Ebenda

Игорь Хайкин
Моей терпеливой жене




Как бы предисловие.


Хорошее название найти трудно. Почти все разобраны коллегами- конкурентами, которые как-то враз принялись писать. Слово Ebenda –  немецкое, серьёзное и с намёком. Можно посмотреть в словаре. Вообще от названия зависит много, поскольку слов просто так не бывает.

Больница начинается словом «боль», и не зря. Тут русский язык оказался точнее всех остальных. В больнице – больно. Чтобы было не так больно, надо, чтоб было чисто, сыто и профессионально. Когда так – то это называется другим словом: «Krankenhaus», и никто не смеётся. Когда не так – есть место юмору, который принято называть врачебным.
 
Это только кажется, что я стал толстым и балованным врачом из заграничной частной клиники. Меня и сейчас можно переместить в любую больницу на территории моей бывшей страны. И я буду соответствовать. Можно даже заслать меня в медсанбат или фронтовой госпиталь: я и там придусь ко двору. Хотя, если честно, на войну мне не хочется.

А мои бывшие коллеги продолжают воевать. Уже, конечно, по-другому. И многие ещё живы. Просто меня там больше нет. Я вышел из рядов. Но тому, кто примет меня за дезертира, я готов плюнуть на ботинок.

Прочитавшим эти истории может показаться, что врачи конца прошлого века только и делали, что пили и куролесили. Нет - поверьте на слово, ещё и работали. Иногда – хорошо, часто – бесплатно. А пили и куролесили тогда почти все.

Про врачебные подвиги и прочую печаль уже написали многие и много. А нижеизложенное – просто разная «****да». Да и не про медицину вообще. И вообще ни к чему не обязывает. Приправа к тому вареву, от которого привкус не проходит. Или соль, которая попала на наши ссадины и жжёт до сих пор.




Жизнь, полная приключений

Я искал всего-то работу. Всего-то… Легко сказать. Моя советница на бирже труда – белобрысая девица, младше меня намного, наглая по своей причастности к касте государственных служащих – проверяла мои поиски раз в месяц. Брезгливо перебирала мои отказные ответы, делала копии, чтобы подшить к делу. Через три месяца сказала:
-- Nichts gefunden? (ничего не нашли?)
-- Leider,  noch nichts, – ответил я, – denken Sie vielleicht, dass es so leicht w;re, eine Arbeitsstelle als Arzt zu finden? (к сожалению, пока ничего. А вы думаете, что найти место врача так легко?)
-- Nein, leicht ist es gar nicht, –  важно произнесла девица, – aber sind Sie sicher, dass Sie als Arzt arbeiten sollen? (нет, это совсем нелегко. А вы уверены, что должны работать врачом?)
-- Кем же мне работать? – спросил я раздражённо. – У меня нет другой профессии.
-- Профессий много, рабочие места есть. Вот, например: склад напитков, минеральная вода, пиво... Водитель погрузчика. Или – слесарная мастерская, подсобный рабочий... Вы молоды, здоровы.
-- Да я не против, – сказал я, подумав, что ведь, действительно, никто меня не приглашал и не обещал создавать условий. – Просто, этим профессиям мне надо обучиться, а той профессии, которая у меня уже есть, мне учиться не надо. Вы подождите чуть, я найду.
-- Согласна, – сказала белобрысая. – Но, чтобы вы искали побыстрее, я сокращу вам пособие на треть. Это будет вас мотивировать. Встретимся через месяц. Всего доброго.
-- Ну, сучка, – сказал я. – Надеюсь, больше не встретимся.
Слово «сучка» белобрысая не поняла. Может, записала, чтобы посмотреть в словаре. Мы и вправду больше не встречались.

Я  отправился на очередное собеседование. К чёрту на кулички, через всю страну. Хотя, маленькая страна, чего уж там. И какие кулички? В той клинике лечилась жена Горбачёва. Там, вроде, и умерла, земля ей пухом. Автомобиля у меня и в помине не было. На поезде, по дешёвке, с пересадками. С опозданиями. В конце уже – на такси. Не сэкономил, поскольку опаздывал серьёзно.

Слегка в мыле, но ещё вовремя, сообразно местной пунктуальности:
-- Добрый день, господин профессор!
-- Добрый день, господин э…мм… 
Садиться мне не предлагалось, и я оставался стоять, переминаясь.

Профессор был непростой птицей по имени Вернер фон  Вильд, из  каких- нибудь баронов. Сухой, поджарый, подтянутый. Теннисист или гольфист. Может, стрелок из лука. Не пьяница. Кабинет – отдельный разговор. Мебель старинная, тёмно-зелёная кожа, красное дерево, на столе бронза, серебро, включая сигарную гильотину. «Ох, – думаю, – и эх. Зря я здесь».
И вправду – зря. «Фон» вытаскивает мою папку из ящика антикварного стола, начинает перелистывать. Видно, что взял её в руки впервые. Чуть задержался на какой-то строчке.
-- Так, господин, э…мм, я вижу, что у вас в прошлом была приключенческая жизнь.
-- Что?
-- Ну, жизнь, полная приключений.
-- Да нет, жизнь у меня была, как у всех, – дурацкая, думаю. – Обычная. Без приключений. Приключения начались только здесь.
-- Хорошо, более не задерживаю вас, – говорит фон Вильд. – Документы вам вернут по почте.
-- Это было всё? – спрашиваю я, сам понимая, что так.
-- Да, всё.

Ехал часов семь, общались меньше минуты. Даже не обида. И не стыд. Другие чувства.

Зачем он меня приглашал, не знаю до сих пор. Было любопытно посмотреть на заморское животное? Или дать понять про моё рыло и их ряд? Черт его знает.

Домой ехал, матерился шёпотом с полчаса, пока не остыл. Дома ждало приглашение на работу в отделение неврологической реабилитации самой что ни на есть периферийной клиники. Ну и славно, думаю. Туда-то мне и надо.

На следующий день, в субботу, поехал на автомобильный базар, купил «лохматину» у то ли грека, то ли турка. Машина, кстати, оказалась ничего себе. В понедельник уехал к месту службы за триста километров от дома. За приключениями.




Начало

В ещё пустом приёмном отделении слышалась песня: «…ты скажи хотя бы, как тебя зовут». Причём только припев, и много раз. Пел Валерий Иванович Баринов. Сидел на корточках у изголовья каталки, снятой с колёс. На носилках лежал побитый пьяный мужик. Валера натирал ему ладонями уши и пел звонким голосом: «как тебя зовут»…

-- Старый, верный способ отрезвления. Так делали духанщики в Тифлисе. «Духан» – это неспроста. Запах был у них там, наверное… Типа, как у нас. Вот уши, они – на голове. То есть – части головы. Приток крови к ушам улучшает кровоток в мозгах. Больше крови – больше сознания. Скоро этот организм протрезвеет и назовёт своё славное имя. Мы его запишем в историю болезни, и будем разбираться с болезнью.

Мужик приподнялся, блеванул Валере почти за пазуху и прохрипел: 
-- Б...!
-- Пошло дело, – хмыкнул Валера. – Это, стало быть, фамилия. Остались имя, отчество и год рождения.

И продолжил натирание ушей.




Отвёртка

Я не бредил. Такого невозможно было придумать нарочно. Молодая и довольно приятная из себя баба с отвёрткой в голове. Всаженной почти в центре и почти по рукоятку. И больше никаких повреждений. Обстоятельства этой травмы можно было разузнать поподробнее. Ревнивый муж – электрик, например. Или что? Простор для фантазии необозримый. Но к чему? Выживет – будет милиции развлечение. А нам без разницы. Поехали в операционную.

Анестезиолог Замышковский дал наркоз и переместился на каталку. Замышковский потерял фамилию в незапамятные времена. Сначала его называли «Зам», а потом «Зяма». «Зам» – это было как-то по-армейски или по-флотски, типа «замполит». Не соответствовало образу нисколько. «Зяма» тоже не соответствовало, но прижилось.

Итак, Зяма переместился на каталку. Раньше он просто садился к тёплой батарее и мгновенно засыпал после дачи наркоза. Больной уснул – и Зяма, вслед за ним. Перед разрезом я говорил:
-- У нас всё готово. На старт, внимание. Привяжите Зяму к батарее. Марш!

Потом Зяма понял, что у батареи хоть и тепло, но неудобно. Потому, что сидя.
И начал использовать каталку, на которой больного ввозили в зал. Больной – на стол, Зяма – на каталку. Больного со стола – и Зяма уступал ему место. Иногда он даже катался по операционной, разметавшись во сне. Анестезистка, подкалывая и переливая по ходу операции что надо, возвращала каталку с Зямой к батарее толчком ноги. Поразительно, что Зяма всегда чувствовал момент пробуждения – и своего, и пациента. Годы тренировки и крепкая психика с элементами алкогольной энцефалопатии.

Мы вытащили отвёртку через маленькую добавочную трепанационную дырочку. И всё прошло без сучка и задоринки. Как вдруг Зяма проснулся до конца наркоза, досрочно. Сверзнулся с каталки и заорал шёпотом, округляя глаза:
-- Клапан травит, вашу маму!
Лично я подумал, что это психоз. Белая горячка.
Анестезистка, однако, побледнела. Зяма бросился к баллону с кислородом и начал что-то вертеть и крутить. Не крутилось. И не вертелось.
-- Сейчас кто-нибудь зажжёт свет, и мы улетим к маме все вместе! – шептал Зяма трагически. – Кислород-то травит… А у нас везде проводка искрит.

Всякое бывало, у нас и закурить могли в предоперационной. Или в соседней кто-нибудь мог устроить «обжиг инструментария».
-- А надо тебе ещё кислорода, Зяма? – хладнокровно спросила операционная сестра.
-- Да нет, уже и будить пора! Я бы и отключил насовсем. Так клапан проворачивается, мать-перемать… – причитал Зяма беспомощно.
-- А вот тут ещё хомутик с винтиком на шланге, – заметила оперсестра. – На-ка, вот, попробуй. – И протянула Зяме ту самую, достатую  отвёртку со стола.
-- Дай ему перчатку, Света, – осенило меня в последний момент.
-- Ладно, сойдёт! – Зяма потянулся за отвёрткой.
-- Не сойдёт! – сказал я строго. – Отпечатки пальцев! Менты будут искать злодея, а найдут тебя, дебила!
 
Все остались живы. А баллон-то и вправду вытравило почти полностью.




Для посвящённых               

Хотите враз найти родственную душу? Встаньте в людном месте, дождитесь секунды тишины и внятно произнесите магическое заклинание:
 «З-Ч-М-Т-С-Г-М-А-О» *
Тот, кто к вам подойдёт, разбирается в предмете. Темы для общения найдутся.

* Закрытая черепно- мозговая травма, сотрясение головного мозга, алкогольное опьянение




Маленький Мук

Лёха Альперович по прозвищу «Маленький Мук» был человек пьющий, неуравновешенный и скандальный. Вообще – грамотный и опытный врач. Там, где он появлялся и задерживался дольше получаса, начинались: пьянка, скандал или драка. Иногда всё сразу. Единственное место, где Лёха был сравнительно тих и полезен, называлось «операционная».

Через открытую дверь доносилось Лёхино бурчание и звенящий раздражением женский голос:
-- А я настаиваю на госпитализации!
Повторилось несколько раз:
-- Бур-бур-бур, – неразборчиво.
-- Я настаиваю на госпитализации! – громче и настойчивей.
Пауза.
-- Настаивать лучше на апельсиновых корочках! – сказал Лёха отчётливо.
Баба сорвалась в крик.




Яйца глистов

Я был интерном и получил первого в жизни покойника, точнее – покойницу. Старую бабушку, умершую от кровоизлияния в мозг. Нужно было подписать историю болезни у начмеда, чтобы бабушкой занялись в морге. Начмед, крашеная блондинка, тут же нашла недочёты и огрехи, а главное: отсутствие анализа кала на яйца глистов (писалось я/гл,  а выговаривали все почему-то: «на яйца глист»).
-- Не подпишу, коллега, анализов не хватает, – и улыбнулась ехидно.
-- Так не успела бабушка. Умерла, не покакавши.
-- Нет, коллега, так у нас не сложится, – крашеная вздохнула и указала на дверь.

На лестнице я встретил интерна Завьялова и в нескольких выражениях описал проблему. 
-- Говно вопрос, – сказал Завьялов, придав проблеме философский оттенок, – дерьма-то навалом. А тебе вообще только «на яйца глист»?

Он довёл меня до лаборатории, где я со всеми познакомился. В знак будущей дружбы получил стопку талончиков со штампом
« я/ гл – отр.»
 



Весеннее настроение

Сергей Кожевников, мой старший товарищ и учитель, был старше  всего на пять лет. Поначалу разница значительная. Я ещё учился, к примеру, на третьем курсе, то-сё, пропедевтика – а Сергей, закончив ординатуру, был уже с ножиком. Серёга не только состоял в КПСС, но ещё страдал сезонной циклотимией, о чём сам не догадывался. Весной у него начиналось веселье, и возрастала хирургическая и прочая активность.

Общая планёрка, сдача дежурства по хирургии, разбор полётов.
Серёга, трезвый и весёлый, в отличие от многих, пришел с опозданием. Не дожидаясь очереди, докладывает:
-- На остановке у «Завода Пластмасс» на гражданку наехал «КАМАЗ»…
Пауза, тишина.
Профессор Бабанов:
-- Спасибо, Сергей Борисович! Ступайте опохмелиться!




Учителя и ученики

Мы не сами такими получились, самородки. У нас были учителя, каких поискать.

Настоящее артериальное кровотечение я видел дважды. Первый раз – из задницы. Второй раз – из пробитой пулей сонной артерии. Больше не хочу увидеть что-либо подобное, хотя меня уже трудно испугать.

Пуля застряла между шейными позвонками, надо было её доставать. Я как будто забыл, что на пути к пуле есть ещё чего-то, и ринулся. И тут меня остановил поток, хлынувший навстречу. Ну, не в потолок. Но с лампы несколько раз капнуло за шиворот. Зажимая поток пальцем, я потребовал в операционную сосудистого хирурга.

А сосудистый хирург находился в другой больнице, на правом берегу могучей сибирской реки, делившей город на две неравные части. Поехали за сосудистым, привезли. В дверном проёме появился длинный парень, уже переодетый. По тому, как он подходил и как заглянул в рану, а потом спросил, в чём у нас тут дело, я понял, что он такой же зелёный, как и я. То есть, проку с него было немного. Он и сам сказал:
-- Я тут не справлюсь, надо искать заведующего.

Где прикажете искать заведующего сосудистой хирургией областной больницы летом, в воскресенье? Верно, на даче. Туда и поехал больничный шофёр на казённой машине, малой скоростью. А я всё стоял, зажимая артерию пальцем.

Василий Игнатьевич Иваненко был, между прочим, однокурсник моего папы. Привезли его с дачи, в выходной день, на абсолютно бесплатную работу, пьяного – тут ничего не поделаешь. Увидев дядю Васю, я подумал… Даже не подумал, а всё понял. И, как выяснилось, ничего я не понял – то ли с испугу, то ли по молодости.

Дядя Вася бодро помылся, дал себя одеть и двинулся к столу, трезвея с каждым шагом. Рассёк рану от моего пальца вверх и вниз, наложил зажимы и разрешил  мне вытащить палец. Начал понукать своего молодого врачишку, чтобы то, и это, и ещё вот это. И тот заработал, как механизм, помогая и поддерживая. А уж когда дядя Вася из-под запотевших очков начал оглядывать невидимую ниточку, намереваясь вшить заплату в порванный сосуд, я перестал дуть на свой нечувствительный палец. Потому как начал ощущать его вновь, как родного.

-- Давай, пацан, доставай свою пулю, – сказал мне Василий Игнатьевич, отвалившись от стола и опять превратившись в сильно пьяного человека. – Только аккуратнее там. Не шуруди. Попортишь мою работу – будешь сам мудохаться.

На ватных ногах я пошёл искать дядю Васю, который после операции исчез, как фокусник. Нашёл его в самом дальнем отсеке оперблока, в компании. Без признаков усилившегося опьянения.

-- …пригласил в гости этот финн. Ну, и что? Ну – дача, три этажа, два под землёй. Ещё гаражи, два. Один под землёй. Не спи, пацан, наливай… Ну, красиво, чего там. Комаров, правда, до хера. Будьте здоровы, ребята… Сауна, конечно, это вещь. Водку финны пьют- будь здоров. Ну, я сижу, попиваю, не завидую. Вдруг вспоминаю – как током стукнуло: перед самым отъездом я завёз себе на дачку две тысячи кирпича. Доставал, договаривался. И не успел занести на участок. На дорожке оставил. Ну, всё, думаю, нет у меня кирпича, сп…ли…

-- Василий Игнатьевич, там вас машина ждёт, – говорю, и сую какую-то приличную бутылку из запасов. – Надо ж вернуть вас, откуда взяли.
-- Ну да, ты прав, конечно. Завтра ж на работу.
-- Спасибо, Василий Игнатьевич.
-- И вам, ребятки. За добро, за ласку, за тёплый приём. Нет, ты представляешь: спи.. ли у меня кирпичи!

Через пару недель я оказался на правом берегу. На какой-то конференции. Подошёл поздороваться с Василием Игнатьевичем Иваненко, ведущим сосудистым хирургом. Он меня не узнал.




Особенности грузинского языка

В соседней комнате жил настоящий грузин. Мы приехали на «первичку», полугодовую специализацию. Полгода – срок немаленький, если представить брошенную семью. Ребёнок пошёл в детский сад. Работа, которая хоть и тяжела, но кормит. Профессия, которую ещё постигать и приручать. Привычный круг привычек. Друзья-приятели.

А вот грузин заехал в клиническую ординатуру на целых два года. Мир вокруг него был чужим и враждебным. Вдобавок, он сильно мёрз.
-- Тебе, Георгий, наверное, денег на Москву не хватило. У тебя семья, наверное, небогатая, – подначивал мой сосед Женька.
-- Да, небогатый, – отвечал грузин. – Я Батуми работаю. Маленький больница. Заведущий скоро на пенсия пойдёт, учит меня будет. Хороший человек. Я этот ординатура  второй год заканчиваю. Буду заведовыват отделение.
-- Тогда твой семья будет богатый, – заключал Женька.
-- Может… Да! – отвечал Георгий и ёжился.
На кухне изо всех щелей свистел ветер.

Вообще, те, кто пытаются имитировать грузинский акцент, имитируют азербайджанский. Грузинский ещё смешнее. Притом – неповторимая жестикуляция. Её никак не описать.

В больнице, базовой клинике института усовершенствования врачей, было не до веселья. То есть – мало чем можно было развлечься. Но на планёрки после дежурств Георгия народ ломился бы валом – найдись расторопный импресарио. И не поехал бы Георгий свой Батуми, остался бы здесь- веселить народ. А то скучища. На докладах какого-нибудь Карпенки – три калеки. И дремлют.

-- Больной Сидоренко, женщина, пятьдесят три лет. Шёл домой, подскользился, упал. Ударился затылкой на лёд. Потерял сознание – совсем! Привезли в приёмный отделение, смотрю: вах! глаз открыл! Шишка большой – вот такой! Ранка – маленький. Голова болит. Немножко. Я ему рентген сделал, повязка сделал, укол сестра сделал. В больницу хочешь? – спрашиваю. Нет, говорит, не хочу! Домой пошёл. Вай! Я расписка взять опоздал!

И так минут пятнадцать. Улыбки, добрые лица.

Как-то раз ему говорю:
-- Гия, ты, наверное, был двоечник. Учился плохо.
-- Почему плохо? Зачем двоечник?
-- Потому. Смотри: в школе тебе десять лет преподавали русский. Ну, насильно, но всё-таки. Институт ты опять же закончил. В Тбилиси. Там тоже половина, а то и больше, было по-русски. Например, научный коммунизм. Здесь ты на поселении уже второй год. Как можно было так не выучить язык за семнадцать лет?
-- Я грузин! – говорит Георгий, шмыгает большим носом и поднимает худые руки вдоль туловища. Топорщит крылья.
– Ясное дело, – соглашаюсь. – Тут и спорить не о чем. И что?
-- В грузинском языке нет род мужески- женски. Я слова правильно говорю! Но я не могу понимат: когда он сказал-мазал, или она сказал! Потому что он на базар пошёл – и она с ним тоже пошёл!
-- Так это в Батуми! – сказал Женька.

А я до сих пор вспоминаю Георгия, начиная говорить с пациентом или коллегой: ударился затылкой или как?

Вечером засовывается Женька в дверь и радостно шепчет:
-- Всё! Орёл долетался! Пришёл п…ц на северный Кавказ!
-- Чего? – спрашиваю.
-- К Георгию жена приехала. Пойдём знакомиться.
По коридору на кухню двигался сильно беременный женщина.
-- Кетеван, – представилась грузинка, потупившись.
-- Чем так пахнет, Кетеван? – спросил Евгений. – Вкусным …

Вопрос еды был у нас больным. Недавно у Женьки из под носа увели сковородку с чуть недожаренной картошкой. Он всего-то сходил в комнату за солью. Через несколько минут сковородка без картошки стояла как ни в чём ни бывало. Чистенькая – мыть не надо. С тех пор мы попеременно дежурили на кухне до полной готовности блюд.

-- Малчики, заходите! – Кетеван распахнула дверь и, пропуская нас, посторонилась, прикрывая блюдом огромный живот. – Вот – хачапури!

За столом сидел Георгий, сиял, наливал чачу из трёхлитровой бутыли. Беременность Кетино совпадала по сроку с отпуском Георгия на родину в прошлом году.

Кетеван уехала рожать, навсегда и c радостью с нами попрощавшись. Гия опять начал похаживать по общаге, поднимая крылья. А общага – как мужской монастырь на высокой грузинской горе. Какие уж тут крылья? Женя мне постоянно говорил:
-- Не могу я ходить по этому городу. Бабы – страх. Не на кого оглянуться.

Появился Женька, брезгливо кривясь.
-- Ты чего? – спрашиваю.
-- Ничего. В туалете был. В общаге одни хирурги. Поголовно. Скажи, что у них в ранах делается, если они за собой не смывают?
Георгий говорит:
-- Я слышал, скоро приедет новый цикл. Педиатрия. Тридцать девочков.
И слегка даже зажмурился.
Женька, усмехаясь:
-- Новый цикл – это тридцать малчиков. Травматологи.




Классификация

Сергей Михеев был пытливым врачом и не без литературных способностей. Наблюдая и обобщая,  он дошёл до совершенно точного определения двух основных типов пьяного пациента при сохранном сознании.
 
«Ёжик» – агрессивен, сопротивляется осмотру, норовит сбежать или подраться.
«Котик» – покладист, склонен к компромиссу, незлобив. «Котик» в прогностическом смысле слегка опаснее «ёжика»,  зато у «ёжика» легче пропустить светлый промежуток при эпидуральной гематоме. Выводилась и третья категория – «комик». Здесь всё понятно. То есть, в коме.

По классификации Михеева процедура передачи дежурства упростилась донельзя:
-- На низу один ёжик, три котика, одна баба трезвая. Комик в ремзале* – ещё не ясно, за кем пойдёт…

• Помещение для первичного осмотра в отделении реанимации




Профессор

Нет, конечно, это был уникум. Ровесник наших родителей, по повадкам, однако, похожий на нас, только ещё к тому и профессор, заведующий большой кафедрой. Пьющий, хулиганистый, весёлый и находчивый. Универсальный хирург. Всё ему было запросто. Запускал руку в человечье тело, как себе в карман, знал – где что лежит. За вычетом того, что потерялось по пьяни или по недоразумению.

Лекции читал по учебнику. Клал его демонстративно на кафедру, называл тему и нёс по ней вдаль и вширь. То есть, рассказывал собственные истории и байки, которые потом вспоминались к случаю. Иногда – с пользой. Во время лекции разгуливал по залу, иногда выходил в коридор,  уходил куда-то, возвращался. Как-то раз вообще ушёл.

Мы с Алёхиным забрались на задний ряд и играли в «дурака». Голос Бабанова то приближался, то отдалялся. Вдруг он оказался у меня над головой:
-- Тут тоже думать надо, молодой человек. С бубей надо было. Теперь всё, амба, сдавай по новой.
И ловко вернулся к теме вправления вывиха плечевого сустава, отдаляясь голосом. Побрёл к своей тумбочке.

Гулял напропалую. Пытался знакомиться в злачных местах с девицами. Иногда  попадал на своих же студенток, представлялся то лётчиком, то вертолётчиком. Некоторые возвращали Бабанова к реальности, некоторые соглашались с версией «лётчик». Как-то раз, вернувшись домой под утро, обнаружил еле шепчущую жену:
-- Пока тебя не было, я чуть не умерла. «Скорая» приезжала трижды…
-- Трижды?
Бабанов посмотрел на грудку спиленных ампул, на жену, обложенную подушками, и произнёс осуждающе:
-- Дура! Смерть надо принимать гордо!

Научная работа на кафедре Бабанова не утомляла, поскольку таковой не было. Просто там не пропадало ничего, всё шло впрок. Темы диссертаций валялись под ногами. Вся работа сливалась в одну бочку, потом каждому раздавалось по ковшику. Не защитился только ленивый, например – мой приятель Ильинский. Бабанов писал такие отзывы, что не только на кандидата наук – на нобелевку сгодились бы.

Двадцать третьего февраля традиционно отмечали. Хороший повод. Репетиция восьмого марта. Веселье набухало, как абсцесс на ягодице. В дверь просунулась голова Бабанова, он взглядом нашёл меня и поманил пальцем:
-- Ты, я слышал, костоправ?
-- Ну.
-- Полечи меня, а? Вступило.
-- Пожалуйста. Сейчас поднимусь.
-- Куда?
-- В кабинет к вам.
-- Я к тебе сам приду. Я же пациент. А «пациент» значит «терпеливый» или «ожидающий». Вот только схожу в операционную, помогу коллегам. Ты уж будь добр, не уходи, не полечивши.
Через час я щёлкнул Бабановским грудным позвонком, приятно поразившись состоянием его тела, мускулистого и жилистого. Бабанов, улыбаясь, завязывал галстук. Я умывал руки.
-- Ну как, легче?
-- Почти хорошо! Спасибо, дорогой!
-- Так что – «спасибо»? – утирая руки, ухмыльнулся я. – Неплохо бы коньячку.
-- О! – Бабанов вздернул брови и оживился. – Прекрасная мысль! Сейчас пойду и выпью!

Семидесятый день рождения Бабанова превратился во всенародный праздник. Он был любим. Гудело всё, гости прибывали. Официальную часть разумно скомкали, неофициальная началась мгновенно. Профессора из дружественной клиники нашли заблудившимся в подвале. С Бабановым я столкнулся у входа в оперблок. Он нёс огромный
ятаган с наборной ручкой, хороший образец тюремного прикладного искусства.
-- Это что? – спросил я.
-- Вот, подарили, – сказал Бабанов. – Видишь ли, там веселье уже вышло из-под контроля. Пойду, спрячу. На всякий случай.
-- Поздравляю.
-- Спасибо, родной. А ты куда?
-- Оперировать.
-- Молодец… Ну да. Кто-то ведь должен.

Он умер у себя в кабинете, после операции, семидесяти одного года от роду. Принял смерть гордо.




За одного битого

Год ещё толком и не начался, а небитых врачей в приёмнике почти не осталось. Я ходил, похохатывал, пока один организм не повредил мне лицо. Наклонившись над безжизненным телом, я приподнял ему веки: посмотреть зрачки. Это начало осмотра в нейротравматологии, врачебный автоматизм.

И – без всяких предупреждений - дикая боль в подбородке. Гад вцепился мне в бороду. Долю секунды я видел пальцы, из которых торчали волосы. Сработал другой автоматизм, уличный. Уже поднимавшемуся дяде я засветил так, что он опять лёг. Подождав пару минут и не отметив положительной динамики в состоянии, я сказал сестре:
-- Заводи историю. Теперь точно сотрясение.

Mea culpa.

На моем постаревшем лице в бороде до сих пор видно маленькую плешь .




Человек - светофор

Вполне вероятно, что я проскочил на красный. А какая разница? Светофоры в городе стояли больше для украшения. Многие не работали вообще. Там, где они были действительно нужны, их не было. В остальных местах стояли сотрудники ГАИ.

Жара стояла изнуряющая. Мы поехали к реке. У моста я проскочил на красный. В таком мареве любой станет дальтоником.
-- Нарушаете? – безучастно спросил лейтенант. – Документы, пожалуйста.
В водительское удостоверение у меня были вложена визитная карточка. Фамилия – крупно, имя-отчество – помельче. Название больницы – вызывающе крупно, под ним, вязью: нейрохирург. Визитки изготовила мне одна полусумасшедшая пациентка, целых сто штук на пробу. Я долго не мог понять, на что они мне. Потом сообразил, что визитки можно раздавать или, например, показывать  при возникших проблемах с внутренними органами. В смысле, с органами внутренних дел. Народ по большей части доверчивый. Собственной медсанчасти у них ещё не было, обслуживались городом.

-- «Городская клиническая больница номер один, нейрохирург», – медленно прочитал лейтенант, тоже ошалевший от жары. – «Нейрохирургия» это что?
-- Голова, позвоночник, – заученно ответил я. – Визитку оставьте себе. Ну, я поехал?
Иногда такое прокатывало.
-- Не-е, подожди, – сказал лейтенант, облизывая пересохшие губы. – Вот сотрясение мозга, например.
-- Ну, сотрясение… – я вздохнул и протянул лейтенанту бутылку минералки. – И что?
-- Что бывает у человека после сотрясения?

Мой приятель Михеев, кстати, говорил, что диагноз «Потрясение мозга» звучит солиднее и физиологически точнее.

-- Ну, слушай, – говорю я, непроизвольно расправляю плечи и вижу, что жена уже отворачивается и закусывает губу. – Бывает, что человека мучают головные боли. Ещё – нарушения сна. Ещё – немотивированные злоба и агрессия. Всё раздражает. Всё бесит. Или вот, патологическое опьянение…
-- То есть?
-- Выпил всего ничего, а развозит. Ну, я поехал?
-- Подожди, – говорит лейтенант, не выпуская из рук мои документы. – Ещё чего бывает?
-- Да всякое бывает. Жил, жил человек, и – бац! Сотрясение мозга. Оклемался – и пошёл работать в милицию.
-- Точно… – Лейтенант отпил минералки. – Чёрт, всё так и было… Ладно, езжай.




Скульптурный этюд

Водитель «ЗИЛ-130» Куандык Кулумбаев, 29 лет, ремонтировал записанный за ним автомобиль и установил его сразу на два домкрата спереди. Чего он делал – неизвестно, и неизвестным осталось. ЗИЛ сошёл с одного домкрата и лёг Куандыку на голову передним мостом, штукой тяжёлой и твёрдой. Голова у Куандыка треснула по всем швам, и помимо них тоже. Снимок выглядел сильно.
-- Да… – сказал Кожевников. – Ну, иди, пробуй.

Я пошёл и попробовал. Удалил Куандыку много костей черепа, освободив сдавленный мозг.
Куандык выздоравливал быстро и без осложнений, что удивляло.

Кожевников сказал после обхода:
-- Если бы это не был Куандык,  стал бы он «куандец».

Через три месяца  Куандык прибыл на пластику черепа. Положив его на стол дыркой кверху, я понял, что дело - дрянь, я не Микеланджело. В конце концов, измучившись, я вылепил многоугольную пластмассовую крышку, закрыл и зашил. И – ну, ладно.

Куандык с некруглой головой ещё несколько раз появлялся и привозил мне куски баранины.




Раненая в ж..у

Друг мой Вовка отработал три года «по распределению» в  центральной районной больнице посёлка Кормиловка. Я сказал, что Кормиловку после Вовки стоило бы переименовать в Поиловку.

После ЦРБ Вовка отправился в проктологию, то есть занял в медицине место, диаметрально противоположное моему. Преуспел он там неимоверно. А поначалу мы делились друг с другом первыми впечатлениями, обсуждали успехи и беды, как молодые врачи и близкие друзья. Выпив под окончание очередного Вовкиного рассказа, я с неким высокомерием сказал:
-- Ну-у-у, Вовка, голова – не жопа!
-- Это да, – влёт ответил Вовка, тоже сглотнув. – Так и жопа - не голова!

Убедился в этом на практике. С жопой приходилось встречаться. И в переносном смысле тоже. Но чтобы такая… В смысле – такое.

Два помятых ангела со «Скорой» вкатили в приёмник огромное женское тело, которое свешивалось с каталки, как продавленный матрас. С каталки натурально капала кровь, причём не тёмная. Лужа, из которой капало, находилась у бабы между ног. На лице у бабы здорового девичьего румянца не наблюдалось.
Я сказал:
-- Гинекология сегодня не дежурит.
 Первый ангел мне отвечает:
-- А никакая тут не гинекология.
Второй просто хмыкнул, сунул мне в ладонь сопроводиловку, и они растаяли.

Баба, оказывается, села с размаху на унитаз. Один из осколков впился бабе в зад, разрезав всё на своём пути. В середине ягодицы зияла огромная, бездонная рана. Из раны, пульсируя, вылетала кровь. Причём ягодицей это место назвать было нельзя. Это была Настоящая Жопа!

Между прочим, выражение «в жопу раненный» – не шутка. От этого помирают, и ещё как. Военно-полевой хирургией это многократно описано.

Кроме меня, дурака, в приёмнике никого не осталось, и я никого на помощь не позвал. Чего ж, думаю, не врач ли я сам? С самым длинным зажимом рука моя исчезла в ране почти по локоть. Операционная сестра всё норовила отскочить от артериальной струи, а я норовил вслепую поймать артерию. Минут через пять я её поймал. Уделали кровищей все стены. Дальше было проще: подвести лигатуру и перевязать на зажиме. Во всех учебниках написано, как это делается. Как я там чего завязал – можно было бы приписать отдельной главой, но вряд ли стоило. Все равно я бы не смог ни объяснить, ни повторить.

Из раны больше не кровило. Я тоже смотрелся живописно. Как викинг, обронивший боевой топор. В общем, всё кончилось неплохо.

За доклад на общей планёрке меня наградили жидкими аплодисментами.
Заведующий гнойной хирургией Батюшкин снисходительно кивнул и сказал:
-- Вот, некоторые нейрохирурги могут, оказывается, не только мозги …ть!




«Живой уголок»

В воскресенье Вова Рассказов пришёл на дежурство и встретился у крыльца с пациентом, которого он оперировал в пятницу ночью. Больной выпрыгнул из окна в состоянии, называемом delirium tremens. Труп забрали. Рассказов обнаружил в палате оцепеневшую медсестру, вытащил, не без труда разогнув пальцы, у неё из рук разорванные пижамные штаны, и внушающе сказал:
-- Ты, Люба – дура. Ты его, бугая, никогда бы не удержала. А он тебя мог утянуть за собой. У тебя, Люба, двое деток. Невзрослых.
Потом пошёл на обход, взмахивая руками, и говорил сам себе:
-- Это, конечно, было мудро – приладить травматологию на девятый этаж. Чтоб уж – наверняка!

У Рассказова дома был живой уголок: попугай Ильич и собака, ирландский сеттер, рыжая сука по имени Стелла. Жена Рассказова, Наташа, была уверена, что Стеллой звали Вовину первую любовь. Ещё у Рассказовых  жил безымянный кот. Никто в своё время не позаботился придумать ему имя. Поэтому кота звали «кот». Или «эй, ты!». Раньше была ещё черепаха.

Ну, и дети были: Витя и Леночка. Они, кстати, и потеряли черепаху.

Попугай Ильич был пьяница. Когда приходили гости, Ильич требовал законного места за столом, чинно вылетал из клетки, садился на краешек и отпивал из собственной рюмки. Закусывал, фигурно обгрызая ломтик огурца. Напивался, сквернословил и мучил бедного кота, пикируя на него с высоты, как дракон. Сопровождая  свой устрашающий полёт отборной бранью. Наташа Рассказова уводила громко хохочущих детей и спрашивала:
-- Откуда, Володя, Ильич пополняет лексикон, если он у нас из дому не вылетает?
-- Радио слушает, – отвечал Рассказов, не моргнув глазом.

С похмелья Ильич недомогал, терял перья, поклёвывал лимонную корочку.

Кот был игрун. Как-то раз распрыгался, разыгрался и налетел с разбегу лбом на дверь, стоящую торцом. Потерял сознание и залёг, подрагивая лапами.
На вторые сутки комы Рассказов пригласил на консилиум нейрохирурга Михеева, жившего по соседству. К тому же он был соседом Вовы по гаражу. Коллега Михеев осмотрел кота, и огласил диагноз, как части печальной трилогии. «Открытая черепно-мозговая травма». «Перелом основания черепа». «Ушиб лобных долей». При этом особо указал Рассказову на истечение ликвора из кошачьего носа. Прогноз расценил, как неблагоприятный. Предложил услуги по безболезненному умерщвлению. Конвульсиум прервала Наташа, сама, между прочим, реаниматолог по специальности. Отобрала бутылочку и настойчиво проводила Михеева к выходу. От эвтаназии кота категорически отказалась: «Сами разберёмся!»

Кот выжил. Сам по себе. Стал типичным «лобником» – прожорливым и похотливым. Приобрёл не очень твёрдую походку. Орал не по делу. Путал  день с ночью. Хорошо, хоть не гадил, где попало. Рассказов кота недолюбливал.

Наташа недолюбливала Михеева. Он дурно влиял. Вова-то был – как попугай. А Михеев  повадками напоминал выжившего кота. Один раз Наташа в сердцах обратилась к Михееву: «Эй, ты!».

Рыжая Стелла была скромной и трусоватой красавицей. Зачем не охотнику Вове понадобился сеттер? На прогулках Стелла жалась к Вовиным ногам, при приближении незнакомых людей и собак забегала Вове за спину и выглядывала тревожно. Защищать не могла, сама требовала постоянной защиты. Как бы навевала мысли о первой любви, невинной и чистой. Лаяла тихо.

Когда Стелла заболела, Рассказов расстроился не на шутку. С реакцией на травму кота – ну никакого сравнения. Принёс собаку в ветеринарный институт, стоящий неподалёку, на руках. Дюжий доктор положил Стеллу на смотровой стол и прижал загривок. Второй ветеринар вставил градусник Стелле под хвост.
Стелла закрыла глаза, вытянула лапы и притворилась мёртвой. От такого позора и впрямь лучше было умереть.
-- Да, – сказал первый ветеринар, – собака-то у тебя, похоже, болеет.
-- Да, – сказал второй, – видишь, какая грустная. И что-то я не замечаю у неё желания играть.
-- Ну, гад! – сказал Вова, больше обидевшись на второго доктора. – Тебя бы так разложить! И вот так тебе засунуть! Я бы посмотрел, как бы тебе захотелось  играть. Пойдём, девочка, – сказал он, помогая Стелле слезть со стола. – Сами разберёмся.

 Михеев сдавал мне дежурство, передавал больных в реанимации.
-- Здесь у нас – то, здесь у нас – это. А здесь у нас – «кот». Со вчерашнего утра не вижу у него ни малейшего желания играть.




Без трусов

Начмед Собинов совершал привычный  вечерний рейд по отделениям. Проверял. Делать-то нечего. Врывается:
-- У вас в процедурном кабинете сёстры работают без колпаков!
-- Работают?
-- Да. Иньекции делают. Шприцы набирают! И без колпаков!
-- Делают иньекции?
-- Да. Без колпаков. И без масок!
-- Бог с вами, Владимир Григорьевич. Ведь работают. Пусть без масок, пусть без колпаков. Пусть хоть и без трусов – лишь бы работали.
-- Ну, вы шутник, однако! Без трусов! Хи-хи…

Жена моя была на специализации по ультразвуковой диагностике. Обучавшая её докторица любопытствовала: кто муж, где работает и прочее. Узнав, притворно застыдилась, зарделась:
-- Ну не знаю, милочка! Такая больница ! Такие нравы там... вольные! У них сёстры ходят в колготках и без трусов!

Может, Собинов растрезвонил по городу. А, может, и вправду так.




Привилегия

Профессор Левин был стар и очень толст. Сидел на двух табуретках. Запросто спал на планёрках, конференциях, совещаниях и симпозиумах. Мог заснуть, осматривая пациента. Просыпался мгновенно и вовремя – задавал уместный вопрос, высказывал дельное предложение, или внезапно ставил диагноз. Оперировал долго, некрасиво, почти всегда – удачно.

Два молодых, нагловатых хирурга отловили санитарку лет пятидесяти и сунули ей «утку».

-- Давай, тётя Маня, помогай. Видишь: дело там затягивается. Операция сложная. Профессор – пожилой человек. Писать хочет – а отойти не может.

Маня лезет под простынку с уткой. Профессор улавливает движения под своим животом.
-- Кто там? Чего изволите? 
Маня, быстрым шепотком:
-- Всё-всё… Уже почти… Ох, простите, резиночка тесная… Всё. Можно.

Левин смотрит поверх голов и простыней, видит в дверном проёме двух своих олухов-ординаторов. Они поддерживают друг друга, чтобы не упасть, и зажимают рты под масками, чтобы никто не услышал рыданий.

-- Ну, коли уж так, то – сердечное спасибо!
И Левин, сопя, пописал в утку.

На утренней планёрке Левин обратился к молодым негодяям:
-- С сего дня и навечно! На каждой моей операции будете дежурить у дверей по очереди. И Маню всегда держать наготове.

Профессор – что генерал. Часовой, вестовой, денщик, адъютант. И нужник походный.

Один из шутников ходил потом у Левина в любимцах. Заведовал нашей травматологией. Тоже толстый, подрёмывал на планёрках.




«Журнал укушенных»

 «Журнал обращаемости за неотложной помощью» Михеев назвал «Книгой наших мучений». Госпитализированному там не пишут ничего, кроме названия отделения. Амбулаторному «отказнику» рекомендуется написать по самое не могу, изображая максимальное участие, а то потом прокурору не понравится.

В приёмнике от нечего делать можно было почитать «Журнал укушенных» – был и такой. В него вписывали: кто, когда, кого и куда укусил. А не смешно: мало укуса, который гноится и не заживает неделями, так ещё вполне вероятны и уколы от бешенства.
Короче, примерно так: ФИО укушенного, а дальше – «Укушенная рана правой голени, укусила собака, звать Васька, сидит на цепи» (кто на цепи? Васька? Васька – собака?), «рана ягодицы, укусила крыса, чёрная» (ищи- свищи эту крысу), «рана правой губы (это, извините, как?), укусила соседка», «рана левой кисти, пьяный, по ошибке укусил сам себя»…
Время, дата, подпись. И дальше в том же духе, тем же стилем.
Десятки записей. Серьёзный журнал. Раз в квартал он проверялся СЭС. Наверное, задавали такие же вопросы. Кстати, есть ли ещё СЭС?



О пиве и поэзии

Пришёл я на дежурство в субботу и принёс трёхлитровую банку пива, купленную в ожидании автобуса. Мелочь, конечно, но день начался неплохо.

Дожидается меня Пётр Николаевич Ермаков, человек спокойствия завидного и опыта большого. Сдал мне дежурство, по палатам со мной не пошёл, пьём пиво.

Тут заходит сестра с поста, новенькая. Говорит:
-- Пётр Николаевич, там этот, из восьмой палаты, выписаться хочет досрочно, говорит, что всё у него хорошо.
-- Хорошо? – спрашивает Пётр Николаевич, вспоминая восьмую палату. – Ну, не знаю…
И двигается, не спеша, в сторону восьмой. И я за ним, потому как всё это теперь моё, а Петра вроде уже нет. Он фантом, он уже почти дома.

В середине восьмой палаты стоит мужик, похожий на енота. Глаз у него почти не видно в натёкших синяках. Пританцовывает. Говорит высоким  голосом, срываясь в фальцет:
-- Доктор, отпустите домой! Чувствую себя прекрасно!
-- Так уж? – спрашивает Пётр
-- Да хорошо, даже стихи читать хочется!
-- Ну, давай, читай, – говорю.
-- Однажды, в студёную зимнюю пору… – начинает мужик.
Воодушевляется, сбивается с дыхания, торопится. Пётр Николаевич начинает хмуриться и кусать ус.

-- Ладно, похоже, я задержусь…Лена, – говорит Пётр новенькой медсестре, которая ещё не всё знает и видела. – Ты этого чтеца раздень и побрей ему голову. Потом –  в Эхо-кабинет, мы его «эхнем». А потом кати его по второму этажу в самый конец – там мы его «ухнем». А ты позвони-ка в оперблок, пусть готовят не спеша. С полчаса у нас есть, – говорит Пётр мне.
-- То есть?
-- Увидишь, – говорит Пётр. – Я тебе помогу на доступе. Пойдём, пиво допьём.

И я увидел: бифронтальную эпидуральную гематому, придавившую лобные доли снизу. Некрасов подоспел к мужику на исходе печально известного «светлого промежутка». Ещё бы часок – и никаких тебе стихов. Врезал бы дядя и воспарил. А мы б тем временем пиво допивали.




Диагностика  a posteriori

Не вполне трезвый « Маленький Мук»-Альперович стоял перед более нетрезвым пациентом, верхушка его гигантского накрахмаленного колпака покачивалась на уровне мутных глаз пациента. Лёха производил аускультацию грудной клетки, при этом фонендоскоп асимметрично висел у него на шее, как дрессированный уж. Лёха приставлял наконечник к мощной волосатой груди пациента, как будто играл в шашки с воображаемым противником.

-- Не шатайся, – сказал Лёха пациенту.
-- Ты сам не шатайся, – ответил пациент Лёхе.
-- Давай, дыши! – потребовал Лёха. – Вдох и выдох, ёбть. Я ж тебя слушаю.
-- Буду дышать, если ты свои слушалки в уши вставишь.
-- Ты давай, не советуй мне! – вспылил Лёха и перешёл от аускультации к пальпации. – Больно тут?
И сдавил мужику  грудную клетку спереди назад.
-- Сука, б…! – мужик сверху стукнул Лёху по голове и сбил колпак.
Теперь Лёхина макушка достигала подмышки пациента.
-- Ишь, больно, – печально констатировал Лёха. – На рентген его, потом сразу в малую операционную, дренаж, то, сё…
-- Так уж сразу и дренаж? – проворчала операционная сестра.
-- Тебя, б.., не спросил, – огрызнулся Лёха. – Перелом ребер с пятого по восьмое. Может, и девятое. Закрытый пневмоторакс, ёбть… Дренаж!

Да, Лёха был – Врач.




Дети разных народов

Сломалась великая советская стена, и из-за великой китайской повалила всякая дрянь: игрушки, пуховые куртки, лапша в пачках, зажигалки и прочее.
Все стали вдруг похожими на китайцев, у некоторых даже сузились глазные щели. Хотя – может, и от мороза с ветерком.

Потом повалили сами китайцы. На стройке соседней двенадцатиэтажки работала китайская бригада. Один из китайцев упал с лесов и, похоже, что-то повредил в жилистом теле.

Вова Рассказов сидел перед строителем и собирал анамнез. Для начала Вова пытался узнать, как зовут пациента. Он вёл себя, как настойчивый путешественник, тыкал себе в грудь и повторял:
-- Я – Вова!
Потом тыкал китайца в грудь и спрашивал:
-- А ты?
И так повторилось много раз. При тычках китаец щурился, как кот редкой дальневосточной породы и улыбался стеснительно. Похоже, серьёзных повреждений у него не было.
Процесс знакомства затянулся. На очередное «я – Вова» в дверь заглянул анестезиолог Андрюша Малыгин, в своё время отслуживший срочную службу в пограничных войсках.
-- Вовик, «я-во» по-китайски – «граница». Чего ты к нему пристал? Так он тебе и скажет, где он её, собака, перешёл. Он не больной никакой вообще, отправь его в ихнюю общагу, пусть там валяется.
-- Я – Вова! – вдруг произнёс китаец и ткнул Вову грязным пальцем в грудь.




Гипс и  часы с кукушками

Уж если мы про Китай, то… Нет, тема необъятная. Останемся при травматологии. Славик Рыбаков был немногословный гигант, худой и сутулый, с непропорционально большими руками, флегматик. Вывести его из себя было практически невозможно.

Дежурство, вообще-то, закончилось. На пересмене Славик репонировал мужику перелом лучевой кости, подумал секунду и наложил не съёмный гипс – «лонгету» – а классическую циркулярную повязку: отёка не ожидалось. Сделал контрольный снимок, утвердительно кивнул и пошёл писать справку для лечения по месту жительства.

Через полчаса мужик разъярённо вломился к Славику в смотровую, потрясая рукой в гипсе.
-- Это что ты мне, доктор, тут навертел?
С руки, нарастая по громкости, играли по очереди все пятьдесят электрических мелодий из китайских часов. Подсохший гипс нажал на все кнопки сразу. Славик забыл снять часы с поломанной руки и замуровал их до срастания перелома.
-- Перелом сопоставлен прекрасно, – сказал Славик, – срастётся без проблем.
-- А это вот – не проблема?
-- Гипс снимать не буду. Работа хорошая, портить жалко. А то ещё и кость сместится… Всё, иди.
-- Да ты что, доктор, сдурел?  – гаркнул пациент. – Куда я теперь с этой музыкой?
-- Батарейка скоро сдохнет, – сказал Славик. – Часы – одно название, дерьмо китайское.
Мужик набычился.

Просмеявшись и отёрши слёзы, две пожилых и многое без врача умевших операционных сестры отвели мужика  в гипсовую, истончили и малость продрали гипс над часами. Пару раз аккуратно стукнули туда молотком. Музыка стихла.

-- Доктор, ты мне за часы должен! – сказал мужик серьёзно.
-- Иди домой! – ещё более серьёзно ответил Слава.




День, ночь – сутки прочь.

…додежурились до полной потери суточных ритмов и нравственных ориентиров. Вдобавок вечная зима, темно: хоть утро, хоть вечер. И холод.

Уролог Сергей Стариков поселился возле больницы не сдуру. Просто квартира у него оказалась в соседнем квартале тогда, когда больницы ещё не было. Мало того, что Сергей оказался хорошим специалистом, он ещё и жил рядом. Поэтому стал дублёром заведующего или «девушкой по вызову». Таскали его  в отделение беспрестанно, иногда с продолжением в операционной. Сергей был человек мягкий, отказать не мог, страдал по дороге туда и обратно.

Утро выдалось ветреным, троллейбус продувало насквозь. Выйдя у края пустыря, до кочки знакомого, я побрёл по снегу к приёмнику коротким путём, проклиная предстоящие сутки и ещё один рабочий день после дежурства. Тропку за ночь почти замело. Навстречу брёл закутанный по нос Стариков. Похоже, он шёл домой. А куда же ещё?
-- Здорово, – сказал Серёга, – который час?
-- Полвосьмого, – сказал я без радости.
-- Вечера? – спросил Серёга.

* * *

Реаниматолог Таратута отдежурил сутки за себя, следующие – за заболевшего товарища и отработал ещё один нормальный рабочий день. За эти три дня Таратута очумел, а снаружи очень похолодало. За час езды с пересадками очумение осложнилось замерзанием. Серьёзная усталость накрыла Таратуту с головой под душем, куда он влез на негнущихся, замёрзших ногах.
-- Оля! – поскрёбся он в окошко на кухню. – Налей мне водки, полстакана. Я согреться не могу.
-- Вылезай! – сказала Оля. – Поешь, там посмотрим.
-- Оля, дай мне сюда, – сказал Таратута, с хрустом зевая. – А я тебя потом за это трахну.

Таратуту под утро автоматически подбросило с кровати, он босиком пошлёпал к туалету. Оля красила губы у зеркала в коридоре, на Таратуту посмотрела почти презрительно.
-- Олька, что-то не так?  Я чего-то сделал?
-- Вот именно, что ничего. Он меня трахнет… Я тебя, между прочим, от утопления спасла, уже пузыри пускал. До свидания. – Она чмокнула Таратуту в лоб. – Смотри, не передумай к вечеру.
И хлопнула дверью. Таратута услышал дикое завывание ветра в подъезде.  Начал собираться на работу.




Литературные упражнения по Кохеру.

История болезни, написанная от руки – это впечатляет. Если пациент лежит больше двух недель – это уже неопрятный фолиант. Бывали и двух-, и трёхтомные.

Михеев сидел спиной ко мне, писал. Спросил, не поворачиваясь:
-- Что сочиняешь?
-- Дневники за неделю.
-- В понедельник?
-- Ну да. Потом некогда будет.
-- Всё меняется.
-- Не сильно. И не к лучшему. К тому же у меня дар предвидения.
-- Да ну?
-- Точно. Я в реанимации вчера написал посмертный эпикриз. Осталось поставить число и время. И вклеить лист.
-- А если не помрёт?
-- Увы.
-- А если назло и вопреки?
-- Тогда не буду вклеивать лист.

Михеев повернулся, взял из папки «выписных» историй одну наугад, листнул «…продольный разрез по Кохеру» и хмыкнул.
-- «По Кохеру»… А можно было и по Похеру. А можно – и по Нахеру. Главное – не путать.
-- Не путать что?
-- Кого. Похера с Нахером.
И начал сочинять протокол операции. Застрял на названии.
-- Удаление опухоли… Или напухоли… Или попухоли…Или выпухоли . Или запухоли? Или вообще – нахухоли ? А?!




Разведка по тылам

В ординаторскую бочком втиснулся начмед Собинов по кличке «Гнида» и запричитал:
-- А что, Сергей Борисович, вы вот опять за заведующего остались, замещаете, да. Наверное, значить… я вот с вами теперь должен говорить. А разговор неприятный…
-- Не томите, Владимир Григорьевич.
-- Вот, значить, ходят слухи по больнице, что у вас в отделении завелись таинственные вымогатели. С больных взятки требуют, вознаграждения вымогают. Нам, между прочим, зарплату платит страна, значить.  Мы не частная лавочка. Мы – государственное учреждение здравоохранения. Какие могут быть вознаграждения?

Сижу, покуриваю. Думаю:
«Складно поёт. Ария опоздала лет на пять, всё драматически изменилось, не смешно. Про зарплату вообще не смешно… Если и сунет кто раз в неделю – не хватает всё равно. А на нас, значить, уже стучат вовсю. Потеряли, видать, бдительность… Собинов и вправду гнида».

Кожевников пожал плечами, заглянул под столы, открыл и закрыл дверки тумбочек, нарочито хлопая. Выпрямился и сказал:
-- Нет тут пока никаких таинственных вымогателей, Владимир Григорьевич. Увидим – позовём вас на поимку.
И отвернулся.

Собинов состроил плаксивую гримасу, побрёл к выходу. Уже открыл дверь, вышел, обернулся и злобно прошипел:
-- Что вы это здесь всё курите и курите!
-- «Сamel», – сказал я без эмоций. – «Верблюд».
-- Верблюд? – донеслось уже из-за двери. Собинов двинулся вниз по лестнице. Наверное, принял  верблюда на свой счёт. Обиделся.

Похоже, идёт сверху вниз по этажам с одной и той же речью. Ищет таинственных вымогателей. Гнида.




Найдёныш

Кузю потеряли все: коллеги, пациенты, жена и дети.
Дежурство кончилось, кончился следующий трудовой день, Кузя обхода не сделал и домой не явился. Жена звонила в отделение много раз, устала от вранья и, наверное, принялась искать по другим адресам, может, даже в вытрезвителях и судебном морге.  А, может, и не искала. Дети, наверное, плакали. Хотя вряд ли.

Поутру Лёша Бабанов, профессорский сын и врач-ординатор, пришёл на работу  раньше всех и услышал странный звук из переодевалки, смежной с ординаторской. Звук Лёша не смог идентифицировать, ходил туда-сюда, потом подумал, что чем ходить, пора переодеваться и приступать к труду. И открыл шкаф. В шкафу, на ботинках, лежал Кузя, скрутившись спиралью, и храпел. «Как он здесь поместился?» – ужаснулся Лёша и приступил к раскручиванию и извлечению. Разбудил не без труда.

Кузины объяснения звучали удивительно разумно.
-- Я, Лёха,  уже собрался, но выпил и подумал, что домой идти смысла нет. Потому что завтра опять на работу. Отдохнуть не успею…А чего светиться дома в таком-то виде? И здесь мне тоже светиться не резон, уже засвечен весь, как фотоплёнка. А спать хотелось – сил нет. Ну, думаю, здесь меня не найдут. И не нашли! И искать бы не стали! А сейчас вот – чист и ясен, побриться только – и можно домой, операций сегодня у меня нету. Ирке скажу, что всю ночь спасал жизни.
«И ведь правильно рассчитал, – подумал Лёша. – Вчера дежурил Коробов, спал у себя в кабинете, в ординаторскую не заходил. Молодец, Кузя. Разведчик-нелегал».

Лёша, сам далеко не ангел, мстительно прищурился.
-- Да, Кузя, грамотно… Вот одна малость только: мы с тобой позавчера дежурствами махнулись. Ты сегодня опять в смену пойдёшь. Ты забыл, да?
У Кузи посерело лицо, губы жалко задрожали. Лёше стало стыдно.
-- Кузя, я пошутил… Блин, да ты что?

Кузя вдруг заплакал. Что с него взять – пьяница, психика лабильная.




Врачебная элита

Заведуюший неврологией Владимир Николаевич Снегирь попросил двух своих ординаторов, Вадима Эдуардовича Помяловского и Льва Марковича Когана, прекратить ругаться матерно, даже при закрытых дверях.
-- Друзья мои! Мы же! Всё же! Неврологи!  Врачебная элита!
И предложил в качестве штрафа двадцать копеек за слово.

По достижении круглой суммы предполагалось вместе выпить пива.
-- Ну, это без меня, – Коган дернул плечом. – Я интеллигент в третьем поколении.
-- Ты, Лёва, интеллигент в двенадцатом колене, которое потеряли, – сказал Помяловский, – на память одного тебя оставили.
Как всякий нормальный поляк, Помяловский был антисемитом. Что ничуть не мешало дружбе с Коганом.

Коган был вообще крайне ленив. Когда в ординаторскую проводили телефон, Лёва потребовал поставить аппарат ему на стол. Ему было лень вставать и идти хоть к телефону, хоть куда, даже лишний метр. Через неделю беспрестанные звонки доконали Лёву и отвечать он стал стандартно и молодецки: «База торпедных катеров! Телефонист Коган!»

Рано или поздно это должно было произойти. Позвонили из горздрава. Лёва, не дослушав обращения, ответил, как привык. К концу дня был вызван к главврачу. После беседы стоял у штрафной копилки, выгребал из карманов монетки и сбрасывал вовнутрь, не спеша.
-- Что, Лёва, пива захотел? – спросил Снегирь. – Там ещё толком не набралось.
-- Нет, речь хочу произнести. На два рубля и сорок копеек.
   



Глаз

К концу планёрки пришёл Петя, дождался, пока сёстры разойдутся и сказал:
-- А я сейчас человеку глаз выбил!
-- ?!
-- Пьяный в маму дед. Ещё, правда, шевелит щупальцами. Ссадина на темени справа. На снимке – перелом с темени на висок. Справа. Зрачок правый (Петя сделал пальцами кружок) – во! Без реакции на свет. Я говорю: брейте деда. Звоню в оперблок, говорю, чтобы пока плановых не подавали, у меня эпидуральная гематома. Гематомища. И в последнюю секунду дед ссыт на меня с каталки – вот (Петя показал штанину)! Ну, и я ему машинально по лысине – бац! А с головы у деда на пол – бряк, и катится… Вот.

Петя достал из кармана искусственный глаз с неподвижным зрачком. Глаз прошёлся по рукам и вернулся Пете в карман.

-- А перелом? – спросил Михеев.
-- Перелом, похоже, старый. Дед бывалый, вся тыковка в рубцах.
-- Глаз куда теперь? – спросил Кожевников.
-- Полежит у меня покуда. Дед протрезвеет – придёт. Глаз я ему – продам!
И весело вкатил глаз в ящик стола. Глаз загромыхал по фанере.

Заведующий потянулся к телефону:
-- Подавайте плановых по очереди. Да нет никакой гематомы… Что значит «как»? Да так. Выпала.




Что пьют врачи?

Михеев притащил и прикрутил на дверь ординаторской табличку. Похоже, сделал её дома сам.

«Врачи цветов не пьют!»

Не провисела и дня. Но запомнилось.

Тащили всякую дрянь, от души и сообразно собственным вкусам. Добычей мы распоряжались по-разному. Что-то поприличнее уносилось домой. Остальное я складывал в ящик дивана. Тесть собирался устраивать «отвальную» по поводу ухода на пенсию, сидел у меня в ординаторской и размышлял, что и сколько ему купить. Я попросил его встать с дивана и открыл ящик. Тесть уважительно заглянул вовнутрь и вопросительно взглянул на меня.
-- Ну конечно! – сказал я. – Всё ж экономия какая-то. А твоим водилам без разницы.

-- Зачем ты таскаешь домой эти пластилиновые конфеты? – спросила меня жена. – Оставляй на работе, вашим девочкам.
-- Наши девочки уже какают карамельками.

Я пришёл в гнойную хирургию на консультацию. Застал странную сцену. Заведующий Батюшкин и ещё двое, Бычков и Воронин, сидели у стола, крутили бутылку какого-то азербайджанского «коньяка», рассматривали этикетку, что-то бормотали.
-- А! Хорошо, что ты пришёл! – сказал Бычков. – Всё, судьба её решилась! Открывай.
И подвинул бутылку Воронину.
-- То есть? – спросил я. – Вы меня, что ли, ждали?
-- Ты тут вообще не причём, – сказал Батюшкин. Просто пробил её час. Хватит ей путешествовать.
--?
-- Видишь, это мой крестик, – сказал Воронин, ткнув пальцем в правый верхний угол этикетки.
-- А это – мой, – сказал Бычков, показав на левый нижний угол.
-- А тут ещё… три… Нет, четыре тайных знака, – сказал Воронин. – Не наших. Значит, где-то ещё ты, милая, в гостях побывала… – Он сковырнул пробку. – Ладно, будем здоровы!

Практичный Бычков вступил в сговор с продавщицей киоска и начал сдавать ей дареное пойло за полцены. Киоскёрша продавала по новой. Создался круговорот. Эта бутылка была куплена, продана и подарена раз, этак, семь. Ну и хватит, действительно. Пора и честь знать.





ВТЭК и прочие неприятности

Моя жена собиралась рожать, а я собирался на своё первое дежурство.

Дело в том, что я по распределению оказался на работе во ВТЭК. Наверное, сейчас эта контора называется по-другому. Врачебно-трудовая экспертная комиссия занимается определением трудоспособности. Или степенью её утраты. По трём группам. Собирают толпу больных и увечных. Приходит врач-эксперт и говорит: а ну, стройся! На первый- второй-третий рассчитайсь!

Как я попал во ВТЭК – отдельная история. Мне не хотелось туда – ну, не описать, как. Тем более, я уже договорился с заведующим нейрохирургией – он готов был оставить меня после интернатуры. Дело было за пустяком: изменить государственное (!) распределение. Переместить меня, маленького, из министерства социального обеспечения в министерство здравоохранения. Не шуточки.

Однако, нет худа без добра. В этом был скрытый смысл с явной пользой. После двух с половиной лет работы в инвалидной комиссии у меня поубавилось молодой спеси. Я увидел другие результаты врачебного искусства. Начал осмотр храма с подсобки. Или – осмотрел город, начиная с системы канализации.

Первый рабочий день я прогулял. Выпивал и думал: а вдруг само рассосётся и сгинет? На следующее утро разумно осознал, что про меня не забудут, и пошёл сдаваться.

Районная ВТЭК  размещалась в здании старой поликлиники. Вход отдельный, со двора. В нос шибанул запах долго лежащих бумаг. Кривые половицы со следами разной краски тревожно заныли под ногами. Высокие потолки были затянуты неснятой за недосягаемостью паутиной. При Колчаке здесь размещалась контрразведка.

В комнатке на три стола с одним узким окном сидел молодой чернявый мужик в очках и с усами. Он сидел и раскачивался на табуретке. Чернявыми были остатки его вьющихся волос, сгруппированные на затылке. При качках вперёд голова мужика оказывалась в створе узкого окошка. Блестела огромная лысина.

-- Ну, здравствуйте, – хмуро сказал я. –  Вот, пришёл, – и назвал фамилию.
-- А, наконец-то! – Мужик вскочил, табуретка опрокинулась. – Жду вас со вчерашнего дня, думаю всякое. Я-то сам уже со вчера в отпуске. Но встретить молодого коллегу, ввести в курс, напутствовать … – и замурлыкал дальше приятным грудным баритоном.
Остановил мурлыканье как бы нажатием невидимой клавиши.
-- Кудряш! – протянул мягкую ладонь.
-- Очень приятно, – сказал я. – Это, как я понимаю, прозвище. А звать вас как?

Кудряш грудно, с модуляциями рассмеялся. Мы вступили в приятельские отношения.

К сорокалетию Великой Победы по стране пошла вторая волна, подбирающая оставшихся инвалидов войны. В кулуарах её назвали «колбасной». То есть, продуктовый паёк и прочие мелочи в виде льгот на проезд, квартплату, газ и электричество. С другой стороны – не такие и мелочи. С коммунизмом уже закончили, призрак его заблудился где-то, а по стране бродили две закадычные подруги: бедность и безнадёга.

Сучья это была работа. Блага начинались со второй группы. Третья не получала ничего. Кудряшу было плохо и непросто. Он был председателем с правом решающего слова. На его столе как бы стояла невидимая табличка «Фишка дальше не идёт», прославившая президента Трумэна в другое время и в другом месте. Распалённые фронтовики, тыловики и прочие, а также члены семей ругались только с Кудряшом. Мы, два остальных члена «тройки», были не причём. Одному деду-скандалисту Кудряш в инвалидности отказал за отсутствием таковой вообще, не только военной. Дед заходил ещё трижды или четырежды, увещевал, стыдил и клянчил. В конце концов попытался навернуть Кудряшу костылём по лысой голове. Мы его отговорили. Кудряш вздохнул и сказал:
-- Ладно, многоуважаемый. Вы считаете себя инвалидом? Так тому и быть. Я согласен. Вы – инвалид!
Дед удовлетворённо покинул помещение, не сильно опираясь на костыль. Через минуту он ворвался вновь и зло потребовал:
-- А справка?
Кудряш поправил очки и сказал:
-- Это ж вы считаете себя инвалидом! Вот и выпишите себе справку сами.

Дед запустил костыль во всех нас сразу.

А тот несчастный никак не подходил ни под какие нормы, схемы и таблицы. Ему осколком снаряда оторвало ну, понятно чего. Причём, почти под корень. Фронтовой хирург был мастер. Он как-то скроил, ушил и подшил – мужик мог мочиться. А остальное, конечно – ничего. Никак. Причём – в деревне.

Я говорю Кудряшу:
-- Мы деду должны хоть что-то натянуть и вытянуть.
-- Что теперь вытянешь?
-- Ему тогда было двадцать три года! Ты представь, как он жил!
-- Я всё понимаю, – говорит Кудряш, – и представлять не хочу. Но! Третья группа просто по факту ранения не даст ему ничего. То есть, ни даже того, чего у деда и так нет. Вторая группа даётся, как ты понимаешь, по факту утраты трудоспособности.  У нас же в стране нет такой профессии, в которой этот орган задействован. А то, что полстраны этим груши околачивает – так это не профессия.

Мы совершили хитрый и хороший поступок. И, кстати, бескорыстный. Вызвали районного психиатра, запойного малого, и втолковали ему проблему. Разъяснили смысл его будущего сочинения. За месяц психиатр создал маленькую повесть о психической травме, вызванной увечьем. И как эта травма не дала деду работать по желаемой специальности комбайнёра-механизатора. Сеять и жать не дала.

Калека получил право на колбасу.

Мы-то сами жили весело, веселей не бывает. Моя бабушка, моя всё больше и заметнее беременная жена, и я сам. На краю города, у пустыря, после которого начиналась степь. До автобусной остановки – десять минут ходу. До трамвайной – тоже десять, быстрым шагом. В однокомнатной квартире, жилой площадью двадцать семь кв.м. Кухня – ещё три. Совмещённый санузел – ещё три. Балкон. Зато – с телефоном.

Через полгода работы во ВТЭК мне домой позвонил заведующий отделением нейрохирургии большой и тогда единственной городской больницы и сказал, что пробил дежурантскую ставку. И эта ставка теперь моя. Тем самым у меня появился шанс стать нейрохирургом под номером шестнадцать. В немаленьком городе. Номер не вызвал у меня ни подозрений, ни смущения. Я стал «совместителем» и обладателем двух ставок. На нарушение трудового законодательства кто-то закрыл глаза.

Я провёл новогоднюю ночь с женой, каждый день собиравшейся в роддом и отправился на своё первое дежурство. Первого января очень давнего года. Первый человек, которого я встретил в приёмнике, был Валера Баринов. Он натирал уши пьяному мужику. Мужик лежал на каталке, снятой с колёс. Блеванул Валере на халат, почти за пазуху.




Три килограмма

Лёнька в интернатуре приклеился к хирургу Злобину  и ходил за ним по пятам: в операционную, перевязочную, поликлинику, в приёмное отделение. И дежурил при нём тоже, причём бесплатно. Только что в туалет не провожал. Злобина поначалу раздражал Лёнька-хвост, а потом он привык. Вскоре Злобин понял, что Лёнькино присутствие может быть полезно. К тому же парень поднатаскался при наставнике. Злобин был по всем статьям образцовый хирург: выпивоха, картёжник, балагур и бабник. У него было чему поучиться. Ну, и хирургии, конечно.

Привезли бабушку с кишечной непроходимостью. Лёнька забил копытом:
«Оперировать!»
-- Да ну,- сказал Злобин. – Уж сразу? Давай, Лёня, клизму. Спазмолитики, простигмин – ну, ты знаешь.

И пошёл по своим делам. Лёнька исполнил всё и эффекта не получил. Пошёл искать Злобина, нашёл его в компании дежурного уролога и двух анестезиологов. Преферанс, рюмочки, хорошее настроение.
-- Лёня, через час повтори то же самое, – сказал Злобин. Лёнька повторил и услышал в животе «бульки». Доложил Злобину.
-- Молодец, Лёня, – сказал Злобин весело. – Хирургия – крах терапии. Лучшая операция – никакая. – И икнул.

Лёнька всю ночь, как савраска, проскакал возле бабки, самолично колол спазмолитики и сделал ещё одну клизму, «высокую».
Под утро Лёнька победил: кишечник ожил и двинулся.

В ординаторской посапывал Злобин. Лёнька тронул его за плечо и сказал:
-- Разрешилась.
-- Кто?
-- Бабушка.
-- Померла?
-- Стул выдала.
-- А, просралась… Ну, что я тебе говорил… Много навалила? – спросил Злобин и повернулся на бок. От него прилично попахивало.
-- Да целое судно!
-- Прекрасно, – Злобин зевнул и перевернулся на живот. – Целое судно, надо же. Это килограмма три будет…
И заснул.

На планёрке Лёнька с восторгом рассказывал о клиническом случае в подробностях. Коллеги слушали, не перебивали, давали пацану порадоваться.
Лёнька завершил доклад эффектно:
-- Больная выделила три килограмма кала!
С заднего ряда поднялся Злобин, лучезарно улыбаясь.
-- Вот, товарищи, смена подрастает. Уже, можно сказать, подросла. Грамотный и пытливый врач. Всё сделал сам. Сам принял больную. Сам лечение назначил, сам провёл. Обошёлся консервативно, добился успеха и даже говно взвесил!




Взгляд со стороны

Тесть повадился забирать у меня машину на время дежурства, объяснял разумно: чем ей стоять больше суток за больничным забором, вон сколько дел можно. А я тебя потом заберу, завтра, звони, приеду.
Приехал как-то без уговора раньше, болтает, болтается по отделению, все его уже там знают.

Я – по коридору, к ординаторской. Говорю: привет, заканчиваю, подожди.
А навстречу нам с тестем больной мой, плановая опухоль. Видать, родня приезжала, навезли жратвы полную сумку. Торчат колбаса, банка сметаны трёхлитровая, бутылочка тоже контурирует.

Я ему с возможной строгостью:
-- Ты это, не наедайся. Завтра день серьёзный, лучше налегке.
Он мне, не останавливаясь:
-- Не ссы, доктор! Всё будет хорошо!
 
Оборачиваюсь – тесть ржёт. Ну, говорит, сынок, молодец! Нашёл себе работу, лучше не бывает! Зарабатываешь – деньжищи! Бутылок – полный диван!  Коллеги тебя – любят! Больные тебя – уважают!




Нинка и яйца

Нинка Селиверстова, дородная тётка, нейрофизиолог, в разводе, мать двоих детей, ехала на автобусе домой, к чёрту на кулички, на выселки, на край города, в микрорайон.

Шуба, шапка-«стожок» из песца, сумка. Темно. Давка. Эпоха тотального дефицита, все с авоськами, достоялись, купили, тащат в дом. Недалеко от Нинки мужик с ячейкой яиц, тридцать штук, на вытянутой руке. Балансирует, как жонглёр экстра-класса, меняет руки, вписывается в повороты автобуса, приподнимается на цыпочки, на кочках приседает. Нинка восхищённо смотрит и при этом печально думает, что не довезёт мужик яйца, ой, не довезёт. Побьёт и подавит. Никто не выходит, все до конечной, как всегда.

На конечной из автобуса посыпался народ, и Нинку тоже выплюнуло. Шуба нараспашку, сумка на отлёте, шапка набекрень. На обледеневшем асфальте понесло на каблуках, и – хлоп, ногами вверх. И, как Диего Марадона, Нинка в подкате сбивает мужика.

Народ перешагивает, Нинка на четвереньках ищет сумку, шапку-«стожок», и со слезой в голосе – ведь стыдно до невозможности – мужику: «Мужчина, простите, ради бога! Как ваши яйца?»
Мужик, кряхтя, поднимается, сплёвывает.
«Яйца? Яйца – ничего. Головой вдарился и, вот, губу прикусил!»
Помогает Нинке подняться.
А Нинка вдруг видит мужика с ячейкой яиц на вытянутой руке. Идёт себе по дорожке, под фонарями, скользит. Оказывается, другого сбила, без яиц.




Вот пуля пролетела

Сержанта милиции  привезли по всем правилам: с мигалкой и конвоем из двух патрульных машин. Сержант получил пулевое ранение – чего? Кто бы сразу догадался, чего. Милиционер догонял преступника и кричал ему вслед, как полагается: «Стой, стрелять буду». И не стрелял. А преступник остановился, повернулся и выстрелил. Сержант поймал пулю в открытый рот.

Вова Рассказов скоренько произвёл исследования-обследования и понял, сильно удивившись, что пуля, оторвав кусочек миндалины в глотке, прошла через шею насквозь – не задев ни-че-го! – и вышла у затылка. Он её нащупал под кожей. Маленький разрез, пульку на зажим, два шва. Миндалину помазал зелёнкой. Всё!

До утра парня понаблюдали и отпустили домой. Только тогда он осознал происшедшее. Уже в дверях сержант выдохнул и сказал «спасибо» и «до свидания». А то всё молчал со страху, что убили. Думал, наверное, что всё ему снится – на том свете.




Пасхальный лубок

Славик Рыбаков принял пациента, ударенного бревном на лесопилке. Одним концом бревна мужик получил в пах, другим – в лоб.

Дело было в Страстную Пятницу. Таз оказался цел. Мочевой пузырь тоже. Огромный синячище, кожа во многих местах лопнула. Славик зашил мелкие раны в низу живота, и рану побольше, на мошонке. Подумал и покрасил уже серьёзно опухшие яйца: одно – йодом, другое – зелёнкой. Записал в историю болезни всё, что сделал, а на пластыре, держащем повязку на голове, написал крупно: «Привет, Михеев! Христос воскрес!». Мужика покатили в операционную на обработку вдавленного перелома лобной кости.




Мы с приятелем вдвоём

Что нас с Ильинским занесло к Фролову в кабинет – я не знаю. И уже не вспомню. Может быть, какая-то волна подняла меня с четвёртого этажа и, прихватив Ильинского на пятом, занесла на шестой. Может, мы сделали Фролову что-то хорошее, или он нам. В общем, мы пришли чего- то праздновать, только я не помню чего.

Ильинский был моим однокурсником, причём совсем близким: он из девятнадцатой, а я из двадцатой группы. Плюс бесчисленные гулянки в общих компаниях. Иногда с драками. Плюс мы были вместе в стройотряде. Плюс мы проспали бок о бок тридцать ночей в военном лагере. Плюс мы работали уже который год, разделённые полом или потолком: я на четвёртом, а он на пятом этаже.

А Боря Фролов заведовал на шестом этаже гинекологией и был по сравнению с нами, голью перекатной, этаким арабским шейхом. Всё у него в кабинете было добротное, красивое: мебель, телевизор, холодильник. И - в холодильнике.
Ильинский мне говорит:
-- Смотри, я вот каждый день распахиваю грудную клетку то слева, то справа. И ничего хорошего там найти не могу. А ты лазишь в голову со всех сторон и тоже ничего стоящего не вытащил. А Борька из одного места вон, сколько себе уже натаскал и продолжает.

Я спросил без зависти:
-- Боря, если у тебя здесь так хорошо, то как у тебя дома?
Боря улыбнулся, достал и разлил. Помню, пили что-то хорошее. И закусывали чем-то неплохим. И было нам весело. Мы даже что-то пели. А в открытое окно дул тёплый летний ветерок.

Вдруг за мной пришли, и я переместился в операционную: удалять двухэтажную гематому. И думал: «Вот я тут парюсь, а Ильинский с Борькой допивают ту красивую бутылку и открыли другую, тоже красивую. Не гады ли?»

В коридоре оперблока я встретил анестезиолога Лаврушина, он сказал, что Ильинский зовет меня в соседнюю операционную. Я, удивляясь (минуту назад пил с Фроловым – и уже зовет), иду. Ильинский мне с порога:
-- А! Топай сюда, ты ещё такого не видал! Вот, накаркал – «ничего не достаю». Достаю, ё-моё. Ещё как. Борьке в страшном сне не приснится!
-- Ильинский, – говорю, – в Борькином месте столько не поместится.

Да, это было нечто. Ильинский доставал из грудной клетки отломки рёбер, куски тряпок, какую-то кожу, оказавшуюся разорванным кошельком, какие-то бумажки и сгустки чего-то неопознаваемого. Всё это складывали на приставной столик, где уже лежал  кусок железной трубы. Коагулируя, прошивая и прополаскивая, Ильинский рассказал мне историю, в которую верилось с трудом.

Мужик сидел в своём «Запоре» у  закрытого шлагбаума железнодорожного переезда и покуривал в открытое окно. Тут сзади  на него, стоячего, наехала какая-то грузовая хрень, подкинула «Запор» вверх и швырнула на рельсы, через шлагбаум. Шлагбаум треснул, отломок вошёл мужику в грудь, как рыцарское копьё, сбоку спереди и вышел сбоку сзади. Приехала «Скорая»,  потом сварщики, обрезали копье автогеном, а полуметровый кусок оставили в мужике. Эту конструкцию привезли Ильинскому, починить. То, что было на мужике и в его карманах, провалилось внутрь, и Ильинский это постепенно извлекал.

Я нашёл Ильинского в его ординаторской через час. Он подрёмывал, сидя на кушетке. Остатков Борькиных деликатесов ни в нём, ни во мне как не бывало.
-- Слышь, надо бы продолжить, – вкрадчиво сказал я.
-- Я там внутри десятку нашёл. Почти целую, краешек только оторван, – сказал Ильинский. – Послал санитара за бутылочкой.
-- Ну?
-- Ни санитара, ни бутылочки. Как ты думаешь, это не кощунство?
-- Ты про десятку?
-- Я про то, что санитар, похоже, сп…л пузырь. У доктора!

Приводили себя в порядок спиртом из перевязочной. Тем, кому не доводилось пробовать спирт, закупоренный пробкой из красной резины, сообщаю, что пьётся сносно. Слегка мешает ощущение, что закусываешь велосипедной камерой.

Мужик выжил и выздоровел, даже почти не нагноился.




Попытка к бегству

Мы не были сильно дружны. Хорошо, ровно друг к другу относились. С уважением и приязнью.

Наконец, открыли детскую нейрохирургию. И Валера Баринов стал ею заведовать. Он ещё до того ушёл в ординатуру при большом профессоре. Там, наверное, и решился этот карьерный ход. Важен был результат. Кто проиграл – не знаю. Дети выиграли.

Баринов звонит мне и говорит:
-- Ты на открытии не был.
-- Не был, – говорю, – дежурил. Поздравляю.
-- Заехал бы. Отделение покажу, и вообще, поговорим.
-- Ну, как-нибудь. По пути куда-нибудь.
-- Да нет, у меня серьёзный разговор. У меня ставка пустая. Потом, мне нужен дублёр.

«Ах, ты, мама дорогая, – думаю. – Вот это поворот».

Приехал. «Валерий Иванович в операционной», – говорит медсестра. Я пошёл по отделению, ещё полупустому. На стенах нарисованы мишки и зайчики. В коридорах и палатах столики и стульчики. Коечки. Дети с мамками и без. На головах повязочки. Чувствую: всё дурнее и дурнее мне. Пошёл к выходу, почти побежал.

Баринов звонит назавтра:
-- Что ж ты не дождался?
-- Спасибо, Валера, это не моё. Да я и не педиатр.
Ну и наплёл ещё чего-то невразумительного. Не то, чтобы я был так сентиментален. Но жить ещё планировал без неврозов. На детях был шанс сломаться.

Вышел из отделения, спустился в приёмник. Мат-перемат, крики, вонь. Дом родной, дым отечества. А на душе – покой.




Оказываю помощь!

Витя Бобриков был не прочь гульнуть. Любил рестораны. Как-то раз отправился с очередной подругой в кабак «Центральный». Кабак полон, музыка, балдёж и гудёж. Витя сидел, ворковал со спутницей, трогал её за круглую коленку, ещё и выпить толком не успел. Как вдруг видит: поднимается за соседним столиком мужик, сдирает с водочной бутылки пробку под названием  «бескозырка» и начинает пить водку из горла. И синеет на глазах, падает и натурально умирает. Причём почти мгновенно.

И Видя понимает в секунду, что та самая плёночка под пробкой, известная знатокам и называемая «целка», легла мужику в гортань на голосовые связки и мужик задохнулся. По-научному – «асфиксия», а по-простому – п…ц.

И тут у Вити, поскольку он прежде всего врач, а потом уже посетитель кабака, срабатывает рефлекс. Он хватает со стола нож и начинает резать мужику горло, чтобы сделать дырку для доступа воздуха, по-научному: «трахеостому».

Во-первых, что можно разрезать ножом из столового прибора? Во-вторых, это только Витя понял суть событий, поскольку солдат всегда солдат. А все остальные, особенно собутыльники мужика, поняли, что Витя ни с того, ни с сего хочет зарезать их товарища. И понеслось.

Витя отбивается ногами, уворачивается, как может – но расковыривает-таки кожу, как-то добирается до трахеи и с горем пополам ее вскрывает. Хрип, брызги, кровища. Мужик враз начинает оживать, с хлюпаньем дышит дыркой в горле, розовеет. А Витю метелят уже все желающие, причём всерьёз. Девица Витина разумно исчезла, гулянка кончилась.

Начался второй акт комедии. Приехали две неотложные службы: одна в белом, другая в сером. Витя успел прокричать доктору со «скорой» пару главных слов. И тот, слава богу, их расслышал. Мужика под мигалкой покатили нормально дооперировать. А на Витю надели наручники, посадили под другую мигалку и повезли туда, где приличный советский человек должен побывать хотя бы раз. По дороге Вите наподдали и менты, что было обиднее всего.

Третий акт начался по заведённому порядку. Наручники сняли. Отобрали ремень и шнурки. Перешли к допросу. Майор милиции  в дежурной части, ночью – это не доцент с кафедры философии и не нянечка в детском саду. Он совсем не сразу всё понял. И тоже залепил Вите пару затрещин. И только тогда, когда Витя попросил позвонить в реанимацию по номеру, известному, как собственный день рождения, обстановка начала проясняться. Майор охренел. Он понял, что перед ним – герой.
-- Что ж ты, ё-моё, ничего не крикнул им всем? – спрашивал он участливо, подливая Вите водки.
-- Что я им должен был кричать? – вскидывал Витя совершенно уже заплывшую морду и стараясь не сморкаться явно поломанным носом.
-- Ну, типа: я врач, оказываю помощь…
-- Дурак ты, честное слово, – отмахнулся Витя. – Спасибо, хоть ваши быстро приехали.
-- А давай мы тебе благодарность на работу напишем?
-- Нет, только не это, – быстро сказал Витя, представив, как пойдёт его карьера, когда руководство узнает про обстоятельства подвига. И так, поди, «скоряк» уже раззвонил. – Будь человеком, майор, дай команду, пусть меня домой свезут.

Спать Витя не лёг. Ещё затемно, к открытию, пришел к бывшему однокурснику в поликлинику и взял больничный с диагнозом «ОРЗ» .




Надежда

В перевязочную просунулась головка в колпаке. Под колпаком голубые глаза. Даже издали видно, что голубые.
-- Ой, извините!
-- Заходите, девушка. Только маску наденьте.
У девушки маски нет. Халат топорщится, колпак съехал, волосы рыжеватые наружу. Форму носит недавно. Не сидит форма, не пригнана.
-- Ира, это кто?
-- Студенты у нас на практике.
-- Девушка, что вам? Перевязки посмотреть? Поучаствовать? Посочувствовать?
-- Нет, меня доктор Ермаков прислал. Мне надо резину. Красную.
-- Вас, девушка, как зовут?
-- Надя. Можно на «ты».
-- Надя, зачем тебе красная резина?
-- Доктор Ермаков сказал сделать больному газоотводную трубку.
-- Ира, отрежь Наде резины.
Ира режет.
-- Не-ет, это мало. Очень мало. Мне надо два с половиной метра.
-- Надя, из двух с половиной метров можно всем в отделении сделать газоотводные трубки. И самому Ермакову тоже.
-- Нет, я всё измерила. От кровати…
-- У нас тут койки, Надя. Как на флоте. Кровати дома.
-- Ну, от койки, то есть от попы, до форточки – два с половиной метра…
Ира уже не прыскает, смеётся в голос.

Хорошая девочка Надя. Вырастет из неё чуткий и добрый доктор. Она ещё хочет, чтоб всем было хорошо. И чтоб больной проперделся, и чтоб другие не нанюхались.




Город-сад

Кто не знает или не знал: именно про этот город написал свой известный стих Владимир Маяковский, зачисленный в великие поэты. Сад – это, безусловно, была фигура поэзии, метафора. Или гипербола. Мечта, одним словом. Враньё. Из всех, мною виденных, городов это был самый дрянной.

Оказалось, что без первичной специализации карьера дальше не пойдёт. Специализация - это полгода страданий за бумажку. Ближайшим местом, где такую специализацию давали, являлся город-сад. Семнадцать часов на поезде. Туда я и отправился. Перед этим очереди ждал почти год, не было места в группе.

С вокзала троллейбус плыл до больничного городка почти час, несколько раз терял рога. Больница имела номер «29». Потом уже, осмотревшись на местности, я насчитал в городе ещё пять больниц. Куда пропали двадцать три? Атлантида какая-то.

Общага – творение архитектора-вредителя. Окна без форточек. Койки больничные, с панцирной сеткой. Вокзального типа сортир, со следами от ботинок великана и дыркой между ними. Восемь дырок на этаж, а комнат – двенадцать, по два человека, в некоторых – по три. Парадоксальная арифметика. И женский туалет не на каждом этаже. Что ещё? Кухня, три плиты по четыре конфорки. Душевые в подвале, две. Жить, однако, можно.

Если бы было - чего есть. Есть было нечего. Еда в стране кончилась, остатки раздавали по талонам. Мыло тоже. И табак. В шесть утра в соседний двор въезжала квасная бочка, заправленная порошковым молоком. Очередь надо было занимать за час. То есть, в пять. Мы с соседом Женькой разыгрывали молочный поход накануне. И всё мне не везло. Или Женька научился мухлевать и подкидывать коробок каким-то хитрым способом. Молоко продавали по три литра или в руки или «на рыло», это уж кому как благозвучней. В семь утра пустая бочка съезжала со двора. Хлеба, правда, можно было купить почти везде. Часов до пяти.

Мужик, продававший картошку на маленьком соседнем базаре, был местным воротилой. Цена за ведро менялась в течение дня, нарастая. У мужика было два телохранителя, крепкие селяне. По виду – не родственники. На зарплате.

Талонов на водку нам не дали. Наверное, зажулили в ректорате. Женька пошёл разбираться, получил ответ: «Вы сюда не пить приехали, а учиться». Мы бы и учились, наверное. Только это не входило в программу цикла. Профессор высказался ясно: в очередь ассистировать стоят местные молодые коллеги, нам позволяется смотреть, и слушать, а бред этот полугодовой придумал не он, и он лично закрыл бы этот ГИДУВ к маме, и жил бы, и работал, и так далее.

Водку мы покупали у бабушек по соседним дворам. Они там сидели, держа под скамейками свои кошёлки. Продавали по-божески, всего-то вдвое дороже. Женька молодцевато их приветствовал:
-- Здравствуйте, бабушки! А где ваши дедушки?
Бабушки не отвечали. Не было дедушек. Они досрочно погибли – от алкоголизма, силикоза, или в обвалившихся шахтах.

В один прекрасный вечер мы с Женькой этой самой водкой отравились. Выпили  по счастью, вдвоём всего бутылку. Хорошо не померли во цвете лет. И не ослепли. Как-то связавши и обезвредивши яды порошковым молоком, валялись на панцирных сетках, постанывали. Женька мне говорит:
-- Два неглупых человека с высшим медицинским образованием смогут изготовить самогон из подручных средств.
-- Давай, Женя, лучше спортом займёмся. Приведём себя в порядок.
-- Там видно будет, - ворчит Женька, мастер спорта по лыжным гонкам и обладатель чёрного пояса. В самой агрессивной разновидности каратэ -«киокусинкай».

Я привёз из дому старую скороварку. Женька тем временем заквасил четыре банки яблочного и берёзового сока. На них вибрировали резиновые перчатки: «Привет Горбачёву! ». Потом, когда перчатки безжизненно поникли, мы начали изгонять змия из скороварки на малом огне электроплитки, по каплям, через много метров силиконовой трубки для внутривенных вливаний. Змеевик разместили в тазу, наполненном льдом с улицы. Пришлось открыть окна, ибо пошла сивушная вонь. Запахло, как в шотландской деревне. А за бортом минус двадцать, а то и больше. И мы сидим себе в шубах и шапках, наблюдаем таинство.

Из двенадцати литров браги вышло почти три литра продукта. Напоследок, конечно, уже сильно мутный. В фильме «Александр Пархоменко» махновцы пили именно такой. Любо, братцы, любо.

Сухой остаток перегонки я хотел спустить в сортир. Женька меня отговорил. Сказал, что ещё не время. Надо было продержаться ещё почти четыре месяца.

Когда я попросил Женьку объяснить, что такое «киокусинкай», он слегка замялся, потом сказал:
-- В карате много акробатики. Например, воин должен подпрыгнуть так, чтобы сбить всадника с коня. А в киокусинкай надо так дать коню, чтобы он упал вместе со всадником. И всадника добивать уже на земле.



Цаца и Ляля

Прислали двух интернов. Один был уже свой, намозоливший глаза санитаром в приёмнике. Доучился. Повысили в должности. Подпустили к больным. Кличка «Цаца» прилипла к здоровенному, розовощёкому, ушастому, вечно по-дурацки улыбающемуся парню с незапамятных времён. Звать Саша. Лёгкий дефект дикции – пришепётывает малость. Цаца и есть.

Собрат его, интеллигентный мальчик, представился фамилией Лядов. Михеев сказал:
- Вот славно. Интерны, блин. Пара гнедых: Цаца и Ляля.
Кожевников говорит:
- Ну, Цаца – знакомый субъект. Его инструктировать не надо. А Вас, Ляля, надо инспектировать. Поэтому спрашиваю. Врать не советую.
Ляля подобрался.
-- Водку пьёте?
-- Не очень, чтобы уж…
-- С медсёстрами заигрывать не планируете? Вступать в неформальные отношения?
-- Я, вообще-то, женат.
-- Да? – Кожевников перевёл взгляд на пейзаж в окне. – Ну… Не знаю, сработаемся ли.

Ляля шумно вздыхает, вопросительно смотрит по сторонам. Все молчат. Цаца начинает тихо ржать. Потом громче. И все, за ним – громче и громче. И Ляля засмеялся с облегчением: прошёл прописку, приняли.




Ещё раз про говно

Начмеду Собинову намазали говном дверную ручку. То есть ручку двери Его Превосходительства собственного кабинета. Каково было выражение лица Его Превосходительства, осталось неизвестным, потому что кабинет находился в тёмном коридоре между реанимацией и оперблоком. Но движения Собинова зафиксировали те скрытые наблюдатели, которые были причастны. И им было не всё равно, как Собинов отнесётся к событию.

Собинов отнёсся правильно: вскинул руку, быстро нюхнул, ворвался в кабинет, включил лампочку и, видимо, секунду рассматривал при свете. Потом долго текла вода из крана, из-за двери доносилось монотонное бормотание.
В тот же день дверная ручка была снята. Собинов начал открывать дверь, потягивая её на себя, за невынутый из замка ключ. Это было неудобно. Зато безопасно.

Этак через неделю Собинов, сидя во главе большой хирургической планёрки, то есть – как учитель за столом, лицом к классу – унюхал запах, который невозможно спутать ни с каким другим. Он просто знаком всем и каждому. И не только зам. главврача по хирургии в большой больнице, но и начинающему детсадовцу. Пахло говном. Причём запах исходил от Собинова, и он это чувствовал.

Скомкав планёрку, Собинов отослал народ на ежеутренний обход в реанимацию, с тем, что он догонит, и сослался на важнейший телефонный разговор. Закрыл дверь, осмотрелся и осмотрел, даже разделся слегка. По крайней мере, осмотрел те части тела и одежды, которые отвечают за столь характерный запах. Не найдя ничего, выругался, вышел в коридор и вынул из кармана связку ключей, чтобы закрыть дверь. От ключей несло говном! Собинов рухнул на колено и приблизился носом к замку. Естественно, из замка воняло. Тем же самым, чем неделю назад от дверной ручки.

Из позы посвящаемого в рыцари Собинова вывел проходящий мимо анестезиолог Лаврушин:
-- Что, Владимир Григорьевич – подглядываете за арестованным? – сладко спросил он.
Собинова пронзила неприятная догадка, мгновенно оформившаяся в убеждение. Это могли сделать только свои! Никому постороннему невдомёк и не по силам впрыснуть говно в щелевой замок шприцом.




Главный хирург

Всё представлялось уродливой пирамидой с неровными ступенями наверх. Были просто врачи, были утяжелённые должностями – заведующие, были облечённые званиями кандидаты и доктора, были врачи-чиновники. Больного всегда подстерегает опасность – не от болезни, так от врача. Сидящие наверху редко были неопасными.

Почести разбирались верхними, ответственность оставалась в первом этаже. Победили – хорошо, ура, это наша победа. Не победили – очень плохо, коллега, это ваша ошибка. Крепких ребят с первой категорией били больше всех, серьёзных парней с высшей при следующей аттестации нередко опускали до первой. Кандидатов втихаря журили на их кафедрах, профессоров на дежурствах никто не видал. Чиновники были неприкасаемы и ненаказуемы. Не могли же они наказывать сами себя.

Ответственным дежурантом по хирургии нередко заступал главный хирург горздрава Любимов. Похоже, просто чесались руки, подолгу лежавшие на письменном столе. В приёмнике Любимов, объясняя необходимость неотложной операции, заканчивал выступление с пафосом, отточенным на множестве собраний:
-- Оперировать будет главный хирург городского отдела здравоохранения!- воздевал толстый палец и показывал на свою грудь. При этом хотелось увидеть на халате ордена.

Анестезиолог Малыгин один раз не выдержал и совершил врачебное преступление, которое подпадало под статью о неоказании помощи. Вывел жену предполагаемой жертвы в коридор и тихо, но отчётливо сказал:
-- Тётка, забирай мужика с манатками, и дуйте отсюда под горку. Там вон ещё одна богадельня виднеется. Или приезжайте завтра, под другую бригаду.
И ещё наплёл всякого про переполненное отделение.
 
Потом, среди своих, говорил:
-- Да просто пожалел. По-человечески. А главное – не хотел стать подельником у этого мудака.




Триста долларов

Вошёл в ординаторскую и остался стоять посередине. Сесть ему не предлагали, а предложили бы – некуда такому сесть. Инородное тело, в интерьер не вписывается. Одет не просто хорошо – богато. Причём, не для знатоков – напоказ. Ну, и часы, цепь, колечко, само собой. Чтобы сразу и каждому было понятно: деньги есть. Состоятельный человек.

А я сижу на колченогом диване, смотрю в пустоту. В пустоте стоит фигура пришедшего, пустоты не заслоняет.
-- Ну, любезный, чем могу? – спрашиваю я без особого нажима. Хотя знаю, чем могу. Уже звонили и рассказали.
-- Пуля у меня в пояснице, доктор. Надо бы убрать.
-- Мешает?
-- Да. Погляди снимки.
Обращение на «ты» естественно, как рука с татуировкой. Всё остальное под хорошей одеждой наверняка такое же. Ну, тогда и мне проще. Снимки посмотрел.
-- Обсудим детали, – говорю. – Наркоз оплатить отдельно, палата одноместная, доступ посетителей ограничен, никакого бардака. Лежать две недели, первую – действительно лежать. Пулю получишь в виде сувенира. Деньги вперёд. Риск есть, не без этого. Качество гарантируется. Будет что-то не так – деньги верну, свою долю. Всё.
-- Триста баксов, доктор.
-- До свидания, – говорю, – будь здоров.
-- Как?
-- Так. За триста я не встаю с этого дивана. Я встаю и начинаю что-то делать за пятьсот. Плюс то, о чём я сейчас рассказал, – ещё, как минимум, пятьсот. Пуля сама стоит двести. Моя личная премия – отдельно. Так что посчитай сам. Надумаешь – приходи. Качество гарантируется (кажется, я про это уже говорил).

Не встаю и не провожаю. Продолжаю смотреть в пустоту. Настроение – хуже не бывает. Докатились, дошли до ручки. Зарплата от страны – двести долларов, и то не каждый месяц. В ноябре заплатили за июль. Со страной не договориться, с отдельным индивидом – вполне возможно. Торговаться, впрочем, не стоит. Унизительно. И уже описано классиками: деньги – стулья. К тому же, я, как и все – «человек, измученный нарзаном».

Михеев заходил, выходил, слушал и не подслушивал. У нас с ним без секретов. Сегодня ты, завтра я. Послезавтра оба сразу. Где оно, послезавтра? Ещё сегодня не кончилось.

Вытащили пулю. Пациент доволен. Врач не в обиде, и все участники получили своё по договору. Всё хорошо.

Спустя пару лет разговариваем с Михеем по телефону из разных стран. Как раз все эти приключения: дефолт и прочее. Обсуждаем.
-- Ну, как?
-- Помнишь, как ты за триста долларов с дивана не вставал?
-- Ну да, помню. А что?
-- Ты бы сейчас за пятьдесят бегал, как савраска. В воздухе бы переобувался.
-- Ну, а, вообще, как дела?
-- Славка Рыбаков вот уехал. В Израиль.
-- Странно, – говорю. – Ну и как?
-- Ничего… Жалеет сильно.
-- Чего?
-- Нас, дураков.
 



Ухо лейтенанта

Привезли двух гаишников, хоть сейчас готовых к разжалованию. То есть, абсолютно готовых. Два лейтенанта, сдав дежурство, в форме, при погонах (так и хочется продолжить песней), при табельном оружии, успели набраться так, что поняли: ногами не дойдут. Остановили какого-то деда на «москвиче», приказали развозить их по домам. Перепуганный и вообще старый дед наехал передним колесом в открытый сточный люк. «Москвич», говоря по-морскому, произвёл «оверкиль», а попросту говоря - перевернулся и пришёл в негодность. В негодность пришёл и дедов таз. А также обе ключицы.

Лейтенант под номером один потерял фуражку и полосатую палку, больше с ним ничего не случилось. Второму лейтенанту разбитым боковым стеклом отрезало ухо. Остальные помятости были не в счёт. А ухо – да… Выглядело занятно. Висело на мочке. Ну, и – кровища…
Я сказал:
-- Терпи, пацан. Отрезать ухо можно одним движением, а пришить назад – сто одним.
Похоже, это я сказал сам себе. Лейтенант был пьян намертво. И ведь пришил я ухо, чёрт возьми! Наркоза не потребовалось, держали два студента.

Приехал бледный, трезвый майор, начальник этих забулдыг. Сулил златые горы, вечную любовь и прочие блага за сокрытие факта опьянения. Во мне, непонятно, с чего, взыграла социальная справедливость. Я требовал гарантий для невинно пострадавшего деда, которого и знать не знал. То есть полез в бутылку. Вдруг неподалёку вылез, как джин из бутылки, ответственный дежурант Собинов, всеобщий любимец, и моё участие в комедии кончилось. Собинов с майором уединились.

Наутро лейтенант был ещё никакой, а ухо на перевязке мне понравилось. Оно было синим и сильно опухшим, но жило вместе с лейтенантом. До снятия швов я его не видел, потому как  перевязочная сестра Ира дело своё знала и побеспокоила бы, ежели чего.

Я снял швы и подвёл лейтенанта к зеркалу: полюбоваться. Можно было вступить в торг с этим розовым пупсом, но он отчего-то был мне неприятен.
А стал совсем невмоготу, когда капризно сказал:
-- Вот, торчит!
Ухо и впрямь сидело перпендикулярно.

-- Знаешь, офицер, – сказал я, – похоже, карьера твоя не закончилась. Хотя я бы её приостановил. Минимум – на годик. Исправительных работ. Например, санитаром в наш приёмник. Тебе повезло, будешь служить дальше, милостыню просить на дорогах. Фуражка тебе на глаза сползать больше не будет. А дослужишься до полковника – папахой прижмёшь!




Маэстро Васька

Если был бы вообще тот дизайнер по интерьеру, который расставлял мебель в нашей ординаторской, то его надо было лишить диплома. Или дать премию за иррациональность. У двери стоял стол Петра, спина которого почти торчала в коридор, а напротив Петьки, в углу мостилась Танечка, невролог. Её вообще невесть каким ветром занесло в этот шалман. В ряду у окошек уродливо сбились в кучу пять столов, Кожевников с Михеевым сидели друг против друга, я сидел напротив Васьки, а в середине, лицом к двери, восседал по утрам заведующий, днём исчезавший в своём собственном купе. Два расшатанных дивана заполняли оставшееся пространство. На них, как куры, во время утренней планерки тесно усаживались сёстры. Рукомойник, зеркало. Всё.

В часы сидения и писания Кожевников видел Михеева и Ваську. Васька видел меня и Кожевникова. Нам с Михеевым предоставлялось по одному портрету: Васька – мне, а Михею – Кожевников. Остальных мы только слышали. Чтобы увидеть, надо было поворачивать голову. Через год совместного труда уже не хотелось.
 
Ваську нам прислали для усиления из областной больницы, как старого большевика. Похоже, он там разосрался со всеми, включая большого профессора. Это было уже неважно. У нас он тоже пытался обучать и наставлять. Михееву набил шпателем синяков на руках, обучая тайнам мастерства в операционной. Мне пару раз саданул по голени, когда ему не понравился какой-то хирургический приём. Уже повзрослев, я как-то раз, на операции, заметил в Васькиной руке шпатель. Он был уже занесён над моей кистью.
-- Только попробуй, – шепнул я Ваське, – дам по морде!
До этого мы были на «вы».
-- Мы же стерильные! – шепнул в ответ Васька.
-- Ничего, я перемоюсь. А тебя отнесут.
И Васька от меня отстал.

Единственный, кого Васька не оставил в покое, был Кожевников.  Временами они ругались через наши с Михеевым головы.
-- Как ты можешь, Сергей! Со мной! Вот так! Я же тебя всему научил!
-- Да, Василий Степанович, я многому у вас научился! Смотрел за вами, и пытался не повторять. Делал прямо противоположное. И стало получаться. Даже больные начали выздоравливать.
-- Щенок!
Тяжёлые мины пролетали над нами с Михеевым. Мы пригибались.

Васькины дежурства были драматичны. Ему всегда доставались самые сложные случаи. То есть весь город ждал, когда Васька заступит на вахту, и тогда везли самое-самое. Беда была только в том, что оперировать Васька по ночам не мог, ему чего-то всегда не хватало. То ассистента, то необходимого набора, то анестезиолог был неграмотен. Васька царственно бросал в приёмнике: «Побрейте ему голову», и оставлял под наблюдением до утра. Уходил, гордо подняв подбородок. Как Нерон. Или  другой великий трагик.

У Васькиного сменщика дежурство начиналось с отлова и поимки бритых похмельных особей, которые бродили по приёмнику и в отделении. Как правило, их было от двух до пяти.  Некоторые думали, что бритьё головы входит в набор услуг. Редко кто возмущался. Наверно, понимали, что лучше «поплакать по волосам». Пойманному вручалась бумажка и показывался выход.

Как-то раз Васька всё-таки «опернул». Ему показалось, что у пациента сломался шейный позвонок. Пациент был сильно пьян, что было нормой. Трезвыми поступали только маленькие дети. У сильно пьяного степень поражения спинного мозга трудно оценить. А перелом? Ну, мало ли кому что ночью померещиться. Васька, неизвестно почему, решил «подвесить» – наладить скелетное вытяжение. Была такая метода, когда я ещё не родился: «вытяжение за теменные бугры». Была ещё «за скуловые дуги», но её по варварству отменили.

Васька просверлил на обеих макушках по две дырочки, прикрепил фиксаторы, собрал дугу-полуокружность, подцепил тросик, пропустил его через блок, подвесил гирьку. Готово, наблюдайте. И гордо пошёл из  реанимации к своему дивану, приподняв подбородок.

Под утро мужик проснулся и отвязался. Единственное, что он не смог демонтировать – дугу. Да и как? Тут нужен был специальный инструмент.
Мужик поддерживая дугу одной рукой, второй заворачивался в постоянно сползавшую простынку и двинулся туда, откуда поддувало. Стало быть, там и находился выход из рая. Вдобавок дикая жажда с бодуна. И железная полуокружность, как ни держи её, падала то на грудь, то на лопатки.

Выход из рая оказался блокирован. Большой обход входил в чертоги реанимации. Профессор Бабанов, шедший впереди, благоговейно замер и как бы даже посторонился, уступая дорогу – нет, не Христу, скорее, это было высшее божество ацтеков, хрен знает, как его звали. Профессор хрюкнул, как первоклассник. По профессорскому клину прошёл шелест, перешедший в гром и грохот. Давно так не смеялись.

Ваську от дежурств отстранили не приказом, а по справке о гипертонии. Все остались довольны, кроме нас с Михеевым. На нас легло ещё по четыре дежурства. Петру всунуть оказалось некуда, он здесь уже просто жил.

Васька занялся изучением нейрофизиологии. Получил отдельный кабинет. Прокурил его насовсем. К пьяным, кстати, относился брезгливо и с презрением – сам почти не пил.




Крах топической диагностики

Фамилия больного была Марков, диагноз: «Спонтанное внутримозговое кровоизлияние в левой лобно-височной области». То место, где у человека находится речь. Если человек правша. Ну, не то, чтобы вся речь. Почти вся. Иногда можно не оперировать, на что решиться труднее, чем взять в руку ножик. Иногда рассасывается само. Но редко. Чаще отекает и вклинивается. Тогда операция  уже ничего не спасает – ни речи, ни остального. Решение требует опыта. Опыт копится годами ошибок.

Короче. Когда у Маркова появились симптомы нарастающего отёка мозга, я его прооперировал. Удалил гематому и по окружности дососал развалившуюся мозговую ткань. К концу операции понял, что Маркову жизнь спасти удалось, но доживать он будет, как тургеневский Герасим – молчать и мычать. Стало быть, так.

Речь – вещь сложная, многогранная и загадочная. Есть целая область медицины: логопедия. Логопеды тоже не всё знают и не всё могут объяснить.
То, что точно знаю я: независимо от уровня прежнего интеллекта, у человека с  русским языком в качестве родного, речь начинает восстанавливаться со слова «б....». Почему так – не знаю. Может, слово красивое?

Марков выздоравливал и молчал. Смотрел неглупо, обращённую к нему речь понимал. Спустя неделю я начал его мучить, то есть обследовать логопедически. Приходил к Маркову в палату, становился у окна и начинал:
-- Марков, скажи «б....». Скажешь – я тебя выпишу.
И так далее, в том же духе, с вариациями.
К исходу второй недели я понял, что чуда не произойдёт. Законы природы неумолимы. Сломалось – не починишь.
Пошёл прощаться с Марковым, за которым из дому уже двинулась родня .
-- Ну, Марков, скажи мне хоть что-нибудь на прощанье, – попросил я для успокоения души.
-- Что? – прозвучало из Маркова.
-- «Бл...», – автоматически сказал я.
-- Ну, бл..., – нехотя сказал Марков.
Тут я понял, что меня или не доучили, или учили неправильно. И всех остальных тоже.
-- Так ты можешь говорить? И всё это время мог?
-- Ну, мог, – нехотя ответил Марков, почёсывая отрастающие волосы.
-- Так что же ты молчал? – начал злиться я (по большей части на себя самого).
-- А хули …говорить?
Пауза подразумевала «с тобой».




Борька, ухо и цирк

Ухо мента (помните – «спинка минтая»?) было по сравнению с ухом Борьки Драгунского – утренник в детском саду.

Борька, инженер чего-то по диплому, работал коммерческим директором в цирке. Всё время ездил, доставал, продавал, перепродавал, жил неплохо и насыщенно. И доездился. Кто-то въехал в правый бок  автомобиля, где Борька рядом с водителем дремал. Правую половину лица Борьке смяло, а ухо треснуло. Есть такое точное, хоть и трудно произносимое слово: «размозжение».

Кожевников потерял меня в приёмнике. Догадался, что я чем-то серьёзным занят, когда выяснилось, что малая операционная заблокирована насовсем. Скопилась очередь. У меня вовсю шли занятия в кружке кройки и шитья. Борька уже и не вскрикивал, так – поскуливал. По-настоящему обезболить было не во что. Дать наркоз было некому и негде: во всех операционных шло и ехало.

Кожевников вошёл, заглянул мне через плечо, присвистнул, ничего не сказал, оценил. Потом вернулся и спросил:
-- Мужик, что ты с ухом сделал?
-- Расчесал, – прошептал Борька и прикрыл глаза.

Вопреки обыкновению, прижившееся ухо не сморщилось, а стало больше и почему-то мягче. Борька и до этого не был красавцем. Он был не в обиде. Сказал: «Ювелирная работа!», выставил на стол две бутылки хорошего коньяка и выписался.

Через год мне страшно захотелось в цирк. Я звонил, отыскивая вечно отсутствующего коммерческого директора. Договорился, жду. Навстречу по коридору двигался одноухий силуэт. Я вытребовал у Борьки контрамарки в директорскую ложу.
-- Зачем тебе? – спросил Борька.
-- Не знаю, – сказал я. – Никогда не сидел в ложе.
-- Да нет, – сощурился Борька, – зачем тебе в цирк? После твоей-то работы? Лучше пойдём, посидим где-нибудь приятно.
-- И это тоже, – пообещал я. Уже повсюду появлялись всякие частные кафе.

С моим маленьким ещё сынишкой сидел я в ложе по центру. Оркестр, клоуны, акробаты, прочий праздник. Конюшней несёт. Красота. Ребёнок в восторге всё толкал меня в бок:
-- Смотри, папа!
Я засыпал напропалую, видимо, впал в запредельное торможение.
Выпустили номер: ослик с привязанной на спину доской-постаментом, пробегал под тумбами, на которых стояли козлики, три штуки. Ослик довозил козлика до тумбы на своей спине, на тумбе козлики менялись, смешно прыгая. Ослик вёз следующего до тумбы. Дрессировщица была одета смело, не по годам.
Тут сын опять меня толкнул в бок:
-- Смотри, папа, как они интересно придумали!
-- Ничего интересного, – сказал я, – всё, как в жизни. Козлы ездят на ослах.
И опять задремал.




Талант не пропьёшь

Анестезиолог Лаврушин был больничной легендой. Трезвым его не видел никто, никогда и нигде. Зайдя в какую-нибудь забегаловку после работы, был серьёзный шанс встретить Лаврушина. А на работе – святое дело, огненная вода была повсюду. Пациентов Лаврушин не раздражал и не внушал опасений. Больному всё равно, какой доктор введёт его в наркоз, главное – чтобы вывел. Лаврушин, сам в полунаркозе, дело знал.
Дежурства Лаврушина проходили быстро, слетали с древа жизни блеклыми листьями без особых примет. Он приходил, добавлял и укладывался на диванчик – грезить. Его особенно не трогали, берегли, как резерв.

Привезли огромную бабу с чем-то в животе. «Мечта полостного хирурга» требовала наркоза. Чтоб дать наркоз, требовалась хотя бы одна центральная вена. Периферическая вена на руке или на ноге не сгодилась бы – так и тех не было. То есть были, просто под жиром не видать и не прощупать. Бабу искололи все по очереди, пытаясь пунктировать  подключичную вену. Когда отчаяние стало единственной эмоцией, вспомнили о Лаврушине – он ещё не попробовал. Разбудили, дали в руки иглу, подвели к бабе:
-- Эдик, подключичку!
Лаврушин пощупал пальцем край ключицы, примерился и ткнул. Из иголки характерно потекло. Кто-то другой завёл проводник и всунул катетер. Бабу катнули в операционную. Лаврушина повели к его дивану и дали грезить дальше. Утром на планёрке народ кланялся и говорил:
-- Спасибо, Эдик, спас! И бабу, и нас, и честь советской медицины! Спасибо!
Лаврушин отмахивался и говорил:
-- Всё вы врёте! Я спал и никого не трогал!

Лаврушина я встретил у кабинета главного врача. Не потому, что хотел к главному. Там оставался единственный во всей больнице приличный туалет. По крайней мере, в нём можно было закрыться изнутри.
Лаврушин был много трезвее обычного, можно сказать, почти трезв. Он маршировал вдоль кабинета главного  по тесному коридору и напоминал часового в Тауэре, только без ружья. Вместо медвежьей шапки у него на голове колыхался примятый нечистый колпак.
-- Эдик, как дела?
-- Плохо дела, то есть – п…ц. Увольняют.
-- Кого?!
Увольнение Лаврушина было сравнимо с выносом Ленина из мавзолея.
-- Бес попутал! Я, понимаешь, спал. Ну, как всегда. И тут я встал. Может, пописать… И  как-то я вышел в шестую (операционную). Смотрю: лежит тело на столе. Ну, думаю, раз лежит – надо дать наркоз. И начал. – Лаврушин остановил марш и шумно вздохнул. – Вот. А мужика только что закончили оперировать. Ещё не выкатили. А Любимов был ещё в кильдыме (в предоперационной), и не разделся. Всё увидел. Ну и всё… – Лаврушин опять зашагал. – И ладно. – Он махнул обеими руками. – Похер!

Любимов был главным хирургом горздрава. Сильнее вляпаться было нельзя. С другой стороны, Лаврушин никого не убил. Им двигал благородный порыв. Профессиональный рефлекс. Эдику сочувствовали, даже пытались созвать собрание. До сбора подписей дело не дошло. Уволили.

Спустя полгода или около того встретил я старого знакомого. Стоматолога из городской поликлиники.
-- Лаврушин ваш у нас теперь колосится, – говорит.
-- Ну, и как?
-- Да хорошо. Всё время на взводе, спит в конурке. Если чего надо серьёзного – будим, делает. Нам анестезиолог редко нужен. Вот дефибриллятор, правда, спрятали от него. От греха…




Рассказ о науке и линейной милиции

Бабах! Взорвался автомобиль с аферистом-дилетантом, который задолжал банкам и бандитам одновременно. Когда поняли, что долгов он не отдаст, случился бабах. Возле школы, средь бела дня. В соседнем доме вылетело несколько стёкол. Привезли его к нам ещё живого, с осколочными ранениями всего тела, из головы лило. Дырку я заткнул пальцем, так и дошёл  до операционной. Кожевников обкусывал вокруг костные отломки, делая доступ, я помогал ему свободной рукой. Он хватанул-таки мой палец щипцами. Боль неимоверная. Рубчик теперь ношу на память.

Хлоп! Мужику с двух стволов сразу залетел в голову двойной заряд картечи. А я сначала подумал, что дубиной ударили. Посмотрел снимки черепа, наполненного железом, заклеил дырку пластырем и дал мужику спокойно уйти.

Тра-та-та-та! Привезли недостреленного из АКС братка. Я достал две пули из головы, ещё две или три пролетели насквозь. Товарищи-братки не поверили, что ранения смертельны. Считали, что я угробил их друга своей хирургией . Угрожали отправить меня вслед за ним, если не выживет. Он не выжил. А мне, выходит, повезло.

И так далее.

Ещё недавно «огнестрел» был экзотикой. А потом перестал. Я сидел и перебирал в памяти подробности тех случаев, на столе лежали пухлые и не очень истории болезней – в зависимости, кто сколько прожил.

Доцент вызвал меня в кабинет, долго объяснял про грядущую конференцию и попросил написать статью. Про огнестрельные ранения черепа и мозга. Мирного времени. Попросил – как потребовал.
-- Почему я?
-- Потому, что у тебя их оказалось больше всех.
-- Я не виноват.
Доцент настаивал, я упирался, хотя смысла не было, он уже так решил.
-- Мне что с того, Александр Сергеевич? Я наукой не занимаюсь. Мне публикации не нужны.
-- Не скажи. А аттестация? А категория? А моя характеристика?
Короче, обложили. Ну, я написал. Напечатали в хилом сборнике. Фамилию мою поставили второй за доцентом, дальше – заведующего, дальше еще пару. У научников такой перечень авторов называется «братская могила».

Со статьёй собрались на конференцию. Доцент писал доклад, интерны делали слайды со снимков и операционных фотографий.
-- Я не поеду, – сказал я однозначно, – в этом дрянном городе я провел полгода. Больше не тянет.
Доцент посмотрел на меня удивлённо. Никто меня и не приглашал куда-то ехать. Кроме доцента, в группу ездунов от нас входили неврологи Снегирь и Помяловский,  и ещё один ездец – заведующий нейрохирургией из областной больницы Филиппенко.

Саня Филиппенко был психопат-холерик. Он даже трезвым был непредсказуем. То есть, реакции у него были одинаковые, неизвестно было только, когда и на что они возникнут. Саня был – как густо усаженное минное поле. В нетрезвом виде мины взрывались спонтанно.

У Саниной дочки в школе возникли проблемы с учителями, и завуч потребовала справку от психиатра. Филиппенко пошёл за справкой сам, оставив дочь дома. Врачица справку без ребёнка выдать отказалась. Саня взорвался и дал врачице «леща». Та поправила причёску и сказала:
-- На освидетельствование девочку придётся привести отдельно. И пусть её приведёт мама. А вам, Александр Дмитриевич, я могу выдать справку прямо сейчас

Научная группа составилась на вокзале воедино, погрузилась в вагон и заняла купе по профессиональной принадлежности и символично. Неврологи по ходу движения. Снегирь внизу, длинный Помяловский на верхней полке, поджав ноги. Нейрохирурги разлеглись против хода поезда. Филиппенко нехотя уступил доценту нижнюю полку. Ещё и не тронулись, а Саня начал извлекать из портфеля. Ну, и остальные кое-что добавили. Известный рефлекс поездных путешественников – начать вовремя. Ехать предстояло семнадцать часов.

Ну, выпили раз. Потом ещё раз. Ну, ещё пару раз. Неврологи – народец хлипкий и невыносливый. Уснули. Филлипенке много не надо было. Похоже, что он пил для запаха, а дурь была своя, и всегда при себе. Он куда-то унёсся. Доцент переоделся в треники с вытянутыми коленками и взялся перечитывать доклад шёпотом. Репетировал завтрашнее выступление. Сморило и его.

И тут – нате вам. Распахивается дверь, два милиционера  вталкивают Филиппенку  и влезают сами в, и без того тесное, купе.
-- Ваш? – грозно спрашивает мент постарше и потолще.
-- Наш, – отвечает Снегирь тревожно.
-- Составим протокол, – говорит мент.
-- О чём? – спрашивают Снегирь с Помяловским почти синхронно.
-- О нарушении общественного порядка в пьяном виде, – втягивая носом, скучно поясняет мент, который помоложе и потоньше.
От неврологов малость попахивало.
-- Пьёте, да? Пьяными катаетесь? А этот в соседнем вагоне уже подраться успел!
-- А тебе завидно! – нагло говорит Филиппенко.
Тут более худой мент замечает, что в купе есть ещё одно тело, ещё один объект. И начинает методично тыкать доцента резиновой дубинкой в живот. Со словами «в чём дело, товарищи?» доцент приподнялся в своих трениках, закинул седую прядь на лысину и стал искать очки.
-- Всё ясно. Старик тоже пьян, – сказал мент постарше.
И получил за это оскорбительное замечание «леща» от Филиппенки.

Это было уже совсем плохо. Линейная милиция – это вам не просто милиция. Рельсы уложены ровно, почти без изгибов. Мысли у линейного милиционера  лежат так же, подогнаны плотно и на стыках не стучат.
--Так, значит, да? – сказал мент постарше. – Сопротивление при исполнении. Статья такая-то, пункт такой-то.
Доцент похолодел, а неврологи парадоксально заржали. На то они и смежная специальность. А Сане нацепили браслеты, он пыхтел, вошкался,  пытаясь пристроить руки поудобнее и багровел лицом. Картина!

Всё своё красноречие доцент потратил на объяснения. В конце концов удалось. Линейные менты тоже ведь люди. Долго, правда, не понимали, с какой целью двигалась группа  в соседний город. Пришлось извлечь доклад. Доклад убедил, особенно фотографии стрелянных. Филлипенку менты приговорили к ссаживанию на ближайшей крупной станции. Никаким доводам не внимали. Были бесстрастны и безжалостны. Шлея под хвост попала.

-- Скажи спасибо! – крикнул на прощанье толстый и постарше. – А то пятнадцать суток – это долго. Две недели!
А младший и худой добавил, уже закрывая дверь:
-- Можем на работу тебе письмецо выслать. И перестанешь заведовать, неврохирург хренов!
Оказывается, Филиппенко и об этом сдуру ляпнул при задержании. Думал вызвать уважение.

-- Клал я на вас! – крикнул  Саня, спрыгивая на обледенелый перрон станции «Усть- ..».  – Чтоб вы обосрались!
И пошёл смотреть расписание на обратные поезда. С момента начала путешествия прошло часов шесть.

Снегирь с Помяловским отсидели на конференции, сколько смогли, отметились. Там ничего интересного и не планировалось. Погуляли по городу, не нашли в нём никаких достопримечательностей. Вечером оказались в местном кукольном театре. Спектакль, на удивление, понравился. Съездили не зря.

Доцент, как выяснилось, до конференции не дошёл и с докладом не выступил.  У него расшалилась гипертония, да и вообще все хорошие слова он, похоже, истратил в поезде. Он шлялся по маленькому гостиничному номеру, мочил полотенце, прикладывал его к  пульсирующей голове и всё повторял: «Ах, батюшки, бляха-муха, стыд какой…». Потом достал из портфеля початую бутылку. Немного полегчало.
      
Единственными слушателями и зрителями оказались сотрудники линейной милиции. Кроме них, никто не узнал о наших достижениях в лечении огнестрельных ранений черепа и мозга.




Чётные и нечётные

Мы остались на всё и про всё втроём. На отделение в 60 коек, поликлинику и дежурства. Хотя, на дежурства – вдвоём.

Заведующий ушёл в отпуск. Михеев – в полтора. В свой обычный плюс академический (он дописывал диссертацию). Пётр поехал собирать клюкву, и там его укусила змея. Теперь он лежал дома с ногой толщиной в две обычных. Спасибо, что живой. Таня – невролог. Интерны не в счёт.

Нам с Кожевниковым предстояло три недели провести, как на курорте. Сергей мне говорит:
-- Всё очень просто. Тебе – левое крыло, тридцать душ. Мне – правое, тоже тридцать. Каждому по интерну – для писанины. Танька на подхвате. В поликлинику – тот, у кого время и возможность. Не рассусоливать там. Оперировать – по очереди.
-- Может, поликлинику прикроем на время? – спрашиваю.
-- Не дадут, развоняются. Эти полставки нам не лишние. Это пустяки. Вот дежурства это проблема.
-- И как?
-- Да так, – говорит Кожевников, – ты какие числа любишь: чётные или нечётные?
-- Я люблю с нулями.
-- Тогда твои чётные.
 И мы начали работать.

Ну, и ничего, не сдохли. И всё начали как-то успевать. И даже домой иногда попадали на полдня и на ночь. Я оконфузился всего один раз. Пришёл в пол-третьего дня. Поел, упал, уснул. Просыпаюсь – семь. Иду варить себе кофе. Жена удивленно спрашивает, куда это я. Говорю: мол, на работу, пора. Она мне: завтра и пойдёшь. Это было семь вечера, не утра. Просто лето, светло. Ну и устал немного.

Проходят три недели. Мы бодры и свежи. Татьяна нам ещё иногда готовит чего-то на ходу. Из овощей. Больные выздоравливают. Ну, не все, но и не меньше, чем при полном штате.

К концу забега Кожевников мне говорит:
-- Падла! Ты обманул меня!
И говорит, не шутя. И смотрит недобро.
-- ?
-- В этом месяце тридцать один день. У тебя были чётные числа!




«То-то»

                «Тото, мне кажется, что мы уже давно не в Канзасе», – сказала Дороти

Это точно. Нас там и не было никогда. Но от этого не легче.
Пётр Николаевич Ермаков прооперировал самоубийцу. Прапорщика-алкаша.
Его просто привезли в штатском. Был бы он в форме! Занимались бы им  военные коллеги, и не было бы никакой истории.

Прапорщик пил-пил и допился до психоза. А, может, впал в послезапойную депрессию. Взял табельный пистоль Макарова и выпустил себе пулю в правый висок. По-офицерски. Пуля прошла насквозь через дурную голову и вышла через левый висок, поломав по дороге то, чем говорят. Собственно, и операция оказалась плёвой: обработка входного и выходного отверстий. Прапорщик лишился речи и на всё, всегда и постоянно отвечал: «То-То». Оклемавшись, опять начал пить. Руки-ноги у него работали, как прежде.

Тут всё и завертелось. Несчастная жена поняла весь дальнейший кошмар, на неё упавший. Из армии выперли, пенсии по выслуге не дали, инвалидная пенсия – слёзы. Так ведь и инвалид настоящий: «То-То» и всё, и ничего больше! И пьёт опять, только молча. Пошла к юристам, завелось дело. О врачебных ошибках врача П. Н. Ермакова, приведших к состоянию под названием «То-То». Не денег срубить, так хоть назло. Кому назло? Понять, однако, можно…
Эксперты подтвердили полную Ермакова невиновность. А в чём он мог быть вообще виноват? Подвернулся под «То-То» неловко, просто в больнице оказался в тот злополучный день. История странная: время было советское, а дошло до суда. Перед судом над делом поработал столичный профессор. Поили его на славу. Хорошо, что пистолета при нём не было. А то мог бы случиться следственный эксперимент.

И вот: « Встать, суд идёт!»  Все сказали, что могли. Кроме Ермакова, которому сказать было нечего. Жена «То-то», понимая, что ничего хорошего ей не присудят, вскакивает с места и кричит:
-- Да лучше бы он помер!
И тут «То-То» поднимается со своей скамейки, и, потрясая ручонкой, говорит зло – то ли жене-паскуде, то ли высокому суду, то ли Петру:
--То-то, бл...! То-то, бл...!
Встаёт столичное светило-профессор и важно говорит:
-- Товарищи суд и все остальные! О чём мы спорим? Состава преступления нет, это ясно. Но ясно и то, что больной выздоравливает социально! И речь начала восстанавливаться!




Мягкий орган

Наш доцент обучал молодёжь:
-- И что вы всё норовите препарировать опухоль железками! Грубо! Вы рвёте мягкую мозговую оболочку, травмируете мелкие сосуды! Попробуйте хоть раз пальцем – да, пальцем! Вылущивающими движениями. Палец мягкий, к тому же очень чувствительный орган!

Кожевников к молодёжи не принадлежал, поэтому слушал в пол уха и не встревал. Потом, сначала нехотя и постепенно распаляясь, влез-таки:
-- Милейший Александр Сергеевич! У хирурга  есть ещё один чувствительный орган, мягче пальца. Можно попробовать и его. Только надо как-то возбудиться. Лично у меня на опухоль не вставал никогда!




Гиганты и карлики

Толя Казаченко – красивый гигант, заведовал ЛОР-отделением. Большому человеку всё легко, он не пыжится, карьеру не делает, баб не ищет. Вдобавок ничего не боится.

Толя жил на восьмом этаже, а на девятом, в квартире над ним, свила гнездо всякая шушера, люмпены. Устроили там притон, веселились день и ночь напролёт. Толя стеснялся вызывать ментов, а другие соседи попросту боялись. Менты уедут, а шушера останется и удвоит террор. Как-то раз поутру в выходной Толя не выдержал и пошёл разобраться. Возможно, по-хорошему. Хотя и по-плохому был тоже готов, здоровье позволяло. Уж очень хотелось Толе поспать подольше. Гопота настучала Толе по голове так, что он выспался у нас с ушибом мозга. Вышел без больших потерь, разве что более медлительным. Пьянеть стал быстрее.

В один из недобрых для себя дней Толя прооперировал кого-то из местных бандитов. Взялся выпрямить ему кривую носовую перегородку за большой гонорар. Провалился в переднюю черепную ямку. Повредил крупную вену. Натекло. Бандит загрустил серьёзно и переехал на нашу территорию, как бы ни в ту же палату, где Толя отсыпался не так давно.

Казаченко от гонорара отказался решительно и наотрез. Забаррикадировался на своём восьмом этаже, на работу не ходил. Опасался расправы. Вроде и глупо, но неизвестно, что от них ждать.

А бандит, успешно прооперированный Михеевым, лежал в нашей реанимации живой, вот только выздоравливать не спешил. Братва зачем-то приставила к нему охрану. От кого? От Казаченки, что ли? Так его к пациенту и пряниками было не заманить.

Лечащим реаниматологом оказался у бандита Юра Цветков. Тоже гигант. Чёрт ему был не брат и в родню вообще не набивался. Юра в своё время отслужил корабельным врачом на подлодке. Съездил с бригадой добровольцев в Чернобыль. Отработал два сезона врачом на буровой вышке у полярного круга. Больничных листов нефтяникам не давал из принципа: приехали зарабатывать. Как-то назрел бунт. Юра встретил делегацию на крыльце здравпункта, как недобрый барин. С кочергой в руке. На крики: «Мы тут соплями к бурам прилипли! Мы нефть стране качаем, а он, курва, спирт в тепле пьёт!» Юра пожал плечами и медленно сказал:
-- Я не виноват. Кто на кого учился.
И захлопнул дверь.
Не тронули и пальцем.

Бандит был мелкий, койку занимал не целиком. Юра держал его на вытянутых руках, пока перестилали простынки. Охрана постоянно мельтешила туда-сюда на уровне Юриного подбородка, утомляла. Сёстры куда-то стали пропадать надолго.

Я зашёл с утра перед обходом. Юра печально сказал:
-- Ильич помер.
-- Да,- сказал я. – Дважды умирали известные Ильичи. В 24-м и 82-м.
-- Сегодня ночью, – Юра показал на аквариум, в котором кверху брюхом висела толстая рыбка. – Перекормили, дураки. Похороны сегодня в одиннадцать.
-- Я на операции. Помяните без меня.
-- Ладно, – Юра вздохнул и взялся за гирю в два пуда.
Тут влетел один из охраны.
-- Ты, доктор! Ты гимнастикой тут занимаешься, а наш там один лежит, трясёт его! Вам башляют, а вы…
-- Мне не башляют. Хотя я не понимаю, почему, – сказал Цветков. – Да не ори ты так, ради бога. Пойду, гляну. На, подержи. – И сунул охраннику гирю.
Юра отсутствовал минут пятнадцать. Охранник держал гирю двумя руками, сопел и почему-то не ставил её на пол.
-- Слышь, Балаганов, отдай снаряд, – сказал вернувшийся Цветков. – Рано тебе с тяжестями. А то не вырастешь вовсе. Съездил бы за едой, что ли, Робин Гуд? Денег не даёте, так покормили бы.
Охранника сдуло.
-- Не боишься их? – спросил я
-- Да ну! Клоуны и лилипуты, – отмахнулся Юра. – Слушай, у него сейчас припадок был. Генерализованный. Надо бы его в томограф – не крованул ли опять?




Тампон

Ко мне по дежурству попала баба с профузным носовым кровотечением. Из носа лило, как из крана. Сказала, что упала, но похоже, кто-то грамотно дал ей по носу. Ну, упала и упала. Надо было заткнуть ей нос. И я сделал правильную переднюю тампонаду, сантиметров по сорок бинта в каждую ноздрю. Продолжало течь, причём больше в глотку.

Задняя тампонада – уже манипуляция специалиста, ЛОР- врача. А где мне было взять ЛОРа в час ночи? Ну, выполнил заднюю, как мог. И обновил переднюю. Заткнул. Уделался весь.

Больше не кровило. Анализы на утро были сносные. Бабу в ЛОР я перевести забыл. На вторые сутки стало уже всё равно. Какая разница, где ей лежать? Пусть у нас лежит, восстанавливает кровопотерю. Компотом из яблочных шкурок.

На четвёртый день, к вечеру, я, не спеша, прошёлся по отделению и вспомнил, что тампон надо когда-то удалять. Уже к ночи позвонил Казаченко. Представлялся фамилией и должностью. На том конце провода трубку снимали, шумно сопели и клали назад. С четвёртого раза я прорвался, у телефона оказался не Казаченко, а его коллега Трегубов, известный всему городу мизантроп.
-- Ну?  – спросил Трегубов.
-- Мне вообще-то Казаченко, – вскипел я. – У вас там что, заседание общества «Память»? Слышите фамилию – трубку бросаете.
-- Толя, тебя, – сказал Трегубов в сторону, – со мной никто не хочет говорить.
По голосу определялась средняя степень.
-- Да! – вступил Толя. – Чем обязан?
Похоже, в них было примерно поровну. Просто Трегубов был постарше, а Толя был, как ни крути, черепной травматик.
-- Четыре дня назад я сделал заднюю тампонаду…
-- Молодец. Кто тебя научил?
-- В книжке прочитал. Там ещё картинки.
-- Живой?
-- Кто?
-- Больной.
-- Да.
-- Удивительно…

Я понял, что мы так можем проговорить и до утра.
-- Толя!
-- Да!
-- Когда мне надо вытащить тампон?
-- А что, уже завоняло?
-- Что завоняло? У нас уже всё завоняло!
-- Подойди и понюхай. Как завоняет – вытаскивай, только сильно не дёргай там. Хочешь, я приеду?
-- Нет, спасибо, – я представил, чем кончится встреча с Толей, и каким я попаду домой. Тампон того не стоил.
-- А чем должно вонять?
-- Абортарием.
-- Я не был, не знаю.
-- Так сходи.

Трубка легла на стол. Я услышал звук наполняемого стакана. Потом второго. Потом пошли гудки.

Сходил к бабе и понюхал. Ну, пахло. Вроде – ещё не воняло.
Лёг спать. Поутру отправился с обходом один. Зашёл в палату и понял, о чём говорил Казаченко. И вытащил тампон.




Шапка

Те, кто помнят, подтвердят. Показателем принадлежности к классу была шапка. Машина – ладно. Когда за бортом минус 35 , и не заводится, машина роли не играла. Я много раз носил снятый аккумулятор домой и с утра шёл с ним, тёплым, на стоянку. Помогало не всегда. Шапка – это то, что отличало. Бывало, говорит с тобой пациент или родственник, или оба сразу – и смотрят на шапку, которая лежит у тебя на столе. И думают они: да, доктор, может ты и умный, и учился хорошо, но денег-то у тебя нет. И как ты нам теперь сможешь помочь, коли такой бедный?

Шапки у меня не было. Была кроликовая, пока учился. Потом ходил в вязаных. Была даже одна из собачьей шерсти, дыбом вставала на морозе. Потом долгое время шапки у меня не было никакой.
Нормальному врачу полагалась полная шапка, минимум из норки. Не «обманка» – меховое ведро. Покупать шапку было для меня верхом безумного расточительства.

И вот, настали-таки времена, когда врач стал заметен. Некоторые стали понимать, что врача помножили на ноль, и начали сами – хоть как-то и чем-то. Первые капли золотого дождя упали на меня на десятом году работы. Нет, это был не ливень. Однако, за жизнь спасённого, подозрительного с виду, мужика мне по очереди принесли:
- шапку норковую, мужскую;
- шапку из чернобурой лисы, женскую;
- швейцарские часы;
- ящик рыбных консервов.

При выписке мужик самолично двинул мне по столу коробку с голландской курительной трубкой из вереска и припечатал всё бутылкой настоящего французского коньяка. Правосудие свершилось. Денег, правда, не дали – но надо было и честь знать. Надарили много.

Примечательна судьба этих вещей. Консервы мы съели, коньяк выпили. Трубку я передарил своему дядьке, и он был рад. Часы я пытался загнать в комиссионку, честно думая, что они золотые. Цена часам была двести долларов. Я не очень расстроился и заносил часы сам до полной негодности.  Жена фасонила в шапке из лисы, пока лису не увели из машины, сломав зачем-то сразу два дверных замка. Ну и что? У Михеева возле дома в тридцатиградусный мороз сняли все четыре колеса и оставили машину на деревянных чурках. Подумаешь, замки!
С моей шапкой оказалось сложнее. Носить её пришлось недолго. Я в ней не ходил, а дохаживал. Потому что нам недолго оставалось жить на Родине.

В один из вечеров я сказал об отъезде другу Вовке, зашедшему просто так. Мы уже давно не говорили ни о подвигах, ни о медицине вообще. Мы могли уже ни о чём не говорить.  Я ему как бы мимоходом говорю: вот, мол, уезжаем… 
Вовка отреагировал порывисто:
-- Вы что, ох...ли?!

Дальше были: выписка в ЖКО, снятие с военного учёта, увольнение с работы «по собственному желанию», проводы, делегации из отделений, продажа вещей, автомобиля и прочие печальные и смешные, а также странные события. Много продать не получилось, раздали и раздарили больше.

В шапке я ещё стоял у накопителя, прощаясь с последними. Потом нахлобучил её Вовке на голову со словами:
-- Под ней ещё осталась пара мыслей.
И пошёл в самолёт.

У Вовки, который выпил лишку, началась истерика. Я этого уже не видел. Я вообще был трезв, причём уже давно. Потому, что улетал в никуда. На Луну. Причём, не один. И с чувством гнетущей ответственности. Но, похоже, это из другой книги.




Немцы в городе

Немцами называли не только выходцев из германских земель, а всех скопом, не говорящих по-русски. Это факт известный, я не об этом. Я о немецком языке, как таковом. 

Немецкий никогда не был популярен и любим. Французский был когда-то атрибутом принадлежности к аристократии и исчез вместе с ней. Английский был где-то далеко, стал необходим для начала любителям музыки в стиле «рок». Чтобы они потом удивились убогости текстов. Немецким ограниченно и недолго пользовались медики и техники. Пока сильны были немецкая медицина и техника. Ну, и перед войной несколько оживились, и начали учить: для допроса пленных.

В нашем городе все заводы были секретными. Туризм был неразвит. В какую заграницу мог поехать работник оборонной промышленности? Какая делегация могла свободно доехать по транссибирской магистрали до города, удалённого от любой государственной границы на пять тысяч километров? Фильмы дублировались, к заграничным песням наши даровитые поэты приклеивали свои стихи, иногда неплохие. Шмотки долетали из стран СЭВ. Всякие ботинки «Цебо». У меня до сих пор хранится костюм из ГДР с надписями по-русски, ему больше двадцати лет, всё как новый. Время от времени я его примеряю, чтобы убедиться в несильном потолстении. Мрачно шучу, называя костюм «похоронным». Много лет с осени по весну я ходил в болгарском пальто фирмы «Простеев». Несколько раз всерьёз думал сделать эту фамилию псевдонимом.

Короче, не нужны были иностранные языки нормальному человеку. В нашей заскорузлой сфере деятельности – и подавно. Медицина была у нас своя, доморощенная. Даже названия симптомов подчистили, убрав от Щёткина подозрительного Блюмберга. Медицинская наука изобретала свой велосипед, как бы не видя проносящихся мимо никелированных мотоциклов.

Валера Давыдов доучивался с нами два последних курса, вернувшись с отсидки. Натурально с зоны, где провёл три года, не считая следственного изолятора. Кого-то он якобы изнасиловал. Бывали разные жертвы юстиции. Хотя обидно, слов нет. Дело пересмотрели, судимость сняли, восстановили в правах и в институте. Комсомольский билет вернули. А три года? Ну – три года. Как будто отслужил на ракетном крейсере в звании старшины… сто семнадцатой статьи.

Времена стали чуть другими. В приёмнике вдруг появился немец, снятый с самолёта. Откуда он летел в свою Германию? В общем, самолёт полетел  дальше, а заболевшего немца прокатили на каталке насквозь, сразу в реанимацию. Чтобы, во первых, он увидел, что это всё-таки больница, а не концлагерь. А во-вторых, за закрытую дверь и от чужих глаз подальше, поскольку – идеологический противник. Ну, и сотрудник был при нём тоже, как и положено. За переводчиком послали в пединститут.

Сбор анамнеза наткнулся на непреодолимый языковой барьер. Немец говорил только по-немецки, в смысле: по-германски. Если бы он и понимал английский, то вряд ли бы поддержал разговор на тему: «Лондон из э кэпитэл оф грэйт Бритн». Какой тут «кэпитэл», если болит живот! Приход хирургического доцента  Малосельцева делу не помог. Малосельцев в своё время работал в Конго, с предварительной стажировкой в Париже. Полгода учил французский. Что он там выучил, какие отметки получал – хрен теперь узнаешь, и спросить не у кого. Вообще были серьёзные подозрения, что из чёрных больных Малосельцева не выжил никто. За исключением вовремя переметнувшихся к шаману.

Приехал переводчик из пединститута. Вернее – переводчица, полная тётка с начёсом. Немец удивлённо смотрел на специалистку по германистике. Звуки, исходившие из неё, напоминали немцу его родную речь, он напрягался и силился. Но не пошло. Не случилось бойкого диалога. Наверное, помешал акцент, диалект, коих в немецком языке множество. Тётка ретировалась и поехала  учить будущих учителей средних школ. С тем, чтобы они учили своих учеников языку, который непонятен жителям Германии. Особенно тем, у которых диалект. Или живот болит.

Валера Давыдов незаметно появился из своей кардиологии, протиснулся к немцу и как-то быстро с ним разобрался. И словом, и делом. Купировал острый панкреатит за два дня. А нечего без меры водка тринкен и жрать всякие «пелеменки»! Тут тебе не там! Ну, и кроме того, разговаривал на другие, отвлечённые темы. Особенно – в отсутствие сотрудника.

Отправили счастливого немца домой, долечиваться. Вздохнули с облегчением и приступили к своим делам, у кого какие были. С Валерой Давыдовым беседовали небольшой компанией, собравшейся у главного врача. Доверительно и задушевно.

-- Так что,- сказал Валера, – это произошло случайно. Там, где я был, оказался учебник немецкого языка. Для ВУЗов. Правда, технических. Но толстый. И ещё словарь, тридцать тысяч слов. Я потом просил, чтобы мне ещё английский прислали. Но уже вроде и ни к чему было: выпустили…

Валера, кстати, хорошо играл в футбол. Это он, похоже, умел и до того.

Первый год в Германии я вспоминал Валеру нередко и даже отчасти завистливо. Хотя вряд ли бы я так учил немецкий язык. При таких обстоятельствах я бы, скорее всего, участвовал в художественной самодеятельности. Пел бы в хоре. И обязательно научился бы бить чечётку.




Врачи - скучные люди

У моего папы был двоюродный брат – инженер. Весельчак, балагур, шахматист, душа компании. Хорошо играл на аккордеоне. На заводе, производившем что-то очень секретное, дядя случайно стал не просто заметен, а незаменим. Хотя, незаменимых нет. Но нет и правил без исключений.

Не шла какая-то сложная реакция, и все, от мала до велика, сгрудились у гальванической ванны, где не доходил этот поганый гидролиз. Государственный заказ не просто горел, а уже догорал. И тут дядя Боря в сердцах плюнул в ванну. Реакция на следующий день пошла как по маслу.

Дорос до начальника цеха, большая должность. На всякий случай был всегда наготове плюнуть.

Мой папа был врач. Дядя Боря постоянно папу подначивал:
-- Вот скажи, врачи – до чего скучные люди! Знакомых врачей тьма, поговорить не с кем. Выпить, правда, мастера, но всё как-то без веселья. Скучные люди.

Папа отвечал:
-- Да ладно тебе, Борик. Зачем, а главное – о чём с врачами говорить? У врачей лечиться надо.




Седьмое ноября

Я опоздал на автобус и не смог перебраться на левый берег. Город готовился к демонстрации, движение перекрыли. Главное – что по мосту.

Ну, перекрыли движение. А дежурство моё не отменили. И я прекрасно представлял, что говорит Михеев, не дождавшись смены. Делать нечего – я пошёл через мост пешком, пригибаясь под встречным ветром.

Навстречу мне, нарастая и ширясь, двигалась колонна Кировского района. Она щетинилась знамёнами, махала портретами вождей и членов и шла под надутыми ветром транспарантами, как боевой корабль.

Музыка полагалась только на площади. А здесь была тишина. Только мои неслышные шаги и разнобой шагов в колонне кировцев. И – ветер над начинающей подмерзать большой рекой.

Я один шёл навстречу колонне. Когда мы встретились и поравнялись, я как бы исчез, поглощённый. И вынырнул опять, двигая к троллейбусной остановке, как будто меня выплюнули. Один-одинёшенек. И до больницы тоже доехал в одиночку. И через пустырь прошёл один, без единого попутчика. Дураков нема. Замёрз, как цуцик.

-- Серёга, извини. Пошёл наперекор советской власти, – сказал я, слегка смущаясь. – Один – как в поле – не воин.
-- Это ненадолго, – сказал Михеев и начал собираться домой, прикидывая: как и на чём.

Через пару часов демонстрантов повезли назад- в больницу, на левый берег. Уже без знамён и портретов. Некоторых – надутых, как транспаранты. Ни я, ни они – мы не узнавали друг друга.




Кое-что о географии

Мы живем в Майнце, сорок километров от Франкфурта. Когда мой старший сын знакомится с девушками, он почему-то говорит, что живёт во Франкфурте. Может, Франкфурт означает что-то большее, чем какой-нибудь Хренсбург. Наверное, так. Мне в этом видится некая стыдливая провинциальность. Майнц не хуже Франкфурта. И не лучше. Хотя конечно, географически легче представить. Большой аэропорт.

Вообще, это напоминает профессора Бабанова, который, знакомясь с девицами, представлялся то лётчиком, то вертолётчиком. Наверное, ему казалось, что вертолётчику должно вести себя легкомысленно. Признаться, что ты хирургический профессор и к тому же такой рас****яй, как -то неловко.

Однажды мой немецкий коллега Матиас Ланг, приват-доцент и зав. отделением, говорит мне после планёрки:
-- Знаешь, я тут заявился съездить в Вену, на симпозиум по реконструктивной  хирургии черепа, и что-то передумал. Участие заказано, отель забронирован. Съезди хоть ты, что ли. Может, будет тебе интересно.

С Лангом мы где-то за год до этого разговора перешли на «ты», что в немецкой  больничной иерархии нетипично и не принято. В Вене я уже был, ходил по музеям и паркам. Симпозиум по реконструктивной хирургии – нет, не участвовал. Я недолго подумал и попросил секретаршу заказать билет на самолёт, ехать восемьсот километров в один конец не хотелось.

Симпозиум был представительным и интернациональным, рядом сидел саратовский челюстно- хирургический бонза, судя по повадкам – пройдоха, каких мало. С ним рядышком мостился скромный парень из Ростова-на-Дону, ещё не поднаторевший в посещении таких симпозиумов. Зато поднаторевший в нейроонкологии. Это стало сильно заметно, когда сопредседатель с певучей фамилией Коэн (да Коган, чего там) из Далласа устроил «круглый стол» с демонстрацией снимков с опухолями мозга. И попросил угадывать названия этих опухолей по снимкам. Тут ростовчанин стал угадывать с поражающей точностью и быстротой – куда только скромность подевалась?
Я спрашиваю:
-- Откуда такой фундаментализм?
-- Из Ростова, вестимо, – отвечает скромняга. – У нас там онкологический рай. То есть полный п…ц. Не захочешь – а выучишь.

Председателем симпозиума был венский парень, университетский доцент Матула. Может, из чехов, а, может, русин. Есть такое небольшое племя, давшее человечеству художника Андрея Варголу, который стал Энди Уорхоллом. Разноцветная Мэрилин Монро и банка томатного супа – кто не знает.

Венцы вообще расстарались, устроили под конец «гриль – гала», с поварами в колпаках, музыкой на лужайке и большим количеством пива. Я стоял в компании с саратовцем, ростовчанином и заведующим отделением, нейрохирургом из Мюнхена. Мы общались. Я виделся с мюнхенцем уже раз, в качестве бесплатного практиканта, не вязавшего двух слов с третьим.  Он меня узнал. Теперь я пытался втолковать ему, что я – нейрохирург, Oberarzt (старший, то бишь, ординатор), и работаю в городе Villingen- Schwenningen, что в Шварцвальде. Мюнхенец, со своим то ли квасным, то ли пивным патриотизмом не мог понять, где это. Удивлялся моим успехам, может – и злился.

Подошёл Матула и услышал конец разговора. Спросил тоже, где это – Швеннинген? Я ему объясняю и для наглядности располагаю на столике – как Чапаев картофелины – тарелку с сосисками, пивную кружку и сигаретную пачку:
-- Вот здесь Штуттгарт. Там делают «Мерседес-Бенц» и «Порше». Здесь Цюрих. Там банки. Здесь, между ними двумя, город Villingen- Schwenningen. Равноудалён от Штуттгарта и Цюриха на сто двадцать километров. Ничего у нас там серьёзного и курьёзного нет. Может быть, я  сам вот только…

Матула улыбается. Саратов и Ростов ничего не поняли, особенно – с чего я вдруг так распалился. Матула  спрашивает:
-- А Вы откуда ?
-- Я-то? Да из Сибирска! – говорю. –Тут совсем недалеко. Так что я почти проездом: из Сибирска через Вену- в Швеннинген.

Матула смеётся, кивает:
-- Ну, конечно, знаю! Слышал, на карте видел. Большой город. Добро пожаловать в Вену!

Австрийцы вообще, а венцы в особенности, очень толерантны к иностранцам. Поскольку сами – непонятно, кто.




Как бы послесловие

Вот ведь – даже странно. Столько лет уже.
Получается, что за шестнадцать лет в Германии я видел много людей. И продолжаю. И ни о ком не хочется писать. Странно.

Почти полтора года я болтался не у дел, полгода из них учил язык. На самом деле – искал жильё, получал водительское удостоверение, устраивал ребёнка по школам. Короче, занимался всякой чушью.

Сменил три места бесплатной практики. Год работал в реабилитации. Полтора года трудился в частной ортопедической амбулатории, почти задаром. За очень малые деньги. При этом ещё ездил взад-вперёд, и каждый день: туда сто и назад столько же.

Потом у нас родился второй. И жизнь обрела ещё один смысл.

Потом я нашёл место в нейрохирургии. Вернее, оно меня нашло. Ушла баба в декретный отпуск и вовремя не вернулась. Профессор мне говорит:
-- Контракт у вас всего на год. Испытательный срок – полгода. С микроскопом работали?
-- Нет, – говорю, – близко не видал.
Хотя мог бы соврать: гранаты, мол, не той системы.
-- Так, – говорит профессор, – если за три месяца не подружитесь с микроскопом, то попрощаемся.
-- Понятно, – говорю.

Подружился. С микроскопом, не с профессором. Попрощались много позже.

Продлили контракт на два года, потом – до экзамена. Потом я сдал экзамен и получил в клинике бессрочный контракт. Вдобавок стал как бы европейским специалистом. То есть, теоретически мог уехать дальше и работать не с Петером и Йоханессом, а с Пьером и Жаном. Или Педро и Хуаном. Ну, и лечить не Шмидтов, а Гомесов. Это, конечно, вряд ли. Но возможность внушала оптимизм.

Хотя, когда я заведовал своим огромным отделением в девять коек, был у меня ассистент – Лопеш Видейру. Немецкий португалец. Иногда я благодушно именовал его «Получишь Поебалу». Думаю, ему было приятно. Всё же родные звуки. Выучить ещё один язык? Да хоть два. Это чепуха. Круги замыкаются – вот что серьёзно.

Прошло несколько лет, не замеченных в пылу борьбы. И я понял, что больница – это больница. И начинается та же самая «****да», что и в Сибирске, только не смешная и без любви. Вдобавок, мне опять перестало хватать денег.

И я ушёл, гордо выпятив живот. И теперь, толстый и на вид спокойный, я  продаю свои немалые способности в частной клинике за приличные деньги. И не знаю, будет ли всему этому конец. Впрочем – знаю, что будет. И даже знаю, какой.

Почему я ничего не написал о своей жизни в этой стране? Да как-то так. Прожив здесь уже много лет и увидев много людей, говорящих не на родном мне языке, я могу сказать, что:

- немцы отличаются от остальных тем, что ходят со своими бабами за ручку, любят целоваться взасос прилюдно, заправляют майки в трусы и очень любят мыть автомобили по выходным. Плюс футбол. И пиво.

- если пара ходит по магазину – воровать кошелёк стоит у бабы, потому что у мужика его нет. Бабы редко привлекательны, поэтому супружеские измены редки: чего же искать за забором у соседа? Там вполне может оказаться ещё хуже.

- настоящая драка практически невозможна: и народ не бесшабашный, и полиция появляется моментально.

Вот, пожалуй, и все кардинальные отличия. Поэтому писать рассказы о Германии мне не имело смысла и не представляло интереса.

У меня самого осталась одна единственная проблема. Мне теперь приходится одеваться во что-то поприличнее и желательно - подороже. Это раньше, приходя затемно в чём попало, я переодевался в халат а потом уходил в сумерках, влезши в своё что попало. Теперь я вынужден выискивать какие-то шмотки. Независимо от цены и названия фирмы – всё сидит на мне, как на корове седло. Вот это - натурально раздражает.

Об остальном не сожалею.