Велено крепость строить

Юрий Арбеков
         
   
                (Исторический роман. 5,3 авторских листа)   

*«...послать за Ломовскую черту с Юрьем Котранским, где ему велено город строить, сто шпаг».
(Из Указа царя Алексея Михайловича от 3 мая 1663 года).

   

                ПОСТОЯЛЫЙ ДВОР   

   Январь 1648 года от Рождества Христова выдался  морозным, на снега щедрым. Даже если верхом, охотник утопал в подмосковном лесу по самое седло и, поразив добычу, долго потом не мог её сыскать в высокой снежной пелене.. А проезжие и вовсе не решались шагу ступить в сторону от санного пути…
Вскоре после Крещения по дороге, что ведёт из Мурома в Москву, неслась лихая тройка с бубенцами. В санях, укутавшись в волчью доху, мехом снаружи и внутрь, сидел муромский воевода Елисей Лачинов — румяный от морозца и общего, почти всегда весёлого расположения духа. Ему сегодня 35 лет с гаком, до этого служил он на Тульской засечной черте, а совсем недавно вернулся в родные края. Отцу его, Протасию Тимофеевичу, за московское осадное сидение 1618 года Михаил Романов пожаловал вотчину в муромских лесах. Елисею было в ту пору пять лет, по малому возрасту он Москву не помнил, а потому считал Муром родиной своей.
 Нынче новый государь, Алексей Михайлович, зовёт его к себе в Кремлёвские палаты. Зачем — Бог весть, царю виднее, а Елисей Протасьевич воин, и потому не спрашивает. Как всякий воевода, он крест целовал за батюшку-царя и готов за ним следовать всюду. С турками воевать или со шведами, сотню ему дадут или полк — слова не скажет, будет биться отчаянно!
Кони притомились, однако: отмахали немало вёрст по этой снежной круговерти, да и сам путешественник изрядно проголодался. К счастью, за очередным поворотом показался постоялый двор: большая изба при дороге, коновязь, дымок над трубою.
Воевода выбрался из саней и вошёл в избу.
— Эгей, хозяева! — зычно крикнул он, озираясь. —  Есть кто дома?
После яркого зимнего солнца темно было внутри; но, слава Богу, что не холодно. Потрескивали дрова в большой русской печь, повёрнутой к просторной горнице задом, а к кухне передом.
— Есть, батюшка, — послышался женский голос, и ветхая старуха выглянула из-за печи, поклонилась приезжему. — Чего тебе, боярин?
  Елисей Протасьевич скромно отмахнулся:
— Не боярин я, просто ратный человек... А скажи, мать, далеко ли до Москвы?
Старуха пожала плечами:
— До Орехова скажу, сынок, до Клязьмы тоже, а дальше я и сама нигде не бывала…
— А проезжих чем кормишь, бабуля? Поросёнок жареный есть у тебя?
— Есть, батюшка. Тебе с гречей?
— С гречей.
— Ну, сиди, жди.
Она ушла к себе за печь, оттуда загремела чугунками да плошками, а из конюшни, где размещал лошадей, пришёл седовласый старик, покосился на приезжего:
— Озяб, воевода?
— С Мурома еду...
— Озяб!
Дед достал чарку и штоф, налил хмельного и, смахнув крошки со стола, поставил гостю.
— Ставь и себе! —щедрой рукою махнул приезжий.
— Храни тебя Бог, воевода!
Они выпили, крякнули, расправили усы и бороды — густые карие у приезжего и словно инеем занесённые у старика.
— Нужда какая — в такой мороз? — спросил хозяин. 
— Мы люди государевы, отец.
— Понимаю… Я  к тому, сынок, что всю жизнь на этой дороге. — Старик прищурил глаз, вспоминая. — И поляков видел, и Ляпунова, и Пожарского…
Он покосился на гостя, сказал с досадой:
— Да ты молодой… Двенадцатый год не помнишь? 
— Я родился в том году! — широко улыбнулся воевода, довольный тем, что, нехай младенцем, но застал то героическое время.
Хозяин, напротив, горестно вздохнул: 
— А я в тот год отца потерял, мать, избу нашу… Всё!
Призадумался.
— Славный был хозяин — Поликарп Силыч! Вся округа его знала. Мимо нас много народу ездит: и в Москву, и обратно: во Владимир, Нижний, Казань…
— В Муром! — ревниво напомнил приезжий.
— И в Муром, да… Однажды ночью будит меня тятенька, велит собираться в дорогу. Куда, зачем, я не спрашиваю: ему виднее. 
— Добрый сын! — похвалил приезжий.
— Ведёт меня в заднюю избу, а там на лавке хворый человек лежит, монах. Лихоманка трясёт его, бедолагу, но глаза глядят на меня зорко, сурово. «Дорогу до Нижнего знаешь, отрок?», — спрашивает монах. «Знаю, святой отец». «Сможешь пройти туда безлюдно, чтобы ни поляки, ни казаки не встретили тебя?»…
— И казаки? — удивился воевода.
— Они разные были, сынок. Ежели Заруцкого взять, то хуже басурманина, вот тебе крест! Многие тогда поддались на посулы ложные, присягали кто Тушинскому Вору, кто Ворёнку — сыночку его от Мирины Мнишек, кто королевичу Владиславу… Только в Нижнем Новгороде как стояли за царя Василия Шуйского, так и не пристали ни к кому другому…
Приезжий кивнул головой, соглашаясь: твёрдость нижегородцев была известна многим.
— «Найдёшь архимандрита Феодосия, передашь ему эту грамоту, — монах достал из-под рясы бумагу. — Береги её как зеницу ока! Великой святости человек писал»…
— Кто? — спросил воевода.
— В ту пору я этого не знал ещё, не до того было, — пояснил старик. — Глядим: монаху всё хуже, умолк, впал в беспамятство. А вскоре задрожал предсмертно, с трудом перекрестился и… того…
— Помер?
— На наших глазах. «Ступай, сынок!» — велел тятенька. Дал мне хлеба ржаного каравай, охотничий нож с собою, перекрестил на дорогу. — «Чую я, что за этой грамотой смерть по пятам идёт!. Так ты берегись, сынок, беги оврагами».
— И шла?
Хозяин хмуро усмехнулся:
— Я и тридцати сажен не прошёл, как послышался топот, во двор конники ворвались...   Спрятался я в кустах, гляжу… Похоже, нашли они старца покойного, обыскали, а грамоты нет! Вывели во двор отца, привязали к столбу и давай его нагайками обхаживать. Прикусил отец губы до крови, но молчит! Не выдержал я, нож выхватил, хочу бежать на помощь... А тятенька будто понял меня, крикнул на весь лес: «Не найти вам сына моего! Теперь Бог — его Отец, его воля!»
 — Что же это значило? — не понял воевода.
— А то, что передал меня батюшка в руки Господа Бога: его лишь волю я обязан исполнять. Понял я эти слова, спрятал нож — и в лес! Уже светало. Искали меня враги весь день до глубокой ночи! Но где там!?  Я же здесь родился, все оврагами и буераками мне знакомы. К тому же дождь прошёл намедни, хвоя под ногами мягкая, а я в лаптях — сзади проёду, не услышишь! А не то забьюсь под еловую ветвь, она как шатёр надо мной — в упор гляди, не увидишь! 
— Страшно было?
— Ещё бы! — воскликнул старик. — Ведь недаром они с самой Москвы прискакали, отца моего пытали смертным боем! Видать, позарез нужна была им энта грамота, что на груди моей, под рубахой. Но чёрта с два! — весь день я от них прятался. А ночью взобрался на высокий холм, что на восток от нашего двора, по пути к Нижнему Новгороду. Последний ли раз хотелось взглянуть на родную избу или кто толкнул меня, не знаю.  Посмотри да посмотри!
Тут старик снова умолк, и молча налил им с гостем по чарке.
— А ночь была беззвёздная, тёмная… И вот, в десяти верстах на запад, увидел я огонь.  Или костёр зажгли в лесу охотники, или ещё что, но пламя всё выше, всё шире! Уже над елями пылает огонь, а ты видел, какие ели у нас — в облака упираются!
— Видел, — согласился воевода, хотя в родимых муромских лесах зелёные красавицы не ниже. Но почуял Елисей, что в данном случае спорить грех.
— И тут я понял: это же он горит: наш двор постоялый! Ещё прадед начинал его строить, дед достраивал, отец расширял… И вот, в отместку за наше упрямство, подожгли его злые вороги! Или, может, надеялись, что я ещё прибегу? ведь в избе остались  и мать, и сёстры мои старшие, и дети  их — мои племянники… Прислушался я, почудились плачущие голоса, хотелось всё бросить и бежать обратно, спасать погорельцев!.. Но вспомнил я батюшку: «Теперь Бог ему Отец, его воля!». Закусил кулак до крови и пошёл туда, куда монах велел: на восток, в Нижний Новгород!
Старик снова налил по чарке, закусили грибами солёными, которые принесла старуха — единственная сестра его, которой удалось вырваться из горящей избы.
— Долго шёл, отец?
— Уже и не помню, сынок. Места наши ты сам знаешь: и ручьи, и болота, и дикий зверь кругом… Хорошо, что срубил я рогатину: веселее с ней идти!
— Это да! — усмехнулся постоялец.
— На который день, не знаю, но добрался я до Нижнего... Истощал весь, ноги в кровь, одежонку в клочья! Но — отыскал архимандрита Феодосия, передал ему грамоту. 
— Выполнил волю предсмертную?
— А как же иначе?! — возразил хозяин, бывший в ту пору юношей. —  Феодосий прочёл, перекрестился от радости и спросил меня: «Ты знаешь, парень, кто это писал?».  «Нет, святой отец, меня грамоте не учили». «Великий наш пастырь Гермоген — патриарх Московский и всея Руси!» — сказал благоговейно архимандрит, велел накормить меня, переодеть, поместить в свободную келью. В ней сутки я проспал, не меньше!
— Устал?
— Ещё бы! Но — разбудили меня, отвели к Феодосию. «Пришёл в себя?» — спрашивает. — «Пришёл, святой отец». «Тогда пойдём!». Велел он мне идти за ним, и оказались мы в церкви Рождества Иоанна Предтечи, что у кремля нижегородского. Там в это время начиналась служба, храм был полон. Феодосий поднялся на амвон, показал меня прихожанам, рассказал мою историю. Затем показал народу грамоту, которую я нёс. А протопоп Савва — батюшка   громогласный! — прочёл её прихожанам. В ней патриарх Гермоген писал из застенков Чудова монастыря, что своей святою волей освобождает россиян, присягнувших цесаревичу Владиславу, от этой ложной клятвы, разрешает их от той присяги и велит внять Господней воле, до конца дней своих блюсти веру отцов — веру греческую, православную! Разрешительная грамота патриарха призывала идти на Москву, скинуть иноземцев и посадить на престол человека русского, на которого укажет Земский Собор…
Воевода кивнул:
— Слыхал я про эту Грамоту. Отец сказывал…
— Истинный Бог! — я и сам не знал, что несу, — подтвердил старик. — Но, когда услыхал слово великого старца, у меня будто пелена с глаз… Надо, надо спасать святую Русь!
Хозяин постоялого двора глядел на собеседника широко открытыми восторженными глазами:
— И не токмо я: все, кто были на службе, обновились лицами! Вышли мы из церкви, толпа огромная, а расходиться никто не желает… Слова патриарха жгут изнутри каждую грудь! Тут поднялся на паперть купец из местных, скинул шапку. "Вооружаться надобно, христиане, чтоб идти на Москву! Ничего не пожалеем для этого. Заложим жен и детей наших, но спасем русскую землю!" — крикнул он громогласно и первый сбросил с плеч свою богатую шубу.
  «Это кто ж таков?» — спрашиваю я соседа. «Минин Козьма, наш земский староста».
Проезжий  воевода смотрел на старика с восхищением:
— Ты, отец, видел самого Минина?!
— Довелось, сынок…  Но слушай дальше. Вернулся я обратно, а на месте нашего двора — пепелище. Только она всё бродит, собирает обожжённые черепки, напевает что-то, — кивнул дед на сестру свою, ставшею в те дни юродивой. — Заплакал я, помянули мы покойников, но делать нечего — засучил рукава и начал строить всё заново! 
Они перекрестились набожно, выпили ещё. Да вовремя: во дворе вновь послышался конский топот.
— Ещё кого черти несут?
Хозяин накинул тулуп и вышел на  крыльцо. Воевода муромский услышал сквозь дверь, как о чём-то они поговорили с новым постояльцем, после чего старик пошёл скакуна в конюшню ставить, а в избу вошёл  юноша лет восемнадцати, богато одетый, с мушкетом в руке и большим охотничьим ножом за поясом. Молодой человек перекрестился на образа, приветливо поклонился тому, кто первым пришёл:
— Вечер добрый, воевода! 
— И тебе не хворать, боярин. Охотился?
— Лося гнал…
Юный охотник поставил оружие к стене, убедился, что не упадёт.
— Мушкет знатный! — похвалил воевода. 
— Обращаться умеешь?
— Всенепременно! 
Юноша обрадовался:
— Пора, пора переходить нам от лука и стрел к мушкетам и шпагам, как в Европе водится! От дикарей-кочевников должны мы отличаться хотя бы оружием?..
— Должны! — поддержал воевода и улыбнулся весело. — Приятно слышать такие слова в устах человека столь юного!
Молодой охотник порозовел от похвалы, но спросил пытливо:
— А тебе, воевода, в сражениях быть доводилось?
— Служил я прежде на Тульской засечной черте, сегодня в Муроме… Набеги случались тоже, но в серьёзных битвах не бывал, не скрою…
Молодой человек поглядел на него испытующе.
— А хотелось бы?
— За правое дело?.. Да завсегда! — горячо воскликнул первый постоялец.
— А слышал ты, что Смоленск до сих пор у Литвы, Чернигов у Польши?.. А шведы сколь городов забрали наших — по ту сторону Пскова да Чудского озера?.. Обязаны мы их вернуть?!
У муромского воеводы глаза заблестели.
— Всенепременно, боярин! — вскричал он, воодушевлённый словами нового приезжего. — Не ведаю, какого ты рода-племени, но счастлив отец твой, юноша! Мыслишь здраво, болеешь душой за Отечество!
Боярин вздохнул:
 — Батюшка мой два года как помер.
— Царствие небесное! — перекрестился воевода. — Сиротою остался?
— С шестнадцати годков.
— Как зовут, боярин?
— Алексей… А тебя?
— Лачинов Елисей Протасьевич — воевода Муромский! — доложил первый постоялец, поневоле выпрямившись как перед большим начальством: молодой охотник вызывал невольное почтение.
— Лачин, лачин… — задумался юноша. — Сокол по персидски?
Воевода широко раскрыл глаза:
— Не устаю восхищаться познаниями твоими, Алёша!
— И польский знаю, и латынь, — похвастался юноша. — Географию, строение небесных тел…
— Учителя хорошие были?
— Дядька мой, Борис Иванович… Аристотеля читал мне, Плутарха…
Муромчанин восхитился:
— Далеко шагнёт Россия, когда такие бояре будут в Москве! 
В эту минуту молодая красивая женщина, не поднимая глаз, вынесла большой горшок с кашей, жареного поросёнка на блюде, каравай хлеба ситного. Поставила всё перед воеводой, поклонилась обоим в пояс и ушла.
— Это чья же такая будет? — спросил Лачинов.
— Хозяйская дочь, — отвечал молодой охотник и вздохнул. — Вдовствует второй год. Муж охотником был тоже, знал я его. Пошёл на медведя, да не справился: задрал его Потап Иваныч!
Воевода понимающе кивнул, потом посмотрел на дымящуюся кашу, на жирную, с запечённой корочкой свинину… Запах от блюда исходил умопомрачительный. Краем глаза Елисей заметил, как  шевельнулись ноздри молодого охотника, как отвернулся он, проглотив слюну... 
«Тоже есть хочет, да стесняется сказать! — подумал воевода. — Неловко получается: мне уже принесли, а ему нет ещё»…
Елисей крякнул и сказал решительно:
— Прошу простить меня, боярин, я человек здесь новый, обычаев московских не знаю… Не побрезгуй,  Христа ради, раздели со мной эту скромную трапезу!
Юноша усмехнулся, задумался, но ломаться не стал, как красная девица:
— Благодарствую, воевода. Но позволь и мне внести свою долю...  Эй, хозяин!
Старик явился, как чёрт из табакерки, поклонился до самой земли...
— Всё, что есть в печи, всё на стол мечи! Мы с воеводой гулять будем!
Через минуту на столе были новые чарки, наливки, грузди солёные, ягоды мочёные… Молодая вдова ловко и честно поделила между приезжими поросёнка с гречей...
—   Сегодня ты меня угощаешь,   завтра я тебя, — сказал Алексей и бесшабашно махнул рукой. — Женюсь я завтра! Будешь гостем моим, Елисей! 
— Совет да любовь! — поздравил воевода.
Они перекрестились, выпили по чарке, навалились на свинину с кашей, и только тут Лачинов вспомнил, что не своей волей спешит в Белокаменную.
— Не обижайся, Алёша, ежели не приду: к государю еду.
Юноша нахмурился:
— Нешто откажешь, воевода? От чистого сердца зову!
 Тишина воцарилась такая, что слышно было, как огонь гудит в печи.
— Прости, боярин. Я  человек ратный, подневольный, — отвечал Лачинов, чуть не плача. —  Позволит царь-батюшка — приду, нет — не серчай, Христа ради!
Алексей вскинул густую бровь, оглядел нового знакомого с ног до головы. Чувствовалось по всему, что молодой боярин к отказам не привык…
К счастью, в эту минуту во дворе послышался топот копыт, ржание доброго десятка лошадей…
— Друзья мои прибыли. Сиди, воевода, я мигом! — сказал молодой охотник и, как есть, без шапки, выскочил во двор.
Он о чём-то поговорил с товарищами, и вскоре они ввалились в избу все вместе: полдюжины богато одетых, вооружённых, все в снежном инее людей и Алексей с ними. Новые гости  перекрестились тоже и полезли на лавки. Из-за печи показалась старуха:   
— Застудились, охотнички? Где же добыча ваша?
— В санях! — отвечал один из вновь прибывших: румяный старик в богатом княжеском тулупе, и распорядился: — Вели разделать кабана, бабуля, глухарей, из медведя потроха вынь… Да не медли, старая, мы голодны, как волки!
При этом он властно пристукнул по столу тяжёлой десницей. Дорогие самоцветы сверкнули на пальцах его, и Елисей понял, что ватага прибыла знатная. 
  На лавку рядом с юношей румяным сели охотники постарше, напротив человек лет тридцати, другой, третий, а четвёртый не успел и нахмурился гневно, крикнул третьему:
— Не по чину сидишь, боярин!
— На охоте чинов не разбирают.
— Ах ты, смерд!
— От смерда слышу!
Удивительно, но примирил их самый юный — тот, кто прибыл раньше прочих.
— Уймитесь, уймитесь, друзья! — прикрикнул Алексей. — Тут воевода из Мурома — что он подумает, на нас глядя?
Все взоры обратились на Елисея. Спорщики, ворча, расселись по лавкам без чинов, а богатый старик спросил Лачинова:
— Что в Муроме, как? 
— Всё слава Богу, боярин, — весело отвечал ему воевода.
— Муромский калач — обедает богач! — вспомнил поговорку второй старик, и охотники дружно рассмеялись.
Елисей знал эту присказку и широко улыбнулся тоже: Муром славился своими калачами, как Тула пряниками. Отрадно, что и в Москве белокаменной знают об этом.

 …Вскоре наливка лилась рекой, на огромной чугунной плите жарились кабаньи рёбрышки и медвежью печень, старуха потрошила глухарей, молодая вдовушка с поклоном ставила на стол всё новые и новые блюда, гости глядели на неё с лукавым прищуром, а когда проходила мимо, то и пышной задницы её касалась боярская рука… Ужин удался на славу!
Алексей, не особо стесняясь возрастом охотников, представлял их своему новому приятелю — Лачинову: 
— Это дядька мой Борис Иванович, посажённым отцом будет завтра … А это отец невесты моей, будущий тесть Илья Данилович. Ну, а эти — дружки! — махнул он рукою на всех остальных, кто помоложе. — Эй, Артамон! Пляши, чертеняка!
Один из молодых выскочил на середину, пристукнул пол ногою, словно испытывая прочность половиц, и пошёл, пошёл казачка выплясывать!
— Матвеев, друг мой верный, — кивнул на него Алексей и крикнул на всю горницу: — Веселись, гуляй, рванина!!! Мальчишник у нас! 
Сделалось весело, бойко, шумно и немножко дымно, как всегда бывает на постоялом дворе в людный зимний час. Добрая наливка с горячей едою всех отогрела и сделала разговорчивыми. Тот, кого назвали будущим тестем, с любовью кивнув на юношу:
— Жених завидный у нас, нечего сказать… Медведя — это ведь он завалил — рогатиной!
Воевода Елисей, который и сам участвовал в подобных забавах, подтвердил:
— Зверь сурьёзный… Не каждому дано одолеть, не каждому!
— А лося не догнал! — с досадой воскликнул Алёша. — Конь обезножил у меня, вот беда!
— Весь день в снегу по пояс, батюшка! — оправдал охотника и его коня второй старик, украшенный перстнями. — Тут и арабский скакун не выдержит.
Снова содвинулись чарки, пили здоровье жениха, его друзей, будущего тестя и посажённого отца, пустили братчину по кругу, оплакивали холостяцкую жизнь свою, пели песни, плясали… От топота ног в богатых сафьяновых сапогах вздрагивала посуда на столе, дребезжали чашки-ложки!
Более весёлого мальчишника ещё не видел постоялый двор!

…Уже светало, когда Елисей проснулся, с трудом повернул голову… В горнице хлопотала молодая вдова.
— Что, воевода? Тяжко? — понимающе улыбнулся она. — Наливочку будешь?
— А рассол есть?
— Капустный, с погреба…
— Неси!
 Красавица набросила на плечи шушун, спустилась в погреб и принесла полный жбан запотевшего ледяного рассола. Воевода с жадностью пил   освежающую жидкость, когда вдовушка спросила с хитринкой:
— Ты не забыл, воевода, что сегодня на царскую свадьбу зван?
Рассол пролился на бороду приезжего…
— Как на царскую?!
Она рассмеялся:
— А ты не понял вчера?.. Молодой охотник  — это ведь и есть государь Московский Алексей Михайлович.
— Жених?!!
— Жених.
Воевода выкатил глаза:
— И ты знала?!..
— Знала, конечно.
— И старик?!
— Все знали, да не велено было сказывать.
— Зарезали, зарезали, разбойники! — сокрушался Елисей. — Я ведь кашей угощал — кого? Самого царя?!..
Красавица рассмеялась:
— Да что же он — не живой человек? Тоже изголодался на охоте; ел твою кашу да нахваливал!
Воевода строго поглядел на вдовушку:
— Смеялись надо мной, бестолковым? 
Она для убедительности приложила руки к своей пышной груди:
— Ничуть не бывало, служилый! И царю, и всем ты глянулся, истинный крест!
— А тебе? — прищурился он.
Она разрумянилась, опустила глаза:
— И мне… 
Елисей бросил вороватый взгляд по сторонам. Ни старика, ни старухи видно не было, и он в обе ладони, по-медвежьи, обхватил вдовушку за плечи, прижался губами к её сладким, как мёд, губам…
— Не здесь, не здесь! — шепнула она, вырываясь. — Ступай на конюшню, воевода…
Какое-то время спустя, утомлённый нежданной и пылкой любовью лесной красавицы, Елисей Лачинов вновь летел в Москву, куда зван был на свадьбу молодого царя Алексея Романова.
 
 
                ДВЕ  СЕСТРЫ

 А в доме боярина Милославского в это утро собирали невесту к венцу.
Жарко протопили баню, искупали девицу в трёх водах, после чего умелые девки натёрли юное тело маслами заморскими, завернули в полотна нежнейшие, расчесали кудри девичьи волосок к волоску, нарумянили щёки алые в нежный цвет зори,  тёмным бровям её придали вид кротости — к мужу и величавости — ко всем остальным, а что с губами, с ресницами сделали — о том никому и знать не положено. Но когда одели невесту в шелка, в парчу да бархат, опоясали жемчугами да самоцветами, глаз невозможно стало от неё отвести!
— Ох, какая же ты, Марья Ильинична! — только и воскликнула сестра её Анна, хотя прежде, до царского венчания, звала сестрицу и Машкой-растеряшкой, и Машкой-монашкой: любила старшая сестра одеваться просто, по-монашески, Богу молилась с усердием, евангелие читала вдумчиво… Анна Ильинична выговаривала ей:
— От долгого чтения глаза будут красными, сестрица, а много кланяться — спина заболит.
— Для Бога не жалко! — строго отвечала Мария. — А тебе, сестрица, лишь бы на себя весь день глядеться. Грех это!
За собою Аннушка следила строго, зеркал в его горнице было куда как больше, чем в сестринской… Но на  царские смотрины не её позвали — Машку и, вот ведь чудо и досада! — родная сестрица глянулась самому государю!
— Нешто я хуже тебя? — спросила Анна, когда поздно вечером сошлись они посудачить по-сестрински. — Да видимо, хуже, раз тебя выбрал Алексей.
Мария обняла сестру, прижалась к её щеке, как бывало.
— Не гневи Бога, Аннушка. Ты красавица, каких мало, но на всё Его воля, Божья! Я ведь, признаюсь, без желания шла на смотрины царские. Ну кто я такая? — думала. Есть куда как краше фамилии — и заслуги у них, и богатство, и родственников пол-Москвы!
— Мы тоже бояре! — обиделась Анна.
— Это тятеньки заслуга, не наша... А дед Данила — вспомни! — простой курский воевода, хотя и любимый до смерти! Батюшка первоначально стольником был, дьяком Посольского приказа. Но со временем стал лучшим из лучших, представлял Русь-матушку в иноземных странах. Мы с тобой не из Курска — из Константинополя да Голландии попали в Москву белокаменную!
Анна Ильинична мечтательно вздохнула:
— В Голландии я и сейчас вышла бы замуж за какого-нибудь принца европейского. А в Москве?..
Сестра рассмеялась.
— Тебя и здесь любой боярин возьмёт, только глазом поведи!
Анна нахмурилась.
— Ага… Старик какой-нибудь… Себе-то вон кого отхватила: и царь, и молод, и красив!
Мария погрозила ей пальцем:
— Не гневи Бога, сестрица! Был бы и старик — смирилась бы да пошла, коль тятенька велит!

Этот разговор Анна вспомнила в день царской свадьбы: посажённый отец, боярин Морозов, нет-нет да поглядывал на неё соловым глазом. Сидя на скамье рядом с батюшкой, по левую руку от жениха, он нашептывал что-то на ухо Милославскому, и тогда они вдвоём устремляли на неё свои взгляды мутные, улыбались пьяненько.
Поздно вечером, когда молодых отвели в опочивальню, а гости разъехались по домам, Анна с тятенькой осталось в кибитке вдвоём. Она не выдержала, спросила:
— Что-то, батюшка, шибко веселы вы были на Машкиной свадьбе?
— Цыц! — нахмурился Илья Данилович, оглядываясь по сторонам. — Была Машка, да вся вышла! Отныне она царица российская Мария Ильинична Романова! Помни об этом, доченька, и никогда не забывай.
— Да по мне Бог с ней, с Марьей Ильиничной. Заметила я, тятенька, что вы на меня поглядывали, когда ворковали с дружком своим новым — боярином Морозовым…
Другой на месте Милославского смутился бы, но только не Илья Данилович. Покойный царь Михаил Фёдорович давно заприметил за ним это свойство: глядеть, не моргая, глаза не опускать ни перед кем. В 1643 году именно такой человек был нужен, чтобы в Константинополе вести переговоры с султаном Ибрагимом по поводу возвращения Азова… Много было коварных вопросов к русскому послу, но Илья Данилович ни разу не смутился, не опустил глаза перед грозным турецким султаном и сумел-таки убедить его, что московский царь в крепкой братской дружбе и любви к нему пребывает.
— Да, Аннушка, подружились мы с Борисом Ивановичем, — честно признался отец. — Что ж в этом плохого? Бояре Морозовы — род знатный, после Романовых самый уважаемый в Москве! Предок ихний в Куликовской битве полком левой руки командовал и пал там геройски! Ныне четырнадцать бояр в Москве — Морозовы, есть окольничие, есть постельные… А Борис Иванович выше всех шагнул: с молодости возле царевича, Дядька его! Сегодня Большой Казной ведает, Аптечным приказом, налогами… А добра у него, ты не поверишь, Аннушка! Пятьдесят тысяч крепостных! Да промыслы: железные, кирпичные, соляные… На Руси богаче его — только царь!
Анна Ильинична попыталась представить себе эту сумму невообразимую — 50.000 душ — и голова у неё пошла кругом…
— Так что же, тятенька: сынок у него есть или племянник, что он на меня так смотрел?
Вот когда понадобился лисий язык бывшему дьяку посольского приказа:
— Нет у него сына. И племянников он не жалует. Рано овдовел Борис Иванович и, хотя наследников у богача — пруд пруди, ещё не думает боярин делить своё наследство, сам ещё не шибко стар.
Анна Ильинична, не подумав, брякнула:
— Как же это, тятенька?.. Он, чай, тебя старше?
Отец неодобрительно усмехнулся:
— А я или дед столетний?.. Мы с Борисом, считай, годки… Да ты сама приглядись, приглядись к нему, доченька: статный, видный, плечи держит вразлёт!..
Только тут она поняла: а ведь тятенька её сватает! И за кого? — за старика пятидесятилетнего! Вспомнила беседу с сестрой: «Был бы и старик — смирилась бы да пошла, коль тятенька велит». Похоже, и Машка с ними заодно?!..
Сказала с горечью:
— Мы обе дочери твои, батюшка. Одну отдал за царя — молодого красавца, а вторую хочешь спихнуть кому попало? Вдовцу — самого себя старше?!
Слёзы побежали по прекрасному лицу Анны Ильиничны, но даже это не смутило бывшего посла:
— Ну хорошо, дунюшка. Я тебя не неволю, как другие. Чай, в Европе жили, обхождения знаем. Хочешь? — женю тебя на Игнашке Красной Рубашке, который сидит на паперти Василия Блаженного?.. Он молод ещё, торопись! Не то уведут его такие же, которые с паперти…
Анна понимала, что тятенька шутит, но всего на миг представила себя нищенкой и содрогнулась от страха. А тятенька, глаз востёр, не мог этого не заметить:
— Молодость проходит, ласточка моя сизокрылая, а бедность остаётся. В старости всё наоборот.
— Как это? — не поняла она.
Милославский огляделся по сторонам, наклонился к ней ниже:
— Старость тоже проходит, Аннушка, — он скорбно перекрестился. — А нажитое остаётся, его ещё никто с собой в могилу не взял. Была молодая жена — стала богатая вдова… Вот когда, с такими то деньжищами, все юные красавцы — твои! Выбирай любого!
Анна Ильинична усмехнулась: то ли в шутку говорит отец, то ли в серьёз, но мысль остаться богатой вдовушкой понравилась ей. «А там посмотрим, Марьюшка! — мысленно обратилась она к сестре-сопернице. — Твой Алёшка не всегда будет молодым, а я нарочно подберу себе самого юного в Москве, самого румяного!».
Отец заметил: поддаётся дочь. Надо было закрепить успех, льстивое слово дополнить суровым: так завсегда делается и в политике, и в семейных делах:
— А не то старой девой останешься, — сказал, позёвывая, Милославский. — Кто против воли отцовской идёт, завсегда этим кончает… Или в приживалки, или в монашки — вот их дорога.
Анна ещё сердилась, хмурилась для вида, но в голове красавицы вертелось уже иное. Вот летят они по Москве — не на тройке даже, а в княжеской, в шесть лошадей цугом, роскошной карете — такие видела она в Голландии! Вот идёт по Кремлю в соболях да горностаях, а в ушах её, на шее, на запястьях самоцветы играют всеми цветами радуги!..
— Согласна, батюшка, — молвила Анна. — Но чтобы свадьба у нас была не хуже сестринской!
Милославский усмехнулся: лучше царской свадьбы на Руси никакой другой быть не может, но вслух сказал по-своему политик хитрый:
— Сам Государь придёт к тебе на свадьбу, Аннушка, а потому плохой она никак не может быть!

 
                ЗАГОВОР

 «Из грязи да в князи» — так говорили про Милославского в Москве. Шутка ли? Вчерашний дьяк посольского приказа, боярин из последних, Илья Данилович так широко шагнул в эту зиму, что у многих, глядя на него, глаза на лоб полезли. Сын курского воеводы, без рода, без племени, вдруг стал тестем самого Государя, ближайшим другом всемогущего боярина Бориса Морозова.
Злые языки поговаривали, что Морозов сам же всё и подстроил. На правах любимца и Дядьки молодого царя он ведал смотринами невест и под разными предлогами отводил самых достойных… Ходили слухи про такую красавицу, каких свет не видывал: про некую Холопову… Ей, дескать, подкупленный цирюльник так туго заплёл косы, что прямо на смотринах несчастная упала в обморок, а немецкий лекарь, тоже из друзей Морозова, признал у претендентки падучую — какая уж тут царица?..
 В конце концов всё получилось так, как было задумано:   Алексей Михайлович выбрал себе в жёны Марию Милославскую.
 На богатой царской свадьбе пировала вся Москва, все бояре да воеводы из окрестных городов — даже такие, как муромский воевода Елисей Лачинов.
Борис Иванович Морозов был посажённым отцом, сидел на лавке рядом с тестем царёвым, Милославским, а на другой день сам к нему в гости пожаловал.
 
— Ну, боярин? — спросил Морозов, когда они остались вдвоём в богатой малой горнице Милославских — в ней хозяин велел накрывать, когда хотел поговорить с гостем с глазу на глаз. — Теперь твоя душенька довольна? Думал ты, что из Курска прямиком махнёшь в Кремлёвские палаты, будешь заседать  в боярской Думе?!.
Милославский промолчал о том, что после Курска у него были ещё и Константинополь, и Голландия, где отстаивал он интересы государства Российского не хуже именитых бояр в Кремлёвской думе, но вслух такое не скажешь, надо только благодарить, а уж тут послу не привыкать:
— Век буду Бога за тебя молить, Борис Иванович! До гробовой доски я верный раб твой!!
— Ну то-то! — остался доволен Морозов. — А насчёт разговора нашего — там, на свадьбе царской, — не забыл?..
Бывший дьяк понял, что теперь они ролями меняются — уже всесильный Морозов выступает в качестве просителя, и позволил себе малую вольность:
— Мы с тобой столько говорили за свадебным столом, столько выпито было, что уже и не припомню — о чём ты, боярин?..
Улыбчивое лицо Морозова вмиг сменилось на грозное. Первый боярин московский навис над столом, как медведь над прудом: хватит лапой — и нет карася!
— Ты что, Илья: шутки шутишь со мной?!.. Царским тестем стал — тебе всё дозволено?!.. Да мне лишь слово молвить государю — и завтра же тебя — в посольский приказ, в Тмутаракань, в Персию, в Китай!!!.. Россия большая ныне, соседей у нас много, посланники везде нужны!
Милославский понял, что гость не шутит, и тут же присмирел:
— Помню, помню наш разговор, Борис Иванович! Не токмо не забыл, но тут же, едучи домой, имел беседу с дочкой…
На этом месте хитрый посол тоже сделал паузу: надо, чтобы гость почуял глубину его усердия.
— Ну так... И что она?
Илья Данилович развёл руками, глубоко вздохнув при этом:
— Девка молодая, сам понимаешь, боярин. У неё ещё игрушки на уме, девичьи сплетни… Всё сидеть бы у окна да поглядывать: не едет ли принц молодой?..
Намёк Морозов понял:
— Вон ты о чём?!.. Да, я не молод, мы с тобой годки… Да ведь не шибко много принцев по Москве разъезжают. А я — нешто уже пень замшелый? — и боярин хватил по столу кулаком так, что посуда звякнула, из бокалов с мальвазией пролилась драгоценная влага. — Мне отказа нигде не будет! Завтра посватаюсь за девицу пятнадцати годков — и отдадут с великой радостью! А иначе — в порошок сотру!!!
  Он облизал кулак, нарочно держа его в сторону хозяина, чтобы видел тот и могучую десницу гостя, и дорогие самоцветы на каждом пальце. Тот увидел и понял: шутки кончались.
   — Да не надо далёко ходить, Борис Иванович. В этом доме все тебе рады! — широко улыбнулся хозяин, понимая, что опасно долго выкаблучиваться перед таким гостем. — Поговорил я с Аннушкой доверительно, по-отцовски… поддаётся девка! 
— Ну так… Что ж ей надо? — пошёл на мировую и Морозов.
— Да ничего особенного, милый зятюшка… Можешь сватов засылать…
Была, однако, какая-то недосказанность в словах будущего тестя, и гость, человек такой же мудрый, чем хозяин, намёк понял:
— Дорогие подарки невесте, тебе, всем родичам — я со сватами пришлю. А пока — говори, Илья Данилович: чего ты хочешь? Вижу ведь: трёшься, как кот возле горшка со сметаной!
Хозяин усмехнулся: приятно иметь дело с таким человеком. Милославский сегодня и сам — не последняя спица в колеснице, но обращаться с такими просьбами к юному Зятю ещё не смеет, тут нужен человек бывалый, знающий к царю подход…
Начал издалека:
— Прав ты, Борис Иванович, когда указал мне своё место…
— Ну, будет, будет! Погорячились оба, с кем не бывает?
— Да нет, всё верно. Человек я в Москве новый, никого не знаю…
— Кроме меня! — поднял палец Морозов.
— Кроме тебя, благодетель. Надо мной лишь ты да царь-батюшка… А подо мною нет никого! — и Милославский даже руками развёл, указывая на пол. — Голый я!  без поддержки оттудова, снизу…
Морозов прищурился, осмысливая хитрость дипломата.
— Что же тебя — свести с нужными людьми или как?
Хозяин внутренне подосадовал на недогадливость гостя, но внешне расплылся в улыбке:
— И это тоже! Добрые связи в Москве мне вот как нужны!.. — он провёл рукою по горлу.
— А ещё то что?..
Хозяин оглянулся по сторонам, но сказал с ленцою, как о сущей малости:
— Есть у меня пара людишек — из своих,  курских… Люди проверенные, надёжные…  Скажу, чтоб стояли за тебя — будут служить, как псы цепные!
Морозов понял, наконец. Подивился хватке «курского соловья»: в столице без году неделя, а уже обживается своим, «домашним» кругом. Предусмотрительно!
— Родственники? Фамилию твою носят? — спросил он напрямик, не церемонясь.
— Как можно, Борис Иванович?! Нешто я не понимаю?.. Один Леонтий Плещеев, боярин тоже. Другой — Назарий Чистой, дьяк… За меня — в огонь и в воду! И за тебя будут тоже... Они благодарность помнят!
«Хитёр, хитёр, Милославский! — думал гость. — Дорогой подарок просит! Но и отказать ему нельзя: как-никак, будущий тесть!»
— Что ж… Надёжные люди нам нужны… — тянул владыка, перебирая в памяти все государевы посты, требующие замены. — Начальник Земского приказа шибко плох, говорят. Не знаем, дотянет ли до весны…
— Земский приказ? Куда бы лучше! — загорелись глаза у Милославского. — Леонтий — он молод ещё, но куда как спор! Кипит всё в руках!
Морозов махнул рукой:
— Ну и пусть кипит — покуда в помощниках, а помрёт судья — на его место поставим. Государь со мной в таких делах не спорит.
— Ну и слава Богу! — перекрестился проситель. — Дьяку, чай, проще?...
Морозов поднял палец вверх:
— Этого при Думе посадим, есть у меня там местечко. Своему человеку держал, ну да что уж теперь?..
Хозяин от радости едва не прослезился, но вовремя вспомнил, что он теперь государев тесть, и лишь поклонился низко:
— Борис Иванович, зятёк мой дорогой! Свой человек — он нам обоим будет свой!
Друзья переглянулись молча, понимающе. Думский дьяк — человек не шибко видный, но незаменимый, если разобраться. Москвичи недаром говорят: «В Думе решают Царь да бояре, а будет так, как напишет дьяк!». Грамотно составить государственную бумагу, оформить решение Думы в нужном для них свете — это воистину дорогого стоит!
Морозов решительно махнул рукой, поднял бокал с мальвазией:
— Ну… всё продумали, оговорили, пора и стол хозяйский оценить!
— Оцени, зятёк, оцени! Стол не царский, конечно, но — что Бог послал…
Илья Данилович говорил шутейно, приятельски улыбаясь, а сам не успевал дивиться своим удачам. Ещё вчера он Великого Государя Московского назвал принародно зятем, а сегодня правая рука царя, Казначей Московский, в зятья ему набивается! «Две дочери у меня, а подарили отцу полцарства русского!», — думал Милославский с благодарностью к обеим.
Борис Иванович пил мальвазию с не меньшим наслаждением. Безвозвратно ушли те золотые времена, когда знали его в Москве как Дядьку царя. И хотя своим положением пользовался Морозов умело, нажил состояние великое, в глазах Государя по-прежнему оставался всё тем же Учителем. Увы, такое положение было не прочным: повзрослеет Ученик, сменятся ветра, и забудет Царь своего Дядьку. Совсем иное, понимал Морозов, — войти ещё и в тесный родственный круг Государя. Теперь, женившись на сестре Царицы, он становится свояком Алексея Романова, а родственника, как перчатку с руки, так просто не сбросишь!
И хотя пошумели бояре, попеняли друг другу, но в целом остались довольны. Оба понимали: если держаться вместе, можно и Думу боярскую подмять под себя, и, если разобраться, самого Царя, незаметно для него, тоже. Недаром его зовут Тишайшим. Это не Иван Грозный и даже не Годунов. Лаской да покорностью они и Алёшу ручным сделают. Вся Москва, вся Россия будут в ногах у этой пары!
 
 Через неделю в Кремлёвских палатах сыграли ещё одну пышную свадьбу. Бывший Дядька царя, а ныне главный хранитель казны государевой, всемогущий боярин Борис Иванович Морозов женился на сестре царицы Анне Ильиничне Милославской. То, что жених был втрое старше невесты, никого не смущало в этот благословенный век. 
«Не дочку даже — внучку взял себе в жёны Морозов! — злословили по Москве с немалой долей зависти. — А Милославский то, вот ведь жох! Дважды за неделю тестем стал: и царским, и морозовским!»
Какое-то время спустя эта байка дошла до Мурома, её рассказал воеводе Лачинову заезжий купец.
— Ну и что?..— отвечал Елисей Протасьевич, не слишком вдаваясь в подробности: честному воину они ни к чему. — Довелось мне видеть их всех: и на постоялом дворе, и в царских палатах. Люди как люди: умные, весёлые! Царя-батюшку любят, как сына родного, а это главное для бояр, его окружающих, для думы боярской. Значит, ничего дурного ему не насоветуют, всё — во благо России. Дай им Бог здоровья!
Купец расплылся в похвалах и тем, и другим, а сам подосадовал: нет, не тот человек воевода муромский, чтобы душу ему излить, посудачить, посплетничать о делах государевых. Прямой человек, бесхитростный… Это и хорошо, да ведь скучно!
Разговорчивый купец откланялся и пошёл к другому собеседнику, который казался веселее.


                «ДО ДУШИ НЕ ДОБРАЛИСЬ»

В Малороссии, где с каждого плетня, предвкушая застолье, свисают гроздья хмеля, несть числа местечкам типа Хмельники, Хмелёво, Хмелёвка, а когда так, то и фамилии есть «хмельные»…
Чигиринский подстароста Михайло Хмельницкий был на службе у коронного гетмана Станислава Жолкевского — того самого, который ходил на Москву и посадил на русский престол королевича Владислава. Узнав, однако, что сам Сигизмунд метит на то же место, а этого русские никогда не допустят, гетман благоразумно сдал армию  Гонсевскому, а сам уехал в Варшаву, прихватив с собой бывшего московского царя Василия Шуйского с братьями... Не ошибся мудрый гетман: начав с Волги, восстала Русь и скинула всех вместе: и Гонсевского, и послушную ему семибоярщину, и мечты короля Сигизмунда присоединить к жемчужинам своей короны ещё и русский алмаз.
А бесстрашный гетман, ставший к тому времени великим канцлером коронным, пошёл защищать Речь Посполитую от южных грабителей: турок да крымских татар, и мужественно пал в битве под Цыцерой. Вместе с ним погиб  и верный друг его Михайло Хмельницкий, оставив после себя двух сыновей — Богдана и Григория.
Григорий уехал в Белгород, женился на вдове-украинке и жил себе благополучно до самой кончины, но другая судьба выпала на долю Богдана — «Богом данного», как окрестил его чигиринский батюшка по просьбе родителей: долго не было у них сына, и вот явился!
Подаренный Господом ребёнок оказался пытлив, сообразителен, хорошо учился в киевской братской школе, в иезуитском коллегиуме в Ярославе и Львове, в совершенстве познал польский и латынь, овладел риторикой и сочинительством… Отцы иезуиты не раз склоняли способного ученика к католичеству, но стойкий духом Богдан непоколебимо оставался в вере отцов — в православии.
— Иезуиты многое мне дали, их проповеди доставали до сердца, но не смогли они добраться до недр души моей! — вспоминая свою молодость, говорил Богдан Хмельницкий.
Образованный юноша побывал во многих европейских странах, набрался и там великой мудрости, но, возвратившись на Родину, был призван на службу в коронные войска Речи Посполитой. В отличие от других «зубрил» и «маменькиных сынков», Богдан умел держать    в руках не только перо, но и саблю, с юности ловко сидел в седле, а потому и в кругу молодых кавалеристов оказался своим человеком.
В ту пору, в начале семнадцатого века, служить в королевской армии было престижно для всякого юноши. Великая Речь Посполитая простиралась от «моря до моря» — от Балтике на северо-западе, где правила Курляндия Великого княжества Литовского, до Чёрного моря, куда впадал великий Днепр — главная река Киевского воеводства королевства Польского. 
Здесь, правда, только речным путём и плавали к морю польские да литовские купцы: на суше могли подкараулить воинственные турки да татары. Узкой полосой протянулись вдоль тёплого моря северная часть Оттоманской империи и азовские владения Крымского ханства. Эти полоски плодороднейшей, богатейшей приморской земли были вожделенной мечтою всех польских шляхтичей; они возбуждали Сейм, тот короля, и войны с «Туретчиной» следовали одна за другой.
Повод находился всякий раз иной, но главным был тот, что в Крыму — в Бахчисарае и вокруг — томятся в неволе верные христиане, взятые турками в плен.
— Негоже нам, панове, пребывать в безделии и неге, когда братья наши, бившиеся с нехристями, томятся сегодня в тёмных казематах, изнывают в тяжком труде на безводных равнинах или на морских галерах! — обращался к Сейму очередной уважаемый шляхтич, а остальные слушали со вниманием. — Рядом с нами — с первой в мире федерацией! — процветает средневековое рабство, а мы позволяем себе мириться с этим?!
Сейм не мог не выразить оратору своё одобрение. Основанная на    Магдебургском праве, на Люблинской унии 1569 года, федерация Королевства Польского и Великого княжества Литовского, названная Речью Посполитой, считала себя самым демократическим государством в Европе: здесь даже король избирается сеймом, монарх не имеет права передавать свой трона по наследству, издавать декреты и привилегии, противоречащие законам, принятым сеймом, арестовывать шляхтича без суда! А рядом Туретчина, где всевластный султан, работорговля, янычары…
С чувством превосходства, как древние римляне против варваров, отправилось коронное войско в сторону Крыма и Очакова, билось отважно, но проторить дорогу к морю Чёрному вновь не получилось! Немало отважных воинов обагрили ту дорогу своею кровью, многие попали в плен. В  числе последних оказался и Богдан Хмельницкий.
В Бахчисарае, известном как центр работорговли в Крыму, его участь была решена быстро и жестоко. В Оттоманской империи строилось множество боевых кораблей, на которые требовались молодые гребцы, и очень скоро Богдан сидел на жёсткой скамье очередной галеры, держал в руках огромное весло и грёб им под горячим южным солнцем, а в проходах расхаживали надсмотрщики, и безжалостные плети их оставляли на спинах гребцов кровавые полосы.
Скудное питание, жара, побои и тяжкий труд очень скоро превращали молодых людей в утомлённых неволей старцев, моливших судьбу об одном — о смерти. Счастливец наконец-то освобождался от своих цепей и тут же, без лишних церемоний, сбрасывался за борт.
   Так и пропал бы на галерах молодой Богдан, но Господь сжалился к своему тёзке. В очередном бою погиб толмач турецкого адмирала; срочно потребовался новый. К флотоводцу привели истощённого пленника, владевшего полудюжиной европейских языков. Юношу накормили, переодели… Он оказался толмачом не хуже покойного, и остался в окружении адмирала на правах учёного раба.
Эти два года не прошли для Хмельницкого даром. Он в совершенстве освоил и турецкий, и татарский языки, а способность к перевоплощению в сочетании с поношенной одеждой османского моряка сделали его неотличимым от него. И хотя знал Богдан, что, в случае неудачи, его ждут страшные побои и уже знакомые галеры, молодой человек бежал-таки из плена!
Первые, кого встретил вчерашний пленник, были запорожские казаки: их чёлны бесстрашно бороздили Чёрному морю и заплывали порою в самою туретчину, к чёрту в зубы! Так случилось в 1629 году, когда казаки захватили предместье самого Константинополя. Вот где пригодились знания Богданом турецкого языка!
Всезнающего юношу полюбили запорожские казаки как родного сына: он и в битве был не робкого десятка, и в роли толмача не знал себе равных, и мог толково написать любую бумагу: школа иезуитов давала о себе знать!
— Погоди, сынок: приплывём на Сечь, определим тебе нужное место! — сказал полковник, когда решено стало возвращаться обратно. — Благослови господь: домой возвращаемся, братцы! На Днепр, где ждёт нас родная Запорожская Сечь!
— На Сечь! На Сечь! — возопили казаки, садясь за вёсла быстроходных «чаек» своих.


                ХОРТИЦА
 
От знаменитого Валдая, где берёт начало и матушка Волга, спокойно и плавно течёт красавец Днепр по смоленским лесам и просторам белорусского Полесья, с севера на юг рассекает надвое воеводство Киевское и сворачивает на юго-восток: к Каневу, Черкассам, Кременчугу… Здесь начинаются знаменитые днепровские пороги, река шипит, клокочет, пенится! И здесь, и ниже тех порогов Днепр делится на рукава. Меж ними образуются острова, самый знаменитый из которых — остров Хортица. Его знали ещё в Древнем Риме: тамошние моряки звали его «Островом святого Григория ниже днепровских порогов».
Обтекаемый с двух сторон быстроходным Днепром, высокий скалистый остров был во все века труднодоступен для врагов. Он помнит киевских князей Аскольда и Дира, Олега, Игоря и княгиню Ольгу… У казаков есть поверье, что на Хортице погиб в бою с печенегами князь Святослав, возвращавшийся со своей дружиной из болгарского похода. Это случилось весной 972 года от Рождества Христова возле Чёрной скалы.
В 1223 году остров Хортица был местом сбора русских князей перед трагической битвой с монголо-татарами на реке Калке. А триста лет спустя знаменитый Байда — Дмитрий Вишневецкий — построил на Малой Хортице дубовый замок, и хотя он взят был турками после долгой осады и сожжён, но даже останки его святы для казаков: отсюда берёт начало великая Запорожская Сечь!
   
Приплывши с дальнего похода, казаки высадились на Хортице и первым делом поднялись к заветному дубу — гигантскому старцу, который помнил ещё и Вишневецкого, и всех последующих гетманов, всех полковников и прочих славных рубак войска Запорожского: возле святого этого дуба собираются казаки на свой Круг.
— Экий красавец! — восхитился и Богдан.
Он в детстве слышал рассказы о Хортице родного отца, славного запорожского казака Михайло Хмельницкого, и вот теперь видел воочию.
Дуб, действительно, был и высоты, и ширины необъятной! Многие толстые, кривые ветви его, сожжённые летними молниями, исхлёстанные зимними ветрами, высохли до твёрдости серого камня, но каждую весну вырастают новые зелёные побеги, и дуб по-прежнему молод! Так и Сечь Запорожская: какие бы грозы не гремели над нею, сколько бы славных воинов ни пало в боях, каждый год прибавляются новые молодые бойцы, и становится она крепче прежней — могучая и страшная для своих врагов!
В этот день общий Круг заслушал рассказ воротившихся казаков о том, как плавали они по Чёрному морю вплоть до Константинополя, сколько прибрежных селений пограбили во имя Христа, сколько товарищей потеряли в боях и сколько заново обрели за счёт освобождения запорожцев из турецкого плена.
Освобождённые выходили на Круг и низко кланялись казакам за вновь обретённую волю, за великое счастье заново оказаться в кругу друзей, увидеть любимую Хортицу, старый Дуб, Запорожскую Сечь, о чём уже и не мечтали они во вражеском плену.
Особо был отмечен на Кругу Богдан Хмельницкий: сын славного воина, павшего под Цыцерой, он сам бежал от своих мучителей, в совершенстве знает турецкий и татарский, ряд других языков, изрядно пишет… А потому, волей Гетмана и прочих старшин, молодой человек был утверждён главным писарем войска Запорожского, а в родном Чигирино получил уряд сотника — отцовское, по сути, место.
Низко поклонился Богдан своим товарищам,  принял участие в славной гульбе по поводу возвращения на Родину, как называли все  запорожские казаки свою Сечь и остров Хортицу в частности, а через неделю, протрезвев, отправился на малую родину — в Чигирин. Благо, что был этот город в двух сотнях вёрст вверх по Днепру, вблизи славных Черкасс. А если добираться посуху, верхом, то вдвое короче получалось: Днепр выгнут в Запорожье большой восточною косой.
Так Богдан Хмельницкий после многих лет учёбы, службы, плена вернулся-таки в родной город. Здесь он, исправно выполнял обязанность сотника Чигиринского и доброго хозяина своего хуторка Суботова, где родился когда-то, а как-то под осень женился на красавице Ганне Сомко — дочери тоже известного запорожского казака.


                ДОНСКИЕ  БРАТЬЯ 

А вниз по Волге-матушке — там, где по правому берегу от неё течёт батюшка Дон, была станица Зимовейская. Там в зажиточной казачьей семье подрастали три сына — Иван, Степан и Флор.
Средний на днях вернулся из похода к Чёрному морю, где удачно погуляли молодые казаки, и теперь в местном кабаке угощал братьев и всех, кто подвернётся. Иван, которому не довелось сопровождать молодняк, поскольку нёс службу царскую, одобрил:
— По-княжески гуляешь, брательник! Сразу видно, что славно сходили в Крым?
— Куды как славно, брат! И с ханом поквитались за прежнее, и вернулись не с пустыми руками!
Старший вздохнул мечтательно:
— Помню я такое тоже. Мы ещё дальше — в Персию ходили на ладьях по Каспию.
Средний почтительно сказал:
— Ты старший брат, больше видел… Ничего! Поживу в станице, сколочу артель — и айда за зипунами!
Все трое рассмеялись: «ходить за зипунами»  значило пограбить богатых купцов, разжиться  ворованным товаром.
Фрол, самый младший из братьев, шмыгнул носом от зависти:
— Возьмите меня, братцы! Я тоже хочу…
Старший прищурился:
— Мал ты ещё, Фролка.
— Матери каково будет, ежели все уйдём? — добавил средний.
— Что же я? Так и буду держаться мамкиной юбки? Я за зипунами хочу, братцы!
Степан окинул младшего пытливым взглядом:
— А ведь он, ей Богу, уже вылитый казак. Пожалуй, надо брать его, Иван.
— Ну не знаю. Ты набираешь артель, тебе виднее…
Был вечер, в кабак набивался народ. Крепкий, но плохо одетый казак подошёл к столу, за которым сидели братья, сказал с поклоном:
— Хлеб да соль, хозяева!
Иван вскинул бровь:
— У нас хлеб да соль, а ты рядом постой. Не видишь? — братья сидят, разговаривают…
— Простите, хлопцы, я не здешний, но казак тоже. Хопровские мы…
Степан — великодушный, как все удачливые люди, махнул рукой:
— К Дону-батюшке всяк ручей течёт, казаку на Дону завсегда почёт. Как вы, брательники?..  Я угощаю!
Старший пожал плечами:
— Ну, ужели так…— И скомандовал незнакомцу: —  Садись да пей, казак!
Хопровец не заставил просить себя дважды:
— Благодарствую, люди добрые. Храни вас Бог!
— Ты что же? Так и шествуешь от Хопра в этом рубище? — усмехнулся Степан, оглядывая жалкие обноски хопровца.
— Как святой апостол — гол и наг? — рассмеялся Иван, и братья раззявили в хохоте белозубые рты свои.
Хопровец улыбнулся вместе с насмешниками:
— Нет, братцы. Третьего дня был я тоже в человеческом облике: и кафтан на мне, и сапоги… Даже добрый конь был подо мною! Так же вот зашёл чарку опрокинуть…
— Ну, ну? — поднял бровь Степан, предчувствуя весёлое продолжение.
— А за соседним столиком в кости играют… Шибко я кости люблю, господа!
— Ну и как? — едва сдерживался Иван.
Новый гость глубоко вздохнул и развёл руками — огромными, как грабли для покоса:
 — Как видите, братцы… 
Тут уж не выдержали все трое и грохнули так, что брякнула на столе посуда.
— Хорошо гульнул хопровец! — оттирал слёзы Иван.
— Лишь крестик на шее остался, —  показал латунный крест игрок-неудачник. — Истинно — и гол, и наг…
Отсмеявшись, Степан прищурился: пьяница нравился ему всё больше.
— Всё проиграл, а крест оставил? Это по-нашему, по-казацки!.. — Он хлопнул ладонью по столу. —   Ладно. Выручу я тебя.
Виновник застолья обернулся к кабатчику:
— Эй, хозяин, подь сюды!.. Из того, что я принёс, подбери казаку порты да кафтан, сапоги да шапку. Лучшее отбери!
Хозяин поклонился в пояс и исчез, как вражий дух. Хопровский стукнул себя в грудь пудовым кулаком:
— Век буду Бога молить, казаки! Скажите, за кого?
За всех троих ответил старший:
— Разины мы, родные братья: Иван, Степан, Фрол…
Каждый с усмешкой, и лёгким поклоном кивнул хопровскому казаку.
— А меня Харитоновым величают, Мишкой. — Хопровец встал и поклонился добрым людям до самой лавки. — Храни вас Господь, братья Разины! Авось, пригожусь и я вам когда-нибудь… 
Степан прищурился, оглядывая тощую, но жилистую фигуру молодого казака: такие драться куда как гожи! Сказал небрежно, чтоб не подумал хопровец, будто уламывают его, как красну девицу:
— Собираю я артель на Каспий за зипунами. Три струга есть у нас, другие, даст Бог, на Волге добудем…
Загорелись глаза у Харитонова:
— Бери с собой, Степан, не пожалеешь! Плаваю я как щука, и силушкой Бог не обидел…
Иван недоверчиво усмехнулся:
— Мы, вятские, куды как хватские: семеро одного не боимся! Увидишь кости — снова всё забудешь?
— Вот тебе Христос! — перекрестился Михаил. — Я тот кабак за версту обойду.
И снова все рассмеялись — молодые, крепкие донские казаки, не знавшие, что ждёт их в будущем, и не желавшие знать. Бог не выдаст, свинья не съест!



                ЖЁЛТЫЕ  ВОДЫ
 
Запорожские казаки, народ отважный и свободолюбивый, во все времена своей истории восставали против польских панов и католических священников, хотя не всегда, увы, удачно. Восстание гетмана Павлюка 1637 года было подавлено обманом, но до этого Павлюк уже мыслил объединиться с донскими казаками и перейти в подданство Русского царя. Самому гетману этого не удалось, он был отвезён в Варшаву и там казнён, много отважных казаков были посажены на кол, но были и те, кто бежал на Дон и стал верно служить православному Государю московскому Михаилу Фёдоровичу.
Богдан Хмельницкий, как генеральный писарь Войска Запорожского, чудом избежал казни, остался в родном Чигирине, но пользовался слухами, что беглецы живут на Дону как у Христа за пазухой: ходят в церкви православные, никакие ксендзы не укоряют их верой отцов, не смущают униатством. Ну, а служба казачья  везде одинакова: хранить границы царства ли, королевства ли — от набегов чужих племён!
«Главное, — писали ему бежавшие друзья, — что нет здесь великой разницы между донским казачеством и московской царской властью, как есть она между запорожскими казаками и варшавской шляхтой. Да, и сюда заглядывают важные бояре со стрельцами, пеняют донцам за нерадивость в царской службе, но такого и в мыслях нет, чтобы ровнять казака с помещичьим крестьянином, отобрать у него хутор, пустить по миру, как бывает у нас, такого здесь и не слыхивали. А всё потому, Богдан Михайлович, что самый бедный казак на Дону и местный богач из помещиков, воевода, боярин и сам государь московский — все они молятся Богу в одну церковь — православной, греческой! Все мы здесь — братья во Христе!» 
Богдан читал такие письма, которые доходили до него из Слобожанщины — Междуречья Днепра и Дона, и не мог себе представить, как быстро коснётся его самого то страшное, о чём писал товарищ.
Ему было уже под сорок, когда тяжко захворала и умерла красавица Ганна, оставив мужу трёх сыновей: Тараса, Тимофея, Юрия… Погоревал Богдан и привёз на свой хутор юную красавицу Гелену — сначала была она нянькой его малолетних детей, а вскоре стала и хозяйкой хутора. Жили они душа в душу, но покуда невенчанные — нужно было выждать время после смерти первой жены…
Увы, недаром говорят, что чужое счастье глаз колет. Польский шляхтич Чаплинский, будучи подстаростой чигиринским, люто возненавидел Богдана за то, что сотник первым разглядел красоту Гелены и первым привёл её в свой дом. Бывая у Хмельницких на хуторе, подстароста глаз не спускал с Гелены и, улучив момент, признался красавице:
— Жить без тебя не могу, моя панночка! Не пойдёшь за меня — брошусь в Днепр вниз головою или ещё что сотворю!
Гелена потупила взгляд: пылкость юного шляхтича легла ей на душу, но и старый Богдан ещё жил в её сердце:
— Негоже вам, пан староста, искушать жену своего друга…
— Вы не венчаны, а потому ты не жена ему! — пылко возразил подстароста. — А я тебя, милая панночка, завтра же отведу в костёл, местный ксендз причастит тебя к вере воистину праведной, католической, римской, и объявит нас мужем и женою — на всю оставшуюся жизнь!
Эти слова ещё больше всколыхнули сердце красавицы.
Во всём мире нет такой матери, которая не внушает дочерям, что церковное таинство свадьбы — высшее блаженство, после которого следуют все остальные — любовь, совокупление, рождение детей…
— Богдан Михайлович обещал, что осенью мы с ним обвенчаемся, — возразила незаконная жена.
— До осени, Гелена, ещё надобно дожить! — прервал её шляхтич, поправляя свои усики — чёрные, как крыло годовалого ворона. — А Хмельницкий не молод, к тому же командует сотней, которую завсегда можно послать в поход на турок или молдаван, или на крымских татар к Перекопу, а оттуда не все возвращаются живыми!
На это нечего было возразить, а потому Гелена вздохнула тяжко и промолчала. А искуситель воинственно расправил плечи и сжал эфес своей сабли:
— Завтра Богдан уезжает на Хортицу, а я со своими людьми приеду к тебе, моя панночка. Буду ждать окончательного слова своей красавицы!

Всё случилось, как было сказано. Хмельницкий со своей сотней уехал в Запорожскую Сечь, а на следующий день влюблённый в Гелену польский шляхтич напал, пограбил хутор Богдана, а старшего сына его, который вступился за свою няньку, высек до полусмерти.
Вернулся Хмельницкий и молча глядел на сожженное жилище, как смотрит волк на логово своё, опустошённое охотниками. С двух сторон прижались к тятьке уцелевшие сыновья — Юрий и Тимоша, а красавицу Гелену враг не просто увёз — обвенчался с ней по католическому обряду, что было для православного Богдана как нож в сердце!
В ту пору он ещё верил в коронный суд, подал жалобу на обидчика, но ему, словно в насмешку, присудили жалкую сотню злотых. А когда обиженный явился-таки к самому королю, Владислав лишь руками развёл: сам не мог оседлать «неподкупный» свой суд, подчинённый сейму больше, чем королю.
Были они в ту минуту вдвоём, и Владислав сказал, глядя в окно своего дворца:
— Удивляюсь я на тех, кто, имея саблю за поясом, не может наказать своего обидчика…
Богдан широко распахнул глаза. Где ещё, в какой стране сам король может сказать подобное?! Всюду, узнав о вопиющей несправедливости, монарх своею волей наказал бы виновника, но только не в Речи Посполитой. Самое демократическое в Европе государство управлялось не столько королём, сколько шляхетским сеймом: даже суд был ему подчинён! Без ведома сейма сам король не может заточить шляхтича в тюрьму, будь тот хоть трижды преступным!
Но это же условие давало простор для обиженного, и Богдан распрямил плечи. Сам король подсказал ему выход! Поклонился он ему в пояс и ушёл, храня в душе верность Владиславу. Но магнатам польским, шляхте, католическим ксендзам не обещал хранить верность Богдан Хмельницкий!
Вернувшись в Запорожье, он собрал на отдалённом острове верных себе казаков и держал перед ними горячую речь:
— Мне ли говорить вам, братья, как притесняют Малороссию польские паны и их пособники иезуиты? Горючими слезами обливаются и вольные хлебопашцы, и мастеровые, и торговые люди — все, кто хранит православную веру свою! Да что говорить о мирных гражданах, когда даже воинство наше — славная Запорожская Сечь — сегодня под каблуком польского сейма! Вольных казаков, как пленников чужого государства, стережёт гарнизон коронного войска, пришедший из Варшавы! Такого позора не помнили ни отцы, ни деды, ни прадеды наши!
— Позор! — вскричали казаки, выхватывая острые сабли свои. — Не желаем быть под пятой польского гарнизона! Веди нас, Богдан!!!
Это были отважные рубаки — есаулы, сотники,  полковники… Весь цвет Запорожского войска приплыл сюда, на отдалённый остров  в десяти вёрстах от Хортицы.  В тот же час погрузились они в быстроходные казачьи челны, прозванные чайками, всё ночь рассекали Днепр могучими вёслами, а наутро разбили полусонный польский гарнизон на Никитском Рогу, сделали снова вольной свою великую  Запорожскую Сечь!
Радость воцарилась в ней, но Хмельницкий не позволил победителям долго почивать на лаврах.
— Не время, не время пить горилку, братцы! — говорил он, выходя на круг. — Забыли Павлюка? Он тоже мыслил отсидеться на островах, да недолго продержался в одиночестве. Сегодня снова со всех сторон окружают нас враги, и надо, хотя бы на первое время, кого-то из них превратить в друзей своих!
Переглянулись казаки, не совсем понимая Богдана. Но знали, что никогда не даёт Хмельницкий дурных советов, а потому слушали его со вниманием.
— Да, не раз досаждали нам крымские ханы, не раз и мы ходили через Перекоп, а быстроходные «чайки» наши бороздили морские воды вокруг Крыма, — продолжал Хмельницкий. — Но теперь, друзья мои, надо забыть былые обиды и примириться с Исламом Гиреем. Тем паче, что сегодня он сам враждует с «Короной».
В Речи Посполитой так принято было меж собой называть Польшу, а великое княжество Литовское звали просто «Литвою».
Закипела главная площадь возле старого Дуба, много обидных слов прозвучало в адрес крымчан, но ещё больше умных голов высказались в их пользу.
— Нет слов: страшны татарские сабли, когда бьёшься против них, но нет лучше союзника, когда идёшь в одном ряду с ним на общего врага! — поддержали Хмельницкого бывалые полковники.
И здесь, в великом споре, вновь победил Богдан Михайлович!  Тут же были собраны мудрейшие из казаков для переговоров с крымским ханом, а возглавил великое посольство сам генеральный писарь: не было среди запорожцев лучшего толмача и переговорщика! 
Через несколько дней послы вернулись с полной победой: крымский хан Ислам Гирей не только примирился с казаками, но повелел перекопскому мурзе Тугай-бею выступить им на помощь большим отрядом.
— С левого берега Днепра уже переправляется наш новый союзник — татарская конница! — объявил во всеуслышание Хмельницкий.   
Эта весть окончательно утвердила казаков в мысли о том, что Богдан не просто славный воин, но и стратег великий, он поднял их на верное дело. И хотя не плох был Максим Гулак, в дикие степи Донецка и Харькова водил партизанские отряды нынешний гетман, но правил он Войском четыре года, сам соглашался, что задумки Хмельницкого будут поярче его, и, выйдя на Круг, отдал свою булаву новому гетману. Казаки дружно прокричали Богдана, и ясным апрельским днём 1648 года Хмельницкий был избран гетманом Запорожского Войска.
И вновь, теперь уже как полководец, Богдан не стал замедлять удачу, а ловкими, хитроумными манёврами сначала одолел 6-тысячную польскую армию при Жёлтых Водах, затем 20-титысячную под  Корсунем, когда были взяты в плен оба польских воеводы — Потоцкий и Калиновский.
— Посмотрим мы на тебя, гетман, когда Крым потребует свою долю в добыче! — заявил Потоцкий. — Чем будешь расплачиваться с басурманами?.. Землёй своих предков?!
— Вами же и расплачусь! — ответил Богдан и велел передать знатных пленников Ислам Гирею, а прочей военной добычей щедро поделился с перекопским мурзой Тугай-беем. — А землёй своей мы не торгуем! Сами возвращаем её родной Малороссии!

 
                ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЬ?

Из Польши, державы насколько же близкой России, сколько и враждебной, приходили вести одна другой весомее. Пользуясь близостью своей и к государю, и к Посольскому приказу одновременно, их первым нёс Алексею Михайловичу его тесть боярин Милославский.
Вот и сегодня он пришёл к великому своему зятю с новостью и радостной, и печальной одновременно:
— Владислав помер, государь.
Русский царь невольно поднял бровь: одно это имя очень многое говорило каждому москвичу, а Романову тем паче.
— Верно ли? Ещё не слишком стар король польский…
— Люди надёжные сообщили, царь-батюшка, из самой Варшавы...
Помолчали, вспоминая прошлое и размышляя о том, что несёт эта новость Московии.
Старший сын великого Сигизмунда Владислав в пятнадцать лет был провозглашён Царём и Великим князем всея Руси (для него, в сущности, скинул батюшка Василия Шуйского), но в православие Владислав не переходил, в Москву ехать не спешил, опасаясь участи Лжедмитрия… Так оно и случилось: поощряемые тайными письмами русского патриарха Гермогена, восстали русичи с Поволжья, дошли до Москвы, скинули и Сапегу, и семибоярщину московскую, посадили на его, Владислава, престол тоже юного Михаила Романова…
Пять лет спустя  всё же попытался Владислав сесть на свой русский престол, дошло его войско до Арбатских ворот, но сначала Пожарский, а потом Волконский с Гагариным мужественно защитили Москву. Владислав вернулся в Варшаву ни солоно хлебавши, но ещё двадцать лет продолжал именовать себя королём польским, великим князем литовским и государем всея Руси...
— Да… Бряцал оружием Владислав постоянно, но вновь перейти границу не посмел! — сказал Алексей Михайлович с долей усмешки и жалости.
Тонкий дипломат, Милославский почувствовал эту двойственность и сказал с кривой усмешкой:
— Он бы и рад не бряцать, да сейм польский шибко воинственный. Магнаты ихние — хуже наших бояр, до того спесивы!
Говоря такое, боярин Милославский убивал двух зайцев сразу: подчёркивал кичливость тех семейств московских, которые ведут свою родословную едва ли не от Рюрика, и лишний раз напоминал, что самого себя считает из «новых» бояр, приближённых к Царю его милостью.
Алексей Михайлович оценил это, поскольку терпеть не мог старомосковское чванство, но вслух сказал другое — то, что больше всего волновало его в польском вопросе:
— Кто сядет на престол в Варшаве, Милославский? Думай, борода!. Нам это очень важно знать, сам понимаешь.
Царь редко называл его тестем и тем паче по имени-отчеству, но познания бывшего посла в иностранных делах ценил высоко, а потому снизошёл до дружеской «бороды».
Милославский мысленно перебрал в уме всех, кто мог бы претендовать на польский трон, не забыл ни Лисовских, ни Потоцких, ни Жолкевских, ни Сапег…
— Вопрос твой сложный, царь-батюшка. В Речи Посполитой, ты знаешь, короля избирает сейм — пожизненно, но без права наследства. По ихнему закону претендентом может стать любой шляхтич. И всё же, мне думается, королём будет избран сводный брат покойного Владислава — Ян Казимир. Он и так засиделся в князьях: человеку сорок лет без малого! А ведь тоже сын Сигизмунда, правнук великого Густава Вазы, короля шведского…
— Да, но Карл Девятый отнял престол у племянников?
Тесть понимающе улыбнулся:
— Ты прав, Государь, но польские короли никогда с этим не смирятся. Мне кажется, что Казимир будет упрямее, нежели Владислав…
— Воинственный?
— О-о! Не приведи Господь! Он свою шведскую корону попытается зубами вырвать, с  мечом в руках! А заодно и русскую тоже…
Слушая тестя, Алексей Михайлович внимательно рассматривал карту Европы, где великая Речь Посполитая, грозная Швеция и западная часть России прижимались друг к другу границами, и эта «дружеская» близость таила для Москвы смертельную угрозу. 
Подошла обеденная пора, и Государь махнул рукой:
— Ну, пойдём за стол, Милославский, помянем Владислава! Всё же он был предшественником батюшки моего, царствие им небесное обоим!
Помолившись, сели за царский стол, и Алексей Михайлович сказал не слишком весело:
— Плох был или хорош король Польский, но после 1618 года не часто донимала нас Речь Посполитая. Что будет впереди — Бог весть?
С этими словами они помянули Владислава молча, не содвинув чаши.

 
                СОЛЯНОЙ БУНТ

 Всё получилось даже лучше, чем мыслили боярин Морозов и тесть его Милославский. Старый судья, которого почитал ещё отец нынешнего царя Михаил Фёдорович, которого уважали москвичи за строгость, но справедливость, отошёл весною в мир иной. Юный Леонтий Плещеев, боярин из Курска, лишь вчера воссевший в Земском приказе по правую руку от старика судьи, нежданно-негаданно сделался главным в просторных хоромах судебного приказа Москвы, что на Красной площади, напротив храма Василия Блаженного.
Многие бояре ворчали: слишком рано, не по чину возвысился Плещеев, но слово за него молвил сам Морозов, Леонтий доводится дальним родственником  Милославскому, а с этой парой, сидевшей по обе руки от Царя, связываться побаивались: себе дороже. Тем паче, что новый судья отличался, говорят, злопамятством, в свой приказ набрал отчаянных головорезов и, кто знает, не нагрянут ли они завтра в палаты недовольного боярина?
— Держи их всех в ежовых рукавицах! — внушал молодому судье его тесть, начальник пушкарского приказа Пётр Тихонович Траханиотов. — Помни, Леонтьюшка: на Руси любят суровых — таких, каким был покойный царь Иван Васильевич!  Этих бездельников, пьяниц, нищеблудов только одним можно привезти в божеский вид — строгостью! 
Траханиотов, чьи предки перебрались в Россию из Греции, чтил в Москве память Елены Глинской да её внука, терпеть не мог русских морозов, которые длятся полгода, и русскую безалаберность, которой и вовсе предела нет…
— Нынешний государь молод и мягок, как воск. Недаром зовут его «Тишайшим». Но ты, Леонтий, как судья, владыка Земского приказа, будь твёрд и строг подобно Ивану Грозному! Почти семь десятилетий прошло, как он представился, а имя лютого царя не токмо не забыто — всё любезнее становится оно русскому народу!
Плещеев слушал и кивал головой: слова тестя были ему по нраву. А сам он пришёлся  по душе  великому боярину Морозову. «Свой человек, с полуслова понимает старших!» — одобрил он выбор Милославского. Великого земляка из Курска, который потянул их в Белокаменную, Плещеев чтил особо.
Таким же оказался и второй ставленник Милославского — Назарий Чистой, Думский дьяк. Исподволь, но упорно гнул Морозов свою линию в боярской Думе: скудеет казна государева, расходы растут — надобно увеличивать сборы с купцов-толстосумов, с горожан да вольных мастеровых, выжимать из них лишнее, как масло изо льна! Назарий, шельмец, так лихо мог настрочить нужный Указ, что бояре лишь в головах чесали, а соглашались: нельзя не одобрить.
— Ай, молодец тестюшка: хороших человечков присоветовал! — думал Морозов и ухмылялся: тесть был на два года моложе зятя. — Толковые и сами Милославские, ничего не скажешь!
Семейная жизнь радовала боярина. Анна оказалась вся в отца: расторопная, ласковая, но мимо рта не пронесёт, нет! Шибко любит молодая жёнушка злато-серебро, а пуще всего самоцветы заморские да свои, уральские.
— Давеча вошла я в царские хоромы, глядь: а у сестрицы моей Марьи Ильиничны на шее всего одна нитка жемчуга да малые серёжки в ушах! — возмущалась Анна. —  Разве царице такое к лицу?! Можно ли этак? А люди что скажут?.. Вот я тебя чту, Борис Иванович: куда б ни вошла, всюду сзади шушукаются: «Боярыня Морозова с новыми камнями!». Верно ли, муженёк?
Супруг почёсывал в затылке: не дёшево обходились ему подобные забавы юной красавицы, но в целом он понимал её.
— Верно! — улыбался боярин, а сам в душе был рад: не на себя же вешать жемчуга с изумрудами, дабы своё богатство подчеркнуть. Молодые жёны для того и нужны. Их шея, уши, пальцы — как лавка ценностей: сами по себе говорят о хозяине.
Он погрозил пальцем:
 — Но царицу не трогай, Аннушка! Она, похоже, свой подарок готовит Государю…
Анна тоже хитро прищурилась:
— И я гляжу: располнела Марья!
На этом разговор закончился. Боярыня Морозова продолжала оставаться такой же стройной, как в первый день после свадьбы. Сам Морозов тоже не настаивал на продолжении. Ну не дал Господь детей, и ладно! Есть, слава Богу, дети от первого брака, есть и внуки уже, а эта жена не для потомства ему дадена — для наслаждения! Нежное тело супруги старый развратник не желал бы видеть обезображенным толстым животом и родами — только таким, как есть: юным и прекрасным!

           В последних числах мая царский поезд возвращался из Троице-Сергиевой лавры. Вслед за нарядными стрельцами на вороных конях, за пышной царской каретой, на которой восседал Алексей Михайлович с царицей, катило по Москве ближайшее окружение царя: Борис Иванович Морозов с молодой своей боярыней, тесть его Илья Данилович Милославский, другие бояре из числа самых верных. Лошади у всех на загляденье, дуги над коренниками  украшены золотыми колокольчиками, серебряными бубенцами, а потому перезвон стоял на всю Белокаменную!
Московский люд, его заслышав, сбегался посмотреть царский поезд, полюбоваться, падал на колени, крестился набожно: сам помазанник Божий едет с богомолья!
 Но на Охотном ряду, уже вблизи Кремля, ему перегородила дорогу особо густая толпа горожан. Все они повалились на колени, как иные, но была и некая особенность: люди лежали даже под копытами коней, проехать дальше, не задавив передних, было невозможно.
Стрельцы пытались растолкать народ, но царь не позволил:
— Что просите? — приподнялся в карете Алексей Михайлович. — Встаньте.
— Не смеем, Государь!
— Хоть дави — не встанем!
Но самый бойкий, по одежде мастеровой, вскинул голову и крикнул:
— Прими от нас челобитную, царь-батюшка!
— Прими! — слёзно взмолился второй. — Сил нет, как притесняют ироды!
— Прими!!!
Толпа пробудилась от безмолвия, со всех сторон раздались неистовые крики. Люди, всё ещё на коленях, с шапками в руках, поползли к царю, и было это массовое коленопреклонённое шествие страшнее, чем если бы шли в полный рост.
Жена прижалась к Государю, он инстинктивно обнял её, защищая, помня, что где-то там, в животе царицы, зреет его дитя, возможно, и наследник!
Сзади крикнул что-то Морозов, поднял руку Плещеев, отдавая команду своим головорезам из Земского приказа, и заработали хлысты по головам и спинам москвичей. Кони были пущены в намёт, прошлись по кому-то, раздались отчаянные крики, но царский поезд пронёсся уже по главной площади столицы, влетел в Никольские ворота, а там стрельцы загородили толпу!.. 
Но на Красной площади, за стенами Кремля, продолжал бурлить народ. Теперь, без царских очей, толпа встала на ноги, распрямилась, окрепла, взяла в оборот своих обидчиков. Первым под горячую руку попался судья Земского приказа: его в Москве особо ненавидели как слишком скорого, без обсужденья Думой, назначенца на место умершего, всеми любимого судьи.
— Это Плещеев, собака, дал команду пороть людей!
— Ногайками, как скотину!
— Вот он, бес!!!
— Бей его, самозванца!
Бросились на судью, который, сидя в седле, всё ещё поглядывал горделиво на чернь, опрокинули его охрану и скинули с седла самого Плещеева. Его «головорезы», минуту назад готовые по приказу хозяина хоть пороть, хоть головы рубить, теперь от страха присмирели, смешались с толпой. Москвичи сбегались безоружными, но была их тьма великая, да ещё прибывали и прибывали отовсюду: с Ильинки, Варварки, Тверской, Замоскворечья, с Болотной площади…
— Ещё и Траханиотова бы, тестя… Этот сущий зверюга!
— Сыщем и Траханиотова!
Между тем толпа жаждала крови иной, видела дичь посолиднее добытой.
— Морозова тащи сюда!
— Этот улизнул, зараза. Вслед за царём просочился в ворота…
— В Кремль!
— В Кремль!!!
Подобная мысль, смешная и невыполнимая в обыденные дни, была по зубам многотысячной толпе. Казалось, что сама многочисленность её придаёт каждому в отдельности и сил, и бесстрашия. Там, в воротах Кремля — вооружённая стража, но когда ты идёшь плотной стеною, даже пики не так страшны. «Убьют, но не всех же, всех не успеют!» — думал каждый.
— Морозова давай! Морозова!!! — гремела толпа на бегу.
— Это он повысил соль, Иуда!
Злые люди вооружались по пути: выхватывали кто прут, кто рогатину, но больше всего удалось поднять с земли камней, и с ними бросились на стрельцов, охранявших Никольские ворота… Возмущение горожан было так велико, а требования их настолько справедливы, что многие стрельцы сами перебегали  на сторону бунтарей.
Как бы то ни было, но полпа оказалась в Кремле,  и вновь бояре совершили большой просчёт: прилюдно порвали челобитную, которую москвичи желали передать Государю. После этого бунт принял и вовсе угрожающий оборот.

А в высоком царском тереме в своём уютном кресле восседал Алексей Михайлович и слушал боярина Морозова. Государю не терпелось узнать, чем вызвано нынешнее возбуждение  толпы.
— Не изволь волноваться, Государь, — увещевал его бывший Дядька — всё также, как делал это в годы юности своего воспитанника. — Москвичи народ известный: их хлебом не корми, дай лишь право поорать, раззявить глотки!..
— Будто бы?.. На голом месте? — прищурился Алексей.
— Истинный Бог! — перекрестился старик. — Сам помню эти бунты, особливо во времена великой Смуты, правления Шуйского Василия Ивановича. Вот уж кто был горазд на интриги да заговоры!
— Знал ты его?
— Как не знать, царь-батюшка? Но не близкий ему боярин был, слишком молод. С другими советовался Шуйский, когда боролся с Годуновым, выступил за Лжедимитрия, а затем сам же поднял бунт против него… Всё чего-то большего искал, всё выкраивал старик, а кончил польским пленом!
— М-да… — задумался Алексей Михайлович.
— Ваш батюшка, да хранится имя Его! договорился с поляками вернуть прах царя Шуйского в Москву…
— Знаю.
В эту минуту вошла царица:
— Прости меня, неразумную, царь-батюшка. Позволь слово молвить?
Супруг нахмурился:
— Мы дела государевы обсуждаем, Марьюшка…  Дома скажешь…
— И у меня государевы!!! Недовольны москвичи новым налогом на соль!
Царь удивился: ещё ни разу за полгода молодая жена не осмелилась ему перечить.
— Ну соль… И что с того? — не понял он.
— А ты спроси любую хозяйку, батюшка. Зимой ещё куда ни шло, можно в погребе припасы хранить, а летом?.. И рыбаки, и мясники, и огородники — все волками воют!
Царь обернулся к Морозову.
— Что молчишь, Борис Иванович? Правду молвит царица, ай нет?
Боярин криво усмехнулся: женская, дескать, блажь! Но вслух сказал иначе:
— Великий Государь! Давеча ты сам говорил, что пушек мало у нас, припасов воинских, чего другого… Вот и подумали мы с боярами, что надобно пополнить казну государеву, поднять налог… по мере сил.
— Ничего себе «мера сил», Морозов! — возмутилась Мария Ильинична. — Была соль по пяти копеек за пуд, а стала по две гривны?!..
Царь нахмурился:
— Это так?!
— В меру сил, Государь. В меру сил, — заюлил Морозов.
Прищурился Алексей Михайлович, знал плутоватость своего наставника.
— На сколь же возросла казна наша?.. В глаза мне гляди, боярин! Да не вздумай врать царю! Проверю!
Морозов вился ужом:
— Не столь велики  поступления, батюшка… Из дальних мест не дошли ещё…
Но Царь, невиданное дело!, посмотрел на Дядьку так грозно, как никогда не смотрел прежде:
— А из соляных копий Морозовских дошли деньги в твою мошну?!.. Сколько нажил за этот срок?.. Говори!!!
От столь великой перемены, произошедшей вдруг с его учеником, Морозов потерял обычный свой голос, сказал тонким фальцетом:
— Видит Бог: наговаривают на меня, Царь батюшка! Всё для казны государевой!
В эту минуту вбежала Анна, в страхе заломила руки:
— Государь! Сестрица! Москвичи идут на Кремль! — видимо-невидимо!
Все четверо бросились к окнам и увидели толпы народа, услышали крики восставших: «Морозова сюда!..   Чистого!.. Траханиотова!»…  Толпа заполняла Ивановскую площадь и все переулки Кремля, как вода, прорвавшая дамбу: единой мощью, строго и неумолимо. Никто не рвался первым: знали, что зачинщикам скорее других достанется плаха, но сзади толпа напирала, и первые ряды вынуждались поддаваться вперёд.
В кремлёвских палатах воцарила тишина. Молодые, и царь в их числе, никогда ещё такого зрелища не видели, но старики, включая боярина Морозова, припомнили юность свою. Припомнили толпы народа, заливавшие Кремль в дни пришествия поляков и царя Димитрия, казнившие жену Бориса Годунова и сына его, юного царевича. Припомнили толпу москвичей, которую привёл с собой Василий Шуйский: в тот день выбросили из окна самого Димитрия, самозванца, как оказалось. Помнили ополчение, пришедшее от Волги с Пожарским и Мининым во главе: в те дни Кремль очищали от поляков…
Помнили старики, что могучие стены Кремля никого в нужный час не защитили, скорее наоборот: именно здесь, в сам  сердце Москвы, находили свою смерть её великие жители.
Морозов упал  на колени:
—  Спаси, Государь! Зарежут разбойники!
Алексей Михайлович был бледен, но не испуган, нет! Хорошая, охотничья бледность покрыла его лицо так, как бывало в минуты схватки с медведем. Могучий зверь встал на задние лапы и идёт, злобно рыча, на охотника, а у того в руках лишь тяжёлая рогатина, которую нужно ловко и метко вонзить в медвежью грудь!.. Говорят, что в далёкой стране Испании разъярённого быка убивают ударом шпаги… Случается, что матадоры погибают при этом. Наверное, также бледнеют они перед решительным ударом…
Государь повернулся к своему бывшему Дядьке:
— Говори как на духу: в свою кубышку клал соляной налог, Морозов?!..
А за окном был слышен грозный рёв толпы: «Морозова на плаху»!
Боярин бился лбом об пол:
—  Моя вина, Государь! Всё верну до грошика!!!
Чей-то камень влетел в растворённое окно царского терема. Все трое в страхе попрятались по углам палаты, лишь Алексей Михайлович бесстрашно подошёл к окну и поднял руку, останавливая озверевшую толпу. Раздались голоса: «Царь!.. Царь батюшка!». «Тихо, охальники!». «Царь слово желает молвить!».
Установилась мёртвая тишина. Государь сказал в полный голос — так, чтобы услышала вся толпа многотысячная:
— Слушай меня, Москва православная! С этого дня налог на соль будет прежним, новый отменяется. Виновных за самовольство всех предам суду моему!
Среди восставших раздались робкие голоса: «Двоих мы сами... того… порешили, Государь»…
— Ну порешили и — Бог им судья!
— Траханиотов сбежал, змей подколодный!
— Далеко не убежит. Повелю сыскать его — хотя бы тому же Пожарскому.
Нынешний князь Пожарский был племянником героя Новгородского ополчения, его тоже любила Москва.
— Этот догонит!
— Надерёт ему холку!
Голоса менялись — от озлобленных до миролюбивых, весёлых даже:
— Ты только скажи, Государь!  — всех побьём твоим светлым именем!
— Если ещё кого надо — мы зараз!
Раздались и восторженные крики:
— Государю Московскому — честь и слава, христиане!
— Не припомни зла, царь-батюшка!
Алексей Михайлович поклонился в ответ:
— Челобитные грамоты ваши велю отдавать мне напрямую, без промедления. А кто сегодняшнюю задержал, с того спрошу сурово, чтобы впредь неповадно было! Земский Собор соберу днями, ждите! 
Толпа радостно взревела. Люди постарше ещё помнили времена, когда на Земском соборе не что-нибудь — судьбу государства решали, всем миром избирали царя-батюшку. Молодёжь свои интересы возлагала на Собор земли Русской. Мечту о нём вынашивал и Государь. Судебник требовалось обновить, а это дело всенародное.
 Одним словом, интересы царя и народа совпали, толпа веселела на глазах.
— Ступайте по домам, москвичи! Видит Бог: я сдержу своё царское слово, но и вы себя не посрамите. Пусть не возрадуются иноземцы, будто в Москве, в России православной зреют бунты и крамола!
Толпа отвечала согласием, отхлынула от дворца, потекла в обратную сторону... Алексей Михайлович дождался этого и повернулся к своим.
 Облегчённо вздыхал и Морозова:
— Фу! Пронесло, Государь! Век буду Богу молить…
Но юного Царя определённо нельзя было узнать. Брови его насупились, глаза огнём горели:
— С глаз моих — вон, казнокрад!!! В монастырь, на покаяние! Чтобы завтра же духу твоего не было в Москве! 
И ушёл, ступая тяжело, по-царски.
Анна удивилась:
— Вот тебе и «Тишайший»!
Царица подтвердила:
— Первый раз и я его вижу таким … А всё ты виновата, сестрица!
— Я?!
— Ты, ненасытная! Злата-серебра, камней самоцветных — сундуки ломятся, а вам всё мало, мало, загребущие!.. — Она покосилась на обоих. — Вспомните заповедь Христову: не войти вам в царствие небесное! Скорее верблюд проникнет в иголье ушко!
И ушла вслед за мужем.

  Царь Алексей Михайлович сдержал своё слово. Были отданы на растерзание толпе ненавистные народу Плещеев, Чистой, Траханиотов, возвращён прежний налог на соль, собран Земский Собор, принявший новое Соборное Уложение… Так кончились тревожные события в Москве начала лета 1648 года, известные как Соляный бунт.
Боярин Морозов был сослан в Белозёрский монастырь на покаяние…  Соскучившись, Государь вскоре вернул своего любимца в Москву, но прежней власти уже не было у Всесильного. 
Алексей Михайлович Романов в дни Соляного бунта превратился из юноши в мужчину, стал полновластным государем московским.               

               
                МАТЬ  ГОРОДОВ  РУССКИХ

До Варшавы дошла-таки правдивые вести о поражениях при Жёлтых Водах и  Карсуне… Прежде местные власти всячески скрывали их, приуменьшали потери, дабы не вызвать недовольства столицы, но окончательно скрывать болезнь стало опасно для здоровья всего королевства, и  сейм потребовал отчёт.
— Вновь взбунтовались Запорожские казаки, такое бывало не раз, — успокоили депутатов. — Вы помните, чем кончилось восстание Павлюка?.. Так будет и на этот раз, дайте срок и побольше злотых на войско.
— Кто бунтовщик на этот раз? — спросил глава сейма.
— Некий Хмельницкий, новый гетман Запорожской Сечи, бывший сотник Чигиринский. Им был и отец его, Михайло Хмельницкий, погибший под Цецерой вместе с гетманом Жолкевским.
— Отец был достойным человеком, а сынок бандит! — заметил один из магнатов под одобрение всего сейма. — Тем не менее, надо разделаться с бунтовщиками так, чтобы неповадно было ни детям их, ни внукам. Утопить в крови всё Запорожье! — эту рассаду волнения и смут Киевского воеводства, Малороссии в целом!
Магнату долго и благодарно кричали любо! Было решено    послать в Запорожье поистине огромную армию: 40 тысяч молодых горячих шляхтичей, для которых победа над бунтовщиками должна была стать хорошим началом воинской карьеры.
Поскольку в победе никто не сомневался, «поход на смутьянов» напоминал увеселительную прогулку: при армии числился огромный обоз в 100 тысяч подвод, включая 5 тысяч красавиц лёгкого поведения. Проститутки обязаны были смягчить юным воинам тяготы дальнего похода. Возглавили армию три тоже молодых коронных комиссара: один из них славился изнеженностью, второй едва не детским возрастом, третий особой учёностью: он закончил три европейских университета, но боевого опыта не имел…
Когда гетману запорожскому донесли, какой «триумвират» возглавляет воинство врага, Богдан Михайлович, сам отец трёх сынов, невесело вздохнул:
— Или не нашлось у Речи Посполитой зрелых полководцев? Один перина, второй дытына, третий латына, — обозвал их Хмельницкий.
Его окружение весело рассмеялось, а через час всё войско Запорожское с хохотом повторяло насмешку своего вождя.
 …Увы, увеселительной прогулки не получилось. Используя давние казацкие хитрости: ложные отступления, засады, отвлекающие стычки и прочее, восставшие наносили по врагу удар за ударом, а в сентябре того же, 1648, года вовсе разгромили великую армию коронных комиссаров, захватило у врага 90 (!) пушек, огромные запасы пороха, а в целом стоимость трофеев оценивалась огромной суммой в 10 миллионов злотых.
— Пилявское поражение — одна из самых печальных страниц в боевой истории  Речи Посполитой, — признавались впоследствии сами поляки.
А позже была успешная осада Львова и, наконец, под Новый год, взятие Киева!
Мать городов Русских встречала войско Богдана Хмельницкого как долгожданных освободителей! Толпы народа приветствовали его радостными криками, православные храмы — праздничным колокольным звоном, а патриарх киевский сравнил Богдана с новым Моисеем, освободившим Украйну от польской неволи, и простил ему все грехи — и настоящие, и будущие. Иерусалимский патриарх Паисий, который ехал в Москву через Киев, благословил Хмельницкого на войну с папистами, как звали в Иерусалиме католиков, приверженцев папы Римского.
Гетман был на вершине славы, и лишь одно омрачало ему полную радость: как ни старались его казаки, не смогли покуда найти злейшего врага Богдана — польского шляхтича Чаплинского. Казалось бы, всю Украйну милую  прошли за этот год: от Запорожья до Львова, от Львова до Киева, но  бывший подстароста чигиринский словно в воду канул!
Жажда мести мучила Хмельницкого, в мыслях предавал он своего врага всем мыслимым казням — от распятия до осаживания на кол! Но не только жажда крови — любовь к красавице Гелене, невенчанной жене своей, донимала Богдана не меньше.  Так они и жили в его сердце то вместе, то попеременно: месть и любовь, любовь и месть!
И когда евреи донесли, где скрываются молодожёны, добрую сотню бравых казаков послал гетман взять супругов Чаплинских живыми и здоровыми. Удалось это лишь наполовину.
— Красавицу взяли, пан гетман! — донёс сотник. — А шляхтич ушёл, как налим меж ладонями. Гнались за ним до самого Житомира, не меньше, да конь у подстаросты сущий дьявол, прости Господи за бранное слово! А всадник тщедушный, жилистый… Если не издохли по дороге, то сейчас уже к Волыни летят, а не то к самой Варшаве, чтобы им пусто было на том и этом свете, окаянным!..
Сотник мог долго ругаться, заглаживая свою вину, но Хмельницкий выгнал его:
— Ступай прочь! Да вели привесть сюда Гелену.
Бывшая жена вошла молча, потупилась. Одежда на ней была богатая, польская, но лицо… лицо то же, что помнил и любил Богдан.
— Не испортило тебя шляхетство, милая панночка! — сказал он, сдвинув брови. — Красоту твою не сгубило католическое замужество?
Гелена вскинула на него свои лазоревые глаза:
— Ты вправе попрекать меня, Богдан. Не сохранила я нашу любовь. Но что могла я, слабая женщина, против нагаек и сабель своего «жениха», его дружины? Скрутили и связали меня, как рабыню, о моём желании не спрашивали.
Суровый гетман ещё больше нахмурился:
— Моего сына, Тараса, хлестали во дворе те же нагайки!
Она прослезилась:
— Милый мальчик! Из твоих сыновей он был лучшим воспитанником моим, самым добрым и послушным…
— Доброта и сгубила! — горько сказал Хмельницкий. — Заступился за младших… Или за тебя, Гелена?
Он зорко прищурился, глядя на любимую.
— О том я не ведаю, — сказала она. — Меня первую велел связать Чаплинский. Бросили меня в телегу, как куль с мукой, и повезли — куда, не ведаю. В ближайшей церкви униатской велели принять новую веру, обвенчали…
Гелена вскинула заплаканное, но такое же прекрасное лицо, гордо посмотрела в глаза Богдана:
— Видишь грех за мной — казни, пан гетман! Не было дня, когда я не плакала, вспоминая тебя, твоих милых сыновей, наш хутор в Суботово. Нет — отпусти на покаяние. Закончу дни свои в монастыре.
Богдан глядел в глаза её и не мог наглядеться.
— В монастырь?.. — взревел он. — А как прежде, женой моей, быть не желаешь?!
Красавица гордо выпрямилась, в ней сказалось недолгое шляхетство:
— Ты прости, Богдан Михайлович, но я всё ещё жена Чаплинского, он жив пока. Единый Бог венчал нас — Иисус Христос. Если веруешь в Него, не обидишь замужнюю женщину.
Великий гетман, которого почитали сегодня даже патриархи, отступил, видя твёрдость духа этой хрупкой женщины. Глубоко задумался и сказал как человек, имевший право повелевать даже и в церковных делах:
— Венчали тебя в католичество силою?..
— Силой, — молвила она.
 — Ну, а в православие пойдёшь собственной волей! А там разведут тебя с нелюбимым мужем и сведут с любимым, прежним!..
Он поглядел на неё пристально, боком, как глядит могучий кочет на давно любимую хохлатку:
— Или ты не любишь меня, Гелена?
Красавица потупила взгляд и впервые за всю беседу робко улыбнулась:
— Ты первая моя любовь, Богдан Михайлович. Разве такое забывается?
 

 С «Короной», с Польшей воевал Хмельницкий, но на его золочёной хоругви значилось: «Богдан Хмельницкий — Гетман Его Королевской Милости Войска Запорожского».
Но — умер Владислав, на трон взошёл сводный брат покойного Ян Казимир, и понял Хмельницкий, что с новым королём уже не ждать ему былых побед. Собрал своих полковников в Чигирине, и сказал им с тяжким вздохом:
— Дошло до меня, братцы, что новый наш король, Ян Казимир, намерен не мытьём, так катаньем убрать меня от власти и выдал свой универсал на гетманство Семёну Забуцкому…
— Как?!
— Без нашей воли?!!
— Такого не было со времён Богдана Глпнского, что разрушил Очаков, а было это в позапрошлом веке!
— Сам Димитрий Вишневецкий — на что был князь, богач, черкасский староста, а избирался гетманом на Кругу, под Дубом!
— А Самойло Кошка? — тот, что провёл 26 лет на турецких галерах… Став гетманом, он до самого Сигизмунда дошёл, но добился признания прежних вольностей запорожского казачества! Ни король, ни сейм не вправе были назначать гетмана Войска Запорожского.
— Иван Подкова на молдавский престол садился — вот какие были гетманы запорожские!
— А этот кто? Мы знать его не знаем!!!
— Он доиграется! Сами казаки снесут ему голову, как снесли Савве Кононовичу, предавшего Павлюка.
Так говорили верные сподвижники Богдана: Филон Джалалий, Адам Хмелецкий, Матвей Гладкий, Иван Богун… Был среди полковников и сын Богдана Тимош — молодой отчаянный рубака. Он, как самый юный, помалкивал.
— Не допустим мы, чтобы кто бы ни было — пусть и сам король, и польский сейм — вмешивались в дела Запорожского Войска! — твёрдо заявил Богун. — Мы Киев взяли своими саблями! А надо будет, дойдём и до Кракова!
— Спасибо, братцы! — поклонился боевым товарищам Богдан Хмельницкий. — А всё же чую я, что новый король не оставит нас в покое. Сейм избрал его дружно, и, стало быть, поддержит и в битвах с нами. Уже не «перину с дитиной» пошлёт комиссарами, а умелых полководцев. И денег даст вволю, и пушек… С турками, говорят, уже замирился Казимир. Всё для того, чтобы не было у нас надёжных союзников, как давеча, под Жёлтыми водами…
Полковники слушали и темнели лицами: всё верно говорит гетман! Они и сами видят: проходит тот запал, что был год назад. Уже успокоились казаки, почуяли себя непобедимыми, а это всегда опасный признак. Враг, по слухам, становится всё сильней в своём желании вернуть отобранные земли, наказать запорожцев за причинённые обиды.
— Да, братцы! Много думал я в последнее время, — горестно вздохнул Богдан Хмельницкий. — Ещё никогда так широко не разрасталась Запорожская сечь: от Львова и Замостья на западе до Стародуба на севере и Полтавы на востоке. Сегодня мы не меньше, чем Литовское княжество… О таком не мечтали на великий гетман Сагайдачный, ни Павлюк, дай им Бог удачи на том свете!
Богдан набожно перекрестился, и полковники, вспоминая великих прадедов своих, тоже.
— Но та же Литва — этого Княжество, вместе с Польшей они — великая Речь Посполитая, а мы? Всего лишь гетманщина, которую ни Турция, ни Швеция, ни тем паче Корона польская признавать не желают. 
Хмельницкий встал, прошёлся по большому куреню его новой резиденции в Чигирине, затем продолжил в полной тишине:
— Лишь одно большое царство благоволит к нам. Лишь там, на берегу тихого Дона, нашли приют казаки Павлюка, бежавшие от коронного войска.
Полковники ожили, переглядываясь.
— Московия — страна большая! — первым отозвался Богун. — И вера у нас общая, и воевали мы не раз бок о бок.
— Тот же Дмитрий Вишневецкий, заложивший Хортицу, верой и правдой служил русскому царю Ивану Грозному! — не забыл напомнить Богдан.
Такой пример оживил полковников: легендарного гетмана почитала вся Запорожская Сечь, как святого мученика христиане. Сброшенный османцами со скалы, он три дня висел на острых прутьях, умирал от мук, голода и жажды, но не предал свою православную веру! Зато бранными словами так поносил отважный казак религию турок, что был пронзён их стрелами. Палачи не выдержали хулу своим богам.
— Много, много нашего брата бежали в Сумы, Ахтырку, Харьков, живут и ныне в Слободской Украине, которой владеет русский царь, — поддержал Джалалий. — Мы не слышали из тех мест, чтобы притесняли православных христиан.
— Там и вовсе нет ксендзов, этих губителей истинной веры! — сказал гетман.
Подал голос Матвей Гладкий, молчавший до сих пор:
— К чему ты клонишь, Богдан? Говори прямо, здесь чужих нет!
Хмельницкий окинул строгим взглядом своих боевых товарищей, выпрямился в полный рост:
— Вы помните, братья, что говорил я год назад перед тем, как прогнали мы коронное войско из Запорожской Сечи?
— Помним, батько! — отозвались полковники.
— Как предлагал я звать в союзники крымского хана…
— И это помним!
— Но сегодня опередил нас Ян Казимир, нет у нас защиты ни с запада, ни с юга. Хуже того, мир с Крымом даёт королю право звать османцев ему на помощь. Бывшие наши друзья станут грозной силою против нас!
Полковники молчали, соглашаясь. Знали не понаслышке казаки, как страшна в бою татарская конница.
— Если верили мне прежде, поверьте и сейчас, хлопцы. Ежели навалятся с трёх сторон, одолеют нас Речь Посполитая, Оттоманская империя и Крымское ханство… Только с четвёртой стороны, с востока, можно ждать нам помощи: от Русского государства.
Снова надолго задумались казаки. Многое ставилось на кон в эту минуту, и никто не мог предсказать, чем оно закончится.
— А он нас примет — русский царь? — хмуро спросил Матвей Гладкий. — Чай, не дурак, понимает, что Казимир не простит ему этого.
— Да, большой войны не избежать! — вздохнул предусмотрительный Адам Хмелецкий.
— Её в любом случае избежать не придётся! — воскликнул бесстрашный Иван Богун. — Казацкая сабля и прежде не ржавела подолгу в ножнах, и нынче не будет. Но одно дело слышать сзади басурманскую речь, а другое — своих единоверцев, православных христиан!
На этом и порешили: гетман, как бывший генеральный писарь Войска Запорожского, напишет письмо московскому царю Алексею Михайловичу, в случае достойного ответа соберётся большая Рада, а покуда в своих полках потолкуют отцы-командиры с казаками. Надо, чтобы настроение было общим, дух запорожский единым.


                ЧЕЛОБИТНАЯ

В Московском Кремле собралась боярская дума, и Государь Алексей Михайлович, сидя на троне, подал доставленную ему из Киева грамоту своему тестю Милославскому:
— Прочти, боярин!
Илья Данилович благодарно поклонился царю за доверие, потом боярской Думе за внимание и начал читать — громко, на всю палату, перемежая украинскую мову с русской речью:
— Наизъяснейший вельможный и преславный Царь московский, милостивый пане и добродия Алексей Михайлович! Пишет тебе Гетман Запорожского войска Хмельницкий Богдан Михайлович…
Подробно описывал гетман великие притеснения, которые терпели запорожцы от польских панов и католических ксендзов, их надругательства над верой православной, рассказывал, как поднялись казаки на борьбу, в скольких славных сражениях одержали верх, освободили всё левобережье и добрую часть правобережного Днепра, в водах которого когда-то крестилась древняя Русь… Сейчас почти вся Украина, включая Киев, находится в его руках и зовётся Гетманщиной, с неё прогнали они ненавистных магнатов и ксендзов, восстановили православные храмы…
Завершалась челобитная горячим желанием восставшего народа быть заедино с православной Россией, под рукой русского царя и Великого князя Алексея Михайловича.
Милославский прочёл послание до конца, аккуратно скрутил свиток, подал с поклоном царю, и всё это время мёртвая тишина висела в тронном зале. Бояре понимали, что нечто великое происходит в эти минуты. Речь идёт о возвращении Руси матери городов её — славного Киева, многих других давно отошедших древних русских городов и вотчин, но знали также, что Речь Посполитая под рукою воинственного Яна Казимира не отдаст их без боя, сражения будут кровопролитные, и заранее печалились о павших…
Никто не осмеливался первым слово молвить — не потому, что были робкого десятка, но потому, что чувствовали великую значимость этой минуты.
— Я жду, бояре! — поторопил их Алексей Михайлович. — А не то говори ты, Милославский. Ты в заморских делах дока!
Илья Данилович снова низко поклонился царю, Думе и начал говорить, но не так, как читал челобитную Хмельницкого. Там он чужую мысль доводил до сведения бояр и обязан был сделать это ярко, гласно… Сейчас Милославский свои мысли излагал, имел право на сомнения, в потому говорил не громко, будто советуясь:
— О славных делах запорожских казаков наслышаны мы не единожды, бояре. Братья наши, православные христиане, подвергаются гонениям ещё с Брестской унии 1596 года. Даже митрополита не было в  Киеве без малого сорок лет, до Петра Могилы. Много, много православных людей не вынесли гонений, отошли от православия к церкви бесовской, римской. Но тем паче должны мы чествовать истинных христиан, которые жизни свои кладут за веру отцов и предков — за едино праведную греческую церковь!
Милославский набожно перекрестился, бояре следом, но во  многих глазах скрывалось лукавство: хитёр царский тесть! Сказал много, а прямого совета не дал: что же отвечать Хмельницкому?
Тем не менее, первое слово сказано, и мудрейшие граждане московские оживились, начали высказываться — кто в пользу гетмана, кто с сомнением:
— Под защиту русского царя просится, а на знамени своём пишет «Милостью короля!», — усмехнулся боярин Долгоруков.
Закивали седые бороды, глаза уставились вновь на Милославского: он оказался невольным ходатаем за Хмельницкого. Но и тут нашёлся, что сказать, бывший дьяк посольского приказа:
— Королю Владиславу всегда были верны запорожские казаки, а били притеснителей своих — шляхтичей да ксендзов. Отныне же, как сел на престол Ян Казимир, Хмельницкий вовсе вздумал отколоться от Речи Посполитой.
— А что же Ян? — спросил Алексей Михайлович, прищурившись: позиция нового польского короля не во всём была ясна России.
 — По слухам, Казимир решил вернуть себе шведскую корону, но и запорожцы для него — кость в горле… Будет биться на две стороны, на севере и на востоке, — сказал Милославский.
Бояре переглянулись. Бывший дьяк редко ошибался в оценке заморских дел, а ежели так, трудно придётся Казимиру! Самое время вступиться и России, не отягощённой войною на двух крыльях сразу…
— Надо бы и нам обезопаситься от второй войны, с севера, — высказал своё мнение ещё один боярин, из Морозовых. — К шведам надобно   посольство слать с богатыми дарами.
Все посмотрели на Государя.
— И это верно! — одобрил Алексей Михайлович. — Пожалуй, я сам напишу письмо шведскому королю. Давно хотел сровнять торговые сборы их купцов с англицкими, пора это сделать! Может быть, и убытки понесём мы на первых порах, да изобилием товаров шведских вернём всё с лихвою! А дружбой с великой Швецией — вдвое!
— Коль заверим её клятвенно, что в войне с Речью Посполитой будем на её стороне, это поможет и шведам все силы бросить на Казимира! — вновь добавил своё слово Долгорукий.
Государь обвёл глазами всю Думу.
— Против никто не желает сказать?.. — Алексей Михайлович тяжко вздохнул. — Знаю сам, что немало русских земель отошло к нашему северному соседу в смутные времена, и батюшка мой мечтал о возврате оных (царь набожно перекрестился, бояре тоже). Но сегодня дружить со шведами нам полезнее, нежели воевать, а потому решено! Подписываем со Швецией договор, шлём посольство богатое, даём   купцам беспошлинное право торговать в России… Пиши, чернильная душа!
Дьяк, сменивший после Соляного бунта Назария Чистого, послушно заскрипел пером.
Но, что касаемо Хмельницкого, свой твёрдый ответ в этот день не высказала Дума. Решено было послать к Богдану посольство: боярина Василия Бутурлина, окольничего Ивана Алферьева и думского дьяка Лариона Лопухина. Пусть приглядятся, что да как, а там видно будет…

Но через год Земский собор согласился-таки принять  Запорожских казаков в подданство России, а в 1654 году в старинном городе Переяславе состоялось то великое, о чём давно мечтали два единых по вере славянских народа.
На Генеральный военный Совет прибыли Киевский, Черниговский, Броцлавский и другие казацкие полки — 14 из 17-ти. С Востока прибыло Московское посольство, собрались жители Переяслава, близлежащих сёл, духовенство… Все молча ждали, покуда у Гетмана была Рада со своими полковниками, судьями, войсковыми есаулами…
Во втором часу пополудни ударили полковые барабаны. Образовался огромный круг, в который вышел великий Гетман со своим бунчуком. Воцарилась мёртвая тишина.
— Панове полковники, есаулы, сотники, всё Войско Запорожское и все православные христиане! — так начал свою речь Богдан Хмельницкий. — Шесть лет живём мы без государя в нашей земле в беспрестанных бранях и кровопролитиях с врагами нашими, хотящими искоренить церковь нашу, дабы даже имя русское не поминалось в земле нашей!
Напомнил Гетман о том, что, как есть четыре стороны света, так взирали запорожцы на четыре стороны: где искать защиту казакам?  Султан Турский, Хан Крымский, Король Польский — все они желают извести православную веру. И только с четвёртой стороны, Восточной, есть православная Великая Россия, Государь и Великий Князь Алексей Михайлович…
— Тут которого хотите избирайте! — дал полную волю великому кругу мудрый Гетман, но сотни голосов возопили:
— Желаем великого Государя московского — православного  Царя Восточного!
Вслед за Гетманом полковник Переяславский Тетеря стал обходить круг, спрашивая:
— Все ли вы того соизволяете?
— Вси, единодушно!!! — отвечал великий круг.
Хмельницкий скинул шапку и осенил себя крестом:
— Скрепи, Господь! Да будет так: идём под крепкую царскую руку!
Обнажили головы все, сколько ни есть народу:
— Утверди, Боже! Укрепи, чтобы вовеки мы едины были!
От долгожданной радости блестели глаза и украинцев, и россиян Московского посольства: сбылась мечта о единстве двух славянских народов! Но, увы, к бочке мёда добавлялась и ложка дёгтя: знали и те, и другие, что не смирится с Переяславом горделивая Варшава, будет, будет война между столь близкими и столь заядлыми врагами! Многое накопилось между ними за последние полвека: и царевич Димитрий, «привезённых» в Москву из Польши и убитый Василием Шуйским со товарищи, и Троице-Сергиев монастырь, который 16 месяцев держал жёсткую оборону от превосходных сил поляков, и патриарх московский Гермоген, которого заморили они голодом, и взятие Смоленска Сигизмундом, и освобождение Москвы Мининым и Пожарским, и подвиг костромского мужика Ивана Сусанина, который завёл поляков в болотную глушь, и второй, неудачный поход на Москву, предпринятый «русским царём» Владиславом…
А теперь вот ещё и Переяславская Рада… Такого не снесёт внук великого Вазы король Ян Казимир!
И радовались сближению все, бывшие в тот день в Переяславе, и пили заздравные чаши, но рукояти сабель своих поглаживали почти непроизвольно. Быть войне, быть!


              В  ОДНОЙ  ЛОДКЕ

В Нижнем Новгороде, на слиянии Оки с Волгой-Матушкой, большая ладья переправляла людей на иной берег. Елисей Лачинов оказался рядом с человеком своих лет, одетым походно, просто, но с богатой саблей в посеребренных ножнах.
Попутчики пригляделись друг к другу…
— Воевода? — спросил Лачинов.
— Как видишь, — отвечал незнакомец с лёгким литовским акцентом и поправил свою саблю. — А ты?..
— Муромский… Далёко путь держишь?
— В Балахну. 
Расспрашивать подробности не стали: дело воинское, не каждому надо знать.
Но вот ладья пристала к берегу, и оба, не сговариваясь, отправились в ближайший шинок. Там сели в углу у окна, заказали хмельного с закускою, убедились, что подслушать их никто не может, и продолжили разговор веселее.
— Что скажешь?
— Давно пора!
Посторонний человек вряд ли бы понял, но люди военные знали, о чём речь. На днях было высочайше объявлено о создании полков нового строя — рейтарских, драгунских, гусарских — и это искренне занимало ратников в любом уголке государства Московского. Старики ворчали, вспоминая удаль стрелецкую, но молодёжь, напротив, склонялась к преобразованиям европейским.
— У нас, брат, в Великом княжестве Литовском завсегда на три полка пехоты приходился один конный, — сказал тот, что направлялся в Балахну. — Хоть драгуны, хоть гусары — первыми делают набег кавалеристы!
— Толково, брат… Что же?.. Не ко двору ты им пришёлся? — спросил Лачинов прямо, не чинясь.
Незнакомец покосился: нет, не похож воевода на соглядатая литовского, сказал с досадой:
— Униаты житья не дают православным людям! Такие гонения начались — не приведи Господь! По приказу архиепископа закрыли Николаевский собор — негде свечу поставить! Переправился я из Литвы в воеводство Минское — та же песня, оттудова в Смоленск — нет, и там не ко двору пришёлся! Город русский, а заправляют им всё те же ксендзы… Вот и бежал через Днепр в Московию…
— Правильно сделал! — одобрил Елисей. — Государь у нас молод да набожен, греческой церкви держится свято. А справедлив! Слыхал, чай, о Соляном бунте?
— Как не слыхать? В Литве завсегда одним глазом смотрят на Варшаву, а другим на Москву! 
— Ну так вот. Другой бы на месте Алексея Михайловича казнил виновных, усмирил народ — и кончено дело, но царь наш дальше пошёл. Велел собрать Земский Собор, на нём принято было новое Уложение: челобитные Царю да боярам  передавать незамедлительно, а не то на плаху, как казнили Плещеева с Траханиотовым.
Тут воеводы налили себе по полной чаше. Как всякие военные, они терпеть не могли чиновный люд и выпили за казнь бояр московских с одобрением. Потом перешли к делам закордонным.
— Про Англию слыхал, воевода?
— Нет, а что там?
— Не сошлись между собой король и дума ихняя, парламент. В Речи Посполитой, ты знаешь, тоже вечная грызня меж королём и сеймом…
— Мне ли не знать? — усмехнулся литовец.
— Ну, а эти до того распалились — войной пошли друг на друга: сторонники короля английского Карла Первого и сторонники парламента; главный у них некий Кромвель.
— Ну и что?
— Конный строй у них разный, вот что. Конница короля наступает по старинке, вот так…
Воевода начертил на столе ложкой…
— А Кромвель другим путём предлагает наступать. Вот как!
Оба стратега склонились над столом, одобряя или нет новую боевую стратегию англичан.
— И что же?
— Да очень просто: разбил энтот Кромвель на голову королевскую конницу, взял в плен короля и — того…
— Что «того»?
— Казнили Карла! — развёл руками Елисей. — Вот тебе и новый конный строй!
Теперь, когда оказалось, что недооценка боевого порядка конницы даже королей лишают жизни, воеводы задумались всерьёз.
— Есть, есть в этом что-то!..
Затем припомнили иные закордонные новости — близко касаемые Москвы: в частности, о воззвании к царю Запорожского войска. 
Перебежчик оживился:
— Та же история, что у нас в Литве! Со всех сторон наседают на Сечь униаты, хотят погубить православную веру. Пора, пора, друг, вступиться за братьев наших единоверных!
Лачинов, однако, глядел на это с некоторой опаской:
— Давно просятся Запорожские казаки в состав России, да не всё так просто, воевода. Прими их государь, не избежать войны с Речью Посполитой, но сил ещё не густо у нас. А стрельцы — народ ненадёжный!
Виленский шляхтич поднял бровь: ему, как новичку, всё было любопытно в Московии. Лачинов огляделся по сторонам, понизил голос:
— Тот же бунт возьми, охрану царскую. Многие из них перебежали на другую сторону.
— Да ты что?!
— Любой стрелец — он ещё и купец! Полон двор у него: палисад, скотина… Сам охрану несёт, а глаза — в огород!
— Вон как?..
— Будь ты воевода или лучник простой, должен одному хозяину служить — русскому государю! А не так, чтобы обоим сразу: и царю, и мамоне. Перебежчик в армии — хуже врага!
— Это верно! — согласился попутчик, вспоминая со вздохом что-то своё. — Тот бьёт тебя в лоб, а другой в спину. И не знаешь, что хуже.
Помолчали, допили всё, что было. Пора пришла расставаться.
— Куда же дальше, воевода? — спросил Елисей.
— В Балахну, туда меня определили, — ответил второй. — Дай Бог, свидимся?
— Благослови, Господь. Да как величать тебя, воевода?
— Катранский меня зовут, Юрий. У нас трава такая есть: катранка, по другому крамбе… Запомнишь?
— А меня Лачинов Елисей, — подал руку воевода муромским. — Лачин —  это «сокол» по персидски. Знаешь, кто мне это сказал?
Спутник пожал плечами: не знаю, дескать.
— Государь наш Алексей Михайлович! — весело доложил Елисей. — Вскоре после Рождества Господня встретились мы с ним на постоялом дворе в Подмосковье. Восемнадцать лет, а все языки знает: турецкий, латинский, польский… Охотник знатный: медведя на рогатину принял! О соколиной охоте свой устав написал, да мудрейший! Вот тебе крест: ума палата — наш царь-батюшка!
Вышли из кабака, слегка покачиваясь, но оба искренне довольные новым знакомством.
— Будешь в наших краях — милости просим! — душевно улыбнулся Катранский. — Балахна — она от Нижнего в нескольких верстах.
— Да и ты, ежели в Муроме быть доведётся… Не откажи в любезности, навести меня, грешного! — расцвёл в широкой улыбке Лачинов. — Хлеб да соль ко мне на постой!
На том и расстались два царских воеводы — не слишком знатные, но честные воины государства московскому


                НОВАЯ  ПУШКА

Алексей Михайлович ещё и потому обрёл прозвище Тишайшего, что зачастую, отслужив молебен в церкви, вернувшись с боярской думы или охоты, велел никого к себе не пускать и подолгу просиживал один в своей «келье», как звал он скромный уголок кремлёвской палаты, где любил думы думать. «Тихо сидит» — говорили домочадцы, ступая мимо на цыпочках. Молится ли он Богу (все стены были увешены образами) или дремлет, уставши от тяжких забот, никто не знал и знать не мог.
Уединившись, Алексей Михайлович открывал заветный сундук, доставал оттуда свой «папирус», перья гусиные и отдавался тайной страсти своей: излагать на бумаге всё, что обдумывалось днём, в суете мирской.
Так родился Устав соколиной охоты. С юности любивший это славное занятие, соколятник не из последних, Алексей Михайлович много думал о том, как упорядочить многочисленные, но, увы, неписанные правила этой увлекательной охоты, и вот, доверивши мысли бумаге, изложил их...
Новый Устав был читан всеми охотниками с великим одобрением и тут же назван «Алексеевским», «царским»… Автора выдавали манера письма и глубокое знание дела.
Отложив перо, Алексей Михайлович любил с чувством, не торопясь, прочесть те письма, что присылали ему иностранные государи, люди иных чинов и званий. Ценил он иностранные вестники, в них жизнь Европы открывалась во всех подробностях.
Увы! Почта на его имя приходила с нарочными, порой задерживалась в пути надолго, и это сердило государя: новости хороши, когда они свежие, как парное молоко!
— А что, много лошадей понадобится, дабы скакали они попеременно от города к городу денно и нощно? — спросил он Морозова: старый Дядька был единственным, кого допускал Алексей в свою «келью».
Грозные вести из Варшавы заставили забыть прежние обиды, и царь  вернул из ссылки мудрого учителя своего, сделал главным воеводой. 
— Слышал я, что в Европе есть кареты почтовые, особая служба государева… А у нас всё по старинке: гон ямской!
Морозов сказал неопределённо:
— В Европе иные расстояния, царь-батюшка. Там от города до города — как у нас от села до села. 
— А знаешь ты, голова, что сегодня от шведской границы до Москвы ямщик две недели письмо везёт?! А у них? От Варшавы до Парижа в три дня летят почтовые!
Алексей Михайлович своей рукою начертил путь от Москвы до Риги, просчитал число нужных станций для смены лошадей, отдал Морозову.
— Отнесёшь в приказ Тайных дел, пусть что хотят творят, но чтобы в неделю шла почта! 
Боярин почесал в затылке, но перечить царю не посмел. Сам понимал: не гожи этакие сроки, когда война на носу.
К счастью, отыскался расторопный голландец — Ян ван Сведен: он обязался возить вестовые письма из Цесарской, Шпанской, Французской, Польской, Свейской, Английской, Итальянской, Голландской, Нидерландской земель со всей поспешностью, какая возможна, а за это брать от русского царя ежегодно 500 рублей деньгами да столько же соболями. Деньги были немалые, но и польза от быстрой связи несомненная.
Вместе с почтой хитрый Ян стал отправлять царю и боярской думе обзоры европейских газет — «Куранты», а также грамотки иноземных купцов с описанием их товаров. За это Сведен брал от негоциантов особо. Дела его быстро пошли в гору!
Так в России волею царя Алексея Михайловича и расторопностью голландца появилась первая почтовая линия: Москва-Рига.
 
Но все последние дни иная мысль зреет в голове государя. Собирая армию на войну, он каждый день бывает в полках, ко всему приглядывается, прислушивается, берёт на заметку: война дело серьёзное, поважнее охоты!
Сегодня снова рядом с Алексеем его верный дядька — наставник с юных лет, учитель и советник боярин Морозов. Вместе они принимают полки — стрелецкие, драгунские, рейтарские, проверяют амуницию, коней, оружие…
Особо ценит Государь орудийный бой: при нём заряжали пушкари свои пищали, арматы, бомбарды, прикладывали фитили… Гремели выстрелы, летели ядра…
— Мимо! — грозно кричал Алексей, глядя в иностранную игрушку, присланную ему из Голландии: трубкой Галилея называется, зрительной трубой. — Теперь ближе… А эта в цель!
Но пуще всего удручает царя близость боя отечественных пушек. Требовал он класть больше пороха в заряд, подвергал опасности пушкарей, сам не отходил далеко — нет, не летит ядро до нужной цели!
— Ещё пороху! Вдвое!!!
— Помилуй Бог, государь! Пожалей себя, коль его не жалеешь, — говорил Морозов, указывая на бледного бомбардира.
— А Россию кто пожалеет?! — хмурил брови царь-батюшка. — В Европе, говорят, ядра вдвое против наших летят! Чем пугать меня, как баба, нашёл бы нужного человека — в Швейцарии, что ли? Там знатные есть пушечных дел мастера!
Борис Иванович вздыхал: оружейные инженеры сегодня — на вес золота!
А Государь шёл на завод, долго глядел, как отливают пушки, что-то прикидывал в уме, о чём-то размышлял…
Даже ночью просыпался Алексей Михайлович и лежал, замерев: приснилось что-то ценное, до боли нужное, а вот открыл глаза — и упорхнуло ночное видение, как не бывало его!
Мария Ильинична просыпалась тоже: покой супруга стерегла как зеницу ока!
— Не спится, Алёша?
— Не спится, Марьюшка… Готовились, готовились к войне, а как пришла пора — одни прорехи!
— Больше спрашивай со своих пузатых. Каждый боярин у нас — как хряк-трёхлетка, сало пудами висит… Вояки!
 Муж усмехался.
— Это ты верно говоришь. Давеча устроил им смотр — не каждый сумел на коня взобраться. «Мы, говорят, и в санях не отстанем!».
Царица вздохнула: знала, что муж со дня на день уедет на войну — под Смоленск.
— Не то возьми меня с собой, царь-батюшка! Говорят, иноземные короли возят на войну любимых дам…
— То наложниц, не жён! — усмехнулся супруг.
— А во Франции, сказывают, молодая дама войском командовала…
— Жанна де Арк! — отвечал он уважительно. — Она девой была, Орлеанской девой. А ты замужняя жена, мать-царица. Твоё дело царевичей рожать для Отечества нашего, а воевать мужикам пристало.
Мария горестно вздохнула: их первенец, Димитрий, не прожил и трёх лет, помер. К счастью, рожала царица часто, следом появились Евдокия, Марфа, а нынешней зимой и сыночком Бог наградил. Нарекли царевича Алексеем, как батюшку, и с него они пылинки спускают!
— Спи давай! — приказал он супруге, встал, поднёс свечу к лампадке, зажёг и пошёл в свою «келью».
Там разжёг огней побольше, перекрестился на иконы, достал бумагу, перья и спешно, чтобы не забыть, начал рисовать… На бумагу легли очертания пушки, внутренний её механизм, ему хорошо знакомый. Государь не раз видел подобные творения прочих орудийных мастеров, но сегодня собственной рукою внёс изменения в старую схему, начал писать пояснения для пушкарей…
Вставало утро, когда Государь вышел из «кельи», крикнул охране:
— Морозова ко мне, живо!
Морозов, пыхтя, прибежал…
— Глянь, Борис Иванович! — протянул ему царь исписанные листы. — Да не вздумай проговориться!
Бывший Дядька сделал обиженный вид:
— С малых лет ты доверял мне все свои тайны, Алёша… Много раз я тебя подводил?
— Ну ладно, ладно, верю... Но обиды свои оставь при себе, старый ворчун, а гляди на то, что начертано… 
Морозов прочёл один лист, второй, третий…
— Это пушка, никак?..
— Она самая, — сказал ученик. — Ну? Что скажешь, борода седая? 
Чертёж был исполнен особой красоты, и бывший наставник остался доволен: сам когда-то обучал царевича черчению.
— Последние дни ходил я как во сне: всё мерещилась новая пушка! — сказал Государь. — А нынче ночью вижу наяву: вот она, мечта моя долгожданная! И в разрезе, и внешний вид…
Слава Богу, обучая царевича, боярин сам много читал, вызывал в палату учёных иностранцев, бывших в ту пору в Москве; отказа ни разу не было, платили учителям щедро. Так когда-то познали они оба историю артиллерийского дела от древности до наших дней, научились с полувзгляда отличать армату от бомбарды, полевую пушку от осадной, по внешнему виду узнавали её калибр и дальность боя…
Сейчас, рассматривая рисунки ученика, Морозов понял, что его уроки не пропали даром. Государь не только не забыл, но безмерно расширил свои познания, и даже — вот чудо! — сумел сам начертить пушку, непохожую на другие.
— Ну? Что молчишь?! — рассердился изобретатель. — Говори, не то порву всё к чёртовой матери!!!
Борис Иванович невольно прижал царские листы к груди своей.
— Позволь, государь, отвести чертёж к тульским оружейникам? Они доки в таких делах.
— Вези, — согласился Алексей Михайлович. — Да не вздумай проговориться, помни!
Боярин развёл руками:
— Воля твоя, царь-батюшка, а быстрее стали бы шевелиться, когда б узнали, кто рисовал…
— Этого я и боюсь, — вздохнул автор. — Скажи, что государь, недостатки скроют, хорошее расхвалят через край… А мне того не надобно! Пусть правду говорят, невзирая на лица!
— Так или иначе спросят…
— Ну скажи, что иностранец рисовал, офицер, в нашем иноземном полку служит. Но повели споро рассмотреть, без волокиты! Ты сегодня главный воевода, тебя обязаны слушать!

Тульские оружейники неделю ломали головы и нашли, что пушка неизвестного офицера должна обладать изрядной дальностью боя, ежели исправить то-то и то-то.
Государь с правкой отчасти согласился и отдал повторный вариант Морозову.
— Пусть льют, да веселее! Скоро выступать, хочу на испытаниях побывать самолично!
В означенный день Морозов донёс:
— Отлили, Государь!..
Новую пушку отвезли за город, испытали с малой долей пороха, довели до полной, и ядро умчалось куда как дальше обычного!
— Ай да пушка! — радовались туляки с лёгкой долей зависти. — Одно слово: иностранец рисовал!
Морозов сказал Государю чуть слышно:
— Теперь-то можно бы признаться, царь-батюшка?.. Гордиться ты вправе таким изобретением!
— Гордыня не от Бога, от врага Его, — сказал Алексей Михайлович смиренно.  — Ибо сказано: «А мне, грешному, здешняя честь аки прах».
Много позже, уже в конце войны, вездесущие иностранцы всё же пронюхали имя загадочного офицера. Секретарь датского посольства Андрей Роде записал в своём дневнике: «Полковник Бауман показал нам чертёж пушки, которую изобрёл сам Великий Князь Алексей Михайлович».
Это был один из немногих примеров, когда властитель государства самолично внёс нечто новое в оружейное деле. А пушками отца своего какое то время будет пользоваться и сын его Пётр Алексеевич, они ещё прогремят в победной битве под Полтавой!


                В  ВЕРХОВЬЯХ  ДНЕПРА

Шёл май 1654 года. Призвав в свои защитники Христа и всех апостолов Его, русская армия выступила в поход на Смоленск.
Этот старинный русский город всегда был твёрдым орешком, кто бы ни решился его разгрызть. После 20-месячной осады его с великим трудом взял  король Сигизмунд Третий, но полвека спустя не меньше сил понадобилось царю Алексею Михайловичу, чтобы вернуть Смоленск обратно — в состав России.
Особо тяжёлые бои развернулись в августе. Воды Днепра обагрились кровью тысяч воинов — и царских, и коронных. Русский государь стоял на противоположном берегу,   походный шатёр его пробит был вражеским ядром, но воеводы во главе с седовласым боярином Морозовым не в силах были уговорить царя сменить позицию.
— Не дальше, а ближе к своим полкам должен быть государь! — непоколебимо говорил Алексей.
Ему уже 25 лет, он молод, силён и рвётся в бой, который разгорается с новой силой.
 — Хорошо, останемся здесь… С высокого холма и победа видна! — сказал Морозов, который и сам не против был отойти, но в глазах своего ученика говорить об этом было стыдно. — Скачет кто-то, царь-батюшка!
Действительно, пересохший за лето Днепр (совсем не тот, что в Киеве) с трудом одолел какой-то всадник и направил усталого коня к царскому шатру. Возле него он спешился, и только тут стало видно, что голова бойца в крови, и левая рука висит, как плеть.
 — Ты ранен? — крикнул государь и первым подхватил страдальца.
— Не я, государь — наш полк при последнем издыхании! Одолевает враг…
  — Что ж ты просишь?
  — Пушек… Наши все побиты.
Царь обернулся к воеводам.
 — Слыхал, Морозов?..  Всё, что есть в печи — всё на стол мечи!
На этом берегу, в перелеске за царским шатром, стоял запасный полк с дюжиной орудий при нём. Морозов не в восторге был от мысли послать в бой последнее, но с сегодняшним царём не поспоришь! Это уже не тот мальчишка, что был когда-то у него на воспитании. С другой стороны, есть повод покинуть опасный шатёр, и боярин отправился сам снаряжать запас в наступление.
А государь тем временем пригляделся к раненому. Где-то он видел его, но где и когда, никак не мог вспомнить. 
— Ты кто ж таков? Не узнал сразу…
— Елисей Лачинов, государь! Воевода из Мурома…
— Постой, постой… Зимой на постоялом дворе?..
— Точно так, ваше величество. Мальчишник был у вас перед свадьбой…
Алексей Михайлович широко улыбнулся.
— Кашей своей ты меня угощал? Помню! А сегодня лицо у тебя в крови, вот я и не разглядел сразу…
Государь осмотрел старого знакомого сверху донизу. 
 — Вижу, ты в новой форме?
Лачинов расправил плечи. 
— Воевода драгунского полка, государь!
— Молодцы, драгуны! Не хуже стрельцов дерётесь!
— И мушкет, и шпага, и бердыш — всё у нас к месту, всё при деле, ваше величество!
— Это хорошо, — похвалил государь и сказал мечтательно. —  Погоди, дай срок — будет у нас  армию не хуже европейской!  Расширяем границы, Лачинов, теперь вот Малороссия к Московии просится… А это значит, что воевать будем много и по новому! Помнишь, о чём говорили с тобой на постоялом дворе?
— Этакое разве забудешь? — расцвёл в улыбке воевода. —Юный охотник, малец осмнадцати годов, всё разложил по полочкам: И Киев, и Чернигов, и Смоленск… И ведь сбывается, ваше величество!!!
Появился Морозов и доложил:
— Запасный полк с пушкарями готов, царь-батюшка!
Лачинов встал по стойке смирно:
— Позволь показать ему дорогу, государь? Через балку, лесом — выйдем неприметно.
Алексей пригляделся к старому знакомому, потом решительно махнул рукой:
— Ступай, отчаянная голова! Да живым оставайся, велю!   Мы ещё с тобой свидимся.
Воевода вскочил на коня, спустился к реке, а царь всё смотрел ему вслед.
 — Славный воин — этот Лачинов!
— Такими же были и предки его, — припомнил Морозов. —   Григорий  служил ещё Благоверному Князю Василию, начальствовал во Мценске, в Черниговском княжестве… Дети, внуки его все воеводами стали: кто в Шацке, кто в Арзамасе, кто в Соликамске…
Алексей Михайлович сказал решительно:
 — Жив останется — определим Елисея воеводой в Дорогобуж. Сегодня это снова русский город! Надо, чтобы с первого дня им правил русич — надёжный, смелый, преданный!
…За Днепром вновь разгоралась тяжёлая битва, ставшая ещё оживлённее с прибытием свежих сил русской армии.
— А правое крыло… ведь сравнялось, царь-батюшка!.. — обрадовался Морозов, наблюдая в подзорную трубу. — Драгуны в атаку пошли!
— Дай сюда… Артиллерия оживилась…
— Славно стреляют пушки, государь!.. Любо-дорого посмотреть!
Алексей Михайлович строго спросил, не отрываясь от боя:
— Не проговорился, Борис Иванович?
— Как можно, батюшка?.. В Туле спрашивали меня: кто новые орудия смастерил? Я отшучиваюсь: не перевелись на Руси мастера! А сам думаю: узнавши, ахнули бы!
Изобретатель небрежно махнул рукой:
— Не это главное, старик. Чертежи чертить и подьячий сможет, а царское дело иное. Крепить государство денно и нощно — вот моё дело! Да так, чтобы границы во все стороны росли, чтобы нельзя было пробиться сквозь них ни хазарам, ни половцам, ни монголам, ни шведам!
— Мудро говоришь, государь. Мудро!
— Мечта моя — со всех сторон обнести Москву надёжными городами, посадить в них крепкую стражу…
— А пушки на стенах поместить дальнобойные, батюшка, твои.
— Ну, мои ли, чужие ли… Мастеров много, а царь один! Вот на днях объединились мы с Малороссией   — это дело великое! Мало, что вернули себе Киев и Чернигов, так отодвинули границу на Запад ещё на тысячу вёрст!
— Сегодня Смоленск возвращаем: полвека мечтали об этом смоляне! — сказал Морозов как о деле решённом: битва всё больше перемещалась в противоположную сторону.
Алексей Михайлович передал трубу обратно,  а сам повернулся лицом в иную сторону, заглянул зорким глазом далёко.
— С Востока Сибирь великой преградой легла. Нерчинск, Иркутск, Селенгинский острог… Сквозь эту твердь не сразу пробьются кочевники!
Боярин нахмурился:
— Где слабое место у нас, государь, так это Дикое Поле — от нижней Волги до Оки…
Ученик вздохнул:
— Знаю, Морозов, знаю. В Симбирске крепость возвели — уже славно! Мыслил я далее продолжить крепостную черту: от Самары до Саратова, в мордовских лесах, но война помешала.
Борис Иванович воспылал: давно так славно не говорили они с государем — как в прежние времена, до злосчастного бунта... Надо ковать железо, пока горячо!
— Вот погоди, завершим поход, царь-батюшка, и я с прежними силами возьмусь за мирные дела!
Но вновь сурово сдвинул брови русский царь:
—  Да смотри, не проворуйся, как с соляными налогами! Второй раз не помилую, на кол посажу казнокрада!!!
— Великий государь! Батюшка! Доколь же старое ворошить?!.. — взмолился старик.
— Доколе воровать не перестанете, окаянные! — грозно прикрикнул царь. — У кого воруете, дьяволы?! У России-матушки, у самих себя?!!
Да, не тот стал Тишайший, что в прежние годы — весёлый ласковый богомолец. Ставши отцом семейства, отцом великого народа, он лучших свои качеств не растерял, но и новые обрёл — мужские, суровые!
А из Смоленска уже доносились не столько пушечные голоса, сколько дробь барабанная, возвещавшая о победе.
— Наш, наш Смоленск! — едва не плакал старший воевода боярин Морозов. — Победа, царь-батюшка!!!
— Ну и славно! Не плачь, старик!
Борис Иванович оттёр слезинку с глаз:
— Как же мне не плакать, Государь? Я ваших лет был, когда пала твердыня Смоленска, взорвали её россияне, державшие оборону два года без малого. Сигизмунд победу праздновал, а что там было праздновать? — обломки старой крепости? Но вот прошло полвека, и я, седой старик, вижу, как возвращается России-матушке её славный город!
Государь обнял старика за плечи, тот прижался к царской груди, всхлипнул:
— Как же не плакать, Алексей Михайлович? Ведь дожил я до этого славного дня! Мой ученик, царь-батюшка, вернул России её исконное: великий Смоленск!!! То ли ещё будет, Государь?! По всем статьям одолеваем мы Речь Посполитую, непобедимую досель…

 
             БАЛАХНА

Есть на правом берегу Волги, в тридцати верстах от Нижнего Новгорода, городок Балахна, который нижегородцы почитают как родину своего героя — Козьмы Минина. Так ли это или нет, судить трудно, поскольку ни самого героя нет в живых, ни сына его единственного. Но местный воевода Юрий Катранский тот слух приветствует: для воинского духа польза от него немалая, охотнее идут в рекруты молодые балахнинцы, когда скажешь им, что сам Минин, поднявший земское ополчение, здешних кровей.
В конце зимы воевода занят был формированием новой стрелецкой сотни, когда из Нижнего, на взмыленном жеребце, прискакал к нему гонец:
— Отставляй все дела, воевода, велено тебе быть в Москве!
Катранский не сильно удивился:  воеводы на одном  месте подолгу не сидят. Сегодня ты новобранцев готовишь в тылу, а завтра ведёшь их в бой.
— Далёко меня?.. Не сказывали?..
— Нет.
И это тоже понятно. Война — дело секретное. Прибудет в столицу, там скажут.
Дома Юрий запер дверь, сказал супругу:
— Зовут меня в Белокаменную — зачем, не знаю. Ты у меня умница — что скажешь?
Елена пожала плечами.
— Что тут думать, батюшка? Ты семь лет на русской государевой службе, и куда тебя только не швыряли? В Добром Городище был, Виленским воеводой был, Балахнинским тоже… Не приведи Господь, загонят в Архангельск или ещё куда выше…
Воевода усмехнулся женской неосведомлённости:
— Выше Архангельска жизни нет, дорогая: одно ледяное море, край земли! 
— Избави Бог! — поёжилась  она. — Я страсть как морозы не люблю. Юрий Ермолаевич! Упроси царя послать тебя в Астрахань, что ли?
— В Астрахани свой воевода, не болтай глупости. Лучше собери меня в дорогу: до Москвы путь не близкий.
Утром проснулись чуть свет, и он сказал ей:
— Ну, давай прощаться. Да не плачь, как баба деревенская, ты всё же воеводская жена.
— Не буду, — сказала она, сдерживая слёзы.
— Война идёт, так что всё может быть. В случае чего помянешь меня по-христиански, в православной церкви. Через пару лет, не раньше, можешь замуж выйти…
Она возмутилась:
— Как тебе не стыдно, Юрий? Ты — мой единственный муж, Богом данный, другого не будет!
 
 До самой Москвы вспоминал эти слова Катранский, но в Первопрестольной столько дел на него навалилось, что Балахнинские воспоминания на задний план отодвинулись. В Кремлёвских палатах позвали его к боярину седовласому.
— Карты читаешь, Катранский? 
— Непременно, батюшка.
 — Тогда смотри… Вот от Москвы идёт дорога на Рязань, вот южнее на Тамбов…
— Знаю...
— А между ними, на юго-восток, идут городки поменьше:  Спасск, Наровчат, Ломов, Мокшан… Видишь?
— Вижу, — пригляделся Катранский к тонкой, как нить, и наверняка такой же путанной дороге.
— Это посольский тракт. По нему прежде в Золотую Орду ходили, возили монголам дань. А ежели она мала казалась, монголы сами шли на Русь. Этот путь недаром назвали Тропой Батыевой…
— Понимаю, — уважительно сказал Катранский.
 — А всё вокруг, и слева, и справа, зовётся Диким полем. Леса,  луговины, реки, болота… Много болот! Местные жители, мордва да чуваши, татары да марийцы сами прячутся от степняков. А ты пойдёшь не прятаться — стоять открыто! Преграждать путь кочевников силой оружия! 
Воевода подумал, покачал головой:
—  Понимаю...  Надобно крепость строить?..
Боярин удивился догадливости собеседника:
— Именно так, воевода. Знаем, что это не просто, да куда ж деваться?.. Эти степняки обнаглели в конец, ходят по Дикому, будто по собственному. Дай им волю — не токмо до Оки, до Москвы дойдут!
Но Катранский досужие разговоры не любил.
— Дело сурьёзное, ваша милость… Кого дашь с собою?
Обрадовался и старик: дело так дело.
— Перво-наперво детей боярских — молодых, безвотчинных. На новом месте земли много, хватит каждому!
Они понимали друг друга с полуслова. Новые земли — это не только расширение границ государства Российского, но и новые наделы для молодых дворян, пошедших с царским воинством. Вот и шли — как правило, те, кто обделён был в отцовском наследстве, кто в дальних походах мог обрести и славу, и земной надел. 
— Числом сколько?
— Полсотни…
— Сто! — Жёстко заявил воевода. — Дело трудное, степняки кругом. Кто будет оборону держать? 
— Жадноват ты, Катранский!
— Не себе прошу, боярин. Крепость рубить — не плетень плести!..  Порубщиков надобно охранять. Казаков сколько?
Боярин усмехнулся: ловко перевёл разговор Катранский — так, будто первый вопрос они уже решили.
— Вволю. Да там, на месте, ещё возьмёшь. По слухам, Черкасская слобода есть на слиянии Пензы с Сурою… Под себя заберёшь.
— Простого люду много ли дашь?
Боярин махнув рукой.
— Этих бери сколько душа пожелает. Давеча Медный бунт усмирили, в острогах полно народу!
Об этом слышал Катранский: вся Москва кипела от нашествия медных, не подкреплённых официальной стоимостью, денег. Ну рукам ходили серебряные «обрезки», сплавы золота и свинца, наводнившие столицу.  Задержана была не одна сотня фальшивомонетчиков, каждому из которых грозило одно наказание: смерть путём вливания в горло расплавленного свинца, олова, меди…   «Кто что льёт, тому и в глотку!» — определяли наказание судьи.
— Какой же это народ? — поморщился Катранский. — Каторжане, висельники!..  Что они могут?
— Э-э, не скажи, воевода. Кто фальшивые монеты льёт — народ шибко ловкий!  Они и в кузнечном деле, и в литейном, и в чеканном — всюду тебе первые помощники будут.
— А ну как не согласятся? Это же не крестьяне — народ вольный?
— Согласятся, воевода, — усмехнулся боярин. — Сам увидишь.

Они спустились в темницу, где ожидали своей участи осужденные на казнь фальшивомонетчики. Их было так много, что соломенных лежбищ на всех не хватило, те, кто помоложе, дремали, прислонившись к холодным каменным стенам, но даже лежавшие повскакали с мест, заслышав лязганье замков.
— Похоже, смерть наша идёт! — сказал мужик средних лет со всклоченной пегой бородой, услышав голоса за темницей.
Дверь отворилась, вошла стража с бердышами, следом боярин, дьяк и воевода Катранский.
— Шапки долой! — крикнул дьяк и пытливо оглядел заключённых. — Смотри у меня, безбожники! И голова улетит вместе с шапкою!
— Она и так улетит, и этак, — усмехнулся пегий. — Твоим топором, пожалуй, и проще будет… Не олово в глотку!
При этих словах все арестанты невольно содрогнулись, поскольку фальшивомонетчиков ждала именно эта участь: палачи вливали в горло расплавленный металл — тот, которым пользовался преступник, разбавляя золото свинцом, серебро оловом и т.д. Казнь была столь мучительной, что «рудоплавцы» завидовали всем иным преступникам, приговорённым к повешенью, отсечению головы или утоплению в Москва-реке.
— А нечего было фальшивые монеты чеканить! — грозно сказал боярин, прерывая нелепый спор. — Я смотрю, и девица средь вас?
Отдельных темниц для женского пола не было в этом крыле; преступницу после приговора бросили в общую камеру: один чёрт помирать!
Девица вышла вперёд, поклонилась боярину в пояс.
— Как зовут? — прищурился он. 
— Глафира… Я не виноватая, ваша милость! Это тятька с братцем, я рядом была…
— И что же? Пожалеть тебя за это?
Девица упала на колени.
—  Пожалейте, боярин!!!               
— Сколько годков тебе?
— Осьмнадцать… Замужем не была, детишек не нянчила!!!
Наступила общая тишина: дуру девку жалели и товарищи по несчастью, и пришедшие в темницу. Боярин  весело прищурился:
— Нешто впрямь пожалеть?..
— Век буду Богу молить, ваша светлость! Служить до гроба! — вскричала Глафира и поползла, горемычная, к ногам своих судей, хватая и целую их…
Боярин обернулся к ней.
— Ну, а ежели повелю в дикий край идти, щи варить каторжанам, грязное бельё стирать?..
— Всё сделаю, ваша светлость! Только не губи!!!
Боярин указал на Катранского.
— Это как решит воевода. Вздумаешь удрать или своевольничать — приговор остаётся в прежней силе. Согласна ли?
— Согласна, батюшки!!! — крикнула Глафира  вся в слезах от радости.
Вновь воцарилась тишина: «Нешто не шутит?» — думал каждый из осужденных.
Но боярин, похоже, не шутил.
— Вывести её! — указал он на Глафиру, повернулся… и пошёл следом.
Раздался тяжкий стон арестантов: внезапная радость коснулась одной лишь одной из приговорённых.
— А меня, ваша милость?! — взревел «пегий». — Я что угодно готов: копать, пилить, строить!
— Меня хоть в каменоломню, бояре! — шагнул вперёд второй, показывает крепкие руки свои. — Силушкой Бог не обидел!
— А я охотник! — ударил в грудь третий. — Белку бью в глаз, дабы шкуру не портить!
Боярин остановился возле самой двери, сказал с деланным сомнением:
— По мне, так казнить бы вас всех, казнокрады!.. Да воевода едет в Дикое поле — крепость рубить. Места глухие, кругом кочевники со стрелами… Царь-батюшка повелел: ежели кто из вас, злодеев, согласится добровольно на работу тяжкую, на бои, на лишения и муки — освободить от казни лютой. Ну а нет — вольному воля.   
— Я согласен! — крикнул «пегий». — Всё лучше, чем свинец в глотку…
— Я тоже! — ударил себя в грудь второй.
— Степняки — не палачи, от них отбиться можно! — заверил охотник.
Боярин пожал плечами, молча указал на Катранского: его воля. Юрий Ермолаевич сделал шаг вперёд:
— А теперь я скажу, висельники. Коли задумали удрать по дороге или ещё какую подлость учинить, тогда лучше здесь оставайтесь: и мне спокойнее, и вам… Плаха — вон она, — он кивнул за окно, где в рассветных лучах зловеще смотрелось орудие казни.
Арестанты попадали на колени.
— Истинный Бог, воевода!
— Крест целуем!
— Смилуйся, отец родной!
Катранский сурово оглядел моложавые и плешивые, седые и русые затылки склонившихся к нему людей.
— А ежели так, то почитать меня, как Господа Бога! Скажу в прорубь — в прорубь, скажу в огонь — в огонь!!! Ясно вам?!..
— Ясно, воевода! — ответили все разом.
— Зовут меня Катранский Юрий Ермолаевич. Я отныне ваш Бог и царь, и дух святой: хочу казню, хочу милую!
Смело поднял голову тот, кто назвался охотником.
 —  Веди куды хошь, воевода! Мы рабы твои — до гроба! 
 
На следующий день вызвали воеводу пред светлые очи Государя.
— Ну что, Катранский? Всё собрал в дорогу? — спросил Алексей Михайлович.
— Ещё не всё, царь батюшка.
Боярин, бывший при этом разговоре, насторожился: что ещё спросит этот ненасытный?
— Ну, говори! — молвил Государь.
— Поскольку армия ныне преображается на европейский лад, появляются драгуны и гусары, нельзя ли моим офицерам иной знак отличия иметь помимо пики, бердыша и мушкета?..
— Что ж ты хочешь?
— Шпаги, Государь! Где бы мы ни были — в сражении, в походе, на привале — шпага всегда напомнит, что перед вами — русский офицер, подданный Московского царя!
Алексей Михайлович поглядел на воеводу с улыбкой, обернулся к боярину:
— А ведь он дело говорит!.. Пиши, дьяк: «Юрью Катранскому — сто шпаг»*.
После этого он обнял воеводу за плечи:
— Ну… с Богом, Юрий Ермолаевич! Помни, что великое дело тебе предстоит: срубить новую крепость московскую вдали от Москвы, в Диком поле. Но мы завсегда будем знать, что там, в пятистах вёрстах от Белокаменной, есть ещё одна наша защита, новый  рубеж земли Русской!
Катранский низко поклонился, сказал с глубоким волнением:
— Умирать буду — не забуду твои слова, государь!
На что Алексей Михайлович весело погрозил пальцем:
— Помирать не велю!.. Велю крепость рубить и  возвращаться обратно. Ещё мно-ого дел у нас, воевода.
 — Будет крепость, царь-батюшка!

 
                ПОДАРКИ КАСПИЯ

А вольные казаки под предводительством   среднего брата Разина, перезимовав близ персидского городка Фарабата, снова вышли в открытое море. Быстроходные казачьи струги  и прежде носил свежий  ветер от берега к берега: бывали казаки и там, где русская матушка=Волга впадает в Каспий, и в Трухменском краю, и напротив, в Персии… 
Добычей казаков служат, как правило, купеческие караваны — из тех, которые взять легко. Увы, это бывает не часто. Зная о русских пиратах, купцы редко отправляются в путь поодиночке; всё чаще сбиваются в такие артели, которые окружены судами воинскими, с орудиями дальнего боя. От таких «купцов» впору скрываться самим флибустьерам, не то утопят в волнах Каспия — и могилы не сыщешь. Так было в бою близ Трухменской земли, где пошла ко дну ладья Сергея Кривого — верного друга Степана Разина, так было и вблизи Баку, где ранен был пулей другой его друг — Мишка Харитонов. К счастью, хопровец оклемался за нынешнюю зиму и сейчас плывёт в челне атамана, служит его советником.
— Слышал я давеча от верного человека на берегу, что шах высылает против нас большой флот, — сказал Харитонов. — Командует персами Мамед хан астаринский — флотоводец отменный, сказывают.
Атаман нахмурился.
— Гонят нас из Каспия, Мишка. Куда подадимся?
— Каспий велик! — беспечно махнул рукой хопровец. — Прогонят с этого берега, подадимся на другой. А не то на Волгу-матушку махнём… На Дон, на Азов, на Чёрное море… Вольному казаку везде место сыщется!
Разин потянулся, будто кот на печи.
— На Дон куда б как славно! Товара много у нас, не один год можно прожить в родных краях безбедно.
— Навестим свои хаты…
— Матушку одарю подарками по царски, сестриц, брательников, — продолжал мечтать Степан. — Пожалуй, ты прав, картёжная душа.  Пройдёмся напоследок по Каспию, по Волге и уйдём переволоками на Дон!..
Но, увы, их мечтам не суждено было сбыться так скоро.
— Справа по ходу — парус! — крикнул вперёдсмотрящий, юный казак со зрением зорким, словно у кошки. — Ещё один!.. Третий!..
— Табань! — приказал атаман.
Струги, одна за другой, прекратили свой бег, сбились в колеблющийся на воде круг.  Так сбиваются дикие гуси в тревожную стаю, когда завидят опасность. Вытягивают шеи, вглядываясь вдаль, ждут  команды вожака…
— Пятый!.. Десятый! — продолжал считать казак-кошка белые паруса, выплывающие из-за глади морской.
— Пожалуй, это не купцы, — подал голос Харитонов. — Не сам ли Мамед хан, о котором я говорил?..
Его догадка оправдалась, когда чужой флот показался целиком — пятьдесят военных кораблей взяли курс на казацкие струги.
— Сандалы! — крикнул вперёдсмотрящий.
Так назывались персидские судна, несшие каждый до полусотни стрелков, пушки. Грозная сила!
— Что делать будем, атаман? — раздавались голоса со всех сторон. — Мы с этой оравой не справимся.
— Персов вдвое больше нас!
Разин и сам понимал, что сила — на вражеской стороне.
— К берегу! — подал он команду.
Была надежда укрыться за островами, которых насчитывалось здесь с десяток. Их окружали песчаные отмели, и маломерные казачьи струги пройдут меж ними легко, а вот большегрузные сандалы сядут на мель… Так думал Степан Разин, получивший признание не по возрасту мудрого атамана.
Но хитёр оказался и персидский шах. Помимо морского флота он направил на поимку ненавистных казаков семь тысяч пеших воинов с берега, от Ленкорани. Пройдя по мелководью, пехота заняла оборону островов, несла на плечах пушки.
— Что теперь, Степан?..
Разин молчал, наблюдая. Между вражескими суднами сновали лодки, перевозя от одного к другому корабельные цепи.
— Ты видишь, атаман? Смыкают «мышеловку» с обоих сторон.
— Теперь и в рассыпную не проскользнёшь!
Это был старый казачий приём: прорываться сквозь строй вражеских кораблей россыпью: если рвануть всем вместе, на парусах и вёслах одноврименно, сколько ни сколько стругов проскользнут. Но теперь, увидев цепи, протянувшиеся от корабля к кораблю через весь залив, многие потеряли последнюю надежду.
Похоже, здесь, в чужих водах Каспия, привёл Господь найти казакам вечный покой. Один за другим обнажали они свои буйные головы и молились на восток — туда, где всходило за морем яркое весеннее солнышко.
— Эй! Чего приуныли, казаки?! — громовым голосом вернул их к жизни атаман. — Или не было у нас мгновений хуже этого? Те, кто старше, вспомните походы в Крым, на Кубань, вспомните да расскажите молодым. Но это потом. А покуда думайте, думайте, черти! Должен быть выход из этой мышеловки!
Грозный голос атамана, разносившийся над гладью морской, привёл казаков в чувство, заставлял крепче сжимать в руках оружие.
— В конце концов, мы с вами не крысы, чтобы утопить нас в бадье с помоями! Мы вольные русские люди, которые покажут басурманам, как умирают донские казаки!!!
На вражеских кораблях, а следом на островах ударили в барабаны, запели звонкие трубы, сандалы по единой команде тронулись вперёд. Блестящие цепи меж ними натянулись, будто охватывая казацкие струги рыболовной сетью. Выскочить из неё не представлялось возможным.
— В рассыпную, братцы! — громогласно скомандовал Разин. — А вблизи сойдёмся вместе, у флагмана! Подпалим Мамед-хана, как борова соломой!
Казаки гребли так, что вёсла потрескивали и гнулись, струги полетели на вражескую армаду россыпью, как воробьи с куста. Но к тому времени, как пушкари персидские начали наводить свои орудия, казачьи челны дружно, как по команде, сменили курс и полетели к персидскому флагману, хорошо отличимому в эскадре большим красочным стягом.
Степан шёл на первом струге, стоял рядом с пушкарём — своим старым товарищем ещё по Крымскому походу.
— Ну, Матвей… Не подведи!
Пушка была заряжена «огнёвкой» — смесью туго сжатого хлопка с «чёрным маслом», как звали казаки каспийскую нефть. При выстреле огнёвка загоралась и летела к цели огненным шаром, затушить который было невозможно.
Матвей не подвёл. Красный шар упал на палубу флагмана и рассыпался по ней огненными гроздьями… Следом ударили пушки и слева, и справа: все струги, изменив курс, спешили одарить главное судно врага своими «огнёвками» или простыми ядрами… Минуты не прошло, как флагман запылал весь, будто Масленица на праздник. Моряки с персидского флагмана попрыгали за борт, и даже Мамед хан едва успел вскочить в поданную ему шлюпку.
Флотоводец отплыл, когда пламя на его корабле достигло порохового погреба. Объятый жаром флагман раскололся надвое и начал тонуть, обагрив морскую гладь огненными всполохами, громким шипением и паром.
Всё случилось так быстро, что на соседних кораблях не успели понять ту опасность, которая грозит теперь уже им. Флагман, погружаясь в воду, потянул за собою скованные цепями судна, и они одно за другим пошли ко дну тоже! Лишь на нескольких, крайних, успели перерубить цепи. Моряки вступили в бой, но теперь преимущество было целиком на стороне казаков.
Семь тысяч персидских воинов молча наблюдали с островов за тем, как их друзья-моряки обессиленно плывут к берегу, тонут, не справившись с волной, как оставшиеся корабли в ходе абордажного боя сдаются на милость победителям. Лишь три персидские сандалы из пятидесяти спаслись бегством, остальные либо ушли ко дну, либо взяты были в плен русскими казаками.
Среди пленных оказались даже сын Мамед хана и его дочь. Своих детей флотоводец взял с собою, дабы полюбовались они победой отца. В том, что это случится, не было у него ни тени сомнения: пятьдесят военных кораблей и береговая артиллерия, семитысячная пехота шли утопить, как кутят, 23 маломощных струга с жалкой тысячей казаков…
— Ну что, братцы? Вырвались мы из западни? — раздавался над заливом голос атамана.
— Вырвались, Степан Тимофеевич! 
— Слава атаману!!! — гремело с каждой струги.
— Не меня, не меня, братцы. Господа Бога надо славить, — сказал Разин и первым обнажил голову, перекрестился на Восток. — Тебе, Всевышний, Иисусу Христу и Деве Марии — слава, казаки!
— Слава!!!
Победа оказалась столь впечатляющей, что названа была историками лучшим морским сражением 17 века.
Но, увы, не бескровной оказалась она и для победителей. Убитых казаков с честью отпели и опустили в Каспий. Раненых перевязали и все вместе, здоровые и получившие раны или обожженные, отправились в путь, на Астрахань, на Волгу! Долго оставаться в персидском море теперь, разозливши персов не на шутку, было неразумно.
— Один раз выручил Господь, ну и хватит, — сказал Харитонов. — Пора до дому, атаман.
— Теперь пора! — согласился Степан Тимофеевич. — Теперь и русскому царю нам есть чем поклониться, прощения попросить за самовольство. Персидские корабли привезём в подарок, пленников, в их числе сына самого Мамед хана!
О дочери, красавице княжне, умолчал Стенька Разин. Да и то сказать: нешто не заслужил атаман и себе подарок Каспия?

 
                БОЯРИН ДОЛГОРУКОВ

Софроний Алексеевич был из знатного рода князей Долгоруковых: к нему принадлежал и создатель Москвы Юрий Владимирович, и знаменитый Долгоруков-Роща, оборонявший Троице-Сергиеву лавру от поляков, и отец Софрония, Долгоруков-Чертёнок, который был попеременно то правой рукой Лжедимитрия Первого, то ярым врагом Второго…
Нынешний воевода тоже сражался с Речью Посполитой, а теперь, после Виленского перемирия, послан Государем на Волгу и Дон — наводить порядок в здешних полках. До войны Совроний бывал судьёй то Сыскного, то Пушкарского, то Хлебного приказов, его беспощадность знали и боялись на Руси.
Пришла весна, и сущим наказанием стали массовые бегства воинов из частей в свои деревни, станицы, хутора…
— Вы что, сукины дети? Не знаете, что война идёт?! — распекал боярин местных воевод. — Думаете, если бои гремят на Западе, вам на печи лежать можно?!
Воеводы прятали глаза, теребили бороды. Знали, что весенний день год кормит, что крестьяне задыхаются в поле без своих сыновей, но возражать суровому боярину не смели. Одно его имя наводило трепет. Даже прозвище своё Долгоруковы получили за мстительность: как бы далеко не прятался обидчик, а княжеские руки его везде достанут!
— Перемирие будет недолгим, — сурово внушал царский посланник. — Вы не смотрите, что поначалу Швеция была на нашей стороне. Теперь, когда мы продвинулись до самого Киева, взяли всю Гетманскую Украину, Московская Русь для шведов — кость в горле. Они сами мечтают владеть Речью Посполитой и не допустят нашего присутствия. К тому же Богдан Хмельницкий, верный наш союзник, при смерти, говорят. Великим Гетманом мечтает стать сын его, Юрий, но нам доносят, что сиё яблоко от яблони далеко укатилось: Хмельницкий-младший примыкает к тем казакам, которые вновь выступают за воссоединение с Польшей...
— Казаки — народ ненадёжный, — посмел слово молвить воевода из стариков. — Им кто ни пан, то и батька, дай только саблей помахать!
— Во-от! А ваши казачки, вместо того, чтобы исправно нести службу ратную да к боям готовиться, по домам разъезжаются сотнями, под бабьими юбками прячутся!
Знали воеводы, что не юбки жён, не они одни тянули строевых казаков в родные хутора, но и поспевшая земля-матушка. Но возражать — себе дороже…
— Вот я вам покажу, как надо наводить порядок в полках! — пригрозил Долгоруков, и бороды склонились чуть не до земли: суров, ох суров боярин!

На следующее утро, чуть свет, велено было построить казачий полк, и, конечно же, доброй половины его не досчитались.
— Кто полковник?! — вскинул саблю князь Долгоруков, и собравшимся показалось, что тут же светлейший и голову отрубить виновному — до того был грозен его вид.
Но природного казака саблей не напугаешь; смело поскакал к высокому начальству широкоплечий донской казак, ловко осадил боевого коня перед арабским скакуном князя.
— Я, ваша светлость. Зимовейской станицы атаман Иван Разин.
Ясные глаза атамана глядели на боярина светло, чуть вприщур, и это вызвало новую вспышку гнева.
— Где твой полк?!.. Покажи, я не вижу! Вот эта жалкая банда — твой полк?!
Иван Тимофеевич мог бы оговориться, что он всего лишь замещает хворого командира, которого увезли на подводе в родную станицу, но природная гордость не позволила перекладывать вину на товарища.
— Эта «банда», ваша милость, который год держит оборону на всей линии от Волги до Дона, и не пропускает в Россию ни ногайцев, ни калмыков, ни кубанцев… А что до личного состава, стоит мне слово молвить: в два дня все будут под копьём!
По существу, ещё ночью, предупреждённый друзьями о суровом проверяющем, разослал Иван самых быстрых всадников по ближайшим станицам. Завтра-послезавтра казаки вернутся,   но сегодня это обстоятельство лишь усугубило его положение: посланных тоже не было в полку.
— В два дня?!! — вскричал воевода, краснея от гнева. — А ты знаешь, сукин сын, что война, что там счёт на минуты идёт?..
Никого на свете так не любил Иван, как родную мать, и любую ругань мог стерпеть, кроме этой.
— Ты меня не сучи, боярин, — не громко, но с большим достоинством сказал атаман. — Мать моя — честная казачка, трёх сыновей родила…
— Что?!... Взять его!!!
Боярина в поездке сопровождала добрая сотня стрельцов; в мгновение ока Разина ссадили с коня, скрутили руки за спину, разоружили.
— Вздёрнуть!
Время было военное, а потому и суд оказался скорым. В пять минут судебный дьяк написал приговор, отдал на подпись боярину и зачитал перед строем:
— За самовольное бегство полка казнить Зимовейского атамана Разина Ивана Тимофеевича прилюдно!
…Дрогнула ветвь старого дуба, приняв на себя тяжесть широкоплечего казака, но выдержала, не сломалась…
— И запомните, вражьи дети: с каждым будет так, кто покинет свой полк посреди войны! — пригрозил боярин Долгоруков, вскочил на коня и отправился дальше наводить порядок в «мятежных» частях.

 
                ДОРОГОБУЖ

Ровесник Москвы, городок Дорогобуж стоит  в ста верстах от Смоленска и безотрывно с ним связан. Когда-то сын Ивана Калиты Симеон Гордый женился на дочери местного князя и сделал Дорогобуж своей вотчиной, а поскольку был князем Московским и Великим князем Владимирским, то и городок в верховьях Днепра вновь стал русским.
Всё изменилось, когда моровая язва погубила и Симеона, и сыновей его; Дорогобуж отошёл Великому княжеству Литовскому. В 1500 году московский воевода Юрий Захарьев Кошкин взял Дорогобуж на короткий срок, но политическая обстановка изменилась, и вновь стали владеть спорной вотчиной литовские рыцари Гоштольды.
И лишь теперь потомок воеводы царь Алексей Михайлович, придя на помощь Богдану Хмельницкому, ударил по общему их врагу с востока, возвратил России и Смоленск, и Дорогобуж, и даже Киев. Весь Днепр, от истоков до устья, снова сделался славянским, русским!
Как и обещано было, воеводой Дорогобужа поставил государь своего давнего знакомого по встрече на постоялом дворе Елисея Лачинова  — отважного воина, раненого в бою под Смоленском.

Настороженно встретил город нового своего воеводу. Столько раз менялась власть в Дорогобуже, что трудно было привыкнуть к новым порядкам.
Елисей Протасьевич решил время не торопить, самому приглядеться к местным жителям, выслушать их беды-чаянья, а затем только свои решения принимать. Как когда-то в Муроме, назначил время, когда могут придти горожане к своему воеводе, принести челобитную или иною жалобу… Народ не сразу, но пошёл.
 Верный дьяк завсегда сидел за отдельным столом,  вызывал жалобщиков, записывал…
— Настасья Карповна Хопрова, местная, из Дорогобужа, вдова.
— Ну что ж, зови вдову, — сказал воевода, а сам поморщился от боли: былая рана нет-нет да сжимала голову будто тугими обручами. Сейчас бы отлежаться, обмотав её мокрой тряпицей, да нельзя: сам наметил время.
Мудрый дьяк, однако, заметил, как скривилось лицо воеводы.
— Ваша светлость, Елисей Протасьевич! Никак снова хворь достала?
—  Ничего, пройдёт...
— Не то отменим приём?.. Поправишься, тогда…
Лачинов горестно вздохнул: долго ему не выдержать.
— А много просителей осталось?
— Вдова — последняя.
— Зови! Грех обижать старушку, — сказал он со вздохом.
Но не дряхлая вдовушка — кареглазая красавица в тёмной вуали вошла в воеводскую палату и низко поклонилась.
— К вашей милости, воевода.
Лачинов  указал ей на кресло.
— Прошу, пани… Обидел кто или с другой нуждою?
— Вдова, ваша милость, как рябина вдоль дороги — кто проедет, тот и обидеть норовит.
— Кто же посмел?!
Кареглазая покосилась на свидетеля, и Лачинов понял, что разговор должен быть с глазу на глаз.
— Ступай, Мефодий. Завтра продолжим.
 Дьяк поклонился и ушёл.
— Дело долгое у меня, боярин.
— Говори, Настасья Карповна.
— Мой отец служил под командой самого Шеина, когда Дорогобуж был взят его полком в 1632 году. Батюшку ранили, воевода оставил его здесь на излечение, дал скромное именьице на Днепре.
— Ну что ж, места здесь  хороши…И что же дальше?
— А через год был объявлен Поляновский мир, город отошёл к Речи Посполитой… Король отказал нам в Магдебургском праве, литовцы стали жестоко притеснять всех русских… Отец помер, а меня в пятнадцать лет силой выдали замуж за местного аптекаря… Тот бил меня нещадно, любил крепко выпить и зимою, переходя Днепр, провалился в полынью.   
Лачинов, изнывая от боли, махнул рукой:               
— Слушаю, слушаю…
Вдова, однако, оказалась человеком чутким:
— Э-э! Да вам дурно, Елисей Протасьевич?
— Сейчас пройдёт… Старая рана...
Она решительно встала.
— Ваша светлость, дозвольте… Всё же я — аптекарская жена. 
Не принимая возражений, посетительница сняла платок, смочила его водой из кувшина, приложила к голове… Минуты не прошло, как больной почувствовал облегчение.
— Ты волшебница, Настасья Карповна!
— Я принесу мазь, которую сама готовлю из пятнадцати трав. 
— Потом, потом, аптекарша. Мне легче стало, говори!
Она вздохнула:
— Да что же тут скажешь, воевода? Я пришла к тебе на свою судьбу пожалобиться, а вижу, что тебе не меньше моего досталось. Жди! Принесу свои травы, лечить тебя буду, Елисей Протасьевич.


                В  БРОД

Словно волки степные, набегали на Русь кочевые племена, а поскольку, чем ближе к Москве, тем лесистее были места, труднопроходимыми реки и болота, то проторили «гости» тропы, которые издавна звали на Руси вражескими шляхами. Много их было со всех сторон, но Крымские ханы предпочитали три главных: Изюмский шлях, Муравский шлях и Кальмиусский тоже… Прежде ходили по ним, как по собственным, но ещё первый русский царь Иван Васильевич повелел делать засечные черты на этих тропах, а Михаил Фёдорович и вовсе утвердил решение Боярской Думы о строительстве боевой линии поперёк Крымских шляхов.
 Линию назвали Белгородской. Было это в 1635 году, а уже через год на реке Ломовке, что впадает в Мокшу, а та — в Оку-красавицу, возник острог под названием   Нижний Ломов, поскольку был Ломов ещё и Верхний, тоже в единую линию вошедший.
Полноводные реки не везде пропускали пришельцев, но знали крымцы тайные переправы; одну из них — Козляцкий брод — и охранял новый острог.
В Крыму издавна славился этот брод, поскольку открывал дорогу к славному Наровчату — земле для степняков почти священной. Когда-то здесь был город Нариджан, завоёванный, по пути на Русь, великим Батыем. А ещё сто лет спустя стал Наровчат улусом Узбек-хана — отсюда правил он своей великой Золотой Ордой, здесь выдавал ярлыки русским князьям, казнил их или миловал…
Ещё один завоеватель — Тамерлан — разрушил былую столицу; стал именоваться Наровчат городищем, но славный путь от него на Рязань и Москву остался в памяти предков: считалось добрым знаком идти на Русь через Наровчат. Но прежде надо было преодолеть Козляцкий брод близ Нижнего Ломова.
Время было самое тревожное — начало лета, на том берегу Ломовки уже замечены были вражеские разъезды, но очень кстати подошёл большой отряд из Москвы: добрая сотня детей боярских да казаки, да холопы… Сила славная!
— Пугнуть пугнём твоих крымчан, но на большее не рассчитывай, нам ещё сотни вёрст шагать до места назначения! — спросил Катранский местному воеводе, бодрому ещё старику. — Мы ведь проездом через тебя.
— Что же? В Мокшан?..
— Ещё дальше, отец. — Юрий Ермолаевич оглянулся кругом, увидел, что подслушать их не могут, и сказал сокровенно. — Государь велел до Суры дойти, до реки Пензы. Там будем оборону держать.
— Вот это бы славно! — обрадовался старый вояка. — Сам понимаешь, воевода: ведь тридцать лет без малого я один здесь, как сыч на дубу!

На следующее утро случилось то, чего опасались: крымчане столпились на берегу Ломовки, самые отважные направили коней в воду, решили перейти Ломовку через Козляцкий брод…
Но не тут-то было! Ещё ночью Катранский повелел перекатить на высокий берег и спрятать в кустах свои пушки, все восемь… На другом краю обрыва расположил свои бомбарды ломовский воевода… Грянули выстрелы, засвистели ядра, подняли над рекой такие стены водяные, что уцелевшие степняки бежали прочь без оглядки.
— Ай, спасибо, Юрий Ермолаевич! Выручил старика!
— Не вернутся обратно?
— И не подумают. Надолго мы отбили у них охоту соваться этим бродом на Русь!
В тот же день Юрий Катранский со всем своим «табором», как называл он и конных, и пеших первопроходцев, отправился дальше — туда, где   неведомая им Пенза сливается с Сурою — правым притоком Матушки-Волги.

               
                ЖЕНСКИЙ МОНАСТЫРЬ В КАЗАЧЬЕЙ СЛОБОДЕ 

По преданию, сам Грозный, шедший с войском на Казань, повелел Арзамас строить, что и было сделано вскоре. Получился городок столь славный, что самому Нижнему гордо кланялся.
— Вылитые гусаки! — говорили про арзамасцев, а гуси были там поистине славными: большими, жирными, горластыми…
Славился Арзамас и горьким луком, который хранится от урожая до урожая, а ещё — своими церквями да монастырями — их в городе не меньше, чем гусей в пруду.

В ворота женского монастыря постучали. Настоятельница сама проходила мимо, открыла смиренно. За дверью стояла женщина молодая, плечистая, суровая. Поклонилась настоятельнице, но не в ноги, не до земли.
«Ишь ты, гусыня арзамасская!» — почему то сразу невзлюбила незнакомку старица, но вслух спросила, как водится:
— Что у тебя, дочь моя? 
— Беда, матушка. Горе горькое!
— Ну взойди… Слушаю тебя…
Незнакомка перекрестилась на купола, стала говорить громко, голосом почти мужским, без подробностей, свойственных дамам:
— Осиротела я, матушка. Муж помер, детей нам Бог не дал…  Мирская жизнь опостылело, прошусь в скит.               
Настоятельница оглядела пришлую. Не богачка, это сразу видно, но стать мужская, крепкая, и это хорошо: чёрной работы в скиту всегда хватало.
— Мы ведь, ты знаешь, лишь Божьей милостью живём. Как птицы небесные: что добудем, тем и сыты…
— Возьмите в скит, не пожалеете, матушка. Я уже в девках крепкой была. Коня взнуздать, землю вспахать, хлеб на мельницу свезти — за мной не всякий мужик угонится!
«Слова разумные, — одобрила настоятельница, — да ведь надо ещё и в делах испытать, мысли её прочесть».
— В монахини стрижём не скоро, на усердие глядя. Знаешь об этом?
— Знаю, — смиренно молвила будущая монахиня. 
— Ну тогда… ступай в келью, молись!
И повела новую послушницу в келью, о чём вспоминала позже до гробовой доски.

                ПРИШЛИ!
   
Не одну сотню вёрст отмахали первопоселенцы — по глухим леса, комариным болотам, по охотничьим да звериным тропам…
 Дикое поле лишь издали казалось безлюдным, когда пробираешься с шумом, круша топорами заросшую глухомань. Но стоит сродниться с лесной тишиной, прислушаться к звукам, приглядеться к следам, как убеждаешься: нет! И здесь живут люди. Вот пронёсся по лесу лось-подранок с неверно посланной стрелою в холке: похоже, тоже молод был охотник. Вот далеко впереди, в первозданной тишине, вдруг затрещала, заскрипела столетняя сосна, ухнула на землю со всей мощью — кто свалил её? Посланная разведка доложила: заготавливал кто-то делянку, да спрятался в лесу — не найдёшь теаерь. Даже и скошенные травы ещё не просохли от росы. Заслышав чужие голоса, притаились косари, показаться не смеют.
— Понять их можно, — говорил воевода своему сотнику, с которым крепко сдружился за время похода. — Годами живут, как барсуки в норе, любого шороха боятся.
Был ещё есаул — человек бывалый, хаживал и в Дикое поле, местные обычаи знает.
— А иначе нельзя, — вздохнул он. — Здесь не только пришлые кочевники — свои убьют, лесные жители. В прежние времена, говорят, село на село вставали, охотничьи угодья не могли поделить, за сенокосы на лесных полянах дрались жестоко, топорами да косами!…
Сотник усмехнулся:
— Лесные люди!.. Бывали времена, когда русские князья дрались брат с братом за отцовские наделы, поносили друг друга перед татарскими ханами — дали б ярлык ему, а не брату!

 К реке, которую проводник из местной мордвы назвал певучим словом Пенза, вышли ближе к вечеру.
— Пенза-а! — сказал он, словно спел. — Конец болотам!
— Слава те, Господи! — перекрестились многие.
 — Сколько дней по местам комариным, по тропам звериным! — сказал сотник. — Неужто дошли, есаул?!
Доверять в чужом краю предпочитали своим. Казак оглядел неширокую, но явно глубокую реку в окружении ивы, ольхи, густого прибрежного кустарника…
— Да Пенза это, точно! Бывали мы в здешних местах...
— А другая где река? Сура называется, — спросил воевода.
— Эта ниже по течению… Да во-он она! — казак указал рукой. — Там они сходятся, далее вместе бегут.
Катранский огляделся, нашёл взглядом широкий речной простор. Взором бывалого бойца определил, что там, на слиянии, нелегко будет кочевникам преодолеть реку. Но, преодолев, куда как просто атаковать врага на плоской равнине.
— Место высокое есть? — спросил проводника.
— Есть, как не быть? — ответил проводник и указал направо.  — Вот там, над берегом: Шипин бор называется.
Есаул вскинул голову:
— По-нашему, по казачьи, острог надо делать у реки, в камышовых зарослях. Налетят степняки — мы на чёлн и в заводь! Сказывают, что где-то здесь, между Сурой и Пензой, есть пристанище малорусских казаков — Черкасский острог  называется. Может, к ним?..
Сотник усмехнулся:
— Комаров кормить?..  На горе, в лесу, куда как проще укрыться от неприятеля!
Воевода выслушал обоих и сказал сурово:
— Ни в камышах, ни в лесах мы с сегодняшнего дня прятаться не будем! Запомните раз и навсегда: мы не кочевники, а  царское воинство, пришедшее сюда надолго, на веки вечные!!!
Офицер горделиво выпрямил грудь:
— Вот это славно! Драться в крепости, по науке — это лучше, чем партизанить по лесам…
Есаул не стал возражать:
— Казаки тоже не прочь сойтись с врагом в чистом поле!
Воевода  решительно сказал проводнику:
— Где твоя гора? Веди! 
Пошли по берегу, который поднимался всё выше и выше над рекою. Склон был крутой, глинистый, весь в ласточкиных гнёздах. Быстрокрылые птахи, завидев людей, громко щебетали, порхали над берегом, над рекой, их встревоженный гомон разносился по всей округе.
— Древних римлян гуси спасли, нас будут ласточки стеречь, — пошутил воевода и повернулся к идущим снизу. — Не отставай, не отставай, ребята! Судя по всему, недолго осталось.
К вечеру взошли на вершину горы. Дальше, на юг, она вновь спускалась вниз, на западе, где садилось солнце, зеленела густой дубравой и только здесь, на востоке, Шипин бор выходил к реке, которая текла далеко внизу, под склоном.
«Вот оно где — то место, которое искала моя душа!», подумал Катранский и представил себе полчище степняков, ползущее снизу вверх — ни один конь не взлетит в эту гору, только пешие… А сверху врага обстреливают пушки, мушкеты, копья и стрелы, летят глиняные горшки с горячей смолой…
«Здесь, здесь будем крепость рубить!» — подумал  воевода, а вслух сказал:
— Объявляю большой привал с ночлегом.  Повозки в круг, охране не дремать!
— Большой привал! — раздались голоса. — Телеги в круг!
Первопоселенцы распрягали лошадей, разводили костры, варили кашу… 
А воевода и его советники стояли на краю леса, смотрели вдаль. Последние лучи солнца освящали широкую долину по ту сторону реки. Долина вся была покрыта озерками, болотами, зарослями камыша и кустарника. Над этим великолепием, готовясь ко сну, летали сотни уток и гусей, стояло неумолчное кряканье и гоготанье…
— Вот где благодать Господня! — перекрестился есаул. — Поразмять бы плечо, набить дичи мешок… Но не дай Бог сунуться: вмиг налетят басурмане!
— Ногайская степь, — вздохнул сотник. — Но позиция отсюда — дай Боже! И прицел хорош, и ядру ничто не помешает!
— Этой дорогой Мамай на Русь ходил... Купцы бухарские в Москву здесь ходят…
—  Купцам мы рады, а всем остальным — от ворот поворот! — сказал Катранский. — Для нас сейчас главное, из чего крепостицу будем рубить.
— Леса вокруг могучие! Хватит древесины на три крепости! — со знанием дела сказал казачий сотник.
— Вот это важно! — одобрил воевода. — Завтра соберём совет, землемера позовём, батюшку, но сдаётся мне, что лучшего места для крепости и придумать трудно.
— Времени нельзя терять, — озабоченно согласился есаул. — Лето в осень упирается, а там дожди, холода, морозы…
— К Рождеству не срубим — где будем зимовать?
 
В эту тёплую короткую ночь встретились четверо из тех, кто спасён был воеводой Катранским от страшной смерти на эшафоте. 
— Дошли, говорят? — спросил Андрей.
— Всё, за реку уже не пойдём, — ответил Клим. — От казаков давеча слышал: эта самая Пенза-река и есть.
 — Значит, вот она — черта последняя?! — улыбнулась Глафира.
Четвёртый пристально поглядел налево, направо, прикинул расстояние до реки...
— Да…  Отсюда, ежели вниз спуститься, переплыть на ту сторону — и тихо-тихо, меж камышами — к берегу!
— О чём ты, Дрон?
Он усмехнулся:
— Сегодня самое время, друзья. Дорогой шли — нас стерегли, строить начнём — тем паче, а нынче самый раз. За реку воевода не сунется, ночка тёмная, мы к утру уйдём далече!
Клим сказал смущённо:
— Погоди, Дрон… Мы же крест целовали, что не сбежим от Катранского!.. 
К нему придвинулась Глафира:
— И я целовала! Нас Господь накажет, гром убьёт, ежели клятву нарушим!
Дрон усмехнулся:
 —  Бог прощает, ежели под угрозой клялись, подневольно… Ну?.. Кто со мной, каторжане?!
Осталось мнение четвёртого, самого крепкого из них.
— Оно, конечно, сбежать можно, — сказал Андрей. — Я сбежал бы, видит Бог, когда б ни воевода.
— А что воевода? — не понял Дрон.
— Душевно с нами говорил! — вздохнул Андрей, вспоминая слова воеводы там, в темнице: — «Почитать меня, как отца родного! Скажу в прорубь — в прорубь, скажу в огонь — в огонь!»
— И что? — удивился Дрон. — Слова как слова…
— Э, не-ет! — возразил Андрей. — Стал бы грозиться — к этому нам не привыкать. Стал бы в железо ковать — и это видали. А он так сказал, что сердце ёкнуло. За всё жизнь никто со мной не говорил так душевно, окромя матушки покойной..
Дрон криво ухмыльнулся:
— Серые вы серые! Воевода так говорил, потому что крепость надобно рубить, людей не хватает. А срубим — заново закуёт.
— Сказано не пойду — и не пойду! — крикнула Глафира. — Не искушай, сатана!
Подбивавший к побегу горестно вздохнул:
—  Я думал, вы товарищи мои, свободные беглые люди, а вы как псы на цепи! И сам не гам, и другим не дам?
Заглянул за реку — туда, где уже проклёвывалась в небе розовая полоска рассвета. Указал на неё рукой:
— Вот она, наша свобода! Реку перешли — и вольные люди!
Андрей решительно махнул рукой:
— Нет, Дрон. Отговаривать мы тебя не станем, не маленький, но и ты нас не замай, не подбивай на дурное дело.
— Мы Катранскому ничего не скажем — до того, как солнышко встанет, — строго сказал Клим. — А там, как хошь, обязаны будем шумнуть. Иначе подельниками назовут.
— А с подельников, воевода говорил, такой же спрос, — строго сказала Глафира.
— Э-эх! Друзья называются!  Вы не вольные беглые люди, а холопы воеводские!
— Я тебе покажу холопы!..    
— Оставь его, Андрей. Кто Бога обманет, долго не живёт!
Дрон махнул на товарищей рукой, перекрестился на восход и пропал в темноте, как не было. Чуть слышно прошуршала под обрывом глина, далеко внизу раздался всплеск воды и всё смолкло.

А утром, чуть свет, послышались за рекой  конный топот и ржание, крики людей на чужом языке. 
—   Орудие к бою!!! — скомандовал сотник. 
Но нападения не было покуда. Вместо этого с той стороны раздался гортанный голос чужеземца:
— Эгей, Катранка! Не стреляй, однако, менять будем…
Воевода удивился:
— Уже и звать меня знают как, ушлые! — Приложил ко рту ладони и крикнул в ответ: — Что меняем, Гассан?!
— Ваш человек на девку… На Глафирку, однако…
Катранский пытливо поглядел на своих, сказал не громко:
— И это знают, сволочи… Кто мог донести?!
— Не иначе, как арестанты, — догадался есаул. — Они давеча шушукались о чём то…
Катранский сжал кулак.
— Ведите арестантов! 
Привели троих — тех самых.
— А где четвёртый?!.. Сбежал?!!
Все трое попадали на колени: знали, что им грозит за побег товарища. 
— Прости, воевода! Вечор подговаривал нас тоже, но не поддались мы, — сказал Андрей.
— Но донести не решились сразу. Товарищ всё же, — вздохнул Клим.
— Умоляли его не гневить Господа, клятву не нарушать…
Катранский понимающе усмехнулся:
— Не внял?..
— Нет…
Воевода посмотрел за реку. На противоположном берегу стоял со связанный руками Дрон, глядел на эту сторону с надеждой и тревогой.
— Собаке собачья смерть! — хмуро сказал воевода и сделал отмашку сотнику.
Тот подозвал пару самых метких своих стрелков, указал на цель… Оба уложили мушкеты на бруствер, изготовились к стрельбе…
— По изменнику — пли!
Грянули выстрелы, всё заволокло гарью от пороховых зарядов. Когда она развеялась, фигури на том берегу уже не было. Катранский приложил ладонь к губам, зычно крикнул на ту сторону:
— Бери его даром, Гассан! Мне он уже не нужен.
Послышался посвист калёных стрел, но пушкари были наготове: грянул залп из четырёх орудий сразу, всё заволокло пороховым туманом.  Сквозь него тучей летели стрелы, поражая то одного первопоселенца, то второго. Бой разгорался нешуточный.
…Через час сразили Андрея. Клим подхватил товарища, усадил за телегу.
— Что ты, Андрюха?.. Иль споткнулся невзначай?..
Раненый сказал удивлённо:
— Словно шершень ударил в полёте… Вздохнуть невозможно…
Побледнев, как смерть, Дрюня слабеющей рукой поманил к себе друга:
— Отбили ногайцев?
— Отбили! Пушкаря Данилу — стрелою наповал, так я встал к орудию. Накрошили басурманов славно!
— Ну и гоже… А что? Батюшка далече отсель?
Клим поднял голову, разглядел в толпе попа. 
—   Отпевает покойных...
— Ну и меня… пущай причастит, Климушка. Недолго, чай, осталось?
Новый пушкарь покосился на грудь товарища, отвёл глаза: с такими ранами не живут.
— Ты не болтал бы лишнего, Андрей. Силы уходят.
— Не трожь меня, Клим; в гробу много не скажешь. Лучше позови Глафиру, скажу ей пару слов...
Товарищ выполнил наказ, а сам пошёл за батюшкой.
 Андрей говорил, захлёбываясь собственной кровью:
— Вот ведь жизнь какая глупая… Всё богатство искал, чеканил монеты фальшивые, а счастье нашёл, где и не думал… В глухомани лесной, в комариных болотах — тебя, красавица!
— Ты или бредишь, Андрюша?! Всё дорогу от Москвы звал меня дурёхой  непутёвой, а нынче что ж?..
— Нынче я помираю потому что, Глашенька.  Помни, что любил я тебя, как никого в этой жизни своей — глупой, беспутной, коротенькой… Всё… Батюшка идёт, прощай! 
Священник поспел вовремя. Причастил раба Божьего Андрея, и с лёгкой душою, прощённый, ушёл он в мир иной.


                ПЕРВАЯ СВАДЬБА
   
— Да! Было нас четверо в остроге, теперь двое, — сказал Клим.— Чую, что и мне недолго осталось…
Глафира  поглядела на него строго.
— В тот день, как ты помрёшь, и меня не станет, Клим.
— Это почему? — удивился он.
Она ответила просто, без жеманства:
— А зачем мне жить без тебя?               
Клим раскрыв рот от удивления.
— Так это что же?.. Никак, любишь?!
 — Думай как знаешь! — сказала она и ушла.
Он смотрел ей вслед и губы сами собой, непроизвольно, расплывались в счастливой улыбке.
 — Вот тебе, Клим, и Юрьев день!.. Пойду к батюшке. Авось, обвенчает нас до поста?

На другой день, в Медовый Спас, отслужили молебен,   испросили у Бога благословения, и назавтра, чуть свет, приступили к строительству крепости. Топоры зазвенели по всему Шипин-бору, круша вековые дубы да смолистые сосны,  лопаты и заступы вонзались в первозданную плоть Земли, перемещая тяжёлую, со щебнем, почву от той черты, где будет ров, до той, где намечено возвести вал. Границы того и другого вымерял артельщик с длинной пеньковой нитью на плече. Он зло ругался на всякого, кто не соблюдал его отметок, и мало по малу, день ото дня на вершине горе стали проявляться очертания будущей крепости.
С высоты птичьего полёта восточный склон горы — тот, что выходил к реке, — напоминал большой развороченный, смертельно злой муравейник. У каждого, кто работал в лесу, возил на телегах могучие брёвна, землю копал — были за спинами луки и стрелы, пики или мушкеты, сабли или боевые топоры. Не в мирном поле — на враждебной тропе Батыевой возводило пензенскую крепость московское воинство Юрия Катранского.
Сам воевода поспевал повсюду. Вместе с зодчим он промерял размеры будущей крепости, и горе было тому, кто допускал оплошность: дорого могла она стоить в бою! Вместе с сотником и есаулом казачьим обходил посты караула, и грозной дубиной  награждал тугоухих, не заслышавших вовремя тихий шаг воеводы. Не брезговал Катранский и шулёмку отведать из общего котла, ложкою по лбу отмечая нерадивых кашеваров…
Бог свят: после летнего набега не решались степняки испытать строительство на прочность, а потому к Кузьминкам, перед самой зимою, очертания новой крепости уже виднелись на восточном склоне горы.

                СМЕНА  КАРАУЛА

А зима, засыпав снегом неровности пути, принесла великий подарок.
Катранский сидел в своей избе просторной, читал Плутарха на греческом языке, когда со двора послышался колокольный звон. Вошёл казак.
— К вашей милости, воевода. Москвичи приехали! 
— Кто такие?
Но в эту минуту дверь отворилась, вошёл запорошённый снегом бородач.
 — Привечай гостей, хозяин! Еле добрались до тебя.
Катранский пригляделся, узнал в приезжем давнего нижегородского знакомого, искренне обрадовался.
— Лачинов?.. Елисей Протасьевич?.. Ты ли это?
— Я, Юрий Ермолаевич. Дай обнять тебя. 
Воеводы обнялись и душевно, по-русски, расцеловались.
— Как доехал, старый одинокий бродяга?
— Был одиноким, — улыбнулся Лачинов. — Теперь женат, и несказанно рад тому. Позволь представить мою хозяйку. 
Приезжий распахнул дверь, махнул рукою. Вошла красивая дама лет тридцати.
— Вот она, моя благоверная. Зовут Настасья Карповна. А тебе, милая, представляю давнего друга моего Юрия Ермолаевича Катранского, созидателя этой славной крепости. Прошу любить и жаловать.
Красивая дама в собольей шубе и красивом зимнем кокошнике сделала книксет.
— Душевно рада, Юрий Ермолаевич.
Катранский поклонился тоже, сказал с улыбкой:
— В свою очередь представляю свою благоверную, которую украл в Европе, потому и зовётся Еленой.
Полячка усмехнулась давней шутке супруга:
  — Ах, милый, ты вечно подтруниваешь надо мной! —  Взяла Настасью под руку. — Пойдём, голубушка, покажу тебе свою опочивальню.
Дамы удалились, а друзья-воеводы сели ближе к печи, смерили друг друга взглядами: не виделись давно, ещё с довоенной поры.
— Как добрались? — спросил Катранский.
 — Сносно, мой друг, сносно, — отвечал Лачинов. — Зимний путь до Пензы, насколько я полагаю, намного проще летнего?
— Ты прав, дружище. Зимою нет ни комаров, ни кочевников, а дороги не в пример мягче, потому как снежные. Но вскоре их вовсе не будет: весна придёт, половодье!
Лачинов похвалил душевно:
— Когда подъезжали мы к крепости, не могли не порадоваться, как много сделано за столь короткий срок! Мне говорили в Москве: хоть называлась эта дорога Посольской, но места кругом глухие, медвежьи. А здесь — вон какой дворец!
— Погоди, отдохнёшь с дороги — покажу тебе всю свою красавицу: от церквушки до башен, от ворот до засечной черты. Скажу прямо: не щадил ни себя, ни людей, когда возводили оную.
— Догадываюсь, мой друг.
Катранский перекрестился на икону Божьей Матери, подаренную ему патриархом Никоном.
— Бог меня накажет за это: непосильный труд и набеги свели на тот свет немало первых поселенцев. Но… срубили крепостицу, срубили!!! Воздвигли   стены длиною сто на сто сажён с гаком, восемь башен, из коих две проезжие,  на стенах девять пушек медных да железных, колокол вестовой, стража не дремлющая… Сколько было набегов кочевников — ни разу в крепость сию враг проникнуть не смог!!!
Лачинов, сам вояка не из последних, оценил такое.
— Это главное, Юрий Ермолаевич, за этим тебя и посылал Государь. Мне же велено крепость от тебя принять и прирастить вокруг слободами, посадами... 
Юрий Ермолаевич не удивился этим словам. С самого начала был в Москве уговор: рубить крепость будет Катранский, а город строить — новый воевода.
— Ну что ж. Дело нужное, угодное и царю, и Господу Богу. Без людей и самая грозная крепость ничего не значит, а будет людно, и подступиться к ней станет трудно.
— Мудрые слова, воевода.
— За это и по чарке выпить не грех, Елисей Протасьевич… За город Пензу, проще говоря!
Выпили, обнялись… Ещё через день Катранский с Еленой отправились в Москву, а Лачинов с Настасьей Карповной остались на их месте. Пенза сменила своего хозяина.

               
                КОРЕННЫЕ  ЖИТЕЛИ

Пришёл апрель, снег на дорогах таял, набухли почки на вербе. Клим, пришедший утром с караульной службы, сказал жене:
 — Слышишь, мать? Сегодня стою на башне, несу караул… Всё как положено. Светать стало, и мне почудилось вдруг, будто на дереве чернеет кто-то, шевелится…
— Степняки?! — испугалась она.
— Я поначалу  тоже подумал: нешто разведка ихняя? Потом пригляделся: а это грачи! Большая стая прилетела в ночь и сидит, отдыхает с дороги!
— Что же ты?
— А ничо… Не палить же по ним из пушки? Рассвело, они грай подняли на всё округу! Прилетели, дескать, радуйтесь! Я и радуюсь…
— Чему?
— Ну, а как же, дунюшка? Осенью не задели нас стрелы ногайские, зимой не померли с голода, а весна пришла — вдвоём не пропадём!
Супруга смутилась:
— Разве вдвоём, Климушка?
Он поморгал глазами, потом спохватился, ударил себя ладонью в лоб:
— О, Господи! Забыл!.. Что же? Скоро ли?
— Теперь уже близко. Он уж колотит ножонками, на волю просится… Да ты потрогай!
Клим приложил ладонь к её животу, ощутил новое биение жизни, возликовал:
— Глашенька! матка ты моя жеребая!!!

В это самое время воевода Лачинов пришёл проведать свою жену, которая лежала на кровати в окружении перин и подушек — тоже ждала приближения новой жизни: в первом браке не было у неё детей.
— Ну что, Настенька, как ты?
— Боюсь, Елисеюшка…
— Чего, милая? Все рожают…
Она вздохнула.
— Все в своё время, муженёк. Вон Глафира, пушкарка… Ей двадцати нет — почему не рожать? А мне за тридцать перевалило, да первый раз… Боязно.
— Ничо… Бог милостив, не даст в обиду!
  Так в один день   сразу в двух уголках новой крепости появились первые её коренные жители.  На воеводском дворе праздновали рождение нового «княжича», а в караульной избе пушкарь обносил хмельным своих друзей — пили за здоровье первой девицы, рождённой в крепости над Пензой.


                ХМУРЫЙ ДОН
 
Прошло ещё пять лет и в станице Зимовейской вновь сидели за столом братья Разины — Степан да Фрол, с ними Мишка Харитонов.
— Говори, Фрол! Всё без утайки! — приказал Степан.
— Я  сам не видел, братушка, но казаки   докладывали в один голос. Пока ты плавал по Каспию, брат Иван вошёл в большую силу,  товарищем полкового атаманом стал. А тут боярин Долгоруков приехал с проверкой, решил страху навести...
Харитонов кивнул.
— Это уж как водится. Есть вина или нет, а распушить казаков для бояр — первое дело!
— Погоди, Мишка! — приказал атаман и вновь сверлил взглядом младшего. — Дальше говори, брат.
— Придрался боярин, что не все казаки в полку… А чего им делать всем? Весна, сев на дворе. Вот и уговаривались казачки: один в одну неделю едет до хаты, другой в другую… Службу за него товарищ несёт.
— Завсегда так было! — вновь вмешался Хопровский. — Ладно бы война, а то так… безделица!
Разин вновь, не глядя на товарища, приказал родному брату:
— Говори!!!
— Ну и… Повелел боярин казнить Ивана. Пытались уговорить: мол, до станиц далеко ли? в два дня возвернутся казаки обратно! Но где там?.. Свою власть хотелось боярину показать, нагнать страху на казаков… Казнили брательника…
У Степана глаза кровью налились.
— Ты сам где был?!!
— Домой отпустил меня Иван. Сам понимаешь: семья  у нас большая,  старики да бабы разве одни управятся?..
 — И что?!.. Глядели молча казаки, как их полковника казнят?! Ни один не вступился?!!
 Младший всхлипнул от страха — до того черны стали глаза Степана. 
— Я спрашивал тоже… Говорят, Долгоруков с собою сотню стрельцов привёз, за ними прятался…
Степан вдарил кулаком по столу: 
— Меня там не было!!! Я за Ивана, за старшего брата любимого, того воеводу в мелкое крошево б порубил!!!  — Вскочил, выхватил саблю из ножен. — Где эта сволочь?!!!
Харитонов придержал за плечи друга.
— Остынь, Степан!.. Если ты Долгорукова имеешь в виду, то его уже и след простыл, давно в Москве... А бояр да дьяков, прочей нечисти и здесь хватает.
— Всех порублю!!! — ярился Разин. — Всех, кто гробит простой народ, в распыл пущу!!! 
— Бери меня с собой, Степан. Я это крапивное племя с зыбки терпеть не могу! — загорелся Михаил.
 С юным азартом вскочил и Фрол.
— И меня бери, брательник. Вместе поквитаемся за Ивана!
Помолчали. Степан сказал уже спокойнее, размышляя:
— Подо мной сегодня полсотни челнов... Народ отчаянный!
— О! Расскажи, расскажи, Степа, как мы персов топили на Каспии!
— Погоди, Михайло! Сначала помянём брата старшего, Ивана Тимофеевича.
Подняли чарки, но пить не спешили, слушали атамана.
 — Любил я его, как отца родного. Самый мудрый он был среди нас, самый храбрый! Но вот налетел чёрный ворон и сбил  в цвете лет ясного сокола. — Разин встал, рванул на вороте рубаху. — Но не жить мне на свете, не видеть солнца алого, ежели не отмщу за родного брата! До Москвы дойду, но достану его врагов!!! Это я говорю, Степан Тимофеевич!

                ЦАРЕВИЧ

Январь 1670 года выдался мрачным для Кремля. Давно ли Алексей Михайлович схоронил свою любимую жену, Марию Ильиничну, а вот уже новое испытание посылает Господь: внезапно занемог старший сын Государя Великий Князь Алексей Алексеевич…
Как всегда в таких случаях, у постели больного лишь самые близкие и нужные люди, но гораздо больше двоюродных и прочих толпятся в придворных покоях, ничего не делают, лишь мешают, но вид у каждого понимающий, важный. И не скорбный ещё, поскольку страдалец жив, но в любую минуту готовый и возрадоваться хорошей вести и разразиться плачем от плохой.
Среди родственников — Анна Морозова, «дважды вдова», поскольку схоронила уже и мужа своего, всесильного боярина Бориса Морозова, и сестру родную — царицу Марию Милославскую.
«Господи! Как быстро время пролетела! — вздыхает боярыня. — Давно ли всё было ярко, весело, игриво? Царь батюшка женился на Марии, меня взял в жёны Морозов… Славный был старикан, царствие ему небесное!.. Детей у нас не было, ну так что ж? Зато племянников — пруд пруди! Машка царю тринадцать детей нарожала, прежде чем померла».
— Анна Ильинична, тётушка! Всё хорошеешь? — раздался приглушенный голос, и боярыня увидела племянника своего, Ивана Милославского.
— Вдовам не положено, — смиренно отвечала она. — Это вам, молодым, цвести да хорошеть… Слыхала, что ты окольничим ныне?
—  Ну так что с того?.. И царь-батюшка меня любит, и сынок его, Фёдор Алексеевич, жалует.
Анна вздохнула.
— Всех нас, Милославских, покуда жалуют… Да боюсь, что скоро это кончится.
— Почто так? — насторожился Иван.
Знал, что тётка Анна никогда ничего зря не скажет, всё сбывается.
— А ты не понимаешь?.. Подыскивает царь-батюшка другую невесту. Поговаривают, что Нарышкину облюбовал… 
— Это какую Нарышкину?
— Племянницу Артамона Матвеева, управляющего Посольским приказом. Девка видная из себя, осьмнадцати годков…
— И что же?
— А ничо… Женится Государь, Нарышкины с Матвеевыми в гору пойдут, а мы, Милославские, подвинемся… Хорошо, если на крайнюю лавку, а то и вовсе — в заднюю избу!
— Пугаешь, тётушка?
— Зачем мне?.. Вспомни, где сегодня Хлоповы, Стешнёвы? Умерла одна царица — другая всё меняет вокруг себя. Царю недосуг, он в походах, а в Кремлёвских палатах завсегда жёны верховодят, их дядьки да братья…
— Что же делать?! — искренне встревожился Иван: сидеть в задней избе не хотелось.
— А что тут сделаешь?.. Царь ещё молод, женится — нас не спросит. Тут или к Матвееву прислоняться, к будущему тестю, или…
— Ну-ну!
В эту минуту в царских палатах началась беготня, все шептались, переглядывались, все были в тревоге…  Анна набожно перекрестилась.
— Похоже, помирает царевич Алексей… Господи! Шестнадцати годков не исполнилось!
— Что ж теперь делать?
Она прищурилась, строго глядя на племянника, послушного как телёнок.
— Тут надо всё хорошенько обдумать, Иванушка. Мы с тобой Милославские и Лёша-царевич — тоже Милославский по матери. Помрёт — кто этому возрадуется?
— Наши враги.
— Соображаешь! Стало быть, что нужно делать?
Иван искренне пожал плечами.
— Не знаю, тётушка.
Анна оглянулась по сторона, но никто не обращал на них внимание, не до этого.
— Нужно слух пустить по Москве, что враги Милославских замышляют против царевича козни, объявляют о смерти его. А Лёшенька жив и здоров, только скрывается, дабы не погубили его Нарышкины и Матвеевы. 
— Хитро, Анна Ильинична!.. Однако, ежели помрёт, всё откроется!
— Правду узнают не многие — лишь те, кто за гробом пойдёт. А слух разойдётся по всей Москве, по всей России! Нарышкиным мы заранее подложим змею за пазуху. Наташка ещё и на трон не взойдёт, как чёрный слух впереди побежит: «Загубили Нарышкины царевича Алексея!»…
— Сама придумала, тётушка? — восхитился Милославский.
— Старину нужно знать, Иванушка. Слыхал ты про царевича Димитрия, последнего сына Ивана Ерозного? Сам ли он накололся на нож или Годунов убийц подослал — мы того не знаем, не ведаем. Но пустили слух, что жив, — и всё! Нет Годунова! Весь род его под корень извели!!!
Иван Милославский глядел на свою тётку с любовью и страхом: напоминала она красивую змею, сменившую старую шкуру.
— Ну чего смотришь, Иванушка? Беги, трезвонь по Москве!

             
                ПАСХА

На берегу реки Пензы гулял народ. Было Светлое Воскресенье, Пасха, радостно звенели колокола, люди кругом нарядные, весёлые.
Вот Глафира под руку с Климом, навстречу ей — воевода Лачинов с Настасьей Кузьминичной.
Клим низко поклонился:
— Христос воскрес, Елисей Протасьевич!
— Воистину воскресе, Климушка!      
Они похристосовались.
— Христос воскрес, Глафирушка.
— Воистину воскресе, Настасья Карповна!
— Как дочка поживает?
— Хранит Бог… А как сынок ваш?
— Господь милостив.
Лачинов широко улыбнулся:
— Я ведь помню: наша детвора в один день родилась.
— Именно так, воевода, — усмехнулся Клим. 
— А нынче уже — полсотни юных пензенцев, не меньше! Растёт город, а?
— Куда как растёт, Елисей Протасьевич! — подтвердил пушкарь. — От нашей крепости — во все стороны!
— И всем наделы! — заявил воевода. — Ты получил?
— Получил, батюшка! Премного благодарен.
— В «Строельной книге» я всех прописал, кто радеет за город!
— Век будем Бога молить за тебя, Елисей Протасьевич!
— Ну-ну… Пойдём гулять дальше. 
Они разошлись.

Глафира прижалась к мужу.
— Как я счастлива, Климушка! Свой надел! А помнишь ли ты?
— Суд да острог?… Лучше не вспоминать!
— А сегодня — ты подумай: сам воевода с нами христосуется!
Клим удивился:
— А что ж ему нас сторониться? Я в крепости пушкарь известный, ты — повариха…  Твоими пирогами дорогих гостей угощают! 
— А Пенза то, Пенза!.. Всё шире и шире день ото дня!
— Избу построим, своё хозяйство заведём! — говорил, мечтая, Клим.
А в другой семье был иной разговор:
— Весна, пришла, Настасья Карповна!.. Не жалеешь, что уехала со мной в эту Тмутаракань?
— Я с тобой хоть на край света, Елисей Протасьевич! А Пенза не хуже Дорогобужа получается. И реки здешние, та же Сура — не меньше нашего Днепра***, истинный Бог!
Лачинов оглянулся по сторонам.
— Всё бы хорошо, Настенька, да весть я получил плохую… Только смотри:  никому ни словечка!
— О чём ты говоришь, воевода? Мой отец полком командовал, разве я не понимаю?
— Объявился на Волге донской казак — некто Разин, Степан Тимофеевич.   Поначалу ходил по Каспию, персов грабил… Это бы ладно. А пришёл на Волгу, начал русских купцов обижать. Астрахань взял, Царицын, Саратов… Сейчас на Самару плывёт…
— Но он же — вдоль по Волге плывёт? Пенза в стороне остаётся…
Воевода поморщился.
— Пишут мне, что восстание его как снежный ком растёт, отряды Разина по всей округе рыщут…
— Запрёмся в крепости! Не впервой, Елисеюшка… Степняки эвон по сколько наваливались, и ничего!
Супруг стал мрачен — туча тучей.
— Главное я тебе не сказал, Настенька. Кто-то слух пустил, что царевич Алексей Алексеевич… не помер нынешней зимой… Жив остался!
— Я тоже слыхала, ну и что? Выдумки всё это!
Лачинов тяжело вздохнул.
— Простой народ на байки гож!..  Поверил про царевича Димитрия, и что случилось? Смута великая, иноземцы в Москве, разорение государства!
— Не пойму я, Елисей: причём здесь царевич — и Разин?
Воевода даже здесь, в горнице, понизил голос до шёпота:
— Притом, что Стенька впереди себя «прелестные» грамоты рассылает, прельщает народ, будто едут с ним вместе и юный царевич, и патриарх Никон… Кто же из простого люда не пленится такими именами?!
 Наступила тишина, побледнела Настасья Карповна.
— Да, Елисеюшка. Вот теперь и я боюсь тоже.


                СИМБИРСК 
               
Лето 1670 года выдалось жарким на Волге. Вся она, от Каспия до Самары, была объята пламенем неслыханной войны — войны холопов с царской властью и при этом — за   царя! Это особо подчёркивал Разин в своих прельстительных грамотах:  не против царя-батюшки — за него он бьётся с боярами и дьяками. Это же внушает своим сподвижникам, которых посылает направо и налево от Волги — поднимать народ, вести его к Симбирску.
Здесь, на твердыне Венца, засел гарнизон особо стойкий, подкреплённый стрельцами из Москвы, и Разин понял, что своими силами ему Симбирск не взять, нужны воины, пушки, провиант, собранные со всего Поволжья. Да и в целом, коль пожар, так пущай горит по всей России! — так думал атаман.
На запад от Волги, к городкам, стоявшим в Диком поле, послал он старого друга своего, верного соратника Мишку Харитонова.
— Людей тебе дам немного, мне самому нужны, но ты по пути разживёшься народом! — сказал он хопровцу. — В городках русские, в сёлах — мордва, чуваши, татары, марийцы… Эти тоже устали от власти боярской, кровушку она сосёт из них изрядно!
— Сделаю, Степан Тимофеевич.
— Да фасон держи! — велел Разин, усмехнувшись: припомнил, каким оборванцем предстал перед ними Харитонов в первый раз. — Помни: ты — посланник царский, правая моя рука! Сам приоденься нарядно, свиту свою, коней держи в теле… Оружие  чтоб блестело! Простой народ это любит!
 
Михаилу снился сон: будто прошли они Волгой до самой Москвы, распахнули клетку золотую, в которой томят бояре царя-батюшку, идут с ним вместе по великой станице Российской: по правую руку от Государя Разин, по левую — он, Харитонов. Конь под ним — ахалтекинец с яркой гривой, сабля из чистого золота, сам — в соболях да бархате…   
Хопровец очнулся. Этот бы сон да Богу в уши!
В его шатёр, похожий на царский, доносились утренние звуки большого отряда: ковали лошадей, скрипели телеги, где-то близко препирались люди — конюший его и незнакомец с голосом странным — то ли мужским, то ли женским.
— Эй, Гаврила! Чего разорался, сукин сын?
Конюший заглянул в опочивальню.
— Баба какая-то рвётся, Михайло... Говорил, что почиваешь ты — не верит, ломится!
Полог распахнулся, вошла сама незнакомка. Была она дородной дамой в мужских шароварах, зипуне, с саблей на боку.
— Тебе кого? — удивился Харитонов.
— Тебя, ежели ты Степан Тимофеевич, — отвечала ряженая дама грубоватым голосом. — Только вряд ли…
— А ты его видела?
— Нет.
— Тогда почему вряд ли? Пошто меня не признаёшь? — Михаил горделиво пригладил бороду. — Я самый он и есть!
— Баламут ты! Разин он такой… Он с самим Государем сидит за одним столом!
Харитонов рассмеялся.
— Это и я могу сидеть с Государем… 
— Рылом не вышел!
— Вот и всё, возьми её за пятак. 
Хопровиц накинул на себя персидский халат, взмахом руки удалил слугу, спросил строго:
 — С чего ты взяла, что Степан Тимофеевич обязан здесь быть?
— Народ сказывал. На правом берегу от Волги большой отряд объявился.
— Ну у меня большой отряд, и что? Сама ты кто такая, чтоб выпрашивать?!..
— Алёна я. Алёна Арзамасская, монахиня.
Харитонов усмехнулся.
— Монахиня?..  Монахини Богу молятся, а не с саблями ходят в барских зипунах…
— Какой есть. Сняла с барина, его и ношу!
Харитонов прищурился догадливо:
— А барин где?
— С Богом беседует.
Михаил снова расцвёл в улыбке:
— Поменялись, значит, местами?
— Выходит, что так.
Хозяин шатра сел вальяжно на лавку, крытую дорогим бухарским ковром, и сказал со значением:
— Я — Степана правая рука, атаман Харитонов. Слыхала?
— Нет, — сказала дама не шибко вежливо. — Я свой отряд привела на помощь.
— И что… велик твой отряд?
— Не знаю, — честно призналась она. — Я считать умею до ста, а народу у меня куды как больше!
Харитонов рассмеялся.
— Вот… воевода! Считать не умеет, а полком командует!
— А ты не смейся, оглобля!   Народ ко мне каждый день прибывает… У меня других дел нет, как сидеть да пересчитывать его?..
— И это верно. Да ты садись, Алёна, угощайся, расскажи о себе.
— Рассказ мой скучный будет, атаман. Девицей выдали замуж за старика, вскоре овдовела, пошла в монастырь — в Казачью слободу близ Арзамаса… Там читать научилась, травы знаю… Силой меня Бог не обделил… А как услышала, что царевич идёт на Москву, бросила монастырь, подпоясалась, по селам пошла… В несколько дней сотню собрала, вот те крест!
— Молодец, Алёна! Но не сотни нам нужны сейчас — тысячи! Ступай по городам и сёлам, набирай людей поболе и говори всем, что не против царя идём — за него!
— Это как понимать, Харитонов?
— Вместе с нами идёт царевич Алексей да патриарх Никон. Знаешь, чай?
— Как не знать? Никон — он нашенский, нижегородский!
— Враги отлучили его от церкви, а он к нам примкнул, Богу молится за нас, за Степана Тимофеевича!
— Эвон как?..
— А идём мы на Москву, чтобы освободить из плена батюшку царя, Алексея Михайловича. Поняла?
— Не шибко…
— Вот и многие не понимают. А дело ясное, как репа. Вокруг царя сплелась паутина из предателей-бояр, окольничих, стрелецких сотников, дьяков-борзописцев… Все они жируют, грабят народ православный, мордуют его… А царю-батюшке о том не говорят, в кремлёвских палатах, как в плену его держат, к народу не подпускают. Поняла?
— Начинаю…
 — Мы избавим от бояр-тюремщиков и Государя, и землю Русскую!  Ну? Поняла теперь, Алёна?
— Будто пелена с глаз!.. Одно прошу, Харитонов: позволь взглянуть на патриарха, получить его благословение.
 Харитонов горделиво выпрямился, молвил сурово:
— Великий Князь Алексей Алексеевич и патриарх Московский Никон плывут за нами на царском корабле «Орёл» и будут в Симбирске со дня на день! Но ждать их не надо, Алёна, а надо идти в сёла и города поволжские, нести слово верное и набирать новых воинов Атамана царского Степана Тимофеевича.
 Арзамасская «Жанна» сложила руки на груди.
 — Словно солнце проглянуло сквозь тучу — до того просияли мне слова твои, Харитонов!.. Ты сам-то куда теперь?
— По Волжским городам пройдусь, Алёна. Саранск, Керенск, Шацк… На Суре новая крепость объявилась — Пенза. И в неё загляну, узнаю, чем пензяки дышат?…
— А пустят?
Харитонов удивился даже:
— Это ж царские города?..
— Царские! — сказала Алёна.
— Ну вот. Именем Царевича да патриарха — не пустить не могут!
— Верно!
Михаил встал, любовно обнял былую монашенку..
— Ну… с Богом, Алёна! Приведёт Господь — в Москве встретимся!
— Береги себя, атаман…
И, не выдержав, она крепко поцеловала товарища по оружию.
 

                ПЕНЗА

Отряд Михаила Харитонова взял Саранск, Керенск… Когда подошли к стенам Наровчата, жители схватили ненавистного им приказного человека с сыном и бросили со стены, а город свой казакам сдали. Двигаясь к Пензе, "по селам и деревням помещиков побивали и дома их разоряли". 25 сентября отряд  подошёл к Пензе.
 Городок был новым, нарядным. Все слободки в округе пустовали: народ, как водится, сбежался в крепость и заперся там. Но поджигать недавно рубленные смоляные избы Харитонов не позволил, хотя и чесались руки у казаков.
— Не сами собой, по приказу воеводы бежали люди. Пусть видят, что мы им не враги. Не огнём и копьём — мудрым словом одолеем пензяков!
Запас прельстительных грамот ещё оставался у него, велено было прежде действовать ими, а не послушают, тогда уж, нечего делать, силою брать городок! Вот тогда-то полетает над ним красный петух!

В этот день Клим стоял у пушки на крепостном валу. Подошёл Лачинов, одетый в латы, с мушкетом и шпагой.
 — Ну что, Клим? Отстоим родную крепость?.. 
— Должны отстоять, Елисей Протасьевич. Не впервой.
— Что ж ты не весел, пушкарь? Или степняков бывало меньше?
— Да нет, бывало и больше. Тут другое… Нынче пред нами — люди русские!
Воевода вздохнул:
— Да, люди русские, и пришли к нам от Москвы. Но они изменили своему Государю,  России изменили! А это значит, что враги они — хуже кочевников. Понял?
— Понял, — сказал невесело пушкарь.
Но когда воевода отошёл к иному стражнику, подумал с горечью: «Легко говорить: «хуже кочевников!» А как быть с заповедью Божьей: «Возлюби ближнего своего»?.. «Не убий!».. Это же православные, русские люди, не ногайцы!».
Неподалёку вонзилась стрела, но не боевая, которая несёт с собою горючий воск и поджигает стены крепости, а «мирная», с посланием.
Клим оглянулся, никто на него не смотрит, и развернул бумагу.
«Воины славного города Пензы! К вам обращаются патриарх Тихон да Великий Князь Алексей Романов. С Тихого Дона мы идём на Москву, дабы защитить русский люд от притеснителей бояр, их приспешников лживых дьяков. Все города Русские открывают нам ворота без боя, с колокольным звоном и церковным пением. Если же не сделаете оного, проклятие падёт на вас и лютая казнь государева!»
— Что читаешь, Клим? — раздался сзади голос знакомого казака, и пушкарь невольно вздрогнул: чтение подмётных грамот карается смертью в военное время. — Дай-ка!
Казак взял письмо из ослабевших рук приятеля, стал читать вслух: «…лютая казнь государева»… Возле орудия остановился ещё один казак, но его Клим даже не заметил: собственная участь донимала пушкаря целиком.
— Где взял?!
— Стрела прилетела.
— Ну и что об этом думаешь, Клим?
— Голова кругом, дружище. Первый раз со мной такое.
— Да-а… — протянул задумчиво казак. — Это тебе не ногайцев пугать. Тут или грудь в кустах, или голова в кустах.
— Ты считаешь?
— А как же? Этим угодишь, те придут, вздёрнут; тех послушаешь, эти отобьются — тоже самое… Куда ни кинь, везде клин!
— Что же делать?
— А что тут сделаешь? Я слышал, Разин Симбирск взял! Там уже и Нижний недалёко, и Москва… Кто за ним — тому почёт и слава, кто против — кандалы и плаха…
Клим взялся за голову.
 — Вот жизнь! Только всё наладилось: в Пушкарской слободе избу начал рубить, конём разжился, жена двойню родила… Нет! Опять всё не как у людей!
— Думай, голова, думай! Но учти: поболе Пензы отдавались города без боя: Саратов, Астрахань, Самара… Не нашему чета!
Казак умолк, когда увидел сотника, проверявшего ряды защитников крепости, и исчез, как вражий дух.
Сотник был озабочен и зол.   
— О чём мечтаешь, дубина? Враг к атаке изготовился. Целься, пли! — И убежал дальше.
Клим вздохнул.
— Ну… делать нечего. Назвался груздем, полезай в кузов!
Он припал к орудию, поправил прицел… Противник строил ряды перед атакой. Отсюда было видно, как горят на солнце сабли, пики, сбруя их коней, нарядно одеты сами казаки. «Нешто и царевич с ними? — подумал Клим, и холод пронзил его грудь. — А что, если правда? А ежели, не дай Бог, попаду?!»
Но враг пошёл в атаку, пушкарь перекрестился, поднёс к запалу дымящийся фитиль … Секунда бежала за секундой, а выстрела не было. «Что за чёрт?»
Он пригляделся… Запальное окно было густо замазано глиной и смолою… Только сейчас припомнил Клим: когда говорили с казаков, кто-то третий  прошёл между ними и пушкой. «Ах, гад! Зубы мне заговаривал!» — понял он казака, взялся чистить орудие, но где там? Умело продумана была липкая смесь, не сразу пробьётся к пороху огонь!
Пока возился, нападавшие подоспели к Западным воротам крепости, раздался колокольный звон, церковное пение — всё то, о чём говорилось в послании от неприятеля. Мимо пробегал воевода.
— В чём дело, пушкарь?!.. Стреляй, сукин сын! Стреляй!!! — и вновь убежал, не дослушав.
А снизу раздался восторженный рёв: кто-то открыл ворота, и в крепость  ворвались разинцы.
— На колени! — раздался внушительный бас. — Войско царское идёт!

Крепость изнутри давно была очищена от   деревьев, строения укрыты сверху дёрном. Артиллерийский склад, караульная, воеводский двор, провиантский амбар, колодничья изба — всё было сделано так, чтобы не запылали они от стрел кочевников.
Вся площадь возле западных ворот была полна народа: пензенцы стояли густой стеной, а разинцы горделиво похаживали перед ними, готовясь к выходу своего атамана.
 На пустую телегу набросили персидский ковёр, на него, поддержанный соратниками, взошёл Михаил Харитонов. Был он в богатой одежде, сафьяновых сапогах, собольей шапке, которую скинул, говоря с народом:
— Степан Тимофеевич Разин шлёт низкий поклон славным жителям города Пензы! Не вняли вы мольбам боярским, не стали проливать кровь единоверцев — открыли нам ворота. Так   бывало всюду, куда входили Степан Тимофеевич, юный Царевич Алексей и патриарх Московский Никон. Великая армия наша взяла без боя Астрахань и Чёрный Яр, Царицын и Камышин, Саратов и Самару, Саранск, Инсар и Верхний Ломов, Керенск, Тамбов и Шацк, дошла до Тулы и очень скоро под звон колоколов войдёт в Москву Белокаменную!
Многочисленная толпа взорвалась рёвом одобрения. Хмуро молчали лишь арестованные: воевода Лачинов, подъячий приказной избы Александр Телепов да соборный батюшка отец Лука.
Казак, обманувший давеча пушкаря, сказал ему горделиво:
— Это ведь я тебе запальник повредил!
— Ты?!!
— Скажи спасибо, чудак-человек. Сейчас с ними стоял бы, не здесь! — и кивнул на арестованных.
А Харитонов продолжал с богато украшенной телеги:
— Но были средь вас предатели, которые нарушили присягу царскую, пошли против Царевича, а потому приговариваются к казни скорой и справедливой… — Он принял услужливо поданный лист. — Воевода Лачинов Елисей Протасьевич — приговаривается!
Два ражих казака вытащили пензенского правителя из группы арестантов, повели к Московским воротам, над которыми уже висели пеньковые петли. Лачинов шёл гордо, глядел на пензенцев с усмешкой.
— Эх-х! Глупый вы народ! Обманывают вас такие, как Харитонов, Разин и прочие. Нет у них никакого «царевича». Подлинный Алексей Алексеевич, царствие ему небесное, умер своей смертью в январе сего года и погребён в Архангельском соборе патриархом Иоасафом... Я лично это видел. Никон давно из патриархов низложен и отмаливает грехи свои в Ферапонтовом монастыре. Вот правда! Всё остальное — наговор досужих лиц, дабы больнее сразить сердце любящего отца — Государя нашего Алексея Михаловича!
Громкий голос воеводы был слышен по всей крепости, люди внимали ему, затаив дыхание. Сколько помнили, никогда воевода их не обманывал, не станет этого делать и в смертный час. А, стало быть, врёт Харитонов?! 
Тот и сам почуял неладное: сила в правде! Закричал, сорвавши голос:
— Не слушайте его, православные! — Выпучил страшные глаза на палачей. — А вы что возитесь?.. На ворота его, окаянного! Не хотел открывать — пущай повесит!
А храбреца уже подсадили, набрасили на шею петлю…
— Прощайте, люди добрые! Прощай, Пенза! Помни своего воеводу Елисея Лачинова! Смуты проходят — народ остаётся!
Тяжкий стон прошёлся по крепости, сотни глаз помрачнели, глядя на мужественного воеводу, и остальных арестантов пришлось казнить наскоро, без восторга толпы, на который рассчитывал Харитонов.

Пенза была последним городом, который удалось взять атаманам Стеньки Разина. Поздняя осень и декабрь 1670 стали для многих временем поражений и казней. Васька Фёдоров, бравший Пензу наравне с Харитоновым, был повешен в Красной слободе, Акай Боляев четвертован там же, Максимка Осипов казнён в Астрахани, Алёна Арзамасская заживо сожжена в Темникове… И лишь о Михайле Харитонове не было вестей — где он, что с ним? Сложил ли буйну голову в бою, замучен ли в застенках или, по воле Господа, удалось ему избежать позорной казни, сбежать и притаиться — в России ли, за её ли пределами — Бог весть?


                СЛОВО И ДЕЛО
               
А летом 1671-го в московском остроге сидели  Разины — Степан и Фрол. Долгие допросы с нечеловеческими пытками закончились, похоже. Пришло их время казнь принять. Обессиленные от побоев, лежали они в изнеможении на грязной соломе, думы думали..
— Что же, брат? Сегодня придут за нами? — спросил Фрол.
Степан ответил равнодушно:
— Похоже, сегодня. Да и хватит уже. Полгода мучают, пора нам отдохнуть!
— Где? — не понял младший.
— В могиле, Фрол, в могиле! На земле устал я! Не осталось здесь друзей моих верных — все там, куда и мы уйдём сегодня. Не только мужиков — женщин казнят изверги. Алёны Арзамасскую помнишь?
— Как же!
— На костре сожгли монахиню нашу… Все там!  — атаман указал вниз, на землю.
Младший усмехнулся:
— Не все, Степан. Мишку Харитонова  так и не сыскали, говорят. Не нашли Хопровца!
— Да правда ли? — обрадовался атаман. — Ай да Мишка, сукин сын! Молодец!
— Последний раз о нём известно было, когда Пензу брал. С той поры ни слуху, ни духу о нём!…
Степан Тимофеевич потянулся мечтательно.
— Значит, ушёл куда-никуда… Поди, на Кубани сейчас — в кости режется с местными!
— Это он любит! — весело рассмеялся Фрол.
— А не то в Сибири…   Вот куда нам надо было подаваться, брат! Как Ермак Тимофеевич!
Младший тоже возмечтал.
— Да… Сибирь — земля большая! Есть где укрыться казаку.
Степан и вовсе развеселился:
— Зато в Москве побывали, Фролка! Мы ж с тобой мечтали об этом?!..
— Всё б тебе шутить, Степан... А ну как и впрямь — в ад попадём? В гиену огненную?!
В эту минуту за дверью послышались голоса, зазвенели тяжёлые ключи.
— Вот где гиена огненная, брат! — усмехнулся старший. — Всё остальное казак переживёт!
Скрипуче растворилась кованная дверь, вошли стражники, боярин, дьяк…
— Встать, ироды! — крикнул громогласный дьяк. — Царский указ зачитают вам!
 Разины с трудом встали, подпирая друг друга плечами.
— Читай, дьяк, да покороче. Они и так всё о себе знают, — сказал с усмешкой боярин.
Дьяк шагнул вперёд, развернул бумагу.
— …за великие злодеяния, им сотворённые, Разина Степана Тимофеевича на Болотной площади в виду всего народа московского — четвертовать!
— Как же это?! Обещано было — просто казнить!.. — вскричал Фрол.
Степана уже ковали в железо, он устало приказал младшему брату:
— Молчи, Фрол! 
Но младший не мог удержаться; от жалости к брату и к собственной участи он крикнул:
 —Я знаю слово и дело государево****!
 Степана уже выводили; он обернулся в страшном гневе:   
— Молчи, собака!!!

 
                ВОЛЯ  УМИРАЮЩЕГО…
   
Прошло ещё пять лет, и царь Московский, которому исполнилось всего-то 46 годков, почувствовал приближение смерти.
— Помираю ведь я, Наталья! В груди всё сжалось — не вздохнуть!
Наталья Кирилловна Нарышкина, вторая жена его, мать юного Петра, в страхе заломила ладони.
— Окстись, Государь! Не гневи Бога! Тебе ещё жить да жить!..
— Знаю сам, что мало пожил… Мало сделано мною, царица!.. Не даёт Господь долгой жизни Романовым. Батюшка в расцвете лет оставил меня, дети один за другим уходили на облака, ангелочки. Из девиц только и остались, что Евдокия, Мария, Феодосия, Марфа… Ещё есть София… 
— Софья Алексеевна — Княгиня начитанная, мудрая, иному боярину не уступит.
— Что есть, то есть! — одобрил отец. — Ей бы парнем родиться — оставил бы Софье престол без боязни!
— Есть же Фёдор Алексеевич…
Алексей Михайлович вздохнул.
— Хворый!.. Один был у меня достойный сын — Алёшка! Вот кто был и начитан, и зорок, и мудр. Когда я на войну уходил,   он подписывал бумаги царские, а было парню — 15 лет!
— Царствие ему небесное! — перекрестилась на иконы царица.      
Муж склонившись к ней поближе: знал, что и в царских покоях стены худые: те, кому надо, всё слышат.
— Подозреваю я, Натаха, что отравили сынка моего. За день до этого был весел, и бодр, и здоров!..
Припомнив прошлое, улыбнулся: 
— Я ведь женить его хотел на племяннице Польского короля … Вместо того, чтоб воевать, породнились бы с Польшей!
— Куда б как славно!.. — согласилась Наталья, отличавшаяся нравом мирным, беззлобным. — А Иван?
Отец махнул рукой.
— Этот тоже квёлый. Себя еле носит — какое ему государство?!
Царица повеселела, как всегда, когда речь заходила про её любимца.
— Петруша, хоть и младше, на голову его перерос!
Улыбнулся и Государь, вспомнив младшего своего.
— Да, Пётр велик! Ещё малец, а эвон какой верзила!
В сердце кольнуло так, что царь вновь сделался серьёзен: в предсмертные минуты требовалось сказать главное. Знал Алексей Михайлович: слово царское только при жизни что-то значит, уйдёшь — никто и не вспомнит.
— Вот что, Наталья. Когда помру… Не смей перечить! — дело государево... Когда помру, начнутся меж вами козни. Милославские тебя не любят, это ясно. Их бы воля — сжили бы вас со свету всех: и тебя, и дочь мою Наталью, и Петрушу…
 — Господи, помилуй! — перекрестилась в страхе царица. — Не помирай, Лёшенька!
Он нахмурился. 
— Слушай и не перебивай, времени мало. Государем будет Фёдор: он старший, я его благословил...  Он слаб, но есть Софья, эта государево тоже не упустит! Есть Анна Морозова, моя невестка... Эта и вовсе змея подколодная — целиком сожрёт, не подавится!
 — Я её всегда боялась; колдунью!
— Да, жизнь твоя невесёлая будет, царская вдова!
Наталья бросилась на колени.
— Алёша, милый, не уходи! Не покидай меня, царь-батюшка!!!
Он вздохнул.
— Если б то от меня зависело, Натальюшка... На всё  воля Божья. — Отдышался и сел, упираясь ладонью в подушку. — Но, покуда я царь ещё, велю: жить вам, Нарышкиным, не в Кремлёвских палатах, а в Коломенских, Преображенских… В Москве вас поедом съедят, изведут не ядом, так словом!
—  Истинно так, Государь, — всхлипнула она.
Царь отдышался и сказал решительно:
— Зови дьяка, царица!
Вошёл любимый дьяк, низко поклонился и молча, без слов, взял перо. 
— Пиши мою волю, чернильная душа!  «Дабы случится так, что в живых останутся что из Милославских и кто из Нарышкиных мужского полу, препоны не чинить ни тем, ни другим, а в цари избрать лучшего!» — Наталье пояснил: — Я детей своих всех люблю, но Отчизну — больше каждого! Не по наследству ценить Государя надобно, а по уму и воле!
Тяжкое страдание отразилось на лице Второго Романова, видно было, что борется он со смертью из последних сил. 
— Батюшка! — в ужасе вскричала царица. —   Лекаря крикну?.. Позволь!
— Не смей!!! — сказал он, отдышавшись. — Последняя царская волю — закон!..  Пиши, дьяк: «Беречь государство Российское что есть мочи, число друзей растить, недругов уменьшать всемерно. Окружать Москву крепостями крепкими, городами крепкими да богатыми. Чтобы слава о них по всему миру шла!»…
Наступило долгое молчание, которое никто не смел нарушить. Позванный царицей батюшка причастил умирающего.

ЭПИЛОГ.
Прошло ещё тридцать лет, и сын Елисея, воевода Матвей Лачинов получил назначение в Малороссию. Проезжая старинные русские города — Рославль, Новгород-Северский, Чернигов, он улыбался: 
«И прежний государь возвращал России её исконные земли, и сын его делает то же!  Недавно взяли Нарву, Ивангород, Орешек… Заложили новый город на Неве!»
От этих мыслей кружилась голова. С самой Швецией — великой, непобедимой Швецией! — схватилась Русь. «Хватит ли сил у юного монарха?» — думал каждый причастный к воинским делам.
Матвей Елисеевич был потомственным воеводой: и прадед его, и дед, и отец сражались за матушку-Русь, бывало, что и погибали за неё… Так случилось с батюшкой, которого казнили разинцы… Всегда безусловно выполнял приказы сам Матвей, но последнее назначение поставило его в тупик. Сегодня главные бои там, на севере, а что он будет делать южнее Киева?
Оказалось, однако, что здесь, в Полтаве, намечалась шведами главная битва Северной войны. Король Карл 12-й решил именно здесь ударить по России — да так, чтобы раз и навсегда сломить волю юного царя, дойти походным маршем до Москвы и поставить в этой компании  жирную точку! В худшем случае отобрать у Петра и Нарву, и Орешек, и новый город в Финском заливе, а в лучшем покончить с Московией раз и навсегда, как это пробовали, но не сумели сделать поляки сто лет назад!
Многое было на стороне Карла: его слава непобедимого полководца, лучшее в Европе войско, предательство, наконец. В канун решающей битвы гетман войска запорожского Мазепа   переметнулся на сторону шведов…
А на русской стороне — вчерашние «потешные полки», их молодые генералы и — несгибаемая воля самого царя! А ещё, пожалуй, Бог. В первый же день решающей битвы, в день своего рождения, Карл получил ранение в ногу, не лучшим образом показала себя шведская артиллерия, а предателя Мазепу на голову разбили казаки гетмана Скоропадского.
Как бы то ни было, виктория русских оказалась полной!  Шведы  или пали на поле боя, или ранены, или взяты в плен. Позорно бежать удалось лишь Карлу и Мазепе. «Ныне уже совершенно камень во основание С.-Петербурга положен!» — записал Пётр в тот же день — 27 июня 1709 года.
Увы, Матвей Лачинов был в этом сражении ранен, но не смертельно, нет.
— Как мой отец под Смоленском! — криво усмехнулся воевода, отправляясь в лазарет. — Ничего, братцы! Бог не выдаст, свинья не съест!
Он ещё вернулся в строй, но возраст и былые раны не позволили ему участвовать в новых сражениях. За долгую примерную службу государь наградил его именьицем в Поволжье, где и провёл ветеран остаток дней своих в окружении внуков и правнуков.

              218.500 знаков с пробелами или 5,3 авторских листа
               
 Об авторе.
    Кузнецов Юрий Александрович (Юрий Арбеков) — сын военного моряка, жил в Североморске, Мурманске, Смоленске, Балтийске, ныне в Пензе. Член Союза писателей и Союза журналистов России, автор 30 книг прозы, поэзии, драматургии, произведений для детворы, лауреат литературных премий им. Лермонтова, им. Карпинского, журнала «Сура», Диплома Вооружённых Сил «Твои, Россия, сыновья!»…
      Публикуется в журналах «Наш современник», «Сельская молодёжь», «Литературная газета», «Московский Парнас», «Алтай», «Литературный меридиан», «Дальний Восток», «Енисейский литератор» (Красноярск), «Сура» (Пенза), «Огни Кузбасса» (Кемерово), «Детектив+» (Киев), «Теегин герл» (Калмыкия), «Меценат и Мир» (Армения), «Нижний Новгород», «Звязда» (Минск), в электронном журнале «Континент» (Россия, Франция), альманахе «Материк», «Эдита-Гользен» (Германия), интернет-журналы «Лексикон» (США, Чикаго), «Неформат» (Россия-Канада) и др.    
Почтовые адреса:  Россия, 440014, Пенза, Ахуны, 2-ой Дачный пер., 10 кв.1. Кузнецову-Арбекову Ю.А. Дом. тел. (841-2)  62-96-13,  мобильный +909-318-1776.   E-mail arbekov@gmail.com