Кое-что из новой истории, не попавшее в учебники

Карен Сарксян Ваня Курсорский
Ну как? А я уже выбрал гарнир, выпросил у Сальери отменного яду, чтобы вместо соли и подсыпать. Что скажешь? Нет, с тобой бессмертия не сваришь, как тут, скажите на милость, не вздохнуть и не махнуть рукой на весь этот белый свет,
-  Чего-чего?
-  Вечности, говорю, не сваришь.
-  А с чем её едят?
-  Фу, да с чердачной паутиной.
-  А-а-а…
И это долгое протяжное "а", взятое на ноте "ре" в мажорной тональности, остановить уже было невозможно, пока выдувался воздух из огромных мехов когда-то шотландской волынки. А всё началось с блестящей вариации на тему "император пал смертью храбрых". Их было двое: император и… император. Да-да, и ещё один император. И не подумайте, что-то было отражение в зеркале, или возникший в моём воображении двойник, словно чрезвычайно точная до мелочей подражательная копия оригинала, живого и здравствующего, сделанная кистью неизвестного автора, или, скажем, картина в жанре, именуемом на языке живописцев автопортретом, вовсе нет. То был такой же абсолютный и натуральный император, однако совершенно иного склада. Каждый из обоих понимал по-своему, что же есть такое император. Потому и обращение друг к другу обозначилось у них не одинаковое. Так один, кстати, склада более продольного, чем поперечного, требовал от соседствующей имперской особы во времена неизбежного общения обращаться взаимно "Ваше Императорское Величество". В то же, но всё-таки в своё императорское время, по чьей-то прихоти совмещенное со временем правления столь же неподдельного иного императора, второй из них настаивал при взаимоудобоваримом общении употреблять выражение "Ваше Императорское Высочество". На взгляд ли, на вкус ли непосвященного ли, непросвещенного ли читателя разница в обращениях может показаться незначимой и даже смехотворной. Однако мудрость и веков, и самых мудрых из нашей словоохотливой расы гласит, что от смеха, то есть от смехотворности, до греха, читай грехотворности, всего один шаг, а далее без остановки только полшага до трагедии, неважно какой - древнегреческой с привкусом Эдиповой слепоты или будущей, едва представимой. И как иначе, если при обращении одного императора к другому "Ваше Императорское Высочество", тот, другой, отворачивается, кривит рот и, едва сдерживая слёзы обиды, кусает губы и, конечно же, ни слова в ответ не молвит, словно и не слышал и не видел. А самому, кстати, желая поделиться совершенно свежей новостью с далёких окраин бескрайней империи своей, ведь каждого от новостей распирает и так и тянет сообщиться, так вот стоит самому сказать "Ваше Императорское Величество", обращаясь к ровне в соответствии с дворцовым переворотным этикетом, как получает в ответ громы и молнии из раскаленных глаз этой самой императорской ровни, которая к тому же не забывает ухватиться за рукоять шпаги и, клокоча внутренностями от возмущения, сжать её аж до побеления утончённых, властолюбивых, с одной стороны, а с другой - сластолюбивых пальцев императорской руки. Как видите, вроде бы мелочь, а приводила мир наш и две империи в нём на грань вопиющего столкновения. Вот что значит иметь каждому императору свой неизменяемый на вечные времена дворцовый и переворотный этикет или, если желаете, устав. Хорошо ещё мы имеем дело с двумя императорами, а если бы их было десять, или не дай бог каждый из нас был бы таковым, что тогда? Страшно подумать. Тут с двумя разобраться бывает невесело. Поэтому я вполне согласен с вами и вношу от себя обозначения каждому из императоров, чтобы никоим образом случайной путаницей не нарушить их двоякообоюдное имперское жизнеобеспечение. Скажем, волосы одного помазанника я помажу в совершенно черный цвет краской "бельколор" № 80, предоставив ему являться перед читателями абсолютным брюнетом, а волосы другого помажу в пронзительно русый тон краской всё того же типа "бельколор" под номером 10, обратив в столь же абсолютного, но блондина. Так что отныне, я надеюсь, мир избежит катастрофы по нашей вине. Ведь кому хочется после всего виниться и ползать на коленях по обгоревшим развалинам когда-то дворца приёмов и искать потерянные очки, сорванные с лица первой же взрывной волной всеобщего возмущения. А скажите на милость, какая же это жизнь без очков? Кто знает. Ведь в очках видится одно, а без очков - не знаю, не знаю, всё может статься. Вы спросите: а причём вообще очки? Возможно, что и не причём, но имею же я право в жизни этакой или такой на лирические отступления для себя и на лирические преступления на взгляд читателя, и между прочим право не менее значимое, чем право двух уже выше обозначенных императоров обращаться друг к другу поразительно и нетерпимо по-разному. Ну конечно, конечно, моё право - это право, но подданного, а их - императорское. Так что, как видите, я очевидно осознаю дистанцию между нами и отношусь к ней с верноподданным уважением. А потому обращаю своё авторское внимание к столу, покрытому зелёным английским сукном, выработанным на одной из ивановских ткацких фабрик, к тому самому столу, за которым сидели оба императора и гоняли черный шар друг от друга, не забывая отпивать по глоточку из чашечек севрского фарфора черный бразильский кофе с сахаром вприкуску. Отопьют - и шар от себя катят, мол, нет, я против, и обратно, и снова отопьют, и так катают и катают шарик пока, согласно дворцовому церемониалу, не взойдет луна, и не наступит час вечернего туалета. Однако до луны, как правило, дело не доходило. Ведь черным шар, как вы знаете, во все времена означал самое суровое отрицание того, кому он откатывался. Потому и говорят, если кого куда не выбрали и голосов "за" не хватило, "прокатили", стало быть черных шаров "против" накатали больше. Вот и императоры наши, пользуясь всеобщим избирательным правом, устраивали ежедневно здесь вот за столом, покрытым зелёным сукном, и не отрываясь от чашечек с самым что ни на есть бразильским кофе, всеобщее голосование. И понятно, каждый голосовал или, если хотите, возражал ход за ходом, шар за шаром против другого. Вы спросите: ну и что? А то, что выигрывал в конечном итоге тот, кто успевал за мгновение до восхода луны отослать черный шар напротив сидящему и тем самым попасть в "нечет" и выиграть право обращаться к другому в согласии со своим дворцовым этикетом и как очевидное для них самих следствие овладеть умами и потом уж и сердцами не одних придворных, записанных в список дворцовой номенклатуры, но и всех подданных, которых у каждого их императоров за спиной была своя тьма. И ведь с какой великосветской, голубокровной пластикой в движениях они уступали проклятый шар и, переплёвывая друг друга в изяществе улыбок, приговаривали "прошу Вас, Ваше Высочество", а в ответ доносилось "прошу, Ваше Величество, Вас", ради экономии времени опуская слово "императорское". Так продолжалось до первых сумерек, а потом черный шар всё быстрее и быстрее менял хозяйские руки, и императоры успевали только выкрикнуть "нет Вы", и в ответ "нет уж вы", при этом губы обоих дрожали, а щёки, левая у одного и правая у другого, начинали подергиваться от волнения и от того напряжения, которое они испытывали под грузом всенародной ответственности за исход застольной битвы, И не было ещё случая, чтобы черный шар докатали до самого восхода луны. Вот и теперь, когда до лунного светопреставления оставались считанные минуты, императорские нервы сдали. Натянутые и подпиленные тайно подосланными недоброжелателями они лопнули. И будь на их месте Паганини, он возможно и доиграл бы до конца положенную историей на зеленый стол партию, но наши игроки были всего лишь императорами и, к тому же, стоящими властно на одной и той же пяди неделимой земли. Так что поначалу в ход пошли угрозы, а после и кулаки, и пошла-поехала самая обычная рукопашная. Но с первыми же соприкосновениями императорских рук сработала система аварийного оповещения и, как результат, загудела сирена, тогда в дело вступили бойцы национальных гвардий, с одной стороны высочайшей особы, а с другой - величественной, чтобы разнять и не допустить взаимоуничтожения дворцовых цивилизаций. Ведь эти цивилизации были обременены всем прошлым опытом и культурными накоплениями, такими, как законы поклонений, законы отклонений, правила прохождения через дворцовую зону и многое и многое другое, включая, конечно же, поэзию. Сообщу по секрету, как говорится, между нами всеми, что каждый из императоров пописывал стихи, и даже страдал скрытно стихосложением, и более того, считал себя неплохим поэтом, а в минуты особого вдохновения, и тот, что абсолютно монархический брюнет, и тот, что столь же абсолютно и не менее монархический, но блондин, говорили как бы про себя, а на самом деле вслух, чтобы противной стороне всё услышалось: "я - последним поэт земли и первый во всей Вселенной". Что полагали две имперские персоны, изрекая отчетливо слышимым шёпотом одно и то же утверждение, трудно сказать, и не зря говорят: чужая душа, а тем более императорская, - настоящие   чуланные и, порой, смертоносные потёмки. Но что бы не подразумевали высочайшая и величественная особы, а стихи они сочиняли. Однако и две дворцовые цивилизации надлежало спасать. Хотя опыт истории учит и не научит, что спасение гибнущей цивилизации не только дело рук самой цивилизации, но и абсолютно гиблое дело. Цивилизации приходят и уходят, а человек верующий в себя, как в вершину божественной выдумки или придумки, не обделенный самозваным правом на вседозволенность ради забывания якобы благ для себя самого, так вот это обозванное "разумным" существо остаётся, будем осторожны и добавим - пока. И что такое цивилизации, как не уродливые наросты, так и тянет сказать "паразитирующие" на…, я опускаю это неприятное слово, на дереве жизни. А оно, дерево жизни, продолжает дышать, множиться и умирать, продолжает расти, подчиняясь не поведанному нам замыслу, извлекая силы из неисповедимого для нас источника. И как тут не согласиться с известным еще вчера, а сегодня отринутым одним почтенным английским историком, что цивилизации лишь ступени, что цивилизации, положа руку на огромное сердце всего человечества, в лучшем и в не очень обидном случае, побочные продукты да ещё и скоропортящиеся, как бы отходы жизнедеятельности чего-то, что истинно значимо было, есть и должно им быть и в будущем. Но, боже, куда меня занесло, пора возвращаться из глубин очередного лирического отступления и откликнуться на сигнал тревоги. Как вы помните, при соприкосновении императорских рук раздались звуки сирены, и обе национальные гвардии незамедлительно вступили в дело разнимания двух вступивших в рукопашную императоров: брюнета абсолютного и блондина абсолютизированного. А до того эти натренированные, намуштрованные, нашпигованные профессиональными навыками обоюдосторонние национальные гвардейцы коротали время, а точнее сказать, убивали это злосчастное время каждый в своей имперской пивной и забавлялись тем, что посылали друг другу бочки с пивом местного производства с надписью на крышке "от нас - вам", так сказать обменивались гвардейскими любезностями и пили, наслаждаясь, дарённое чужое, почти иноземное питьё, пили с толком, с расстановкой, с пересудами, с дутьём на торчком стоящую пенную шапку, похваливая дарёное пиво, ведь своё-то им ох как надоело, тошно было глядеть на эти неизменные пузыри, наверняка от них потом и шла, и шла дурная икота, другое дело - ихнее пиво. Что поделаешь, оно всегда так, своё во всём приедается, и потому нет пророка в своём отечестве, и потому своя жена-полынь горькая трава, а чужая-то и тебе лебедь белая, и слаще мёда майского. Но так или иначе, а заслышав сиреновый вой, повскакали со скамеек национальные гвардейцы, повыскакивали из пивных и бросились как положено по уставу разнимать своих императоров, используя одни только подручные или наручные средства защиты и нападения, а именно: собственные мускульные рычаги, то есть по-нашему – руки. А были они и абсолютно брюнеты из одной императорской гвардии, и соответственно абсолютно блондины - из другой, все как на подбор отменной силы, продольного склада у блондинов и поперечной складности у брюнетов, И даже таким молодцам стоило немалого труда разнять, развести и при необходимости успокоить и утешить кружкой соседского зарубежного пива их императорские Высочества и Величества. А потом все возвращались на круги своя, включали движки и вновь кружились каждый на причитающейся ему карусели, И уж вовсе потом наступал лунный вечер, расчудесный в своём кажущемся и неизменно таинственном благолепии, вечер тихий, безветренный, наполненный волшебными превращениями кустов акаций и чайной розы, карликовых баобабов и стремительных кипарисов, всего того, что днём столь привычно и оттого непримечательно не только для занятых выяснениями межгосударственных отношений обоих императоров, но и для любящих полумятежное созерцание дворовых служащих, так вот наступал вечер, наполненный то превращениями дворцовых деревьев и кустов под россыпью тусклых звёзд в странных существ, не имеющих названий и даже не вызывающих представлений о себе, а только смутное предчувствие, что они что-то значат, то их обращениями в чьи-то профили до слез знакомые и переходящие легко и сладостно в любимую мелодию из далекого прошлого, или в знаки, вдруг вызывающие тревогу, но не ту, что заставляет биться сердце перед объявленной казнью, а ту, что случается перед встречей с необъяснимо желанной и любимой, словом, дворцовые сады могли кому-то почудится городом несостоявшихся грёз. Конечно, настроить проказнице луне на лирический лад наши души ничего не стоит. Но какова же сила не судьбы, а воздействия этого вроде бы безжизненного, холодного камня, этого зеркала, вращающегося вокруг земли, что даже и их, обоих императорских и Величеств, и Высочеств в такие вечерние минуты задевала своим темно-синим крылом печаль нашей каждодневной жизни. И тогда один из них, кажется, абсолютный и монарх, и блондин задумывался о предстоящих мемуарах, видя их почему-то переплетенными в две мраморные надгробные плиты, а другой, тот что абсолютно монархичен и брюнет, тот даже присаживался за ломберный столик и на оборотной стороне докладной записки личного главного мясника с объяснениями по поводу недожаренных то ли телячьих, то ли ничьих котлет, набрасывал своим мелким почерком нечто, напоминающее будущее лучшее своё стихотворение. Да и как было не родиться из-под шарика императорской ручки такой строки,  "не уходи, я всё тебе прощу", когда всё в лунный вечер располагало и по сей день располагает к поэзии даже в совершении умышленного убийства. Но и дуновенья печали, без которых жизнь не жизнь, и лёгкий порыв вдохновенья, подобно непонятному намеку, вскоре уносились прочь в глубины по ночному сказочных садов, и вновь императорские особы один на один, с глазу на глаз, хотя оба от рождения и до последних своих дней имели по паре зорких и хватких глаз, так вот вновь и вновь они принимались за протокольную беседу. Приходилось вести трудные переговоры о сотрудничестве изо дня в день, из вечера в вечер, спотыкаясь на неодолимой и неприемлемой разности ритуальных обращений. Но порой кто-то из них, к примеру, брюнет, всю жизнь до того употреблявший Ваше Величество по отношению к сидящему напротив, вдруг перехватывал инициативу и прямо-таки на лету отлавливал слова противной стороны и, не меняясь в лице обращался к абсолютно монархическому блондину не иначе, как его же, блондинистым Ваше Высочество, чем вовсе не вводил в замешательство последнего, который, нисколько не смущаясь, напялив на лицо маску изысканной дворцовой улыбки, возражал брюнету его же абсолютно монархическим, брюнетистым "никак нет, Ваше Величество". Трудно сказать, были ли подобные перевороты заурядным заимствованием, или полюбовным обменом личными обращениями на благо всех живущих на земле, а может быть, они пытались запутать меня и вас, и даже всемирную историю, трудно сказать, но ведь от того суть и исторический итог их взаимоотношений не менялся. Но как же не отметить, что взаимные претензии императоров друг к другу достигали чрезвычайного напряжения поближе к полуночи, когда луна завершала своё торжественное восхождение и готовилась к поспешному бегству с того участка небосклона, что по воле судьбы приписан был обеим империям, когда серебристые тени на несколько мимолетностей исчезали из поля зрения, как бы затаивались в самой близи своих неизменных и неотторжимых хозяев, наконец, когда поднимался пурпурный занавес в зале приёмов, где проходили задумчивые переговоры, переходящие в тяжёлые беседы. И с поднятием занавеса открывалась вовсе не захватывающая дух перспектива, а всего лишь ниша, я бы даже сказал кладовка, вся уставленная одной единственной, но весьма пышной и многоспальной кроватью, скорее, ложем, которое, как я подозреваю, принадлежало в давние времена небезызвестной Клеопатре и которое по-видимому в один из помпейских набегов было выкрадено и вывезено из Александрии в Рим, откуда уже и попало в наши империи. А на означенном ложе возлежала обнаженная до умо - если таковой имеется - помрачения роскошная женщина, хоть и не первой утренней свежести, но одарённая страшной силы, как нынче принято говорить, сексуальной привлекательностью. И с поднятием занавеса начинался для обеих императорских особ, а к месту сказать особей час супружеской верности или отчаянной борьбы за таковую. Дело в том, что на предположительно Клеопатрином многоместном ложе возлежала на боку в позе всем знакомой испанской Махи, подперев голову левой ладонью и подогнув в колене правую ножку сама императрица, супруга обоих императоров, да-да, не удивляйтесь - одна на двоих, о чем не без тайного, и мне думается, злого умысла позаботилась неисповедимая и неистощимая на выдумки судьба. Звали возлежащую даму Феодорой. Слыла она по дворцовым слухам разведённой когдатошней супругой императора Юстиниана - первого и, кажется, последнего, и была она согласно записям гражданских актов дочерью служащего ипподрома, а до первого удачливого и, если хотите, исторического замужества, как говорится, в далёкой, но не забытой молодости любила профессионально погрешить, отчего и обзывалась в те давние молодые времена блудницей, а по-нашему, по цивилизованному проституткой. И была она женщиной верной императорскому долгу, потому как до чертиков обожала власть. Это ведь когда-то при очередном вражеском нашествии на Константинополь, где у неё была своя просторная светлая многоукладная квартира, именно она отказалась покинуть, а точнее сбежать из императорских хором, заявив на всю мировую историю, что "пурпур власти - лучший саван!" Кстати, в связи с этим по дворцовым коридорам ходили безымянные стихи, написанные одним из императоров - "О, как влечет нас пурпур власти, да-да, сильней ****ой страсти". Между прочим, и на своем супружеском ложе императрица пользовалась простынями и покрывалами из чистого альгодона ярко-пурпурных тонов. И начинался с поднятием пурпурного же занавеса, как я уже отметил, час верного супружества, час подтверждения прав на исполнение супружеских обязанностей. Ведь каждый из императоров должен был в прямом двустороннем состязании доказать, что именно он, например, Наше Величество, а не тот всего лишь, наше же, но Высочество, достоин обладать этой роскошной на все времена женщиной, супругой и императрицей. Вы, очевидно, до сих пор всё-таки недоумеваете, отчего же одна супруга на двоих, к чему создавать такие страстные сложности, когда можно было как того требует самая обиходная логика дать каждому императору по супруге и уж сколько душе угодно любовниц, за которых и можно ещё с натяжкой побороться, отчего эта недалёкая судьба распорядилась так, а не иначе. Да, я согласен с вами вполне, и с обиходной логикой также, но и вы согласитесь со мной, ведь сколько на свете существ и судеб, столько и логик. Посудите сами, что такое логика, как не набор отправных точек, милых одному и безнадёжно абсурдных другому, тех самых точек отсчёта, от которых и начинается пляска каждой нашей жизни. Вот, к примеру, возьмите меня. В логику моей жизни внесена точка предпочтения быть одному, общаться с этим неиссякаемо напористым миром посредством воображения. Вы заметите вслух или по-джентельменски про себя, ну и идиот, и будете правы, поскольку для нормально общительного человека такое поведение в его собственные логические ворота ну никак не влезает. И по поводу наших с вами двух совмещенных империй презрительно сожмёте губы или пожмёте плечами, а об абсолютно противных друг другу обоих императорах и их взаимообщении скажите - недоумки, и будете столь же правы, упоённые правдой вашей же логики, исключающей всё, что ею не приемлемо или необъяснимо. Но что от того, ведь всё равно свет от звёзд всё так же каждую ночь будет с бешеной и предельно допустимой нашей всечеловеческой логикой скоростью сквозить напропалую посиневшие от натуги небеса, всё также берёза будет берёзой, опадающей в наших краях в октябре, всё также кто-то будет умирать до слёз нехотя, опережая того, кто желает поскорее уйти в миры иные, и я не заброшу свою простенькую шариковую ручку в дальний ящик стола и не сожгу рукопись после того, как она будет прилюдно издана. Однако пора и честь знать, и, отступившись, возвратиться в имперские края, к часу великого испытания на право обладать полусобственной супругой. Здесь уместно заметить, что подобная в общем-то жестокая традиция устраивать рискованного свойства состязания перед желанной и мгновенной вспышкой удовольствия восходила, как говаривали опять-таки в слабо освещенных дворцовых коридорах, своими дремучими корнями к эсхилесовой, не путайте с ахиллесовой, умственной, трагической связке познания и страдания. Вы помните, конечно, что старик Эсхил, этот древний грек и одновременно трагик, был уверен и уверил в том же всё человечество, что познание приходит через страдание. Вот откуда, как вы видите, возможно и росли ноги имперской традиции устраивать страдания борьбы, а уж после укладываться в постель к долгожданной супруге, поделённой пополам с другим императором. Но в чём же, вы любознательно спросите, заключалась эта борьба? А в том, мои милые несуществующие читатели, что как только поднимался пурпурный занавес и открывался вид на ложе, где полулёжа покоилась императрица на двоих и следом раздавался знакомый вам звук гонга с боксёрских поединков, оба императора сбрасывали с себя имперского покроя с золотыми позументами на ляжках брюки типа галифе и, оставшись снизу до пупка в чем матери родили, начинали доказывать друг другу, что член его священно-римский детородный и длиньше, и толще, и жёстче, и разворотливее, и пронырливее, и прочее и прочее, что безусловно он доставит наивысшее удовольствие ожидающей и наблюдающей за ходом состязания супруге в процессе процесса, когда тот пойдёт.  И конечно же, по причине адски повышенной темпераментности обеих императорских особей дело в конце концов доходило до членопашного боя, когда оба императора хватались обеими руками каждый за своё детородное орудие производства и, мастерски фехтуя им налево и направо, совершали временами рапиристые выпады в сторону противника. И когда начинало попахивать в прямом смысле членовредительством и, как следствие прерыванием обоих престолонаследований, вступались как и положено но уставу дворцовой службы национальные гвардейцы с обеих сторон, и не только разнимали они состязателей, но и одевали и разводили по личным опочивальням, оставляя с очередным носом императрицу Теодору, которая за всё положенное время великой битвы и бровью не повела, и бедром не пошевелила. На первый взгляд столь странное противоборство за обладание двуличной супругой не приличествует нашей западной цивилизации, а скорее сродни нравам искренних и примитивных обществ, если не племён, или, скажем, более в духе восточных единоборств. Я не берусь судить достойно и определенно относительно примитивных племён, но должен заметить, что обе наши империи существовали, занимая и восточные и западные земли, на которых когда-то бытовала Великая и Священная Греко-Римская империя, праматерь наша, беременная, как показала история, византоподобной и европоподобной цивилизациями зараз. Так что думайте, господа, думайте, А пока суть да дело, наши императоры, несовместимые от рождения, от дня своего помазания, поскольку две даже царственные ступни не могут по всем законам геометрии данного нам цивилизованного пространства уместиться на одной и той же пяди земли, а делить эту пядь значит быть войне, так было и будет во все времена, и тут как не признаться втихомолку - лучше уж пусть будет ничья земля и что хоть на ней или под ней твори, хошь паши, хошь пляши, хошь лежи и скреби затылок, поплёвывая в небо, хошь строй небоскрёбы, хошь кради урожай или что другое у соседа, словом, ничья земля - но земля-то, о которой идет речь, была не ничьей, а принадлежала им, императорам, и обоим, но я отвлёкся слегка, так вот стало быть наши, были ваши - стали наши, императоры нет-нет да откладывали эти неизбывно важные государственные дела и устраивали себе редкие, но протяжные минуты отдыха в совмещённой имперской бане на двоих, купленной по случаю при распродаже в Финляндской невероятно и безнадёжно демократической республике, куда как-то скрытно, на дипломатическом языке "инкогнито", отправились оба императора в одно и то же время, но естественно абсолютно и по-монархически независимо друг от друга. Банька была отменная, со всеми банными удобствами и услугами и даже с баром, и с музыкой, и с шайкой, и с лейкой, и с камнем-валуном с берегов ильменского озера, но без баб, уж чего-чего, а уж этого добра в эти почти священно-римские минуты полного разотдыха тут не водилось. И, конечно, здесь же при голых, но властных персонах находились два черных-причёрных ящика, один с продольной пурпурной полосой, другой с поперечной, через которой они, императоры, когда на то возникала дикая по свое причине потребность, включались в процесс дворцовых интриг и направляли их в сторону неприкосновенных имперских интересов, или на языке высокой политики, амбиций. И сидели они у изящного гранитного кофейного стола, запахнувшись махровейшими банными халатами, у одного в поперечную пурпурную полоску, а у другого - в продольную, сидели, непринужденно откинувшись на спинки каждый своего кресла, сплетенного из отборных ивовых прутьев, которыми в прежние времена секли царедворовых личностей, сидели, положа одну каждый свою ногу на другую свою же, и мирно даже задумчиво беседовали, а по-народному калякали о том и о сём, чаще ни о чём. Иногда вспоминали свои доимперские молодые годы, иногда заглядывали в далёкое будущее, но всякий раз отворачивались и скоренько запивали горчичный вкус предстоящего времени ароматным бразильским кофе со сливками с сахаром вприкуску. А когда подавали фирменный гарнир, обильно посыпанный пурпурным перцем, один из них, кто первый успевал открыть властно очерченный рот, замечал вроде бы между прочим:
- Ну как? А я уже выбрал гарнир, выпросил у Сальери отменного
яду, чтоб вместо соли и подсыпать, что скажешь?
И на почти глубокомысленное и столь же глубоко властное молчание другого продолжал:
- Нет, с тобой бессмертия не сваришь, как тут, скажите на
милость, не вздохнуть, не махнуть рукой, а то и саблей, навесь этот белый свет.
     И тут при столь решительном выражении чувств другой из собеседствующих императоров, как бы выколупливаясь из абсолютно-монархической же расслабленности, переспрашивал:
-  Чего-чего?
-  Вечности, говорю, не сваришь.
- А с чем её едят? - допытывался тот, кто всё ещё не совсем отошел от послебанной истомы.
- Ну, - возмущался первый, начавший разговор на столь скользкую тему, и в чисто имперском духе понасмешничал:
- Да с паутиной чердаков.
На что неслось в ответ долгое и чистое взятое на ноте "Ре" и протяжное как плач профессиональных плакальщиц "а-а-а". А бывало они совершенно случайно сходились в ЕБИтеке, т.е. в единой Библиотеке Истории, где хранились все мгновения, случающиеся в обеих империях, и, откинув в стороны имперские пурпурные наплечные накидки, начинали беседу на самые высокоумственные темы. В подобные непреходящие минуты их бывало захватывала страсть употребить какое-нибудь этакое далеко заграничное словечко и поспорить хватко о его смысле. Очевидно, что не могли они, личности, чьё назначение оказалось быть сильными мира сего, оставить без и высочайшего и величественного внимания такое загадочное и притягательное зарубежное слово, как протагонист, бывшие в употреблении при обоих императорских школьных дворах. Император, выглядевший на сегодня абсолютным брюнетом, утверждал, что быть протагонистом означает слыть главным действующим лицом. Император же, определенно казавшийся ещё вчера абсолютным блондином, настаивал на том, что протагонист - это герой. На первый взгляд разница незначительная, но то на первый взгляд да к тому же обывательский. А на самом дело быть героем и быть тут же не отходя от всемирной истории в сорока семи томах главным действующим лицом, хотя бы в одном из томов вовсе не безусловная предопределенность. С другой стороны, быть главным действующим персонажем, и героем в одном лице хоть и позволительно, но вовсе но однозначно безысходно. Тем более, если вы спросите, а каким героем? А? Подумайте, каким? Ведь герой может быть окрашен потомками в высокие по голубому романтичные цвета, а может и в демонически-чёрные. Это уж как сама история рассудит. И нельзя не признать, проблема толкования избранного императорами словечка в общем-то незаметно переходит в неиссякаемую проблему роли личности в истории. Уж сколько мудрых лбов набивали шишки об этот не раскалываемый исторический орешек. И как тут быть, кем тут слыть, всего лишь героем истории или её главным действующим лицом и потому хоть на капельку творцом этой черт бы её побрал вечно наново переписываемой истории. Я частенько задумываюсь промеж строк о том, всё-таки в какой доле, если есть вообще таковая, мы, люди, каждый сам по себе и все вместе взятые влияем на ход истории, а по-простому на своё и на чужое инородное будущее. Поначалу рассуждая гуманистически, прихожу к выводу, что влияем и даже прилично, стало быть, даны нам, кем не спрашивайте, и такая возможность и способность, и особенно отдельном личностям, выделенным по своей активности ли, магической способности ли, одурманивать и завлекать массу таких, как мы с вами. Не зря же именно о них помнят, и их имена клинописью выбиты на каменных стелах, разбросанных по всему миру. Но со временем, отставив в сторону стройный и милый человеческому уму порядок рассуждений склоняюсь полумистически к тому, что ведёт нас провидение, и мы, к сожалению ли, или во благо, ничегошеньки с историей поделать не в силах, а только совершаем одну видимость насилия над ней. Возвратясь из очередного лирического путешествия, должен заметить, кстати, что такой же точки единственного зрения придерживался одноглазый уборщик всех императорских покоев. Что касается спора двух чтимых императоров о смысле избранного слова, то спор этот, как правило, заканчивался на запальчивых тонах в силу монархически абсолютной невозможности поделить смысл одного и того же слова. В таких случаях один из императоров, тот, что брюнет, страстно, как бы по-корсикански отрицал "нет, я не герой", а спустя, выдержав паузу, ещё страстное утверждал, "я главное действующее на сегодня и на послезавтра лицо." На что блондин по-манихейски ехидно замечал, "лицо-то вы, Ваше Высочество, лицо, да не главное действующее", и тут же с улыбочкой, не оставляющей никакого сомнения в правоте собственных слов, объяснял, "потому что я, Ваше Высочество, я и никто иной - герой". После чего они полюбовно и мирно расходились по тёмным углам огромного хранилища ЕБИтеки и дописывали каждый на свои лад сорок восьмой том всемирной истории. Но бывало попадали им на язык да и не только им, императорским особам, а и простому люду слова и полегче, и попроще и, если хотите, полегкомысленнее, к примеру, такое странное, звонкое, словно пощечина придворной дамочки надоедливому и нахальному кавалеру, слово, как инфляция. В народе говорили, что инфляция, она бабочка такая пестрокрылая и к тому же - вертихвостка, что ловить её - не поймать, ещё и сачок такой не уродился, который успел бы накрыть чудную бабочку, что вреда от неё вроде немного, но когда она залетает в распахнутое окно, ох как ныть начинают суставы, и всё тело следом ломит. При императорском дворе об инфляции мужчины говорили не без осуждения, а женщины шептались с явной завистью, мол, инфляция это не просто дама в широкополой шляпе с плюмажем на боку низкой тулии, а дама с фантазией и до мужчин необычайно охочая, да так, что её имеешь и имеешь, а ей всё мало и мало, и чем более и дольше её имеешь, тем она становится ненасытнее и, в конце концов, по паучьей своей натуре убивает мужика и остаётся ни с чем, так что приходится жизнь начинать сызнова. И только один единственный сожитель обеих империй, всем досаждавший, но неприкасаемый, с прежних доимперских времен так и не лишённый депутатской неприкосновенности, юродивый по прозвищу достаточно обидному "экономист", так вот он время от времени, проходя мимо литой чугунной ограды имперских соседствующих дворцов, выкрикивал пронзительным своим одичалым голосом "инфляция - это бич для беднейших слоев населения, инфляция - это бич для беднейших слоев населения", и так кричал, пока не заходил за угол почти нескончаемой ограды. Императоры и высшие политические присановные персоны лишь пожимали плечами, мол, о каких беднейших слоях он выкрикивает, когда у нас в нашей империи, имея ввиду каждый свою, есть только один слой населения и один император. Что касается высочайших особ, Его Величества и Его Высочества, то они на сей счёт, а именно на счет инфляции, имели каждый своё особое мнение, которое они не раз и не два высказывали друг другу при случайных встречах во время прогулок по парку дружбы, насаждаемому ими каждым год в чудесную золотую осеннюю пору. Именно здесь, где легко и свежо дышалось, посреди будущего могучего леса, они, проникновенно беседуя, обменивались самыми сокровенными мыслями, в частности, и по поводу инфляции, и как ни странно, оба сходились на том, что инфляция - это наследственная болезнь, выражающаяся в непомерной и в необыкновенной претензии, скажем, на уважение, на лишний глоток имперского ликёра, на признание истории, в общем на всё, не исключая и такую чувствительную область земного существования, каковой является родословная. Более того, оба они, как император абсолютно брюнетный, так и император не менее абсолютный, но блондинистый имели на редкость совпадающие мнения о том, что им эта глупая болезнь не угрожает, и прежде всего потому, что родословные их чисты, и генеалогия каждого необрывно тянется аж до первейших времен, когда люди ещё не обзавелись письменностью, но могли передавать из уст в уста все зарубки, сделанные в книге гражданских актов. Но вот далее от точки вдохновенного и потому наверное случайного согласия пути их расходились абсолютно, подтверждая абсолютность их власти. Стоило, скажем, императору-брюнету со склонностью к поперечности заявить, что его папа - шумер, и дед - шумер, и прадед, и что он напрямую потомок самого Гильгамеша, сына Солнца, страстного путешественника и искателя истины, как немедленно и бесповоротно другой - блондин со склонностью к продольности утверждал, саркастически усмехаясь, что негоже императорской особе заимствовать чужую родословную, ибо прямой и единственный потомок павшего от рук наемных убийц Гильгамеша, но успевшего до того родить наследника - это он сам, император блондинистого толка по воле судьбы и никто иной. И Тогда я задумывался и рассуждал про себя: ведь по странности, не объяснимой, как и само их взаимное безнасильное существование, ведь каждый из императоров мог давным-давно и не раз выстрелить в спину другого и уложить наповал, но нет, этого чудовищного преступления не случилось. Кстати, не случалось столь же непостижимо, как и необъяснимо продолжение их взаимной прогулки по будущему могучему лесу, несмотря на абсолютную несостоятельность дележа одной родословной на двоих. Спустя годы, я, как мне думается, нашел объяснение столь странному и великому историческому факту, но об этом быть может я поведаю вам позже. А пока жизнь в обеих империях продолжалась так, словно у жизни этой не было ни начала и не будет обещанного конца. И оба императора, как Его Величество, так и Его Высочество помимо своих прямых и священных обязанностей властвовать, разумеется изредка, но брали левую работу, безымянно, конечно, через подставные имена. Дело в том, что и им, исторически значимым особам, не хватало одной зарплаты по месту основной работы, где они и служили у собственного народа, как вы понимаете, и императорами. И потому оба, не сговариваясь, но и не скрытничая друг от друга, а даже по-своему соперничая, подрабатывали и неплохо в рекламных агентствах, предлагая гражданам всякие товары, какие подворачивались, и от самых разных фирм. По большей части им приходилось сотрудничать с производителями продуктов и прежде всего восточных сладостей, поскольку эти восточные шейхи платили построчные гонорары. И, как вы уже догадались, обе императорские особы при исполнении заказов пользовались своими природными склонностями к сочинительству. У меня до сих пор на слуху блистательное рекламное двустишие, не припомню уж чьему перу принадлежащее, А звучало оно так: "О, как влечёт нас пурпур власти, но более мы любим сласти". Или вот пример из другой рекламной оперы, несколько привольной, но за душу хватающей: "если хочешь ты нугу, подними тогда ногу, я приду и помогу". Ну чем, скажите, не достижения массового искусства, несправедливо забытые и могущие с успехом посоперничать с современными постимперскими видео, радио и бредоклипами. И такая вот жизнь, представленная мной вовсе не на ваш суд - как тут не воскликнуть "а судьи кто?", неужели мы с вами - а так ради скорее забавы, так вот такая жизнь продолжалась в обоюдоостро соперничающих империях, расположившихся на одной родимой пяди земли, говорят ещё долго. Почему вы спросите, "говорят"? А потому что вскоре поближе, выражаясь, простите, не матерным языком, а шахматным, к эндшпилю игры не на жизнь, а на смерть между двумя империями, я покинул благословенные на неиссякаемую состязательность края и уехал постранствовать, поглядеть налево и направо, поглазеть беспричинно, а может и чему-то поучиться или подивиться. Вообще-то я не бог весть как расположен к перемене мест, но в то время словно налетел откуда-то порыв задушевного ветра и сорвал меня с места и понес по горам по морям в чужеродные края. Побывал я на Востоке так называемой Европы, где византийское наследие просматривается не в одном лишь восточнокогдаторимском имперском духе, но и в милых сердцу мягких, я бы даже сказал грустных очертаниях церковных маковок или, если желаете, куполов, лишь намёком наверший устремленных к небу и потому более приземлённых и дарующих душе первое при встрече успокоение. И конечно же, видится оно, это наследие, и в иконах, в безымянной трепетности их написания, что так отличается от расчётливой сухости и душевной отстраненности, присущей большинству икон западной ветви всё той же, но римской Европы. Ведь всё-таки Иудея была римской провинцией, так гласит писаная история. И потому ли, что я вволю надышался золотистым воздухом подмосковной осени или по другой неведомой причине, но мне привиделось в иконах Руси что-то от бережного замирания природы осенней порой. Потом я двинулся на юг. Обошел Большой Кавказский хребет с запада по пыльной дороге вдоль морского побережья и остановился перед Малым Кавказским хребтом у подножия - вы конечно же узнали - да-да, той самой библейской горы, что спасла человечество от преждевременной бесславной кончины, но, увы, не оправдала божьей надежды улучшить человеческую натуру, им же, Всевышним и сотворенную. Должен сказать, что зрелище со стороны бывшего Эребуни, позднее Эриваня, а ныне Еревана, особенно со склонов канакерских холмов, не просто захватывающее, но странно сочетающее в себе и величественность и скромную даже трогательную красоту очертаний. И чтобы выделить эту двуглавую вершину среди кажущегося бессмысленным нагромождения гор, создатель или случай поместил её посреди утопающей в солнечных лучах араратской же долины, кормилице армян, поместил под высоким-высоким прозрачным голубым небом. Но по большой части природа в здешних краях суровая, и люди внешне суровые, под стать каменистой земле своей. Конечно же, не то, что республиканцы или царедворцы, богатые сполна свободным временем, а те, что трудятся ежечасно, как и отцы их, как деды и прадеды, чтобы выжить, чтобы прокормить себя и других. Не оттого ли так сдержанны внешне армянские храмы, и так понятна каждому линейная геометрия их очертаний. В облике храмов виделась мне собранность, даже готовность их стен защитить своих прихожан от всяких напастей и помочь выстоять. Ведь деться армянам с крошечной земли своей было некуда. Куда ни глянь, рукой ведь подать до инородных краёв. Не оттого ли они так и вросли в эту библейскую землю, и трудом и мечом защищая её и храня, лишенные просторов равнин, но владеющие захватывающей дух высотой гор и неба. И осталась мне на память об армянской земле безыскусная правда жизни и смерти и соседствующая доброта в глазах тех, с кем привелось мне пообщаться и, конечно же, их готовность помочь или запросто накормить. О, как по райски вкусна раскатанная лепёшка пресного хлеба с овечьим сыром. Кому же ещё не знать толк и смысл в помощи, как не тем, кто борется за жизнь ежечасно и вечно. Из Армении я прямиком на перекладных, без остановок, погруженный в собственного производства размышления, добрался до бывшей Австро-Венгерской империи, что само собой вызвало незамедлительную легкую ностальгию, стало быть, вялую тоску по нашим с вами двум империям, родным и дорогим, как фотографии детских лет. Естественно, как и следовало быть, на развалинах некогда мощной и обширной империи расположилось множество всяких там республик, мнящих себя образцами демократии, этой плоскогрудой и площадной девки, ложащейся без сопротивления под первого же попавшегося генерала. А на самом-то деле эти карликовые страны оказались первыми, кто поистрепался на долгом жизненном пути и кто уже прошел период своего исторического климакса. Возьмем хотя бы ту же Австрию, чистую, ухоженную, довольную всем и прежде всего собой, улыбчивую по необходимости и от всего этого кукольную, остановившуюся, как мгновение на фотографии. И лишь потрясающая титаническая месса, не си-минорная ли самого Баха, этот Штефанц-Дом в Вене, да старинные замки давних предков в горах напоминали и напоминают по сей день, что и здесь когда-то жил и витал над грешной землей могучий дух, но когда-то, когда-то в прошлом. Из Вены я пропутешествовал в Прагу тем же путем, что и Моцарт, везший на суд пражан своего "Дон-Жуана", К сожалению, я не мог обрадовать чешских граждан ни оперой, ни каким-либо иным произведением искусства, разве только в качестве постскриптума этими несколькими строчками воспоминаний о дорожных впечатлениях. Пробыл я там недолго, побродил по милой старой Праге, покружил по Вацлавской площади, постоял на Карловом мосту, когда заходящее солнце бросало свой последний взгляд в сторону Градчан, и благодарил время и судьбу за то, что сохранили эту старинную прощальную мелодию, одетую в камни. Но дорога звала меня дальше на запад. И привела она кривая прямёхонько на Иберийский полуостров, на самый край Европы, стало быть, в королевство, нет-нет, не кривых зеркал, хотя кое-что от них на полуострове присутствует, а в королевство Испании, в Мадрид. Да в этом слове и страсть и звучание ночи, и дыхание разгорячённых, опаленных дневным солнцем стен домов, и конечно, стоны струн испанской гитары, её плач, о котором так много сочинял Лорка. Однако всё оказалось много проще. Да, ночи здесь ласковые, призывные, да, линии волшебны, даже сказочны, эти пинии, парящие и лёгкие как клубы пара, да переборы струн гитар кое-где слышатся, да камни дышат жаром ещё вчерашнего дня, да горячность мадридцев бывает поразительна, но и удручающая сдержанность тоже, да природа с её невысокими горами, убелёнными голыми известковыми склонами с высоченной травой, порой напоминает и наши края, да небо над Мадридом по большей части безоблачно, и люди денно и нощно оживленно и наперебой о чем-то говорят и говорят, да быки отращивают и оттачивают рога, а тореро перед боем исполняют молитву, да всё так и есть, как и до глубокой ночи шум и гам из открытых настежь дверей пивных и закусочных, что встречаются через каждый шаг, но когда я летел на Бойнг-707 компании "Дельта" через Атлантику далее на запад и имел почти двенадцать часов на размышления, если не считать возможного досрочного падения самолета в океанические воды, и мысленно оглядывался назад на покинутую Испанию с Мадридом с его великолепными старинными домами, напоминавшими мне почему-то корабли, отплывающие в кругосветные плавания, я говорил себе, да всё так, как воображалось, как ожидалось, как читалось и переживалось или слышалось, но отчего так и хочется спросить себя, не живые ли всё это картинки виденное там мной, не игра ли в сценки, а не жизнь, что начинается, зарождается поминутно глубоко в нас и потом выплёскивается во вне и заканчивается где-то далеко-далеко. И разве, окидывая прощальным взором сказочный Толедо, где я провел один день, но какой памятный на всю жизнь, где я бродил потерянный, покинутый всеми по улочкам далёкого прошлого, узнаваемого и волнующего, словно я возвратился в когда-то родные места счастливого детства, разве тогда с высоты холма напротив Толедо, на другом берегу реки Тахо, разве я не видел опять-таки картинку, но картину почти фантастическую кисти неповторимого критянина Доминико Теоткополуса, переселившегося с принадлежащего Венеции острова Крит в Италию, а затем в Испанию, где и обрел на века своё имя Эль-Греко, т.е. человек из Греции, и разве не так, разве не черпал он своей кистью вдохновение из котла византийской цивилизации, настоенной на крепком духе древнем Эллады. Вот с такими мыслями я и долетел-таки до Америки, ох, как желанной для многих ущербных душ, благословенной издалека, благодатной трудом и диким насилием над собой. И должен сказать, что Америка не разочаровала меня, а напротив, при очной ставке подтвердила все мои предчувствия и представления о ней. Дело в том, что каждый из нас рождается с данными ему свыше склонностями к тому или к иному, и потому живя он, стало быть каждый из нас, должен, нет, обязан, как говорится, по определению давать этим родимым и милым сердцу склонностям проявляться и получать в конечном итоге душевное и глубоко - как же наша наука всесведующая пронюхала - биохимическое удовлетворение, иначе говоря, стремиться и находиться в ладу с собой, таким, каким задуман свыше и должен быть. И дозорными усиками моих чувств и предчувствий я угадывал, что Америка со всеми её благодатными потрохами не по мне. И вот, очутившись в маленьком плоском американском городке Окридже, что в переводе на наш родной имперский язык означает всего лишь "дубовый гребень холма", так вот очутившись в нём, в чистом, ровненьком, с виду безлюдном, я понял, что ни он, ни жизнь его мне не подходят. Вы удивленно всплеснёте руками, не забыв охнуть и ахнуть и спросите "почему ведь…", но я прерву вас и отвечу коротко и ясно "потому". Потому я такой, а он этот миленький американский городишко сякой, то есть совершенно иной по складу своей души, если она у него есть, по характеру, если он у него прорезался свои собственный, а не заимствованный у подобного же соседа, наконец, и по образу жизни, который лишал меня возможности дать волю моим мелким склонностям, да и разговоры вести о том, о чем должно и важно говорить у них, я был не в силах, так далеки были от меня, от представителя нашего имперского народа, темы их восторгов и треволнений. Так я и покинул Америку с одним лишь чувством исполненного долга перед родными и близкими, которые, напутствуя меня, твердили "смотри, обязательно посети Америку". А путешествие своё я закончил плаванием через весь Тихий океан на теплоходе высшего класса "Куин-Мэри" в каюте вполне приличной, причем безвылазно, поскольку страдал морской болезнью в лёгкой форме. Так завершилось моё кругосветное лирическое путешествие. Совершив огромный крюк, или, если пожелаете, петлю на манер петли Нестерова, потратив на сей трюк ни много ни мало, а уйму времени, я возвратился в родные империи, но, увы, не встретил их там, где оставил, и в шутку поначалу подумал, что уплыли мои милые вверх по реке истории, ну скажем, в самые джунгли Амазонки. Однако всё оказалось много серьезнее и даже драматичнее лично для меня. Конечно же, путешествуя, я старался хоть что-то прослышать о нашей Родине, о наших с вами двуличной земле, несущей по себе великую ответственность двух неделимых императоров, и должен сказать, что кое-какие слухи доходили до меня, и как-то даже тревожили, но, сами понимаете, новые впечатления, встречи, размышления по поводу увиденного скоренько размывали нарождающуюся тревогу. И откуда мне было знать, что возвратясь из долгих своих странствий, не найду более своего родного края, абсолютно не найду, так же абсолютно, как и абсолютна была власть наших двух весьма странных, но и привычных для всех подданных императоров. Я долго искал свои дом, но так и не нашел, я долго искал императорскую баню, что примыкала к нашему двору, но не обнаружил и следа. Ещё дольше я искал оба огромных императорских дворца, хотя бы пытаясь найти то когда-то святое место по известной всем чугунного литья ограде, но, увы, даже прежнего проспекта имени Его Высочества с левой стороны от центра, и имени Его Величества с правой найти не удалось. Представьте себе моё замешательство, замешательство человека, начисто потерявшего все признаки своего прошлого. Когда я бродил по совершенно новому городу не только незнакомому, но даже слегка чуждому этими стеклянными громадами зданий, потоками авто, магазинными витринами, вылизанными до бесстыдной чистоты, фонтанами посреди площадей, так вот мне казалось, я потерял не только прошлое, но и себя самого, казалось, это бродит по здешним местам моя одежда, мой клетчатый пиджак, черные брюки и оранжевые полуботинки, из которых я вынут неназванной силой и, таким образом, превратился в невидимку. Это чувство полной потерянности усиливалось, когда я обращался к проходим, спрашивал, а что же случилось с теми прежними двумя империями, со столицей, поделенной виртуозно проложенной кривой прямой на две равные части, и слышал в ответ лишь невнятные бормотания, вроде "чего-чего" или видел недоуменное пожимание плеч. А уж об императорах я и не решался спрашивать. Все люди повсюду куда-то спешили, ну точно так же, как в благословенной той самой Америке. И в ответ на всё увиденное и услышанное такой тихий ужас охватывал меня, что хотелось спрятаться где-нибудь в подвале и переждать этот кошмар, это наваждение. И лишь кое-где оставшиеся или оставленные с каким-то далёким умыслом развалины вчерашних двух соперничающих империй вдруг напоминали, что я всё-таки ещё существую на самом деле, напоминали о моём бывшем прошлом, о былом интересе ко всему, что связывало меня и всех нас жизнью в разных империях. Развалины сами по себе наводили, конечно же, на мрачные и тяжёлые подозрения по поводу причин и обстоятельств исчезновения обеих империй, но что толку было копаться в прошлом, не существующем для настоящего, что толку было будоражить мой бедный усталый мозг, доведенный увиденным почти до полного самоотрицания. В конце концов, я махнул на всё рукой, жить-то надо было, и пошел прочь куда глаза  глядят. Что касается императорских особ, то я уж было перестал надеяться прознать хоть что-то об их судьбе, как однажды, прогуливаясь с привычным намерением поймать по ходу какие-нибудь свежие собственного творения мысли и занести их на клочок бумаги, тем самым увековечив, встретил я на развалинах, прошу прощения - не на развалинах, а на задворках развалин, двух пожилых мужчин, ну вылитых императоров. Сначала я засомневался, но, приглядевшись, убедился, что точно это были они, абсолютный брюнет и столь же абсолютный блондин. Сидели они на камнях, одетые во всё те же махровейшие халаты, один - в продольную полоску, другой - в поперечную пурпурную, сидели мирно за ломберным столиком из дворцовой комнаты отдыха, а точнее из пурпурного уголка её, и играли увлеченно в восточную игру, в нарды, сказалось долгое, по рекламным левым делам общение с производителями восточных сладостей, И надо сказать, к моему удивлению, играли они весело, шумно подтрунивая друг над другом, с гиканьем перемешивая в кулаке две шестигранные костяшки, и, бросая их на игровую доску, богато инкрустированную ценными породами дерева со всего света, выкрикивали желанное сочетание двух граней из двенадцати, помеченных крапинками числом от одной до шести. К примеру, если один из играющих бывших выкрикивал, скажем, "шаш-у-бэш", что в переводе с тюркского на наш старый, добрый имперский язычок означало "шесть-и-пять", то другой заказывал случаю выкинуть "ап-ек", то есть, "один-один". Иногда доносилось, как один из игроков, потирая довольно руки, обращался к другому, "кажется, Ваше Величество, я вас запер и надолго", а в ответ слышалось, "ну уж это моя бабушка вам, Ваше Высочество, надвое сказала", и с треском опускались разноцветные фишки на доску и перемещались встречно по игральному полю. По тому, как азартно велась партия, я понял, что они оба, потерявшие навсегда императорские знаки отличия и мелкого величия, ни на грош не потеряли каждый лица своего. И тогда я подсел поближе и, прислушавшись, понял, что оба наших когда-то повелителя не только играли в нарды, любимые еще персидским царём Митридатом, но и успевали плести тонкий узор долготерпимой беседы, длящейся по всему ещё с тех давних имперских времен. Поначалу мне показалось, что я слышу всё тот же разговор, с которого и началось наше с вами знакомство, но, прислушавшись со всем вниманием, я сквозь шумы современной городской уличной жизни, долетавшие и на эти задворки развалин, уловил совершенно иной смысл и тон беседы, может быть, той самой, что была или стала главной в их странной, полной всяких глупых превратностей совместной и когда-то обоюдоострой жизни.
- Ты же не съел салат? - спрашивал один. Другой, словно между прочим, высчитывая лунку для фишки на доске, отвечал:
- Ну ещё бы, что я, дурак что ли, да и твою записку ведь получил.
-  Да, я предупредил тебя, помню, помню, - подтвердил первый, начавший разговор на бесконечную тему, вариации на которую исполнила сама жизнь и, бросив кости, заметил:
- Но яд, я тебе скажу, был отменный, у самого Сальери одолжил, и слава богу, обошлось.
- Какому богу слава? - остановив течение игры, спросил второй.
- Ну как какому, - удивился первый, - нашему, конечно, бывшему общему, охранил нас.
И после некоторой паузы, бросая в очередной раз кости, задался, как говорится в таких случаях, риторическим вопросом:
- Что бы мы делали по одному, в одиночку, друг без друга, а?
- Я бы помер без тебя, - заметил другой.
- А я бы, - признался первый, - не то что помер, а удавился бы не на осине поганой, а на самом видном фонарном столбе, на котором, помнишь, наши экстремисты развешивали друг друга - левые правых по правую сторону от центра, правые левых по левую от того же центра, А в центре, как ты знаешь, стоял мой дворец,
- Чей-чей? - ехидно переспросил другой.
- Мой, - без сомнения подтвердил первый.
- Как бы не так, накось выкуси, в центре стоял мой, - вызывающе и даже по-прежнему торжествующе произнес другой. Тут я оставил обоих бывших и в общем-то славных императоров выяснять чей дворец стоял в центре главного города обеих империй, хотя смутно помнилось, что задними дворами и подсобными строениями оба дворца примыкали друг к другу, и пошел я не спеша по когда-то нашим двуединым землям, а ныне по то ли нашему, то ли ихнему краю, но, увы, лишенному исторического удовольствия наблюдать схватку, единоборство двух начисто помазанных на одну и ту же пядь земли и абсолютно несовместимых императоров. Я не исключаю, что именно в теперешнем их послеимперском житье-бытье и кроется разгадка, является на свет божий объяснение странного и чудного, если не чудного нашего с вами существования в прошлых двух империях.  Вот кажется и всё. Но прислушайтесь. Не знаю как вам, а мне вновь мерещится, или это не унывающий ветер древних времён не утихает, и доносит он мирную беседу, с которой и началось моё, поверьте, самое правдивое в нашей жизни повествование.
- Ну как? А я уже выбрал гарнир, выпросил у Сальери отменного яду чтобы вместо соли и подсыпать, что скажешь? Нет, с тобой бессмертия на сваришь, как тут, скажи на милость, не вздохнуть и не махнуть рукой на весь этот белый свет.

- Чего-чего?
- Вечности, говорю, не сваришь.
- А с чем её едят?
- Фу, да с чердачной паутиной.
  -   А-а-а…
И для пущей завершенности можно повторить, что это долгое протяжное "а", взятое на ноте "Ре" в мажорной тональности остановить уже было невозможно...


                Ноябрь 1995