Волна народная

Татьяна Марюха
      
 Эту публикацию я приурочила к 70-летию со дня Победы наших войск над фашистской Германией. Тяжело досталась победа нашему народу. За неё боролась вся страна, от мала до велика.
    Автор этого рассказа- Федяков Виктор Семёнович - мой отец. Он не был на войне, ему не хватило 3-х лет до призыва, правда, после войны, служил в Советской Армии, в авиации борт механиком девять лет, а его старший брат - Валентин Семёнович, лейтенант танковых войск  в 22 года погиб в танковом бою в Белорусии, Могилёвская обл. пос. Ленино. О месте гибели и захоронеии я узнала совсем недавно. Сохранились письма и память о горе моей бабушки, оплакивающей сына...

автор этого произведения - мой отец, Федяков Виктор Семёнович.

       Сорок третий год. Зима. Мельницу мою закрыли: горючего нет, и молоть нечего – весь хлеб вывезли государству.  Даже на семена не оставили.  Мужского населения тоже нет. Все ушли на фронт. Взрослых девчат тоже нет: вызвали в военкомат, прошли комиссию, всеобуч и отправили – кого на курсы медсестёр, кого на радистов, на снайперов, в зенитную артиллерию. Кого из них забраковали, не оставили дома тоже – угнали куда-то копать противотанковые рвы, или, как выражались у нас в селе – «рыть окопы» . Остались в селе дряхлые старики со старухами, вдовы – солдатки и подростки. Хлеба в деревне нет, керосина для ламп тоже нет. Кончились спички. Взамен мыла варили щёлок. Соль – неимоверная драгоценность! Лошадей тоже не осталось. Хороших забрали для Армии, похуже -  для обоза. Остались старые клячи, да больные часоткой. Топить печь надо, скотину кормить тоже надо; соломки привезти из поля, дровишки из леса – всё это женщины и подростки делали на себе: или вязанкой, или на салазках. Вместо ламп жгли коптюшки. А поутру, если жар не сохранится, следили, у кого из трубы идёт дым; шли туда и набирали в жаровенку угольков для растопки.
         Хлебы печь перестали, муку экономили для лепёшек –картовников. Тёртую картошку обваливали в муке и пекли. А чтоб сэкономить картошку, добавляли туда зелёную муку из сушёной лебеды, липовых листьев, толчёных в ступе ореховых серёжек. Единственое было спасение – картошка и кружка молока!..
      Об одежде не думали – донашивали, чинили, латали, лишь бы не замёрзнуть.
    Жили, страдали, но в панику не вдавались, надеялись и верили: выживем! Все печали и горькие раздумья наши были далеко-далеко от нашего села за тысячи вёрст, вокруг своих близких: - отцов, мужей, братьев, сестёр – кто был под огнём врага!
         Всё для фронта! Всё для победы над врагом!
        Была в нашем селе старуха – старая дева Маришка Ширман. Маришкой её звали, а почему дали прозвище Ширман – одному Богу известно.
   Всю жизнь она была на «ответственных» работах – дежурной на пожарке, сторожем конторы, уборщицей в конторе, посыльной.
     В войну она дежурила на телефоне и разносила повестки из военкомата и похоронки. Её появления боялись как посланника смерти. Да и на внешность она была страшная. Широкоплечая, угловатая, одно плечо чуть повыше другого. Глаза большие, косые, всегда прищуренные в обильных лучеобразных морщинах. Рот перекошен, по отношению глаз, в другую сторону; всегда полуоткрыт, показывая крупные, жёлтые, прокуренные зубы. Цвет лица тёмно-коричневый, землянистый. Курит вонючую махорку -  самосад в огромных «козьих ножках». Голос резкий, отрывистый, хриплый.
Двигается всегда боком-то одним плечом вперёд, то другим, с большой, суковатой палкой в руках. Взгляд прищуренных глаз строго-ненавидящий, презрительно-недоверчивый. Одним словом – Ширман!  Эта  Ширман,  за последнее время зачастила и к нам, наводя на мать ужас.
    Начали дёргать меня в военкомат, на медицинские комиссии. Потом Ширман принесла «похоронку» на старшего брата Владимира, командира танкового взвода, который сгорел в танке. Следом принесли письмо, написанное незнакомым почерком. Это из тылового госпиталя, где отец лежал с тяжёлым ранением. Письмо писал его товарищ, сосед по койке, под диктовку отца.  Отец успокаивал мать, а меня просил беречь мать, и помогать ей, как подобает мужчине-хозяину. «Вот и береги, когда меня самого  тянут туда - на фронт!» - думал я. Мать от нервного потрясения заболела и слегла в постель. С осунувшимся почерневшим лицом и  ввалившимися глазами, она с большим трудом передвигалась по комнате от постели к русской печке, от печки к столу, давала мне указания – как, и что делать, и снова валилась в постель. Через три недели она встала на ноги. И в избе, по комнате у печки, двигаясь потихоньку, управлялась сама. А я ей во всём помогал.
   Всеобуч - две недели – я прошёл в Военкомате ещё до прихода «похоронки», теперь меня таскали на медицинские комиссии. Из нас, молодёжи, собирали годных для авиации. «Пойдёте в лётчики» - как объясняли нам. А я всякий раз молил Бога, чтоб меня забраковали, и пошёл бы я взамен брата, в танкисты.
  По сравнению со сверстниками, я был неказистый: ростом пониже, в плечах пожиже, сухощав, и голос не басистый. Товарищи мои, из команды в двадцать восемь человек, понемногу отсеивались. А я неизменно, невзирая на молитвы к Богу, признавался «годным». Итак, из двадцати восьми человек, в конце концов, были признаны  «годными» восемь.
   Вчера Ширман принесла повестку из военкомата, и, скосив глаза сначала на мать, потом на меня, положила её на стол, хриплым голосом своим прибавила:
   - Завтра к десяти в Военкомат, с сухарями!
   Мать схватила повестку, прочитала и возразила:
   - Здесь ничего не написано, что явиться с сухарями.
   - По телефону говорили, что с сухарями.
   Она повернулась и пошла правым плечом вперёд.
       Собирать меня не долго. Мать сварила шесть картошек на дорогу (как сейчас помню – именно шесть). В спичечный коробок сыпнула соли – это великая роскошь! – и… с Богом!
  Дорога, тридцать пять километров, по снегу, бездорожье, рядом с телефонными столбами – самый надёжный ориентир!
    Вышел из дому в три часа утра – ночь.  Какая разница, день или ночь? Провода на столбах гудят: «У -у– у!... » Иду. Потихоньку иду. Подшитые валенки утопают не глубоко. Иду. «У –у – у!» - гудят провода. Перед глазами, перебивая все случайные мысли, вспыхивают три образа: горящий танк, и в нём брат мой старший – Владимир, изнемождённый мой отец на госпитальной койке, и мать – с провалившимися глазами, почерневшая, еле двигающаяся по комнате. «У -у– у!...» - чего вы гудите? Что будет со мной впереди? «У -у– у!...»
     Я в Военкомате. Несколько «дохлых» лошадей, привязанных у коновязи, в Военкомате, откуда я проводил машиниста Павла, проводил отца, теперь пришёл сам…  Как обычно: медицинская комиссия работает полным ходом, слёзы, рыдания, последние напутственные слова, последние прощальные поцелуи…
   - Приехал? – это спрашивают мои товарищи – будущие лётчики.
   - Так точно, - отвечаю я, подражая военному термину. – Пришёл!
   - Вот и хорошо! – все в сборе. Сейчас нас примут.
    Они рвутся все в авиацию, а я не хочу, передо мной полыхает танк, и в нём – брат мой Владимир. Я пойду за него, в танкисты!
           Выходит из кабинета чей-то начальник с «кубарями» в петлицах, кладёт листок бумажки на стол и зычно говорит:
    - Вихвелин! Садись и пиши. Он ему диктует. Очень коротко. И добавляет:
     - Подпись. Дата. И всё остальное также. Быстро. Времени нет. Быстро!
       Я глянул: «Прошу принять меня в ряды Красной Армии и направить в авиацию».
    Вышел из кабинета наш начальник и сказал:
          - Кто там ещё остался? – взглянув на меня, приказал:
       - Пиши!
   Я сел к столу, мокнул перо в чернильницу, и, всё, что было написано у товарищей, написал. Но там, где значилось – направить меня в авиацию, - положил ручку на стол.
      - Что там ещё? – спросил начальник с «кубарями», выходя из кабинета.
    - Вот он один остался, мы не знаем,  что тут поделать?
 Он подошёл к столу, глянул на моё заявление, спросил:
   - Что дальше?
   - В авиацию не пойду!
   - Почему?
   - Не пойду!
   - А куда пойдёшь?
   - В танкисты.
  - Дурачок… Ты знаешь, что такое танкист? Гроб без музыки, но с пожаром: зимой – холод, летом – жара. А вот лётчики – голубое небо, форма, шоколад, все девчонки - твои. Пиши – сказал!
   - Не буду!
Выходит комиссар.
   - Ну, что там у вас?
 А кругом вопли, причитания, всхлипы, слёзы.
 - Что там у вас?  - голос у комиссара резкий, грубый, отчётливый.
  - Ты что, не хотишь служить в Красной Армии? Так что ли?
  - Хочу.
  - Почему заявление не пишешь?
  - Я пойду в танкисты.
  - Почему в танкисты?
  - Брат в танке сгорел, я за него пойду.
  Лицо комиссара сразу переменилось.
  - Как фамилия?
Я назвал.
Он резко повернулся, ушёл в какой-то кабинет, и через минуту вернулся.
Совсем другой – какой-то тихий, ласковый и добрый.
  - Ну что ж, я делаю для тебя, парень, всё доброе. Ты пиши так: «направить по усмотрению военкомата» - и он дружески хлопнул меня по плечу. « – Я для тебя всё сделаю, ты хороший парень».
   Я так и дописал. Он взял мой листок, повернул его к себе углом, и в верхней части поставил: «Ву-3, команда, номер и т.д. подчеркнул, подписал, и, нашему начальнику сказал:
   - Всё в порядке! С людьми работать надо. Оформляйте!
   - А я куда? – спросил я у начальника.
  - Куда твой друг пошлёт. Послезавтра с сухарями. Для отправки. Понял?
   - Понял
Выходит комиссар. Мой начальник говорит ему:
  - Товарищ, военком, можно не гонять его, ведь тридцать пять километров, а он живёт в Кистенёвке, на самой дороге. Ребята заедут к нему с сопровождающим – и на станцию Можно так?
     Военком взглянул на меня строго, и тут же лицо его озарила улыбка:
   - Можно! Я ему верю. Не подведёшь?
   - Никогда не подведу
  - Верю! - сказал военком. - Будь дома  и жди. Понял?
   - Понял
   - Гуляй домой!
А домой – то «гулять» тридцать километров, по снежному бездорожью Остались одни сутки побыть дома, вместе с мамой. Пошёл. Иду. И будто ноги мои ускоряют мой шаг.  Улица вниз. Мост, подъём, лес, село справа… дальше, дальше… домой, домой…
 Дотащился до дому в одиннадцатом часу ночи. Мать не спала, ожидала меня. Моему приходу обрадовалась, а когда увидела мою стриженую голову, прослезилась и потянула кончик фартука к глазам.
    - Когда? – спросила она коротко.
   - Послезавтра. За мной заедут. Чтоб был готов, и не отлучался.
      Мать достала из голландки пять крупных печёных картошки, сыпнула сольки.  Поставила кружку молока. Взяла у соседки. Своя коровка была в запуске. Я всё это аппетитно, с жадностью съел и полез спать на тёплую   русскую печку. Ночью проснулся – кружится голова и отрыжка калёными яйцами: переел…
   Утром ходил по комнате по-флотски, широко расставляя ноги в сторону: болели ноги в тазовых суставах. Это – ничего, пройдёт!..
    Мать напекла мне на дорогу лепёшек без зелёной муки, чистых, душистых, вкусных! Соседка принесла целую крынку молока, погладила меня по ершистой голове, и тоже прослезилась.
   Мать собрала мне вещмешок. В нём было: лепёшки, в спичечном коробке соль, две пары вязаных шерстяных носков, пара чистого нательного белья, варежки, полотенце, семьсот граммовая банка топлёного коровьего масла, сметанного с мёдом. Всего понемногу, а набралась целая сумка. Весь день прошёл в сборах и приготовлениях, как бы по-праздничному. Ночью, за кожухом на русской печи снились мне отец на госпитальной кровати, горящий танк и длинная-предлинная дорога вдоль телег – родных столбов от Военкомата до нашего села: то поднимающаяся на взгорье, то убегающая вниз, и гуд в проводах: «У – у –у!». То бишь, не в проводах, а в печном кожухе завывал зимний ветер.
        Наутро ноги мои ходили нормально.  Часу в десятом к избе подъехала подвода с дровнями, заваленными мешками и сумками. В избу ввалилась толпа моих сверстников по Военкомату, вместе с сопровождающим. Изба сразу наполнилась свежим, морозным воздухом, шутками, покашливанием.
   Мать помогла всем раздеться, всех усадила за стол. Подала из печи большую сковороду с жареной картошкой, поставила миску с солёными огурцами, чашку с квашеной капустой и бутылку разведенного спирта-сырца.
   - Вот, ребята, разлейте на всех понемногу – и развела руками, мол,
 « больше нет» .
  Стаканов хватило на всех. Сопровождающий, как старший из нас, разлил по стаканам: понемногу  и поровну. Когда мой стакан пододвинули ко мне, я взглянул на мать как та собака, которой бросили блин: «А всё-таки съесть можно? Это не шутка?
   - Выпей, сынок, теперь можно, напоследок.
  И она опять потянула фартук к глазам.
   Пришли соседки – старухи, женщины солдатки попрощаться со мной.
   Мы, молодёжь, быстро управились с закуской, мать поблагодарили, из-за стола вылезли, стали одеваться. Некоторые из товарищей стали свёртывать самокрутки.
Мать попросила:
   - Садитесь, ребятки, покурите в тепле. Ещё успеете, намёрзнетесь. Ничего страшного нет. Курите! 
   - Я в то время ещё не курил. Мать и меня попросила:
  - Присядь и ты, сынок, посиди молча перед дорожкой!
    Я тоже присел. И в моём сознании мелькнул танк горящий, раненый отец, и длинная-предлинная дорога от Военкомата до дома…
   Молча курили. Стали прощаться.
   Мать обняла меня, и с бегущими слезами по щекам, крепко, много-много раз поцеловала. Потом, в свою очередь, обняла каждая из соседок, перекрестили меня и тоже в щёки поцеловали.
     Я взял вещмешок и пошёл на улицу, к саням. Приспособил его, закрепил. Лошадь тронулась, а мы шли сзади саней пешком – разве она довезёт всех? Ей впору везти одни наши сумки и вещмешки.
   Оборачиваясь, машу матери и соседкам на прощание рукой, и всё скрывается за углом избы. Прощай, прощай моя Кистенёвка!
     На дровнях сидел, не слезая, только наш сопровождающий – он правил лошадью. Дорога то сбегала под уклон, и слева оставался небольшой лесок, то поднималась на подъём, и такой же небольшой лесок оставался справа, а мы ватагой бежали за дровнями, то отставая, то вновь догоняя. Проехали длинное-предлинное село, поднялись на гору и, потихоньку, полегоньку добрались до станции.
  Лошадь отогнали сопровождающему на квартиру, задали ей корма, а сами с вещмешками, расположились на вокзале.
  - Вот видите окошечко? – указал нам сопровождающий на окошечко, чуть поодаль от окна билетной кассы, - как там начнётся собираться очередь, занимайте и вы. Я накормлю вас «наркомовским» обедом. Там кормят военнослужащих и военнообязанных. А я пойду,  договорюсь.
   Он постучал в дверь, что рядом с окошечком, был там недолго. Вышел и раздал всем по талончику.
   - Вот, в обмен на этот талончик каждый из вас получит «наркомовский» обед. Только занимайте очередь и подавайте в окошечко талон. И свою миску и котелок.  Посуда своя есть?
  - Есть! – отвечали мы. И я вспомнил, что мать положила мне в вещмешок небольшую эмалированную миску.
  Мы не были слишком голодны, но слово «наркомовский» обед, нас сильно заинтриговало. Вот ведь как! – подумали мы, - не успели пройти двадцать пять километров, а нас уже ожидает наряду с военнослужащими «наркомовский»  обед. Здорово!
     За окошечком мы следили зорко! Вот у окошечка встали три человека, потом подошли ещё двое. Мы незаметно заняли место в очереди, держа свою посуду, и ощупывая в кармане ложку.
   Так. Окошечко открылось. Туда суют талон, посуду, и, получив обед, отходят в сторону. Меня не покидала мысль: «наркомовский». Очередь подвигалась. Я сунул в окошечко талон и миску. Миску моментально возвратили с чем-то дымящимся. Я принял её и отошёл в сторону. Ба-а! Вот так «наркомовский» обед! В миске было четыре ложки варёной пшеницы с желтоватым отваром. Но посоленная!
   Прислонясь к стенке, начал есть, тщательно пережёвывая пшеницу, и прихлёбывая отваром. Ничего, после двадцатикилометрового пробега – вкусно! Недаром какой-то повар сказал: «Невкусной пищи нет, есть разная степень аппетита!» Пожалуй, верно!
   Подошёл наш поезд. Нас посадили и повезли в областной город П**, на пересыльный пункт.
   От вокзала до пересыльного пункта шли по городу пешком, таща за плечами свои вещмешки. Пересыльный пункт оказался почти в центре города, в соборе, со снятыми куполами. Здание собора было очень высокое и обширное. В нём размещалось пять трёхъярусных нар, и ещё много оставалось места для построения людей при пересчётах и группирований отправляемых команд. Сопровождающий сдал нас дежурному по пересыльному пункту, попрощался с нами и отправился на вокзал, в обратный путь. 
   Нас определили на самые «тёплые» нары, т.е. наверх, на третий ярус. Я не смог бы туда залезть со своим «вещмешком», но оттуда на меня смотрел плечистый дюжий парень, белобрысый, курносый, и немного рябоватый.
   - Друг, прими сумку! – попросил я, протягивая ему лямки своего вещмешка.
   - Давай, друг, - отозвался он, и,  ухватив мой вещмешок, поднял его на нары. Влез туда и я.
 Я уловил его в его голосе  крайнюю иронию.
   - Место у тебя хорошее попалось, - пояснил мне сосед по нарам. – Видишь, в головах уступ? Так вот за этот уступ привяжи свой вещмешок, а то уснёшь, а завтра его не будет. Понял?
  - Понял. Спасибо.
  - Спасибо… Деревня неумытая. Ещё «спасибо» говорить научился.
  Я промолчал.
     Сверху было видно, что четыре голландки, круглые, облицованные черной жестью, стоящие по углам трапезной собора, казались маленькими и, наверное, не топились. Было холодно. Из уст поднимался тёплый пар.
   Не зря верхние нары называли «тёплыми»: дышат вторые, всё поднимается к третьим, и это всё тепло.
   - Ты что это свою шубейку-то снял? Разморило? Одевайся! – скомандовал мой сосед по нарам. Я послушался, оделся, но не лёг, а опять осмотрелся. У входной двери стоял красноармеец – дневальный, с наганом на ремне. А когда нас привели, я обратил внимание, что у входа стоял красноармеец с карабином на плече. С верхних нар мне видно, что от входа вправо , сделана клетушка, с потолком и дверью – там находится дежурный по пересыльному пункту. Когда он оттуда выходил, была видна раскалённая электрическая плитка. «Не мёрзнет!  - подумал я.
   Вышел дежурный из своей коморки, что-то сказал дневальному. Передо мной мелькнула ярко раскалённая плитка, и за прикрытой дверью потухла.
  - Отбой! – громовым голосом прокатился голос дневального. – И тут же он добавил:
 - И не одного звука! Всем спать!
  Я привстал, перекрестил свой привязанный мешок, приспособленный для подушки, лёг, перекрестился сам.
  - Сразу видно, что деревня! Крестишься?  - услышал я голос своего белобрысого курносого соседа по нарам.
- В Бога веришь?..
- Верю, - отвечал я.
  - Дурак!
  - Ну что же, не всем быть умными. Ведь мы в соборе.
  - Ещё раз: деревня и дурак!
  Я промолчал.
Он повернулся от меня прочь, к другому соседу. Тот тоже перекрестился и лёг.
   - Ещё одна деревня!
  - Ведь мы в соборе, - смиренно ответил ему другой сосед, длинный, сухонький, щупленький парнишка.
   - Я бы не купола снимал, а взрывал бы их начисто! Соборы и церкви эти!
   Я не расслышал, что ответил ему сосед его с другой стороны.
 Но только он моментально перевалился на его сторону, и между ними закипела драка. Сосед мой был сильный и дюжий парень. Он подмял под себя своего противника, и до моего слуха донёсся хрип: «он душит его!» - с ужасом подумал я. Но тщедушный, хрипящий парнишка как-то извернулся, вывернулся и всем весом своего тела толкнул своего противника прочь, так, что тот кубарем полетел с нар. Раздался звук –«А-як!» вместе с ударом головой о кафельные половые плиты собора.
   Почему-то потухла коптилка. Повскакали все с нар. Простучали сапоги дневального. Коптилка зажглась и с ней все бросились к нашим нарам.
  Я сидел наверху, и мне всё было видно: на полу лежал мой бывший сосед с разбитым черепом. Лужа крови и, как рисовая каша, мозги. «Я бы, все эти соборы и церкви, повзрывал!» – это в моих ушах его голос. «Повзрывал» - повторил я его слова, но безо всякой иронии, даже с сожалением. Дежурный бросился в свою будку. Телефонные звонки. И колеблющееся пламя коптилки над окровавленными мозгами погибшего.
  Рёв сирены. Вбежавшая толпа красноармецев и милиции. Сосед мой, что сбросил своего товарища, тоже сидел наверху, и смотрел вниз.
  - Носилки, давайте носилки! – раздавался чей-то зычный и командирский голос.
       Вот они носилки, рядом, положили, подняли, понесли.
  - Это кто его? – второй зычный , требовательный и вопрошающий голос.
   Все молчали. Но я видел, как на наши нары устремились пять, или шесть указующих перстов.
  - Слазь!
  Мой сосед, теперь уже сосед мой, начал слазить. Когда он слез, его взяли за шиворот (за воротник). Он оглянулся кругом и в испуге проговорил:
  - А сумка моя? Сумка моя?!
   - Обойдёшься без сумки! – тот же властный, повелительный голос.
  Я взял его сумку-рюкзак и подал ему вниз. Он схватил её с каким-то неистовым трепетом, и, глядя помимо меня, с жаром поблагодарил:
  Спасибо, брат! Спасибо!
  И труп моего соседа, и соседа живого увезли. Все расползлись по нарам, улеглись, притихли.
  Колеблется пламя коптилки, стоит дневальный с наганом у входа, иногда выглядывает к нему дежурный.
  Всё затихло. Уснули…
   Утром нас отправили в Селексу. Вы не знаете, что такое Селекса? Значит, там не были. Этот формировочный лагерь для отправки на фронт знает весь Советский Союз, кто там был, конечно. А кто не был, тот о нём слышал.  Для простого деревенского человека было там худо, очень худо!..
    Представьте себе редкий, высокий сосняк, и между сосен длинные-предлинные землянки, занесённые снегом.  Между землянок там и сям дымят походные кухни. Каждая землянка пользуется своей, закреплённой за ней кухней.
     Центральная аллея-проход, упирается в театральный помост-сцену, накрытую кровлей-куполом. Там ежедневно гремит духовой оркестр:

                Пусть ярость благородная
                Вскипает как волна!-
                Идёт война народная,
                Священная война!

  Так ежедневно отправляли вновь сформированные маршевые роты на фронт. И ежедневно, здесь же, заседала «тройка» военного трибунала. Судили за побег;  приговор: реже – в штрафбат на передовую, чаще – высшая мера наказания: расстрел!
    Идя по центральной аллее, я видел развешенные справа агитационные плакаты и транспаранты: «Родина мать зовёт!», «Что ты сделал фронта?», «Вперёд, до победного конца!», написанные  кистью моего отца.   Значит, перед отправкой на фронт, отец приложил здесь свою руку. А теперь он лежит в госпитале. Брат сгорел в танке…
  Каждая землянка рассчитана на двести человек: сто от прохода на плетёных нарах слева, сто – справа. Матрасишки измызганные, набитые соломой, такие же и подушки. Воздух сырой, влажный. Холодно, мозгливо и душно.
  Кормёжка до крайности скудная.
   Утром выдавался хлеб на целый день – пятьсот граммов. Хлеб из кукурузной, ячмённой муки с добавлением овсяной с колючками. Хлеб, как всегда, в завтрак и съедался. В котелок повар плескал размеренным, уверенным движением черпак мутной жидкости – похлёбки. Хорошо, если в нём оказывался бустыль от сушёной крапивы и сморщенный  осклизлый кружочек сушёной картошки. А то просто так – мутная водичка.
  В обед  черпачок той же самой похлёбки, а на второе четыре столовых  ложки варёной пшеницы. Как наш сопровождающий назвал «наркомовский обед». На ужин – четыре столовых ложки  варёной пшеницы с тёплым мутным отваром, или четыре ложки отварной дроблёной кукурузы. И поверх бросали селёдочную голову Но она отрублена настолько, так,  что мозгов в ней не оставалось. И так каждый день… Я как-то за ужином спросил по своей деревенской наивности пожилого призывника, соседа по нарам:
    - Дядя Петя, а где же берут столько голов? Каждый день головы, головы, всем головы…  А где же хвосты?..
    Он взглянул на меня сожалеющее -  снисходительным взглядом, невесело улыбнулся и ответил:
   - Поживёшь – узнаешь, всё ещё впереди! А пока беспокойся за свою голову.
     И бросил на меня взгляд строгий и укоризненный. Очевидно, за мою юношескую наивность.
   Когда нашу команду из восьми человек привели в одну из землянок, какой-то начальник со «шпалой» в петлицах громко позвал к себе старшину и приказал, указывая на нас:
   - Этих обмундировать срочно.
  Сегодня же! Завтра к отправке.
   Повернулся и мимо буржуйки пошёл к выходу.
   Тут-то я и увидел старшину, и невольно сделал предостороженность: отступил шаг назад и отошёл в сторону. В его петлицах была не какая-то одинокая «шпала», а по четыре ярко красных эмалированных треугольника, и ещё в каждой петлице пятый треугольник, покрупнее остальных, и золотистый.
   Роста он был громадного, в плечах – косая сажень. Длинные руки оканчивались здоровенными кулаками с короткими толстыми пальцами, поросшие белой шерстью. Лицо широкоскулое, какое-то квадратное, с тонкими плотно сжатыми губами под длинным, костистым носом. Широко расставленные глаза маленькие, кругленькие, тёмные, шустрые  сверлили каждого, на кого упадал их взгляд, как острыми буравчиками.
   Старшина поставил нас в одну шеренгу по ранжиру Просверлил каждого из нас своими шустрыми вострыми глазками.
  - Как фамилия? – упёрся он взглядом в меня.
   - Серебров!
   -Как?.. Как? Повтори.
   - Серебров!
  - Так, значит - серебренник… Куда вы этого жидёнка везёте? – Обвёл он всю шеренгу острыми глазками.
    -В лётную школу – ответил Вихвелин, - самый рослый и самый шустрый сверстник из нашей команды.
  - Серебренник, и в лётную школу – не может этого быть!
  - Скажи: «кукуруза» - опять он упёрся в меня взглядом.
 Тут нужно сказать, что я сильно картавил, не выговаривал букву «Р»
  - Кукууза! – ответил я громко.
   Тут  товарищи мои, перебивая друг друга, начали горячо старшине доказывать, что все мы из одного района, знаем друг друга, и что вовсе я не «Серебренник», а просто – Серебров, и самый настоящий русский.
   - Молчать!!. – рявкнул старшина.
 - Получите каждый для себя обмундирование, а потом свои шмотки складывайте в одну кучку, и всё снимайте, всё, до нательного белья! Ясно?
  Он открыл дверь каптёрки и начал оттуда вышвыривать, предварительно смерив опытным взглядом очередного, - шинель, брюки, гимнастёрку, шапку, ботинки, ремень, обмотки… Именно вышвыривать – под ноги, в лицо, в пояс – успевай только ловить!  - Переодеваться погодите! Когда всё получите, сообща переоденитесь!
 Порядок должен быть!
   Обмундирование было настолько истрёпано, изношено, залатано и запачкано, что нам стало жаль расставаться со своей домашней одежонкой: с шапками, тёплыми свитерами, и – особенно с валенками!
  Мне досталась шинель с какого-то  стройбатовца – залатанная, в цементе и гудроне. Шапка маленькая, но со звездой и сбоку с выглядывающей из прорехи ватой.  Ботинки-корабли сорок шестого размера. Брезентовый ремень с оцинкованной бляхой, порядком обмахрыстившийся и тоже засаленный.
  Получили котелки. Стали переодеваться. Переоделись, и перестали узнавать друг друга.
  Старшина подошёл к вороху нашей одежды, брезгливо пихнул её концом сапога по направлению к двери каптёрки, и каптекармусу приказал:
  - Убери эту дрянь с глаз долой.
   Что и было выполнено немедленно.
Нас радовала мысль, что нас завтра отправят по назначению. Но не тут-то было! По команде: Подъём!.. Я не обнаружил в изголовье своего вещмешка с домашними лепёшками, шерстяными варежками, полотенцем и парой нижнего белья. И всё-таки, мне больше всего стало жаль домашние лепёшек! Я пожалел, что мало поел вечером, и слишком много оставил впрок!
  Когда я спрыгнул с нар, то сразу заметил, что рядом с моим ботинком-кораблём стоит другой – весь стоптанный и такой маленький, что не полезет мне на ногу.
    - Становись!
  Я нашмыгнул на левую ногу ботинок-корабль, правую сунул в маленький, но – безуспешно. Он слишком мал, я не надену его! Держа возле груди , как реликвии, скатанные обмотки, я стоял у нар, не двигался.
  - Серебрянник, становись!!. – это гаркнул старшина, и скорым шагом направился ко мне. Увидев, что я в одном ботинке, он повернулся к нарам и ещё громче рявкнул:
  - Отдайте ботинок, сволочи!
  И тут же к моим ногам шлёпнулся ботинок. Не мой, но на ногу полез. Я навернул обмотки и встал в строй.   
  После завтрака всё переиграли. Нашу команду влили в какой-то формирующийся дивизион и отправили пилить лес для постройки новых землянок. Это было рядом, ведь мы жили в лесу. Выбирали стройные, высокие красавицы – сосны, валили их, сучья обрубали, а хлысты на себе,  т.е. на плечах, стаскивали по глубокому снегу к месту постройки.
 Тут надо заметить, что обмундирование выдавалось перед самой отправкой, а до этого все ходили в своих домашних одеждах. В формируемом артдивизионе были казахи, киргизы, туркмены, узбеки, калмыки и другие национальности. Мы, молодёжь, не зная их языка, и не умеющие определять национальность по внешности, называли их собирательным словом – «чукмеки». Они одевались в меховые «душегрейки», добытые в России истрёпанные малахаи и непременно стёганые полосатые халаты разных цветов. Вот с этими «чукмеками» мы лес и пилили.
  Пилить и обрубать сучья - не задача. Но вот перетаскивать хлысты к новой землянке, представляло угрозу для самой жизни. Выходили на работу мы человек по пятнадцать – двадцать. Среди «чучмеков» нас было трое-четверо. Обработанный хлыст поднимали на плечи, и по глубокому снегу, по бездорожью, несли к назначенному месту. Ноги наши, то у одного, то у другого неожиданно в снег проваливались и утопали. Утопавший в снегу человек из-под нагрузки выходил. А нагрузка на плечи впереди и сзади него идущих сразу же возрастала.
Утопали то там, то сям, то по двое, то по трое кряду…
«Чукмеки» начинали болтать на своём языке, но о чём? Что они собирались предпринять? Мы не знали. И вдруг, как по команде, выбегали из-под хлыста на обе стороны – кто вправо, кто влево.
 Не успевшие вовремя выскочить, т.е. мы, не знающие ихнего договора, могли быть придавленными этим хлыстом, или сломать позвоночник, или вывернуть суставы в ногах. И так изо дня в день… Работа тяжёлая, питания нет, люди слабели и падали… И каждый день гремел оркестр:
               
                Пусть ярость благородная
                Вскипает как волна!-
                Идёт война народная,
                Священная война!

  И каждый день заседание военного трибунала –«тройки»
  Недалеко от лагеря, в лощинке была так называемая «балочка», т.е. «пятачок», где всегда толпились торговки с махоркой, пирожками из фасоли, нарезанными пайками хлеба. Всё это они продавали, или меняли на всякое барахло. У меня денег не было, и я туда не ходил.
   Возле каждой кухни, чуть поодаль, обязательно была помойка, т.е. кучка льда намёрзшая из воды, которой котлы мыли, и всяких отбросов; но кроме рыбьих голов там вряд ли что можно было отыскать. И я видел, как один «чукмек», высокий, в толстом-претолстом полосатом халате, с худым, измождённым лицом, ковыряется на помойке толстой проволокой с заточенным, в виде пики, концом.
 Я остановился. Что же он там добудет? Точно, я не ошибся: он поднёс к посиневшим губам смёрзшую рыбью голову и начал её с неистовством обсасывать, во рту оттаивать и снова обсасывать и хрустеть ею на зубах. Он оттаивал их и поедал.
   Только сильный голод и безвыходность своего положения толкает человека на такой поступок! 
   Обшарив одну помойку, он переходил на другую – голод не тётка!
 Такой обход он делал ежедневно. Я запомнил его согбенную фигуру, его измождённое лицо, и в душе сочувствовал ему, и очень жалел его. «Бедные люди!..» - вспомнились мне слова Достоевского.
   Из своих наблюдений мне ясно стало, что он – не единственный «чукмек», который ходит по помойкам, что их таких много, и что все помойки между ними поделены; и что пойти на «чужую» помойку – расценивается как «контрабанда» или  грабёж.
   Как-то я поделился своими наблюдениями со своим соседом по нарам дядей Петей. Мы лежали на нарах. Было темновато. Я плохо видел его лицо, только слышал, что он что-то жуёт.
      Вместо ответа он что-то протянул мне и предложил:
   - Ну-ка, пожуй немножко!
   - Что это?
   - Хлебушко, корочка.
Я принял корку, а он продолжал:
  - Ты весь хлеб в завтрак съедаешь?
 - Да, а то за день всё равно раскрошишь.
  - Нет, я тебе вот что советую: наша задача с тобой, до отправки на фронт, - выжить! А питания нет, оно скудное. Как быть? Надо есть регулярно. Понемногу, но регулярно. Дают тебе на завтрак двести грамм, вот двести грамм с приварком и съешь. А остальное заверни в тряпицу, чтоб крошки не пропали, и в карман, или за пазуху. Так же и в обед поступи. А крошки в тряпице никогда не пропадут. Пусть ты ешь понемногу, но регулярно! А для организма  - это главное! А что касается - не вытерпишь – терпи! Бог терпел – и нам велел. Ты – русский человек. Должен терпеть до гробовой доски. И вытерпим, и выживем!
   - Так выходит, я твою корку съел?
  - Не горюй, Гриша, не оскудеет рука дающего. Будет у нас и мякишь, будут и блины!
   А что касается этих «чурок» (так он назвал «чукмеков») - я им не верю. У них закон: каждый день хоть копейку, но отложи в запас.  Иначе он ни пить, ни есть не станет, и ночь не уснёт. Знаю я их!
    Через две недели моего пребывания в лагере, я почувствовал себя совсем  опустошённым.  Будто меня всего взяли, как губку, и выжали. И в голове стало тоже как-то пусто. А когда поднимали на плечи хлыст, в глазах стали появляться тёмные  эксцентричные круги, и в ушах звенело. Я решил немедленно прибегнуть к совету дяди Пети. Он охотно нашёл мне чистую лёгкую и плотную тряпицу для хлеба, чтоб сохранять его за пазухой. И если б вы знали, что значит быть голодным человеком и всё время чувствовать, что за пазухой у тебя хлеб! И хлеб этот – твой, ты можешь в любую минуту достать его и съесть. Какое великое искушение! 
    Но ведь ты же - русский человек, значит должен уметь вытерпеть и выжить!
«Пошли мне, Господь, терпения» - шепчу я, когда рука моя начинала тянуться за пазуху. И рука опускается. А там работа, некогда. И так час за часом протянул до обеда. Вот тут - то я, уже со спокойной совестью, достаю из-за пазухи свою заветную тряпицу, делю оставшийся хлебушек на две равные части, одну из них убираю к ужину, а со второй, не торопясь, со смаком обедаю. И этот же мизерный кусочек хлеба кажется мне во сто раз и вкуснее, и сытнее, чем утром.
   После обеда я мысленно благодарю Бога за хлеб и за соль, и ещё, что самое главное, за терпение, которое он ниспослал мне.
   А после обеда, (который не утоляет аппетит, а только развивает его) начинается всё сызнова.
   Но вначале я увещеваю себя: «Как тебе не стыдно, ведь недавно пообедал, да ещё с хлебом, и тянешься! Потерпи!»» И терплю. А потом начинаю успокаивать себя: «Потерпи, до ужина немного остаётся!» И так до ужина, за которым я тщательно собираю все крошки и, с благодарностью к Господу Богу, ссыпаю себе в рот.
   Теперь, когда я пишу эти строки, когда прошло с тех пор много-много лет, я думаю: кто не ссыпал с благоговением со своей ладони жалкие крохи хлеба в рот, собранные от своей же пайки, и доставшиеся мучительным терпением за целый трудовой день, тот не испытывал настоящего голода!
  После ужина я возвращаюсь в землянку в приподнятом настроении. Я знаю, там обязательно встретит меня дядя Петя. Он всегда приходил раньше меня.
  - Ну, как?
  Я знаю, что означает этот вопрос. Показываю большой палец правой руки, устремлённый вверх, и радостным голосом, и тоже одним словом:
 - Вытерпел!
   А он, если был на проходе или сидел на краю нар, всегда удовлетворённо хлопал меня по плечу, и хвалил:
   - Молодец! Сразу видно: мужик деревенской закваски. Сегодня вытерпел, значит, и завтра вытерпишь. Так и внушай себе. Я тебе сейчас скажу, а ты запомни это на всю жизнь. Это не мной придумано: в жизни самая высокая добродетель -  терпение! А при этом всегда помятуй – терпение терпению рознь. Их два терпения-то. Если терпение ради блага, ради жизни, то вытерпишь и выживешь! И все благие помыслы твои свершаться. Таким терпением и славится русский человек на весь мир. А если терпение от жадности, от хищности и ненасытности, то кончится оно всегда гибелью. Запомни это, Гриша!
   Я это запомнил. Да и по сей день помню!
   Как-то после завтрака дядя Петя попросил меня сходить на «балочку», купить ему пайку хлеба, и сунул мне приготовленные для этого деньги.
 Он бы сходил и сам, но до развода оставалось всего полчаса. Ты, Гришаня,  помоложе, пошустрей, сбегай, пожалуйста!
 Я отказаться не мог, и кинулся по тропинке за лагерь.
   Вот она и «балочка». Совсем недалеко. Ба-а!.. Вот и мой «чукмек», которому я так соболезную!.. Он вынул из-за пазухи свою дневную тёплую пайку – шестьсот граммов – получил от женщины-покупательницы деньги. Но у неё не хватило рассчитаться, она подошла к соседке занять (рубль или два – не знаю) и он задержался.  Да! Это был он – тот самый, который обходил помойки и обсасывал обмёрзшие рыбьи головы! Он! «Чукмек» положил в карман деньги, и пошёл по тропе к лагерю. А торговка, что купила у него хлеб, наказала соседке: «Миленькая, принеси для меня завтра картошечки! » Завтра я напеку пирожков и выручу. Рассчитаемся. Не забудешь? Не забудь!
  Я без замедления купил пайку хлеба (ломоть) и кинулся по тропе к лагерю, чтоб не опоздать на построение.
   Не опоздал. Хлеб отдал. Поговорить было некогда. Ушёл на работу…
  Вечером я рассказал дяде Пете обо всём увиденном на «балочке»
  Он горестно ухмыльнулся и проронил:
   - А я тебе что говорил?
   - Так я же видел, как вечером он ковырялся на помойке!
  - Так, так… Хлеб у него идёт на пополнение запаса, а жрать-то ведь надо? Вот тебе и помойка! Он тоже терпит. Но это терпение – жадность, погибель!
   Дня через два у нас на работе случилось ЧП – из-под хлыста все «чукмеки» разбежались. Не успел выскочить один, который был под комлем. Его придавило насмерть. Хлыст с него сбросили и, под неугомонный их лепет, все убедились – мёртв! Оглядев всех столпившихся вокруг, один из них, видимо среди них старший, приказал мне:
   - Сямый молодец, беги стяршины, кажи ему: погиб джигит! За зря погиб! Ну, бистро!
  Я помчался. Бежать было недалеко.
  Когда я вбежал в землянку и сказал об этом дневальному, тот отнёсся к этому совершенно равнодушно; он только махнул мне рукой вдоль прохода и влево – там, мол, его каптёрка. Я пробежал по проходу, распахнул дверь каптёрки и… замер! Замер от того, что глазам моим предстало.
   Справа от двери лежал в меховой душегрейке мёртвый мой старый «чукмек», который продавал свой хлебушко на «балочке» и питался  рыбьими головами с помойки. А слева,  старшина финским ножом распарывал по швам его толстый полосатый халат, из которого выпадали пачками деньги, а безликий, долговязый каптенармус подбирал их и складывал в кучку, в сторонке.
   Старшина с ножом в руках, из-под руки своей так взглянул на меня, и так рявкнул: «Это ещё кто?!!» Что я моментально захлопнул дверь каптёрки. До меня донёсся звериный рёв старшины: «Говорил: запри дверь! Убью!!.»
     К вечеру пришли двое «чукмеков» с носилками, положили своего «джигита» и понесли в расположение лагеря. А я подумал: «Завтра будут его халат потрошить».
   К концу месяца моего пребывания в лагере из меня настолько всё вытряхнули, настолько истощили и высушили, что я перестал реагировать на окрик меня по фамилии.

  Однажды перед обедом, наша команда уселась на спиленный хлыст перекурить. По глубокому снегу подбежал к нам посыльный из штаба дивизиона.
  - Кто из вас Серебров? Серебров есть? Нет Сереброва?..
   Всё это я слышал, но меня будто не касалось. Посыльный повернулся и пошёл по своим делам к лагерю.
  - Твоя фамилия как?  - спросил меня рядом сидящий.
  - Серебров я.
   - Так что же ты молчишь? Тебя ищут…
  Они замахали руками, закричали посыльному, подзывая его. Тот вернулся.
  - Кто Серебров?
  - Я
   - Чего же молчишь? В штаб дивизиона. Немедленно. Пошли!
  Я пошёл вслед за ним.  В штабной землянке было сухо, тепло и тесно от собравшихся призывников. Все товарищи из моего района были уже там, в сборе.
 Среди начальства мелькал командир в лётной форме. На шапке у него была лётная кокарда, в голубых петлицах по три кубаря.  На поясном ремне – пистолет в кобуре с ремешком. В руке у него были какие-то бумаги, очевидно списки всех, собранных к отправке. В движениях и жестах он был шустрый, «энергичный». Лицом – приятный, дружелюбный и зоркий. «Покупатель», «Покупатель», «Он не всех возьмёт, отбирать будет!» - шептались в нашей братии. «Интересно, как же он выбирать будет, неужели по росту?» - соображал я. Рост у меня был средний.
   Стоя среди прохода, лётчик приказал:
  - Собравшиеся призывники, для отправки в лётную школу, слушай мою команду!
   Потом отошёл к концу прохода, вытянул левую руку вдоль прохода и зычным, командирским голосом скомандовал:
  - В одну шеренгу становись!
Мы стали разбираться на место, а он шёл вдоль  шеренги и поправлял нас, выравнивал:
     - Так, сдайтесь немного назад! А вы  вперёд выдвигайтесь. Ровняйтесь, ровняйтесь!..
 А мы всё прикидывали в уме: «Как же он будет отбирать?»
   Выровняв шеренгу, он снова скомандовал:
   Справа налево по порядку номеров рассчитайсь!
  - Первый, второй, третий, четвёртый… А «покупатель» шёл вдоль шеренги и наблюдал за правильностью расчёта.
   - Тридцатый! Расчёт окончен! – доложил левофланговый.
   Командир наш, вышел на середину шеренги, обвёл всех взглядом, и приказал:
  - Кто летать не хочет, шаг вперёд – марш!
Никто с места не двинулся.
   - Хорошо! Молодцы, ребята! – похвалил нас командир и продолжал:
  - Вас здесь тридцать человек. Все к лётной службе годны, все летать хотят. Прекрасно! Но я возьму только пятнадцать. Остальные пусть не огорчаются: в скором времени приедут и за ними. А теперь – к делу.
 Он подошёл к правофланговому шеренги, и, ткнул указательным пальцем правой руки в его грудь, чтоб рядом стоящие точно знали, к кому относится его вопрос, спросил:
  - Кто такая Екатерина Великая?
 И незамедлительный ответ:
 - Русская царица- просветительница. Кроме того, она расширила и укрепила владения России.
  - Стихотворение Пушкина. Любое.
 И ответ:

  - Пылают твои щёчки
     Красой весенних роз,
     А в маленьком сердечке
     По – прежнему, мороз.

- Выходи из строя!
Командир двинулся дальше.
  - Кто написал «Недоросль»?
 - Недоросль?.. Недоросль?..
Командир двинулся дальше
 - Кто такой Пётр первый?
- Царь, потом император.
  - Чем знаменит?
 - Россию вздёрнул на дыбы!
   - Чему равно атмосферное давление?
  - Семьдесят шесть миллиметров ртутного столба!
  - Выходи из строя!
 Командир ткнул пальцем в следующего:
 - Насколько Пушкин старше Лермонтова?
 Немедленный громкий ответ:
     - На десять лет.
  - Что такое сектор?
- Часть окружности, ограниченная двумя радиусами.
  - Русскую пословицу, любую!
  - Без труда, не вынешь и рыбку из пруда!
  - Выходи из строя!
Командир продвигается дальше.
  - Что на свете быстрее всего?
Ответ немедленный, громкий и уверенный:
  - Понос!
  - Что-о?! – не понял изумлённый командир
  Так точно, товарищ командир: не успеешь подумать – и обосрался!..
   Раздался такой дружный хохот, что командирская землянка вздрогнула. Но больше всех хохотал командир- лётчик. Он вытолкнул одной рукой виновника смеха из строя, другой достал из кармана шинели носовой платок; и, утирая на глазах слёзы, всё смеялся – не мог остановиться. Наконец, мало-помалу, стали стихать, все успокоились.
  Командир двинулся дальше. До меня оставалось немного. Угадать, что он спросит, было невозможно. Но я заметил, что он задаёт три вопроса: по истории, литературе и физике. И, главное, чтобы ответ был громкий, чёткий и немедленный. Помимо знаний, ему нужна была хорошая реакция. Подошла очередь моя.
  - Твоя любимая поэтесса:
  - Анна Ахматова
 - Кто был Иоанн четвёртый?
  - Русский царь- Иван Грозный!
  - Второй закон Архимеда?
    - Если вес жидкости, вытесняемый погружённым в неё телом…
  -Выходи из строя!
Командир повернулся к шеренге отобранных, скомандовал:
    -  Подравняйсь! Справа по порядку номеров рассчитайсь!
  - Первый! Второй! Третий!..  Пятнадцатый! Расчёт окончен! – доложил я.
    Командир повернулся к шеренге оставшихся,  и голосом извинительно-успокаивающим пояснил:
   -  Товарищи, мне приказано набрать команду в пятнадцать человек. Я это выполнил. А вы оставшиеся здесь, не горюйте и духом не падайте – скоро приедут и за вами. Всего вам доброго! Можете быть свободными.
        Командир достал блокнот и с правого фланга стал записывать у каждого фамилию, имя, отчество, откуда и когда призывался.
        Из нашего района попали в эту команду все восемь человек, чему были мы очень рады. Я был завершающим.
   Окончив запись, командир пояснил:
   - Сейчас всем на обед. На дорогу подкрепитесь поплотнее.
 (все мы невольно ухмыльнулись.)
 После обеда получите сухой паёк на двое суток. Получать будете у старшин тех подразделений, в составе которых вы находились.  На всё это вам – два часа.
    Он посмотрел на часы.
  - В четырнадцать ноль-ноль чтоб все были здесь! Без опозданий! Не подведёте? .. Надеюсь!  Разойдись!
   С обедом у нас никаких задержек не было. Всё – как всегда, стандартно. А что касается совета командира «подкрепиться поплотнее», то у меня это вышло за счёт хлеба на ужин, который лежал в тряпице у меня за пазухой.  Я его съел вместе с обедом. Ничего,  вышло поплотнее! Отпуская мне сухой паёк, наш старшина облизал меня с ног до головы острым, ехидным взглядом  и сквозь зубы процедил:
  - Ну что, серебряник, летать?.. Летай, летай, конец известен!..
   Сухим пайком, на двое суток,  я получил две пайки хлеба по шестьсот граммов и две селёдки. Довольно крупные и… вот диво! Целиковые, т.е. с хвостами! Первый раз я увидел здесь рыбьи головы с хвостами! И ещё сахарного песку – три столовых ложки, который я завернул в тряпицу из-под хлеба. Но самое главное – я получил солдатский вещмешок! Сложил туда всё и почувствовал себя снаряженным по-заправски!
      В землянке меня встретил дядя Петя, и увидев на мне тощий вещмешок, обрадовался:
   - Никак отправляют? Слава тебе Господи! А то тут с голода подохнешь! Когда?
   - В два часа у дивизионной землянки сбор.
  - Значит, в три часа поедите.  У нас материал кончился. После обеда мы не пойдём. Я провожу тебя.
    Дядя Петя, плотничая, строил новые землянки. Снимая вещмешок, я не преминул похвастаться:
     - Дядя Петя, рыбины получил целиковые – с хвостами!
    - Он также горестно усмехнулся, как в тот раз, когда я удивлялся: «Где столько голов берут?» и по-отечески посоветовал: - Поживёшь – всё узнаешь! Бог с ними, с этими хвостами. Береги свою голову!.. С хлебушком в дороге, веди себя распорядительно, как я тебя учил здесь. Из своей сумки никто тебе ничего не даст. Рассчитывай на себя самого. А если под бомбёжку попадёте, от вагона – прочь! Ложись! Лицом вниз, и голову руками загораживай от осколков, и от волны.  Береги голову!..
      В назначенное время я был у дивизионной землянки. Все были в сборе, никто не опоздал. Командир пересчитал нас и приказал никуда не отлучаться. А сам куда-то ушёл.
      Чуть поодаль от летней сцены, был тупиковый путь. Там сипел под парами локомотив, а в теплушки полным ходом шла погрузка. Подошёл и дядя Петя. Тут же явился и командир. Он снова пересчитал нас и, махнув рукой в сторону невидимого локомотива, позвал:
    - Пойдёмте, ребята! Время!  Идите покучней, не отставайте!
   Мы тронулись. Идти было недалеко. Грянул оркестр:
                Пусть ярость благородная
                Вскипает как волна!-
                Идёт война народная,
                Священная война!..

  Музыка  гремит!
Продолжаются последние погрузки и посадки. Убирают с теплушки трапы.
    - По местам!!! – раздаётся чей-то голос, не менее свирепый моего старшины. Все оставшиеся лезут в вагоны.
    - Дай я тебя обниму, голубь мой, - это говорит дядя Петя. Он взял меня за плечи и, пристально глядя мне в глаза, не отпускал.
    - Терпи, ради блага! Сохраняй, мальчишка  мой, свою голову! Она пригодиться. А теперь на память от дяди Пети, вот… что я могу…
  Он протянул мне солдатскую фляжку.
   - Возьми на память. Здесь - чай. После хвостов пригодится!
    Я кинулся было развязывать вещмешок, он меня остановил:
  - Сунь в карман, потом положишь!
   Локомотив свистнул: зычно, резко, предупреждающе и угрожающе:
 Гремит оркестр:
                Пусть ярость благородная
                Вскипает как волна!-
                Идёт война народная,
                Священная война!..
   Заканчиваются последние посадки. Все залезли в вагон. Командир машет кому-то в вагон и приказывает:
   - Дверь не закрывать! Пусть сын с отцом попрощается! Успеем, на тот свет не опоздаем!
 Дядя Петя – белобрысый, курносый, с бровями шалашом обнял меня за плечи и, не отпуская из объятий своих, и не спуская с меня пристального взгляда, сказал:
   - Сын мой, я тебя полюбил; у меня вот такой же сын был, чуть постарше, и уже погиб!.. Дай я тебя обниму на прощанье!
   Дядя Петя три раза крест - накрест поцеловал меня в щёки.
Со словами «Береги свою голову», он перекрестил меня и подсадил в вагон Последним, вскочил командир.
  Я помахал на прощание дяде Пете рукой и двинулся поближе к топящейся углем «буржуйке».
               
                Пусть ярость благородная
                Вскипает как волна!-
Локомотив продолжительно, басовито свистнул, дверь закрыли, состав дёрнулся, и мы покатили, набирая скорость туда, где полыхало пожарище войны.
                … Идёт война народная,
                Священная война!
 «Таки-так…Таки-так…Таки-так…»- постукивали колёса на стыках рельс. Я отвинтил пробку фляжки, отхлебнул – чай был наваристый, и вкусный и сладкий, не такой, какой давали нам в лагере. Фляжку убрал в вещмешок, расположился поудобнее.
      «Таки-так…Таки-так…»- громче и чаще отстукивали колёса под вагоном В теплушке было тесно, многолюдно; от мысли, что командир едет с нами, на душе мягче и спокойнее.
   От тепла клонило ко сну. Перед глазами мелькнули плакаты и транспаранты в центральной аллее Селексы, написанные рукой отца, лежащего в госпитальной  койке, мать – с почерневшим лицом и ввалившимися глазами, едва двигающая ногами от постели до печи и обратно, остановился горящий танк, одна за одной падали  в глубокий снег спиленные сосны…
               
                Пусть ярость благородная
                Вскипает как волна!-
                Идёт война народная,
                Священная война!..   – отдалённо, но всё же явственно  звенело в ушах.
«Куда нас везут?» - спрашивает кто-то. И в потёмках ему кто-то отвечает:
«Под Москву!»
   Прощай, Селикса! Прощайте, родные места! Прощай, моя милая Кистенёвка, прощай, моя милая мамочка!
   Что-то будет со мной впереди? «Туда – сюда!.. Туда – сюда!.. Туда – сюда!..» - постукивают колёса.
    - У -  у – у – у!...» - выкрикивает локомотив, громоча составом по железнодорожному мосту, через какую-то речку вперёд - в неизвестность…

                28 августа 95г. С. Калдуссы