Исповедь дезертира

Тайя Поска
             * ИСПОВЕДЬ *


                Глава 1

      Серое полотно дороги вырывалось из-под колес и змейкой уносилось к дымному горизонту. По обе стороны трассы бесконечно тянулись такие же серые, поросшие дремучим камышом, болота. И не было им конца… Безликая картина однообразного ландшафта давила своей скупостью. Ничего не нарушало ее покоя, ничего не волновало ее тишины. Не на чем было остановить блуждающий взор - и так с полудня. А меж тем солнце уже свалилось за горизонт, оставив за собой лишь блеклый рваный след на безжизненном небе. Своей тяжелой массой оно навалилось на болота, как будто пытаясь их раздавить….
 
      Вечерело. Сумерки угрюмо и неумолимо надвигались на нас. Пора было подумать о ночлеге. Мы тщетно искали хотя бы какой-то съезд с трассы. Стал накрапывать дождик. Такой же однообразный и серый. Настроение явно портилось…
     Наконец, уже при свете фар, увидели то ли развилку, с трудом различимую, то ли тень от нее, в ту же секунду, размазанную старательными дворниками по мокрому стеклу. И, не раздумывая более, свернули…

     Было около трех, когда нас разбудил барабанящий по крыше дождь. Затянутое грязными темными разводами небо тужилось, пытаясь разродиться рассветом. Дождь барабанил настолько яростно и неистово, что о дальнейшем сне не могло быть и речи. К тому же, неприятная утренняя прохлада уже закралась в салон, окончательно разрушив уют. Осталось только ждать. Ждать и гадать, когда же, ее величество, природа придет, наконец, в более- менее равновесное состояние…

     Постепенно дождь стал стихать, и утренний туман сердито опускался на болота, с каждой минутой, становясь все гуще и плотнее. Пространство, еще недавно окружающее нас, как будто таяло, и, буквально через считанные минуты, оно совсем растворилось в белом молоке тумана, точно стерлось ластиком. Теперь мы уже не видели очертаний камышовой стены, которая была в метре от нас. Казалось, достаточно опустить стекло, и белое густое молоко захлестнет салон. Смутное холодное беспокойство, похожее на туманный ком, опускалось уже внутри нас. Беседа не клеилась и отец, поуютнее устроившись и глубже натянув бушлат, задремал… Спешить было некуда. Минуты, точно резиновые, потянулись долго и туго…
      Наконец, глаз либо привык, либо туман начал нехотя рассеиваться: осторожно и неуверенно стали вырисовываться камыши на краю болота, потом и вся стена. При слабом дряхлом свете утра, сквозь лениво рассеивающийся туман, уж можно было разглядеть окрестности, которые  прятались за блеклой полосой, выхваченной тусклым светом фар.

     Съезд, по которому мы спустились ночью с трассы, оказался проселочной дорогой, едва различимой, наполовину заросшей, уходившей вглубь, в камыши. Теперь можно было выбраться из машины, оглядеться…
Стертая колея недолго тянулась вдоль кромки камышовых зарослей. Еще через пятнадцать минут по обе стороны от меня простирались настоящие болота, а сама дорога превратилась в чуть заметную тропу, сдавленную с обеих сторон высоким частоколом ржавого камыша. С каждым шагом почва под ногами становилась все ненадежнее. Появилось острое желание повернуть обратно.
       Но тут мое внимание привлекло черное пятно впереди, явно выпадающее из общего серого ландшафта. По мере моего приближения, пятно приобретало вполне определенные человеческие очертания.

       Картина, развернувшаяся передо мной, никак не хотела вписываться в рамки скучного безликого пейзажа. Похожая на случайный кадр старого, довоенных времен фильма, она, должно быть по ошибке вклинилась не в ту ленту и не в то время. Прямо передо мной, окутанный остатками туманной дымки, в скупых лучах выползающего из-за мокрого горизонта блеклого светила, посреди старой, заброшенной дороги, посреди болот, в камышах, сидел… старик. Сидел, точно турок, скрестив ноги. Старик совершенно обыкновенный, коих много: маленький, серенький, ничем неприметный. Он качался и ел печеное яйцо. Рядом, на желтой газете, аккуратно разложены: краюха черного хлеба, мясо, похоже, солонина, зеленый лук, еще что-то. Мое появление не заинтересовало его: старик продолжал качаться и жевать, уставившись куда-то вниз в одну, ему ведомую точку, меня будто и не заметил.

-Здоров, старик! Что это ты тут расселся? Как тебя сюда занесло?

- Обед у меня, не вишь!- сказал, как отрезал, не поднимая глаз и не останавливаясь, все в точку.

- А почем здесь? Не дома?

- А я дома. Здеся мой дом.

-Это как, дед? И давно он у тебя здесь?

- Давно, давно… С войны! Вот, токмо могильник окаянный найтить не могу. Два месяца ужо ищу… Забыл, вядать… Старый. А ране, хыть ночью разбуди, знам дело, сыщу… А таперя вот, забыл… Забыл, итит яго,- старик горестно замолчал.

- А ты расскажи, дед, может, чем помогу.

Дед остановил качанье, медленно поднял глаза. А глаза - пустые, бесцветные, злые, по-волчьи настороженные. Маленькие, точно пуговки, а, кажется, глазища.
Полоснул, что бритвой, и потух, опустил. Опять закачался.

- Почто сказывать-то? Подохну скоро, с собой унясу…- подумал, видно прикидывая, еще раз  поднял бесцветные глаза. Ощупал, что рентгеном. Кивнул своим мыслям.

- А нечто и сказать. Пущай хыть одна душа знат. Не так постыло подыхать…

 Садися, значица, каль не побрезгушь. Эвон, колько добра бабы наволокли. Куды одному… Один ить, один… Что тоби зверь в камышах,- помолчал…

- А можеть, и есть зверь, токмо без зубов… Подрастярял…. Старый ужо, зверь-то,- оторвал короткими цепкими пальцами кусок солонины, долго жевал….



             Глава 2


Так долго, что казалось, забыл о моем существовании, а, может, так далеко в прошлое мыслями ушел.

      - Почитай, здесь оно было, в энтих камышах… Токмо туды, поглубе,- неопределенно махнул рукой.

      - Нас шестяро было, дурнев. С одной дяревни. Вместе и призвались.

      Война…

А мы окромя мотыги, знам дело, ничяго и не видывали на своем коротком вяку, значица. Сапога керзова отродясь до войны не видывали, токмо издаля, в городу…

        Ить в дяревне-то, оно как: одны лапти на всех братьев, да и то  по большу празднику, аль по покосу, в ляса… А так - босой. И то сказать - пясок  ить, чаво зазря тряпать… И молвить то не гожа, а токмо в дяревни до двянадцати годов в рубахах бегали, без штан. Верно говорю. Элехтричества и слыхом не слыхивали до войны. Да и чаво уж об том, каль и провяли то яго опосля войны, в году ажник  шастьдясятом. Вот те крест, не брешу…

         А ты гришь, война…

         Одного виду немца пужалися.

         А то ай!!! Не токма в сапоге - весь в рямнях, да пуговах. Все начищано… Все блястить… И морда блястить, что тоби сапог. Ажник, в глазах рябить… Как не испужаца? Тады для нас немец - страше сатаны. Ить токмо от мамкиной юбки отошли, токмо портки мужицки понадели, и увязать ишо не знашь как… А тута на тоби - война,… немец…

         Согнали нас, кто не успел схороница сдуру-то. И на станцию. Тама по вагонам. Привязли: ядва форму выдать и поспели,.. да ружья, мать иху… А ужо немец - вота он! Тута! Все смяшалось, така жуть навалилася. Прямо страсть забират… Оглядеца- то не дали, черти окаянные. Чаво куды… Таки бросили в бой, что тялят на бойню. Воюй, ядрена пень. Как хошь, а воюй…

        Эх, ма! Каб счас, я б энту гадину немецку голыми руками передавил ба, что клопов, туды их в бога мать… А тады…. Какой с нас спрос- то,  дети ишо, молоко ток утереть с губ и успели, ищ не просохла, а тута… Итишь твою…

        Война… Все стрялят, с под кажного кусту. Серым все… Где свой, где немц? Пули свястять.

        Страсть то,… страсть. Куды бечь?

        Сбилися мы, что тоби стадо баранов, ружья побросали со страху. Да и накой они. Куды палить-то? Друг к дружке жмемси. Весь день так и моталися, от одного куста к другому. Страху- то натерпелися! Страху!...

        Таки загнали нас, немчуры поганые, в камыши, что стадо. Под ногами хлипко, кругом топь, шагу некуды ступить… К ночи токмо и опомнилися. Дух перевяли. Своих шестяро, дяревенских, да трое прибилося чужаков, пока, значица, мяталися по полю…

        Немцы, почитай, днев десять, с собаками, да по камышам шарили, шакалы, мать,  иху. Нас, то бишь, искали, да, вядать, побоялися вглубь, в болота- то, лезть, антихристы мокрохвостые…

        А нас-то, загнали. Зямля так и ходить, так и ходить. Со всех сторон булькат, то и гляди затянет туды. Как ждеть…

        Топь, одно что…

        Токмо маленький клочок сухой и нашли, на ем сгрудились… Натерпелися страху, словами не передать. Особливо перву ночь…

        Прижалися мы друг к дружке, на энтом клочке сухом. Дыхнуть - и то боязно. А уж ежели где чаво шорохнет, в камышах - прямо сердце у-у-ух, в пятки. Матерь божья! Глазами лупим  по сторонам, а потемки, потемки…, хыть глаз дери… От страху чудица, то с той, то с энтой стороны как ползет ктой-то. Вот кинятси… Ноги под сябя подбирашь, подбирашь. Сжимаиси, сжимаиси, от страху-то…. Кажись, вся тела сжалась - одна душа лишь и осталася, и та дрожит, что овечий хвост,- старик замолчал, съежился, будто меньше стал.

        - Так всю ночь и просядели, что нямые, с выпученными страхом глазами…

         …С тех пор, коль годов в пропасть ухнуло - не счесть, а ночь ту, первую, как счас помню. Точно вота она, предо мною, и така жуть забират, аж ник мурашки по спине от той памятки…

         Эх… Да каб знать ба все…

         …Энто опосля оклямалися - тропы нащупали, камыша настлали. Вроде как бярлогу сябе смастерили… А жрать-то чаво? Где коренья, где каку живность дрянну подцепишь,- оно, считай, повязет. А то хыть землю жри, да и та гнялая….

         Голод, он, брат, страше смерти…

         Да разве ж понять тоби, что такое голод? Кады жрать охота боле чем жить, ни хрена кругом не вишь - одны мутны круги в глазах. Кады и святога – то ужо не осталося в душе - все голод сожрал. Нет тобя. Один ток он и живет, и сам сябя жреть, и все вокруг готов сожрать. Все бы отдал за краюху хлебца, так внутрях тянет, да крутит, выворачват… Так муторно, что и соображенья- то уж нету. От голоду как малой, всяк в рот тянешь, опосля блюешь… Да мучися, что ни день. И, кажись, счету им нет, дням энтим проклятущим - токмо все хужее и хужее… Просто пропасть из голода - ни дна ей нету, ни удержу!- опять затих, ссытулился.

        …-Два подранетых было из энтих-то, из чужаков: один совсем плох был… В перву ночь издох…. Царствие яму нябесное,- старик трижды перекрестился, закрыл глаза, пожевал беззубым ртом,-

         - кое-как зарыли… Зарыли, а чрез неделю, а можеть малость поболе, сызнова вырыли…. Вырыли, да и… сожрали… С голодухи-то… Прости, господи. Ей-ей прости,- дед еще раз усердно перекрестился.

- Как же это??!!

- Как,  как! Нечто с голоду подыхать! Болота ить кругом! Да, к ряду, чтоб яму пусто было, утром снег пошел! Зима в аккурат подходила. Кругом голо… Один камыш и торчит… Разбери яго нихая…

         А жрать- то хоца, прям спасу нет, хыть кричи, и высунуца боязно…! Эх, разве ж понять тоби? Кады от всей жисти голод ток и осталси, и он всяму голова. Сам-то уж и не жив, не человек ужо, потому, душу-то голод сожрал. Яго ба усмирить, а как, да чем - все ядино… Он все сожреть. Все!!!!  Точно терпел, терпел, да пружина лопнула… Нету терпежу! Тады и решися и мыслями стерписи…

         А ты, гришь, как…- старик обхватил голову руками, задумался. Быстро вскинул глаза, резкие, больные, будто очнулся.

        - А так!..Это по пярвой робешь, ажник, с души воротит. Ты яго туды, а оно взат норовит…

        Я тоби так скажу: тута главно дело, себя не стращать, не надумывать всяко… Ить куды дяваца-то? Голод… Он свое норовит…  Его, брат, не обманешь. Энто по первой робеешь, брезгвашь… А как голод- то чуток заглушишь, да отпустит - так глядишь, и ничаво, и полегчат. Вот и гонишь мысли-то… Мысли-то они ни к чаму. Ить выходу-то, все одно нету…

       …А греха на душу не допущали: каво поболезней были, таво и приговарьвали… Шалить не шалили, ждали, а как ослабнет совсем… Ужо тянуть некуды… Все одно подохнет,- старик тяжко вздохнул.

       - Так зиму-то и промаялись, - дед вновь закрыл глаза. Теперь надолго…

       Порой казалось, что уснул… То перебирал костлявыми пальцами полы поношенной одежонки, то шевелил губами, морщил низкий лоб, как будто тужился вспомнить что-то далекое, да не мог.
Потом резко тряхнул кудлатой головой, будто очнулся. Заговорил:

       -А токмо к вясне четвяро нас и осталося, горямышных,- остальных, значица, приговорили… Царствие им,- еще раз горестно перекрестился, пожевал беззубым ртом, закачался…

       -По вясне сунулись было с камышов: а кто ж яго знат, можь войне- то уж конец, а мы тута дохнем зазря! Ан, нет! Нака, выкуси!! На немцев так и напоролися. Мать иху в коромысло! Насилу ноги унясли. Опять в камыши, к могильнику.

        Токмо трое нас, стало быть, осталося. Одного, значица, немец зацепил… Ночью, чуть смежилось, искали. Да, вядать, немцы уволокли провиант наш. Чтоб им пусто было…

        Летом-то оно, понятно дело, легче. Опять жа, где кака травинка, корешок, аль ягодка. Червячек какой, аль еще кака дрянна гадина - все гоже…

        Одно что, продяржалися… А другу зиму - вот где она, бяда-то!..

        Сговорилися, третьяго надо ряшать… Он чужак был. Не наш, не дяревенскай. Иначе все перемрем. Так и порешили…

        А как вдвоем осталися, ишо хуже стало. Веришь, друг к дружке спиной боимси поворотица, точно волки, вызверились. Спать не спим. Знаем: вдвоем - оно не выжить. И тута уж без обид - кто каво…

        Таперя смякай: ежели б не я яго, то он мяня…Оно, почитай, антирес - то один. Вот ночью я яго и постерег. А чуть провиант кончилси, понял: уходить надобно - подохну.

        Тут али немцу сдаца, али помяреть в камышах, один ляд-то. А там вдруг оказия кака, можеть и убегну куды от немца-то. Все не в камышах дохнуть.

        Так и пошел с камышей прямо в сяло…



             Глава 3


       …Черт - те знат куды вязли, где били. И скоко днев. Да и то знать, человек с дясяток нас собралось, мужиков-то… Всяко наслухалси от них. Говаривали - кто от войны пряталси по дерявням, да в погребах схоронилси, наши к стене. Так уж луча к немцу, на работы. А там, Бог дасть, войне-то, конец. Наши, похожа, отовсюду немчуру-то погнали…

           Одно что: привязли нас на станцию, согнали всех гуртом, да пяшком до лагеря. А лагерь-то: три барака, что хлев для скота, итит яго… Долго там не дяржали. Распредяляли каво куды. Рядом дяревня, в аккурат, у разъезда. Дворов двадцати, не мене. Мужики ночью бряхали, еже кто из здешних мест, да за каво жана придет просить, немцы отпущали…

           Вот и надумал я. Постерег бабу, котора избу хаживала прибирать, да и брось ей камяшком чрез забор. А камяшек бумажкой обярнул с именем… Не верил, что придит…

           Пришла, ядрена корень. Да как не мяня бросица, как заголосит, а сама  имя свою шепчет. Значица, еже спросят… Хитра, стерва…

Поверили. Можеть, что прибирать ходила, а можеть, что голосила шибко хватко, одно что, поверили… Вот так я и ослобонилси, да и оженилси враз.
Отпустили, работу дали, по станции…

           А к зиме немца и отселе погнали. Схоронилси я в погребе - таперя от своих. Боязно,- дед обхватил колени, крепко задумался…


         - Где, скажуть, был? Да к стене… Нечто я стоко мученья принял, чтоб от своих подохнуть. Еще чаво!! Схоронился, а сам глаза в потолок, кумекаю. Так, да эдак - все худо. Бяжать надыть. Куды дяваться-то? Бабу, оно, понятно дело, шибко жаль, да уж чаво. Собрал припасов, сколь мог, да ночью с погреба и ходу. Ближе, где стрялят, подалси. ….

    ….. Сам руку себе подстрялил - все уплыло в глазах. Матерь божья… чуть не издох… Куды полз, не ведаю…. Бяда, да и только….

           Очнулси: вязут кудат. Слышу, говор тихий, наш. Значица, свои. Слава те Господи!...

           Рядом парнишка лежит, весь как есть изранятый. Разговорилиси. Где воевал. То - се. Сам чейнай. Оказалося: дятдомовскай, бязроднай, значица. Одно что, ни кола, ни двора, ни единой души на белом свете. А я-то, даром скажи, дяревенскай, а смякнул, что да к чаму. Энто мне его сам Бог послал. А парень-то, все одно не жилец. Ночью чуть и надавил-то. Он и замолк, сярдешнай. Храни его душу…. А имя яго хорошо заучил, ужо не запамятовать. Так и назвалси….



             Глава 4



           Привязли нас в госпиталь. Эх, чтоб я так жил! И постеля, и яда по часам! Ни тоби камыши!...

           Там победу и встрячал. Да така мяня радость взяла! Веришь? Плакал, точно дитя малое. Вот радость-то, радость! Кончились мои мучения, туды их в бога мать!...- старик молодецки тряхнул головой,-


         - рана-то небольша была. Заросла, что и не было. Выписали. Документы получил. Все чин по чину, как подобат.
 
           Куды таперя? Негоже домой-то. Ягор я выходит, не Гришка… Коим боком не поверни, а домой - оно няльзя. С тем и пошел мыкаца по белу свету. Где бывал, где не бывал, ужо и не упомню… Да и кака разница, каль корня- то не пустил. А родна зямля все тянет…. Думал, забуду, ан нет. С кажным днем все хужее.  Мыкалси, мыкалси, токмо душу изорвал тоскою по дому. Так измаялси - спасу нет, хыть плачь.
 
           Тады и порешил: хватит. Поближе к своим мястам, к рязанским, подамси… Оно чтоб в свою дяревню: ни-ни. А вроде, как и недалече - спокойнее. И воздух свой, и зямля…

           А зямля у нас знашь кака? Эх, ма!
 
           Кабы сызнова да родица… Да ишо одну жисть, немцем не изгажену!! Шел бы и шел тады полем, куды глаза глядять… А кругом грячиха в цвяту заливаца… Медом за пять верст пахнеть, да так, что и слова такого нету чтоб сказывать, токмо сердце щемит от энтой сладости. Благодать, ну просто незямная - божья благодать- вона оно как! Так бы упал, да помер, так сердце щемит. Помер бы, а кругом грячиха в цвету, мядовая, жгучая, от сладости задыхаца. Да зямля теплая да мягкая. Родна зямля, домом пахнет, хлебом, мамкой… Что в раю!... А чуть развядешь грячиху-то руками: а тама, понизу, васильки глазастыя, точно ковром. Такия синия, да ясныя, что в небе искупаны, и тож медом пахнуть… Эх!... Кабы сызнова, да ишо одну жисть… А так, чаво уж,..- дед горестно махнул рукой, продолжил:


          -Осел у одной хозяюшки - молодки, приютила. Сама не так чтоба… Да ужо больно скорая, да заводна: завсягда первая, где сплясать, али спеть. А сама-то махонька, что тоби птенчик. Хохотушка. Все ей смяшно, что не скажи, прыськ в кулачек. И на работу спорая, ничаво. Вровень с мужиками. Во кака! Так и осталси. Свадьбу справили. Работать пошел в колхоз, за трудодни, мать иху….

           Тута меня награда-то и нашла. Орден дали. О, как! А я ничаво. Пущай будет. Оно уваженье и почет. А настрадалси я не мене кажного, а то и боле, - старик расправил сухонькие плечи, вздернул упрямый подбородок.


         - Так и зажили. Двух дочерей народил! День работаю где в поле с косой, где на трахторе. Рабочих рук-то оно - не хватат, а я вона: жилистый. Наработаюсь, да напьюсь, до дома не добряду: в траву за околицей рухну.
 
           Трава от ветру шелестить, а кажица, что камыши… А в камышах мать стоит, руки на груди скрестила. Стоит и смотрит на мяня, а глаза таки горямышны, таки тоскливы… Прямо волком выть хоца. А всё в сердце дяржу, креплюся… За работой-то забывашь, а как выпьешь - бяда…
 
           Маялси, маялси и порешил: мать-то навестить надыть. Как она, мочи нет, сердце рвёца…

           На электричку. Потом на рабочем поезде. Недалече, а ночь проехал. День на задах пряталси, а как смерклось - в избу…

           Ох! Да как обмярла, рукой трясёть, крестит. Так на пол и осела. Лет-то, коль минуло опосля войны. Еле признала. Стара стала, ослабла. На отца похоронку показала, на братьев…

           Всё глаза краем платка утирала. А слёз-то и нету. Вядать, выплакала ужо сколь человечьему организму отмеряно: нету боле слёз-то. Всё Гришань, да Гришань…
Рассказал ей, чаво мог. Про лагерь… Что ежели узнають, то конец. Не поняла, но затаилась. Мать она завсегда мать - не продасть. А что Ягор, что Гришаня - ей одно. Главно дело  - жив. Вот радость-то, радость. Один я у неё осталси. Всех война забрала, будь она неладна.

 
          -Ты, мать, радости-то на дяревни не кажи. Тярпи. А как с домом отстроюсь, забяру к сябе. Жди…-

Под утро ушёл.



             Глава 5



           Так и навострилси: чуток где день - другой выпадет - к матери. Вот однажды и вяртаюси к сябе в дяревню. Мать в дорогу и сальца и самогонки собрала. Выпимши ужо к дяревни-то подхожу. Луна полная, белая, что тоби дыня. Ровно днём иду. И, веришь, как на грех, прямо пред собой, в дясяти шагах, бабу вижу, что во сне. Простоволоса, в рубахе. Брядёт, мяня не вит, по тропинке, значица, к избам.  Вся луной освящена, точно русалка. Статная, да плотная, что тёлка на выгуле! Вижу, не нашенска, не дяревенска. По сей день не ведаю, откель её занесло на мою голову, окаянную. Сам не знаю, как на неё наскочил, да огрёб. Лешак мяня попутал, что ли, с пьяну-то. Она в крик. А я рот-то ейный закрываю Она противица, дура. Другая бы рада - мужиков-то на дяревне раз-два да обчёлси. Одно слово, баба, а баба она и есть дура завсягда…

            И не упомню как подмял, а она враз осела, что тоби мяшок с соломой. Потом только и понял, что шею-то ей свярнул, дуре. Не со зла, понятно дело, по нечайности. А кады понял - струхнул. Матерь божья! Дялов-то наделал! Схватил её, да к лесу. Тащил, сколь мог, да в овражек… Хворостом забросал впопыхах… Святало ужо. И убёг. Задами, задами к свому двору, да на сеновал. Как там всё время и был…

            Токмо баб не скроешьси: коров-то доять чуть свет. Вот и заприметила одна, стерва. Свого мужика-то нет. Дай соседкина засажу… Сука…

Дали десять лет.



              Глава 6


               Как сидел: оно отдельна история, потому - в сторону,- старик резко, точно топором рассек воздух ребром ладони,-

             - А токмо недолго сядел. Амнистия для нас, фронтовиков в те времяна, одна за другой. А я не хухры тоби в дых, я ордяна имею!...
Чуток только и отсядел, да домой, восвояси. Напярво: оно, конечно, к матери. Чтоб знала, что жив, что забяру. Сказал ей как есть. Плакала, ругала. Самогонки в дорогу не дала. «иди,-грит,- окаянный, Ну тей, а то глядишь, ишо куды попадешь…»


               А жану-то к ногтю, гниду. Вся высохла, точно плеть. Глазенками так и буравит, так и буравит, у-у, стерва.

             - Грю, зазря осудили!! Попутали!
Не верить. Вся ссучилась, подобралась, губы в ниточку.

             - Мать привязу. К матери ходил. Стара ужо. Вот привязу- бушь обихаживать. И токмо пикни мне, сука, удавлю, стерву.
Шлепнул  кулаком по  столу, и ушел на сеновал.



              Глава 7



           На том и зажили. С колхозу я ушел, хотя и работящ. А ужо косят глазами-то, за спиной шепчуца, дескать, убивец.                А я за свое отсидел! Да и не нарочно ить, по нячайности, знам дело. Однако ушел. Чаво уж таперя, каль в спину тычуть, мать иху…

           Ушел в завод. От дома оно, конечно, далече, километров шесть-семь, да все спокойнее…. Коров по утру гонять, и я, в аккурат, в работу иду. Ране пятухов. Обратно - затемно. По перву: кажный день молотил. Опосля, где с мужиками выпью, где баньку поправить подряжусь, да там и заночую. А утром, подишь ты, и работа рядом…

           А дома? Како рожна? Жана - стерва, в сторону мою не глядить, стороница. А как отвярнуся, чую, спину-то глазками буравит, что шилой. Дочек совсем от отца отвадила. Старшие рыло воротят, младшенькую ажник за спину прячет, как от лешака. А та вся в мяня. И на мордашку, и так, гонориста… Мого характеру…
За нее и хожу. А тоб плюнул, да растерел. Накой мне жана, хуже собаки. Токмо деньги хвать, да в чулан шасть. А потом опять спину глазюками сверлит. Сверлит и молчит. У-у, сука…

           Вот так вота и жили. Оно, к слову сказать, не хужее людей жили: старшой свадьбу сыграли и середня, что тоби булка о дрожжах -  на подходе. Сколь ишо времени- то прошло - уж и не упомню, кады опять бяда, отворяй ворота…



            Как - то, в заводе, засяделси с мужиками по зарплате. Слово за слово, да под пярвачек, не заметили, как завечерело. Мужики по хатам навострилися, а я в каптерке прилег.
Вечер тихай. Дай, думаю, выйду, чуток охолону, покемарю на завалинке. А тут вижу, Варенька. Девчушка соседска, лет с десяти. Ласкова, улыбчива. Жила неподалеку, потому как кажный день видал ее раз по пяти. Щечки, что ниточками подернутыя - с ямочками. Приветлива така, завсягда поздоровкаица.
« Здрасть, дядь Ягор, как здоровице?»- очень ласкова, да улыбчива. Махонька. А вот подишь  ты, королевна! Я ей завсягда, то кусок сахару, то конфетку в кармане дяржу. Своим не дам, ей снясу…
А тут гляди-ка, завечерело, ей спать да спать ужо, а она тут как тут: «Здрасть, дядь Ягор, как здоровице?»

             И ну мяня, спьяну, что бес оговорил. Хвать ее да в коморку. А она легонька, точно перышко. А как опомнился, ажник отрязвел враз. Чаво наделал? Чаво наделал? И отпустить – то ее боязно, ить скажет матке-то. Мужики в заводе узнають, забьють до смерти. Вот бяда-то, бяда! Чаво делать? Покамест тямно, связал ее покрепче, да за околицу. Овраги у нас там, недолече. Глухи мяста, темныя.

             Овраги я знал энти. Кажный день мимо хаживал с дяревни в завод, да обратно. Глыбкие, ажник смотреть боязно вниз, да и длинючи, края не вядать. Всяко про них  в народе сказывали, что и лешака видывали, и вядьмаку, да все бряхали. Вядать, со страху. Я- то ужо знаю, хаживал. Да токмо народ наш темнай, дяревенскай. Туды - ни-ни. От гряха, да подале…
Вот и побег я до них со своей ношей легонькой. Думаю, стукну, да и не  найдут ни в жисть. Развязал, да жалко стало. Махонька така, тельца беленько, точно ягодка. Думаю, уж еже чаво, завсягда успею. А каль Бог послал, да так ужо, яго воля… А кто сюды сунеца?



             Кавыркалси с ней до тех пор, как святать затеялось. Потом за провизией в завод, а ее привязал крепко, да сушняком привалил. В заводе больным сказалси, а сам в обратку бягом. Так и приноровилси. Шалашик соорудил. Ветвями забросал: сверьху - то, оно не вядать…
Три нядели с ней жил тама. В завод иду - привяжу, обратно, знамо к ней. А она в угол забьеца, как зверек, да плачет…
Прикипел я к ней по полной на то серьезности. Ужо и мысли другие допустил: жана - стерва, брошу. Мать забяру, да Варюху, и отселе подале. Нову жисть зачну. Все прикинул, как да чаво… А ее ужо и искать то бросили. Три дни, попервой, походили, покричали, да опосля бабы поголосили, как след.  С тем и стихли…


             Все я подрешил. Осталось Варюху отмягчить. Кой че смянял. Бусы ей у здешняго мастера приглядел, будь они неладны… Да с яго бабой сговорилси, подешевши. Красивы, из можжевельника… Кажна бусина точена, да с резьбой. А как помянял, так до вечера- то не удержалси. В овраг воротилси, дабы бусы, значица, своей Варьке казать. Думаю, оттает, а то ай. Хыть махонька, да все ж баба: они любют всяко тако.


             А Вареньки- то, и нет. Привязал, вядать слабо,- убегла. И как жа я, дурень окаянный, оплошал. Зарычал, что ранятый, да за ней вдогонок. Но Бог, он все видит. Правы люди, он шельму - то метит. Ногу она подвярнула, бесова   дочь. А то б не догнал… Вижу, лезет по склону, а ногу, знамо, волоком. Тут-то и догнал ее. За волосы схватил. Обидно мне стало, я ей бусы, а она, воно как! Така злоба накатила, ажник  глотку свяло.


             Не знаю, уж как бил, да токмо недолго. Помярла она, горемышна… Молча… Даже ни раз не крикнула… Тады токмо и понял, что нет мне милей. Вся жисть моя здеся, передо мной ляжить. Упал на колени, что зверь ранетый… Ночью очнулси…
 
Вынул бусы, надел… Оттащил в шалаш, да ветками забросал… Кто сюды сунеца. Кому охота.


До самой зимы ходил туды, все свыкнуть не мог, что нет ее боле, травинки моей, так прикипела…



             Глава 8



              А как снег- то лег, тута все. Сляды - они до бяды. Поостерегси… Скоро уж и забывать стал. А там еще бабенка подвярнулася, баньку ей правил. Така ладна, да чиста. В избе завсегда прибрато. Чуть я на порог - враз к столу. И утирку подасть чисту, и сама блястит, что новый сковородник.
              Зачастил я к ней. Нечто к моей стерве, да еще за шесть километров, кислы щи хлябать. По выходным, оно, понятно дело. Девки ить у мяня, завсягда гостинца. Как жа… А так - нет…
Вот до вясны и подгостилси. Моя уж, чистая, забрюхатила.
А ядва снег на нет, сошел, всплыло оно, мое горе…


              Как - то утром, с подою, бяжит моя, ажник брюхо набок. Вопит почем зря, захлебваца:

       -Ягор, нашли. Нашли девочку-то!

Обмер я. 

    - бабы сказывают, волки уволокли. Объедена, вся как есть - не узнать. Да и хыть волков у нас не было отродясь, да, вядать, приблудный какой! Ой, горе- то, горе! Побягу, ужо. Бабы на погляд пошли. Боюся, не поспеть.

    -Куды, дура. С пузом-то!  Ишо скинешь.

   - Да чаво уж ты. Да разве ж где ишо погляжу? Нет, поди, надыть бечь.

Бабы, они завсегда, без мозгов…. Вот та и опознала бусы…У коей я их примянял, значица…
Токмо оны и остались цельны на ей… Будь они няладны…



             Глава 9


            Семь лет. Денечек к деньку, годочек к годку - точно бусины… На нарах. А там амнистия. Дай бог им здоровья, кто их выдумнул…



             Глава 10



            И сызнова - поначалу к матери. Сказалси.
На трахторе, мол, спьяну, мужика подавил.

Ан, нет.
          « слыхала,- грит,- про девочку-то. Далеко, да молва донясла. А как ты не пришел, так червячок и закралси. Ох, срам, срам, Господи. Видно война тоби мозги-то повярнула не туды. Совсем чумовой. Срам-то, срам. Людей постыдись, окаянный».

- не мели, мать, зазря.  Совпало. Мало чаво, где.

-Ну, ну,-грит,

-оно, можеть, и так, еже не брешешь… Стало быть, жив… И то гожа… Таперя куды?
Присела на край лежака, руки крестом, сложила. Жилистые, натруженные.

- Как не сказалси ты по вясне, поехала в твою дяревню. Дом заколочен… Баба твоя от срама-то, на станцию подалась, с двумя дочерьми… Старухи сказвали, в бане там живет заброшенной. На окраине. На станции лес грузит…

            Третья-то отбилася, а энтих подымать надыть. Пока ишо опяряца. Одумалси ба ужо. Девок замуж голых, кто озьмет? Аль не знашь?.. мир не без добрых людей, можить кто и подсобит, дом-то на станцию ба перевесть. Хорош, ох, хорош. Жить ба, да жить, каб не дурень. А в бане-то, оно пред людьми стыдоба…
 Да нешто таперя тоби кто подмогнет? Убивцу-то… Да меня грозилси забрать…

            Опомнилси б, куды мне старой-то. Подыхать одной боязно… Он, вишь, Феклу-то, Феклу-то, он, чрез два двора, помнишь? Помярла надысь, царствие ей… Никто ня знал. Три дни валялася в сенцах. Боров лицо всю объел, анчихрист…
Нешто и мне така смертя уготована?

       - Молчи, мать. Не галди. Все ужо. Отбегалси… Дом перевязу. Тебя забяру. На работу пойду. Заживем как люди. Не бойсь! Назавтра и поеду, жану сыщу.

   - Так, поди, погонит?

   - Ишо чаво! Хвачу ухватом-то!... К зиме тябя забяру! Так знай. Покуйси, покамест, в узлы. Да хлам не тащи, свово будет.



             Глава 11



                Жану на станции сыскал, где лес грузили. Еще боле высохла. Сугорбилась, точно костыль. Личико маненько, птичье. Нос, что клюв. Глазеки, мене узялка, впрямь, ягодки, токмо волчьи, злющие. Увидала - прямо бритвой полоснула: «Убивец»,- и пошла прочь по бревнам.

- А ты не срами, не срами! Ишь, правядная! Бусы давал, было. За то и попал.  А что волки задрали - не мого ума дело. Я в кутузке пьяный спал. Не видал и слыхом не слыхивал. Каль один раз очернили, так таперя всю грязь ляпи! – Догнал:
- Людей постыдись, девок в развалине моришь от хорошей-то хаты. Дом перевязу. Двор обустрою. На работу пойду. Порося купим, телевизерь. Заживем не хужее  других. Девки на выданье, голозадых - то кто примлет? Подумала б о девках, чем морду-то воротить…

                Кивнула, а сама в сторону смотрить, губы сжала в ниточку. Да до денег жадна, как все бабы.  Знат, уж чаво - чаво, а мужик- то я дюже работящий. Где избу поправить, где баньку срубить, где печь переложить - везде поспеваю. Оно мое - не отнять! Вот и кивнула, стерва. Глазки – то злющие попрятала до поры.
                Так и поряшили.  К зиме дом перевез, двор обустроил. За год обжилися.  Телевизерь купили, шкап. Девкам, опять-таки, всяко. Токмо, проку-то. Середня сразу ушла, как завидяла.  В город подалась, на хфабрику, грит. Ток младшенька и осталася. И пошла жистя, что тоби, тягомотина. Я как проклятущий - с утра до ночи. А как домой, так жрать токмо и кинеть, а сама шмыг в чуланку, как тама и место. И дочку спавадила. Тама все: и спять, и ядять. И телевизерь глядеть не идут.  Не признают, значица.  А деньги бярут. Энто, завсягда - давай, да
поболе…

                Вскорости и младшенька ушла. Совсем по тихой, что и не была…

«где», - грю.

«Так ить тожа в город подалася».


                Осталися вдвоем. С работы, еже не выпью, так хыть и не иди: миску кислых щей сунеть, да пашана чарпак сверьху, а сама за групку шнырь и буравит оттуда глазюками, что змеища. А чуть повярнуся, так глазки - в сторону. Веришь, бояца стал спиной к ней поворотица, как тады, в болотах, в камышах. ..  Так и чую по спине саданет… Так и чую…
                А то в коморке запреца, весь день тама и просидить. Самогон гонит. Да уж, какой самогон. Брагу, и ту выжреть, выбродить не дасть. А ужо тады в дом лезет, разобраца ей охота. Дурь из нее так и преть, так и преть, ядрена вошь. Пьяная баба, она хуже десяти мужиков - дело грю, ужо я- то знаю…
                То слова с ей не вытянешь, губы сцепит, а то хыть рот бы ей позаткнуть чем. Все припомнить, тако намолотит языком своим змеиным, терпежу не хватат. Запущу в нее валенком, аль стулом, так она драца кидаца. Когти-то выпустить, клюв заострит, да все в глаза наровит вцапица, а сама визжит, точно режуть ее. Совсем очумела, как из чулана - так в бой. А как протрезвет, сызнова в чулан. Тама воет, воет, пока опять не нажреца. Зато как пенсия, аль шабашка кака - носом чует. Бутылку на стол и ждеть. Я-то припрячу, да куды тама. Как усну, все перетрясеть, а найдеть, сучья вымя. Потому как, поутру, вижу, с узлами наперевес, к электричке побегла. Нашла, значица, стерва. Дочарям поперла. Эко перегнуло ее, насилу преть. А все, как в пропасть. Ни тоби благодарностей, ни спасиба, - старый с досадой махнул рукой.


              -Как на пенсию вышел, мать забрал. Куды ужо боле ждать-то, чуть ходить. Да и то, слово хыть есть с кем сказывать. Да токмо мать быстро сдавать стала, вроде, как и ходила-то ране лишь потому, что ждала, кады забяру… Вот и терпела. А как терпела, сердешна, одному богу сказывала. И жила-то лишь для таво, чтоб терпеть. Терпеть, да по ночам в подушку выть. Я хыть и мужик, да мяня слеза душит, еже помыслю, сколь она, горямышна, мученья приняла…. Так всю жисть одна и тянула, и за  мужика, и за сябя, и за сынов.

              Да и кто ж яго знат, по ком война боле – то ударила - по мужикам, что под пулями гибли, да в лагерях кровью харкали, аль по бабам, кои одни и землю подымали, и скот. Да за место хлеба слезы соленые глотали…
              Так вота и мать тожа… Сказвала, как по войне, зимой, в пояс в снегу, бревны волоком.  Заместо кобылы впряжеца и тащит из лесу. Ить избу протопить надыть, иначе - смерть. Как же без дров-то.  Без дров бяда… Вот и тащит, родимая. А далече…. Край полушалки зубами закусит, дабы не выть на весь лес, да преть. Из последних сил преть: шаг…, еще шаг… А в глазах тямно. Господи, тяжко-то как: кажный шаг, что смерть. Кажный шаг в голове топором: ух…, ух… Ой, мамочка, ой, родненька, подсоби! Не дай прямо здесь издохнуть… Ток бы до околицы, токмо избы увядать, а тама легче.. Тама, уж рукой подать… кады избы –то вядны… А то и рухнет все враз в глазах, и зямля уплыветь с под ног. Упадет в снег без сил… А в ушах стучит: вставай…, вставай, надыть итить…, надыть. Хыть ползком, а до дому…  Надыть бревны тащить, иначе смерть.  Встанеть, родимая, нямое лицо горсткою колючего снега утреть, дабы с глаз темень ушла… Опять, сердешная полушалку закусит  и преть. Шаг…, еще шаг… Пока сызнова не рухнеть. Таки и тащит до околицы, ужо ползком, на коленях. А уж кады  крыши-то изб вядны, оно ужо и дом… Токмо до няго дойтить, доползти, не подохнуть ба….

               Не кажному мужику тако дано и в мыслях-то превозмочь, сколь матери наши во время войны стерпливали… Эх, МА!!! А по жисти- то… А голод!    А долгие зимние ночи в студеной избе…Кады ляжишь в темноте и не знашь, толь жива, а толь ужо мяртва… Да и накой она жистя така. Еже кажну ночь воешь, толи от голоду и холоду, толи от боли нестерпимой за своих близких, кои на войне подлючей гибнуть. За своих мужей, за деток родных, что вот энтими руками вскормлены да нянчены. А таперя, где они, да за что и в каких окопах сырых гниють.! Накой она, жисть така, кады подохнуть хоца боле, чем жить. Так бы руки на себя и наложила, чтоб боле не мучица, да токмо грех энто… Вот и воешь кажну ночь, что волчица ранета посередь холодных глухих стен. Одны они токмо и слыхивали, токмо и видывали. Все они знають, да молчат. Молчат и завсегда молчать будуть. Потому как - есть на то воля Божья. Ить и он терпел, сердешный.  И нам он посылат, сколь сам терпел, не боле. И кажному в аккурат, сколь можно вынесть…

                Так и терпела. Изо всех сил терпела. Мужа ждала- терпела, сынов ждала- терпела… Потому лишь и жила, что ждала и терпела…
Вот и дождалася, кады сын забрал. Токмо лишь таперя сябя и ослабнула. Да так ослабнула, что и сил боле нету ходить. Ноги совсем отказали, ток ляжить. Повяртаца и то, с трудом. И всяко тако тожа, понятно дело, под сябя…,- старик затих, ссутулился.


              - Энта стерва, не подойдеть. Из чуланки нос не кажеть. А я чаво - мужик. Мужицко ли дело. Терплю, терплю… А то собяру тряпки с под бабки, да на пруд. Брошу у бережку, палкой повожу, чтобы говны отстали, да обратно. Дома - на плятень. Провянуть, опять бабке…


                А та глядит из чуланки-то. У-у, так ба в зубы и дал…. И давал, как нарвеца. Сама лезла… Терплю, терплю.. Да и тресну, суку чем попадя…. Заскулит, да в чулан…

                Так и жили… Так каба так, а то все хуже и хужее. Совсем, стерва, тронулась. Что ни день, брашки насосеца, да с кулаками. Ну и довяла. Как - то крепко ей вложил…, за все. Чтоб знала… Прямо в сараюшке и вложил… Сверьху плюнул, дверь притворил и ушел… А она, подишь ты, возьми да и издохни, гадюка. Прости, Господи… Всягда бил, ничаво. Терпела. А энто взяла, да помярла…,- дед в недоумении потер затылок и добавил:

- чтоб, значить, поболе мужу нагадить….


                Дочери приехали. Хоронить к себе забрали.
                Младшая с кулаками бросилась: « Почто мамку погубил, ирод!»
Ее кровь, зараз вядать. А старшая так и сказала: « В суд подавать не будем, отец все ж… Сам подохнешь».

                На том и уехали. Боле ни слуху, ни духу…
Чтоб позаботица о старом отце, фронтовике. Энто у них нету… Куды тама…,- дед тяжко вздохнул, совсем по-детски оттопырил губу.


              - Так и осталси с мамкой вдвоем. Она совсем от старости поглупела. Чуть я за порог, она: «Гришаня, Гришаня, не бросай».  Да как орет-то, на весь двор.

-Ягор я, мать. Ягор. Не ори! Что ты мяня на старости под монастырь подвядешь, - да уж она не понимат. Что с нее спросу. Так и сижу подле нее весь день, аль телевизерь смотрю. Ток в лавку и схожу… Соседи нос воротять, никто слова не молвит. Ишь. Да мне- то, тьфу на вас…

              А то выпью, да спать. Как провалюся.

              И чудица: вот камыш надо мной шумит, а из камыша Варенька выходит, бусы из можжевельника на ей: «Сыми, - грит,- дядь Ягор, бусы с мяня. Душат они, совсем измаялась». А то просто выглянет из камыша: «Здрасть, дядь Ягор, как здоровице?»

Проснуся, весь как есть в поту.

 А энто мать орет: «Гришаня,гришаня, не бросай!»

 
              Хлопну стакан, да опять спать. И опять камыш…. Токмо таперя жана из камышей с топором, точно змеюка, выползат и скалица. А зубы –то у ее не человечьи – волчьи зубы-то, ей-ей, волчьи… Так до утра и промаюсь…



             Глава 12



Мать умярла.

Тута не вини. Мать – оно свято.
Сама в своем тряпье спуталася, да удавилася. Соображенья- то уж нету. Вот и обматалася.
Я, вядать, спал.
Мать токмо и жалко. Да Вареньку… Но то – друго дело….
Хоронил один…


Хыть что б сосед кто пришел…
Что ты!..
Побрезгвали…
Да мне и черт с вами…



                Помыкалси я, помыкалси посередь чатырех стен еще с неделю. Ан, нет. Кажну ночь  камыши вижу… Товарищев своих, горямышных. Така тоска забрала, хыть волком вой. Дождалси пенсии. Да и на поезд, в родны камыши….

А тама…, все бросил…. Накой оно мне… Все как чужое, как не мое….
Ток тута и понял, что дома, кады упал в камыши, да услыхал как они с ветром перешептываюца…
Накой уходил? Всю жисть токмо маялси…

Вот еже могильник найду, и подыхать будет где…
Да забыл, забыл….

                _________________________________________




               Приходилось и мне бывать на Рязанщине. Нет более той деревни. Молодежь поразъехалась новой жизни искать, старики поумерли…

               Стоят вдоль песчаной дороги пустые избы, с накрест заколоченными окнами, точно монахи, временем сгорбленные. Только ветер один и гуляет, волком завывает меж глухих стен. А какие избы уж и погорели, лишь пни одинокие чернеют на пепелище, да воронье жадно склевывает тленную сырость…
               За крайним двором поворот, песчаная дорожка к речке спускается. Речушка мелкая, чуть до колена. Видно, мосток тут раньше был: бревна склизкие, позеленевшие, в ряд, из воды выглядывают - все что осталось. Да и кому он теперь нужен, мосток: и речка обмельчала, и ходить некому.

               За речкой дорога, бурьяном поросшая, забытая. В гору тянется, километров на шесть - семь, до самого брошенного завода. А на самом верху - овраг громадный, будто треснула земля от боли нестерпимой. Старый овраг, уродливый, страшный. Так стар, что уж и лесом порос - дна не видно.  На другом его склоне, на самом высоком обрыве, откуда как на ладони проглядываются: и село большое с единственной в округе полуразрушенной церквушкой, и деревни, то там, то сям разбросанные по три – четыре избы, давно людьми оставленные, остылые…
               Так вот - на этом, на высоком склоне, совершенно голом и печальном, вбит кол дубовый, а на нем, точно игрушечная, часовенка из дерева.  С резною крышею, с крестом резным, будто ажурным.  Внутри, почерневшая от времени и непогоды, иконка. Одному Богу ведомо, чей теплый образ она хранит под черным слоем безбожья и неверия. Еще, говорят, бусы висели можжевеловые, да ниточка отгнила, бусы и рассыпались, ветер бусины по оврагу разметал.  Лишь три бусины по углам остались, да и те мхом поросли, да почернели, точно от горя состарились. И всяк человек божий, едет ли, идет ли мимо, обязательно остановится, красотой часовенки очарованный, поклонится в пояс, лоб крестом осеняя…


               Ходили мы и в село.  Спрашивали людей об этой диковинке. Никто толком не знает. Давно, говорят, стоит, сколько помним. Одну только старуху и нашли, совсем древнюю. Такую древнюю, что возраст уж на глазок и не определишь, да и десяток лет ей, что слеза…

               Она и сказала нам, будто нашли в овраге девочку, волками объеденную. Так объеденную, что одни бусы и остались. Тогда и поставили часовенку…. Потом пожевала беззубым ртом и добавила: « Да токмо волков в наших краях отродясь не водилось».



                ***
               
                2009/ Поска