Наследство

Елена Хмелёва
     Я ехал вдоль Красивой Мечи. Дорога ненадолго пересеклась с рекой и вильнула в сторону старинного городка. Мелькали поля, деревни, фермы, сельпо и магазины. Вывеску на одном из них я помнил наизусть: «А закусить?» Такие картины кажутся милыми в лучах солнца, но во время дождя выглядят убого. Серые полосы от небес до земли заставляют дрогнуть душу городского жителя. Дороги становятся непроезжими, поля враждебными, и тяжёлые  тучи давят к земле последние мечты и надежды.
     Дождь был проливной, и даже в машине потоки сырости ползли за рубаху. Из-за плохой видимости я ехал медленно. На перекрестке под колёса метнулась обёрнутая в плащ фигура. Едва успев затормозить, я опустил окно:
     - Ошалел?!
     Это была женщина.
     - Митенька, до больницы!
     Вглядевшись в лицо под капюшоном, я узнал Надюху, дочь старой молочницы.
     - Захворала?
     - Да не я. Бабуле плохо.
     - Вере?!
     Надюха наконец-то справилась с полиэтиленом и оглаживала растрепавшиеся волосы. 
    - Третьего дня в больницу отвезли. Никого не узнаёт, да и ослепла. Плачет, домой просится.
     Я вспомнил бабу Веру. В рабочем халате советских времен (халатов этих был у неё не меряно) вышагивала она по двору, ни много, ни мало директор совхоза. Голова ее и шея по местному обычаю были охвачены шалью, которая для тепла перевязывалась крест-накрест на груди и на пояснице. Ноги утопали в галошах - работа на деревне начиналась рано, по росе.
     Крепкая бабка, как и ее дом, похожий на гриб-боровик, из кирпича, с железной крышей и мощёным двором. На дворе стоял погребок, над ним кухня и с нею сеновал, стойло, курятник, загон для свиней, и для гусей-уток, клеть для индеек. Всё это из года в год подмазывалось, надстраивалось, ремонтировалось, благоустраивалось, и неизменно расширялось.
     За забором был огород, а в нём всякая всячина. Растения пускали побеги сквозь изгородь, словно лились из полной чаши.
     Шли мы к ней с детьми за молоком дотемна, а засиживались до полночи. Сынок мой взял привычку набивать карманы огурцами.
     - Откуда? - спросил я как-то.
     - С улицы.
     Я принялся, было, стыдить, а он:
     - На улице, значит, ничейные!
     - Всё равно, не твоё.
     До «улицы», узкой полоски травы перед фасадами домов, тянулись не только огурцы, но и кабачки, и даже арбузы. В здешних местах сажают их ради потехи, посмотреть, что будет. В жаркие лета достигали они размеров крупного апельсина и использовались для засолки или на корм скоту. С арбузами соперничали в размерах помидоры и болгарский перец.
      Был у Веры и сад, а в нём летний душ и  кибитка. Кибитки - небольшие домики, предназначенные у кого под летнюю кухню, а у кого для ночлега в душные ночи: сена по пояс, а на нём тряпьё. Уляжешься на «перину», и провалишься. Ухо  ловит звуки отходящего ко сну сада. Треснет ветка, зашуршат листья. Идёт кто? До того наслушаешься, что страшно. Закроешь дверцу на засов, и новый наплыв чувств - запахи. С закрытыми веками до самой минуты, пока не покинет сознание, вдыхаешь  аромат сухой травы.
     Ни сад, ни кибитку с улицы было не разглядеть. Всё внутреннее пространство, словно тайну, скрывало опахало фруктовых деревьев - яблонь,  груш, вишен и сливы. Было только видно, как помахивали на ветру руками кусты крыжовника.
     Добавьте ко всей этой картине крутобокого гнедого, спутанного у околицы, телят на выгоне (у Веры всегда было не менее двух), крынки молока, дожидающиеся очереди в погреб, поленницу дров, самодельную печь на земле, и поймёте, что было хозяйство это хотя и беспокойное, но крепкое на зависть многим соседям.
     Так и вижу нашу старую молочницу с полным ведром после вечерней дойки. Дух такой, что не можешь отказаться от кружки парного молока, выпиваешь его залпом, крупными глотками, так что приходится вытираться, и почему-то, хотя в кармане платок, обтираешься по-здешнему, рукой или рукавом. Не могут устоять и все бесчисленные  Верины кошки, которые бегут за кормилицей, подняв от возбуждения хвосты.
     То ли по крепости хозяйства, то ли по хватке своей, а, может быть, по крутости характера имела баба Вера  на селе прозвище председатель. Конечно, на руководящих должностях она не состояла, но всю жизнь была при начальстве, которое, надо сказать, её побаивалось. Работала завскладом, заправляла на току. Принимала зерно во дворе разваленной церкви, покрикивала на водителей, и про себя не забывала -  мешок-другой домой прихватывала.
     Как на грех совхоз развалили, поля захватил сорняк, а сарай с весами пошёл на металл.
     Вера и тут не растерялась. Младшего своего Кольку пристроила амбар сторожить. Амбар находился тут же, в церквушке. Бог ведает, было ли что за могучим засовом, кроме крыс, но должность кладовщика чудным образом сохранилась, и Колька исправно получал свои несколько сотен рублей.
     Сама же Вера, чтобы не сидеть без дела, и для пользы своего хозяйства, наладила бизнес. На ту пору обосновались на селе несколько семей с юга. Среди  приезжих выделялся ловкостью Мурат. Из доставшейся ему в пользование конторы, двух просторных комнат в кирпичном доме, обустроил он спальню и баню, настелил новые полы и провел водопровод - шланг из колонки. Надо заметить, что баня - явление на селе позабытое. Колхозную разобрали лет сорок назад, и народ из аскетизма мылся в тазах, перекочевывая в тёплое время года в душевые кабинки на улице (да и таковые здесь были редкостью).
     Имея уважение к людям, подобным себе, хватким и оборотистым, Вера первая наладила контакт с «чужестранцем». Пока сельские бабки сторонились и поглядывали на «иноверцев» свысока, у Веры с Муратом полным ходом развивалось сотрудничество. Мурат с Колькой строили новый сарай и весело гоготали над чем-то своим, сидя верхом на стропилах. Внизу Вера суетилась с обедом и одновременно приглядывала за чумазым черноволосым младенцем, первенцем Мурата, давая время Соне, тихой и покладистой Муратовой жене, прибраться в жилище и прополоть огород. Мурат привозил сено. Вера давала молоко. Мурат купил маслобойку. Вера готовила масло на две семьи.
     Было ещё кое-что, что связывало их, Верин бизнес, и мало кто из сельских догадывался о его размахе. Через земляков и родственников организовал Мурат бабке поставку спирта, и торговля шла бойко. Клиенты приходили по ночам, товар был надёжно захоронен, и явись сюда представитель соответствующих органов, комар бы носу не подточил.
     С годами, однако, всё как-то расстроилось. Колька обнаружил бабкины заначки и потаскивал спирт. Пристрастился к белой и Мурат. Глядя на местную молодёжь, ходил на посиделки, щупал девок, а Соню побивал. В конце концов, бросил  семью и укатил в неизвестном направлении. Соня поплакала и подалась к родителям в горы. Их жилище осталось открытым ветрам и дождям и постепенно превращалось в руины.
     Уход  Мурата никак не сказался на плавном течении Вериной жизни. С наступлением лета дом наполнялся голосами внуков, и Колька к собственной радости переезжал на новые квартиры: в сарай или на веранду. Это означало какую-никакую свободу от материной опеки, а значит, и жизнь в собственное удовольствие.
     Семейство Веры было велико, но людей в доме могло быть больше, если бы не трагические смерти. Мужа забрала Отечественная, а старшего сына Афган.
     Мужа оплакала. Скорбела по сыну, но не забывала выбивать положенные льготы. Районное начальство знало ее напористость, и среди прочих матерей воинов-афганцев ей первой привозили цемент или дрова и приглашали на торжественный ужин. И хотя званые ужины или обеды происходили от дома за несколько вёрст, она проявляла принципиальность, и Колька, снарядив гнедого, вёз её до головного села, сажал на рейсовый автобус и терпеливо дожидался возвращения. Прибыв в военкомат, она строго следила за тем, чтобы оказаться на почётном месте, ближе к военкому, и сильно обижалась, если не получала видимых знаков уважения.
     Старшей из детей оставалась Надюха. Коротко стриженая, крашеная, она брала отпуск в сенокос и почти весь его проводила у Веры. С нею приезжал Лёша, не то муж, не то  сожитель. Пока Надюха пропадала в полях, Лёша хлопотал по строительству и, не имея времени и желания смывать въевшуюся в поры грязь, утолял зуд, почёсываясь спиной о фонарный столб на дворе.
     Лёше подсоблял Сашка, младший из оставшихся сыновей. Открытый душою, с доверчивой улыбкой, он распрощался с жизнью не на войне, а у ворот подмосковной стройки, где клал кирпич. В день зарплаты Сашка не вернулся домой, оставшись лежать в бурьяне с вывороченными карманами и пробитой головой и оставив сиротами  дочку и сына.
     Колька же в сенокос был главным по транспорту, и вместе со старшим из Вериных внуков возил на телеге сено и укладывал скирды.
     Они старились вместе с домом, сын и мать, и в этой невидимой борьбе за существование дом начал выигрывать. Его переложенные стены были прочнее, чем тридцать лет назад. Их укрывала сверху толстая жесть, промазанная краской и антикоррозийкой. Его окна глядели на мир стёклами, упакованными в пластиковые рамы. Его веранда была так широка, что ей позавидовал бы районный танцклуб. Полы были сделаны из лучшей доски. Русская печь с лежанкой раскалялась так, что в лютую зиму ходили в исподнем. Дом был готов дать кров новым поколениям семейства и жаждал жизни.
     Меж тем, люди явно уступали ему. Веру одна за другой одолевали немочи. Она ослепла на правый глаз, перенесла удар и неделями лежала в постели. По двору ходила, опираясь на клюку, и приволакивала ногу. Колька, лишённый обычной материнской заботы и регулярного питания, высох и пил ещё больше. В редкие минуты отрезвления вспоминал он, что числится главным по водокачке (последняя из работ, оставшихся на селе), и бежал качать воду. Мужиков, более способных к этой работе, не было, и оставшиеся кое-где бабки, не только не корили Кольку за простои, но, всё понимая, жалели его и совали раз в месяц двадцать или тридцать рублей и наполняли бочки водой «про запас».
     Корову продали, кур с гусями пустили в расход. Остался на дворе только гнедой. Спутанный, мирно щипал он траву в Колькины отлучки.

     Перспектива ехать сорок километров в непогоду не улыбалась, но я тронул машину.
     - Забрали б вы её. Чего мучить? Пусть дома помирает.
     Надюха, казалось, не слышала меня, отягощённая своими думами. Мы миновали головное село, когда она тихо произнесла:
     - Беда.
     Я сочувственно кивнул, конец всегда печален.
     - Да я не о матери, о наследстве.
     Какое у Верки наследство, удивился я.
     - Представляешь, двести тысяч на книжке, и всё завещала Кольке.
     - Это хорошо, - ответил я (про себя изумившись, «сильна бабка!»). - Водокачка встанет, - хоть как-то проживёт, а там, где картошку продаст, где поле вспашет, - обернётся.
     Надюха пристально посмотрела на меня:
     - Пропьёт ить, - и далее дала волю чувствам.- Как она могла? Столько лет я пахала! И Лёшка. Да у нас, в конце концов, плохие жилищные условия! А тут всё алкашу…
     Надюха смотрела на меня в поисках поддержки, и, приняв молчание за согласие, продолжала:
     - Но и мы не лыком шиты. Я похлопотала, и счёт арестовали.
     Дело семейное, но я почувствовал неприязнь к этой пятидесятилетней женщине и острую жалость к её брату, которому предстояло вскоре остаться один на один с русской глубинкой.

     Районная больница стояла на бугре, древних оборонительных рвах, оставшихся со времен татаро-монголов. Одной своей стороной она смотрела на Дон, другой - на купеческие палаты, где теперь был музей. Крыльцо выходило на улицу, в конце которой виднелись массивные купола собора.
     - Подожди.
     Прошло немного времени, и в коридоре показались Надюха с Верой. Последнюю было не узнать. Вместо проворной селянки я увидел труп, обтянутый кожей.
     Вера, узнав, кто я, оживилась. На лице её появилась улыбка, и, что-то промямлив, она крепко уцепилась за мою руку. В машине она заснула, и Надюха приказала: 
      - В банк!
     Я бы с удовольствием избавился от этой женщины, но бабка…
     Дождь кончился, и воды реки казались стальными. Я остался ждать на берегу, вглядываясь в мерное течение Дона. С другого берега молча и пристально смотрела больница.
     Обратная дорога прошла без приключений. О наследстве Надюха не вспоминала, и, разбудив бабку, я высадил обеих на дворе «гриба-боровика».

     Я не был на Мечи более года, но знал, что Вера умерла. На въезде в деревню возле магазина сидела одинокая фигура. Я притормозил, чтобы поздороваться. Человек показался мне знакомым, но кто это, я не помнил.
     - Здорово, дед!
     Мужичок поднял голову.
     - Колька?!
     Я вышел из машины, чтобы обнять любимого сына Веры. Он оброс бородой и казался лет на двадцать старше своего возраста.
     - Как жизнь? - спросил я.
     Колька достал затёртую «Приму» и предложил папиросу.
     - Как знаешь, - ответил он на мой отказ и закурил. - К бабке на могилу ходил.  Померла…
     Я кивнул.
     Мы перекинулись парой незначительных фраз, и я осторожно спросил:
     - Работаешь?
     - Перезимовал, - ответил он, - Бог миловал, водокачку не закрыли.
     Я посмотрел в его покорные, принимающие жизнь глаза. Он оценил мой взгляд по-своему и достал бутылку:
     - За встречу?
     - Я за рулём.
     - Мать помянем, - с укоризной сказал он. -  Не бойсь, бабкина фирменная. А не то, хошь как хошь!
     Он открыл бутылку и сделал несколько глотков.
     - Как Надюха? - спросил я, вспомнив о наследстве.
     - Машину купила, только сюда ни ногой.
     В Колькиных глазах блестели слезы, и я больше ни о чём не расспрашивал.
     - Бывай, - сказал я.
     - Что ж, бывай.

     Я не стал заезжать в деревню, а зачем-то отправился в райцентр. Городок был как на ладони. Голубая акварель неба и зелень садов сливались с солнцем. Лучи его пронзали облака и, словно на иконе, расходились в стороны. Отражаясь от соборных куполов, они наполняли пейзаж золотистым свечением. Всё сияло, и по земле стелилась благодать. Я представил себе, как под этими лучами расцветает Верин сад, как оживает двор и (я был уверен в этом) невидимая кровь бежит по венам дома-боровика.