Необъявленные поминки

Карен Сарксян Ваня Курсорский
... Любви в ее жизни не было. Или ей казалось, что не было, а на самом деле была и прошла незамеченной, не оставив и следа в памяти или легкого шрама на сердце. Но разве любовь без памяти не самое памятное на всю последующую жизнь? Ведь об этом пишут во всех романах, прочитанных во множестве, хотя, кто знает, а что еще поведано о любви в других книгах, не попавших в ее руки. Но что бы ни говорили книги да и подруги, оставшиеся далеко за пределами сегодняшней ее жизни, а любви не было. Так думала женщина кажущихся средних лет, впрочем возраст не столь важен, когда размышляешь, и не потерявшая необъяснимой и потому странной привлекательности, не без следов порочности во взгляде глубоко посаженных серых глаз. Она сидела в кресле-качалке, сплетенном из стеблей бамбука, росшем когда-то на китайской земле и шумевшем своими молодыми побегами, по-китайски откликаясь на ветры, дующие с гибельных просторов Тихого океана. Не потому ли так любила она проводить или провожать время, сидя и легонько покачиваясь в этом кресле, купленном без всякого на то умысла, а так, по случайному порыву в магазине "Тысяча мелочей"  в то исходящие злополучные времена, еще помеченные встречами и прощаниями, несносными радостями и подслеповатыми печалями. Да-да, конечно же, именно провожать время, сидя в кресле, вобравшем в себя загадочность всего, что остается за властью слов, провожать с берега здешней жизни время словно брошенную лодку, уносимую отливом в открытое море. Провожать и не переживать, а лишь отмечать красоту расставания ни с чем и ни с кем, будто перед глазами старинная картина с охотниками, возвращающимися с охоты, той самой картины мастера, что полна печалью неубывающих сумерек, но их кто помнит, кто замечает, любуясь ледовой гладью еще вчера бежавшей реки. Иногда женщине придумывалось, что кресло и вовсе но куплено, а досталось по наследству через десятки поколений от, скажем, древнего китайского правителя династии Чжоу, и что оно сродни вечности, ведь в нем сидел и покачивался, размышляя ни о чем сам Конфуций, а может, одна из красавиц царского двора, сидя в чудесном кресле, поглядывала кокетливо на государя поверх роскошного веера. Женщина даже вообразила, что раскосые подведенные глаза придворной красотки разве не ее собственные глаза, вот ведь она разглядывает их в овальном зеркальце с памятной надписью на деревянной ручке "сделано в Китае". И замолкали бесноватые телефонные звонки, и разлетались по свету слова, кто скажет, где их земные гнездовья, и умолкали хоры признаний, когда-то бывших верными стражами покоя, и исчезали их отголоски в потёмках полузакрытых век вместе с неодушевленными признаками страстей, теперь уже призрачными в своей очевидной неуместности...
Право, ведь воображать разве не выскакивать из собственного ума, разве не значит покинуть на время или навсегда столь знакомое окружающему миру присвоенное при рождении имя, разве воображать это не есть покидания бытия здесь и перешагивание границы, а за ней нет ни прежних оценок, ни прежних правил, а за ней с потерей имени и ума становишься как бы лишенным и этих отличительных признаков обычного, повседневного времяпровождения, но взамен приобретаешь, отсутствуя здесь, где все мы согласно житейской логике есть, нечто, отчего захватывает дух, и воображается иная жизнь, могущая впоследствии стать творением, и как тут не изречь - когда ум помрачается, тогда наступает пора творить, не ведая что, не ответствуя за последствия, но утопая в насладительности, а спустя, возвратившись в повседневность и вновь обретая и имя, и ум, рассмеяться сквозь слезы, озираясь на содеянное...
И совершив кружение, она повторила, что любви в ее жизни не было. Возможно к такому заключению располагало упомянутое расчудесное из китайского бамбука сплетенное кресло и не просто кресло, но и качалка. Может быть, но встав с кресла и подойдя к окну с видом на протяжный и по-своему красивый дождь, она не изменилась во мнении - любви все-таки в ее жизни не было. Кому-то может показаться, что в признании женщины средних лет и не потерявшей былой привлекательности скрыто запоздалое томление души или напрасное сожаление, вовсе нет, это был скорее ветер в вечернюю пору, колышущий легкие пряди ее каштановых волос, ветер безразличный к чьим бы то     ни было страданиям, а потому по-своему мудрый и прохладный. Были встречи. Бамбуковое кресло поскрипывало. Одна, две, десять, кто знает сколько. С детства она недолюбливала арифметику и потому счет ей не давался. Кресло продолжало покачиваться, и небо то накатывалось, то убегало прочь, а страждущие высоты побеги молодого бамбука прорастали сквозь тело узника, обреченного жить. На губах все еще холодели отпечатки чужих губ, знаки признаний. Были встречи, но разве любовь? Да и случились они потом, после. А до того, ходила она по земле среди подружек и мужиков служебных да случайных, ходила девицей, бродила недоступницей, но все-таки однажды порченной. А случилось это в новогоднюю ночь, как и положено по пьянке. Стоит вспомнить, как начинает подташнивать, и ведь не будь той ночи, может моя жизнь и по-иному сложилась бы, и женская доля другая бы выпала, снова это  если бы да кабы. Сама ведь не противилась, вино что ли подействовало или за компанию, когда все парами по углам попрятались. Достался ей парень с рассеченной губой, отчего слегка гундосил, в общем ущербный на вид, но не она же выбирала новогодний подарочек. И пересеклись-то с ним только вчера за час до Нового года. И вот этот суженый, этот ряженый да как навалился, да как заспешил, как пошел шарить руками по всему телу ее, я подумала, уж не горю ли я, не сбивает ли пожарник в каске огонь с меня. А сама лежала на полу, опрокинутая на спину, девки говаривали, что с "лежа на спине" лучше  и начинать, лежала холодная, скорее безразличная, есть тебе рыба, так он и скажет, встав с нее, лежала, махнувшая на всё рукой, мол, а пусть, жалко что ли, в конце   концов все только об этом и говорили. Чуть соберутся девочки, и делятся, кто как и сколько, и у кого слаще, а у кого ну вот, девки, вот такой, страсть жуткая, страшно, но ой как вонзительно, так что и выгода была хоть и не ахти какая, а была. А то все приходилось в побеседушках отмалчиваться да приглуповато улыбаться, мол знаю, знаю, все это постельная хрестоматия. А парень-то, парень так спешил, так торопился, ну прямо-таки на поезд опаздывал как будто, а поездом-то была я, плашмя лежащая на полу. Ну а потом вдруг налетело какое-то бредовое мгновение первого прикосновения, за ним вспыхнула боль и следом перехватило дыхание и показалось, что жизнь кончилась. Позднее, возможно в начале следующей новой жизни она услышала сквозь незатухающий шум прибоя первобытного моря чертыханья, брошенные с берега той жизни и следом именно то самое "есть тебе рыба". С тех пор она и вовсе потеряла интерес к половым играм, да и как иначе, когда стоило мужчине проявить к ней здоровый интерес и дотронуться, ею овладевал страх, правда затаенный. Внешне, упаси господь, она не показывала своего истинного состояния, а напротив с напускной небрежностью отводила ухаживания в сторону, к тому же сдабривая отказ шуточкой в духе все познавших, пресыщенных женщин. Так продолжалось, и не помню уж сколько, пока не встретила ого. С ним все было по-иному...

Дождь шел и шел. Косые лучи солнца пронизывали струи дождя, наполняя их сиянием, словно смыслом. Падал дождь. Или это падали обрывки снов, или это стремились собраться в трепетные узоры будущего разноцветные осколки вчерашних грёз. Я уходила. Вслед мне неслось молчание, а навстречу - сизые сумерки, провожаемые серебристым лепетом тополей. Я исчезала вдали, как уносимый ветром опавший лист, как легкий, незлобливый смерч, чья   судьба странника коренится в вечности. Я не оглядывалась. Меня там, позади уже   не будет никогда, Я уходила навстречу ветру, и только волосы мои вместе с ним, с вечерним ветром тянулись за плечи, храня тепло ласкающих ладоней, Я уходила, я спрашивала себя, отчего я иду к сизым сумеркам по этой долгой тополиной аллее, и отвечала себе, а разве путь сердца исповедим…

Да, с ним было все по-иному. Как-то я зашла в университетское общежитие к приятельнице.   По-моему, она тогда заканчивала то ли аспирантуру, то ли стажировку, не важно, и попросила меня отредактировать ее диссертацию. Там я и встретила его. Разве я могла представить в то время, что когда-нибудь буду сидеть в кресле, покачиваться в качалке и под скрип просохших бамбуковых стеблей вспоминать и вспоминать. Или это не скрип, а доносился голос ветра с китайских равнин. Дождь за окном стих. В окнах дома напротив засветились лучи заходящего солнца. Тогда в ту первую встречу, он сидел на узкой студенческой кровати, откинувшись к стене, Я в те годы, в те далекие годы никак еще не красилась, не пыталась дивить мир искусством макияжа. Она встретила его взгляд открыто, не тушуясь, но, когда, знакомясь, он с улыбкой сказал "какие хорошие у вас глаза", сказал как-то между прочим, без расчета на будущее и тут же продолжил непонятную для посторонних беседу с приятельницей. У женщины, чьи глубоко посаженные серые глаза оказались хорошими, екнуло сердце, нет, оно скорее вдруг наполнилось теплом, и настороженность, ставшая привычным состоянием в присутствии мужчин, стала рассеиваться, и тело расслабляться, и в голове промелькнул вопрос, неужели это все, что он мне скажет. Через полчаса я ушла, держа под мышкой диссертацию приятельницы. Я ушла, а в ушах всё раздавалось его "до свиданья", я шла, и почему-то меня не оставляли глупые вопросы, о сосуществовании которых я до тех пор и не помышляла. Значит, спрашивала я себя, у меня глаза не хороши, а хорошие? Значит, если он сказал "до свиданья", мы еще свидимся? Потом снова пошел дождь. В комнате потемнело, а её серые глаза похолодели. Уже на улице по дороге к остановке автобуса, она вспомнила, что не почувствовала ведь к нему обычной своем настороженности, и тогда вздохнула с облегчением, словно добрый волшебник отвёл дурной глаз. Да всё было, всё было, а теперь она более всего любила бамбуковое кресло. Да и как было ей не питать слабость к этой китайской игрушке, чьё мерное покачивание умиротворяло, от того незаметно воскрешало настроения из безнадёжно отставшего младенчества. А порой ей чудилось, качается она в утлой лодочке без вёсел, и уносится лодочка течениями желаний в далёкие чужие края. И кто поверит, что одна мимолетная, случайная встреча может поменять полярность жизни. Разве тогда она не подумала, что обними он ее, и она прижмется к нему безропотно и послушно, и она разденется и ляжет рядом там, где он скажет, и тогда станет наконец женщиной, как все. А в следующую встречу, когда он, положа руку ей на плечо, спросил, "ну куда мы пойдем?", она улыбнулась, как ей представилось не без кокетства, и предложила, "может пригласишь к себе". После поцелуя она добавила, "только не спеши". С ним было все по-иному. И с ним она стала женщиной, познавшей все премудрости любви, научившейся вкушать миг срыва с края обрыва, где все играли в обычную жизнь, срыва в пространство без границ, сливаясь безымянно с ним, с пространством, и оно оказывалось мужчиной. Особенно она обожала любить оседлав его сверху. Тогда она доводила себя до слёз и потом тихо засыпала рядом. А может она репетировала смерть, которая должна же случится после исполнения всех желаний. Но время, оно ведь все разрушает, поначалу исподволь, творя свою гибельную работу, но однажды наступает день, когда обваливается прошлое, когда больше не чудится будущее, и рвется спасительная нить, и далее приходится выбираться на волю на ощупь. В первое время я переживала наше с ним свершившееся навсегда необщение. Потом поняла без трепета и сожаления, что не искушенная прежде, не потеряла, а обрела себя, познав власть желаний, утолимых  на мгновения, вкусив плод вовсе не запретный, а скорее загадочный. И стала я женщиной для кого странной, а для кого надменной, но всегда женщиной. А еще однажды, когда случайно мы на одну мимолетность встретились с ним в метро, я, пересиливая грохот колес, на его вопрос "как живешь?", выкрикнула "ты столкнул меня в пропасть". Наверное и в самом деле кому-то со стороны я могла показаться бездушной.

Шум колес то приближался, то удалялся. Или это был шум людских голосов тех, кто проходил мимо. Или это были волны чужих настроений, бьющихся о крутой берег ожидания. С высоты обрыва виднелась там вдалеке полоска лазоревой тишины. И душа, опоенная вкрадчивыми желаниями, опаленная огнем вчерашних потерь, уставшая от неотвязных слов, тянулась туда, за взвившиеся восклицания тополей, за льстивый шёпот карагачей, за стелющиеся вдоль реки обещания черепичных крыш, туда к недвижной полоске тишины, чтобы окунуться в ее прохладу и познать много больше, чем в вечных спорах с собой, с ними, с уходящей жизнью. И снова пошел дождь. Капли дождя весело скользили по стеклу. Каждый миг приносил новые капли, рождая их легко, без лишних усилий. Или это падали и метались по стеклу брызги когда-то виденных снов, силясь собраться в трепетные узоры сбываний. Я сидела на берегу пруда, поросшем густой ряской, сидела под склоненным кустом ракитника, сидела, утомленная счастьем встреч. На коленях моих покоилась его голова, покоилась с тех пор, как случилась жизнь, а я очутилась на берегу застывшего пруда. Я водила ладонями по его волосам, я тихо подпевала колыбельной, доносимой из воображаемого прошлого, и мне виделось, что я осталась одна, осталась одинешенька, как пос-ледняя горящая свеча под бабушкиной иконой. Я подпевала колыбельной, я ладонями проводила по его волосам, а имя его берегла от всех, и только много времени спустя я узнала, что он так и не ожил и остался лежать на берегу пруда, заросшего густой ряской...

 Качай, качай меня, кресло, повторяла я про себя, кресло мое бамбуковое, кресло мое может быть доставшееся от какого-нибудь китайского царедворца, качай меня, и не уверяй меня, что я любила. Любви в ее жизни не было. Или ей казалось, что не было, а в жизни когдатошней была и сплыла, но оставив следа. Качай, качай меня, кресло, и не пой мне песню про любовь, не любила я его. Не любила. Но с ним было все по-иному. Она подошла к нему. Она приколенилась. Она попросила его, но вот о чём разве вспомнишь...
- Ты помнишь, о чем я тебя попросила? Помню тебя стоящего так ласково, так по-доброму глядящего на меня, и по-моему он все знал, что будет, что сбудется, чем сердце утешится. Не помню. Все помню. Но вот о чем же я попросила тебя, никак не припомню. Ветер унес слова, ветер унес меня.
- Говори, говори. Она была удивительна, не похожа на всех, она даже была, знаете кем, золушкой, золушкой секса, и была чудесно открытая, как вот это небо, открытая, распахнутая.
- Ты увел меня на набережную, потом мы поднимались по длинной лестнице на каменный мост. Он стоял рядом, и я когда-то была счастлива, как все, его рука лежала на моем плече, а когда из-под моста выплывал речной пароход или барка, груженная песком, ты говорил, ну вот, мы с тобой поплыли, держись!
- Иногда я не сомневался, что нашей протяжной невстречи и не было, что мы родились вместе и сразу вот такими, какими застала нас встреча. Нет, не думайте, что я был влюблен в нее по уши, вовсе нет, и не страдал от огромной любви, все было не так, но как, не знаю, потому что слова ведь, как мыльные пузыри летят, переливаются, радуют, а прикоснешься - лопаются и исчезают, превращаясь в жалкую пенную каплю, ни о чем не говорящую, и разве чем-то напоминающую восторг или скорбь утраченного мгновения, ведь выразить словом - это значит убить одно и оживить нечто совсем другое.
- А однажды я увидела тебя на гребне обрыва. Ты остановился под одинокой сосной. Остановился. Может хотел махнуть мне рукой, но ушел, не оглянувшись. А я осталась внизу. Рядом неслась мутная гремучая река, и вокруг ни души, только кусты дикой облепихи, да шакаленок в нескольких шагах, убежавший от матери, странное существо, заблудшее, потерянное, но забывшее свою звериную осторожность.
- Это был всего лишь отрезок пути, это воля, не сила, ни в коем случае не сила, а воля судьбы, и я принял ее, я познал и себя, идущего рядом с той, ради которой, не жертвой, а жизнью уходило со вздохами время. Когда-то оно останавливается, время, отпущенное на то, чтобы из пункта А вдвоем дойти до пункта В, а дальше я снова пошел один, я двинулся в путь из пункта В в пункт Г, не означенный никак ни на одной карте мира, двинулся налегке, без милых раскаяний, без тягости утрат, а лишь освобожденный, обретший вновь свободу быть прежним, но благодарным за все, что произошло по пути из пункта А в пункт В., Ох уж мне эта свобода. Кстати, почем нынче она? Кто ответит, где тот рынок, где тот праздничный, ломящийся от изобилия, завораживающий    по-маскарадному базар, где те ряды, на чьих прилавках продается свобода и вдоволь, или может свободу никто и не выращивает, а бывает она у каждого своя, и родная, не похожая одна на другую, или у свободы тоже есть сорта, так где же тот рынок, где тот базар, пауком стягивающий к себе пути-дороги. Но жизнь проходит, накинув на лицо паранджу и спешит озабоченно куда-то, и все молчат занятые каждый собой, торопятся поскорее перейти время, укрыться от дождя намеков, какими помнятся наши настроения. Да и к чему она эта свобода, скажите, люди добрые и люди злые, ответьте, пусть отмолчавшись, одними взглядами или замиранием торопливых шагов. Кто-то когда-то ведь уже сказал, что свобода это миф, и миф коварный, это ловушка, попадает в нее тот, кто более всех заболел смертью. Кто-то когда-то ведь уже сказал, что во все времена был неволен каждый шаг, и разве свобода не бремя, не крест, что останется лежать на полпути, усыпанном лепестками махровой розы одержимости. Кто-то когда-то ведь уже сказал, что свобода разве не тот же товар, и уж если невмоготу и так уж горячо желается обрести ее, сходи на ближайший рынок и купи целый кувшин, заполненный желанной и всего-то за ничего...
Любви в ее жизни не было, или ей казалось, что не было, а на самом деле была и прошла незамеченной, не оставив и следа в памяти и даже легкого шрама на сердечной мышце, что зовется среди врачей миокардом. Нет-нет, что бы ни говорили, а любви не было. Она стояла у окна. Покинутое кресло продолжало покачиваться, нехотя замедляясь. Наступала вечерняя пора, когда затихал ветер, замирали камыши, а бамбуковые заросли обретали второе дыхание, дыхание ночи, отмеченной торжественным странствием звезд и шорохами встрепенувшейся ото сна подземной   жизни. Женщина, кажется средних лет и не потерявшая своей необъяснимой и потому странной привлекательности но без следов порочности во взгляде глубоко посаженных серых глаз стояла у окна и думала о всякой всякости, но и о себе, о собственной судьбе, разве не уготовленной загодя, задолго до рождения. Дождь давно прошел. Небо вновь заголубело, и только вдали за заснеженными отрогами гор остановились кучерявые облака, напоминая стаю сказочных птиц, присевших на горную гряду отдохнуть перед дальней дорогой. Разве страсть можно назвать любовью. Или, скажем, невыносимость разлуки разве от любви. Все это пустое. О любви много говорят, но пусть скажут мне, что же она такое. Женщина усмехнулась, вспомнив, как приятельница пыталась покончить с собой от неразделенности. Шло много крови и крика, а чего они не разделили поровну, я толком и не услышала от них. Женщина снова села в кресло, в свою бамбуковую качалку. И закачалось оно, и накатывались волны одна за другой, и долетал желтый от пыли и песка ветер с берегов желтой реки и даже с курганов пустыни Гоби, и донес он вперемежку запах дыма, вьющегося над белыми юртами, и аромат цветущих царских садов и терпких духов, которыми душились придворные дамы. И еще было слышно, как рубят за оградой царского дворца бамбук, из него когда-нибудь сплетут ее любимое кресло, приобретенное по случаю в магазине "Тысяча мелочей", ее любимую качалку, чье поскрипывание неунывно подсказывало - впереди еще не одна жизнь, и спешить некуда, и не к кому. К тому высокому сутулому парню со шрамом на правом виске она никогда   не спешила. Качай меня, кресло, качай, и не представляю, что бы я делала без тебя. Если и любила я, то только тебя, мое кресло, моя качалка - укачалка, моя на всю жизнь колыбель. Да и как было ей не любить это бамбуковое кресло, если иногда ей казалось, что без него у нее и жизни не было, что без него она и вовсе не существовала бы, или оказалась бы совершенно иной, чужой, не узнаваемой даже по глубоко посаженным серым глазам. Не в них ли потонула вся ее жизнь, не хранят ли они будущее? Женщина вновь усмехнулась, подумав, милая, о каком еще будущем ты говоришь, оно все в прошлом. Как и этот влюбленный в нее, прицепчивей бездомного пса, долговязый сутулый парень со шрамом на правом виске. Он всегда ожидал ее. Она не помнит, чтобы хоть однажды он не сказал, прощаясь, значит, завтра. Она могла отложить встречу на день, на два, на неделю, сославшись на занятость, а то и на отсутствие настроения общаться, не только с ним, а вообще с кем угодно. На меня такое и раньше находило. Теперь это привычное состояние души, уставшей от лукавых общений, от их обманчивых посул подарить согласие, столь желанное и естественное для ее негероической натуры, но увы не заканчивалось ли всякое общение, если не битвой при Ватерлоо, то по меньшей мере утомительным спором, порождая, и, о боже, ведь это утверждают самые светлые умы, истину. А что она такое, рожденная в спорах, как не обглоданная кость. Ею даже собаку не выманишь из сторожевой будки. Качалку качало, и волны печали уносились от покрытого почерневшим асфальтом берега, не помеченного ни единой пальмой или печальной сосной, уносились прочь от сердца одного к сердцу другому, что билось там за горизонтом воспоминаний, обступивших сумерками одинокий вечер. Нет, право, любви в ее жизни не было. Был тот высокий сутулый парень со шрамом, или это был отпечаток китайского иероглифа. Она не спешила к нему, не от того, что страдала безразличием, и не от того, что считала дурным тоном приходить вовремя, просто он всегда ее ждал, и опоздать на встречу с ним было невозможно, как невозможно наверное избежать собственного рождения, а потом и смерти. Помнится, он сам мне часто говорил, не спеши, остановись, прислушайся к молчанию, и ты услышишь, как шумит поток настоящей жизни. А еще говорил, я когда-то жил в царство Лу за много веков до новой эры, и этот шрам на виске - клеймо с тех памятных времен может за какую-нибудь провинность. А однажды он мне признался, что иногда слышит голос учителя Куна, и тот раз за разом повторяет - не Путь делает человека великим, а человек делает Путь великим, и добавил, нет, не думай, я не великий человек и Путь мой не велик, но знаешь, я хочу пройти часть Пути с тобой, столько сколько отпущено. Качалка качалась мерно и чинно, тоскливо и сухо поскрипывая, иногда протяжно, иногда отрывисто, казалось неопытная детская рука водит смычком по расстроенной струне. А струна это - моя душа. И где теперь тот парень со шрамом, или с клеймом на правом виске, этот странный милый человек. Может он возвратился в царство Лу, вот и прислал оттуда ей расчудесное кресло, дивную качалку, сплетенную из стеблей китайского бамбука. Разве не был он для нее защитой, прикрытием от других, от всяких посягательств, разве не был он углом, за этот угол она заходила и исчезала, а если хотите, исчезал весь мир, и становилась она совсем-совсем собой, и он, стоявший рядом не мешал ей быть...
Я люблю дождь. Я люблю всматриваться в дождь. Я люблю вслушиваться в дождь. Я люблю знать, что дождь будет долгий, как история моей жизни. Кто знает, где ее начало, где конец. Разве с рождения начинается мой путь и разве заканчивается мой путь смертью. Если бы знать, что такое смерть. Она не мое ли продолжение, не видимое простым глазом, она не мост ли над бурливой рекой страха потерять что-то или потеряться? Вот также когда-то я стояла у окна, когда-то давным-давно, когда вас еще и не было на этом свете, и в такую же дождливую погоду, но капли дождя иногда светились как золотые искорки под лучами незаходящего в той стране солнца, стояла и провожала взглядом того, кто уходил от меня навсегда, не оставляя по себе печали, а только смирение и замирание, они следует за завершённостью, оставляя не сожаления или раскаяния, а прозра-чность синего неба после промчавшейся тучи. И дождь шептал молитву, благословляя уходящего на долгий путь, прося у господа или у судьбы быть к нему поснисходительнее и не чинить препятствий, а помочь уйти навсегда. А потом наступило милое одиночество, долгое и полное согласие в общении с собой, с ним уходящим, со всем миром, о котором только и знаем, что он есть, что он должен быть, как есть мы, как должны же быть и мы...
Но что ни говорите, а странный был этот парень. Женщина откинула руки за голову и заулыбалась. Высокий, сутулый, со шрамом на правил виске, ничего броского в облике. И говорил он временами, а больше молчал. Не от стеснения. Не любил зря говорить, зубы заговаривать, да и вообще рисоваться. И молчанием своим вовсе не мешал мне, и молчанием наше общение и не прерывалось. А уж если говорил, то я заслушивалась. Да он был замечательным рассказчиком, подумала женщина и вздохнула. Был ли это вздох сожаления или непогода стеснила грудь, кто знает. Только вспомнила она странного парня с теплотой и даже заметила, слава богу, что случилась с ним встреча, с таким необычным типом, вечно ожидающим ее с готовностью быть рядом. И вот ведь незадача какая получалась - не он был ее тенью, а она, да-да она. Он был светом, а она - тенью его придумки. И хотя не жаловала она парня своим вниманием, но до чего же спокойно было на душе с ним рядом. Но вот, когда они после затяжных поцелуев, наконец наскучивших, легли в постель, началось самое потешное. С ней подобного не случалось никогда ни до, ни после. Я в первые минуты не могла понять, шутит он или всерьез, но оказалось действительно, он ничегошеньки не смог сотворить со мной. А ведь импотенцией не страдал, просто переобожал меня. И за что, спрашивается, не за красивые же мои глазки, таких вон сколько вокруг. Помниться тогда после скандального, как она полагала, постельного происшествия, он помотал головой и вовсе не смущенный, сказал с тобой ничего не получается, может так и лучше, и взял да и сел голенький ко мне на колени, а я его, нет только представьте, обняла, поцеловала, и, кажется, сейчас уже точно не припомню, даже от умиления что ли покачала как ребенка. А нынче вот качалка, а нынче вот кресло из стеблей китайского бамбука качает ее саму со стороны вроде бы одинокую, а кому-то может почудится и брошенную, да к тому же укутанную в сумерки уходящего вечера. И разве так много значит быть окруженной вниманием или поклонением. Что может сравниться с ощущением, что ты   просто есть, рассуждала качающаяся женщина, и разве это ощущение не ствол того самого древа жизни, от которого ветвятся разные пути-дороги. А еще как-то он после долгого молчания, где-то на набережной, любимом месте прогулок, когда они стояли у гранитных перил, наблюдая неспешное течение похолоделой реки, сказал   по своему обыкновению куда-то в пространство, как бы всем, кто мог услышать его, и конечно прежде всего ей, знаешь, ведь в жизни главное, как и при исполнении симфонии, когда, понимаешь, когда, стало быть вовремя вступить и быть, вот мы встретились, и значит пришло наше время быть, и мы должны, понимаешь, ну как бы соответствовать этому моменту, да-да, он именно так и говорил, я даже слышу его хрипловатый голос, и вступаем мы, и мы должны отыграть нашу партию, не нарушив общего лада, отыграть и умолкнуть до следующего раза, он замолк тогда на минуту и потом, повернулся ко мне, и, усмехнувшись, добавил, если, конечно, этот раз будет. Он оказался прав, этого раза не случилось. И сидя, и покачиваясь в своем кресле, она вновь повторила, что любви в ее жизни не было, разве что с этой бредящей бамбуковым скрипом качалкой, ах, хорош ещё шутки шутить могу, значит не все пройдено и может вон за покоробленным углом того серого здания ждёт меня странный парень, высокий, сутулый со шрамом на правом виске, ждёт, как и прежде, а я не спешу, как и когда-то. Говорили, что я обходилась с ним плохо, но кто знает, что же было на самом доле между ними. А посторонние о ней и вправду могут сказать - бессердечная, а она отчетливо слышит, как стучит сердце, исполняя свою одинокую партию на всю жизнь...
Снились странные сны. Кто-то сказал, что это не сны, а явь. Только явь чья-то. И что оставалось делать, как не склониться перед священным камнем с высеченным на нем крестом и не взмолиться и не попросить того, кто являет сны, остановиться.   Кто-то опять сказал, что это воля, но чужая, и небо здесь чужое, и молитвы здесь иные, потому разве это небо пошлет и откликнется. Оно было жгуче синее без единого облака. Куда не глянешь, повсюду вдоль горизонта высились горы, оттеняющие белоснежными склонами своими тревожную синеву неба. И тогда беспричинно пошел дождь крупными редкими каплями. Они легковесными молоточками падали на землю, извлекая отрывистые звуки, и не эти ли звуки навевали сны, те самые чужие сны, так уютно заполнившие старинную беседку. Густо увитая диким виноградом беседка располагала к мечтаниям. На сплетенном из тонких стеблей молодого бамбука столе лежала цитра. Я взяла ее и тронула одну струну, потом другую. А потом пальцы сами побежали по струнам, и я услышала древнюю поминальную мелодию, ломкую в самых неожиданных местах, как голос подростка. Неужели, подумала я, когда-то мне уже приходилось ее слушать, не на собственных ли похоронных церемониях. Или это чужое наваждение. Но когда я посмотрела в сторону зеленых холмов, что виднелись сквозь широкий просвет входа в беседку, и увидела того, кто шел мне навстречу, кто спешил ко мне на обещанное свидание, я поняла, что все это быль, что все это происходит со мной, и сердце мое застучало быстрее, и цитра зазвучала нежнее, и улыбка наконец остановилась на моих губах, и ветер уже не в силах был сорвать ее и унести туда, где нас нет и где нас никогда не будет...
Когда кресло остановилось, когда качалка замерла на зыбкой точке равновесия, когда затихло последнее поскрипывание бамбуковых ветвей, или это был их плач, или это был их смех,    тогда женщина кажется средних лет, не потерявшая привлекательности, склонила свою царственную голову к левому, да-да именно к левому плечу, поближе к сердцу, а веки ее глубоко посаженных серых глаз сомкнулись, и, глядя на нее можно было подумать, что она дремлет, но даже если женщина дремала, она продолжала представлять все, что произошло, а иногда ей удавалось заметить и остановить свой взгляд на том, что должно еще произойти. Женщина не переставала размышлять. Но когда чьи-то слезы скатились по ее виску на рукав шелкового халата, она удивилась игл и насторожилась - уж но по сбывшейся ли однажды любви они. Однако вскоре прежняя мысль возвратилась крепкой и неопровержимой, и женщина сказала себе, нет, все-таки любви в ее жизни не было. Кто скажет, что она любила этого странного парня, высокого, сутулого, со шрамом на правом виске только потому, что года спустя вспоминает его и с теплотой, и с печалью, может всего лишь вечерней, тот ошибётся. Разве мы не вспоминаем самое всякое, что случилось когда-то, разве не возвращаются и часто ведь неотвязными видениями минуты, лишенные не то чтобы любви, а даже полные пакостей или страхов с капельками пота на лбу, разве не вспоминаем мы с улыбкой милые вечеринки далекой юности. Так вот и переживаем раз за разом прошлое и тем как бы продлеваем свою жизнь. И не от любви прежней возвратился к ней тот парень, тень его сутулая маячит перед глазами от того, что был он по всему особенным, не похожим на всех. И ведь, как легко ей было с ним. Я была собой, я была вольна быть собой, и если я была бы бабочкой, я была бы ею, я бы порхала не тронутой, не знающей прикосновений пальцев охотников на бабочек. Странный он был парень. С ним приходило освобождение, от чего не знаю, может от себя, придуманной, от себя, подпевающей чужим голосом, ведь в жизни так и живется. Потому часто мы и тоскуем и впадаем в хандру или в злобу, ненавидя втайне самих себя, как ненавидят или презирают изменников. Но о чем это я? Женщина улыбнулась. Эти мысли ведь тоже отголоски их встреч. Все было тогда. Все повидала она с ним, даже утреннюю зарю впервые встретила с ним и более ни с ком другим. Именно в то раннее утро он сказал и опять верный своей манере куда-то в пространство, заполненное розовыми лучами легкого солнца - знаешь, ведь и вправду все удовольствие в ощущение того, что я живу, понимаешь, я живу - и в этом все, что по-настоящему самое что ни на есть самое, а остальное - так бесплатное приложение или примечание к жизни. Помнится она тогда спросила, а как же смерть? Плетеное кресло вновь качнулось, стебли бамбука заскрипели, ветер прошлого теребил их и редкими порывами порой пригибал к земле. Он в ответ пожал плечами и произнес с улыбкой, а ты сперва скажи, что такое жизнь, а уж тогда спрашивай, что такое смерть. Теперь она знает, эти же  слова когда-то, бог знает в какие прошлые времена сказал другой человек, любящий покачаться в бамбуковом вот в таком же, как у нее, кресле и молчанием, словно полноводной рекой впадать в океан жизни. А однажды он не пришел. Не пришел навсегда, И оборвалось ожидание его, оборвалось на полуслово, и осталась она вдруг в недоумении, и стало ей очень скоро неуютно, как в комнате, потерявшей одну из своих стен и ставшем тревожно открытом чужим взглядам. И тогда, помнится, она впервые по-настоящему напилась, и не с тоски, и не с печали, а скорее от тревоги, вкравшейся в душу, от растерянности перед вопросами, где он, что сталось, где тот, кто был казалось вечным, и отчего вдруг он исчез, или его нет больше в живых, может возвратился в царство Лу, где правители казнили его на главной площади со всеми церемониями и поклонами по случаю такого торжественного и праздничного события. Так вот и зашла в винный отдел соседнего гастронома и купила бутылочку "Столичной" и устроила что-то вроде необъявленных поминок. Всю оставшуюся ночь она провела в полусне. Ближе к утру, когда небо едва стало освобождаться от ночной слепоты, привиделось ей тёмная комната и в углу огромный фикус в кадке, а под фикусом сидящим на табуретке старик-горбун, отщипывающий от хлебной буханки кусочек за кусочком, пожевывающий хлеб и время от времени отпивающий вино из граненого стакана по глотку и после каждого отпития вытирающий губы рукавом махрового банного халата и хитровато подмигивающий ей, лежащей на кожаном диване. А на утро встала она с больной головой и почему-то с мыслью о странном старике, об этом горбуне с ого буханкой хлеба, с его вином и хитроватым подмигиванием, может быть значащим больше, чем сон женщины, опьяневшей на неизвестно чьих поминках…

А потом пошел снег. Дождевые капли там где-то наверху превращались в снежинки. Где-то там на грани жизни и смерти умирали капли дождя одна за другой, и кто знает, хранили ли снежинки память об иной жизни, об ином существовании. Но   как бы то ни было в конце концов возвращались они на грешную землю, безгласно приникая к ней и хоть на малость, но изменяя ее облик, а может и жизнь всей земли. И разве не изменилась и я, разве не надломилось и мое настроение, и разве белая задумчивость ни о чем не овладела мною. И тогда я потеряла свое имя. Да и к чему оно в пустыне, окруженной со всех сторон горами, на чьих вершинах покоятся крики зовущих на помощь. Горячий песок не давал покоя. Я черпала его ладонями, а он ссыпался золотым дождем, и ссыпался неостановимо, и я вновь набирала полную горсть горячего песка, а он опять ускользал сквозь пальцы. Солнце продолжало стоять в зените, тяжелое, суровое, надзирающее, укоряющее все, на что падали его жаркие лучи. Но нет, ни в чем нет моей вины, я поступала так, как должна была, и разве это был не мой путь, и разве я должна виниться и перед кем, если только не перед собой, потому это ведь мой путь, понимаете, мой, а не ваш. Но если вам угодно, я готова ответить за все, что творится вокруг. Я готова пасть на колени и крикнуть этим молчаливым вершинам похожим на вечносуровых присяжных, нет моей вины ни в чем, что я совершила, но мою боль не вместит эта пустыня, мою боль за всех не остановить, как и этот песок И тогда я увидела, как колыхнулось марево над песчаной страной, и дуновение ветра с гор вдруг коснулось моего лица. Я заплакала. К чему мне имя подумала я, к чему мне выделяться своей нарочитостью, я не хочу слышать, как перекатывается эхом моё имя, вызывая камнепад со склонов далеких гор. Кто-то сказал мне, что все это сон.  Я кажется в ответ усмехнулась. Все это было. Следы моих шагов еще не замела поземка. Это следы моих превозмоганий. Не себя ли? И   только с ним не надо было превозмогать себя и тем самым неотступно входить в этот мир, с ним я дышала и только, и уходила легко, покидая страну снов и имен, А снег все падал и падал, и казалось никто не в силах остановить это белое падение...
Я никогда не спешила к нему, разве можно спешить к себе самой.
И я не спешил. Я знал, что ты можешь не придти сегодня, завтра и всегда, но от того ты не становилась для меня другой, ты, какая есть, ведь не покидала меня.
Теперь могут сказать, поздно за ум взялась, но ум тут не при чем, я ни от кого не была без ума, и всегда ум оставался при мне, но сегодня я знаю, что этот чудной человек, и кто встречался с ним говорил "чокнутый", и был моим суженым, теперь-то я знаю.
И слава богу, что тогда не знала, значит жила и по-настоящему. А нынче пришло время узнавать, время собирать знания, когда жизнь как бы останавливается, А ведь так и хочется сказать - я не хочу знать, я хочу жить.
Не знаю, не знаю, может и вправду всему свое время. Сегодня меня больше занимает кресло, моя качалка и эти мелодии бамбуковых стеблей, странные, почти как тот высокий, сутулый парень с отметиной на правом виске. Он исчез также внезапно, как появился, не пришел однажды и все.
А странность моя вся заключалась в том, что я всегда, да всегда, поминутно оставался самим собой, не изменяя себе. Ведь ты была для меня данной как бы свыше, ты, ведь смотрелась богиней, впрочем нет, не богиней, а жрицей, а потому неприкасаемой, потому я терял дар быть мужчиной, ты была жрицей в храме моей жизни, и я приносил и клал на жертвенный камень у твоих ног все, и дни, и мысли, и чувства, и слова, но только просил бога, которому ты служила, чтобы врата храма оставались как можно дольше открытыми для меня.
По-моему, если он жертвовал, то жертвовал от души, от сердца и по глазам ого было видно, что жертвовал не без наслаждения. Но всему приходит конец. И в один прекрасный день сказку кто-то всю и сказал, и что дальше сталось с героем ответа не сыщет никто.
Конечно, милая моя жрица, я не жертвовал ни чем, если жертва - это оторванные от себя куски, напротив, я обретал второе дыхание, входя в храм, где все обряды исполняла ты. А не пришел я по простой причине - я кажется скончался, я слышал, как об этом говорили соседи...
Он сидел на обочине, прислонившись к огромному валуну, сброшенному одноглазым великаном вон с той скалы напротив. Он сошел с пути. Он сошел со своего пути. Он устал. Он устал не только бороться, он устал противиться. Он потерял вкус к власти над теми, кто поверил ему. Вчера еще он правил здешним миром. Вчера еще он тащил на себе тягость ответственности стоящего над всеми. Вчера он принимал решения ради них же, кто улюлюкал ему вслед, кто забрасывал его гря-зью небылиц, ради них же, чьи пристальные молчаливые взгляды напоминали пистолетные дула. Они хотели все и все сразу. Они хотели остаться прежними, но получить из его рук крепкое будущее не зав-тра, а сегодня. Они подавали милостыню нищим и убогим, но проходили мимо него, хотя, кто знает, не большая ли жалость должна сжимать человеческие сердца при виде того, кто поставлен править, обреченный на одиночество и на пожизненный суд искателей правды.
Но все уже позади для него. Он сошел с пути. Он сошел со своего пути. Кто он, чтобы повторить путь избранного богом. Ему всегда до слез было жаль Христа, несшего за всех живших, живущих и обреченных родиться крест. И было стыдно за тех ущербных, кто стоял на ломленных коленях и все-таки слал проклятия вслед уходящему от нас. Он сидел на обочине, прислонившись к огромному валуну, сброшенному одноглазым великаном вон с той скалы напротив. Потом наступил вечер, пора ожидания утра, в утренние часы и надо принимать решения. Но он, оглядевшись вокруг, но он, встретив позади голую безлюдную степь, вдруг поднялся с земли, поднялся с обочины, постоял с минуту и все-таки решился и пошел навстречу своему прошлому…
Любви в ее жизни не было. Или ей казалось, что не было, а на самом доле была, и прошла не замеченной, не оставив и следа в памяти и даже легкого шрама на сердечной мышце, что зовется среди врачей миокардом, женщина, кажется средних лет и не потерявшая своей необъяснимой и потому странной привлекательности не без следов порочности во взгляде глубоко посаженных серых глаз, качалась в своем любимом бамбуковом кресле и не собиралась спорить даже сама с собой же. Что было - то сплыло быльём поросло. Она не археолог, чтобы раскапывать собственные усыпальницы и искать на первобытной пыли следы любви. Пусть те, кому дано быть следопытами, ищут их. А я не имею никакого желания искать свои или чужие следы. Да и кто знает, что же это такое любовь. О ней так много говорят, так много, что начинаешь думать, а существует ли она, но придумка ли она. Ведь более всего люди говорят о том, чего не бывает, но что желаемо. А я молчу. Вот кресло свое люблю. Это я знаю. И вновь улыбнулась она одними губами, и вновь мерно заскрипели бамбуковые стебли, и вновь в открытое настежь окно посыпались звезды не отходящей ночи. Она подумала, что это ее последняя и самая долгая ночь, и когда же она кончится одному богу ведомо, если бог вообще знает о существовании женщины средних лет с глубоко посаженными серыми глазами. Ведь ее жизнь - это богом забытый край на карте вселенной. Сюда не доносится звон райских колокольчиков, сюда не долетают славные песнопения из занебесья. Зато здесь гуляет прохладный ветер дующий с берегов желтой реки и колышущий бамбуковые заросли. И стебли чуткого бамбука отзываются мерным поскрипыванием, напоминая, что она не только была, но и есть. Слава богу, что не отнял у нее эту долгую неотступную и, как кто-то ей подсказал, последнюю ночь, спасибо ему за подброшенный случай, по которому она приобрела так полюбившееся ей кресло, милую качалку. Кто-то настойчиво уверяет, что кресло досталось мне по наследству по линии древнего правителя китайского царства Лу, но, увы, я кресло, я эту качалку купила в магазине "Тысяча мелочей". Такова плоская правда жизни, плоская-преплоская, потому что у правды жизни никогда не бывает третьего измерения. И купила она как бы старинное кресло, но сплетенное из настоящих бамбуковых стеблей похожих на кости доисторического животного, так вот и купила она его на первые большие деньги, заработанные в борделе тетки Сони, той самой, что получала регулярно посылки из Китая. Посылки эти доставлялись обернутыми в розовую бумагу и обвязанными красной шелковой лентой. И пахли они всегда душисто жасмином. Что присылали тете Соне с посылками, никто но знал, но поговаривали, что в них просто воздух тех мест, где тетя Соня провела свою счастливую молодость. А бордель у тети Сони был самый изысканный в городе. Посещали его не просто состоятельные клиенты, но люди со вкусом и умеющие вести себя с достоинством даже в общественном туалете. Женщина потянулась, зябко поведя плечами. Звезды осколками разбитой ночи продолжали сыпаться в окно, а вместе с ними в комнату проникала прохлада. Женщина поджала под себя ноги, села поудобнее, укуталась в шаль и призналась себе, что дни, проведенные в борделе, она вспоминает без всякого стыда, и не исключено, что когда-нибудь , когда пройдет и окончится ее последняя ночь и кто-то  подведет итоги, то не перетянет ли то время на весах оценщика все другие времена ее скудной жизни. А попала она в тот бордель весьма случайно, встретив однажды на улице тетю Соню, давнюю знакомую родителей. Оглядев меня с ног до головы, взяла тетенька Соня что называется быка за рога и предложила, приходи ко мне, моя милочка, завтра же, ты ведь находка, такой интеллигентной дамочки у меня еще не было. И я пришла. Не знаю, что более влекло меня - деньги или или дремавшая и запоздалая похотливость, а кто-то скажет, что в том и было мое призвание. Никому она не призналась в своей новой  профессии и вела, как ей казалось, двойную жизнь, получая от того немалое удовольствие. Хотя разве можно скрыть что-то в нашем городе. Впрочем какое это имеет значение на исходе чудесной, переполненной звездами ночи. Первым клиентом явился к ней черноволосый мужчина, с виду заморыш, но щедрый на плату, извращенец до пят и прямо-таки пожираемый желанием видеть, как она перед ним мастурбирует. А через неделю в ее комнату вошел тот, кто стал ее самым верным посетителем. Это был полный, лысеющий мужчина средних лет, с живыми улыбчивыми глазами. Представившись, он, не мешкая, заявил, что ангажирует ее, да-да, так и сказал, ангажирую вас на год вперед. На что я спросила, вы так уверены, что я подойду вам, и услышала в ответ утвердительное "абсолютно"...
Утро началось с тумана. Все стороны света смешались и стали неразличимы, и от того каждый шаг рождался сам по себе, не связанный никакими обязательствами ни с прошлыми, ни с будущими шагами. Мне тогда показалось, что наконец я раскрепощена, что я совершенно вольна, как слово, только что слетевшее с губ. Оно ведь, слово, пронижет туман, оно ведь падет на благодатную пядь земли, и пусть земля, не обетованная, пусть она бездыханная, придавленная камнями, не в том суть, она, эта земля все равно отзовется на слово, и сотворится по вольному велению слова хотя бы настроение, хотя бы мелодия души, разве заброшенный уголок земли не есть одинокая покинутая душа, разве камни не застывшие от случившегося горя ду;ши, и может на месте том, куда упадет слово, и вырастет новый Эдем, и кто знает, кому суждено будет стать Адамом, кому жребий жизни позволит стать Евой, и зародится жизнь, и рассеются туманы, и облаками побегут над миром слова. А пока я, окутанная туманом, как смысл, окутанный вязью слов, запеленованная нитью нескончаемого предложения, уходила сразу во все четыре стороны света в надежде встретить хоть кого-нибудь, кто ответит, кто улыбнется, чью улыбку я разгляжу сквозь завесу тумана и скажу про себя, я не одна, наконец, я не одна, и тогда я дам волю словам, и, уходя, буду рассказывать обо всем, что можно переложить на музыку слов, и, когда все четыре дороги мои вновь сойдутся, когда я догоню вечер на другой стороне земли и упаду в отражения ночного неба, что будет покачиваться на радужках озер моей прошлой печали, и в их прохладе утолю тревогу, рожденную этим сказочным туманом, и тогда я скажу, вот это и есть вся моя жизнь, она и есть мое слово, она и есть мое долгое предложение, чей смысл не дано угадать, пока не унесется в прошлое последний звук. Потом пошел дождь. Тихий, смущённый, И рассеялся туман. И монотонный шум дождя стал нагонять сон. И я уснула. Или я спала и прежде, и мне все снился сон, а дождь разбудил меня и возвратил молчание...
Качалось кресло, качалось небо в окне, качались мысли, брошенные на чаши весов потерянного смысла. Кресло раскачивалось все сильнее и сильнее, это на заросли бамбука наскочил ветер и качал, и качал стебли взад и вперед, принуждая их поскрипывать и всхлипывать. Иногда кресло, качнувшись, останавливалось на двух последних своих точках опоры, готовое опрокинуться навзничь, но даже в эти мгновения в глубоко посаженных серых глазах женщины не пробегали тени тревоги. И отчего ей было тревожиться, когда она знала твердо, что любви в ее жизни не было, и потому нечего было терять и не о чем было жалеть. Разве любила она того полного лысеющего мужчину средних лет с живыми улыбчивыми глазами, хоть и не мало привязалась к нему, к его ласковой манере обращаться с ней. Платил он щедро и сверх прейскуранта, и конечно лишние давал тайно от тети Сони. И расплачивался, не торгуясь, и за время, и за новую позицию, как это полагалось в соответствие с правилами поведения клиента. Но более всего он любил, когда она становилась на четвереньки. Это была его детская прихоть или давняя привязанность, это был его конек, а коньком была я. О нет, не коньком, она была кобылой, она была кобылицей, от страсти охваченной дрожью и млеющей в пене пота. Вспомнилось, как он любил напевать, ох, кобыла, кобылица, то ли быль, то ль небылица. Быль, конечно же, быль. Вот даже теперь, спустя годы, она, вспоминая, чувствует себя загнанной в головокружительность, загнанной в насладительный темный угол. Но прежде надо было выдержать скачку, скачку через всю жизнь. Он стоял сзади и гнал ее, подстегивал ласками, и снова гнал и мчал ее. Иногда сердце лошади готово было выпрыгнуть из груди и помчаться вскачь впереди, обгоняя время и желания. А он, держа ее за отвисшие груди, все нахлестывал, и неслась она покорная не к реке ли на водопой, чтобы утолить нестерпимую жажду, нет, нет, она помнит хорошо, он ее гнал к последней черте, к великому спазму, когда лицо сведет гримаса смерти. Тогда он остановится, а с ним и время, тогда она растеряет себя, тогда она, брошенная на полпути, задыхаясь, начнет умолять на коленях, ну, еще, ну, ну, и замотает головой, и волосы ее пышной гривой разовьются по сторонам, и капли пота будут слетать со лба, с висков, с плеч по касательной к линии обнаженной страсти, и снова она взмолится, еще, еще, разве лошадь не такая же женщина, о господи, прости, о господи, помилуй, дай силы доскакать до черты, там я умру в нём, исчезну, растворюсь, потеряю имя и всю себя, ну еще, буду шептать я, ведь мы на скачках, ставки сделаны на год вперед, и в заезде бежит только одна лошадь, и всадник, и наездник один, но кто победит никому не ведомо, и сколько будет заездов, кто знает, и потому, господа, делайте ставки, и ставки сделаны на всю жизнь вперед, и я должна была дожить свой путь, как хотелось мне, и я поставила всю себя на кон, потом я услышала звон в ушах, это грянул гонг, значит, подумала я, пошел последний круг, пошла прямая, эта самая на одном дыхании, стремительная, скоротечная, прямая, пронзающая тело насквозь, рассекающая желание надвое, на два равных крика, в одном - предсмертное ржанье, последний стон, в другом - мольба еще, ну еще, и слезы, и слезы, говорят, что это слезы промчавшегося, умчавшегося счастья, и он не остановился, он продолжал ее хлестать ниже пояса, нанося душевные раны, что причиняли боль, впивающую последние островки осознания, но она, эта боль, была предвестием освобождения от обязанности жить и упадания в тишину и бессвязного лежания до следующего заезда, А в последнюю встречу, тогда мы еще не знали, что она последняя, попросил он меня исполнить соло на качалке. Он сказал, представь, что это гинекологическое кресло, а я твой личный гинеколог и одновременно осеменителъ будущего. На следующий день она закрыла контракт с тётей Соней, сгребла всю кучу заработанных денег в мешок, закинула его за плечи и скрылась за первым же поворотом, прошла не замеченной дальнюю заставу, и покинула те места навсегда, А кресло тем временем постояло на точке неустойчивого равновесия, постояло и возвратилось со всего маху на свои изогнутые   бамбуковые дужки и закачалась вновь мерно, и закачалось вновь старательно, верно служа дремавшей хозяйке...

Ветер стих также неожиданно и разом, как и налетел, И пошёл наконец дождь, которого все ожидали дни, недели, годы. Говорили, что даже земля исстрадалась, что земля сама сто-нала, корчась от родовых схваток не в силах родить ни травинки, а камышовые заросли побурели и полегли, словно склонили свои каштановые головы перед пересохшим руслом когда-то веселой реки. Дождь шел уже третьи сутки. Монотонный и вечный. По глинистому руслу потекли мутные протоки. И моя душа стала оживать, и я почувствовала, что кто-то спешит ко мне, что кто-то ищет меня и должен же найти и выкликнуть имя, которое потрескавшиеся губы забыли, как и все слова, что были когда-то на слуху. Он придет и научит меня словам, научит собирать их в предложения и строить из них чудесные видения. А за ними, за словами, как назавтра за утренней дымкой, я увижу солнце умытое дождем, переливающееся, искрящееся, летящее во все стороны мириадами капель, мигающих светлячками. И он скажет мне, что это бьется мое сердце, и что он слышит, о чем оно стучит. И тогда я услышу мелодию и его сердца, и он скажет, что самый короткий путь между людьми, это путь между их сердцами, это путь от сердца к сердцу. А дождь все шёл и шёл. И начиналась игра слов. Но все равно я знала, что шум дождя значит больше, чем мы знаем о нем, что молчание вмещает все, что только есть и можно представить. Я знала, что он спешит ко мне, а я жду его и стою у окна, и не отхожу, потому что боюсь, ведь он может придти и не застать меня...
     - Тетя Соня не возражала, не стала уговаривать остаться, да сказала на прощание, что ж жаль, но дело хозяйское. Я и была хозяйкой своей судьбы. Слава богу, он наделил способностью распоряжаться собой. Не другими, а собой. Почти год я была собственностью этого полного лысоватого мужчины средних лет, но такую судьбу выбрала я, потому что он хорошо платил, да и мужчина был крепкий.
   - Ты поразила меня, как только увидел тебя. Ты была другое, не как все, а когда заговорила со своей непринужденностью без манерности, без всякого театра на пустом месте, я сказал себе, только с ней и баста. Ты ведь знать не знаешь, какая ты женщина самая настоящая. Я сразу это понял. Ты даже не знаешь, что способна околдовать, понимаешь, околдовать только тем, что остаешься собой. Это фантастика - отдаваться тебе.
    -  Я иногда говорила себе, что этот тип ведь сам отдается тебе. Он купил меня, как пиджак, но с удовольствием и без сопротивления и даже добровольно стал приложением к любимому пиджаку. Конечно, деньги и договор делали его моим хозяином, владельцем. И я ему подчинялась от души, в конце концов ведь их постельные прихоти почти всегда становятся и нашими.
   -  Я не ревновал, но чертовски не желал делить тебя с кем-то еще. Да я по натуре собственник, но не тиран. Да и разве с такой, как ты, можно быть тираном. Можно слыть, но не быть. Правда в том, что ты вдохнула в меня жизнь. Возвратила мне потерянные удовольствия. Я же так пресытился всеми этими бабёнками тети Сони.
   -  А когда я ему объявила, что все, сегодня последний день, и я договор не продлеваю, он поначалу потерял дар речи, а потом уселся в кресло и как-то разом обмяк. Стал что-то говорить, уж не припомню и что именно, кажется что-то вроде того, мол, как же я буду без тебя, нам же так хорошо было. Но я махнула рукой на прощанье и ушла.
     -  Ты убила меня во мне. Разве я думал, что умру в тебе, что на свои же деньги куплю свою смерть, и убила ты меня наповал, ты, которая подожгла во мне страсть и только одна и могла эту страшную страсть погасить. Разве я мог додуматься до того, что когда-нибудь тебя не станет. Я превратился в ребенка, и не представляющего, что есть будущее. И вот стряслось то, что, как задним умом понимаю, и должно было произойти. У слепого отняли и темноту-черноту, отняли тебя. Я долго не мог прийти в себя. А когда опомнился, понял, что всё, конец, больше ничего у меня ни с одной бабой не выйдет. Как ножом отсекло меня от всех. И вот стал я великим мастурбантом  -  разве плохо, скажи, разве не лучше быть великим, хотя бы уж мастурбантом, чем обыкновенным психом…
Наконец правитель царства Лу устало махнул рукой, утёр старческую слезу рукавом шелкового халата и, откинувшись на спинку царского кресла-качалки, призакрыл глаза своими обмякшими жёлтыми веками. Гости стали расходиться по порядку, определенному дворцовым этикетом, расходиться, пятясь мелкими шажками, успевая отвешивать глубокие по пояс поклоны. Когда дворцовая зала опустела, правитель царства Лу облегченно вздохнул и признался себе, что все эти предписанные церемонии давно уже тяготили его и особенно интриги. Конечно, он далёкий наследник великого Чжоу-Гуна и должен неукоснительно продолжать традиции. Не на них ли и зиждется его власть и повиновение подданных. Конечно, церемонии нужны, как и дворцовые интриги. Без них разве двор правителя - это двор. Но пусть Фуси, наш отец, отец всех говорящих на человеческом языке, простит, но он, правитель царства Лу устал от интриг, опутанных тысячами предписанных манер. Долго, почти всю жизнь он защищал нескончаемым этикетом свои истинные мысли и настроения, а нынче устал. Разве этикет не шёлковая ширма, расписанная рукой мастера. Я согласилась с правителем. Я стояла перед ним, склонённая в поклоне, держа правую руку на груди там, где должно биться моё сердце, сердце верной подруги. Но поддержав согласием старого человека, я всё-таки позволила себе напомнить, что он сидит в кресле-качалке, принадлежащем самому Чжоу-Гуну, и оно, это кресло, сплетённое из самых гибких и звучных стеблей бамбука с прибрежных владений императорской семьи, обязывали ко многому. Да и разве вот эти девять треножников, хоть я и знаю как они надоели и наскучили вам, о мой правитель, вам властителю поднебесной, разве они не напоминают каждому входящему, что здесь витает дух великих времен царствования Чжоу, что вы хранитель вечности, что воля нашего правителя - это воля небес. Правитель соглашался, кивая головой, но редкие слёзы продолжали сползать из уголков его закрытых глаз по морщинистой щеке, чем-то напоминающей шею старой черепахи, что уже не одно столетие жила в дворцовом саду. Потом я спустилась вниз в сокровищницу царского дворца, прошла павильон для изделий из яшмы, пробежала мимо вереницы столов со свитками  древних песен  и наконец очутилась в кладовой, где хранились аккуратно разложенные по полкам панцири больших черепах. Я взяла лежащую тут же бронзовую палочку, раскалила её на огне факела, горящего над дверным проёмом, и приложила к самому большому панцирю. Я хотела узнать волю неба, ведь, кто знает, сколько еще дней оставалось правителю нашему править на земле, я хотела знать, что ждёт нас завтра. И, когда я взглянула на трещины, что разлетелись по панцирю, я ужаснулась, потому что они предрекали смуту и кровь, они предрекали победу врагам с далёкого севера, и что мне оставалось делать, как не возвратиться в дворцовую залу и не сесть у ног правителя царства Лу, не благодарить судьбу за долгий путь, который мне удалось пройти, не изменяя себе и своему господину и тем зачерпнуть хоть горсть из бездны бытия...
В качании кресла не ритмы ли любви, спрашивала я себя, и не спешила ответить. Она всегда не спешила отвечать, потому что её не устраивала жизнь с одними ответами, в ответах жизнь кончалась, а в вопросах таилось столько возможностей. Но вот в чем она уже не сомневалась так это в том, что любви в её жизни не было. И разве она печалится от того, и разве она оценивает, как скупщик старья, что хорошо, а что плохо и жалуется, ах жизнь моя не удалась. Нет. С ней её волшебное кресло, с ней её качалка, разве эта вещица, сплетённая из бамбуковых стеблей с прибрежных царских плантаций где-то у жёлтой реки, разве этот милый предмет не колыбель, не люлька, доставшаяся ей через посредничество магазина "тысяча мелочей" от одного из китайских правителей времён династии Чжоу, и разве не качается изящной бамбуковой зыбкой всё, что случилось, всё прошлое, и разве не навеваются под мирный скрип колыбельные мотивы а в них обещания, и вовсе не обязательно верить навеянным посулам. Так думала всё та же женщина средних лет, не потерявшая на лице явные приметы былой привлекательности, думала, сидя в любимом кресле-качалке, укутавшись в шаль. И мнилось ей порой счастье от прожитой жизни, от того, что имеет сегодня. Да, безусловно, я не вдова Ротшильда, но недурно заработала за тот год, и теперь могу себе позволить без лишних забот покачиваться в кресле и провожать вечера в долгий путь по млечному пути. И ни до кого ей нет дела, как и никому нет дела до неё. Ведь после того, как я покинула бордель тёти Сони и обосновалась на новом месте, обзаведясь чудесным креслом, ведь после того произошла история, которая до сих пор не перестаёт меня забавлять, А всё началось с моей на первый взгляд странной затеи. Впрочем, что странного в том, что женщина хороших лет решила, опережая известное и неизбежное событие, выгравировать на надгробном камне родительской могилы и своё имя, избавив и родных, поди собери их с миру по нитке, и знакомых, они становятся ведь после смерти такими душевными, и конечно же всесведущих и с готовностью скорбящих соседей от излишних хлопот и затрат. Разве таким уж идиотским выглядел её поступок. И разве не благими намерениями руководствовалась она? Но последствия оказались, о боже, если хотите, самыми фантастическими. Вот уж поистине самыми благими намерениями устлана дорога в непредсказуемость. Однако признаемся, не в ней ли, в непредсказуемости, весь вкус здешней жизни? Редкая счастливая улыбка озарила лицо женщины. И в самом деле, вся прелость нашего существования, думала она, ведь в незнании, а в знании вообще - да простят меня великие ученые, и в знании будущего в частности, - сплошная скука. Разве могла я когда-нибудь представить, что буду присутствовать на собственных, пусть запоздалых, но поминках. А так оно и произошло, потому что как-то случайно одна из моих приятельниц, очутившись на кладбище, вдруг с ужасом обнаружила, что её милая, самая, уже в тот же миг ставшая самой, близкая подруга умерла и вот тут вот похоронена. Печальная весть естественно облетела мигом всех, кто хоть намёками знал меня. Ну и тогда, скинувшись, кто сколько смог, кто во сколько оценил степень близости душевной со мной, и устроили по мне отложенные поминки. Как видите, забавная вышла история, если не смешная, А ещё смешнее то, что я уже не существую, да-да, по всем пролитым слезам, по всем рассказанным воспоминаниям меня уже нет, так что я, сидящая в своем любимом бамбуковом кресле, не простая женщина, а воскресшая. И, воскреснув, конечно же, она не преминула попасть на собственные поминки. Она сидела за тем же столом, что и все её многочисленные друзья, пусть все присутствующие и останутся таковыми.  Ведь они так благостно, с такими проникновенными вздохами говорили об умершей, правда, тётя Соня молчала, но и её лицо было отмечено печатью сожаления о скорбной потере такой поразительно выгодной бабёнки. Они пили ревностно до дна за упокой её души, щедро закусывали всем, что попадало на вилку, и уже через час говорили все разом и каждый о своём, И никто ведь не обращал внимания на неё, виновницу торжества. Словно виделась она прозрачной насквозь, как бы невидимкой, но разделяющей со всеми время поминального застолья, И неузнанная, непризнанная, немая, но улыбчивая озирала она знакомую свою комнату в старой квартире, и уже собиралась заскучать и покинуть гостей, как взгляд её глубоко посаженных серых глаз остановился на мужчине уже достаточно в летах с виду, с опущенными плечами, со взглядом отрешенным и предположительно до слез печальным. Кто там, подумала она, кто там сидит вдали напротив, с букетом фиалок в руках, кто там, спрашивала она себя, ведь цвет фиалок - это цвет прошлого, ведь цвет фиалок - это цвет потерь, цвет слёз и дождя. Не он ли или его дух возвратился так нежданно, как и исчез и затерялся где-то при дворе правителя царства Лу, и не потому ли он так призрачен, и не его ли ожидание цвета фиалок красит её будущее. Она подумала, она спросила, зная, что никогда её мысль не закончится и никогда не найти ей ответа на свои вопросы, И только одно казалось ей несомненным, что родилась она нелюбивой, что любви в её жизни не было, но было всё, что должно было произойти, чему суждено было сбыться...
                Август, 1996 г.