То, что я помню...

Ольга Само
Моим родителям посвящается...

Детство. Это было совсем в другом мире. Ушедшая эпоха, ушедшие люди, отношения. Не забыть бы, вытрясти память, как бабушкин кошелёк. Глядишь, посыпались старые, потемневшие от времени монеты. Что я помню – обрывки, кусочки того мира: дом, двор… Целая планета, которой уже, увы, не существует.               
Что ещё я помню? Во первых – страх. Страх не появлялся – он был всегда, ещё задолго до моего рождения. Я просто чувствовала его присутствие, чувствовала часто. Страх был в темноте – его глаза тускло поблёскивали из глубины комнаты. Разумеется, только казалось, что это блестят шпенёчки на тумбочке. На свету страх прикидывался всякими безобидными предметами, но в темноте приобретал свои реальные формы. Страх был в тиканье часов – почему они так равномерно тикали? Почему после «тик» всегда неотвратимо приближается «так» и ничего нельзя изменить? Нельзя отложить, повременить? «Тик» - я забиралась на стул в прабабушкиной комнате, где висели эти настенные часы, схватывала рукой маятник и так держала… Но нельзя же всё время держать. Рука разжималась – «так», очередная капля времени срывалась и падала в вечность.
 Особенно нас пугали похороны. Страх лишь дыхание смерти. При свете дня сама смерть представала перед нами  - нарядная, украшенная венками, цветами, как именинница. Похороны были неотъемлемой частью нашего дворового быта. Детвора сбегалась посмотреть – боязно и любопытно. Нарядные гробы, обитые красным и жёлтым плюшем и там, внутри, тихие бабушки в белых платочках или старички в костюмчиках. На дороге еловые ветки – наступать нельзя – горе будет. Опять страх. Сначала прощание – гроб на двух табуретках возле подъезда и вокруг все вздыхают, охают, всхлипывают. Вот какая-то бабулька тихонько завоет, другая, словно подпевая, подхватит. Но все спокойны, словно умиротворены, полны тихой печали. Про покойника старше семидесяти всегда говорят: «Хорошо пожил.»  А если моложе – «молодой ещё». Потом блины всем – «за покой души». Взрыдает оркестр марш Шопена  - всегда до жути внезапно громко, аж мурашки по спине. Гроб взмывает с табуреточек, и, величаво покачиваясь, плывёт над головами людей зеленоватый профиль мертвеца. Очень благопристойная картина – всё чинно, размеренно, вовремя. Проводы в последний путь.
 Я поднимаюсь по лестнице на четвёртый этаж к своей подружке и вдруг натыкаюсь на лестничной площадке на крышку гроба. Душа уходит в пятки. У старой еврейки Риммы Матвеевны умер муж. Римма Матвеевна обычно всегда сидит на лавочке во дворе в обществе угрюмой сиамской кошки Кэти – такой же старой, как и сама хозяйка.
«Мертвецов не надо бояться, - говорит она – они уже никогда не встанут и ничего не сделают.» В её квартире сладковатый запах тления. Передо мной на столе обитый жёлтым плюшем гроб. Я стараюсь не смотреть внутрь, но мой взгляд сам возвращается к лицу покойника. Жутко и любопытно. Вот она смерть. Римма Матвеевна не плачет  - только под столом жалобно мяукает Кэтя.
Серый летний день. Каникулы и заняться нечем. Кто-то говорит, что к соседнему дому привезут покойника в железном гробу. Бросаем играть, и срываемся туда.
 В железном ? А почему в железном? Новая мода?
 У подъезда толпа. Ни вздохов, ни всхлипов. Зловещее молчание. Люди как будто чувствуют себя неловко. Две табуретки пустуют – гроб ещё не подвезли. У кого-то в руках портрет покойного –  весёлый парень в тельняшке и берете. Две молодые женщины в чёрных платочках держат под руки третью, постарше. Молодые – сестра и невеста, постарше – мать, в глазах её безумие. В большом крытом грузовике привозят гроб. Цинковый, запаянный, непривычно уродливый. Устанавливают на табуреточках. Люди перешёптываются.  «…Давеча Терёхины такой же получили…Что ж деется – то…Прошлый год, как в армию ушёл…» Кто-то произносит слово «Афганистан». Мы тоже перешёптываемся. «А почему гроб закрытый?» - «Потому что там одни косточки остались…Его в армии убили?.. А за что?..»
 Разговоры перекрывает истошный женский крик. Мать покойного бьётся на руках у женщин. Гроб быстро подхватывают и засовывают в грузовик. Всё – ни надгробных речей, ни оркестра, ни блинов, ни еловых веток Люди торопятся, подходят к матери и суют ей в руки бумажные деньги. Она не замечает этого, смотрит в сторону грузовика, рот её всё ещё открыт теперь уже  в безмолвном крике. Смятые купюры вываливаются из рук и падают на землю. Их никто не подбирает. Мы уходим, подавленные неестественностью, неправильностью этой смерти.
Помню ещё, хоронили жену безногого дяди Вани. Дядя Ваня был известен на весь двор, как пьяница и дебошир. Когда-то ему случилось пьянствовать на заводе в гальваническом цеху и погрузить конечности в ванну с концентрированной кислотой. С тех пор дядя Ваня бодро передвигался на маленькой тележке, отталкиваясь от земли руками. Иногда, в угаре он падал с тележки и, страшно хрипя, ползал в пыли. Жена его была женщиной тихой и терпеливой. Соседи говорили, что дядя Ваня колотил её головой об лестницу, отчего она так рано и скончалась. Осталось двое девочек – Люда и Марина. Девочки прилежно учились, Люда была даже круглой отличницей. На собрании во дворе было решено лишить дядю Ваню родительских прав, а девочек отдать под опеку одной из соседок. Мы, дети, очень боялись дядю Ваню, а он, рыча, гонялся за нами на своей тележке.
Чего мы ещё боялись? Атомной войны. Удивительно, как мы могли жить и радоваться, придавленные этой угрозой, опасаясь глобальной катастрофы. Война была чем-то ужасным, но давно ушедшим, отжившим. Мы жили и не знали о том, что война уже идёт совсем рядом, и очень скоро доберётся до нас. Мы не знали, что по сути она и не прекращалась.
Ещё мы боялись американских шпионов, которые разъезжали на чёрной «Волге» с надписью «ССД» (Смерть Советским Детям). И цыган, которые, несомненно, воровали детей. Смешно, да? А мы боялись. Правда, цыгане, помимо страха вызывали ещё и любопытство и мы никогда не упускали возможности поглазеть, как проходит мимо нашего двора их табор.
Что ещё помню – двор. Целый мир, который когда-то существовал. Разумеется, двор между домами 15,15 а и 13 б существует и теперь, но это уже не тот двор. А ведь когда-то это пространство между тремя домами было никак не меньше вселенной. Начиналось оно в маленьком садике под окном нашей квартиры. В садике было всё, что нужно для нормального развития ребёнка: два куста смородины (чёрная и красная), два куста крыжовника, ирга и два вишнёвых деревца – это чтобы обдирать и питаться. А также заросли плюща и золотых шаров, чтобы играть в прятки. Очень было удобно: и прятаться и питаться.  Мы никогда не дожидались, пока всё созреет, и обдирали ягоды зелёными.
 Однажды в садике кошка родила трёх котят. Отец выделил им большую корзину для проживания и назвал котят : Атос, Портос и Арамис. Я спускала из окна верёвочку с бумажкой – котята играли, а кошка каждый день получала молоко и колбасу. Однако двор садиком никак не ограничивался – во-первых, были и другие садики, которые мы посещали. Правда, уже тайно, стараясь не ставить в известность хозяев. Во-вторых, наши владения простирались гораздо дальше. Напротив моего подъезда была небольшая площадка, которая, когда-то подразумевалась как детская. Туда изредка привозили песок для песочницы и стояли лавочки. Лавочки всегда были личной собственностью бабушек. Наверное, у каждой из них была своя лавочка – просто они перемещались от одной к другой, к третьей, с целью смены обстановки. Лавочки содержались в чистоте и порядке. Вставать на них ногами, играть «в магазин», делать куличики строго воспрещалось. В этом плане между нами, детьми, и бабушками шла непрерывная война. Бабушки вели открытые военные действия, активно привлекая общественность и родителей; нашей тактикой была партизанская война и диверсии.
Я помню, как летом кричали на весь двор: «Молоко! Молоко приехало!» Со всего двора со стеклянными банками сбегались люди и выстраивались в очередь. Это приходила коровница тётя Валя со своим неизменным велосипедом без педалей. На велосипеде висели три ведра, а в вёдрах баночки и стаканчики, а в баночках и стаканчиках то, что называлось «ряженка». Но ничего общего с той ряженкой, которая продаётся сейчас в магазине, этот продукт не имел. Это была густая простокваша, топлёная в духовке неизвестным способом, с коричневой корочкой наверху. Её нельзя было пить – только есть ложкой. Ничего подобного мне больше никогда не приходилось пробовать и никогда не придётся.
Тётя Валя была одинокой женщиной и весьма своеобразной. Голову её в любую погоду неизменно украшал лётный шлем. Тётя Валя всю жизнь проработала инженером на металлургическом заводе, а потом жизнь её повернулась совсем в другую, деревенскую сторону и она стала хранительницей секрета приготовления чудесной простокваши и повелительницей огромной коровы.
Корову тётя Валя держала в коровнике за нашим домом, как раз на границе наших владений. Корова, словно божество, вселяла в нас благоговейный ужас – заслышав её мычание, мы каждый раз бросали обрывать терновое деревцо у забора коровника  - и пускались наутёк.
 Вообще наш двор на краю леса, составленный из двух пятиэтажных "хрущёвок" и одной "сталинки" не был городским в прямом смысле этого слова – со всех сторон нас окружала природа и отношения людей сохраняли ещё многие черты деревенской патриархальности. На дороге, между автомобилями нередко можно было встретить лошадь, запряжённую в телегу. В лес забредали лоси. Отголоском той, деревенской жизни был праздник Пасхи, когда вся детвора и молодёжь и, даже взрослые люди собирались в маленьком скверике. На землю ставился кирпич, на кирпич ложилась под наклоном широкая досочка или кусочек фанеры – вот и всё немудрёное приспособление для катания пасхальных яиц. Игра продолжалась до синих вечерних сумерек, бабушки лелеяли на коленках белые узелочки с пасхальными куличами и говорили, поокивая: «Христос Воскресе!»
Мои родители считали себя атеистами, и мне запрещалось красить яйца, а тем более играть в «азартные игры». Странно, прошло столько лет, а я до сих пор об этом жалею. Теперь никто уже так не празднует Пасху, и нынешние дети не понимают смысла и прелести этой пасхальной игры.
Сбоку от нашего дома начинался лес. Не сквер, не парк, не роща, а именно лес. Протоптанный многочисленными тропинками, украшенный следами постоянных пикников, лес этот тем не менее несомненно был волшебным, то есть содержал в себе леших и колдунов. Колдунов (а вернее колдуний) мы наблюдали выходящими оттуда регулярно. Для этого годилась любая старушка в тёмной одежде. Проверить было легко. Надо только было поцарапать стеклом её след, оставленный на земле. Старушка (если это ведьма) неизменно должна была начать хромать. Однако почему-то никто никогда не мог точно сказать – хромала старушка до наших манипуляций или захромала после. Впрочем, это было неважно – мы верили, что существуют тёмные силы и боялись. Существование же светлых сил было для нас неочевидным.
Летом в лесу произрастали грибы и ягоды, а осенью мы разводили в лесу костры и пекли картошку. Спички воровали в хлебном магазине, а картошку в овощном, вместе с ящиками. В принципе можно было и то и другое попросить у родителей, но такой способ казался нам слишком прозаичным и вызывал у взрослых слишком много ненужных вопросов. Костёр и картошка неизменно мирили между собой две враждующие стороны: мальчиков и девочек. Амбиции и личные обиды по сравнению с печёной картошкой отодвигались на второй план. Обязанности чётко распределялись: девочки добывали ингредиенты, а мальчики разводили костёр и отслеживали процесс выпекания.  В одной умной книжке написано, что любовь ребёнка к разведению костров – один из симптомов психического расстройства. Что ж, в таком случае мы все были больны.
В лесу на полянке лежала большая бетонная плита. Один Бог ведает, что она там делала и как туда попала. Но для нас это была не просто плита – это был дом, дворец, штаб («наших» или «немцев», смотря по ситуации), корабль – и так далее, насколько далеко простиралась наша фантазия. На плите можно даже было рисовать углём и стирать наскальные рисунки веничком из сосновых веток. Это был некий портал, соединявший наш мир с тем, таинственным и сказочным миром "нарний", "швамбраний", "среднеземий" и прочих чудесных стран, о которых мы тогда ещё даже не имели понятия. Таких порталов было немало. Например, с противоположной стороны дома, на территории пришкольного участка валялись два могучих бревна – эти брёвна также были многофункциональны, тем более, что одно из них ещё и качалось. Правда, пользоваться ими было можно только во время школьных каникул или вечером, когда школа пустела. В остальное время порталом пользовались школьники. Я помню, как старшие девочки, прикрепив к бревну суровые нитки учили нас плести «макраме». Просто так, по своей инициативе. Такое сейчас вряд ли  встретишь. Я и сейчас умею плести только то, чему они меня научили.
Конечно, мы играли в игры. Не просто играли – жили в этих играх. Не телевидение, не компьютер, не Интернет – игры воспитывали нас и развивали. Наукой уже доказано, что невозможно нормальное развитие личности ребёнка без участия в детских играх. Не час и не два часа проводили мы на улице.  И не под конвоем бдительной бабушки, а абсолютно без присмотра. Игр было бесконечное множество – традиционные и выдуманные, спортивные и тихие, сезонные и для каждого времени года. С мячом, скакалкой, резинкой, напильником, палкой, азартные и командные, для мальчиков и для девочек, всякие-всякие. Играя, мы учились соблюдать правила, то есть учились жить.
Весной, как только кончалось брожение по лужам и пускание кораблей по ручьям, как только появлялись островки сухой земли, начиналась повальная игра в «резиночку». Для этого   бралась бельевая резинка длиной метра полтора, концы её соединялись друг с другом. ( потрошились несколько пар отцовских трусов и кусочки резинок связывались вместе до нужной длины.) Внутрь образовавшегося круга вставали две девочки и растягивали резинку в разные стороны. Получались две висящие над землёй гибкие параллельные линии. Остальные девочки исполняли на этих линиях ногами различные фигуры – переплетали их, наступали, пропускали между ног, выпрыгивали и запрыгивали. Первая позиция была на уровне щиколоток, потом резинка поднималась до уровня коленей, третья позиция находилась на уровне тазобедренного сустава, а четвёртая на поясе – это был предел мастерства: ноги взлетали выше головы. Всё это напоминало причудливый танец. Развивалась координация движений, концентрация внимания, быстрота реакции.
Снег потихоньку исчезал, и начинались игры с мячом. Нет, не футбол, как у мальчишек. Опять прыжки и фигуры. Мяч стукался об стенку с торца соседнего дома ( там не было окон), а мы ловили его или прыгали. Это называлось игрой в «козла». Играли с мячом ещё в «картошку» и в «штандер стоп» (прообраз «Поля чудес»), в «вышибалы» - эти игры помнят даже наши родители. Не будем забывать и традиционные «классики». Подсохший асфальт размечался мелом и девчоночьи туфельки, пританцовывая, гоняли плоский камушек.
Когда появлялась листва на деревьях, начиналась пора остросюжетных, авантюрных игр: «прятки», «казаки – разбойники», различные военные действия.   В прятки играл весь двор – от шести лет и до пятнадцати. Играли обычно вечером и до светлых летних сумерек. Не просто прятались, а использовали психологические приёмы, чтобы обмануть или обескуражить водящего: неожиданно выскакивали из-за дверей, менялись одеждой, прикидывались мирными прохожими.
Всякие военные действия подразумевали сооружение «штабов», «квартир», «блиндажей», «шалашей». Там созывались военные советы, карябались карты, клятвы скреплялись кровью и зарывались «клады». Мы были поочерёдно «мушкетёрами», «пиратами», «лесными разбойниками», «индейцами» - многое зависело от того, какая книжка в данный момент была мною прочитана.
Не обходилось и без кулачно-палочных столкновений (обычно с мальчишками). Нас брали в плен (нельзя сказать, что мы особенно сопротивлялись – в плену у мальчишек было ещё интереснее). После побоищ обычно расходились по домам – трусы жаловаться мамам и бабушкам, а герои, залепив ссадины подорожником, зашивать разорванную одежду. Устав от сражений, играли в красивую игру – «секретики». В земле, лучше на пригорочке, раскапывалась ямка. На донышко укладывался кусочек фольги или яркий фантик от конфеты. Сверху можно было положить лепесточек цветка или целый цветок. Всё это покрывалось бутылочным стеклом – желательно цветным и слегка присыпалось землёй. Пальцем в земле протиралось круглое окошечко, через которое на свет смотрел красивый «секретик».
Осенью наступала пора других игр. Во-первых  - игра в напильнички. Годился напильник без ручки, с острым концом или ткацкий челнок. Трудно сейчас объяснить, что это за деталь. Напоминала по форме большой шприц, была тяжёлая. Такими предметами играли, бросая их так, чтобы остриём они воткнулись в землю. Таким образом делили начерченный на земле круг, либо играли «в города». Шага за шагом, втыкая в землю напильник, захватывали землю противника.
Второй игрой были «пробки». Кто и когда её придумал – неизвестно. Годились цилиндрические пробки или пробки в виде усечённого конуса. Игра была азартная и заключалась в следующем: два игрока выбрасывали пробки на землю (асфальт, линолеум в школе) и, подталкивая по очереди их ногами, пытались своей пробкой задеть пробку противника. Если пробка вставала «на попа» - владелец получал право внеочередного хода. Задетая пробка считалась выигранной. Пробки, как и шахматы, имели свою стоимость или иерархию. Самыми дешёвыми считались «лисички» - пробки от тюбиков с зубной пастой. Затем шли «слоники» - пробки от «Розовой воды» и лосьона «Огуречный». Ещё дороже ценились «офицеры» - пробки от одеколона «Шипр» и на вершине пробочного Олимпа стояли пробки от французских духов – золотые «карлики». Это были «безбойные» пробки. Если такой «карлик» вставал «на попа» - владелец просто имел право забрать пробку противника без боя. Понятно, что для родителей упомянутая игра  была стихийным бедствием. Проснувшись утром, они обнаруживали отсутствие пробок в квартире вообще. Конечно, пустяк, но представьте сами. Зубная паста засохла и не выдавливается, по квартире медленно расползается запах любимых французских духов (Ох, каких  дорогущих и купленных «по блату»). А любимое чадо клянётся, что сегодня непременно отыграется. Но вечером приносит совсем не те пробки, да ещё грязные. Сущее наказание. Неудивительно, что общественность, родители и школа боролись с этой азартной игрой, впрочем, на наш современный взгляд совсем безобидной.
Но вот кончалась осень и наступала зима – пора традиционных снежных крепостей, горок, санок и лыж. Горку строили всем двором – молодёжь и взрослые, заливали вёдрами. Сейчас таких горок не встретишь – зим не стало. В то время после ноябрьских праздников уже вовсю морозило, а оттаивало только в конце марта. Долгая была зима, порядком успевала надоесть. Строили ледяные крепости и целые снежные квартиры.
И, конечно, мы играли в куклы. Эта древнейшая магическая игра, которая непостижимым образом превращает девочку в мать и хозяйку. Кукол у нас было немного, зато сколько же было с ними игр! Тогда у нас не стоял вопрос – какую модификацию Барби нужно купить – с крыльями, русалку, принцессу и.т.д. Кукла была одна – пластиковая советская «лялька» или резиновая немецкая «анжелика» – помягше и подороже. Летом кукол выносили на улицу, пеленали, катали в коляске, качали в гамаке. Куклы могли быть беспомощны, как дети, могли подрасти, могли выйти замуж – всё зависело от нашей фантазии. Куклы были инструментами нашего развития, они играли по нашим правилам, исполняли любые наши капризы. Это было тогда. А сегодня ребёнок вдруг сам становится игрушкой в руках предпринимателей и обязан, купив Барби, приобрести ей парня, подруг, дворец, яхту, золотой туалет и так до бесконечности. И смысл игры теряется в гонке приобретательства.
Помимо больших кукол очень популярны были пупсики за 10 копеек. Их выносили на улицу с коробкой из под ботинок и лоскутками. На солнечной полянке в лесу стелилось одеяльце, где и раскладывалось всё это немудрёное хозяйство. В коробке устраивалась квартира для пупсика – кроватка, стол, стул из спичечных коробков. Прорезались дверь и окно, вешалась занавесочка. Из лоскутков пошивалась одёжка и постелька. Замечательно было то, что мы всё делали сами, своими руками обустраивали весь кукольный быт. Иногда даже делали и самих кукол. Как? Очень просто. Срывался цветок одуванчика. Полый стебель расщеплялся ногтём на отдельные полоски и на несколько секунд погружался в воду (годилась любая лужа). Полоски закручивались в пружинки, и получалась прелестная головка принцессы в золотой короне с вьющимися локонами. Головка насаживалась на цветок вьюна – вот и шикарное платье: белое с розовым, и зелёные рукава. Такие куколки были недолговечны, но их вполне хватало, чтобы наиграться и, не жалея, выбросить.
Я тут всё время говорю «мы», «нас». Наверное, пора познакомиться с обитателями нашей планеты. «Мы» - это несколько голенастых девчонок. Инка и Ленка – из дома 13б, а я, Любка и Женька из 15а.
У Инки отец был пьяницей. Огромный и страшный, как горилла. Мы все его ужасно боялись. Он курил папиросы прямо в квартире и громко ругался матом. Мать девочки – тётя Маша была намного старше отца, уже седая, полноватая женщина, работала на фабрике ткачихой. Они жили все вместе в одной комнате – Инка, мать с отцом и старая бабка. Бабка была в маразме, сидела на полу, на ватном одеяле и молча перебирала лоскутки. Инка отставала от своих сверстников в умственном развитии, часто без причины громко хохотала или плакала. Мальчишки дразнили её «макакой». Действительно, сходство с отцом делало её похожей на обезьянку. Отец часто напивался, скандалил и бил жену и Инку. Тётя Маша была очень доброй и, как это часто бывает с русскими женщинами, со стыдливой застенчивостью сносила бесчинства мужа. У неё было больное сердце и она недолго зажилась на свете. После смерти матери Инка быстро спилась и теперь роется в помойках. Её отец – сутулый, грязный старик водит за ручку слабоумную, больную внучку, Инкину дочь. Я часто вижу его и думаю о том, что он разрушил всё своими руками. 
Ленка была рассудительная и спокойная девочка. Все руки её, губы, веки были покрыты шелушащейся коростой. Диатез. Но, несмотря на это никто её не дразнил, наоборот, девочка пользовалась уважением. Её отца боялись ещё больше, чем инкиного. Потому что он был психом и лечился в психбольнице. Это был полный молодой человек в очках, стриженый ёжиком, очень культурный на вид. Он редко выходил из дома и мы наблюдали его только издалека. Когда Ленка стала взрослой, её отец всё-таки добился своего – вышел из окна четвёртого этажа и разбился. Я часто вижу свою подругу детства – она работает на почте, схоронила мать и в одиночку растит сына.
Ещё была Любка. Дочка нашей дворничихи. Маленькая, крепко сбитая , шустрая девчонка. Настолько шустрая, что учителя нашей школы отказались её учить и направили Любку во вспомогательную школу № 7(или школу дураков, как мы её называли). Однако тот, кто сомневался в умственных способностях Любки, рисковал получить от неё хорошую взбучку. Поэтому лишний раз напоминать Любке, где она учится и почему, охотников было мало. Оптимизм сослужил ей хорошую службу по жизни – Любкин сын учится в массовой школе, а сама она работает медсестрой в психиатрии.
Женька. Очень красивая, черноглазая девочка с локонами каштанового цвета и губками в форме бантика. Словно кукла. Её отца – дядю Толю почему-то считали цыганом, хотя тот больше напоминал еврея. У него была замечательная блестящая лысина, обрамлённая чёрными курчавыми волосами. Дядя Толя был слеп на один глаз и плохо видел вторым. Он работал баянистом в доме культуры, играл на свадьбах и юбилеях. Помню, каждый раз перед началом какого-нибудь мероприятия дядя Толя садился в уголке на сцену и играл на баяне. Лицо его было отрешённо – задумчивым. Мне было жаль дядю Толю – его ведь никто не слушал, в зале царила суматоха ожидания. Напрасно – музыканта не волновало присутствие слушателей- он играл для кого-то никому невидимого и неизвестного.
Женьку дядя Толя просто обожал, души в ней не чаял. В жизни мне не доводилось видеть такого ласкового и заботливого отца. Что удивительно -  в его отношении к дочери не было потакания или чрезмерной, навязчивой опеки. Это было скорее уважение ко всем проявлениям личности маленького человека. Мы завидовали Женьке – папа учил её готовить еду, заваривать чай и разрешал жарить пельмени. Вопиющее нарушение санитарно-гигиенических норм, но со сметаной – м-м-м. Пальчики оближете. Папа разрешал ей приводить в дом кучу подруг (разумеется, в отсутствии мамы). Папа вообще ей много чего разрешал и никогда не жалел денег. Работа у дяди Толи была в свободном графике и давала ему возможность проводить много времени с дочерью. Дядя Толя часто брал меня или ещё девочек вместе с Женькой и мы шли «гулять». Мы катались на каруселях в городском парке, купались на пруду, покупали мороженое, обходили по очереди все столовые и пельменные, играли в автоматах, стреляли в тире. В общем, позволяли себе все прелести жизни, доступные детям в то прекрасное время. А иногда по вечерам нам разрешалось вместе с ним присутствовать на свадьбах и торжествах и плясать там до упаду. Дядя Толя мне казался сказочно богатым – да так оно и было. Ведь только сказочно богатый человек может позволить себе подарить детям (не только своим) – радость.
Обыватели дядю Толю считали чудаком и ни в коем случае не уважали. Он не обладал ни одним из достоинств рядового обывателя -  не был жаден, не был пьяницей, не был бабником, не скандалил, не следил за порядком и вообще никак не отравлял существование ни ближнему своему, ни дальнему. Он не принадлежал сему миру и мир за это его тихо презирал.
 После Женьки главной  гордостью музыканта была коллекция джазовой музыки и музыкальная аппаратура – лучшая по тем временам. Сейчас такой техники уже не найдёшь, а тогда – хорошая вертушка и катушечный магнитофон в четыре дорожки (стерео) – были пределом мечтаний меломана.
Третий кит, на котором базировался дядя Толя после Женьки и джаза -  были шахматы. Они с моим отцом часами сидели над шахматной доской и думали. Причём выигрывал, преимущественно отец, а дядя Толя так искренне расстраивался, хлопал себя по колену и снова принимался «отыгрываться». Летом за шахматы садился весь двор. В углу двора, возле песочницы, под двумя большими клёнами стоял традиционный столик и лавочки – мужская республика. Кроме шахмат там постукивало домино, шуршали шашки, а иногда к мужчинам подсаживались их прекрасные половины, и начиналась азартная игра в лото. Конечно, за столом присутствовали пиво и семечки и сушёная рыбёшка, но пьянство и хулиганство не поощрялось. Тем не менее женщины всё равно неохотно признавали суверенитет мужской республики, грозили экономическими санкциями, домашним арестом и даже обращением в Лигу наций ( т.е. милицию).
Жена дядя Толи – маленькая сухонькая женщина, похожая на мышь, как и большинство жён не разделяла увлечений своего мужа и во всём его существовании усматривала криминал. Она не позволяла Женьке приводить подруг, она ненавидела шахматы, джаз, аппаратуру, которая по её мнению только занимала место, она была недовольна тем, как муж транжирит деньги, как воспитывает дочь и, главное, тем, что говорят по этому поводу соседи. Мне кажется, что если бы дядя Толя пил – его бы за это меньше осуждали. Но так был устроен тот мир – готовность ненавидеть человека лишь за то, что он не имеет общепринятых пороков. Когда Женька выросла и обзавелась своей семьёй, дядя Толя ушёл от жены. К моему отцу он захаживал поиграть в шахматы уже и после того, как мы переехали в другой район. Однажды моя бабушка Тоня застала их за этим занятием. Недолго думая, она устроила им «китайскую» ничью, обозвала алкоголиками и спустила бедного дядю Толю с лестницы. Суровая была женщина. Почему она считала, что в шахматы играют только алкоголики - не поддаётся разумному объяснению. Видимо, она тоже усматривала криминал в существовании таких личностей, как дядя Толя.
С тех пор этот милый интеллигентный человек больше не бывал у нас дома – навсегда оставшись там, в стране моего детства.
Я иногда захожу в тот двор, где когда то жила, но ничего не узнаю. Всё кажется совсем другим, хотя на самом деле мало что изменилось. В детстве почему-то всё другое – страхи, люди, звуки, запахи, цвета и вкусы. Вкусы. В детстве, наверное, большая часть информации запоминается именно через вкусы и запахи. Помню: большая девочка облизывала что-то белое, твёрдое, похожее на плитку шоколада. (Белого шоколада в то время и в помине не было).
- Дай! – прошу её, - дай хотя бы чуть-чуть лизнуть!
Мне года три-четыре – не больше.
-На! – протягивает она мне. – только кусать нельзя – сразу умрёшь.
Затаив дыхание, я провожу языком по белой плитке. – М-м! Ещё разик!?
- Нет, больше нельзя. Малокровие будет. – объясняет мне эта практичная особа и прячет лакомство.
Я не верю в малокровие и кидаюсь к себе домой реветь.- Хочу такое же! А-а-а! Белое, сладкое, твёрдое!
А как называется – неизвестно.
Помню ещё как мама дала денежку и отпустила со старшими девочками в булочную. Там всегда стояли подносы с булочками. Булочки были обсыпаны мукой и сахарной пудрой, а внутри – повидло. На чём стояли подносы – не помню, но видимо стояли плохо. Я потянулась за булочкой и завалила весь поднос. Булочки рассыпались. Продавцы недовольны. Девчонки охают и представляют – как будет меня ругать моя мама. Я – реву, потому что боюсь. Но мама не узнает, если не скажут девочки.
- Мы не скажем, - хором говорят девочки,  - если ты отдашь нам свои денежки.
Приходится отдавать. День испорчен. Девчонки жуют булочки, а я свои сопли. Иду домой в слезах.
- Мама! Я уронила поднос с булочками и отдала денежки девочкам, чтобы они ничего тебе не рассказали! – заявляю с порога.
Не помню, что ответила мне мама, но с тех пор заявлениями типа : «Вот пойду и пожалуюсь твоей матери!», - меня было бесполезно шантажировать.
Ещё помню вкус хлеба. Ржаного и пшеничного. Или как называли – «чёрного» и «белого». Сейчас в супермаркете, в упаковке совсем другой хлеб, другой вкус - ничего общего. В хлебном магазине он лежал на полочках. К полочкам на верёвках были привязаны большие двузубые вилки – пробовать хлеб на мягкость. Однако свежий хлеб так одуряющее пах, что никаких вилок не требовалось. Откусив кусочек, невозможно было оторваться. Хрустящая корочка, а под ней дымящийся мякиш. Дома мама печально рассматривала изрядно искусанные, пощипанные батон или буханку и тихо ворчала. Вообще, по нынешним меркам кушали плохо – в условиях дефицита. Каждому овощу – своё время. Клубника – в июне, яблоки – в августе, апельсины – под Новый год. Кубинские бананы закупались совсем зелёные и складировались под кроватью – дозревать. Мясо видели тоже далеко не каждый день. Но мы этого не замечали – так жили все. Подавляющее большинство. Конечно, у кого-то была по блату копчёная колбаса, а у кого-то не было, кто-то жил в коммуналке, а кто-то в отдельной квартире, у кого-то была дача, а у кого-то не было, но это всё равно была небольшая разница. Мало того, те, у кого была и колбаса и дача и машина помалкивали в тряпку, жили в постоянном страхе и ожидали со дня на день ареста с конфискацией. Такие случаи были далеко не редки.
Зато дефицит развивал у людей солидарность. Каждый старался завести нужное знакомство – это называлось «иметь блат». Врач, например, вполне мог рассчитывать на специально отложенную в магазине мясную вырезку, а продавец бакалеи – на то, что с сыном- двоечником дополнительно позанимаются и.т.д. Сколько сатирических фельетонов было написано по поводу кумовства, спекуляции и взяточничества, сколько копий сломано. Сейчас, вроде бы эти небескорыстные отношения узаконили – плати деньги, и всё будет сделано. Ан нет, человеческий фактор остался, без всякой гарантии, что  за деньги сделают также на совесть, как и "по блату".
А очереди. Это было многофункциональное явление. Клуб по интересам, для тех, кому за …и кому до…, брачное агентство, информационно-аналитический центр, психологический тренинг общения - всех функций не перечислить. Для нас, детей, очереди, конечно, были мучением, и вовсе не радовала та колбаса или клубника ( 1 килограмм в одни руки), на которую был потрачен совсем не один час счастливого детства.
Счастливое детство – из чего оно складывалось? Прежде всего из присутствия родителей: отца и матери. Когда мне было лет около трёх, меня положили в больницу. Не помню уже зачем. В больницах тогда присутствия родителей не полагалось. А тут ещё карантин по ветрянке. Никого не пускают. До сих пор не понимаю, почему карантин по детской болезни распространялся на взрослых. Я подозреваю, что садизмом в какой-то мере увлекаются многие работники медицинских и детских учреждений, особенно на административных должностях. Иначе, как объяснить их настойчивое стремление отделить ребёнка от его родных и близких. Всё что я помню из этого кошмара – темнота и ужас, страшная тоска, одиночество. Бабушка моя работала медсестрой в другой больнице, но имела привилегии (блат) во всех медицинских учреждениях города – в силу негласной традиции. На неё карантин не распространялся и она могла пробираться  ко мне по вечерам. Она приносила в стакане жареную картошку ( больничную пищу я не ела) и сидела возле моей кровати – укладывала спать.
Но, даже несмотря на это, три недели в непривычной обстановке, при отсутствии родителей отложились кошмаром в моей памяти на всю жизнь. И я даже не знаю что в больше степени было от этого лечения - вреда или пользы.
Присутствие матери определяет счастливое детство на многие годы. Я помню, как долго  ждала её по вечерам, когда она задерживалась на педсоветах, партсобраниях. Даже отец – весёлый, добродушный человек, не увлекающийся партсобраниями – не мог в полной мере её заменить.
Я помню, как однажды вечером родители ушли в театр, приобщаться к прекрасному. А меня оставили дома одну. Было мне лет пять. По какой-то странной логике родители считали меня слишком маленькой, чтобы взять с собой в театр, но в то же время достаточно большой, чтобы оставить одну в пустой квартире. Я сидела и ждала. Я знала, что родители вернутся к девяти часам вечера. Или чуть- чуть попозже. Но в девять часов никто не вернулся, в десять тоже. Я затосковала. Я переслушала все пластинки на проигрывателе. Боялась тишины в квартире. Сотовых телефонов тогда не было, и вообще телефона не было, не было у нас даже телевизора. В одиннадцать часов я, рыдая, звонила в квартиру соседей. Что мне могла ответить соседка? «Родители скоро придут, никуда не денутся.» И опять зловещая тишина пустой квартиры.
Родители заявились в половине двенадцатого. У актрисы театра был бенефис. После спектакля они остались на торжественную часть и концерт.
  Вообще, меня редко оставляли одну. В основном отвозили к бабушке и дедушке на Володарский посёлок. (Так назывался другой район города. Наш район назывался – Октябрьский посёлок.) Бабушка Тоня и дедушка Вася - мамины родители, жили в двухкомнатной хрущёвке. Окна квартиры на втором этаже выходили на реку, за рекой была фабрика. У фабрики была труба с красным огоньком наверху. Этой трубы я очень боялась. В темноте огонёк мне казался красным глазом недоброго великана, который смотрит в наши окна и всё-всё видит. Я задёргивала занавеску, чтобы не видеть огонька, но всё равно знала, что он там и он смотрит. Вообще, на Володарском я очень скучала по родителям, особенно если меня оставляли там на несколько дней. Но бабушка считала, что с ребёнком должны возиться старики, а молодые должны заниматься общественной деятельностью, больше отдыхать и приобщаться к прекрасному. Впрочем, на Володарском в течении дня было чем заняться – тоскливо становилось лишь под вечер. В этой маленькой квартирке было несколько интереснейших закоулочков, где находилось множество сокровищ. Во-первых, кладовка. В кладовке зажигался свет, а вход загораживался тяжёлыми плюшевыми занавесками. Там была корзина с игрушками; старая кукла с фарфоровой головой, кудрявая собака, светильник в виде избушки. Ещё там висели соломенные шляпки из Вьетнама, шёлковое покрывало из Китая и пластиковые шлёпанцы (для игры в китайскую принцессу). А также можно было одеть чёрные лаковые туфли на каблуках, серебристое маленькое платье и на голову тюлевую накидку – получался костюм невесты или ещё какой-нибудь принцессы. Ещё в кладовке хранились дедушкины масляные краски с интересными названиями. Тут были охра, краплак, сажа, белила, лазурь. Кисточки – беличьи, кроличьи и колонок. Старые книги по анатомии, масса одежды, обуви и другого прекрасного хлама. В кладовке жили привидения и скелеты, которые днём, при включенном свете не показывались и вели себя тихо, а ночью только и ждали, когда все заснут, чтобы пробраться в сновидения и напугать. Ночью я лежала, обливаясь холодным потом, глядя  на черноту кладовки, прикрытую плюшевыми занавесками, и мне казалось, что занавески эти тихо шевелятся.
 Наигравшись, из кладовки, я обычно перебиралась к большому зеркалу. Под зеркалом тоже хранились сокровища: чёрные гипюровые перчатки, белый шёлковый шарфик, платочки чёрный и белый, голубой капроновый шарф, пудреница без пудры, круглое зеркальце с ручкой и с триумфальной аркой на обороте, белые бантики для туфель, мамины свадебные клипсы, а ещё наборы открыток "Зодиак", которые очень интересно было рассматривать.
Но самое замечательное было в серванте. Открывался он изредка, как святая святых, по особому бабушкиному произволению, но там лежали настоящие сокровища. Во-первых, китайский, шёлковый зонтик. Самый настоящий, из бамбука. Им никто и никогда не пользовался – только рассматривали как диковинку. И самый настоящий дедушкин офицерский кортик! Как в книжках… Ещё там лежала мамина коллекция минералов, новый обеденный сервиз, дедушкины и бабушкины награды, альбом с фотографиями, бабушкина коллекция кошельков и записных книжечек, серебряный портсигар, военный дедушкин планшет и самое главное – драгоценности. Драгоценности лежали в маленьких коробочках, на бархатных подушечках. А коробочки - в маленькой пузатой сумочке. Здесь были золотые колечки, перстеньки, цепочки, брошки, серёжки и …зубы. Золотой запас семьи. Немного и недорогое, но для меня – неслыханные сокровища, которые тут же нацеплялись и навешивались для игры.
Бабушка была бережлива и скуповата. Новая вещь покупалась и часто подолгу хранилась, пока не выходила из моды или не тратилась молью. Готовить бабушка не умела – то, что она стряпала, мог есть только сильно голодный человек. Исключение составляли пироги – их бабушка пекла редко, но отменно и салат из яиц со шпротами. Бабушка часто шила – постельное бельё, трусы, несложную одежду, а также делала по дому всю мужскую работу – белила, красила, прибивала, чинила и с полным основанием считала себя главой семьи.
Дедушка, отставной военный, был молчаливым, угрюмым человеком. Он мало говорил и редко смеялся.  Он часто читал газету или расхаживал по комнате, ритмично насвистывая. Ходил он как-то нелепо, по-птичьи, приподняв одно плечо (в молодости в драке ему сломали ключицу).
Выглядело это так:
- С – с- с –с… С-с-с… С-с-с… – в одну сторону. Потом то же самое в другую.
Бабушку выводило из себя это упражнение, и она разражалась тирадой о бесполезности мужчин и их паразитизме. Заканчивалась тирада обычно патетически: «Не для того мы замуж выходим, чтобы всю жизнь мужикам портки стирать!» Что-то в этом роде. Вообще, я ни тогда, в детстве, ни теперь не вижу ничего трагического в том, чтобы стирать мужу портки. Но бабушка усматривала в этом какую-то серьёзную несправедливость.
Дед на секунду останавливался, пожимал плечами, усмехался: «Орёть! – констатировал он – Чего орёть?» И опять: «С-с-с-с…»   
Дедушка Вася родился и вырос на Украине, но, уехав оттуда в молодости, он больше уже туда не вернулся и совсем забыл украинский язык. Только все глаголы оканчивал на мягкий знак: шьють, говорять, пьють и.т.д.
Он не выпивал – самое большое рюмочку коньяка на праздник. Бабушка не выносила пьянства. Курил. С куреньем бабушка Тоня боролась всю жизнь, как с проявлением мужской самостоятельности, но ничего не могла сделать. Дед был очень аккуратен и брезглив. До глубокой старости он ходил по дому в костюме, рубашке и при галстуке. Он не выносил неприятных запахов, каждый день брился и ежедневно выливал на себя одеколон горстями. К животным он испытывал отвращение и не мог погладить даже кошки.
Выйдя в отставку в чине майора ВДВ, дед ещё какое-то время работал начальником ЖЭКа, потом ушел на пенсию в 60 лет и вдруг стал рисовать картины масляными красками. Специального образования у него никогда не было, просто любил "малювать".Бабушка была в шоке.  С таким проявлением самостоятельности она ещё не сталкивалась. Ни у кого из её знакомых мужья не страдали подобной вредной привычкой. Холсты, подрамники, краски, кисточки – всё стоило денег. Краска попадала на любимый сервант, а все художники (видимо, как и шахматисты), несомненно, были алкоголиками. Однако, дед не сдавался и бабушке пришлось отступить. Со временем бабушка пришла к выводу, что рисование не такая уж и пагубная привычка и ей даже иногда можно гордиться. Она оформила все дедушкины картины в рамки и развесила по стенам, а сервант регулярно оттирала растворителем.
Несмотря на свои странности дедушка Вася во всех своих поступках руководствовался здравым смыслом и без всякого сомнения был очень умным и талантливым человеком, но его нищее семейство из разорённой украинской деревни дало ему слишком мизерный стартовый капитал.
Летом мы часто ходили с дедом в лес. Брали салфетку, хлеб, огурцы, варёные яйца или картошку, соль. Раскладывали всё это на полянке, дед зажигал небольшой костерок. Эти прогулки на первый взгляд казались мне скучноваты, но именно они воспитывали способность к созерцанию. Скука включала воображение. Молчаливый дедушка, деревья, дорога – ничто не мешало мечтать. Дедушка иногда показывал мне корешки, веточки, обломки древесной коры и спрашивал: "Что это?" Я должна была определить на что похоже. «Вот бы дома лаком покрыть…» - мечтал дедушка. Впрочем, мы оба знали, что бабушка не даст лака на «всякий хлам». Мечтательность развилась во мне необычайно и в сочетании с рассеянностью часто мешала адекватно реагировать на раздражители из внешнего мира. Мою задумчивость и молчание многие люди были склонны расценивать как неуважение или нарочное нежелание их замечать. Были и свои плюсы -  способность быстро погружаться в вымышленный мир спасала от стрессов и тягостных переживаний, к которым я имела предрасположенность. О чём думал дедушка, осталось для меня тайной. Быть может он и делился своими размышлениями, но я была ещё мала и не помню.
- Дед, расскажи про войну! – просила я . Дед молчал, курил, потом неохотно произносил: «Война – страшное дело.» И опять замолкал – больше от него невозможно было ничего добиться. Бабушка была поразговорчивее, она была фронтовой медсестрой, но и для неё воспоминания о войне казались тяжёлыми. Подробности они стали рассказывать нам незадолго до своей смерти. Наверное, перед лицом вечности пережитое, как бы отдаляется, утрачивает свою связь с человеком и поэтому не причиняет боли.
После войны дедушка и бабушка самым страшным бедствием считали нищету. Поэтому родили только одного ребёнка, поэтому навсегда стали городскими. Выросшие в деревне, они даже не сохранили навыков деревенской жизни. Они, например, совершенно не знали, что делать с грядками на даче, как сажать, как полоть. Видимо, в те голодные годы их детства сажать и полоть было нечего. Страх нищеты заставлял их всё постоянно беречь и экономить, отказывать себе в самых малых удовольствиях. Крошки со стола смахивались в рот, пролитый чай вылизывался, кости обсасывались так, что собаки ими уже не интересовались. Вещи практически не выбрасывались – хранились. Случалось наоборот.
- Пошли Вася, - говорила бабушка деду – там матрас хороший на помойку выкинули. Надо забрать, а то стащут.
Дедушка подобную инициативу не поощрял. – Тоня, на кой чёрт тебе тот матрас? Що люди скажуть?
- Люди – говно на блюде. – парировала бабушка. – Пошли, Вася.
Нам сложно это понять сейчас. Трудно себе представить ситуацию, когда нет в доме лишнего куска хлеба или лишней тряпки, когда от инфекции умирают дети. Это травма на всю оставшуюся жизнь. Я иногда думаю, какими людьми могли бы стать мои бабушка и дедушка, если бы разруха и война не перепахали их детство и юность? Чего бы могли добиться с такой фанатичной целеустремлённостью, трудолюбием и стремлением к образованию?
Постепенно процесс накопления денег заслонил для них главную цель жизни – выбраться из нищеты и стал самоцелью. Сложилась абсурдная ситуация: бабушка и дедушка были нищими, имея на счетах большие деньги. Тут подсуетилось государство и отобрало сбережения у граждан, не умевших вовремя всё истратить. Это было уже уроком для меня: копить не стоит – надо вкладывать.
 Под старость лет  бабушка и дедушка любили проводить время на даче, но скорее уединялись там, чем обрабатывали участок. Им больше не надо было разговаривать – достаточно было просто находиться вместе. Старики дожили до золотой свадьбы, став, что называется, единой плотью и умерли почти одновременно. Я и сейчас закрываю глаза и вижу, как спешит бабушка Тоня к нам домой через двор в неуклюжей каракулевой шубе, в руках у неё бордовая сумка в которой что-то брякает при каждом шаге. Вижу, как ходит по красной ковровой дорожке дед, похожий на грача в своём неизменном чёрном костюме.
Родители отца были тоже по-своему замечательными людьми. Дед Саша был коммунистом в буквальном смысле этого слова – он не признавал никакой частной собственности. «Личный покой – дороже всего!» - часто провозглашал дед как лозунг. Он работал на комбинате  художником-оформителем и занимался общественной деятельностью, то есть делал то, что ему нравилось. Участвовал в праздниках и гуляниях, играл в оркестре народных инструментов на домбре, был председателем товарищеского суда. Как правило суд выносил один и тот же вердикт - виновная сторона "накрывала поляну" для потерпевшей стороны и, непременно, судейских. Помню, что, навещая  нас, дедушка вёл меня в магазин, делал широкий жест и говорил: «Выбирай!» И выбрать можно было всё, что угодно. Это была широкая, русская душа – противоречивая и непредсказуемая. Дед Саша тоже был травмирован войной, но по-своему. Не скопидомство, а, наоборот расточительность и презрение ко всему материальному было следствием этой травмы.
 Троих его детей: отца и двух моих тёток растило общество и бабушка Валя, работавшая в детском саду нянечкой. Дети росли вполне по-коммунистически, «на халяву» и рано научились добывать себе корм. Однажды деду выделили участок земли под картошку. Шесть соток. Отец с бабушкой, взяв лопаты, отправились копать, но оказалось, что дед уже кому-то сбагрил ненавистную латифундию, а деньги пропил. После его смерти даже не обнаружили военных наград, (дед прошёл всю войну и демобилизовался на Дальнем Востоке), нечего было нести за гробом на плюшевых подушечках. Всё раздал легкомысленный дед, оставив потомкам только ветхую домбру.
Бабушка Валя была весёлой и жизнерадостной женщиной. Она очень любила детей, знала множество детских стихов, песенок, прибауток. Любила гостей, и сама с удовольствием ходила в гости. Жили они в казарме – огромной коммуналке, построенной ещё до революции для рабочих фабрики. Каждая семья жила в отдельной комнате с высоким потолком. Под потолком были пристроены полати – что-то вроде второго этажа. Кухня, туалеты, коридоры – были общими. Семей было не две и не три, а несколько десятков. В казарме имелась библиотека, красный уголок и даже кинозал. Я помню страшную огромную кухню в клубах пара, чугунные лестницы и бабушку, которая читает фатальное стихотворение «про бычка». Я плачу – меня пугает кухня и гулкое эхо в коридорах и очень жалко бычка, который вынужден идти по доске, прекрасно зная, чем это закончится.
Вообще отцовская родня была более общительна и гостеприимна. Помню, когда мама на Новый год уехала по путёвке в санаторий и мы с отцом собрались праздновать у бабушки Вали вместе с семейством младшей тётки. Я уже предвкушала веселье в компании тётушек, двоюродных братьев и других родственников, но внезапно бабушка Тоня потребовала, чтобы Новый год мы отмечали с ней, на работе в санатории "Лесные дали". Отец не посмел ослушаться и мы встречали Новый год одни в пустом лечебном корпусе у рябившего чёрно-белого телевизора. Из других корпусов доносилась музыка и громкие крики, отдыхающие праздновали, а мы в молчании ели холодное картофельное пюре и пили кислый виноградный сок. Наутро выяснилось, что уехать не на чем и мы по двадцатиградусному морозу пилили три километра пешком по лесу до ближайшей автобусной остановки.
Детство – словно калейдоскоп: одна картинка сменяет другую. Вот лужа напротив моего подъезда. Мне года три и я можно сказать в этой луже по уши. Я – министр, да что там министр, я – президент этой лужи. Родительское вмешательство точно перст судьбы в одночасье лишает меня всего. Земля уходит из-под ног – прощай власть, планы на ближайшие полчаса, мечты о мировом господстве. Я ору благим матом. Меня затаскивают домой и ставят перед зеркалом: «Полюбуйся, на кого ты похожа!» Увиденное поражает меня настолько, что я на несколько секунд замолкаю. Да уж, вывозилась, так вывозилась.
А вот…Новогодний праздник в домоуправлении, где работал дед. Я возле ёлки читаю стишок. Мне дают конфету. Ещё читаю стишок. Ещё дают. Я снова лезу читать стишок – я знаю много стишков, лишь бы конфет хватило, но меня уводят. Хватит уже, представление продолжается. Мне настолько обидно, что я начинаю скандалить. Маме очень стыдно за то, что я такая невоспитанная.
М-да, праздники. Вот без чего немыслимо детство! Праздников было немного. Ровно столько, сколько нужно. Первое мая, Ноябрьские и Новый год. Первого мая и 7 ноября полагалось ходить на демонстрацию. Каждое предприятие, школа, организация собирала своих работников, служащих, учащихся и организованными колоннами шли через весь город, чтобы пройти мимо памятника павшим воинам в центре, где на трибунах располагались представители городской власти – члены райкома и горкома коммунистической партии.
В руках демонстрантам полагалось нести флаги, лозунги, транспаранты и портреты членов ЦК КПСС. Детям достаточно было красного флажка или красного надувного шарика. На 1 Мая флажок заменялся веточкой берёзы, украшенной бумажными цветочками, а шарики приветствовались любого цвета. Я очень любила ходить на демонстрацию с отцом в колонне завода топливной аппаратуры. С нами шли очень весёлые люди – рабочие, товарищи и сослуживцы отца. Участие в демонстрации на заводе поощрялось материально, и это обстоятельство служило дополнительным поводом для радости. Мы шествовали не спеша. Иногда останавливались на перекрёстках, чтобы пропустить другие колонны. По мере приближения к центру города веселье нарастало. Со всех сторон сыпались анекдоты и прибаутки, наяривал частушки баянист, ряды колонны расползались в круг, в центре которого краснощёкие тётки выстукивали каблучками и повизгивали: «У-ух!»
- А когда помрёшь ты, милый мой дедочек?
А когда помрёшь ты, сизый голубочек?
- Во середу, бабка, во середу, Любка,
   Во середу ты моя, сизая голубка!
- У-у-ух!!! Ух! Ух!
Когда, наконец, наступала наша очередь проходить мимо президиума, некоторые из участников уже не в состоянии были твёрдо и высоко нести знамёна коммунизма. На то он был и праздник.
Мама ходила на демонстрацию вместе со своей школой. Там было далеко не так весело – не было материального стимула и всё держалось на голом учительском энтузиазме.
После шествия все собирались дома у бабушки Тони, где нас ждали традиционные пирожки и яйца со шпротами.
Новый Год был конечно самый главный и самый чудесный праздник. Синяя темнота за окном, сверкающий серебром снег, игольчатые звёзды – где-то в этой синей темноте бродит старенький, но могучий волшебник с мешком подарков. И замирает внутри от мысли, что неведом тот день и час, когда этот старик посетит именно тебя. Конечно, полная чушь, что Дед Мороз приносит те самые, материальные подарки – игрушки или книжки и складирует под ёлку. В эту чушь я перестала верить очень рано. Нет, подарок из чудесного мешка должен был быть совсем иного рода. Ключ к разгадке великой тайны, перо из хвоста синей птицы счастья, эликсир мудрости, моток путеводной нити – что-то в этом роде. Что-то таинственное, загадочное должно было происходить в новогоднюю ночь  и я ждала, вглядываясь в синие сумерки. Казалось, всё вокруг становилось другим: необычным и сказочным. Сказочные деревья, укрытые молчаливым снегом, сказочное небо с лимонным ломтиком луны, сказочная ёлка посреди комнаты. Ёлка была живая, и приходила к нам из маминой школы. (Одна ёлка украшала в школе актовый зал, а остальные, поменьше, разбирали учителя). Сначала она оттаивала в коридоре, дышала, ждала отца. Отец устанавливал её сначала в пятилитровую банку с раствором аскорбиновой кислоты или аспирина, а затем ставил банку в перевёрнутую вверх тормашками табуретку. Проволокой прикручивал стволик к ножкам табуретки, и ёлка вставала намертво. Затем начиналось волшебство – открывался диван, и оттуда извлекались коробки с ёлочными игрушками. Это были старые игрушки из маминого детства (дед мороз, дирижабль, чайник, светофор), а кроме того, каждый год покупались в магазине новые. Игрушки не только покупались, но и мастерились своими руками – клеились фонарики, цепочки, звёздочки, флажки, резались снежинки, заворачивались в фольгу орешки. Однажды отец склеил из чёрной бархатной бумаги шикарного кота: лапки и грудка были оклеены ватой, глаза из зелёной фольги, а усы из ворсинок одёжной щётки. Это был тот самый Кот, который у лукоморья на дубе по цепи ходил. Он до сих пор жив и до сих пор рассказывает сказки, хотя постарел и лишился хвоста.
Елка разгораживала комнату надвое и моя кроватка словно оказывалась в отдельной, сказочной комнатушке по ту сторону обычного мира. Горели огоньки, расцвечивая бывший белый потолок, ёлочные игрушки тихонько покачивались. Они жили своей жизнью. Я лежала в кроватке и слушала их сказки. Я не боялась темноты – Ёлка, словно добрый дух охраняла меня от ночных кошмаров. Как отмечали Новый год мои родители, я не помню – тогда не было такого разгула, пьянства, фейерверков. Не было у нас даже телевизора. Я спала, а просыпаясь находила под ёлкой подарок. Один и потому такой желанный. Ёлка стояла ещё две или три недели, сохраняя тепло праздника. Затем также аккуратно разбиралась. Игрушки перекладывались ватой и отправлялись в диван, а ёлку относили в лес и устанавливали в сугробе.
Ещё один праздник, который не праздновался в нашей семье, но всегда незаметно нас касался, был праздник Пасхи. Начинался он, когда приходила в воскресенье днём прабабушка Наташа и приносила свячёный кулич, яички, крашеные луковой шелухой.
- Христос Воскресе! – выкрикивала она с порога таинственные слова. В ответ надо было выкрикнуть  тоже таинственное: «Воистину Воскресе!» И поцеловаться. Мне это нравилось, нравилась цветная яичная скорлупа, и слизывать сахарную пудру с кулича.
Прабабушка Наташа вообще была очень таинственная – она ходила в церковь и верила в Бога. От неё очень странно и приятно пахло – ладаном. Она всегда носила тёмную цветастую одежду – на голове два платка. Один – тонкий - прабабушка Наташа носила всегда, даже дома, а второй, покрывала выходя на улицу. Волосы прабабушка Наташа не стригла, не завивала, а заплетала в две седоватые косы, которые укладывала на затылке и скрепляла гребёнкой. На ногах она носила «бурки» - стеганые чулки, которые сама стегала на старой швейной машинке, а на улицу одевала валенки. Прабабушка Наташа была костистая старуха, бодрая, несмотря на свой возраст, с живыми карими глазами и весёлая нравом. Вера её была наивна, светла, полна оптимизма и предельно разумна. Никаких видений, никаких  чудес, никакого самоистязания – всё по-евангельски просто: терпи, трудись, не отвечай злом на зло. «Все мы гости на этой земле!» - любила говорить она, когда речь захаживала о стяжании земных благ. Она как-то просто смотрела на вещи, слишком просто на мой взгляд. Например, если мне случалось удариться головой об дерево, прабабушка Наташа не принималась причитать, а просто протягивала мне пирожок с черникой. «До свадьбы заживёт!» - легкомысленно говорила она. Когда мне случалось сильно заболеть, прабабушка Наташа по-своему утешала мою мать: « Ты не переживай, её Господь к себе заберёт. Смотри, личико-то какое, андельское. Такие на земле не живут. А ты не плачь, ты себе ещё народишь… Ты листьями-то капустными её обложи, обложи – капустный лист болесть-то оттянет…» Не то чтобы она не верила в чудеса, просто не очень на них рассчитывала.
- Баушка, у меня на глазу ячмень! – жалуюсь я.
- А ну, покажь! – Мне в глаз неожиданно летит метко пущенный прабабушкин плевок. – Ну вот, теперя быстро пройдёт. Ещё бы хорошо поссать прямо на глаз – враз, как рукой сымет. – задумчиво рассуждает прабабушка Наташа, но я уже сматываюсь в ужасе, представляя технические подробности последнего метода лечения.
Сама прабабушка Наташа привычки болеть не имела. Почуяв хворь, она удалялась в лес и гостевала там несколько дней – лечилась. Для нас она сушила мать-и-мачеху и багульник. Надо сказать, что возводя очи к миру горнему прабабушка никак не упускала из виду и наш, дольний мир. Ещё когда жила в деревне трудилась не покладая рук и бдительно следила, чтобы соседка не выбрала из лесу все ягоды. Да и в городе всё время что-то шила, вязала, чинила, собирала лечебные травы.
Прабабушке Наташе было поручено меня нянчить, пока все остальные члены семьи трудились на благо общества. Согласилась прабабушка не сразу, а потребовала, чтобы меня крестили. Крестить меня никто не собирался, и старушку обманули. Ей представили «доказательства»: крестильный крестик, рубашку, имена крёстных – прабабушка Наташа успокоилась и приступила к своим обязанностям.
 После обеда прабабушка Наташа укладывала меня в кроватку, сама ложилась на диван и через минуту уже храпела. А я соответственно играла в тихие игры – чтобы не разбудить прабабушку. Мама приходила с работы и первым делом узнавала у прабабушки – соблюдал ли ребёнок распорядок дня: как обедал, как спал после обеда.
- Чего не знаю, того не знаю -  отвечала прабабушка Наташа – а я выспалась, так выспалась. Ей, растившей в голодные годы восемь детей, трудно было понять, как тяжело воспитывать одного единственного ребёнка.
Прабабушка Наташа обитала одно время на Володарском, у бабушки Тони, в маленькой комнатке. Имущество её состояло из ручной швейной машинки «Подольск», нескольких икон (одну из них подарила прабабушке моя мать), большого медного креста и двух книг, издания конца 19 века: акафист Владимирской Божьей Матери и Новый Завет. Кажется, это и было всё имущество гостьи на этой грешной земле. Помню, ещё был церковный календарь – я любила рассматривать странных бородатых дядек  в высоких шапках – архиерейский собор. Прабабушка молится – говорили мне, - прабабушка ушла в церковь. Жгучее любопытство и страх вызывала во мне эта тайная прабабушкина жизнь. Свечки, просвирки, «за здравие», «за упокой», «грех», «благодать» – слова-то какие -  словно из другого мира. Церковь у меня прочно ассоциировалась с кладбищем, с покойниками, а покойников я боялась. Но сама прабабушка Наташа почему-то вовсе ничего не боялась. У неё даже была специальная одежда в гроб и белые тапочки. Смерть для неё была как будто очень приятным событием. «Буду на облаке сидеть в кресле и в белых тапочках, а вокруг анделы будут на гуслях играть.» - любила рассуждать она.
Прабабушка Наташа недолго прожила на Володарском. Мою бабушку раздражало  отношение к имуществу и церковные увлечения матери. В этом бабушка также усматривала криминал и непорядок. Прабабушка собрала свои нехитрые пожитки и ушла к другой своей дочери – бабе Кате. На бабушку Тоню прабабушка не сердилась, помня о том, что всех надо прощать. Баба Катя жила одна в частном доме. Сын её покончил с собой, дочь уехала в Москву, муж спился и умер. Баба Катя страдала кататонической формой шизофрении – временами её мучили галлюцинации, она никого не узнавала, становилась неподвижной. В молодости баба Катя была красавицей – с роскошными черными кудрями  и тёмными, как сливы глазами. Такая же весёлая и добродушная, как прабабушка Наташа. Но жизнь её, как говорят, не сложилась. Она осталась одна в старом доме, наполненном призраками, который прабабушка Наташа усердно кропила святой водой. Этот дом мне очень нравился – он был скрипучий, старинный и таинственный. В саду росли яблони – «белый налив», крыжовник и малина. Всё это можно было рвать – никто не ругался. Во дворе, важные, как инспекторы, ходили грязно-белые куры. Баба Катя то ли в силу своей болезни, то ли характера на криминал внимания не обращала и за порядком следила рассеянно. С ней прабабушка прожила до самой своей смерти. Заболела она первый и последний раз в своей жизни Великим Постом, слегла, дождалась священника и преставилась на свой любимый праздник, на Пасху 12 апреля 1987 г. Странно сложилась судьба её детей. Из восьми человек трое умерли во младенчестве. Бабушка Тоня, старшая  из детей, рассказывала, как умирал у неё на руках от дизентерии младший братик Веничка. Другой её брат Генька (Герман) служил после войны в Германии и там покончил с собой при неизвестных обстоятельствах, брат Толька убил спьяну человека и пятнадцать лет отсидел в тюрьме. Сестра Катя была больна шизофренией. У самой моей бабушки наблюдались все признаки депрессивного расстройства. Здоровым и благополучным оказался только младший брат Иона. Один из восьмерых. Он и дожил до 90 лет. При этом и прабабушка и прадедушка были людьми здоровыми и вполне адекватными. Точно проклятие какое пало на эту семью. Или на всю Россию? Вот прабабушка всю жизнь и отмаливала. Вообще все они, эти дедушки, бабушки, прабабушки были людьми могучими, самобытными, способными на поступки. Воевали, выживали, учились и созидали вопреки всему.
Н-да, о чём это мы, однако, вспоминали. Ах, да! О праздниках. Были ещё 8 Марта с поделками для мамы, 9 мая с тюльпанами для дедушки и бабушки, день рождения…На мой день рождения папа с мамой нарисовали на куске ватмана плакат – крокодила Гену и Чебурашку. Чебурашка с цветами, а Гена с тортом. Обязательный торт со свечками. Гости. Помню, очень боялась, что торт загорится от свечки. Не загорался.
Вообще, в этой маленькой уютной квартирке не могло произойти ничего плохого, потому что здесь жили мама и папа, здесь был мой дом. Конечно, в тёмном коридоре по ночам посиживали привидения, но папу и маму они боялись и вели себя тихо. Квартирка была маленькая - однокомнатная, но, с учётом порталов, вполне могла занимать полцарства.  У окна стоял диван – днём диван изображал ракету, плот, корабль, кукольный город. Ночью на нём спали родители. Чуть позже на этом диване,  куда я только не уносилась вслед за героями Дюма, Стивенсона, Марка Твена, Майна Рида. Сколько книг на нём было прочитано? Десятки? Сотни? Лучшие книги. Книги были страстью моих родителей. Огромный стеллаж занимал всю стену. Все полки были заняты книгами. За книгами охотились, книги менялись на макулатуру, за ними стояли в очередях. Хорошую книгу было архитрудно достать. Книги перепечатывались, распространялся так называемый «самиздат». Самые лучшие книги покупались за пределами России. Например – во время туристической поездки в Болгарию или на Кавказ. Государство заботилось о просвещении братских народов в ущерб своему собственному.
Кроме книг был ещё проигрыватель на четырёх ножках. На нём слушались детские грамзаписи и классическая музыка. Был катушечный магнитофон «Комета», записи «Абба», «Битлз» и «Бони-М». В остальном, обстановка квартиры была по-спартански бедная. Мать – учительница, отец – инженер. Зарабатывали немного. Копили деньги на книги и путешествия. Никогда не экономили на театрах и музеях. Иные материальные блага родители старались презирать. Помню, как ходили в игрушечный магазин – детский мир. Мне страстно хотелось деревянную, кукольную мебель, но просить было стыдно. Можно ведь было обойтись и без мебели. Тем более отец сколотил из досочек прекрасный кукольный буфет, а шкафом была аптечка, а кроватью – белый деревянный ящичек. А какое мама дала креслице – солонку! Красота, ручная работа. Мама до сих пор хранит в нём спички. Нет, мебель, конечно, хотелось, но она была не нужна!
 С детства я усвоила, что богатым быть стыдно. Стыдно испытывать страсть к вещам – «вещизм». Стыдно быть спекулянтом, мещанином и даже просто работником торговли – «торгашом». Жить надо духовными интересами на благо людей. Самое интересное, что эта установка так и стала для меня некой константой, несмотря на то, что вокруг всё переменилось.
Время шло, началась эпоха политэкономических катаклизмов и родители, почесав в затылках, решили, что переборщили с духовной компонентой в моём воспитании в ущерб здоровому практицизму. Ошибки было решено исправлять на младшей сестре. Сестра родилась намного позже меня, её детство пришлось на смутный период  перехода к рыночной экономике. Мама готовила дочь для карьеры юриста или на худой конец переводчика, но ничего не вышло. Сплав из прабабушкиного блаженного юродства и дедушкиного голоштанного коммунизма оказался не по зубам капиталистической ржавчине. Сестра отправилась учиться на философа. «Гостям на этой земле, для которых личный покой дороже всего» вообще очень трудно объяснить, зачем нужно добиваться успеха в этой жизни. Потому, что «гости» обязательно будут рассуждать об относительности понятия «успех», о бренности всего сущего и вряд ли что-то предпримут.
 
Мы приходим в этот мир лишь на короткое время, чтобы потом снова уйти. И наш уход во многом зависит оттого, как нас изначально встретят. Кого-то пригласят за стол, кто-то уединится в библиотеке, а кто-то так и останется топтаться у порога. Всё решается в первые годы жизни. Всё начинается и заканчивается. Остальное – лишь повторение.

Апрель 2008.