О полуденном и паническом

Забытник Корежный
День в жаре, в сиянье, в пятнах
Высился передо мной,
Проницаемой наклонной
И неверною стеной.
Я боялась — лопнет облак,
Воздух схлынет серебристый,
Волосатый и мясистый
Сквозь протянется кулак...
(с) Елена Шварц, из стихотворения «Полуденный ужас».


• Книжный отрывок об отце Коленьки №0

— В процессе последнего опроса мы были вынуждены временно остановиться. По-моему, вы тогда не закончили начатую фразу — что-то о переходе из живого состояния к мёртвому. Припоминаете?
— С тобой разве забудешь?.. Словно вчера или сегодня это было — в комнатке моей молчание, обедать давно пора, за пазухой вовсю ноет, буравится, а я только-только с бревна слезаю... В избе сидеть подолгу нельзя — опасно, расклеиваешься, и ноги слушаться перестают. Оттого пришлось подняться, вылезти наружу, поближе к опушке — и, видит бог, с ружьем под мышкой. Я, верите ли, ни шага без средства не ступаю с того случая, когда сосед покойный мой, к двенадцати часам, окно попробовал разбить. Голову у него как языком слизало — труба стальная, не голова, а плечи... Что за плечи!
— Старайтесь, пожалуйста, не сбиваться.
— Да... Я тогда зверя ловить решился — мясо жирное, благостное — по лесу пошел. Иду-иду, и тут вроде бы замечаю на дереве, у полянки в отдалении, нечто бурое, распластанное. Решил — медведь, точно медведь, собираюсь, значит, бухнуть, но ошибаюсь нечаянно: ни разу не он.
— А что?
— Знать бы ещё. Как пугало или чучело, в кору вросшее. Шкура, кажется, была... Только чёрная напрочь, лохмотья обугленные, жидкие. Кап-кап, кап-кап — текло оно. И мне казалось, сквозь весь этот шум, что я слышу дудочку — протяжную, тихую мелодию. Оборачиваюсь, гляжу по сторонам, но ничего и никого не вижу, прям вообще. Может, и к лучшему. Не очень-то и хотелось увидеть. Ползучее, летучее... Всё на свету едино, и толку разбирать...
— Птицы в том числе?
— Оно же самое! Летят-парят, повесятся и дотла выжмутся — один тёмный бугорок остаётся: пёрышки на горке, косточки под горкой. Пахнет... тлением, копотью, гиблым местом; терпким и горьким. Обросшим полыньей.
— А за насекомыми вы пробовали наблюдать? Возможно, проводить некоторые практические эксперименты, пусть и при отсутствии умений и навыков?
— Куда уж мне. Бывает, большой, чуть меньше носа, жучок красный, зелёный... Порой, конечно, синий — вымороженный, кривой и дёрганый какой-то, будто хворый смертельно... Подлетает осторожно к рубахе с одеялком у рогатины тройной — такой длинной, сверху и снизу похожей на кочергу палки, приспособленной для ловли полевого ветра, обособившегося... Он у нас на пользу общинную службу ветровую служит — подует да повоет тихонечко часок-другой, вызнобит дрянь, будь она хоть трижды тиной болотной, а я дома посижу, подожду... Потом дверцу отворю, порог переступлю и осмотрюсь — вокруг сухое-пересушенное висит: что люди, что вещи — как тряпка или мочалка какая, не человек уже, в общем. У меня сынок, Коленька, царствие ему небесное, ночью разделся догола и в поле вышел...
— Прошу прощения, но подлетает и начинает?..
— Кружиться. Покружится без продыху да отдыху столько, сколько повезёт, а как стрелка утреннюю минутку перегонит, так застынет и упадёт. Скучно будет — подойдешь, посмотришь, куда лапки переместились, куда — сетки на зрачках. Потыкаешь, если есть, чем тыкать, а щупать боязно.
— А вы?
— У окошка замру бездыханно, по обыкновению принятому, щёчки к стеклу прижму, сожру немножко воздуха, чтобы на дыхание хватило, и глаза для верности зажмурю.
— Зачем?
— Белочки защищать? Да чтоб не ослепнуть от страха, когда придётся.
— Нет, я не совсем об этом разговор веду. Вы ведь если под столом, допустим, сожмётесь клубком, то и не ослепнете — так при чем тут окно?
— Чего не знаешь, туда и тянет.
— Но вам, вне сомнения, знаком источник вашего страха — то, что выжидает по ту сторону занавески. Какое у него имя?
— П о л д е н ь.


• Заметка №19

Одно из самых первых фактических свидетельств возникновения и последующего развития так называемого «панического ужаса» (и связанного с ним существительного «паника») восходит к эпохе древней Греции, Эллады, и её мифологии, где значительную позицию в пантеоне занимало божество Пана, сына бога Гермеса и нимфы Дриопы. Легенда о данном полукозле-получеловеке, чутко оберегавшем плодородие, пастушество и скотоводство лесов да полей, берёт своё начало в поселениях Аркадии, разврат культа жителей которой едва ли может сравниться с жестокостью ритуалов поклонения Дионису, безумному богу вина. Суеверные последователи религии полагали, что полдень, наше теперешнее «twelve o'clock high», является священным часом тишины и запустения, когда Пан, вдоволь наигравшись на дудке, свирели и арфе, в итоге устаёт и засыпает непробудным сном вместе со всем сущим.
И горе тому, кому доведётся разорвать пелену его покоя и выпустить на свет тропическую истерию. Несчастный будет вынужден сломя шею и голову бежать, что есть сил, изничтожая всё на своём пути, покуда ноги не подведут его, и не накормит он собой голодного.


• Книжный отрывок о Настеньке №0

Зато я никогда своих родителей не видела так, чтобы в упор — ни мордочек, ни черточек, ни примет, только дождевики одни и были — случалось, поливали тучки, лежала я на травке да искала в небе солнышко, а по улицам ходили и бродили будто бы не люди, а одёжки, кожицы и шкурки от людей: перчатки в рукавах и ботинки в штанинах ловили и отвозили меня к бабушке, всегда увозили силою: осенью, летом, весной, даже зимой — у них был маленький, миленький, игрушечный фургон, который умел бегать на трёх ногах, у мамы с папой, и вот они хватали мои волосы, сворачивали их зачем-то крендельком, зарывали голову в мешок, а затем кидали в душный, тесный багажник - темно и мрачно было, дышалось и думалось плохо, заниматься ничем не хотелось, чаще всего я просто кувыркалась с бочка на бочок и слушала, как в кабинке говорили, тошно и скучно повторяли — мол, в ящик надо всех, а что это за ящичек такой был — не узнала, пока не доехала до фермы, ожерелья ракушек покосившихся домиков моей бабуленьки — совсем старенькая, хроменькая и косенькая, она здоровалась со мной, и всё понимала, обнимала, прижимала длинными ручками к фартуку в клеточку, смотрела незрячими глазками на лысую макушку, и меня смешил её взгляд, но иногда пугал, прямо до чертиков — то бывало поздней ночью, я пыталась заснуть в гробике на чердаке, в большом и просторном соломенном ящике, а бабушка стояла по мою душу, проверяла, сплю ли, и, обманувшись, спускалась по скрипучим ступенечкам вниз — туда, где кровати занимали коровы и кони — она резала их про запас, так, на всякий случай, и цедила кровь в канистры, такие кубики размером с мою руку, пропитавшие сукно, толстую ткань с мясным запахом, которой укрывали сено в прицепной тележке, здоровые снопы сена — старушка брала меня с собой на подкорм скота, специально, лишь бы я не оставалась дома, наедине за запертыми дверьми, и вот мы долго, медленно шагали в резиновых калошиках по треснувшим комочкам земли и целым этажам гудрона — он налипал на колеса, подошвы, и я счищала его, клала в рот и неспешно жевала — вкус был сладкий, прелый, с нежной горчинкой, и до того он был весел, что я даже угощала этим вкусом бабулю, но она, наверное, была не голодна, и оттого морщилась всеми морщинками своего тела, а с ними хмурились и перышки — они летели на юг и падали вместе с птицами, стрекозами и бабочками на красный козырёк телеги, больше не вставая, и мы понемножку шли — неподалёку трещали кузнечики, в полёте жужжали живые шмели, перебегали муравьи и подпрыгивали лягушки, а загоны всё не узнавались вдалеке — с их стороны летели на север птицы, ударялись о козырёк, ломали черепушки и падали в занятый кузов, а с него уже выпархивали книзу и мешались, хрустя под ножками, и всё на белом свете твердело, подражало самому себе и стыло в янтаре — я хотела бежать как можно скорее, как можно дальше, просто бежать, не разбирая дороги, но послушно продолжала идти в один шаг с бабушкой, дышать в один вдох с бабушкой, моргать в один глаз с бабушкой и лететь в одно крыло с бабушкой.


• Заметка №6

Некоторые приверженцы христианской и, аналогичным ответвлением, православной традиции, понимают полдень значительно лучше, нежели иные собратья из прочих уголков мирового атласа. К примеру, они верят, что весь этот переизбыток бытия идеально вписывается в концепцию послесмертных пыток адского жития, некого пресыщения привычным порядком вещей, полнотой желудка и погожими деньками. Пока индивиду чудится накалённый под наковальней кузнеца день, восприятие времени как бы исчезает, тускнеет перед вечностью — уроборос отпускает свой хвост, и воцаряется безвременье двух или трёх воспоминаний, которое невероятно сложно перенести.
Эта специфичная разновидность боязни потенциального состояния, жизни после смерти, особенно характерна для обывателя, рутинно просиживающего штаны в конторке какого-нибудь городка. Сознание этого бедняги до того переполнено, что в нём попросту не остаётся места для плохой соляризации и тревожных расстройств, и когда он всё-таки решает срезать дорогу через пустырь, сталкиваясь с беспричинным беспокойством дня, мироощущение человека, весь его опыт, перерождается в нечто, о чём не стоит говорить.
 
 
• Книжный отрывок о Коленьке №2

Оно постоянно начинается не с рук и не с ног, а с едва ворочащегося языка — сбежавшее сознание возвращается, ты терпишь, сколько можешь вынести, откинув кожу век, и вкрадчиво, неслышно для стоящего над тобой, сглатываешь жидкость ртом, полным стоячей и липкой медовой воды. Слюнящейся пены всё больше, она уже готовится покинуть лазарет, но не выходит — сухостью испаряется влага. Резво, больно проламывают снаружи ломом — опилки исчезают, и их заменяет желтая зубная мука, очень похожая на серую костную — одетые в сукно пальцы заползают внутрь, лишая голоса одним надрезом, и ты снова погружаешься в этот жар, этот огонь!..
Следующим мгновением тебя куда-то везут: плоская железная тележка бренчит на ходу, поскрипывают колёса, поверх твоего тела что-то холодное и длинное тянется, цепляется за стены — и щекочут его твои волосы, ресницы, а сверху мерцают плавучие огни, выжигая глаза. Седьмая вспышка стробоскопа — кричит, влетает в двойные двери пустая голова, и ты попадаешь туда, где не был и не хочешь быть. Справа — инструменты, слева — печь, и по всей дуге круглой комнаты витают стерильные мозаики пластинок, удушающие запахи хлорки, формалина и гари.
Рядом раздаётся бренчание металла — ножей или ножниц: то тихое и далёкое, то близкое и громкое — некто нечто поднимает, роняет дрожащей рукой, и вот оно приземляется на твоё лицо — ты чувствуешь, как постукивают по нему острые спицы и вьются нити пряжи. Белой зашивают твои губы, красной — уши, а чёрную припасают напоследок для всего остального — потом, когда пламя погаснет, а его язычки уймутся, вытащат решетку, и тебя вытащат тоже, обдуют, обсушат — сложат по крупицам в банку да отвезут родным и близким: они будут смеяться, плакать, орать и вновь смеяться, затем подумают о чём-то своём — и уберут надолго в шкаф, на третью полку снизу, лишь изредка вынимая по церковным праздникам и сажая за стол, но тебе к тому времени станет всё равно, ибо нет тебя больше, ничего нет, кроме двух картинок: тёмной и светлой.
Первая — быстрая и тусклая, видно город без огней — поздно, пахнет сиренью, идёт слабый дождь, фонари почему-то не горят, дорога домой клубится в дыму, и всюду, где достаёт твой ошалелый взгляд, стоят, сияя с горизонтом, тощие, прямые и костлявые фигуры — многими километрами уходят их размытые и топленые контуры вдаль, появляясь и пропадая на просеках мглы. Ты себя не видишь, но знаешь, что на ступнях нет и не может быть ничего, а левое запястье замыкают тяжёлые металлические часы — с каждым шагом по мокрому полотну соли они трясутся, и пока твоя туша выводит тебя на мощёную городскую площадь и встречную полосу проезжей части, эта их тряска теряет всякую значимость — ноги споткнуты, стекло разбито. Заплывший жиром хрустальный циферблат от удара об асфальт разваливается надвое и покрывается трещинами, сквозь которые незримо утекает алое время — вышедший из строя механизм замирает подобно твоему сердцу: часовая стрелка — на трёх ночи, минутная — немногим меньше сорока семи, а секундная и вовсе соскакивает со стержня и улетает в заросли травы. Тебе хочется дотянуться, добраться до потери, и ты растягиваешься тряпичным болваном из последних сил, забывая о боли.
Твоё тело так и находят: укрытое этим зелёным ковром с головы до пят, со смеющимися на ветру листами под боком, не дотянувшееся, бросившее дело вместе с ненужным ремешком часов туда, где с ним вновь столкнется случайный экипаж, и когда кто-то, выйдя из подошедших сирен, ощупав обвитую шею, непоседливо роняет слово «бьётся», у тебя не остаётся страха кричать.
Вторая — долгая и яркая, оранжевые, жёлтые краски, дырявый умывальник в заплатах — вода через край, жара и зной, бескрайние поля и навеки застывшее время. То, что стало после. «Чувство полдня» ты помнишь из сумеречных рассказов у костра: усевшись среди горящих дровишек, двое ребят бубнили свои истории, смысл которых ускользал по замерзшему склону, словно спонтанное наваждение жизни незнакомца, приходившего к тебе каждую ночь, или сцены богом забытых мультфильмов с советского телевизора — экран пульсировал при вдохе и выдохе, декорации дрожали, скакали с кочки на кочку, и только актриса, статичная девочка-моль, считавшая себя человеком, стояла спиной перед зрителем и не менялась от эпизода к эпизоду. Фоном шёл голос диктора — хриплый, прокуренный и грубый, он то плыл спокойно и ровно, то зажевывался и мычал, царапая динамики, сопровождая творившееся на странном показе и зачитывая цитаты из неизвестных книг — ты разыскивал и выпрашивал их в публичных библиотеках, но люди шугались твоих слов и, схватив за шиворот, выдворяли.
Шоу сняли с эфира внезапно, неведомой причиной — просто одним воскресным вечером, двумя часами ранее сна, передача оборвалась выпуском новостей и не возобновилась ни тем днём, ни последующим. Ты тосковал и тихо скулил — куда сильнее, чем в високосный год гибели деда да бабки — и когда твой отец, старый пахарь и пухлый мужик с бородой ниже пояса, поймал тебя в углу избы, ты поведал ему всё без прикрас, не зная, с чего положено начинать, а потому начиная концом и заканчивая началом. Некоторое время он молча слушал, покачивая головой взад и вперед, но довольно скоро его терпение лопнуло, и мужчина прицепился к твоему рукаву — ладонь была теплая, мозолистая, потная, и ток шел по ней при неуклюжем нажатии на клавиши. С первого раза телеэкран потух и загорелся, со второго — сплелась паутина множества цифр, к третьей попытке переменился активный канал — с пятого, где тогда зависли новости, аппарат прыгнул на нулевой, который никогда ничего не показывал, а тут обернулся знакомым изображением.
Ты смотришь представление и видишь густой туман в низине, пылающий зрачок бутафорного солнца, босые стопы держат верёвки и висят на потолке, реквизит с ухмылкой, куклы да кости на подмостках, пение бескрылых механических птиц, и маски на плавленых лицах гостей — оператор трясся, часто падая с камерой на дубовый пол, но поднимали его всё равно, и раз это делали, трястись он принимался сильнее. Неужели опять снег, чёрный с белым, зачем он тебе, или что-то ещё, спросил папаша, и крепко вцепился в твои плечи, задав вопрос вне ответа, а ты, не дивясь и не противясь, было начал отвечать, описывать видение экрана, когда вдруг раздался звоночек, тоненький, застенчивый кашель у ворот, дверей и ставней окон — отец оборачивается, говорит «горожанин», проверяет полусломанные часы, тяжело вздыхает и направляется встречать доктора, исчезнув в предбаннике дома и вернув тебя к полям.


• Заметка №28

Человек безвозвратно ослепнет, если посмотрит на огненный диск солнца вблизи, и это закон, который нельзя нарушить; приказ, который запрещено исполнять; правило, которому подчиняется мир животных вокруг нас — не по воле разума, а по воле природы и её архаических истоков. Конечно, из любого правила, приказа или закона исходят свои исключения, дополнительные параграфы и подпункты. Здесь, где живём мы, властвуют обычаи, поверья, и именно поэтому принято запирать себя внутри, чтобы не увидеть то, от чего вода, почва и трясина на болоте покрываются легкой коркой тверди, от чего стынет кровь да костенеют жилы, и от чего мы бодрствуем в полдень, страшась тех снов, что могут нам присниться.
Но всегда ведь существует и тот, кто отказывается верить, восстаёт против общепринятых общественных норм, и, наконец, набирается смелости потревожить великого бога Пана и прервать цикл архетипа своего героя, потерпев тем самым поражение в бою с силами, которым не может быть равных. Ужасный как физически, так и духовно проигрыш, неосознанно подсмотренный сквозь пленку, через какую обычно наблюдают затмения, когда кажется, будто не было никогда никакого солнца и звёзд, а единственное, что освещает Землю — это странный, холодный и иссушающий шар, прикованный к орбите планеты нитью, прожигающей глаза насквозь.


• Книжный отрывок о Владике №0

Прошло чувство, когда мне исполнилось одиннадцать, двенадцать лет, уверен, никак не раньше десяти — тогда я захворал и столкнулся с ним, стоял конец декабря, я жил в тесной однокомнатной квартире на окраине города, вместе с матушкой. Отопление и водоснабжение отключали каждый месяц за неуплату, семья наша была бедная, почти нищая, точнее, мы и семьёй становились только понарошку, если настроение подходило. А всё потому что папа вскоре после моего зачатия утоп в проруби, братья или сестры как назло не уродились, а иные родственники последний раз навещали маму в её далеком детстве — частенько, загрустив, она отводила меня в уборную, левую по счету, раздельный санузел, сажала на липкий, грязный горшок, запирала снаружи и что-то там делала наедине с легким скрипом и стуком. Когда дверь отворялась, я видел улитки, целые груды содранных обоев, каждый день всё больше росло их число, распирало голову изнутри ощущением шара — я старался его убрать и вымести, сжимал и расжимал кулаки, пытаясь выжать иглы из ладоней, бегал по комнате, трогал стены и бархатные ткани, падал на пол и корчился в муках, но оно продолжало всплывать, как какая-то глубоководная рыба, из стоячих теней — той зимой оно показалось на рыжей глади талого снега, которым была полна ржавая чугунная ванна. Я лежал в ней голышом, тонкий сквозняк заползал сквозь разбитую форточку, ласкал спину, солнышко стояло в зените, ледяной воды было по горло, и с него свисала похожая на русалку мокрая марля — я едва доставал до неё кончиками пальцев, а на тумбочке справа птенцом пищал градусник. Мама баюкала его в руках, думала, будто я умираю, не хотела говорить температуру и плакала, задувая свечи, но мне уже было наплевать — я прекрасно понимал: на термометре давно перевалило за сорок. Глаза вертелись со скрежетом, шатались, были готовы выпасть и вытечь в воду, как окружавшие меня четыре стены, а затем боль стала до того невыносима, что я провалился в тяжкий, тревожный сон.
Дальнейшее забытьё — домашний проектор, невнятные отрывки непрожитого опыта чуждой жизни, преходящие ленты диафильмов скорой перемотки фильмоскопа, тихий шелест лиловой пленки и мало-помалу сменяющиеся слайды. Не знаю, сколько их по итогу промелькало, возможно, семь или восемь, но в память врезался лишь секундный фрагмент.
Сначала по солнопёку шли мои ноги, песок закрадывался под ногти, изысканная черта песчаной насыпи тянулась через горизонт, всё не заканчиваясь, и казалось, словно минули недели, прежде чем я добрался до колодца. Он был вырыт на пустынном побережье, настолько близко к реке, что один неосторожный шаг приводил прямиком к глубокому руслу, и ветер непрестанно потряхивал деревянную будку и старое железное ведро на медном гвоздике. Сильно хотелось пить, ссохлась челюсть, даже речь, думал перетерпеть, но, в конце концов, не выдержал — схватился сбоку за синюю ручку, всю в слоях облупившейся краски, потом потянул эту горячую, шершавую и колючую палку — ворот треснул, тяжёлая цепочка раскрутилась и сорвалась вместе с ведерком, быстро исчезнув в глубине бетонных колец. Ударившись о самое дно, оно издало необычный хлюпающий звук, будто бы внизу плескались не волны, не земля, а какой-то бесформенный студень, и мне вдруг захотелось торопливо поднять ведро обратно на поверхность. Пуще прежнего я налёг на грузную рукоятку и принялся её крутить, но груз поддавался тяжело — вверх он полз медленно, точно по дымоходу или узкой трубе, и где-то на полпути я отчётливо почувствовал аккуратный толчок из темноты, изгиб струны гитары. Нечто зацепилось, запрыгнуло на цепь, и я потянул громче, резче — в ответ потянули тоже, а эта цепь, такая прочная и твёрдая, мигом распалась, хлестнула по одубевшим рукам и улетела туда, откуда совсем недавно появилась. Вслед за ней ушло и всё вокруг — колодец шипел, воздух дрожал, и всасывались берег, песок, небо, вода и Бог — помню, как хрустели, ломаясь, зубы и кости, пока меня втягивало вовнутрь, а надо мной, подо мной и во мне без конца трещало, стрекотало, и когда моей кожи с изнанки легонько коснулось что-то шипастое и суставчатое, резко открылись глаза.
Или не открылись, не видно же ничего, подумал тогда я, и в унисон мои мысли копировал голос головы, чужой, странный, шкатулочный, не мой это был голос — мгла висела кругом, фразы всё повторялись с каким-то нажимом, усилием, что ли, как если бы хозяин слов кричал, но крик не шел и не слышался, увязая в гландах, словно в торфяном мхе. Конечности мерно дергались, бились, дразня звуки, и на фоне их агонии из черноты понемногу выплывали, расширяясь и уменьшаясь на дистанции, две сферы. Бесконечно малые и бесконечно большие, тонкие-притонкие нити соединяли эти шары миллиардами прозрачных линий, и зеркала покрывали всю их площадь.
Последнее, что я помню: как заметил что-то в отражении чистого стекла, шевеление и движение на месте моего тела и организма — какие-то шестерни, поршни, гигантские механизмы и системы с грохотом работали, перегоняя мою кровь по трубам и пронзая стенки сосудов.


• Запись на диктофон

Я нашел Вас спустя год, нет... полгода поисков, в корпусе поэзии областной библиотеки, неподалёку от выхода из подвала, на земле. Немногим позже получения мной диплома — докторской степени, с утверждающей печатью научного совета, которую никто не просил получать, но я захотел и получил, не знаю, зачем и для кого. Она ведь не понадобилась мне, эта печать, до сих пор ни разу не пригодилась.
Так что же нашло на меня? Кто прибил меня к... цели?
Возможно, это были Вы и Ваше заточение, те нежные слова, шептавшие мне в ухо. Однако произошла ошибка, и одиночество исчезло без следа.
Помню, проходил тогда сквозь зал, зажав Перикла Ставрова под мышкой, он был такой деликатный и ласковый, обсуждал такие милые вещи этот Перикл, да что толку рассказывать, Вы и сами, должно быть, помните... помните, как я приобрёл его по скидке в местном букинистическом магазинчике? Я желаю знать: жрала ли Вас зависть?
Дешёвая, безвкусная современная проза стопками высилась ввысь, но стоило разобрать всего несколько рядов, отчистить многолетний слой пыли, как за отпугивающей броней начинали проступать корочки древнейших фолиантов.
И каждый продавался по безумно низкой цене, представляете? Сущие гроши, столь дешево и человека не купишь, не говоря уже о книгах — для них это страшное оскорбление, уверен, даже унижение.
Бьюсь об заклад, в былые годы парень стоил безобразные суммы.
И потом, когда стеклянная дверь с колокольчиком прозвенела за Вашей спиной, разве Вы поспешили оглядеться, повернуть секунду вспять? Прошлись ли взглядом, когда я споткнулся о большущий кусок булыжника, из ниоткуда взявшийся на мостовой? Когда Перикл сбежал из порвавшегося пакета и вольготно разбился оземь, растянувшись и плюхнувшись на камни?
Нет. Прохожие сновали мимо нас, а мы стояли рядом, наблюдая отсутствие всякой жизни, всякого движения или времени, и солнце садилось в облака заката, сгущая сумерки вплоть до полуночного часа, пока мне не захотелось спать, и я не вернулся домой, захватив Вас с собой.
Естественно, при полном согласии. Иначе поступают лишь вандалы.
А на следующий день мы посетили кофейню, музей, кинотеатр и, наконец, ранним вечером забежали в библиотеку имени Липавского с его «Исследованием» — многие лампы в окнах ближайших жилых массивов уже зажглись, и я забеспокоился.
Мы опоздаем, думалось мне, не успеем до закрытия, но волнение в том случае было совершенно не к чему.
Всё потому что нужного произведения в наличии не оказалось. Последний экземпляр «Эстетики» Лишаева забрали за пару часов до моего прибытия, и миловидная женщина позади стойки у проходной так фальшиво и неправдоподобно улыбалась, что я даже решил, будто это и не женщина никакая вовсе, а кукла, бездушный манекен.
К сожалению, опомнился я не вовремя: охрану она таки вызвала, и на мороз тоже выкинула. Ступени у входа были холодные, скользкие, не такие, какими должны быть все ступени. Я чуть по чуть спускался, стараясь падать реже, и падал тем чаще, чем ниже опускался, ковыляя, как какой-то противный пьяница, а Вы высмеивали мою нелепость и неуклюжесть тихо да гулко — издевались таким образом, чтобы не услышал никто, кроме меня.
Обидно было.
Зато книжку ту... «Другое», кажется, мне всё равно подарила хорошая подруга, в одном комплекте с самой собой. Я поставил их обеих плечом к плечу с Вами, на полочку под низким потолком чулана, и порой выбирал томики наугад, перечитывая.
Ваша обложка — исключительная, единственная кожаная, бордового цвета, раскрытый тяжёлый сборник написанных Вами строк приятно умещается в ладони, и подушечки пальцев слегка щиплет, когда они переворачивают пожелтевшие листы мягкого переплета в золотистой окантовке.
Суммарное число страниц едва ли превышает сорок штук, на титульной легким шрифтом печатной машинки выведен заголовок: «Монография», ниже — ещё один, видимо, побочный: «О полуденном и паническом». Слева от него значится нынешний год — год публикации этого моего magnum opus.
Следующий лист начинается с эпиграфа со словами: «Каждая идея — живое существо», такого родного и близкого, напоминающего мне не только Вас, но и все те сочинения, что издаются ежечасно, ежечасно же поступают в продажу, и столь же споро замещаются хроникой.
Они ведь живы, продолжают жить много столетий спустя, вопреки здравому смыслу и рассудку. Их дыханием сочатся мокрые чернила на жёлтой бумаге.
И всякий раз, когда я открываю очередную книгу, мне слышится биение их сердца, шорох их лёгких, и глас их языка звучит во вступлении, специфичном введении, текст которого я знаю и помню наизусть.
Как, впрочем, и слова оставшихся сорока пяти страничек материалов, воссозданных на основе судебных показаний одного лишь человека.
Показаний ныне покойного паренька лет, наверное, тринадцати, описавшего истории свидетелей полдня, двух своих односельчан: Анастасии и Владимира.
Трагически погибших близ Ажендаровского хребта, в десятке километров от того новостроя, в котором я вынужден жить.
Забавное совпадение, да? Чем-то похоже на Ваш последний листок с контактными данными издательства.
Держу пари, никогда не существовавшего.
А в самом низу — там, где заканчивается страница, по правому краю, теснится крохотная подпись.
С моим именем.


• Книжный отрывок о Коленьке №1

...он один ничего не говорил и не рассказывал — ощетинившись, тише мыши таился в кустах дикого крыжовника рядом с могильником, безразлично глядя на звездное небо, и дети не могли узнать о нём, как не могли услышать или увидеть понемногу разгоравшееся пламя лесного пожара да отчаянные крики пожираемых огнём людей, затихавшие всего в нескольких сотнях шагов от точки ночлега. Вдоволь надышавшись угарным газом, ребята залезли в спальные мешки, уснули и не проснулись, а Коли к тому времени и след простыл. Следующим утром он уже сидел за кухонным столом и вовсю уплетал чуть подгоревшие оладушки на подсолнечном масле, между прочим читая новое издание провинциальной газеты — вернее, даже не читая, ведь научиться читать мальчику предстояло шестью годами позже, незадолго перед кончиной, а наблюдая за вклеенной в какую-то статью фотографией. Мутная картинка пропечаталась плохо, кое-где её пронизывали худые разводы, похожие на скрюченные кисти рук, и оттого ему казалось, что опалённые стволы гнутых деревьев с оттопыренными пальцами — это статуи умиравших в бою великанов. Чёрные кроны и низкие заросли кустарника обступали небольшой лужок, на котором покоился трупик высушенного зайца, походившего на трухлявый пень, но зато останки одного парня и одной девушки юноша опознал сразу, без всяких сравнений. Месиво запекшихся ключиц, лопаток, черепов, ребер и грудин кто-то заранее сложил в кучку центра поляны, и от неё по направлению к чаще леса вёл длинный отпечаток сажи, угля и праха — приглядевшись, местами можно было обнаружить выроненные кости детворы, которые, видимо, растеряли по дороге фотографы, оставшиеся где-то далеко за кадром.
Коленьке до того понравилась вся эта запечатлённая безлюдность и интимность разложения, что он быстро подозвал своего отца и, тыча пальцем в изображение, взял с него самое важное на всю свою жизнь обещание — посмертное, мол, я вот так хочу, можно потом так же со мной?
И его отец дал ему согласие.