Б. аббатство. Исповедь Патера Санктуса. Ч. 14

Вера Крыжановская
* * *
    На следующий день, вечером, печальный и с тяжестью на сердце, спустился я в лабораторию Бернгарда. Я застал его сидящим за рабочим столом; он взвешивал разные снадобья. Я сел возле него и со слезами передал ему постигшее меня несчастье.
— Брат мой, — спокойно ответил он. — Если бы ты был в состоянии глубже запечатлеть в твоем уме ту великую истину, что смерть есть не что иное, как разрушение тела, что мы переживаем это тело и живем вечно, то ты не предавался бы такому безумному отчаянию. Все доказывает нам, что мы переживаем смерть с воздушным телом, но достаточно плотным, чтобы сделаться осязаемым при известных благоприятных условиях, и воля наша способна вызвать к нам эти тени прошлого.
— Но ведь это — очень неопределенное утешение, — возразил я, — и притом я совсем не имею доказательств…
— Ты просто неблагодарный, — произнес Бернгард. — Неужели ты забыл кур и столько других фактов, наконец, появление Рабенау, этого, гения, который теперь помогает мне. О! Я открыл очень многое и надеюсь осязать смерть. Но и в эту уже минуту я думаю, что могу показать тебе очень интересный опыт. Пойдем!
Он встал, взял ночник, и я в волнении, с любопытством последовал за ним. Мы прошли комнату с печами, потом Бернгард приподнял кожаную завесу и впустил меня в келью, уже освещенную ночником. На диване лежал человек, вероятно, больной, судя по тяжелому, свистящему дыханию и тяжелым вздохам.
— Кто этот человек? — спросил я, неприятно изумленный.
— Это один бедный странник, который скоро соединится со своими предками, — отвечал Бернгард. — Я нашел его изнуренным, умирающим на дороге и потайным ходом привел сюда. Я уже делал это со многими несчастными, чтобы иметь случай наблюдать чудесное общее оцепенение живых частей.
Он поставил на стол ночник, нагнулся к умирающему и внимательно рассматривал его.
— Конец приближается, грудь едва дышит, — сказал он, откидывая плащ, покрывавший совершенно обнаженное тело умирающего.
   Потом он принес из другой комнаты жаровню с горящими углями и бросил в них порошок, от которого при горении исходил яркий свет.
— Смотри, — говорил он, подводя меня к телу. — Ноги уже приняли желтоватый оттенок, как при полном оцепенении. Холод смерти подходит понемногу; здесь еще живая часть, — сердце бьется, но, подожди, я покажу тебе еще больше.
Он взял из шкафа склянку и открыл ее.
— Жидкость, находящаяся в этом сосуде, покажет тебе чудесные вещи, — сказал он. — Нагнись к жаровне и вдыхай сильнее.
Он вылил в жаровню часть содержимого склянки; с треском стал подниматься тогда едкий, но ароматичный пар, и, по мере того, как я его вдыхал, все мое существо наполнялось каким-то странным и незнакомым ощущением. Члены мои становились тяжелее и как будто коченели; жизнь точно поднималась к голове и сосредоточивалась в ней; глаза сделались жгучими и функционировали каким-то странным образом. Я не спал, как мне показалось в первую минуту; нет, я вполне сознавал все и отлично слышал приказание Бернгарда:
— Садись и не спускай глаз с умирающего.
    Я повиновался и вдруг ясно увидел, как одна за другой, от тела его отделялись светлые искры и затем, сливаясь, образовывали беловатый пар, колебавшийся над телом; пар этот собирался, медленно поднимаясь к голове, и, по мере того как сгущался, он принимал образ человека, лежавшего на постели. Под конец искры сосредоточились у головы и образовали светлую нить, которая, точно огненная лента, шла от сердца и соединяла одну с другой обе эти совершенно одинаковые формы — телесную и духовную. Затем нить вдруг задрожала, покачнулась и лопнула. Воздушный образ человека еще с минуту покачивался над изголовьем и, странно расширяясь, поднялся зигзагами вверх. Два беспокойных глаза с минуту смотрели на нас, потом все расплылось в туманное облако и исчезло в темной глубине свода.
    Я протер глаза. Это не был сон; нет, я совершенно наяву видел это чудесное зрелище, и в голове моей складывалось непоколебимое убеждение.
— Да, это истина; не все умирает с телом, и сам ты пойдешь когда-нибудь по этому пути.
Я еще ощущал такую тяжесть, что не мог шевельнуться, и повернул голову к Бернгарду. Он был на ногах, подняв, неподвижный, руку к своду. Наконец он пришел в себя и, подойдя ко мне, вытер мне лицо мокрым полотном. Я вздохнул свободно, и мое первое слово было:
— О! Какое чудесное зрелище!
— Веришь ты теперь? — спросил Бернгард, вытирая себе лицо и руки.
— Да! Нельда и все другие за могилой — такие же, как тот, который сейчас сбросил свое земное тело. Благодарю, Бернгард, — ты меня утешил.
Утомленный духом и телом, я вернулся к себе и уснул.
* * *
    Проснулся я спокойным и способным по-прежнему работать. Смерть Нельды не тяготила меня более. Это была разлука, а не вечная потеря; я любил представлять ее себе воздушной тенью, охранявшей меня, которую я снова встречу после неизбежного перехода.
   Для меня началась эра спокойствия. Согласно обещанию, я часто навещал Герту, и мне доставляла удовольствие шумная, но искренняя радость ее, когда я приходил. Конечно, ум у нее был простой и ограниченный, но она так умела кстати вызвать воспоминание о прошедшем, напомнить тысячу случаев из счастливого детства или ранней юности, что этими интересными разговорами удерживала меня целыми часами.
    Мало-помалу воспоминание о Нельде побледнело, стерлось, и я стал замечать, что Герта, с ее бледным лицом и черными блестящими глазами, очень хороша и привлекательна. Вскоре мне пришлось сознаться, что чувство, внушаемое ею мне, могло быть опасным; тем более что Герта не способна была скрывать любовь свою. Мне следовало бы бежать, но, к несчастью, монастырские нравы того времени были крайне распущены, а возможность безнаказанно видеться в подземелье соблазнительна, и потому ничто не мешало мне быть счастливым.
   Пока жизнь моя протекала так мирно, влияние Бенедиктуса в стране все усиливалось. Он сумел расположить к себе герцога, и тот часто приезжал говеть в аббатство. Постепенно он совершенно подчинил его себе.
Духовник герцога, не одобренный Бенедиктусом, был заменен одним из его ставленников, и вскоре я заметил, что и внутренние, и внешние дела страны устраивались согласно намерениям Бенедиктуса. Герцог ценил его сильный ум и часто советовался с ним; потому, когда он появлялся при дворе, гордый и строгий, во всей роскоши, которой любило себя окружать духовенство того времени, самые горделивые головы очень низко склонялись перед ним.
    В часы интимных бесед мы часто говорили о прошедшем, о наших работах и о политике; последняя тема ему нравилась, и, хотя меня она мало интересовала, я наводил на нее разговор, чтобы доставить ему удовольствие. В эти редкие минуты откровенности, я, ученый алхимик, с удивлением заглядывал в бездну этой души, снедаемой тщеславием, ненасытной во власти.
   Всем завладеть, все поглотить, согнуть весь мир под властью единого скипетра, таков был идеал его мечтаний, и, когда он развертывал свои гигантские планы, складки на бледном лбу молодого монаха расправлялись, голос оживлялся, глаза сверкали огнем, а затем он резко обрывал и менял разговор. Я часто спрашивал себя: при его характере и таких мечтах удовольствует ли он ролью приора, и сомневался, но в этом пункте он был непроницаем.
   Если эти великие планы и существовали у Бенедиктуса, то они не мешали ему заниматься частными делами. Так, одновременно он старательно обдумывал двойную интригу, очень сложную, против младшего брата Альберта, чтобы заставить его отречься от мира. Слишком долго было бы рассказывать подробности этого дела и притом они не были вполне известны мне; скажу только несколько слов для ясности рассказа.

   В одном из окрестных замков жила молодая и красивая женщина, вдова старого рыцаря и мачеха шестнадцатилетней скромной и ограниченной, но восхитительно красивой девушки. Граф Альберт фон Рувен бывал в этом доме, потому что старый рыцарь был брат по оружию графа Гильдебранда и, умирая, поручил свою молодую жену и дочь покровительству могущественного дома Рувенов. Граф Альберт был красив и одинаково нравился обеим дамам, но, к великому неудовольствию мачехи, он влюбился в молоденькую Изабеллу и решил жениться на ней. Все это стало известно Бенедиктусу через молодую вдову, духовником которой он состоял.
   Не знаю, как он действовал или наставил даму, но дело в том, что пока Альберт воевал с герцогом, что продолжалось несколько месяцев, вдруг распространился слух о его смерти, и отчаянием его невесты сумели так хорошо воспользоваться, что она поступила в монастырь урсулинок и постриглась. Когда Альберт возвратился и слух о его смерти был опровергнут (виновник не был открыт), Изабелла была уже монахиней. Отчаяние графа было ужасно, и он часто искал утешения у своего брата, приора. А тот подействовал ли на религиозные чувства брата, чтобы развить его романтическую любовь, или открыл ему тайну подземелья, где он мог видеть предмет своей страсти, не знаю; но все-таки граф Альберт вступил членом нашей общины и принес в дар аббатству все свое состояние.
   С того дня Бенедиктус еще выше поднял голову: месть его и гордость были одинаково удовлетворены: ни он и никто другой не носил в мире имени Рувенов. Его же деятельный ум, твердость, неустанная забота так значительно увеличили богатства монастыря, что управление Бенедиктуса составило эпоху в летописях обители.
* * *
    В этот спокойный период я послал рыцарю Теобальду письмо, в котором открыл тайну моего рождения и выразил горячее желание, хотя бы один раз еще увидеть великодушного человека, внушавшего мне всегда чисто сыновние чувства.
   Через несколько недель я получил ответ от доброго рыцаря, который посылал мне свое благословение и сообщал о решимости вступить в аббатство, чтобы окончить там жизнь со мною и Бенедиктусом, «потому что я очень одинок и утомлен жизнью», заключил он письмо.
   В ожидании приезда отца я жил спокойно, разделяя время между занятиями и свиданиями с Гертой, но вдруг один случай нарушил мой покой.
   Однажды, когда я расхаживал взад и вперед по коридору позади лаборатории Бернгарда, поджидая Герту, к моему удивлению, явилась другая монахиня.
— Преподобный отец, — сказала она, — я считаю себя обязанной отвлечь вас от любви к женщине недостойной. Та, которая утешила вас в потери доброй и милосердной Нельды, была умышленной виновницей ее смерти. Еще в то время, когда вы жили в замке Рувенов, она чувствовала к вам страстную любовь и ненавидела прекрасную Нельду. Из ревности она шпионила за вами обоими и доносила графине Рувен и матери Варваре; она же погубила бедную сестру Нельду. Не смотрите на меня удивленно; все это правда, и я знаю многое еще. Господи прости! — продолжала она так торопливо, что я не успевал вставить ни одного слова. — Эта низкая женщина, не имеющая ни звания, ни рода, точно так же, как и я, служившая в замке, сделалась еще хуже, поступив в монастырь. Узнав, не знаю, каким образом, что вы духовник графини Матильды, и, вероятно, чтобы иметь связи вне монастыря, она состояла в связи со знаменитым графом фон Рабенау, о котором ходили такие странные слухи, что называли его даже дьяволом, воплотившимся в красавца рыцаря. Люди, видевшие его, уверяли, что когда он посещал Герту во время своего пребывания на земле (то есть пока милосердие Божие допускало это нам в назидание), у него были копыта и хвост. — Монахиня на минуту остановилась перевести дух, но я продолжал молчать, понимая, что не узнаю ничего, если перебью ее. — Итак, — продолжала она, — эта полоумная тварь была в связи с самим чертом. Но, когда Божественному терпению настал конец и граф фон Рабенау — то есть черт — хотел доказать вашему приору, что он не демон — Господь да благословит святого человека! — тот велел собрать самых святых, почтенных братьев и потребовал, чтобы граф принял при них причастие; Герта, пронюхав, что это дело может дурно кончится для ее дьявольского любовника, предупредила его. Несмотря на предупреждение, тот был настолько дерзок, что явился, рассыпав по всей своей дороге лошадиные волосы, но когда он хотел принять причастие, его взорвало, как бочку, и он исчез среди молнии и грома, оставив только черную кожу с копытами, хвост и рога. Чтобы отмстить, дьявол задушил приора дона Антония, уступившего ему по договору свою душу, а Герта долго выла, но наконец утешилась. Когда у Нельды был ребенок, Герта проскользнула к ней и рассказала ей что-то на ухо; при этом рассказе у больной сделались конвульсии, а утром она была уже мертва. Думая, что никого не было, кроме нее, злая девка воскликнула: «Слава Богу! Наконец я займу ее место!» — Я зашатался, точно громом пораженный, и прислонился к стене; но сестра, не обращая внимания на мое волнение, продолжала: — Никогда я не открыла бы вам всего этого, если бы негодная не обидела меня жестоко. Не довольствуясь любовью к вам, она кокетничает с почтенным отцом Филиппом, который поклялся мне в верности, и все для того, чтобы он угощал ее вином, которое она очень любит, чему, вероятно, ее научил дьявол. По крайней мере, никто не скажет, что сестра Кордула не отомстила за отнятого друга.
    Конец тирады я едва слышал. Бешенство, которому нет названия, кипело в душе моей. Нельда жила бы еще, если бы не эта гадкая тварь, которая изменила мне, после того как хитростью завоевала мою любовь?
   Я не видел, когда скрылась сестра Кордула. Вне себя, с горячей головой, я шагал по коридору, ожидая злодейку, чтобы расплатиться с нею. Наконец раздались легкие шаги, и Герта появилась, очень взволнованная.
— Куда же ты бежишь? — крикнула она, — разве ты не знаешь новости?
— Да, — ответил я глухим голосом, — я знаю одну новость, за которую ты мне дорого заплатишь, лживая низкая тварь. Ты до времени заставила Нельду умереть? Умри же и ты злой смертью.
    Ослепленный бешенством, не сознавая своих действий, я схватил ее за горло и, вырвав из-под рясы всегда бывший при мне маленький кинжал, вонзил его в ее грудь. Брызнуло что-то теплое, омочило лицо мое и руки; Герта опустилась со слабым хрипением.
   Едва дыша, я прислонился к стене и почти в ту же минуту услышал шум голосов и шагов. В оцепенении стоял я, неподвижно и неопределенно смотря на приближавшихся ко мне людей, из которых один держал в руках светильник. Хороший знакомый голос моего друга и поверенного, Бенедиктуса, привел меня в чувство.
— Ах! Что это значит? Что ты наделал, несчастный? — воскликнул он, приподнимая лампаду, чтобы разглядеть лежавшее у моих ног тело, которое трудно было видеть в коридоре, слабо освещенном кое-где светильниками.
   Я поднял голову и вскрикнул: за приором стоял человек высокого роста, весь в черном. Почтенная белая борода окаймляла его лицо и спускалась на грудь.
— Я хотел приятно удивить тебя и вел графа Бруно в лабораторию, — прошептал Бенедиктус.
Я хотел броситься в объятия рыцаря, но он отшатнулся и закрыл лицо руками.
— А! Несчастный! — проговорил он. — В такую минуту пришлось мне найти тебя.
Он был прав, я был убийца, священник-клятвопреступник, и простирал окровавленные руки к тому, кто увидел меня в первый раз после того, как узнал, что он мой отец. Что-то зашевелилось во мне: смесь отчаяния, ярости и тоски взволновали мою душу, и, наверно, что-нибудь из этих чувств отразилось на моем лице, когда я закричал:
— Бог немилосердно осудит меня, но ты не проклинай и прости меня.
В то же мгновение я почувствовал, что объятия отца сжали меня и губы его прикасались к моему лбу.
— Ты прав, сын мой! Бог осудит, а земной отец твой должен только любить и поддержать тебя.
Не могу описать, что перечувствовал я в ту минуту, я, дитя случая, сирота, брошенный с самого рождения. При звуке этого голоса, при этой отеческой ласке, мне показалось, что грубая кора, покрывавшая мою очерствевшую в преступлении душу, таяла в чувстве кротости и горечи; потом натянутые нервы прорвались слезами и я разрыдался.
Меня отвели в лабораторию, чтобы успокоить и, тем временем, скрыть видимые следы моего преступления. Но мне было дурно, голова горела; минутами все кружилось вокруг меня, и, войдя в свою келью, я упал без чувств.

Когда я в первый раз открыл глаза в полном сознании, прошло много недель. У меня была нервная горячка, едва не стоившая мне жизни. Отец сидел у моего изголовья; он ухаживал за мною с самой нежной заботливостью, и его одинокое сердце привязалось к единственному, оставшемуся в живых близкому существу.
Во время моего выздоровления мы подолгу беседовали, говорили о прошлом, и я открыл ему свое сердце. Не один раз бледнел он при моем рассказе; но, как всегда снисходительный, не упрекал меня, а только просил не посещать более подземелья монастыря урсулинок. Когда я говорил о Рабенау, он плакал.
— Никто, лучше меня, не знал его, — заметил он. — При всех его недостатках это было золотое сердце, и я его очень любил.
Я быстро поправился и был счастлив, что отец окончательно поселился в аббатстве; здоровье его пошатнулось, и он желал умереть при мне и Бенедиктусе, который окружал его заботой и любовью.
* * *
     После этого последнего события, несколько лет прошло без перемен в моей жизни, и я коснусь только фактов, прямо относящихся к интересу моего рассказа.
Влияние нашего приора с каждым днем увеличивалось. Бенедиктус, более гордый и сдержанный, нежели когда-либо, пользовался большим влиянием. Что же касается внутреннего управления монастырем, то он не обладал способностями Рабенау, или, лучше сказать, ум его был направлен в другую сторону.
    Тайное общество редело и понемногу распадалось. Бенедиктус в глубине души ненавидел подземелья, где погиб Рабенау, считал их опасными и компрометирующими, потому что совсем не желал быть в руках братьев союза. Он опасался измены или открытия подземелий и потому, не уничтожая существующего, не допускал более новых членов; затем возникла эпидемия, захватившая многих Братьев Мстителей, умерших большею частью один вслед за другим. Потайные выходы закрывались, и вскоре сохранился один для нескольких остававшихся в живых членов братства.
Бенедиктус достиг цели, к которой стремилась его тщеславная душа, то есть царствовать, не опасаясь какого-нибудь компрометирующего открытия и быть безусловным начальником, а не соучастником своих подчиненных.
    Но для этого ненасытного, властолюбивого человека все было мало; он наделся на другое; а особенно после одного путешествия в Рим я знал, что он затеял колоссальную интригу. Он был в сношениях с кардиналами, тратил огромные суммы и получал известия через одного агента, которого я так и не узнал. Ему хотелось пробраться в Рим и занять высокий пост при Святейшем Отце. Но я не сомневался, что этот пост был бы для него только переходной ступенью, а конечной его целью была сама тиара. Я очень желал бы знать, мучила ли его когда-нибудь совесть за жалкую гибель брата и за множество других темных дел; но лоб его всегда был ясен, спокойные и глубокие глаза никогда не выдавали волнения, и эта сторона его души оставалась для меня тайной.
   Пока Бенедиктус медленно, но настойчиво пролагал себе таким образом дорогу к власти, силы графа Бруно падали. Он слег, наконец, в постель, и не оставалось сомнений относительно его скорой кончины. По целым часам просиживал я у его изголовья, читая ему Евангелие или другие благочестивые книги; а он последние свои дни употреблял на то, чтобы воздействовать на мою преступную душу, потихоньку привести ее к сознанию ужаса ее ошибок и внушить мне лучшее понимание моих обязанностей как человека и священника.
   Слова, исходившие из дорогих мне уст, потрясали мое сердце; я чувствовал все свое ничтожество; и меня глубоко печалила близкая разлука с этим другом и моей опорой.
    Однажды вечером, когда я сидел у его постели, не сводя глаз с дорогого лица, которое ореолом озарял падавший на него через узенькое окошко луч заходящего солнца, он вдруг открыл глаза и твердым голосом проговорил:
— Сын мой! Я чувствую, что пришла моя последняя минута! Я хочу благословить тебя, но прежде обещай мне помнить мои советы и читать Евангелие, чтобы им укреплять свою душу. Моя же душа будет непрестанно молить Бога и Иисуса, чтобы Их бесконечное милосердие простило твои великие прегрешения.

   Я бросился на колени у постели, будучи не в состоянии говорить; рыдания душили меня. Он положил руку на мою голову и продолжал:
— Что касается меня лично, милое дитя, то благодарю тебя за любовь, за заботы, которыми ты окружал мои старые дни и за проливаемые теперь слезы. Они утешают меня!
   Он приподнялся немного, как бы желая поцеловать меня, и я нагнулся к нему, но он уже опускался на подушку, и выражение небесного спокойствия разлилось по его чертам. Все было кончено. Он приобрел заслуженный покой, заплатив за него целой жизнью смирения, милосердия и добродетели.
   Подавленный потерей, я поднял глаза: надо мною должна была парить душа моего отца, облеченная в свою воздушную оболочку, как то было с бедным странником. Не знаю, было ли это действие моей воли или той веры, о которой говорил Христос, что она может двигать горами, но я ясно увидел тень отца, и на резко очерченном, прекрасном, помолодевшем его лице, окруженном голубоватой дымкой, блуждала радостная улыбка.
Я протянул руки, чтобы схватись видение и убедиться, что не сплю, но оно, колеблясь, поднималось кверху, будто прощаясь со мною в последний раз. Затем все вдруг померкло, солнце скрылось за горами, и видение исчезло. Я сложил руки, и из сердца моего полилась горячая молитва за того, кого уже не стало.
    Я отправился к Бенедиктусу сообщить ему о кончине его друга. Несмотря на то, что эту смерть предвидели и ожидали, волнение его было глубоко, а сожаление искренне. Он распорядился похоронить моего отца на кладбище аббатства, в том месте, откуда открывался восхитительный вид и которое очень любил граф Бруно.

* * *
   Время проходило печально и тихо, и я едва начал оправлять от горя, причиненного кончиной отца, как нас поразил новый удар: добрый наш Бернгард, сраженный не летами, а нечеловеческой работой, умер, и занятия в лаборатории почти потеряли для меня всякую прелесть.
   Одно существо оставалось у меня, и судьба не замедлила похитить и его. Как-то утром ко мне прибежал один брат и просил разбудить приора, спавшего удивительным сном и не отвечавшего, когда его два раза будили.
   Встревоженный, я пошел в комнату Бенедиктуса; я знал, что накануне он получил важные известия из Рима и очень волновался. Дрожащей рукой я откинул завесу и нагнулся к нему: одного взгляда было достаточно, чтобы узнать истину.
   Бенедиктус умер спокойно и без видимой борьбы перешел в царство теней. Единственный последний мой друг и соучастник покинул меня; это прекрасное, бесстрастное лицо не оживится более при рассказах о моих печалях, его холодная рука не сожмет сочувственно мою руку. Я стал совершенно одинок на земле.
    Долго и искренно оплакивал я потерю Бенедиктуса и чувствовал себя совершенно несчастным. Выбор братьев пал на меня, и я был избран приором на его место. Таким образом, мне также выпала слава носить на груди настоятельский крест, хотя я ничего не сделал, чтобы им завладеть. Я вовсе не желал господствовать: я был одинок и устал от всего, потому я старался только исполнять свою обязанность и быть добрым приором.
* * *
    В первые месяцы после моего избрания, я сидел однажды вечером в своей комнате, когда один брат доложил мне, что граф Курт фон Рабенау желает наедине переговорить со мною. При этом имени я вспомнил, что Бенедиктус с негодованием рассказывал мне, будто молодой граф отправился с женою в Рим с намерением развестись и что ходили самые неблагоприятные слухи насчет горькой супружеской жизни Розалинды.
   Я приказал пригласить графа фон Рабенау, который сообщил, что возвратился из Италии с телом своей жены и просил отслужить заупокойную обедню в аббатстве, прежде чем гроб будет помещен в их фамильном склепе. Видя мое волнение и грусть по поводу столь преждевременной кончины, Курт передал мне печальный и потрясающий рассказ о том, как на Адриатическом море на корабль их напали два морских разбойника, вероятно, узнавшие как-нибудь, что он вез богатые дары Святому Отцу.

    Наметив одну и ту же добычу, пираты начали между собой драться, и битва была не продолжительна: большое судно победило и застигло затем корабль графа, который пытался ускользнуть во время ссоры врагов. Настигнув тяжелую генуэзскую галеру, после короткой битвы, капитан пиратов вскочил на мостик.
Увидев его, Розалинда пронзительно вскрикнула; корсар вначале изумился и вслед затем бросился на Курта, чтобы убить его; но графиня упала к его ногам с криком: «Возьмите меня заложницей и оставьте ему жизнь и свободу».
Видя, что корсар упорно отказывается от выкупа золотом и драгоценностями, граф Рабенау согласился и ценою жены спас свою жизнь и свободу. Морской разбойник ушел, унося на руках Розалинду.
   Курт сошел на землю в ближайшем месте. Ему надо было спешить собрать огромную сумму, которую в виде выкупа требовал пират, и по приказу последнего следовало выслать ее в Венецию. Два дня спустя после этих событий, когда он в одном селении отдыхал на берегу, поднялась сильная буря, и на следующее утро море выбросило множество обломков и трупов, а между ними двух человек, соединенных в объятиях. В них Курт, к великому своему изумлению, узнал Розалинду и капитана пиратов.
— Я проклинаю себя, — прибавил молодой граф. — Мне не следовало давать жены в виде залога, и только в ту минуту я понял, почему она так охотно пожертвовала собой. Представьте себе, преподобный отец, что этот морской разбойник был никто иной как Лео фон Левенберг, которого все мы считали умершим, тогда как он спасся и сделался пиратом.
Он много говорил еще об этой печальной истории, но с замечательным хладнокровием и напускал на себя покорность судьбе, словно желал уверить меня, что все это был рок, независимый от него и перед которым он преклоняется как перед волей свыше.
«Подлец, — подумал я. — Что сказал бы твой отец, если бы мог видеть, что эта Розалинда, столь любимая им и отданная, как наследие сердца, обожаемому сыну, Розалинда, свободу которой он защищал бы до последней капли крови, была отдана как выкуп за этого же сына, вопреки всякому закону рыцарства?»
   Потом я вспомнил доброго и прекрасного Лео фон Левенберга. Как грустно, что ему пришлось в качестве пирата зарабатывать средства к жизни!
  Невольно рассматривал я бледное лицо Курта. На нем заметны были следы распутной жизни: рот с опущенными углами имел капризное и женственное выражение.
«Бедная Розалинда, ты была, наверно, очень несчастна с этим дрянным человеком, после того как любила двух героев».
   Я почувствовал внутренне отвращение к Курту и холодно простился с ним, отдав приказание перенести гроб в церковь, и всю ночь читал молитвы. На другой день предстояло совершить большое заупокойное богослужение и затем перенести тело для погребения в замок Рабенау.
Во время ночи я отправился в церковь помолиться за умершую. Вдруг меня охватило странное любопытство. Курт говорил мне, что приказал набальзамировать тело жены, и мне хотелось увидеть ее еще раз. Два брата, по моему приказу, приподняли крышку гроба; я приблизился и осторожно поднял край савана.
   Дрожащий свет восковых свечей упал на прекрасное неподвижное лицо, словно выточенное из слоновой кости. С минуту я стоял облокотясь о край гроба и созерцал покойницу, и в эту минуту пережил все прошлое; женщину эту я знал ребенком, потом совершал ее брак, а теперь я же буду ее хоронить. Все вокруг меня умерло.
   Я велел закрыть гроб и, крестясь, шептал молитву. Не знаю, исходила ли она из сердца; уста мои так привыкли произносить слова, в которых сердце вовсе не принимало участия!.. По привычке я стал набожен. Усталый и печальный, вернулся я к себе.
* * *
    После этого последнего события я начал прежнюю жизнь, машинально исполняя свои обязанности, без увлечения, без удовольствия. Я был утомлен, ленив. В сердце моем и в мыслях была большая пустота. Мой друг, мой соучастник, тот, с кем я перебирал старые воспоминания, даже преступления, умер; теперь я был одинок и боялся этих кровавых воспоминаний.

  Часто вечером, сидя в большом кресле, с опущенной на руки головой, при слабом свете ночника, я погружался в думы и картины, вызванные воспоминаниями, воскрешая перед моими глазами Годливу, ребенка, Вальдека, Герту и столько других жертв; сердце мое сжималось по мере того, как передо мною проходили мстительные тени, с искаженными лицами; малейший шум, треск огня в камине заставлял меня вздрагивать, и тревожный глаз мой боялся тесных углов. После того, как монастырские часы давно уже пробивали час отдохновения, непобедимый страх приковывал меня к месту. Альков, где помещалась моя постель, казался мне наполненным подозрительными тенями, а золотой крест, качавшийся на моей шее, казалось, глумился надо мной и шептал мне: «Ни тебе, ни твоему предшественнику я не давал покоя».
   Мрачный, дрожа всем телом, ложился я в постель, и вздох облегчения вырывался из моей груди, когда солнечный луч проникал в узкое окно; потому что день был гораздо менее страшен, нежели ночь.
   Подобные вечера и ночи без перерыва сменяли друг друга. Прошли многие годы и волосы мои, и борода побелели, а я все влачил свою постылую жизнь.
   С некоторого времени меня стало преследовать какое-то беспокойство и странное недомогание. Чувствуя себя больным, я лег в постель. Доктор объявил простуду и предписал лекарства. К вечеру мне стало хуже, я с трудом дышал и внутри появились мучительные боли.
Внезапно все потемнело вокруг меня и казалось расплывшимся в сероватый туман.
   Этот полумрак вселял в меня невыразимую тоску. Я почувствовал острые боли во всем теле; каждый фибр его как будто вытягивался из него и отрывался. За этими ощущениями появился палящий жар; около меня стоял точно костер с горящими угольями; я хотел встать, вырваться из этого огня, из которого дождем вылетали искры, падали на меня и жгли. «Пожар! Горим!» — хотел я крикнуть. Но в ту же минуту на меня как будто упала огромная струя огня. Одна мысль: «Убежать» — вертелась в моем мозгу. Я сделал усилие, чтобы выйти из костра, который трещал вокруг меня; все во мне и вокруг, казалось, трещало и разлеталось в клочья. Я потерял сознание.
   Опомнившись, я чувствовал себя совершенно здоровым. Я стоял и был в своем обычном платье; только, не знаю почему, я неудержимо понесся к одной из темниц в подземелья, и по дороге я встретил Бенедиктуса. «А ведь я считал его умершим!» — подумал я. Он был сумрачен, глаза его были опущены, и он мне ничего не сказал.
    Молча пошли мы в затопляемую келью; там был распростерт отвратительно обезображенный труп Годливы. Движимые посторонней волей, мы подняли его с трудом, задыхаясь от вызывавшего тошноту трупного запаха, потащили к озеру, куда его и бросили.
После этого Бенедиктус исчез, а я остался один в коридоре с маленьким ребенком на руках. Снова увлекаемый волей сильнее собственной, я душил его. Покрытый потом и задыхаясь, я бежал затем по длинным галереям, не зная, где спрятать этот труп, точно приклеенный ко мне; благодетельное головокружение избавило меня от этой пытки…
    Опомнившись, я увидел себя у подножия монастырской стены, где помогал Бенедиктусу привязывать к лошади Вальдека, в ужасе отбивавшегося от нас; а потом мы пустили животное. Как и в тот раз, ветер свистел и выл, а стихия разбушевалась. Но теперь мы следовали за перепуганным животным, летели около него. Мы достигли пропасти с головокружительной быстротой, и все вместе покатились в нее. Лошадь и всадник представились нашим глазам отвратительной, не поддающейся описанию массой, и вдруг, к невыразимому моему ужасу, я увидел, что перед нами встала кровавая обличительная тень.
   Затем начался день, и я очутился в монастыре. Без цели и нехотя пробирался я по залам и коридорам, входил в библиотеку, перелистывал там книги; часто встречал Бенедиктуса, но никогда мы не говорили с ним и снова совместно начинали нашу страшную работу, становясь опять действующими лицами всех содеянных нами преступлений.
   Измученный, разбитый, я обратился с горячей молитвой к Творцу, умоляя Его избавить меня от мучений, вечно совершать отвратительные преступления.

   В ту же минуту, блуждающий, голубоватый свет осенил меня, из пространства мелькнули белые пятна и приняли человеческие образы. В этих воздушных, прозрачных существах, я узнал Теобальда и протектора нашей группы. Мысль того блеснула на меня, точно огненная струя и выразила следующее:
— Ты смирился в молитве, преступление внушает тебе ужас, и вот тебе даровано избавление от ремесла палача. Но все же, в наказание, тебе суждено блуждать по местам твоих преступлений, пока новое поколение не заселит монастырь. Ты будешь видеть своих соучастников и не будешь сноситься с ними, чтобы, видя друг друга, вам было стыдно. Иногда и живым будет дано вас видеть. Они прозовут вас страждущими душами и содрогнутся перед столь страшным, примерным наказанием виновных.
— Молись! Кайся, — сказал мне Теобальд.
   Потом все исчезло. Я остался один и начал мои бесконечные и бесцельные скитания. Я не видел более своих жертв, но места преступления будили мои о них воспоминания. То один, то с Бенедиктусом и другими сообщниками, молчаливо бродил я, погруженный в свои мысли, по залам и коридорам. Иногда кто-нибудь из живых видел нас и с криком убегал.
   Понемногу все изменилось; новые люди поселились в обители, наши имена и деяния забылись, и одни появления наши запечатлелись в памяти. Сидя перед огоньком, старики, крестясь, рассказывали легенду о «призраках двух приоров».
* * *
Такова моя исповедь. Да послужит она на пользу моим воплощенным братьям.
Санктус