Верена

Лера Канарейка
На ночь нам отключали электричество. За семь долгих месяцев проживания в богом забытой коммунальной квартире на улице Новостроителей я прекрасно знал, в какие часы что отключают. Когда отключат горячую воду и воду вообще – знал, когда батареи перестанут топить – тоже знал. Поэтому жил я здесь в постоянной спешке.
  Я писал как можно быстрее. Уже ныла рука, немели пальцы, а я всё строчил авторучкой по вырванному листу из детского альбома для рисования, который мне приносила соседская девочка. Каждое утро, перед тем, как быть отведённой родителями в детский сад, она рисовала всегда один и тот же пейзаж, которых был всегда одинаков, в какое окно ни глянь. Серая детская площадка с давно  не кошеной, уже желтеющей сухой травой, старые качели, скамейка, - а дальше всё по стандарту, небо полоской, солнышко с лучами-палками…  Девчонка даже сказала мне как-то, не выговаривая букву «р», что «это не ты на дволик смотлишь, а он на тебя челез окно смотлит». Как часто детские слова, не обременённые смыслом, простые – оказываются такой мыслью, которая, если в неё углубиться, пугает вас до чёртиков?
 Пишу, пишу. Вот, уже без двух минут полночь… А я собирался как раз ровно в полночь закончить свою писанину, но явно не успевал. У меня нет ни спичек, ни свечей, ни зажигалки. Неужели придётся дописывать в темноте, наугад? И так почерк небрежный, а здесь я вообще таких крючков намалюю, что ничего не разберёшь.
  В дверь мне кто-то стучит и совершает попытку её отворить, а я об этом позаботился. Подпер дверь тумбочкой, набитой разной дрянью, а вряд ли кто-то стал бы прилагать усилия, чтобы ко мне зайти. А в дверь продолжали стучать…
- Спичек нет, - громко говорю я, не отрываясь от работы.
В этот момент наступила полночь, и единственный источник света моей комнатушки - лампочка с неприятным жёлтым светом, безжалостно погасла. Мне нужно было дописать ещё два куплета, а я как назло сбился с мысли из-за того, что отвлёкся на фразу.
- Что ты там делаешь?
Я узнал этот женский голос, немного глуховатый, самый обыкновенный, но он словно обволакивал моё сердце и разум. Я не смог теперь писать, стоял, как оловянный солдатик, только шевеля губами, которые так и норовили сказать правду, по глупости, не обдумывая слов.
- Да вот… Пишу, - говорят они, и я стыжусь, что это мои губы, мой рот, и мой охрипший от частых болезней голос.
- Ах! И что пишешь?
-Тебе, - выдавливаю я из себя нечеловеческим голосом, и, ничего не разбирая в темноте, размашисто писал не то по листу, не то уже по столу.
Голос за дверью молчал, но я слышал стук каблуков маленьких туфель. Переступая с ноги на ногу, гостья, видимо, ждала, что я выйду её встречать. Как бы не так!
- Здесь темно. Мне страшно, что какой-нибудь твой сосед-алкоголик набросится на меня и прирежет. Пусти меня к себе, - говорит она мягко и жалобно, но потом добавляет властно: - Немедленно!
 Такая она всегда, эта Цигель. Сперва кажется такой нежной и особенной, что ты не то говорить, стоять с ней рядом не можешь – стыдно, что ты ей не соответствуешь. И денег у тебя нет, и красоты, и харизмы. Да кто ты вообще есть такой, когда перед тобой она, Верена Цигель, такая утончённая, светлая! Разве не ангел? Глазки чёрные, а сверкают так, будто в них звёздочки. А шея какая – длинная, белая, нельзя представить, что кто-то до неё касался или коснётся, кроме самой Верены. Вся она такая девственно-чистая, лицо совсем детское, рот маленький, смеющийся, и такой честный… Ах, как же я не усмотрел в ней чёрта рогатого, проклятого суккуба! И рот её – да какой же он честный? Грязный, злой, лживый у этой женщины язык. Будь проклят тот день, когда я влюбился в неё, а теперь уже не поминайте лихом.
- Пусть режет, - говорю.
Я кончил письмо, поднял голову, посмотрел в окно. Я живу на самом высоком, девятом этаже, лифта в доме нет. Представить, как Цигель поднимается до меня по ступенькам просто невозможно. Но ей от меня кое-что нужно, и она это, может быть, получит прямо сейчас. Небо чернющее, и звёзды по нём рассыпались, как сахар, и блестят так искренне. Совсем как глаза Верены.
«Верочка, Верочка», - повторял я её имя на русский манер. Стал бродить по комнате, всё косясь на окно. Полная ли сегодня луна?
- Мне нужны твои стихи, - признаётся она.
- А я знаю.
- Пусти меня, я заберу.
- Сам я тебе их не отдам, - и добавил ещё: - Закатай губу.
- Как же мне их получить? Ты, я так вижу, не в настроении сейчас. Может, вышлешь мне их завтра…
- То, что я тебе дам, уже нельзя будет показывать, Верена. И смеяться тоже не получится.
- А кто смеётся?
«Ох, Верочка, Верочка, что же ты со мной делаешь, лгунья, злая лгунья, что же ты меня так калечишь!»
Я бросаюсь обратно к столу, наощупь нахожу листок и рву его на клочки. Цигель, видимо, услышала это, стала барабанить кулачками в дверь. Ещё недавно я целовал эти кулачки, с покорностью  пса стоя на коленях, а вокруг все посмеивались надо мной. Она меня даже так и объявила: мой верный пёс Дружок. И я смеялся вместе со всеми.
Однако я мгновенно пожалел о том, что порвал листок. Не потому, что мне стало жалко стихов, да и не стихи это были вовсе, а скорее предсмертная записка. Девчушка-то, которая мне рисунок принесла, обидится. Дети-то маленькие, обидчивые. У них ещё не сформировалась психика.
 Верена должна была услышать звон стекла, затем мой предсмертный хрип, вырвавшийся из груди в полёте в приступе страха и сожаления, но я слишком скромен для такого концерта. Окно я, конечно, открыл. Сразу стало холоднее, но я с жадностью вдохнул холодный воздух, и даже пытался как-то глотать его, и не мог никак им «напиться». На самом деле мне просто было очень страшно, и я пытался себя успокоить.
- Вот ты останешься, и что? Ничего не изменится. Будешь и дальше собакой Дружок, - бормотал я себе под нос.
Я услышал стук каблуков: Верена Цигель уходила. Я представил её гордую спину, длинные стройные ноги, и опять эту манящую шею. Интересно, а во что Верена была одета? Наверное, в дешёвое драповое пальто, подаренное мужем-неудачником, который думает, что это он обеспечивает свою жену, и она совершенно счастлива с ним жить. И зовёт он её открыто и смело Верой, потому что по паспорту, в котором стоит ненавистная мною печать, она действительно просто Краснова Вера Сергеевна. Но раз она Краснова Вера Сергеевна, почему она, простите, лицом самая настоящая жидовка?!
Как только она ушла, желание прощаться с жизнью у меня как-то тоже пропало. Она ведь не оценит вовсе моего сумасшедшего подвига. Так чего я стараюсь?
Я, пожалуй, просто лягу спать. Наутро придумаю, как жить дальше, без мыслей об этой проклятой Вере Цигель-Красновой. Надо же, как просто можно начать жить заново!
Но утром я способа забыть Верену не нашёл, зато нашли моё тело, точнее то, что от него осталось, под окнами нашей девятиэтажки, на старой детской площадке, которая так любила наблюдать за мной и Верочкой, когда мы были одни в моей комнатке.