О скупости, жадности и чуть-чуть о совести

Игорь Поливанов
                О скупости, жадности и чуть-чуть о совести.

       В своем раю, великий Боже,
       На праведной земле Твоей,-
       Мы ад устроили на ней,
       А молим о небесном рае.
                Т.Г.Шевченко


                Жадность – корень всех зол.
                Д. Чосер.

       Первого сентября 1945 года я пошел в третий класс. Проживал я тогда в городе Махачкала у своей тети – сестры моей матери. Время было голодное; к тому же, кроме меня в семье было еще четверо детей, и трое из них школьники. Так что понятно, наделить каждого хотя бы кусочком хлеба, провожая в школу, чтобы могли во время большой перемены хоть чуть-чуть заморить чувство голода, не было возможности.

       Но в тот раз в кармане моих штанишек был кусочек хлеба. Может, завидуя ребятам, которые приносили что-нибудь съестное из дому, я приберег кусочек хлеба от завтрака. Дождавшись желанного звонка, я вышел во двор, и чтобы не нарваться на какого-нибудь попрошайку, для безопасности, зашел за здание школы, где никого не было.

       В то время попрошайничество не осуждалось в общественном мнении, не считалось чем-то зазорным. Следует отметить, что было их не так уж много – большинство переносило общее несчастье терпеливо, с достоинством, но и не такой уж редкостью. Можно было увидеть, как возле жующего свой завтрак стоял малыш и состроив жалобную рожицу, канючил:

       - Дай мне кусочек. Ну хоть раз откусить.

       Или если тот грыз семечки:

       - Дай и мне немножечко. Ну хоть десять семечек. Хоть пять.

       У меня не было ни малейшего желания с кем-нибудь делиться, и я, прежде оглядевшись по сторонам, вытащил свой кусочек. Но только успел откусить один раз, как из-за угла вывернулся мальчишка, и увидев в моей руке хлеб, подбежал ко мне и попросил:

       - Дай и мне кусочек.

       Не могу сейчас объяснить, что со мной случилось в тот момент, но хорошо помню свое состояние. Я так разозлился, что, кажется, на какой-то момент лишился рассудка, и не соображая, что делать, я сунул в протянутую руку весь кусочек.

       - На, - сказал я отрывисто. Хотел добавить что-нибудь обидное, вроде «жри да подавись», но от охватившей меня какой-то заторможенности не смог сразу найти подходящего слова, и мальчик меня опередил, проговорив как-то нараспев:

       - Ой, какой ты добрый, - схватил хлеб и убежал.

       Помню, что после его слов я как-то быстро остыл. Помню, что похвала эта, пусть даже незаслуженная, была приятна мне и примирила с потерей. Может столь благотворное воздействие оказало на меня напоминание, что быть добрым хорошо. Я думаю, в том возрасте каждый ребенок уже знает, что быть  жадным очень плохо, стыдно.

       Но вот многие ли  впоследствии, став взрослыми, настолько утверждаются в этой истине, что нимало не сомневаясь могут считать себя таковыми. Да и вообще, возможно ли путем воспитания привить человеку доброту, щедрость, чтобы она стала привычкой, чертой характера, когда бы он мог без малейшего душевного напряжения, так вот запросто, как евангельская вдова, отдавшая последнюю лепту, откликнуться на чужую нужду? И даже не дожидаясь, когда попросят о том, видя голодного человека, поделиться последним куском хлеба.

       Я знал, что хорошо быть добрым, и старался время от времени быть добрым, кидая в шапку, лежащую на земле у ног нищего копеек 20 – 30, полученные от взрослых на мороженое. Позже, когда стал сам зарабатывать деньги, я мог положить и рубль, и два. А однажды даже положил три рубля, представляя, отходя от нищего, как будет он поражен такой небывалой щедростью.

       Тут следует пояснить, что рубль в то время был ни то что нынешний, на который можно купить лишь коробок спичек. В то время за рубль я мог прилично пообедать в столовой, взяв порцию борща с кусочком мяса, гуляш и еще стакан компота или кофе. Еще для большей ясности отмечу, что зарплата моя в то время составляла девяносто рублей, то есть, три рубля тогда составляли почти мой дневной заработок.

       Так что мои три рубля можно было бы без натяжки принять как проявление щедрости, если не знать, чего это мне стоило, какого душевного напряжения. Это скорей всего походило на жестокое насилие над самим собой, на изуверство, и не могло принести приятного чувства удовлетворения от своего поступка.

       Еще я со временем обнаружил такую особенность в себе, что когда кто-нибудь просил у меня деньги, даже не просто дать, а одолжить, прежде, чем я успевал открыть рот и даже что-то подумать, прикинуть свои возможности, у меня на языке уже был готов ответ: «Нет». Будто кто-то во мне категорически спешил пресечь всякую возможность иного решения.

       В конце концов,  к великому своему огорчению, я убедился, что безнадежно скуп, и когда женился, счел за благо отдавать все свои деньги жене. Отдав однажды все, я тем избавлял себя от мучительной дилеммы решаться по частям много раз, подвергая себя душевным страданиям. Интересно, что мне теперь даже нравилось, когда кто-нибудь просил у жены деньги и она не отказывала.

       Позже не раз имел случай убедиться, что лишаться «общего», что принадлежит «нам», принадлежит многим, даже если нас бессовестно грабят, гораздо легче, чем терять «свое», принадлежащее тебе одному.

       Ах, если бы на тот момент она была дома! Но ее не было, к моему несчастью.

       Жена испекла хлеб, сварила суп и отлучилась куда-то, оставив нас с сыном домовничать. Кто-то постучал в калитку, сын вышел и, вернувшись, сообщил, что пришел Иван, просит что-нибудь поесть.

       - Отрежь ему хлеба, - ответил я.

       Сын, отдавая хлеб и чувствуя, видимо, некоторую неловкость за скромное подаяние, как бы извиняясь пояснил, что кроме супа у нас больше ничего нет.

       Через некоторое время снова стук в калитку, и выглянув в окно, я увидел Ивана. Этот повторный визит я воспринял как наглость, вызвавшую в душе недобрые чувства, и медленно закипая, я вышел ему навстречу.

       Иван жил недалеко от нас, по другую сторону улицы – его дом и двор были видны с нашего двора. Я знал, что раньше он жил в городе, вроде бы у брата, но потом, по какой-то причине, перебрался в село в старенькую хатенку, видно, еще довоенной постройки. Родители умерли еще до нашего приезда. Уже при нас хата долго пустовала – братья приезжали иногда как на дачу, пока проезд на автобусе стоил 90 копеек.

       Не знаю, работал ли Иван в городе, была ли у него какая специальность, но здесь он перебивался случайными заработками, нанимаясь к местным жителям, умудряясь еще на них и пить. В моих глазах он был пьяница и лодырь, чувствовал к нему стойкую неприязнь; хотя при встрече с ним здоровался, но в разговоры с ним не вступал, дабы не дать повода к сближению.

       Но однажды, когда был в городе, мне попалось на глаза объявление, в котором приглашались на работу в лесхоз рабочие для уборки хвороста после вырубки. Поступившие обеспечивались общежитием и питанием. Я обратил внимание на это последнее, решив, что это и было главным, что должно было привлечь рабочую силу, поскольку навряд ли у лесхоза могли  быть средства щедро оплачивать эту работу, и руководство рассчитывало видно на безработных забулдыг, вроде Ивана; давал им возможность как-то пережить хотя бы какую-то часть зимы этого смутного времени.

       А время было довольно скверное. После развала Союза все продолжало постепенно тихо рушиться. Закрывались предприятия, росла безработица, неумолимо надвигалась нищета. Я сам был безработным, но все же за лето мне удалось что-то заработать, выполняя небольшие строительные работы населению, что дало возможность запастись на зиму углем, дровами, и еще оставалось что-то на питание. Была своя картошка, немного других овощей, держали кур, уток, так что могли время от времени побаловать себя мясным. Однако приходилось придерживаться строгой экономии.

       Одно время в наш магазин перестали почему-то привозить темный хлеб, который стоил на шесть копеек дешевле белого, и я ходил за пять километров в город за темным хлебом, набирая его впрок. Я подолгу ходил по рынку от ларька к ларьку, прицениваясь, пока ни находил крупу на несколько копеек дешевле, чем в магазине.

       Потом я сделал открытие, что если купить пшеницу, смолоть ее на мельнице и печь самим хлеб, то получается много дешевле магазинного хлеба. Загрузив на тачку два мешка зерна, катил ее до города или до соседнего села, где тоже была мельница, и возвращался домой с мукой.

       У меня не было такой уж нужды, чтобы отрываться от семьи, ехать куда-то в лес, жить в общежитии. А вот для Ивана, в моем представлении, это была просто находка, и, вернувшись с города, я первым делом зашел к нему, спеша его порадовать. Но к моему удивлению моя новость не вызвала у него ни только радости, но даже хоть какого-то интереса.

       Отводя от меня взгляд, он как-то уныло промямлил:

       - Я схожу, узнаю, - и я понял, что он никуда ни пойдет и ничего узнавать не будет.

       И вот он теперь стоит передо мной, неуверенно протягивая банку из-под сельди, и, простецки улыбаясь,  будто и сам понимал несерьезность своих намерений, говорит:

       - Супчику бы…

       Его улыбка еще больше разозлила меня, и я резко, грубо спрашиваю:

       - Ты хлеб получил?

       - Получил, - отвечает он.

       - Ну и хватит с тебя.

       Улыбка медленно сползает с его лица, и ее сменяет выражение обиды – до боли жалкое выражение обиженного ребенка. Он поворачивается и медленно начинает удаляться, как старик двигая ногами.

       И в этот момент я чувствую, еще не сознавая, что произошло что-то ужасное; и страшнее всего – непоправимое. У меня желание остановить его, что-то говорить, но что я могу сказать уже после сказанного.

       А потом его не стало. Он пьяный курил в постели, уснул, уронил окурок, постель затлела, и он толи задохнулся от дыма, толи сгорел. Об этом я узнал позже от соседки, которая вспомнила к слову, как однажды встретила его на улице, поговорила с ним, и он пожаловался ей:

       - Как надоело все – умереть бы скорее.

       А было ему лет тридцать, может немного больше.

       Смерть его не стала событием в селе. По крайней мере, я ни от кого больше не слыхал о том. Ну что ж: умер и умер – одним пьяницей стало меньше. Никчемный человек почему-то вообразивший, что раб может себе позволить жить не работая. Сама жизнь наказывает не подчиняющихся ее законам, немилосердно выбраковывая, поражая их преждевременной старостью, лишая их воли к жизни.

       Но эти рассуждения не приносят облегчения. Прошло уже более двадцати лет с тех пор; в селе уже навряд ли кто-то помнит о нем»; и городские родственники, может, вспоминают о нем от случая к случаю. Я же всякий раз, когда вижу перед собой посудину с супом, будто слышу его голос: «супчику бы», вижу его лицо, вернее сказать, выражение его лица – выражение обиженного ребенка.

       Когда он был жив, меня совершенно не занимало, как он живет, чем живет, о чем думает. Теперь же я часто думаю об этом, пытаясь заглянуть в неведомое мне его прошлое. Чем он жил, не имея постоянной работы? В теплое время года с начала весны в селе много работы и много пожилых, которые охотно откликнуться на предложение за умеренную плату помочь посадить картошку, просапать огород. Ну а зимой? Разве что откидать снег от дома, когда занесет. Но снег не каждый день идет, а есть хочется каждый день.

       Или вдруг приходит на ум вопрос: купается ли он когда? Летом можно сходить на лиман. А зимой? Он и хату свою навряд ли отапливал. Представляю, как он одетый, сняв только обувь, заползает в свое логово под одеяло, накидав поверх все барахло, все что может сохранить тепло, и укрывшись с головой лежит в ожидании, когда сон унесет его хоть на время из этой опостылевшей жизни. О чем он думал? О чем может думать голодный? Думал, куда утром пойдет, где можно раздобыть что-нибудь поесть. И еще: «Когда же все это кончится? Скорей бы умереть».

       А мне приходит мысль, что много милосердней было, когда раньше в недавнем советском прошлом, когда таких как он лишали демократического права распоряжаться своей жизнью, запирали в ЛТП, принуждая выполнять какую-то работу, обеспечивая при этом пропитанием, проживанием в нормальных условиях. А остальных граждан, простых тружеников, оплачивая их труд по прожиточному минимуму, когда заработка хватало более или менее нормально прожить от получки до получки, освобождали от человеческого долга быть добрыми, помогать ближнему своему, оберегали от излишних нравственных потрясений.

       Продолжение следует...