Практика любви

Николай Рогожин
Это случилось до Большой Любви. Мне ещё не было двадцати и я заканчивал третий курс медицинского практикой в своём родном селе, около небольшого города, столицы автономной республики. Районная больничка размещалась в деревянных корпусах и в одном из них, двухэтажном, находились хирургия с терапией. Поблизости, в поликлинике, работала моя мать. Она то меня и надоумила в своё время идти учиться на врача, "ничего не делать, с трубочкой ходить." Сама то она почти половину жизни протрудилась санитаркой и ей радостно было видеть сыночка, студента, приехавшего почти что на работу. Последняя заключалась для меня в том, чтобы овладеть навыками, которым теоретически обучили в последнем учебном году. Знойное лето тогдашнего года вступало в свой разгар, начинался самый жаркий месяц июль. На хирургическом, втором, этаже лежали в основном те, которым действительно некуда было деваться без помощи. Им "помогали" - двоим в начале   моего пребывания отрезали ноги, в намеченный операционный день. Высокий, дородной хирург Бабушкин возился с больным вместе с другим оперирующим доктором, я им помогал. Здесь же находились медсестра, подающая инструменты, и анестезистка. Она мне сразу приглянулась и хоть маска скрывала её лицо, мне понравились её смешливые, большие выразительные глаза, фигурка в обтянутом пояском халате, огонёк ярких волос, выбившийся из-под шапочки. Мне представлялось, каким же симпатичным и красивым должно быть её лицо, если у неё такой звонкий переливчатый голос и такой лучистый взгляд. Время приближалось к полудню; свет яркий, солнечный, властно пробивался сквозь занавешенное окно маленькой комнатки операционной , становилось душно, майки под халатами оперирующих взмокли, пот проступал на лицах. Анестезистка вдруг, ненадолго оторвавшись от стола, скользнула ближе к нам, промокнула лбы мужчин. Коснулась она и меня, чуть заметно так, мимолётом. Наверное, это входило в её обязанности, я то сначала не понял, но какое то веяние меня достало, что-то свежее, ангельское я почувствовал и моё уставшее пропотевшее тело воспарилось и стало мгновенно лёгким, свободным, парящим. Я ещё сильнее проникся к анестезистке, она только улыбалась шуткам хирургов, это было заметно даже через маску - таков обычай окончания операций: оживление, облегчение от напряжения.
На её лице оказался старый след от глубокого ожога. На правой щеке, вся нижняя треть была совсем другого цвета, тёмно-коричневое, чуть даже рыжеватое, рубцового, ребристого вида. Мы сидели с ней и с палатной медсестрой, в "процедурке". Она, казалось, совсем не замечающая своего несовершенства, шебетала своим переливчатым голоском, весело встряхивала головой с копной огненных, полностью выбившихся из под колпака, волос. Вечером я узнал о ней поподробнее:
- Людка, что ли? Не вздумай даже ,"нравится" вишь. Она Вовочку нашего обманула, вертячая такая, "горелка". Ничего в ней особенного, сыночек - мать моя искренне встревожилась, когда я попросил рассказать о понравившейся мне анестезистке. Брат мой Владимир был  cтарше на три года, работал шофёром, неплохо зарабатывал, но много тратился, на разного рода "вертячих"; жил, однако, при родителях, искал себе чего-то в жизни, приглядывался. Меня интересовало кое-что другое о "горелой" - сколько же ей лет? Если три года училища после десятого, то должна быть одного возраста со мной. Но я огорчился, когда узнал, что она ровесница моему брату. Значит, ей 23. Но мне не сильно грустно, она уже влияет на меня, мне отчего-то хорошо с ней рядом, или где-нибудь близко. Вот она за моей спиной, я поддерживаю ногу ребёнка, которую перевязывает хирург. Ожог большой, на половину бедра и всю голень, поэтому манипуляцию делают под наркозом. Мне нравится так стоять, испытывать неудобства - несносную в то лето жару, моральные издержки от вида страдающих, необходимость участвовать в самых неприятных процедурах - клизмы, катетеризации, разноска увечных. Из операционной, где производили ампутации, больных приходилось выносить на руках, с медсестрой и санитаркой, увещевая при этом о "нормальности" только что происшедшего. Но с каждым разом, уже на второй - третий день я мчался в эту "хирургию" с радостью, менял по приходу уличные туфли  на тапочки, завязывался в закрытого типа халат с тесёмками сзади и спускался вниз опять, на первый этаж, в общую ординаторскую, где проходили ежедневные утренние пятиминутки. Садясь на привычное уже, отведённое место, я сразу отмечал для себя присутствие Людмилы, с весёлыми глазами, или чуть потухшими, если она бывала с ночной смены или экстренной операции, но всё равно - взгляд её светился для меня ясными, чуть лукавыми блестками, всегда доброжелательно, притягивал. Простое её, обычное даже имя не сочеталось с приметной фамилией, - Янушевская, - в которой слышалось что-то западное, шляхтецкое, со звоном старинных лат и ржанием коней, а то со степной вольницей или погибелью полесских болот. Хирургия теперь, до того меня не привлекавшая, вдруг становилась отчего то главным делом жизни, может быть, в будущем. Я даже загадывал, что буду вот также стоять, как Бабушкин, громко говорить, приказывать и все будут бегать вокруг, исполнять мои распоряжения. Но труд такой являлся неблагодарным, как выяснялось. В конце первой недели, в пятницу, Бабушкин сидел в буфетной, Людмила приготовила ему чай. Хирург по-страшному, без крепких, однако, выражений, ругался. Вчера шёл по улице, днём, - ходил на почту в обеденный перерыв, - ему встретилась похоронная процессия и все проходящие в колонне разом на него обернулись, будто он виноватым оказался в происходящем. "Травма, несовместимая... будь проклят тот день, когда я появился здесь. всех к чертям-ваникам." Я сидел рядом, всему внимал и мне было жалко немолодого, нервного и доброго, в сущности, доктора. Но занимало меня, конечно - другое. Терзала предстоящая, на целых два дня, разлука с Людмилой. Хотя впереди был ещё путь к её дому, в одну, слава богу, сторону; она после ночной освобождалась пораньше, я вызвался провожать. Вот мы идём вместе, по моему родному селу, мне попадаются знакомые, давно привычные лица, я вижу вдруг своего друга по школе, по одному классу, и надо бы  мне перейти на другую сторону, чтобы поговорить, но я только приветствую его рукой, кричу через дорогу, что работаю в больнице, пускай он туда подойдёт или позвонит. И вот уже действительно скоро расставаться и, о чудо! - Людмила приглашает мне пойти вместе с ней в кино и через каких-то полтора-два часа, на первый вечерний сеанс. На крыльях я прилетаю домой, быстро перехватываю что-то из еды, помогаю по хозяйству и быстро-быстро, надеваю лучшую рубашку, светлые, недавно сшитые брюки, под моду, которые так идут мне и всё - готов! Я не задумываюсь о том, почему она общается со мной? Наверное, брат мой отвадил от неё кавалеров, приберёг для меня. Их встречи были недавно, весной и не прошло время, чтобы Людмила кем то серьёзно увлеклась, здесь же появился я - что-то, возможно привлекало её в брате, но она не пожелала той стремительности, к которой тот привык. Она об этом не говорит, я не спрашиваю; тема запретная, мне с ней интересно и так - ей хочется побольше узнать о медицине, как там обучают, в институте, я стараюсь у ней повыспрашивать что-то практическое. Мы не задумываемся о будущем; главное то, что я беспечен, бесконечное моё будущее впереди, окончание учёбы, - и кем я стану, совсем неясно ещё теперь, но вот задумываюсь о том, что может, действительно,- посвятить себя хирургии? Закрадывается в голову такая случайная, шальная мысль - что Людмила потому и возится со мной? Вечер уже поздний, мы возвращаемся из кино, Людмила напевает песню, она ей нравится, из недавно вышедшего фильма, "Неизвестный солдат", по Рыбакову,- ей удалось схватить мелодию, я подсказываю слова. Песня стала популярной сразу, даже движение такое комсомольское поднялось, - " За того парня". Неужели жизнь такая была много лет назад? Людмила провожает меня до моего дома, ей хочется пройтись, ещё не так поздно, и нет жары, и темноты, и я потом только догадываюсь, когда она сбегает с пригорка и машет мне рукой, что вот так, наверное, она провожала моего брата, не ответив все-таки на его притязания, не прильнув. Эх, братец, братец, такой души не завоевал!
По учебному плану я должен был за четыре недели практики отдежурить два раза по ночам, в каком либо отделении. Я, конечно, выбрал хирургию и, естественно, в ту смену, которая выпадала с Людмилой. Это было, вообще-то, моё первое настоящее ночное дежурство. На кафедре нас отпускали, уже к полуночи, засчитывая положенное. Теперь же мне предстояла ночь, напролёт, рядом с девушкой, которая мне всё больше и больше нравилась. После вечернего чая, процедур, трёпа в буфетной пришло время устраиваться на отдых. Я готов был не спать   всё время, и хоть Людмила мне предложила лечь в свободной палате, я решительно отказался и устроился на кушетке в манипуляционной, в конце коридора, у туалета. Какое то неясное чувство томило, мне казалось, конечно, невозможным, находиться где-то рядом с ней, вот так, запросто. И я был доволен уже общими заботами с ней - нужно было среди ночи вставать на антибиотики, и я боялся, что усну по-настоящему, в постели отдельной палаты. Сон или даже дремота не приходили. Я лежал, встревоженный,  под байковым одеялом, под переливы водосточной трубы, гуденье комара где-то над головой и эти недолгие часы в темноте стали для меня почти что невыносимыми - я беспрерывно, не прерываясь, думал о Людмиле, как о будущей своей женщине, мне хотелось ощутить шероховатость её щеки пониже скулы, прижаться туда своими губами, погладить её мягкие руки, талию, почувствовать упругость груди. Я забылся на какое то время, под журчание и писк, которые слились в один однообразный гул, перешедший незаметно во всё более  слышимый вой сирены, оборвавшийся с открытием мною глаз. Окно на мгновение осветилось, сразу померкло, и я догадался, что это подъезжает машина "скорой" - перед приёмным покоем был небольшой пригорок, и фары ударяли светом в стену. Вот она - первая в моей жизни экстренная операция! Я быстро вскакиваю, торопливо застёгиваю халат, влезаю в тапочки, бегу трудиться, помогать, участвовать. Поскольку Людмила занята наркозом, я беру на себя обязанности палатной медсестры, но иногда, забывая что-нибудь, подбегаю к напарнице, она стоит у стола, спрашиваю на ухо, она кивает. И вот уже всё позади, мы сидим, напротив друг друга, в процедурной. Она ещё дописывает течение состояния больного. Мне внедряться в истории болезней не дозволяется, я только учусь, сна нет совершенно и мне хорошо, я любуюсь её тонкими пальцами, держащими ручку, чуть склонённой головой в колпаке, узенькой полоской белой кожи от ремешка часиков, которые она сняла, прикрепила к пояску халата. На секунды, однако, голова цепенеет, валится, члены тела размягчаются, куда то уносятся, но преодолеваешь это наваждение и снова хочется присутствовать рядом, слышать её ровный, полушепотом, голос и, кажется, что это не от стремления к тишине, а потому, что мы сейчас одни, вместе, наедине, близко к друг другу и нам незачем громко говорить, мы хорошо слышим друг друга. Второе дежурство с Людмилой не получилось. В самом начале смены позвонили из дальней деревни и мы ехали с Бабушкиным за восемьдесят километров, по разбитой дороге, полночи, потом оперировали, остались там досыпать, вернулись следующим уже днём.
С той памятной, первой ночи, мои сомнения перешли в терзания. Я с каждым новым днём всё более не находил себе никакого другого занятия, как только в поисках способов и возможностей бывать рядом с Людмилой. Давно закончилась моя хирургическая практика, но я во все вечера, когда Людмила была свободной, проводил время с ней. Мы шли с ней в кино, гуляли по окраинам и в городе; или выбирались купаться. Я плавал в пруду, в глубинах, под тенью деревьев, доставал белые лилии, грёб неуклюже обратно к берегу. Моя тонкая грудная клетка едва выдерживала стуки моего влюблённого сердца, она, смеясь, показывала мне то место, где прыгала кожа, а мне хотелось прижать её пальцы, остановить на себе, прикоснуться к ним губами. Но я вкопанно стоял, будто пригвождённый, не выдавая стремлений, чего-то боялся, попросту не зная ещё искусства обхождения и очень расстраивался и переживал от этого, мучился и страдал. "Когда же, когда?" - стучало в моей голове каждый раз, когда я расставался с ней, почти убегая от досады, нерешительности, смущения.
Особенно мне плохо было, когда я попал, по задуманному в начале лета плану, в ЛОР-отделение городской больницы. Там я избавился от гланд, которые прямо таки мешали, препятствовали моему спортивному росту. Ещё с первого курса увлёкся я лёгкой атлетикой и вот при увеличении нагрузок стал ощущать сердечные сбои. Мне это объяснили тонзиллитом, посоветовали убрать миндалины.
В просторной операционной стояло несколько больших кресел и резали одновременно двух или трёх и это напоминало пыточную петровских времён, где рвали ноздри и прижигали тело. После двух дней обследований там оказался и я. Ожидание истязания и само испытание действовали угнетающе, но вот после, с четвёртого дня я уже страдал из-за другого - что меня никто не посещает и ждал, ждал, - всё время, с утра и до позднего вечера, - своей любимой. Она не появлялась и оторванность от неё в течение недели становилась невыносимой. Я затаённо следил за каждым движением двери палаты, отмечал всякое новое лицо в отделении, завидовал другим больным, которых посещали. Уже оставался день - другой до выписки и вот, наконец-то, мне передают, что меня ожидают внизу, в холле, - я мчусь туда изо всех сил, скатываюсь с четвёртого этажа, сердцу нагрузка, нехорошо подкатывает к горлу, комочек, предательски неожиданный и больно ещё глотать. Но увидел я совсем не то, чего ожидал. Мне радостно улыбалась матушка, она принесла мне баночку консервированных слив, - они в магазине продавались, но вот достать в середине лета свежих фруктов было невозможно, такие волшебные были времена. Мать не заметила моего разочарования, рассказывала о домашних делах, о больничных новостях. На Бабушкина опять пришла жалоба и он опять рвёт и мечет, проклиная в очередной раз день, когда появился в селе. И ещё что-то услышал, но нет, совсем не то, что хотел, о своей обожаемой медсестре, с веселым нравом, золотистыми волосами, переливчатым голосом - ничего.
Нет, она никуда не уезжала, не была занята неотложными делами, не болела, свободна была каждый вечер, кроме дежурств. Это я узнал от соседки Людмилы, когда появился в первый день после выписки в том доме, куда никогда не заходил до этого. Нужно было что-то делать, и я придумал. Были когда то лилии, но теперь я решил подарить цветы посолиднее, настоящие, выгадывая на покупку их из своих скудных средств.  В основном выпрашивал у брата. Если бы он догадывался, зачем мне эти рубли и копейки! - он, бы, наверное, вряд ли давал. Хотя я вроде бы как зарабатывал через него - выполнял часть домашней работы, предназначенной по традиции ему,- прополка картошки или ворошение сена. Меня родители берегли, тем более после операции. Но я должен был набирать физических кондиций, готовиться к тренировкам.
В поведении Людмилы появилось какое то изменение - может, она стала догадываться о моём к ней отношении, или стала жалеть, но прогулки наши возобновились, вечера мы опять проводили вместе. Приехал на гастроли известный театр и мы решили сходить на спектакль. Давали что-то легкомысленное, пустоватое, вроде Лопе де Вега. На сцене пели, танцевали и в темноте зала я положил свою руку на её, она не отдёрнула, сразу, а только чуть погодя, чтобы поаплодировать. Может я себе такое надумывал, но это состояние полубоязни, полулюбви, полужажды обладания, вроде даже страсти - всё завязанное в тугой неразрешимый узел, - нужно было как-то разрешать, что-то предпринимать. Мучительные вопросы самоистязания изводили меня особенно тогда, когда я находился рядом, стоял близко. "Но ведь достаточно просто наклониться, всего лишь, прильнуть, прикоснуться к её шелковистой коже, дотянуться нечаянно до губ." Так мы и замерли, в полуметре друг от друга, в проёме открытой подъездной двери, за несколько шагов до её комнаты, я там уже бывал, но это только днём, а теперь уже почти ночь и это время мне для посещений запретно, "табу". Но, кажется мне, что она передо мной замерла в каком то ожидании, чуть крупноватая, почти вровень по росту, а я в новом одеянии,- светлом пиджаке, - он мне чуть великоват, длинны рукава и широко в талии, зачем только я его надел, но ведь театр. Мне хочется до невозможности, до невероятности поцеловать её, прямо таки манит магнитом, и я уже тянусь, как будто спотыкаясь, но она резко отстраняется, уходит, стучат её каблучки. Она мне так приятна и мила, чего это я медлю, почему не решаюсь сделать того, что давно уже надо выполнять, определяться? Ведь наступил уже последний месяц лета, еще неделя-другая и мне надо будет собираться, уезжать на учёбу, прощаться.
Понемногу я стал восстанавливаться в беге, - пробегал короткие отрезки, тренировался в интервальном методе, то ускоряясь, то переходя на трусцу. И тут, совсем неожиданно для меня приходит из больницы приглашение поучаствовать в День физкультурника в соревнованиях. Знали ли о моём пристрастии или нет, но ведь молодой человек, студент, почему бы не позвать? Наверное, меня увлекла Людмила, ей то я наверняка рассказывал про увлечение спортом. Так я попал на районную спартакиаду профсоюза медработников, которая проводилась на спортивных площадках города. Лично-командное первенство. Примечательно, что Янушевская тоже участвовала, в женской эстафете и в прыжках. Я ей подарил на время состязаний свои белые спортивные трусики, специально сшитые во время учёбы, в ателье, - они так восхитительно облегали её формы, так замечательно пришлись ей, что она мне ещё больше нравилась; особенно тем, что пробежав дистанцию, цитировала Высоцкого: "подвела дыхалка, а жалко." Я очень слабо выступил в теннисе, совсем не умея подавать и отбивать - натыкался на шарик плоскими лобовыми ударами и проигрывал всухую, вчистую. Однако никто не убавил мне прыти в моём любимом виде спорта. Я вырвал победу на "средних", причём у того, который меня резал в пинг-понге, и обеспечил призовое на этапе эстафеты. На финишах меня приветствовала, обессилевшего, счастливого, - Людмила, уже переодевшаяся, в легком платье, с яркой наколкой на огненно-рыжих прядях. После построений и награждений молодёжь расселась в два "уазика", поехала в столовую, отоваривать талоны. Оттуда, разомлевшие и сытые, снова сели в машины, ехали домой, пели песни, заваливались, словно пьяные, на поворотах. И вот тогда то случилось то, что я так трепетно, мучительно ожидал все последние два месяца. Я Людмилу поцеловал! Получилось это естественно, легко и просто - в полутёмном салоне от наступившего вечера, с сидящей ею возле меня и даже не верилось поначалу, что будто это не я, а кто-то другой, в сумраке, обхватил её за талию, задержался подбородком около её щеки, мгновенно прильнул на вираже и сразу же скользнул к зубикам и твердому плотному язычку и она ответила - призывно, жадно, увлекающе! От резкой скорости кружилась голова, но в ней стучала только одна, торжествующе - победная мысль: "Сбылось, свершилось, прорвало!!"
Что-то вроде случилось, но ничего существенного не произошло. Мы также встречались, каждый почти вечер, нам было хорошо вместе, и прибавилось лишь горячечное состояние удовольствия лобзаний, но дальше поцелуев и объятий ничего не двигалось, а может и не получалось. Да, теперь мы долго уединялись где-то – в укромных парковых уголках или на дежурствах, куда я приходил к ней, в кинотеатре на заднем ряду. Но никогда по вечерам она не позволяла заходить к ней домой. А когда днём удавалось забегать к ней, в маленькую комнатку двухкомнатной квартиры, которую она делила с другой медсестрой, большего, чем легкий жест за талию и чмоканье в щеку, - не получалось, не выходило. Все мои попытки к сближению она пресекала, придумывала увернуться, переменить настроение и тему, причём выходило у неё это так славно, без притворства эдакого или игры какой, что я тут же успокаивался, трезвел, приходил в обычно-нормальное состояние обожания и преклонения, от которого мне и так было хорошо. Правда, мы никогда не говорили о любви и наших отношениях в перспективах или планах. Ей, вероятно, так было удобнее, её устраивало обхаживание молоденького студента, хоть и небезынтересного, но лишь только потому, что дальше у меня в жизни ничего не просматривалось, кроме моей учёбы в несколько лет. Моя привязанность натыкались на её строгость, серьёзность, честность и прямоту. Она мне не давала никакого повода на что-то надеяться, но и не отталкивала, до уровня приемлемых ласк. И этому я поддавался, такое для себя принимал - учиться у неё искусству лобызания; тонкому, восхитительному амурному мастерству. Видно, она была искушена в этом, подготовлена, сведуща. Она меня учила! И не советами-уверениями, а самым непосредственным действием, практикой, - практикой любви. Заканчивались мои последние денёчки, - нужно было это отметить, и мы решили сходить в ресторан, вчетвером, с Людмилой и ее подругой с ухажёром. Особого удовольствия не было, ощущалось только грусть и какая-то безысходная тоска. Через вечер мы с Людмилой оказались ещё на одном празднике - торжественно заканчивали свой сезон стройотрядовцы. Прямо в центре села, на площади, они устроили факельное шествие, колонной, под сотню людей. В консервных банках, насаженных на палки, горела, трещала и расплёскивалась просмоленная пакля; черный дым расстилался вместе с вырывающимся пламенем и что-то гнетуще-зловещее чувствовалось в этом ритуале, в темноте августовского вечера. Может, просто, это казалось только мне - среди тех студентов Людмила искала кого-то знакомого, из того города, куда она должна была вскоре уезжать. Она не говорила, зачем, я ни о чём не догадывался, но поиски те   растревожили меня, взволновали и так уже истосковавшуюся душу. Как потом оказалось - не напрасно.
Наступил день моего отъезда. Улетать нужно было в два часа. Была суббота, Людмила не работала. С утра, упаковав сумку, я пришёл к ней и увидел, что она ещё нежилась в постели, хотя был уже десятый час. Я очень этому удивился, когда, постучавшись, протиснулся в её дверь. Вытягивая локотки и сладко потягиваясь, она, чему-то улыбнувшись, и не думала вставать или просить меня удалиться, чтобы одеться, а отчего-то, вопреки своему обыкновению, молчала, но при этом потуже затянулась в тонкое одеяло под сиреневым стиранном-перестриранном пододеяльником со штампом районной больницы. Может, она чего-то ждала или хотела, но вместе нам оставалась пробыть совсем мало, какую то пару часов - я не хотел, чтоб она меня провожала. Во мне что-то перевернулось, надломилось и, ни слова не говоря, я подошёл к ней, присел на кровать, погладил ладонью её лицо, потом, отбросив туфли, лёг рядом, нежно и осторожно, словно боясь спугнуть, стал целовать сразу в губы. Лёгкая игра постепенно перешла в затяжную перемежающую борьбу влечения, которое становилось всё более неуправляемым, неконтролируемым, необузданным в своём стремлении перехлёстывающей бурлящей страсти. Чувства переполнялись желанием, мне уже нет преград, плоть вырывается наружу, кипит и я ощущаю, что вот-вот, совсем немного, скоро, неминуемо, она должна отдаться мне, она уже во власти моих стремлений, она открылась мне своим восхитительно прекрасным телом, грудь её свободна, я ласкаю языком её упругие, темно-коричневые соски, спускаюсь ниже, дальше, до плотной резиночки плавок и вдруг! Мне кажется, или действительно слышится, но это явственный и чёткий, доносящийся через дверь, закрытую мной предусмотрительно, голос моей мамочки, мамульки. Она умеет крепко ругаться, скверненько так, с матюгами и проклятиями. Нельзя не открывать. "Ни с места не сойду!" - кричала мать, - "пока не вылетишь отсюда, пацан несчастный!" В своём полубредовом, полубезумном сладострастии я, оказалось, потерял контроль над временем, а наступил уже полдень, нужно было хоть успеть до конца собраться, перекусить, доехать до аэропорта, зарегистрироваться там. Все эти действия я производил как в тумане, всё ещё не мог успокоиться, остыть от столь бурного, в сумятице, расставания. И зачем она снова так сильно сопротивлялась? К чему нужны были эти столь упорные "приступы и абордажи"? Почему в такой короткий последний час нашего общения она не поддалась, не покорилась? Я терзался мыслью, что, может быть, она не хотела быть со мной из-за моего непристойного поведения в ресторане? Там я действительно перебрал, "расслабился" и потом уже на остановке, чуть поодаль, в кустах, омерзительно мучился рвотой, а она стояла рядом, стараясь помочь, облегчить мои страдания. Неужели из-за этого? "Теперь всё, кончено. Увижу ли я её ешё когда-нибудь?"- обращался я своим немым вопросом к сидевшему рядом брату, который меня провожал, в ожидающем зале. Рейс вроде откладывался, или так казалось, во всяком случае - никого ещё, после регистрации, не приглашали в накопитель и накрапывал за стеклянной стеной аэровокзала дождь. Я, попросив брата подождать на месте, встал и вышел - размяться, в неясной тревоге, в какой то ожидающей сжимающей тоске. И как только оказался снаружи здания, так увидел её - Людмилу. В светлом, перетянутом в пояске дождевике, под вид медицинского халата, она стояла у другого выхода-входа, под навесом, с подругой, улыбалась и махала мне рукой. У меня зазвенело в ушах, но я тут же почувствовал, как меня тянут назад, вовнутрь, объявляли посадку, о чём я не слышал. Секунду, в нерешительности, я помедлил, но потом повернулся, вошел в толпу отлетающих - неловко, суховато попрощался с братом. Отчего то подумалось, что она может ехать обратно в автобусе вместе с ним, "под охраной". И тут же вспомнил эпизод - неделю или две тому назад, - я шёл по улице с ней, попался навстречу брат, отвернулся, проходя мимо, будто не видя нас.
Потом, в институте, я был вдалеке, - без её искристого смеха, близких родных глаз, полубархатной, полузадетой бедою щеки, манящих и ласковых губ. Мне нужно было, оказывается, расстаться с ней, чтобы понять, что я полюбил её. И во всём укладе студенческой жизни - в лекциях, семинарах, обходах, дежурствах, бдениях над книгами, во всей этой суматохе и суете, я вспоминал первую свою практику, соотносил все события своей жизни с ней, мечтая, что когда-нибудь будем вместе - учиться, работать. У Людмилы было стремление поступать в медицинский, я звал её в город, где учился, она же хотела в другой, поближе к родительскому дому. Теперь же осталось только, что получать и читать её письма. Ровным красивым почерком она сообщала о делах в больнице, о встречах с моей мамочкой, с братом. Но ни слова не было о будущем, планах каких то общих, или перспективах. Конверты от неё я получал с регулярностью раз в две-три недели, потом она замолчала на полтора месяца. А после написала уже с нового места работы и жительства - из того города, откуда были стройотрядовцы-факельщики. Она сообщила, что перебралась поближе к родственникам и дальше её "откровения" не распространялись. Я же стал более настойчивым в желательности нашей встречи в будущем, писал, что не могу без неё, что сильно хочу видеть. Стремление моё было так велико, что после зимней сессии я вылетел домой, но ещё с билетом на тот же день в тот самый город, где была она. Самолётом туда от моего города было всего то минут пятьдесят и время транзитное составляло пару часов. В этот отпущенный, отведенный мне промежуток я маялся по аэровокзалу, бродил у киосков, заглядывал в буфет, - ждал. Больше всего боялся, что увижу кого-либо из знакомых, что было бы некстати, потому что домашним я не сообщил, когда приеду и планировал через два дня обернуться - как только решу что-то с Людмилой. Моя безрассудная юношеская горячность, однако, постепенно остывала, особенно с того момента, когда сообщили, что рейс мой, намеченный, дальнейший, - откладывается. Сначала на час, потом ещё на два, - всего, таким образом, уже накопилось пять часов ожидания. Смеркалось. Людей на вокзале прибавилось, наступал час пик, народ заходил обогреться перед пересадками в автобусы - тут были "кольца" нескольких маршрутов. Отсюда можно было спокойно, за пятнадцать минут, добраться до села, где были отец и мать, брат, родственники, где меня всегда ждали; там в доме, была мягкая тёплая постель; вокруг были знакомые с детства места, давние приятели, друзья. Там только не было подруги. Но вот уже замелькали знакомые лица. Что-то встрепенулось в моём сердце, закололо вдруг в груди, запрыгало. Прямо на меня шла моя когда-то очень близкая знакомая, ещё из школьных лет, и в классе шестом я даже был ненадолго влюблён в неё и вот увидел впервые, кажется, после трёх с половиной лет, с момента выпускного бала. Слышал, что она учится тоже на врача, но где-то в столице или в Ленинграде. Я спрятался, она прошла мимо, не заметив меня. Тут же объявили регистрацию на мой рейс. Люди, ожидавшие его, встали со своих насиженных мест, потянулись очередью к стойке. Я тоже пошёл сначала за ними, но что-то меня удерживало, тянуло назад, будто цепями за ноги; внутри неприятно всё сжималось и зазвенело в ушах - так же, как это было четыре с лишним месяца назад, когда я уезжал отсюда на четвёртый курс. И вдруг стало легко и весело - в голове моей мгновенно созрело странное, бесповоротное, но такое простое и легко выполнимое решение. Я даже ещё успел сдать билет, удивляясь своей напористости и высказанной кассирше лжи. Выйдя на морозный воздух того же крыльца, откуда мне в последний раз махала рукой Людмила, в гуще толпы, под слепящими фарами подошедшего "моего" автобуса, я ещё услышал о приглашении на посадку в тот самолёт, куда так недавно стремился сам, в призрачное счастье, за исчезнувшей птицей. Но призыв тот меня уже не касался, лишь только боком, слегка, задевал.
Через полгода я узнал, что Людмила вышла замуж, там, в далёком городе республики и с того именно времени я отчего то всё реже и реже вспоминал, а потом и забыл - то палящее лето моей медицинской практики, первой в своей жизни.
март 2002 г. Карское море.