Ягодка

Любовь Баканова 3
                (Моей бабушке Марии Алексеевне Левхиной, в девичестве
                Чекуровой)         
               
               
Передо мной три портрета. Бабушкин, мамин и мой.
Я смотрю на портрет своей бабки. Бабки Маши. Не бабушки, что было бы правильно, не бабы, а именно, бабки. Так у нас принято называть. На черно-белом снимке ей далеко за шестьдесят. Но до чего же красивое лицо! Открытый высокий лоб, прямой нос, четкое очертание рта - губы как нарисованные! Даже увядшая кожа не портит правильных черт. "Ягодка"! Так звал ее муж, мой дед Петя, так звала вся деревня.
В детстве я не замечала красоты бабки Маши. Что я тогда понимала?! Я всегда видела ее в застиранном чумазом фартуке да повязанном "домиком" платке с засаленными концами. Бабка вечно топталась у русской печки, готовя кормА для скотины и семьи. Семья у бабки Маши раньше была огромная. Одиннадцать человек детей! Я удивлялась: такая маленькая бабка столько народила! Бабка Маша смеялась: " Ето, унуча, дела не хитрое! - задумавшись, добавляла: -  Тута хитрость нужна, как у етой жисти раньше сроку не одохнуть. Вот игде загвоздка!" Она рассказывала мне о страшном голоде в тридцатых годах, когда у нее умерло сразу трое детей! Три мальчика. "Хролка", "Хвомка" и Тит. В переводе с деревенского на правильное звучание - Фрол, Фома и Тит. Бабка признавалась, что даже не горевала по умершим. "Спасибо господу, шту прибрал. А то ж, ну куды мине с ими деватца?! Подыхать с голодухи?"
В военных сороковых погибли еще два сына. Михаил и Павел. Этих сынов бабка жалела: "Оны ж уже большия были. Помощники выросли, а тута ета война проклятая..." Дед Петр вернулся израненный. Промаявшись на печке, через полгода умер. Осталась бабка Маша с шестью девками. И сумела-таки в неурожайное на женихов послевоенное время раздать девок замуж. Она так и говорила: "Слава те господи, почти усех девок по мужьям растыркала, усех раздала!" Надо признать, бабкины девки, то бишь, мои родные тетки, в красоте одна другой не уступали. "Загвоздка", по словам бабки, состояла в самой младшей и, по людской молве, самой красивой дочери, моей матери, долго не расстававшейся со своей свободой.
Бабкина семья поредЕла. В мое детство с ней проживала одна из дочерей, внезапно овдовевшая тетка Нюра, сыновья которой, отслужив армию, увидев иной белый свет, не захотели возвращаться в темную деревню. Действительно темную: со второй мировой минуло два десятилетия, а брянская деревня только-только осветилась электричеством. Незабываемый исторический момент: мы, дети, бегаем по своей улице, ставшей неузнаваемой, необычной из-за ряда вкопанных в землю гладких высоких столбов с блестящими на солнце "железными нитками". По столбам карабкуются чужие дядьки с "когтями" на сапогах. Они, оказывается,  подключают свет. И грянуло на всю округу: "Эх, загудели, заиграли провода! Мы такого не видали никогда!"  Вся деревня замирала перед обретенной чудо-новинкой - радио. По вечерам слушали постановку "За околицей" и "Встречу с песней". Я написала письмо Виктору Татарскому с просьбой исполнить "Четыре неразлучных таракана и сверчок". И какое же было счастье, когда мое имя прозвучало по радио! Девочка-подросток из глухой провинции была услышана самой Москвой! Я героиней ходила по деревне.
Третьим членом бабкиного семейства можно было считать меня, потому как очень часто я жила в ее хате. И не потому, что мне так хотелось, а волею уже непростой детской судьбы. Хотя, какая судьба у десятилетнего ребенка?!
Дисгармония в жизни двух взрослых людей, моего отца и матери, горьким оттиском проявлялись на моем детстве. Я была первым ребенком. Девочкой. Но если бы даже и была мальчиком навряд ли что изменилось, удел был бы тот же. Отец мстил матери. Месть всегда жила в закоулках души бедного, совсем неграмотного деревенского парня, несмотря на то, что самая красивая девка с хорошим по тому времени образованием ( целых семь классов!) стала его женой, досталась, все-таки, ему. Только досталась не сразу. Надо признать, помурыжила. Сначала укатила из деревни в Москву - завербовалась. Отец ждал. Освоив столицу, решила покорить другую. Столицу Урала. Опять же по вербовке попала в Свердловск. Отец ждал. Даже не гулял ни с кем. А надо сказать, парень был хоть и бедный, неграмотный, зато очень хорош собой. На фотографиях - молодой красавец Жженов! Девки не давали прохода. Отец ждал мать. Мать вернулась в Москву. Наезжала в деревню и вновь уезжала. Бабка Фекла решила женить сына. "Я женюсь тока на Верке! - сказал как отрезал сын. - Не пойдеть за мине - удавюся!" Бабка Фекла не на шутку испугалась и на все семейство потенциальной невестки смотрела угрюмо, не по-доброму. Как быть доброй, если в сердце кипит обида за сына?! А красавица Верка заглянет из Москвы, как нарисуется, и опять укатит в столичную жизнь, воткнув "скабку"-занозу еще глубже в сыновье сердце.
И отец решился. А вернее, сдался. Полез в петлю. Вынули едва живого. Успели. Зато этим поступком он развенчал затянувшуюся "лав стори". Самого венчания, как такового, не было, но на рождество красавицу "пропили", был "запой", то есть деревенская помолвка.  А после святок, наконец, сыграли свадьбу.
Я родилась в октябре. Гонения меня отцом из дома начались где-то с восьмилетнего возраста. Хотя я помню и более ранние годы, когда в хате случались страшные скандалы. Но тогда я еще не убегала. Хватая меня и народившихся еще детей, убегала мать, прячась где-нибудь по сараям, клуням, овинам. Это всегда происходило по пьянке или злого похмелья отца. Я стала разменной картой в его мстительном расчете с матерью. У отца выпучивались глаза от ненависти. Задыхаясь ею, он неистово орал, исторгая самые грязные ругательства. Казалось, не убеги я в подобные жуткие моменты, отец бы меня убил. И я убегала, зачастую даже не успев одеться-обуться. Однажды по зиме отец схватился за топор, я выскочила босиком и бежала к бабке Маше по снегу, в прямом смысле не чувствуя ног. Вслед мне летели страшные угрозы и сама материализовавшаяся угроза, топор, все же, пощадивший юную жизнь, не долетевший всего несколько метров.
Благо, хата бабки Маши находилась сравнительно недалеко, всего в пяти хатах от нашей. Колотясь в дверь, ожидая, пока бабка откроет, я сама вся колотилась,  умирала от страха.  "Бабуш, закрый покрепче на щеколду!" - просила я, трясясь. " Не бойся, унуча. Пускай тока сунетца! - успокаивала меня бабка и, провожая на печку, ругала отца: - Ах, сукин ты сын! Ах, звярюга! Ну, волк, чистай волк! Ето ж надо так-то над своим дитем изгалятца!"
Я лежала на еще не остывших кирпичах бабкиной печки и горячие слезы обиды душили меня. За что? За что он так не навидит меня? С уголков глаз слезы скатывались на грудь,  ситцевое платьишко промокало и, наверное, становилось соленым. Бабка Маша влезала ко мне на печь, гладила по голове: "Не орушь, унуча. Не орушь!" Не плачь, значит. От бабкиной ласки сердце заходилось пуще, слезы бежали ручьем. "Баб, а можа я не яго дочка?" - вдруг возникало у меня. "Да ты што, унучечка, с ума сошла?! Как ето не яго? Родилася уже посля свадьбы... Яго ты, яго, зверя етого... Тока вот мать твоя дура дурою, хуть и образованныя. Ето ж надо, жить у самай Москве, какых ухажеров имела, а обернулася назад, суды, у нашу грязь и нищату. Как жа, ие тут ждал етот крысавец!"
Выплакавшись, я успокаивалась. Над печной лежанкой располагались широкие потолочные тесины с множеством рисунков и узоров из сучков. Я рассматривала это природное творчество, придумывая различные фигуры и сюжеты. Толстые тесовые слеги, отшлифованные множеством детских пяток, блестели как лакированные. В углу печки висели сплетенные косицы лука, а за грубОй шелестели черные блестящие тараканы. Я  не боялась тараканов - они боялись меня. И только осмеливались высовывать длинные шевелящиеся усы. Наверное, тараканы и сподвигли написать письмо на радио.
Меня любила и вторая бабка. Бабка Фекла. Но я никогда от отца не пряталась у нее. Понимала, чувствовала опасность: отец в любой момент может заявиться и бабка впустит его. Она жалела сына.
Утром приходила мать. Неприкаянно стояла у дверей, не решаясь пройти дальше в хату. Виноватая. Бабка Маша теперь ругала и ее. За отца, за меня, за себя. Мать молча вытирала слезы и из-под полы кОлом стоявшего рабочего халата (пришла прямо с фермы, с водопоя колхозных овечек), надетого на телогрейку, доставала портфель. Начиналась моя жизнь у бабки.
Тетка Нюра относилась ко мне довольно прохладно. Как бы не замечала. Но я-то, маленькая-маленькая, а понимала, чувствовала, что еще один жилец в хате нежелателен. Деваться же тетке было некуда - хозяйничала в хате бабка Маша. Перед школой она меня кормила. Из пылающей жаром печки ухватом вытаскивался двухведерный чугунок разваристой картошки с отставшей румяной корочкой; чапельником доставалась небольшая сковородка с жареным (соленым!) скворчащим салом, нарезанным крупными кусками-"пальцами". Все эти яства плюхались на стол. "Куняй, унуча, куняй! Хуть с картохою, хуть возьми скибку хлеба..."
Я макала (куняла) картошку в неимоверно вкусный жир; брала краюшку (скибку) хлеба и ела, смакуя, поджаренные куски (пальцы) сала. Всю трапезу запивала молоком. Казалось, нет ничего вкусней на свете!
То, что творится в нашей семье, что я живу у бабки я всячески скрывала. Возвращаясь с подружками из школы, я специально проходила мимо бабкиной хаты, направляясь в сторону родного дома, стараясь никак не выдать своего волнения и страха перед возможной встречей с отцом. Но в родную хату я не заходила. Сворачивала и ныряла в рядом стоявший сарай. Как хорошо, уютно было здесь! Воздух в сарае напитался запахами силоса, сена, навоза. Он был влажным от паров, надышанных меланхолично жующей коровой Зорькой, лениво похрюкивающими в закутке поросятами Васькой и Борькой, пятеркой сбившихся в кучу пугливых безымянных овечек. Я проходила в дальний угол сарая, присаживалась на брикетики сухого торфа. Совсем недавно я хозяйничала в нашем сарае: поила Зорьку, кормила поросят, набирала в плетуху торф, чтобы вечером истопить грубку - маленькую железную печурку. Сейчас же сидела изгнанная, несчастная. В этот момент я завидовала даже подопечным животным: вот они стоят на своих местах, никто их не тревожит, не гоняет - покой! Мной владело странное чувство: хотелось плакать и в то же время внутри разливалось благостное тепло. Опомнившись, я спохватывалась и пулей вылетала из сарая, бежала к бабке Маше, радуясь, что не встретилась с отцом.
Мое проживание у бабки длилось неделями, месяцами. Слухи о неблагополучии в нашей семье, все ж, доходили до школы. Родителей вызывала директор Прасковья Сергеевна. Меня возвращали в родную хату к соскучившимся братишкам и сестренкам. До очередной пьянки отца. А она не замедляла быть. Последующих за мной пятерых детей отец не гонял. Не имел на их счет претензий. Меня угораздило быть старшей, расхлебывающей последствия бурной молодости матери. И снова за меня сражалась моя маленькая бабка. Она жалела меня больше остальных внучат. Угощая конфетами, наказывала: "Ты тока тэм не говори и не показывай! Не хвалися! Ну их к рожну! Сама съешь и усе."
А мне, в свою очередь, было жаль младших и я, втайне от бабки, делилась с ними.
 "Бабуш, а твой дед тибе никогда не гонял? Не дрался? - интересовалась я. Бабка удивленно улыбалась: "Да ну! Мой-то крепко хорошай был. Яго так и звали "Два метра добра." "Как это?" - не понимала я. "Высокай твой дед был и добрай. Бывалоча, зовуть мине скирдовать, а ен не отпускаить, ругаетца. Жалел мине, берег от чижолой работы. А  я ж лучше усех стогА  ложила, скирды клала. Посля мине стожок стоял, как игрушечнай, красивай." И это было правдой. В покосную страду я воочию видела свою маленькую бабку, подающую наверх большие навильники сена, затем, обчесывающую, приглаживающую невысокие круглобокие стога. Я тоже помогала на сенокосе: ворошила граблями валкИ скошенной духмяной травы, верхом на лошади сваживала копны.
"Баб, а какой ягодкой дед тебя звал? Малиной или земляникой? - я не знала своего деда и мне о нем все было интересно. Бабка Маша смеялась на удивление белозубым молодым ртом. "А про ето нихто дажа не додумаетца! Такэй-та ягоды у нас тута нетути." "Баб, ну скажи, скажи! - нетерпеливо приставала я.
"Ето ж, когды мы уехали у Грознай. Город есть такой-та на Каказе, - сдавалась бабка. - Тута голод был страшнай - вот мы от яго и убегали. А тама еще страшнея: черкесцы дикыя чуть не угробили. Русскых резали пряма, как поросят. Ох, натерпелися. Кое-как год протянули и опять суды, у родныя хоромы..." На некоторое время бабка замолкала. Наверное, вспомнилось пережитое. Я напоминала ей про "ягодку". "А-а! Дык ето, унуча, есть у них виноград. Ягода тыкая. Полным-полно яго у садах. Укуснай, правда, очень! Вот я с непривычки и накинулась на яго. Ем-ем, не могу наестца. А ето жа ни хлеб, им сыт не будешь. И вот у мине так живот схватило - ну, думаю, одохну у чужом краю. Слава те господи, выжила. Вот Петькя мой, твой дед и стал звать мине виноградинкой. Сначала уродя бы у шутку. Мине ето крепко не нравилось. Я обижалась. Да и длинное ето званья. Ен тогда и говорить: ягодка ты моя! И пошло-поехало: ягодка ды ягодка. Поняла теперь?" Чувствовалось этот рассказ-воспоминание бабке нравился.
Через какое-то время у дверей снова топталась мать. "Пойдем домой, доча! Ен одумался. Уже две недели не пьеть." Мне не хотелось возвращаться. Не хотелось повторения ужаса и страха. Как спокойно в хате бабки! По вечерам топится железная грубка, раскаляясь до малиновости. Я люблю лежать возле нее на брошенной наземь фуфайке (у нас это слово произносится по-тарабарски: кухвайкя), листаю только что принесенный почтальонкой теть Павой красочный, еще свежо пахнущий типографской краской журнал "Крестьянка"...
Мать настаивает на моем возвращении. Я начинаю реветь:  "Лучше сдайте мине в интернат!" "Еще не лучше! Ты чаго ж такое придумала?! Ты у нас сирота, што ли?!" - мать тоже плачет. Я собираю портфель, свою скромную одежку и мы с матерью, во избежание лишних деревенских пересудов, направляемся к родной хате задами огородов.
Первое время по возвращении отец удивлял меня своим добрым расположением. При дележке мне от него доставалось больше гостинцев: конфет, пряников. В те минуты мне казалось, что он любит меня. Чувствует виноватым. Жалеет. Я готова была заплакать. Теперь уже от счастья. Я прощала отцу все гонения, обиды, оскорбления. Я жалела его.
Но эти минутные слабости отец затем щедро восполнял скопившейся в нем концентрированной ненавистью и злобой. И опять я бежала к бабке Маше. Бежала, будучи уже старшеклассницей. Бежала молодой мамой с люлькой в руках: в своем гневе отец не видел внука, не радовался ему. Теперь он видел повторение нечестной жены в моем образе - так я стала похожа на мать. Бабка Маша была уже очень стара, но по-прежнему сохраняла боевой дух: она не боялась отца! В отличии меня.
... Передо мною три портрета. Три поколения женщин. Бабушка, Мать, Дочь. Мы - самые родные! Природный геном одарил нас весьма сходными чертами. Но тем не менее, вселенский "Живописец" свой талант расходовал по убывающей. Портрет бабки Маши, "Ягодки" выполнен идеально, вылеплен искусно; портрет моей матери - почти точная копия портрета бабки Маши, но, все-таки, здесь просматриваются некоторые, едва уловимые отступления от правильности, четкости очертаний. Мой же портрет уже имеет погрешности в виде расширенного овала лица, небольшой утолщенности носа, сглаженности линии губ. Выходит, природа на каждом новом поколении делает отход в сторону и через несколько столетий от "первоначального рисунка" ничего не останется...
Я смотрю на портрет своей прародительницы. Откуда у неграмотной забитой женщины из русского захолустья такой пронзительно умный, философский взгляд?! Быть может, из Мечты? Из мечты о лучшей доле, лучшей жизни? Мечты о счастливой судьбе своей "унучи", своего продолжения...
                январь 2017 год.