Мой незабвенный дядька

Андрей Харламов
 


«Завтрак туриста» — подлую смесь кильки и перловки, сдобренную томатной пастой – он украл. Спокойно засунув консервную банку в карман брюк, бросил мне у кассы своим звучным раскатистым баритоном:
—  Андрей, ты плати пока, я покурю.

И важно прошествовал вон из магазина.

—  Ты что? – накинулся я на него потом.

—  А что? — невозмутимо пожал он плечами, страшно довольный своей выходкой и произведённым на меня эффектом. – Они меня в прошлый раз на полтинник нагрели.

Конечно, полтинник тут был совершенно ни при чём, просто моему незабвенному дядьке захотелось в очередной раз пошутить и похулиганить.

Вечером я рассказывал возмущённо эту историю отцу, дядька сидел рядом, давился со смеху, чуть не падая со стула, хватая меня за руки, и мы с отцом как всегда тоже начинали смеяться вслед за ним.


Был он актёром. Причём актёром по призванию своему, актёром в душе. Они очень походили друг на друга со знаменитым Андреем Мироновым: жесты, движения, манера говорить, манера вести себя, манера себя подавать, тот же темперамент, те же лёгкость и пластика при достаточно грузной фигуре, даже тембр голоса, даже внешность… Вот только актёрские судьбы их сложились совсем по-разному.

Театральное училище дядька закончил не с дипломом, а со справкой, ибо не ходил на занятия физкультуры (хотя уроки танцев, например, посещал охотно). Но даже со справкой его сразу взяли в местный городской театр, где он за несколько лет стал ведущим актёром, сыграл несколько ярких ролей. О нём заговорили. О нём стали писать. Ему прочили большое будущее. Напрасно! Очередная (третья) его супруга, довольно крупный комсомольский работник, дама твёрдая и властная, посчитала: ну не солидно для её статуса – муж-актёришка. И заставила своего суженного (тоже не первого) уйти из профессии. Дядька поступил в финансово-экономический институт, учился, ещё учился, переучивался, раз тридцать сменил место работы – не став, по сути, никем и ничем, оставшись только актёром, актёром – в душе.

Дядька, как говориться, всегда пребывал в полной готовности тяпнуть за компашку. После расставания с театром он тяпал уже и за компашку, и не за компашку, и без компашки. Усилия жены – которую он, к слову, боялся и звал её за глаза «моя страх-баба» - безобразие сие решительно пресечь имели весьма незначительный и кратковременный результат. Он вообще бежал из дома. Часто заходил к нам. Тут, среди людей, в той или иной степени связанных с искусством, он чувствовал себя комфортно. 

-  Здорово, Лёксандрыч! – провозглашал он зычно с порога моему отцу. Тише, будничней, протягивая руку мне: - Привет, Андре. – И вновь громогласно, аж вздрагивали стены, тётке (она, по обыкновению, пила чай или кофе с бутербродами в своей комнате): - Опять жрёшь! В двери уже не влезаешь, вон все занавески пооборваны! – Соседи сплетничали: мой отец не даёт моей матери есть.

М-да, юмор у дядьки был своеобразным, иногда стоило и обидеться – никто не обижался. У нас его все любили и понимали: не по злобе, нет! в мыслях даже не шевельнётся у этого человека  специально кого-либо унизить или оскорбить. Случилось раз, он всё-таки зацепил меня какой-то своей остротой – расстроился и долго просил извинения. Он всю жизнь слыл весельчаком, балагуром и выдумщиком. Подшучивая над другими, сам часто попадал в комичные ситуации и сам же потом над собой потешался.


Вспоминаю такой случай. Дядька с моим отцом были заядлыми грибниками. Приучался к этому увлекательному занятию и я. Однажды наш двоюродный родственник явился в каких-то защитного цвета брезентовых брюках. С достоинством поведал: сию уникальную вещь достал не без труда, шьют такие исключительно в Сибири для геологоразведочных экспедиций и, понятное дело, сносу им нет. Однако, как только мы полезли по оврагам, вечные брюки затрещали по швам. К концу похода они остались схвачены нитью лишь у пояса и на лодыжках. В эдаких, я сказал, юбкошароварах мелькали голые ноги и трепыхались красные в цветочек семейные трусы. Взирать бесстрастно на эту картину возможным не представлялось. Периодически все трое мы останавливались, глядели друг на друга и хохотали до упаду.

-  Топайте вперёд, - прохрипел после очередной остановки дядька, вытирая слёзы, - я из-за вас, паразитов, уже идти не могу.

Мы вышли из леса. Как быть в городе? Мы подобрали алюминиевую проволоку, наделали из неё скобок. Дядька снял штаны, уселся на берёзовый пень и принялся с важным видом скреплять ими свои брезентовые полоски. Тут, на окраине города, среди лужаек и рощиц гуляли целыми семьями, с любопытством и улыбками поглядывали на него. Как всегда бывает, какой-то мальчуган поинтересовался у матери: «Что дядя делает?» Ответ матери я не расслышал, а дядя, не меняя позы, сосредоточенно-серьёзный, поясняя, видимо, для непонятливых суть проблемы, затянул басовитенько: «Бежа-ал бродяга с Сахали-ина-а»…

С возвышенным выражением лица, отороченный понизу проволочными закорюками, величаво вышагивал он по улицам города…

 «Господа, если к правде святой
 Мир дорогу найти  не сумеет,
 Честь безумцу, который навеет
 Человечеству сон золотой»…


Что ещё могу рассказать я о нём? Большой книгочей. Да. В советское время многие книги, которые сейчас можно приобрести в любом книжном, проходили мимо нас. Дядька доставал иногда редчайшие вещи. Как-то принёс отпечатанную на пишущей машинке, в самопереплёте «Мастера и Маргариту» Булгакова. Роман-откровение.

А ещё никогда не забуду, как, подвыпив, декламировал он за столом стихи, чаще «Евгения Онегина», которого очень любил и знал наизусть. Или прозу – обожаемого им Гоголя. Для меня это были своего рода мастер-классы. Дядька, подбоченясь, вдруг гордо откидывался в кресле: «Андре! – он всегда называл меня на французский манер. – Андре, читал ли ты Гоголя?» «Читал». «Нет, не читал. Потому что в школе вы литературу проходите, а не изучаете». И начинал шпарить наизусть целые куски из «Мёртвых душ» или «Вечеров на хуторе близ Диканьки». И делал это, как я сейчас понимаю, очень талантливо. Знакомые тексты в его исполнении воспринимались иначе – глубже, ярче, интересней. Иногда он останавливался: «Смотри, как тут здорово сказано». Или: «А здесь можно по-другому»: слегка менял интонацию, выделял слово, делал паузу – эмоциональная окраска, зачастую сам смысл сказанного волшебно преображались.

Ещё дядька был меломаном. Причём слушал как лёгкую, эстрадную, так и серьёзную музыку – и не только вокальную, - симфоническую! понимал её, хотя и не имел музыкального образования. Пропустив пару рюмок, он внезапно мог начать сравнительный анализ реквиемов Моцарта и Верди. Лицо его преображалось, светлело… Он не слышал, он видел музыку – в красках и образах; необыкновенные сменяемые друг друга картины, целые фантастические полотнища возникали словно у него перед глазами… Я не берусь, спустя десятилетия, попытаться передать дядькины вдохновенные импровизации; случись это сегодня, не стал бы делать и сегодня – слишком незаурядными, необычными были эти монологи. Отец, тоже актёр, тоже хороший рассказчик, кстати, и профессиональный музыкант, способности брата вот так импровизировать немного завидовал.


Когда от дядьки с четвёртого захода ушла, наконец, его «страх-баба», так и не сделавшая ни комсомольскую, ни партийную карьеру, несмотря на наличие мужа, давно похоронившего актёрскую профессию, дядька жил холостяком года полтора. Теперь, случалось, он не вылезал от нас по нескольку дней. Как ни странно, стал меньше пить. В этот период мы с ним сдружились.  Я занимался тогда велотуризмом, получал разряды… Дядька неожиданно предложил съездить на дачу на велосипедах. Одолжил у какого-то своего соседа бывалый, но пока вполне крепкий драндулет. Ехать надо было просёлочной дорогой километров тридцать. Дядька разменял уже пятый десяток, отрастил брюшко, традиционно не дружил с физкультурой, на велосипед не садился четверть века. Тем не менее, доехал довольно легко. В пару затяжных горок он, конечно, поднимался пешком, проворчавшись на меня, что на велосипеде надо ездить в своё удовольствие, а в горку ехать, понятное дело, никакого удовольствия нет.  Зато с горки и по прямой гнал лихо, рискованно, по-мальчишески. Отличился тем, что едва не задавил гуся в деревеньке, через которую мы проезжали, обматерил хозяйку, толстую краснолицую бабенцию килограмм в сто, мол, он на скорости, а она птицу на дорогу выпускает. Разбил фару и погнул переднее колесо, когда, проигнорировав  мостик,  решил перемахнуть вброд («вон же мотоциклы ездят») небольшую мелководную речушку.

Узнав, что в университете я записался в начинающую группу французского языка (ранее имел дело с английским), удивил меня, объявившись вдруг с объёмистой тетрадкой своих стихотворных переводов:  «Андре, посмотри, может, найдёшь чего-нибудь интересное». Я знал, разумеется – дядька изучал в школе французский. Но даже не предполагал, что он знаком с правилами стихосложения, переводил «для своего удовольствия» Рембо и Верлена… Честно говоря, переводы в основном показались мне слабыми, неудачными, неумелыми. Но несколько раз он, пожалуй, попал в цель. Тетради у меня, к сожалению, не сохранилось. Привожу два стихотворения по памяти. Первое – Верлена:

«Из сердца уходят улыбки,
Всё вянет, мертвеет, когда
Рыдают осенние скрипки
И властно звенят холода.

О прежних я днях вспоминаю,
Бреду в ветряной суете.
И ветер кружит, увлекает,
Подобно опавшей листве».

Второе – неизвестного автора:

«О, если б знали, в одночасье
Проходит жизнь. День ото дня
Я жду, я вижу вас – к несчастью:
Ведь вы не видите меня.

О, знали б вы, как одиноко
Горит огонь в моём окне,
То, может статься,  ненароком
Вы б даже улыбнулись мне.

О, если б только вы узнали,
Как я люблю вас, то тогда
Вы, может, мне бы написали,
Как я для вас пишу года».

Стихотворение Верлена я специально искал потом в разных переводах. Признаюсь, вариант моего дядьки мне нравится больше всех. Втрое я обнаружил случайно – у Чайковского есть романс с похожим текстом: «О, если знали вы, как много слёз незримых / Тот льёт, кто одинок без друга и семьи»… Перевод Плещеева. Не хуже. Но, думается, и не лучше. Однако автор оригинала не был указан и здесь.
 
Спустя некоторое время мы с дядькой обсуждали эти его юношеские опыты, говорили вообще о французском языке (красивейшим, несравненно красивее, но сложнее, ох, сложнее английского!). В продолжение темы собеседник мой сказал, между прочим, интересную вещь: чтобы выучить язык, надо его понять. Так же и стихи. Перевод будет точным, безукоризненным по форме, но – плохим, если ты не смог уловить внутреннюю мелодию переводимого стихотворения. И наоборот – вольная интерпретация, шероховатый слог – а перевод получился, ибо внутренняя музыка стиха услышана.

Похожую мысль я прочитал позже у Бориса Пастернака по поводу переводов великого немецкого поэта Райнера Марии Рильке:
«У нас Рильке совсем не знают. Немногочисленные попытки передать его по-русски неудачны. Переводчики не виноваты. Они привыкли воспроизводить смысл, а не тон сказанного, а тут всё дело в тоне».

К слову, несколько рильковских стихотворений, переведённых Пастернаком, пожалуй, лучшие, из всего что есть, да простят меня за эту крамолу Ратгауз и Сильман.


Это был один из последних запомнившихся мне разговоров с дядькой – он снова женился. Новая его пассия оказалась женщиной образованной, неглупой, возможно, любящей его, но – пьющей. С ней он резко начал меняться – в худшую сторону. У меня отношения с его избранницей (хотя вопрос, кто кого избрал) не заладились. Дядьку это почему-то огорчало. Он спросил меня:
– А как она тебе вообще?

Я повторил, что говорили все:
– Умная, к тебе хорошо относится.

Он почувствовал натяжку в моих словах, пробормотал полушутя-полусерьёзно:
– Вот ты опять издеваешься.

А ещё через пару месяцев, возвращаясь с уборки картошки (обычное дело для горожан даже в начале 90-х), он неудачно спрыгнул с грузовика и как-то сложно сломал ногу. Ему сделали операцию. Но кость срослась неправильно. Повторно ломать ногу он не захотел. Обзавёлся костылями и оставшиеся десять лет жизни предпочёл провести безвылазно в своей однокомнатной квартирке на 14-ом этаже в центре города, в несмолкаемом машинном гуле и вечных облаках смога, где тихо спивался со своей благоверной. Отец поначалу их навещал, возвращался грустный: «Я им уже безразличен, их интересует только бутылка, которую я обязан принести с собой». Я не навестил ни разу.

Год-два дядька ещё позванивал. На третьем курсе в литературном альманахе в Карелии напечатали мою первую повесть. Помню, взял трубку и услышал знакомый раскатистый баритон с хрипотцой:
– Андре, папаня говорит, у тебя повесть напечатали. Ты обещал мне её дать прочесть.

Язык у него заплетался.

– Я тебе ничего не обещал (и это было чистой правдой), – ответил я довольно резко.

– Ну, извини, – сказал он после молчания.

Больше мы фактически не общались. Умер он от цирроза печени. Своих детей у него не было. Не было родных и близких, кроме нас… Квартира представляла печальное зрелище: обшарпанная, грязная… Ни мебели, ни вещей, ни одежды, ни денег. Лишь старинная икона Николая Угодника, ещё от бабки, перед которой, по словам жены, он молился последнее время.

Мой отец, на этот момент уже неизлечимо больной, после смерти брата сильно сдал. Прожил он после немного. В последний день его жизни – в день его рождения – телефон в нашем доме не умолкал. Звонили коллеги-артисты, родственники, студенты… А вечером только свои сели за праздничный стол. Выпили за именинника. И ещё, за здоровье… Отец второй фужер пить не стал:
– Я пока подожду.

Посидел.

– За вас за всех. Пусть всё у вас будет хорошо.

Через пару часов он начал задыхаться.

– Я умираю, – были последние его слова.

 «Так бывает: ни сна, ни забвения,
 Тени близкие бродят во мгле,
 Спорь, не спорь, никакого сомнения,
 «Смерть и время царят на земле»…


Незадолго до смерти отца мне запомнился один день. Яркий, солнечный, морозный. На колокольне возле церкви Николая Угодника зазвенел сам по себе колокол, когда я проходил мимо. Я направлялся в книжный магазин с твёрдым намерением купить, наконец, томик стихов Иосифа Бродского. И проделывал сие уже не впервые. Заходил, листал книжку и – клал её обратно. Ну никак не ложилась мне его поэзия на сердце. Ничего не изменилось и в этот раз. Но одно четверостишие мне почему-то запомнилось:

 «Навсегда прощаемся  с тобой, мой дружок.
 Нарисуй на бумаге простой кружок.
 Это я и есть, ничего внутри.
 Посмотри на него, а потом сотри».

Когда заказанный отцу надгробный памятник был готов, и мы пришли его посмотреть, в уголке, на ровном сером мраморе могильной плиты светлело маленькое пятнышко – белый кружочек кварца.


Всегда трудно хоронить родных и близких. Особенно с возрастом. Вспоминаешь, что не договорил, не сделал, не сказал, не простил, не выполнил…
Однажды дядька, будучи изрядно подшофе, вдруг завёл такую речь:
– Андре, а почему бы тебе не написать про нас с твоим папаней рассказ?.. Только всю правду, вот какие мы есть на самом деле… Напишешь?.. Ну когда-нибудь?..

Что ж, я написал.