Год 1996 3

Людмила Хандусь
Молчание.

– Ничего, скоро ты в этом убедишься.

У Светы что-то екнуло, там, где-то под лопаткой. А он уже продолжал печатать. Да с такой любовью, как будто наконец-то вспомнил то забытое любимое па. Стук машинки мешал сосредоточиться, в голове поплыли какие-то обрывочные мысли. И совсем не те, которые нужны в эту минуту. А этот чертов стук как будто фиксировал весь этот ненужный бред.

И она размышляет: "Ассоль дура? Стоп, маразм. Причем тут Ассоль? Это он дурак. Да нет же... он не дурак, ибо в его философии дуракам достается все. Стоп, тьфу ты, черти что... О Господи... Это ведь раньше дураки имели все и всех. А он ведь из современной сказки – герой нашего времени. Имеет все – значит, не дурак. А то, что имеет все, на роже написано. Дай вспомнить, как о таких говорят... Ах, да. Молод, красив, обаятелен, в небрежной расхлебанности чувствуется достаток, а в вызывающей уверенности держать себя – положение в обществе, то бишь – удачный взлет карьеры. М-да. Вот тебе и философия современной интеллигенции".

А подсознание отвечает ей: "Это он-то интеллигент? Очнись, Светочка. О чем ты? Это прослойка, выходец-гибрид. Социальный гибрид – человек плюс барахло. Живет в барахле и такую же идеологию барахляную имеет".

Светочка улыбнулась, довольная убедительным выводом своего подсознания.

Очнулась внезапно от крика, ворвавшегося внезапно в ее внутренний диалог.

– Чему ты улыбаешься? Чему, я спрашиваю?! Я посмотрю, что через три дня ты запоешь.

Света удивленно глянула на него, и такой бесенок вдруг в ней проснулся, заиграл, видя как в мертвой зоне вдруг наконец-то что-то ожило. Хоть во гневе, но ожило же.

– А я не собираюсь петь, хотя имею музыкальное образование и не лишена слуха. Я после Вашей философии, кстати, лжефилософии, буду читать современные сказки, одну из которых, для начала, предложите мне Вы.

– Вот-вот, предложу. Для начала... – он нажал кнопку, вмонтированную в боковушку его письменного стола, вошел Алёхин. Он продолжал, как ему казалось, свою философию с ударением. – А для начала, красавица, снимешь с себя царственную одежоночку и облачишься в лягушачью. Я доставлю тебе удовольствие не только прочесть, а и пообщаться в болотном царстве три дня и три ночи. Вот так-то, милейшая, пока не примешь правильного решения. Алёхин, в КПЗ ее.

– Не поняла, Вы что, меня в тюрьму отправляете? – от удивления она стала выглядеть еще моложе.

Голубые, и без того большие глаза стали огромными. Казалось, из моря этой синевы выплеснуло на берег обильную соленую влагу. Выплеснуло, разлилось – будет буря. Вот-вот и белая чайка превратится в черного ворона.

"А за что? Зачем? Нет, это сон, это всего лишь кошмарный сон, нужно пробуждение. Но где оно, где же оно – это пробуждение. Она и тюрьма. Быть такого не может. Потому что такого не может быть. Ведь это несовместимо". Сама голубизна Светкиных глаз говорила о ее невиновности, о ее непричастности, о ее наивной чистоте. Такие глаза преступление не совершают. Такие только несут добро, любовь и радость.

"Вот-вот, он глянет в них и поймет". Поймет, улыбнется и скажет, скажет добрым и мягким голосом, как говорил когда-то ее любимый дедушка. Как он сам себя величал – дядькой Черномором, называя ее при этом наследницей моря. "Он скажет, он обязательно скажет дедушкиным голосом: "Я пошутил, девочка, все что я тебе тут наговорил – это бред, в сказку нужно верить, ведь сказка – это символ добра и справедливости, символ чести и мужества, символ красоты и мудрости"". Но он не сказал. Даже не глянул, продолжая стучать на Светкиной коварной сопернице.

Чистые капельки соленого моря все капали и капали из глаз, оставляя следы горечи на бледном, как полотно, лице. Чудо не произошло. А он продолжал:

– До тюрьмы еще далеко. КПЗ – это камера предварительного заключения. Полежишь денька три на голых нарах в обнимку с болотной живностью, подумаешь, во что играешь. А если ничего не надумаешь, то отправишься тогда далеко – по этапу. В тридевятое царство, в так называемое СИЗО номер один. Это следственный изолятор. А оттуда ох как трудно выбраться – топь. А вот до тюрьмы – рукой подать, даже усилий не требуется. Так что, Алёхин, в КПЗ ее.

"И все-таки он умен," – подумал Алёхин, слушая этот монолог следователя "по особо важным делам", глядя на девушку, чуть ли не подростка, кстати, очень красивую девушку, от которой исходил запах весны, свежесть утренней зари, красота полей. Она как пшеничный колосок стояла, наклонив свою головку налитую не зернышками, которые по существу жизни она должна была дать миру, людям, а от бремени внезапно обрушенной на ее еще довольно-таки хрупкие девичьи плечи.

Ему было жаль ее. Возможно, не только чисто по-человечески. Кто знает, если бы перед ним стояла менее привлекательная личность – не возникло бы этой щемящей жалости. Эх, почему такие красивые, такие ангельски-привлекательные девочки ему встречаются именно тут.

"Вот бы на воле встретить такую, – с восхищением мыслил Алёхин. – И укатить бы куда-нибудь подальше от этого шумного, многолюдного города. Город порождает грехопадение. И этот омут забрал эту красавицу. К черту эту работу, к черту эту форму, из-за которой у него столько неприятностей. И вечно душа после такого  трудно отходит. Туда не пойди, то не скажи, это не сделай. Живешь, как ограниченный дурак. Им всем можно, так как у них положение, связи, а ему и ему подобным – нельзя. Сам виноват, – заключил он. – Захотелось же иметь квартиру раньше других. Надбавки, форму, премии. Не хотелось работать на стройке, кирпичи таскать. Или в мазуте копаться при любом заводе. А тут как-никак двести рублей. И ходи себе, жуй, как какой-то американский Джон, жвачку. Походишь-походишь, пожуешь-пожуешь, и месяц закончился". Нет, все-таки нормальная у него работа. А следователь этот под стать своей фамилии – Козлов – настоящий козел.

"Вот бирюк. Быть таким равнодушным к такой красоте. А ведь не женатый же. Говорят, есть у него какая-то из управления на пятнадцать лет старше его. Идиот, что он находит в старухах? Ведь ему самому уже где-то под тридцать. Смотри, даже глаз на нее не подымает, все шпарит, как умалишенный, на этой машинке".

– Можно уводить, товарищ следователь? – обратился Алёхин.

– Да-да, уводи.

Но тут Света от растерянности сморозила чушь:

– А как же квартира, работа, учеба? Я же не знала и никого не предупредила, – хотела еще сказать, что, уходя, холодильник предварительно отключила и не вынула оттуда ничего. И что через три часа набежит полная кухня воды.

"Шутка ли? Месяца полтора не размораживала. Идиотка. Нужно было хотя бы Марию Семеновну предупредить, соседку. Боже, все силы небесные, о чем это я? Меня в тюрьму отправляют, а я о какой-то курице думаю. Господи, помоги! Дай мне силы реально осознать свое положение".

– Ишь ты! О квартире своей подумала, о работе, об учебе! Нужно было раньше об этом думать. А за работу не переживай. Что-что, а туда, куда себя ведешь, там не страдают безработицей. Там даже нуждаются в таких квалифицированных специалистках, как ты. И твои друзья. Короче, Алёхин, забирай ее, у меня нет времени болтать с этой дурой. А если привезли подсудимого Зайченко, пусть пока подождут – у меня скоро обед, – он глянул на свои японские часы с явным удовольствием, не потому что они ему показывают какое-то нужное ему время, а именно потому, что они показывают свое происхождение – Япония, потрогав при этом черный пластмассовый корпус. Улыбнулся сам себе, встал, потянулся, готовясь к обеду, не обращая внимания ни на Алёхина, ни на Свету – девочку с огромными голубыми глазами, которые за пятнадцать минут, проведенных с ним, впали от избытка влаги, стали меньше в зрачках, – которой он изменил всю жизнь.

Ее уводили. Уводили ту, которая верила в сказку с алыми парусами, и в свои неполные двадцать лет не дождавшуюся своего героя, в которого она верила. Верила, как Ассоль и любила его по нынешним временам даже сильнее, чем Ассоль. И согласись, читатель, что именно твоя любовь сильнее всех окружающих, что именно твоя любовь сильнее моей, так как свою любовь ты чувствуешь и не променяешь ни на какую другую.

Вот так и наша героиня любила своего Грея. Любила так, как только она может его любить, и никто другой.

– Ну пошли, красуня, – стараясь сказать как можно мягче и веселее, открыв при этом дверь из этого душного логова справедливости, сказал Алёхин. А когда дверь за ним захлопнулась, он заговорчески шепнул. — Да ты не двейфь. Не так страшен черт, как его малюют. Ведь у тебя первая ходка. То есть, судимость. А скоро амнистия. Так что тю-тю – и ты дома. Хочешь закурить?

– Я не курю, – солгала Света, чувствуя, что не в состоянии болтать с этим Коленькой, который "моет машины, едрена вошь".