Тополиная элегия

Карен Сарксян Ваня Курсорский
Мой город спал. Он спал, когда я покинул его. Он так и не узнал о случившемся. Мой город спал, когда я покидал его. Он остался для меня навсегда уснувшим чутким летним сном. Что снилось ему, где витала душа его? А может, сквозь просветную дымку полусомкнутых век только и виделся ему черный луг неба и пасущиеся на нем одинокие звезды. Я покинул город по южной дороге. Меня пытался остановить легкий ветер со склонов соседних гор, но я прошел мимо теплых порывов его. Я покинул мой город по долгой тополиной аллее, ведущей к морю, покинул, минуя тени приземистых окраин и последнюю заставу с вышкой, увенчанной звонницей с обводом из деревянных пе¬рил. И не шелохнулся колокол, и вслед не полетел хватающий за ду¬шу перезвон, и никто не вышел на дорогу, чтобы прощально помахать рукой покидающему город и уже знавшему, что навсегда. Так повеле¬ла судьба, говорил я себе, а может, обращался к тополям, что соп¬ровождали меня, стройно выстроившись по обе стороны пути. Много лет спустя я скажу опять себе, а может всего лишь поделюсь мыслью со своей же тенью, той самой, что ломко перекинулась с мостовой на стену когда-то нашего дома, скажу, что тополя почему-то всю жизнь сопровождали или преследовали меня. И подумаю, не знак ли это свыше, или не живые ли лики печалей, разбросанные на моем пути. А мо¬жет, возражу себе все тогда же, много тех же лет спустя, не вехи ли они, не зыбкие ли высечки на стене плача моей памяти. А тогда, в ту ночь тополя могли показаться верстовыми столбами на дороге исхода из родного, спящего города, и я говорил всем, кто мог ус¬лышать - так повелела судьба. Разве ее пересилишь, разве от нее откажешься. На то она и судьба, чтобы сбыться и быть, как приснив-шийся кому-то вещий сон обо мне, о котором спящим и ведать не ведал, да так и не узнал. Я шел долго. И всяким раз, когда накрадывался еще один поворот, когда казалось, тополя расступаются прощально и приг¬лашают подняться по отлогому склону холма и увидеть с гребня его, как наконец засинеет вспыльчиво внизу, почти рядом и до самого гори¬зонта долгоденствующее море, я встречал за поворотом вновь и вновь неприкаянную сушу с ее безымянными высотами и эту дорогу, окаймлен¬ную все теми же стройными моими сопроводителями, И вот однажды я по-думал, а что если нет никакого моря, синего-пресинего      вдали и до слез умиления бирюзового в лагунах. Но следом закралась другая мысль, а что, если море - это море твоей души, или всего лишь ты сам и есть, и ты возвращаешься к своему безбрежному морю, чьи заунывные песни напоминают колыбельные пропавшего детства, И я согласился. Что ж, пусть так. Пусть я возвращаюсь к себе. Я буду долго возвращаться к себе. Всю свою жизнь. Все жизни чужие. Все дни и годы, которыми из¬мерены жизни звезд. Я возвращаюсь к себе после долгих странствий, опустело долгих не по времени, а по отвлеченности, по оставлению се¬бя в стороне, и хождениям в иные пространства в поисках нетраченных снов с порою пылкими усилиями обнаружить там незвучащие во мне гар¬монии, открыть их и замереть от обнаруженных созвучий, а может обо¬льстить неупросимой печалью чужие гармонии. Но я смиряюсь, потому что разве можно найти гармонии на стороне, разве можно найти и кра¬соту и поразиться ею, если она хотя бы промелькнула тенью того су¬щества, что сидит в тебе самом и скрытого от всех глаз но властного, как и всякий создатель. И пусть в моих гармониях слышен порой плач или всхлипы плакальщиц, пусть в мои гармонии причудливо врываются разрывы, эти томительные пустоты ожидания чего-то, что должно слу¬читься, я ведь нахожу слова, эти слабые вздохи моей души, и связываю их, как беглых рабов, бечевой хозяйской воли в крепкие мостки и перебрасываю их через молчание разрывов. И тогда по ним времена, и тогда по ним пространства продолжают перемещаться, не ведая ог¬раничений и потерь. Так я подумал однажды, когда шел по дороге, не имеющей конца и края, покинув навсегда мой город, оставшийся впавшим в чуткий летний сон, покинул, минуя последнюю заставу, уве¬нчанную деревянной звонницей с резными перилами, когда шел то раз¬машисто, то бегло, но устремленно, зная только, что за спиной осталась родная округа, когда нечаянно за безымянным поворотом приз¬нался, что я возвращаюсь к себе. И должен сказать, эта странная мысль увиделась и простой, и распахнутой, но и таинственной и за-гадочной, как открытая ладонь с ее письменами. И я не знал тогда, что значило возвращаться к себе, не знаю и теперь. Знаю только, пока я шел долго, очень долго, тополя покидали меня, сменяя друг друга, потому что я шел по дороге, которую назвал тополиной. Другой назовет ее тополевой. Но разве от того что-нибудь изменится в вы¬думанной мной жизни, но ведь и пережитой мной же не где-то там по ту сторону зеркала, а на этом свете. Разве тополя не останутся теми же тополями, виновато серебрящимися, чуть слышно навевающими мелодию тех, чей путь тщетно тянется к небу, а не стелется по зем¬ле. Я шел легко, не чувствуя за собой притяжения неисчислимой мас¬сы дней и лет, словно сбросил эту ношу всех несовместимых жизней, а следом спешил ветер. Это был не ветер, что наскочит, властно об¬хватит, обовьет и закружит, а потом улетит, умчится дальше, упоен¬ный собой, оставив душу в опустелости, оставив на зубах скрежетать пыли да песчинкам, поднятым с земли. Это был неунывный тихий ветер. Он провожал. Он уже не пытался остановить меня, он старался стать попутным. Добрый, старый друг мой. Он не отставал. Он семенил сле¬дом, как верный пес, оставленный хозяином стеречь брошенный наспех дом, этот ветер с гор, несущий со склонов, охваченных солнечным пылом, голову кружащий дух чабреца и душицы. Да, в какие-то прежние времена, в летнюю пору, когда наступали жаркие августовские дни и за ними сказочные от полнолуния ночи, когда лету терять уже было нечего, наш город с ума сходил от этого крепкого травяного настоя, что доносился ветром с окрестных гор. И тогда жители города стано¬вились ветрениками и ветреницами. Они забывали о неотлучных делах и о приносящих в конце концов пользу невзгодах, и чувствовали себя самыми счастливыми людьми на этом крохотном белом свете, такими счастливыми, какими, наверное, могут быть не обремененные ничем босомыги. И каждый готов был со всеми поделиться своим последним счастьем, и каждый с радостью раздаривал себя, подносил часы убе¬гающих дней так, словно дарил цветы налево и направо, получая вза¬мен неподдельные золотые улыбки. Разве в такую пору, тринадцатого августа, в понедельник, я не подошел к незнакомке, переходившей вымощенную булыжником мостовую в неположенном месте, а положенных для перехода мест в нашем городе в те времена было всего два и те на центральной площади, так вот разве я не подошел к незнакомке, цокающей коваными каблучками по брусчатке, спешащей мне навстречу, и разве я не сказал ей, когда она поравнялась со мной, я ведь вас ужасно любил. Она в ответ посмотрела на меня своими разискристыми глазами, нетронутыми, как нежное заснеженное поле, которое, кстати, никогда и не приходилось видеть, но о котором слышалось и читалось не раз, посмотрела, засмеялась и сказала, а я вас тоже ужасно лю¬била и, дотронувшись указательным пальчиком до моей родинки на пра¬вой щеке, добавила, только тогда вот эту родинку вы носили на ле¬вой щеке. И мы пошли вместе по улице вниз к рыночной площади. А потом, спустя время, незнакомка стала моей женой. Мы прожили долгую счастливую жизнь. Так казалось всем и даже нам самим, когда мы вместе с соседями отходили в сторонку и поглядывали на самих се¬бя с этой самой сторонки, А сторонкой обычно становились балконы, длинные, открытые всему двору, увешанные стиркой и заставленные ветхой мебелью и прочей сберегаемой стариной. Не на них ли на этих балконах начинались и кончались все наши жизни. Такими мне нынче кажутся те далекие августовские дни, когда мы, горожане, на коро¬ткое время превращались в ловителей бабочек. Только ловили мы сачками взглядов бабочку улыбки, а, поймав осторожненько, чтобы не сбить затейливый рисунок с крыльев-крылышек, опускали себе на ладонь и взмахом руки вскидывали на волю. Да мало ли что могло случиться и случалось в нашем городе. Было иль не было, будет не будет, есть или нет. И вновь слышал я свой голос, странный, хрипловатый, доносивший мои же раздумья издалека. Мол, что я все делю неделимое на "было" или "не было", ведь все это выдумка, и жизнь наша беззаветная, и я сам-то же всего лишь чья-то отчаянная придумка, я сам такой разве существующий, покинувший мой город, когда он уснул чутким летним сном и навсегда. Я шел по тополиной аллее, шел долго. Когда дорога пошла в гору, я остановился. Ка-жется, это была моя первая остановка на пути, как я полагал и как до сих пор думаю, возвращения к себе. Я поднял голову, расправил плечи и, глубоко вдохнув, вобрал в себя может всего лишь неско¬лько глотков голубого простора. Прозрачное небо одним краем своим опускалось на город, покинутый когда-то мной, а другим - на заветное место встречи с собой. Тишину нарушали лишь повивы  сереб¬ристого ветра да редкие вскрики стрижей. А рядом, по сторонам, коренясь, казалось, не в земле, а в вечности, обряжали мой путь тополя своими могучими стволами. И, когда я уже собрался двину¬ться дальше, я снова поднял голову, словно повинуясь чьему-то велению. В небе одиноко парил коршун. И подумалось тогда, значит смерть, бродит где-то рядом, но нисколько не взволновавшись, продолжил свой должный путь по аллее, возвращающей к себе. И, ко¬нечно, я не преминул заметить, погляди, а ведь ты не испытал вол¬нения, помянув смерть, а прежде ты утверждал - "я волнуюсь, значит, я существую". Так что же, может ты и впрямь уже не существуешь, как и эти тополя, как и эта дорога, и невинная голубизна неба, и этот   одинокий черный коршун.   В ответ я только пожал плечами, и может быть, усмехнулся. Я говорил себе, если кто скажет, что все это выдумка, и я сам всего лишь чья-то неудачная шутка, я не стану спорить, я соглашусь, потому что я ничего не знаю ни о чем, а бо¬лее   всего о себе. Но я иду, я возвращаюсь к себе. Я не знал, что значит возвращение к себе в те времена долгого пути, не знаю и те¬перь, но может так оно и лучше, может прав тот, кто сказал, что кто не знает куда идет, тот уходит дальше всех. И я шел. Шел долго. Порой догоняли меня стайками   перелетных птиц звучания осколков старинных бесед, что слышались, что бывали когда-то по вечерам на всех углах моего города.   Да, именно осколки. Время разбило бесе¬ды, переполнявшие воздух когда-то нашего города, разбило, разбро¬сало, перемешало. И что поделать, если только и слышатся отрывоч¬ные звучания давних бесед.   Разве не прав был поэт, сказавший, что сорванную розу ветке не вернуть, разве можно вдохнуть прежнюю жиз¬нь в разбитую древнегреческую амфору, или, кто не поранит руку до крови, если попытается собрать горстями разбитую любовь. В оскол¬ках тоже есть своя нечаянная прелесть, есть свое очарование, вну¬шающее сердцу безымянную, беспричинную печаль. И разве я напрягал слух, чтобы уловить, как, скажем, высокий, мосластый  мужчина не¬определенных лет в клетчатой рубашке навыпуск твердит и твердит, словно стучит кулаком по африканскому барабану, "нет, нет, нет". Это происходило обычно там, на углу улицы Дружбы и проспекта Славы, кстати названного в честь более, чем пятисотлетней давности, но незабвенной победы наших далеких предков над соседями с того бере¬га реки, когда-то бурливой, дерзкой, а нынче и вовсе исчезнувшей и тем соединившей обнажённым  руслом левый берег с правым. Ему в ответ спокойно замечают, "ну чего ты разнекался, вот погляди лучше, какая дамочка идет".   А тот высокий, мосластый все не унимается, "да я в гробу видал ее, моя ей сто очков по грудям вперед даст, моя"… Его, не церемонясь, перебивают, "ну чего ты размоякался, маяк ты наш красноносый". Я шел и улыбался ветру, улыбался себе самому, уносящему с собой вчерашние речи. А на площади возле оперного теат¬ра собрались вовсе не музыканты, и не любители всякой музыки. Тут и я бывал, и друг мой, покинувший наш город задолго до моего исхо¬да. Не его ли голосом нашептывал мне ветер "мы все неумолимо куем свои  несчастья, что, скажешь, нет?" И разве не мои это губы шевелятся, не они ли безголосо, немо, погруженные в безвоздушное простра¬нство прошлого, возражают. Может я ответил тогда что-то очень ум¬ное, скажем, "лучше быть рабом хорошей судьбы, чем хозяином плохой", а может, я взял да и предложил, "спорим, что ты не прав, ставлю ящик пива". А пониже по проспекту возле лучшей подворотни нашего города стояло человек десять, и неизменно десять, даже если подхо¬дили, то столько же отходили, подтверждая закон всеобщего сохране¬ния.   И разве не тот рыжий, короткорукий, сплевывающий поминутно, спросит десятого по счету, "ну вот ты все   говоришь, автомобиль, автомобиль, а ты можешь мне сказать, ну зачем первобытному челове¬ку этот твой автомобиль, он же инстинктами живет". Последний помед¬лит и ответит, "ну я тебе скажу так, инстинкт хорошо, а деньги луч¬ше". Я продолжал идти, превратившись в вечного идока. Я шел и шел. Я не считал восходы, я не считал закаты, я не считал ночи, я не счи¬тал дни. Мой друг любил повторять, "когда потеряны все волосы, ка¬кой смысл считать дни". Возвращаясь к себе по дороге, окаймленной тополями, я согласился с ним. И что еще оставалось делать, когда путь мой не знал ни конца, ни края. А по самой середке проспекта, по нейтральной полосе, покрытой асфальтом, что между двумя встре¬чными путями, все бежал и бежал мужчина в сером нараспах китайском плаще и кричал, "меняю память о себе на один год сносной жизни, возможны варианты, меняю память о себе..." Мне же уже нечего было менять, разве что себя на себя же, что я старательно проделывал, вышагивая по тополиной аллее, возвращаясь, как мне казалось, к са¬мому себе. Но отчего мое сердце набито осколками снов, тех снов, что снились и может, снятся уснувшему навсегда городу. Не оттого ли мое возвращение продлится дольше, чем все жизни вместе взятые. И не потому ли я шел долго, шел очень долго. Ветер не отставал, и, когда я замедлял шаг, он подгонял меня. А может, размышлял я затей¬ливо, все жизни вместе взятые и есть вечность, и мне предстоит ее одолеть. Не зря же где-то на полпути перед зыбким висячим мостом над зелёной рекой меня встретили аплодисментами стоящие по обе¬им сторонам дороги по-видимому жители окрестностей, а те, кто по¬ловчее, умудрились даже взобраться на деревья. И мне подумалось под аплодисменты  нежданной публики, неужели это и есть слава, поз¬дняя, как любовь известного немецкого поэта, постигшая его в прек¬лонном возрасте. И я сказал себе, не обольщайся тем, что ты назвал славою. Ведь эти аплодисменты окажутся позади, останутся пройденны¬ми. Они стихнут навсегда, когда ты ступишь на шаткий мост, когда ты дойдешь до его середины, остановишься, постоишь, опершись ладонями о дряблые перила, и поглядишь, как уносятся стремительно под пролет моста зеленые воды безымянной для тебя реки, когда пересилишь себя и оторвешь взгляд от всего, что уходит безвозвратно  тем очаровывает, и наконец, познаешь всю протяжность моста и ступишь на противоположный берег. Может там и обретешь возвращение к себе. И пересек я полосу аплодисментов, и перешел мост, и продолжил пу¬ть. А следом переметнулись на чужой берег тополя и верный ветер с родных мест. Я шел и спрашивал себя, может возвращение к себе - это, когда ты полнишься собой. Но значит ли это, что ты заботишь¬ся, страдаешь только о себе и одним лишь своим именем озадачен. Я, продолжая шагать и шагать, все далее и далее отстраняясь от на¬шего милого города, отвечал, да, возможно, что я переполнюсь тог¬да собой, но это будет полнота человека, ладящего с самим собой, потому угодного миру, полнота всего, что я успел без умысла впить из этого самого мира, что я взял на дорогу, на долгую дорогу, как вот эти  пригоршни осколков прежней жизни, и разве только моей. И кто скажет теперь, где своя жизнь, а где чужая. Я шел и говорил себе, кто сумеет отделить свою жизнь от жизней мно¬гих чужих, тот разве жил, пусть даже одинокой маргариткой на скло¬не одной из гор, окружавших весело наш город. Был ли он, наш чуд¬ный город или не был, будет или не будет, есть или нет, в конце концов все это не выдумка ли, повторяет в который раз мой хрипло¬ватый, далекий голос, и то, что я есть, тоже выдумка, но чарующая до слез, как запомнившаяся на всю жизнь сказка из детства. Я шел по тополиной аллее, шел долго, и могло статься, что спешил я на встречу с самим собой. И сколько было этих встреч, кто скажет. Кто скажет, сколько было возвращений, или это были заблуждения. И на млечном моем пути я задумывался не раз, а не обременены ли мы пустотой возвращений, не обман ли порождает их, внушая надежду и наивную решимость повториться. Но, вглядываясь насколько это возможно в себя, оглядываясь на милый наш город, окидывая взгля¬дом всю округу, я говорил, нет, все-таки все в жизни кружимо, все в мире есть кружения, может и лишенные всякого назначения, как и мы сами, а может и хранящие в центре своей сходимости, в этой невидимой родинке, источающей движение, некий смысл, без которого жизнь порой кажется нам невыносимо страдательной. Вон ведь кружит коршун высоко в небе, а пониже в стороне над одиноким вязом ворон, стремительнее и короче очерчивая путь своего будущего паде¬ния. Не подает ли он знак какой. Ведь кружит он там, на востоке, не указывает ли путь в пресолнечный край. Я вспомнил, что именно там и располагался рай. Однако я не стремился попасть в него. И я не бежал из ада. Я всего лишь покинул мой уснувший навсегда чутким летним сном город и шел по тополиной аллее, думая, что меня ожида¬ет возвращение к себе. И шел я размашисто, легко, дышал полной гру¬дью, любуясь неброской красотой серебрящихся тополей. Никто не знал, сколько им лет. Говорили, что они вековые. И я спрашивал тогда се¬бя, не посажены ли эти столетние тополя моим дедом, а может, пра¬дедом, посажены от доброты душевной. И отметили опрометчиво они тем самым мой путь, и указали, какая сторона света окажется мне милей. Вот и журавли появились, обгоняющие и зовущие своим уныло таящим в сквозистой голубизне курлыканьем за собой. Разве и они не выпущены в небо моим добрым предком, чье имя позабыто-позаброшено, но журавли помнят тепло его рук и летят год от года по заколдован¬ному кругу, пущенные не ради меня ли, указывая не время ли и час моих встреч и прощаний. К вечеру я подошел к еще одному повороту. Взгляд мой невольно метнулся вперед в надежде увидеть наконец там заветное море, словно море и есть я, и тем свершится мое возвращение. Но за поворотом на стоптанной обочине встретили меня люди, разные, показавшиеся мне пришельцами из иного мира. Мужчины по большей ча¬сти с аккуратно постриженными бороденками, в длиннополых рубахах, подпоясанных льняной бечевой, а женщины высокие, плечистые, в цве¬тастых косынках, крепко повязанных поверх бровей. Кто-то из стоя¬щих спросил меня, и куда это я спешу так борзо. На мой ответ, к себе самому, люди удивленно переглянулись, мол, свихнулся парень, и чего-то заговаривается, и о чем-то эдаком пишет. И я вспомнил, что мне нечто такое уже говаривали не однажды и прежде. Говорили, мол, странны все эти твои слова, и непонятны, говорили, кто вкрад¬чиво, кто виновато улыбчиво, спрашивали меня или себя, что значит всё это, что выражено, и где начало, а где конец. В ответ я, сму¬щаясь, подбадривал их, мол, ничего страшного, конечно, всё это слож¬но и в жизни иметь совсем не обязательно. А сам думал придумчиво, разве не прост разлив души того, кто рядом, будь то старая сгорблен¬ная мать, или плачущий ребенок, позаброшенная жена или вдруг не-кстати объявившийся друг, разве не проста их исповедальная речь, то сбивчивая, то радостная, то печальная, если вслушаться в неё, если не спешить отделаться, если душой посильно отозваться. Не так ли просты и мои слова, разбросанные по пространству, по времени, думал я, обращаясь мысленно к уходящим от меня ни с чем, разве не пересе¬каются мои слова с вашими. А потом, когда я прошел поворот, стар¬ший из стоящих на обочине указал, махнув бородкой, на запад, куда зашло солнце, и сказал, сильна туча, быть грозе, и махнул рукой, приглашая всех разойтись по домам. А я продолжал бегло вышагивать, а я продолжал верстать свой путь. И уже отдалившись изрядно от по¬ворота, от расходящихся кто куда встреченных     глядетелей, поду-мал, всё как прежде, мир неизменен, может, только я и меняюсь. В самом деле, только я сам да мои увлечения со мной, а всё остальные гости, кто праздники делит с тобой, а кто и горе-горюшко, да и то лишь тогда, когда тебя уже нет и ты в пути, и делить не с кем на поминках. Но неудержимо шагая по тополиной аллее, я старался отгонять печальные мысли. И говорил себе, вон посмотри там, спра¬ва раскинулся клён, послушай, разве ты не слышишь, поёт он скрип¬кой жалостной и звучанием ясным напутствует тебя. А однажды мелькнул, как вспыхнул, алый цвет папоротника. На счастье, подумал я, на счастье, но на чьё. И не стал сворачивать со своего пути. Ведь я возвращался к себе. Но я так и не узнал, что означало возвращение к себе. Хотя порой, то смутно догадывался, то терялся среди тех же догадок, а то вдруг, словно озаренный свыше, постигал, что ничего, кроме сказанного этими тремя словами, и нет. Однако, в минуты душев-ного равноденствия, я говорил, послушай, может, какой-то озорник, сидящий в тебе, произнёс припевно "я возвращаюсь к тебе" и тем и позабавился, или такое он сговорнул ради того, чтобы оправдать твой побег из города всех времён. Может, вот так же, как и я, покидали город наши деды, и прадеды, и все, кто жил до нас, и потому и оста¬вался город молодым и желанным. А когда-то жили в нём и наши стари¬ки. Теперь их не стало, ушли будто так вот все разом, ушли, уходили и снова уйдут, не уставая повторяться. Чаще всего их можно было встретить в скверах сидящими на скамейках в одиночку или стайками. Мне виделись их радушные, долгие улыбки на морщинистых лицах, их живые глаза, их мерные кивки головами в ответ на наши приветствия. Особенно запомнился вон тот любящий посидеть без соседства старик с двумя волосинками на голове, но крепкий, и на первый взгляд, вро¬де бы суровый. Глаза его зелёные не глядели из-под густых мохнатых бровей, а бодали. Но был он сказочно добр и охотлив до помощи, слов¬но и не минул уж девяносто пятый год. И не уставал он напоминать о родстве своём, о моём, о нашем, теряющемся в начале начал, ещё за тысячу лет до моего рождения. А ещё помнилось, как любили наши ста¬рики собираться и кучковаться на капище возле идола своего, высе¬ченного из когда-то серого гранита, но потерявшего прежний блеск и искристость. И садились они тогда кругом на каменное требище, согретое солнцем, и молчали, может, примерялись мысленно к будущим жертвоприношениям. Или всё это мне почудилось, или всё это видения усталого путника. А когда я услышал, как скользят слёзы по моим щекам, я подумал, что это слёзы по теплу родительских рук, что это запоздалая сыновняя дань тем, кто дал мне имя. Так я подумал, когда услышал шорох слёз, текущих редко по моим щекам. Но в это же время шёл тёплый летний дождь. А я продолжал идти неотступно, неуступчи¬во, словно судьбой назначенный на возвращение к себе. И тополя про¬должали матово светиться по обеим сторонам дороги, указывая путь к морю. И следом за мной, гонимый собственной добротой, всё так же семенил ветер, ещё не позабывший вкус летней ночи нашего города. Иногда, когда я оглядывался, казалось, что я всё ещё вижу звонницу последней заставы, и слышу долгий одинокий удар её колокола. И не мне было судить, возвещал ли он тревогу по беглецу или возносил мо¬литву о покинувшем, прося у всевышнего снисхождения к неизбежным заблуждениям. Да мало ли что мне казалось по дороге возвращения к себе. И был ли город или не был, и будет ли возвращение или нет, и есть ли я или нет, кто знает. И снова сквозь серебристый шелест тополей слышался мне мой глуховатый, сбивчивый голос, мол, ведь в конце концов, всё это выдумка, и жизнь наша беззаветная, и я сам разве не чьё-то невзначай брошенное слово.
 Мой город спал. Он спал, когда я покинул его. Он так и не узнал о случившемся. Мой город спал, когда я покинул его. Он остался для меня уснувшим чутким летним сном и навсегда.    

Март, 1997 г.