Книга о прошлом. Глава 25. 11

Ирина Ринц
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ.
АФРОДИТА УРАНИЯ.


Посвящается свалившим из моей головы постояльцам: пожалуйста, не возвращайтесь! Без вас я снова слышу звёзды!

***
Радзинский открыл глаза и замер: над ним нависало опрокинутое голубое небо, скромно оправленное в белую раму окна. Золотистый солнечный флёр дрожал перед глазами, животворя холодную небесную лазурь.

Синее с позолотой
Вечность – вот она
Любовь безбрежная
Одинаково нежная
Даже к ничтожному
И ко мне – тоже
Живая, не царская
А тёплая, ласковая
Без снисхождения
Себя дарение
Не ценным призом
А как росток – снизу
Без воды не выжить
А она ноги лижет
По любви, не по-книжному
Не различая верхнего-нижнего,
Не выбирая чистого
Без лукавства, по истине
Без любого обмана
Который сердце ранит
Который Любовь убивает
Потому что Любви не бывает
Без правды, в мути
Даже на перепутье
Даже в крови и в ярости
Даже в какой-нибудь малости
Она всегда ясная
Как это небо ласковое…

Внутреннее ликование не иссякло стихами, не исписалось. Радзинскому казалось, что он в самом деле может сейчас взлететь, если постарается. И умывание показалось Божественной Процедурой, и Аверин на кухне в фартучке (в фартучке?!) был такой хорошенький, словно открыточный ангел. Поэтому Радзинский пылко чмокнул его в макушку и вопросил вдохновенно:

– Коль, а ты меня любишь?

– Люблю, – не моргнув глазом, ответил Аверин, сосредоточенно переворачивая на сковороде золотистые сырники.

– А что ты имеешь в виду, когда говоришь, что любишь? – задумался вдруг Радзинский, припомнив, что похожий вопрос недавно задавал ему сам Николай.

– Лучше тебе не знать, – отрезал Аверин, отложил в сторону блестящую от масла лопатку и повернулся к собеседнику. Выражение лица его было совершенно бесстрастным.

Радзинский опешил было от такого ответа, бездумно примагнитившись взглядом к блестящим аверинским глазам, но быстро встряхнулся – кураж ещё не испарился и придавал речам напора и дерзости.

– Так не пойдёт! – громогласно возмутился он. – Я хочу ЗНАТЬ. Я из своих соображений тайны не делал! – он навис над Николаем, невольно оттесняя его к плите – раскалённое масло на сковороде некстати зашипело, брызнуло, ужалив тыльную сторону кисти. Радзинский дёрнул рукой, простонал недовольно и хмуро присосался к обожжённому месту, пытаясь облегчить боль от ожога.

Аверин сразу деловито выключил газ, потянулся к крану, пустил холодную воду и настойчиво потащил товарища к мойке.

– Легче? – пытливо заглянул он Радзинскому в глаза.

– Спасибо, – мрачно отозвался тот, чувствуя, как немеет под ледяной водой рука. – Так что ты там хотел сказать? По поводу любви? – Он стряхнул холодные капли и промокнул руки полотенцем.

– Ничего, – удивился Николай. Но, видимо, почуяв, как внутри Радзинского стремительно поднимается тёмная волна гнева, быстро сменил тон. – Хорошо-хорошо, я постараюсь объяснить, – примирительно пообещал он. И вздохнул.

А затем он положил непривычно горячие ладони Радзинскому на грудь.

– Любовь можно почувствовать, – несколько скованно пояснил Николай свои действия. Было заметно, что он волновался. – Грудь и плечи для мужчины средоточие его Любви. Когда я делаю вот так, – Николай неожиданно чувственно огладил торс Радзинского, обвёл большими пальцами выступающие под рубашкой ключицы, – твоя внутренняя суть раскрывается для меня. Она вливается в меня через ладони. И я, таким образом, узнаю, какова твоя Любовь. И моя Любовь горячо откликается на неё, потому что они родственны – они текут навстречу друг другу и стремятся соединиться. – Аверин неловко замолчал и опустил руки, отступая к стене.

Радзинский, недолго думая, схватил Аверина за плечи, намереваясь проверить его слова экспериментально. Тот не слишком натурально рассмеялся и попытался вывернуться:

– У тебя ничего не получится, Викентий! – отталкивая его, натянуто улыбался Николай.

– Но у тебя же получается! – упорствовал Радзинский, без особых усилий прижимая хлипкого аспиранта к тускло блестящему кафелю.

– Я – особый случай! – пытался вразумить его Аверин.

– Чем же ты особенный?

– Викентий! Мужчины ТАК не чувствуют! – трепыхался Аверин. – Ну, сам посуди: тебе хотелось когда-нибудь… – он нервно хохотнул, – припасть к груди этого твоего… Олега?

– С чего бы это? Он мой друг, – нахмурился Радзинский.

– Вот именно. Тебя не тянет к нему прижаться, но ты и без того знаешь, что вы родственные души – до определённого предела, конечно. Вы – друзья. Тебе не откроется его Любовь так, как она откроется женщине, как бы ты его не оглаживал.

Тут Радзинский сообразил, как выглядит со стороны то, что он делает сейчас с Авериным. Он густо покраснел и поспешно выпустил аспиранта.

Тот поморщился и, потирая плечо, отлепился от стены. Глянув на морально раздавленного товарища, Аверин резко повеселел, тряхнул своей беленькой детской чёлкой и оскалил зубы в улыбке. Дёрнув завязки фартука, он ловко стянул с себя передничек, скомкал его в кулаке и сразу стал выглядеть гораздо воинственней и опасней.

– А как же тогда любовь чувствуют мужчины? – с вызовом поинтересовался Радзинский, чтобы перестать чувствовать себя дураком.

– Да. Как? – насмешливо переспросил аспирант. – Ты же говорил, что чувствуешь – вот, давай, расскажи.

– Как болезнь, – обиженно пробормотал Радзинский.

Но Аверин неожиданно восхитился:

– Викентий! Правильно! Для мужчин Любовь – субстанция чуждая, внешняя, поэтому они воспринимают её, как опьянение, как наваждение, как безумие, как помутнение рассудка, которым они так дорожат! Это женщины через одну, образно говоря, полотенце в руках держат, чтобы ноги тебе вытирать, и несчастливы, если некому, а мужчины воспринимают любовь, как хитрое средство их обобрать – эмоционально в первую очередь.

– Ты преувеличиваешь – насчёт ног, – счёл нужным уточнить Радзинский.

– Нет!

– Да. Ты идеалист, Аверин. – Радзинский внушительно скрестил руки на груди.

– Кто-то же должен видеть идеальную основу этого мира! Не сбивай меня, – отмахнулся Николай. – Так вот – про мужчин. Их любовь – это любовь к себе, поэтому развернуться и выйти из тёмной пещеры, где долгие десятилетия в полной неподвижности восхищённо созерцал собственные достоинства и ревниво отмеривал каждую каплю внимания внешнему миру, каждое своё движение в его сторону – это очень-очень трудно. Это болезненный процесс – и тело всё затекло, и свет слепит глаза, и кажется, что ты передо всем миром голый, и все в тебя пальцами тычут, и все над тобой смеются…

– Аверин, что ж ты такой умный и так неудачно женился-то? А? – мрачно прервал его вдохновенную речь Радзинский. Он не хотел грубить, но был раздосадован и от колкости удержаться не смог.

Но Николай не обиделся.

– Так я потому и умный, что меня жизнь научила! – ласково пропел он. – Садись за стол, радость моя!

«Вот интересно – издевается или нет?» – подумал про себя Радзинский, вгрызаясь в сырник (вкусный, кстати). Но так и не понял. Аверин сиял улыбкой так искренне, так нежно ерошил его волосы, наливая чай, и даже поцеловал один раз в висок, когда потянулся из-за его спины забрать что-то со стола, что и сомневаться было неловко, но и поверить, тем не менее, было о-о-очень трудно.

За завтраком, глядя на голые деревья за окном, Радзинский сочинил ещё один стишок:

Ветви сосудами тянутся в небо
Без Неба этой Земли не было бы
Земля прорастает в Небо корнями
Ему устилает дорогу тенями
Встречает его, робкая, вечером
Думая, что останется незамеченной
Влага небесная на ковре травном
Которая дарит этой Земле главное –
                Жизнь…


***
Вот как так получается?! Ты берёшь в руки давно знакомую, читанную-перечитанную книгу, открываешь её в сотни раз просмотренном месте и вдруг натыкаешься в ней на как будто бы новый, совершенно незнакомый прежде текст, который, оказывается, до сей поры просто ускользал от твоего сознания незаметно, словно ниндзя. Радзинский с изумлением вглядывался в строчки платоновского диалога, и сердце его колотилось так, будто он только что едва не сорвался с балкона. Честное слово, этот рассказ о безумной, постыдной, неистовой любви Алкивиада к Сократу никогда прежде не цеплял его внимание – он просто не помнил этой истории!

Радзинский перечитывал наполненные ревностью и неугасшей страстью алкивиадовы слова и невольно примерял их на себя. Разве не пьянел он сам от колдовских аверинских речей? Разве не любовался его вдохновением? Разве неловкая попытка Алкивиада отблагодарить Сократа за ни с чем не сравнимую духовную радость озарения не показалась ему сейчас логичным и правильным завершением ситуации?

– Кеша… Кеша… – Аверинская ладонь мягко легла поверх пальцев Радзинского, теребивших плотные шершавые страницы. – Ну, о чём ты думаешь! Дай-ка сюда… – Аверинский голос уговаривал так терпеливо и ласково, как будто Николай не книгу у Радзинского забрать пытался, а пистолет со взведённым курком.

– Я просто сноску… – Радзинский прокашлялся. – Статью перевожу – цитату решил проверить, – уже бодрее пояснил он. И посмотрел честными глазами. Потому что это была абсолютная правда. Радзинский очень надеялся, что Аверин подыграет ему и на этом неудобный разговор о «платонических» отношениях закончится.

– Книгу дай, – уже безо всяких сантиментов потребовал Аверин. И взглядом заморозил. У превратившегося в ледяную статую Радзинского забрать злосчастный фолиант ему не составило труда.

– Коль, ты мне работать, между прочим, мешаешь! – попытался возмутиться Радзинский ему вслед. Но поскольку он и сам себе в данный момент не верил, ему не удалось убедить и Аверина. Тот смерил его холодным взглядом и, неспешно опустившись в кресло, зашуршал страницами.

– Коль, я далёк от мысли… – всё больше нервничая, начал было снова оправдываться Радзинский.

– Хватит дёргаться, – спокойно ответил Аверин. Захлопнул книгу. Взвесил её в руках. – Пойми, – он пристроил том на подлокотник, встал и принялся бродить по ковру с таким видом, будто внимательно рассматривал узоры, ища в них подсказки. – Пойми – в этом мире… Нет! В этом социуме! Практически всё, что не служит для выживания – девиация. Видеть слишком яркие сны – лёгкое сумасшествие, любить музыку больше, чем бифштекс – безумие, писать стихи – буйное помешательство… Любить! Любить – блажь! И все философы и искатели Истины – маргиналы и изгои по определению. Так что мы с тобой клинические психи по всем параметрам. Ты понимаешь? – Он остановился перед Радзинским, который сидел у письменного стола вполоборота.

Радзинский замедленно кивнул – ему вдруг стало так тяжко, будто осознание собственной отчуждённости внезапно материализовалось и навалилось на него всей своей монументальной массой.

Аверинский взгляд сразу окрасился сочувствием.

– Но в этом мире друг у друга есть мы, – мягко напомнил он. – Так почему мы не можем друг друга любить? Не всё ли нам равно? Мы же психи! Мы и так ненормальные, понимаешь? Обывательская мораль осталась там, откуда нас давно изгнали. А в нашем, новом мире есть только Любовь и Правда.

– Ты серьёзно?

Видимо, в голосе Радзинского слишком явственно прозвучала готовность, не медля, преступить нормы общепринятой морали, и взгляд его так чувственно потяжелел, что Аверин непроизвольно отступил, испуганно округлив глаза.

– Но ты не Алкивиад! – торопливо закончил он свою речь, сопровождая её экспрессивными жестами. – И я не Алкивиад. И ни один из нас не Сократ! Мы вместе идём по Пути, и наша любовь – это не благодарность. Наша Любовь – это притяжение. Притяжение родственных душ. Мы – одно целое, и нам не нужно ничего, чтобы нашу связь актуализировать – она уже данность.

Радзинский внезапно осознал, что нервничал он напрасно – Аверин – чистая душа – великодушно не заметил в «платонических» отношениях главной смущающей – плотской составляющей. То есть не то, чтобы действительно не заметил, а мысленно нивелировал её, низвёл до уровня «частностей», «несущественных подробностей».

Разудалое молодецкое озорство при виде такой махровой, развесистой наивности всхрапнуло внутри, встрепенулось, ломанулось наружу.

– Данность, говоришь? – Радзинский встал, шагнул навстречу. Он как-то сразу всем своим существом в этот момент осознавал, что не остановится, и даже мысленно пожалел Аверина: «Договорился, мой мальчик?». Но это были уже «несущественные подробности», которые тонули в сладком мареве, стремительно растворявшем окружавший их мир.

Самое удивительное, как отмечал потом про себя Радзинский, Аверин «растворился» без борьбы – Радзинский ничего ещё, кроме шага навстречу, не сделал, а аспиранта уже не было – он расплавился и перетёк-перелился в другого, его отдельность осталась только видимостью, оболочкой, внешней иллюзией.

– Папа!  – Но таки есть над аспирантом хранители! На пороге кабинета появилась заспанная Катюша, которой полагалось смотреть сны ещё пару часов, и Аверин медленно, как будто чужим телом управляя, двинулся ей навстречу, не в силах сразу отвести взгляд ото всё ещё излучающих тёмный, сладкий призыв золотых глаз Радзинского.

– Что, моя радость? – Катюша куксилась и тянула к папе ручки. Аверин подхватил её и понёс разбираться, чего Катенька испугалась.

Радзинский остался один. Он не мог заставить себя сесть – даже просто пошевелиться. Внутри гудело, клокотало, разрывало на части. Радзинский даже порадовался бы, если бы мог сказать себе сейчас, что это просто «физиология». Однако он понимал, нутром чуял, «видел», что призвал из недр Вселенной, из глубины своего собственного космоса какую-то мощную силу, с которой не сладить. Или не сам разбудил? Что-то было такое в обоих, что «вступило в реакцию»?

Мой корабль несёт на рифы
Я игрушка для стихий
Кто мой ум и волю выпил
Внутрь кого я приютил?

Для космических мистерий
Тело занято моё
Или плещется дейтерий
Заполняя до краёв?

Ураническим распадом
Разнесёт меня до края
Или мы проснёмся рядом
И опять в судьбу сыграем?

Или мы преобразимся
В нечто новое из света
Или мы соединимся
В новый космос в мире этом?

Но бессмысленно вопросы
Задавать в такой момент
У матросов нет вопросов
Вся их жизнь – эксперимент!