Звуки живописи 3

Александр Веншив
Поль Гоген
 

                «Ищите гармонию, а не 
                противопоставление,
                согласие, а не
                столкновение.»

                (Поль Гоген)

За окном купе шел дождь, и его косые, растекающиеся капли рисовали на стекле причудливые абстрактные картины. Мелодия дождя усыпляла и омывала осенней лирикой.
Поль прилег на мягкий диван. Он прикрыл лицо широкополой шляпой и стал дожидаться момента, когда Винсент закончит писать письмо. Поль терял терпение, ему хотелось обсудить последние творческие находки, поделиться мыслями и планами на будущее. Его прежде всего тревожила судьба задуманной книги.
Наве Наве фенуа. Ноа Ноа. Земля благоуханная.
Книга, мысли о которой заполняли его, книга, в которой он искал баланс между стихами Мориса и собственной прозой. Не стоит, чтобы поэт заслонил собой рассказчика... Ждут стихов Мориса, он это знает, но если их в этой книге будет много, то вся наивность рассказчика исчезнет, и аромат Ноа Ноа

лишится своего источника. Возможно, было бы лучше издать книгу стихов Мориса после того, как рассказчик будет хорошо представлен в книге своими мыслями, философией, отношением к живописи.
Поль продолжал лежать в полудреме – состоянии больше всего подходящем для его размышлений. Мысли потихоньку наполняли подсознание, перекатываясь одна за другой.
Прежде всего, о Боге... «В частности, что человеческому уху нужна дыра, чтобы слышать, но уху Бога она не нужна – он слышит, видит и воспринимает без органов чувств, которые здесь фигурируют лишь для того, чтобы это было понятно людям, все это переносится флюидами, духовно».
А дальше – о художниках... «Мы, художники из тех, обреченных на нищету, принимаем тягостные заботы в материальной стороне жизни, не жалуясь, но мы страдаем от них постоянно, поскольку они мешают нам работать. Сколько потеряно времени в поисках хлеба насущного, низменная черная работа, убогие мастерские и тысячи других помех. Отсюда уныние, а затем бессилие, приступы ярости».
После небольшой паузы, почти засыпая, он как всегда переключился на самоанализ...
«Я сознательно действую, согласно моей интеллектуальной сущности, подобно Библии, учение которой (особенно в отношении Христа) выступает в символической форме, которая сначала материализует чистую идею, чтобы сделать ее более ощутимой, принимая вид сверхъестественного. Это смысл буквальный, поверхностный, персонифицированный, таинственный смысл притчи. А затем и во втором аспекте, вскрывающем духовную сущность этой символической формы. Это уже не персонифицированный смысл, а иносказательный, разъясняющий притчу...
Я такой неуверенный, беспокойный. В каждой новой местности мне нужно пройти инкубационный период, каждый раз заново узнать сущность растений, деревьев – словом, всей природы, такой разнообразной, такой прихотливой, никогда не желающей поддаться разгадке и раскрытию...
Лишь ценой самого полного овладения всеми объективными, материальными элементами своего искусства художник может выразить самого себя... Сам он – часть природы и что, будучи индивидуальной силой в колоссальном ансамбле общей творческой, он, творя свое, действует, как сама природа, пользуясь свободой, ограниченной лишь неизбежными законами, которые можно определить одним словом – гармония...
Примитивное искусство исходит из разума и использует природу. Так называемое рафинированное искусство исходит из чувственности и служит природе. Природа – служанка первого и хозяйка второго. Но служанка не может забыть своего происхождения и унижает художника, разрешая ему обожать себя.
Вот каким образом мы, выпалив такое отвратительное заблуждение, как натурализм, который берет свое начало еще от греков времен Перикла...
Правда может быть найдена в искусстве, идущем исключительно от мозга, в примитивном и в то же время самом мудром искусстве – египетском. Там заключен основной принцип. В нашем теперешнем положении единственное возможное спасение заключается в сознательном и откровенном возвращении к этому принципу, и это возвращение является необходимым актом, который должен быть совершен символизмом в литературе и искусстве...
Произведение искусства хорошо, если совокупность отдельных его частей гармонична. Для того, кто умеет смотреть произведение искусства – это зеркало, в котором отражается душа художника. Когда я смотрю на портрет, написанный Веласкесом или Рембрандтом, то не черты лица на портрете трогают меня, но личное переживание, которое я испытываю от встречи с душой художника. Веласкес царственен, это основное его качество, Рембрандт – маг, пророк, и это главное... В конечном счете, искусство живописи подобно людям: оно смертно и живет в постоянном конфликте с действительностью...
Если бы я мечтал об абсолютном совершенстве, я не дал бы себе труда жить. Мы – люди и должны поэтому удовлетвориться той степенью законченности, какой мы можем достичь в нашем деле. То ли у меня мало терпения, то ли я не чувствую себя достаточно сильным, то ли моя натура толкает меня на путь наименьшего сопротивления, то ли я все-таки надеюсь добиться совершенства в конце, надежда не покидает меня ни в жизни, ни в работе …»
Поль все еще пытался уснуть, отдохнуть от творческих мыслей, но не спалось, не удавалось плотно задвинуть «шкафчики мыслей». Лежать на мягком
диване было очень комфортно, что навевало домашнюю атмосферу в далеком прошлом. Он все смотрел на размытые осенние пейзажи за окном купе, и музыка размышлений о творчестве, живописи все звучала в голове, продолжала сливаться с музыкой колес, осени, напоминая прежние годы творческих поисков, сомнений, надежд. А в настоящий момент в купе кружила влажная грусть ранней осени, суета братьев по живописному содружеству, таких разных, таких непохожих внешне и своим творчеством друг на друга. В то же время их объединяло главное – преданность и любовь к живописи, любовь, заслонившая все горести жизни, все невзгоды.
Поезд медленно продвигался по желто-красным тоннелям. Виды за окном и их оттенки разбудили мысли о последнем большом красочном натюрморте, написанном в состоянии несвойственного ему покоя и равновесия. Картина была навеяна его мечтами о тропиках, в ней преобладал мягкий розовый цвет, который со временем стал доминирующим цветом его экзотической палитры. Поль продолжал размышлять...
«Необузданность, однообразие тонов, произвольные краски и т.д. Да, все это должно быть и есть. Хотя они иногда произвольные, эти повторения тонов, монотонных аккордов, если цвет понимать, как музыку, – не имеют ли они аналогии с восточными напевами? Делакруа своими повторяющимися аккордами коричневого и приглушенных фиолетовых тонов создает некий темный покров, намекающий на драму.
Странно, что Делакруа, который такое значение придавал цвету, воспринимает его как физический закон, имитируя природу. Цвет. Его язык так глубок, так таинственен, это – язык мечты. Поэтому во всех его произведениях я вижу следы жестокой борьбы его мечтательной натуры художника с заурядной живописью его времени. И интуиция художника бунтует, вступая в борьбу с его разумом. Часто то там, то здесь он попирает естественные законы и отдается воле собственной творческой фантазии.
Мне доставляет удовольствие представить себе, как Делакруа появляется на свет тридцатью годами позже и начинает вести ту борьбу, которую рискую начать я. С его талантом и деньгами каких творческих высот мог бы достичь его художественный гений...
И, в частности, о музыке картины...
Из определенной аранжировки цвета, света и тени рождается то ощущение, которое мы называем музыкой картины. Вы входите в собор и, даже не зная еще, что изображено на картине, находясь от
нее на слишком большом расстоянии, чтобы различить ее сюжет, вы, тем не менее, часто уже заворожены ее магическим звучанием. В этом-то и заключается истинное превосходство живописи над другими искусствами. Это эмоциональное ощущение обращается к самой сокровенной части человеческой души...»
Поль сделал небольшую паузу, передохнул, посмотрел по сторонам и отметил, что Винсент все еще продолжал напряженно писать у просторного стола купе. Эта сцена вызвала воспоминания о поездке в Арль. В комнате Винсента всюду и во всем он находил беспорядок, который его коробил. Коробка с красками еле вмещала все эти тюбики, выжатые, никогда не закрывающиеся, но несмотря на этот беспорядок, на все это месиво, все на полотне так и сверкало. То же самое в речах. Доде, Гонкуры, Библия – жгли мозг голландца. В Арле набережные, мосты, суда, весь юг превращались для него в Голландию. А писать по-голландски Винсент забывал и, как видно из его писем, писал только по-французски, замечательно писал...
Несмотря на все старания найти в этом хаотическом сознании какие-то логические основы критических суждений, Поль никак не мог объяснить себе противоречий между живописью и взглядами. Так, например, Винсент бесконечно восхищался Месонье и глубоко ненавидел Энгра. Дега приводил его в отчаяние, а Сезанн был просто шарлатаном. Думая о Монтичелли, Винсент плакал. При всем этом он проявлял величайшую нежность, вернее даже евангельский альтруизм...
Поль вовсе отчаялся ждать, когда освободится Винсент, он повернулся лицом к стене и через несколько минут уснул под шум колес и прелесть золотой осени.



Винсент Ван Гог


                «Мы, живописцы, позволяем
                себе вольности, какие
                позволительны поэтам и
                безумцам …»

                (Паоло Веронезе)



Винсент отложил в сторону незаконченное письмо, но, немного подумав, положил его в саквояж и стал устраивать мольберт у свободного окна. Он давно теплил в душе надежду нарисовать пейзаж в розовом дожде, что-то подобное восточному с мостиком, навеянному иллюстрациями из журналов. В настоящий момент, казалось, все этому способствовало. Поезд замедлил движение, за окном разворачивались замечательные пейзажи пригородных полей в осеннем дожде, две женские фигуры двигались вдалеке вдоль невысокого забора, за которым просматривались сельские домики. «Это уже мое!» – подумал Винсент. – «Что может быть прекрасней этого! Ох уж этот розовый дождь!»
Он поправил холст на мольберте, погладил его шершавой ладонью, словно молясь и преклоняясь перед предстоящим чудом созидания. Его прелюдию он боготворил, в ней была зарождающаяся новая мелодия живописи, что-то магическое, загадочное.
Винсент начал работать, но написанные строки письма к Тео все притягивали и не отпускали.
Он вспомнил слова любимого им Коро на смертном одре: «Вы не представляете, как многое мне хочется теперь переделать. Я замечаю то, чего прежде никогда не видел. Мне кажется, я ни разу не сумел написать небо! Сейчас оно у меня перед глазами – гораздо более розовое, глубокое и прозрачное!»
Винсент всматривался в розовое небо за окном и задался целью передать его на задуманной картине. Цвет! Чудо цвета! Он вспоминал картины Мане, Сислея, Писсарро. Как легки те тона, воспевающие мгновения природы! Не за этим ли, сам того не подозревая, он явился в свое время в Париж..? Не этой ли чудесной волшебной свободы он искал, хотя не знал, что она существует..?
Поклоняясь этому чуду – цвету, порождающему новую свободу, ему удалось познать новый мир, раздвинуть окружающую его действительность и войти в новое измерение, проникнуть в него и постепенно повести за собой в будущее поклонников своей живописи.
Это измерение стало каноном новых течений, расширивших фантазию и видение знатоков и любителей. Но, к великому сожалению, на это уходит много времени.
Возвращаясь к мыслям, изложенным в письме брату, Винсент размышлял о том, что «... главное – неустанно работать. Я всегда стараюсь, как могу, вложить в работу всю свою энергию, потому что величайшее мое желание – делать красивые вещи. Но такое занятие предполагает и
кропотливую работу, и разочарование, и, главное, упорство. Чувствую, что при любых обстоятельствах живопись косвенно пробудит во мне кое-что другое...»
Продолжая рисовать, любуясь осенней прелестью за окном купе, он отмечал, что у осени есть две стороны, которые привлекают его. В падающих листьях, в приглушенном свете, в расплывчатости контуров, в изяществе тонких стволов чувствуется иногда безмерная тихая грусть.
Но я люблю также и другую, более зрелую и грубую сторону осени, сильные эффекты света, падающего, например, на человека, который обливаясь потом, копает землю под полуденным солнцем...
Я твердо уверен, что у меня есть чувство цвета, и оно будет становиться все острее и острее, ибо живопись проникла в меня до самого мозга костей... Я изо всех сил углубляюсь в живопись, углубляюсь в цвет... Я вышел в открытое море и должен продолжать заниматься живописью, отдаваться ей со всей энергией, на которую я способен...»
Винсент рисовал, посматривая штрихпунктирно на разливающийся розовыми тонами вид за окном, и все продолжал размышлять... Его поразило, как прочно сидят эти деревца в почве. Он пробовал писать их кистью, но так как поверхность очень густо покрыта краской, мазок тонет в ней, тогда он выдавил корни и стволы прямо из тюбика...
А как добиться глубины цвета, чтобы передать мощь и твердость земли в то время, когда я впервые заметил, как много еще света в самых темных местах? Словом, как сохранить этот свет и в то же время сохранить яркость, глубину и богатство цвета...
Невозможно вообразить себе ковер роскошнее, чем эта земля глубокого коричнево-красного тона в смягченном листвой сиянии осеннего вечернего солнца. Из этой почвы подымаются молодые буки, на которые с одной стороны падает свет, и там они сверкающего зеленого цвета, теневая же сторона этих стволов – теплого, голубого, черно-зеленого цветов. Позади этих молодых деревьев, позади этой коричневато-красной почвы – очень нежное голубовато-серое небо, искрящееся, теплое, почти без синевы. И на его фоне – подернутый дымкой бордюр зелени, кружево тоненьких стволов и желтоватых листьев. Вокруг, как темные массы таинственных теней, бродят несколько фигур – сборщики хвороста. Белый чепец женщины, нагнувшейся за сухой веткой, звучит светлой нотой на глубоком красно-коричневом фоне почвы. Куртка ловит свет, падает тень, темный силуэт мужчины возникает на краю леса. Белый чепец, шаль, плечо, бюст женщины вырисовываются в воздухе, фигуры эти необъятны и полны поэзии...»
Поезд замедлил движение, почти остановился, и рисунки накрапывающего розоватого дождя не мешали рассматривать детали открывающегося за окном купе осеннего пейзажа. Винсент без устали рисовал и продолжал размышлять...
«На почву я извел полтора тюбика белил, хотя она очень темная; затем понадобились красная, желтая, коричневая охра, сажа, сиена, бистр; в результате получился красно-коричневый тон, варьирующийся от бистра до глубокого вино-красного и до вялого светло-розоватого; на земле виден еще мох, а также полоска свежей травы, которая отражает свет и ярко блестит, и передать это страшно трудно. Наконец, у меня получился этюд, в котором, думается мне, есть какое-то содержание, который что-то выражает, что бы о нем не говорили. Взявшись за него, я сказал себе: «Я не остановлюсь, прежде чем на полотне не появится нечто от осеннего вечера, нечто таинственное и по-настоящему серьезное». Но так как подобный эффект длится недолго, мне пришлось писать быстро; фигуры введены одним махом несколькими сильными мазками жесткой кисти...»
Винсент отходит подальше от холста, критически рассматривает его на расстоянии, остается неудовлетворенным. Продолжая анализировать, планирует поделиться мыслями в отложенном письме с Тео...
«В своей работе я нахожу отзвуки того, что поразило меня. Я вижу, что природа говорила со мной, сказала мне что-то, и я как бы застенографировал ее речи.
В моей стенографической записи могут быть слова, которые я не в силах расшифровать, могут быть ошибки или пропуски: но в ней все-таки осталось кое-что из того, что сказали мне лес, фигуры, это не бесцветный, условный язык заученной манеры или предвзятой системы, а голос самой природы... Работа становится необходимостью и одним из немногих наслаждений. Она дает великий покой и удовлетворение...
Благодаря живописи, я все эти дни чувствую себя таким счастливым... Теперь живопись почти неожиданно открывает передо мной большой простор, дает мне возможность схватить эффекты, которые прежде были неуловимы, в конце концов, стали наиболее привлекательными для меня; она проливает свет на многие вопросы и вооружает меня новыми средствами выражения... В живописи есть нечто бесконечное – не могу как следует объяснить, что именно, контрасты, которые взаимодействуют сами по себе и которые иначе, как для выражения настроения, нельзя использовать...»
Винсент перевел дух, расположился поудобнее на роскошном удобном диване. Было очень уютно в вагоне под шум колес, шуршание кистей собратьев по творчеству и тихие голоса собеседников. В последнее время он чувствовал, что слабость не позволяет ему работать привычным для него способом, и это, казалось, не вредило, скорее шло на пользу. Он продолжал...
«Теперь я немного отпустил вожжи и вместо того, чтобы вглядываться в структуру вещей и анализировать ее, смотрю на предметы прищуренными глазами, а это позволяет мне более непосредственно воспринимать их, как цветовые взаимно контрастирующие пятна. Интересно, что будет дальше и чем все это кончится? Я давно удивляюсь, почему я не такой сильный колорист, каким мог стать при моем темпераменте, но до сих пор это качество развивалось во мне слабо...»
Винсент вернулся к начатой картине, а желтые листья за окном все падали и падали под напором ветра и розового дождя, прилипая к мокрой поверхности окон купе. Ему казалось, что он слышит музыку падающей на землю листвы, музыку осени.
Ван Гог, Ван Гог – ты бог, ты бог. Ашас иначе не думал, не помышлял, конечно, он – бог живописи. Его краски, яркость картин, неповторимая цветовая гамма, солнце, светящее и омывающее светом зрителя, бесконечное тепло подсолнухов, мириады цветов в их сердцевинах, непохожее на обычное небо, наполненное космосом и пронизанное восходящими к нему деревьями, врезающимися в него словно пики, и, наконец, самое главное – энергия живописца,
изливающаяся на созерцателя, остающаяся с ним на всю жизнь, требующая пополнения, притягивающая к себе до бесконечности. Об этом Ашас мог говорить бесконечно, с утра до вечера, гуляя по залам музеев, проводя много времени у каждой картины, всматриваясь в детали, мазки, открывая для себя их закономерность. А автопортреты, такие разные по цветовой гамме, с фантастическими, неповторимыми решениями – подобные примеры невозможно найти в мировой живописи. Ван Гог – бог живописи.
Ашас часами стоял незамеченным, невидимым за спиной художника, почти не дышал, в опьянении наблюдая за каждым движением, мазком, траекторией кисти, палитрой. Все было настолько необычно, движения быстры и точны, до предела отработаны и уверены, не было сомнения в том, что кисть художника ласкала холст, как волшебная палочка мага, дирижируя бесконечным спектром масляных красок.










(Продолжение: "Звуки живописи 4")