Б. а. Исповедь Гуго фон Мауффена. Ч. 7

Вера Крыжановская
* * *

Не знаю, что было дальше, так как меня посадили в тюрьму, где я оставался сутки без пищи и питья. Потом меня отвели к приору и собравшемуся капитулу, и Бенедиктус объявил мне, что за содеянное мною гнусное преступление я приговорен до конца жизни к in pace[4] на хлебе и воде и к еженедельному наказанию плетями.
Слушая столь ужасный приговор, я был точно во сне; у меня потемнело в глазах, со мной делали, что хотели, и окончательно я пришел в себя уже в отвратительном подвале, где мне предстояло оканчивать жизнь с крысами и жабами. Это была подземная келья, тесная и почти темная, с сырыми, скользкими стенами; куча гнилой вонючей соломы, от которой я задыхался, служила мне ложем.
Опускаясь на солому, я, вероятно, наступил на одну из местных обитательниц, потому что из-под моих ног выскочила с пронзительным криком мышь или крыса. Я закрыл голову руками.
«Погиб! — думал я. — Заживо погребен, немой до самой смерти, одинокий, лишенный воздуха, движения, пищи. Ах! К чему же я посвятил целые годы изучению черной магии, если никто из обитателей ада, которым я почти продал свою душу, не придет помочь мне и освободить».
Я повторял все формулы, которые вызывали темные силы, и даже самого Люцифера; но ничего не являлось, и я снова впадал в совершенное отчаяние. Сколько прошло времени, я не мог определить. Я почти изнемогал под тяжестью своего положения; иногда раздраженный до крайности голодом, кусавшими меня крысами и ходившими по мне жабами, я начинал снова свои заклинания, но все тщетно.
Однажды мне пришла светлая мысль. С самого детства я носил на шее маленькую ладанку, в которой хранилась частица животворящего креста. Кто положил мне его туда? Я не знал этого, но мне оставили ладанку даже здесь, и ясно, что присутствие этой святыни мешало появлению сатаны.
Недолго думая, я сорвал ладанку и, топча ее ногами, произносил страшное заклинание, которым отказывался от Бога и Христа, а посвящал свою душу Люциферу. Вера моя была так сильна, что, окончив вызывание, я стал ждать, дрожа, задыхаясь и пожирая глазами мрак, откуда, мне казалось, появится окруженный, как прежде, зеленоватым пламенем страшный Царь ада; он обязан был придти освободить меня, потому что я отказался от неба и всего, что с ним связано.
Вдруг я вздрогнул. Была ли это иллюзия моего возбужденного слуха, или действительно пришел сатана? Но дело в том, что раздались удары и голос, не знаю откуда, но несомненно гораздо более приятный, нежели голос черта, явственно произнес следующие слова:
— Ты здесь, Мауффен?
— Да, да, — кричал я, дрожа от волнения.
— Молчи и слушай, — продолжал голос. — В одном углу есть большой камень, служащий столом; влезь на него и ощупай стену. Ты найдешь два железных кольца, одно выше другого; вставь в одно из них ногу, руку в другое, и поднимайся; выше найдешь еще кольцо и так дальше; на третьем нагнись сильнее вправо.
Я повиновался, и когда нагнулся, как было сказано, то голова моя вдруг очутилась словно в печной трубе.
— Полезай смело, скобки идут дальше, — сказал голос.
Таким способом я продолжал подниматься в этом круглом колодце, и голос, в котором я узнал наконец своего друга Эйленгофа, продолжал давать мне нужные указания. Вскоре я увидел слабый свет и очутился около какой-то пробоины или круглого окна, из которого исчезла голова человека, крикнувшего мне:
— Иди за мной скорее и смело.
С наружной стороны окна качалась веревочная лестница на двух железных крючьях. Я посмотрел наружу: надвигалась ночь, и у подножия стены сквозь туман сверкала гладкая поверхность озера; под лестницей, на канате, была привязана лодка, в которую и вскочил, как я видел, Бертрам. Я шагнул за отверстие и, так как высота была не велика, то спустился в одну минуту. Тогда Бертрам вытащил из воды длинную раздвоенную на конце жердь, отцепил лестницу и спрятал ее в лодке. Я хотел благодарить его, но он остановил меня.

— После, после. Теперь, Гуго, снимай скорее рясу, заверни в нее этот камень и брось в воду. Тут, в этом узле, ты найдешь рыбачий халат, суконную шапку и привязную бороду. Одевайся.
Я повиновался и, растянувшись на дне лодки, наполовину прикрытый сетями, имел удовольствие издали любоваться мрачным зданием монастыря, внушительный силуэт которого вырисовывался на темной синеве неба. Бежать из-за толстых стен было истинным чудом; потому, преисполненный благодарности, я приподнялся и крепко пожал руку Эйленгофа, который молча греб.
— Благодарю, верный друг! — сказал я.
— О! Проклятая алчность и неблагодарность, куда привели вы меня! — проворчал Бертрам. — Я, настоящий приор, принужден пробираться как вор! Граф Лотарь, как ты отмщен!
И он отер рукавом слезу, вызванную негодованием при воспоминании о Рабенау.
Подойдя к берегу, мы сошли. Спрятав лодку в камышах, Бертрам повел меня по едва заметной тропинке к какой-то сероватой стене; подойдя ближе, я увидел, что это был развалившийся, ушедший в землю дом, с покосившейся и почерневшей кровлей, крытой мхом; из двух отверстий, наравне с землей, виднелся слабый свет.
Эйленгоф постучал, и старая растрепанная женщина отворила и поздоровалась с ним.
— Здорово, старая, — ответил Бертрам, вводя меня за собой.
Мы вошли в дымную комнату, наполненную подозрительным людом; одни пели, другие играли в шашки; некоторые, сидя на корточках перед огнем, пекли что-то в золе. Не взглянув даже на это мрачное сборище, товарищ мой прошел залу и коридор и ввел меня в маленькую комнату, грязную, с трещинами по стенам и слабо освещенную масляным ночником. Два мешка с соломой служили постелями, стол и два расшатанных табурета составляли меблировку этой дыры, которая тем не менее показалась мне дворцовым помещением после моей ужасной тюрьмы.
— Дай нам хорошенько поужинать, старая, и принеси лучшего вина, — сказал Бертрам, брося на стол золотую монету. — Вот чем надо подбодрить тебя!
Старуха скрылась, сияющая, а друг мой опустился на соломенную постель.
— Ну, Гуго, вот мы и вне опасности. Но если бы такой отважный приор, как я, не был твоим другом, никакой черт не помог бы тебе в этом деле. Кто, как не я, знает все выходы старого каменного исполина? И я должен был все знать, потому что для узников, которых хотели выпустить, следовало держать двери открытыми.
Его прервала женщина, вошедшая с корзиной провизии. Она поставила на стол несколько кувшинов вина, ветчину и яйца. Я с жадностью набросился на эти лакомства; от них меня отучил страшный голод, на который я был осужден в течение многих недель. После сытного ужина Бертрам утратил способность говорить; он опустился на свою постель и захрапел, точно большой соборный колокол; я последовал его примеру, лег и заснул крепким сном.
Когда я открыл глаза, солнечный луч освещал наше убежище. Эйленгоф, уже вставший и одетый коробейником, примерял на своей спине небольшой тюк с товаром.
— Вставай, ленивый! — проговорил он с дружеской улыбкой, указывая на другой тюк, предназначенный мне.
Час спустя, мы вышли из трактира и направились к обширным густым лесам, окружавшим замок Мауффен.
После очень утомительного пути пешком, мы остановились в такой же, как и первая, мрачной и подозрительной харчевне и, переодевшись мельниками, продолжали путь верхом на ослах. По дороге Бертрам говорил мне:
— Не удивляйся, Гуго, большим переменам в замке. Кроме меня и Розы, там нет никого в настоящее время; я не считаю двух старых монахов и двух послушников, живущих в башенке у подъемного моста. Боясь привидений, они никогда не входят в дом. Аббатство завладело твоими поместьями, и только наше обстоятельное знакомство с тайными ходами дает нам возможность оставаться там и привести туда и тебя.

Сердце мое сжалось от ярости, но я ничего не ответил, и мы продолжали путь. Наконец мы пришли в то место, где много лет тому назад я впервые вдохнул в себя чистый воздух леса и понял, что такое свобода. Тем же подземельем мы вошли в старый замок, и в одной из зал, расположенных на противоположной подъемному мосту стороне, Роза встретила меня с большой радостью и приготовила хороший обед.
Но у меня не было аппетита в тот вечер. Мрачный и печальный, вошел я в свою комнату через апартаменты, в которых не было уже самых драгоценных предметов; вероятно, они унесены были в аббатство.
Усевшись в кресло перед своим столом, я задумался. Я свободен, это правда, но лишен общественного положения и прячусь, как бродяга, в своем собственном замке. Конечно, у меня оставались еще сокровища в подземельях, но как их вынести? А если их унесут когда-нибудь в мое отсутствие; ведь планы находятся в руках проклятого Бенедиктуса?..
Я решил покинуть страну, забрав, что можно; но надо было посвятить в дело Бертрама. Итак, на другой же день я позвал его с собою, и мы спустились в подвалы. Отпирая три двери, я еле дышал. А вдруг там ничего не осталось?! Но когда я вошел и зажег факелы, как бывало при отце, все засверкало, и красный отблеск золотой горы — могилы моего отца — сливался с блеском алмазов и других камней. Очарованный этим волшебным зрелищем, я прислонился к стене, скрестив руки, и меня охватила невыразимая жадность: умереть тут, охраняя эти сокровища, казалось в тысячу раз лучше необходимости расстаться с ними. Раздавшийся глухой возглас заставил меня обернуться на Бертрама. Он стоял на коленях перед грудой золота; руки конвульсивно погрузились в него, а глаза горели дико и жадно.
— Бертрам, — сказал я, — богатства эти в опасности! Каждую минуту могут придти из аббатства и взять их, если мы не вернем планы, находящиеся у Бенедиктуса.
Он испустил хриплый крик и, кланяясь мне до земли, бормотал:
— Граф! Граф! Царь этих сокровищ! Останемся здесь стеречь их: никто не пройдет сюда иначе, как через наши трупы. Можно ли желать чего-либо лучшего, как любоваться этим?
Его жадный взгляд точно хотел поглотить все, что видел перед собой. То странное желание, которое испытывал мой отец, проявлялось у меня и у Эйленгофа; однако я ответил:
— Нет, оставаться здесь и беречь эти сокровища — безумие. Надо уехать, но если ты достанешь мне планы замка, Бертрам, один из этих сундуков будет твоим.
Пройдоха вскочил; в глазах его засветилась такая смелость и энергия, что он, казалось, даже помолодел.
— Иду, и не буду я Бертрам барон фон Эйленгоф, если, пробыв 18 лет приором аббатства и зная все его тайны, не верну тебе нужное!
На другой день Бертрам уехал, и понятно, с каким лихорадочным нетерпением я ждал его возвращения. Я уже объявил Розе, что рассчитываю как можно скорее покинуть страну, а так как нас было трое, то следовало выбрать для жительства отдаленное место, где нас никто не знал; но точно еще не было решено. Ввиду предстоявшего переселения, Роза намеревалась превратиться снова в важную даму, жену барона фон Эйленгофа. Она откопала несколько старых сундуков с вещами моей матери и нашила себе платьев, достойных ее нового положения.
— О, — говорила она напыщенно, — какая радость занять свое прежнее положение после стольких лет изгнания! Жаль только, что меня не могут здесь видеть. Добрые люди, посещавшие харчевню, поняли бы наконец, почему, даже переодетая, я с головы до ног походила на владетельную особу.
Чтобы не терять времени, я готовился забрать возможно больше из моих богатств. Я зашил в свое платье самые драгоценные камни; наполнил золотом чемодан и два больших кожаных мешка для своих товарищей; но больше всего времени я проводил в подземельях, карауля возвращения своего друга.
Четыре дня прошло в страшной тревоге; каждую минуту я опасался, что кто-нибудь проберется в этот замок или подземелье, мне уже более не принадлежавшее. Когда я крался по коридорам и лестницам, то чувствовал себя как вор, который дрожит при малейшем шуме. Сердце мое разрывалось от бешенства за мою разбитую жизнь; но начать борьбу с монастырем было невозможно; я при свидетелях отказался от света и принадлежал душою и телом церкви, тонзура которой легла на мою голову печатью позора.

Наконец вечером, на четвертый день, когда я в лихорадочном волнении шагал по своей комнате, отворилась дверь и передо мной явилась высокая, внушительная фигура Бертрама; ругаясь, задыхаясь, опустился он на стул.
— Ну? — спросил я, бросаясь к нему.
— Превосходно удалось, — воскликнул он, с гордостью ударяя себя в грудь. — Все здесь.
В эту минуту я увидел, что в плащ его завернут какой-то предмет.
— Что это? — спросил я.
— Это целое приключение! — ответил Бертрам, освобождаясь от плаща и опуская на стул узел, который оказался человеческим существом крошечного роста и отвратительного вида. — Представь себе, возвращаясь лесом, я увидел, будто что-то качается на дереве; подхожу и — черт возьми! — узнаю карлика из замка Рабенау, повешенного, но еще чуть живого. Обрезаю веревку своим кинжалом, и он, как яблоко, упал чуть не на нос мне. Так как мне удалось то, зачем я ездил, то я был в расположении сделать и доброе дело, поэтому взял с собой этого несчастного. Дайте ему чем-нибудь подкрепиться. Это, — он достал сверток бумаг, — это твои бумаги, и теперь надеюсь, один сундук принадлежит мне!
— Он твой, — ответил я.
Налив вина в свою чашу, я подошел к карлику, которого уже видел в замке Лотаря, но в первый раз так близко. Это был маленький человечек ростом с пятилетнего ребенка, горбатый и безобразный; по бледному, с преждевременными морщинами лицу можно было судить о его слабости и болезненности; обрезанная веревка еще висела на его шее; глаза были налиты кровью, а маленькие худые руки нервно дрожали.
Когда он немного оправился, мы стали расспрашивать его.
— Господин граф, и вы, барон Эйленгоф, мой спаситель, выслушайте мою печальную историю, а затем помогите мне, если можете, так как я жертва ужасной несправедливости, и да будет вечно проклята память того, кто поставил меня в такое положение, — сказал он слабым, но ясным голосом.
Он говорил так серьезно, что мы слушали его с удивлением. Я знал от Рабенау, что его выдал карлик, и от Бертрама, что у карлика есть самые серьезные причины к ненависти; таким образом, мы узнаем важную тайну, и, может быть, она пригодится нам на что-нибудь.
После небольшой остановки, карлик продолжал:
— Насколько помню, я жил у сторожа замка Рабенау, который называл себя моим отцом; жена его умерла, и за мной ходила мать его, добрая и набожная женщина. Отец был человек жестокий, грубый в разговоре и обращении, ненавидел меня. Бабка боялась его и не смела никогда противоречить ему, а меня она очень любила и потихоньку баловала. Я свободно играл во дворе, и мне позволяли даже ходить в комнаты, потому что графиня была очень добра ко мне и давала лакомства. А владельца замка я боялся, не знаю почему; он никогда не говорил со мной, часто бросал мне пригоршню золота, но ненавидел меня и уходил, если невзначай встречал. Позднее я узнал причину такого обращения. Впрочем, граф часто ездил на охоту, войну и турниры, и я редко видел его. Во время одной из его поездок, чтобы оградить меня от моего злого отца, графиня взяла меня к себе для услуг, но граф, по возвращении своем, остался очень этим недоволен, не хотел видеть меня, и я был изгнан.
Так рос я больной и худой; а бабка говорила, что я таким родился и был предметом огорчения для своих и сострадания для посторонних. Часто я с ненавистью смотрел на молодого графа Лотаря, который рос красивый, как ангел; все любовались им, а родители боготворили его.
Нам обоим было лет восемнадцать, когда молодого графа женили на дальней родственнице. По этому случаю были большие празднества, и весь замок ликовал. Прижавшись в угол, с горечью на сердце, смотрел я на блестящий кортеж рыцарей и дам. Хорошенькая невеста сияла счастьем, жених сверкал алмазами; никто не видел и не заметил среди веселья бедного карлика. Мне стало очень тоскливо, и, убегая от людей, я вернулся к бабке, которая была очень слаба и уже не вставала с постели; видно было, что конец ее приближался. Видя мою глубокую грусть, она приласкала меня и сказала, подумав:

— Я не могу умереть, не очистив своей совести от страшной тайны, которую храню целые годы. Может быть, когда-нибудь она сослужит тебе службу и принесет счастье.
Она велела мне вскарабкаться на ее постель и нагнуть ухо к ее губам.
— Бедный ребенок, — продолжала она, — я открою тебе тайну твоего рождения, но после моей смерти ты должен молчать до какой-нибудь удобной минуты. Слушай же! Настоящий Лотарь граф фон Рабенау, единственный законный наследник графства — ты; потому что ты сын графини и ее мужа. Когда ты родился, бедное создание, твой отец исчез непонятным образом, и графиня себя не помнила от тоски и страха. Сын мой состоял тогда оруженосцем, и жена его Эльза была очень больна и с минуты на минуту ожидала рождения ребенка.
Я была тогда средних лет, славилась, как отличная повивальная бабка, и потому ухаживала за графиней, которая обезумела от непонятного исчезновения мужа. Ты родился еле живой, уже горбатый, с одним плечом выше другого. Мать твоя была без памяти; я окрестила тебя и положила в колыбель, как вдруг вошел граф, бледный, как мертвец. Я показала ему ребенка, но как только он увидел тебя, закричал: «Фи! Какой урод, в морщинах, безобразный!»
Он схватил меня за руку и увел в комнату, где находился мой сын, сиявший, казалось, от счастья.
«Слушайте, — сказал граф Фульк. — Вы рискуете головами, если когда-нибудь хоть одно слово сорвется с вашего языка о том, что сейчас произойдет; но я озолочу вас за ваше молчание».
Он сделал моему сыну знак и тот вышел, а граф продолжал: Ты, Гертруда, поди и принеси сюда ребенка».
Я повиновалась и принесла тебя из комнаты графини, которая все еще была без памяти, ничего не видя и не слыша. Вернувшись с тобою, я увидела, что граф держит на руках маленького ребенка, чуть старше тебя, завернутого в дорогие пеленки; он протянул мне его и сказал, сверкая глазами: «Положи его в колыбель около жены и берегись, молчи или поплатишься головой. А этого ублюдка, — он указал на тебя, — отнеси к своей невестке, которая родила мертвого ребенка. Понимаешь ли ты меня?»
Я не смела возразить ни слова, и все сделалось по воле нашего всемогущего графа. Эльза, моя невестка, умерла через два дня, а ты бедное создание, был лишен всего, потому что неизвестный ребенок, принесенный Бог весть откуда, был на законном основании утвержден во всех твоих правах.
Выслушав рассказ бабки, я был совершенно подавлен; потом в сердце моем вспыхнуло безумное бешенство. Я! Я! Здесь я был хозяином! Ко мне переходило это прекрасное имя Лотаря фон Рабенау, а меня поносили и презирали в собственных владениях, где я родился господином; а все эти радостные, гремевшие по замку приветствия, вместо меня, относились к графу-самозванцу, похитителю моих прав. Я думал, что сойду с ума.
В ту же ночь бабка скончалась, и я остался один со своей тайной, последним благодеянием бедной женщины, которое возбудило в душе моей целый ад.
Вскоре после этого граф Фульк заболел и умер, окруженный заботами сына, которого всю жизнь боготворил. Тысячи проектов мучили меня. Я хотел открыть все матери, ничего не знавшей, но меня все удерживало какое-то болезненное чувство. Как я подойду к этой гордой, хотя доброй и сострадательной ко мне женщине, и скажу ей: «Этот красивый молодой человек, которым ты так гордишься, при виде которого вспыхивает твой взор, не сын тебе; твой ребенок — я, наследник всего, карлик, горбун, пятно на блестящем гербе Рабенау!»?
У меня не доставало духа, и я решил молчать до более благоприятного случая. К моему удивлению, через несколько дней после погребения молодой граф призвал меня в свою комнату.
— Карлик, — сказал он добродушно, — тебе не для чего больше служить лакеем или сносить капризы твоего отца. Выбирай в любой из башен меблированную комнату и живи там, как хочешь. А для твоих любовных развлечений, если они у тебя будут, — прибавил он, смеясь, — вот тебе мешок золота.
Он дал мне в руки тяжелый бархатный кошелек и отпустил меня.
Я вернулся к себе изумленный и разъяренный тем, что мне кидали милостыню; мне, полному хозяину. Тем не менее, комнату я выбрал и поселился в ней, потому что мне была ненавистна тирания человека, называвшегося моим отцом.

В тот же год молодая графиня умерла после рождения сына, Курта фон Рабенау; граф был глубоко огорчен и необыкновенно нежен к ребенку. Проходили годы, и ненависть копилась в сердце. В общем, меня игнорировали в замке; но кто искал меня, кто удостаивал особенной ненавистью, издевался надо мной и делал мне всякие гадости, это был маленький Курт.
Этот отвратительный мальчишка, трусливый и капризный, был слабого здоровья и, кроме того, еще прикидывался умирающим, чтобы растрогать отца, слабость которого ему была известна. Гордый, надменный, он зол был, как обезьяна, и ворчлив, как собака; он дурно обращался со слугами и бил свою кормилицу. Всякое животное, попадавшееся ему под руку, он мучил и даже жестоко убивал. Только вследствие особого запрещения отца он перестал делать из меня забаву. Я не терпел бледного с белокурыми локонами, постоянно хныкающего и плаксивого лица этого ребенка, который из-за всяких пустяков топал ногами. Хотя я ничего не мог сказать против Лотаря, слабость его к сыну была возмутительна.
Однажды, когда Курт сделал мне что-то особенно гадкое, я не сдержался, бросился на него и укусил его в щеку. Взбешенный Лотарь прибил меня и велел запереть на несколько недель; этого я никогда не забывал. Но когда второй раз он наказал меня при графине Розалинде, я решил погубить его; украл его шкатулку и продал монахам. Но все-таки Лотарь был честный человек, потому что в ночь своей смерти, когда он приехал в монастырь, где я скрывался, он нашел меня, не знаю каким образом. Я хотел бежать, но взгляд его приковал меня к месту.
«Ты знаешь, и я знаю, кто ты, — сказал он, останавливаясь передо мной и скрестив руки на своей могучей груди. — Но, бедный безумец, что сделал бы ты из своего положения и знатного имени, будучи горбатым, хилым, не способным поднять копье и владеть мечом? Я чтил кровь, текущую в твоих жилах и не допустил, чтобы ты был слугой. Я сделал для тебя все, что мог; а ты, неблагодарный, предал меня. Всякому другому я вонзил бы в сердце кинжал, но угрызения моего обожаемого отца меня удерживают. Для облегчения его преступной относительно тебя совести и чтобы самому ни в чем не упрекать себя, когда снова увижу отца среди теней, вот что я завещаю тебе. — Он подал мне пергамент, скрепленный его печатью. — Это утвержденная дарственная, которую я оставляю тебе, как незаконному сыну моего отца, на небольшой кусок земли с домом. Курту я оставил сведения относительного настоящего твоего происхождения. Большего я сделать для тебя не мог».
Он вышел, и потом я его увидел уже только мертвым, — прибавил карлик, с глухим рыданием. — Конец рассказа моего близок. По возвращении в замок, я опасно заболел и целые месяцы прошли, пока я поправился. Как только представилась возможность, я просил молодого графа позволить мне переговорить с ним наедине; но он до сего дня сумел избежать этого. Я подошел к нему, когда он отправлялся верхом на прогулку; смеясь, взял он меня к себе на седло и уехал, приказав своей свите остаться в замке. Когда мы отъехали довольно далеко, он сказал мне: «Говори, карлик, что ты хотел сказать мне?»
Его фальшивые глаза неопределенно блестели, пока я ему все рассказывал.
«Я знаю это от отца моего, который был настолько глуп, что изобразил на пергаменте подобную историю и сделал землевладельцем такого гадкого ублюдка. Я думаю, что он перед своей смертью, должно быть, помешался. А дарственная с тобою?»
«Да», — ответил я.
Он взял у меня документ, спрятал его и, достав из кармана веревку, к великому моему изумлению, накинул ее на мою шею.
«Я кончаю тем, с чего должен был начать дед, и уничтожаю столь скверное воспоминание», — произнес он, скрежеща зубами.
И, прежде чем успел что-нибудь сообразить, я уже болтался в воздухе. Голова моя закружилась; я слышал топот его удалявшейся лошади и потерял сознание. Очнулся я на руках господина Эйленгофа. О! Как я ненавижу этого проклятого Курта фон Рабенау!
Мы переглядывались, совершенно изумленные. Этот человечек, схватившийся за голову своими маленькими желтыми и худенькими ручками, был настоящий граф фон Рабенау; тот, чье место занял мой брат! Поистине, Лотарь — человек великих замыслов, не останавливавшийся никогда перед преступлением, если оно становилось необходимым ради достижения великой цели, — был, в то же время, добр и великодушен к невинным жертвам; а подлый сын презирал его последнюю волю, скрепленную, так сказать, отцовской кровью! Бедный брат, какого негодяя ты так горячо любил!
— Что можем мы сделать для этого бедняка, — первым прервал молчание Бертрам. — Он — без гроша и без пристанища; но, ввиду его благородной крови и нашей обязанности, как рыцарей, покровительствовать обиженным, я предлагаю взять его с собою. О! — он ударил себя по лбу. — Будь я еще приором, я знал бы, что делать; а этому мерзавцу Бенедиктусу, который так скверно поступил со мною, я доброго совета не дам.
— Не мечтай о прошлогоднем снеге, — заметил я. — Но ты прав; карлик должен ехать с нами; а пока пусть Роза займется им.
Я позвал эту достойную женщину, и она увела своего нового воспитанника, громко выражая свое удивление.
— Этот Рабенау во всем был загадочен, — сказал я Бертраму, когда мы остались вдвоем. — Каким образом стал он во главе общества Братьев Мстителей? Теперь, друг мой, когда все прошлое схоронено, и в знак полного доверия, ты должен рассказать мне подробности твоего исчезновения от меня, твоего поступления приором и тех причин, которые побудили такого молодого и пылкого рыцаря, как Лотарь, взяться за такое сложное дело. Ну же! Исповедуйся. Ты ведь должен все знать об этих тайнах, — прибавил я, дружески хлопая его по плечу.
Бертрам облокотился на стол и углубился в мрачные думы. Я наполнил его чашу, подвинул кувшин с вином и прибавил охапку дров в камин. Когда я снова сел у стола, он начал:
— Тебе, как лучшему моему другу, Мауффен, я скажу то, что знаю. Мне теперь шестьдесят три года, а позади у меня осталась бурная жизнь, полная приключений, и я уже не в первый раз становлюсь бродягой и странствующим рыцарем. Вот в нескольких словах моя история. Родился я в благородной и почтенной, но не особенно богатой семье, и, со смертью отца, мы с братом, который старше меня года на два, предоставлены были самим себе. Несмотря на полное различие характеров, мы жили дружно; брат был энергичен, умен и предан тайным наукам. Он занимался черной магией с одним из своих друзей, молодым рыцарем, который позднее сделался монахом и постоянно посещал его; но я не знал, что он делал в монастыре, потому что мы никогда не говорили между собой о частных делах. Я любил бражничать, любил сражения и любовные приключения, а так как эти привычки не согласовывались с моими средствами, я продавал по кускам свою землю, большею частью без согласия брата, который, впрочем, никогда не укорял меня.
В то время он очень подружился с графом фон Рабенау, отцом Лотаря, и подолгу живал у него. Совершенно неожиданно я узнал, что он принял постриг и сделался бенедиктинским монахом под именем отца Антония.
Такое решение, причина которого всегда была для меня загадкой, сделало меня единственным собственником всего, оставшегося еще у нас. Не буду описывать все переходы моего падения; я становился с каждым днем беднее, не делаясь однако экономнее, и скоро у меня остались одни голые стены моего замка. Тогда я стал играть в гадких притонах и, ради хорошего вознаграждения, занимался темными делами, стараясь сохранить внешность бравого рыцаря и посещая турниры.
Но однажды я принял участие в похищении молодой девушки, жених которой утверждал, что узнал меня среди похитителей. Я отрицал свою виновность, но он вызвал меня, и дело кончилось плохо: серьезно раненого и полуживого, меня перенесли в гостиницу, где проездом находился Лотарь фон Рабенау — тогда ему было восемнадцать лет. Он пожалел меня, выслушал мою грустную повесть, дал порядочную сумму из уважения, как он сказал, к моему благородному имени и посоветовал как можно скорее скрыться.
Тогда я велел перенести себя к другу моему Кальмору, который ухаживал за мной и посоветовал под его именем представиться твоему отцу. Ты знаешь мою жизнь у вас и помнишь, что после смерти твоего отца за мной присылал один покровитель по крайне важному делу.
Я отправился за этим гонцом, и в соседней харчевне нас ждали оседланные лошади. Мы поехали, но после краткого перехода глухой ночью остановились в лесу; проводник мой завязал мне глаза и повел по неизвестной дороге. Когда с меня сняли повязку, я очутился в темном кабинете приора, перед братом моим, сидевшим в кресле; он очень изменился и был болен. Когда прошла первая радость свидания и когда мы переговорили обо всем понемногу, брат с удовольствием отметил действительно поразительное сходство между нами; в то время, когда уже зрелый возраст наложил на нас свою печать, мы казались близнецами.
Затем он взял меня за руку и сказал: «Бертрам, я знаю, что ты вел темную и бурную жизнь и что только случай доставил тебе средства бежать и скрыться. Теперь слушай меня хорошенько: желал ли бы ты занять прекрасное и независимое положение, жить здесь, не принимая обета, с обязательным условием подчиняться воле человека, который никогда не будет грубым начальником. У тебя будут деньги, и ты будешь полным хозяином твоей воли и свободы, начиная с полночи до первых петухов».
Я ответил, что с радостью соглашаюсь и готов делать все, что от меня потребуется: он заставил меня перед крестом его поклясться в молчании и верности моему слову. Затем он продержал меня тайно в аббатстве несколько недель, наставляя во всем, что я должен был знать, как новый лже-приор; он признался также, что болен от раны, нанесенной отравленным оружием, что он должен умереть, но хотел бы иметь меня своим преемником.
Я быстро освоился со всем, что следовало знать, и когда надевал рясу, никто не отличил бы меня от брата, даже голос у нас был одинаковый. Однажды я застал сидящим около брата красавца Лотаря фон Рабенау; он тотчас узнал меня, несмотря на то, что прошло более десяти лет с тех пор, как он помог мне в харчевне; большая дружба была, по-видимому, между ним и моим братом.
«Вот твой единственный глава и хозяин, о котором я тебе говорил», — сказал мне брат, указывая на графа.
Он открыл мне тогда тайну секретного общества и позволил вернуться к тебе до решительного момента.
Три месяца спустя я был призван в аббатство и получил приказание поместить у тебя моего умирающего брата и уничтожить таким образом его следы; ты дал мне просимое разрешение, я привез Антония, и он умер на наших руках.
Я возвратился с Рабенау в монастырь, где он просветил меня относительно всего необходимого, показал тайники и тайные ходы, требуя безусловного повиновения. Я должен был официально играть роль приора; но все управление, решения и касса зависела от него одного, и я должен признать, что искусство его во всех этих делах было необычайно.
Одетый в рясу, он посещал подземелья, поощрял братьев в их работах, занимался алхимией, читал и переводил старые книги и работал с отцом Бернгардом, которого очень любил. Ни один Брат Мститель не бывал принят, пока он сам не расспросит его и не сделает своих замечаний. Он следил также за внутренним управлением, пробовал вино из кружки самого простого монаха, строго проверял отчетность и, по-своему, пользовал больных в больнице. И при такой деятельности у этого неутомимого человека хватало еще времени на любовные похождения и вообще на то, чтобы жить рыцарем. Я скоро понял, что, будучи по имени приором, я был ни больше, ни меньше, как первый слуга настоящего начальника.
— Но, — прервал я Бертрама, — странно, что его не узнавали даже загримированного и в рясе. Ваши лица так различны!
— О, нет! — возразил он. — Да это опять целая история. Надо тебе сказать, что в последние месяцы жизни брата в аббатство приняли одного бедного итальянца, больного и полоумного, бежавшего из родной страны и не знавшего, куда преклонить голову. Оказалось, что он сын старого ученого, или колдуна, и что пункт его помешательства состоит в том, чтобы делать из теста собственного изобретения людей, которым не доставало только жизни. В родном его городе, а был он, кажется, из Монцы, когда прознали о его намерениях, его собирались сжечь живым. Как он бежал, я не знаю, но к его болезненному состоянию прибавилась еще мания преследования. Во время его бесцельных скитаний случай привел его в аббатство. За ним ухаживали, и после нескольких образцов, доказавших его искусство, брат поручил ему слепить, если не человека, то по крайней мере маску, на него похожую. Искусство итальянца превзошло всякие ожидания, и он представил превосходно сделанную не из воска, а из какого-то особого состава маску, которая, будучи нагрета, прилаживалась к каждому лицу, совершенно сохраняя внешность моего лица с бородой, густыми бровями и толстыми щеками. В этой маске, с опущенным капюшоном и в полумраке, когда Рабенау обыкновенно появлялся, он был неузнаваем.

Но дай мне продолжать рассказ. Я говорил тебе, что чувствовал себя в большой зависимости; начальник, не будучи горд в обращении, добрый и терпеливый, когда его не сразу понимали, не был, вместе с тем, никогда откровенен со мною, не видел во мне друга; мне же хотелось быть для него тем же, чем был мой брат. А Рабенау оставался все тем же: приказывал, требовал послушания без возражений и ни с кем никогда не советовался. Я узнал, что у него свои личные дела, секреты, оставшиеся между ним и покойным Антонием; он брал большую часть доходов, но что он с ними делал, для меня оставалось тайной. От меня же он строго требовал отчета в каждом гроше, и, когда однажды я истратил более им назначенного, он нахмурился и подробно исчислил мне, сколько стоит содержание общины, какова получаемая ею десятина, какие у нас экстренные доходы, например, с овощей, плодов, муки, приношений, словом, он доказал мне, сколько я присвоил себе, и сильно разбранил.
Так проходили годы. Я привык к этой удобной жизни, но мои секретные развлечения и особенно игра поглощали большие суммы, гораздо больше, нежели я получал. Я думал, что держу в руках Рабенау, и начал было небрежно относиться к его приказаниям и тратить деньги без счета. А он — человек строгий — дал мне почувствовать свою силу и раз даже пригрозил.
Забывая, что обязан ему всем, независимостью, положением, почетом, я возмутился и в одну из таких минут неудовольствия, по небрежности своей, заронил подозрение в Бенедиктусе и Санктусе относительно странного поведения настоящего начальника. Проклятые эти монахи подметили то, чего никто не подозревал, а именно — что я и начальник две разные личности. Занятый своими делами и похождениями, я проглядел их интриги; образовался заговор, и кончилось тем, что они соблазнили меня крупной суммой.
Остальное тебе известно. Я предал человека, не заслужившего вовсе такой участи, и Немезида наказала меня. От меня отделались довольно скоро и выгнали вон, выставив умершим в глазах света.
Он опустил голову на руки, тяжело вздохнул, потом воскликнул:
— А! Рабенау, ты отмщен!
Да, он действительно был отмщен, потому что изменники, предавшие его, его же оплакивали; но не время было раздумывать, следовало действовать.
— Опомнись, друг мой, — сказал я, хлопнув его по плечу, — и подумаем о нашем отъезде; это ближе к нам теперь, нежели невозвратное прошлое. Где осядем мы, покинув эту страну?
Бертрам поднял голову, провел рукою по лбу, как бы отгоняя тягостные мысли, и сказал своим обычным тоном:
— Ты прав, Гуго, что сделано, то сделано! Что касается нашего будущего местопребывания, то я думал об этом и вот что предложу тебе. Вести бродячую жизнь из гостиницы в гостиницу — безумие; купить уединенный домик значит подставить свою шею ворам и разбойникам, а укрепленные замки не продаются. По моему мнению, отправимся в Италию и купим там разбойничье судно; на нем человек чувствует себя везде и нигде, а если представится хорошая добыча, можно напасть на нее и поправить денежные дела. Правда, рискуешь возбудить ненависть в своих собратьях; но ведь везде чем-нибудь рискуешь. Во время моих путешествий я бывал в Венеции и узнал одного капитана-корсара, по имени Пеллегрино. Он рассказывал мне, что разбой дает превосходный доход, так как из своей доли в прибылях он содержал экипаж и сделал порядочные сбережения. Уверяю тебя, милый Мауффен, такая буйная жизнь, полная новых приключений, имеет также свою прелесть и напомнит тебе турниры. Поедем в Венецию, может быть, я найду там Пеллегрино. Он намеревался тогда оставить свое ремесло и снять гостиницу; советы его пригодятся нам. Мы уедем вчетвером, ты, я, Роза и карлик, все разно переодетые; а Кальмор и Гильда останутся здесь и издали будут наблюдать за замком. А раз мы будем в Венеции, то все устроится.
По зрелым обсуждениям, я одобрил его проект, и все было решено; но меня терзала мысль покинуть старый замок, где я родился; расстаться с сокровищами и бросить занятия алхимией. Между тем, выбор между старой астрономической башней и одиночной тюрьмой с ее плетьми был не труден; беглому монаху ничего другого не оставалось, как покинуть гнездо своих предков, не оставив по себе наследника, который с новым блеском воскресил бы имя графов фон Мауффен.