один дохляк. С самого Бурхана тартам.
Дед слегка нахмурился.
-- Фреюшка. Айюшка, -- позвал дед женщин по именам. Немка и якутка вздрогнули. Голос шамана прозвучал негромко, но с таким острым, до самых пяток пробирающим холодом, что стало жутко даже мне. -- Вы что, мои, на Бурхане-то делали? Страх потеряли, что ли?
Вероятно, посещение Бурхана -- того мыса, где я очнулся, было строго запретным для женщин. Подруги пали на колени, ткнулись лицами в снег и глухо завыли. Дед молча окинул из взглядом, потом скрипуче выдохнул и, тронутый картиной глубокого раскаяния, произнёс:
-- Ну-ка, дайте его сюда.
Бабы рывком вскочили и, схватив меня под мышки, подбросили к старику. Моя голова стукнулась затылком о его костлявые колени. Лёгким движением пальцев дед прошёлся по моему темени, цокнул языком и ворчливо заметил:
-- Гламурны вы мои. Сколь понятия вам толку, а всё блукаете. Упокоённый он, понятно? А дохляки -- на том яру, дынбей нашова.
-- Бардам, батюшко сыгин!  -- Женщины истово принялись кланяться.
-- И передайте мужикам, чтобы ложили конду, а не пику, -- ворчливо бросил дед, когда они, постоянно оглядываясь назад, заторопились вверх по улице. 
В моих ушах по-прежнему стоял звон, но лежать на мужских коленях -- это выше моих сил. Я скатился на землю и, собрав оставшуюся волю, на одной прикушенной злости поднялся на ноги и вскинул тяжёлое тело на завалинку.
Смена положения мгновенно вызвала дурноту, миновавшую столь же быстро. Устойчивости я не чувствовал, но появился покой или, точнее, уверенность. Я перевёл дух.
По всем правилам этикета пора было здороваться.  Женщины величали старика словом сыгин, то есть господином на языке древних обитателей этих мест, курыкан. Они считаются предками якутов, и я вспомнил якутское приветствие, услышанное в каком-то кино.
-- Как говорится, дорообо, -- сказал я вежливо.
Дед молча кивнул.
Минуту я отдыхал, оценивая взглядом окрестности. Вокруг было невыразимо пустынно. Если это рай, то уж больно он нордический: грубоватые валькирии, ледяной холод,  наверняка сейчас предложат сто грамм спирта и участие в дружеском мордобое. А если я оказался в аду, то всё не так уж плохо -- здесь вполне можно существовать. Вдруг я поймал себя на очевидной неуместности этих мыслей, словно то, что я видел, и моё распознавание объектов шли разными курсами, или скорее мысли были статическими помехами, в которых не надо было разбираться, какие из них правильные, а какие нет -- достаточно просто не обращать на них внимания. Мысли увиделись неприятным, больным воспоминанием. В тот же миг я почувствовал режущую боль, однако до меня дошло, что причина боли -- не в голове, которую когда-то загрузили картинами ада и рая, а в камешке, который впился в мою правую стопу.
Меня слегка покачивало, но в таком состоянии можно было находиться века. Завалинка была на удивление тёплой, словно кто-то сидел на этом месте и только что ушёл. В исходившей от старика тишине вдруг стало ясно, как я устал, замёрз и ничего не понимаю.
-- Не подскажете ли, как зовётся это чудное селение? -- продолжил я беседу.
-- Хужир, однах. Остров, стало быть, Ольхон, -- бодрым говорком ответил старик, продолжая глядеть куда-то в просвет между забором на другой стороне улицы.
-- Простите, с кем имею честь?
-- Тарваа меня кличут, -- сказал дед. -- Ты, паря, откуда? С юга, что ли?
-- Юг идет на йух.
-- Это как поглядеть, -- возразил дед. -- Какой север без юга?
-- Да и хрен на него, на север.
-- Плохой компас, однах, -- раздумчиво заметил старик и выпустил тучу синего дыма. -- Как вообще добрался сюда, ума не приложу. А, всё одно. Как там, у поэта досельного: «В землю весло водрузи -- ты окончил своё роковое, долгое странствие...»
Цитата показалась мне знакомой, но в контексте байкальской деревни я начисто забыл, из какой она былины.
-- Спасибо, конечно. Эта цитата сильно обогатила мой внутренний мир, -- сказал я и попытался подняться. Тщетно.
-- Ты, паря, чо-то шибко суетишься, -- не унимался дед. -- Ты никак учёный? Факлор, небось, собирашь? А то поведаю. Я почталионом тут. Всё-то знам, везде бывам. Хошь, про белого сокола? Али про Белый остров?
 -- Нет, островов на сегодня достаточно. И… Прошу прощения, вы не могли бы говорить понятно?
-- Да ты городской. -- Дед причмокнул. -- Поэт?
-- Бывало, строчки рифмовал.
-- А ежели ты поэт, зачем сказки собираешь? Почему сам не пишешь?
-- Дык это. Муза померла.
-- Так ты, стало быть, прозаик?
-- В основном про волков. Тема, конечно, дурная, но ничего другого не остается. Когда муза умерла… И раньше, когда её продали на ****ство… Что-то со мной случилось. А что именно, не знаю.   
-- Скис.
Я невольно усмехнулся.
-- Вы знакомы с латынью?  Хотя… Может, и знаю. Иногда меня посещает догадка, что всё могло быть иначе, если бы один поэт, живший очень давно и далеко отсюда, не упустил свою золотую мелодию. Если бы не отчаялся.
-- Если бы жил в башне хрустальной и стразами гадил, -- проворчал дед. -- За что его турнули, поэта твоего?
-- За то, что у него были глаза.
-- Глаза. -- Дед поглядел в небо, словно провожая взглядом птиц, которых там, конечно, не было, и заговорил очень старательно, вспоминая русскую литературную латынь. -- Если ты про Овидия, то всё понятно. Имя его происходит от слова такого -- авидья. Незнание, то есть, неведенье духа. Люди-то как говорят: смотри в оба, а зри в три. На оба глаза он ослеп, когда над поэмой работал. Наследственная болезнь, авидья-то. А потом третий глаз у него открылся, когда он оставил Рим.
-- Это многое объясняет, -- сказал я, отметив, что догадливость деда совсем не удивляет меня. -- Но всё-таки много странного в этом человеке. Иногда смотришь кино про каких-нибудь оборотней и думаешь: ведь именно он сделал этот бред искусством. А с другой стороны, ничего странного. Потому что люди ничего не видят, и только замещают один кошмар другим, клин клином вышибают. Вот и получается -- куда ни кинь, всюду клин. Эх, жаль, поэзия покинула меня, а то написал бы о нём. Про его дешёвых друзей, про то, как он лишился мелодии. Как её изгнали на край земли. Поэт ушёл за нею следом, в то время как один его друг сочинял за него ужасные, нескладные стихи, чтобы продлить бытие его призрака, и присвоил всё, что принадлежало поэту. Такие вот крайности.
Дед пыхнул трубкой. 
-- Хорошая мелодия всегда уводит за край. Это как у нас, у почтальонов: в другой раз,  чтобы письмо доставить, многое случается пройти… Но чтобы писать про это,  надо всё видеть лично.
-- А я как раз очень конкретно, лично увидел всё. Особенно город, в который сослали поэта.
-- Томы?
-- Да, так назывался тот городишко.
Дед сосредоточился на минуту.
-- Склизкие причалы, хозяин рыбного склада воровал письма, Весталиса убили… Почитай, всё написано.
-- Вы не дослушали. Был человек, друг поэта, патриций, который сделал так, чтобы золотую мелодию, Вейю, продали в рабство. Её быстро взяли в оборот – закрыли в публичном доме. Чтобы, значит, извлекать из неё прибыль. Но золотые мелодии не живут в лупанариях. Она умерла от горя, и тогда поэт построил для неё усыпальницу, скорее храм, чем склеп. Жизнь его была пуста. Не мог он жить без неё, понимаете? Он поселился в Томах и принял на себя её ссылку, как будто не его мелодия – он был изгнан.
-- Прямо святая Ксения, -- удивился дед.
-- А что вы хотели, прагматика чувства. Поэт верил, что мелодия вернётся к нему хотя бы после смерти. Он отправлял в столицу прошения о помиловании, чтобы вернуть её прах в столицу, которая  остался без единой искры вдохновения больше чем на полторы тысячи лет, пока Лаура снова не вдохнула в него жизнь. Но старый император объявил поэта сумасшедшим, и в конце концов, когда он получил издевательский ответ от молодого принцепса, местные жители осмелели. Однажды поздним июньским вечером крики за дверью вынудили поэта выйти во двор. Его ждала толпа томитян во главе с местным ритором и хозяином портовых складов. Озарённая светом факелов толпа загоготала, а потом ритор начал издевательски декламировать стихи, в которых поэт отзывался об их городке. Поэт был тяжело болен и не оказал сопротивления. Томитяне избивали его полчаса, пока не пришли заспанные солдаты. Публий Овидий Назо умер на рассвете, во дворе маленького каменного дома, среди яблонь, ромашек и пчёл. В то утро взошла необыкновенно яркая радуга, и поэт объявил ученикам, что он тотчас отправляется в Рим. «Вы поедете морем или посуху?» -- спросил ошеломлённый слуга. «Нет разницы, -- ответил он, -- все дороги туда ведут». Поэт поднялся с кровати, надел шляпу, взял трость и сделал один шаг. В следующий миг он был уже мёртв... Его похоронили у самого моря, в усыпальнице под большим раскидистым дубом. А через месяц после похорон у томийских берегов затонула триера. Уцелел лишь один человек, мужчина атлетических пропорций, но с худым измождённым лицом. Волны носили его, распластанного на обломке кормы, всю ночь. Нашедшим его рыбакам он назвался Децимом Юнием Силаном и сказал, что направлялся в Томы, дабы поклониться могиле Овидия. В городе он обменял свой фамильный перстень и усыпанный бриллиантами кортик на вещи поэта, всю ночь у гроба повторяя выбитые в камне строки: «Достиг всего, к чему звала душа, И стал душой, которой был извечно». А на заре он повесился.
Дед молчал, вглядываясь в небо, и наконец проворчал:
-- Ты, паря, нескладное придумал. Пираты, призраки, бордель…
-- Хорошо, напишем иначе: поэта и вправду сослали.
-- За что? -- изумился дед.
-- Понятия нарушил. Неплохая тема для российского рынка.
-- А тебя кто послал?
-- Куда? 
-- На рынок. Ты сам-то где мурыжился все эти годы?   
Я хотел ответить какой-нибудь гадостью, но что-то вдруг сломалось во мне. Всякая ложь стала вдруг настолько невозможной, что щеки загорелись от стыда, руки упали с колен и повисли. Вдобавок я всхлипнул самым детским образом, ещё не зная, что это лишь начало.
-- Я… Я… Сорок лет… Во тьме… В тюрьме…   
-- Во тьме? А может, не тюрьма то была, а школа жизни?
-- И куда после такой школы? В университет? Клянусь -- если бы я мог, то вернулся бы к началу и всё изменил! Всё!
Дед покачал головой.
-- И кем ты был наперёд? -- спросил он. -- До того, как родился поэтом? 
-- Кем-то был, наверное.
-- А ещё наперёд?
-- Не помню.
-- Ну, чокнутый! -- Дед стукнул посохом в лёд. -- Если одну помнишь, то все должен! Первую вспомни!
Я сосредоточился всем своим существом. Сознание вспыхнуло так ясно и глубоко, что дух захватило. Голова была пуста.
-- Да нет, -- признался я. -- Вы, дедушка, прямо спойлер. Скучно с вами. Конечно, всё это фальшь -- метемпсихоз, реинкарнации. Это было придумано, чтобы люди осознали свои поступки, потому что мы все -- одно целое. Но это не помогло. Никогда не помогало! -- сказал я, поражённый этим озарением и отчаявшись ещё больше. -- Всё только сон золотой!
Не успел я закончить эту фразу, как звёзды брызнули из моих глаз.
Понятия не имею, как дед исхитрился достать меня своей палкой, но ощущение пришло от её набалдашника.
-- Сон разума рождает вампиров, -- извинился Тарваа. 
Я матернулся коротко, но со всем чувством.
-- Слушайте, чего вы меня достаёте?
-- Лучше спроси, откуда.
-- Да ниоткуда! -- крикнул я. -- Что ещё остаётся нормальному человеку, если не придумать себе жизнь? Пустота! Пустота!
 Дед покачал головой.
-- Пустота… -- с горечью сказал он. -- И что вы так любите это слово? Это то, с чего все начинают, когда прозревают, путь. А вы понимаете пустоту как бесконечную свободу для ошибок, от которых плохо всем. Вы не оборотни, не летучие мыши. Собачьи сердца. Вам сказали, что добро и зло -- одно и то же, а вы и рады -- жрать без совести и правил. И не хотите вы никакой свободы, а только кровь сосёте и имидж меняете под очередного хозяина.
-- Но я не знаю, как жить. Ничего не знаю. Кругом сплошные коучеры, а истину никто не знает, и даже не верит, что она есть!
-- Прозреть легко. 
Понемногу ко мне подкатила ярость.
-- Я не прозрею никогда, старик. Это пожизненно, понятно? Глазной нерв кончился, умер, усох, понятно? Вот так всё просто получилось. Переохлаждение. Это было вот тут, неподалёку. Тоже в марте. Играли в пятнашки на льду, я и мой лучший друг Чира, пока наши отцы рыбу ловили. Он в полынью провалился. Я полез его спасать, а он с перепугу давай меня топить. Ему ничего, оклемался. А я -- слепой с шести лет! 
-- Всего лишь ночь похитила тебя. И последним достоянием твоих глаз была книга про одного несчастного поэта, судьбу которого ты захотел повторить. Она была достаточно горькой, чтобы понравиться тебе. И мама научила тебя латыни, чтобы чем-то занять твою голову, и читала тебе вслух сказки Овидия. Но у тебя ничего не вышло бы, мой друг. Потому что Овидий ослеп и скрылся от людей в том возрасте, в котором ты прозреешь.
Это было слишком. Приступ невыразимого, последнего отчаяния скрыл от меня тот миг, когда я закричал на языке мёртвых: 
-- Quid quidem est videndum? Nullum est! Nullissimum! Nihil!
-- Nihil est uls,  -- вполголоса бросил дед и небрежно ткнул посохом куда-то на запад.
В ту же секунду надо мною блеснула молния. И вдруг все мучения оборвались, и голова прояснилась так, будто она исчезла.

*

Солнце било прямо в глаза. Серые дома, столбы электропередачи, воробьи и само небо -- всё было ясным и чётким, без примеси, Солнцем. Глаза щипало, пот и слёзы катились градом, но было легко. Я вытер ладонью снег и без лишней суеты поднялся.
Дед как ни в чём не бывало курил трубку и глядел в пустоту материка, где набухали тяжелые, не предвещавшие никакой радости сумерки. Вдруг со стороны Байкала, из самой его глубины медленным растущим накатом донесся грохот. До берега было далеко, но я отчетливо видел, как треснул и пришёл в движение лёд, как резкие морщины разбегаются по его грубой бетонной шкуре и пронзают панцирь, и, откалывая кусок за куском, пускают по течению. Светлое мерцание уже играло в проёмах, его становилось всё больше, и вот по оживлённой мощным течением воде двинулись острые льдины. На одной я увидел костёр, сложенный из кедровых веток. В огне покоилось тело мужчины в чёрном плаще, и вдруг видение исчезло, как будто выключили телевизор.
-- Лёд тронулся, -- пробормотал я, ловя себя на том, как неловко у меня получается вытереть слёзы.
Старик усмехнулся. Теперь я знал его древнее имя, и все его имена, из которых Орфей, Гомер и Овидий были не самые старые.
-- Думаешь, стоило забраться в такую даль, чтобы увидеть ледоход? -- спросил он.
-- Здесь я получил весь мир.
-- Мир -- хрусталик внутри твоего глаза.
-- Значит, порой необходимо ослепнуть, чтобы увидеть это. Прости.
-- У меня никогда не было глаз.
Он неспешно выбил трубку, поднялся и заковылял в покосившиеся древние ворота. Собаки утихли, снег перестал. Тёплым дыханием веяло с юго-востока, и ни одно облако не скрывало нежное чистое небо. Я посмотрел себе под ноги и только теперь заметил, что по дороге беспечно гуляет искристая лёгкая метель. 

2010 г.