Колокольный звон

Елизавета Лютова
Повесть.

«Не мир пришёл Я принести, но меч». Евангелие от Матфея, 10:34
«Слышишь звон, да не знаешь, где он». Пословица.

I
Медовыми лучами на лазурно-бирюзовом рассветном небе заглядывала в пыльное окно Троица.
Где-то вдалеке словно слышался колокольный звон – или это только так казалось. 
Ветки с тяжёлыми сгустками листьев, словно канатами толстой, тёмной паутины закрывавшие утро, отражались в лакированных дверях шкафа, и от этого в тесной комнате московской квартиры стоял пепельный полусумрак, чуть розоватый от полупрозрачных штор.
Эта квартира словно не любила солнца – оно всегда проскальзывало мимо неё, вот и теперь она упорно уклонялась от троицыных лучей.
Она старалась сберечь в углах тающую темноту короткой июньской ночи, с удовольствием впитывая в блестящие шкафы тени от листьев, веток и размытых многоэтажных коробок-домов вдалеке.
Да и эта Троица наступила как-то не вовремя.
Две обитательницы полутёмной квартиры – Верина мать и сама девушка Вера с резковатыми, мрачными, бескровными чертами суриковской боярыни Морозовой, всю ночь не спали из-за внезапного несчастья.
Вера, ссутулившись, сидела за столом, устремив помутневший взгляд в окно и изредка проводя пальцами по мокрым и жгучим векам, а мать полулежала на разобранном диване и с истерическими вскриками обращалась к стоящим в тени между шкафов на настенной полке трём старинным образам:
— Ну, что, что вы смотрите, безжалостные? Не спасли, не уберегли? Где, где же ваши чудеса? Прошу же вас теперь – ну совершите чудо! Всего лишь одно хотя бы…
— Хоть бы и правда, что ли, в честь Троицы чудо совершили, – вздохнула Вера, скептически всматриваясь в потемневшие от времени лики святых.
Так они и не спали, то ругая и упрекая иконы, то прося у святых чуда – чтобы хоть в честь Троицы они оживили кошку, которая, окоченевшая и завёрнутая в старую простыню, покоилась на балконе в пластмассовой переноске.
Изредка то Вера, то её мать подходили к балконной двери и, прижимая ладони к стеклу, смотрели на переноску – будто бы в слабой надежде, что всё же совершится небольшое чудо воскресения.
Но между пластмассовыми щёлками, забитыми тканью простыни, было темно и мертвенно тихо.
И, словно убедившись, что чудо не совершилось, Вера и её мать возвращались обратно.
— Эх, – вздохнула Вера, устало опираясь руками на спинку стула, – хотелось бы, чтоб в этой жизни у человека был ну хоть какой-то выбор. А ведь его – нет. Жизнь, увы, ставит человека не перед выбором, а перед фактом…
Она пересела со стула на пол, упершись ногами в ножку стола, и вспомнила ту холодную мартовскую снежно-синюю ночь, в которую бабушку забрали на «скорой».
Когда бабушку загружали в машину «скорой помощи», врач и водитель сказали, что двое сопровождающих не поместятся, ехать с больной должен кто-то один.
И с бабушкой поехала мать Веры.
А сама Вера стояла во дворе бабушкиного дома и наблюдала, как «скорая помощь», подвывая сиреной и упрямо мерцая синей мигалкой, удаляется куда-то, в неизвестность, таща с собой бабушку, сливается с тускловато-рыжим освещением фонарей и многочисленными размытыми красноватыми фарами невнятных машин.
Где-то, очень далеко, звякнул колокол, но визгливое гудение какой-то машины оборвало его. 
Когда звук сирены «скорой помощи» затёрли городские шумы, Вера быстрыми шагами отправилась домой, глядя в холодно-сапфировое небо с мелкими белыми крупинками звёзд, и почему-то вдруг ей очень захотелось не то взвыть, не то зарыдать, кинувшись ничком в неталый мартовский снег.
Это внезапное желание щемило под горлом, вырываясь в морозный воздух паром тяжёлого дыхания.
Вера побежала по пустым, потемневшим и тусклым улицам.
В ту тихую и морозную мартовскую ночь она в последний раз видела бабушку живой.
А мать Веры не раз вспоминала свой пророческий сон: будто в мартовскую погоду бабушка идёт рядом со своей приёмной матерью – бабой Марфой.
Баба Марфа приходилась родной сестрой настоящей бабушкиной матери, умершей от тифа во время войны. Сама баба Марфа умерла семнадцать лет назад, а во сне Вериной матери она явилась живой и гуляла с бабушкой.
В том сне баба Марфа и бабушка очутились на краю большой глубокой ямы, в которой что-то шевелилось и вращалось, словно барабан стиральной машины. И баба Марфа прыгнула вниз.
 Бабушка тоже собралась спрыгнуть, но дочь – мать Веры, окликнула её:
— Нет, стой, стой!
Внезапно край ямы подломился под ногами бабушки, и она тоже ухнула в эту вращающуюся тёмную бездну.
 Мать Веры наклонилась над ямой и протянула бабушке руку:
— Вылезай скорее…
— Да нет, я за мамой пойду, – ответила бабушка – она всегда называла свою тётю Марфу мамой, – и пропала в подвижной глубине ямы.
— Всё так и случилось: она в марте и умерла, – говорила мать Веры.

II
— Мне ведь тоже на днях приснился сон про нашу кошку, – сказала Вера после раздумья. – Как будто в деревне сарай горит, а мы наших котов зовём: боимся, что они сгореть могут. Коты – Барсик и Ворон, прибежали, а вот Муррей не пришла. И мы стали её искать. Потом она всё-таки прибежала в дом с какой-то белой с серыми пятнами кошечкой. Но они всё хотели дверь лапами открыть, чтоб в этот горящий сарай удрать. И тогда мы Барсика с Вороном заперли в одной деревянной клетке с толстыми прутьями, а Муррей и эту белую кошечку – в другой. А сарай всё пылал. Но Муррей с белой кошечкой замок в клетке сломали, дверь открыли и – шмыгнули в огонь. Вот так вот. А на улице позавчера я видела точно такую же дохлую, белую с пятнами, кошечку – она у дороги валялась, сбитая машиной…               
Вера говорила правду – она ещё подумала, что с прогулки она по той улице не пойдёт, чтоб не видеть это распластанное на пыльном, грязном асфальте обмякшее тельце бело-серой кошечки.
 Девушка старалась не вспоминать о том, что такую же кошечку она видела во сне и что Муррей убежала с ней.
В тот серый и душный предгрозовой день до Веры донёсся звон колоколов – он где-то, неведомо где, призрачно и высоко звучал, и звучание это будто вздрагивало, переливалось, уплывало и таяло, сливаясь с городским затишьем.
  И Вера не знала, откуда берётся этот колокольный звон – в самом ли деле он существует или только слышится ей одной.
Он куда-то звал, а куда – Вера не ведала. Но, когда она его слышала, он словно ей о чём-то напоминал – о чём-то таком, про что она забыла, но это невольно хранилось в её памяти.
Так когда-то хранилась в кармане её детской куртки забытая конфетка – Вера вспоминала о ней, когда изредка нащупывала её, роясь в карманах или кладя туда всякую мелочь.
Она вынимала эту конфетку, смотрела на неё и совала обратно, отвлечённо думая, что как-нибудь она её съест.
Та конфетка со временем превратилась в некий талисман, который сопровождал везде маленькую Веру, незаметно лёжа в кармане куртки.
Потом Вере уже было жаль съедать конфетку-талисман, а потом она выросла из той куртки, которую отвезли в деревню и повесили на гвоздь в сенях. В один из июньских вечеров Вера по старой привычке порылась в опустевших карманах старой куртки и нашла там ту самую конфетку.
 Она развернула её, надкусила и – тут же почувствовала тошнотворно-горький, чуть солоноватый привкус. Вера выскочила на улицу и вышвырнула эту конфетку, сожалея, что вообще принялась её есть.
Не стало конфетки, как не стало полусказочного, светло-призрачного  дошкольного детства, а потом Вера оказалась надолго – как будто навечно – заперта в стенах пыльных кабинетов и тускловато-серых коридоров среди большой своры чужаков.
Они назывались сверстниками, а ещё – одноклассниками.

III
Вере сразу стало в этой своре тоскливо, одиноко и скучно: ведь дома мама и бабушка объясняли ей – в школу надо ходить для того, чтобы получать знания и слушать то, что говорит учитель, а хохочущие и визгливые одноклассники, как отметила Вера, в школу ходят вовсе не ради знаний и учения.
В школу они ходили ради болтовни и возни на уроках, хихиканья над бранными фразами и грубыми шутками и для того, чтоб орать и носиться на переменах так, что молоденькие учительницы других классов нервозно встряхивали руками и жались к стенам школьных коридоров, неуверенно шелестя «Не бегать!»
Не было молчаливой, задумчивой Вере места среди этих сверстников.
Она мечтала о других – о тех, про которых она не раз читала в светло-розовой детской книжке с елейными цветными картинками.
Главной героиней той книжки была маленькая девочка Настенька, которая жила в мире своего детства, а когда мама отдала её в детский сад, и какой-то плохой мальчишка обижал и её отбирал у неё игрушки, за неё заступились другие мальчики.
А потом и она сама заступилась за какого-то мальчика, у которого тот же мальчишка отобрал велосипед и кубики.
Ну и потом этот мальчишка исправился, перестал всех обижать, попросил у всех прощения и подружился с Настенькой.
Вера часто перечитывала и перелистывала ту книжку, мысленно представляя себе Настеньку и разговаривая с ней.
Вот только из-за кукол они с воображаемой Настенькой не поладили.
Настенька любила свою куклу, которую нашла на улице, а Вера –  терпеть не могла кукол, поэтому она обозвала свою вымышленную подружку «глупой дурочкой» и жирно зачеркнула её куклу на картинке в книжке.
Но всё равно Вера представляла себе сверстников такими, какими они изображались в той розово-сахарной книжке – несмотря даже на то, что в «нулевом классе», куда её отправили перед школой, дети были недружелюбными.
 И никто, ни один мальчишка, и не думал за неё заступаться, когда у неё отбирали игрушки, обзывали её и отгоняли.
А справедливой Настеньки среди девочек не нашлось.
 Целыми днями Вера в перерывах между занятиями сидела около окна в игровой комнате и мечтала о том, как бы оттуда сбежать.
Но район, где находилось дошкольное учреждение, был Вере незнаком – всюду высились, белея стенами, какие-то чужие дома на невысоких холмах, и путалась между ними асфальтовая сетка неизведанных улиц.
Вера уже один раз убегала из детского сада.
Это было зимним весёлым кристально-солнечным днём, когда она на прогулке отстала от остальных детей и воспитательницы – хмурой, чёрствой, сухопарой тётки, выскочила за ворота и кинулась домой, радуясь и одновременно опасаясь, как бы её не заметили.
Но её не заметили.
Она благополучно добежала до дома, – он окнами выходил прямо на детский сад, – нашла свой подъезд, поднялась по ступенькам и застучала в дверь.
 «А мне в детском саду не нравится!» – бойко заявила она, когда удивлённые мама и бабушка открыли ей.
Каждый раз, когда бабушка упрямо тащила Веру в сад, она оглушала всю улицу злыми, подвывающими криками – так она вела себя и когда бабушка отводила её в дошкольное учреждение.
После того зимнего побега её забрали из детского сада.
 Сидя у окна или за партой в «нулевом классе», она думала, что если и теперь ей удалось бы сбежать, то её вовсе сюда не повели бы, а навсегда оставили бы дома.
Но Вера с огорчением понимала, что в незнакомом районе нельзя убегать даже на прогулке – ведь тогда она потеряется в неизвестных улицах, а дома так и не найдёт.
 Оставалось только ждать до вечера бабушку, ходить гулять в парк вместе с отвратительными, галдящими чужаками и – в сторонке от них лепить песочные горки, собирать листья, калякать палочкой по земле или рисовать мелками на асфальте.
Но потом подходила одна дурная девчонка с чёрными, как будто каменными глазами, и начинала дразнить Веру, топтать горки, и, что особенно было обидно – подошвами башмаков затирать меловые рисунки.
Вера не хотела связываться с этой девчонкой, потому что воспитательница, наблюдавшая за всеми, не разрешала драться.
 А Вера знала – ничего, кроме хорошей драки с той девчонкой, не спасёт её.
Вера не раз осторожно и робко пробовала спросить что-то вроде «Зачем же ты это делаешь?» – так спрашивала у плохого мальчишки Настенька, – но угольно-каменные глаза отвечали: «Потому что мне так хочется», и – по-прежнему оставались бездумными.
В дошкольном учреждении Вера не увидела тех сверстников из книжки о Настеньке.



IV
Одноклассники в школе ещё больше разочаровали Веру – она каждый день видела, что отнюдь не открытость, простота и мягкость, присущие книжной Настеньке и её сверстникам, властвуют здесь.
 Тому, что устанавливалось между одноклассниками, Вера поначалу не могла дать названия, но она понимала, что это нечто плохое.
Это была какая-то особенная негласная дружба, основанная на совместных глупых выходках вроде шварканья о стену столовских апельсинов – ими на большой обедней перемене была усыпана вся школа, презрении к учёбе и – ещё чём-то таком, чего одноклассники сами не знали, скорее они чуяли это друг в друге.
  А Вера, глядя на них со стороны, думала, что они не такие, как ей хотелось бы, потому, что они никогда не слушали родителей.
 Она была уверена в том, что их родители непременно объясняли им, как надо и как не надо себя вести, что нельзя некрасиво выражаться, грубить учителям и друг другу, драться на переменах, бросать на улице фантики и швыряться едой.
«Мы в войну голодали, – объясняла бабушка, когда пятилетняя Вера после долгих уговоров, споров и препираний из-за того, что она не хочет есть, схватила, наконец, тарелку с овсянкой на молоке, подбежала к окну и собралась всё вытряхнуть, – даже чёрного хлеба не было, а у тебя всё есть… Мне бы в войну такое дали – я бы счастлива была. А ты вот так вот. Поставь на место. Не хочешь – не ешь, но не надо так вот с едой обращаться. А то довыбрасываешься, что и вовсе еды у тебя не будет: боженька вот увидит и отнимет».
В тот день бабушка обиделась на Веру так, что вплоть до самого ужина не заставляла её есть.
А мама рассказывала, как её бабушка – Верина прабабушка, в военное время, когда еду по карточкам задерживали, сменяла на хороший обед золотые часы, а после войны, когда тоже были перебои с продовольствием, поменяла наградной серебряный портсигар, который её сын – Верин дедушка, получил в хоккейной команде Северного флота, на полбуханки чёрного хлеба.
 Поэтому к еде в Вериной семье относились бережно – всё, что не доедалось, скармливалось уличным кошкам, собакам, птицам, и сухими  хлебными огрызками кормили в парке уток, но никогда ничего не выбрасывали в мусорное ведро.
 «Они что – не боятся, что боженька всё у них отберёт? – думала Вера, с сожалением глядя на растоптанные сырки, брошенные надкусанные бутерброды и раздавленные апельсины. – И про войну, когда голод был, не знают, что ли?» 
«Нельзя сорить на улице, это некультурно. Выбрасывай в урну, – говорили мама и бабушка, – а те, кто на улицах всё бросают, они  грязнят, а должно быть чисто».
И Вера ничего не выкидывала на улицах.
Если урны поблизости не оказывалось, она рассовывала фантики, палочки от мороженого, огрызки и ненужные бумажки по карманам, набивая их до отказа, лишь бы нигде не мусорить.
Одноклассники Веры поступали напротив – они не заполняли карманы мусором: они швыряли его в школе и на улицах, но зато с какой-то тошнотворной аккуратностью относились к внешнему виду и одежде – один из них даже совсем по-девичьи плакал и хныкал, когда случайно чиркнул ручкой по рукаву очередного нового свитера.
 «Нет, они какие-то не те, – постоянно думала Вера, – они плохие, я не хочу с ними быть…»

V
Над Верой одноклассники насмехались, считая её страшной идиоткой, а иные даже пытались с ней драться.
 Не в пример Настеньке из детской книжки, Вера – ещё очень слабо, простодушно и неумело, отвечала грубостью на грубость, пробуя хоть как-то защититься.
 Книжная Настенька не вступала в драки, она прекращала конфликты и всегда пыталась склонить своих сверстников к доброте и разъяснить, что хорошо, а что нет. И они к ней прислушивались.
 Но Вера видела и понимала – среди её сверстников такое невозможно: они бы в два счёта обидели эту Настеньку, зашвыряли её бумажками и огрызками, исчиркали её тетради нехорошими словами и в мужской туалет забросили бы её портфель.
Вера никогда, в отличие от Настеньки, не вела с одноклассниками никаких нравоучительных бесед.
 Она знала одно: от них надо бы держаться подальше, потому что, во-первых, они неизвестно почему очень злы, а во-вторых – с ними неинтересно, они только хихикают над глупыми шутками, журнальными комиксами и постоянно обсуждают в дурных подробностях акт размножения.
 Верины одноклассники называли этот акт «любовью», поэтому они  надсмехались над самим понятием «любовь» и над теми немногими сверстниками, которые об этом акте в силу нежного возраста ещё пока не знали.
Они, конечно, думали, что Вера в первую очередь не знает, но она знала, следя в деревне за бабочками, быками и коровами, курами и петухами, а когда она, гуляя с мамой в парке, увидела двух соединённых стрекоз, она спросила, что это они такое делают.
 «Размножаются, – ответила мама. – Так у них яйца получаются. Потом они яйца отложат, потом личинки из них выйдут, а потом личинки вырастут, и будут новые взрослые стрекозы…»
А деревенские дети, с которыми Вера проводила лето, охотно и примитивно объяснили ей секреты процесса, от которого появляются на свет не только стрекозы, но и собаки, кошки, птицы, коровы и люди, а потом добавили: «Только ты никому, особенно взрослым, не рассказывай то, что мы тебе тут говорили».
 Вера, обо всём узнав, помалкивала, а одноклассники, которые всё время обсуждали одно и то же, неизменно смеясь, вызывали недоумение, отвращение и скуку – никаких интересных разговоров не было в их кругу.
Вере хотелось поболтать с кем-нибудь о бабочках, о прочитанных сказках, о ласточкиных птенцах, которых они с деревенскими детьми пытались достать и потрогать, о том, как они тёплыми ночами выходили на деревенскую улицу и, глядя на звёзды, рассказывали друг другу анекдоты и всякие истории из жизни, что-то приукрашивая и придумывая.

VI
Единственными интересными собеседниками для Веры были учителя – она любила поговорить с ними на переменах и после уроков, когда одноклассники с визгом и хохотом хватали портфели и неслись, топая, прочь из кабинета.
С учителями можно было поговорить о животных и книжках; ещё Вера часто заглядывала в школьную библиотеку и беседовала с обычно ворчливой, хмурой и неулыбчивой библиотекаршей – но с Верой она разговаривала с удовольствием, с лёгкой улыбкой и дружелюбием на сухом и строгом лице.
Так же дружелюбно и по-доброму беседовали с Верой и другие учителя, хоть и училась Вера довольно плохо и неохотно – часто засыпала на уроках, и многие предметы, особенно технические, ей казались скучными и бездушными.
На математике и информатике она смотрела в окно, а потом получала «двойки», хотя дома бабушка, то ругаясь, то уговаривая, целыми часами заставляла её учить таблицу умножения, решать какие-то бессмысленные примеры и задачи, писать циферки и значки в тетрадных клетках.
 Вера делала вид, что вникает во всё это, но на самом деле она думала о том, что ещё не выучено стихотворение, заданное на дом, что будет дальше с оленёнком из длинной повести-сказки, которую она только начала читать, и когда уже бабушка отвяжется со своими тоскливыми учебниками и тетрадками.
— Ну как, ты поняла? – спрашивала, наконец, бабушка.
— Да, – без интонации отвечала Вера.
— Два! – в рифму восклицала бабушка, слыша в голосе Веры толстую ноту безразличия. – Ничего ты не поняла! Отвечай – сколько будет три на девять?
— Вот ты сама и отвечай, – говорила Вера, рассматривая потолок.
— «Сама»! Сама я уже давно отучилась и школу с отличием закончила, и институт, а ты… эх ты, даже азы – да это же азы – выучить не можешь! – вскипала бабушка, понимая, что её многочасовые старания пропали. – Мне в твои годы было бы ой как стыдно! А ты сидишь как пень с глазами и хоть бы что. И на уроках слушать учителя надо, а не в облаках витать…
Похожие сцены происходили и с мамой – только мама не наблюдала внимательно, чем в своей комнате занята Вера, склоняясь над столом с учебниками и тетрадками по математике.
А Вера, положив на колени книжку, читала, или рисовала, спрятав под учебник альбом и карандаши, а когда дело доходило до проверки домашней работы, Вера с напускным простодушием вздыхала и говорила, что она ничего не поняла.
— Как это так – два часа сидела – и не поняла ничего? – удивлялась мама.
Кончалось всё руганью, слезами, криками, скандалами и с горем пополам выполненными домашними заданиями, которые учителя крест-накрест перечёркивали, ставили «двойки», требовали в школу родителей, а Вера всё равно не понимала ни математику, ни остальные точные науки.
Вера начала быстро уставать в школе – от череды скучных предметов, к которым, ещё к тому же, примешивалась вражда с одноклассниками, чуявшими, что в Вере нет того необъяснимого, что есть в них самих.
Это было какое-то особенное родство – словно все они, сами того не ведая, приходятся друг другу братьями.
Только не кровь связывала их, а что-то ещё – то, что побуждало их галдеть на уроках, драться и вопить на переменах, давить сырки и апельсины на лестницах, швырять мусор под парты, смеяться и зло подшучивать над Верой.
 Когда они были вместе, ими словно управлял незримый кукловод, и им ничего не оставалось, как подчиняться ему, – ни замечания, уговоры и крики учителей, ни вызовы родителей в школу, ни строгие красные записи в дневниках о плохом поведении, ни отправления в кабинет директора не останавливали их.
 Невидимый кукловод, связав их ниточки вместе, в одну единую петлю, дёргал за неё – и они исполняли его волю, что бы он им ни приказывал.
И ни директор, ни учителя, ни родители не могли оборвать, обрезать эти невидимые нити и разорвать прочную петлю, которой были связаны все они – кроме Веры.

VII
По какому-то неведомому замыслу к ней кукловод не привязал нитей и не присоединил её к единой петле, так освободив её от своей власти.
Одноклассники будто бы чуяли то, что нитей кукловода у Веры нет.
Вера не желала присоединяться к общей петле кукловода – его незримое, но очень сильное покровительство, под которым находились одноклассники, настораживало и отвращало её.
Бездумный, ошалелый кукловод, словно в какой-то агонии дёргающий их за петлю, носил очень короткое имя – «мы», а Вера привыкла жить и действовать под покровительством иного властителя, которого звали «я», и имя кукловода для неё всегда звучало иначе – «они».
Школьные устои словно вторили кукловоду, и везде в школе – на стендах, праздничных плакатах, объявлениях, речи учителей, репликах одноклассников, – пестрело имя кукловода: «Мы пойдём на экскурсию…», «Мы отметим выходные…», «Мы начинаем новую тему…», «Мы придём на линейку первого сентября…». Вера всё это слышала и читала иначе – «они пойдут на экскурсию, они начинают новую тему».
Имя кукловода трансформировалось, и тогда писалось и звучало как «наш»: «наши учителя, наша школа, наши успехи», а Вера слышала и читала – «их», как велел ей её незримый покровитель – противник кукловода во всём.
Даже на общих классных фотографиях Вера никогда не улыбалась и стояла ото всех в сторонке, сбегала с чаепитий, уборок, экскурсий и субботников, лишь бы не чувствовать себя под игом мерзкого невидимки-кукловода по имени «мы».
Временами одноклассники встречались Вере поодиночке, вдвоём, втроём – на дополнительных занятиях, во время тех больших перемен, когда все разбредались: кому-то делали в медицинском кабинете прививки, кто-то гонял украденный из спортзала мяч, кто-то обедал в столовой, кто-то просто сидел в классном кабинете – когда невидимый кукловод ненадолго оставлял их, ослаблял петлю.
В ослабленной петле они – его куклы, его игрушки и члены шалого, агонического братства, были просто серыми, тусклыми человекоподобными фигурами, которые не орали, не визжали, не дрались, не швырялись апельсинами и не трогали Веру.
 Но стоило только им собраться в компанию из десяти и больше членов негласного братства – как кукловод по имени «мы» тут же дёргал за нити каждую куклу и общую петлю, и словно после антракта начиналось очередное, неизвестно какое по счёту, действие в какофонической, бессмысленной, шумной постановке.
В ней невольно приходилось участвовать и Вере – ведь гадких кукол невидимого кукловода было множество.
И не представлялось возможным оторвать им головы, руки и ноги и отшвырнуть их – так она поступала в годы дошкольного детства с искусственными куклами.
А эти куклы, которые учились – или делали вид, что учились, – с Верой в одном классе, считались людьми и выглядели почти как люди, поэтому с ними приходилось куда труднее.
  Но Вера мало-помалу училась бороться и против этих – больших, подвижных и разнообразных кукол.
 Среди них была одна маленькая фигурка – писклявого, уродливого, щуплого карлика – Вера часто представляла, как бы ему доставалось от прочих одноклассников, если бы на нём, как и на ней, не было незримых нитей кукловода по имени «мы».
  Но он был прочно привязан к общей петле, поэтому его без оговорок принимали в негласное братство, и он комично дополнял карикатурную, орущую труппу «кукольного театра» одноклассников.

VIII
Вере порой казалось, что невидимый кукловод имя «мы» откуда-то украл – оттуда, где «мы» – это не бездумная сила, не единогласная агония человекоподобных фигур, а всего лишь мирное обозначение множественного числа тех людей, которым покровительствует имя «я».
 Во всяком случае, так говорилось в учебнике русского языка – «я» во множественном числе – это «мы».
А полусумасшедший, злобный кукловод вмешался и всё испортил, забрал себе имя «мы» и создал отвратительное, шальное общество – братство кукол.
Вера искала подтверждения, что её догадки насчёт «мы» не беспочвенны – и находила его в тех немногих учителях, которые смотрели на одноклассников не как на единую бестолковую мешанину, но которые в этой мешанине – труппе кукловода «мы», искали тех учеников, кому покровительствовало имя «я».
Такой оказалась учительница русского языка и литературы – Василиса Алексеевна, которая стала вести уроки у пятого класса – сразу после того, как закончились четыре года начальной школы, – и заметила Веру среди безглазой кукольной труппы.
Прежде всего Василиса Алексеевна разглядела в Вере недюжинные способности к литературе и русскому языку.
 Она восхищалась Вериными сочинениями и её тончайшим грамматическим чутьём – Вера могла сразу, без запинки, сказать, как правильно пишется то или иное слово, не думая, почему же оно так пишется.
Но откуда-то она это знала, хотя порой у неё бывали сомнения в правильности написания.
Тогда она, обходя правила грамматики, писала на черновике верный и неверный вариант слова, в котором сомневалась, а потом из этих двух вариантов безошибочно выбирала верный.
 А однажды её словно что-то осенило – это случилось в первом классе, светлым февральским днём, на уроке письма, когда она в прописях обводила аккуратный контур каллиграфических букв короткого стихотворения о зиме.
«А ведь я тоже могу так, – подумала про себя Вера, обведя всё стихотворение. – Это ж запросто…»
Вера отвлеклась от прописей и тут же, на вырванном из тетради листке, написала своё маленькое стихотворение о весне, быстро подобрав рифму.
С того дня она начала писать – коротенькие стишки, четверостишия, рассказики и, в конце концов, такие сочинения, которыми восхищались учителя.   
Василиса Алексеевна была ясноглазой, светловолосой, средних лет дамой в бело-голубых, золотисто-персиковых, искусно повязанных на шее полупрозрачных шалях, в парчовых костюмах с греческими волнами, словно сошедшая с полотен Боровиковского или прибывшая из какой-то сказки.
Вера удивлялась, как эту чудесную даму угораздило оказаться в столь скверном месте – в этой школе-темнице с тусклыми коридорами, тошнотворно, до слёз в глазах, смердящей столовкой, пыльными окнами, замусоренными лестничными пролётами, постоянным шумом, визгом и матерными выкриками.
Василиса Алексеевна представлялась Вере волшебницей, а её аккуратный, тихий, светло-голубой кабинет, обставленный стеклянными полками с красочными книжными корешками и цветами в горшках – чудесной лабораторией, откуда на переменах выгонялись все ученики с объяснением: «Вы отдыхаете после урока, и мне надо отдохнуть от вас».
А Вере думалось, что Василиса Алексеевна на переменах не отдыхает, а листает в своей лаборатории волшебные книги, вырезает магические жезлы и, может быть даже, выпускает из рукавов лебедей.

IX
В то же самое время, когда начала преподавать русский язык и литературу Василиса Алексеевна, пришёл в класс и он – бледный, худой, черноволосый, с кристально-чистыми, серебристо-аквамариновыми глазами, и не кукольными, а человеческими.
Вера, когда увидела его на линейке первого сентября, подумала, что он тонкостью и хрупкостью конечностей похож на фарфорового юношу из композиционной статуэтки «кадриль», что стоит на бабушкином серванте.
Серебристый несмелый взгляд на какую-то долю секунды соприкоснулся с янтарно-карим, упрямым взором стоящей среди одноклассниц Веры.
 Вера чуть вздрогнула и тут же уставилась себе под ноги – она почему-то не выдержала кристальный отсвет этого взгляда.            
  Одноклассники, конечно, сразу почуяли, что нет на новичке нитей невидимого кукловода, и – набросились на него, как обычно бросались на Веру во время очередного действия бессмысленной постановки.
Это действие, когда  хохочущие человекоподобные куклы с жутковато-тупыми физиономиями потешались над человеком, выглядело так – они обступали его кольцом плотно и тесно, чтобы он не мог выбраться, и каждая кукла старалась ударить его кулаком или ногой.
Вера, правда, всегда вырывалась, отбивалась и выскакивала из кольца – или же прижималась спиной  к стене, чтоб куклы не могли бить сзади и чтоб наносить ответные удары, хоть и с частыми промахами.
А новичок не мог вырваться из кольца распалённых, взбешённых кукол, поэтому они, шалея от ощущения дурной силы, которой, дёргая петлю, наделял их невидимка-кукловод, ударяли его до тех пор, пока им это не надоедало.
Он выходил из их круга, и от него почти осязаемо веяло страданием – оно скрывалось в горестной мимике тёмных складок его свитера, свободно повисавшего на хрупком, тощем теле, в разболтанных, грустно поблёскивающих застёжках стоптанных сандалий, в сгорбленной спине и – в кристально-серебристых с бирюзовым отливом глазах.
По всем кабинетам вместо футбольного мяча летал его портфель; временами из него вытряхивалось всё содержимое, растаптывалось и разбрасывалось повсюду.
А он, нагибаясь и часто моргая, собирал свои карандаши, учебники и тетради, и в это время кто-нибудь из кукол изо всех сил ударял его под зад ногой.
Вера однажды хотела подойти к нему, когда куклы-одноклассники оставили его с блестящими от слёз щеками, и уже, было, протянула руку и собралась заговорить, утешить – и тут он взглянул на неё, но смотрел ей в глаза чуть дольше, чем на линейке первого сентября.
Вера вдруг уловила в его страдальческом, робком, затравленном взгляде крошечные, тёмные, неприятные точки и – в то же мгновение вспомнила дневное небо над морем под Новороссийском, куда они летом с мамой ездили отдыхать.
В высокой, просторной небесной бирюзе мягко, безмятежно парили ослепительно-яркие, белые кресты силуэтов чаек, горько и длинно крича. Внезапно среди них мелькнули два чёрных креста – силуэты воронов.
 Белые кресты заметались, засуетились, и немного грустное, застывшее спокойствие дневного неба над морем омрачилось появлением чёрных вороновых крестов, тень которых тяжело скользила по сероватым прибрежным камням.
Вера отпрянула и отвернулась от новичка: хотя весь его понурый образ говорил о мучениях, ей не захотелось подходить к нему, когда она рассмотрела в его глазах эти тёмные, как будто злые, точки.
 Они её насторожили – хотя новичок ничего не сказал ей и не выкинул никакой грубости.
А когда он после очередной стычки с кукольным братством одноклассников заметил, что одна Вера его не трогает, он стал очень осторожно, неуверенно пытаться стать к ней ближе.
В тот день, когда куклы-одноклассники окружили его – это было на уроке физкультуры, в полутёмном, замусоренном, обшарпанном коридорчике возле спортзала,  Вера опять захотела вступиться за него, схватить за руку и увести подальше от злорадного, ошалелого хохота, бранных вскриков и – их запаха.
Вера всегда улавливала этот гадкий запах, когда куклы собирались вместе – от них веяло, как от столовки, немытыми тряпками, тухлой рыбой и ещё почему-то – жжёной резиной, смрад которой Вера запомнила с раннего детства.
Она и бабушка ехали куда-то в трамвае, который был весь пропитан этим ядовитым, резким, карябающим горло смрадом.
Вера, пока не спросила у бабушки, ещё не знала, что это за смрад, но – ей казалось, что он тёмно-коричневого цвета, и её от него тошнило.
 Когда куклы-одноклассники собирались вместе, она, чуя их смрад, всякий раз вспоминала о той тошноте в трамвае, и они ей виделись ещё более отвратительными и – коричневатыми.
Когда в тусклом, маленьком коридорчике около спортзала стало тесно, и кукольные фигуры одноклассников загнали в угол фарфорово-хрупкого, бледного новичка с серебристо-ясными глазами, Вера рассматривала его лицо.
Сначала оно было, как и всегда, жалобно-мучительным, робким и даже кротким – но неожиданно по нему промелькнула та самая, уже знакомая Вере злобная тень, и кристальные глаза на долю мгновения словно поблёкли.
 Новичок, что-то прошипев низким, суховатым голосом в ответ обидчикам, с силой толкнул в грудь одного из них.
Вера вздрогнула – она впервые услышала этот голос, – как ей подумалось, это и есть отзвук того, что мутными, тёмными точками иногда зло мелькает в его кристально-чистом, светлом взгляде.
А так его обычный голос – приглушённый дискант, звучал мягко, чуть растянуто, с робкими переливами, и Вере нравилось слушать, как он отвечает на уроках или расспрашивает о чём-нибудь учителей.
А теперь, услышав вместо его привычного голоса странное шипение, словно его кто-то душил, Вера помедлила и – не подошла к нему.
 Между тем его глаза опять посветлели, он часто заморгал, и лицо его выражало только страдальческую обречённость, смешанную со страхом.
 Он вжался в угол, понимая, что сейчас на него набросятся, и растерянно вглядывался в издевательские, насмешливые и тупые физиономии.
Увидев Веру за их спинами, он, как на линейке первого сентября, неуверенно посмотрел ей в глаза, словно бы спрашивая: «А ты разве – не с ними?»
«Нет», – без слов ответила Вера, задержав дыхание – в ней всё ёжилось и обомлевало от этого кристально-голубого, светлого взгляда.
Несколько мгновений Вера и новичок смотрели друг другу в глаза. Но Вера не выдержала и – перевела взгляд на пол.
В тот день Василиса Алексеевна, узнав о случившемся на уроке физкультуры, в своей волшебной лаборатории русского языка и литературы пыталась донести до кукол то, что донести было невозможно.
— Вот вы знаете, – голос Василисы Алексеевны звучал мелодично, но твёрдо, – что на самом деле вы не сильнее, чем он? Вы – слабее. Потому что не можете удержаться перед издевательствами над ним. Вы, зная, что он не может вам ответить – он один, а вас, сильных физически, так много, – вы решили, что можете себе позволить травить его? Какая низость…
Они делали вид, что слушали, но в их физиономиях не промелькивало даже намёка на осмысленность, которую потихоньку взглядом искала Вера.
— Какая мерзость, – продолжала Василиса Алексеевна, и её румяное лицо приобрело багряный оттенок. – А потом, вы в курсе, чем может закончиться ваша травля? Я много лет уже в школе – и не раз мне приходилось за этим наблюдать. Как-то, в одном классе, была одна девчонка – и её тоже все травили. Девчонка как девчонка, но над ней все издевались, и она из-за этого страдала. Ничего хорошего не вышло из этого, уж поверьте мне. А в другом, ещё в одном классе, был мальчик. Он был толстенький и в очках, и из-за этого его все травили. А он, между прочим, писал прекрасные сочинения и романы. Но из-за травли он очень страдал. И, в общем-то, закончил он плохо. Он, в общем-то, погиб. Но вы подумайте – потом счастливы ли были те, кто над ним издевались?
В каждом уголке волшебного кабинета затаилась тишина, и даже драцена в большом горшке на этажерке замерла и перестала покачивать листьями.
 Слышались только негромкие всхлипывания новичка, который, ссутулившись, сидел за изрисованной партой, закрывая лицо хрупкими руками.
 Василиса Алексеевна попросила его остаться после урока. Он, не отнимая ладоней от лица, кивнул.
— Да над ним вообще все издевались! – крикнул один из одноклассников, видно, не выдерживая тишины. – Все! Кроме Веры Железиной … – он показал на неё пальцем.
Новичок вдруг убрал от заплаканного лица дрожащие ладони и внимательно посмотрел на Веру, и несколько секунд она не отводила взгляда от аквамариновых глаз.
Потом – снова не выдержав – она повернула голову к окну, за которым собирался холодный сентябрьский дождь.
 Внезапно до её слуха долетел далёкий-далёкий, призрачный звон колоколов.
Ей почудилось, что в окне, в туманности облетающих деревьев и дымке синевато-серой перспективы квадратных высоток, мерцает крохотная золотая точка купола храма, откуда этот необычный звон и доносился.
 Тогда Вера впервые в жизни услышала этот звон – от него возникало чувство, похожее на то, когда она, бывало, крутилась «солнышком» на качелях.
Всё начинало колыхаться, переворачиваться и с головокружительной, захлёстывающей плавностью содрогаться, как и от кристального, чистого взгляда одноклассника-новичка.

X
Его звали Иуда Чертополохин.
Вере это имя – Иуда, – очень не нравилось – оно карябало слух, и ей всегда представлялось, что и от него удушливо веет прелым тряпьём и подгнившей, заплесневелой древесиной, как от кукол-одноклассников – жжёной резиной.
Особенно Веру коробило ласковое сокращение этого имени – Иудушка, которое не только отдавало прелью и плесенью, но и было окрашено в тёмно-серый с мочевинной желтизной, подвальный, сырой цвет.
  В «нулевом классе» вместе с Верой учился один мальчик по имени Иуда.
Все воспитательницы и его бабушка, приходившая за ним, ласково звали его Иудушкой.   
— А у тебя такое противное имя! – как-то раз, не выдержав очередного ласкового обращения к Иуде, воскликнула Вера, повернувшись к мальчику, сидевшему за задней партой.
  – На своё посмотри, – усмехнулся маленький Иуда, ничуть не обидевшись.
Но, когда Чертополохин после той озлобленной схватки на физкультуре с куклами-одноклассниками стал пробовать приблизиться к Вере, его имя уже не ёрзало по ушам, как раньше.
Даже грозовой июньской свежестью, а не подвальной затхлостью, повеяло вдруг от этого имени, и серо-жёлтые тусклые его оттенки превратились в серебристо-голубые.
Иуда не отходил от Веры, и заметившие это куклы-одноклассницы начали перешёптываться.
Едкие насмешки, презрительно-злобные взгляды и подтрунивания летели на Железину, словно одним холодным летним днём в деревне – москиты, которые жгуче забивались в рот, в нос и в глаза, оставляя ощущение сырой, холодноватой колкости.
 Почти то же чувство, как от москитов, испытывала Вера где-то в горле от насмешек одноклассниц – раскрашенных, надушенных, аляповатых кукол.
— Да ты посмотри, – злорадно хихикали они, – да ты же ему нравишься! Он же влюбился и хочет, чтоб ты на него внимание обращала, а ты от него бежишь…    
Все остальные одноклассники повторяли за куклами-одноклассницами, добавляя от себя различные непристойности и выкрикивая матерные шутки.   
Вера и в самом деле бежала от Чертополохина и отталкивала его.
Во-первых, ей не хотелось, чтобы приспешники шалого невидимки-кукловода ополчились против них обоих из-за так называемой «влюблённости» – ведь куклы всё время и без того издевались и надсмехались над понятием «любовь», а во-вторых – она не могла смотреть в кристально-аквамариновые глаза Иуды.
  Этот серебристый, светлый, озаряющий взгляд будто бы больно задевал в ней что-то, зацеплял, заставляя отбегать, отталкивать, но потом – будто тёплой  морской волной плавно окатывал её, нежил, тихонько гладил.
Эта теплота напоминала ту, из раннего-раннего смутного, недолгого детства, когда Вера на море летними бирюзовыми солнечными утрами кувыркалась на приливающей к берегу волне, чувствуя её согревающее, лёгкое, мягкое обволакивание и одновременно – толчки, которые на мгновение подбрасывали в воздух.
Вера представляла, что она взлетает.
Из-за короткого, моментального ощущения полёта Вера была готова до тошнотворного головокружения кувыркаться на волне, а из-за тёплых серебристых лучей в кристальных глазах Иуды – хоть и очень неохотно, но всё же позволять ему приближаться, лишь бы украдкой, незаметно смотреть в эти лазурно-лучезарные, чистые глаза.
Вера, наблюдая за Иудой, находила в нём черты какой-то чудаковатости, отстранённости от всего окружающего, и эти черты ей казались неразгаданной, потайной, огромной планетой в Иудином сознании.
Он носил с собой маленький блокнотик, и на уроках, потихоньку от учительского взгляда, что-то карандашом и ручкой рисовал в нём, чертил – и его бледное, худое лицо при этом озарялось внимательностью и вдохновением.
Этот блокнотик Иуда закрывал рукой ото всех – даже от Веры, которая сидела рядом с ним на уроках.
Вера всё же как-то раз, когда он сидел над блокнотиком, осторожно заглянула через его плечо и увидела витиеватые геометрические узоры, из которых складывались удивительные по своей абсолютной симметричности цветы, солнца и розы ветров.
 Иуда, заметив, что Вера подглядывает в его блокнотик, слегка вздрогнул, часто-часто заморгал и испуганно посмотрел на неё.
Но Вера тут же притворилась, будто она ничего не видела, и ей показалось, что она проникла в какую-то недозволенную тайну.
 Иногда он приносил с собой сборник анекдотов и, ни на кого не обращая внимания, читал его за партой на переменах, периодически смеясь в голос, а куклы-одноклассники, видевшие это, крутили пальцами у висков.
 А ещё он приносил сборник греческих легенд с цветными репродукциями картин разных художников, и задумчиво перелистывал его на уроках и переменах.
 Вера стеснялась попросить у него посмотреть этот сборник, хотя ей было очень интересно, и она тайком, через плечо Иуды или на перемене, пока его не было, рассматривала картинки и читала отрывки из легенд.
Однажды, заглянув через его плечо, она заметила разрисованную геометрическими узорами закладку в сборнике и – увидела жутковатую желтовато-серую с голубыми тонами репродукцию сюрреалистической картины, написанной небезызвестным испанским художником на античную тему.
На картине сидело на терракотовом фоне, скрючившись над мутной водой, узловатое жёлтое тело Нарцисса – а напротив, на голубом фоне, но в такой же позе – серое туловище с надтреснутым яйцом вместо головы.
Позади жёлтого тела хмуро высилась коричневая скала, под которой столпились неприятные, белёсые человекоподобные фигурки, а позади серого подобия этого тела граничила с терракотовой почвой шахматная клетка, и на ней стояла на пьедестале беломраморная статуя.
 От этой картины, как почудилось Вере, коричневато веяло жжёной резиной и желтовато-серо – гнилью и плесенью.
Почуяв смесь этих «цветозапахов», Вера отвернулась от сборника греческих легенд и – больше не заглядывала туда, опасаясь опять наткнуться на репродукцию этой мерзкой картины.
Иуда ходил в шахматный клуб и мечтал изобрести вечный двигатель – он даже рассказывал, что у него уже имеются чертежи и что он уже почти придумал, как сделать так, чтоб двигатель был именно вечным.
— Осталось совсем чуть-чуть, – рассказывал он Вере, – я подумаю над этой формулой, и, когда я её создам, я буду миллионером. Ведь никто не додумался же до меня…
— Но попытки же были, – отвечала Вера. – Даже Пушкин писал об этом. 
— Да, но я-то уж теперь точно додумаюсь, – с ясным вдохновением в серебристо-лазурных глазах отвечал Иуда. 
Иуда учился неплохо и ухватил с неба сложную, далеко не всем доступную звезду точных наук – стоило только ему посмотреть на какую-нибудь нелёгкую математическую задачу, как тут же он знал правильный ответ – подобно тому, как Вера сразу, без рассуждений и объяснений, знала, как грамотно написать то или иное слово.
 Он знал, какое число подставить вместо «икса» в формулах и примерах, чтоб вышел нужный ответ, а над решением он не задумывался.
 И часто математичка ругала его за то, что в домашних работах он пишет только ответы и ленится расписывать решение.      
  Глядя в его серебристо-бирюзовые глаза, Вера думала, что вот наконец-то среди всей этой чужеродной труппы скверного кукольного театра она увидела человеческое существо, – то самое, которое подчиняется властителю по имени «я», – но настолько хрупкое, что сопротивляться грубым выходкам кукол ему не хватает сил.
Сам Иуда, чувствуя свою хрупкость, только и мог, что плакать да забиваться в углы или, если уж издевательства над ним достигали безумного апогея, он бежал в волшебный кабинет Василисы Алексеевны, которая со дня большой стычки на физкультуре взяла его под свою посильную защиту.
Когда одноклассники его не трогали и на переменах были заняты чем-то помимо издевательств над ним, он бегал за Верой, прыгал вокруг неё и весело взмахивал руками над её головой.
 Он и она носились по школьным лестницам и коридорам, спускались на первый этаж, где их за беготню ругала уборщица, но – они её не слушали.   
Они гонялись друг за другом, и солнце, пробивающееся сквозь полупрозрачные занавески, сияло на них золотисто-медовым светом, расплываясь тёплыми бликами по розовым стенам и побеленному школьному потолку.
Свет лучей играл в чёрных всклокоченных волосах Иуды, в серебристой лазури его глаз, отчего радость в них играла мягкими огоньками, а фарфоровая кожа его лица и тонких рук казалась Вере ещё белее.
 Вера убегала от него, увиливала, поддразнивала его, отталкивала, смеялась; он тоже смеялся, подтрунивая над ней, временами даже очень грубо, обидно и колко: правда, в этом Вера не уступала ему.
Всё чаще они общались с ним на резком, жёстком, задевающим за живое, языке, в котором проскальзывало неуважение и даже презрение друг к другу, и, хоть Вере это и не нравилось, так всегда выходило само собой.

XI
Однажды Вера перед Восьмым марта заболела и в школу не пришла.
За день до самого праздника одноклассница позвонила Вере и сказала:
–  Вот зря ты сегодня не пришла. Иуда принёс тебе подарок…
–  Подарок? Мне? Да ладно! – усмехнулась Вера, привыкшая не доверять всему, что говорят одноклассницы.
 – Я серьёзно, – проговорила одноклассница почти строго. – Он тебе подарок принёс, а тебя не было. Зря ты так. Он обиделся на тебя.
– На меня? Обиделся? – удивилась Вера.
– Да, и очень сильно. Чуть не расплакался. Правда, – сказала одноклассница.
– Да и пускай! Вот когда он заболеет, я на него обижусь, – спокойно ответила Вера. – Обиделся. На обиженных воду возят.
– Всё-таки зря ты так, – сказала одноклассница. – Зря…
Как выяснилось, этот подарок Иуда отдал другой однокласснице – плаксивой, истеричной девчонке, которая постоянно завидовала тому, что он бегает за Верой.
Но когда Вера повесила трубку, она где-то вдалеке услышала высокий и частый колокольный звон.
 Ей захотелось вылететь из дома, не надевая шапки и куртки, и с радостным криком понестись за этим звоном неведомо куда – по солнечно-сияющим дворам, забрызгивая водой из луж себя и заодно недовольных прохожих, прижимаясь к каждому дереву и махая рукой пролетающим мимо птицам.
Вера зажмурилась, поддаваясь этому невыносимому, но одновременно притягивающему, сияющему, лучезарному чувству, и ей представились Иудины кристально-лазурные глаза, его тонкая, хрупкая фигура и бледно-фарфоровая кожа на лице и руках.
 Вера была почти уверена, что после праздников она всё исправит.
 Когда после Восьмого марта она пришла в школу, первое, с чем она столкнулась – это с расстроенной, рассерженной Иудиной миной.
Он стоял на лестничной клетке со скрещенными на груди руками, смотрел на Веру исподлобья так угрюмо, как будто она не просто не пришла в школу перед праздником, но причинила ему такую боль, какую не причиняли даже куклы-одноклассники.
 Он не произносил ни слова – видимо, ожидал от Веры извинений, оправданий или что-то вроде этого.
 Но Вера только фыркнула, пожала плечами и отошла от него – её опять, в который раз, напугали тёмные, злые точки в его серебристых глазах. 
Теперь он не отходил от той истеричной одноклассницы, которой отдал подарок вместо Веры – он вертелся и радостно прыгал вокруг неё, бегал по лестницам и коридорам за ней – как совсем недавно за Верой.
Остальные одноклассницы тут же начали судачить о том, что Чертополохин бросил Железину.
А в Вере, когда она видела Иуду с этой слезливой особой, эмоциональность которой доходила до театральной фальшивости, начинало бродить колкое чувство, от которого слегка подрагивали пальцы, затруднялось дыхание и что-то резко сжималось под солнечным сплетением.
Только иногда теперь Иуда подходил к Вере и смотрел на неё в хмуром, мрачном молчании.
Целую неделю, глядя на Иуду вместе с одноклассницей-актёркой, Вера думала, что же теперь делать.
Ведь Иуда не только променял Веру на эту плаксивую фальшивую актёрку, но – он стал делать то, что показалось Вере непоправимым.
Он стал зло надсмехаться над ней вместе с куклами-одноклассниками – Вера надеялась, что так он – всего лишь – пытается подчеркнуть свою обиду, а не на самом деле променял своего покровителя «я» на кукловода по имени «мы».

XII
  Вера решила действовать.
Она написала на оборванном тетрадном листке любовное признание и на одном из уроков кинула его Иуде, с которым после Восьмого марта она старалась не сидеть.
 Теперь он во всех кабинетах сидел с плаксивой актёркой на передних партах, а Вера на задних – одна или же с какой-нибудь одноклассницей.
Конечно, когда она собралась писать признание, она постаралась сесть одна, чтобы никакая соседка по парте не подглядывала, что же она там пишет.
Свёрнутый листок с признанием легонько шлёпнулся на парту Иуды.
Актёрки рядом с ним не было – она в этот день не пришла в школу.
Он осторожно развернул листок, прочитал Верино послание, – её взгляд в это время прилип к нему, но – куклы-одноклассники с соседних парт заметили какую-то бумажку в руках Иуды, и один из них молниеносно вырвал её из его хрупких фарфоровых рук.
Иуда повернул голову и многозначительно, задумчиво посмотрел на последнюю парту, где, ёрзая, сидела Вера.
Она вздохнула, понимая, что теперь куклы-одноклассники, вмешавшись в таинство признания, всё испортят: ведь единственный дар, которым наделил их кукловод, заключался в том, чтоб всё перевирать и извращать.
Так и произошло: одноклассники, сначала одурев от хохота и многократно перечитав любовное послание, решили завалить Иуду и Веру так называемыми «любовными» записками собственного сочинения.
 Они писали послания якобы от него к ней и от неё к нему, расщедриваясь на всякие пошлости и непотребные подробности.
 Пришедшая после болезни слезливая актёрка тоже решила присоединиться к общей затее – писать эти глупые фальшивые записки, которые белыми роями летали по кабинетам на всех уроках и переменах.
Узнав о том, что актёрка тоже участвует вместе с куклами-одноклассниками в их очередном карикатурном акте, Иуда обиделся, скомкав вырванную из актёркиных рук фальшивую записку якобы от него, которую она собралась перекинуть Вере.
Актёрка не очень расстраивалась из-за обиды Иуды – ведь она сидела с ним на уроках и бегала на переменах только затем, чтобы подразнить Веру на глазах у всего класса и заодно подчеркнуть своё фальшиво-театральное обаяние.
Целый год Вера ждала, когда же Иуда ответит хоть как-нибудь на её послание.
 Но он, обидевшись, только зло надсмехался над ней вместе с остальными куклами-одноклассниками – правда, однажды вдруг вступился, когда один из них пытался отобрать у неё пенал и расшвырять всё то, что в нём лежало.
Фальшивые «любовные» послания всё ещё летали по школьным кабинетам и коридорам, – одноклассники не унялись даже после летних каникул, и Вера стала думать, как же заткнуть этот рог бумажного изобилия.
Иуда после лета уже не верил, что одно из признаний было настоящим, – он теперь полагал, что всё это выдумки кукол, чтоб лишний раз поиздеваться и похохотать над ним.
 И чем чаще куклы внушали ему, что Вера год назад действительно писала ему послание, тем меньше он в это верил.
 Он открыто и зло насмехался над Верой, чтобы показать всем куклам своё презрение к ней.
Это презрение ему было выгодно – над ним стали меньше издеваться, а некоторые из них и вовсе почуяли в нём нити шального кукловода.
 Их почуяла и Вера – и тогда она поняла, что делать, как бороться с этим докучливым роем глупых «любовных» записок.
 На одном из уроков она  яростно схватила одну из этих фальшивых записок, когда она вместе с десятками остальных летела через весь кабинет, разодрала её в мелкие клочки, выдрала лист из тетради и стала решительно писать:
«Иуда, я свободна! Так что, иди-ка ты куда подальше.
 Я вижу, что с тобой случилось. Ты хочешь быть таким же, как они все. Ну и будь в стаде, а я никогда не буду с вами со всеми. Я свободна – и мне плевать на тебя и на вас на всех.
 Я не хочу быть с тобой, потому что ты хочешь быть с ними; но знаешь – ты, тварь, не имеешь права оскорблять меня и смеяться надо мной вместе с ними.
Ты на себя посмотри, гадина.
P.S. Я когда-нибудь буду выше вас всех, потому что я буду всегда свободной. Вы никогда меня не поймёте, я свободна как птица и всегда буду такой, а вот вы так и останетесь на своём низком табуреточном уровне!»
           Это послание она на виду у всех перекинула Иуде, втайне надеясь, что оно его отвратит от кукольного сброда одноклассников. 
Вера внимательно наблюдала за тем, как он его читает – он пробежался по нему глазами, вздрогнул, и внезапно колючая злоба напополам с обидой зажглась в них, когда он посмотрел на неё.
        Он свернул её послание и бросил его обратно ослабевшей, дрожащей рукой.
Она не отворачивала взгляда и с холодной прямотой смотрела в его помутневшие голубоватые и уже не кристально-ясные зрачки – в них виднелись тёмные, мутные точки.
Потом вдруг выражение его лица сменилось на болезненное и страдальческое, как будто она не послание ему швырнула, а несколько раз выстрелила в него.
Конечно, одноклассники перехватили и это послание, которое долго, с хохотом и матом, обсуждали, но с того дня поток фальшивых записок наконец-то прекратился.
 Верина задумка удалась, хотя этим посланием она обидела Иуду ещё больше, а не образумила его, и вся её тайная надежда быстро скисла.



XIII
 С той поры Иуда стал бегать за новой девчонкой из младшего класса, а про Веру вспоминал только для того, чтобы хохотать и издеваться над ней вместе с куклами-одноклассниками.
 Но его издевательства были мягче – он ни разу не ударил Веру, не плюнул в неё с лестницы, не зашвырнул её портфель в мужскую уборную и – не стоял в кольце, когда её туда загоняли остальные куклы.
Он только насмехался и говорил разные грубости – но  именно от его насмешек в глубокой янтарно-карей геенне Вериных глаз болезненно кипели такие огненные реки гнева, какие не кипели даже тогда, когда ей приходилось защищаться в кольце одноклассников.         
Вскоре Вера развязала со всеми одноклассниками открытую войну.
Вот только силы в этой войне были неравными: двадцать с лишним шальных, остервеневших кукол мужского пола против одного человека.
Одноклассницы в этой войне не участвовали – они только тихонько ухмылялись, глядя на то, как Вера борется – каждый урок и каждую перемену.
Войну Вера развязала в четырнадцать лет, в один в октябрьский серый и мокрый день, после неудачной схватки внутри кольца одноклассников.
 В тот день она не успела удрать с уборки школьного кабинета, как она это делала обычно, и её заставили мыть полы.
Когда она с ведром шла набирать воду в умывальне около женской уборной, её окружило десять шальных кукол, и она собралась обороняться.
Она отвлеклась на то, чтоб поставить на пол ведро и засучить рукава, но – в это время один из кукол заехал ей ногой в солнечное сплетение, и – там вдруг закипело жгучее, колкое, режущее чувство, от которого словно вспыхнули все жилы.
Подавляя это чувство, Вера добежала до умывален у смердящей, исписанной уборной, с визгливым грохотом швырнула ведро на кафель.
Опираясь одной рукой на посеревшую, прохладную раковину, а вторую прижимая к солнечному сплетению, она чувствовала – нога одноклассника толкнула как будто огромный котёл с жаркой, сияющей оранжево-алой лавой где-то в глубине её нутра.
До этого котёл кипел медленно, чуть-чуть клокотал, но – тут его с силой пихнули, он закачался, опрокинулся, лава выплеснулась и обожгла виски, кольнула лёгкие и опалила горло.
— Ненавижу, – процедила Вера, выбегая из умывальни, – ненавижу…
Одноклассники, которые стояли рядом, любопытствуя, что происходит с Верой после удара, слышали её слова, которые и означали начало войны.
Теперь не только они задирали и дразнили Веру, но и она их – она могла первой начать драку, первой плюнуть с лестницы в кого-нибудь из них или зашвырнуть чей-нибудь портфель в женскую уборную.
Любые способы годились для борьбы – однажды, когда Василиса Алексеевна после последнего урока доверила ей уборку волшебного кабинета и ушла, оставив на столе стопку тетрадей с непроверенными диктантами, Вера понаделала ошибок в половине этих тетрадей, и их обладатели потом получили «двойки».
Хотя они и не догадывались о мести Веры, но она тайно злорадствовала, когда Василиса Алексеевна объявляла оценки за диктант.
Василиса Алексеевна поначалу не замечала, что Вера враждует с одноклассниками – ведь Вера, не в пример Иуде, не плакала, не сидела на уроках с мученическим лицом и старалась скрыть от учителей, мамы и бабушки свою школьную войну.
 Бывало, после какого-нибудь школьного дня, пресыщенного одичалыми, шумными, бесноватыми схватками с братством кукол, Вера приходила домой с горестным, больным, издёрганным выражением, а мама или бабушка спрашивали:
— Что случилось? Тебе плохо? «Двойку» получила? – в последнем вопросе звучали подозрительные, пытливые нотки, которые для Веры всегда значили одно: если она скажет о «двойке» по математике, которую действительно получила, то сейчас и дома произойдёт баталия не слабее школьной.
А домашние сцены доходили даже и до того, что Верин портфель с учебниками, сопровождаемый ором, топотом и визгом, летел за балкон.    
— Нет, ничего такого, – отвечала Вера как можно спокойнее. – Просто устала. Не выспалась сегодня, – но на самом деле Вера в школьные будни не высыпалась никогда.
 О том, чтобы рассказать что-то о своей войне учителям, а тем более маме и бабушке, Вера даже и подумать не могла.
Ведь тогда бы её стали жалеть и утешать, бабушка бы картинно запричитала-заахала, мама наверняка начала бы с трагической нотой в голосе извиняться за свою ругань из-за «двоек», побежала бы в школу – орать на одноклассников, выяснять что-то с учителями.
 Учителя в Верины схватки с человекоподобными куклами вмешивались редко – когда школьная дисциплина совсем уж нарушалась из-за шума драк.
Веру, расскажи она всё, окружающие тут же превратили бы в несчастную размазню – такую, что ей бы стало противно смотреть на себя в зеркало и может быть даже – жить.
А когда Василиса Алексеевна на одной из перемен заметила войны Веры и её одноклассников, она решила, как тогда, в пятом классе, провести с ними ту самую беседу – о девчонке, над которой все издевались, о толстеньком мальчике, который писал сочинения и романы.
Верины одноклассники слушали всё это и молчали, устремив на учительский стол, за которым сидела Василиса Алексеевна, холодные и отрешённые кукольные взгляды. 
 Остальные классы, наблюдая за тем, как Вера на всех переменах воюет со своими одноклассниками, тоже решили ввязаться в эту войну и встать, конечно же, на сторону содружества кукловода по имени «мы».
 И кукловод бесновался, хохотал, ошалевал, безумствовал, наблюдая за удачной постановкой спектакля, в котором он в тесных казематах школы-темницы натравил целую армию своих бессмысленных подопечных на одного человека.

XIV
Вера готова была драться хоть с пятьюдесятью куклами сразу, лишь бы не видеть Иуду с его новой девчонкой, с которой он теперь стоял на всех переменах, сидел на ступеньках лестниц, обняв её за округлые пухлые плечи, и после уроков провожал её домой.
 Теперь её, а не Веру, он одаривал кристально-ясным серебром и ясной бирюзой своего взгляда, и фарфорово-тонкими руками с нежнейшими синими прожилками он касался её – а не Веры.
Вере от него доставались только ехидные насмешки, колкости и грубости, на которые ей приходилось отвечать с гневной геенной в глазах и с пылающей огненно-оранжевой болью под солнечным сплетением, от которой мутнело, жгло и темнело в голове.
Однажды, серым, оттаявшим, продрогшим зимним днём, возвращаясь из школы, Вера увидела, как у подъезда пропитанного сыростью дома стоит Иуда со своей девчонкой.
 Они обнимали друг друга, и девчонка, привстав на мыски, поцеловала его в бледный лоб, а перед глазами Веры вдруг посерело, раскисло и поблёкло всё – дворы, снег, небо, улицы.
Вера, словно в тумане перебежав через дорогу, присела на низенькую ограду маленького скверика, глядя на острый чёрный шпиль башни на пожарной станции вдалеке – и шпиль этот вдруг отвалился, несколько раз срикошетил и, подпрыгнув на асфальте прямо перед Верой, воткнулся ей под левое ребро остриём.
Тут же всё вокруг стало коричнево-красным, терракотово-жёлтым, раздался запах жжёной резины, и пожарную станцию на горизонте заслонило громадное скрюченное тело Нарцисса с той сюрреалистической жутковатой картины.
Это тело вдруг начало медленно оплывать как свеча, потом стало кошмарно переплавляться в какую-то вязкую серую массу, приобретать новую форму – похожего тела, только с треснутым яйцом вместо головы.
Глаза Веры застилала какая-то муть, и она ослабевшими руками схватилась за шпиль, воткнутый ей под ребро – он был холодновато-мокрым, а на горизонте уже опять виднелась пожарная станция.
На башне по-прежнему торчал шпиль, устремив остриё в небо. 
Вера держалась за костыль какой-то старушки с участливым, слегка напуганным лицом. Вера, вздрогнув, отцепилась от костыля, и старушка спросила:
— Эй, ты чего кричишь-то? Плохо, да? Сердце? Может, «скорую»?
— Нет, н-нет, спасибо, – промямлила Вера, вставая с ограды. – Не надо «скорой», я не…это… не сердечница. Не кричу я.
— Да как же не кричишь, когда ты только что кричала? – удивилась старушка.
— Ну… да я это… так просто… – замялась Вера. – Спасибо…
Она медленно побрела по мокрому асфальту, бормоча себе под нос:
«Нет, я их не видела. Их не было, не было. Не было».
Схватки со всем большим школьным кукольным содружеством достигли того, что Вера стала ходить в школу со складным ножом, и перемены стали для неё спокойнее.
Теперь ей не нужно было постоянно отбирать у кого-то свой портфель, она не остерегалась того, что её подкараулят и начнут задирать в коридорах и на лестничных пролётах, как это случалось раньше – все знали, что нож в её руках – вещь опасная, ведь если что – она может даже броситься первая.
Иные одноклассники струхнули так, что собрались доложить о ноже директору, которого, на Верину удачу, тогда в школе не было. 
О ноже не доложили, но зато с приходом зимы придумали, как отыграться на Вере за её относительное спокойствие на переменах.
Все куклы-одноклассники подстерегали её за гаражами у школьных ворот, чтоб швыряться в неё снежками.
          Они зашвыривали её снегом с ног до головы, – увесистые снежки больно ударяли по вискам и шее.
          И нож оказывался бесполезным – пока она с тяжёлым портфелем за спиной подбегала, обнажив лезвие, к кому-то из кукольного братства, он уже успевал удрать, а со спины и боков в неё летели снежки.
Однажды среди этих кукол оказался Иуда.
Он, фарфорово-бледный, с серовато-рыбьими, мутноватыми глазами, тоже стоял в их широком кольце с предназначенным Вере снежком в руке, – а Вера знала, зачем он так делает.
Он хотел вот так вот повыситься в глазах кукол, чтоб они совсем перестали издеваться над ним.
         И – Вера не сдержалась.
         Не обращая внимания на все снежки, летевшие в неё, она погналась за Иудой с ножом и – замахнулась на него.
        Лезвие свистнуло сантиметрах в пятнадцати от его ключицы – Вера промахнулась: он вовремя отпрыгнул назад и, противно, тонко хихикая, кинул снежок и – тоже промахнулся.
         Иуда побежал домой, но пока Вера гналась за ним, куклы-одноклассники слишком близко подобралась к ней, кидая снежки не с пятиметрового, как обычно, а с полуметрового расстояния.
        Зато многие куклы в тот раз промахнулись – страх подводил их, когда Вера прямо перед их носами замахивалась ножом, сжимая рукоять разгорячёнными, трясущимися руками. 
         Одна мысль подхлёстывала её: «Он – предатель, и за это я его… Проклинаю!»
         Она кидалась на кукол как в агонии, сверкая лезвием – стук в висках и эта мысль, от которой жгло и резало в горле и под солнечным сплетением, заглушили их хохот, но откуда-то доносился призрачный, частый и неспокойный колокольный звон, придавая Вере силы.
Куклы отпрыгивали в сторону, кидали снежки словно вслепую и убегали – не обращая внимания на промахи.
           То была большая, молниеносная, но очень яростная схватка Веры с куклами.
Хоть как всегда комья снега и завалились Вере за шиворот, она осталась довольна, потому что эта схватка чуть-чуть отвлекла её от горестной, сбивающей с ног, ошеломляющей мысли: «Он – предатель, – и за это я его… Нет… нет…»

XV
На одном из уроков русского языка, после подведения итогов за сочинение о картине «Боярыня Морозова», Василиса Алексеевна подозвала к себе Иуду, и, тихо обсудив с ним что-то, чтоб не слышали куклы-одноклассники, вслух добавила:
— Вот знаешь, Иуда, я заметила одну вещь: чем с каждым годом ты умнеешь, тем меньше у тебя души становится. То есть по той мере, как расширяется твой ум, по той мере сжимается, скомкивается душа. И это на самом деле очень страшно… 
Иуда, перед тем, как вернуться за свою парту, задумчиво, мрачно посмотрел на Василису Алексеевну – выражение у него стало такое же, как тогда, когда он прочитал последнее, обидное, резкое послание Веры.
В том сочинении о полотне Сурикова Вера писала о том, что ей близка по духу боярыня Морозова, которая борется одна и даже в оковах, среди чьих-то насмешливых, любопытных и страшных взглядов.
 Вера не забыла добавить в своё сочинение частицы из истории своего старообрядческого рода, упомянув о том, что хотя со времён боярыни Морозовой и прошло много веков, но дух упорства всё ещё тлеет в потомках старообрядцев.
 Она писала о маме, которая в детстве под воротничком советской школьной формы и красным пионерским галстуком носила старообрядческий крестик – так её научили баба Марфа и её мать – Верина бабушка.
Но шнурок с этим крестиком на шее у мамы-пионерки заметила одна просоветская, визгливая, неуравновешенная учительница и, побагровев, принялась орать.
Мама-пионерка чуть не зарыдала, но сдержалась и крестик всё равно не сняла, а её одноклассники начали смеяться.
Это произошло в школе, где теперь, в постсоветское время, училась и сама Вера. Потом она написала в сочинении, что, окончив школу, мама из-за старообрядческих убеждений не хотела вступать в комсомол.
— Как так – не хочешь, ты что? Не поступишь же никуда! – уговаривала её тётка.
— Да не могу я, я же крещёная! А комсомол – это всё от лукавого, – отвечала Верина мама, которая уважала свою двоюродную бабушку Марфу – дочь богатого купца первой гильдии и обедневшей дворянки.
«Всё ваше советское время – бесовское, – говорила баба Марфа маме. – И все эти красномордые тоже бесы, они у нашей семьи всё отобрали, отца сослали ни за что ни про что, и последнюю подстилку из-под спины вырвали!»
И всё-таки, желая учиться в институте, Верина мама неохотно собралась вступать в комсомол, но, на её везение, не пришлось – тут начались девяностые годы, перестройка, родилась Вера, которую крестили в старообрядческой церкви и повесили ей на шею маленький медный крестик.
«Если будешь носить крестик, – объясняли мама и бабушка, – то бог тебе в трудной ситуации и в беде всегда поможет. Ты только верь в это…»
Но – Вера всё никак не могла взять в толк, как же болтающийся на шнурке тонкий и крохотный кусочек меди, от которого остаётся зелёный след на груди, призовёт на помощь бога.
К крестику на шее она всегда относилась подозрительно – как к вещи, которую надо бы испытать на работоспособность, и соблюдала только одно правило, которому её научили мама с бабушкой: его надо прятать от чужих глаз.
 Во время постоянной школьной борьбы, долгих домашних скандалов из-за учёбы и тогда, когда Вера видела Иуду с его девчонкой, она не раз грела в руках крестик и просила его, чтобы бог – ну хотя бы один-одинёшенький разочек, – как-то помог ей: остановил бешеных человекоподобных кукол, утихомирил скандалы, вернул обратно к ней Иуду.
Но крестик не чудодействовал, как хотелось бы Вере.
Он висел на шее только как подсознательное напоминание о том, что она – потомок старообрядцев, – и унаследовала она от них если не веру в бога, то твердокаменный, жёсткий, упрямый дух и чувство отчуждённости, скрытности от окружающих, присущее всем раскольникам в былые времена гонений и преследований. 
Вера потом, на очередной уборке волшебной лаборатории Василисы Алексеевны, осторожно заглянула в Иудину тетрадь с сочинением о картине «Боярыня Морозова».
В последнем абзаце полумёртвым, корявым языком технических инструкций он написал: «Если бы Морозова действовала сообразно логическим заключениям, а не каким-то алогичным измышлениям, засевшим в её голове, и подчинилась бы тому, что требовали от неё обстоятельства и общество – то есть перекрестилась бы троеперстием, она осталась бы живой, но поскольку логике она всё-таки не следовала, то и не должна вызывать сочувствия. Но эта картина написана Суриковым для того, чтобы сочувствие, жалость и сострадание к боярыне Морозовой возникали у многих людей».
 Вера в недоумении закрыла его тетрадь и поняла, почему Василиса Алексеевна сказала ему об уме и душе.
 Она, быть может, и согласилась бы тогда с учительницей, но одно её смущало – то, что скрыто в его потайной планете с шахматами, греческими легендами, удивительным, с геометрическими узорами, блокнотиком и талантом в точных науках.

XVI
 Не раз завистливо, укоряя себя за то резкое, презрительное послание Иуде, Вера думала, что теперь он наверняка открывает загадки этой планеты своей девчонке.
Вера смотрела на эту девчонку как на посвящённую в нечто сакральное – в то, что Иуда, часто помалкивая и отвлечённо глядя вдаль серебристо-ясными глазами, скрывал ото всех.
    Вера ещё больше пожалела о том своём последнем послании к Иуде, когда он совершил неожиданный поступок, напомнивший о том, что голос покровителя по имени «я» Иуда всё же слышит.
Это было на День учителя – уроки, как положено по школьной традиции, вели старшеклассники.
Русский язык вместо Василисы Алексеевны «преподавал» похожий на грязный, извалянный в волосах обмылок одиннадцатиклассник в тошнотворно-розовой рубахе.
Этот обмылок принадлежал, конечно, к кукольному содружеству школы и поэтому, вместо того, чтобы вести урок, он орал матом на Вериных одноклассников, пискляво хохотал, рассказывал непристойные анекдоты и грозился избить длинной указкой тех, кто ему отвечали – таким же хохотом, матом и ором.
Потом обмылку всё это наскучило, он положил указку и со склизкими от смеха, красноватыми глазами спросил, придавая клоунскую важность своей нечистой физиономии:
— Ну что, кто тут из вас пойдёт к доске?
В ответ ему послышались матерные выкрики, хохот и грохот парт, но тут вдруг, к удивлению притихшей на заднем ряду Веры, руку поднял Иуда. Все на секунду замолчали. 
— Ага, ты пойдёшь! – осклабился обмылок. – Ну иди-иди… 
Куклы-одноклассники захохотали опять; кто-то кинул в Иуду скомканной бумажкой.
— Да тихо ты, не кидайся, видишь – ученик отвечает, – издевательски ухмыльнулся обмылок.
Иуда взял мел и выжидающе взглянул на обмылка. Обмылок продиктовал одно матерное слово – но Иуда не стал ничего писать.
Тогда обмылок, хмыкнув, продиктовал другое бранное слово.
 Иуда, мрачно посмотрев на так называемого «учителя», положил мел на полочку у доски и упрямо скрестил руки на груди.
— Эй, а ну пиши давай, это задание такое! – гадко усмехнулся обмылок.
— Либо выполнять нормальное задание, либо вообще никакого, – тихо ответил Иуда, и глаза его кристально и холодно сверкнули. Он возвратился за свою парту, не обращая внимания на насмешки обмылка и хохот кукол-одноклассников.   

XVII
К девятому классу Иуда не ушёл от своей девчонки, но зато отдалился от кукольного братства одноклассников и опять приблизился к Вере – как к другу и собеседнице – ведь с ней можно было поговорить о чём-то кроме машин, неостроумных телевизорных шуток и футбола, который застрял в головах многих человекоподобных кукол школы.
Иуда, хоть ему и нравились телевизорные шутки, казавшиеся Вере серо-коричневыми, с густым смрадом жжёной резины и гнилых столовских тряпок, но к машинам и футболу он относился бесстрастно.
Когда куклы-одноклассники подолгу, махая конечностями, с ором и матерными вскриками обсуждали футбольные матчи и команды или новую модель автомобиля, Иуда отворачивался от них и – отрешённо смотрел кристально-бирюзовыми глазами вдаль, – как представляла Вера, в глубину своей скрытой планеты.
На одном из уроков физкультуры, когда одноклассники, как обычно, ошалело пинали футбольный мяч и носились по спортзалу, а одноклассницы поодаль вяло играли в волейбол, Вера сидела на длинной скамейке в углу.
Иуда присел рядом, настороженно взглянув на Веру.
Помолчав, он заговорил, она ответила – и с того момента они снова начали разговаривать друг с другом так, словно они позабыли обо всех, не таких давних, историях с Восьмым марта, неудачными посланиями, снежками и насмешками.
Но главное, что случилось после того, как Иуда и Вера по-дружески сблизились – школьная война с издевательствами и драками начала замедляться и затухать.
Над Верой и Иудой, конечно, насмехались куклы-одноклассники – но теперь только издали, не приближаясь, а остальные классы и вовсе оставили Веру в покое.
 А Иуда спокойно мог, игнорируя насмешки, подойти к одноклассникам, пожать им руки и заговорить с ними – хотя Вера, видя его в кругу кукольного содружества, ёжилась от омерзения.
Для неё одноклассники остались по-прежнему чужими человекоподобными куклами, и она не собиралась, повторяя за Иудой, делать вид, что они ей дружественны.
Когда он подходил к сборищу кукол, она фыркала и отходила в сторону, а он иногда – чтобы подчеркнуть, что считает их за товарищей, смеялся с ними вместе над Верой, невольно расшевеливая в ней колкие воспоминания о недавней школьной войне.
Верин триумф наступил к маю, к концу последнего триместра – когда она поймала и поколотила возле спортзала фигурку уродливого, писклявого карлика-одноклассника, потихоньку кидавшего ей в волосы обслюнявленные бумажки, а Иуда ей об этом сказал.
Тогда Вера на перемене подкараулила карлика, и они, окружённые хохочущими, орущими, любопытными, ухмыляющимися куклами из разных классов, принялись драться.
Это была единственная за все учебные годы честная драка Веры: с одной куклой, а не с несколькими.
Вера резко и ловко, за щуплое горло, схватила карлика и стала душить его – он сначала покраснел, потом начал лиловеть, а потом – старый учитель разнял дерущихся.
Но всё галдящее братство кукловода признало за Верой победу, и один из кукол пожал ей руку, а карлика высмеяли.
По негласному закону кукольного содружества побеждённого старались как-то задеть, даже если он всегда был куклой и не собирался прекращать ею быть.
Как-то раз они разговаривали о его приятельском чувстве к куклам-одноклассникам, а он сказал:
— Понимаешь, я как монета о двух сторонах: и все две полностью белые…
— Да нет, — хмуро возразила Вера, – не так всё: одна полностью белая, а другая полностью чёрная.
  — Ну да, – согласился Иуда. – А с ними я общаюсь… ну, как бы… Вроде бы, надо общаться. Новости, сплетни, и всё такое. Я выхожу из изгнания.
  — А я лучше буду в изгнании, чем с ними, – резко отозвалась Вера, понимая, что когда-нибудь он всё равно сделает выбор, и обе стороны монеты либо побелеют, либо – почернеют.
Вера видела – всё медленно тащится к тому, что обе стороны как раз почернеют – Иуда спокойно рассказывал, что на выходных ходил домой к одному из кукол-одноклассников, который в недальнем прошлом издевался над ним, играть в компьютер.
Когда Иуда рассказывал, бывало, о компьютерных играх, его глаза сияли и сверкали лазурно-бирюзовыми оттенками и серебром ярче, чем даже когда во время перемен он в коридорах и на лестницах стоял со своей девчонкой.
Часто теперь его девчонка, стоя поодаль и наблюдая, как он разговаривает, шутит и смеётся с Верой, строила угрюмые, хмурые, злые гримасы, подёргивала плечами и нервозно скрещивала на пышной груди руки.
Иуда, как только замечал, что его девчонка смотрит на него как на гадюку или паука, тут же делал серьёзное лицо, которое ещё полсекунды назад блистало весельем, и – бежал к ней по коридору от Веры, а Вера посмеивалась.
Однажды Иудина девчонка так обиделась на него из-за Веры, что не подходила к нему целую неделю.
 Вера, чтобы отомстить Иуде за его совместные насмешки над ней с куклами-одноклассниками, временами колко и едко подшучивала над ним и его девчонкой, а он – обижался, но потом быстро забывал обиду – или делал вид, что забывал.
Куклы-одноклассницы, конечно, тут же стали судачить, что Иуда изменяет своей девчонке с Верой, а Вера ревнует к ней Иуду.
Но то чувство, которое Вера действительно испытывала, невольно видя, как Иуда обнимает за талию свою девчонку и как та на школьных лестницах ласково его целует и гладит по голове, просто ревностью назвать было трудно.
Словно раскалённая колючая проволока, как змея, шевелилась и извивалась у Веры под горлом и под солнечным сплетением, – от этого становилось темно, красновато и мутно в глазах, в голове – глухо, громкие школьные звуки проваливались, всё окружающее расплывалось и будто бы плавилось.
 Откуда-то тянуло гарью и ещё чем-то тяжёлым и смолянисто-чёрным – Вера представляла себе цвет этого запаха, но запах чего именно раздаётся, она никак не могла понять.
Только призрачное воспоминание из далёкого-далёкого дошкольного детства, когда запахи и звуки только начинали окрашиваться, а цвета – пахнуть, нашёптывало об этом смолянисто-чёрном запахе – когда Вера увидела на деревенской дороге раздавленную машиной ласточку.
Она подошла к тельцу этой ласточки, поковыряла его палочкой, как вдруг настойчивый – серовато-бурый запах тронутой разложением плоти ударил в нос.
Но к этому серовато-бурому запаху ещё жутковато примешивался тот, смолянисто-чёрный, – но только его слабая, смутная, отдалённая нота.
 А теперь, когда от колючего, режущего чувства всё расплывалось перед глазами, Вера обоняла всю густую черноту того мрачного запаха.    
Вера была бы и рада не видеть Иуду с его девчонкой, но она поневоле, нечаянно сталкивалась с ними на лестницах, в коридорах, когда выходила из школы – и неизменно её охватывало это опаляющее, горькое, гнетущее чувство с примесью гари и черноты.
Куклы-одноклассницы слишком легко называли его «ревностью» – Вера всегда представляла себе ревность иначе.
 Ревность, как думалось Вере – это горьковатое и одновременно едкое как уксус красно-дымного цвета чувство, и она его испытывала тогда, когда видела Иуду вместе с куклами-одноклассниками и слышала, как он смеётся над ней с ними вместе.
 Ревность поражала быстро, как тот уксус, который Вера лет в десять решила попробовать – и глотнула его из бутылки.
Мгновенно она почувствовала, как что-то глухо и резко ударило в печень – точно так же била и ревность, только где-то в висках и у сердца.
 А то чувство, какое испытывала Вера, глядя на Иуду и его девчонку – оно не било, не ударяло – оно наплывало, захлёстывало и, наконец, окунало в черноту.      

XVIII
Вера часто видела Иуду во снах.
Раз, в предгрозовую ночь, ей приснилось, будто они сидели, держась за руки, на морском берегу под бирюзовым послеполуденным летним безоблачным небом, и второй, бледно-фарфоровой, лёгкой рукой Иуда обнимал Веру за плечи.
Жёлтый цвет его футболки на солнце казался золотистым, и от него прозрачно, свежо и серебристо пахло – словно колокольным звоном.
 Иуда кристально-ясными, чистыми глазами смотрел в глаза Веры и улыбался.
Он пел ей длинную песню на древнегреческом языке, но во сне Вера всё понимала.
Песня была об Ариадне, покинутой на острове Тесеем, о её горе и страданиях – Вере казалось, что Иуда во время пения плачет, – и действительно, на его худой, фарфорово-бледной щеке поблёскивала маленькая, чуть заметная, слезинка.
Вера, видя эту слезинку, обнимала Иуду, поддерживая плечом его хрупкий подбородок и слыша его лёгкое, судорожное от плача, дыхание.
Вера заметила на горизонте тёмно-серую, почти чёрную точку, которая быстро увеличивалась – это был корабль, и море доносило с него шум, хохот и слабоватый смрад жжёной резины. 
– А знаешь, – холодно сказал Иуда, высвобождаясь из Вериных объятий, – это за мной плывут. Я тоже должен тебя покинуть… 
Вера отстранилась от Иуды и взглянула на корабль, который скоро собирался причалить.
На нём толпились человекоподобные фигуры – но не люди.
Они хохотали, орали, швыряли в море апельсиновую кожуру, фантики и бумажки – но у них не было лиц.
Вера присмотрелась и увидела, что все они состоят из серых тряпок, а к тряпичным рукам и ногам крепятся нити, за которые резко и бешено дёргал тот, кто стоял у руля – в плаще в чёрно-красно-жёлтую шашку, и с несколькими головами: одна из них безобразно, пискляво хохотала, другая – злилась и ругалась, третья – плевалась, четвёртая строила рожи и ухмылялась.
Вера узнала его – кукловода по имени «мы», и посмотрела на Иуду: он радостно махал кораблю обеими руками, подпрыгивал и кидал камни в море.
— Эй, ты что, это же… да это же… – Вера запнулась от возмущения, – с ними ведь бороться надо!
— Не надо с ними бороться – они же такие весёлые! – ответил Иуда и ещё сильнее замахал руками.
— А ну-ка стой! – воскликнула Вера и схватила Иуду за руку.
Но Иуда оттолкнул её, а корабль причалил.
Несколько человекоподобных тряпочных фигур, управляемых нитями, спустились на берег и расстелили на песке большой чёрно-белый шахматный ковёр.
На этот ковёр спустился капитан – кукловод, и Вера увидела, что все нити тряпичных кукол, управляемых им, вытянуты – наподобие жил – из его корявых, грубых рук.
Вот только это были не нитки и не жилы, а словно тонкие, жёсткие и прозрачные проводки, по которым циркулировала густая, тёмно-серая жижа.
Из тряпичных конечностей кукол эти нити-проводки тянулись так же, как и из самого кукловода.
Смрад жжёной резины и тухлой рыбы стал невыносим.
Капитан-кукловод несколько раз дёрнул руками, и многочисленные куклы, не переставая хохотать, швырять всякий сор и плеваться, последовали за ним на берег.
 Он поманил Иуду пальцем, и тот, радостно простирая руки, побежал к нему. Вера, спотыкаясь на песке, помчалась за ним и крикнула:
— Иуда, борись! Сопротивляйся! Ведь ты же… свободный…
— Да, он свободный, – усмехнулась хохочущая голова кукловода. – И сам сказал, что с нами не надо бороться…
— Эй, ты – не лезь, усекла?! – набросилась на Веру злая голова. – Проваливай!
Третья голова плюнула в Веру, а четвёртая показала ей язык.
— Это вы – проваливайте, – огрызнулась Вера, смахивая плевок с плеча.
Иуда стоял, повернув ладони кверху, и кукловод опустил на них корявые руки с многочисленными нитями-проводками.
Вера с ужасом и отвращением наблюдала, как из тонких, хрупких, фарфоровых рук Иуды  вытягиваются точно такие же – тёмно-серые, крепкие, длинные нити, соединяя его с кукловодом.
— Иуда! Иуда! – орала Вера, подбегая к нему и обхватывая его за тонкую талию. – Ты слышишь меня? Эй, вы, отпустите его! – последнее было обращено уже к кукловоду.
— Так мы его и не держим! – издевательски ухмыльнулась та голова, которая строила рожи. – Пусть идёт…
— Она хочет бороться за него, так пусть борется – с ним против него же самого, – усмехнулась хохочущая голова, и в глазах Веры отразилось недоумение напополам со страхом. 
Иуда, теперь объединившись с кукловодом, зашагал к Вере – нити тащились за ним как поводки.
Вера онемела, стала отступать, но Иуда шёл к ней.
— Вера, ты, кажется, звала меня, да? – спросил он как ни в чём небывало.
— Иуда, – сдавленно проговорила Вера. – Посмотри на свои… руки…
— А-а, да это ерунда! – ответил он, глядя на нити, вытянутые из запястий. – Главное, что ты со мной.
— Что? – не поняла испуганная Вера.
— Вера, ведь я знаю, что ты меня любишь, – вдруг сказал он, приблизившись к ней вплотную – нити не сковывали его движений.
— Но ты не знаешь, насколько, – ответила Вера, горячо и жадно сдавливая его в объятиях и с блаженством ощущая под лопатками тепло его ладоней.
Она ещё успела подумать, что куклой он всё-таки не стал.
Кукловод, наблюдавший эту сцену, дёрнул его за нити – и Вера почувствовала, что его ладони, обхватившие её лопатки, стали очень лёгкими – до невесомости.
Она отскочила от Иуды и увидела – вместо рук у него тряпки с вшитыми в них тёмно-серыми нитями, глаза – не кристально-бирюзовые, но по-рыбьи мёртвые, а кожа – землисто-серая, и лицо всё будто потускнело.
— Куда ты? – удивился Иуда. – Иди сюда… ко мне… – он снова стал подходить к ней, она попыталась убежать, но споткнулась и повалилась навзничь. – Не бойся, я тоже люблю тебя.
— Врёшь, – отозвалась Вера.
— Нет, – возразил Иуда. – Иначе меня бы с тобой не было…
— А ты и не со мной, – сказала Вера. – Тебя ведь ждут… 
— Никто меня не ждёт, я с тобой, моя милая, – произнёс он с напускной нежностью и, приблизившись, придавил её коленом.
Он лёг на неё – и она почувствовала лёгкий приступ тошноты, когда его сырые руки-тряпки похотливо начали ощупывать и гладить её тело.
— Нет, ты – не посмеешь, – прошипела Вера, отчаянно шаря рукой на песке и, наконец, схватывая какой-то острый обломок железа. – Отойди, а не то я…
— А не то что ты? – усмехнулся Иуда, расстёгивая тряпичными пальцами «молнию» на Вериных джинсах.
— А не то вот что! – Вера победоносно толкнула Иуду в живот коленом и – быстро вскочила на ноги, выпрямляясь во весь рост. – Смотри…
Она замахнулась железным обломком на поверженного Иуду, – он закрыл тряпками-руками голову, отстраняясь от удара, но – его не последовало.
Вера бросила железку, потому что увидела – кожа Иуды стала жёлтой под цвет футболки.
Он сел на песке и уткнулся лицом в колени, обхватив их руками – но не тряпичными, а настоящими – только жёлтыми.
Вера тряхнула его за плечо, но он, вместо того, чтобы посмотреть на неё – вздрогнул, посерел и стал медленно размягчаться, оплывать, и голова его сначала начала лысеть, потом – белеть.
Все угловатые формы человеческого черепа сглаживались, плавно преобразовываясь в овал – в яйцо с тёмной трещиной, из которой вылетело что-то едва заметное, серебристо-лазурное, похожее на маленькую призрачную бабочку – и растворилось в воздухе.
 Позади стоял кукловод на шахматном коврике, и рядом с ним толпились его серые куклы, наблюдая за Иудой, от которого отпали нити – они больше не держались в его мягких, как пластилин, конечностях.
Он превратился в серую, вязкую жижу, которая сгустилась на песке.
 В ней плавало несколько предметов, и Вера узнала их – блокнотик с геометрическими узорами, сборник греческих легенд, тетрадь по математике, подписанная Иудой, сложенная шахматная доска и пустое треснутое яйцо размером с человеческую голову.
 А когда жижа впиталась в песок, появился ещё один предмет, Вере неизвестный – плоский тёмный кружок, умещавшийся на ладони.
Вера подняла его – это была почерневшая с обеих сторон серебряная монета достоинством в полторы тысячи, с выбитым на ней Иудиным профилем. 
— Что это?! – крикнула Вера кукловоду, собравшемуся отчаливать. – Это из-за вас всё!
— А это то, что ты считала его «потайной планетой»! – усмехнулась хохочущая голова.
— И нечего на нас валить – это всё из-за тебя! – прорычала злая голова. – Ты это сделала! Ты!
Вера проснулась от этого крика и услышала за окном отзвуки грома, к которым примешивались дальние, чуть слышные, нотки колокольного звона.
Закончив девятый класс, Иуда и Вера освободились из этой школы-темницы, набитой куклами.
В солнечный, золотисто-лазурный июньский день освобождения, сдав все экзамены и получив первый аттестат за девятый класс, Иуда и Вера под грустную, хотя и поднадоевшую школьную музыку прощались так, словно они никогда больше не увидятся – но они ошибались.
Иуда угостил Веру шоколадными конфетами, подарил ей книжку по алгебре и сказал:
— Дарю, дабы ты всегда помнила обо мне. Да и в десятом, и в одиннадцатом классе тебе ещё пригодится.
 — А мы что – никогда не увидимся? – спросила Вера, с горечью заглядывая в его кристально-серебристые, яркие глаза. 
 — Вполне возможно, – ответил Иуда спокойно и задумчиво. 

XIX
Иуда перешёл в лицей с математическим уклоном, а Вера – в другую школу, где кукловоду волей-неволей, а приходилось мириться с тем, что власть принадлежит не только ему, но ещё и учителям.
Они жёсткой, упорной, титановой хваткой сдерживали всех кукол за общую петлю, не позволяя им устраивать оголтелые сцены с хохотом, криком и уж тем более драками.
Не стало ни вражды, ни Иуды, ни Василисы Алексеевны – и Вера заскучала, хотя среди учителей находились для неё собеседники.
Одно было хорошо – больше она не видела Иуду и его девчонку.
С Иудой она переписывалась по электронной почте, а потом, после уроков, они встречались ради дружеского общения на скамейке возле его дома – Вера впервые узнала, где он точно живёт.
Она на всякий случай запомнила его окно и подъезд – хотя она не знала, для чего ей это.
Ведь они были просто-напросто школьными друзьями, она не думала и ждать, что Иуда позовёт её в гости.
Но на скамейке, поставив портфели, они встречались часто – Иуда, глядя серебристо-ясными глазами вдаль, по обыкновению вяло, отвлечённо, с недомолвками – признаками пребывания в потайной, как думала Вера, планете, – рассказывал о лицейских одноклассниках, о друзьях детства, с которыми он на свой день рождения играет в компьютер, курит и пьёт.
— Вообще, – добавлял Иуда, – я все остальные триста шестьдесят четыре дня в году, кроме дня рождения, не курю и не пью… И хотел бы, чтоб мои друзья тоже не пили и не курили. Поэтому я взял – и, если честно, заложил взрослым друзей, когда они курили. После этого у меня друзей убавилось, но зато, знаешь, – тон Иуды вдруг стал хвастливым, – взрослые на даче после этого стали говорить тем, которые меня плохо знали: «Вот, дружи с Иудой, он не пьёт, не курит и матом не ругается…» А мои-то друзья все ругаются.
— Что ж, стало быть – ты хочешь бороться против мата, курения и пьянства – ну хотя бы среди друзей? – спросила Вера.
— Именно, – ответил Иуда. – Я замечаю, что из-за этого моральная атмосфера портится, и попытаюсь как-то остановить всё это. Уже вот попробовал. Только вот… многие, когда я сдал их за курение, назвали это предательством, потому что я сам курил с ними когда-то на день рождения. 
— Ну… отчасти это и было предательство, – задумчиво произнесла Вера. – Но ты же хотел, наверно, как лучше?
— Да, но ещё тут была другая причина, – Иуда посмотрел в сторону.
— Какая? – поинтересовалась Вера.
— Ну… я тебе ещё об этом скажу, – осторожно ответил Иуда, который всегда чего-то недоговаривал. – Ты поймёшь, но не сейчас пока, а потом.
Ибо, как известно, есть вещи, понимание которых приходит впоследствии, – присущим ему философичным, загадочным тоном добавил он.
— Ну ладно, – тактично отозвалась Вера, – не буду тебя торопить, – в сущности, она почти равнодушно относилась ко всему тому, о чём они говорили.
Ей главное было одно – Иуда рядом. Она слышит его тихий и мягкий голос, заглядывает в его кристально-ясные глаза и любуется его бледно-фарфоровой кожей на худых, хрупких руках с нежными синими прожилками.
Когда она смотрела на Иуду, в ней пульсировало чувство, чуть схожее с тем, какое она испытала однажды в деревне, в детстве, взяв в руки маленького, тёплого, хлипкого утёнка.
Пальцами она ощущала его косточки под тонкой опушённой кожей, его частое, испуганное сердцебиение.
Вера чувствовала, что если она нечаянно надавит на это хрупчайшее тельце, то его лёгкая, полувоздушная жизнь тут же улетучится, испарится.
К Вере подошёл, ластясь, голодный соседский пёс – и тут же испуганное сердцебиение утёнка показалось ей противным.
Жалкое пушисто-жёлтое, бестолковое существо с мутно-голубыми глазками шевелилось в руках – и Вера сунула утёнка в радостно разинутую, с крепкими клыками, пасть пса.
Вера отбежала в укромный уголок за соседским домом, чтоб никто её не видел, и наблюдала, как он сомкнул и разомкнул челюсти – раз, другой.
Вера видела, что пёс опустил на траву что-то красновато-бесформенное – уже не жёлтое, живое и дышащее.
Дрожь, как змея, скользнула по спине и ногам Веры, жутковатым холодком отзываясь в голове и в горле.
Когда Вера видела Иуду, то, с одной стороны – от его фарфорово-бледной хрупкости её наполняло какое-то захлёстывающее, трепетное как сердцебиение утёнка, тепло, но – с другой стороны, – от этой же самой хрупкости она неприятно поёживалась, словно от внезапного прикосновения к чему-то холодновато-склизкому вроде слизня.
И, как бы ни тянуло её к Иуде, извести слизневый след этого тёмно-серого, вязко-мокрого ощущения ей не удавалось.

XX
Вера хотела увидеться с Иудой как бы случайно, чтоб он этого не ожидал.
После школы она подходила к лицейским воротам, к глухой, скрытой за домами детской площадке, утонувшей в тёмной дворовой зелени, тронутой осенним умиранием – и часами наблюдала за теми, кто выходили из белого двухэтажного здания лицея.
Иуды среди них не было.
Когда зажигались мертвенно-жёлтые квадраты лицейских окон, а руки и ноги начинали мёрзнуть от леденящей сырости осеннего вечера, а Иуда всё не появлялся, Вера начинала бродить вокруг лицея, не переставая смотреть на силуэты, выходящие из ворот.
Вера доходила до угла лицейской ограды, – до того места, где она повалилась от времени и придавила тяжёлыми, чёрными железными прутьями блёклую поросль отцветших одуванчиков.
 Однажды Вера почувствовала, как что-то в этой поросли зацепилось за ботинок и кольнуло чуть выше щиколотки.
Вера в темноте вечера напрягла глаза и увидела  серовато-коричневый, слабенький кустик увядшего чертополоха, – его тоже придавило железным прутом поваленной ограды.
 Вера наступила на этот кустик другой ногой – он отцепился от ботинка и остался жалко и сиротливо валяться на земле среди отмирающих одуванчиковых листьев.
Вере ни разу не удалось встретить у лицея Иуду тогда, когда он её не ждал – видно, она пропускала его, не узнавая среди прочих лицеистов.   
Однажды, поздним ноябрьским вечером, на одной из встреч на скамейке, где-то вдали – как обычно, призрачно и чуть слышно – зазвучал колокольный звон.
Иуда сообщил, что он расстался со своей девчонкой – она ушла от него.
— Но почему? – спросила Вера.
— Она сказала, что я занимаюсь всяким бредом и вообще дурак, – ответил он безо всякой интонации – она у него появлялась лишь тогда, когда он рассказывал о компьютере и компьютерных играх. – Ну, и ещё что-то там говорила. Забываю уже…
Вера решила действовать – ведь раньше она не могла, понимая, что Иуда – чей-то, а с детства заученный принцип «у чужих не бери ничего» не позволял ей даже и думать о том, чтоб увести его от той девчонки.
Когда Иуда стал ничьим, для Веры это послужило своеобразным стартовым флажком.
Дождавшись сухих, ветреных, прозрачно-бирюзовых с примесью белого золота апрельских дней, в которые асфальт после марта начал подсыхать, Вера купила мелки, улучила момент, когда мама уехала к друзьям  на дачу и – в три часа ночи написала под окнами Иуды признание без подписи: ей хотелось, чтоб он подумал, кто это мог написать.
Однако Иуда сразу догадался – Веру выдал почерк и стиль.
Ведь она написала не просто «Иуда, я тебя люблю», а «Иуда Ч.! И даже если весь мир трижды отвернётся от тебя, то я – никогда, потому что я люблю тебя, и притом – давно.
P.S. Прости за всё».
Под этим «всё» Вера подразумевала все школьные истории с фальшивыми записками, Восьмым марта, свои ехидные насмешки над ним и его девчонкой.   
Но того, что Вера ожидала от этого признания, не произошло.
Сначала Иуда в электронной почте ответил: «Я даже и не знаю, что и в ответ-то написать», а потом, через месяц, сказал, что начал встречаться с одноклассницей из старой школы.
 С Верой он продолжал общаться по-дружески, и всякий раз то самое, удушливое, смолянисто-чёрное, смрадное чувство окутывало её, когда он начинал рассказывать о прогулках и разговорах с новой возлюбленной.
 Он даже, будто у сестры, спрашивал у Веры, как ему вести себя и что делать, чтоб его новая девушка уделяла ему больше внимания.
Веру разжигало желание ответить на такие вопросы с присущей кукольному содружеству злобной, хамской насмешливостью, но – она сдерживалась: ведь не для того она воевала с куклами, чтоб им уподобляться, да и она боялась обидеть Иуду.
Скоро Иуда расстался и с одноклассницей – Вера уже, было, хотела обрадоваться, но на лицейском выпускном он нашёл ещё одну новую девчонку.
 «Представляешь, как удивительно, – писал он потом Вере, – всего за одну ночь, не успели мы познакомиться, как тут же всё – мы вместе».
На выпускной вместе со своей школой Вера не пошла: у неё там не было ни одной подруги и ни одного друга, поэтому она осталась дома.
Она до утра писала стихотворение, посвящённое Иуде, – о том, что только с ним она хотела бы отметить окончание школы – освобождение.
 Оно казалось почти сказочным: ведь она его ждала с того момента, как в первом классе, возвещая начало учебного года, маленькая девочка позвонила в завязанный бантиком колокольчик. 
Его резкий, надтреснутый, визгливый звон, сопровождаемый песенками о том, что школа – это целая страна знаний, дружбы и доброты, на много лет отправил Веру в тесную темницу вражды с кукольным братством и одиночества.
Но именно там, в этой темнице, она впервые услышала колокольный звон.
В выпускную ночь, словно в такт Вериным размышлениям он звучал то радостной быстротой – когда Вера думала о том, что больше не будет ни математики, ни школьного кукольного содружества, то с медлительной горечью – когда она вспоминала Иуду, его девчонку и то смолянисто-чёрное, оглушительное чувство.
XXI
 После выпускного Иуда месяцами не писал Вере, и она о нём знала только то, что он поступил в крупный технический институт.
 Сама Вера поступила в тот институт, о котором мечтала.
А мечтала она учиться в таком институте, который для неё не оказался бы темницей, как школа.
И она нашла его на бульваре в центре Москвы – светло-персиковый, сладостно пропахший зефиром старых книг маленький особняк в тихом золотисто-зелёном тополёвом скверике за вычурно-узорчатой кованой оградой.
Там не было ничего, что напоминало бы о школе – ни вечного галдежа, ни пыльно-острожного сумрака, ни замусоренных лестничных пролётов, и Вера сразу увидела – кукловод со своими подчинёнными никогда не заходил за узорчатые ворота, не заглядывал за тяжёлые деревянные двери светлых аудиторий.
 Под торжественный, праздничный колокольный звон заворожила, закружила Веру на зелено-золотистой, серебристо-бирюзовой, янтарно-персиковой, узорчатой карусели институтская жизнь с её творческими семинарами, экзаменами, книжно-зефирным ароматом и новыми дружбами…
Вера даже чуть подзабыла Иуду, как вдруг, холодным, серым и мокрым мартовским днём, он позвонил ей и позвал дружескую встречу.
 Но – он собирался прийти не один, а со своей девушкой – с той самой, которую он нашёл лицейской выпускной ночью.
«Она, кстати, медным оттенком волос на тебя похожа», – по телефону сказал Иуда Вере.
Вера уже заранее знала о гнетущем, смолянисто-чёрном чувстве с таким же запахом, но на встречу всё-таки пошла – вопреки всему хотелось увидеть Иуду.
Они, все втроём, отправились на выставку картин, которая находилась у набережной Москвы-реки.
Рыжеватая, кудрявая, пышная девушка Иуды считала себя творческой, писала фэнтези, читала, рисовала и увлекалась искусством, – Вера охотно и просто беседовала с ней, пока они, все втроём, бродили по выставке.
 Если бы в его девушке Вера учуяла хоть одну нить кукольного братства, то, чтоб выпустить из себя ту самую смрадную, гнетущую черноту, она закатила бы сцену с истерическими криками и, быть может, даже дракой – такой, что кто-нибудь из них троих полетел бы с набережной на талый лёд. 
Но спокойная, умная, с плавной речью и ироничным взглядом Иудина девушка не показалась Вере неприятной – она к кукольному содружеству не принадлежала.
 Вере приходилось удерживать в себе режущие приступы черноты, давящей на виски и солнечное сплетение, когда Иуда держал свою девушку за руку. 
 Иуда на той встрече вместо того, чтоб рассматривать картины, с отрешённым, полусонным видом сидел на скамейках в галерее, на улице курил, а в метро Вере на ухо – чтоб не слышала его девушка, – с хихиканьем, весело и живо рассказывал матерные анекдоты, прибаутки и стишки, ходившие в кругу его дачных друзей.
 Услышав всё это, Вера, помнившая о том, что он хотел бороться с матом, пьянством и курением среди друзей, невольно вспомнила про Иуду сон, который приснился ей однажды в грозовую ночь.
И ей не поверилось, что его проницательная, живая девушка – не кукла, – не замечает в нём всего, что приближает его к кукольному братству.
Потом Иуда апрельским лазурным днём уже без своей девушки позвал Веру на дружескую встречу.
В тот день Вера едва узнала его – желтоватая солнечная муть оттеняла чью-то землисто-серую, нечистую физиономию и нелепую тощую фигуру с хлипкой, будто бы цыплячьей, шеей.
— Вот несчастливый ты человек, – сказал Иуда, когда они поздоровались.
— Почему это? – спросила Вера, ожидая, что сейчас Иуда скажет что-нибудь необычное, из потайной планеты.
— Не куришь и не пьёшь потому что, – пояснил Иуда, и Вера заглянула в его глаза – но не яркие, серебристые и кристально-бирюзовые – раньше по ним она узнавала его издали, а серо-голубые, туманные, с увядшими чёрными зрачками.
— Несчастливый, может быть, да зато свободный – хотя бы от дрянной палочки во рту, – фыркнула Вера, наблюдая, как Иуда – ещё так недавно собиравшийся бороться с курением, закуривает.
Вера вздохнула и – не стала напоминать ему о том разговоре на скамейке у его дома.
 Она заговорила о недавней мартовской встрече и картинной галерее, из вежливости поинтересовалась, как там поживает его девушка.
Он, затягиваясь, сначала вяло и без интонации отвечал и смотрел куда-то мимо всего, а потом швырнул бычок и усмехнулся:
— Ну, я ещё поржу над этими вашими типа «приличными» походами в галереи, музеи эти всякие…
— Но зачем? – с недоумением спросила Вера.
— Да так, чтоб весело было, – ответил он, и Вера смутно почуяла в себе отзвуки смолянисто-чёрного, удушливого приступа.
Она хмуро воззрилась на Иуду – ей захотелось то ли ударить его, то ли наоборот – взять за руку, осторожно провести ладонью по высокому лбу, прикоснуться губами к бледной щеке и как-то – а она не знала, как – заставить его снулые, мутные глаза опять переливаться серебром и бирюзой.
Но она верила в то, что если именно она – а не какая-то другая девчонка, – к нему прикоснётся, обнимет его, а в обострённо-одинокие, болезненные октябрьские вечера будет лежать с ним при тёплом свете ночника, то он снова очеловечится и отрежет от себя жёсткие нити кукольного содружества.
Будь он куклой изначально – Вера бы и не думала ни о каком таком «чудотворстве», но, как она полагала, раз он раньше слушался покровителя по имени  «я», то и назад от кукловода «мы» его можно вернуть.
 Только одно не позволяло Вере уже, наконец, возвратить Иуду от кукловода – это то, что он опять был не один, а с девушкой, и её прикосновения, видно, совсем не чудодействовали.
Вера знала, что рано или поздно от всех девчонок и девушек, не могущих вырвать Иуду из кукольного содружества, он всё равно уйдёт – зов кукловода окажется сильнее их.
Она верила в свои воинствующие силы, и ей не терпелось помериться ими с кукловодом и его братством.

XXII
Через полгода Вера и Иуда договорились встретиться на той самой детской площадке у лицея.
Это было угрюмо-серым октябрьским днём – северное ветрило, рьяно срывая с деревьев жёлто-охристые и оранжевые листья и крутя из них «ведьмины круги», слегка пошатывало Веру, раздувая длинные полы её чёрного осеннего пальто.
 Она ждала Иуду, глядя в полутёмное пространство окрестных дворов, над которыми аркообразно согнулись кроны ещё не облетевших деревьев.
 В хорошо знакомом осеннем пастельно-охристом, рыжеватом затухании с рассеянным, холодным запахом ржавого железа призрачно, эфирно веяло чем-то непривычным – Вера всё никак не могла понять, чем.
Все звуки, цвета и запахи были, вроде бы, по-осеннему обычными – но замечалась  неуловимая, осторожная, затаившаяся нота, подчёркнутая одиноким теньканьем синички и призрачным, безрадостным, тяжёлым колокольным звоном.
В дальнем дворе Вера вдруг увидела чей-то силуэт, – он медленно приближался.
Вера присмотрелась и по землисто-серой коже на худом лице, по грустным складкам обвисшей на тощем теле чёрной кожаной куртки узнала Иуду.
Он, будто крадучись ступая по желтизне листьев, подошёл к Вере.
— Привет, – сказал он, заглядывая Вере в глаза и протягивая к ней обе руки.
Вера, хоть больше и не было в его сероватом взгляде кристально-бирюзовой чистоты, по старой привычке уставилась под ноги и – быстро, испуганно пожала его тёплые руки, – ведь никогда ещё до сего дня он не приветствовал её так.
— Привет, – ответила она и отстранилась, подозрительно поглядывая на него.
Они заговорили – о прошедшем лете и иностранных языках.
 Вера, раскачиваясь на качелях, видела, что с Иудой что-то не то.
Он, конечно, как всегда говорил вяло и с запинками, на вопросы отвечал лаконично, глядя вдаль сумрачно-голубыми глазами.
Но теперь в его взгляде скользило какое-то бирюзовое беспокойство; он, делая вид, что потирает лоб и переносицу, через разомкнутые пальцы смотрел на Веру, а она всё быстрее раскачивалась – чувствуя его тревогу, она старалась это скрыть.
 Она поддерживала умирающий диалог и спросила Иуду о его девушке.
— А… да я…э… с ней расстался месяц назад, – промямлил он.
— Да, правда? – чуть не обрадовалась Вера. – А почему?
Вместо ответа он остановил качели, тихо кашлянул в кулак и строго – словно вот-вот должно произойти нечто очень скверное, произнёс:
— Мне надо с тобой кое о чём серьёзно поговорить.
— А-а, ну давай, – как можно непринуждённее ответила Вера, спрыгивая с качелей. – О чём же?
Иуда медлил.
Он стоял напротив Веры, переминался с ноги на ногу и смотрел в сторону: думал о чём-то с таким видом, с каким решал в школе математические задачи.
— Ну, и? – вывела его из оцепенения Вера.
— Что – «ну и»? – переспросил он.
— Как что? – удивилась она. – Ты же хотел со мной о чём-то таком поговорить – или нет?
 Он близко подошёл к ней – почти вплотную, и положил руку ей на плечо.
— Вера, – затараторил он взволнованно, словно боясь забыть с листа выученные слова, – ты меня любишь? – я люблю тебя…
Доля мгновения – и Вера обмякла в его объятиях, с упоением ощущая под лопатками растекающееся по всему телу тепло его мягких, пластичных ладоней.
Задыхаясь и дрожа, они обнимались до головокружения, до боли в костях, а потом, взявшись за руки, радостно подпрыгивали.
Вера гладила Иуду по бледному лицу, по чёрным волосам, по нежнейшим тоненьким, ещё детским, жилкам на запястьях, и прикасалась кончиками пальцев к его векам – и мерещилось ей, что мелькает прежняя кристально-серебристая, чистая, невыносимо яркая лазурь за сумрачно-серой завесой его взгляда.
— И давно ты мечтала об этом? – спросил Иуда.
— Семь лет, – честно ответила Вера, прижимаясь к нему. 
Северное ветрило отогнало угрюмо-серые тучи на горизонт, открыв недостижимую, грустную, светло-бирюзовую высоту октябрьского неба над головами Иуды и Веры.
Они, держась за руки, брели по улицам, по парковым тропам под позолоченными стылым солнцем рыжевато-жёлтыми кронами деревьев.
Иуда на руки поднял Веру, а потом они поцеловались – Вера почувствовала в его поцелуе – в первом в её жизни поцелуе – холодноватый, серый привкус подвальной сырости.
 — И почему ты решил теперь признаться именно мне? – спросила она.
— Я тут вспомнил про ту твою записку в шестом классе, – ответил Иуда. – И понадеялся, что с того времени твои чувства ко мне не изменились. Да и вообще, я люблю тебя, потому что десять лет мы уже знаем друг друга.
 — Это да, – согласилась Вера. – Десять лет. Гм. А я думала, что ты вспомнил про то признание на асфальте…
— А что, и такое было? – удивился Иуда, потупившись.
— А ты что, забыл? – ещё больше удивилась Вера. – В десятом классе…
— Э-э… ну да… вот теперь-то я вспомнил, – промямлил Иуда. – Вспомнил. Просто я многое забывать стал… прости…   
— Ничего, бывает, – вздохнула Вера.
— Да просто… столько событий в моей жизни, столько мероприятий, что я не успеваю запоминать их, – оправдывался Иуда немного хвастливым тоном.
— Да ничего, ничего, – отозвалась Вера, мечтавшая не об этом Иуде, который теперь стоял перед ней с серо-голубыми тусклыми глазами и отрешённым, вялым лицом.
Ей поскорее хотелось извлечь того Иуду, от которого свежо и серебристо пахло радостным, высоким колокольным звоном, а приходилось держать за руку этого – тусклого Иуду, пропитанного прелью и сыростью.
Глядя на него, она испытывала прогорклое, колкое чувство с грязно-белым запахом апрельского мороза, – чувство опоздания.
 Словно они с Иудой куда-то опоздали – настолько, что догонять уже бесполезно.
 Оставалось только, всматриваясь в хмурь на горизонте, держать за руку поблёклого Иуду и придумывать, как же вернуть ему кристально-ясный и чистый, очеловеченный взгляд.

XXIII
Теперь они встречались – и подолгу гуляли по паркам и улицам, с неприветливого осеннего полудня до промозглого, мокрого вечера, до той поры, как всюду включались ржаво-рыжие, желтоватые нарциссы-фонари, тревожно отражаясь в черноте луж.
Вера и Иуда в промежутках между поцелуями, ласками и объятиями вспоминали о школьном прошлом, разговаривали о друзьях и знакомых; они забавы ради катались «зайцем» на автобусах и трамваях, прильнув друг к другу и слушая музыку с Иудина телефона.
Иуда увлекался рискованной ездой на внешних частях корпусов общественного транспорта, на особом сленге именовавшейся «зацепингом».
А тот, кто занимается «зацепингом», называется – «зацепер», то есть тот, кто цепляется за трамвай, автобус, троллейбус или электричку и так едет – или из-за отсутствия билета или ради опасного баловства.
Некоторые «зацеперы» называют своё увлечение спортом.
«Зацеперы», в основном – это шалые школьники из кукольного содружества, которые, чтобы чем-то разбавить свои алкогольно-табачные будни и выходные, цепляются за корпуса общественного транспорта и уже считают себя спортсменами.
Иные, срываясь с «зацепа», всегда кончают плохо – в виде окровавленного месива мяса и костей на рельсах или на дорогах.
 «Зацеперы» чуть постарше иногда прославляются тем, что «покоряют» высокоскоростные поезда с обтекаемыми, будто у самолётов, корпусами.
Один такой отчаянный «зацепер» двадцати с лишним лет прокатился от Москвы до Петербурга, уцепившись при помощи специальных липучек-присосок за оконное стекло «Кречета» – блистающего красно-белой новизной экспресса.
В Петербурге этого «покорителя» поймали и на сто тысяч с лишком рублей оштрафовали – на стоимость этого оконного стекла, потому что клей от присосок оставил нестираемые следы.
 «Зацеперы» об этом «покорителе» заговорили, но – не успел он прославиться, как в один из зимних дней сорвался с обледенелых «зацепок» электрички, а «зацепер» может сорваться только единственный раз в жизни.
Иуда увлекался только одним видом «зацепинга» – летним «электричкингом».
Он катался на задних «зацепках» корпусов хвостовых вагонов пригородных электричек, – это относительно безопасный способ катания, а более опасный – это ехать, взобравшись на передние «зацепки» головного вагона.
Иуда раз-другой прокатился и на головном вагоне, но всё же он, опасаясь сорваться, предпочитал задние «зацепки».
Вере о своём катании на заднем «зацепе» он рассказывал как о чём-то сложном и чуть ли недостижимом, – он ждал, что она будет им восхищаться как бесстрашным героем.
А она, однажды не вытерпев в его тоне ноток превосходства и даже, как ей почудилось – презрения, сама в один серовато-белый зимний день взобралась на задний «зацеп» электрички и так проехала станций семь.
«Зацепинг» ей понравился – он словно затягивал то полузабытое, плавно-захлёстывающее ощущение полёта, когда она в детстве кувыркалась на морской волне или крутилась «солнышком» на качелях – это было словно осязание колокольного звона, особенно когда Иуда синеватым морозным вечером осмелился и сел на «зацепки» вместе с ней – и в темноте помчались мимо цветные переливчатые, дальние и близкие оранжево-жёлто-красно-зелёные огоньки фар, окон, фонарей, неоновых вывесок и встречных электричек.
В лицо бросался ветер, Вера и Иуда держались за руки; визжала, свистела и ревела электричка, металлически посверкивали полосы рельсов, проскальзывал холодновато-голубой свет на тёмно-серых платформах станций.
 И так – то ли навсегда проскользнула та станция, на которой Иуда снова должен был опять обрести кристально-бирюзовый взгляд, согревая свои руки в Вериных ладонях, то ли Иуда и Вера до той станции не доехали, то ли – её никогда и не существовало.
— А помнишь, – спросила как-то раз Вера Иуду, когда они туманно-мокрым, зяблым предзимним днём гуляли по парку, – как ты не стал писать матерные слова на доске?
— Смутно припоминаю – особенно когда ты мне напомнила, – ответил Иуда. – Ну… хм… да, я изменился.
— Так что ж ты теперь стал бы делать? – поинтересовалась Вера.
— Да либо вышел и писал с цензурными «звёздочками», либо вообще так писал, без всякой цензуры, – твёрдо сказал он. – Но что стал бы писать – это уж точно…
  Иуда напомнил Вере о том случае на даче, когда он решил «заложить» взрослым своих курящих друзей.
Вера, как только он об этом заговорил, стала внимательнее – она алчно ждала, что он назовёт ту, основную, причину, по которой он так сделал. И он сказал:
— Конечно, после этого многие меня послали, но я своего добился: я среди взрослых на даче прославился как некурящий и вообще как положительный…
— Так ты сделал это только ради того… чтобы… прославиться? – Вера с отвращением посмотрела на Иуду. 
— Да. Хотя… потом стыдно было мне – мне и сейчас немного стыдно за тот случай, но, по-моему, то, что я вот так прославился – это даже стыд перекрыло, – ответил Иуда.
— А ты говорил мне, что ты сделал так, потому что… хотел бороться с курением среди друзей, – с огорчением произнесла Вера.
— Ну… я, если честно, быстро понял ещё тогда, что это невозможно, поэтому я это сделал, в основном, ради того, чтобы обо мне говорили, – сказал Иуда. – Ведь если не можешь изменить что-либо, то используй это как можно лучше для себя, – философски заключил он.
Он вообще любил лаконично высказывать собственные спонтанные измышления, которые он называл философскими.
Он считал, что у него есть какая-то философская теория, но в чём она заключалась, он так и не смог объяснить Вере.
 Сказал только, что в настоящее время всю философию пытаются приспособить к жизни, но его философия, дескать, особенная – она для того, чтоб объяснять всякие жизненные явления, а не для того, чтобы применять её на практике, как это делают со всей остальной философией.
Но какие ещё особенности скрывались в его философии, Вера не понимала, хотя и пыталась.
Но это были просто внезапные, чудные, никак между собой не вяжущиеся краткие высказывания, и одно из них уж точно противоречило основной так называемой «особенности» Иудиной философии – то самое, которое он изрёк, вспоминая свой предательский поступок на даче.
Ведь он применил своё собственное высказывание на практике, тем самым перечеркнув его «особенность».
Вера про себя отметила в этом «философском изречении» только одну особенность – беспринципность.
Какие-то из Иудиных «философских» высказываний на практике было применить трудно из-за их чудаковатости и корявости.
«Любой человек хороший в глазах общества, пока равнодействующая всех его действий положительна», – гордился своим очередным изречением Иуда, и Вера невольно вспомнила его давнее школьное сочинение, написанное скупым техническим языком.
Такой же математической скупостью веяло и от этого нового Иудина высказывания, но оно опять же – как бы Иуде того ни хотелось, – противоречило главной особенности его так называемой «философии», а именно – неприменимости на практике.
Как он объяснил Вере, он всегда хочет всем угодить – это и есть «положительная равнодействующая» всех его действий.
— Ну что ж, Молчалин тоже всем угодить старался, – иронично заметила Вера. – «Всем людям без изъятья». Чем же тогда ты от него отличаешься-то, а?
— Давно не читал «Горе от ума», но я помню, что Молчалин был серой мышкой, а я пытаюсь, не минуя положительной равнодействующей моих действий, сделать так, чтобы меня заметили. Я пытаюсь прославиться, – объяснил Иуда.
— А как же тогда… на даче? Ведь ты миновал… – напомнила Вера.
— С одной стороны миновал, с другой – нет. Ведь то, что они курили, было плохо, а я как бы попытался сделать лучше, – ответил Иуда. – Заодно и прославился.
— Не кажется ли тебе, что это отвратительно? – спросила Вера.
— С одной стороны да, а с другой как и бы нет, – задумчиво произнёс Иуда. – Хотя было стыдно. Да и до сих пор бывает…
 Иуда рассказывал Вере о своих дружеских кругах, которые он именовал «диаспорами».
 Всего их было две – дачная «диаспора» и институтская.
 Дачная «диаспора» состояла всего из троих – самого Иуды и ещё двух его друзей детства, которые остались с ним после того предательского поступка.
Один Иудин друг с обычной кукольной негласностью заправлял всей этой «диаспорой» – исполнял всякие бессмысленные, шумные, полудикие акты, подчиняясь дурной воле кукловода, только вот в качестве сцены использовалась не школа, а дача.
 И этому Иудину другу не нужно было много других кукол для очередного шального действия – он вполне обходился двумя.
Иуда наблюдал за всеми актами и снимал их на камеру мобильного телефона, – в этой кукольной «диаспоре» он как бы служил оператором.
Из Иудиных видеозаписей на телефоне Вера и узнала, что вытворяет эта дачная «диаспора».
Напившись, наигравшись в карты и компьютер до бесноватости и дымя сигаретами, они плясали на столах, плевали друг другу в жестяные банки с пивом, орали матом, сочиняли непотребные стишки и заголяли те части тела, о которых бывшие Верины одноклассники не могли говорить без глупых шуток, грубого хохота и пошлых насмешек.
Иуда, показывая Вере эти видеозаписи, называл их весёлыми – но когда он их сам пересматривал, его лицо было настолько отвлечённым, что становилось сомнительно – действительно ли он считает все эти сцены на даче весельем или ему только так велели считать.
Институтская дружеская «диаспора» Иуды мало чем отличалась от дачной – только её возглавлял немного другой персонаж: Иудин сокурсник, который не курил, не пил и призывал всех остальных друзей не курить и не пить.
В остальном, институтская «диаспора» походила на дачную: там так же матерились, слушали тусклую музыку, орали за футбольными матчами, часами сидели за картами и компьютерными играми, обсуждали свои похождения и кукол женского пола, – в самых что ни на есть скверных подробностях.
Иуда говорил, что хотел бы обе эти «диаспоры» совместить, но у него этого не получалось из-за разного отношения в них к табаку и алкоголю – поэтому приходилось подстраиваться под установки каждой «диаспоры».
В одной «диаспоре» он только и делал, что курил и напивался до кукольной агонии, в другой – старался курить и пить меньше, а играть в компьютер и смотреть передачи со смрадным кукольным юмором – чаще.
Но сам он говорил, что лучшими он считает дачных друзей – потому как они с ним с детства. Они же и приучили его курить и пить.
— Сначала, до четырнадцати лет, мы играли в «тачульки» – ну то есть маленькие машинки, – рассказывал Иуда. – А потом, когда мне стало четырнадцать, и я приехал на дачу, передо мной поставили пивную банку и дали мне сигарету. А я спросил про «тачульки», и мне ответили, что «больше в них не играем». Вот так я и стал пить и курить. Сначала понемногу…
Хоть и приучили его друзья к «взрослым» забавам, но он всё-таки считал, что с детством расставаться рано, и всё то, что в детстве запрещали, теперь можно.
— Курю и пью я, потому что исполняю свои детские мечты, – объяснял он Вере во время очередной встречи в парке. – Ведь о чём мечтают маленькие дети? О том, чтобы пить и курить как взрослые.
— Думаешь, все маленькие дети мечтают об этом? – невесело усмехнулась Вера.
— Вот о чём ты мечтала в детстве? – спросил Иуда.
— Не ходить в школу, запереть всех одноклассников в кабинете и поджечь, а ещё – уметь летать, – ответила Вера.
— Ну вот, хотя бы частично ты свои мечты исполняешь: в школу не ходишь, – сказал Иуда.
— Ах, да – ещё я в детстве мечтала о тебе, и вот теперь я держу тебя за руку, – улыбнулась Вера.
— Ну вот. А я пью, курю и не чищу зубов, потому что меня заставляли их чистить, а я не хотел…

XXIV
  Иуда решил познакомить Веру с двумя своими лучшими – дачными друзьями.
Восемь часов, пока они – все вчетвером, сидели в красновато-тусклом, сероватом от кальянного и сигаретного дыма кафе, Вера сквозь орущую и долбящую музыку угощалась всякими кукольными историями о «пьянках-гулянках», сдобренными матом и начиненными гнилым, коричневато-серым телевизорным юмором с тошнотворным запахом жжёной резины.
Иуда, сидя рядом с Верой и обнимая её, больше молчал и снимал своих друзей на телефонную камеру, лишь изредка добавляя что-нибудь в коричневатый поток отрывистых, шальных фраз.
Вера чувствовала себя то боярыней Морозовой среди чуждых, любопытных и насмешливых взоров, то – пленницей кукловода со связанными руками.
 И связал её руки Иуда – а ведь ей так хотелось, подчиняясь всё нарастающей внутренней довлеющей, вязкой и смрадной черноте, – перевернуть стол, за которым они сидели, швырнуть пепельницу в кукольную, хохочущую физиономию Иудина друга и устроить драку.
 Иудин друг – негласный вождь дачной «диаспоры», пока ещё был трезвый, хмуро и подозрительно косился на Веру, словно угадывая её тайное воинствующее желание, – но опорожнив ещё бокала три пива, он повеселел, помутнел и забылся.
— Ну и как тебе мои друзья? – осторожно спросил Иуда, когда они с Верой после восьмичасового сеанса кукольных историй и шуток вышли из душной, мутной красноты кафе в жёлто-фонарную, морозную декабрьскую темноту. – Не слишком ли они много ругаются матом?
— Нормально, – без интонации ответила Вера, с удовольствием вдыхая холодновато-железный морозный воздух.
Больше Иуда не приглашал Веру на встречи со своими друзьями, сказав, что она чем-то не понравилась его другу – «вождю» их диаспоры.
— Но это его субъективное мнение, – хитро добавил Иуда, – и мне оно неважно… 
 Вера знала, чем именно она не понравилась Иудину другу – тем, что она не принадлежала к братству кукловода по имени «мы».
Чутьё, дарованное кукловодом друзьям Иуды, с молниеносной безошибочностью определило, что Вере покровительствует властитель по имени «я» – вечный противник кукловода.
А вот у Иуды такое чутьё отсутствовало – ведь он не был куклой изначально, поэтому, отчасти опираясь на негласные каноны кукольного братства, он изобрёл собственный механизм для распределения окружающих.
Присущее подданным кукловода чутьё просто делило всех на «своих» и «чужих».
Безошибочное чутьё Веры от природы зеркально отражало кукольное – тех, кто для кукол были чужими, она считала своими.
 Она, конечно, всегда считала своим Иуду – поэтому её всегда к нему влекло, а вот Иуда её своей не считал.
 Выдуманный им механизм различия окружающих был лишён принципа «свои» – «чужие».
Этим беспринципным механизмом могли управлять все те, с кем Иуда общался, включая родителей и Веру, – он просто лавировал между мнениями, правилами и настроением любого, какого бы то ни было, окружения – то есть «диаспор».
— А знаешь, – однажды признался Иуда Вере, – ведь ты тоже одна из моих диаспор…
Иуда думал, что, подстраиваясь под окружающих, он так управляет ими, деля их на «диаспоры» и для каждой из них изобретая подходящую модель поведения.
Но Вера всегда считала иначе: окружающие управляли Иудой, не замечая, чего он хочет, о чём думает и какое у него настроение.
Для неё – для Веры, он изготовил модель «влюблённого», не пренебрегая принятыми в кукольном содружестве шаблонами.
 Он с механической точностью произносил одни и те же прокисшие, изъезженные комплименты вроде «моя дорогая», «моя милая», дарил по праздникам подарки – украшения, страдающие от безвкусицы и невнимания, говорил о свадьбе вялым голосом, потому что шаблоны – его многочисленные компасы в общении с окружающими, диктовали ему, что все девушки мечтают выйти замуж.
Следуя шаблону «влюблённого», он только изредка замечал, что Вера видит весь его автоматизм – тогда он сам подшучивал над своими же шаблонами, чтоб хоть как-то скрыть их явность.
Как-то раз, на грязном декабрьском асфальте увидев брошенный кем-то, затоптанный цветок, он с саркастической ухмылкой сказал идущей рядом Вере:
— Хочешь, я тебе цветочек подарю? Ты ж любишь цветы-то… – хотя Вера ему ни разу не говорила, что любит цветы.
 — Да нет, я, пожалуй, обойдусь, – усмехнулась Вера, которой не столько была обидна неуместная насмешка Иуды, сколько то, что он пытается подстроить под неё свои неумелые шаблоны. – Предлагаю тебе взять и поставить дома в вазу…
— Да ладно, пошутил я, – ответил Иуда.


XXV
Скоро Вере стала известна и та цель, из-за которой Иуда вообще решил с ней встречаться – и пожалела, что в тот ветреный, неспокойно-желтоватый октябрьский день она бросилась в Иудины объятия, которые в тот момент показались ей тёплыми и согревающими.
 Все Иудины шаблонные комплименты, все его поцелуи, подарки и прикосновения, все разговоры с ним сводились к одной фразе, – она добавлялась даже тогда, когда не подходила по смыслу:
— Я люблю тебя и хочу заниматься с тобой любовью. Надо бы подыскать место для этого – я так думаю, что на даче…
Эта фраза особенно настораживала и пугала Веру, когда произносилась без всякого смысла – она, как и всякие шаблоны Иуды, не только подчёркивала его принадлежность к кукольному братству, но и наводила на мысль о какой-то скрытой и тёмной – темнее того удушливо-чёрного, довлеющего чувства, травме в его сознании.
Вера пыталась заглянуть за все его шаблоны и увидеть то, что он за ними скрывает – ведь она надеялась рассмотреть его потайную планету, но он всё увиливал и отмалчивался.
 Только однажды, в чернильный и холодный ноябрьский вечер, когда они гуляли по парку, Иуда полушёпотом признался Вере в том, что с ним иногда случаются приступы депрессии и даже обмороки.
— А как ты думаешь, почему? – спросила Вера.
— Я путаюсь… Это всё из-за моих диаспор, – отрешённо ответил он. – Так много людей, так много их мнений, что я… не успеваю… – он не договорил и замолчал.
— Не успеваешь что? – спросила Вера вкрадчиво.
— Не успеваю сделать так, чтоб быть всем угодным, – сказал он тихо.
— Зачем тебе – быть всем угодным? – поинтересовалась Вера.
— Хм, – произнёс он. Он всегда отвечал «хм», когда ему не хотелось больше говорить о чём-то с Верой. — И в одном из таких приступов я вырезал у себя на руке компас, – добавил он, помолчав.
— Да, в десятом классе ты рассказывал про это, – вздохнула Вера, вспомнив о круглом, с чёрточками, побелевшем шраме над хрупким запястьем Иудиной руки.
Этот – когда-то глубокий шрам, выглядел грубым клеймом на нежной, с тонкими синими прожилками коже, – точно такая же грубость чувствовалась в шаблонных словах и действиях Иуды.
Невидимый кукловод пометил его как своего подчинённого, поставив клеймо на его полудетской душе.
Ведь Иуда, по сути, был ещё мальчишкой, которого время швырнуло во взрослую жизнь – в ней он научился только пить, курить да хороводиться с братством кукловода, принимавшего на свой корабль всех, кто не привередлив в дружбе и не хотят ни о чём думать, кроме развлечений.
Иуда к кукловоду попал по неопытности, – и, ослеплённый кукольным содружеством, не смог увидеть вражеской роковой ухмылки одинокого, сильного Вериного покровителя по имени «я».         
Изобретённый Иудой механизм мешал ему заметить, что Вера отдаляется от него: ведь шаблоны диктовали ему обратное – если он, общаясь с людьми, будет делать и говорить то, что ими положено и принято, то реакция этих людей будет соответствующей.
 И если в его дружеских «диаспорах» это механическое общение действовало, то Вера всегда вставляла камень в шестерёнки этого механизма.
 Шаблоны диктовали Иуде: нужно заставить девушку ревновать для того, чтобы убедиться в её любви.
И он всегда пытался заставить ревновать Веру. Однажды, когда они сидели в кафе, он, чтобы вызвать в Вере ревность и подразнить её, вдруг сказал:
— А ничего, что я со своей бывшей встречаюсь? Мы с ней гуляем, общаемся, и вчера я провёл с ней ночь.
— Хм! Да я в этом и не сомневалась, – холодно ответила Вера, в которой эта его внезапная фраза вызвала то самое удушливо-чёрное, смрадное, тяжёлое чувство – чувство, которому она всё никак не могла дать названия, а не уксусно-едкую ревность.
— Что? – искренне удивился Иуда.
— Что слышал, – отозвалась Вера, у которой перед глазами всё почернело.
— Ты правда подумала, будто я с ней общаюсь, да? – испугался он.
— Ну, а что ж, – фыркнула Вера, пытаясь отогнать нависшую над ней, плотную черноту и ужасный неведомый запах. – От тебя только и жди чего-нибудь такого…
— Да ладно! – ещё больше испугался Иуда и поцеловал Вере руку. – Не общаюсь я с ней! Я уже давно её не видел… честно. Можно, я покурю пойду?
— Да иди, иди, – усмехнулась Вера, довольная, что в который раз она уже сломала Иудин шаблонный механизм.
То, что надо спрашивать у Веры разрешения покурить, Иуде тоже навязывали шаблоны, утверждавшие, будто некурящие девушки категорически против курения их избранников.
И если бывшая Иудина девчонка и в самом деле запрещала ему курить – из-за того, что у неё была аллергия на курение, – то Вера холодно относилась к тому, что Иуда курит.
Она понимала, что его курение – это лишь последствие его связи с кукольным братством, и препятствовать этому последствию бессмысленно.
— Ой, да кури ты уже сколько влезет! – однажды воскликнула Вера, которой надоели автоматический умоляющий Иудин взгляд и такая же автоматическая просьба «Можно, да, можно я покурю?»
А когда он закуривал, он всякий раз механически повторял: «Твоё мнение мне не всё равно».   
— Хватит! – крикнула Вера в ответ на «твоё мнение мне не всё равно». – На самом-то деле я знаю, что тебе всё равно.
— Ну, я понимаю, какого ответа я не предоставил, – вдруг ответил Иуда.
— Что? – не поняла Вера. – А какой, по-твоему, ответ ты должен был «предоставить»?
— Не знаю, – растерялся Иуда. – Ну ты-то уж точно знаешь.
— Я – не знаю, – пожала плечами Вера. – Но я же не запрещаю тебе курить. И никогда не запрещала.
— Ага, да конечно. Ведь на самом деле я знаю, как ты к этому относишься, – произнёс Иуда.
— И как же, по-твоему? – поинтересовалась Вера.
— Отрицательно, – упрямо ответил Иуда.
— Да с чего ты это взял? – спросила Вера. – Я сама не курю, это да, а вот тебе запрещать я не имею права. Я никому не имею права запрещать…
— Хм, – ответил Иуда, всегда ожидавший, что Вера будет, поддаваясь  шаблонам, что-то запрещать ему и в чём-то его ограничивать, но Вере становилось просто скучно, когда она пыталась переспорить его механические фразы.
Она чувствовала, что находится словно в  компьютерной игре, которую придумал Иуда.
— Жизнь для меня – это как фильм или компьютерная игра, – однажды, в девятом классе, сказал он Вере, – и те, с кем я общаюсь – это как бы персонажи этой игры: более или менее сложные. И я придумываю для них программы…
Вера помнила эти слова – и каждая встреча с Иудой для неё всё чаще оборачивалась чёрно-удушливыми приступами. Она понимала, что она всего лишь персонаж его игры, которым, как он считал, он может управлять с помощью придуманной программы.    
Как и всякую куклу, шаблоны наставляли Иуду – надо позвать девушку замуж, чтоб она уж точно поверила в его «чувства», и после этого её надо попытаться заманить в постель.
Прохладным мартовским вечером они встретились в одном переулке в центре Москвы и уселись на каменную ограду цветника.
 Вера замёрзла и прильнула к Иуде, слегка млея от его тепла, а он прикрыл её курткой и тихо сказал:
— Знаешь, а я всё-таки люблю тебя…
Вера посмотрела ему в глаза и увидела в них мутно-сероватый трусливый отблеск, смешанный с сосредоточенностью, с какой он в школе решал уравнения и задачи.
— Я тоже люблю тебя, – отозвалась Вера, понимая, что Иуда не просто так заговорил о любви – и её насторожило «всё-таки».
— Поэтому – выходи за меня замуж! – выпалил Иуда, резко притянув Веру к себе так близко, что она видела только одни его глаза.
 — Я? Замуж? – Вера попыталась отвести взгляд.
— Отрицательный ответ не принимается, – отчеканил Иуда. – А то за нос тяпну.
— Ну… ладно, – обречённо вздохнула Вера, и они поцеловались.
— Я запомню твоё обещание, – ответил Иуда, а Веру между тем наполняла давящая, смрадная чернота – и меркла старинная московская улица с серовато-голубым мартовским небом, тускнел невыразительный желтоватый закат над мрачноватой, тёмно-серой громадой здания впереди.
Его пыльные, туманные окна смотрели на Веру так же трусливо и математически задумчиво, как и Иуда.   
Иуда думал, что в этот момент Вера очень счастлива: так предписывали шаблоны.
 А она думала, что отныне она закатит кукловоду открытую войну за Иуду – и будет бороться до какого-нибудь конца.
 В выигрыше этой войны Вера сомневалась – ведь кукловод превосходил её по силе.
За Иудой стояла целая армия кукол, а за ней – всего лишь она сама да её одиночка-покровитель по имени «я».
Даже семья Иуды и то не обошлась без кукол, – только изъеденных молью времени, потускневших и уже вялых для выступлений на сцене кукловода.
Это были – дед, который, по рассказам Иуды, постоянно пил водку и ходил навеселе, и Иудин отчим, баловавший пасынка алкоголем и наставлявший, когда надо лишиться девственности.
Иуда предложил Вере познакомиться с его семьёй после всех этих россказней, но она отказалась, не желая видеть устаревших членов кукольного братства.
Сама Вера поначалу приглашала Иуду домой, где властвовал покровитель по имени «я».
Иуда в гостях у Веры и её мамы радостно пересказывал ошалелые сценарии кукольных спектаклей на даче, рассказывал неприличные анекдоты, крутил матерные песни на телефоне и показывал видео и фотографии, где он пьяный валяется в грязи, а кто-то поливает его кетчупом – всё это он называл весельем.
Но Иудино кукольное веселье у Веры дома не ограничивалось одними рассказами, анекдотами да песнями: он и действиями подчёркивал свою принадлежность к братству кукловода.
 Один раз он, пригубив шампанского, принялся в обнимку с табуреткой плясать с непристойными движениями; в другой раз подлил вина в стаканы с чаем Веры и её мамы.
А после третьего раза, когда он с кукольной пошлостью высказался о нагих натурах на рисунках Вериной мамы, Вере был поставлен ультиматум:
— Не таскай его сюда! – маме вторил и покровитель по имени «я».
Вера уже и после пляски с табуреткой поняла, что Иуду нельзя приглашать домой – её покровитель не выносит собратьев своего врага.
 Её дом, где за столом любят поговорить об искусстве, книгах и творчестве, – это небольшое владение её одинокого покровителя, а она привела туда члена вражеского войска.
 Она уговаривала Иуду не ходить к ней домой, но он удивлялся:
— Почему это?
Она знала, что Иуда, как и всякая кукла – а уж тем более кукла, лишённая природного кукольного чутья, не поймёт сложной теории о вражде кукловода «мы» с покровителем «я», и она отвечала:
— Там же скучно, ну зачем тебе это надо…
— Да нет, ну почему скучно – я же пытаюсь внести веселье, – говорил он, не понимая, что из-за этого «веселья» её мама смотрит на него как на статую, у которой на лбу нецензурное словцо.
 А Иуде это нравилось. Он считал, что раз на него обращают внимание, пусть даже и смотрят как на что-то омерзительное – то, значит, он оригинален.
— Моя оригинальность в том, чтоб в одной диаспоре соответствовать не её правилам, а правилам, которые применимы в другой диаспоре, – с привычной словесной корявостью объяснил он Вере.   
Вера всё-таки отговорила его ходить к ней домой.

XXVI
Они встречались на улицах и в кафе, где подолгу обнимались и целовались, сидели за стаканом зелёного чая, часто вспоминая школьное прошлое и иногда разговаривая о настоящем – учёбе в институтах, друзьях и знакомых, слушали музыку на телефоне Иуды, – Вера замечала, что он почему-то очень резко относится к тому, что слушать.
 Он не хотел слушать те песни, которые на своём телефоне предлагала Вера, а слушал только то, что сам хотел.
Вере же было всё равно.
Он часто напевал ей французские куплеты из одной песни о любви.
 А однажды в кафе, включив протяжную английскую песню из фальшиво-сентиментального голливудского фильма о кораблекрушении, вдруг начал под эту песню плакать.
Вере показалось, что он нарочно выдавливает из себя слёзы, чтоб показать ей свою «чувствительность» – так, видно, ему диктовали шаблоны на пару с кукловодом.
— Да ты что, – удивилась она, – плачешь, что ли?
Он кивнул и, всхлипывая, уткнулся лицом ей в плечо.
— А знаешь, – сказал он, когда они вышли из кафе, – а когда я слушал эту песню с друзьями, я над ней ржал и придумывал матерные рифмы под эту музыку, – и в который уже раз Вера подумала о тёмной, нанесённой когда-то кукловодом, ране в его сознании.
Вызов кукловоду она решила бросить в морозный не по-весеннему, пасмурный и снежный первый день апреля.
Они сидели в маленьком кафе. 
— Знаешь, а я хочу тебе кое о чём сказать, – негромко произнесла Вера, которая всю ночь думала о предстоящем разговоре.
В ту ночь она – впервые за это время, пока встречалась с Иудой, – услышала колокольный звон – тот самый, далёкий и призрачный, совсем непохожий на тот, какой она слышала в сырой и слякотный февральский день за автомобильным мостом у новой, только что выстроенной церкви.
 В тот день они с Иудой гуляли, меся слякоть, и всё вокруг было проникнуто болезнью городской зимней оттепели.
Откуда-то несло жжёной резиной – видно, где-то жгли покрышки.
Блёклые костлявые Иудины руки не грели, золотистость новеньких куполов меркла от мутного простудного тумана, довлеющего над улицами, и терялся в визге и грохоте машин слабый и невнятный звон колоколов. Иуда, глядя на новую церковь, многозначительно заявил:
— А я знаю, что бог есть.
— Да что ты? – удивилась Вера, считающая, что бог у Иуды один – это кукловод по имени «мы». – И у тебя есть доказательства?
— Да, – Иуда посерьезнел и замолчал, и Вера наблюдала, как он, пытаясь придать себе ещё больше серьёзности и таинственности, нарочито хмурится и чуть-чуть сдвигает брови.
 — Ну, и какие же? – со скептической сухостью полюбопытствовала Вера.
— Однажды я плохо отозвался о Николае Угоднике, и после этого у меня началась полоса неудач…
— И это всё? – Вера чуть не усмехнулась. – И это – твоё доказательство?
— Да, после этого я поверил в бога, – неуверенно промямлил Иуда.
— И что же ты такое сказал про Николая Угодника-то? – не терпелось узнать Вере.
— Нельзя говорить, – Иуда с картинной важностью покачал головой.
— Ну скажи, – попросила Вера. – Я никому не скажу…
— Ладно, – вздохнул Иуда, трусовато озираясь по сторонам, словно Николай Угодник стоял где-то за углом, – я скажу – но не затем, чтобы повторилось то, что было, а затем, чтоб… ну как бы предупредить, что так нельзя говорить. Я сказал – «святой Колян». А ну хватит смеяться! – воскликнул он с таким возмущённо-детским видом, с каким Вера в пять лет рассказывала маме и бабушке, что, гуляя с папой по парку, она видела фею.
Мама и бабушка посмеивались, а Вере было обидно, что они ей не верят – хотя она понимала, что их не переубедишь.
Теперь она сама смеялась над двадцатилетним Иудой, видя, что ему по-детски обидно то, что он её не убедил.   
  Бог, в которого поверил Иуда, в тот февральский день ей показался таким же затёртым и тусклым, как и колокольный звон из новой церкви, – а в последнюю ночь марта она, наконец-то, услышала тот самый, свой привычный колокольный звон, – теперь низкий, мрачный и тревожный.
Так низко он звучал и тогда, в октябрьский день, когда Иуда признался ей в любви.
Колокольный звон куда-то манил – она не знала, куда, но знала, что – прочь от Иуды, из его компьютерной игры. 
— И о чём же ты хочешь сказать? – вяло и невнимательно спросил Иуда, сидя рядом с ней в кафе. 
— Отпустил бы ты меня, а… – негромко попросила Вера.
— Куда? – не понял Иуда.
— Обратно, откуда взял – на свободу, – пояснила Вера уже жёстче.
— Так ты хочешь, чтоб я отпустил тебя? – спросил он недоверчиво.
— Воля твоя – я же только прошу, – ответила Вера, про себя усмехнувшись, –  а если не отпустишь, то я, так и быть, останусь – только учти, что тогда всю жизнь тебе переломаю. Выбирай что-нибудь.
 Иуда замолчал – и его молчание показалось Вере туманно-серым, математически-расчётливым, как в тот октябрьский день.
  — Посмотри на лицо, – сдавленным голосом сказал он Вере, и она увидела, как он пытается состроить гримасу страдания.
 Но его кукольная физиономия искривилась, как однажды морда подлого деревенского пса, который хотел цапнуть Веру сзади, а она ловко огрела его пакетом с купальными принадлежностями и мыльницей угодила по переносице.
У него был злобно-огорошенный вид, как теперь у Иуды.
— Расстроился – ну ничего, ничего, – Вера успокоительно провела рукой по его волосам.
— Пойду покурю и… подумаю, – произнёс он, выбегая из кафе. Вера ждала, когда он вернётся – ей показалось, что он вообще удрал, струсив продолжать разговор, и даже с перепугу забыл на столе свою шапку.
Апрельская морозная серость медленно оплывала за экранными окнами кафе.
Вера всю ночь размышляла, как же Иуда ответит на её просьбу.
 Она знала, что запросто могла бы сказать Иуде, чтоб он катился колбаской по Малой Спасской, – серой колбаской по грязному асфальту, – но она алкала посмотреть, насколько прочно жёсткие нити кукловода укрепились в нутре Иуды.
 — Ну. Я не знаю, говорить или нет, – вяло и серо сказал он, вернувшись с улицы и садясь обратно в кресло у стола рядом с Верой.
— Говори, – вкрадчиво произнесла Вера. 
— Нет. Не буду, – покачал головой Иуда, смутно понимая, что сейчас-то Вера добьётся того, чего не могла добиться целых полгода, – увидит то, что он скрывал за недомолвками и междометием «хм».
— Нет-нет – говори же, – не терпелось Вере.
— Ну ладно, – ответил он всё с той же вялостью, – вот все мои друзья уже давно лишились девственности, а я ещё нет, да и вот… на днях отчим опять напомнил мне об этом и… если честно, меня это очень тяготит…
 Вера, понимая, о чём дальше пойдёт речь, тут же увидела – мягкая Иудина сущность, когда-то серебристо-сияющая и фарфорово-бледная, насквозь пронизана проводками кукловода, – они пронизали её как твёрдые, длинные черви-паразиты – печень, – оттого она и посерела,– а нити, прорвав его омертвелые глаза, вырывались наружу и тянулись как провода к хозяину-кукловоду, чтобы питать его.
— А у тебя вот… было? – спросил Иуда, равнодушный к тому, что Вера, столько лет одного его прождавшая, даже руку подать боялась кому-то другому.
Когда-то она в летнем лагере у моря разок потанцевала с мальчишкой на дискотеке, а потом весь оставшийся отдых думала о том, что же она наделала – зачем изменила ему, Иуде.
— Ну не было, и что? – с отвращением спросила Вера.
— Так вот – а давай сделаем это, и тогда я тебя отпущу, – сказал он, а увидев отвращение на её лице, добавил:
— А что? Уже, блин, не дети…
— Хм, да тут, вообще-то, вопрос чести, – холодно отозвалась она, и впервые мягкая теплота его руки показалась ей чем-то склизким и мерзким – и вдруг в нос ударила вонь жжёной резины – так, что некоторые посетители кафе начали оборачиваться, – оказалось, это на плиту уронили  резиновую подставку.
— Мне надо время подумать… и решиться, – вздохнула она и, обуреваемая удушливой, тяжёлой чернотой, представила, как он – этот самый, посеревший от нитей кукловода Иуда, от которого тёмно-коричнево тянет жжёной резиной, подвальной сыростью и школьной столовкой, пропитает всё её тело этими запахами – «цветозапахами».
 А её потом будет от них мутить и тошнить, и её отравленная Иудой кровь станет мутно-серой, коричневатой водой как из городских грязных луж – навсегда.
Надо было без промедления придумывать выход.    
Всё такой же – слегка расстроенный, злобно-огорошенный, серо-вялый Иуда провожал её в тот день домой из кафе.
 Когда они подходили к её дому, вечер из серовато-мутного и жидкого превратился в тёмно-серый и густой, и стало ещё холоднее, словно стоял не первый день апреля, а какой-нибудь конец ноября.
— Ну, я пойду, да? – промямлил Иуда, когда подвёл к подъезду Веру.
— Нет, стой, – ответила Вера, напоследок решившая кольнуть Иуду так, чтобы он без притворства почувствовал что-нибудь. – Я хочу тебе кое-что сказать. Понимаешь, иногда в людях можно разобраться без логических всяких ухищрений, как это делаешь ты, а на иррациональном, подсознательном уровне. И – знаешь, и вот это подсознательное-то подсказало мне, что из таких, как ты получаются самые первосортные… – она задержала дыхание перед последним словом, – предатели.
Иуда, слабо держа за руку Веру, помрачнел – его лицо стало землисто-коричневатым.
—… И если бы сейчас была война, – продолжала она, – то ты бы был дезертиром и – ещё сдал бы фашистам меня и всех твоих друзей, а сам бы жил, когда их расстреляли бы.
— Спасибо, рад был услышать, – сдавленно отозвался Иуда – почти прошептал, отпуская Верину руку и уходя за гаражи, в сторону своего дома.
Вера решила подсмотреть, как он уходит от неё.
А он встал у гаражей за машинами и трясущимися руками, словно от страха, закурил, пуская серый дым в морозный воздух.
Она подошла к нему.
— Извини, я не хотела, чтобы мои слова были такими жёсткими, – соврала она, прикоснувшись к его трясущейся руке. 
— Но они были… жёсткими, – болезненно отозвался Иуда, затягиваясь. – Просто… в детстве уже были эти твои слова.
— Да ну – я в детстве ничего такого не говорила тебе, – пожала плечами Вера.
 — Но действие было… моё действие. Я ведь правда сдал друзей, когда они курили, – ответил он, глядя под ноги. – И многие назвали меня предателем.
— Вот-вот, – вздохнула Вера. – Жизнь, конечно, не война. В жизни всё медленнее – но рано или поздно ты услышишь голос своей натуры. Потому что её воля в человеке сильнее, чем какая-либо другая.
— А можно ли бороться с натурой? – спросил Иуда.
— Эх! Но тогда это предательство себя – а кто ж себя-то предаёт? – усмехнулась Вера. – Да и чтобы бороться – нужны силы. А ты слаб, как тряпка…
Они дошли до подъезда Иуды.
Когда он зашёл домой, вяло попрощавшись с Верой, в её ушах негромкий стук подъездной двери откликнулся хрустом увядшего чертополоха, на который, чтоб отцепить его от ботинка, она в десятом классе, в холодный осенний день наступила.
Она посмотрела в небо и увидела крохотную сахаринку-звезду, светившую на синем клочке из прорехи рвано-хмурых тёмных туч.
 И – через день её осенило – ведь взамен того, чтобы мешать кровь с отравленной серостью Иуды, можно предложить ему денег – тысячу рублей.
Именно во столько она оценила все его попытки изображать влюблённого.
 Вера отчего-то сомневалась – согласится ли он взять деньги вместо того, чтобы пропитывать сыростью и серостью её тело. 
Но он – согласился и даже назначил сумму – полторы тысячи рублей.
В серебристо-ясный акварельный апрельский день Вера отдала ему эти полторы тысячи и наблюдала, как он их самодовольно пересчитывает, роняя на сбрызнутый белым солнечным золотом асфальт тень от хлипкой шейки.
Она вспомнила – такая же шейка была у того утёнка, которого она в детстве, в деревне, сунула в хищную пасть голодного пса.
В тот день они вместе ехали в метро – Вера думала, что в последний раз и, когда Иуда вышел на своей станции, она ещё долго смотрела на его опустевшее место, словно он ещё сидел рядом.
Последний в его жизни праздник, с которым Вера его поздравила по телефону, была Пасха, – и поверивший в бога Иуда холодно ответил «а, ну спасибо».
Она написала бывшей Иудиной девчонке, с которой он познакомился на лицейском выпускном, чтобы выяснить – действительно ли та его любила.
К Вериному злорадству, она ответила, что, сразу почуяв его кукольно-тряпичную сущность, она решила с ним поиграть в чувства – из-за тогдашней ссоры со своим постоянным другом, с которым тоже играла.
 Она уговаривала Веру не страдать по Иуде, потому что он того не стоит.
Вера принялась писать роман о любви к Иуде.
Внезапно охватившая Веру лихорадка письма заставляла её целыми днями, почти не выходя на улицу, стучать по клавиатуре, заполняя пустые электронные страницы, на которые она вылила всё то, что думала об Иуде и о чувствах к нему.




XXVII
Роман получился большим и спутанным, но Иуда прочитал его, а через полгода – в удручающе мокрый, зяблый октябрьский вечер, предложил Вере увидеться.
Он отдал ей полторы тысячи, просил так сильно в нём не разочаровываться и уговаривал её изменить те эпизоды романа, в которых он, как ему казалось, был окунут в грязь.
— О да, – говорил он, – я понимаю, что эта грязь – моя собственная, но… я бы хотел, всё-таки, повысить твоё мнение обо мне…
— Вряд ли у тебя это выйдет, да и зачем тебе это? – усмехнулась Вера. – Не всё ли тебе равно?
— Ну всё-таки это роман, и его будут читать, и я представляю, что будет, если кто-то его прочтёт… – вздохнул Иуда.
   Но роман всё же читали – Верины друзья, знакомые, однокурсники, критиковали образ Иуды и то, что роман слишком длинный, – а Иуда между тем начал уговаривать Веру, чтобы она вернулась к нему, изменила главы романа и перестала так плохо о нём думать.
Вера помнила колдовской ноябрьский вечер в глухом переулке в центре Москвы, когда она стояла, опять сдавив Иуду в объятиях, а всё кругом улетало от ветра.
Он крутил «ведьмины круги» из сухих листьев и мусора, погромыхивал чёрными силуэтами костлявых крон деревьев на синевато-сизом фоне неба, и неподалёку, у мрачного зева подворотни, тускло поблёскивал желтоватый фонарь.
Ветер куда-то уносил с собой и Веру в длинном чёрном пальто, раздувая его полы и её тёмно-русые, вьющиеся волосы.
Но она прижималась к Иуде и с удовольствием – как тогда, в первый момент после его признания в любви, – ощущала у себя под лопатками тепло его мягких ладоней.
 Но ноги окутывала сыровато-колючая мёрзлость, и ледяное железо предзимнего вечера ощущалось сильнее вялой Иудиной теплоты.
А потом они, млея от взаимного тепла, сидели на мягких диванах в тусклом, красноватом кафе – то ли час, то ли пять, то ли целую вечность.
Словно на цейтноте зависли бурлящий шум в кафе и вязкая, невыразительная музыка, а ноябрьская злющая темнота куда-то отступила.
Вера обнимала голову Иуды, прильнувшего щекой к её груди, ласково гладила его по чёрным волосам и время от времени прикасалась губами к бледному, тёплому лбу.
 Иуда подрёмывал, а Вера вспоминала, как однажды она нашла на асфальте стрижа со сломанным крылом и взяла его домой.
 Она пыталась его выходить – кормила его из пинцета, поила из пипетки, выносила его на улицу подышать, и даже пришлось везти его за город в особую ветеринарную клинику, где лечили птиц, – но крыло не заживало, и через неделю он умер в клетке.
Вера, перед тем как похоронить его, долго прижимала к груди его остывающее тельце, надеясь, что вдруг он оживёт, воскреснет от её тепла и снова откроет чёрные бисеринки глаз.
 Но тепло уходило из коченеющего птичьего тельца, и Вера осознавала – чуда не произойдёт. 
Теперь, держа на груди голову полулежащего Иуды, Вера почему-то испытывала похожее, двоякое чувство, надеясь – а вдруг он сейчас откроет глаза, и они засияют прежней серебристо-ясной, кристально-бирюзовой живостью, и не коричневой жжёной резиной от него запахнет, а чистой лазурью колокольного звона.
Но сухой осенний ковыль этой надежды срезало как будто железным серпом, когда Иуда приоткрыл глаза – тусклые, мутные и мертвенно посеревшие.


XXVIII
Через день, когда ноябрьский мороз превратился в мутновато-серую, удручающую слякоть, разбавленную клёклой, мочевинной желтизной фонарей, Иуда решил пригласить Веру к себе домой.
— Да не пойду я к тебе домой, – ответила Вера, когда он встретил её у института. – Там у тебя семья… да и… зачем?
— Ну ты же ни разу у меня дома не была, – сказал Иуда. – И никого нет, все уехали, кроме деда, да и тот глухой.
— Как – совсем? – удивилась Вера.
— Да, совсем. Он в танке, – усмехнулся Иуда.
— А почему? – поинтересовалась Вера.
— От водки оглох, – пояснил Иуда.
— Ну ладно, – неохотно согласилась Вера. – Но ненадолго… 
Когда они зашли в квартиру Иуды, Вера всё порывалась уйти.
— Нет, куда это ты? – с несвойственной ему твёрдостью возразил он, закрывая дверь на ключ. – Разувайся. Давай сюда пальто, я его повешу.
Вера хмуро осматривала полутёмный, заставленный мебелью коридор с длинным серым паласом, на котором косо лежал тускловато-жёлтый параллелепипед света из-за приоткрытой комнатной двери; откуда-то доносились невнятные звуки телевизора.
В коридорном зеркале отражалась наглухо запертая дверь в другую комнату – туда-то и повёл Иуда Веру.
«Так вот как выглядит клетка», – подумала Вера, следуя за Иудой.
Когда он включил свет, Вера увидела его комнату, похожую на тесный и скучный офисный кабинет с жалюзи на тёмном окне.
У окна стоял диван с тёмно-серой обивкой; по стенам громоздились шкафы и полупустые, со всякой мелочью и несколькими книгами полки, между которыми втиснулся компьютерный стол.
 Офисная, гнетущая чистота Иудиной комнаты напомнила Вере о неволе, – ведь в её собственной комнате всегда царствовал ярко-пёстрый, книжно-тетрадный бедлам с буйной зелёной чащей горшечных цветов на подоконнике.
Единственное, что выделялось на фоне этой тесной офисной обстановки – метровый, толщиной с руку, обрезок металлической водопроводной трубы в углу.
— А это тебе зачем? – спросила Вера, указывая на обрезок.
— Да когда трубы меняли, эта слишком длинная оказалась – пришлось часть отпилить. А кусок пока ко мне в комнату поставили – может, пригодится для чего-то, – объяснил Иуда.   
Иуда показал Вере свою детскую фотографию и машинки, которыми он когда-то играл с друзьями на даче, а потом предложил:
— Давай на диване поваляемся.
— А может, не надо? – спросила Вера.
Но Иуда, улёгшись на диване, притянул её к себе. Она легла с краю, и Иуда заметил:
— Что-то тесновато. Разложить надо бы.
 Он встал, чем-то щёлкнул в диване, и стало просторнее.
Потом Иуда опять лёг рядом с Верой – и, ухватив её за талию, положил на себя.
Она ощутила под животом Иудино костлявое, тощее тело и увидела его лицо так близко, что рассмотрела каждый прыщик на его тусклой коже и серую, кукольную осклизлость его темноватого взгляда.
 Иуда медленно поглаживал Веру по спине и говорил:
— Надеюсь, ты изменишь главы своего романа обо мне…
С этими словами он поцеловал Веру, и они перевернулись на диване.
Иуда, склонившись над Верой, осторожно прикасался через ткань одежды к её грудям.
— И не надейся, – ответила Вера. – Роман останется таким, как и был…
— Ладно, – задумчиво промямлил Иуда, скользя кончиками пальцев по одетому телу Веры.
Вера, подрагивая от его прикосновений, заметила, что он задерживает дыхание, с любопытством алчного исследователя ощупывая через джинсы её бёдра.
Тогда она сама в ответ принялась гладить и щупать Иуду, чувствуя странную, доселе неведомую теплоту в руках и голове.
Её и Иудины движения становились ритмичнее и быстрее; они то с озверелой резкостью, то с трепетной плавностью торопливо касались друг друга, дёргаясь, подскакивая и ёрзая на диване, словно выполняя какой-то судорожный, экстатический танец, не снимая одежды.
Пару раз они дрожащими, горячими руками проникли друг другу под одежду, жадно проводя по сбивчиво дышащим, жарким телам.
   Вера ненадолго как будто очутилась в каком-то полусне, все мысли раскисли, превратились в причудливые бредовые обрывки, в яркие брызги расплавленного железа.
  У Иуды на лбу выступил пот, на щеках появились красные пятна, а в тёмных, мутных глазах – хищное мерцание, какого Вера не замечала ещё никогда.
— Я люблю тебя, – сказал он, задыхаясь, – моя милая… Ну что, изменишь ли ты роман?
Вера, чувствуя, как расплавленное железо её мыслей остывает, отпрянула от Иуды.
— Нет, – усмехнулась она, – в романе ничего не изменится.
— Тогда иди сюда, ко мне, – хищно ответил он, привлекая к себе Веру и хрустя молнией на её джинсах.
Она вздрогнула, пихнула Иуду в грудь и вскочила с дивана.
— Не надо, – сухо сказала она, лихорадочно вспоминая, куда Иуда девал ключи от входной двери.
— Ага, «не надо», – отозвался он, – ещё как надо… Стой, – он встал, дрожащими руками расстёгивая молнию на джинсах.
— Нет, – Вера прижалась спиной к закрытой двери, с ужасом глядя на то, как Иуда спускает штаны, обнажая ледащие, серо-белые, волосатые ноги.
 — Да, – возразил Иуда, сделав шаг в сторону Веры, – куда ты теперь денешься от меня, родная моя?
«Куда. Ты. Теперь. Денешься?!» – мысленно повторила Вера, пока Иуда приближался к ней. Маленькое расстояние между ними становилось ещё меньше, и вдруг взгляд Веры упал на обрезок трубы в углу.
— Перестань, – сказала она твёрдо, – хватит.
— Это ты перестань… сопротивляться, – ответил Иуда, и Вера видела, что ещё один шаг, и…
В этот момент в неизвестной дали послышался тревожный, быстрый колокольный звон.
Она быстро, обеими руками, схватила тяжёлый обрезок, и, – рассекая воздух, взмахнула им над головой Иуды.
Он, когда между его лбом и железом оставалось не больше сантиметра, сманеврировал и повалился на пол.
Вера замерла над Иудой с обрезком трубы в руках, увидев, что он выгибается и дрыгается на полу.
Он стал ещё бледнее, чем обычно.
Сероватая бледность его кожи превратилась в голубовато-белую, а мутные глаза закатились.
Вера поставила обрезок трубы на место, нажала, было, на ручку двери, чтобы куда-то бежать, кого-то звать, но – вспомнила Иудин издевательски-насмешливый взгляд, когда он в кафе попытался вызвать её ревность, упомянув о своей бывшей девушке, и – давящая, смрадная, жутковатая чернота нахлынула на неё.
Она отвернулась от Иуды, поначалу слыша, как он хрипит и задыхается в эпилептическом припадке – потом она уже не слышала ничего.
Она смотрела на дверь, а когда обернулась – увидела, что Иуда со спущенными штанами скрючился на боку.
 Она склонилась над ним и – почуяла тот самый, ужасный, не имеющий названия смолянисто-чёрный запах, – теперь он ей не чудился.
 Так пахло от Иуды, который, уже не дыша, лежал на полу с полуоткрытым ртом и закатившимися, бессмысленными глазами.   
 Невидимка-кукловод был больше не властен над ним.
 Вера, не трогая Иуду, потихоньку вышла из комнаты в полутёмный коридор, где по-прежнему на сером паласе лежал косой свет и слышались негромкие звуки телевизора.
 Вера отыскала ключ на гвоздике под куртками, обулась, надела пальто и – выбралась из Иудиной квартиры-клетки на волю, в слякотную темноту ноября.
Серым, сырым, простудным утром Вера стояла за трансформаторной будкой близ Иудина дома и наблюдала, как из подъезда, к которому подъехала машина-катафалк, выносят обитый чёрной тканью гроб...

Соломея (Елизавета) Лютова (SoLut), июнь-август 2016, Москва