Ритуал

Тетелев Саид
Эта скамья здесь стоит довольно давно. Ни у кого не возникало вопроса, кто её сюда поставил. Ни у кого.

Зато каждый день слышны возгласы. Почему здесь? О чём он думал?

Раньше таких вопросов не было. А теперь они - как хлеб. Среди последователей оказалось очень много людей, не подозревавших даже о возможности начала всей истории, простой как луч света, на таком обыденном, непримечательном месте. Можно быть уверенным, что без участия скамью давно бы уже убрали. Она старая. Краска с её стальной основы слезла, а деревянные перекладины испещрены входами в лабиринты мелких червей, любящих влагу. Так было еще тогда, в те дни, когда он на ней сидел.



Несколько десятков людей. Самых разных, пришли к столу из камня. Я пытаюсь не скривить лицо, когда вижу, как они языками слизывают воду с блестящей холодной поверхности. По очереди или сразу парами, тройками. Они стыдливо прячут руки за спиною, как будто это я велел им так. Но нет. Я ничего не приказывал им. Я дал им свободу. И они, предоставленные себе со своими собственными мыслями, долгое время смотрели на принесенный мною снег.

Снег этот - грязный снег с обочины, серая, почти жидкая масса. Снег был горьким, значит, вода из него тоже горькая. Как они рады стараться, она ведь горькая. Как таблетка. Как сок, выжатый из стеблей цветка. Как правда.

Они даже улыбаются. Знают, они провинились. Я улыбаюсь им в ответ. Я знаю, провиниться очень легко. Про вину есть песня, которой я их научил. И она звучит и будет звучать, всегда такая же, какой я её придумал. Ленивая песнь, медленная, текучая, тихая, безграмотно слепленная из образов, обрывков и обрезков, песнь о проступках обесчеловеченного человека:

Песнь лейся.

Лейся песнь.

Слова твои,

Лишь мой язык.

И воздух в легких мой.

Но только лишь на миг.

Ведь провинился я.

Стал виноватым.

Нарушил многое.

Переступил порог.

От неба отвернулся.

И всеми зубами жевал. Клеймо.

Нет мне прощения.

Глупая  песнь...

Песнь глупцов.

Продолжайся

Много слов...



Она не забывается потому, что в ней нет устоявшихся связей. Каждый вправе петь про свои собственные грехи. Любые, выдуманные. И это настолько же полезно, как обливаться холодной водой. Неудобство и недовольство. Без конца.



Королева ложиться спать на деревянный пол. А король держит целую ночь руки поднятыми вверх. Когда он засыпает, слуги подвешивают его кисти на прикреплённые к потолку жгуты. Повелитель доволен. Он утром не чувствует рук и ходит по своим покоям, расслабленно размахивая опустевшими рукавами. Только к обеду в пальцы его возвращается чувство. И он, согнувшись, гладит лицо своей богини на земле. Она холодна, как стекло холодна. А кожа ее стала серой и начала растрескиваться, расползаться. Королева просит только тухлую воду, глоток в день. И с её дыханием этот глоток испаряется, вызывая отвращение у прислуги.



Я не сам это придумал с самого начала. Целью были деньги. Кажется, вся ложь была правдой много лет назад. И кажется, что сейчас это - слишком нагло. И все же - деньги. Ведь был голод.

Я ничего не сказал, а толстозадый господин сожрал уже не одну купюру. Он так их обгладывал! Урчащее удовольствие прорывается сквозь его пухлые щеки. Конечно, я с удовольствием забрал бы купюру себе. Но так получается, что мне их не предлагают. Они тянут свои руки, измазанные в пальмовом масле, тянут, меж пальцев скомкана плотная бумага, а потом рвут её. И плачут от счастья. Танцуют, валяются на обрывках, ревя от наслаждения, а потом засыпают. И тихо что-то стонут обо мне.



Огромное удовольствие я получаю, когда меня носят на руках. Они делают это очень нежно. Мне в эти моменты кажется, что я сплю. Они дрожат от восторга. Я глажу чью-то рыжую голову. Рыжий человек. Он ничем не помогает удержать меня. Но когда я встречаюсь с ним взглядами, презрение его исчезает. Он улыбается. Он, наверное, понимает многое из того, что я не понимаю в окружившем меня хаосе. Хотел бы я услышать, что он расскажет мне. Но он, как и все другие, только раскрывает рот. Я даже протягиваю к его рту руку, ощущаю влажное дыхание, слюну, этот живой пар. Обманывает, он опять меня обманывает. Только притворяется, что говорит. Как все они.



Рты являются целью всего великого учения. Они в иной момент могут показаться главным инструментом сотворения людей, из которых изгнано человечество.

Рот как противоположность всем тем отверстиям, которые в итоге становились во главу угла по итогам жарких споров. Которые олицетворяют человеческую жизнь.

Рот прекрасен всем. Он произносит что-то, а может и молчать. Может петь, но может и сквернословить. Пускать пену, омываться потоком мутной рвоты. Рот бывает плотно закрыт. Но его можно и раскрыть, и вытащить все зубы. И скользкий язык из него, в нем он - безрогая голова улитки. А снаружи он - олицетворение силы, маленький, плотный, свободный. Рот можно зашить, можно его расширить двумя надрезами. Рот бывает красивым, а бывает отвратительным, похожим на ослиный зад. Только вместо хвоста - коротко сбритые усы. Или остатки усов, так их честнее называть. Под растрескавшимися губами - тоже волосы. Ресницы - тоже волосы, но они не заставляют сжиматься сердце, словно увидел разъехавшиеся в стороны ноги или кривое синее пятно на виске.

Рот должен быть наполнен. Рот в любой момент может опустеть.

Я стараюсь каждый раз что-нибудь делать с их ртами, с ртами этого безмолвного стада. Я протягиваю мизинец, и они лобызают его, унизительно пуская слюну. Я наблюдаю, как они пьют растаявший снег. Этот снег лежал серыми волнами вдоль дорог, по которым мы прошли.

Про их липкие уста, про эти их губы, похожие на обрубки толстых кишок, про желтые в трещинах зубы, про жадную глотку и лживый язык существует песня. Наверное, я ее сочинил. Но, может быть, они мне когда-то наврали, что я ее сочинил. А я поверил. Тогда я чувствовал, что могу сочинить песнь, чего не скажешь обо мне сейчас. Песнь:



Рот закрой.

Умерь свой пыл.

Жажду утоли гнилой водой.

Уста свои сомкни

Навечно. Навсегда. Забудь

Все звуки. Сказано - убито.

Зубами перестань своими

Клацать. И внутренности щек

Отставь лизать.

Стыдно здоровой кровью

Наполнять сосуды грязных губ.

Пускай их пожирает

Всё пожирающий испуг.



Когда я сел за скамью, я совершенно отчетливо понял, что не смогу больше встать. Этот тяжелый груз за моей спиной превратился в паука. Паук, держась тысячью своих маленьких лапок за мою худую спину, впустил свой яд усталости мне в кровь. Впустил сквозь маленький укус в мой лоб, место укуса похоже на морщину. И за мгновение паралич охватил меня. Я не двинусь, не двинусь с места ни при каких условиях, ни за какие дары, не двинусь под градом любых ударов, под страхом любых упреков, угроз.

Я сел на скамью, и воздух вокруг меня стал плотным. Он крепким, но прозрачным шаром окружил меня. Я не выйду за его пределы.

Паук исчез, и груз пропал, как будто ссыпался с моей сутулой спины. Я расправил плечи. Я глубоко вздохнул. Мне дано было время, чтобы видеть. И я снова научился видеть.

Повсюду я увидел пятна жирные от рук. Следы, помятости, царапины. Это - итоги человеческих дел. Они замызгали даже воздух, даже свет. Даже пустота носит теперь на себе от них отметины. На пустоте чьими-то пальцами выведено - Пустота. И пустота теперь уже не чиста, так как не пуста. Она стала только ненужным придатком непустоты. Как кладбище превратилось в полянку у бистро. И вся её магия превратилась в тень от пляжного зонта.



Принц кусает свои ладони. Очень светлые, мягкие, вкусно пахнущие ладони. Как они превосходно чувствительны! Пальцы рук с суставами, опухшими от лютни. Аккуратно срезанные мозоли от изящных изгибов изумрудной трости.

Страсть, с которой он гложет свои руки. Его крику боли препятствует строгий обет молчания. А на языке - серебряная цепь, продетая сквозь плоть, как украшение. Как блестящая змея, проникшая в птичье гнездо.

Княгиня кладёт ладони на стол. Она их ненавидит. Она ждёт, когда они обезобразятся её кипящей ненавистью. Она ими елозит по каменному столу, но только пачкает рукава. Зачем её рукам могут понадобиться рукава? Она отрывает их зубами. И, удовлетворённая, уходит от стола, резким движением она опрокинула стул, на котором восседала. Нет звука удара благородного дерева, из которого сделан стул, об гладкий до блеска мрамор.

Зачем только они лижут мои ладони? Я не хочу, чтобы кожа была такой влажной. Я провожу пальцем по шершавой стене. А они на том месте, где только что был палец, сдирают штукатурку, ломая свои ногти. Они складывают мелкие осколки, пыль, себе в карманы. Чтобы потом насладиться ими в одиночестве. Они вообще до крайней степени жадны и эгоистичны. Эти их руки.

Я вижу человека без волос, с абсолютно гладкой кожей, натянутой с усилием на череп. Человек-череп что-то хочет сказать. Он разочарованно поджимает губы. Потом пальцы его смыкаются в замок, и он забрасывает их себе на макушку. Так он стоит, выдвинув свои острые локти вперёд. Я вижу его всего и не понимаю, зачем он передо мной такой открытый. Я подхожу к нему. И он дрожит от страха. Что ты взял из чужого? Где ты украл, чтобы здесь добавить? Голый человек, противный своей невидимой наготой. Я прошу тебя закрыться, скрючиться, как высохший, пожухший лист. И что ты? Омертвел, застыл, вдруг отказался при мне дышать. Я подхожу, все ближе, ближе. Хватаю тебя за руки, пусти! Пусти свой череп гладкий, место для кудрей, нет - мертвая пустыня, скрывающая под собой всю темноту твоих печальных дум. Пусти!

Терзаю его руки, бесполезно. Еще, ещё сильней. Застывшие, безжизненные пальцы. Приклеил ты их, что ли? С звериным рыком я срываю кожу с головы, её в ладонях рук твоих оставив. А дальше что? А там - листы, листы бумаги, слой за слоем, как под ногами золотой рощи. Внутри же головы - всё та же пустота. Красивая игрушка, красивою была.

Я сам здесь что-то у кого-то взял, украл. Мне кажется, то был товарищ Бэнкс. Да, припоминаю. Признаюсь. Украл.



Много крика. Шум и ругань. Дубинка тычет в мою шею. Это - жалость. И неприятие. Примите же меня. Я сижу на скамье и ничего не прошу. Я - тишина. Я - не навязываюсь. Просто сижу здесь. И чувствую, как у меня от голода пропадает зрение. Такое может быть. Если есть принесённые ветром газеты, если спать с открытыми глазами, открытыми для темно-синего холодного неба. Я отвык моргать. И я не одинок. Мир не моргает. Но что он видит, не моргая, этот безумный мир? Он тоже слепнет. А поток невыплаканных слез стекает на экраны. Мир видит не больше меня, слепнущего. Я стал класть обрезок бархата на веки. Я мысленно прошил этот обрывок шелковыми нитями и подвесил к концам этих нитей маленькие колокольчики. Я научился закрывать глаза. И мне показалось, что это - лучшее из того, чему я научился.

Я снова украл это. Я предупреждаю. Пи-пленка. Усердие тщетно.

Лампа настольная. Шесть сотен люмен. И огромный голубой глаз в её абажуре. Что она видит? Что видит она? Монахиня, посвятившая себя новому солнцу, второму лицу беспросветной тьмы. Смотрит на лампу, а лампа греет её лицо. Лампа греет её глаза. От тепла лампы слегка изгибаются её светлые волосы, обрамляющие лицо, её светлые ресницы. Она смотрит и видит всё больше. Для неё это уже не только белый свет, но в нём есть оттенки. Немножко фиолетового, капелька жёлтого, крупинка красного, маленькие черные точечки. Она закрывает глаза.

Здесь, под мягкими тонкими веками каждый из нас видит что-то изящное. Наслаивающиеся друг на друга цветные фигуры, кольцеобразные радуги, мокрые от чёрной краски павлиньи перья, звенящий зуд чёрного, который - лишь черных панцирей сухое щекотливое движение. На самом деле ноги у каждой этой вши - приятной телесной расцветки.

Кожа век, её так мало. Но всё же её по силам скрыть собою целое море звезд.

Я всё чаще вижу людей без глаз. С одним глазом, вообще без них. Это - следствия ужасной неосторожности. Или намеренное противостояние чьим-то, весьма консервативным, взглядам. Вдоль алтаря проходит длинная вереница безглазых женщин. Они держатся за руки. Некоторые из них смотрят на меня с заинтересованностью одним глазком, кто-то отвлечённо и слепо отбывает номер. На что похож безглазый человек? Пускай у него есть ещё один глаз, но он всё равно уже больше крот, чем человек. Я, может быть, и хотел бы остановить одну из них. Длинную, русоволосую. Но волосы будут позже. А я - безмолвная рыба. Глубины молчания я обсасываю. И все равно, даже если скажу, они уйдут. Отнесут всё в огонь, пламя которого разожжено мною.

Длинная, русоволосая. Лицо её искажено отсутствием глаза. Улыбка милая, но кривая. Как и грудь рука у неё одна чувствительнее другой. Хотел я тронуть её штангенциркулем, измерить глубину черепной впадины. Но она испарилась, исчезла из виду. Огромный темный след оставив вместо себя. Я подошел к нему с линейкой. Но деления на ней залило чёрной краской. Я замерил тот след на глаз, выставив большой палец руки. Но упал, сломал ноготь. Уронил на себя фонарь с сальной свечой внутри. А потом - всё померкло.



Что же касается волос, то я их, конечно, не стриг, потому что меня это совершенно не волновало. Волосы мои стали длинными. И со временем очень грязными. Это вносило значимый вклад в общую мою неопрятность. Я со временем стал воспринимать волосы как снег. Под толстым снегом продолжает жить трава. Под смятой копной волос, под спутанными кудрями, под мерзкой сальной шевелюрой сохраняются какие-то мысли. Длинные, тонкие мысли. Витиеватые мысли, мысли ломкие, зачатки рассуждений и жесткая щетина убеждений, которой можно уколоть любого чужого, всех, кроме себя. В первые несколько недель голова очень сильно чесалась. Но это приятное напоминание о жизни во мне только помогало точнее отсчитывать дни опустошения. Когда же зуд ушёл, я ощутил, что и другие мои составляющие - ногти, кожа - стали удаляться от меня, хотя всё ещё сохраняли связь с моим сердцем. Так я понял, что начал расти. Понял, что, если я продолжу расти, я охвачу весь мир собою. По крайней мере, по нашим совпадающим границам не будет совершенно разногласий.

Нет ничего нового в стрижке волос накоротко. И даже в их вырывании с корнем. Да, будут следы на голове, немного ссадин на затылке. Сложно удивить даже продеванием волос в промежутки между зубами. Так можно бесконечно долго проходить, с волосами во рту. Проглотить клубок своих волос достаточно сложно. Отдельные волоски щекочут горло, поэтому нужно одновременно бороться с подступающей рвотой. Проблему решает стакан воды. Граф обжёг волосы на голове. Сначала было лишь немного тепло. Рука крепко держала ручку кувшина. В один момент она подняла кувшин и опрокинула его на горящую графскую голову. Много воды было пролито мимо. Вода затекла за шиворот. А граф прикусил язык и, согнув колени, свалился со стула, ударился о край письменного стола из резного дуба, ударился носом болезненно об самый край, самым кончиком носа. Он лежал у ножек стула и оглушительно кричал. Он думал, что жар, обручем сдавливавший ему мозг, глушил все звуки. Что мир стал беззвучен.

Я потерялся. Хлысты из кос секут волосатые спины, злостно секут. Хлысты держат волосатые руки. Это всё - внешние проявления избытка тестостерона. В волосах тепло, в них тонешь. Огромная каменная чаша вымытых чистой водой волос. Сейчас они сухие и теплые. А совсем недавно они источали ужасный запах. Но было еще хуже, когда после меня они подожгли содержание ванной. Словно заново подожгли пепел из преисподней. Со слезами на глазах они простёрлись передо мной. Едкий дым стал распространяться в воздухе. И только чьё-то спасительное решение разбить брошенными стульями высокие витрины спасло нас от смерти. Я не боюсь смерти. Я вижу по лицу пресмыкающегося передо мной, этого стриженного черта беззубого, что он тоже уже не боится смерти. Мы наматываем длинный рыжий волос, цвет его - пьянящий янтарь, на указательный палец. Два оборота - три оборота - семь двойных оборотов и синяя подушечка пальца. Хотелось бы обойтись без описания чувств. Но мы счастливы тем, что можем в любой момент порвать этот тонкий волосок. Всесильны над чужими волосами. Каменный кувшин волос, а затем - меньше кружки лёгкого, воздушного пепла. Расчеши этот пепел расчёской с деревянными зубьями, сделай пепельную дорожку. Одну, другую, третью. Ты ничего не чувствуешь. Потому что эти мёртвые нити - это не ты. Это твоё растение, отражение потребности не быть одиноким. Маленькая линейка, отмеряющая твоё время, вылезает прямо из твоей сухой, исходящей перхотью кожи. Сколько не закрашивай её, а деления всё равно остаются видны.



Не морщьте нос. Не всё так противно, не такой уж я гадкий. Да, нищий, и имя моё - бродяга, прибитый к берегу. Под летним дождём, под тёплым дождём средь жары и в слабенький грибной дождик я расстегиваю все пуговицы чего-то, похожего на пиджак. Вот оно - моё голое пузо. И я его мою. Поэтому вы не вправе зажимать свои носы. Вы не имеете права! Ну да, я воняю, пожалуй, смердю. Я жив, я живу. А вы - перестаньте нюхать. Нюхая своими шмыгающими носами, вы всасываете кусочек меня. И меня становится меньше. А сам я стараюсь сделать так, чтобы меня стало больше, и чтобы я был весь, большой, в одной точке. Только так я одним твердым ядром смогу пробить вашу стену. А я чую, что ваша стена только и желает быть разбитой. Потому что за этой стеной - маленькие вы. И тогда я встану со скамьи, чтобы обнять вас, маленьких, беззащитных, без вашей стены. И стен больше не будет.

Ничем не удивишь этого низенького, точнее, коренастого крестьянина. Ему тридцать пять. И, конечно, он не два и не три раза пачкал свой горбатый нос в свежем навозе. Обоняние его примитивно. Он уже не различит аромат цветов и запах прогнившей коровьей туши. Потому что это - его жизнь, одна из неотделимых составляющих его существования. Но сам он давно уже потерял желание жить. Его жизнь - угрюма и строга, очень больно она бьёт по пальцам своею банальностью, проявлениями повторяющегося как пульс земли хода времени из зимы в жаркое душное лето и обратно. И тогда он входит в чистые комнаты. И испытывает ужас. Этот маленький крестьянин боится того, что вокруг него. Раньше вокруг была жизнь, сейчас воняет только он один. Стены чуть отдают краской, а пол - сухой пылью. Сам же он источает в воздух тошнотворный дух близкой смерти. И он начинает ненавидеть себя.

Я иду, шагаю по навозным кучам. Тлеют развешанные по стенам бечевки из черных волос. Кислый запах кошачьей мочи, закрытые, заклеенные пакетами окна храма не дают выветриться пропитанному дыханием воздуху. В носоглотке сухо, она ничего не чувствует. Пропускает гнилой ветер в легкие и лишь слегка кровит своими стенками. Аммиак льётся бочками на пол, только успевай поднимать ноги. Огромная толща вонючей жижи ждёт меня за какой-то из дверей. Я это придумал, но я уже не помню - зачем? Что мне может сказать этот немой седоволосый дед? Почему он здесь? Почему он так на меня смотрит? Чаны с протухшей водой болтаются на цепях под потолком. И я то слышу, то не слышу, как они со звоном сталкиваются, проливая воду из сифонов. Вода перемежевана жидкостью с тонких преград, останавливающих грязь в кишках. Кажется, седовласый дед показывает на себя пальцем. Он хочет сказать, что в нём тайна. И что сейчас вот он полностью раскроется, станет мягким, свободным, расслабленным. Он выпустит всё, всю правду обо мне, кто я, что я, что я здесь делаю. Я в напряжении жду. Хлопок, и он пропадает. И я пропадаю следом. Какие-то слабые токи не успевают за моей телепортацией, и мозг по ту сторону зеркала оцифровывается совершенно спокойным. Возбуждения нет. Только лёгкая тошнота от бесполезной полноты.



ДОЛЖНО БЫЛО БЫТЬ НАПИСАНО БОЛЬШИМИ БУКВАМИ.

Я, кажется, все понял. После того, как я услышал шорох. Этот шорох - звук разламывающихся стен торгового центра, который стал нашим храмом. Ему приходит конец. Я отлично понимаю почему. Земля не может больше нас терпеть. Потому что мы, её дети, учим других её детей отказываться от жизни. Мне сложно понять, в какой именно момент я и все мы дошли до этого. Но ключом к разгадке оказался шорох. Воистину, ведь я не слышал ничего уже больше года! Я, оказывается, оглох! И глухота моя стала поводом превратить мир цветов в мир паутины, заселённый пауками. Моё молчание, мой отсутствующий взгляд превратили любящих меня в потерявших меня. Я должен был их целовать, а я отстранился. А потом я уже не мог их поцеловать, потому что губы их запеклись кровью, а щеки их лоснились от кислого пота. Их высокие лбы спрятались под грязными прядями волос. Я считал их демонами. А они думали, что я их испытываю.

Когда я встал со скамьи, я сказал очень просто - придите ко мне, мои самые верные друзья. И они пришли, те, которые были поражены до глубины души. Ведь я тогда не молчал. И они еще не оглохли от собственных стонов. Я встал со скамьи и упал в объятия. Я был окружен со всех сторон. И они терлись своими чистыми рыжими волосами, своими лысыми макушками о мой подбородок, спрятанный в бороде. Я был выше их, но я был так близок к ним, как только мог.

Тяжело вспоминать. Помнить всё - невозможно. Особенно после того, как ты бросил жизнь. Она, как раскаленный стальной прут, окруженный снегом, тускнеет. Это были таблетки. Таблетки - это спрессованные порошки. Чтобы их скрепить, используют любую жидкость, даже сахарную воду с клеем. Кто он? Старик с белыми волосами. Я должен давно его знать. Но я отказываю себе в простейшем, знать кого-то. Это же насилие, это пошло, утверждать, что я кого-то знаю. Незнакомые мне люди кружат вокруг. И я только удивляюсь, что у всех у них есть те же глаза, рот, та же кожа. Мы видели друг друга раньше. Грязный старик, с вымученной улыбкой. Он знал, куда прийти. Он высыпает в мою ладонь таблетки, и я подставляю ему еще тысячу ладоней. Но зачем всё усложнять? Я подставляю ему миллион своих жаждущих ртов. И он целует меня своей сухой дрожащей ладонью. Может ли такое быть, чтобы он хотел меня уничтожить? Я сомневаюсь. Всё это можно сделать от большой любви. Если он хотел, я прощаю поддавшегося страсти. Если он не хотел, а его заставили, я не верю в такое. Желание пронзает, цепляет цепью человека к человеку. Кто еще мог быть там, на другом конце цепи? Рыжий дьявол? Ревниво рычащий на обнаженные черепа?

Я понимаю, что плачу. Я стою на коленях возле огромной аудиоколонки. И плачу. Слезы брызгами летят в стороны. Это не я, они - сами. Их уносит. Какой-то звук бьет по моему сердцу, по пустому моему желудку. Глухой электрический звук. Звук спаривания угрей в мутной воде. Я теряю связь. Нити, в них запутались мои пальцы. В них остались мои отпечатки. Но отпечаток на нити - только лишь грязь, грязный след. Кому он принадлежит, не разберешь. Кажется, это умерла любовь. Вот она жила, а теперь тлен её за моими ушными перепонками, внутри меня. И давит во все стороны.

Сложность простых вещей. Витиеватость пустых фраз.

Я бегу от них. По пустому городу. Между длинных рядов скамей. По качающимся канализационным люкам. В направлении, что указывают спрятанные в мусорные пакеты лица дорожных знаков. Конец близок. Обаяние улетучивается. Частный случай нерешимости в условиях бойкота отчаянию. Ничего нет. Ноги, я, подошвы, ступени. И крики, тусклые, как потерявший корни цветок. Порошки, таблетки. Подмножества множеств. Край, последний этаж, крыша.

Я. Выдохнул. Это - битум. Кому это выгодно? Лес рук.

Прыгаю. Ловят меня, качают. Свернутые кисти. Ссадины на мягких ладонях.

И? Раскаты грома. Несут обратно. На алтарь света. Чистый. Гадкая пародия.

Возвращается любовь. Прощение. Это оно.