предательство и арест

Маргарита Школьниксон-Смишко
Отрывок воспоминаний Освальда Руфейзена (перевод с польского из книги "Проглотил крючок Королевы Кармеля" сделал Виллен Калиновский )

Утром один из евреев, которого раньше приводили работать в жандармерию, попросил, чтобы его из гетто доставили к мастеру, т.к. у него есть важная информация. Был он человеком слишком любезным, всегда мне кланялся и улыбался, но я ему никогда не верил. За несколько дней до того спрашивал меня, что слышно, но я ответил, что ни о чём не знаю. Закрылся с ним мастер в отдельной комнате, поэтому я понял, что речь идёт обо мне. Ведь всегда прежде я присутствовал, когда подобные доносы делались в приёмной мастера. Я его за это не осуждаю – делал он это, спасая свою жизнь. Думаю, что причиной побега он считал [предстоящую, пер.] акцию, в которой уже никто не сомневался, и думал, что, рассказав о моей измене, поможет евреям избежать их судьбы. Потому что, если бы была другая причина такого поступка, то это была бы чёрная неблагодарность.
После разговора с ним мастер уехал, предоставив мне полную свободу. Обедали вместе, потом он снова уехал – всё это говорило в мою пользу. Видимо, ездил в гестапо, чтобы разузнать что-то ещё.
Наконец около 6 часов вернулся и, усевшись как обычно напротив меня, с глубоким волнением начал:

– Oswald, sie stehen in einer grossen Verdacht des Verrats (Освальд, вы находитесь под большим подозрением в предательстве). Тот еврей – назвал его фамилию – заявил, что вы выдали евреям время акции. Это правда?

Когда он начал говорить, я опустил голову. Неловко мне сделалось, я не мог смотреть в глаза этому человеку, который доверился мне и выдал секретные сведения, а я его предал, причинив ему большие неприятности.

– Ja, es ist Wahr! (Да, это правда!), ответил я тихо.

– Да, a я думал, что он врёт. Зачем ты это мне учинил? В каком я теперь положении? Но я знаю ещё больше, прошу признаться самому.

Тон его голоса был печальным и угнетённым. Я понял, что это подходящая минута, и рассказал всё, что знал о мошенничестве бургомистра. Он принял всё к сведению, а потом спросил:

– А как обстояло дело с оружием? Правда, что вы дали им 10 карабинов, 2 револьвера и 2 пулемёта?

– Правда, но пулемётов не давал, только из десяти карабинов два были автоматические (об остальных револьверах и гранатах я умолчал).

– Откуда?

Я ответил, откуда. Он набил трубку, а потом, указывая пальцем в лицо:

– Пиф, паф… зачем сознались? Думаешь, что скорей поверил бы еврею, чем тебе? Но теперь поздно… Что мне делать? Если бы был кто другой, стёр бы в порошок, но ты? Ты был мой, я доверял тебе, ничего не таил. Зачем ты это сделал? Что тебя заставило?

– Из сочувствия к ним.

– Считаешь, что я им не сочувствую? Но приказ есть приказ, и я за это отвечать не буду. Если бы ты просто предал, я мог бы это дело затушевать, но оружие, оружие – это самое важное. Его тоже дал из сочувствия?

– Да.

– А в других случаях был верен?

– Да!

– Ну, скажи сам, что с тобой делать?

– Herr Meister – сказал я – если можете, оставьте меня на свободе, обещаю, что не сбегу.

– Не могу, потому что если сбежишь, то я пойду в тюрьму. Веришь, 28 лет был полицейским и ничего подобного со мной не случалось.

– Ну, что же, сделайте всё что можете, не рискуя – наконец, заикаясь сказал я. Решил подсознательно снова положиться на Провидение. С утра было достаточно времени, чтобы сбежать.

– Вы знаете, что я сделал это не из-за денег?

– Знаю, и это тем более удивительно. Это меня и удерживает от суровых мер и праведного гнева.

Пошли ужинать, и я, предатель, сидел как обычно рядом с мастером, будто бы ничего не произошло. После ужина вернулся в свою комнату. После краткой беседы, по смыслу такой же, как и перед этим, он сказал:" Должен вас арестовать! За ночь подумаю, что с вами делать. Сейчас пока ничего не скажу." Провёл меня в участок, где, однако, всё рассказал коменданту района. Тот, глядя на меня с недоверием, сказал:

– Ich glaube… dumm! (Думаю… глуп!). Сбегал, однако, быстро домой и принёс мне пальто, чтобы не простыл.

Немало удивились трое арестантов, (которых утром расстреляли), увидев меня в роли заключённого. Трудно описать, что я чувствовал, о чём думал. Решил только, что утром, когда меня вызовет мастер, вытащить револьвер и застрелиться. С этим решением и заснул.

Утром 13 августа, в памятный для меня день, пришёл за мной жандарм. Отвёл меня в комнату мастера. От самоубийства я не отказался, но решил подождать, не зная, что решил мастер. То, что дело не может остаться скрытым, было ясно, потому что и комендант знал о нём, и по угрюмому взгляду жандарма, бывшего всегда со мной дружелюбным, стало всё ясно. Он шёл за мной как за арестантом. Издалека меня окликнули – узнал двух знакомых девушек – махнул им на прощанье рукой и скрылся за забором.

У мастера уже были посетители, но не было кому переводить. Забыв о своём положении, поздоровался, выполнил их просьбы, после чего мастер дал мне заполнить формуляр на этот месяц, который я заполнял всегда. Он хотел, чтобы я его заполнил, потому что не знал и не надеялся быстро получить человека на моё место. Снова вместе пообедали. Жандармы молчали, глядя на меня исподлобья. Так работал до трёх часов, сильно нервничая.

Мастер прослушал несколько человек по делу бургомистра, после чего, так же как и вчера, покуривая трубку, начал:

– Hoeren Sie mal, Oswald (Послушайте-ка, Освальд) – я не ребёнок, думал всю ночь и пришёл к выводу, что здесь что-то не так. Если бы только измена – но оружие – это мне позволяет допустить кое-что другое. Не сделали ли вы это, будучи польским националистом, из враждебного к нам отношения?

– Нет, господин мастер.

Дело начало приобретать серьезный оборот. Я понимал, что всё потеряно, так что же мешает мне сознаться, да ещё при том, что это может повредить некоторым полякам? Собственно, он сам и начал:

– Вы бывали среди поляков, в семьях арестованных поляков?

– Нет, господин мастер.

– Ну, и что?

– Скажу вам при одном условии!

– Каком?

– Что вы мне дадите револьвер, и я сразу застрелюсь.

– Nein, das kann ich nicht machen, Oswald. (Нет, Освальд, этого я сделать не могу.)

– Иначе сказать не могу.

– Пойми, не могу я это сделать, не имею права допустить.

– Я не застрелюсь здесь в комнате, выйду во двор и скажу оттуда. После минутного раздумья он согласился. В конце концов, должен сказать, даст он мне револьвер или нет, всё равно долго не заживусь. Застрелиться хотел единственно потому, что знал, что на акцию должны приехать из СД, а эти будут со мной разговаривать не как наш мастер.

Ja, ich werde Ihnen sagen, Herr Meister! (Да, я скажу Вам, господин мастер!)

Ну… напрягся он

Ich bin kein Pole – ich bin Jude. (Я не поляк – я еврей).

– Was…? Sie sind ein Jude? Wirklich, Oswald? Ach so, jetzt ist mir alles klar… (Что…? Вы еврей? Правда, Освальд? Ах так, теперь мне всё ясно…). В его голосе чувствовалось удивление, а затем сочувствие. Глаза покраснели и наполнились слезами. Он все понял.

– Ja, das ist eine Tragoedie (Да, это трагедия) – сказал он наконец.

– Я бежал от немцев, в Вильно мне дважды удалось избежать акции, мог бы и вчера сбежать, но нет у меня больше сил. Через мгновение добавил: Мой отец был австрийским унтером, мать – немецкой еврейкой. Они остались в Германии, и я ничего о них не знаю. Он понял так, что отец не был евреем, но я его ошибку исправлять не стал.

– Почему же ты мне не сказал, что полуеврей? Думаешь, что я бы тебе навредил? У меня бы ты остаться не мог, но никто бы о тебе не узнал, а я бы смог обеспечить твоё спасение.

– Не мог я, Вы же понимаете.

– Значит, полицейские были правы. (Значит, даже полицейские меня подозревали). Сидели минуту молча. Моё признание его успокоило. Дело теперь представлялось совершенно ясным.

– Schreiben Sie eine Gestaendnis (Пишите признание) – велел он мне.

Я взял ручку и написал примерно с таким содержанием: «Я, Освальд Руфайзен, род… признаюсь, что являюсь евреем, отец был австрийским унтером, мать еврейка. Во время войны убежал от немцев к Советам, затем в Вильно. Здесь мне дважды удалось избежать смерти при облавах, а, прибыв в Мир, выдал себя за поляка. Будучи переводчиком, выдал евреям время проведения акции, кроме того дал им (какое и сколько) оружие. Сделал это потому, что над ними вершится огромная несправедливость. Умираю со спокойной совестью». Отдал ему. Он прочёл и отложил в сторону. Позвал жандарма и приказал: «Я ухожу, проследите, чтобы он не сделал какую-нибудь глупость». Я остался с жандармом наедине. Тот прочёл моё признание и молчал.

Я написал ещё письмо знакомой, золовке* коменданта. Попросил, чтобы после войны мои вещи передали родителям или брату на память. Признался ей, что я не полуеврей, а полный. Попрощался.

Вещи свои уложил в портфель и завязал цепочкой от часов. Чувствовал безразличие, был спокойным и готовым ко всему. Мне казалось, что Бог не будет суров ко мне, потому что я, рискуя жизнью, сделал всё по совести. В конце концов изменить ничего не мог. Сбежать никакой возможности не было, об этом даже не думал, действительно, у меня уже не осталось сил постоянно убегать. Да и куда? В лес? К евреям? Что меня с ними связывает? (Теперь, будучи католиком, чувствую эту связь и желание сойтись с евреями). Рисковал из-за них. Но жить с ними? И что потом? Для чего жить? Об одном только жалел. Со времени отъезда брата убеждал себя, что ещё встретимся. А теперь всё пропало. А теперь уже ничего не поделаешь…, видать до сих пор обманывался, не было это предчувствием, а только воображением. Такие мысли занимали голову, когда пришли две знакомые девушки. Попрощался с ними, они плакали. Я же держал себя в руках и до сих пор не плакал.

Сдавило мне горло, когда и мастер расчувствовался, но не более того. Наконец вернулся мастер. Был он совершенно спокоен и вроде бы доволен. Конечно, из-за меня были у него неприятности, но зато он получил в руки бургомистра, на которого уже давно жаловались. Бургомистр был арестован и доставлен полицейским, я же переводил, как будто ничего не случилось. Он ни в чём не признавался, но, наконец, после всяческих попыток оправдаться, а со стороны мастера нескольких угроз посадить, чего он боялся больше всего, сознался в получении 20 000 руб., которые должен был отдать мастеру, чтобы тайна не раскрылась. Через несколько дней его арестовали снова, а через 6 месяцев закончил он свои дни в концлагере, где пребывал с поляками и ксёндзом-деканом, которых сам же и посадил. Упокой его душу, Господи!

Мастер ещё некоторое время оставался со мной, затем сапожники [из гетто, пер.] принесли ему ботинки с просьбой, чтобы их привели в яму первыми, а председатель Юденрата назвал мне фамилии необходимых городу ремесленников. Мастер обещал сделать всё возможное. Когда они вышли, он снова начал собираться уезжать. Я напомнил о его обещании. Он положил мне руку на плечо и сказал отцовским тоном (он меня и вправду любил, а со времени моего признания – ещё больше): ещё нет, Освальд – noch nicht – а через мгновение – ты дважды смог убежать, может и сейчас удастся… ты такой шустрый….

У меня забилось сердце, как это, мой шеф, которого я предал, комендант жандармерии, которому я обеспечил 300 врагов в лесу – советует мне бежать, мне, которому самому бежать уже не хочется?

– Вы даёте мне возможность бежать?

– Посмотрим попозже, ещё не время.

Я был преисполнен сердечной благодарностью. Протянул ему руку со словами: Ich danke Ihnen (Благодарю Вас). Он пожал мне руку – врагу и предателю. Потом проводил меня к жандармам в спальню и оставил у них под присмотром. Было их несколько. Тот, который меня сторожил, прилёг на кровать. Я нервно ходил по комнате. Просмотрел газеты. Подошёл к лежащему карабину – нет, слишком длинён, на кровати лежал пистолет в кожаной кобуре. Отстегнул, хотел вытащить, – но это немецкий, не знаю, как снять с предохранителя, а может он без патронов, тогда, если меня прихватят, будут лучше сторожить. Пока отложил. Noch nicht – вспомнил. Убежать? Сейчас нечего и думать. Но куда? Сумею ли? Позвали к обеду. Я быстро поел и снова вернулся в спальню.

*жена коменданта,  как и её сестра, была еврейкой

на фото полицейский мастер Рейнхольд Хейн 1937 г. Позже он умрёт от ран партизан