Поросёнок Гоша и Дуся Барбарискина

Василиса Штрудель
 1.
Жил-был поросёнок. И не просто поросёнок, а Гоша. Местами даже Георгий. Отличительной его особенностью были подтяжки и оранжевые носки. И знание немецкого языка на уровне «продвинутый». Это, конечно, мешало. Выйдет он, бывало, на контакт с обыденностью, бросит в Вечность небрежное «Ah, мне бы nach Мюних, nach Зальцбург, в крайнем случае», потом одумается и переведёт для непосвящённых: «Удалюсь я от вас. Весь. Целиком. Полностью». Поросёнок сказал – поросёнок сделал. Удалялся всегда одинаково – под ванну. Там у него были: свеча стеариновая (1штука), томик Ницше в истерзанном состоянии, наливка и мокрицы. Мокрицы, кстати, непростые. Учёные. Цитировали Хенриха Хайне в оригинале и приветствовали Гошу почтительным «Да здравствует мыло душистое и полотенце с фашистами!» Гоша в ответ огрызался и обещал наказать мокриц «вериофка» и «укусать клац-клац» за то место, где спина теряет своё гордое название. Мокрицы делали вид, что боялись. Гоша делал вид, что верит. Ужасная жизнь, ужасная. 
Однажды Гоша встретил свою судьбу. Но об этом ни разу не догадался. Судьба такая: « Алио, это я!» А Гоша: «Я сегодня не абонент. Перезвоните во вторник. А лучше вообще никогда». И включал режим «невидим абсолютно». Судьба пыталась вразумить гордого и непутёвого Гошу. Дескать, ком цу мир, майн херц, прими мой всепрощающий der Kuss. Какое там! Гоша сопел и отворачивался. Судьба была мудрой и давала Гоше шанс. Даже полтора. Учитывая личную симпатию и врождённую гуманность. Отходила на либеральное расстояние, усаживалась на табуретку и принималась внимательно изучать «Tageszeitung». А сама думала: « Ах, майн Готт, гиб мир Гедульд». И слеза катилась по её щеке. Горькая.


2.
Однажды Гошкина судьба решила легализоваться и как-то уже вербально конкретизироваться наконец. Пришла и с порога: так, мол, и так, Георгий, отныне у меня есть имя, и звучит оно гордо – Дульсинея Барбарискина. Можно просто Дуся. Гоша, конечно, оцепенел весь, затрепетал от неожиданности, но виду не подал. Наоборот. Мечтательно закатил глаза, уставился куда-то в район скопления туманностей и с несвойственной ему нежностью повторил: Барбарыыыыскина…. Дульсинея, а в миру просто Дуся, исправлять не стала. К чему эти фонетические скандалы, когда на кону счастье, любовь и, возможно, даже голуби. Тут нужна правильная стратегия, а не тактическое сиюминутное фиаско. 
Обретя Барбарыскину, Гоша заважничал. Ну, ещё бы: сама судьба для него отныне – просто Дуся. Это вам не мокриц стеарином поливать. 
В один вряд ли прекрасный день пришла Гоше в голову мысль. Пришла и топчется там, галошами коврики марает. Гоша её недолго думая и озвучил. Ты, говорит, Дуся, конечно, вся фатальная и непредсказуемая, но надо определяться с видовой принадлежностью, раз уж у тебя есть доступ к моей ванне, подтяжкам и душевным мукам. Барбарискина насторожилась и частично опечалилась. Гоша, не встретив явного противления злу насилием, продолжил. Я кто? Правильно, поросёнок. Раз мы с тобой сейчас… как бы это… неформальное ментальное объединение, практически семейство, можно сказать, то ты должна принять не только мой образ жизни, но и природой заложенный генокод. Это не обсуждается, ать-два! Дуся от волнения икнула. Потом чихнула. Потом совсем растерялась и испуганно вымолвила неизбежное «хрю». Гоша торжествующе вильнул хвостиком и удалился, распевая бравурное « айн, цвай полицай». А Барбарискина, икнув ещё пару мучительных раз, неожиданно для себя сказала : «Яволь, майн Хауптфюрер». А потом тоскливо добавила: « Драй, фир, бригадир». И вздохнула. Печально и судьбоносно.


3.
Георгий собрал рюкзак, облачился в клетчатую рубашку и сурово хрюкнул: «Я в Польшу!»  Дуся, конечно, опечалилась, но вежливо ответила: «Дуй». А про себя подумала: «Интурыст нищасный, я тебе ещё Бергаму не простила. И Джульетту с Буратиной. И вапще». От тяжких дум у Дуси упало настроение до температуры 34 и восемь. Упадок сил, до Ренессанса – километры. Аллес, одним словом. Гадкий поросёнок ничего не замечал и наглым фальшивым тенором распевал походные марши, размахивая кудрявым атавизмом. Сначала Дульсинея хотела совершить ужасное: разорвать на мелкие клочки итальянские ехидно улыбающиеся моськи будущего сусанина и сжечь их, пророчески приговаривая: гори, гори ясно, так тебе и надо. Но без рифмы было неинтересно, а с рифмой не получалось обидно. Творческий кризис явился без приглашения, а паразитский Гошка опять навострил весь свой бессовестный организм в сторону враждебного Запада. Вот как жить в этих условиях? Да никак. Дуся залезла на табуретку. Прокашлялась нервно. Посмотрела вдаль рыдающим взором и тихо произнесла, ковыряя Гошину лысину левым мизинцем: «Прощай, неверный, можешь не возвращаться, я всё равно теперь не твоя» - «А чья?» – удивился Георгий. «Чужая», - всхлипнула Дуся, но взяла себя в руки и отвернулась.  – «Ты что, монстр кинематографический?!» - возопил впечатлительный Гоша. - «А ты – дурак. Перманентный» - не осталась в долгу Дульсинея. И замолчали. Потому что говорить было не о чем. Кульминации – они такие.
Уехал, конечно. Дуся страдала и скучала. А однажды, протирая пыль на комоде, нашла записку. Даже не записку, а шифровку. « Я тя лю» - вот что там было написано. Дуся вздохнула и нацарапала на листочке в клеточку: «Я тя то». И съела. Как настоящая разведчица. Чтобы никогда не узнал. Никогда-никогда. Потому что вот.

4.
Поросёнок Гошка не жил, а страдал. Разнузданно так страдал. Можно сказать, даже с упоением. С налётом мазохизЬма, нелепого анахронизЬма и прочих антисоветских изЬмов. Чтобы знал весь нагло выздоравливающий  капиталистический мир с его агрессивным здравоохранением: нашего человека просто так не вылечить.  Даже если он героический поросёнок в подтяжках и с мокрицами  в анамнезе. Всю Италию и Польшу отважно прошагавший  любознательными кроссовками. Да что Польшу! Босфору грозил капюшоном, кошек турецких  приручал по секретной технологии  подпольного кинолога-документалиста Ризеншнауцера.  Дошастался, одним словом.  Далее  - трагический  сказ  ап осложнениях прастигоспади  вирусных.  Пропало у Гошки чувство юмористического обоняния. Был обонятельный  и привлекательный – перестал. Вот просто вмиг. Который между прошлым и будущим и перманентно называется жысть. Барбарискина и так, и эдак, и всё никак. Не улыбается  Георгий. Даже краешком уцелевшего в неравной борьбе с заморской хворью интеллекта. Обиделась, конечно. Ну, как  обиделась? Затаилась и задумала нехорошее. Гремела склянками, складывала в кастрюлю несовместимые ранее компоненты  и  истово шептала во Вселенную неведомое. Глаза не закатывала, волосья из бороды абы кого не дёргала, коньков-горбунков не призывала. Чего не было – того не было. Но Георгий насторожился. Так, на всякий мчс-овский случай. А то мало ли. Дульсинея, она какая? Внезапно непредсказуемая. Судьба жеж, что с неё взять. Приходится прислушиваться  и заведомо паковать тревожные чумаданы. Чтобы, ежели  чего, - аусвайс, снилс, контурные карты Португалии и русско-венгерский разговорник всегда при себе. Была, конечно, на Барбарискину ещё одна управа. Исчезнуть. Вдруг.  Нафсигда. Сверкая подтяжками в тревожных, ускользающих на рассвете снах. Задушив  напоследок  Веру, Надежду, Любовь и родственницу их Софью. Гоша уже поступал так однажды. Глупый был, жестокий, ветреный…  Барбарискина, конечно, простила. А что делать? Карма, чувства и прочие нелепости бытия. Поэтому и гремела склянками. Грозила Мао Цзэдуну демографическими бумерангами. Читала вслух Розенталя Дитмара Ильяшевича. Пела  печальным шёпотом  колыбельную про спи мая  радысть усни в тональности си-бемоль. Обтирала кудрявую головушку раритетным одеколоном «Саша».  Боролась за Гошку как умела. А умела она многое. Пусть только попробует не восстановиться до полной юмористической целостности! Иначе придётся предавать анафеме. И как самая крайняя мера – девичья фамиль. Вот и сказочке капут, пусть микробы все помрут.