Бирюков П. И. Биография Л. Н. Толстого. В 4-х тт

Роман Алтухов
      ЕЩЁ ОДИН МОЙ РОЖДЕСТВЕНСКИЙ ПОДАРОК!

ССЫЛКИ НА ФАЙЛЫ (4 тома в 2-х книгах):

        Книга 1-я:  https://cloud.mail.ru/public/APxy/JG8HcjSJ1
      
        Книга 2-я:  https://cloud.mail.ru/public/Ab3u/8UsKWCBot

     ( ССЫЛКИ НЕКОТОРЫЕ НА ЭТОМ САЙТЕ ИНОГДА ПРОПАДАЮТ. Поэтому - оставляю ниже весь текст томов в качестве "ПРИЛОЖЕНИЯ".
       ГОТОВИЛ ТОЛЬКО ДЛЯ С В О И Х ПОДПИСЧИКОВ!
       ВСЕМ ПРОЧИМ - УЖЕ ГАВНИЦЁ С КУЧЕЙ КУПЮР И ТУПО ОШИБОК ЛЕЖИТ В ИНЕТЕ С 2003 г., сэнкуйте мессира В. Адаменку, вот этого: https://vk.com/id336360767 , что у него в башке толку нет и руки, видать, с особенного места растут... )

     АННОТАЦИЯ.

     Биография великого русского писателя и христианского мыслителя, написанная Павлом Ивановичем Бирюковым, до сих пор является лучшей биографией Льва Николаевича – к стыду «отечественных» (как совковых, так и нынешних подпутинских) горе-толстоведов и несчастью большинства читающей России, от которой данная добрая, любящая к Толстому и одновременно искренняя, честная и ОЧЕНЬ тщательная, скрупулёзная, подробнейшая биография много лет была надёжненько припрятана в хранилищах хороших (не общедоступных) библиотек.

     Павел Иванович (семейная кличка “Поша”) Бирюков долгое время жил в семье Толстых, был приближённым, интимным другом дочери Льва Николаевича и его самого. В процессе написания им биографии, Толстой знакомился с материалом и выражал удовлетворение по поводу той части написанного, которая оного действительно стоила.

     Нет сомнений, что это произведение достойно и должно бы стать (хотя никогда не станет…) настольной книгой для всех почитателей таланта гениального художника и просветлённого исповедника Христа.

     Во вторую книгу Биографии входят 3 и 4 тома.

                * * * * *

     ПРИМЕЧАНИЕ.

     У меня дома 2-й кн. 2000 г. изд. не было, добыл с трудом (спёр из государственной библиотеки) – и для себя, и для оцифровки.

     Ошибки при таком объёме и ОЧЕНЬ мелком шрифте в источнике – БУДУТ, кто заметит – респект и уважуха вам, коллеги, но исправлять уже не буду!

     Но это в принципе мало что значит, ибо само издание 2000 г. – с туевой хучей косяков и ошибок, я только обнаруженные исправил. Хуже, думаю, не стало...

     Из издания 1923 года взял главным образом, Предисловие к 4-му тому
и некоторые даты и ссылки из числа пропавших в переиздании.

     Нумерация страниц по херовому изданию 2000 года херового изд. «Алгоритм» - сохранена.

     Хотелось выполнить по более серьёзному изданию 1923 года, но у меня от него дома – только 3-4 тома… и своровать первые два негде, ибо – РАРИТЕТ!

     Принцип в файлах общий: сначала идёт номер страницы, ниже – её текст.

                * * * * *

     ОБ АВТОРЕ

     Бирюков Павел Иванович («Поша»; 1860—1931) — единомышленник, друг и биограф Л.Н. Толстого; издатель, редактор, общественный деятель.

     Родился Павел Иванович в Костромской губ. в семье военного, дворянина. Надеясь, что сын продолжит семейную традицию, отец отдал его учиться в Пажеский корпус. Но юноша мечтал о море и перешёл в Морское училище. Он совершил кругосветное путешествие на фрегате, а в 1884 г, ркончил Морскую академию. Но, не желая ходить строем, поступил на службу в главную физическую обсерваторию в Петербурге, где ничто не мешало ему размышлять над вечными вопросами о Боге, о цели и смысле жизни. Бирюков зачитывался философской литературой, сочинениями Достоевского, и теперь его задевало противоречие между военной службой и христианским учением. В поисках единомышленников он стал посещать благотворительное «Общество христианской помощи», где собирались представители разных сословий, чтобы вместе читать и обсуждать Евангелие. Там он встретил В.Г. Черткова, который познакомил его с сочинениями Толстого «Исповедь» и «В чём моя вера?». В то время, когда многих молодых людей увлёк путь революционной борьбы, Бирюков и Чертков встали на путь непротивления злу насилием и обрели духовного лидера в Льве Николаевиче Толстом.

     В 1884 г. Чертков привёл Бирюкова в дом Толстого, и с этого момента, как писал Бирюков, его «внутреннее развитие пошло параллельно с дальнейшим развитием
взглядов Л.H. Толстого». Бирюков особенно дорожил личным общением с писателем, а Толстой ценил искренность и подлинную доброту молодого друга. После одной из встреч с Бирюковым Толстой написал в своём дневнике: «Он очень хорош, ясен, открыт, правдив, чист...» (15 декабря 1890 г.). Но возможность личного общения бывала не всегда. Между ними вскоре началась переписка (сохранилось около 180 писем Толстого Бирюкову), запечатлевшая глубину человеческой и духовной близости.
Писателя особенно привлекали люди, сумевшие соединить свои убеждения с делом, осуществлявшие то, к чему стремился он сам. Бирюков был именно таким человеком.
В конце 1885 г. Бирюков вышел в отставку и посвятил себя изданию и распространению литературы для народа, став наряду с Чертковым одним из основателей и руководителей издательства «Посредник».

     Но в конце 1888 г. он решил порвать с городом и основал на своей родине земледельческую колонию. Он отказался от животной пищи, носил простую блузу и вегетарианскую обувь, имел мягкий отзывчивый характер и любовно относился к людям. В доме Толстых Бирюкова считали своим человеком, его все любили и называли уменьшительным именем Поша.

     Но особые отношения возникли между ним и средней дочерью писателя Марией Львовной. Когда ей исполнилось 18 лет, он сделал ей предложение и получил согласие, однако С.А. Толстая была против этого брака, да и Толстой сомневался в чувствах дочери, считая её ещё слишком молодой. Бирюкову он писал: «В теперешнем сближении вашем есть нечто искусственное, рассудочное, а надо, чтобы оно стало сердечной необходимостью» (10 января 1889 г.). Через много лет в память о М.Л. Толстой Бирюков подготовил и издал в Швейцарии книгу на немецком языке «Отец и дочь. Письма Л.Н. Толстого к М.Л. Толстой» (L.N. Tolstoi. Vater und Tochter, hrsg. von P. Birukoff. Lpz., [1927]).

     В 1892-1893 гг. Бирюков среди ближайших помощников Толстого работал на голоде в Самарской и Рязанской губ. В 1895 г., узнав о движении духоборов, он отправился на Кавказ. Результатом поездки стала статья «Гонение на Христиан в России в 1895 г.», опубликованная с предисловием Толстого в английской газете «Times»
23 октября 1895 г. Вместе с Чертковым и И.М. Трегубовым он составил воззвание в защиту духоборов «Помогите!», за что был выслан в г. Бауск Курляндской губ.

     Осенью 1898 г. Бирюков отправился на остров Кипр для устройства там первой партии духоборов. Получив разрешение выехать за границу, он вскоре переехал к Черткову и вместе с ним редактировал сборники «Свободного слова». Позднее, уже поселившись в Швейцарии, он стал самостоятельно издавать и редактировать журнал «Свободная мысль», в котором поместил целый ряд своих статей (вышел 21 номер).

     В 1904 г. Бирюков получил разрешение вернуться в Россию. Толстой ждал
возвращения единомышленников, с ними он чувствовал себя менее одиноким. В письме к Черткову 4 сентября 1905 г. он сообщал: «Было у меня радостное впечатление от Поши. Он заезжал с сыном на два дня; какой он умный и хороший - уж и говорить нечего». Поступив после ссылки на службу в Костромскую губ. земскую управу, Бирюков не изменил своим принципам. Он сразу вернулся к прежней деятельности по распространению запрещённых сочинений Толстого и был привлечён за это к суду.
Судебное расследование длилось два года и на этот раз завершилось его оправданием. Толстой интересовался всем, что делал Бирюков, ценил его работу, поддерживал его желание писать.

     В 1901 г. Бирюков начал собирать материалы для биографии Льва Николаевича, ставшей первой подробной биографией писателя и, что особенно ценно, написанной при участии самого Толстого его другом и единомышленником. Толстой не только отвечал на вопросы биографа и давал ему советы, но и написал воспоминания, которые стали ценным свидетельством о его предках, семье и детстве.

     Первые два тома «Биографии» вышли в издательстве «Посредник» в 1906 и 1908 гг.
В трудное для писателя время, перед уходом из Ясной Поляны, его поддерживало дружеское участие Бирюкова: «Милый, милый Поша. Так радостно получить ваше письмо. Ведь сердце сердцу весть подаёт. Вы так же дороги мне, как я вам» (19 июня
1910 г.).

     После смерти Толстого Бирюков продолжал служить делу издания и распространения его сочинений. В 1911-1914 гг. в издательстве И.Д. Сытина под его редакцией были изданы Полные собрания сочинений Л.Н. Толстого в 20 т. и в 24 т. В те же годы он стал редактором Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого на французском языке в издании Стока в Париже,а позднее редактировал тома Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого (Юбилейного) в 90 т.

     Между тем на родине Бирюков постоянно подвергался преследованиям за свои убеждения, за общественную и правозащитную деятельность. В 1912 г. он вынужден был вновь переехать с семьёй в Швейцарию, а в 1913 г. принял швейцарское гражданство. В Швейцарии Бирюков, как и прежде, занимался изданием и распространением сочинений Толстого. В 1918 и в 1920 гг. он сопровождал эшелоны пленных русских солдат и политических эмигрантов из Швейцарии в Россию. В 1919 г. Бирюков вернулся в Россию в надежде на обретённую страной свободу. Он руководил рукописным отделом Музея Л.Н. Толстого, принимал участие в различных изданиях, поддерживал единомышленников Толстого.

     В середине 1924 г., не найдя ожидаемой свободы, он уехал в Канаду к духоборам и, уже смертельно больной, был перевезён оттуда в Швейцарию.

     Секретарь Толстого В.Ф. Булгаков закончил свои воспоминания о П. И. Бирюкове такими словами: «В самом деле, он никогда никого не обидел, никому не причинил зла и, напротив, многим помогал и помог, чем мог. Светлое добродушие явилось как бы венцом той неустанной, продолжительной работы над собой и над улучшением своего характера, которая производилась Павлом Ивановичем, как верным последователем учения Толстого» (Булгаков В.Ф. О Толстом. Воспоминания и рассказы. Тула, 1978. С. 260).

________________

              ВСЕХ-ВСЕХ С РОЖДЕСТВОМ И НАСТУПАЮЩИМ НОВЫМ 17-м ГОДОМ!

Приложение.
====================================================
ТОМ ПЕРВЫЙ И ВТОРОЙ
====================================================


 
Павел Бирюков
БИОГРАФИЯ
ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА
ТОЛСТОГО

Книга 1

ТОМ ПЕРВЫЙ

___
7
 

Предисловие к первому изданию

     С робостью и благоговением, с сознанием своей слабости приступил я к священному для меня делу, изображению жизни моего учителя, великого старца Льва Николаевича Толстого.
     Несколько лет тому назад я был настолько далёк от этого дела, что, живя большую часть времени в самом близком соседстве со Львом Николаевичем, проводя в его доме часы и даже целые дни, никогда не делал никаких заметок, никаких записей того, что мне приходилось слышать как от самого Льва Николаевича, так и от окружавших его лиц. Теперь, уже живя в ссылке (1) за свои религиозные убеждения вне России и потому вдали от Льва Николаевича Толстого, я взялся за это важное дело.

_________
     (1) См. Р. S. к этому предисловию.

     Поводом к этому было предпринятое парижским издателем Стоком издание полного собрания сочинений Льва Николаевича на французском языке, для которого я получил предложение доставить проредактированный мною русский оригинал и написать к нему биографию.
     Я знал хорошо, что писать биографию живого человека нельзя без согласия его самого и его семьи, и прежде, чем принять это предложение, я обратился к графине Софье Андреевне Толстой с просьбой сообщить мне, не будет ли она против того, чтобы я занялся составлением биографии Льва Николаевича, на что получил ободривший меня, добрый ответ её; я выписываю здесь из её письма то, что относится к делу.
     «…Конечно, хорошо бы вам заняться биографией; и сам бы Лев Николаевич мог бы ещё ответить вам на многое, что вы запросите мне; только надо спешить. Чуть–чуть не угасла всем нам дорогая жизнь. Но теперь, слава Богу, Лев Николаевич хорошо поправляется и опять работает».
     Письмо это помечено 19 июля 1901 года и написано тотчас после перенесённой Львом Николаевичем тяжкой болезни.
     Не желая беспокоить самого Льва Николаевича и будучи вперёд уверен в том, что он не окажет никакого препятствия моей работе, я после вышеприведённого письма дал согласие на сделанное мне предложение и принялся за работу.
____
8

     Начав знакомиться с материалом и вдумываться в сущность и программу предстоящей работы, я, с одной стороны, не раз ужасался громадности её, а с другой стороны — всё более и более увлекался ею, поглощался её интересом и уже так сроднился с нею, что считаю её теперь делом своей жизни, независимо от каких бы то ни было издательских соображений.
    Предварительная работа моя состояла в собирании материала для биографии. Такие материалы, или источники для составления биографии Л. Н. Толстого я разделяю на четыре разряда по их важности или достоинству.
     К первому разряду я причисляю, во–первых, личные автобиографические заметки самого Льва Николаевича, его письма к разным лицам и выписки из его дневников. Автобиографический материал представляет особенную важность при жизни автора его, так как всякое противоречие, встречающееся в нём, по сравнению со свидетельствами из других источников, может быть разъяснено самим автором и факт восстановлен во всей его полноте.
     Ко второму разряду я причисляю различные воспоминания и биографические очерки лиц, близко знавших Льва Николаевича: его родственников, знакомых, бывших в непосредственном сношении с ним. К этому второму разряду я отношу также различные официальные данные и архивные материалы, как например: послужные списки, метрические свидетельства, различные документы учебного начальства, копии с различных судебных и административных дел и т. д.
     К третьему разряду я причисляю сочинения о Льве Николаевиче, составленные по другим источникам, а также те сочинения самого Льва Николаевича, к которым надо относиться весьма осторожно в смысле биографическом, так как реальные факты переплетаются в них с работой художественной фантазии.
     Наконец, к четвёртому разряду я причисляю различные мелкие статьи, а также и целые книги или плохо, бестолково составленные, или такие, авторы которых не заслуживают доверия, но которые всё–таки могут иметь некоторую относительную ценность, заполняя иногда пробелы других источников. Перечислять их я не считаю нужным.
     Иностранная литература крайне бедна биографическими сведениями о Льве Николаевиче, особенно по отношению к первому периоду его жизни. Поэтому я не выделяю список иностранных источников в особый отдел, а включаю их в общий алфавит.
     В конце этого введения приложен список по разрядам всех использованных мною источников на русском и иностранных языках первых трёх разрядов.
     Сделав первые шаги при разборке полученного мною материала, я почувствовал потребность войти по этому делу в непосредственное сношение с самим Львом Николаевичем, так как много неясных сторон, открывшихся мне, мог разъяснить только он сам. Я долго колебался, стоит ли из–за этого тревожить его, но наконец решил написать ему, сказав, что решаюсь беспокоить его расспросами, зная, что он не отказывает художникам лепить и писать с него и фотографам–любителям делать с него снимки, хотя это и не может доставить ему удовольствия, а потому и я прошу его попозировать для меня, для моего словесного изображения его личности, которое я начал писать, и я получил на это его доброе согласие, которое он выразил в следующих словах в письме ко мне от 2 декабря 1901 г.:

____
9

     «…Очень рад позировать вам и буду категорически отвечать на ваши вопросы».
     Другую важную поддержку оказал мне друг мой В. Г. Чертков, охотно согласившийся открыть мне для работы свой богатый архив частной корреспонденции Льва Николаевича и выписок из его дневников.
     Неблагоприятные условия моей работы состояли в том, что я, отрезанный от России каким–то нелепым административным распоряжением, лишён был возможности личного непосредственного общения с тем, жизнь кого я описываю, и лишён возможности работать в русских публичных библиотеках и архивах; это обстоятельство значительно затрудняло мою работу по выборкам из старых журналов, и только благодаря любезности некоторых частных владельцев русских библиотек за границей и благодаря богатству русского отдела в Британском музее, это препятствие было обойдено мною отчасти, но далеко не вполне. Я сделал всё, что мог, по совести и разуму, чтобы превозмочь эти препятствия, даже подавал прошение министру внутренних дел о дозволении приехать мне на два месяца в Россию — и получил категорический отказ. Поэтому, конечно, я не могу считать свою задачу исчерпанной до конца.
     Что касается до выпускаемого мною теперь первого тома, я должен сказать, что читатели найдут в нём нечто безусловно новое — это воспоминания Льва Николаевича о своём детстве и о своих родных, а также большое количество его частных писем.
     Чтобы показать читателю, как трудно было Льву Николаевичу взяться за писание своих воспоминаний, и чтобы показать, как следует относиться к ним, я приведу несколько выдержек из моей переписки с ним по этому предмету.
     Я несколько раз писал Льву Николаевичу и близко стоящим к нему людям с просьбой записать хотя словесные рассказы Льва Николаевича о своём детстве, что можно было бы сделать в простой вечерней беседе. Наконец я получил от Льва Николаевича следующее сообщение:
    «…Сначала я думал, что не буду в состоянии помочь вам в моей биографии, несмотря на всё моё желание сделать это. Боялся неискренности, свойственной всякой автобиографии, но теперь я как будто нашёл форму, в которой могу исполнить ваше желание, указав на главный характер следовавших один за другим периодов моей жизни в детстве, юности и возмужалости. Как только оправлюсь настолько, что буду в состоянии писать, непременно посвящу на это несколько часов и постараюсь сделать это».

     В одном из следующих писем он пишет мне следующее:
     «…Боюсь, что я напрасно обнадёжил вас обещанием писать свои воспоминания. Я пробовал думать об этом и увидал, какая страшная трудность избежать Харибды — самовосхваления (посредством умалчивания всего дурного) и Сциллы — цинической откровенности о всей мерзости своей жизни. Написать всю свою гадость, глупость, порочность, подлость — совсем правдиво, правдивее даже, чем Руссо, — это будет соблазнительная книга или статья. Люди скажут: вот человек, которого многие высоко ставят, а он вон какой был негодяй, так уж нам–то, простым людям, и Бог велел.
     Серьёзно, когда я стал хорошенько вспоминать всю свою жизнь и увидал всю глупость (именно глупость) и мерзость её, я подумал: что же другие люди, если я, хваленый многими, такая глупая гадина? А между тем ведь это ещё

_____
10

объясняется тем, что я хитрее других. Это всё я вам говорю не для красоты слога, а совсем искренно. Я всё это пережил».
     Видя колебания Льва Николаевича и чувствуя всю важность этого дела, я продолжал настаивать и, чтобы дать, так сказать, канву, по которой он мог бы начать вышивать, я послал ему набросанную мною программу его биографии.
     В этой программе я принял условную систему деления жизни человеческой на семилетние периоды. Это деление я слышал от самого Льва Николаевича, который когда–то в разговоре при мне высказал мысль, что ему кажется, что, соответственно семилетним периодам физической жизни человека, признаваемым некоторыми физиологами, можно установить и семилетние периоды в развитии духовной жизни человека, так что выйдет, что каждому семилетнему периоду соответствует особый духовный облик.
    Резюмируя, таким образом, в кратких словах перечень фактов из жизни Льва Николаевича и расположив его по этим периодам, мы получаем следующую схему:


     Года             Возраст      Содержание периодов

1) 1828–35 гг.   До 7 л.        Младенчество.
2) 1835–42 гг.   7--14          Отрочество.
3) 1842–49 гг.   14--21        Юность, ученье, университет,
                начало хозяйства в деревне.
4) 1849–56 гг.   21--28        Начало писательства, военная
                служба: Кавказ, Севастополь,
                Петербург.
5) 1856–63 гг.   28--35        Отставка, путешествия,
                смерть брата, педагогическая
                деятельность, посредничество,
                женитьба.
6) 1863–70 гг.   35--42       Семейная жизнь. «Война и мир».
                Хозяйство.
7) 1870–77 гг.   42--49       Самарский голод. «Анна
                Каренина». Апогей литературной
                славы, семейного счастья и
                богатства.
8) 1877–84 гг.  49--56        Кризис. «Исповедь». «Евангелие».
                «В чём моя вера?»
9) 1884–91 гг.  56--63       Москва. «Так что же нам делать?»
                Народная литература.
                «Посредник». Распространение
                идеи в обществе и народе.
                Критики.
10) 1891–96 гг.  63--70      Голод. «Царство Божие внутри
                Вас». Духоборы. Гонение на
                последователей этих идей.
11) 1898–905 гг. 70--77    «Воскресение». Отлучение.
                Болезнь. Последний период.
                Обращение к военным, народу,
                духовенству и политическим деятелям.
                Война. Революционное и реформаторское
                движение в России.

     При самом беглом обзоре этой схемы читатель невольно заметит духовную особенность каждого периода. И схема эта, или канва не осталась без результата. Я получил вскоре от Льва Николаевича письмо, в котором он пишет следующее:
     «…Про свою биографию скажу, что очень хочется помочь вам и написать хоть самое главное. Решил я, что могу написать, потому что понял, что интересно бы было и полезно, может быть, людям показать всю мерзость моей жизни до моего пробуждения и, без ложной скромности говоря, всю доброту


 _____
11

(хотя бы в намерениях, не всегда по слабости выполненных) после пробуждения. В этом смысле мне и хотелось бы написать вам. Ваша программа семилетняя мне полезна и, действительно, наводит на мысли. Постараюсь заняться этим при первом окончании начатой работы".
     Наконец, ещё через несколько месяцев я получил драгоценные листки с воспоминаниями, набросанными начерно самим Львом Николаевичем. Я поспешил воспользоваться ими, заменив этими яркими красками бледные места уже начатой мною биографии и, при первом удобном случае, переслал Льву Николаевичу начало моей работы с просьбой высказать своё суждение о ней.
     На это я получил письмо, в котором Лев Николаевич, между прочим, писал следующее:
     «…Общее моё впечатление то, что вы очень хорошо пользуетесь моими записками, но я избегаю вникать в подробности, так как такое вникание может завлечь меня в работу исправления, которой я не хочу. Так что предоставляю всё вам, присовокупляя только то, что в своей биографии, цитируя места из моих записок, прибавьте: из доставленных мне и отданных в моё распоряжение черновых неисправленных записок».
     Я рассказал всю эту историю, чтобы оградить Льва Николаевича от всякой литературной ответственности, и, исполняя его просьбу, привожу эту подчёркнутую фразу как в введении, так и при каждой цитате. Вот при таких–то ободряющих обстоятельствах я продолжал свою работу. Выпускаемый мною 1 том содержит в себе описание происхождения Льва Николаевича, первые периоды его жизни: детской, юношеской и возмужалой холостой жизни, и заключается его женитьбой.
     Остановка на этом времени удобна в смысле содержания, так как сам Лев Николаевич считал этот момент началом новой для него жизни. Остановка на этом месте имеет и практическое значение в издательском смысле, так как содержание написанного по размеру составляет обыкновенный том французского издания.
     Во втором периоде я надеюсь рассказать о периоде наибольшей литературной славы, семейного счастья и богатства Льва Николаевича, о пережитом им после этого кризисе и рождении его к новой духовной жизни, т. е. годы 1863–1884, соответствующие в жизни Льва Николаевича его летам 35–56.
     И, наконец, в третьем томе — ту часть жизни, которой живёт теперь Лев Николаевич и которая, надеюсь, на радость нам, не скоро ещё кончится.
     По справедливому замечанию одного биографа, жизнь Льва Николаевича подобна пирамиде, стоящей вершиной вниз и основанием кверху, продолжающей всё расти и расширяться. Пропорционально этому располагается и биографический материал; ничтожное количество при его рождении, доходя до настоящего времени, оно возрастает до необъятности.
     Имя Льва Николаевича Толстого избавляет меня от трудной и ответственной обязанности делать его общую характеристику, представлять его публике. Близость к натуре — вот моя единственная художественно–историческая задача.

П. И. Бирюков
     Villa Russe. Onex pres Geneve. Suisse.
      15 октября 1904 г.


 _____
12

     Р. S. Я уже закончил составление первого тома, когда, вследствие временного ослабления русских репрессий, я получил разрешение вернуться в Россию. Я воспользовался этим разрешением, съездил туда и пополнил значительно биографический материал первого тома как посредством личного общения с Львом Николаевичем, так и чтением его дневников и переписки, за что приношу мою глубокую благодарность графине Софье Андреевне Толстой, открывшей мне доступ к ценным коллекциям биографического материала, собранного ею и сданного на хранение в московский Исторический музей, в комнату имени Льва Николаевича Толстого.
     Весьма вероятно, что работа моя, начатая при более благоприятных обстоятельствах, приняла бы иные, более совершенные формы. Но я не имею возможности вернуться назад и начать сначала и потому оставляю её такой, какой она есть, сделав только те перемены, которые требовал вновь собранный мною материал после моей поездки в Россию.
     Оставляю также и моё введение в прежнем виде, так как оно верно изображает обстоятельства моей работы.

     Ещё два слова. Надеюсь, читатели поймут те особенные условия, в которых мне приходилось и приходится работать. Я пишу биографию не только живого, но ещё бодро и энергично живущего человека, и потому я как биограф не могу сказать последнего слова, дать окончательной оценки этому столь сильно бьющему жизненному потоку.
     И потому я должен бы был скромно (и я делаю это вполне искренно) назвать свой труд лишь сборником доступных мне материалов для биографии Льва Николаевича Толстого.
     Мне не хотелось задерживать выхода этого первого, более или менее законченного тома, так как я полагаю, что выпуск его в свет может указать обществу на тот центр, куда могли бы стекаться сведения, воспоминания и другие документы о жизни Льва Николаевича. Я буду искренно благодарен за всякую помощь и указания.

П. Б.
     23 августа 1905 г.

_____
13


ПРЕДИСЛОВИЕ Л.Н. ТОЛСТОГО
К СВОИМ ВОСПОМИНАИЯМ

     Друг мой П. Б., взявшийся писать мою биографию для французского издания полного сочинения, просил меня сообщить ему некоторые биографические сведения.
     Мне очень хотелось исполнить его желание, и я стал в воображении составлять свою биографию. Сначала я незаметно для себя самым естественным образом стал вспоминать только одно хорошее моей жизни, только, как тени на картине, присоединяя к этому хорошему мрачные, дурные стороны, поступки моей жизни. Но, вдумываясь более серьезно в события моей жизни, я увидал, что такая биография была бы хотя и не прямая ложь, но ложь вследствие неверного освещения и выставления хорошего и умолчания или сглаживания всего дурного. Когда же я подумал о том, чтобы написать всю истинную правду, не скрывая ничего дурного моей жизни, я ужаснулся перед тем впечатлением, которое должна бы была произвести такая биография. В это время я заболел. И во время невольной праздности — болезни — мысль моя всё время обращалась к воспоминаниям, и эти воспоминания были ужасны.
     Я с величайшей силой испытал то, что говорит Пушкин в своем стихотворении «Воспоминание»:

                Когда для смертного умолкнет шумный день,
          И на немые стогна града
          Полупрозрачная наляжет ночи тень
          И сон, дневных трудов награда, —
          В то время для меня влачатся в тишине
                Часы томительного бденья.
          В бездействии ночном живей горят во мне
                Змеи сердечные грызенья
                Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
                Теснится тяжких дум избыток;
                Воспоминание безмолвно предо мной
                Свой длинный развивает свиток.
                И, с отвращением читая жизнь мою,
                Я трепещу и проклинаю,
                И горько жалуюсь, и горько слёзы лью,
                Но строк печальных не смываю.

____
14

     В последней строке я только изменил бы так, — вместо "строк печальных…" поставил бы "строк постыдных не смываю". Под этим впечатлением я написал у себя в дневнике следующее:

6 января 1903 г.

     «Я теперь испытываю муки ада: вспоминаю всю мерзость    своей прежней жизни, и воспоминания эти не оставляют меня и отравляют жизнь. Обыкновенно жалеют о том, что личность не удерживает воспоминания после смерти. Какое счастье, что этого нет! Какое бы было мученье, если бы я в этой жизни помнил всё дурное, мучительное для совести, что я совершил в предшествующей жизни! А если помнить хорошее, то надо помнить и всё дурное. Какое счастье, что воспоминание исчезает со смертью и остаётся одно сознанье, — сознанье, которое представляет как бы общий вывод из хорошего и дурного, как бы сложное уравнение, сведённое к самому простому его выражению: х = положительной или отрицательной, большой или малой величине!
     Да, великое счастье — уничтожение воспоминания; с ним нельзя бы жить радостно. Теперь же, с уничтожением воспоминаний, мы вступаем в жизнь с чистой, белой страницей, на которой можно писать вновь хорошее и дурное».

     Правда, что не вся моя жизнь была так ужасно дурна, — таким был только 20–летний период её; правда и то, что и в этот период жизнь моя не была сплошным злом, каким она представлялась мне во время болезни, и что и в этот период во мне пробуждались порывы к добру, хотя и недолго продолжавшиеся и скоро заглушаемые ничем не сдерживаемыми страстями. Но всё–таки эта моя работа мысли, особенно во время болезни, ясно показала мне, что моя биография, как пишут обыкновенно биографии, с умолчанием о всей гадости и преступности моей жизни, была бы ложь, и что если писать биографию, то надо писать всю настоящую правду. Только такая биография, как ни стыдно мне будет писать её, может иметь настоящий и плодотворный интерес для читателей. Вспоминая так свою жизнь, т. е. рассматривая её с точки зрения добра и зла, которые я делал, я увидал, что вся моя длинная жизнь распадается на четыре периода: тот чудный, в особенности в сравнении с последующим, невинный, радостный, поэтический период детства до 14 лет, потом второй — ужасные 20 лет, или период грубой распущенности, служение честолюбию, тщеславию и, главное, похоти, потом третий, 18–летний период от женитьбы и моего духовного рождения, который с мирской точки зрения можно бы назвать нравственным, т. е. в эти 18 лет я жил правильной, честной, семейной жизнью, не предаваясь никаким осуждаемым общественным мнением порокам, но интересы которого ограничивались эгоистическими заботами о семье, об увеличении состояния, о приобретении литературного успеха и всякого рода удовольствиями.
     И, наконец, четвёртый, 20–летний период, в котором я живу теперь и в котором надеюсь умереть, и с точки зрения которого я вижу всё значение прошедшей жизни, и которого я ни в чём не желал бы изменить, кроме как в тех привычках зла, которые усвоены мной в прошедшие периоды.
     Такую историю жизни всех этих четырёх периодов, совсем правдивую, я хотел бы написать, если Бог даст мне силы и жизни. Я думаю, что такая написанная мною биография, хотя бы и с большими недостатками, будет полезнее
 
____
15

для людей, чем вся та художественная болтовня, которой наполнены мои 12 томов сочинений и которым люди нашего времени приписывают не заслуженное ими значение.
     Теперь я и хочу сделать это. Расскажу сначала первый, радостный период детства, который особенно сильно манит меня; потом, как мне ни стыдно это будет, расскажу, не утаив ничего, и ужасные 20 лет последующего периода. Потом и третий период, который менее всех может быть интересен, и, наконец, последний период — моего пробужденья к истине, давшего мне высшее благо жизни и радостное спокойствие в виду приближающейся смерти.
     Для того, чтобы не повторяться в описании детства, я перечёл моё писание под этим заглавием и пожалел о том, что написал это: так нехорошо, литературно, неискренно написано. Оно и не могло быть иначе, во–первых, потому что замысел мой был описать историю не свою, а моих приятелей детства, и оттого вышло нескладное смешение событий их и моего детства, а во-вторых, потому что во время описания этого я был далеко не самостоятелен в формах выражения, а находился под влиянием сильно подействовавших на меня тогда двух писателей: Stern'a (его Sentimental journey) и T;pfer'a (Biblioteque de mon oncle).
     В особенности же не понравились мне теперь последние две части, "Отрочество" и "Юность", в которых, кроме нескладного смешения правды с выдумкой, есть и неискренность, желание выставить как хорошее и важное то, что я не считал тогда хорошим и важным, — моё демократическое направление. Надеюсь, что то, что я напишу теперь, будет лучше — главное, полезнее другим людям.

____
16

БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ


I разряд

     1) Краткая биография, составленная самим Львом Николаевичем Толстым по просьбе Н. Страхова для издания Стасюлевича «Русская библиотека», в. IX. Гр. Л. Н. Толстой. Спб. 1879.
     2) «Исповедь» Л. Н. Толстого. Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого, запрещённых в России. Т. 1. Издание «Свободного слова». Christchurch. Hunts. England.
     3) Первые воспоминания. Отрывок. Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого., изд. 10–е. М., 1897, т. XIII. Впервые появились в сборнике И. Горбунова-Посадова «Русским матерям». М., 1892.
     4) Доставленные мне и отданные в моё распоряжение черновые неисправленные записки Л. Н. Толстого.
     5) Частные письма Л. Н. Толстого к его родственникам и знакомым.
     6) Дневник Л. Н. Толстого.
     7) Материалы к биографии Л. Н. Толстого, записанные с его слов С. А. Толстой.
     8) Автобиографические рассказы, помещённые в IV томе полн. собр. соч. Л. Н. Толстого. (Педагогические статьи).
     9) «Мои воспоминания 1848–1889» А. А. Фета. М., 1890 (большое количество писем Л. Н. Толстого).
     10) Несколько слов по поводу книги «Война и мир». Статья Л. Н. Толстого. «Русский архив», 1868, вып. 3.

II разряд

     11) С. А. Берс. Воспоминания о гр. Л. Н. Толстом. Смоленск. 1894 г.
     12) Paul Boyer. Chez Tolstoi. Trois jours a lasnaia Poliana. «Le Temps» 27–29 Aout 1901.
     13) A. E. Головачёва-Панаева. Русские писатели и артисты. Воспоминания 1824–1870 гг. Изд. Губинского. Спб, 1890.
     14) Д. В. Григорович. Литературные воспоминания. Полное собрание сочинений. Т. XII, с. 326.
     15) Г. П. Данилевский. Поездка в Ясную Поляну. «Исторический вестник». Март 1886 г.

____
17

     16) Из бумаг А. В. Дружинина. «XXV лет». Сборник, изданный обществом пособия нуждающимся литераторам и учёным. Спб, 1884.
     17) Н. П. Загоскин. Гр. Л. Н. Толстой и его студенческие годы. «Исторический вестник». Январь 1894 г.
     18) Захарьин (Якунин) Ив. Графиня А. А. Толстая. Личные впечатления и воспоминания. «Вестник Европы». Июнь 1904 г.
     19) Р. Лёвенфельд. Гр. Л. Н. Толстой, его жизнь и сочинения. Перевод с немецкого А. В. Перелыгиной (с примечаниями гр. С. А. Толстой). М., 1897.
     20) R. Lewenfeld. Gesprache mit und uber Tolstoi. Leipzig.
     21) E. Марков. Живая душа в школе. Мысли и воспоминания старого педагога. «Вестник Европы». Февраль 1900 г.
     22) М. О. Меньшиков. Первое произведение Л. Н. Толстого. Книжки «Недели». Октябрь 1892 г.
     23) Н. К. Михайловский. Литературные воспоминания и современная смута. Т. 1. Изд. «Русского богатства». Спб., 1900 г.
     24) Мнение 105 тульских дворян о наделе крестьян землёю. «Современник» 1858 г. Т. 72.
     25) Н. Г. Молоствов. Лев Толстой. Критико–биографическое исследование. Под редакцией А. Волынского. Изд. Сойкина.
     26) Н. А. Некрасов. Четыре письма к гр. Л. Н. Толстому. «Нива», No 2, 1898.
     27) Л. П. Никифоров. Биографический очерк. «Курьер». Сентябрь 1902 г.
     28) Кн. Д. Д. Оболенский. Наброски и воспоминания. «Русский архив», 1891.
     29) И. И. Панаев. Литературные воспоминания, с приложением писем. Изд. Мартынова. Спб., 1888 г.
     30) С. Плаксин. Граф Л. Н. Толстой среди детей. М., 1903 г.
     31) В. А. Полторацкий. Воспоминания. «Исторический вестник». Июнь 1893 г.
     32) А. Румянцев. Письмо к Д. И. Титову. Изд. Герцена. Лондон, 1857, «Полярная звезда», IV.
     33) «Севастопольская песня». Сообщил один из участников в составлении «Севастопольской песни». «Русская старина». Февраль 1884 г.
     34) П. А. Сергеенко. Как живёт и работает Л. Н. Толстой. М., 1898 г.
     35) Евг. Скайлер. Воспоминания о гр. Л. Н. Толстом. «Русская старина». Октябрь 1890 г. Пер. с английского. (Scribnei Magasine, 1889).
     36) Тенеромо. Живые речи. Спб.
     37) И. С. Тургенев. Первое собрание писем. 1840–1883 гг. Изд. Литературного фонда. Спб., 1885.
     38) Д. Успенский. Архивные материалы для биографии Л. Н. Толстого. «Русская мысль». Сентябрь 1903 г.
     39) Частные письма родственников и знакомых Л. Н. Толстого о нем.
     40) Н. К. Шильдер. Эпизод из Аустерлицкого боя. «Русская старина», 1890, Т. LXVIII.

III разряд

     41) Евг. Богословский. Тургенев о Льве Толстом. 75 отзывов. Тифлис. 1894 г.
     42) Wilth Bode. Tolstoi in Weimar. Der Saemann. Monatsschrift. Leipzig, Sept. 1905.
     43) М. И. Венюков. Песня о Севастополе. «Русская старина». Февраль 1875 г.
     44) Кн. E. Г. Волконская. Род князей Волконских. Материалы, собранные и обработанные княгиней E. Г. Волконской. Спб., 1900.
     45) Кн. С. Гр. Волконский (декабрист). Записки.

____
18

     46) Е. Гаршин. Воспоминания о И. С. Тургеневе. «Исторический вестник». Ноябрь 1883 г.
     47) П. Д. Драганов. Гр. Л. Н. Толстой как писатель всемирный и распространение его произведений в России и за границей
     48) А. Ф. Кони. Биографический очерк «И. Ф. Горбунов» (Предисловие к собранию сочинении).
     49) В. Н. Лясковский. Ал. Степ. Хомяков. Его биография и учение, «Русский архив», 1896, 11.
     50) В. Н. Назарьев. Жизнь и люди былого времени. «Исторический вестник». Ноябрь 1900 г.
     51) Е. Соловьев. Л. Н. Толстой, его жизнь и литературная деятельность. Изд. Павленкова.
     52) М. А. Янжул. К биографии Л. Н. Толстого. "Русская старина". Февраль 1900 г.
     А также многие газетные заметки и статьи.

Справочные книги

     53) Брокгауз и Ефрон. Энциклопедический словарь.
     54) Юрий Битовт. Гр. Толстой в литературе и искусстве. Библиографический указатель. Изд. Сытина. М., 1903 г.
     55) Русская словесность с XI по XIX столетие включительно.
     56) В. Зелинский. Русская критическая литература о произведениях Л. Н. Толстого. М., 1896 г.




____
19

Часть I.
ПРОИСХОЖДЕНИЕ
ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА ТОЛСТОГО

ГЛАВА 1.
Предки Л. Н. Толстого со стороны его отца (1)

________
     (1) Везде, где в изложении я буду дословно приводить слова Льва Николаевича из его воспоминаний и писем, я буду оговаривать это и ставить кавычки.

     Графы Толстые — старинный дворянский род, происходящий, по сказаниям родословцев, от мужа честна Индриса, выехавшего "из немец, из Цесарские земли" в Чернигов в 1353 году, с двумя сыновьями и с дружиной из трёх тысяч человек; он крестился, получил имя Леонтия и был родоначальником нескольких дворянских фамилий. Его правнук, Андрей Харитонович, переселившийся из Чернигова в Москву и получивший от вел. кн. Василия Тёмного прозвище Толстого, был родоначальником Толстых (в графской отрасли рода Толстых граф Лев Николаевич числится от родоначальника Индриса в 20 колене).
     Один из потомков Индриса, Пётр Андреевич Толстой, служил в 1683 году при дворе стольником и был одним из главных зачинщиков стрелецкого бунта. Падение царевны Софии заставило П. А. Толстого резко переменить фронт и перейти на сторону царя Петра, но последний долго относился к Толстому очень сдержанно, и вообще Пётр Андреевич долго не пользовался доверием царя: рассказывают, что на весёлых пирах Петр любил сдёргивать большой парик с головы Петра Толстого и, ударяя по плеши, приговаривать: «Головушка, головушка, если бы ты не была так умна, то давно бы с телом разлучена была».
     Недоверчивость царя не была поколеблена и военными заслугами П. А. Толстого во втором Азовском походе (1696 г.).
     В 1697 году царь посылал "волонтёров" в заграничное ученье, и Толстой, будучи уже в зрелых летах, сам вызвался ехать туда для изучения морского дела. Два года, проведённые в Италии, сблизили Толстого с западноевропейской культурой. В конце 1701 года Толстой назначен был посланником в Константинополь — на пост важный, но трудный; во время осложнений 1710 – 1713 гг. Толстой дважды сидел в Семибашенном замке, — поэтому в гербе графов Толстых изображён этот замок.
     В 1717 году П. А. Толстой оказал царю важную услугу, навсегда упрочившую его положение: посланный в Неаполь, близ которого в Кастель Сент-Эльмо в то время скрывался царевич Алексей со своей подругой Евфросинь-

____
20

ей, Толстой, при содействии Евфросиньи, ловко обошёл царевича и путём застращивания и ложных обещаний склонил его к возвращению в Россию. За деятельное участие в следствии, суде и тайной казни царевича, совершённой им по приказанию Петра в соучастии с Румянцевым, Ушаковым и Бутурлиным (1), Толстой был награждён поместьями и поставлен во главе Тайной канцелярии, у которой в это время было особенно много работы вследствие толков и волнений, вызванных в народе судьбою царевича Алексея. С этих пор Толстой становится одним из самых близких и доверенных лиц государя. Дело царевича Алексея сблизило его с императрицей Екатериной, в день коронования которой — 7–го мая 1724 года — он получил титул графа. После смерти Петра I П. А. Толстой вместе с Меньшиковым энергично содействовал воцарению Екатерины, а потому и пользовался у ней большими милостями. Но с воцарением Петра II, сына казнённого царевича Алексея, падение его было неминуемо. Несмотря на свой преклонный возраст — 82 года, Пётр Толстой был сослан в Соловецкий монастырь, где прожил недолго и умер в 1729 году.

_______________
     (1) А. Румянцев. Письмо к Д. И. Титову. «Полярная звезда», IV, изд. Герцена. Лондон, 1857.

     Сохранился дневник заграничного путешествия Толстого в 1697 – 1699 годах, — характерный образчик тех впечатлений, какие выносили русские люди петровского времени из своего знакомства с Западной Европой. Кроме того, Толстой составил в 1705 году обстоятельное описание Чёрного моря. Известны в своё время были также его два перевода: «Метаморфозы» Овидия и «Управление турецким государством».
     У него был сын Иван Петрович, который в одно время с отцом был лишён занимаемой им должности (председателя суда) и также сослан в Соловецкий монастырь, где умер незадолго до отца.
     Только 26 мая 1760 года, уже при императрице Елизавете Петровне, потомству Петра Андреевича было возвращено графское достоинство в лице внука его Андрея Ивановича, прадеда Льва Николаевича.
     «Про Андрея Ивановича, женившегося очень молодым на княжне Щетининой, я слыхал от тетушки такой рассказ. Жена его по какому–то случаю без мужа должна была ехать на какой–то бал. Отъехав от дома, вероятно, в возке, из которого вынуто было сиденье, для того, чтобы крышка возка не повредила высокой прически, молодая графиня, вероятно, лет семнадцати, вспомнила дорогой, что она, уезжая, не простилась с мужем и вернулась домой.
     Когда она вошла в дом, она застала его в слезах. Он плакал о том, что жена перед отъездом не зашла к нему проститься» (1).

______________________
     (1) Вставка, сделанная Л. Н. при просмотре рукописи. (Примеч. П. Б.)

      О деде и бабушке своей со стороны отца Лев Николаевич так рассказывает в своих воспоминаниях:
     «Бабушка, Пелагея Николаевна, была дочь скопившего себе большое состояние слепого князя Николая Ивановича Горчакова. Сколько я могу составить себе понятие о её характере, она была недалёкая, малообразованная, — она, как все тогда, знала по–французски лучше, чем по–русски (и этим ограничивалось её образование), и очень избалованная — сначала отцом, потом мужем, а потом, при мне уже, сыном — женщина. Кроме того, как дочь старшего в роде она пользовалась большим уважением всех Горчаковых: бывшего военного министра Алексея Ивановича, Андрея Ивановича и сыновей вольнодумца Димитрия Петровича: Петра, Сергея и Михаила Севастопольского.

___
21

     Дед мой, Илья Андреевич, её муж, был тоже, как я его понимал, человек ограниченный, очень мягкий, весёлый и не только щедрый, но бестолково–мотоватый, а главное — доверчивый. В имении его, Белёвского уезда, Полянах, — не Ясной Поляне, но Полянах, — шло долго не перестающее пиршество, театры, балы, обеды, катания, которые, в особенности при склонности деда играть по большой в ломбер и вист, не умея играть и при готовности давать всем, кто просил, взаймы и без отдачи, а главное, затеваемыми афёрами, откупами, кончились тем, что большое имение его жены всё было так запутано в долгах, что жить было нечем, и дед должен был выхлопотать и взять, что ему было легко при его связях, место губернатора в Казани.
     Дед, как мне рассказывали, не брал взяток, кроме как с откупщика, что было тогда общепринятым обычаем, и сердился, когда их предлагали ему. Но бабушка, как мне рассказывали, тайно от мужа брала приношения.
     В Казани бабушка выдала меньшую дочь, Пелагею, за Юшкова. Старшая же, Александра, ещё в Петербурге была выдана за графа Остен-Сакен.
     После смерти мужа в Казани и женитьбы отца моя бабушка поселилась с моим отцом в Ясной Поляне, и тут я застал её уже старухой и хорошо помню её.
     Отца бабушка страстно любила и нас — внуков, забавляясь нами. Любила тётушек, но, мне кажется, не совсем любила мою мать, считая её недостойной моего отца и ревнуя его к ней. С людьми, прислугой она не могла быть требовательна, потому что все знали, что она первое лицо в доме, и старались угождать ей, но со своей горничной Гашей она отдавалась своим капризам и мучила её, называя: "вы, моя милая", — и требуя от неё того, чего она не спрашивала, и всячески мучая её. И странное дело, Гаша, Агафья Михайловна (1), которую я знал хорошо, заразилась манерой бабушки капризничать: и со своей девочкой, и со своей кошкой, и вообще с существами, с которыми могла быть требовательна, была так же капризна, как бабушка с ней.

_________
     (1) Старушка Агафья Михайловна несколько лет тому назад умерла в Ясной Поляне, где она жила на покое уже много лег. (Примеч. П. Б.)

     Самые ранние воспоминания мои о бабушке, до нашей поездки в Москву и жизни там, сводятся к трём сильным связанным с ней впечатлениям. Первое — это то, как бабушка умывалась и каким–то особенным мылом пускала на руках удивительные пузыри, которые, мне казалось, только она одна могла делать. Нас нарочно приводили к ней, — вероятно, наше восхищение и удивление перед её мыльными пузырями забавляло её, — чтобы видеть, как она умывалась. Помню, белая кофточка, юбка, белые старческие руки и огромные поднимающиеся на них пузыри, и её довольное, улыбающееся белое лицо.
     Второе воспоминание — это было то, как её без лошади, на руках вывезли камердинеры отца в желтом кабриолете с рессорами, в котором мы ездили кататься с гувернёром Фёдором Ивановичем, в мелкий Заказ для сбора орехов, которых в этом году было особенно много. Помню чащу частого и густого орешника, в глубь которого, раздвигая и ломая ветки, Петруша и Матюша (дворовые камердинеры) ввезли желтый кабриолет с бабушкой, и как нагибали ей ветки с гроздями спелых, иногда высыпавшихся орехов, и как бабушка сама рвала их и клала в мешок, и как мы где сами гнули ветки, где Фёдор Иванович, и удивлял нас своей силой, нагибая нам толстые орешники, а мы обирали со всех сторон и всё–таки видели, что ещё оставались незамеченные нами орехи, когда Фёдор Иванович пускал их, и кусты, медленно цепляясь,

____
22

расправлялись. Помню, как жарко было на полянах, как приятно прохладно в тени, как дышалось терпким запахом ореховой листвы, как щёлкали со всех сторон, разгрызаемые девушками, которые были с нами, орехи, и как мы, не переставая, жевали свежие, полные белые ядра.
     Мы собирали в карманы, подолы и наш кабриолет, и бабушка принимала и хвалила нас. Как мы пришли домой, что было после, я ничего не помню; помню, что бабушка, орешник, терпкий запах ореховой листвы, камердинеры, жёлтый кабриолет, солнце — соединились в одно радостное впечатление. Мне казалось, что как мыльные пузыри могли быть только у бабушки, так и лес, и орехи, и солнце, и те могли быть только при бабушке в жёлтом кабриолете, который везут Петруша и Матюша.
    Самое же сильное, связанное с бабушкой, воспоминание, — это ночь, проведённая в спальне бабушки, и Лев Степаныч. Лев Степаныч был слепой сказочник (он был уже стариком, когда я узнал его), — остаток старинного барства, барства деда. Он был куплен только для того, чтобы рассказывать сказки, которые он, вследствие свойственной слепым необыкновенной памяти, мог слово в слово рассказывать после того, как их раза два прочитывали ему.
     Он жил где–то в доме, и целый день его было не видно. Но по вечерам он приходил наверх, в спальню бабушки (спальня эта была в низенькой комнатке, в которую входить надо было по двум ступеням), и садился на низенький подоконник, куда ему приносили ужин с господского стола. Тут он дожидался бабушку, которая без стыда могла делать свой ночной туалет при слепом человеке. В тот день, когда был мои черёд ночевать у бабушки, Лев Степаныч со своими белыми глазами, в синем длинном сюртуке с буфами на плечах сидел уже на подоконнике и ужинал. Не помню, как раздевалась бабушка, в этой ли комнате или в другой, и как меня уложили в постель, помню только ту минуту, когда свечу потушили, осталась одна лампадка перед золочёными иконами, бабушка, та самая удивительная бабушка, которая пускала эти необычайные мыльные пузыри, вся белая, в белом, на белом и покрытая белым, в своём белом чепце, высоко лежала на подушках, и с подоконника послышался ровный, спокойный голос Льва Степановича: «Продолжать прикажете?» — «Да, продолжайте». — «Любимая сестрица», сказала она, — заговорил Лев Степаныч тихим, ровным старческим голосом, — «расскажите нам одну из тех прелюбопытнейших сказок, которые вы так хорошо умеете рассказывать». «Охотно, — отвечала Шехеразада, — рассказала бы я замечательную историю принца Камаральзамана, если повелитель наш выразит на то своё согласие». Получив согласие султана, Шехеразада начала так: «У одного владетельного царя был единственный сын…» — очевидно, слово в слово по книге начал Лев Степаныч историю Камаральзамана. Я не слушал, не понимал того, что он говорил, настолько был поглощён таинственным видом белой бабушки, её колеблющейся тенью на стене и видом старика с белыми глазами, которого я не видал теперь, но которого помнил неподвижно сидевшего на подоконнике и медленным голосом говорившего какие–то странные, мне казавшиеся торжественными слова, одиноко звучавшие среди темноты комнатки, освещённой дрожащим светом лампадки. Должно быть, я тотчас же заснул, потому что дальше ничего не помню, и только утром опять удивлялся и восхищался мыльными пузырями, которые, умываясь, делала на своих руках бабушка» (1).

_________
     (1) Из доставленных мне и отданных в моё распоряжение черновых неисправленных записок Л. Н Толстого.

____
23

     По воспоминаниям сестры Льва Николаевича, Марьи Николаевны, у слепого Льва Степановича был такой тонкий слух, что он ясно слышал, как бегают мыши, и знал, куда они бегут. Одним из лакомств для мышей в комнате бабушки было лампадное масло, которое они лизали. И вот ночью, во время равномерного рассказыванья сказки, Лев Степанович вдруг останавливался и таким же спокойным голосом заявлял: «А вот, ваше сиятельство, мышка побежала к лампадке масло лизать». И потом с той же равномерностью продолжал свой рассказ.
      Графы Толстые известны на многих отраслях общественной деятельности; мы полагаем, что читателям интересно знать, в какой степени родства находятся некоторые из них по отношению к Льву Николаевичу. Мы упомянем здесь о Фёдоре Петровиче Толстом, известном художнике, медальере и вице–президенте императорской Академии Художеств, приходившемся родным братом Константину Петровичу Толстому, отцу поэта Алексея Константиновича Толстого, который, в свою очередь, приходился троюродным братом Льву Николаевичу. Бывший министр, Дмитрий Андреевич Толстой, известный своими ретроградными реформами, принадлежал к более дальней родне Льва Николаевича и происходил от их общего предка Ивана Петровича Толстого, сына первого графа Толстого, Петра Андреевича, умершего с ним вместе в ссылке, в Соловецком монастыре (1).

__________
     (1) Сведения, доставленные Л. Н. Толстым. (См. также Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, т. XXXIII, с. 462).

     Надо упомянуть также об интересном человеке Фёдоре Толстом, прозванном "американцем" и известном своими эксцентрическими авантюрами. В комедии Грибоедова «Горе от ума» есть намёк на него в словах: «в Камчатку сослан был, вернулся алеутом». О нём говорит и Лев Николаевич в воспоминаниях о своём детстве. Личность его послужила Льву Николаевичу отчасти материалом для создания в «Войне и мире» типа Долохова. Он приходился двоюродным дядей Льву Николаевичу.


ГЛАВА 2.
Предки Л. Н. Толстого со стороны его матери

     Князья Волконские ведут свой род от Рюрика.
     От времен деда, князя Волконского, в Ясной Поляне долго еще сохранялось генеалогическое дерево князей Волконских, написанное на полотне масляными красками. Родоначальник князей Волконских, святой Михаил, князь Черниговский, держит в руке дерево, разветвления которого содержат перечень его потомства (2).

___________
     (2) К сожалению, по справкам, картина эта оказалась уничтоженною.

    Князь Иван Юрьевич, в 13–м колене от Рюрика, в начале XIV столетия получил Волконский удел (по реке Волконе, протекающей в теперешней Калужской и отчасти Тульской губ.), и оттого пошёл род князей Волконских (3).

__________
     (3) Род князей Волконских. С. 7.

     Сын его, Фёдор Иванович, был убит в Мамаевом побоище в 1380 году. Из дальнейших предков Льва Николаевича назовём его прадеда, князя Сергея Федоровича Волконского, личность которого окружена следующей легендой.

____
24

     Князь Сергей Фёдорович Волконский участвовал в Семилетней войне в чине ген.-майора. Во время похода жене его приснилось, что какой–то голос повелевает ей, написав небольшую икону: с одной стороны Живоносного Источника, а с другой Николая Чудотворца, послать её мужу. Она для того избрала дощечку, приказала написать на ней икону и через фельдмаршала Апраксина доставила князю Сергею. В тот же день курьер привёз ему повеление — идти для поиска неприятеля. Сергей Фёдорович, призвав Бога на помощь, возложил на себя полученный образ. В кавалерийском деле неприятельская пуля попала ему в грудь, но ударила в самую икону и не причинила ему вреда; таким образом икона эта спасла ему жизнь; образ этот хранился после у младшего сына его, князя Николая Сергеевича. Князь Сергей Фёдорович умер 10 марта 1784 г. (1)

_________
     (1) Род князей Волконских. С. 697.

     Лев Николаевич, конечно, знал это предание и воспользовался им в «Войне и мире» для изображения религиозного настроения княжны Марии Болконской перед отправлением князя Андрея на войну. Читатели помнят, что княжна Мария упросила брата надеть образок; подавая его князю Андрею, она проговорила: «Что хочешь — думай, но для меня это сделай. Сделай, пожалуйста! Его еще отец моего отца, наш дедушка, носил во всех войнах…»
     Мы видим, как художественная правда переплетается здесь с исторической, и если вторая даёт первой характер достоверности, то первая влагает во вторую тот дух жизни, которым так живы все действующие лица «Войны и мира» и который так неотразимо заражает и нас своей жизненностью.
     Младший сын Сергея Федоровича, Николай Сергеевич, был дедом Льва Николаевича со стороны матери. Вот что известно о нём из родословной:
     Николай Сергеевич, генерал от инфантерии, младший сын князя Сергея Фёдоровича и княгини Марии Дмитриевны, урождённой Чаадаевой, родился в 1753 г., марта 30. В 1780 г. он находился в свите императрицы Екатерины II в Могилеве, где присутствовал при первом свидании её с императором Иосифом II. В 1786 г. Николай Сергеевич провожал императрицу в Тавриду. В 1793 г. он назначен был чрезвычайным послом в Берлин по случаю бракосочетания наследного принца, впоследствии короля Фридриха-Вильгельма III. Он умер в 1821 г., февраля 3, в имении Ясная Поляна, где безвыездно прожил последние годы жизни, и которое внук его обессмертил в романе «Война и мир» под названием «Лысых гор». Тело его лежит в Троицко-Сергиевской лавре (2).

________
      (2) Род князей Волконских. С. 707.

     В своих воспоминаниях Лев Николаевич рассказывает нам о своём деде со стороны матери следующее:
     «Про деда я знаю то, что, достигнув высоких чинов генерал–аншефа при Екатерине, он вдруг потерял своё положение вследствие отказа жениться на племяннице и любовнице Потёмкина Вареньке Энгельгардт. На предложение Потёмкина он отвечал: “С чего он взял, чтобы я женился на его ****и».
     За этот ответ он не только остановился в своей служебной карьере, но был назначен воеводой в Архангельск, (3) где пробыл, кажется, до воцарения

_____________
     (3) О воеводстве князя Николая Сергеевича Волконского в Архангельске свидетельствует интересный документ, хранящийся в Московском Историческом музее и заключающийся в приказе о принятии мер против ожидавшегося нападения французов на г. Архангельск в 1799 году. (Об этом ожидавшемся нападении, по–видимому, секретно доносил сам князь Волконский.) Приказ подписан собственноручно императором Павлом I. (Примеч. П. Б.)

____
25

императора Павла, когда вышел в отставку и, женившись на княжне Екатерине Дмитриевне Трубецкой, поселился в полученном от своего отца Сергея Федоровича имении Ясной Поляне.
     Княгиня Екатерина Дмитриевна рано умерла, оставив моему деду единственную дочь Марию. С этой–то сильно любимой дочерью и её компаньонкой–француженкой и прожил мой дед до своей смерти, около 1821 года. Дед мой считался очень строгим хозяином, но я никогда не слыхал рассказов об его жестокостях и наказаниях, столь обычных в то время. Я думаю, что они были, но восторженное уважение к его важности и разумности было так велико в дворовых и крестьянах его времени, которых я часто расспрашивал про него, что, хотя я и слышал осуждения моего отца, я слышал только похвалы уму, хозяйственности и заботе о крестьянах и в особенности об огромной дворне моего деда. Он построил прекрасные помещения для дворовых и заботился о том, чтобы они были всегда не только сыты, но и хорошо одеты и веселились бы. По праздникам он устраивал для них увеселения, качели, хороводы.
     Ещё более он заботился, как всякий умный помещик того времени, о благосостоянии крестьян, и они благоденствовали, тем более, что высокое положение деда, внушая уважение становым, исправникам и заседателю, избавляло их от притеснения начальства.
     Вероятно, у него было очень тонкое эстетическое чувство. Все его постройки не только прочны и удобны, но чрезвычайно изящны. Таков же разбитый им парк перед домом. Вероятно, он также очень любил музыку, потому что только для себя и для матери держал свой хороший небольшой оркестр. Я еще застал огромный, в три обхвата вяз, росший в клину липовой аллеи, и вокруг которого были сделаны скамьи и пюпитры для музыкантов. По утрам он гулял по аллее, слушая музыку. Охоты он терпеть не мог, а любил цветы и оранжерейные растения.
     Странная судьба и самым странным образом свела его с той самой Варенькой Энгельгардт, за отказ от которой он пострадал во время своей службы. Варенька эта вышла за князя Сергея Фёдоровича Голицына, получившего вследствие этого всякого рода чины, ордена и награды. С этим–то Сергеем Федоровичем и его семьёй, следовательно и с Варварой Васильевной, сблизился мой дед до такой степени, что мать моя была с детства обручена одному из десяти сыновей Голицына, и оба старые князья разменялись портретными галереями (разумеется, копиями, написанными крепостными живописцами). Все эти портреты Голицыных и теперь в нашем доме, с князем Сергеем Федоровичем в Андреевской ленте и рыжей, толстой Варварой Васильевной — кавалерственной дамой. Однако сближению этому не суждено было совершиться: жених моей матери, Лев Голицын (1), умер от горячки перед свадьбой»(2).

___________
    (1) Тётушка рассказывала мне, что Голицына этого звали Львом, но это, очевидно, ошибка, так как у Серг. Фёд. Голицына не было сына Льва. И потому я думаю, что предание о том, что мать моя была обручена одному из Голицыных, справедливо, так же, как и то, что жених этот умер. То же, что мне дано имя Лев, потому что так звали жениха, — неверно. (Примеч. Л. Н. Толстого.)
     (2) Из доставленных мне и отданных в мое распоряжение черновых, неисправленных записок Л. Н. Толстого.

     Просматривая родословную князей Волконских, я наткнулся ещё на одну интересную личность, именно на двоюродную сестру матери Льва Николаевича, княжну Варвару Александровну Волконскую, свидетельницу многих

____
26

событий, происходивших в доме деда Льва Николаевича. Вот что говорится о ней в родословной:
     «Княжна Варвара Александровна Волконская (дочь князя Александра Сергеевича, т. е. племянница деда Льва Николаевича) со смерти матери часто живала подолгу с отцом своим в доме родного брата его Николая Сергеевича. Тут она встречалась с лицами, о коих повествует граф Лев Толстой в своём романе «Война и мир». Подробности о них и о современных событиях живо сохранились в её памяти до глубокой старости… Под конец жизни она переселилась в село Согалево, Клинского уезда, тоже бывшее вотчиной родителей её, и тут построила себе домик около самой церкви, в котором жила с несколькими дворовыми старушками, которые не хотели расстаться с ней и с которыми она жила воспоминаниями о прошлом, читая и перечитывая «Войну и мир». Давно забытая всеми, старая княжна осталась предметом уважения и привязанности местных крестьян. Одному случайному заезжему к ней в 1876 году она с любовью рассказывала, как крестьяне деревень, давно проданных и уже перешедших в третьи руки, поднесли ей в день, когда ей стало 90 лет, куль муки и рубль серебром, как бабы поднесли рубль, куриц и холста. Она это рассказывала не только с чувством благодарности, но и гордости, как свидетельство о памяти, оставленной её родителями среди населения» (1).

_______________
      (1) Род князей Волконских. С. 720.

     «Милую старушку, двоюродную сестру моей матери, я знал. Познакомился я с ней, когда в пятидесятых годах жил в Москве. Устав от рассеянной светской жизни, которую я вел тогда в Москве, я поехал к ней, в её маленькое именьице Клинского уезда, и провел у неё несколько недель. Она шила в пяльцах, хозяйничала в своём маленьком хозяйстве, угощала меня кислой капустой, творогом, пастилой, какие только бывают у таких хозяек маленьких имений, и рассказывала мне про старину, мою мать, деда, про четыре коронации, на которых она присутствовала. Я же писал у неё «Три смерти».
     И это пребывание у неё осталось для меня одним из чистых и светлых воспоминаний моей жизни" (2).

_____________
      (2) Вставка, сделанная Львом Николаевичем при просмотре рукописи.

     Наконец, назовём ещё одно лицо из рода князей Волконских, хотя и не предка Льва Николаевича по прямой линии, но родственника его, князя Сергея Григорьевича Волконского, декабриста. Князь Сергей Григорьевич приходился троюродным братом матери Льва Николаевича и внуком Семёну Фёдоровичу Волконскому, родному брату князя Сергея Фёдоровича, о котором упоминали выше.
     Князь Сергей Григорьевич Волконский родился в 1788 году, участвовал в кампании 1812 года и затем принадлежал к южному тайному обществу; за участие в заговоре декабристов был сослан в Восточную Сибирь, где и оставался 30 лет, пробыв первые годы в каторжных работах, в кандалах, а остальное время на поселении (3).

________________
      (3) Записки С. Гр. Волконского (декабриста).

     Путешествие и прибытие жены его, княгини Марии Николаевны, описано в известной поэме Некрасова.
     Брат его, Николай Григорьевич Волконский, по указу императора Александра I в 1801 году принял фамилию Репнина, своего деда со стороны матери, род которого прекратился. «Да род князей Репниных, — как сказано в указе, — столь славно отечеству послуживших, с кончиною последнего в оном не

____
27

угаснет, но, обновясь, пребудет с именем и примером его в незабвенной памяти российского дворянства».
     Князь Николай Григорьевич участвовал во всех походах против Бонапарта и в Отечественной войне. За битву под Аустерлицем награждён орденом св. Георгия четвёртого класса. В этом сражении, командуя эскадроном, он участвовал в известной атаке кавалергардского полка, описанной в «Войне и мире», причем был ранен пулей в голову и контужен. Французы подняли его с поля сражения и понесли на перевязочный пункт; узнав об этом, Бонапарт на другой день велел привести его в свою ставку и тут же предложил ему из уважения к его храбрости освободить не только его, но и всех офицеров, бывших под его командой, с условием не воевать в течение двух лет. Николай Григорьевич, поблагодарив за внимание, ответил, что «он присягнул служить своему государю до последней капли крови и потому предложения принять не может» (1).
_____________
     (1) Род князей Волконских. С. 704, 714 и 715.

     Вскоре затем, по возвращении из плена, вследствие ран князь был уволен в отставку.
     В "Русской старине" 1890 года, т. 68, стр. 209, помещено письмо самого князя Репнина к Михайловскому-Данилевскому (историку Отечественной войны); в этом письме князь Репнин подробно рассказывает эпизод, описанный в «Войне и мире», и приводит подлинные слова своего разговора с Наполеоном. Первая часть этого разговора с точностью воспроизведена в романе "Война и мир".


ГЛАВА 3.
Родители Льва Николаевича

     В своих воспоминаниях Лев Николаевич, описывая своих родителей, следует хронологическому порядку в том смысле, что сначала описывает смутные черты своей матери, дополняя рассказами о ней других, переживших её членов семьи, а затем уже приводит более точные позднейшие воспоминания об отце и тётках. Мы оставляем этот порядок, чтобы возможно менее менять порядок изложения Льва Николаевича. Из всего рассказа его о матери и отце исключен нами только рассказ о деде Волконском, который и вставлен в своё место, в главе о предках.
     «Матери своей я совершенно не помню. Мне было полтора года, когда она скончалась. По странной случайности не осталось ни одного её портрета; так что, как реальное физическое существо, — я не могу себе представить её. Я отчасти рад этому, потому что в представлении моём о ней есть только её духовный облик, и всё, что я знал о ней, — всё прекрасно, и я думаю не оттого только, что все говорившие мне про мою мать старались говорить о ней только хорошее, но потому что действительно в ней было очень много этого хорошего.
     Впрочем, не только моя мать, но и все окружавшие мое детство лица, от отца до кучеров, представляются мне исключительно хорошими людьми. Вероятно, моё чистое, любовное чувство, как яркий луч, открывало мне в людях (они всегда есть) лучшие их свойства, и то, что все люди эти казались

____
28

мне исключительно хорошими, было гораздо ближе к правде, чем то, когда я видел одни их недостатки.
     Мать моя была нехороша собою, но очень хорошо образованна для своего времени. Она знала, кроме русского, на котором она, противно принятой тогда русской безграмотности, писала правильно, — четыре языка: французский, немецкий, английский и итальянский, — и должна была быть чутка к художеству; она хорошо играла на фортепиано, и сверстницы ее рассказывали мне, что она была большая мастерица рассказывать завлекательные сказки, выдумывая их по мере рассказа. Самое же дорогое качество было то, что она, по рассказам прислуги, была хотя и вспыльчива, но сдержанна. "Вся покраснеет, даже заплачет, — рассказывала мне ее горничная, — но никогда не скажет грубого слова". Она и не знала их.
    У меня осталось несколько писем её к отцу и другим тёткам и дневник поведения Николеньки (старшего брата), которому было 6 лет, когда она умерла, и который, я думаю, был более других похож на неё. У них обоих было очень мне милое свойство характера, которое я предполагаю по письмам матери, но которое я знал у брата; их равнодушие к суждениям людей и скромность, доходящая до того, что они старались скрыть те умственные, образовательные и нравственные преимущества, которые они имели перед другими людьми. Они как будто стыдились этих преимуществ.
     В брате, — про которого Тургенев очень верно сказал, что у него не было тех недостатков, которые нужны для того, чтобы быть большим писателем, — я хорошо знал это.
Помню раз, как очень глупый и нехороший человек, адъютант губернатора, охотившийся вместе с братом, при мне подсмеивался над ним, и как брат, глядя на меня, добродушно улыбался, очевидно, находя в этом большое удовольствие.
    Ту же черту я замечал в письмах матери. Она, очевидно, духовно была выше отца и его семьи, за исключением разве Татьяны Александровны Ёргольской, с которой я прожил половину своей жизни и которая была замечательная по нравственным качествам женщина.
     Кроме того, у обоих была ещё другая черта, обусловливающая, я думаю, их равнодушие к суждению людей, — это то, что они никогда никого, это я уже верно знаю про брата, с которым прожил половину жизни, никогда никого не осуждали. Наиболее резкое отрицательное отношение к человеку выражалось у брата тонким, добродушным юмором и такою же улыбкой. То же самое я вижу по письмам моей матери и слышал от тех, которые знали её.
     В житиях Дмитрия Ростовского есть одно, которое меня всегда очень трогало, — это коротенькое житие одного монаха, имевшего заведомо всей братии много недостатков и, несмотря на то, явившегося в сновидении старцу среди святых в самом лучшем месте рая. Удивлённый старец спросил: чем заслужил этот невоздержанный во многом монах такую награду? Ему отвечали: он никогда не осудил никого.
     Если бы были такие награды, я думаю, что мой брат и моя мать получили бы их.
     Ещё третья черта, выделявшая мать из её среды, была правдивость и простота её тона в письмах. В то время особенно были распространены в письмах выражения преувеличенных чувств: «несравненная, обожаемая, радость всей моей жизни, неоценённая» и т. д. — были самые распространённые эпитеты между близкими, и чем напыщеннее, тем были неискреннее.

____
29

     Эта черта, хотя и не в сильной степени, видна в письмах отца. Он пишет: «ma bien douce amie, je ne pense qu'au bonheur d'etre aupres de toi» [фр. - «когда есть моя милая подруга, быть даже подле государя – не большее счастье»].
     Едва ли это было вполне искренно. Она же пишет в обращении всегда одинаково: «mon bon ami» [фр. – «мой добрый дружок»], и в одном из писем прямо говорит: «le temps me parait long sans toi quoiqu'a dire vrai, nous ne jouissons pas beaucoup de ta societe quand tu es ici» [фр. – «время тянется без тебя, хотя, сказать по правде, мы не злоупотребили временем твоего пребывания с нами»], и всегда подписывается одинаково: «ta devouee Marie» [фр. – «твоя преданная Мари»].
     Детство своё мать прожила частью в Москве, частью в деревне с умным, гордым и даровитым человеком, моим дедом Волконским. Мне говорили, что маменька очень любила меня и называла: «mon petit Benjamin» [фр. – «мой малыш Бенжамен»].
      Думаю, что любовь к умершему жениху, именно вследствие того, что она кончилась смертью, была той поэтической любовью, которую девушки испытывают только один раз. Брак её с моим отцом был устроен родными её и моего отца. Она была богатая, уже не первой молодости, сирота, отец же был веселый, блестящий молодой человек, с именем и связями, но с очень расстроенным (до такой степени расстроенным, что отец даже отказался от наследства) моим дедом Толстым состоянием. Думаю, что мать любила моего отца больше как мужа и, главное, отца своих детей, но не была влюблена в него. Настоящей же её любви, как я понимаю, было три или четыре: любовь к умершему жениху, потом страстная дружба с француженкой m-lle Henissienne, про которую я слышал от тётушек и которая кончилась, как кажется, разочарованием. M-lle Henissienne эта вышла замуж за двоюродного брата матери, князя Михаила Александровича Волконского, деда теперешнего писателя Волконского. Вот что пишет моя мать про свою дружбу с этой m-lle Henissienne.
     Пишет она про свою дружбу по случаю двух девиц, живших у нее в доме: "Je m'arrange tres bien avec toutes les deux, je fais de la musique, je ris et je folatre avec l'une et je parle sentiment, je medis du monde frivole, avec l'autre, je sois aimee a la folie par toutes les deux, je suis la confidente de chacune, je les concilie, quand elles sont brouillees, car il n'y eut jamais d'amitie plus querelleuse et plus drole a voir que la leur: ce sont des bouderies, des pleurs, des reconciliations, des injures et puis des transports d'amitie exaltee et romanesque. Enfm j'y vois comme dans un miroir l'amitie qui a anime et trouble ma vie pendant quelques annees. Je les regarde avec un sentiment, indefinissable, quelquefois j'envie leurs illusions, que je n'ai plus, mais dont je connais la douceur; disons le franchement, le bonheur solide et reel de l'age mur vaut–il les charmantes illusions de la jeunesse, ou tout est embelli par la toute–puissance de l'imagination? Et quelquefois je souris de leur enfantillage" (1).

___________
     (1) «Я отлично лажу с обеими, я занимаюсь музыкой, смеюсь и дурачусь с одной, говорю о чувствах, пересуживаю пустоту света с другой, любима до безумия обеими, каждая делает мне свои признания, и я их мирю, когда они ссорятся; так как трудно себе представить дружбу более бурную и более странную, чем ихняя. Постоянные неудовольствия, слёзы, угощения, брань и вдруг порывы восторженной и романтической дружбы. Словом, вижу, как в зеркале, дружбу, которая оживляла меня и смущала мою жизнь в течение нескольких лет. Я смотрю на них с невыразимым чувством, иногда завидую их иллюзиям, которых у меня уже нет, но сладость которых я знаю. Говоря откровенно, счастье прочное и действительное зрелого возраста, стоит ли оно очаровательных иллюзий юности, когда всё бывает украшено всесильным воображением? Иногда я улыбаюсь их ребячеству».

     Третье сильное, едва ли не самое страстное чувство, была её любовь к старшему моему брату Коко, журнал поведения которого она вела по–русски,

___
30

в котором она записывала его проступки и читала ему. Из этого журнала видно страстное желание сделать всё возможное для наилучшего воспитания Коко и вместе с тем очень неясное представление о том, что нужно для этого. Так, например, она выговаривает ему за то, что он слишком чувствителен и плачет при виде страданий животных. Мужчине, по ее понятиям, надо быть твёрдым. Другой недостаток, который она старается исправлять в нем, это то, что он задумывается и вместо «bonsoir» или «bonjour» [«здравствуй» или «привет»] говорит бабушке: «je vous remercie» [«спасибо»].
     Четвёртое сильное чувство, которое, может быть, было, как мне говорили тётушки, и которое я так желал, чтобы было, была любовь ко мне, заменившая любовь ей к Коко, во время моего рожденья уже отлепившегося от матери и поступившего в мужские руки. Ей необходимо было любить не себя, и одна любовь сменялась другой.
     Таков был духовный облик матери в моём представлении.
     Она представлялась мне таким высоким, чистым, духовным существом, что часто в средний период моей жизни, во время борьбы с одолевавшими меня искушениями, я молился её душе, прося её помочь мне, и эта молитва всегда помогала много.
     Жизнь моей матери в семье отца, как я могу заключить по письмам и рассказам, была очень счастливая и хорошая.
    Семья отца состояла из бабушки–старушки — его матери, её дочери — моей тётки, графини Александры Ильиничны Остен-Сакен, и её воспитанницы Пашеньки; другой тетушки, как мы называли её, хотя она была нам очень дальней родственницей, Татьяны Александровны Ергольской, воспитавшейся в доме дедушки и прожившей всю жизнь в нашем доме, моего отца, учителя Фёдора Ивановича Рёсселя, описанного мною довольно верно в «Детстве». Детей нас было пятеро: Николай, Сергей, Дмитрий, я, меньшой, и меньшая сестра Машенька, вследствие родов которой и умерла моя мать. Замужняя очень короткая жизнь моей матери — кажется, не больше 9–ти лет — была счастливая и хорошая. Жизнь эта была очень полна и украшена любовью всех к ней и её ко всем, жившим с ней. Судя по письмам, я вижу, что жила она тогда очень уединённо. Никто почти, кроме близких знакомых Огарёвых и родственников, случайно проезжавших по большой дороге и заезжавших к нам, не посещали Ясной Поляны.
     Жизнь моей матери проходила вся за занятиями с детьми, в вечерних чтениях вслух романов для бабушки и серьёзных чтениях, как Эмиль Руссо, и рассуждениях о читанном, в игре на фортепиано, в преподавании итальянского языка одной из тёток, в прогулках и домашнем хозяйстве.
     Во всех семьях бывают периоды, когда болезни и смерти ещё отсутствуют и члены семьи живут спокойно. Такой период, как мне думается, переживала мать в семье мужа до своей смерти. Никто не умирал, никто серьезно не болел, расстроенные дела отца поправлялись. Все были здоровы, веселы и дружны. Отец веселил всех своими рассказами и шутками. Я не застал этого времени. Когда я стал помнить себя, уже смерть матери положила свою печать на жизнь нашей семьи».
     К этой яркой и вместе с тем нежной характеристике своей матери Львом Николаевичем мы должны еще прибавить несколько ценных черт, на которые дают указания некоторые оставшиеся после Марии Николаевны её писания. Из них, кроме упоминаемых Л. Н-чем, мы укажем на дневник Марии Николаевны от 1810 г. о её поездке с отцом из Москвы в Петербург.

____
31

     Дневник этот является также чрезвычайно важным источником для понимания личности самой Марии Николаевны. Озаглавлен он: "Дневная запись для собственной памяти". Начинается же он так:
    "1810 г. июня 18 дня выехала я с батюшкой из Москвы с сердцем, исполненным радости, но с тощим кошельком, в котором было только четыре рубли; и эта сумма должна была довезти меня до Петербурга".
     Уже в этих немногих строках заключаются ценные штрихи для понимания молодой шестнадцатилетней княжны: она и до ребячливости наивна, и в то же время не по летам рассудительна и самостоятельна. Она наивна, когда думает о своём "тощем кошельке", который должен "довезти" её до Петербурга, потому что ведь едет она с богатым отцом, но она рассудительна и самостоятельна, потому что, даже "с сердцем, исполненным радости", способна не забывать житейскую прозу. Те же черты выступают перед нами и в дальнейших строках дневника. Так, приехав в деревню Давыдовку к брату Ник. Сергеевича, кн. Александру Сергеевичу, она записывает: «Сестра княжна Варвара показывала мне свои занятия: у неё восемь девок, которые прекрасно плетут кружева». Но эта бросающаяся в глаза склонность молодой девушки обращать внимание на практическую сторону жизни, развитая в ней, очевидно, отцом, далеко не преобладающая в ней черта. Когда Марья Николаевна соприкасается с природой или с искусством, окружающая проза жизни всегда отступает для неё на задний план. В той же самой Давыдовке, осмотрев тамошние места, она делает в своём дневнике такую заметку: «со всех сторон открываются прелестные виды: в лесу есть натуральные гулянья, которые, кажется, будто сделаны искусством». Вообще, всё красивое неизменно привлекает её внимание. Некрасивая сама, она душой живёт всегда в красоте, в каких–то мечтах о ней, никогда не забывая при этом полезной стороны наблюдаемых ею явлений. И в этой черте её явно сказывается влияние отца, эстетическая натура которого не мешала ему быть очень практичным и дельным хозяином. В Твери Марья Николаевна записывает: «Сей город очень регулярно построен и имеет очень хорошие домы». А уезжая из Твери, она делает такое замечание: «Величественная Волга чрезвычайно украшает её, и я долго любовалась на сию мать Российских рек, которая орошает столько Губерний». Про Новгород она говорит: «Я с удовольствием увидела сей древний город, который был некогда столицею России, часто противился Великим Князьям и участвовал в Ганзеатическом союзе, который играл тогда столь знатную ролю». Наконец, приехав уже в Петербург, она так отзывается о Царском Селе, через который лежал ее маршрут: «сие место привело меня в восхищенье, хотя я только поверхностно могла рассмотреть оное. Сей дворец, огромное и великолепное здание, которое я видела только с одной стороны; сии сады и рощи, в которых гуляла Екатерина, сии беседки, фонтаны наподобие развалин, и обложенные камнем горы, всё сие прельщало меня» (1).

_________________
     (1) Н. Г. Молоствов. «Лев Толстой. Критико–биограф. исследование». Вып. 1.

     Из этого дневника наглядно вырисовывается та серьёзность и основательность, с какой воспитывал и развивал свою дочь князь Николай Сергеевич Волконский.
     Продолжая свои воспоминания, Лев Николаевич переходит уже к другой эпохе и говорит:

____
32

     «Всё это я описываю по рассказам и письмам. Теперь же начинаю о том, что я пережил и помню. Не буду говорить о смутных, младенческих неясных воспоминаниях, в которых не можешь ещё отличить действительности от сновидений. Начну с того, что я ясно помню: с того места и с тех лиц, которые окружали меня с первых лет. Первое место среди этих лиц занимает, хотя и не по влиянию на меня, но по моему чувству к нему, разумеется, мой отец.
     Отец мой с молодых лет оставался единственным сыном своих родителей. Младший брат его Иленька был ушиблен, стал горбатый и умер в детстве. В 12–м году отцу было 17 лет, и он, несмотря на ужас и страх и отговоры родителей, поступил в военную службу. В то время князь Алексей Иванович Горчаков, близкий родственник моей бабушки, княгини Горчаковой, был военным министром, а другой брат, Андрей Иванович, был генералом, командующий чем–то в действующей армии, и отца зачислили к нему в адъютанты. Он проделал походы 13–14 годов и в 14 году где–то во Франции, будучи послан курьером, был французами взят в плен, от которого освободился только в 15 году, когда наши войска вошли в Париж.
     Отец в 20 лет уже был не невинным юношей, а ещё до поступления на военную службу, стало быть лет 16–ти, был соединён родителями, как думали тогда, для его здоровья, с дворовой девушкой. От этой связи был сын Мишенька, которого определили в почтальоны и который при жизни отца жил хорошо, но потом сбился с пути и часто уже к нам, взрослым братьям, обращался за помощью. Помню то странное чувство недоумения, которое я испытывал, когда этот впавший в нищенство брат мой, очень похожий (более всех нас) на отца, просил нас о помощи и был благодарен за 10, 15 рублей, которые давали ему.
     После кампании отец, разочаровавшись в военной службе, — это видно по письмам, — вышел в отставку и приехал в Казань; где, совсем уже разорившись, мой дед был губернатором, и в Казани же была сестра отца, Пелагея Ильинична, за Юшковым. Дед скоро умер в Казани же, и отец остался с наследством, которое не стоило и всех долгов, и со старой, привыкшей к роскоши матерью, сестрой и кузиной на руках. В это время ему устроили женитьбу на моей матери, и он переехал в Ясную Поляну, где, прожив 9 лет с матерью, овдовел и где уже на моей памяти жил с нами.
     Отец был среднего роста, хорошо сложен, живой сангвиник с приятным лицом и с всегда грустными глазами. Жизнь его проходила в занятиях хозяйством, в котором он, кажется, не был большой знаток, но в котором он имел для того времени большое качество: он был не только не жесток, но скорее даже слаб. Так что и за его время я никогда не слыхал о телесных наказаниях. Вероятно, эти наказания производились. В то время трудно было себе представить управление без употребления этих наказаний; но они, вероятно, были так редки, и отец так мало принимал в них участия, что нам, детям, никогда не удавалось слышать про это. Уже только после смерти отца я в первый раз узнал, что такие наказания совершались у нас.
     Мы, дети, с учителем возвращались с прогулки и подле гумна встретили толстого управляющего Андрея Ильина и шедшего за ним, с поразившим нас печальным видом, помощника кучера, Кривого Кузьму, человека женатого и уже немолодого. Кто–то из нас спросил Андрея Ильина, куда он идёт, а он спокойно отвечал, что идёт на гумно, где надо Кузьму наказать. Не могу описать ужасного чувства, которое произвели на меня эти слова и вид доброго и
_____
33

унылого Кузьмы. Вечером я рассказал это тётушке Татьяне Александровне, воспитавшей нас и ненавидевшей телесные наказания, никогда не допускавшей их для нас, а также для крепостных, там, где она могла иметь влияние. Она очень возмутилась тем, что я рассказал ей, и с упрёком сказала: «Как же вы не остановили его?" Её слова ещё больше огорчили меня… Я никак не думал, чтобы мы могли вмешиваться в такое дело, а между тем, оказывалось, что мы могли. Но уже было поздно, и ужасное дело было совершено.
     Возвращаюсь к тому, что я знал про отца и как представляю себе его жизнь. Занятие его составляло хозяйство и, главное, процессы, которых тогда было очень много у всех и, кажется, особенно много у отца, которому надо было распутывать дела деда. Процессы эти заставляли отца часто уезжать из дома; кроме того, уезжал он часто и для охоты — и для ружейной, и для псовой. Главным товарищем его по охоте был его приятель, старый холостяк и богач Киреевский, и Языков, Глебов, Исленев. Отец разделял общее тогда свойство помещиков — пристрастие к некоторым любимцам из дворовых. Такими любимцами его были два брата: Петруша и Матюша, оба красивые, ловкие ребята, и они же — охотники. Дома отец, кроме занятий хозяйством и нами — детьми, ещё много читал. Он собирал библиотеку, состоявшую по тому времени из французских классиков, исторических сочинений и естественноисторических — Бюффон, Кювье. Тётушка говорила мне, что отец поставил себе за правило не покупать новых книг, пока не прочтёт прежних. Но хотя он и много читал, трудно верить, чтобы он одолел все эти «Histoires des Croisades» и «Des Papes» [«Рассказы о крестовых походах» и «История пап»], которые он время от времени приобретал в библиотеку.
     Сколько я могу судить, он не имел склонности к наукам, но был на уровне образованных людей своего времени. Как большая часть людей первого Александровского времени и походов 13–15 годов, он был не то, что теперь называется либералом, а просто, по чувству собственного своего достоинства, не считал для себя возможным служить ни при конце царствования Александра I, ни при Николае. Он не только не служил никогда, но даже все друзья его были такие же люди свободные, не служащие и немного фрондирующие правительство государя Николая Павловича.
     За всё моё детство и даже юность наше семейство не имело близких сношений ни с одним чиновником. Разумеется, я ничего не понимал этого в детстве, но я понимал то, что отец никогда ни перед кем не унижался, не изменял своего бойкого, весёлого и часто насмешливого тона. И это чувство собственного достоинства, которое я видел в нём, увеличивало мою любовь, моё восхищение перед ним.
     Помню его в его кабинете, куда мы приходили к нему прощаться, а иногда просто поиграть, где он с трубкой сидел на кожаном диване и ласкал нас, а иногда, к величайшей радости нашей, пускал к себе за спину на кожаный диван и продолжал читать или разговаривать со стоящим у притолоки двери приказчиком или с С. И. Языковым, моим крёстным отцом, часто гостившим у нас. Помню, как он приходил к нам вниз и рисовал нам картинки, которые казались нам верхом совершенства. Помню, как он раз заставил меня прочесть ему полюбившиеся мне и выученные мною наизусть стихи Пушкина «К морю»: «Прощай, свободная стихия!» и Наполеону: «Чудесный жребий совершился, угас великий человек», и т. д. Его поразил, очевидно, тот пафос, с которым я произносил эти стихи, и он, прослушав меня, как–то значительно переглянул-

___
34

ся с бывшим тут Языковым. Я понял, что он что–то хорошее видит в этом моем чтении, и был очень счастлив этим.
     Помню его весёлые шутки и рассказы за обедом и ужином, как и бабушка, и тетушка, и мы, дети, смеялись, слушая его. Помню ещё его поездки в город и тот удивительно красивый вид, который он имел, когда надевал сюртук и узкие панталоны. Но более всего я помню его в связи с псовой охотой. Помню его выезды на охоту. Мне всегда потом казалось, что Пушкин списал с него свой выезд на охоту мужа в «Графе Нулине». Помню, как мы с ним ходили гулять, и как, увязавшись за ним, молодые борзые, разрезвившись по нескошенному лугу, на котором высокая трава подстегивала их и щекотала под брюхом, летали кругом с загнутыми набок хвостами, и как он любовался ими. Помню, как в день охотничьего праздника 1–го сентября мы все выехали в линейке к отъёмному лесу, в который была посажена лисица, и как гоняли гончие её, и где–то — мы не видели — борзые поймали её. Помню особенно ясно садку волка. Это было около самого дома. Мы все пешком вышли смотреть. На телеге вывезли большого соструненного, со связанными ногами серого волка. Он лежал смирно и только косился на подходивших к нему. Приехав на место за садом, волка вынули, прижали вилами к земле и развязали ноги. Он стал рваться и дёргаться, злобно грызя струнку. Наконец развязали на затылке и струнку, и кто–то крикнул: "пущай!" Вилы подняли, волк поднялся, постоял секунд десять, но на него крикнули и пустили собак. Волк, собаки, конные, верховые полетели вниз по полю. И волк ушёл. Помню, отец что–то выговаривал и, сердито махая руками, возвращался домой.
     Самые же приятные мои воспоминания о нём — это его сиденье с бабушкой на диване и помогание ей раскладывания пасьянса. Отец со всеми бывал учтив и ласков, но с бабушкой он был всегда как–то особенно ласково подобострастен. Сидит, бывало, бабушка со своим длинным подбородком в чепце с рюшем и бантом на диване и раскладывает карты, понюхивая изредка из золотой табакерки. Рядом с диваном сидит на кресле тульская оружейница Петровна в своей куртушке с патронами, прядёт и стукает клубком изредка по стене, в которой она клубками этими выбила уже ямку. Петровна эта — торговка, почему–то полюбилась бабушке, и она гостит часто у нас и всегда сидит рядом с бабушкой в гостиной около дивана. На креслах сидят тетушки, и одна из них читает вслух. На одном из кресел, продавив в нём себе ямку, лежит черно–пегая Милка, любимая резвая собака отца, с прекрасными чёрными глазами. Мы приходим прощаться, а иногда сидим тут же. Прощаемся, всегда целуясь с бабушками и тетушками, целуясь рука в руку. Помню раз, в средине пасьянса и чтения отец останавливает читающую тётушку, указывает в зеркало и шепчет что-то. Мы все смотрим туда же. Это официант Тихон, зная, что отец в гостиной, идёт к нему в кабинет брать его табак из большой, складывающейся розанчиком кожаной табачницы. Отец видит его в зеркало и смотрит на его, на цыпочках, осторожно шагающую фигуру. Тётушки смеются. Бабушка долго не понимает, а когда понимает, радостно улыбается. Я восхищаюсь добротой отца и, прощаясь с ним, с особенной нежностью целую его белую, жилистую руку. Я очень любил отца, но не знал ещё, как сильна была эта моя любовь к нему до тех пор, пока он не умер" (1).

________
    (1) Из доставленных мне и отданных в моё распоряжение черновых неисправленных записок Л. Н. Толстого.

____
35

     Эти сведения о родителях, сообщённые самим Львом Николаевичем, мы дополним только некоторыми внешними фактами и историческими документами, которые нам удалось собрать.
     Граф Николай Ильич Толстой, отец Льва Николаевича, родился в 1797 году. В хранящемся в архиве Казанского университета деле о принятии в студенты Льва Толстого находится любопытный документ: аттестат о службе его отца, Николая Ильича Толстого.
     Мы приведем здесь существенную часть этого акта, датированного 29–го января 1825 года (1).

__________
      (1) «Гр. Л. Н. Толстой и его студенческие годы». Н. П. Загоскин. «Исторический вестник», январь 1894 г.

     «Предъявитель сего подполковник граф Николай Ильич, сын Толстой 3–й, который, как значится из формулярного его списка, 28 лет, имеет орден св. Владимира 4–й степени, из дворян; крестьян не имеет, в службу Его Императорского Величества вступил из губернских секретарей корнетом, 1812 года нюня 11–го в 3–й Иркутский казачий регулярный полк, из коего переведен в Иркутский гусарский полк 1812 года августа 18–го; произведен за отличие в поручики 1813 года апреля 27–го; в том же полку штаб–ротмистром 1813 года октября 7–го. Переведён за отличие в кавалергардский полк тем же чином 1814 года августа 8–го, из оного в гусарский принца Оранского полк, майором, 1817 года декабря 11–ого. Уволен по болезни в отставку с награждением подполковника 1819 года марта 14-го. Определен в Московское военно-сиротское отделение смотрительским помощником 1821 года декабря 15–го. Во время которой службы был в разных походах 1813 г. апреля 2-го и в действительных сражениях неоднократно находился, был в полону до взятия Парижа и за отличие в тех сражениях награжден чином вышеописанным поручиком, штаб-ротмистром и орденом св. Владимира 4-й степени с бантом».
     Из того же документа узнаем, что граф Н. И. Толстой оставил службу в военно-сиротском отделении и вышел в окончательную отставку «по домашним обстоятельствам» 8-го января 1824 года.
     Выйдя в отставку, граф Николай Ильич Толстой поселился в Ясной Поляне. В ту пору у них был лишь один ребёнок, годовалый сын Николай, родившийся в 1823 году. В 1826 году (17–го февраля) родился у них сын Сергей, в 1827 году (23–го апреля) — Дмитрий, а 28 августа 1828 года родился сын Лев.
     Непродолжительна была мирная и тихая сельская жизнь Толстых. В 1830 г., произведя на свет дочь Марию (родилась 7–го марта), графиня Толстая вскоре скончалась, оставив мужа с пятью детьми.
     По смерти матери воспитанием детей занялась дальняя родственница, вышеупомянутая девица Татьяна Александровна Ёргольская, выросшая и воспитанная в доме деда Л. Н-ча, графа Ильи Андреевича Толстого.
     В семье Толстых сохранился интересный рассказ из жизни отца Льва Николаевича.
     В 1813 году, после блокады города Эрфурта, отец Льва Николаевича был послан с депешами в Петербург; на возвратном пути, при местечке Сент-Оби, он был взят в плен вместе со своим крепостным денщиком, незаметно спрятавшим в сапог всё золото своего барина. В течение нескольких месяцев, пока они были в плену, он ни разу не разувался, чтобы не выдать тайны. Он натер себе ногу до раны, но все время и вида не показывал, что ему больно. Зато по

____
36

приезде в Париж Николай Ильич мог жить, ни в чём не нуждаясь. Он сохранил надолго добрую память о своём преданном денщике (1).

___________
      (1) Сергеенко. «Как живёт и работает Л. Н. Толстой». Москва, 1898, с. 40.

     Прочитав личные воспоминания Льва Николаевича, читатели поймут, что в повести «Детство» изображены родители не Льва Николаевича.
     Действительно, насколько нам известно, в отце он изобразил Александра Михайловича Исленева, соседа по имению и приятеля своего действительного отца; мать — лицо вымышленное.
    Зато в «Войне и мире» нетрудно угадать полное художественное изображение его родителей в лице графа Николая Ильича Ростова и княжны Марии Волконской.
     Начиная со старого графа Ильи Андреевича и кончая воспитанницей Соней, у многих членов семьи Ростовых есть соответствующие действительности типы в семейной хронике Толстых. Точно также ясны и обитатели Лысых Гор. И потому чтение этого романа может дополнить сведения о быте и характере предков и родителей Льва Николаевича.



____
37

Часть II.
ЮНЫЕ ГОДЫ (1828–1850)

ГЛАВА 4.
Детство

     «Родился я и провёл первое детство в деревне Ясной Поляне».
     Этими словами начинает Лев Николаевич свои воспоминания, и мы считаем должным, приступая к описанию детства, сказать несколько слов об этом замечательном уголке земного шара, которому суждено было приобрести всемирную известность. Каких только гостей не видала у себя Ясная Поляна! Жители Малайского архипелага, австралийцы, японцы и американцы, сибирские бегуны и представители всех европейских наций посещали её и разносили по всему свету описание её, слова и мысли великого старца, её обитателя.
     Ясная Поляна, родовое имение князей Волконских, находится в Крапивенском уезде Тульской губ. почти на границе Тульского уезда, в 15 верстах к югу от Тулы. Близ неё переплетаются между собой три большие дороги трёх разных эпох: заросшая травой старая Киевская дорога, новое Киевское шоссе и Московско-Курская железная дорога, ближайшая станция которой, Козлова Засека (или просто Засека), находится от дома Льва Николаевича в трех с половиной верстах.
      Красивая холмистая местность, окружающая Ясную Поляну, перерезана с востока на запад длинной лентой казенного леса, носящего название "Засеки"; название это указывает на отдельные времена, когда в этом месте славянским племенам приходилось отражать нападения крымских татар и других монгольских племён и «засекать», т. е. рубить лес и делать лесные завалы, естественное и непроходимое препятствие для вражеских орд.
     Дома, в котором родился Лев Николаевич, в Ясной Поляне уже нет. Начатый ещё дедом, князем Волконским, и достроенный отцом Льва Николаевича, он был продан на своз соседнему помещику Горохову и находился в селе Долгом, верстах в 30-ти от Ясной Поляны. В начале пятидесятых годов Лев Николаевич сильно нуждался в деньгах и поручил одному из своих родственников продать этот дом. Огромный барский дом с колоннами и балконами был продан за сравнительно ничтожную сумму, около 5000 рублей ассигнациями. По письму Льва Николаевича к его брату видно, что ему было очень трудно решиться на это, и он сделал это скрепя сердце по необходимости. В настоящее время в доме этом никто не живёт. Он стоит запущенный, с заколоченными окнами(1).

____________
      (1) В последнее время дом этот, пришедший в ветхость, разобран крестьянами на дрова.

Теперешние два яснополянские дома преобразованы из двух преж-

____
38

них флигелей, стоявших по обе стороны проданного большого дома. Место, где стоял большой старый дом, частью засажено деревьями, частью расчищено под крокет-граунд и площадку, заменяющую в хорошую погоду столовую.
     Перед домами теперь цветник, и за ним раскинулся старинный сад с прудом и вековыми липовыми аллеями. Весь сад окружен канавой и валом. При въезде в этот сад стоят две круглые выбеленные кирпичные башни. Около них, по рассказам стариков, во времена деда, князя Волконского, стоял часовой.
     От этих башен к дому ведёт берёзовая аллея, так называемый проспект.
     К старинному саду примыкают более молодые фруктовые сады, посаженные уже под руководством самого Льва Николаевича. И вся усадьба, расположенная на холме, тонет в густой роскошной зелени.
     О рождении Льва Николаевича, к сожалению, неизвестно никаких интересных подробностей, кроме следующей выписки из метрических книг, приводимой в воспоминаниях Загоскина:
     «1828 года, августа 28 дня, сельца "Ясной Поляны", у графа Николая Ильича Толстого родился сын Лев, крещён двадцать девятого числа священником Василием Можайским с дьяконом Архипом Ивановым, дьячком Александром Фёдоровым и пономарём Фёдором Григорьевым. При крещении восприемниками были: Белёвского уезда помещик Семён Иванов Языков и графиня Пелагея Толстова» (1).

______________
     (1) Н. П. Загоскин «Гр. Л. Н. Толстой и его студенческие годы». «Исторический вестник», январь 1894, с. 87.

     Эта графиня "Пелагея Толстова" была бабушка Льва Николаевича по отцу, Пелагея Николаевна Толстая.
     Таковы скудные сведения, дошедшие до нас, о рождении Льва Николаевича Толстого. О первом же детстве его мы знаем уже много интересного.
     Редко приходится биографу пользоваться столь ранними автобиографическими сведениями, как пишущему эти строки. В своих "Первых воспоминаниях" Лев Николаевич приводит смутные ощущения пеленания, т. е. ощущения первого года жизни.
      Мы приводим здесь эти воспоминания целиком:
     «Вот первые мои воспоминания (которые я не умею поставить по порядку, не зная, что было прежде, что после; о некоторых даже не знаю, было ли то во сне или наяву). Вот они: я связан; мне хочется выпростать руки, и я не могу этого сделать, и я кричу и плачу, и мне самому неприятен мой крик; но я не могу остановиться. Надо мной стоит, нагнувшись, кто–то, я не помню кто. И всё это в полутьме. Но я помню, что двое. Крик мой действует на них; они тревожатся от моего крика, но не развязывают меня, чего я хочу, и я кричу ещё громче. — Им кажется, что это нужно (т. е. чтоб я был связан), тогда как я знаю, что это не нужно, и хочу доказать им это, и я заливаюсь криком, противным для самого себя, но неудержимым. Я чувствую несправедливость и жестокость не людей, потому что они жалеют меня, но судьбы, и жалость над самим собой. Я не знаю, и никогда не узнаю, что это такое было: пеленали ли меня, когда я был грудной, и я выдирал руку, или это пеленали меня уже, когда мне было больше года, чтобы я не расчесывал лишаи; собрал ли я в одно это воспоминание, как то бывает во сне, много впечатлений, но верно то, что это было первое и самое сильное моё впечатление жизни. И памятны мне не крик мой, не страдания, но сложность, противоречивость впечатле-

___
39

ния. Мне хочется свободы, она никому не мешает, и я, кому сила нужна, я слаб, а они сильны.
     Другое впечатление — радостное. Я сижу в корыте, и меня окружает новый не неприятный запах какого–то вещества, которым трут моё маленькое тельце. Вероятно, это были отруби, и вероятно, в воде и корыте, но новизна впечатлений отрубей разбудила меня, и я в первый раз заметил и полюбил своё тельце, с видными мне рёбрами на груди, и гладкое тёмное корыто, засученные руки няни, и тёплую, парную, страшенную воду, и звук её, и в особенности ощущение гладкости мокрых краёв корыта, когда я водил по ним ручонками.
     Странно и страшно подумать, что от рождения моего и до трёх лет, в то время, когда я кормился грудью, когда меня отняли от груди, когда я стал ползать, ходить, говорить, сколько бы я ни искал в своей памяти, я не могу найти ни одного впечатления, кроме этих двух. Когда же я начался? Когда начал жить? И почему мне радостно представлять себя тогда, а бывало страшно, как и теперь страшно многим, представлять себя тогда, когда я опять вступлю в то состояние смерти, от которого не будет воспоминаний, выразимых словами? Разве я не жил тогда, когда учился смотреть, слушать, понимать, говорить, когда спал, сосал грудь и целовал грудь, и смеялся, и радовал мою мать? Я жил и блаженно жил! Разве не тогда я приобретал всё то, чем я теперь живу, и приобретал так много, так быстро, что во всю остальную жизнь я не приобрёл и одной сотой того? От пятилетнего ребёнка до меня — только шаг. От новорождённого до пятилетнего — страшное расстояние. От зародыша до новорождённого — пучина. А от несуществования до зародыша отделяет уже не пучина, а непостижимость. Мало того, что пространство, и время, и причина суть формы мышления, и что сущность жизни вне этих форм, но вся жизнь наша есть большее и большее подчинение себя этим формам и потом опять освобождение от них.
     Следующие воспоминания мои относятся уже к четырём–пяти годам, но и тех очень немного, и ни одно из них не относится к жизни вне стен дома, Природа до пяти лет не существует для меня. Всё, что я помню, всё происходит в постельке, горнице. Ни травы, ни листьев, ни неба, ни солнца не существует для меня. Не может быть, чтобы не давали мне играть цветами, листьями, чтоб я не видал травы, чтоб не защищали меня от солнца, но лет до пяти, до шести нет ни одного воспоминания из того, что мы называем природой. Вероятно, надо уйти от неё, чтобы видеть её, а я был природа.
     Следующее за корытцем воспоминание есть воспомина-ние «Еремеевны». «Еремеевна» было слово, которым нас, детей, пугали, но моё воспоминание о ней такое: я — в постельке, и мне весело и хорошо, как и всегда, и я бы не помнил этого, но вдруг няня или кто–то из того, что составляет мою жизнь, что–то говорит новым для меня голосом и уходит, и мне делается, кроме того, что весело, ещё и страшно. И я вспоминаю, что я не один, а кто–то ещё такой же, как я. (Это вероятно, моя годом младшая сестра Машенька, с которой наши кровати стояли в одной комнате). И я вспоминаю, что есть положек у моей кровати, и мы вместе с сестрой радуемся и пугаемся тому необыкновенному, что случилось с нами, и я прячусь в подушку, и прячусь и выглядываю в дверь, из которой жду чего–то нового и весёлого. И мы смеёмся, и прячемся, и ждём. И вот является кто–то в платье и чепце, всё так, как я никогда не видал, но я узнаю, что это та самая, кто всегда со мной (няня или тетка — я не знаю), и эта кто-то говорит грубым голосом, который я знаю, что-то страшное про дурных детей и про Еремеевну. Я визжу от страха и радости и точно ужасаюсь


____
40

и вместе радуюсь, что мне страшно, и хочу, чтобы тот, кто меня пугает, не знал, что я узнал её.
     Мы затихаем, но потом опять нарочно начинаем перешептываться, чтобы вызвать опять Еремеевну.
     Подобное воспоминанию Еремеевны есть у меня другое, вероятно, позднейшее по времени, потому что более ясное, но всегда оставшееся для меня непонятным. В воспоминании этом играет главную роль немец Фёдор Иванович, наш учитель, но я знаю наверное, что ещё я не нахожусь под его надзором, следовательно, это происходит до пяти лет. И это первое моё впечатление Фёдора Ивановича. И происходит это так рано, что я ещё никого, — ни братьев, ни отца, — никого не помню. Если и есть у меня представление о каком–нибудь отдельном лице, то только о сестре, и то только потому, что она одинаково со мною боялась Еремеевны. С этим воспоминанием соединяется у меня тоже первое представление о том, что в доме у нас есть верхний этаж. Как я забрался туда, — сам ли зашёл или кто меня занёс, — я ничего не помню, но помню то, что нас много, мы все хороводим, держимся рука за руку, в числе держащихся есть чужие женщины (почему–то мне памятно, что это прачки), и мы все начинаем вертеться и прыгать, и Фёдор Иванович прыгает, слишком высоко поднимая ноги, и слишком шумно и громко, и я в одно и то же мгновение чувствую, что это нехорошо, развратно, и замечаю его, и, кажется, начинаю плакать, и всё кончается».
     К этому времени следует ещё отнести рассказ сестры Льва Николаевича, Марьи Николаевны, об их детских играх, переданный ею лично автору этой книги:
     «Мы спали втроём, в одной комнате: я, Лёвочка и Дунечка (1), и часто играли между собой, составляя особую, меньшую партию, отдельную от старших братьев, живших внизу с гувернером.

____________
     (1) Воспитанница, см. о ней дальше.


     Одной из любимейших игр наших была игра в «Милашки». Один или одна из нас изображала Милашку, т. е. ребёнка, которого другие особенно ласкали, укладывали спать, кормили, лечили и вообще всячески возились с ним. И этот Милашка должен был по условиям игры подчиняться охотно всем проделкам над ним и беспрекословно исполнять свою роль.
     Помню раз во время игры наше огорчение и досаду, когда наш Милашка, которым был большей частью Лев Николаевич, после усиленных баюканий его, действительно заснул. А по расписанию игры он должен был плакать и затем нужно было лечить его, давать лекарства, растирать и т. д., а между тем сон его прекратил нашу игру, вызвав нас от иллюзии к действительности».
     «Вот всё, — продолжает Лев Николаевич, — что я помню до пятилетнего возраста. Ни своих нянь, теток, братьев, сестер, ни отца, ни комнат, ни игрушек, — я ничего не помню. Воспоминания более определённые начинаются у меня с того времени, как меня перевели вниз к Фёдору Ивановичу и к старшим мальчикам.
     При переводе меня вниз к Фёдору Ивановичу и мальчикам я испытывал в первый раз и потому сильнее, чем когда-либо после, то чувство, которое называют чувством долга, называют чувством креста, который призван нести каждый человек. Мне было жалко покидать привычное (привычное от вечности), грустно было, поэтически грустно расставаться не столько с людьми, с сестрой, с няней, с теткой, сколько с кроваткой, с положком, с подушкой, и

____
41

страшна была та новая жизнь, в которую я вступал. Я старался находить весёлое в той новой жизни, которая предстояла мне; я старался верить ласковым речам, которыми заманивал меня к себе Фёдор Иванович; старался не видеть того презрения, с которым мальчики принимали меня, меньшого, к себе; старался думать, что стыдно было жить большому мальчику с девочками, и что ничего хорошего не было в этой жизни наверху с няней; но на душе было страшно грустно, и я знал, что я безвозвратно терял невинность и счастье, и только чувство собственного достоинства, сознанье того, что я исполняю свой долг, поддерживало меня. Много раз потом в жизни мне приходилось переживать такие минуты на распутьях жизни, вступая на новые дороги. Я испытывал тихое горе о безвозвратности утраченного. Я всё не верил, что это будет. Хотя мне и говорили про то, что меня переведут к мальчикам, но, помню, халат с подтяжкой, пришитой к спине, который на меня надели, как будто отрезал меня навсегда от верха, и я тут в первый раз заметил не всех тех, с кем я жил наверху, но главное лицо, с которым я жил и которое я не понимал прежде. Это была тётушка Татьяна Александровна. Помню невысокую, плотную, черноволосую, добрую, нежную, жалостливую. Она надевала на меня халат, обнимая, подпоясывала и целовала, и я видел, что она чувствовала то самое, что и я, что жалко, ужасно жалко, но должно. В первый раз я почувствовал, что жизнь не игрушка, а трудное дело. Не то ли я почувствую, когда буду умирать: я пойму, что смерть или будущая жизнь не игрушка, а трудное дело?»
     Об этой тётушке, Татьяне Александровне, Лев Николаевич даёт следующие интересные сведения в своих воспоминаниях (1).

____________
      (1) "Первые воспоминания". (Из неизданных автобиографических записок). Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого, изд. 10–е, т. XIII, с. 515.

     «Третье, после отца и матери, самое важное [лицо] в смысле влияния на мою жизнь, была тётенька, как мы называли её, Татьяна Александровна Ёргольская. Она была очень дальняя по Горчаковым родственница бабушки. Она и сестра её Лиза, вышедшая потом за графа Петра Ивановича Толстого, остались маленькими девочками, бедными сиротками от умерших родителей. Было ещё несколько братьев, которых родные кое-как пристроили. Девочек же порешили взять на воспитание знаменитая в своём кругу в Чернском уезде и в своё время властная и важная Тат. Сем. Скуратова и моя бабушка; свернули билетики и положили под образа; помолившись, вынули, и Лизанька досталась Тат. Сем., а чёрненькая — бабушке. Таничка, как её звали у нас, была одних лет с отцом, родилась в 1795 году и воспитывалась совершенно наравне с моими тётками и была всеми нежно любима, как и нельзя было не любить её за её твёрдый, решительный, энергичный и, вместе с тем, самоотверженный характер. Очень рисует её характер событие с линейкой, про которую она рассказывала нам, показывая большой, чуть не в ладонь, след обжога на руке между локтём и кистью. Они детьми читали историю Муция Сцеволы и заспорили о том, что никто из них не решился бы сделать то же. «Я сделаю», — сказала она. — «Не сделаешь», — сказал Языков, мой крёстный отец, и, тоже характерно для него, разжёг на свечке линейку так, что она обуглилась и вся дымилась. «Вот приложи это к руке», — сказал он. Она вытянула голую руку, — тогда девочки ходили всегда декольте, — и Языков приложил обугленную линейку. Она нахмурилась, но не отдёрнула руки, застонала она только тогда, когда линейка с кожей отодралась от руки. Когда же большие увидали её

____
42

рану и стали спрашивать, как это сделалось, она сказала, что сама сделала это, хотела испытать то, что испытал Муций Сцевола.
     Такая она была во всём решительная и самоотверженная.
     Должно быть, она была очень привлекательная со своей жёсткой чёрной, курчавой, огромной косой, агатово–чёрными глазами и оживлённым, энергическим выражением. В. И. Юшков, муж тётки Пелагеи Ильиничны, большой волокита, часто уже стариком, с тем чувством, с которым говорят влюблённые про прежний предмет любви, вспоминал про неё: «Toinetle, oh, elle etait charmant!» (1)

____________
      (1) Туанет, о, она была очаровательна!

     Когда я стал помнить её, ей было уже за сорок, и я никогда не думал о том, красива или некрасива она. Я просто любил её, любил её глаза, улыбку, смуглую, широкую, маленькую руку с энергической поперечной жилкой.
     Должно быть, она любила отца, и отец любил её, но она не пошла за него в молодости для того, чтобы он мог жениться на богатой моей матери; впоследствии же она не пошла за него потому, что не хотела портить своих чистых, поэтических отношений с ним и с нами. В её бумагах, в бисерном портфельчике, лежит следующая, написанная в 1836 году, 6 лет после смерти моей матери, записка:
     «16 aout 1836. Nicolas m'a lait aujourd'hui une etrange proposition, — celle de l'epouser, de servir de mere a ses enfants et de ne jamais les quitter. J'ai refuse la premiere proposition, j'ai promis de remplir l'auire tant que jevivrai» (2).

_____________
     (2) 16 августа 1836. Николай сделал мне сегодня странное предложение — выйти за него замуж, заменить мать его детям и никогда их более не оставлять. В первом предложении отказала, второе я обещалась исполнять, пока я буду жива.

     Так она записала; но никогда ни нам, никому не говорила об этом. После смерти отца она исполнила второе его желание: у нас были две родные тётки и бабушка, все они имели на нас больше прав, чем Татьяна Александровна, которую мы называли тётушкой только по привычке, так как родство наше было так далеко, что я никогда не мог запомнить его, но она, по праву любви к нам, как Будда с раненым лебедем, заняла в нашем воспитании первое место. И мы чувствовали это.
     У меня были вспышки восторженно-умилённой любви к ней. Помню, как раз на диване в гостиной, мне было лет пять, я завалился за неё; она, лаская, тронула меня рукой. Я ухватил эту руку и стал целовать её и плакать от умилённой любви к ней.
     Она была воспитана барышней богатого дома, говорила и писала по-французски лучше, чем по-русски, прекрасно играла на фортепьяно, но лет 30 не дотрагивалась до него. Она стала играть только уже тогда, когда я взрослым учился играть, и иногда, играя в четыре руки, удивляла меня правильностью и изяществом своей игры. К прислуге она была добра, никогда сердито не говорила с нею, не могла переносить мысли о побоях или розгах, но считала, что крепостные — крепостные, и обращалась с ними как барыня. Но, несмотря на то, её отличали от других, любили все люди. Когда она скончалась и её несли по деревне, из всех домов выходили крестьяне и заказывали панихиду. Главная черта её была любовь, но как бы я не хотел, чтобы это так было — любовь к одному человеку — к моему отцу! Только уже исходя из этого центра, любовь её разливалась на всех людей. Чувствовалось, что она и нас любила за него, через него и всех любила, потому что вся жизнь её была любовь.

____
43

     Она имела по своей любви к нам наибольшее право на нас, но родные тётушки, особенно Пелагея Ильинична, когда она нас увезла в Казань, имела внешние права, и она покорялась им, но любовь от этого не ослабевала. Она жила у сестры, гр. E. А. Толстой, но жила душою с нами, и, как только можно было, возвращалась к нам. То, что она последние годы своей жизни, около 20 лет, прожила со мной в Ясной Поляне, было для меня большим счастьем. Но как мы не умели ценить нашего счастья, тем более, что истинное счастье всегда негромко и незаметно! Я ценил, но далеко не достаточно. Она любила у себя в комнате в разных посудинах держать сладенькое: винные ягоды, пряники, финики и любила покупать и угощать этим первого меня. Не могу забыть и без жестокого укора совести вспомнить, как я несколько раз отказывал ей в деньгах на эти сласти, и как она, грустно вздыхая, умолкала. Правда, я был стеснён в деньгах, но теперь не могу вспомнить без ужаса, как я отказывал ей.
    Уже когда я был женат, и она начала слабеть, она раз, выждав время, когда я был в её комнате, отвернувшись (я видел, что она готова заплакать), сказала мне: «Вот что, mes chers amis, комната моя очень хорошая и вам понадобится. А если я умру в ней, — сказала она дрожащим голосом, — вам будет неприятно воспоминание, так вы меня переведите, чтобы я умерла не здесь». Такая она была вся с первых времён моего детства, когда я ещё не мог понимать…
    Комната её была такая: в левом углу стояла шифоньерка с бесчисленными вещицами, ценными только для неё, в правом — киот с иконами и большим, в серебряной ризе, Спасителем, посредине диван, на котором она спала, перед ним стол. Направо дверь к её горничной.
     Я сказал, что тётенька Татьяна Александровна имела самое большое влияние на мою жизнь. Влияние это было, во-первых, в том, что ещё в детстве она научила меня духовному наслаждению любви. Она не словами учила меня этому, а всем своим существом заражала меня любовью.
     Я видел, чувствовал, как хорошо ей было любить, и понял счастье любви. Это первое. Второе то, что она научила меня прелести неторопливой, одинокой жизни» (1).

________________
     (1) Из доставленных мне и отданных в моё распоряжение черновых неисправленных записок Л. Н. Толстого.

     Об этом мы будем говорить в своём месте.   
     Мы уже упоминали в главе о родителях, что повести Льва Николаевича «Детство», «Отрочество» и «Юность» нельзя считать автобиографическими. Но это замечание касается больше внешних фактов и образов, созданных автором для полноты написанной им картины.
    Что же касается до изображения внутреннего состояния души ребёнка — героя повести, то мы смело можем сказать, что в той или иной форме эти состояния души были пережиты самим автором, и потому мы считаем себя вправе пополнить ими нашу биографию.
    Кроме того, мы знаем, что некоторые типы, выведенные в этом произведении, списаны с натуры, и мы упоминаем здесь о них, чтобы пополнить группу лиц, окружавших Льва Николаевича в его раннем детстве.
     Так, немец Карл Иванович Мауэр не кто иной, как Фёдор Иванович Россель, действительный учитель-немец, живший в доме Толстых. О нём же говорит сам Лев Николаевич в своих «Первых воспоминаниях». Эта личность должна была, несомненно, влиять на развитие души ребёнка, и надо думать,

___
44

что влияние это было хорошее, так как автор «Детства» с особенной любовью говорит о нём, изображая его честную, прямую, добродушную и любящую натуру.
     Недаром Лев Николаевич начинает историю своего детства с изображения именно этого лица. Фёдор Иванович и умер в Ясной Поляне, и похоронен на кладбище приходской церкви.
     Другое лицо, описанное в «Детстве», — юродивый Гриша, хотя и не действительное лицо, но несомненно, что многие черты его взяты из жизни; по-видимому, он оставил глубокий след в детской душе. Ему Лев Николаевич посвящает следующие трогательные слова, рассказывая о подслушанной вечерней молитве юродивого:
     «Слова его были нескладны, но трогательны. Он молился о всех благодетелях своих (так он называл тех, которые принимали его), в том числе о матушке, о нас, молился о себе; просил, чтобы Бог простил ему его тяжкие грехи, и твердил: «Боже, прости врагам моим!»
     Кряхтя, поднимался и, повторяя ещё и ещё те же слова, припадал к земле и опять поднимался, несмотря на тяжесть вериг, которые издавали сухой, резкий звук, ударяясь о землю…
     …Долго ещё находился Гриша в этом положении религиозного восторга и импровизировал молитвы. То твердил он несколько раз сряду: «Господи, помилуй», но каждый раз с новой силой и выражением; то говорил он: «прости мя, Господи, научи мя, что творити… научи мя, что творити, Господи», с таким выражением, как будто ожидал сейчас же ответа на свои слова; то слышны были одни жалобные рыдания… Он приподнялся на колени, сложил руки на груди и замолк.
      — Да будет воля Твоя! — вскричал он вдруг с неподражаемым выражением, упал лбом на землю и зарыдал, как ребёнок.
     Много воды утекло с тех пор, много воспоминаний о былом потеряли для меня значение и стали смутными мечтами, даже и странник Гриша давно окончил своё последнее странствование, но впечатление, которое он произвёл на меня, и чувство, которое возбудил, никогда не умрут в моей памяти.
     О великий христианин Гриша! Твоя вера была так сильна, что ты чувствовал близость Бога; твоя любовь так велика, что слова сами собой лились с уст твоих, — ты их не поверял рассудком… И какую высокую хвалу ты принёс Его величию, когда, не находя слов, в слезах повалился на землю!» (1)

    
______________
      (1) Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого. Москва, 1897, т. I, с. 50.

     Не имеем ли мы права назвать этого человека первым учителем народной веры, которая овладела душой Толстого после бесплодных скитаний её по дебрям теологии, философии и положительной науки, и которую он, в свою очередь, просветил светом своего разумения, очищенного и закалённого в борьбе и страданиях, неизбежно сопровождающих всякое искание истины? Некоторые указания на это мы находим в его воспоминаниях.
     «Юродивый Гриша, — говорит Лев Николаевич, — лицо вымышленное. Юродивых много разных бывало в нашем доме, и я — за что глубоко благодарен моим воспитателям — привык с великим уважением смотреть на них. Если и были среди них неискренние, были в их жизни времена слабости, неискренности, самая задача их жизни была, хотя и практически нелепая, такая высокая, что я рад, что с детства бессознательно научился понимать высоту их подвига. Они делали то, про что говорит Марк Аврелий: "Нет ничего выше

___
45

того, как то, чтобы сносить презрение за свою добрую жизнь". Так вреден, так неустраним соблазн славы людской, примешивающийся всегда к добрым делам, что нельзя не сочувствовать попыткам не только избавиться от похвалы, но вызвать презрение людей. Такой юродивой была и крёстная мать сестры, Марья Герасимовна, и полудурачок Евдокимушка, и ещё некоторые, бывшие в нашем доме.
     Подслушивали же мы, дети, молитву не юродивого, а дурачка, помощника садовника, Акима, действительно молившегося в большой зале летнего дома между двух оранжерей и действительно поразившего и глубоко тронувшего меня своей молитвой, в которой он говорил с Богом, как с живым лицом.
     «Ты мой лекарь, Ты мой аптекарь», — говорил он с внушительной доверчивостью. И потом пел стих о страшном суде, как Бог отделил праведников от грешников и грешникам засыпал глаза жёлтым песком…»
     Из других второстепенных лиц повести упомянем Мими и дочь её, Катеньку, «что–то вроде первой любви». Под именем Мими описана гувернантка соседей; а под именем Катеньки — воспитанница, жившая в семье Льва Николаевича, Дунечка Темяшёва. Об этой Дунечке Лев Николаевич так рассказывает в своих воспоминаниях:
     «Кроме братьев и сестры, с пятилетнего возраста с нами росла ровесница мне Дунечка Темяшёва, и мне надо рассказать, кто она была и как попала к нам. В числе наших посетителей, памятных мне в детстве, мужа тётки Юшкова, странного для детей вида, с чёрными усами, бакенбардами и в очках (о нём придётся много говорить), и моего крёстного отца, С. И. Языкова, замечательно безобразного, пропахшего курительным табаком, с лишней кожей на большом лице, которую он передёргивал в самые странные, беспрестанные гримасы, кроме этих и двух соседей, Огарёва и Исленева, посещал нас ещё дальний родственник по Горчаковым, богач-холостяк Темяшёв, называвший отца братом и питавший к нему какую-то восторженную любовь. Он жил в сорока верстах от Ясной Поляны, в селе Пирогове, и привёз раз оттуда поросят с закорюченными колечками хвостами, которых на большом подносе раскладывали на столе в официантской. Темяшёв, Пирогово и поросята соединялись у меня в воображении в одно.
     Кроме того, Темяшёв был нам, детям, памятен ещё тем, что играл в зале на фортепьяно какой–то плясовой мотив (он только это и умел играть) и заставлял нас плясать под эту музыку; когда же мы спрашивали его, какой танец надо танцевать, он говорил, что можно все танцы танцевать под эту музыку. И мы любили пользоваться этим.
     Был зимний вечер, чай отпили, нас скоро должны были вести спать, и у меня уже глаза слипались, когда вдруг из официантской в гостиную, где все сидели и горели только две свечи и было полутемно, в открытую большую дверь скорым шагом мягких сапог вошёл человек и, выйдя на середину гостиной, хлопнулся на колени. Зажжённая трубка на длинном чубуке, которую он держал в руке, ударилась об пол, и искры рассыпались, освещая лицо стоявшего на коленях, — это был Темяшёв. Что сказал Темяшёв отцу, упав перед ним на колени, я не помню, да и не слышал, а только потом узнал, что это он упал на колени перед отцом потому, что привёз с собой свою незаконную дочь Дунечку, про которую уже прежде говорил с отцом, с тем чтобы отец принял её на воспитание со своими детьми. С тех пор у нас появилась широколицая девочка, моя ровесница, Дунечка, со своей няней Евпраксеей, высо-

____
46

кой, сморщенной старухой, с висячим у подбородка, как у индюка, кадыком, в котором был шарик, который она нам давала ощупывать.
     Появление в нашем доме Дунечки связывалось со сложной имущественной сделкой между отцом и Темяшёвым. Сделка эта была вот какая:
     Темяшёв был очень богат. Законных детей у него не было, а было только две девочки: Дунечка и Верочка, горбатая девочка, от бывшей крепостной, отпущенной на волю девушки Марфуши. Наследницы Темяшёва были его сёстры. Он предоставлял им все остальные свои имения, а Пирогово, в котором он жил, желал передать отцу, с тем чтобы ценность имения — 300.000 (про Пирогово всегда говорили, что это было золотое дно, и оно стоило гораздо больше) — отец передал двум девочкам. Для того, чтобы устроить это дело, было придумано следующее: Темяшёв делал запродажную запись, по которой он продавал отцу Пирогово за 300.000. Отец же давал вексель трём посторонним лицам: Исленеву, Языкову и Глебову по 100 тысяч каждый. В случае смерти Темяшёва, отец получал именье и, объяснив Глебову, Исленеву и Языкову, с какой целью были даны на их имя векселя, выплачивал 300.000, которые должны были идти двум девочкам.
     Может быть, я ошибаюсь в описании всего плана, но знаю я несомненно то, что имение Пирогово перешло к нам после смерти отца, и что были три векселя на имена Исленева, Глебова и Языкова, и опека выплатила эти векселя и первые два передали по 100 тысяч девочкам. Языков же присвоил себе эти, не принадлежащие ему деньги, но об этом после.
     Дунечка жила у нас и была милая, простая, спокойная, но не умная девочка и большая плакса. Помню, как меня, обученного уже французской грамоте, заставили учить её буквы. Сначала у нас дело шло хорошо (мне и ей было по пяти лет), но потом, вероятно, она устала и перестала называть правильно ту букву, которую я ей показывал. Я настаивал. Она заплакала. Я тоже. И когда к нам пришли, мы ничего не могли выговорить от отчаянных слёз. Другое помню о ней, что когда оказалась похищенной одна слива с тарелки и не могли найти виновного, Фёдор Иванович с серьёзным видом, не глядя на нас, сказал, что съел — это ничего, а если косточку проглотил, то может умереть. Дунечка не вытерпела этого страха и сказала, что косточку она выплюнула. Ещё помню её отчаянные слёзы, когда они с братом Митенькой затеяли игру, состоящую в том, чтобы плевать друг другу в рот маленькую медную цепочку, и она так сильно плюнула, и Митенька так широко открыл рот, что проглотил цепочку. Она плакала безутешно, пока не приехал доктор и не успокоил всех.
     Она была не умная, но хорошая, простая девочка, а главное, до такой степени целомудренная, что между нами, мальчиками, и ею никогда не было никаких, кроме братских отношений».
     Чрезвычайно интересны те сведения, которые даёт Лев Николаевич о прислуге, окружавшей его во время детства. Эти сведения служат дополнением того, что описано в повести «Детство». Мы заимствуем эти сведения также из его воспоминаний:
     «Прасковью Исаевну я довольно верно описал в «Детстве» (под именем Натальи Саввишны). Всё, что я о ней писал, было действительно. Прасковья Исаевна была почтенная особа — экономка, а между тем у неё, в её маленькой комнатке, стояло наше детское суднышко. Помню, одно из самых приятных впечатлений было после урока или в середине урока сесть в её комнатке и разговаривать с ней и слушать. Вероятно, она любила видеть нас в эти времена особенно счастливой и умилённой откровенности. «Прасковья Исаевна,

____
47

дедушка как воевал? Верхом?» — кряхтя спросишь её, чтобы только поговорить и послушать.
     — Он всячески воевал, и на коне, и пеший. Зато генерал-аншеф был, — ответит она и, открывая шкаф, достаёт смолку, которую она называла «очаковским куреньем». По её словам выходило, что эту смолку дедушка привёз из–под Очакова. Зажжёт бумажку из лампадки у иконы, а потом зажжёт смолку, и она дымит приятным запахом.
     Кроме той обиды, которую она мне нанесла, побив меня мокрой скатертью, как я описал это в «Детстве», она ещё другой раз обидела меня: в числе её обязанностей было ещё и то, чтобы, когда это нужно было, ставить нам клистиры. Раз утром, уже не в женской половине, а внизу, на половине Фёдора Ивановича, мы только что встали, и старшие братья уже оделись, а я замешкался и только что собирался снимать свой халатик и одеваться, как быстрыми старушечьими шагами вошла Прасковья Исаевна со своими инструментами. Инструменты состояли из трубки, завёрнутой почему–то в салфетку так, что только желтоватая костяная трубочка виднелась из неё, и ещё блюдечка с деревянным маслом, в которое обмакивалась костяная трубочка. Увидя меня, Прасковья Исаевна решила, что тот, над кем тётенька велела сделать операцию, был я. В сущности, это был Митенька, но случайно или из хитрости, зная, что ему угрожает операция, которую мы все очень не любили, он поспешно оделся и ушёл из спальни. И, несмотря на мои клятвенные уверения, что не мне назначена операция, она исполнила её надо мной.
     Кроме той преданности и честности её, я особенно любил её, потому что она со старушкой Анной Ивановной казалась мне представительницей таинственной стороны жизни дедушки с «очаковским куреньем».
     Анна Ивановна жила на покое, и раза два она была в доме, и я видел её. Ей, говорили, что было 100 лет, и она помнила Пугачёва. У ней были очень чёрные глаза и один зуб. Она была той старости, которая страшна детям.
     Няня Татьяна Филипповна, маленькая, смуглая, с пухлыми маленькими руками, была молодая няня, помощница старой няни Аннушки, которую я почти не помню, именно потому, что я сознавал себя не иначе, как с Аннушкой, и как я на себя не смотрел и не помнил себя, какой я был, так не помню и Аннушку.
     Так, вновь прибывшую няню Дунечки, Евпраксею, с её шариком на шее, я помню прекрасно. Помню, как мы чередовались щупать её шарик; как я, как нечто новое, понял то, что няня Аннушка не есть всеобщая принадлежность людей. А что вот у Дунечки совсем особенная своя няня из Пирогова.
     Няню Татьяну Филипповну я помню, потому что она потом была няней моих племянниц и моего старшего сына. Это было одно из тех трогательных существ из народа, которые так сживаются с семьями своих питомцев, что все свои интересы переносят в них и для своих семейных представляют только возможность выпрашивания и наследования нажитых денег. Всегда у них моты братья, мужья, сыновья. И такие же были, сколько помню, муж и сын Татьяны Филипповны. Помню, она тяжело, тихо и кротко умирала в нашем доме на том самом месте, на котором я теперь сижу и пишу эти воспоминания.
     Брат её, Николай Филиппович, был кучер, которого мы не только любили, но к которому, как большей частью господские дети, питали великое уважение. У него были особенно толстые сапоги, пахло от него всегда приятно навозом, и голос у него был ласковый и звучный.
     Надо упомянуть и о буфетчике Василье Трубецком. Это был милый, ласковый человек, очевидно любивший детей и потому любивший нас, особенно

____
48

Серёжу, того самого, у которого он потом служил и помер. Помню добрую кривую улыбку его бритого лица, которое с морщинами и шеей было близко видно, и тоже особенный запах, когда он брал нас на руки, сажал на поднос (это было одним из больших удовольствий: "и меня! теперь меня!") и носил по буфету, таинственному для нас месту с каким–то подземным ходом. Одно из сильных воспоминаний, связанных с ним, был его отъезд в Щербачёвку, курское имение, полученное отцом в наследство от Перовской. Это было (отъезд Василья Трубецкого) на святках, в то время как мы, дети, и несколько дворовых в зале играли в "пошёл рублик".
     Про эти святочные увеселения надо тоже рассказать. Святочные увеселения происходили так: дворовые все, очень много, человек 30, наряжались, приходили в дом и играли в разные игры и плясали под игру старика Григорья, который только в эти времена и появлялся в доме. Это было очень весело. Ряженые были, как всегда, медведь с поводырём и козой, турки и турчанки, разбойники, крестьянки-мужчины и мужики-бабы. Помню, как казались мне красивы некоторые ряженые, и как хороша была особенно Маша-турчанка. Иногда тётенька наряжала и нас. Был особенно желателен какой-то пояс с каменьями и кисейное полотенце, вышитое серебром и золотом, и очень я себе казался хорош с усами, наведёнными жжёной пробкой. Помню, как, глядя в зеркало на своё с чёрными усами и бровями лицо, я не мог удержать улыбки удовольствия, а надо было делать величественное лицо турка. Ходили по всем комнатам и угощались разными лакомствами.
     В одни из святок, в моём первом детстве, приехали к нам все Исленевы ряженые: отец, дед моей жены, три его сына и три дочери. На всех были удивительные для нас костюмы: был туалет, был сапог, картонный паяц и ещё что–то. Исленевы, приехав за 40 вёрст, переоделись на деревне, и, войдя в залу, Исленев сел за фортепьяно и пропел сочинённые им стихи на голос, который я и теперь помню. Стихи были такие:

                С новым годом вас поздравить
                Мы приехали сюда;
                Коль удастся позабавить,
                Будем счастливы тогда!

     Это было всё очень удивительно и, вероятно, хорошо для больших, но для нас, детей, самое лучшее были дворовые.
     Такие увеселения происходили первые дни Рождества и под Новый год, иногда и после, до Крещенья. Но после Нового года уже приходило мало народу, и увеселения шли вяло. Так это было в тот день, когда Василий уезжал в Щербачёвку. Помню, в углу почти не освещённой залы мы сидели кружком на домодельных, под красное дерево, с кожаными подушками деревянных стульях и играли в рублик. Один ходил и должен был найти рубль, а мы перепускали его из рук в руки, напевая: «пошёл рублик, пошёл рублик!» Помню, одна дворовая особенно приятным и верным голосом выводила всё те же слова. Вдруг дверь буфета отворилась, и Василий, как–то особенно застёгнутый, без подноса и посуды прошёл через край залы в кабинет. Тут только я узнал, что Василий уезжает приказчиком в Щербачёвку. Я помню, что это было повышением, и рад был за Василия, и вместе с тем мне не только жаль было расстаться с ним, знать, что его не будет в буфете, не будет уж он нас носить на подносе, но я даже не понимал, не верил, чтобы могло со-


____
49

вершиться такое изменение. Мне стало ужасно таинственно-грустно, и напевы «пошёл рублик» сделались умильно-трогательны. Когда же Василий вернулся от тётеньки и со своей милой кривой улыбкой подошёл к нам, целуя нас в плечи, я испытал в первый раз ужас и страх перед непостоянством жизни и жалость и любовь к милому Василию.
     Когда я после встречал Василия, я видел в нём уже хорошего или дурного, приказчика брата, человека, которого я подозревал, и следа уже не было прежнего, святого, братского, особенно человечного чувства» (1).

_______________
     (1) Из доставленных мне и отданных в мое распоряжение черновых неисправленных записок Л. Н. Толстого.

     Какими-то таинственными, непостижимыми для человеческого разума путями сохраняются впечатления раннего детства, и не только сохраняются, но, подобно семени, брошенному на благодатную почву, растут где–то там, в таинственной глубине душевных недр, и вдруг через много лет выбрасывают на свет Божий ярко зелёный росток.
     Таким посевом в раннем детстве были игры с младшими братьями старшего брата Николеньки, о сильном влиянии которого на свою жизнь не раз вспоминает Лев Николаевич. Мы знаем об этих играх из его воспоминаний о Фанфароновой горе, о муравейных братьях и о зелёной палочке.
     «Да, Фанфаронова гора, — говорит Лев Николаевич, — это одно из самых далеких, милых и важных воспоминаний. Старший брат Николенька был на 6 лет старше меня. Ему было, стало быть, 10–11, когда мне было 4 или 5, именно когда он водил нас на Фанфаронову гору. Мы в первой молодости, не знаю, как это случилось, говорили ему "вы". Он был удивительный мальчик и потом удивительный человек. Тургенев говорил про него очень верно, что он не имел только тех недостатков, которые нужны для того, чтобы быть писателем. Он не имел главного, нужного для этого недостатка: у него не было тщеславия, ему совершенно неинтересно было, что о нём думают люди. Качества же писателя, которые у него были, были прежде всего тонкое, художественное чутьё, крайнее чувство меры, добродушный, весёлый юмор, необыкновенное, неистощимое воображение и правдивое, высоконравственное мировоззрение, и всё это без малейшего самодовольства. Воображение у него было такое, что он мог рассказывать сказки или истории с привидениями или юмористические истории в духе мадам Рэдклиф без остановки целыми часами и с такой полной уверенностью в действительность рассказываемого, что забывалось, что это выдумка.
     Когда он не рассказывал и не читал (он читал очень много), он рисовал. Рисовал он почти всегда чертей с рогами, закрученными усами, сцепляющихся в самых разнообразных позах между собой и занятых самыми разнообразными делами. Рисунки эти тоже были полны воображения и юмора.
     Так вот он–то, когда нам с братьями было мне 5, Митеньке 6, Серёже 7 лет, объявил нам, что у него есть тайна, посредством которой, когда она откроется, все люди сделаются счастливыми; не будет ни болезни, никаких неприятностей, никто ни на кого не будет сердиться, и все будут любить друг друга, все сделаются муравейными братьями (вероятно, это были моравские братья, о которых он слышал или читал, но на нашем языке это были муравейные братья). Я помню, что слово «муравейные» особенно нравилось, напоминая муравьёв в кочке. Мы даже устроили игру в муравейные братья, которая состояла в том, что садились под стулья, загораживая их ящиками, завешивали

____
50

платками и сидели там в темноте, прижимаясь друг к другу. Я, помню, испытывал особенное чувство любви и умиления и очень любил эту игру.
     «Муравейные братья» были открыты нам, но главная тайна о том, как сделать, чтобы все люди не знали никаких несчастий, никогда не ссорились и не сердились, а были бы постоянно счастливы, эта тайна была, как он нам говорил, написана им на зелёной палочке, и палочка эта зарыта у дороги, на краю оврага старого Заказа, в том месте, в котором я, так как надо же где-нибудь зарыть мой труп, просил в память Николеньки закопать меня.
     Кроме этой палочки, была ещё какая-то Фанфаронова гора, на которую, он говорил, может ввести нас, если только мы исполним все положенные для того условия. Условия были: во-первых, стать в угол и не думать о белом медведе. Помню, как я становился в угол и старался, но никак не мог не думать о белом медведе. Второе условие: пройти, не оступившись, по щёлке между половицами, и третье, лёгкое: в продолжение года не видать зайца, — всё равно, живого, или мёртвого, или жареного. Потом надо поклясться никому не открывать этих тайн.
     Тот, кто исполнит эти условия и ещё другие, более трудные, которые он откроет после, того одно желание, какое бы то ни было, будет исполнено. Мы должны были сказать наше желание. Серёжа пожелал уметь лепить лошадей и кур из воска; Митенька пожелал уметь рисовать всякие вещи, как живописец, в большом виде. Я же ничего не мог придумать, кроме того, чтоб уметь рисовать в малом виде. Всё это, как это бывает у детей, очень скоро забылось, и никто не вошёл на Фанфаронову гору, но помню ту таинственную важность, с которой Николенька посвящал нас в эти тайны, и наше уважение и трепет перед теми удивительными вещами, которые нам открывались.
     В особенности же оставило во мне сильное впечатление муравейное братство и таинственная зелёная палочка, связывавшаяся с ним и долженствующая осчастливить всех людей.
     Как теперь я думаю, Николенька, вероятно, прочёл или наслушался о масонах, об их стремлении к осчастливлению человечества, о таинственных обрядах приёма в их орден, верно, слышал о моравских братьях и соединил всё это в одно в своём живом воображении и любви к людям, к доброте, придумал все эти истории и сам радовался им и морочил ими нас.
     Идеал муравейных братьев, льнущих любовно друг к другу, только не под двумя креслами, завешенными платками, а под всем небесным сводом всех людей мира, остался для меня тот же. И как я тогда верил, что есть та зелёная палочка, на которой написано то, что должно уничтожить всё зло в людях и дать им великое благо, так я верю и теперь, что есть эта истина и что будет она открыта людям и даст им то, что она обещает».
     Воспоминание о брате Дмитрии мы относим к юности, а здесь приведём ещё отрывок неоконченных воспоминаний о брате Сергее, относящихся также к раннему детству.
     «С Митенькой я был товарищем, Николеньку я уважал, но Серёжей я восхищался и подражал ему, любил его, хотел быть им. Я восхищался его красивой наружностью, его пением, — он всегда пел, — его рисованием, его веселием и, в особенности, как ни странно это сказать, непосредственностью его эгоизма. Я всегда себя помнил, себя сознавал, всегда чуял, ошибочно или нет, то, что думают обо мне и чувствуют ко мне другие, и это портило мне радости жизни. От этого, вероятно, я особенно любил в других противоположное этому, непосредственность эгоизма. И за это любил особенно Серёжу — сло-

____
51

во любил неверно: Николеньку я любил, а Сёрежей восхищался, как чем-то совсем мне чуждым, непонятным. Это была жизнь человеческая, очень красивая, но совершенно непонятная для меня, таинственная и потому особенно привлекательная.
     На днях он умер; и в предсмертной болезни, и умирая он был так же непостижим мне и так же дорог, как и в давнишние времена детства. В старости, в последнее время, он больше любил меня, дорожил моей привязанностью, гордился мной, желал быть со мной согласен, но не мог, и оставался таким, каким был: совсем особенным, самим собою, красивым, породистым, гордым и, главное, до такой степени правдивым и искренним человеком, какого я никогда не встречал. Он был, что был, ничего не скрывал и ничем не хотел казаться.
     С Николенькой мне хотелось быть, говорить, думать; с Серёжей мне хотелось только подражать ему. С первого детства началось это подражание. Он завёл кур, цыплят своих, и я завёл таких же. Едва ли это было не первое моё вникновение в жизнь животных. Помню разной породы цыплят: серенькие, крапчатые с хохолками, как они бегали на наш зов, как мы кормили их и ненавидели большого голландского петуха, который обижал их. Серёжа и завёл этих цыплят, выпросив их себе; то же сделал и я, подражая ему. Серёжа на длинной бумажке рисовал и красками расписывал (мне казалось, удивительно хорошо) подряд разных цветов кур и петушков, и я делал то же, но хуже. (В этом–то я надеялся усовершенствоваться посредством Фанфароновой горы.) Серёжа выдумал, когда вставлены были окна, кормить кур через ключевую дыру в двери посредством длинных сосисок из черного и белого хлеба — и я делал то же».
     Прибавим ещё сюда несколько отрывочных воспоминаний, переданных нам Львом Николаевичем, которые, как и большую часть рассказов из его раннего детства, нет возможности поставить в хронологический порядок. Тем не менее было бы жаль упустить их, так как они дают ещё несколько драгоценных бытовых черт для характеристики его детской жизни.
     «Одно детское воспоминание о ничтожном событии оставило во мне сильное впечатление, это, — как теперь помню, на нашем детском верху сидел Темяшёв и разговаривал с Фёдором Ивановичем. Не помню, почему разговор зашёл о соблюдении постов, и Темяшёв, добродушный Темяшёв, очень просто сказал: «у меня повар (или лакей, не помню) вздумал есть скоромное постом. Я отдал его в солдаты». Потому и помню это теперь, что это тогда показалось мне чем-то странным для меня, непонятным.
     Ещё событие было — перовское наследство (1). Памятен обоз с лошадьми и высоко наложенными возами, который приехал из Неруча (2), когда процесс о наследстве, благодаря Илье Митрофанычу, был выигран. Илья Митрофаныч был пьющий запоем, высокий с белыми волосами старик, бывший крепостной Перовской, великий знаток, какие бывали в старину, всяких кляуз. Он руководил делом этого наследства, и за это он до смерти жил и содержался в Ясной Поляне.

_________________
     (1) Перовское наследство состояло из двух имений: Щербачёвка н Неруч, Курской губ.
     (2) Имение это в 300 десятин, доставшееся нам по наследству от Перовской, было продано для прокормления голодающих мужиков во время большого голода 1840–го года.

     Ещё памятные впечатления: приезд Петра Ивановича Толстого, отца Валериана, мужа моей сестры, который входил в гостиную в халате, — мы не

____
52

понимали, почему это, но потом узнали, что это было потому, что он был в последней степени чахотки. Другое — приезд его брата — знаменитого американца Фёдора Толстого. Помню, он подъехал на почтовых в коляске, вошел к отцу в кабинет и потребовал, чтобы ему принесли его особенный сухой французский хлеб. Он другого не ел. В это время у брата Сергея сильно болели зубы. Он спросил, что у него, и, узнав, сказал, что он может прекратить боль магнетизмом. Он вошёл в кабинет и запер за собою дверь. Через несколько минут он вышел оттуда с двумя батистовыми платками. Помню, на них была лиловая кайма узоров; дал тётушке платки и сказал: «Этот, когда он наденет, пройдёт боль, а этот, чтобы он спал». Платки взяли, надели Серёже, и у нас осталось впечатление, что всё совершилось, как он сказал.
     Помню его прекрасное лицо: бронзовое, бритое, с густыми белыми бакенбардами до углов рта и такие же белые курчавые волосы. Много бы хотелось рассказать про этого необыкновенного, преступного и привлекательного человека.
     Третье впечатление — это было посещение какого–то, не знаю, двоюродного брата матери, гусара князя Волконского. Он хотел приласкать меня и посадил на колени, и, как часто это бывает, продолжая разговаривать со старшими, держал меня. Я рвался, но он только крепче придерживал меня. Это продолжалось минуты две. Но это чувство пленения, несвободы, насилия до такой степени возмутило меня, что я вдруг начал рваться, плакать и биться».
     Далее мы приводим ещё одну главу воспоминаний детства, написанную Л. Н-чем и переданную нам уже после отпечатания первого тома:
     «В трёх верстах от Ясной Поляны есть деревушка Грумонд (так названо это место дедом, бывшим воеводой в Архангельске, где есть остров Грумонд). Там был скотный двор и домик, построенный дедом для приезда летом. Как все, что строил дед, было изящно, и не пошло, и твердо, прочно, капитально. Такой же был и домик с погребом для молочного скопа. Деревянный со светлыми окнами и ставнями, большой прочной дверью, домик с диванчиком и столом, с большими ящиками, складывавшимся, как пакет, четырьмя сторонами внутрь и так же раскладывавшимся, поворачиваясь на среднем шкворне, так что отвороты эти ложились на углы и составляли большой, аршина в два квадратных, стол. Домик стоял за деревушкой в четыре или пять дворов, в месте, называемом садом, очень красивом, с видом на вьющуюся по долине в лугах Воронку (речку) с лесами по ту и другую сторону. В саду этом был лесок над оврагом, в котором был холодный и обильный ключ прекрасной воды. Оттуда возили каждый день воду в барский дом. Перед оврагом, как продолжение его, большой, глубокий, холодный проточный пруд с карпами, линями, лещами, окунями и даже стерлядями. Место было прелестное — и не столько пить там молоко и сливки с чёрным хлебом, холодные и густые, как сметана, и присутствовать при ловле рыбы, но просто побывать там и побегать на гору и под гору, к пруду и от пруда было великое наслаждение. Изредка летом, когда была хорошая погода, мы все ездили туда кататься. Тётушка, папенька и девочки в линейке, а мы четверо с Фёд. Ив. в жёлтом дедушкином кабриолете с высокими крутыми рессорами и с жёлтыми подлокотниками (других и не было тогда).
     За обедом идёт разговор о погоде и составляется план, как ехать. В два часа мы должны ехать, в четыре вернуться к чаю. Всё готово, но лошадей медлят посылать закладывать: с запада из-за деревни и Заказа заходит туча. Мы все в волнении. Фёд. Ив. старается делать строгий, спокойный вид, но мы

___
53

возбуждаем и его, и он выходит на балкон, на ветер. Седые волосы его на затылке развеваются, в ту же сторону и фалды его фрака, и он значительно вглядывается через перила. И мы ждём его решенья. «Это на Сатинка», — говорит он, указывая на самую большую лиловую тучу. «А это пустой, — говорит он, указывая на другую, идущую с востока. — Ну, что? Wie glauben Sie? Muss varten [нем. - Как вы полагаете? Нужно переждать.]».
     Но туча застилает всё небо. Мы в горести. Послали было запрягать, теперь посылают Мишу остановить. Накрапывает дождик. Мы в унынии и горести. Но вот Серёжа выбежал на балкон и кричит: «Расчищается, Фёд. Ив.! Kommen Sie Blauer Himmel! Wo? Kommen Sie! [нем. - Cмотрите, голубое небо! Где? Да вот, смотрите!]»
     Действительно, между расползающейся тучей голубой кусочек то затягивается, то растягивается, вот ещё, ещё, но вот блеснуло солнце.
     — Тётенька! разгулялось! Правда, ей–Богу, посмотрите! Фёдор Иванович сказал.
     Зовут Фёд. Ив.; он нерешительно, но подтверждает. Колебание на небе и у тётеньки. Тетенька Т. А. улыбается и говорит: "Je crois, Alexandrine, en effet, qu'il ne pleuvra plus! [франц. – «Полагаю, Александрин, что дождя, действительно, больше не будет»] Смотрите!"
     — Тётенька, голубушка, велите запрягать! Пожалуйста, тётенька, голубушка! — кричим больше всех Сережа и я, и помогают нам девочки.
     И вот решено опять закладывать. Сам Тихон делает антраша и бежит. И вот мы топчем ножонками на крыльце, ожидая сначала лошадей, потом тётушек. Подъезжает линейка с балдахином и фартуком. Николай Филиппыч правит. Запряжены неручинская гнедая, левая светло–гнедая широкая и правая тёмная, костлявая, «с крепотцей», как говорит Николай Филиппыч. За линейкой большая гнедая в жёлтом кабриолете.
     Тётенька и девочки усаживаются по–своему. Наши же распределены места раз навсегда определённо. Фёдор Иванович садится с правой стороны и правит, рядом с ним Серёжа и Николенька; кабриолет так глубок, что за ними садимся мы, я и Митенька, спинами врозь, к бокам ногами вместе. Вся дорога мимо гумна по Заказу: справа старый, слева молодой Заказ, — одно наслаждение. Но вот подъезжаем к горе, круто спускающейся к реке и мосту. «Halten Sie sich, Kinder» [нем. - «Держись, мелкота»], — говорит Ф. И., торжественно нахмуриваясь, перехватывает вожжи, и вот мы спускаемся, спускаемся, но в последний момент, шагов 30, Фед. Ив. пускает лошадь, и мы летим, как нам кажется, с ужасной быстротой. Мы ждём этого момента, и вперёд уже замирает сердце. Переезжая мост, едем вдоль реки и поднимаемся в гору, на деревню, и въезжаем в ворота, в сад и к домику. Лошадей привязывают. Они топчут траву и пахнут потом так, как никогда уже после не пахли лошади. Кучера стоят в тени дерев. Свет и тени бегают по их лицам, добрым, весёлым, счастливым лицам. Прибегает Матрёна-скотница, в затрапезном платье, говорит, что она давно ждала нас, и радуется, что мы приехали, и я не только верю, но не могу не верить, что все на свете только и делают, что радуются. Радуется Матрёне тётенька, расспрашивая её с участием о её дочерях, радуются собаки, окружившие Ф. И. (Берфа, лягавая Шарло), прибежавшие за нами, радуются куры, петухи, крестьянские дети, радуются лошади, телята, рыбы в пруду, птицы в лесу. Матрёна и её дочь приносят большой, толстый кусок чёрного хлеба, раскрывают удивительный, необыкновенный стол и ставят мягкий сочный творог с отпечатками салфетки, сливки, как сметана, и кринки со свежим цельным молоком. Мы пьём, едим, бегаем к ключу, пьём там воду, бегаем вокруг пруда, где Ф. И. пускает удочки, и, побыв полчаса-часок на Грумонде, возвращаемся таким же путём, такие же счастливые. Помню, один раз только наша радость

____
54

была нарушена случаем, от которого мы, — по крайней мере, я и Митенька, — горько плакали. Берфа, милая, коричневая, с прекрасными глазами и мягкой курчавой шерстью собака Фёд. Ив. бежала, как всегда, то сзади, то впереди кабриолета. Один раз при выезде из Грумондского сада крестьянские собаки бросились за ней. Она бросилась к кабриолету. Фёд. Ив. не сдержал лошади, переехал ей лапу. Когда мы вернулись домой, и несчастная Берфа добежала на трёх ногах, Фёд. Ив. с Ник. Дм., нашим дядькой, тоже охотником, осмотрели её и решили, что нога переломлена, собака испорчена, никогда не будет годиться для охоты. Я слушал, что говорил Фёд. Ив. с Ник. Дм. в маленькой комнате наверху и не верил своим ушам, когда услыхал слова Фёд. Ив., который каким–то молодецким решительным тоном сказал: «Не годится. Повесить его. Один конец».
     Собака страдает, больна, и её повесить за это. Я чувствовал, что это дурно, что этого не надо было делать, но тон и Фёд. Ив., и Ник. Дм., одобрившего это решение, был таким решительным, что я так же, как и тогда, когда Кузьму вели сечь, когда Темяшев рассказывал, что он отдал в солдаты человека за то, что он в посту ел скоромное, почувствовал что-то дурное, но в виду несомненных решений людей старших и уважаемых не смел верить своему чувству.
     Перебирать все мои радостные детские воспоминания не стану, потому что этому не будет конца и потому что мне они дороги и важны, а передать их так, чтобы они показались важны посторонним, я не сумею.
     Расскажу только про одно душевное состояние, которое я испытал несколько раз в первом детстве и которое, я думаю, было важно, важнее многих и многих чувств, испытанных после. Важно оно было потому, что это состояние было первым опытом любви, не любви к кому–нибудь, а любви к любви, любви к Богу, чувство, которое я впоследствии только редко испытывал, редко, но всё–таки испытывал, благодаря тому, я думаю, что след этот был проложен в первом детстве. Выражалось это чувство вот как: мы, в особенности я с Митенькой и девочками, садились под стулья, как можно теснее друг к другу. Стулья эти завешивали платками, загораживали подушками и говорили, что мы «муравейные братья», и при этом испытывали особенную нежность друг к другу. Иногда эта нежность переходила в ласку, гладить друг друга, прижиматься друг к другу, но это было редко, и мы сами чувствовали, что это не то, и тотчас же останавливались. Быть муравейными братьями, как мы называли это (вероятно, это какие–нибудь рассказы о моравских братьях, дошедшие до нас через Николенькину Фанфаронову гору), значило только завеситься от всех, отделиться от всех и всего и любить друг друга.
     Иногда мы под стульями разговаривали о том, что и кого кто любит, что нужно для счастья, как мы будем жить и всех любить.
     Началось это, как помнится, от игры в дорогу. Садились на стулья, запрягали стулья, устраивали карету или кабриолет, и вот сидевшие-то в карете переходили из путешественников в муравейные братья. К ним присоединялись и остальные. Очень, очень хорошо это было, и я благодарю Бога за то, что мог играть в это. Мы называли это игрой, а между тем всё на свете игра, кроме этого» (1).

_____________________
     (1) Из доставленных мне и отданных в моё распоряжение черновых, неисправленных записок Л. Н. Толстого.

____
55

     Это новое упоминание Львом Николаевичем о муравейных братьях показывает нам, какое большое значение он придавал этой игре, полной глубокого общечеловеческого смысла.

     Заключим эту главу «Детства» поэтическим воспоминанием Льва Николаевича из его повести:
     «Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений…
     …После молитвы завернёшься, бывало, в одеяльце, на душе легко, светло и отрадно; одни мечты гонят другие — но о чем они? Они неуловимы, но исполнены чистой любви и надежд на чистое счастье. Вспомнишь, бывало, о Карле Ивановиче и его горькой участи — единственном человеке, которого я знал несчастным, и так жалко станет, так полюбишь его, что слёзы потекут из глаз, и думаешь: дай Бог ему счастья; дай мне возможность помочь ему, облегчить его горе; я всем готов для него пожертвовать. Потом любимую фарфоровую игрушку — зайчика или собачку — уткнёшь в угол пуховой подушки и любуешься, как хорошо, тёпло и уютно ей там лежать. Ещё помолишься о том, чтобы Бог дал счастья всем, чтобы все были довольны, и чтобы завтра была хорошая погода для гулянья, повернёшься на другой бок, мысли и мечты перепутаются, смешаются, и уснёшь тихо, спокойно, ещё с мокрым от слёз лицом.
     Вернутся ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и сила веры, которыми обладаешь в детстве? Какое время может быть лучше того, когда две лучшие добродетели — невинная весёлость и беспредельная потребность любви — были единственными побуждениями к жизни?
     Где те горячие молитвы? Где лучший дар — те чистые слёзы умиления? Прилетал ангел–утешитель, с улыбкой утирал слезы эти и навевал сладкие грёзы неиспорченному детскому воображению.
     Неужели жизнь оставила такие тяжёлые следы в моём сердце, что навеки отошли от меня слёзы и восторги эти? Неужели остались одни воспоминания?» (1)

__________
(1) Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого. Т. I, с. 62.

ГЛАВА 5.
Отрочество

     К началу отрочества Льва Николаевича пришло время более серьёзного учения старших братьев его, Николая и Сергея, и с этой целью семья Толстых осенью 1836 года переехала в Москву и поселилась на Плющихе, в доме Щербачёва. Этот дом ещё существует и теперь и находится против церкви Смоленской божьей матери; он стоит во дворе, и фасад его составляет острый угол с направлением улицы.
     В этом доме они прожили зиму 36 и 37 годов и остались там жить и летом, после смерти отца.

____
56

     Как–то раз летом 1837 года отец Льва Николаевича уехал по делам в Тулу, и, идя по улице к приятелю своему Темяшёву, он вдруг зашатался, упал и умер ударом; другие предполагают, что его отравил камердинер, так как деньги у него пропали, а именные билеты принесла уже в Москве к Толстым какая-то таинственная нищая.
     Когда умер Николай Ильич, тело его из Тулы привезли в Ясную Поляну, и хоронили его сестра Александра Ильинична и старший сын его Николай.
     Смерть отца была одним из самых сильных впечатлений детства Льва Николаевича. Лев Николаевич говорил, что смерть эта в первый раз вызвала в нём чувство религиозного ужаса перед вопросами жизни и смерти. Так как отец умер не при нём, он долго не мог верить тому, что его уже нет. Долго после этого, глядя на незнакомых людей на улицах Москвы, ему не только казалось, но он почти был уверен, что вот-вот он встретит живого отца. И это чувство надежды и неверия в смерть вызывало в нём особенное чувство умиления. После смерти отца Толстые оставались лето в Москве, и здесь Лев Николаевич в первый раз, да едва ли и не в последний, жил лето в городе. Сильное впечатление оставили в нём их поездки за город на четвёрке гнедых, запрягавшихся для этих поездок в ряд без форейтора, красота окрестностей Кунцева, Нескучного и вместе с этим отвратительные запахи от фабричных производств, которые ещё тогда портили окрестности Москвы.
     Смерть сына совсем убила бабушку, Пелагею Николаевну; она всё плакала, всегда по вечерам велела отворять дверь в соседнюю комнату и говорила, что видит там сына и разговаривает с ним. А иногда спрашивала с ужасом дочерей: «неужели, неужели это правда, и его нет?» Она умерла через 9 месяцев от тоски и горя.
     Смерть бабушки была для Льва Николаевича новым напоминанием о религиозном значении жизни и смерти. Разумеется, бессознательно, но влияние это было, и очень сильное. Бабушка страдала, под конец у неё сделалась водяная, и Лев Николаевич помнит тот ужас, который он испытал, когда его ввели к ней, чтобы прощаться, и она, лёжа на высокой белой постели, вся в белом, с трудом оглянулась на вошедших внуков и неподвижно предоставила им целовать свою белую, как подушку, распухшую руку. Но как всегда у детей, чувство страха и жалости перед смертью сменялось детскими резвостью, глупостью и шалостями.
     «В один праздник, — вспоминает Л. Н-ч, — пришёл, как всегда, к нам приятель и сверстник, маленький Милютин Владимир, тот самый, который открыл нам, будучи в гимназии, ту необыкновенную новость, что Бога нет (новость, не произведшую большого впечатления). Перед обедом в детской шло веселье, самое дикое и странное, в котором принимали участие Сергей, Дмитрий и я. Милютин и Николай, как более разумные, не участвовали. Веселье состояло в том, чтобы за перегородкой, где стояла ночная посуда, зажигать бумагу в горшках. Трудно себе представить, почему это было весело, но несомненно было чрезвычайно весело. И вдруг среди этого веселья быстрыми шагами входит энергичный и белокурый, мускулистый, маленький гувернер St.-Thomas (описанный в "Отрочестве" под именем St. Jerom'a) и, не обращая внимания на наше занятие, не браня нас за него, с дрожащей нижней челюстью бледного лица говорит нам: «Votre grandmere est moite!» (1)

____________
     (1) Ваша бабушка умерла!

____
57

     Помню потом, — рассказывал Лев Николаевич, — как всем нам сшили новые курточки чёрного казинета, обшитые белыми тесёмками плерез. Страшно было видеть и гробовщиков, сновавших около дома, и потом принесённый гроб с глазетовой крышкой, и строгое лицо бабушки с горбатым носом в белом чепце и белой косынкой на шее, высоко лежащей в гробу на столе, и жалко было видеть слезы тётушек и Пашеньки, но вместе с этим и радовали новые казинетовые курточки с плерезами и соболезнующее отношение к нам окружающих. Не помню почему, нас перевели во флигель во время похорон, и помню, как мне приятно было подслушать разговоры каких-то чужих кумушек о нас, говоривших: «Круглые сироты, — только отец умер, а теперь и бабушка».
     О гувернёре французе Prosper St.-Thomas, о котором мы только что упомянули, у Льва Николаевича сохранилось какое-то смешанное воспоминание доброго и дурного.
     «Не помню уже за что, — говорит Лев Николаевич в своих воспоминаниях, — но за что–то самое не заслуживающее наказания St.-Thomas, во-первых, запер меня в комнате, а потом угрожал розгой. И я испытал ужасное чувство негодования, возмущения и отвращения не только к Thomas, но и к тому насилию, которое он хотел употребить надо мной. Едва ли этот случай не был причиною того ужаса и отвращения перед всякого рода насилием, которое испытываю всю свою жизнь» (1).

___________
     (1) Вставка, сделанная Львом Николаевичем при просмотре рукописи.

     Тем не менее гувернёр St.-Thomas относился внимательно к проявлению способностей своего маленького питомца. Он, вероятно, замечал в нём что–нибудь особенное, потому что он говорил про него: "Се petit a une tete, c'est un petit Moliere!"(2)

_____________
      (2) «У этого мальчика голова! Это маленький Мольер!» Из записок графини С. А. Толстой.

     После смерти бабушки, вследствие запутанности дел по опеке и потому необходимости уменьшить расходы, часть семейства опять переехала в деревню, а именно меньшие: Дмитрий, Лев и Мария с тёткой Татьяной Александровной Ёргольской, где учителями детей были переменявшиеся немцы–гувернеры и русские семинаристы. Опекуншей же над детьми была графиня Александра Ильинична Остен-Сакен.
      Об этой замечательной личности Лев Николаевич так рассказывает в своих воспоминаниях:
      «Тётушка Александра Ильинична очень рано в Петербурге была выдана за остзейского богатого графа Остен-Сакен. Партия казалась очень блестящая, но кончившаяся в смысле супружества очень печально для тетушки, хотя, может быть, последствия этого брака были благотворны для её души. Тётушка Aline, как её звали в семье, была, должно быть, очень привлекательна со своими большими голубыми глазами и кротким выражением белого лица, какою она 16–летней девушкой изображена на очень хорошем портрете. Вскоре после свадьбы Остен-Сакен уехал с молодой женой в своё большое остзейское имение, и там всё больше и больше стала проявляться его душевная болезнь, выражавшаяся сначала только очень заметной беспричинной ревностью. На первом же году своей женитьбы, когда тётушка была уже на сносях беременна, болезнь эта так усилилась, что на него стали находить ми-

____
58

нуты полного сумасшествия, во время которого ему казалось, что враги его, желающие отнять у него его жену, окружили его, и единственное спасение для него состоит в том, чтобы бежать от них. Это было летом. Вставши рано утром, он объявил жене, что единственное средство спасения состоит в том, чтобы бежать, что он велел закладывать коляску и они сейчас едут, чтобы она готовилась. Действительно, подали коляску, он посадил в неё тётушку и велел ехать как можно скорее. На пути он достал из ящика два пистолета, взвёл курок и, дав один тётушке, сказал ей, что если только враги узнают про его побег, они догонят его, и тогда они погибли, и единственное, что им остаётся сделать, это убить друг друга. Испуганная, ошеломлённая тётушка взяла пистолет и хотела уговорить мужа, но он не слушал её и только поворачивался назад, ожидая погоню, и гнал кучера. На беду, по просёлочной дороге, выходившей на большую, показался экипаж; он вскрикнул, что всё погибло, и велел ей стрелять в себя, а сам выстрелил в упор в грудь тетушки. Должно быть, увидав, что он сделал, и то, что напугавший его экипаж проехал в другую сторону, он остановился, вынес раненую, окровавленную тётушку из экипажа, положил на дорогу и ускакал. На счастье тётушки, скоро на неё наехали крестьяне, подняли её и свезли к пастору, который, как умел, перевязал ей рану и послал за доктором. Рана была в правой стороне груди навылет (тётушка показывала мне оставшийся след) и была нетяжёлая (1).

_____________
     (1) Покушение на жизнь Александры Ильиничны, произведённое её мужем, произошло, по словам сестры Льва Николаевича, Марии Николаевны, слышавшей рассказ от самой тётушки, несколько иначе, чем рассказывает об этом Лев Николаевич в своих воспоминаниях.
     Раз вечером, когда взошла луна (они жили в своём замке в Прибалтийском крае), граф предложил Александре Ильиничне сделать ночную прогулку по лесу в экипаже. Александра Ильинична сперва отказалась от такого странного предложения, но муж в своей болезненной нервности был так настойчив, прельщая её красотою ночи и наконец тем, что он уже распорядился и лошади поданы, что она должна была согласиться.
     Ночь была, действительно, чудная. Они въехали в лес; граф велел остановиться и предложил Александре Ильиничне пройтись с ним но лесу пешком. Она повиновалась, не видя возможности сопротивляться, и они пошли в глубь леса. Когда не стало видно экипажа и кучера, граф вынул револьвер и выстрелил в упор в жену. Совершив это преступление, граф побежал за кучером и вместе с ним перенёс раненую в экипаж. Они доехали до дома ближайшего пастора и там положили её и подали первую помощь.
     Остальной рассказ тот же, как и у Льва Николаевича.

    В то время, как она выздоравливала, всё ещё беременная, лёжа у пастора, муж её, опомнившийся, прибежал к ней и, рассказав пастору историю о том, как она несчастно была ранена, попросил свидания с ней. Свидание это было ужасно: он — хитрый, как все душевнобольные, притворился раскаивающимся в своём поступке и только озабоченным её здоровьем. Посидев с ней довольно долго, совершенно разумно обо всём разговаривая, он воспользовался той минутой, когда они остались одни, чтобы попытаться исполнить своё намерение. Как бы заботясь о её здоровье, он попросил её показать ему язык и, когда она высунула его, схватился одной рукой за язык, а другой выхватил приготовленную бритву с намерением отрезать его. Произошла борьба; она вырвалась у него, закричала; вбежали люди, остановили и увели его.
     С тех пор сумасшествие его совершенно определилось, и он долго жил в каком-то заведении для душевнобольных, не имея никаких сношений с тётушкой. Вскоре после этого тётушку перевезли в родительский дом в Петер-

____
59

бург, и там она родила уже мёртвого ребёнка. Боясь последствий огорчений от смерти ребёнка, ей сказали, что ребёнок её жив, и взяли родившуюся в то время у знакомой прислуги, жены придворного повара, девочку. Эта девочка Пашенька, которая жила у нас, была уже взрослой девушкой, когда я стал помнить себя. Не знаю, когда была открыта Пашеньке история её рождения, но когда я знал её, она уже знала, что она не была дочь тётушки. Тётушка Александра Ильинична, после случившегося с нею, жила у своих родителей, потом у моего отца и потом, после смерти отца, была нашей опекуншей, а когда мне было 12 лет, умерла в Оптиной пустыне.
     Тётушка эта была истинно религиозная женщина. Любимые её занятия были чтения жития святых, беседа со странниками, юродивыми, монахами, монашенками, из которых некоторые всегда жили в нашем доме, а некоторые только посещали тётушку. В числе почти постоянно живших у нас была монахиня Мария Герасимовна, крёстная мать моей сестры, ходившая в молодости странствовать под видом юродивого Иванушки. Крестною матерью сестры Мария Герасимовна была потому, что мать обещала взять её кумою, если она вымолит у Бога дочь, которую матери очень хотелось иметь после четырех сыновей. Дочь родилась, и Мария Герасимовна была её крестною матерью и жила частью в Тульском женском монастыре, частью у нас в доме.
     Тётушка Александра Ильинична не только была внешне религиозна, соблюдала посты, много молилась, общалась с людьми святой жизни, каков был в её время старец Леонид в Оптиной пустыне, но сама жила истинно христианской жизнью, стараясь не только избегать всякой роскоши и услуг, но стараясь, сколько возможно, служить другим. Денег у неё никогда не было, потому что она раздавала просящим всё, что у неё было.
     Горничная Гаша, после смерти бабушки перешедшая к тётушке Александре Ильиничне, рассказывала мне, как она во время московской жизни, шедши к заутрене, старательно на цыпочках проходила мимо спящей горничной и сама делала всё то, что по принятому обычаю делалось горничной. В пище, в одежде она была так проста и нетребовательна, как только можно себе представить. Как мне ни неприятно это сказать, я с детства помню особенно кислый запах тётушки Александры Ильиничны, вероятно, происходивший от неряшества в её туалете. И это была та грациозная, с прекрасными голубыми глазами поэтическая Aline, любившая читать и списывать французские стихи, игравшая на арфе и всегда имевшая большой успех на самых больших балах! Помню, как она была всегда одинаково ласкова и добра точно так же со всеми важными мужчинами и дамами, как и с монахинями, странниками и странницами. Помню, как зять её Юшков любил шутить над ней и как раз из Казани прислал большой ящик, посылку на её имя. В ящике оказался другой ящик, в том ещё третий и т. д. до маленькой коробочки, в которой в вате лежал фарфоровый монах. Помню, как отец добродушно смеялся, показывая тётушке эту посылку. Помню ещё, как за обедом отец рассказывал, как она будто вместе с своей кузиной Молчановой ловила в церкви уважаемого ими священника, чтобы получить от него благословение.
     Отец рассказывал это в виде травли, как будто бы Молчанова отхватила священника от царских дверей, он бросился в северные. Молчанова дала угонку, пронеслась, и тут-то Aline захватила его. Помню её милый, добродушный смех и сияющее удовольствием лицо. То религиозное чувство, которое наполняло её душу, очевидно, было так важно для неё, было до такой степе-

____
60

ни выше всего остального, что она не могла сердиться, огорчаться чём–нибудь, не могла приписывать мирским делам ту важность, которая им обыкновенно приписывается. Она заботилась о нас, когда была нашей опекуншей, но всё, что она делала, не поглощало её душу, всё было подчинено служению Богу, как она понимала это служение" (1).

________________
     (1) Из доставленных мне и отданных в мое распоряжение черновых неисправленных записок Л. Н. Толстого.

    Как сказано было выше, меньшие, т. е. Дмитрий, Мария и Лев, с тетушкой Татьяной Александровной жили после смерти бабушки в деревне, а старшие, Николай и Сергей, с опекуншей Александрой Ильиничной оставались в Москве. На лето вся семья соединялась в Ясной. Так прошли 38 и 39 годы и наступил 40–й голодный год; урожай был так плох, что Толстым пришлось покупать хлеб для прокормления своих крепостных крестьян, и средства на это были взяты от продажи имения Неруч, доставшегося им по наследству.
     Лошадям был уменьшен корм и прекращена выдача овса. Лев Николаевич помнит, как им, детям, было жалко своих любимых лошадок, и как они бегали потихоньку в крестьянское овсяное поле и, совершенно не сознавая совершаемого ими преступления, обшмыгивали стебли овса, набирали полные подолы зерен и скармливали их своим лошадкам.
     Осенью 40-го года вся семья перебралась в Москву, где и провела зиму 40–41 года, на лето же снова вернулась в Ясную. Осенью 41-го года скончалась и их опекунша, гр. А. И. Остен-Сакен.
     Александра Ильинична умерла в Оптиной пустыне. В то время, как она была там, дети оставались в Ясной с Т. А. Ёргольской. Но когда пришло известие, что Александра Ильинична умирает, Татьяна Александровна уехала туда же. Это время особенно памятно было почти всем детям. Они остались с учителем Фёдором Ивановичем и со странницей Марьей Герасимовной, полуюродивой. Была у них тогда собака, черная моська, с которой они играли. Сделали ей трон и сажали её на этот высокий трон, с которого она всё прыгала. Но раз прыгнула и вдруг завизжала и поползла под стул. Её осмотрели, и оказалось, что у ней сломана лапа. Отчаяние было ужасно, всё плакали навзрыд. Впоследствии это впечатление слилось с воспоминанием об уединении, с монотонным чтением каких-то псалмов Марьи Герасимовны и с известием о смерти любимой тётеньки Александры Ильиничны.
     По смерти Александры Ильиничны её сестра Пелагея Ильинична, бывшая замужем за казанским помещиком В. И. Юшковым, приехала из Казани в Москву. Туда же осенью переехали и все дети с тётушкой Татьяной Александровной. Старший брат Льва Николаевича, Николай Николаевич, который уже был в это время студентом 1–го курса, обратился к тётеньке со словами: «ne nous abandonne pas, cher tante, il ne nous reste que vous au monde» [франц. - «не покиньте нас, милая тётинька, кроме вас у нас никого не осталось на свете»]. Она прослезилась и задалась мыслью «se sacrifier» [франц. - «принести себя в жертву»]. Что она под этим подразумевала — неизвестно, только она сейчас же стала собираться в Казань и для этого вперед заказала барки, которые нагрузили всём, что только можно было вывезти из Ясной Поляны. Дворню тоже всю повезли: столяров, портных, слесарей, поваров, обойщиков и проч. Кроме того, к каждому из братьев Толстых был приставлен крепостной человек в виде слуги, почти одного возраста с ними. Один из этих был Ванюша, сопровождавший потом Льва Николаевича на Кавказ и теперь ещё доживающий свой век на покое у своей дочери в Туле.

_____
61

     Льву Николаевичу в это время было 13 лет. Господа с прислугой двинулись в многочисленных каретах и других экипажах и потянулись осенью из Тулы в Казань. Дорогой шла целая жизнь. Останавливались иногда в поле, в лесу, собирали грибы, купались, гуляли. Большое горе было при расставании с тётенькой Татьяной Александровной, которая была в недружелюбных отношениях с тётушкой Пелагеей Ильиничной и уехала после смерти Александры Ильиничны к своей сестре Елизавете Александровне Толстой, в село Покровское. Неприятности между Татьяной Александровной и Пелагеей Ильиничной происходили оттого, что муж Пелагеи Ильиничны в молодости был влюблён в Татьяну Александровну и делал ей предложение, но она ему откатом. Пелагея Ильинична никогда не простила любовь её мужа к Т. А-не и за это её ненавидела, хотя на вид у них были самые внешне дружественные отношения.
    Отставной гусарский полковник В. И. Юшков оставил по себе в Казани память образованного, остроумного и добродушного человека, но вместе с тем большой руки шутника и балагура, каким он и остался до самой своей смерти. С женой он не ладил, и они не раз живали врозь.
    Пелагея Ильинична также оставила по себе в Казани память крайне доброй, хотя и не большого ума женщины. Она была очень набожна и после кончины в 1869 году своего мужа удалилась в монастырь, Оптину пустынь. Затем она жила в Тульском женском монастыре, потом совсем переехала в Ясную Поляну, где уже в глубокой старости заболела и умерла.
     В продолжение всей своей долгой жизни она строго соблюдала обряды православной церкви; но на восьмидесятом году, перед смертью, боясь её, она не хотела причаститься и сердилась на всех за свои страдания, доставляемые ей предчувствием кончины.
     Американский писатель Евгений Скайлер, путешествовавший по России в 1868 году и посетивший Льва Николаевича, так рассказывает в своих воспоминаниях о своём знакомстве с семьёю Юшковых. Мы приводим эти воспоминания здесь, чтобы потом уже не возвращаться более к этим лицам. С самим Юшковым он познакомился в Казани.
     «Я был принят, — говорит Скайлер, — в весьма хорошем и зажиточном доме и подал мою визитную карточку и рекомендательное письмо слуге, который, возвратившись, просил меня немного подождать. Пока я ждал, я заметил, что письмо, ещё не распечатанное, положено на стул. Наконец вошёл генерал, старый, но крепкого сложения и с выражением большой доброты и симпатии. Он просил меня сесть, сам сел, и после нескольких слов сказал:
     — Вы привезли мне, я полагаю, письмо от моего племянника Льва? Где оно?
     — Я думаю, что вы на нём сидите.
     Он встал, нашёл письмо и, протягивая его мне, сказал:
     — Будьте так добры прочесть мне его. Я совершенно слеп.
     Положение было неловкое, но этому нельзя было помочь; хотя письмо было весьма лестно и благосклонно ко мне, я счёл долгом пропустить целый параграф. Теперь я сожалею, что, вместо того, чтобы отдать его старику, я не положил в карман и не сохранил на память. В другой комнате было два фортепиано, и, в ответ на некоторые вопросы, генерал сказал мне, что он всегда был страстный любитель музыки, но что теперь он стар и слеп. Я уговорил его сыграть что–нибудь на память из Бетховена и Моцарта; потом мы пошли в


____
62

сад и сидели на солнце, и в течение двух часов, проведённых мною у него, он рассказал мне много интересного, но не то, что мне было нужно».
     Возвратившись из своей поездки по России, Скайлер в Ясной Поляне познакомился и с самой Пелагеей Ильиничной Юшковой. Вот как он рассказывает об этом:
     «На следующее утро, в 4 часа, после передачи мною Толстому рассказа о знакомстве с Юшковым, я был разбужен каким-то шумом в коридоре, когда внезапно дверь моей спальни отворилась, и, полагая, что по какой–то необъяснимой причине слуга вошёл, чтобы разбудить меня, я крикнул: «Что такое?» Дверь заперлась, и я услышал голос по–французски: «В кровати моей человек». Дверь вновь отворилась, и какой–то господин появился со свечой в руке и спросил: «Серёжа, это ты?» — «Нет, — отвечал я, — я — гость в этом доме». Он засмеялся, извинился и ушёл; чуткость моя тогда была так сильна, что я слышал распоряжение, что «она не пойдёт в гостиную и будет спать на диване, покуда семейство наверху; она пока может лечь на диване в кабинете графа». Я немедленно сообразил, в чём вся сущность. Я занимал комнату г-жи Юшковой, тётки графа, и был приглашен оставаться там около недели, до её возвращения. Она вернулась нечаянно, не предварив о том, и привезла с собою подругу. Так как двери в русских деревенских домах редко запираются на ночь, они приехали, не подозревая, что разбудят кого-либо другого.
     Я узнал истину, когда Иван принёс мне утренний чай, и я тотчас же уложил свои вещи, чтобы быть готовым уехать в тот же день. Когда я сошёл вниз в 11 часов к утреннему кофе, я нашёл в гостиной г-жу Юшкову одну и должен был представиться сам. Очевидно, ей рассказали, — может быть, для объяснения случившегося, — мою историю прошедшей ночи, потому что она улыбнулась и сказала:
     — Так вы были в Казани прошедшей весной и видели моего мужа, который вам говорил, что он совсем слеп. Уверяю вас, что в этом нет ни слова правды. Он видит так же хорошо, как вы и я. Это только одна из его привычек казаться интересным.
     Я утверждал, что, по моему мнению, он действительно слеп, но не мог убедить её. Гр. Толстой впоследствии говорил мне, что хотя она давно уже в разлуке с мужем и не видала его несколько лет, но находится с ним в самых дружеских отношениях" (1).

__________________
     (1) Евгений Скайлер. «Воспоминания о гр. Льве Николаевиче Толстом». «Русская старина», октябрь 1890. Пер. с англ.

     Укажем теперь на некоторые моменты душевного развития ребёнка, изображение которых мы находим в повестях Льва Николаевича, посвящённых этому периоду, и которые, по нашему мнению, носят несомненный автобиографический характер.
     Одно из свойств ребёнка, так часто встречающееся, а может быть особенно развитое в Льве Николаевиче, была самолюбивая застенчивость.
     Часто люди разделяют эти два свойства: самолюбие и застенчивость, порицают одно и хвалят другое и наоборот, а между тем это лишь оборотные стороны одной и той же медали; эти два свойства взаимно поддерживают друг друга и относятся друг к другу, как причина к следствию. Человек бывает застенчив оттого, что он самолюбив, и застенчивость увеличивает и укрепляет в нём самолюбие. И это проявляется сначала по самому ничтожному поводу, например, при воспоминании о недостатках свой наружности.

____
63

     Вот как говорит об этом Лев Николаевич про себя — «Николеньку»:
     "Я имел странные понятия о красоте, — даже Карла Ивановича считал первым красавцем в мире; но очень хорошо знал, что я нехорош собою, и в этом нисколько не ошибался; поэтому каждый намёк на мою наружность больно оскорблял меня.
     …На меня часто находили минуты отчаяния, я воображал, что нет счастья на земле для человека с таким широким носом, толстыми губами и маленькими серыми глазами, как я; я просил Бога сделать чудо — превратить меня в красавца, и всё, что имел в настоящем, всё, что мог иметь в будущем, я всё отдал бы за красивое лицо» (1).

________________
      (1) Полное собрание сочинений Льва Николаевича Толстого. М., 1897, т. I, с. 76.

     Как только человек обратит взоры на самого себя, в нём поднимается борьба самых разнородных чувств. Если он человек разумный и нравственный, он должен почувствовать неудовлетворение, это чувство должно вызвать стремление к совершенствованию как с внешней, так и с внутренней стороны. Так как первое не в нашей власти (например, сделать нос тоньше), то, обращая на это свое внимание, человек чувствует невыразимые страдания. Но если его разум силён, он выведет его на путь совершенствования внутреннего и откроет ему путь бесконечного блага.
     Вот именно эту борьбу чувств и мыслей мы и можем проследить в ребёнке, отроке и юноше, которых изображает Лев Николаевич под видом Николеньки Иртенева, в которого он вкладывает свои богатый и глубокий внутренний мир, рисуя нам его развитие.
     Первые годы юности Льва Николаевича проходили под влиянием и в попытках подражать брату Сереже, которого он особенно любил и которым восхищался. Следующая же, более зрелая часть юности прошла под влиянием брата Николая, которого он очень любил, хотя и не так страстно, как брата Сергея, но более уважал.
     Просматривая повесть «Детство», мы находим изображение подобного чувства в описании любви Николеньки Иртенева к Серёже Ивину. Вот в каких ярких красках Лев Николаевич изображает эту любовь:
    «Я почувствовал к нему непреодолимое влечение. Видеть его было достаточно для моего счастья; и одно время все силы души моей были сосредоточены в этом желании: когда мне случалось провести дня три или четыре, не видав его, я начинал скучать, и мне становилось грустно до слёз. Все мечты мои во сне и наяву были о нём; ложась спать, я желал, чтобы он мне приснился; закрывая глаза, я видел его пред собою и лелеял этот призрак, как лучшее наслаждение. Никому в мире я не решился бы поверить этого чувства, так много я дорожил им. Может быть, потому что ему надоело чувствовать беспрестанно устремлённые на него мои беспокойные глаза, или, просто, не чувствуя ко мне никакой симпатии, он заметно больше любил играть и говорить с Володей, чем со мною; но я всё-таки был доволен, ничего не желал, ничего не требовал и всем готов был для него пожертвовать» (2).

____________
     (2) Полное собрание сочинений Л. Н. Толстого. М., 1897, т. I. с. 83.

     Под фамилией Ивиных, по утверждению Льва Николаевича, он описывал мальчиков графов Пушкиных, из которых на днях умер Александр, тот самый, который так нравился ему мальчиком в детстве. Любимая игра у них была игра в солдаты.

___
64

     Вот как изображает Лев Николаевич поворотный пункт в своём развитии, переход от детства к отрочеству.
     «Случалось ли вам, читатель, в известную пору жизни вдруг замечать, что ваш взгляд на вещи совершенно изменяется, как будто все предметы, которые вы видели до тех пор, вдруг повернулись к вам другою, неизвестною ещё стороною? Такого рода моральная перемена произошла во мне в первый раз во время нашего путешествия, с которого я считаю начало моего отрочества.
     Мне в первый раз пришла в голову ясная мысль о том, что не мы одни, т. е. наше семейство, живём на свете, что не все интересы вертятся около нас, а что существует другая жизнь людей, ничего не имеющая общего с нами, не заботящихся о нас и даже не имеющих понятия о нашем существовании. Без сомнения, я и прежде знал всё это, но знал не так, как я это узнал теперь, не сознавал, не чувствовал…
     Рано являются в ребёнке философские рассуждения, уже в отрочестве намечающие путь, по которому впоследствии разовьётся этот огромный ум и увлечёт за собой многих людей:
     «Едва ли мне поверят, — говорит Лев Николаевич от имени Николеньки, — какие были любимейшие и постояннейшие предметы моих размышлений во время моего отрочества, — так они были несообразны с моим возрастом и положением. Но, по моему мнению, несообразность между положением человека и его моральной деятельностью есть вернейший признак истины.
     Раз мне пришла мысль, что счастье не зависит от внешних причин, а от нашего отношения к ним, что человек, привыкший переносить страдания, не может быть несчастлив, и, чтобы приучить себя к труду, я, несмотря на страшную боль, держал по пяти минут в вытянутых руках лексиконы Татищева или уходил в чулан и верёвкой стегал себя по голой спине так больно, что слёзы невольно выступали на глазах.
     Другой раз, вспомнив вдруг, что смерть ожидает меня каждый час, каждую минуту, я решил, не понимая, как не поняли того до сих пор люди, что человек не может быть иначе счастлив, как пользуясь настоящим и не помышляя о будущем, — и я три дня, под влиянием этой мысли, бросил уроки и занимался только тем, что, лёжа в постели, наслаждался чтением какого-нибудь романа и едою пряников с кроновским мёдом, которые я покупал на последние деньги.
     То раз, стоя перед чёрной доской и рисуя на ней мелом разные фигуры, я вдруг был поражён мыслью: почему симметрия приятна для глаз? Что такое симметрия? Это врождённое чувство, — отвечал я сам себе. На чём же оно основано? Разве во всём в жизни симметрия? Напротив, вот жизнь, — и я нарисовал на доске овальную фигуру. После жизни душа переходит в вечность; вот вечность — и я провёл с одной стороны овальной фигуры черту до самого края доски. Отчего же с другой стороны нет такой же черты? Да и в самом деле, какая же может быть вечность с одной стороны? Мы, верно, существовали прежде этой жизни, хотя и потеряли о том воспоминание.
     Но ни одним из всех философских направлений, — продолжает свой рассказ Лев Николаевич, — я не увлекался так, как скептицизмом, который одно время довёл меня до состояния, близкого к сумасшествию. Я воображал, что кроме меня, никого и ничего не существует во всём мире, что предметы — не предметы, а образы, являющиеся тогда, когда я на них обращаю внимание, и что, как скоро я перестану думать о них, образы эти тотчас же исчезают. Одним словом, я сошёлся с Шеллингом в убеждении, что существуют не пред-

____
65

меты, а моё отношение к ним. Были минуты, что я под влиянием этой постоянной идеи доходил до такой степени сумасбродства, что иногда быстро оглядывался в противоположную сторону, надеясь врасплох застать пустоту (neant) там, где меня не было» (1).

___________
      (1) Полное собрание сочинений Л. Н. Толстого. Т. I, с. 216.

     «Отрочество» кончается изображением дружбы Николеньки Иртенева с Нехлюдовым (2).

_______________
     (2) «Материал для этого описания дружбы дала мне позднейшая дружба с Дьяковым в первый год моего студенчества в Казани». (Примеч. Л. Н. Толстого.)

     И самое заключение этой повести в нескольких словах выражает тот идеал человека, которому Лев Николаевич, не переставая, служил в течение всей своей жизни и служит теперь, на закате дней своих:
     «Само собой разумеется, что под влиянием Нехлюдова я невольно усвоил и его направление, сущность которого составляло восторженное обожание идеала добродетели и убеждение в назначении человека постоянно совершенствоваться. Тогда исправить всё человечество, уничтожить все пороки и несчастия людские казалось удобоисполнимою вещью, — очень легко и просто казалось исправить самого себя, усвоить все добродетели и быть вполне счастливым…» (3)

________________
     (3) Полное собр. соч. Л. Н. Толстого. Изд. 10–е, т. I, с. 244.

     Несомненно, что эта наклонность к отвлечённым суждениям, эта робость и застенчивость, это стремление к идеалу, — все эти качества, проявлявшиеся в ребёнке, были только простыми элементами, из которых постепенно слагалась гармоническая душа художника-мыслителя. И мы видим теперь лишь полный расцвет этих духовных ростков, заложенных в Льве Николаевиче ещё во времена его отрочества.
     Воспитанный в патриархально-аристократической и по-своему религиозной среде, Лев Николаевич в детстве своём воспринял своей отзывчивой душой всё, что мог, лучшего из окружающей его среды и был искренно религиозен. Намёки на это мы видим в «Детстве». Но эта «привычная» религиозность слетела с него при первом дуновении рационализма.
     В своей «Исповеди» он так рассказывает о своём религиозном воспитании, соответствующем этому времени:
     «Я был крещён и воспитан в православной христианской вере. Меня учили ей с самого детства и во всё время моего отрочества и юности.
      Но когда в 18 лет я вышел со второго курса университета, я не верил уже ни во что из того, чему меня учили.
     Судя по некоторым воспоминаниям, я никогда не верил серьёзно, а имел только доверие к тому, что исповедывали передо мной большие, но доверие это было очень шатко.    
     Помню, что когда мне было лет одиннадцать, один мальчик, давно умерший, Володенька М., учившийся в гимназии, придя к нам на воскресенье, как последнюю новинку объявил нам открытие, сделанное в гимназии. Открытие состояло в том, что Бога нет и что всё, чему нас учат, одни выдумки (это было в 1838 году). Помню, как старшие братья заинтересовались новостью, позвали и меня на совет, и мы все, помню, очень оживились и приняли это известие как что-то очень занимательное и весьма возможное» (4).
_____________
      (4) «Исповедь» Л. Н. Толстого. Изд. «Своб. Слово», с. 1.

_____
66

     Но, конечно, эта рационалистическая критика не могла тронуть основ души его. Эти основы выдержали страшные житейские бури и вывели его на истинный путь.
     Интересно свидетельство самого Льва Николаевича о тех литературных произведениях, которые, насколько он помнит, оказали большое влияние на его духовное развитие в период его детства и отрочества, т. е. до 14 лет приблизительно. Вот список этих произведений:

Название                Степень влияния:
литературного произведения:

История Иосифа из Библии.                Огромное.
Сказки 1001 ночи: 40 разбойников,
принц Камаральзаман.                Большое.
«Чёрная курица» Погорельского.            Очень большое.
Русские былины: Добрыня Никитич,
Илья Муромец, Алёша Попович.            Огромное.
Народные сказки.                Огромное.
Стихи Пушкина: Наполеон.                Большое.

     Приведём теперь несколько эпизодов из отроческой жизни Льва Николаевича, частью записанных нами с его слов, частью слышанных от его родственников и, наконец, заимствованных из других источников, уже появлявшихся в печати, к которым мы отнеслись критически, сделав выбор, соответствующий имевшимся в наших руках достоверным указаниям. Рассказы эти нет возможности поставить в хронологический порядок.
     «Ещё в начале московской жизни при отце, — вспоминал раз Лев Николаевич — у нас была пара своего завода вороных очень горячих лошадей. Кучером у отца был Митька Копылов. Он же был стремянным отца, ловкий ездок, охотник и прекрасный кучер и, главное, неоценимый форейтор. Неоценимый форейтор, потому что, при горячих лошадях, мальчик не мог управляться с ними, старый же человек был тяжел и неприличен для форейтора, так что Митька соединял редкие качества, нужные для форейтора. Качества эти были: малый рост, легкость, сила и ловкость. Помню, раз отцу подали фаэтон, и лошади подхватили, пронесясь из ворот. Кто–то крикнул: «понесли графские лошади!» С Пашенькой сделалась дурнота, тётушки бросились к бабушке успокаивать её, но оказалось, что отец ещё не садился, и Митька ловко удержал лошадей и вернулся во двор.
     Вот этот самый Митька, после уменьшения расходов, был отпущен на оброк. Богатые купцы наперебой приглашали его к себе и взяли бы на большое жалованье, так как Дмитрий уже щеголял в шёлковых рубашках и бархатных поддёвках. Случилось, что брат его по очереди должен был быть отдан в солдаты, а отец его, уже старый, вызвал его к себе на барщинскую работу. И этот маленький ростом щёголь Дмитрий через месяц преобразился в серого мужика в лаптях, правящего барщину и обрабатывающего свои два надела, косящего, пашущего и вообще несущего всё тяжёлое тягло тогдашнего времени. И всё это без малейшего ропота, с сознанием, что это так должно быть и не может быть иначе».
     Это было одно из событий, которое много способствовало тому уважению и любви к народу, которое смолоду начал испытывать Лев Николаевич.
     Вот два эпизода, рассказанные мне Львом Николаевичем, которые, по его словам, бросили в его молодую душу семена сомнения, неудовлетворённости,

____
67

недоумения перед несправедливостью и жестокостью людей, тогда ещё для него бывших «старшими», «большими», и потому неизбежно служившими известного рода авторитетами. И эти авторитеты уже тогда были поколеблены.
     Ещё будучи ребёнком, он испытал на себе то неравенство, поклонение внешности и презрение ко всему скромному и невидному, которое бывает так чувствительно в детстве и особенно тогда наводит на серьёзные мысли и даёт толчок душевному развитию.
     Одним из таких случаев была ёлка у Шиповых, куда дети Толстые были приглашены по каким-то отдалённым родственным связям. Они только что лишились отца и бабушки и были сиротами на попечении тётки в довольно трудном материальном положении, и потому представляли мало привлекательного и значительного для светского общества.
     На ту же ёлку были приглашены племянники кн. Горчакова, бывшего военного министра, и Толстые с горечью должны были заметить ту разницу, которая была сделана в выборе подарков для них и для тех, более почётных гостей. Толстым были подарены дрянные дешёвые вещички, а тем — роскошные дорогие игрушки.
     Другой случай произошёл также в Москве.
     Раз они пошли гулять по Москве с гувернёром–немцем. Из детей были он, Лев Николаевич (9–10 лет), его братья и девочка Юзенька, дочь гувернантки–француженки, жившей у их соседей Исленевых. Девочка эта была очень красивой, привлекательной наружности. Идя по Большой Бронной, они подошли к калитке сада, прилегающего к дому Полякова. Калитка не была заперта, и они вошли, сами робея и не зная, что из этого выйдет. Сад показался им необыкновенной красоты. Там был пруд с лодками, флагами, цветы, мостики, дорожки, беседки и т. д.; они шли, как очарованные, по этому саду. Их встретил какой–то господин, оказавшийся владельцем этого сада, Асташёвым. Он любезно поздоровался с ними и пригласил их гулять, катал их на лодке и был так любезен, что им показалось, что они доставляют хозяину сада большое удовольствие своим присутствием. Ободрённые этим успехом, они решились через несколько дней опять посетить этот сад. Когда они вошли в калитку, их остановил старик и спросил, кого им угодно. Они назвали свою фамилию и просили доложить хозяину. Юзеньки с ними не было. Старик принёс ответ, что этот сад частного лица и посторонней публике вход запрещён. Они удалились с грустью и зародившимся в их душах недоумением, почему хорошенькое личико их подруги может иметь такое сильное влияние на отношение к ним посторонних людей.
     А вот несколько рассказов, указывающих на оригинальность, даже эксцентричность его отроческого характера:
     «Мы собрались раз к обеду, — рассказывала мне сестра Льва Николаевича, Мария Николаевна, — это было в Москве, ещё при жизни бабушки, когда соблюдался этикет, и все должны были являться вовремя, ещё до прихода бабушки, и дожидаться её. И потому все были удивлены, что Лёвочки не было. Когда сели за стол, бабушка, заметившая отсутствие его, спросила гувернёра St.-Thomas, что это значит, не наказан ли L;on; но тот смущенно заявил, что он не знает, но что уверен, что L;on сию минуту явится, что он, вероятно, задержался в своей комнате, приготовляясь к обеду. Бабушка успокоилась, но во время обеда подошёл наш дядька, шепнул что–то St.- Thomas, и тот сейчас же вскочил и выбежал из-за стола. Это было столь необычно при соблюдаемом этикете обеда, что все поняли, что случилось какое–нибудь большое

____
68

несчастье, и так как Лёвочка отсутствовал, то все были уверены, что несчастье случилось с ним, и с замиранием сердца ждали развязки.
     Вскоре дело разъяснилось, и мы узнали следующее: «Лёвочка, неизвестно по какой причине (как он сам теперь говорит, только для того, чтоб сделать что-нибудь необыкновенное и удивить других), задумал выпрыгнуть в окошко из второго этажа, с высоты нескольких сажен. И нарочно для этого, чтобы никто не помешал, остался один в комнате, когда все пошли обедать. Влез на отворённое окно мезонина и выпрыгнул на двор. В нижнем подвальном этаже была кухня, и кухарка как раз стояла у окна, когда Левочка шлепнулся на землю. Не поняв сразу, в чём дело, она сообщила дворецкому, и когда вышли на двор, то нашли Лёвочку лежащим на дворе и потерявшим сознание. К счастью, он ничего себе не сломал, и всё ограничилось только лёгким сотрясением мозга; бессознательное состояние перешло в сон, он проспал подряд 18 часов и проснулся совсем здоровым. Можно себе представить беспокойство и страх, в которое поверг всех домашних этот необдуманный поступок маленького чудака.
     Раз ему пришла фантазия остричь себе брови, что он и исполнил, обезобразив этим своё лицо, никогда не отличавшееся особой красотой, что немало сокрушало самого юношу.
     Другой раз, — рассказывала Мария Николаевна, — ехали мы на тройке из Пирогова в Ясную. Во время одной из остановок экипажа Лёвочка слез и пошёл пешком. Когда экипаж тронулся, его хватились, но его нигде не было. Кучер с козел увидал впереди на дороге его удаляющуюся фигуру; поехали, полагая, что он пошёл вперёд, чтобы сесть, когда тропка его догонит, но не тут–то было. С приближением тройки он ускорил шаг, и когда тройка пошла рысью, он пустился бегом, видимо, не желая садиться. Тройка поехала очень быстро, и он побежал во всю мочь, пробежав так около трёх верст, пока, наконец, не обессилел и не сдался. Его посадили в карету; он задыхался, был весь в поту и изнемогал от усталости».
     Супруга Льва Николаевича, графиня Софья Андреевна, не раз принималась записывать материалы о жизни Льва Николаевича, расспрашивая его о его детстве и слушая рассказы его родственников, которых она застала ещё в живых. К сожалению, записки эти неполны и не окончены, но, тем не менее, чрезвычайно ценны. Мы делаем из них несколько выписок, пользуясь любезным разрешением их автора:
     «Судя по рассказам старых тётушек, которые мне рассказывали кое-что о детстве моего мужа, и также по словам моего деда Исленева, который был очень дружен с Николаем Ильичом, отцом Льва Николаевича, маленький Лёвочка был очень оригинальный ребёнок и чудак. Он, например, входил в залу и кланялся всем задом, откидывая голову назад и шаркая.
     Когда я спрашивала других и самого Льва Николаевича, хорошо ли он учился, то всегда получала ответ, что «нет».
     Шурин Льва Николаевича, С. А. Берс, рассказывает в своих воспоминаниях следующее:
     «По свидетельству покойной тетушки Льва Николаевича, Пелагеи Ильиничны Юшковой, в детстве он был очень шаловлив, а отроком отличался странностью, а иногда и неожиданностью поступков, живостью характера и прекрасным сердцем.
     Моя покойная матушка рассказывала мне, что, описывая свою первую любовь в произведении «Детство», он умолчал о том, как из ревности столкнул с

____
69

балкона предмет своей любви, которая и была моя матушка девяти лет от роду, которая после этого долго хромала. Он сделал это за то, что она разговаривала не с ним, а с другим. Впоследствии она, смеясь, говорила ему: «Видно, ты меня для того в детстве столкнул с террасы, чтобы потом жениться на моей дочери» (1).

_____________
     (1) С. А. Берс. «Воспоминания о гр. Льве Николаевиче Толстом».

     Сам Лев Николаевич рассказывал при мне в семейном кругу, что в детстве, лет 7 или 8, он имел страшное желание полетать в воздухе. Он вообразил, что это вполне возможно, если сесть на корточки и обнять свои колени, при этом чем сильнее сжимать колени, тем выше можно полететь.
     Несколько автобиографических рассказов Льва Николаевича можно найти в его «книжках для чтения». Мы заимствуем из них некоторые характерные черты.
     В рассказе «Старая лошадь» Лев Николаевич говорит о том, как раз им, четырём братьям, позволили покататься верхом. Им давали кататься только на одной смирной старой лошади, которую звали Воронком. Трое старших братьев, вдоволь натешившись ездой, измучили лошадь, и в таком виде она досталась ему.
     «Когда пришёл мой черед, — рассказывает Лев Николаевич, — я хотел удивить братьев и показать им, как я хорошо езжу, — стал погонять Воронка изо всех сил, но Воронок не хотел идти от конюшни. И сколько я ни колотил его, он не хотел скакать, а только трусил и заворачивал всё назад. Я злился на лошадь, из всех сил бил её хлыстом и ногами. Я старался бить её в те места, где ей больнее, сломал хлыст и остатком хлыста стал бить по голове. Но Воронок всё не хотел скакать.
     Тогда я поворотил назад, подъехал к дядьке и попросил хлыстика покрепче. Но дядька сказал мне:
     — Будет вам ездить, сударь, слезайте. Что лошадь мучить!
     Я обиделся и сказал:
     — Как же, я совсем не ездил. Посмотри, как я сейчас прокачу. Дай, пожалуйста, мне хлыст покрепче. Я его разожгу.
     Тогда дядька покачал головой и сказал:
     — Ах, сударь, жалости в вас нет: что его разжигать? Ведь ему 20 лет. Лошадь измучена, насилу дышит, да и стара. Ведь она такая старая, всё равно, как Пимен Тимофеич (2). Вы бы сели на Тимофеича, да так–то через силу погоняли его хлыстом, — что же, вам не жалко бы было?

______________
     (2) 90–летний, сгорбленный старец, живший на дворне.

     Я вспомнил про Пимена и послушал дядьки. Я слез с лошади, и когда я посмотрел, как она носила потными боками, тяжело дышала ноздрями и помахивала облезшим хвостиком, я понял, что лошади было трудно. Мне так стало жалко Воронка, что я стал целовать его в потную шею и просить у него прощенья за то, что я его бил».
     В рассказе «Как я выучился ездить верхом» Лев Николаевич вспоминает, как он отправился с братьями учиться верховой езде в Москве.
     Берейтор был очень удивлён его малым ростом, но, видя его решимость, согласился его учить.
     «Привели маленькую лошадку. Она была рыжая, и хвост у неё был обрезан. Её звали Червончик. Берейтор засмеялся и сказал мне: "Ну, кавалер, садитесь". Я и радовался, и боялся, старался так сделать, чтобы никто этого не

____
70

заметил. Я долго старался попасть ногою в стремя, но никак не мог, потому что я был слишком мал. Тогда берейтор поднял меня на руки и посадил. Он сказал: «Не тяжёл барин — фунта два, больше не будет».
     Он сначала держал меня за руку, но я видел, что братьев не держали, и просил, чтобы меня пустили. Он сказал: «А не боитесь?» Я очень боялся, но сказал, что не боюсь. Боялся я больше того, что Червончик всё поджимал уши. Я думал, что он на меня сердится. Берейтор сказал: «Ну, смотрите ж, не падайте», и пустил меня. Сначала Червончик ходил шагом, и я держался прямо. Но седло было скользкое, и я боялся свернуться. Берейтор меня спросил: «Ну что, утвердились?» Я ему сказал: «Утвердился». — «Ну, теперь рысцой», — и берейтор защёлкал языком.
     Червончик побежал маленькой рысью, и меня стало подкидывать. Но я всё молчал и старался не свернуться набок. Берейтор меня похвалил: «Ай да кавалер, хорошо!» Я был очень этому рад.
     В это время к берейтору подошёл его товарищ и стал с ним разговаривать, и берейтор перестал смотреть на меня.
     Только вдруг я почувствовал, что я свернулся немножко на бок седла. Я хотел поправиться, но никак не мог. Я хотел закричать берейтору, чтобы он остановил, но думал, что будет стыдно, если я это сделаю, и молчал. Берейтор не смотрел на меня. Червончик всё бежал рысью, и я ещё больше сбился набок. Я посмотрел на берейтора и думал, что он поможет мне; а он всё разговаривал со своим товарищем и, не глядя на меня, приговаривал: «Молодец, кавалер». Я уже совсем был на боку и очень испугался. Я думал, что я пропал. Но кричать мне было стыдно. Червончик тряхнул меня ещё раз, — я совсем соскользнул и упал на землю. Тогда Червончик остановился; берейтор оглянулся и увидал, что на Червончике меня нет. Он сказал: «Вот те на, свалился кавалер мой!» и подошёл ко мне. Когда я ему сказал, что не ушибся, он засмеялся и сказал: «Детское тело мягкое». А мне хотелось плакать. Я попросил, чтобы меня опять посадили, и меня посадили. И я уже больше не падал». (1)

______________
     (1) Полное собрание сочинений Льва Николаевича Толстого. М., 1897, т. IV, с. 498.

    Таким–то образом рос этот замечательный ребёнок, вдумчивый, впечатлительный, застенчивый, детски влюбчивый и, в сущности, одинокий по той огромной силе внутреннего анализа, которая таилась в нём и не находила отклика в окружавшей его среде.



ГЛАВА 6.
Юность

     Пять лет прожили Толстые в Казани. Каждое лето всё семейство, сопровождаемое Пелагеей Ильиничной, отправлялось в Ясную Поляну, каждую осень возвращалось в Казань.
     В доме Юшковой протекла большая половина юности Льва Николаевича Толстого.
     Братья Толстые переехали в Казань в 1841 году. Старший брат Николай, перешедший из Московского университета в Казанский, уже в 1841–42 учебном году слушал курс в Казанском университете и был уже на втором курсе

___
71

второго отделения философского факультета; по этому факультету он благополучно и окончил курс в 1844 году со званием действительного студента. Двое следующих братьев, Сергей и Дмитрий, избрали тот же факультет и то же его отделение, соответствующее современному нам математическому факультету.
     Оба брата были приняты в студенты в 1843 году и весною 1847 года одновременно окончили действительными студентами.
     Лев Николаевич избрал факультет восточных языков, имея, как кажется, в виду дипломатическую карьеру, и к поступлению на этот факультет усиленно готовился в течение 1842–44 гг. Занятия были нелёгкие, так как для вступительного экзамена нужно было иметь подготовку в арабском и турецко–татарском языках, преподававшимся в то время в Первой казанской гимназии. Трудности эти были Львом Николаевичем благополучно превзойдены.
     В архивах Казанского университета сохранились все документы, свидетельствующие о поступлении, пребывании и выходе Льва Николаевича из Казанского университета.
     Все эти документы тщательно собраны и напечатаны в воспоминаниях Загоскина (1). Мы приводим наиболее интересные из них.

____________
     (1) «Граф Лев Николаевич Толстой и его студенческие годы». Н. П. Загоскина. «Исторический вестник», январь 1894 г.

     Лев Николаевич подал прошение о поступлении в университет. Вследствие этого прошения он был допущен к приёмному экзамену, который прошёл для него не совсем благополучно, как это видно из приводимой ниже экзаменационной ведомости. Вот отметки, полученные графом Львом Толстым на вступительном экзамене:

Закон божий                4
История общая и русская      1     «Ничего не знал». Примеч. Л. Н.
                Толстого.
Статистика и география       1     «Ещё меньше. Помню, вопрос был:
                Франция.Присутствовал Пушкин,
                попечитель, и опрашивал меня.
                Он был знакомый нашего дома и,
                очевидно, хотел выручить: "Ну,
                скажите, какие приморские
                города во Франции?" Я ни одного
                не мог назвать».
                Примеч. Л. Н. Толстого.
Математика                4
Русская словесность              4
Логика                4
Латинский язык                2
Французский язык                5+
Немецкий язык                5
Арабский                5
Турецко–татарский               5
Английский язык                4

     А в деле о приёме Льва Николаевича в студенты сделана заключительная резолюция в виде журнального постановления о том, что граф Лев Толстой «экзаменован по отделению восточной словесности, но принятия в университет не удостоен». Тут же приписано определение: «Акты возвратить».

______
72

     Это происходило весной 1844 года. Лев Николаевич решил просить осенью переэкзаменовки по предметам, отметки за которые были неудовлетворительны.
     И вот, в начале августа того же года снова поступает на имя ректора университета следующее прошение, писанное Львом Николаевичем собственноручно:

«Его Превосходительству господину ректору
Императорского Казанского университета,
заслуженному профессору, действительному статскому
советнику Николаю Ивановичу Лобачевскому
от Льва Николаевича графа Толстого

ПРОШЕНИЕ.

     В мае месяце текущего года я вместе с учениками первой и второй казанской гимназии подвергался испытанию с целью поступить в число студентов Казанского университета, разряда арабско–турецкой словесности. Но как на этом испытании не оказал надлежащих сведений в истории, статистике, то и прошу покорнейше, Ваше Превосходительство, дозволить мне ныне снова экзаменоваться в этих предметах. При сем имею честь представить следующие документы:
     1) метрическое свидетельство из тульской консистории;
     2) копия с постановления тульского дворянского депутатского собрания.
     К сему прошению означенный выше проситель
                граф Лев Николаевич руку приложил».
     Августа 3–го дня 1844 года.

     На прошении отметка:

     «Под 4 авг. 1844 г. Допустить к дополнительному испытанию. 4 августа 1844 года. Ректор Лобачевский».

     Когда именно и с каким успехом держал Лев Николаевич этот дополнительный экзамен, — неизвестно. Во всяком случае на этот раз дело обошлось благополучно, так как внизу прошения Льва Николаевича подписано определение:

     "Толстого принять в университет студентом своекоштного содержания, по разряду арабско–турецкой словесности".


     Итак, Лев Николаевич в университете. Но там проводит он лишь учебное время, живёт же он в доме своей тётки Юшковой и вращается в кругу её знакомых. Что же это была за среда, и как могла она влиять на юношу?
     В воспоминаниях Загоскина о студенческой жизни Льва Николаевича Толстого говорится, что среда, в которой вращался в Казани Лев Николаевич, была средой развращающей, и что Лев Николаевич должен был инстинктивно чувствовать протест, но по замечанию, сделанному Львом Николаевичем при просмотре этой рукописи, дело было не так:

____
73

     «Никакого протеста, — говорит он, — я не чувствовал, а очень любил веселиться в казанском, тогда очень хорошем, обществе» (1).

______________
     (1) Замечание Льва Николаевича, сделанное им при просмотре рукописи.

     Перечисляя далее в своей статье различные неблаго-приятные обстоятельства жизни Льва Николаевича, Загоскин выражает удивление нравственной силе Льва Николаевича, сумевшей устоять против всех этих соблазнов. На это Лев Николаевич делает следующее замечание:
     «Напротив, очень благодарен судьбе за то, что первую молодость провёл в среде, где можно было смолоду быть молодым, не затрагивая непосильных вопросов и живя хоть и праздной, роскошной, но не злой жизнью» (2).

__________
     (2) То же.

     «Зимний сезон 1844–45 гг., когда Лев Николаевич Толстой в качестве "молодого человека" стал уже выезжать в свет, был ещё более шумен. Балы то у губернатора, то у предводителя, то в женском Родионовском институте, где с особенной любовью культивировала их начальница, Е. Д. Загоскина, частные танцевальные вечера, маскарады в дворянском собрании, спектакли, живые картины, концерты беспрерывною цепью следовали одни за другими. В качестве родовитого, титулованного молодого человека с хорошими местными связями, внука бывшего губернатора и выгодного жениха в ближайшем будущем Лев Николаевич был везде желанным гостем. Казанские старожилы помнят его на всех балах, вечерах и великосветских собраниях, всюду приглашаемым, всегда танцующим, но далеко не светским дамским угодником, какими были другие его сверстники "студенты–аристократы"; в нём всегда наблюдали какую–то странную угловатость, застенчивость; он, видимо, стеснялся тою ролью, которую его поневоле заставляли играть и к которой volens–nolens обязывала его пошлая обстановка его казанской жизни» (3).

_______________
      (3) «Граф Л. Н. Толстой в его студенческие годы» Н. П. Загоскина. «Истор. Вестник», январь 1894 г.

     Всё это, конечно, весьма дурно влияло на учебные занятия, и первые полугодичные испытания оказались не вполне удачными, как о том свидетельствует экзаменационная ведомость, приводимая Загоскиным:

                Успехи    Прилежание
Церковная библ. история       3             2
История общ. литературы      не явился
Арабский язык                2             2
Французский язык                5              3

     Эта неудача нисколько не изменила образа жизни Льва Николаевича, и он, продолжая весёлую светскую жизнь, участвует на масленице вместе с братом своим Сергеем в двух любительских спектаклях с благотворительной целью и исполняет свою роль с большим успехом.
     В «Казанских губернских ведомостях» 1845 года есть заметка о том, что упомянутый спектакль «прошёл так отчётисто, так прелестно, что во многих местах зрители забывали, что перед ними искусство сценическое, а не сама жизнь».
     Казанская газетная хроника увековечила и другое выступление Л. Н-ча в 1846 году. Он принимал участие в живых картинах, поставленных в актовом зале Казанского университета в пользу двух бедных воспитанниц местного

___
74

Родионовского института. В № 18 «Казанских губернских ведомостей» за 1846 г. мы читаем: «…Стечение публики было самое многочисленное, невиданное доселе; ни один концерт, даже волшебный смычок Серве, не привлекал столько посетителей, и обширная университетская зала не могла вместить в себе всех зрителей». Л. Н. Толстой фигурировал в одной из 19 живых картин. Картина называлась «Предложение жениха». Вот как передает её содержание газетный хроникер:
     «Оркестр играет: "Ну, Карлуша, не робей!.." Старик–рыбак поймал в свои сети молодца и представляет его своей дочери. Простак–детина (граф Л. Н. Толстой) почтительно вытянулся, закинув руки за спину: он рисуется… Отец взял его за подбородок и с простодушно–хитрою улыбкой посматривает на дочку, которая в смущении потупила свои взоры». «Эффект этой картины был необычайный», — добавляет описание. — Раза три требовали её повторения, и долго не умолкал гром рукоплесканий. Лучше всех был в этой картине А. А. де Планьи (лектор французского языка); чрезвычайно наивен был также и жених, граф Л. Н. Толстой».
     Результатом всего этого было то, что Лев Николаевич не выдержал переходного экзамена, и ему бы пришлось остаться на второй год на том же курсе. Сам он так рассказывает об этом несчастном экзамене:
     «Первый год я был не перепущен из первого на второй курс профессором русской истории Ивановым, поссорившимся перед тем с моими домашними, несмотря на то, что я не пропустил ни одной лекции и знал русскую историю; кроме того за единицу в немецком языке, поставленную тем же профессором, несмотря на то, что я знал немецкий язык несравненно лучше всех студентов нашего курса» (1).

____________________
     (1) Полн. собр. сочинении Л. Н. Толстого. М., 1897. т. IV, с. 14.

     Но Лев Николаевич не захотел остаться на второй год на том же курсе, а подал прошение о переводе его на другой факультет, а именно на юридический, что и было исполнено.
     Зимний сезон 1845–46 годов открылся празднеством по случаю двухдневного (14–16 октября) пребывания в Казани герцога Максимилиана Лейхтенбергского, которому здесь устроен был восторженный прием.
      Львом Николаевичем сделана здесь такая заметка:
     «В конце этого года я в первый раз стал серьезно заниматься и нашёл в этом даже некоторое удовольствие. Сверх факультетских предметов, из которых энциклопедия права и уголовное право заинтересовали меня (немец профессор Фогель на лекциях устраивал собеседования, и помню очень заинтересовавшее меня, о смертной казни); сверх факультетских предметов Меер, профессор гражданского права, задал мне работу: сравнить "Espris des lois" Montesquieu (2) с "Наказом" Екатерины, и эта работа очень заняла меня» (3).

_______________
     (2)  «Дух законов» Монтескье.
     (3) Вставка, сделанная Львом Николаевичем при просмотре рукописи.

     Переходные майские экзамены 1846 г. сданы были Львом Николаевичем удовлетворительно. Он получил на этих экзаменах одну пятёрку из логики и психологии, три четвёрки: из энциклопедии права, истории римского права и латинского языка, и четыре тройки: из всеобщей и русской истории, теории красноречия и немецкого языка, три пятерки за поведение. Средний вывод получился три, и Лев Николаевич был удостоен перевода на второй курс.

_____
75

     В этом же году Льва Николаевича постигла административная кара. Он был посажен в карцер за непосещение лекций истории. Эпизод этот описан в воспоминаниях Назарьева, его товарища по университету, но весьма неточно, хотя разговор, описанный Назарьевым, и соответствует действительности. Пользуясь замечаниями Льва Николаевича, восстанавливаем этот эпизод в более правдивом виде.
     Лев Николаевич был посажен в карцер и сидел не в аудитории, как пишет Назарьев, а в карцере со сводами и железными решётками. Вместе со Львом Николаевичем сидел его товарищ. Лев Николаевич принёс с собою в карцер спрятанную в голенище сапога свечку и подсвечник, и они провели очень приятно день или два.
     Кучер, рысак, лакей и т. д. — всё это надо отнести к воображению Назарьева. Разговор же, переданный им, правдоподобен, и мы приводим его из статьи Назарьева:
     «Помню, — говорит Назарьев, — заметив, что я читаю "Демона" Лермонтова, Толстой иронически отнёсся к стихам вообще, а потом, обратившись к лежащей возле меня истории Карамзина, напустился на историю, как на самый скучный и чуть ли не бесполезный предмет.
     — История, — рубил он сплеча, — это не что иное, как собрание басен и бесполезных мелочей, пересыпанных массой ненужных цифр и собственных имён. Смерть Игоря, змея, ужалившая Олега, — что же это, как не сказки, и кому нужно знать, что второй брак Иоанна на дочери Темрюка совершился 21 августа 1563 года, а четвертый, на Анне Алексеевне Колтовской, в 1572 году, а ведь от меня требуют, чтобы я задолбил всё это, а не знаю, так ставят единицу. А как пишется история? Всё пригоняется к известной мерке, измышленной историком. Грозный царь, о котором в настоящее время читает профессор Иванов, вдруг с 1560 года из добродетельного и мудрого превращается в бессмысленного, свирепого тирана. Как и почему, об этом уже не спрашивайте… — приблизительно в таком роде рассуждал мой собеседник.
     Меня сильно озадачила такая резкость суждений, тем более, что я считал историю своим любимым предметом.
     Затем вся неотразимая для меня сила сомнений Толстого обрушилась на университет и университетскую науку вообще. «Храм наук» уже не сходил с его языка. Оставаясь неизменно серьёзным, он в таком смешном виде рисовал портреты наших профессоров, что при всем моём желании остаться равнодушным я хохотал, как помешанный.
     — А между тем, — заключил Толстой, — мы с вами вправе ожидать, что выйдем из этого храма полезными, знающими людьми. А что вынесем мы из университета? Подумайте и отвечайте по совести. Что вынесем мы из этого святилища, возвратившись восвояси, в деревню? На что будем пригодны, кому нужны? — настойчиво допрашивал Толстой.
     В этих разговорах провели всю ночь.
     Едва забрезжилось утро, как дверь отворилась, — вошёл вахмистр и, раскланявшись, объявил, что мы свободны и можем расходиться по домам.
     Толстой нахлобучил фуражку на глаза, завернулся в шинель с бобрами, слегка кивнул мне головой, ещё раз ругнул "храм" и скрылся в сопровождении своего слуги и вахмистра. Я тоже поспешил выбраться и вздохнул во всю грудь, отделавшись от своего собеседника и очутившись на морозе, среди безлюдной, только что просыпавшейся улицы.
____
76

     Отяжелевшая, точно после угара, голова была переполнена никогда ещё не забиравшимися в неё сомнениями и вопросами, навеянными странным, решительно непонятным для меня товарищем по заключению» (1).

___________
     (1) В. Н. Назарьев. «Жизнь и люди былого времени». "Историч. вестник", ноябрь 1890 г.

    Начало 1846–47 учебного года внесло изменения в условия внешней жизни братьев Сергея, Дмитрия и Льва Толстых. Оставив дом своей тётушки Пелагеи Ильиничны Юшковой, они стали жить на частной квартире, в доме, бывшем тогда Петонди, а ныне принадлежащем Ложкинской городской общественной богадельне. Здесь они занимали пять комнат в верхнем этаже каменного флигеля, до сих пор находящегося во дворе этого дома и в настоящее время занимаемого одним из отделений богадельни.
     В январе 1847 года Лев Николаевич ещё раз явился на полугодичные экзамены, но не держал всех и, видимо, относился к ним как к пустой формальности. Вероятно, в голове его уже создался план оставления университета. И вскоре, тотчас после пасхальных каникул, он подал прошение об увольнении его из университета.
     Вот содержание этого прошения, приводимого в воспоминаниях Загоскина:

"Его Превосходительству
г. ректору Императорского Казанского университета,
действительному статскому советнику и кавалеру
Ивану Михайловичу Симонову
своекоштного студента 2–го курса юридического факультета,
от графа Льва Николаевича Толстого

ПРОШЕНИЕ.

     По расстроенному здоровью и домашним обстоятельствам, не желая более продолжать курса наук в университете, покорнейше прошу Ваше Превосходительство сделать зависящее от вас распоряжение об исключении меня из числа студентов и о выдаче мне всех моих документов.
           К сему прошению руку приложил студент граф Лев Толстой.
     Апреля 12–го дня 1847 года".

    Вслед за этим состоялось определение правления:

    «Толстого из списков студентов исключить и составить о бытности в университете свидетельство».

    В делах университетского архива сохранился и дубликат самого свидетельства, выданного графу Льву Николаевичу Толстому. Это свидетельство любопытно в том отношении, что в нём тонко обойдены университетские неудачи Льва Николаевича и совершенно замолчены причины, вследствие которых он был оставлен на первом курсе восточного отделения. Вот что гласит это свидетельство:

     "Объявитель сего, граф Лев Николаевич сын Толстой, получив первоначально домашнее образование и выдержав в предметах полного гимназического курса подлежащий экзамен, принят был в студенты Казанского универ-

____
77

ситета по разряду арабско–турецкой словесности, в первый курс, но с какими успехами в оном курсе обучался — неизвестно, потому что на годичные испытания не явился, почему и оставлен был в том же курсе, и на основании разрешения г. управляющего казанским учебным округом от 13–го сентября 1845 года, No 3919, из разряда арабско–турецкой словесности перемещён в первый курс юридического факультета, в коем обучался с успехами: по логике и психологии — отличными; энциклопедии права, истории римского права и латинскому языку — хорошими; всеобщей и русской истории, теории красноречия и немецкому языку — достаточными; переведён был во второй курс, но с какими успехами обучался в новом курсе — неизвестно, потому что годичных испытаний ещё не было. Поведения он, Толстой, во время бытности в университете был отличного. Ныне же, согласно прошению, поданному 12–го текущего апреля, по расстроенному здоровью и текущим обстоятельствам, из университета уволен, почему он, г. Толстой, как не окончивший полного курса университетских наук, не может пользоваться правами, присвоенными действительным студентам, а на основании 590 ст. III тома Свода Законов (изд. 1842 года) при поступлении в гражданскую службу сравнивается в преимуществах по чинопроизводству с лицами, получившими образование в средних учебных заведениях, и принадлежит ко второму разряду гражданских чиновников. В удостоверение чего и дано ему, графу Льву Толстому, сие свидетельство из правления Казанского университета, за надлежащим подписанием и приложением казённой печати, на основании высочайше дарованной Казанскому университету грамоты на простой бумаге».

     «Лев Николаевич спешил выездом из Казани, — пишет в своих воспоминаниях Загоскин, — и не стал даже дожидаться окончания его братьями Сергеем и Дмитрием выпускных университетских экзаменов. Наступил день отъезда Льва Николаевича в Москву, через которую он должен был ехать в свою Ясную Поляну. В квартиру графов Толстых, во флигеле дома Петонди, собралась небольшая кучка студентов, желавших проводить Льва Николаевича в далёкий и трудный, по условиям сообщения того времени, путь; один из провожавших, рассказывавший мне об этом, до сих пор здравствует в Казани. Как водится, за отъезжающего выпили, насказав ему всякого рода пожеланий. Товарищи проводили Льва Николаевича до перевоза через Казанку, которая находилась в полном разливе, и здесь в последний раз отдали ему прощальное целование» (1).

_________________
     (1) Н. П. Загоскин. «Гр. Л. Н. Толстой и его студенческие годы». «Историч. вестник», январь 1894, с. 123.

     Мало осталось следа в Казанском университете о пребывании там Льва Николаевича Толстого.
     Недавно посетивший этот университет князь Дм. Дм. Оболенский сообщил мне, что в аудитории, где Лев Николаевич слушал лекции, на железной доске осталась надпись «Граф Лев Николаевич Толстой», несомненно, нацарапанная самим Львом Николаевичем во время слушания лекций на месте, где он сидел всегда. Нацарапана или гвоздём, или ножом. Кажется, это единственный памятник о Льве Николаевиче в Казанском университете.
     Немецкий биограф Льва Николаевича, Лёвенфельд, спросил у него, будучи в Ясной Поляне, почему он, при его всегда присущей ему неутомимой жажде знания, оставил университет.
___
78

     — Да в этом–то, — отвечал граф, — может быть, и заключается самая главная причина моего выхода из университета. Меня мало интересовало, что читали наши учителя в Казани. Сначала я с год занимался восточными языками, но очень мало успел. Я горячо отдавался всему, читал бесконечное количество книг, но всё в одном и том же направлении. Когда меня заинтересовывал какой–нибудь вопрос, то я не уклонялся от него ни вправо, ни влево и старался познакомиться со всем, что могло бросить свет именно на этот один вопрос. Так было со мной и в Казани» (1).

_________________
     (1) R. Levenfeld. «Gespache mit und uber Toltoj». Leipzig.

     То же высказал Лев Николаевич и в следующем замечании:
     «Причин выхода моего из университета было две: 1) что брат кончил курс и уезжал; 2) как это ни странно сказать, работа с "Наказом" и "Espris des lois" (она и теперь есть у меня) открыла мне новую область умственного самостоятельного труда, а университет со своими требованиями не только не содействовал такой работе, но мешал ей» (2).

_____________
     (2) Вставка, сделанная Л. Н. Толстым при просмотре рукописи.

     Как выше было сказано, одновременно со Львом Николаевичем слушали университетский курс и старшие его братья: Николай, Сергей и Дмитрий. О первых двух Лев Николаевич вспоминает, рассказывая события из своей детской жизни, помещённые нами в своём месте. Воспоминания же о брате Дмитрии, характер которого более резко проявился в пору его студенчества, мы помещаем здесь, так как в них Лев Николаевич даёт нам несколько драгоценных черт того времени:
     «Митенька — годом старше меня. Большие чёрные, строгие глаза. Почти не помню его маленьким. Знаю только по рассказам, что он в детстве был очень капризен; рассказывали, что на него находили такие капризы, что он сердился и плакал за то, что няня не смотрит на него; потом также злился и кричал, что няня смотрит на него. Знаю по рассказам, что маменька очень мучилась с ним. Он был ближе мне по возрасту, и мы больше играли с ним, но я не так любил его, как любил Серёжу и как любил и уважал Николеньку. Мы жили с ним дружно, не помню, чтобы ссорились. Вероятно, ссорились и даже дрались, но, как это бывает у детей, эти драки не оставили ни малейшего следа, и я любил его простой, ровной, естественной любовью и потому не замечал её и не помню её. Я думаю, даже знаю, потому что испытал это, особенно в детстве, что любовь к людям есть естественное состояние души или, скорее, естественное отношение ко всем людям, и когда оно такое, его не замечаешь. Оно замечается только тогда, когда не любишь (не не любишь, а боишься кого–нибудь. Так я боялся нищих, боялся одного Волконского, который щипал меня; больше, кажется, никого), и тогда, когда особенно любишь, как я любил тетеньку Татьяну Александровну, брата Сережу, Николеньку, Василия, няню Исаевну, Пашеньку. Ребёнком я ничего особенного, кроме детского веселья, не помню о нём. Особенности его проявились и памятны мне уже в Казани, куда мы переехали в 40–м году, и ему было 13 лет. До этого в Москве, я помню, что он не влюблялся, как я и Серёжа, не любил особенно ни танцев, ни военных зрелищ, о которых расскажу я после, и учился хорошо, даже весьма усердно. Помню, учитель, студент Поплонский, дававший нам уроки, определял по отношению к учению нас трех братьев так: Сергей — и хочет, и может; Дмитрий — хочет, но не может (это была неправда); и Лев — не хочет и не может. Я думаю, что это была совершенная правда.

____
79

     Так что настоящие воспоминания мои о Митеньке начинаются с Казани. В Казани я, подражавший всегда Серёже, начал развращаться (тоже после расскажу). Не только с Казани, но и ещё прежде я занимался своей наружностью: старался быть светским, comme il faut. Ничего этого не было и следа в Митеньке; кажется, он никогда не страдал обычными отроческими пороками. Он всегда был серьёзен, вдумчив, чист, решителен, вспыльчив, и то, что делал, доводил до пределов своих сил. Когда с ним случилось, что он проглотил цепочку, он, сколько помню, не особенно беспокоился о последствиях этого, тогда как про себя помню, какой я испытал ужас, когда проглотил косточку французского чернослива, который дала мне тётенька, и как я торжественно, как бы перед смертью, объявил ей об этом несчастье. Помню ещё, как мы катались маленькими на салазках с крутой горы мимо закут (как весело было!), и какой–то проезжий, вместо того, чтобы ехать по дороге, поехал на своей тройке на эту гору. Кажется, Серёжа с деревенским мальчиком раскатился и, не удержав салазки, попал под лошадей. Ребята выкарабкались без ушибов. Тройка въехала на гору. Мы все были заняты происшествием: как вылез из–под пристяжной, как коренная испугалась и т. п. Митенька же (мальчик лет 9), подошёл к проезжему и начал бранить его. Я помню, как меня удивило и не понравилось то, что он сказал, что за это, чтобы не смели ездить, где нет дороги, стоит на конюшню отправить; на языке того времени значило — высечь.
     В Казани начались его особенности. Учился он хорошо, ровно, писал стихи очень легко; помню, прекрасно перевёл Шиллера «Der Jungling am Bache» (1), но не предавался этому занятию. Мало общался с нами, всегда был спокоен, серьёзен и задумчив. Помню, как он раз расшалился, и как девочки пришли в восторг от этого, и мне стало завидно, и я подумал, что это оттого, что он всегда серьёзен. И я тоже хотел в этом подражать ему. Очень глупая была мысль у опекунши–тётушки дать нам каждому по мальчику с тем, чтобы потом это был наш преданный слуга. Митеньке дан был Ванюша (Ванюша этот и теперь жив). Митенька часто дурно обращался с ним, кажется, даже бил. Я говорю: кажется, потому что не помню этого, а помню только его покаяния за что–то перед Ванюшей и униженные просьбы о прощении.

_____________
     (1) «Юноша у ручья».

     Так он рос незаметно, мало общаясь с людьми, всегда, кроме как в минуты гнева, тихий, серьёзный, с задумчивыми, строгими, большими карими глазами. Он был велик ростом, худ довольно, силён не очень, с длинными большими руками и сутуловатой спиной. Особенности его начались со времени вступления в университет. Он был годом моложе Сергея, но поступил в университет с ним вместе на математический факультет только потому, что старший брат был математиком. Не знаю, как и что навело его так рано на религиозную жизнь, но с первого же года университетской жизни это началось. Религиозные стремления, естественно, направили его на церковную жизнь, и он предался ей, как он все делал, до конца. Он стал есть постное, ходить на все церковные службы и ещё строже стал к себе в жизни.
     В Митеньке, должно быть, была та драгоценная черта характера, которую я предполагал в матери, которую знал в Николеньке и которой я был совершенно лишён, — черта совершенного равнодушия к мнению о себе людей. Я всегда до самого последнего времени не мог отделаться от заботы о мнении людском, у Митеньки же этого совершенно не было. Никогда не помню на


____
80

его лице той сдерживаемой улыбки, которая невольно выступает, когда вас хвалят. Всегда помню его серьёзные, спокойные, грустные, иногда недобрые миндалеобразные, большие карие глаза. С Казани только мы стали обращать на него внимание и то только потому, что тогда как мы с Серёжей приписывали большое значение comme il faut, внешности, он же был неряшлив и грязен, и мы осуждали его за это. Он не танцевал и не хотел этому учиться, студентом не ездил в свет, носил один студенческий сюртук с узким галстуком, и смолоду уже у него появился тик: он подёргивал головой, как бы освобождаясь от узости галстука.
     Особенность его первая проявилась во время первого говения. Он говел не в модной университетской церкви, а в казематской церкви. Мы жили в доме Горталова, против острога. В остроге тогда был особенно набожный и строгий священник, который, как нечто непривычное, делал то, что на Страстной неделе вычитывал все евангелия, как это полагалось, и службы от этого продолжались особенно долго. Митенька выстаивал их и свёл знакомство со священником. Церковь острожная была так устроена, что отделялась только стеклянной перегородкой с дверью от места, где стояли колодники. Один раз один из колодников что–то хотел передать причётникам: свечу или деньги на свечи; никто из бывших в церкви не захотел взять на себя это поручение, но Митенька тотчас со своим серьёзным лицом взял и передал.
     Оказалось, что это было запрещено, и ему сделали выговор; но он, считая, что так надобно, продолжал делать то же самое.
     Мы, главное Серёжа, водили знакомство с аристократическими товарищами и молодыми людьми; Митенька, напротив, из всех товарищей выбрал жалкого, бедного, оборванного студента Полубояринова (которого наш приятель-шутник называл Полубезобедовым, и мы, жалкие ребята, находили это забавным и смеялись над Митенькой). Он только с Палубояриновым дружил и с ним готовился к экзаменам.
     Помню один такой случай. Жили мы тогда уже на другой квартире, на углу Арского поля, в доме Киселёвского, наверху. Верх разделялся хорами над залом. В первой части верха, до хор, жил Митенька, в комнате за хорами жили Серёжа и я. Мы, я и Сережа, любили вещицы, убирали свои столики, как у больших, и нам давали и дарили для этого вещицы. Митенька никаких вещей не имел. Одну он взял из отцовских вещей, — это минералы. Он распределил их, надписал и разложил их под стёклами в ящик. Так как мы, братья, да и тётушка с некоторым презрением смотрели на Митеньку за его низкие вкусы и знакомства, то этот взгляд усвоили себе и наши легкомысленные приятели. Один из таких, очень недалёкий человек (инженер Ес., не столько по нашему выбору наш приятель, но потому, что он лип к нам), раз, проходя через комнату Митеньки, обратил внимание на минералы и спросил Митеньку. Ес. был несимпатичен, ненатурален. Митенька ответил неохотно. Ес. двинул ящик и потряс их; Митенька сказал: «Оставьте!» Ес. не послушался и что–то подшутил; кажется, назвал его Ноем. Митенька взбесился и своей огромной рукой ударил по лицу Ес. Ес. бросился бежать, Митенька, за ним; когда они прибежали в наши владения, мы заперли двери. Но Митенька объявил нам, что он исколотит его, когда он пойдёт назад. Серёжа и, кажется, Шувалов пошли усовещивать Митеньку, чтобы пропустил Ес. Но он взял половую щётку и объявил, что непременно исколотит его. Не знаю, что бы было, если бы Ес. пошёл через его комнату, но он сам просил как–нибудь провести его, и мы провели его кое-где почти ползком, через пыльный чердак.
____
81

    Таков был Митенька в свои минуты злобы. Но вот каким он был, когда ничто не выводило его из себя. К нашему семейству как-то пристроилась, взята была из жалости, самое странное и жалкое существо, некто Любовь Сергеевна, девушка; не знаю, какую ей дали фамилию. Любовь Сергеевна была плод кровосмешения Протасова (из тех Протасовых, от которых Жуковский). Как она попала к нам, не знаю. Слышал, что её жалели, ласкали, хотели пристроить даже, выдать замуж за Фёдора Ивановича, но всё это не удалось. Она жила сначала у нас, — я этого не помню; а потом её взяла тётенька Пелагея Ильинична в Казань, и она жила у неё. Так что узнал я её в Казани. Это было жалкое, кроткое, забитое существо. У неё была комнатка, и девочка ей прислуживала. Когда я узнал её, она была не только жалка, но отвратительна. Не знаю, какая была у неё болезнь, но лицо её было всё распухлое так, как бывают запухлые лица, искусанные пчёлами. Глаза виднелись в узеньких щёлках между двумя запухшими, глянцевитыми, без бровей подушками. Также распухшие, глянцевитые, жёлтые были щёки, нос, губы, рот. И говорила она с трудом, так как и во рту, вероятно, была та же опухоль. Летом на лицо её садились мухи, и она не чувствовала их, и это было особенно неприятно видеть. Волосы у ней были ещё чёрные, но редкие, не скрывавшие голый череп. Василий Иванович Юшков, муж тётеньки, недобрый шутник, не скрывал своего отвращения к ней. От неё всегда дурно пахло. А в комнате её, где никогда не открывались окна и форточки, был удушливый запах. Вот эта-то Любовь Сергеевна сделалась другом Митеньки. Он стал ходить к ней, слушать её, говорить с ней, читать ей. И, удивительное дело, мы так были нравственно тупы, что только смеялись над этим; Митенька же был так нравственно высок, так независим от заботы о людском мнении, что никогда ни словом, ни намёком не показал, что он считает хорошим то, что делает. Он только делал. И это был не порыв, а это продолжалось всё время, пока мы жили в Казани.
     Как мне ясно теперь, что смерть Митеньки не уничтожила его, что он был прежде, чем я узнал его, прежде, чем родился, и есть теперь, после того, как умер!» (1)

___________________
     (1) Из доставленных мне и отданных в моё распоряжение черновых, неисправленных записок Л. Н. Толстого.

     Взглянем теперь на внутренний мир Льва Николаевича того времени, насколько он нам доступен.
     Критический возраст человека — юность — вводит его в пучину страстей. Для обыкновенного человека это период увлечения всевозможными чувствами и страстями, искания идеала, период мечтаний и ожиданий и большею частью несбыточных надежд. Можно себе представить те внутренние волнения, которые переживала такая сильная во всех отношениях натура, каким и был, и есть Толстой. В каких противоречиях металась его душа! К каким недосягаемым высотам мысли возносила его крылатая мечта и с какой стремительностью мог он падать, срываясь с этой высоты, увлечённый страстями своей сильной, животной природы!
     Указания на эту бурную внутреннюю жизнь юношеского периода мы встречаем в двух сочинениях Льва Николаевича: в «Юности» и в «Исповеди». В первом произведении среди размышлений Николеньки Иртенева мы несомненно встречаем автобиографические черты. Мысли, заимствуемые нами из «Юности», большею частью идеального характера и выражены в прекрасной поэтической форме. Мы приводим здесь только важнейшие:

____
82

     «Я сказал, что дружба моя с Дмитрием открыла мне новый взгляд на жизнь, её цель и отношения. Сущность этого взгляда состояла в убеждении, что назначение человека есть стремление к нравственному совершенствованию, и что усовершенствование это легко, возможно и вечно…
     Пришло время, когда эти мысли с такой свежей силой морального открытия пришли мне в голову, что я испугался, подумав о том, сколько времени я потерял даром, и тотчас же, ту же секунду, захотел прилагать эти мысли к жизни с твёрдым намерением никогда уже не изменять им. И с этого времени я считаю начало юности.
     Мне было в то время шестнадцатый год в исходе. Учителя всё ещё продолжали ходить ко мне, и я поневоле и неохотно готовился к университету.
     В этот период времени, который я считаю пределом отрочества и началом юности, основой моих мечтаний были четыре чувства. Любовь к "ней", к воображаемой женщине, о которой я всегда мечтал в одном и том же смысле и которую всякую минуту ожидал где-нибудь встретить. Второе чувство было любовь любви. Мне хотелось, чтобы меня всё знали и любили. Мне хотелось сказать свое имя… и чтобы все были поражены этим известием, обступили меня и благодарили бы за что-нибудь. Третье чувство была надежда на необыкновенное тщеславное счастье, — такая сильная и твёрдая, что она переходила в сумасшествие. Четвёртое и главное чувство было отвращение к самому себе и раскаяние, но раскаяние до такой степени слитое с надеждой на счастье, что оно не имело в себе ничего печального. Я даже наслаждался в отвращении к прошедшему и старался видеть его мрачнее, чем оно было. Чем чернее был круг воспоминаний прошедшего, тем чище и светлее выдавалась из него светлая, чистая точка настоящего, и разливались радужные цвета будущего. Этот-то голос раскаяния и страстного желания совершенства и был главным новым душевным ощущением в ту эпоху моего развития, и он–то положил новые начала моему взгляду на себя, на людей и на мир Божий. Благой, отрадный голос, сколько раз с тех пор, в те грустные времена, когда душа молча покорялась власти жизненной лжи и разврата, вдруг смело восстававший против всякой неправды, злостно обличавший прошедшее, указывавший, заставляя любить её, ясную точку настоящего, и обещавший добро и счастье в будущем, — благой отрадный голос! Неужели ты перестанешь звучать когда-нибудь?» (1)

________________
     (1) Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого. Т. I, с. 247.

     Мы знаем, что, к счастью для самого Льва Николаевича и для всех нас, голос этот в нём не замолкал ни на минуту, и до сих пор этот благой голос зовёт его и нас и движет нами, направляя нас к светлому, бесконечному идеалу.
     Временами мечты эти ярко выражали начала того идеалистического натурализма, который лег едва ли не в основу большей части произведений Толстого.
     «Но луна всё выше и выше, светлее и светлее стояла на небе, пышный блеск пруда, равномерно усиливающийся, как звук, становился яснее и яснее, тени становились чернее и чернее, свет прозрачнее и прозрачнее, и, вглядываясь и вслушиваясь во всё это, что-то говорило мне, что "она", с обнажёнными руками и пылкими объятиями, ещё далеко–далеко не всё счастье, что и любовь к ней далеко–далеко ещё не всё благо, и чем больше я смотрел на высокий, полный месяц, тем истинная красота и благо казались выше и выше, чище и чище, ближе и ближе к Нему, к источнику всего прекрасного и благо-

____
83

го, и слёзы какой–то неудовлетворенной, но волнующей радости навёртывались мне на глаза.
      И всё я был один, и всё казалось, что таинственно–величавая природа, притягивавший к себе светлый круг месяца, остановившийся зачем–то на одном высоком неопределённом месте бледно-голубого неба и вместе стоящий везде и как будто наполняющий собой всё необъятное пространство, и я, ничтожный червяк, уже оскверненный всеми мелкими бедными людскими страстями, но со всей необъятной могучей силой любви, мне все казалось в эти минуты, что как будто природа, и луна, и я — мы были одно и то же» (1).

______________
      (1) Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого. Т. I, с. 391.

     Интересно взглянуть на список литературных произведении, имевших влияние на Льва Николаевича за период его юности, т. е. приблизительно от 14 до 21 года, и способствовавших выработке подобного миросозерцания.
     Вот этот список, служащий продолжением уже приведённого в главе «Отрочество»:

Название произведений.                Степень влияния.

Евангелие Матфея. Нагорная проповедь     Огромное.
Стерн. "Sentimental Journey"
          ("Сентиментальное путешествие")     Очень большое.
Руссо. "Confession" ("Исповедь"),                Огромное.
          "Emile" ("Эмиль").                Огромное.
         "Nouvelle Heloise" ("Новая Элоиза")     Очень большое.
Пушкин. "Евгений Онегин"                Очень большое.
Шиллер. "Разбойники" Очень большое.
Гоголь. "Шинель", "Ив. Ив. и Ив. Ник.",
            "Невский проспект", "Вий"              Большое.
            "Мертвые души"                Очень большое.
Тургенев. "Записки охотника"                Очень большое.
Дружинин. "Полинька Сакс"                Очень большое.
Григорович. "Антон-Горемыка"                Очень большое.
Диккенс. "Давид Копперфильд"                Огромное.
Лермонтов. "Герой нашего времени",
                "Тамань".                Очень большое.
Прескотт. "Завоевание Мексики"               Большое.

     Рядом с этим Лев Николаевич испытывал на себе и тяжёлое влияние тех условностей, которым подчинена была его барская жизнь. Одним из таких влияний было так называемое «comme il faut» (2). Он посвящает описанию этого влияния целую главу своей «Юности». Мы берём из неё только самое существенное.

__________
     (2) «Как должно».

     «Чувствую необходимость, — говорит Лев Николаевич, — посвятить целую главу этому понятию, которое в моей жизни было одним из самых пагубных, ложных понятий, привитых мне воспитанием и обществом.
     Моё любимое и главное подразделение людей в то время, о котором я пишу, было на людей comme il faut и на comme il ne faut pas [франц. - «как не должно»]. Второй род подразделяется ещё на людей собственно не comme il faut и простой народ. Людей comme il faut я уважал и считал достойными иметь со мной равные отно-

____
84

шения; вторых — притворялся, что презираю, но, в сущности, ненавидел их, питая к ним какое–то оскорблённое чувство личности; третьи для меня не существовали — я их презирал совершенно. Мое comme il faut состояло, первое и главное, в отличном французском языке и особенно в выговоре. Человек, дурно выговаривавший по–французски, тотчас же возбуждал во мне чувство ненависти. "Для чего же ты хочешь говорить как мы, когда не умеешь?" — с ядовитою насмешкой спрашивал я его мысленно.
     Второе условие comme il faut были ногти длинные, отчищенные и чистые; третье было уменье кланяться, танцевать и разговаривать; четвёртое, и очень важное, было равнодушие ко всему и постоянное выражение некоторой изящной, презрительной скуки.
     Страшно вспомнить, сколько бесценного, лучшего в жизни шестнадцатилетнего времени я потратил на приобретение этого качества. Но ни потеря золотого времени, употреблённого на постоянную заботу о соблюдении всех трудных для меня условий comme il faut, исключающих всякое серьёзное увлечение, ни ненависть и презрение к девяти десятым рода человеческого, ни отсутствие внимания ко всему прекрасному, совершающемуся вне круга comme il faut, — всё это ещё было не главное зло, которое мне причиняло это понятие. Главное зло состояло в том убеждении, что comme il faut есть самостоятельное положение в обществе, что человеку не нужно стараться быть ни чиновником, ни каретником, ни солдатом, ни учёным, когда он comme il faut; что, достигнув этого положения, он уже исполняет своё назначение и даже становится выше большей части людей.
     В известную пору молодости, после многих ошибок и увлечений, каждый человек обыкновенно становится в необходимость деятельного участия в общественной жизни, избирает какую–нибудь отрасль труда и посвящает себя ей; но с человеком comme il faut это редко случается. Я знал и знаю очень, очень много людей старых, гордых, самоуверенных, резких в суждениях, которые на вопрос, если такой задастся им на том свете: кто ты такой? и что ты там делал? — не будут в состоянии ответить иначе, как: «je fus un homme tres comme il faut» (1).
____________
     (1) «Я был человеком очень комильфотным».
    
     Эта участь ожидала меня» (2).

____________
     (2) Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого. Т. I, с. 381.

     Как сказал Лев Николаевич в разговоре с немецким биографом Лёвенфельдом, рядом с учебными университетскими занятиями, вообще мало интересовавшими его, в нём развился интерес к самостоятельной умственной работе, вызванный данной ему темой сравнения «Esprit des lois» Montesquieu с «Наказом» Екатерины.
     Дневники Льва Николаевича того времени полны мыслями, заметками и комментариями к этой работе, и рядом с этой работой толпится целый рой мыслей, как будто рассудок, прежде спавший и вдруг пробуждённый, принялся за деятельную работу во всех областях своих.
     В марте 1847 года Лев Николаевич лежал в казанской клинике по какому–то нездоровью. Досуг болезни, больничное одиночество наводили его на размышления о значении разума.
     «Общество есть часть мира. Надо Разум согласовать с миром, с целым, познавая законы его, и тогда можно стать независимым от части, от общества».

____
85

     Мы видим из этой заметки, что 18–летний юноша уже носил в себе зачатки будущего анархизма.
     Замечая в себе проявление страсти к знанию, Лев Николаевич сейчас же спохватывается и, опасаясь уйти в теорию, задаёт себе вопросы о приложении знания к практике, а главное, к выработке в себе нравственного идеала и нравственного поведения.
    Так, он записывает между прочим в своём дневнике того времени (март 1847 г.):
    «Я много переменился, но всё ещё не достиг той степени совершенства (в занятиях), которого бы мне хотелось достигнуть. Я не исполняю того, что себе предписываю; что исполняю, то исполняю не хорошо, не изощряю памяти. Для этого пишу здесь некоторые правила, которые, как мне кажется, много мне помогут, ежели я буду им следовать:
     1) Что назначено непременно исполнить, то исполняй, несмотря ни на что.
     2) Что исполняешь, исполняй хорошо.
     3) Никогда не справляйся в книге, что забыл, а постарайся сам припомнить.
     4) Заставляй постоянно ум твой действовать со всею ему возможною силою.
     5) Читай и думай всегда громко.
     6) Не стыдись говорить людям, которые тебе мешают, что они мешают; сначала дай почувствовать, а ежели они не понимают (что они мешают), то извинись и скажи им это».
     По поводу своей университетской работы он приходит к тому заключению, что в «Наказе» Екатерины проявляются два начала: революционные идеи современной Европы и деспотизм самой Екатерины и тщеславие её; последнее начало преобладает. Республиканские идеи заимствованы ею из Монтескье. В заключение Лев Николаевич приходит к тому выводу, что «Наказ» принёс больше славы Екатерине, чем пользы России.
     Решившись оставить университет и переехать в деревню, Лев Николаевич даёт себе обещание заниматься английским и латинским языком и римским правом, вероятно, чувствуя по этим предметам пробелы в своём знании.
     Но по мере того, как приближалось время отъезда, планы и мечты о новой жизни расширялись, и, наконец, 17–го апреля 1847 года он записывает в своём дневнике:
    «Перемена в образе жизни должна произойти; но нужно, чтобы эта перемена не была произведением внешних обстоятельств, но произведением души», и далее:
     «Цель жизни есть сознательное стремление к всестороннему развитию всего существующего.
     Цель жизни в деревне в продолжение двух лет:
     1) Изучить весь курс юридических наук, нужных для окончательного экзамена в университет,
     2) Изучить практическую медицину и часть теоретической.
     3) Изучить языки: французский, русский, немецкий, английский, итальянский и латинский.
    4) Изучить сельское хозяйство как теоретически, так и практически.
    5) Изучить историю, географию и статистику.
    6) Изучить математику — гимназический курс.
    7) Написать диссертацию.
    8) Достигнуть высшей степени совершенства в музыке и живописи.
    9) Написать правила.

____
86
   
     10) Получить некоторые познания в естественных науках.
     11) Составить сочинения из всех тех предметов, которые буду изучать».
     Вся последующая жизнь Льва Николаевича в деревне исполнена таких мечтаний, благих начинаний и серьёзной искренней борьбы над самим собой в стремлении к совершенствованию.
     С неподражаемою искренностью записывает он всякое уклонение от постановленного правила, всякое падение и снова собирается с силами на новую борьбу.
     Отношение к женщинам уже тогда беспокоит его, и вот какой интересный совет даёт он себе:
    «Смотри на общество женщин как на необходимую неприятность жизни общественной и, сколько можно, удаляйся от них.
     В самом деле: от кого получаем мы сластолюбие, изнеженность, легкомыслие во всём и множество других пороков, как не от женщин? Кто виноват в том, что мы лишаемся врождённых в нас чувств: смелости, твёрдости, рассудительности, справедливости и других — как не женщины? Женщина восприимчивее мужчины, поэтому в века добродетели женщины были лучше нас; в теперешний же развратный, порочный век — они хуже нас».
     Опять мы видим зачатки позднейших взглядов на жизнь.
     К этому же периоду относятся также и первые философские опыты Льва Николаевича.
     Читая Руссо, Лев Николаевич пишет комментарии к его «Discours» [«Рассуждениям»]. Затем сохранилась его самостоятельная философская статья, написанная в 1846–47 году, т. е. когда ему было 18 лет. Статья эта носит название: «О цели философии». Причём философии даётся такое определение:
     «Человек стремится, т. е. человек деятелен. Куда направлена его деятельность? Каким образом сделать эту деятельность свободной? В этом заключается цель философии в её истинном значении. Другими словами: "философия есть наука жизни"».
     Кроме того, есть наброски на разные темы, как, например: «О рассуждении касательно будущей жизни», «Определение времени, пространства и числа», «Методы», «Разделение философии» и т. д.
     К этому времени относится также следующий эпизод, записанный графиней С. А. Толстой:
     «Во время студенчества Лев Николаевич раз задумался о том, что такое симметрия, и написал сам на это философскую статью в виде рассуждения. Статья эта лежала на столе в его комнате, когда в комнату вошёл товарищ братьев Толстых Шувалов с бутылками во всех карманах, собираясь петь. Он случайно увидал на столе эту статью и прочёл её. Его заинтересовала эта статья, и он спросил, откуда Лев Николаевич списал её. Лев Николаевич робко ответил, что он её сам сочинил. Шувалов засмеялся и сказал, что это он врёт, что не может этого быть: слишком показалось глубоко и умно для такого юноши. Так и не поверил, с тем и ушёл» (1).

_____________
     (1) Записки графини С. А. Толстой.

     Уже этот небольшой рассказ показывает нам, насколько уровень развития Льва Николаевича не соответствовал окружающей его среде и превышал её.
     «Исповедь» Льва Николаевича раскрывает нам его внутренний мир того времени ещё с другой стороны — религиозной.

____
87

     «Помню, — говорит Лев Николаевич, — что, когда старший брат мой Дмитрий, будучи в университете, вдруг со свойственной его натуре страстностью предался вере и стал ходить ко всем службам, поститься, вести чистую, нравственную жизнь, то мы все и даже старшие, не переставая, поднимали его на смех и прозвали почему–то Ноем. Помню, Мусин-Пушкин, бывший тогда попечителем Казанского университета, звавший нас к себе танцевать, насмешливо уговаривал отказывающегося брата тем, что и Давид плясал перед ковчегом. Я сочувствовал тогда этим шуткам старших и выводил из них заключение о том, что учить катехизис надо, ходить в церковь надо, но слишком серьёзно всего этого не надо принимать. Помню ещё, что я очень молодым читал Вольтера, и насмешки его не только не возмущали, но очень веселили меня.
     Отпадение моё от веры произошло во мне так же, как оно происходило и происходит теперь в людях нашего склада образования. Оно, как мне кажется, происходит в большинстве случаев так: люди живут так, как все живут, а все живут на основании начал, не только не имеющих ничего общего с вероучением, но большею частью противоположных ему; вероучение не участвует в жизни, а в сношениях с другими людьми никогда не приходится сталкиваться с ним и самому в собственной жизни никогда не приходится справляться с ним; вероучение это исповедуется где–то там вдали от жизни и независимо от неё; если сталкиваешься с ним, то только как с внешним, не связанным с жизнью явлением.
     Сообщённое мне с детства вероучение исчезло во мне так же, как и в других, с той только разницей, что так как я с 15–ти лет стал читать философские сочинения, то моё отречение от вероучения очень рано стало сознательным. Я с 16–ти лет перестал становиться на молитву и перестал по собственному побуждению ходить в церковь и говеть. Я не верил в то, что мне было сообщено с детства, но я верил во что–то. Во что я верил, я никак бы не мог сказать. Верил я и в Бога, или, скорее, я не отрицал Бога, но какого Бога, я бы не мог сказать. Не отрицал я и Христа и его учение, но в чём было его учение, я тоже не мог бы сказать.
     Теперь, вспоминая то время, я вижу ясно, что вера моя — то, что, кроме животных инстинктов, двигало моею жизнью, — единственная истинная вера моя в то время была вера в совершенствование. Но в чём было совершенствование и какая была цель его, я бы не мог сказать. Я старался совершенствовать свою волю, — составлял себе правила, которым старался следовать; совершенствовал себя физически, всякими упражнениями изощряя силу и ловкость и всякими лишениями приучая себя к выносливости и терпению. И всё это я считал совершенствованием. Началом всего было, разумеется, нравственное совершенствование, но скоро оно подменялось совершенствованием вообще, т. е. желанием быть лучше не перед самим собой или перед Богом, а желанием быть лучше перед другими людьми. И очень скоро это стремление быть лучше пред людьми подменялось желанием быть сильнее других людей, т. е. славнее, важнее, богаче других».
     И далее начинается то страшное покаяние, которое, обличая грехи Льва Николаевича, в то же время обличает и нашу душу, в большинстве случаев прошедшую через эти дебри разврата, быть может, совершавшегося нами не с такими исполинскими размахами и не со столь искренним сознанием своей неправоты.
     «Когда-нибудь я расскажу историю моей жизни — и трогательную, и поучительную в эти десять лет моей молодости. Думаю, что многие и многие

____
88

испытали то же. Я всей душой желал быть хорошим; но я был молод, у меня были страсти, я был один, совершенно один, когда искал хорошего. Всякий раз, когда я пытался высказывать то, что составляло самые задушевные мои желания, то, что я хочу быть нравственно хорошим, я встречал презрение и насмешки; а как только я предавался гадким страстям, меня хвалили и поощряли.
     Честолюбие, властолюбие, корыстолюбие, любострастие, гордость, гнев, месть — всё это уважалось. Отдаваясь этим страстям, я становился похож на большого, и я чувствовал, что мною довольны. Добрая тётушка моя, чистейшее существо, с которой я жил, всегда говорила мне, что она ничего не желала бы так для меня, как того, чтобы я имел связь с замужнею женщиной: rien ne forme un jeune homme, comme une liason avec line femme comme il faut (1); ещё другого счастья она желала мне, того, чтобы я был адъютантом, и лучше всего у государя; и самого большого счастья — того, чтоб я женился на очень богатой девушке и чтоб у меня, вследствие этой женитьбы, было как можно больше рабов.

¬______________________
     (1) «Ничто так не образовывает мужчину, как связь с порядочной женщиной».

     Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах. Я убивал людей на войне, вызывал на дуэли, чтобы убить, проигрывал в карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяние всех родов, пьянство, насилие, убийство… Не было преступления, которого бы я не совершал, и за всё это меня хвалили, считали и считают мои сверстники сравнительно нравственным человеком.
     Так я жил десять лет» (2).

_____________
      (2) «Исповедь». Изд. «Своб. слова», с. 2 и след.


     Начало этого бурного десятилетнего периода застаёт Льва Николаевича в деревне.
     К этому времени следует отнести попытки Льва Николаевича хозяйствовать на новых началах, а главное — попытки установления правильных разумно–дружелюбных отношений с крестьянами, которые окончились так неудачно, и неудача которых так ярко изображена в рассказе «Утро помещика». В этом рассказе так много если не фактически, то психологически автобиографического материала, что его можно поставить нам как главу биографии.
     Заимствуем оттуда письмо кн. Нехлюдова к своей тётушке:

     «Милая тётушка!
     Я принял решение, от которого должна зависеть участь всей моей жизни. Я выхожу из университета, чтобы посвятить себя жизни в деревне, потому что чувствую, что рождён для неё. Ради Бога, милая тётушка, не смейтесь надо мной. Вы скажете, что я молод; может быть, точно, я ещё ребёнок, но это не мешает мне чувствовать моё призвание, желать делать добро и любить его.
     Как я вам писал уже, я нашёл дела в неописанном расстройстве. Желая их привести в порядок и вникнув в них, я открыл, что главное зло заключается в самом жалком, бедственном положении мужиков, и зло такое, которое можно исправить только трудом и терпением. Если бы вы только могли видеть двух моих мужиков, Давыда и Ивана, и жизнь, которую они ведут со своими семействами, я уверен, что один вид этих двух несчастных убедил бы вас больше, чем всё то, что я могу сказать вам, чтобы объяснить моё намерение.

____
89

     Не моя ли священная и прямая обязанность заботиться о счастии этих семисот человек, за которых я должен буду отвечать Богу? Не грех ли покидать их на произвол грубых старост и управляющих из-за планов наслаждения или честолюбия? И зачем искать в другой сфере случаев быть полезным и делать добро, когда мне открывается такая благородная, блестящая и ближайшая обязанность? Я чувствую себя способным быть хорошим хозяином; а для того, чтобы быть им, как я разумею это слово, не нужно ни кандидатского диплома, ни чинов, которых вы так желаете для меня. Милая тётушка, не делайте за меня честолюбивых планов, привыкните к мысли, что я пошёл по совершенно особенной дороге, но которая хороша и, я чувствую, приведёт меня к счастью. Я много и много передумал о своей будущей обязанности, написал себе правила действий, и если только Бог даст мне жизни и сил, я успею в своём предприятии…» (1)

______________
     (1) Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого. М., 1897. т. II, с. 5–6.

     Если Лев Николаевич и не писал в действительности этого письма, то, несомненно, подобные мысли и желания обуревали его молодую душу и давали направление его жизни.
     Как мы знаем из этого рассказа, попытка Льва Николаевича кончилась неудачей. И оно не могло быть иначе. Искренность Льва Николаевича не могла вынести положения благотворителя своих рабов, т. е. людей, уязвлённых в самом ценном для этих людей — их духовном достоинстве.
     Лев Николаевич не вынес этого противоречия (а быть "холодным и строгим человеком", как советовала тётушка в своём ответном письме, он не мог), и, воспользовавшись первым удобным случаем, он круто изменил свою жизнь.
     Прожив лето в Ясной Поляне, Лев Николаевич осенью того же 47–го года отправился в Петербург, где в начале 48–го года начал держать кандидатский экзамен.
     «В 48–м году, — говорит он в своей статье о воспитании и образовании, — я держал экзамен на кандидата в Петербургском университете и буквально ничего не знал и буквально начал готовиться за неделю до экзамена. Я не спал ночи и получил кандидатские баллы из гражданского и уголовного права готовясь из каждого предмета не более недели». (1)

___________________
     (1) Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого. М., 1897, т. IV. с. 143.

     Лёвенфельду сам Лев Николаевич так рассказывает об этом времени:
     «Мне очень было приятно жить в деревне с тётушкой Ёргольской, но неопределенная жажда знания снова увлекла меня вдаль. Это было в 1848 году, я всё ещё не знал, что мне предпринять. В Петербурге мне открывались две дороги. Я мог вступить в армию, чтобы принять участие в венгерском походе, и мог закончить мои университетские занятия, чтобы получить себе потом место чиновника. Но моя жажда знания победила моё честолюбие, и я снова принялся за занятия. Я выдержал даже два экзамена по уголовному праву, но затем все мои благие намерения совершенно рухнули. Наступила весна, и прелесть деревенской жизни снова потянула меня в имение» (1).

______________
      (1) R. Levenfeld. «Gcsprache mit und uber Tolsioj». S. 87.

     Этот период петербургской жизни мы можем более подробно проследить по письмам Льва Николаевича к своему брату Сергею, из которых мы приводим выдержки, имеющие общий интерес.
     13 февраля 1848 года он писал брату:

____
90

    «Я пишу тебе это письмо из Петербурга, где я и намерен остаться навеки… Я решился здесь остаться держать экзамен и потом служить; ежели же не выдержу (всё может случиться), то и с 14–го класса начну служить; я много знаю чиновников 2–го разряда, которые не хуже и вас, перворазрядных, служат. Короче тебе скажу, что петербургская жизнь на меня имеет большое и доброе влияние: она меня приучает к деятельности и заменяет для меня невольно расписание; как-то нельзя ничего не делать, все заняты, все хлопочут, да и не найдёшь человека, с которым бы можно было вести беспутную жизнь, — одному нельзя же.
     Я знаю, что ты никак не поверишь, чтобы я переменился, скажешь: «это уж в 20–й раз, и всё из тебя пути нет», «самый пустяшный малый», — нет, я теперь совсем иначе переменился, чем прежде менялся; прежде я скажу себе: «дай–ка я переменюсь», а теперь а вижу, что я переменился, и говорю: «я переменился».
    Главное то, что я вполне убеждён теперь, что умозрением и философией жить нельзя, а надо жить положительно, т. е. быть практическим человеком. Это большой шаг и большая перемена; ещё этого со мной ни разу не было. Ежели же кто хочет жить и молод, то в России нет другого места, как Петербург; какое бы направление кто ни имел, всему можно удовлетворить, всё можно развить, и легко, без всякого труда. Что же касается до средств к жизни, то для холостого жизнь здесь вовсе не дорогая и, напротив, дешевле и лучше московской, исключая квартир.
    Всем нашим передай, что я всех целую и кланяюсь, и что летом в деревне, может, буду, может, нет: мне хочется летом взять отпуск и поездить по окрестностям Петербурга, в Гельсингфорс и в Ревель тоже хочу съездить. Напиши мне, ради Бога, хоть раз в жизни; мне хочется знать, как ты и все наши эту новость примут; проси и их от меня писать, я же писать к ним боюсь, — так давно не писал я к ним, что они, верно, сердятся, особенно перед тётенькой Татьяной Александровной мне совестно; попроси у неё от меня прощения».
     Увы! этим благим намерениям не сразу суждено было осуществиться. Как ни странно писать это теперь про Льва Николаевича, но тогда брат его с некоторым правом называл его «пустяшный малый», в чём Лев Николаевич и сам ему признавался.
    Так, в письме от 1–го мая 1848 года он пишет брату:
    «Серёжа! Ты, я думаю, уже говоришь, что я «самый пустяшный малый», и говоришь правду. Бог знает, что я наделал. Поехал без всякой причины в Петербург, ничего там нужного не сделал, только прожил пропасть денег и задолжал. Глупо! Невыносимо глупо! Ты не поверишь, как это меня мучает. Главное, долги, которые мне нужно заплатить и как можно скорее: потому что, ежели я их заплачу не скоро, то я сверх денег потеряю и репутацию, Мне до нового дохода необходимо 3500 руб. сер.: 1200 в Опекунский Совет, 1600 заплатить долги, 700 руб. на прожиток. Я знаю, ты будешь ахать, но что же делать? Глупость делают раз в жизни. Надо мне было поплатиться за свою свободу (некому было сечь, это главное несчастие) и философию, вот я и поплатился. Сделай милость, похлопочи, чтобы вывести меня из фальшивого и гадкого положения, в котором я теперь, — без гроша денег и кругом должен.
     Ты знаешь, верно, что наши войска все идут в поход и что часть (2 корпуса) перешли границу и, говорят, уже в Вене.
     Я начал было держать экзамен на кандидата и выдержал два хорошо, но теперь переменил намерение и хочу вступить юнкером в конногвардейский

____
91

полк. Мне совестно писать это тебе, потому что я знаю, что ты меня любишь, и тебя огорчат все мои глупости и безосновательность. Я даже несколько раз вставал и краснел от этого письма, что и ты будешь делать, читая его; но что делать, прошедшего не переменишь, а будущее зависит от меня.
     Бог даст, и я исправлюсь и сделаюсь когда–нибудь порядочным человеком; больше всего я надеюсь на юнкерскую службу: она меня приучит к практической жизни, и volens-nolens мне надо будет служить до офицерского чина. Со счастьем, т. е. ежели гвардия будет в деле, я могу быть произведён и прежде 2–летнего срока. Гвардия идёт в поход в конце мая. Я теперь ничего не могу делать, потому что, во–первых, нет денег, которых мне нужно немного (все, кажется), а во–вторых, два метрические свидетельства в Ясной; вели их прислать как можно скорее. Не сердись на меня, пожалуйста, а то я теперь слишком чувствую своё ничтожество, и исполни поскорей мои поручения, Прощай, не показывай письма этого тётеньке, — я не хочу её огорчать».
     Вскоре и эти планы были оставлены. В одном из следующих писем к брату Лев Николаевич пишет:
     «В последнем письме моём писал тебе разные глупости, из которых главная та, что я был намерен вступить в конногвардию; теперь же я этот план оставляю только в том случае, ежели экзамена не выдержу и война будет серьёзная».
     Вероятно, он не нашёл войну достаточно «серьёзною», потому что в военную службу не поступил.
     Весною он возвращается в Ясную Поляну и везёт с собою из Петербурга пьющего талантливого немца-музыканта, с которым он познакомился у друзей своих Перфильевых, и страстно отдаётся музыке. Этого немца звали Рудольфом.
     Затем, до своего отъезда на Кавказ в 1851 году, Лев Николаевич проводит время частью в Москве, частью в Ясной Поляне. Вот тут-то период аскетизма, а потом кутежей, охоты, карт, цыган.
     За три года жизни Лев Николаевич действительно перепробовал всё, что может быть доступно сильной, страстной, даровитой молодой натуре.
     За это время он не писал дневника. Ему было некогда. Только с половины 1850 г. он снова берётся за него, и начинает он его, конечно, покаянием и самообличением и выражает желание откровенно записать свои воспоминания об этих «беспутно проведённых 3–х годах своей жизни».
     Желая начать правильную жизнь, он составляет себе распределение дня с утра до вечера; хозяйство, купанье, дневник, музыка, еда, отдых, чтение, купанье, хозяйство.
     Но, разумеется, эти расписания и правила не выполняются, и в дневнике снова отмечается недовольство собой.
     Этот период борьбы с самим собой продолжается целые месяцы, и вдруг прорывается волна бурной страсти, сламывающей все внешние преграды.
     Как утопающий хватается за соломинку, так и он, увлекаемый страстями, хватался за разные чувства, которые могли бы его удержать от гибели. Одним из таких чувств было самолюбие.
     «Люди, которых я считаю нравственно ниже себя, делают дурные дела лучше меня», — писал он в своём дневнике, и потому эти дурные дела становились ему противны, и он бросал их.
     Спокойная жизнь в деревне часто помогала ему, утишая его страсти.
     Замечательно, что нравственная, благородная струнка звучала в нём даже в таких пошлых занятиях, как в картёжной игре. Это была едва ли не одна из

____
92

самых сильных страстей его. Но и тут он сдерживает себя правилом чести: «играть только с богатыми», т. е. чтобы выигрыш не мог нанести материального ущерба, унизить, разорить игрока.
     Часто не в силах будучи совладать с собой, он приходил в отчаяние, но потом снова ободрялся и записывал в дневнике:
     «Живу совершенно скотски, хотя и не совсем беспутно; занятия свои почти все оставил и духом очень упал».
     Будучи стеснённым в деньгах, он замышлял даже торговое предприятие: хотел снять почтовую станцию в Туле. Это было в конце 1850 года. К счастью, дело это не состоялось, и он избежал, таким образом, многих бедствий, которые причинило бы ему столь несвойственное ему занятие. Размышляя о своих неудачах, он раз записал в своём дневнике:
     «Вот причины многих ошибок:
     1) Нерешительность, т. е. недостаток энергии, 2) обманывание самого себя, 3) торопливость, 4) fausse honte [ложный стыд], 5) дурное расположение духа, 6) сбивчивость, 7) подражание, 8) непостоянство, 9) необдуманность».
     Зиму 1850–51 года он проводит большую часть в Москве, откуда часто пишет своей тётке в Ясную, рассказывая различные подробности своей жизни. В одном письме он так описывает свою квартиру и вообще внешнюю обстановку жизни.
     «II se compose de 4 chambres — une salle a manger, ou j'ai deja un royalino, que j'ai loue, un salon meuble de divans, chaises et tables en bois de noyer et couvene de drap rouge et orne de trois grandes glaces, un cabinet, ou j'ai ma table a ecrire, mon bureau et un divan qui me rappelle toujours nos disputes au sujet de ce meuble et une chambre assez grande pour etre chambre a coucher et cabinet de toilette et par dessus tout cela une petite anti–chambre.
     Je dine a la maison avec des щи et du каша, dont je me contence parfaitement. Je n'attends que les confitures et la наливка pour avoir tout selon mes habitudes de la campagne.
     J'ai un traineau pour 40 r. arg., c'est un пошевни, une espece de traineau tres a la mode. Serge doit savoir ce que c'est; j'ai achete tout l'attirail pour l'attelage que j'ai pour ce moment tres elegant" (1).

______________
     (1) Она состоит из 4–х комнат — столовой, где у меня уже есть роялино, которое я взял напрокат; гостиная с диванами, стульями и столами, орехового дерева, покрытыми красным сукном, и украшенная тремя большими зеркалами; кабинет, где стоит мой письменный стол, бюро и диван, который напоминает мне все ваши споры об этой мебели, и ещё комната, довольно большая, чтобы служить спальней и уборной, и, сверх того, маленькая передняя.
     Я обедаю дома щами н кашей, чем я вполне довольствуюсь. Жду только варенье и наливку, чтобы иметь всё, к чему я привык в деревне.
     У меня есть сани, за сорок рублей, — это пошевни, род саней, теперь очень модных. Серёжа должен знать, что это такое. Я купил всю упряжь, и она у меня теперь очень изящна.

     По–видимому, тётушка его очень опасается за его поведение в Москве, даёт ему советы и старается оградить от дурного знакомства, так как в следующем письме он ей пишет:
     «Pourquoi etes–vous tellement monte contre Islenieff — si c'est pour m'en detourner — c'est inutil puisqu'il n'est pas a Moscou. Tout ce que vous dites au sujet de la perversite du jeu est tres vrai et me revient souvent a l'esprit, c'est pourquoi je crois que je ne jouerai plus. "Je crois", mais j'espere bientot vous dire pour sur.

____
93

     Tout ce que vous dites de la societe est vrai, aussi comme tout ce que vous dites sunout dans vos lettres — primo parce que vous ecrivez comme m-me de Sevigne et secundo — parce que je ne puis, selon mes habitudes, disputer. Vous dites aussi beaucoup de bon sur ma personne. Je suis convaincu que les louages font autant de bien que de mal. Elles font du bien parce qu'elles maintiennent dans les bonnes qualites, qu'on loue, et du mal parce qu'elles augmentent l'amour propre. Je suis sur que les votres ne peuvent que me faire du bien pour la raison qu'elles sont dictees par une amitie sincere — cela va sans dire, autant que je le meriterai.
     Je crois les avoir meritees, pendant tout le temps de mon sejour a Moscou, je suis content de moi» (1).

_________________
     (1) Почему вы так возмущены Исленевым? Если это с целью меня от него отвратить, то это бесполезно, потому что его нет в Москве. Всё, что вы говорите о развращающем влиянии игры, верно и часто мне приходит на ум, вот почему я думаю, что я больше играть не буду. Я думаю, но надеюсь скоро сказать — "наверно".
     Всё, что вы говорите об обществе, верно так же, как и всё, что вы говорите, особенно в письмах: во–первых, потому что вы пишете, как м-м де Севинье, и, во–вторых, потому что я не могу, по моим привычкам, спорить. Вы также говорите много хорошего обо мне. Я убеждён, что похвалы приносят столько же пользы, сколько и вреда. Они полезны, потому что удерживают человека в тех хороших качествах, которые хвалят, и вредны, потому что увеличивают самолюбие. Я уверен, что ваши похвалы мне будут только полезны, потому что они продиктованы искренним, дружеским чувством, но, конечно, настолько, насколько я их заслуживаю.
     Мне кажется, что я их заслужил; во всё время моего пребывания в Москве я доволен собой.


     Он наезжает и в Ясную, откуда снова в марте 1851 года он едет в Москву; вернувшись из этой поездки; он писал в дневнике, что цель приезда в Москву была троякая: игра, женитьба и получение места. И ни одна из этих целей не была достигнута. К игре он тогда почувствовал отвращение, сознавая всю низость этого занятия; женитьбу отложил, потому что налицо не было ни одного из трёх известных ему оснований женитьбы: любви, рассудка, судьбы. Места он не мог получить за неимением каких–то нужных для этого бумаг.
     В это своё пребывание в Москве он пишет своей тётке Татьяне Александровне, от 8–го марта:
     «Dernierement dans an ouvrage que je lisais, l'auteur disait que les premiers indices du printemps agissent ordinairement sur le morale des hommes. Avec la nature qui renait on voudrait se sentir renaitre aussi, on regrette le passe, le temps mal employe, on se repent de sa faiblesse, et l'avenir nous parait comme un point lumineux devant nous, on devient meilleur, moralement meilleur. Ceci quant a moi est parfaitement vrai, depuis que j'ai commence a vivre independamment, le printemps me mettait toujours dans les bonnes dispositions, dans lesquelles je perseverai plus ou moins longtemps, mais c'est toujours l'hiver qui est une pierre d'achoppement pour moi — всегда собьюсь.
     Au reste en recapitulant les hivers passes, celui–la est sans doute le plus agreable et le plus raisonnable que j'ai passe. Je me suis amuse, je suis alle dans le monde, j'ai garde des souvenirs agreables et avec cela je n'ai pas derange mes finances, ni arrange — c'est vrai» (2).

_______________
     (2) В одном сочинении, которое я читал на днях, автор говорит, что первые признаки весны действуют обыкновенно на нравственную природу человека. С возрождающейся природой хочется чувствовать и себя возрождающимся, жалеешь о прошлом, дурно потраченном времени, каешься в слабости, и будущее представляется как светлая точка впереди нас, и становиться лучше, нравственно лучше. Относительно меня это совершенно верно: с тех нор, как я начал жить самостоятельно, весна всегда приводила меня в хорошее настроение, в котором я держался более или менее долго, но вот зима всегда была для меня пробным камнем — всегда собьюсь.
     Впрочем, сопоставляя с прошлыми зимами, эта, несомненно, самая приятая и самая разумная из всех проведённых мною. Я веселился, я ездил в свет, остались приятные воспоминания, и при всём том я не расстроил свои финансы — и не устроил, правда.


____
94

     Следующее его письмо написано уже по приезде с Кавказа брата Николая. Он пишет между прочим:
     «L'arrivee de Nicolas a ete pour moi une surprise agreable, puisque j'avais presque perdu l'espoir de le voir arriver chez moi. J'ai ete si content de le voir, que meme j'ai neglige un peu mes devoirs ou plutot mes habitudes. A present je suis de nouveau seui et seui au pied de la lettre: je ne vai nulle part, ni ne recois personne. Je fais des plans pour le printemps et l'ete, les approuvez–vous? Vers la fin du mois de mai je viendrai а Ясная, j'y passerai un mois on deux et tacherai d'y retenir Nicolas aussi longtemps, que possible et puis d'aller avec lui faire une tournee au Caucase» (1).

_______________
     (1) Приезд Николеньки был для меня приятным сюрпризом, потому что я уже почти потерял надежду увидеть его у себя. Я был так рад увидать его, что я даже немного пренебрёг своими обязанностями или, вернее, привычками.
     Теперь я снова один, и буквально один: я никуда не хожу, никого не принимаю. Делаю планы на весну и лето. Одобрите ли вы их? В конце мая я приеду в Ясную, проведу там месяц или два и постараюсь там удержать Николеньку как можно дольше, а потом поеду с ним совершить прогулку но Кавказу.

     И вот среди всей этой бурной смены светских удовольствий, игры, припадков чувственности, увлечений цыганами, охотой, вдруг наступали периоды религиозности и смирения. Так, с усердием исполняя обряд говения, он сочиняет даже проповедь, конечно, оставшуюся не прочитанной.
     И тут же замечаются порывы серьёзного, художественного писательства. Он замышлял ещё в 50 году написать повесть из цыганского быта. Другой замысел того же времени был вызван подражанием Стерну, его «Sentimental journey».
     «Сидел он раз у окна задумавшись и смотрел на всё происходившее на улице: вот ходит будочник, кто он такой, какая его жизнь? А вот карета проехала, кто там и куда едет, и о чём думает, и кто живёт в этом доме, какая внутренняя жизнь их?.. Как интересно бы было всё это описать, какую можно бы было из этого сочинить интересную книгу!» (2)

_____________
      (2) Из записок гр. С. А. Толстой.

     Весь этот переменчивый, опасный период жизни был оборван внезапным отъездом на Кавказ.

____
95



Часть III.
ВОЕННАЯ СЛУЖБА (1851–1856)


 ГЛАВА 7.
Кавказ

     Неудачная попытка хозяйничать, невозможность установить желательные отношения с крестьянами и та страстная, опасная жизнь, полная всякого рода излишеств, о которой упоминалось в конце предыдущей главы, побудили Льва Николаевича искать случая изменить свой образ жизни.
     Жизнь его была такая безалаберная, распущенная, по его собственному свидетельству, что он был готов на всякое изменение её. Так, когда будущий зять его (муж сестры) Валерьян Петрович Толстой, будучи женихом, ехал назад в Сибирь окончить там свои дела перед женитьбой и отъезжал от дому, Лев Николаевич вскочил к нему в тарантас без шапки, в блузе, и не уехал в Сибирь, кажется, только оттого, что у него не было на голове шапки.
     Серьёзный случай к перемене жизни, наконец, представился. В апреле 1851 года с Кавказа приехал старший брат Льва Николаевича, Николай; он служил офицером в кавказской армии, приехал в отпуск и должен был вскоре возвратиться назад. Лев Николаевич ухватился за этот случай и весной 1851 года отправился вместе с ним на Кавказ.
     Они выехали из Ясной Поляны 20–го апреля и пробыли недели две в Москве, откуда Лев Николаевич писал своей тетке Татьяне Александровне в Ясную:
     «J'ai ete a la promenade de Sokolniki par un temps detestable, c'est pourquoi je n'ai rencontre personne des dames de la societe, que j'avais envie de voir. Comme vous pretendez que je suis un homme a epreuves, je suis alle parmi les plebs, dans les rentes bohemiennes. Vous pouvez aisement vous figurer le combat interieur qui s'engagea la–bas pour et centre. Au reste j'en sortis victorieux, c. a. d. n'ayant rien donne que ma benediction aux joyeux descendants des illustres Pharaons. Nicolas trouve que je suis un compagnon de voyage tres agreable, si ce n'etait ma proprete. II se fache de ce que, comme il le dit, je change de linge 12 fois par jour. Moi je le trouve aussi compagnon tres agreable, si ce n'etait sa salete. Je ne sais lequel de nousaraison». (1)
_______________
     (1) Я был на гулянье в Сокольниках в отвратительную погоду и потому не встретил ни одну из дам, которых я хотел видеть. Так как, по-вашему, я человек, испытующий себя, я пошёл в народ, в цыганский табор. Вы легко можете себе представить, какая поднялась там во мне внутренняя борьба за и против. Впрочем, я вышел победителем, то есть ничего не дал этим весёлым потомкам знаменитых фараонов, кроме моего благословения. Николай находит, что я очень приятный спутник, если бы не моя опрятность. Он сердится на то, что я, как он говорит, 12 раз в день меняю бельё. Я нахожу, что он тоже очень приятный спутник, если бы не его неопрятность. Не знаю, кто из нас прав.

____
96

     Из Москвы они поехали через Казань, где посетили В. И. Юшкова, мужа их тётки–опекунши, с которой они жили в Казани, а также друга этой тётки, оригинальную, шумную женщину, директрису казанского института, г-жу Загоскину.
     Там, у Загоскиной, Лев Николаевич встретил Зинаиду Модестовну Молоствову, бывшую воспитанницу института, и Лев Николаевич испытал к ней поэтическое чувство влюблённости, которое он, как всегда, по своей застенчивости, не решился выразить и которое он увёз с собой на Кавказ.
     Там же, у Загоскиной, всегда привлекавшей к себе наиболее комильфотных молодых людей, он встретил и почти подружился с молодым правоведом, прокурором Оголиным, и с ним ездил в деревню к В. И. Юшкову. Оголин был тип нового тогдашнего чиновника.
     Лев Николаевич рассказывал, как был поражён В. И. Юшков, привыкший видеть прокурора важным, почтенным, седым, в мундире, с крестом на шее и звездой, когда он увидал Оголина и познакомился с ним в самых странных условиях.
     «Когда мы приехали с Оголиным и подошли к дому, против которого была группа молодых берёз, я предложил Оголину, пока слуга докладывал о приезде, поспорить, кто лучше и выше влезет на эти берёзы. Когда В. И. вышел и увидал прокурора, лезущего на дерево, он долго не мог опомниться».
    Нежные чувства к Зинаиде Модестовне, увезённые Л. Н-чем на Кавказ, вызвали с его стороны, по приезде его туда, эстафету на имя Оголина такого содержания:

                Господин
                Оголин,
                Поспешите,
                Напишите
                Про всех вас
                На Кавказ,
                Здорова ль
                Молоствова,
                Одолжите
                Льва Толстова. (1)

     (1) Текст это письма сообщён нам бароном Мейендорфом, получившим его от самого Оголина, проживавшего последнее время в Женеве. (П. Б.)

     Настроение Льва Николаевича во время этой поездки, как он рассказывал мне, продолжало быть самое глупое, светское. Он рассказывал, как именно в Казани брат заставил его почувствовать его глупость. Они шли по городу, когда мимо них проехал какой-то господин на долгуше, опершись руками без перчаток на палку, упёртую в подножку.
     — Как видно, что этот господин какая-то дрянь, — сказал Лев Николаевич, обращаясь к брату.
     — Отчего? — спросил Николай Николаевич.
     — А без перчаток.

____
97

     — Так отчего же дрянь, если без перчаток? — со своей чуть заметной, ласковой, умной, насмешливой улыбкой спросил Николай Николаевич.
     Николай Николаевич всегда думал и делал всё не потому, что так думают другие, а всегда сам думал и делал то, что считал хорошим. Так, он выдумал поехать на Кавказ не как обыкновенно, через Воронеж и землю Войска Донского, а на лошадях до Саратова, а от Саратова по Волге до Астрахани и от Астрахани на почтовых в станицу. Так он и сделал.
    В Саратове взяли косовушку, уставили в неё тарантас и с помощью лоцмана и двух гребцов поплыли, где парусом, где на вёслах, где по течению реки. Путешествие длилось около трёх недель, пока приехали в Астрахань. Оттуда Лев Николаевич писал своей тётке:
     «Nous sommes a Ascracan et sur noire depart, pour ce qui fait. que nons avons encore un voyage de 400 k. a faire. J'ai passe a Kasan une semaine des plus agreables. Mon voyage jusqu'a Saratoff a ere desagreable, mais en revanche, de la le trajet en petit bateau jusqu'a Astracan — tres poetique et plein de charmes par la nouveaute des lieux et par la maniere meme de voyager pour moi. J'ai ecrit hier une longue lettre a Marie ou je lui pane de mon sejour a Kasan. Je ne vous en dis rien de crainte de me repeter, quoique ja suis sur que vous ne confondrez pas les deux lettres. Je me trouve tres content jusqu'a present de mon voyage. J'ai beaucoup de Lchoses qui me font penser et puis le changement meme des lieux est agreable. En passant par Moscou je me suis abonne, de sone que J'ai beaucoup de lectures que je fais meme en тарантас. Puis comme vous le pensez bien la societe de Nicolas contribue beaucoup a mon contentement. Je ne cesse de penser a vous et a tons les miens; je me reproche meme quelquefois d'avoir quitte сене vie que me rendait si douee votre affection, mais ce n'est qu'un retard et je n'aurai que pins de plaisir a vous revoir. Si je n'etais presse, j'aurais ecrit a Serge, mais je remecs cela an moment ou je serai case et plus tranquille. Embrassez–le de ma part et dites lui que je me repens beaucoup de la froideur qu'il у a eu entre nous avant mon depart et de laquelle je n'accuse que moi». (1)

_______________
     (1) Мы в Астрахани и уже на отъезде, так что нам ещё остаётся сделать 400 верст. В Казани я провёл очень приятно неделю. Путешествие до Саратова было неприятно, но зато оттуда путешествие в небольшой лодке до Астрахани было очень поэтично и полно очарования для меня по новизне мест и по самому способу путешествия. Вчера я написал Машеньке длинное письмо, в котором я ей рассказываю о моём пребывании в Казани. Я ничего вам не говорю об этом, из опасения повторяться, хотя я уверен, что вы не смешали бы оба письма. Пока я очень доволен моей поездкой. Многое заставляет меня задумываться; и потом самая перемена места мне приятна. Проездом через Москву я абонировался, так что у меня много чтения, которым я занимаюсь даже в тарантасе. Затем, как вы понимаете, общество Николая много содействует моему довольному настроению. Я не перестаю думать о вас и о всех моих. Я даже иногда упрекаю себя за то, что оставил эту жизнь, которую так смягчала ваша любовь ко мне; но это только отсрочка, и я ещё с большею радостью увижу вас. Если бы я не спешил, я бы написал Серёже, но я откладываю это до того времени, когда я устроюсь и буду спокойнее. Поцелуйте же его от меня и скажите ему, что я очень раскаиваюсь в той холодности, которая была между нами перед отъездом и в которой я обвиняю только себя».

     Чтобы были читателю понятны факты кавказской жизни, входящие в биографию Льва Николаевича, а также в его кавказские рассказы, мы считаем нужным в кратких словах рассказать о том, что надо разуметь под словом «Кавказ».
      Московское царство, усилившись настолько, чтобы быть в состоянии бороться с татарскими племенами, стало понемногу оттеснять их на юго–восток

____
98

и, покорив царства Казанское и Астраханское, пришло в столкновение с дикими горскими племенами, населявшими северные склоны Кавказских гор, и для борьбы с ними к началу 19–го столетия образовало целую линию казацких станиц по левому берегу Терека и по правому берегу Кубани.
     С другой стороны, Грузинское царство, находившееся по южную сторону Кавказских гор и до тех пор независимое, с царём своим Гераклием II, в начале 19–го столетия перешло в подданство России. По политическим соображениям покорение горских племён, лежавших между Грузией и Россией, стало неизбежным, и покорение это длилось более полустолетия.
     От линии береговых казачьих станиц по Тереку и Кубани русские стали понемногу подвигаться и далее, в предгорья. Но большей частью ограничивались одними лишь набегами; нападали военными отрядами на горские аулы, уничтожали пастьбы, угоняли скот, забирали, насколько удавалось, пленных и с этой добычей уходили назад к своим линиям. Горцы, со своей стороны, также не оставались в долгу: они провожали отступавшие после таких набегов отряды и заставляли их нести большие потери от меткого огня своих винтовок; они укрывались завалами в лесах и узких ущельях, а иногда появлялись внезапно и в самих станицах, производили жестокую резню и уводили в плен к себе в горы мужчин и женщин. Борьба эта иногда временно затихала и, напротив, принимала более кровавый характер, когда на стороне нашего противника появлялись личности, успевавшие объединить под своим началом наиболее сильные и воинственные племена, возбудив их фанатизм проповедью священной войны против неверных. Наиболее затруднений принесло русским и наиболее потерь заставило их понести самое воинственное из кавказских племён — чеченское, живущее на лесистых равнинах правого берега Терека, по течению притоков его — Сунжи, Аргуна и других, и выше, в горных ущельях Ичкерии. С нашей стороны предприимчивость также усиливалась или ослабевала в зависимости от таланта и энергии личности, получавшей главное начальство над военными действиями.
     Дело приняло решительный оборот с назначением в 1856 году кавказским наместником князя Барятинского. Пользуясь личным влиянием на императора Александра II, он собрал на Кавказе до тех пор небывалой численности двухсоттысячное войско и значительную долю этих сил направил против Чечни, Ичкерии и Дагестана, объединенных в это время под начальством хорошо известного Шамиля.
     Талант, энергия этого вождя, фанатизм, отвага признававших его своим имамом горцев, — всё было сломлено под давлением навалившейся на них громадной силы, руководимой ни перед чем не останавливавшимся Евдокимовым: в 1857 году пала перед ним резиденция Шамиля в центре Ичкерии, аул Ведено, а в 1859 году сдался князю Барятинскому и сам Шамиль в своей новой дагестанской твердыне — Гунибе.
     Князь Барятинский до назначения своего кавказским наместником является в начале 50-х годов на Северном Кавказе начальником левого фланга кавказской армии.
     Вот к этому-то времени относится и появление на Кавказе Льва Николаевича Толстого, и к этому времени и к этой местности относятся события, описанные Львом Николаевичем в его кавказских рассказах: «Набег», «Казаки», «Рубка леса», «Встреча в отряде».

     Из Астрахани оба брата поехали на почтовых через Кизляр в станицу Старогладовскую, к месту служения Николая Николаевича. Лев Николаевич явился на Кавказ частным лицом и поселился вместе со своим братом.

¬¬____
                99

     Первое впечатление, произведенное на него Кавказом, не было ошеломляющим. Он так описывает его в письме к своей тётке, вскоре по приезде на Кавказ:
     «Je suis arrive sain et sauf, mais un peu triste vers la fin du mois de mai dans la Старогладовская. J'y ai vu de pres le genre de vie que mene Nicolas, et j'y ai fait la connaissance des officiers qui font la societe. Le genre de vie n'est pas tres attrayant, a ce qu'il m'a para d'abord, puisque le pays, que je m'attendais a trouver fort beau ne l'est pas du tout. Comme la станица est situee aur un terrain bas, il n'y a bas de point de vue et puis le logement est mauvais de meme que tout ce qui fait le comfort de la vie. Pour ce qui est des officiers, ce sont, comme vous pouvez vous figurer, des gens sans education, mais avec cela de tres braves gens et surtout aimant beaucoup Nicolas.
     Алексеев, son chef, est un petit bonhomme белокуренький tirant sur le roux с усиками и бакенбардами, говорящий пронзительным голосом, mais excellent chretien, rappelant un peu А. С. Волков, mais pas cafard comme lui. Puis Б… un jeune officier — enfant et bon enfant, rappelant Петрушка. Puis un vieux capitaine Билковский des kosaks de l'Oural — un vieux soldat simple, mais noble, brave et bon. Je vous avouerai qu'au commencement beaucoup de choses me choquaient dans cette societe, mais je me suis habitue, sans toutefois me Her avec ces messieurs. J'ai trouve un heareux moyea dans lequel il n'y a ni fierce ni familiarite. Au reste en ceci je n'avais qu'a suivre l'exemple de Nicolas». (1)

_______________
     (1) Я приехал жив и здоров, но немного грустный к концу месяца в Старогладовскую. Я увидал вблизи образ жизни, который ведет Николай, и познакомился с офицерами, которые составляют общество. Этот образ жизни не очень привлекателен, как мне показалось это сперва, потому что и самый край, который и предполагал очень красивым, вовсе не таков. Так как станица расположена в низине, нет красивого вила; квартира плохая, а также и все, что составляет удобство жизни. Что касается офицеров, как вы сами можете себе представить, это люди без образования, но люди славные, а главное, очень любящие Николеньку.
     Алексеев, его начальник, это маленький белокурый рыжеватый человечек с усиками и бакенбардами, говорящий пронзительным голосом, но добрый христианин, напоминающий немного А. С. Волкова, но не такой ханжа, как он. Потом Б., молодой офицер, ребенок и милый малый, напоминающий Петрушу. Потом старый капитан Билковский, из уральских казаков — старый простой солдат, но благородный, храбрый и добрый. Признаюсь, сначала многое в этом обществе коробило меня, но я привык, хотя и не сдружился с этими господами. Я нашёл счастливое средство общения, в котором нет ни гордости, ни запанибратства. Впрочем, в этом мне оставалось только следовать примеру Николеньки.


     Но в Старогладовской им пришлось пробыть недолго.
     Н. Н. Толстой тотчас по прибытии был послан на очередную службу в укрепленный лагерь Старый Юрт, устроенный для прикрытия больных в Горячеводске, на только что открытых тогда горячих источниках с очень сильными целебными свойствами. Лев Николаевич последовал за ним. Мы заимствуем описание этого места снова из письма Льва Николаевича к его тётке, написанного им по приезде туда, в июле 1851 года:
     «Nicolas est parti dans une semaine apres son arrivee et moi je l'y suivis de sorte que nous sommes presque depuis trois semaines ici ou nous logeons dans une tente. Mais comme le temps est beau et que je me fais un peu a ce genre de vie, je me trouve tres bien. Ici il у a des coups d'oeil magnifiques a commencer par l'endroit ou sont les sources. C'est une enorme momagne de pierres l'une sur l'autre dont les unes se sont detachees et torment des especes de grottes, les autres

____
100

restent suspendues a une grande hauteur. Elles sont toutes coupees par les torrents d'eau chaude, qui tombent avec bruit dans quelques endroits et couvrent, surtout le matin, toute la partie elevee de la monlagne d'une vapeur blanche qui se detache continuellement de cette eau bouillante. L'eau est tellement chaude qu'on cuit dedans les oeufs вкрутую en trois minutes. Au milieu de ce ravin sur le torrent principal il у a trois moulins, l'un au dessus de l'autre qui sont constants d'une maniere toute particuliere et tres pittoresque. Toute la journee les femmes tartares ne cessent de venir au dessus et au dessous de ces monlins pour laver leur linge. Il faut vous dire qu'elles lavent avec les pieds. C'est comme une fourmilliere toujours remuante. Les femmes sont pour la plupan belles et bien fakes. Les costumes des femmes orientates malgre leur pauvrete sont gracieux. Les groappes pittoresques que forment les femmes, joints a la beaute sauvage de l'endroit font un coup d'oeil veritablement admirable. Je reste tres souvent des heures a admirer ce paysage. Puis le coup d'oeil du haut de la montagne est encore plus beau et tout a fait dans un antre genre. Mais je crains de vous ennuyer avec mes descriptions.
     Je suis tres content d'etre aux eaux, puisque j'en profite. Je prends des bains ferrugineux et je ne sens plus de donleur aux pieds. J'avais toujours des rhumatismes, mais pendant notre voyage sur l'eau, je crois que je me suis encore refroidi. Je me suis rarement aussi bien porte qu'a present et malgre les grandes chaleurs je fais beaucoup de mouvement.
     Ici le genre des officiers est le meme que celui, dont je vous at parle; il у en a beaucoup. Je les connais tous, et mes relations avec eux sont les memes». (1)

___________________
     (1) Николенька уехал через неделю после своего приезда, и я последовал за ним, так что мы почти три недели здесь живём в палатке. Погода хорошая, и так как я привык немного к такому образу жизни, то мне очень хорошо. Здесь чудные виды. Начну с того места, где источники. Это большая гора из нагромождённых друг на друга камней, одни из которых оборвались и образовали нечто вроде гротов, другие нависли на страшной высоте. Все они перерезаны потоками горячей воды, которые падают с шумом в нескольких местах и закрывают, особенно но утрам, верхнюю часть скалы белым паром, который поднимается от этой кипящей воды. Вода так горяча, что в ней можно сварить яйцо вкрутую в три минуты. В средине этого оврага, на главном потоке, есть три мельницы, одна над другой, построенные совсем особенным образом и очень красиво. Весь день татарские женщины то и дело проходят выше и ниже мельниц, чтобы мыть бельё. Нужно вам сказать, что они моют ногами. Это как муравейник, вечно кишащий. Женщины большею частью красивы и хорошо сложены. Одежды восточных женщин, несмотря на их бедность, изящны. Красивые группы женщин, дикая красота местности — всё это представляет очаровательную картину. Я часто часами стою и любуюсь пейзажем. Затем вид с вершины горы ещё лучше и совершенно в другом роде. Но я боюсь надоесть вам своими описаниями.
     Я очень рад быть на водах, я пользуюсь этим. Я беру железистые ванны и более не чувствую боли в ногах. У меня всегда были ревматизмы, но во время нашего путешествия по воде, я думаю, я ещё простудился. Редко я так хорошо себя чувствовал, как теперь, и, несмотря на сильные жары, я делаю много движений.
     Офицеры здесь такие же, как и те, о которых я вам писал. Их тут много. Я всех их знаю, и мои отношения с ними те же.


     Старый Юрт был большой аул в 1500 душ населения, действительно замечательный по своему красивому горному положению. Выше аула в горе бил горячий серный ключ. Температура его была настолько высока, что, по рассказу Льва Николаевича, собака его брата, упавши в ручей, обварилась и околела. Целебные качества этого ключа несравненно выше пятигорских.
     Из этого аула Лев Николаевич ездил в набег в качестве волонтёра. В нём он пережил чудные минуты молодого, поэтического восторга.

____
101

     Особенно памятна была ему одна ночь, которую он описал в своем дневнике с такой неподражаемой духовной красотой:
     «11 июня 1851 года. Старый Юрт.
     Вчера я почти всю ночь не спал; пописавши дневник, я стал молиться Богу. Сладость чувства, которую я испытал на молитве, передать невозможно. Я прочёл все молитвы, которые обыкновенно творю: отче, богородицу, троицу, милосердия двери, воззвание к ангелу хранителю, и потом остался ещё на молитве. Ежели определять молитву просьбой или благодарностью, то я не молился. Я желал чего-то высочайшего и хорошего; но чего, — я передать не могу, хотя и ясно сознавал, чего я желаю. Мне хотелось слиться с Существом Всеобъемлющим, я просил Его простить преступления мои; но нет, я не просил этого, ибо я чувствовал, что ежели Оно дало мне эту блаженную минуту, то Оно простило меня. Я просил и вместе с тем чувствовал, что мне нечего просить, и что я не могу и не умею просить. Я благодарил Его, но не словами, не мыслями. Я в одном чувстве соединял всё — и мольбу, и благодарность. Чувство страха совершенно исчезло. Ни одного из чувств — веры, надежды и любви — я не мог бы отделить от общего чувства. Нет, вот оно чувство, которое я испытал вчера, — это любовь к Богу, любовь высокую, соединяющую в себе всё хорошее, отрицающую всё дурное. Как страшно мне было смотреть на все мелочные, порочные стороны жизни! Я не мог постигнуть, как они могли завлекать меня. Как от чистого сердца просил я Бога принять меня в лоно своё! Я не чувствовал плоти, я был… но нет, плотская, мелочная сторона опять взяла своё, и не прошло часу, я почти сознательно слышал голос порока, тщеславия, пустую сторону жизни; знал, откуда этот голос, знал, что он погубил моё блаженство, боролся и поддался ему. Я заснул, мечтая о славе, о женщинах; но я не виноват, я не мог.
     Вечное блаженство здесь невозможно. Страдания необходимы. Зачем? Не знаю. И как я смею говорить: не знаю! Как смел я думать, что можно знать пути Провидения! Оно источник разума, и разум хочет постигнуть…
     Ум теряется в этих безднах премудрости, а чувство боится оскорбить Его. Благодарю Его за минуту блаженства, которая показала мне и ничтожность, и величие моё. Хочу молиться, но не умею. Хочу постигнуть, но не смею — предаюсь в волю Твою.
     Зачем писал я всё это? Как плоско, вяло, даже бессмысленно выразились чувства мои; а были так высоки!»

     Эти порывы религиозного восторга сменялись часто временами тоски и апатии; так, 2–го июля, живя в том же Старом Юрте, он записывает такие мысли:
     «Сейчас я думаю, вспоминая о всех неприятных минутах моей жизни, которые в тоску одни лезут в голову… — нет, слишком мало наслаждений, слишком способен человек представлять себе счастье, и слишком часто так, ни за что судьба бьет нас больно, больно задевает за нежные струны, чтобы любить жизнь, и потом что–то особенно сладкое и великое есть в равнодушии к жизни, и я наслаждаюсь этим чувством. Как силён кажусь я себе против всего с твёрдым убеждением, что ждать нечего здесь, кроме смерти; и сейчас же я думаю с наслаждением о том, что у меня заказано седло, на котором я буду ездить в черкеске, и как я буду волочиться за казачками и приходить в

____
102

отчаяние, что у меня левый ус выше правого, и я два часа расправляю его перед зеркалом».
     Так как Лев Николаевич, особенно первое время жизни на Кавказе, неохотно расставался с братом, то ему приходилось часто менять своё место жительства. Главная квартира и штаб батареи, где служил его брат, были в Страгладовской, но часто его высылали в Старый Юрт на передовую позицию, и Лев Николаевич сопровождал его.
     Этим диким станицам и аулам суждено было стать историческим местом. Здесь выношены были художественные образы первых произведений Толстого и рождены первые плоды его литературного творчества.
     Чудная природа Северного Кавказа, и горы, и Терек, и казацкая удаль, и почти первобытная простота жизни — все это в своём гармоническом целом послужило колыбелью этим первым плодам и указало путь всемирному гению, вышедшему на борьбу за идеал, за искание истины, смысла человеческой жизни.
     Именно приближение к Старому Юрту Лев Николаевич изобразил в повести «Казаки», так ярко рисуя впечатление, произведённое на него величественной горной кавказской природой:
     «Утро было совершенно ясное. Вдруг он увидал шагах в двадцати от себя, как ему показалось в первую минуту, чисто-белые громады с их нежными очертаниями и причудливую, отчётливую воздушную линию их вершин и далекого неба. И когда он понял всю даль между ним и горами, и небом, всю громадность гор, и когда почувствовалась ему вся бесконечность этой красоты, он испугался, что это призрак, сон. Он встряхнулся, чтобы проснуться. Горы были всё те же.
     — Что это? Что это такое? — спросил он у ямщика.
     — А горы, — отвечал равнодушно ногаец.
     — И я тоже давно на них смотрю, — сказал Ванюша. — Вот хорошо–то! Дома не поверят.
     На быстром движении тройки по ровной дороге горы, казалось, бежали по горизонту, блестя на восходящем солнце своими розоватыми вершинами. Сначала горы только удивили Оленина, потом обрадовали; но потом, больше и больше вглядываясь в эту, не из других чёрных гор, но прямо из степи вырастающую и убегающую цепь снеговых гор, он мало-помалу начал вникать в эту красоту и почувствовал горы. С этой минуты всё, что только он видел, всё, что он думал, всё, что он чувствовал, получало для него новый, строго величавый характер гор. Все московские воспоминания, стыд и раскаяние, все пошлые мечты о Кавказе, все исчезли и не возвращались более. «Теперь началось», — как будто сказал ему какой–то торжественный голос. И дорога, и вдали видневшаяся черта Терека, и станицы, и народ, — всё это ему казалось теперь уже не шуткой. Взглянет на небо и вспомнит горы. Взглянет на себя, на Ванюшу, и опять горы. Вот едут два казака верхом, и ружья в чехлах равномерно поматываются у них за спинами, и лошади их перемешиваются гнедыми и серыми ногами; а горы… За Тереком виден дым в ауле; а горы… Солнце всходит и блещет на виднеющемся из–за камыша Тереке; а горы… Из станицы едет арба, женщины ходят, красивые женщины, молодые; а горы… Абреки рыскают в степи, и я еду, их не боюсь, у меня ружьё, и сила, и молодость; а горы…» (1)

________________
     (1) Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого. Т. II. с. 130.

____
103

     В августе он снова в Старогладовской.
     Из повести «Казаки», носящей на себе автобиографический характер, мы можем себе составить приблизительное понятие о том, как проводил Лев Николаевич время в станице. Попытки сближения с народом — казаками, охота, созерцание красот природы и непрерывная, никогда не покидавшая этого человека внутренняя борьба, ярко изображённая им в его произведениях — вот жизнь Льва Николаевича, соответствующая этому периоду.

     «Отчего я счастлив и зачем я жил прежде?» — говорил себе Оленин, сидя в зелени первобытного кавказского леса.
     «Как я был требователен для себя, как придумывал и ничего не сделал себе, кроме стыда и горя! А вот как мне ничего не нужно для счастья!»
      И вдруг ему как будто открылся новый свет. «Счастье вот что, — сказал он сам себе, — счастье в том, чтобы жить для других. И это ясно. В человеке вложена потребность счастья; стало быть, она законна. Удовлетворяя её эгоистически, т. е. отыскивая для себя богатства, славы, удобств жизни, любви — может случиться, что обстоятельства так сложатся, что невозможно будет удовлетворить этим желаниям. Следовательно, эти желания незаконны, а не потребность счастья незаконна. Какие же желания всегда могут быть удовлетворены, несмотря на внешние условия? Какие? Любовь, самоотвержение…»
     Он так обрадовался и взволновался, открыв эту, как ему казалось, новую истину, что вскочил и в нетерпении стал искать, для кого бы ему поскорее пожертвовать собой, кому бы сделать добро, кого бы любить. "Ведь ничего для себя не нужно, — всё думал он, — отчего же не жить для других?» (1)

_______________
      (1) Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого. Т. II. С. 222.

     Голос любви и тогда уже звучал могучим аккордом в душе молодого человека, едва вошедшего в общественную жизнь.
     Но внешние события шли сами за собой, увлекая сильную животную природу человека по привычной для неё дороге.
     Станичная жизнь для молодого, страстного человека не обходится без романической любви. Лев Николаевич влюбляется в казачку. История этой любви изображена в его повести «Казаки».
     В этой повести ярко обрисованы все стадии этой неудовлетворённой любви, но лучше всего передаёт о ней сам автор в своём письме к московским знакомым. В этом письме ярко выступают и любовь автора к дикой природе, и страстное желание слиться с ней, и страдания от невозможности этого, потому что автор, по своим культурным привычкам, уже отошёл от неё, и между ним и ею образовалась ничем не заполнимая пропасть. Вот самая яркая, существенная часть этого письма:
     «Как вы мне все гадки и жалки! Вы не знаете, что такое счастье и что такое жизнь! Надо раз испытать жизнь во всей её безыскусственной красоте. Надо видеть и понимать, что я каждый день вижу перед собой: вечные, неприступные снега гор и величавую женщину в той первобытной красоте, в которой должна была выйти первая женщина из рук своего творца, и тогда ясно станет, кто себя губит, кто живёт в правде или во лжи, вы или я. Коли бы мы знали, как мне мерзки и жалки вы в вашем обольщении! Как только представятся мне, вместо моей хаты, моего леса и моей любви, эти гостиные, эти женщины с припомаженными волосами над подсунутыми чужими буклями,

____
104

эти неестественно шевелящиеся губки, эти спрятанные и изуродованные слабые члены и этот лепет гостиных, обязанный быть разговором и не имеющий никаких прав на это, — мне становится невыносимо гадко. Представляются мне эти тупые лица, эти богатые невесты с выражением лица, говорящим: «ничего, можно, подходи, хоть я и богатая невеста»; эти усаживания и пересаживания, это наглое сводничанье пар, и эта вечная сплетня, притворство; эти правила — кому руку, кому кивок, кому разговор, и, наконец, эта вечная скука, в крови переходящая от поколения к поколению (и все сознательно, с убеждением в необходимости). Поймите одно и поверьте одному. Надо видеть и понять, что такое правда и красота, и в прах разлетится всё, что вы говорите и думаете, все ваши желания счастья и за меня, и за себя. Счастье — это быть с природой, видеть её, говорить с ней. «Ещё он, избави боже, женится на простой казачке и совсем пропадёт для света!» — воображаю, говорят они обо мне с истинным состраданием. А я только одного и желаю, совсем пропасть в вашем смысле, желаю жениться на простой казачке и не смею этого потому, что это было бы верх счастья, которого я недостоин.
     Три месяца прошло с тех пор, как я первый раз увидал казачку Марьяну. Понятия и предрассудки того мира, из которого я вышел, ещё были свежи во мне. Я тогда не верил, что могу полюбить эту женщину. Я любовался ею, как красотой гор и неба, и не мог не любоваться ею, потому что она прекрасна, как и они. Потом я почувствовал, что созерцание этой красоты сделалось необходимостью в моей жизни, и я стал спрашивать себя: не люблю ли я её; но ничего похожего на то, как я воображал это чувство, я не нашёл в себе. Это было чувство, не похожее ни на тоску одиночества и желание супружества, ни на платоническую, ни ещё менее на плотскую любовь, которую я испытывал. Мне нужно было видеть, слышать её, знать, что она близко, и я бывал не то что счастлив, а спокоен. После вечеринки, на которой я был вместе с ней и прикоснулся к ней, я почувствовал, что между мной и этой женщиной существует неразрывная, хотя непризнанная связь, против которой нельзя бороться. Но я ещё боролся; я говорил себе: неужели можно любить женщину, которая никогда не поймёт задушевных интересов моей жизни? Неужели можно любить женщину за одну красоту, любить женщину-статую? — спрашивал я себя, а уже любил её, хотя ещё не верил своему чувству.
     После вечеринки, на которой я в первый раз говорил с ней, наши отношения изменились. Прежде она была для меня чуждым, но величавым предметом внешней природы; после вечеринки она стала для меня человеком. Я стал встречать её, говорить с ней, ходить иногда на работы к её отцу и по целым вечерам просиживать у них. И в этих близких отношениях она осталась в моих глазах всё столь же чистой, неприступной и величавой. Она на всё и всегда отвечала одинаково спокойно, гордо и весело-равнодушно. Иногда она была ласкова, но большей частью каждый взгляд, каждое слово, каждое движение её выражали это равнодушие, не презрительное, но подавляющее и чарующее. Каждый день, с притворной улыбкой на губах, я старался подделаться под что–то и с мукой страсти и желания в сердце шуточно заговаривал с ней. Она видела, что я притворяюсь, но прямо, весело и просто смотрела на меня. Мне стало невыносимо это положение. Я хотел не лгать перед ним и хотел сказать всё, что я думаю, что я чувствую. Я был особенно раздражён; это было в садах. Я стал говорить ей о своей любви такими словами, которые мне стыдно вспомнить. Стыдно вспомнить, потому что я не должен был сметь говорить ей этого, потому что она неизмеримо выше стояла этих слов и того
____
105

чувства, которое я хотел ими выразить. Я замолчал, и с этого дня моё положение сделалось невыносимо. Я не хотел унижаться, оставаясь в прежних шуточных отношениях, и чувствовал, что я не дорос до прямых и простых отношений к ней. Я с отчаянием спрашивал себя: что же мне делать? В нелепых мечтах я воображал её то своей любовницей, то своей женой и с отвращением отталкивал и ту, и другую мысль. Сделать её девкой было бы ужасно. Это было бы убийство. Сделать её барыней, женой Дмитрия Андреевича Оленина, как одну из здешних казачек, на которой женился наш офицер, было бы ещё хуже. Вот ежели бы я мог сделаться казаком, Лукашкой, красть табуны, напиваться чихирю, заливаться песнями, убивать людей и пьяным влезать к ней в окно на ночку, без мысли о том, — кто я? и зачем я? — тогда бы другое дело, тогда бы мы могли понять друг друга, тогда бы я мог быть счастлив» (1).

____________
      (1) Полн. собр. соч. Л. П. Толстого. Т. II. С. 283.

     Но Лукашкой он стать не мог, а потому и не мог обрести счастья на этом пути.
     В сентябре он пишет своей тётке письмо, в котором уже ясно проглядывает будущий писатель. Что особенно поражает — это его серьезное отношение к выражению своей мысли; вероятно, уже тогда в голове его толпились рои мыслей и образов, и он выбирал те, которые мог изложить на бумаге. Вот как он выражает это чувство:
     "Vous m'avez dit plusieurs fois que vous n'avez pas l'habitude d'ecrire des brouillons pour vos lettres, je suis votre exemple, mais je ne m'en trouve pas aussi bien que vous, car il m'arrive fort souvent de dechirer mes lettres apres les avoir relues. Ce n'est pas par fausse home que je le fais. Une faute d'orthographe un pate, une phrase mal tournee ne me genent pas mais c'est que je ne puis pas parvenir a savoir diriger ma plume et mes idees. Je viens de dechirer une lettre que j'avais acheyee pour vous, parce que j'y avals dit beaucoup de choses que je ne voulais pas vous dire et rien de ce que je voulais vous dire Vous croyez peut–etre que c'est dissimulation, et vous direz, qu'il est mal de dissimuler avec les personnes qu'on aime et dont on se sent aime. Je conviens, mais convenez aussi qu'on dit tout a un indifferent, et que plus une personne vous est, chere, plus il у a de choses qu'on voudrait lui cacher". (2)

__________________
     (2) Вы мне много раз говорили, что у вас нет привычки писать черновики для ваших писем; я следую вашему примеру, но у меня это не выходит так хорошо, как у вас, так как мне часто случается рвать письма после того, как я их перечитаю. И я делаю это не из ложного стыда. Орфографическая ошибка, клякса, неловкое выражение не стесняют меня: но дело в том, что мне не даётся умение управлять своим пером и мыслями. Я только что разорвал письмо, которое написал вам, потому что я наговорил там много такого, чего я не хотел вам говорить, и не сказал того, что хотел. Быть может, вы думаете, что это скрытность, и скажете, что нехорошо быть скрытным с людьми, которых любишь и которыми чувствуешь себя любимым. Я согласен. Но согласитесь и вы, что безразличному человеку можно всё сказать, но чем ближе вам человек, тем больше есть вещей, которые хотелось бы скрыть от него.

     Чувствуя прилив молодой энергии и не зная, куда девать её, Лев Николаевич часто рисковал своей жизнью и отправлялся в опасные экскурсии.
     Так, раз он отправился в сопровождении своего друга, казака Епишки (в повести "Казаки" описанного под именем Ерошки) в аул Хасаф-Юрт, в горы; эта поездка считалась очень опасной, так как по дороге случались нападения горцев.

_____
106

     Благополучно возвращаясь оттуда, Лев Николаевич встретил своего родственника, Илью Толстого; родственник пригласил Льва Николаевича присоединиться к нему и повёз его в квартиру своего приятеля, главнокомандующего кн. Барятинского; таким образом Льву Николаевичу представился случай познакомиться довольно близко с главнокомандующим. Тот выразил ему своё удовольствие и похвалу за весёлый и бодрый вид, который главнокомандующий заметил в нём, видя его раз в набеге. При этом он посоветовал ему поскорее подавать прошение о поступлении на службу, так как Лев Николаевич всё ещё был частным лицом и участвовал в делах добровольно. Лестный отзыв главнокомандующего и советы родственника побудили, наконец, Льва Николаевича ускорить своё намерение, и он подал прошение о принятии его на службу.
     Август и сентябрь он пробыл ещё в Старогладовской, а в октябре вместе с братом Николаем отправился в Тифлис. Брат его скоро вернулся, а Лев Николаевич остался в Тифлисе для сдачи экзамена и определения на службу.      
     Оттуда он пишет тётке Татьяне Александровне:
     «Nous sommes partis effectivement le 25 et apres 7 jours de voyage fort ennuyeux, a cause du manque de chevaux presque a chaque relais et fort agreable a cause de la beaute du pays qu'on passe. Le 1–er de ce mois nous etions arrives.
      Tifliss est une ville tres civilisee qui singe beaucoup Petersbourg et reussit beaucoup a l'imiter, la societe у est choisie et assez nombeuse, il у a un theatre russe et un opera italien dont je profile autant que me le permettent mes pauvres moyens. Je loge a la colonie allemande-c'est un faubourg, mais qui a pour moi 2 grands avantages, celui d'etre un fort joli endroit entoure de jardins et de vignes, ce qui fait qu'on s'y croit plutot a la campagne qu'en ville (il fait encore tres chaud et tres beau, il n'y a eu ni neige, ni gelee jusqu'a present) le 2–eme avantage est celui que je paye pour 2 chambres assez propres ici 5 rbs. arg par mois, tandis qu'en ville on ne pourrait avoir un logement pareil moins do 40 rbs arg. par mois. Par dessus tout j'ai gratis la pratique de la langue allemande, j'ai des livres, des occupations et du loisir, puisque personne ne vient me deranger, de sorte qu'en somme je ne m'ennuie pas.
     Vous rappelez–vous, bonne tante, un conseil que vous m'avez donne jadis — celui de faire des romans. Et bien! je suis votre conseil et les occupitions dont je vous parle consistent a faire de la litterature. Je ne sais si ce que j'ecris paraitra jamais dans le monde, mais c'est un travail qui m'amuse et dans lequel je persevere depuis trop longtemps pour l'abandonner». (1)

_________________
     (1) Мы в действительности выехали 25–го и после семи дней путешествия, очень скучного по недостатку лошадей почти на каждой станции и очень приятного вследствие красоты края, но которому приезжаешь, 1–го числа этого месяца мы приехали.
     Тифлис — очень цивилизованный город, очень подражающий Петербургу, и это ему хорошо удаётся. Общество избранное н довольно многолюдное. Есть русский театр и итальянская опера, которыми я пользуюсь настолько, насколько мне позволяют мои маленькие средства. Я живу в немецкой колонии; это — предместье, но оно представляет для меня две большие выгоды. Во–первых, это прелестное местечко, окружённое садами и виноградниками, так что здесь чувствуешь себя скорее в деревне, чем в городе. (Здесь ещё очень жарко и ясно; до сих пор не было ни снега, ни мороза.) Второе преимущество то, что я плачу здесь за две довольно чистые комнаты пять рублей серебром в месяц, тогда как в городе нельзя бы было нанять такую квартиру меньше чем за 40 рублей в месяц. Сверх того, у меня бесплатная практика немецкого языка, у меня есть книги, занятия и досуг, потому что никто не приходит беспокоить меня, так что, в общем, я не скучаю.
     Помните, добрая тетенька, совет, который вы раз мне дали — писать романы. Так вот, я следую вашему совету, и занятия, о которых я вам говорю, состоят в литературе. Я ещё не знаю, появится ли когда-нибудь в свет то, что я нишу; но это работа, которая меня занимает и в которой я уже слишком далеко зашёл, чтобы её оставить.

_____
107

     Интересно письмо это тем, что изображает нам, с какой скромностью зарождался этот великий талант, не знавший в то время ещё себе цены.
    Около двух месяцев Лев Николаевич хворал и лечился и, пользуясь свободным, уединенным временем, писал свою первую повесть. Кроме того, часть времени его уходила на хлопоты по определению его на службу, что было довольно трудно за неимением нужных бумаг.
     23 декабря 1851 года он пишет брату Сергею следующее письмо с характерными подробностями тифлисской и станичной жизни:
     «На днях давно желанный мною приказ о зачислении меня фейерверкером в 4–ю батарею должен состояться, и я буду иметь удовольствие делать фрунт и провожать глазами мимо едущих офицеров и генералов. Даже теперь, когда я прогуливаюсь по улицам в своем шармеровском пальто и в складной шляпе, за которую я заплатил здесь 10 рублей, несмотря на всю свою величавость в этой одежде, я так привык к мысли скоро одеть серую шинель, что невольно правая рука хочет схватить за пружины складную шляпу и опустить её вниз. Впрочем, ежели моё желание исполнится, то я в день же своего определения уезжаю в Старогладовскую, а оттуда тотчас же в поход, где буду ходить и ездить в тулупе или черкеске, и тоже по мере сил моих буду способствовать с помощью пушки к истреблению хищников и непокорных азиатов.
     Серёжа, ты видишь по письму моему, что я в Тифлисе, куда приехал ещё 1 ноября, так что немного успел поохотиться с собаками, которых там купил (в Старогладовской), а присланных собак вовсе не видал. Охота здесь (т. е. в станице) — чудо! Чистые поля, болотца, набитые русаками, и острова не из леса, а из камыша, в котором держатся лисицы. Я всего девять раз был в поле, от станицы в 10 и 15 верстах, и с двумя собаками, из которых одна отличная, а другая дрянь; затравил двух лисиц и русаков с 60. Как приеду, так попробую травить коз.
      На охотах с ружьями на кабанов, оленей я присутствовал неоднократно, но ничего сам не убил. Охота эта тоже очень приятна, но, привыкнув охотиться с борзыми, нельзя полюбить эту. Так же, как ежели кто привыкнул курить турецкий табак, нельзя полюбить Жуков, хотя и можно спорить, что этот лучше.
     Я знаю твою слабость: ты, верно, пожелаешь знать, кто здесь были и есть мои знакомые и в каких я с ними отношениях. Должен тебе сказать, что этот пункт нисколько меня здесь не занимает, но спешу удовлетворить тебя. В батарее офицеров немного; поэтому я со всеми знаком, но очень поверхностно, хотя и пользуюсь общим расположением, потому что у нас с Николенькой всегда есть для посетителей водка, вино и закуска; на тех же самых основаниях составилось и поддерживается моё знакомство с другими полковыми офицерами, с которыми я имел случай познакомиться в Старом Юрте (на водах, где я жил лето) и в набеге, в котором я был. Хотя есть более или менее порядочные люди, но так как я и без офицерских бесед всегда имею более интересные занятия, я остаюсь со всеми в одинаковых отношениях. Подполковник Алексеев, командир батареи, в которую я поступаю, человек очень добрый и

_____
108

тщеславный. Последним его недостатком я, признаюсь, пользовался и пускал ему некоторую пыль в глаза, — он мне нужен. Но и это я делаю невольно, в чём и раскаиваюсь. С людьми тщеславными сам делаешься тщеславен.
     Здесь, в Тифлисе, у меня 3 человека знакомых. Больше я не приобрёл знакомств, во-первых, потому что не желал, а во-вторых, потому что не имел к тому случая, — я почти всё время был болен и неделю только что выхожу. Первый знакомый мой — Багратион, петербургский (товарищ Ферзена). Второй — князь Барятинский. Я познакомился с ним в набеге, в котором под его командой участвовал, и потом провёл с ним один день в одном укреплении вместе с Ильёй Толстым, которого я здесь встретил. Знакомство это, без сомнения, не доставляет мне большого развлечения, потому что ты понимаешь, на какой ноге может быть знаком юнкер с генералом. Третий знакомый мой — помощник аптекаря, разжалованный поляк, презабавное создание. Я уверен, что князь Барятинский никогда не воображал, в каком бы то ни было списке, стоять рядом с помощником аптекаря, но вот же случилось. Николенька здесь на отличной ноге; как начальники, так и офицеры–товарищи все его любят и уважают. Он пользуется сверх того репутацией храброго офицера. Я его люблю больше, чем когда–либо, и когда с ним, то совершенно счастлив, а без него скучно.
     Ежели хочешь щегольнуть известиями с Кавказа, то можешь рассказывать, что второе лицо после Шамиля, некто Хаджи-Мурат, на днях передался русскому правительству. Это был первый лихач (джигит) и молодец во всей Чечне, а сделал подлость. Еще можешь с прискорбием рассказывать о том, что на днях убит известный храбрый и умный генерал Слепцов. Ежели ты захочешь знать, больно ли ему было, то этого не могу сказать».
     6 января 1852 года, из Тифлиса же, Лев Николаевич пишет замечательное письмо своей тётке, изливая в этом письме всю нежность и любовь к своей воспитательнице:
     «Je viens de recevoir votre lettre du 24 Novembre e(je vous у reponds le moment meme (comme j'en ai pris l'habitude). Dernieremem je vous ecrivais que votre–lettre m'a fait pleurer et j'accusais ma maladie de cette faiblesse. J'ai eu tort. Toutes vos lettres me font depuis quelque temps le meme effet. J'ai toujours ete Лёва–рёва. Avant cette faiblesse me faisait honte, mais les larmes que je erse en pensant a vous et a votre amour pour nous sont tellement douees que je les laisse couler, sans aucune faussehonte. Votre lettre est trop pleine de tristesse pour qu'elle ne produise pas sur moi le meme effet. C'est vous que toujours m'avez donne des conseils et quoique malheureusement ja ne les aie pas suivis quelquefois, je voudrais toute ma vie n'agir que d'apres vos avis. Permettez–rnoi pour le moment de vous dire l'effet qu'a produit sur moi votre lettre et les idees qui me sont venues en la lisant Si je vous parle trop franchement, je sais que vous me de pardonnerez en faveur de l'amour que j'ai pour vous En disam que c'est votre tour de nous quitter pour aller rejoindre ceux qui ne sont plus et que vous avez tant aimes, en disant que vous demandez a Dieu de mettre un terme a votre existence qui vous semble si insupportable et isolee, — pardon, chere tame, mais il me parait qu'en disant cela vous offensez Dieu et moi et nous tous qui vous aimons tant Vous demandez a Dieu la mort, c. a. dire le plus grand malheur qui puisse m'arriver (ce n'est pas une phrase, mais Dieu m'est temoin que les deux plus grands malheurs qui puissent m'arriver, ce serait votre mort ou celle de Nicolas — les deux personnes que j'aime plus que moi–meme). Que resterait–il pour moi, si Dieu

_____
109

exaucait votre (priere? Pour faire plaisir a qui, voudrais je devenir, meilleur, avoir de bonnes qualites, avoir une bonne reputation dans le monde? Quand je fais des plans de bonheur pour moi, J'idee que vous partagerez et jouirez de mon boiiheur m'est toujours presente. Quand je fais quelque chose de bon, je suis toment de moi-- meme, parce que je sais que vous serez contente de moi. Quand j'agis mal, ce que je crains le plus — c'est de vous faire du chagrin. Votre amour est tout pour moi, et vous demandez a Dieu qu'il nous separe! Je ne puis vous dire le sentiment que j'ai pour vous, la parole ne suffit pas pour vous l'exprimer, et je crains que vous ne pensiez que j'exagere et cependant je pleure a chaudes larmes en vous ecrivam. C'est a cette penible separation que je dois de savoir, quelle amie j'ai en vous et combien je vous aime. Mais est–ce que je suis le seui a avoir un sentiment pour vous, — et vous demandez a Dieu de mourir! Vous dites que vous Ktes isolee, quoique je sois separe de vous, mais si vous croyez a mon amour, cette idee aurait pu faire contrepoids a votre douleur; pour moi je ne me sentirai isole nulle pan jusqu'a ce que je me sache aime par vous comme je le suis.
     Je sens cependant que c'est un mauvais sentiment qui me dicte mes paroles, je suis jaloux de vorre chagrin". (1)

_________________
     (1) Я только что получил ваше письмо от 24–го ноября и тотчас же отвечаю на него, как я привык это делать. Последний раз я вам писал, что ваше письмо заставило меня плакать, и я считал, что болезнь была причиной этой слабости. Я был не прав. Все ваши письма с некоторого времени действуют на меня так же. Я всегда был Лёва–рёва. Сначала я стыдился этой слабости, но слёзы, которые я проливаю, думая о вас и о вашей любви к нам, так радостны, что я им позволяю течь без всякого ложного стыда. Ваше письмо так полно грусти, и оно не могло не произвести на меня подобного же действия. Вы мне всегда давали советы, и хотя я, к сожалению, не всегда следовал им, я хотел бы всю мою жизнь только действовать но вашим указаниям. Позвольте мне теперь сказать вам о том действии, которое произвело на меня ваше письмо, и о мыслях, которые возникли во мне за чтением его. Если я говорю с вами слишком откровенно, я знаю, вы простите меня ради моей любви к вам. Говоря, что теперь ваша очередь оставить нас и соединиться с теми, которых уже нет и которых вы так любили, говоря, что вы просите Бога положить предел вашему существованию, которое кажется вам столь невыносимым и одиноким, — извините, дорогая тётенька, но мне кажется, что, говоря это, вы гневите Бога и обижаете меня и всех нас, которые так вас любят. Вы просите у Бога смерти, т. е. самого большого несчастья, которое могло бы произойти для меня (это не фраза, но Бог свидетель, что два самые большие несчастий, которые могут произойти для меня, это смерть ваша и Николеньки, двух людей, которых я люблю больше самого себя). Что осталось бы для меня если бы Бог услышал вашу молитву? Ради кого старался бы я стать лучше, иметь хорошие качества, составить о себе хорошее мнение в свете? Когда я строю планы счастья для себя, мысль о том, что вы разделите его со мною и будете пользоваться им, всегда присуща мне. Когда я делаю что–нибудь хорошее, я доволен собой потому, что я знаю, что вы будете довольны мной. Когда я поступаю дурно — чего я всего больше опасаюсь, это вам причинить огорчение. Ваша любовь для меня всё, а вы просите Бога, чтобы Он нас разлучил! Я не могу вам выразить того чувства, которое я питаю к вам, слов недостаточно для этого, и я боюсь, чтобы вы не подумали, что я преувеличиваю, а между тем я плачу горючими слезами, пока пишу вам. Этой тяжёлой разлуке я обязан сознанием того, какого друга я нашёл в вас и как я вас люблю. Но разве я один, питающий к вам эти чувства, — а вы просите у Бога смерти. Вы говорите, что вы одиноки; хотя бы я был отделён от вас, но если вы верите моей любви, мысль о ней могла бы послужить противовесом вашему горю; что касается до меня, я никогда не почувствую себя одиноким, пока я знаю, что я любим вами так, как оно есть.
     Сознаю тем не менее, что чувство, диктуюшее эти слова, дурно, — я ревную вас к вашему горю.

     Дальше, в том же письме, он рассказывает случай, интересный как с бытовой, так и с психологической стороны.

_____
110
   
      «Aujourd'hui il m'est arrive une des ces choses qui m'auraient fait croire en Dieu, si je n'y croyais deja fennement depuis quelque temps.
      L'ete а Старый Юрт tous les officiers qui у ecaient ne faisaient que jouer et assez gros jeu. Comme en vivant au camp il est imposs ble de ne pas se voir souvent, j'ai tres souvent assiste au jeu et malgre les instances qu'on me faisait j'ai tenu bon pendant un mois, mais un beau jour en plaisamant, j'ai mis un petit enjeu, j'ai perdu, j'ai recommence, j'ai encore perdu, la chance en etait mauvaise, la passion du jeu s'est reveillee, et en 2 jours j'ai perdu tout ce que j'avais d'argent et celui que Nicolas m'a donne (a peu pres 250 r. arg.) et par dessus cela encore 500 r. arg pour lesquels j'ai donne une lettre de change payable au mois deJanvier 1852.
      II faut vous dire que pres du camp il у a un аул qu'liabitenc les чеченцы. Un jeune garcon (чеченец) Sado venait au camp et jouait, mais comme il ne savait pas compter et inscrire il у avait des chenapans qui le trichaient. Je n'ai jamais voulu jouer pour cette raison centre Sado et meme je lui ai dit qu'il ne fallait pas qu'il jouat, parce qu'on le trompait et je me suis propose de jouer pour lui par procuration. II m'a ete tres reconnaissant pour ceci et m'a fait cadeau d'une, bourse. Comme c'est l'usage du cette nation de se faire des cadeaux mutuels, je lui ai donne un miserable fusil que j'avais achete pour 8 rb. II faut vous dire que pour devenir кунак, ее qui veut dire ami, il est d'usage de se faire des cadeaux et puis de manger dans la maison du кунак. Apres cela d'apres l'ancien usage de ces peuples (qui n'existe presque plus que par tradition) on devient ami a la vie et a la mort c, a. d. que si je lui demande tout son argent, ou sa femme, ou ses armes, ou tout ce qu'il a de plus precieux, il doit me les donner, et moi aussi je ne dois rien lui refuser. Sado m'a engage de venir chez lui et d'etre кунак. J'y suis alle. Apres m'avoir regale a leur maniere, il m'a propose de choisir dans sa maison tout ce que je voudrais — ses armes, son cheval… tout. J'ai voulu choisir ce qu'il у avait de moins cher et j'ai pris une bride de cheval montee on argent, mais il m'a dit que je l'offensais et m'a oblige de prendre une шашка qui vaut au moins 100 r. arg.
     Son pere est un homme assez riche, mais qui a son argent enterre et ne donne pas le sou a son fils. Le fils pour avoir de l'argent va voler chez l'ennemi des chevaux, des vaches; quelquefois il expose 20 fois sa vie pour voler une chose qui ne vaut pas 10 г., mais ce n'est pas par cupidite qu'il le fait, mais par genre. Lе plus grand voleur est tres estime et on l'appelle джигит, молодец. Tantot Sado a 1000 r. arg,; tantot pas le sou. Apres une visite chez lui je lui ai fait cadeau de la montre d'argent de Nicolas, et nous sommes devenus les plus grands amis du monde Plusieurs fois il m'a prouve son devouement en s'exposant a des dangers pour moi, mais ceci pour lui n'est rien — c'est devenu une habitude et un plaisir.
     Quand je suis parti de Старый Юрт et que Nicolas у est reste, Sado venait chez lui tous les jours et disait qu'il ne savait que devenir sans moi et qu'il s'ennuyait temblement. Par une lettre, je faisais connaitre a Nicolas que mon cheval etant malade, je le priais de m'en trouver un а Старый Юрт, Sado ayant appris cela, n'eut rien de plus presse que do venir chez moi et de me donner son cheval, malgre tout ce que j'ai pu faire pour refuser.
     Apres la betise que j'ai fait de jouer а Старый Юрт, je n'ai plus repris les cartes en mains, et je faisais conrinuellement la morale a Sado qui a la passion du jeu et quoequ'il ne connaisse pas le jeu, a toujours un bonheur etonnant. Hier soir je me suis occupe a penser a mes affaires pecuniaires, a mes dettes, je pensais, comment je ferais pour les payer. Ayant longtemps pense a ces choses j'ai vu que si je ne depense pas trop d'argent, toutes mes dettes ne m'embarrasseront pas et pourront petit a petit etre payees dans 2 ou 3 ans; mais les 500 rbs., que je devais payer ce

____
111

mois, me mettaient au desespoir. Cette belise d'avoir fait les dettes que j'avais en Russie et de venir en faire de nouvelles ici me mettent au desespoir. 1–е soir en faisant ma priere, j'ai prie Dieu qu'il me tire de cette desagreable position, et avec beaucoup de ferveur. "Mais comment est–ce que je puis me tirer de cette affaire?" pensai–je en me couchant. II ne peut rien arriver qui me donne la possibilite d'acquitter cette dette. Je me represemais deja tous les desagrements que j'avais a essuyer a cause de cela». (1)

____________________
     (1) Сегодня произошёл случай, который мог бы меня заставить поверить в Бога, если б я уже не верил в Него твёрдо с некоторых пор.
     Летом в Старом Юрте все офицеры были исключительно заняты игрой, и довольно крупной. Так как, живя в лагере, нельзя не видеться часто, я нередко присутствовал при игре и, несмотря на упрашивания, которые мне делали, я держался с месяц. Но в один прекрасный день, шутя, я поставил немного, проиграл, снова поставил, опять проиграл, — мне не повезло, — игорная страсть проснулась во мне, и в два дни я проиграл всё деньги, которые у меня были, те, что мне дал Николенька (около 250 рублей), и сверх того еще 500 рублей серебром, на которые я дал вексель сроком по январь 1852 года.
     Надо вам сказать, что подле лагеря есть аул, в котором живут чеченцы. Один молодой чеченец, Садо, приезжал в лагерь и играл; но так как он не умел считать и записывать, то были такие негодяи, которые его обманывали. Поэтому я никогда не хотел играть против Садо и ему даже говорил, чтобы он не играл, потому что его надувают, и предложил ему играть за него но доверенности. Он был мне очень благодарен за это и подарил кошелёк, а так как в обычае этого народа делать взаимные подарки, то я ему подарил плохенькое ружьё, которое купил за 8 рублей. Надо вам сказать, что для того, чтобы стать кунаком, т. е. другом, нужно делать подарки и потом обедать в доме кунака. После этого, по старинному обычаю этого народа (сохранившемуся почти только в предании), становятся друзьями на жизнь и на смерть, т. е. что если я у него спрошу все деньги, или его жену, или его оружие, или всё, что у него есть самого драгоценного, он должен мне отдать, и я тоже ни в чём не должен ему отказывать. Садо пригласил меня к себе в дом, чтобы стать его кунаком. Я пошёл к нему. Угостив меня по-своему, он предложил выбрать, что я хочу в его доме: оружие, лошадь… всё. Я хотел выбрать самое дешёвое и взял уздечку, отделанную в серебро; но он сказал мне, что я его этим обижаю, и заставил меня взять шашку, стоящую но меньшей мере сто рублей серебром.
     Отец его — человек богатый, но у него деньги закопаны в земле, и он не даст сыну ни копейки. Сын, чтобы выручить денег, ездит к неприятелю красть лошадей, коров. Иной раз он подвергает 20 раз опасности свою жизнь из-за вещи, стояшей не более 10 рублей; но это он делает не из-за жадности, а по натуре. Самый ловкий вор очень уважаем, и его называют "джигит", молодец. У Садо то бывает 1000 рублей, то ни копейки. После одного из моих посещений его дома я подарил ему Николенькины серебряные часы, и мы стали самыми большими друзьями. Много раз он доказал мне свою преданность, подвергая из-за меня свою жизнь опасности, — но это для него ничего не значит, это стало для него привычкой и удовольствием.
     Когда я уехал из Старого Юрта, а Николенька остался там, Садо каждый день приходил к нему и говорил, что он не знает, что ему без меня делать, и что он страшно скучает. Я писал Николеньке, что так как моя лошадь заболела, то я прошу его найти мне какую-нибудь в Старом Юрте. Садо, узнав об этом, ничего не нашёл лучшего, как явиться ко мне и подарить мне свою лошадь, несмотря на все мои усилия отказать ему.
      После глупости, которую я сделал, начав играть в Старом Юрте, я больше не брал в руки карт и читал наставления Садо, у которого страсть к игре; и хотя он не знает игры, ему всегда удивительно везёт. Вчера вечером я был занят мыслями о моих денежных делах и моих долгах. Я думал о том, как я расплачусь. Долго размышляя об этом, я увидел, что если я не буду много тратить, долги не будут мне обременительны и могут быть уплачены понемногу в 2 или 3 года; но 500 рублей, которые я должен был заплатить в этом месяце, приводили меня в отчаяние. Я был в отчаянии от этой глупости, что, делавши долги в России, приехал их снова делать сюда. Вечером, молясь, я просил Бога, чтобы Он избавил меня от этого тяжёлого положения, и я молился очень горячо. — «Но как же я могу выпу-

____
112

таться из этого?» — думал я, ложась спать. Ничего не может случиться такого, что бы дало мне возможность расплатиться с этим долгом. Я уже представлял себе все неприятности, которые мне пришлось бы перенести из-за этого.

     Как он подаст ко взысканию, как по начальству от меня будут требовать отзыва, почему я не плачу и т. д. «Помоги мне, Господи», — сказал я и заснул.
     Le lendemain je recois une lettre de Nicolas a laquelle etait jointe ia votre et plusieurs autresil m'ecrit (1):

________________
     (1) На другой день я получил письмо от Николеньки с приложением вашего и многих других писем. Он мне пишет:

     «На днях был у меня Садо; он выиграл у Кнорринга твои векселя и привёз их мне. Он так был доволен этому выигрышу, так счастлив и так много меня спрашивал: "как думаешь, брат рад будет, что я это сделал?", что я его очень за это полюбил. Этот человек действительно к тебе привязан».
     N'est-ce pas etonnant que de voir son voeu aussi exauce le lendemain meme C. a. d. qu'il n'y a rien d'aussi etonnant que la bonte divine pour un etre nui la merite si peu que moi? Et n'est-ce pas que le trait de devouement de Sado est admirable? Il sait que j'ai un frere Serge, qui aime les chevaiix et comme je lui ai promis de le prendre en Russie quand j'y irai, il m'a dit, que dit–il lui en couter 100 fois la vie, il volera le meilleur cheval qu'il у ait dans les montagnes, et qu'il le lui amenera.
     Faites, je vous prie, acheter a Toula un шестиствольный пистолет et de me l'envoyer et une коробочка с музыкой, si cela ne coute pas trop cher. Ce sont des choses qui lui feront beaucoup du plaisir». (2)

____________________
     (2) Не правда ли, удивительно виден свою просьбу услышанной на другой же день, т. е. удивительна больше всего милость Божия к существу, заслужившему её так мало, как я? И не правда ли, эта черта преданности в Садо прелестна? Он знает, что у меня есть брат Сергей, который любит лошадей, и так как я обещал Садо взять его с собой в Россию, когда я туда поеду, он сказал мне, что хоть бы это ему стоило 100 жизней, он украдёт самую лучшую лошадь, какая есть в горах, и приведёт ему.
     Пожалуйста, прикажите купить в Туле шестиствольный пистолет и послать его мне и коробочку с музыкой, если это не слишком дорого стоит. Это вещи, которые ему очень понравятся.

     Интересен этот рассказ особенно тем, что показывает, какой путь пройден Л. Н-чем в своём духовном развитии. От наивной мистической веры во вмешательство божества в свои картёжные и денежные дела и до полной религиозной свободы, исповедуемой им теперь.
     Наконец, через несколько дней после этого письма, устроив свои служебные дела, Л. Н-ч возвращается в станицу Старогладовскую. С дороги, со станции Моздок, вероятно, долго ожидая лошадей, он пишет своей тётке длинное письмо, как всегда, полное самых глубоких религиозных мыслей, преисполненное нежности к любимому существу и с мечтами и планами о будущем скромном семейном счастье:

      «Вот мысли, которые пришли мне на ум. Я постараюсь передать их вам, потому что я думал о вас. Я очень переменился нравственно, и это со мною уже было столько раз. Впрочем, я думаю, что это со всеми так бывает. Чем более живёшь, тем более меняешься; вы человек опытный, скажите, ведь это правда? Я думаю, что недостатки и качества, основы характера, остаются те же, но взгляды на жизнь, на счастье должны изменяться с годами. Год тому назад я думал найти счастье в удовольствиях, в движениях; теперь же, напротив, отдых физический и моральный — это то, чего я желаю. Но я представ-

_____
113

ляю себе состояние покоя без скуки, с тихой радостью любви и дружбы — это для меня верх счастья. Впрочем, очарование покоя чувствуешь только после усталости и радости любви — только после её лишений. И вот я лишён с некоторого времени и того, и другого, и потому–то я так стремлюсь к ним. Мне нужно быть лишённым их ещё на сколько времени? Бог знает. Я не сумею сказать почему, но я чувствую, что это нужно. Религия и опыт моей жизни, как бы мала она ни была, научили меня, что жизнь есть испытание. Во мне она больше, чем испытание, — она есть искупление моих грехов.
     Мне кажется, что странная мысль поехать на Кавказ внушена мне свыше. Это рука Божия вела меня, и я непрестанно благодарю Его. Я чувствую, что здесь я стал лучше (это еще немного, потому что я был очень дурен), и я твёрдо уверен, что всё, что может со мной случиться здесь, будет мне на пользу, потому что сам Бог этого захотел. Быть может, это слишком смелая мысль, тем не менее у меня есть это убеждение. Поэтому–то я переношу невзгоды и лишения физические, о которых я говорю (какие могут быть физические лишения для здорового малого 23 лет?), как бы не чувствуя их, даже с некоторым наслаждением, думая о счастье, которое меня ожидает.
     Вот как я его себе представляю:
     После неопределённого числа лет, — ни молодой, ни старый, я в Ясной, дела мои в порядке, у меня нет ни беспокойства, ни неприятностей. Вы также живёте в Ясной. Вы немного постарели, но ещё свежи и здоровы. Мы ведём жизнь, которую вели раньше, я работаю по утрам, но мы видимся почти целый день. Мы обедаем. Вечером я вам читаю что-нибудь нескучное для вас, потом мы беседуем: я рассказываю вам про кавказскую жизнь, вы мне рассказываете ваши воспоминания о моём отце, матери; вы мне рассказываете "страшные", которые мы прежде слушали с испуганными глазами и разинутыми ртами. Мы вспоминаем людей, которые нам были дороги и которых больше нет. Вы станете плакать, и я тоже, но эти слезы будут отрадны: мы будем говорить о братьях, которые будут к нам приезжать время от времени, о дорогой Маше, которая также будет проводить несколько месяцев в году в Ясной, которую она так любит, со всеми своими детьми. У нас не будет знакомых, никто не придет нам надоедать и сплетничать. Это чудный сон. Но это ещё не всё, о чём я себе позволяю мечтать. Я женат; моя жена тихая, добрая, любящая; вас она любит так же, как и я; у нас дети, которые вас зовут бабушкой; вы живёте в большом доме наверху, в той же комнате, которую прежде занимала бабушка. Весь дом содержится в том же порядке, какой был при отце, и мы начнем ту же жизнь, только переменившись ролями. Вы заменяете бабушку, но вы ещё лучше её: я заменяю отца, хотя я не надеюсь никогда заслужить эту честь. Жена моя заменяет мать, дети нас. Маша берёт на себя роль двух тёток, исключая их горя; даже Гаша заменяет Прасковью Исаевну. Не будет хватать только лица, которое взяло бы на себя вашу роль в жизни нашей семьи: никогда не найдётся столь прекрасная душа, столь любящая, как ваша; у вас нет преемников. Будет три новых лица, которые будут иногда появляться среди нас, — это братья, особенно один, которые часто будет с нами, Николенька, старый холостяк, лысый, в отставке, всегда такой же добрый, благородный.
     Я воображаю, как он будет, как в старину, рассказывать детям своего сочинения сказки, как дети будут у него целовать сальные руки (но которые стоят того), как он будет с ними играть, как жена моя будет хлопотать, чтобы сделать ему любимое кушанье, как мы с ним будем перебирать общие воспо-

____
114

минания о давно прошедшем времени, как вы будете сидеть на своём обыкновенном месте и с удовольствием слушать нас; как вы нас — старых — будете называть по–прежнему Лёвочка, Николенька и будете бранить меня за то, что я руками ем, а его за то, что у него руки не чисты.
     Если бы меня сделали русским императором, если бы мне дали Перу, одним словом, если бы волшебница пришла ко мне со своей палочкой и спросила бы меня, что я желаю, я, положа руку на сердце, ответил бы, что желаю, чтобы эти мечты могли стать действительностью.
     Знаю, вы не любите загадывать, но что же тут дурного? а это так приятно. Я боюсь, что это слишком эгоистично, что я вам уделил мало места в этим счастье. Я опасаюсь, чтобы прошлые горя не оставили слишком чувствительный след в вашем сердце, и это не помешало бы вам насладиться этим будущим, которое составило бы моё счастье. Дорогая тётенька, скажите, были бы вы счастливы? Все это может случиться, и надежда так утешительна!
     Опять я плачу. Почему я плачу, думая о вас? Это слезы радости; я счастлив, умея любить вас. Если бы все несчастья обрушились на меня, я никогда не сочту себя вполне несчастным, пока вы живы. Помнете ли вы нашу разлуку у Иверской часовни, когда мы уезжали в Казань? Тогда, как бы по вдохновению, в самую минуту разлуки я понял, кем вы были для меня и, хотя ещё ребёнок, слезами и несколькими отрывочными словами я сумел дать вам понять, что я чувствовал. Я никогда не переставал вас любить; но чувство, которое я испытал у Иверской часовни, и теперешнее совсем различны: теперешнее гораздо сильнее, более возвышенное, чем когда бы то ни было.
     Сознаюсь вам в одном, чего стыжусь, но должен сказать вам это, чтобы освободить мою совесть. Раньше, читая ваши письма, в которых вы говорили о ваших чувствах ко мне, я, казалось, видел преувеличение. Но только теперь, перечитывая их, я понимаю вас, вашу безграничную любовь к нам и вашу возвышенную душу. Я уверен, что всякий другой, читая это письмо и предыдущее, сделал бы мне тот же упрёк. Но я не опасаюсь этого от вас, вы меня слишком хорошо знаете и вы знаете, что, быть может, единственное моё доброе качество это — чувствительность. Этому качеству я обязан счастливейшими минутами моей жизни. Во всяком случае, это последнее письмо, в котором я позволяю себе выразить столь восторженные чувства, чрезмерные для равнодушных, но вы сумеете их оценить».

     Возвратившись в Старогладовскую уже юнкером, в феврале Л. Н-ч идёт в поход в качестве «уносного фейерверкера».
     В марте он опять в Старогладовской. Интересны несколько мыслей того времени, записанные им в дневнике.
     Лев Николаевич замечал в себе три главные страсти, мешавшие ему на пути к поставленному им себе нравственному идеалу. Эти страсти были: игра, чувственность, или сладострастие, и тщеславие. Он так определял и характеризовал каждую из этих страстей:
     1) Страсть к игре есть страсть корыстная, понемногу переходящая в привычку к сильным ощущениям. С этой страстью возможна борьба.
     2) Сладострастие есть потребность физическая, потребность тела, разжигаемая воображением; с воздержанием она усиливается, и потому борьба с ней очень трудна. Лучшее средство — труд и занятия.
    3) Тщеславие — это страсть, наименее вредная для других и наиболее вредная для себя.

_____
115

      Затем встречается такое рассуждение:
     «С некоторого времени меня сильно начинает мучить раскаяние в утрате лучших годов в жизни. И это с тех пор, как я начал чувствовать, что я бы мог сделать что-нибудь хорошее. Интересно бы было описать ход своего морального развития; но не только слова, но и мысль даже недостаточна для этого.
     Нет границ великой мысли, но уже давно писатели дошли до неприступной границы её выражения.
     Есть во мне что-то, что заставляет меня верить, что я рождён не для того, чтобы быть таким, как все».
     Эти последние слова суть первое смутное сознание своего призвания. Надо заметить, что эти слова были написаны ещё до окончания «Детства» и, стало быть, до получения похвал и поздравлений с успешным началом. Это было внутреннее, независимое сознание в себе той таинственной силы, которая потом выдвинула его как одного из высших представителей морального сознания всего человечества.
     В мае месяце он берёт отпуск и едет в Пятигорск пить воды и лечиться от преследовавшего его ревматизма.
     Оттуда он пишет своей тётке письмо, рисующее картину его душевной жизни и указывающее на не перестающую внутреннюю работу его духовного существа.

     «Со времени моего путешествия и пребывания в Тифлисе мой образ жизни не изменился; я стараюсь заводить как можно меньше знакомых и воздерживаться от интимности в тех знакомствах, которые я уже сделал. К этому уже привыкли, меня больше не беспокоят, и я уверен, что про меня говорят, что я чудак и гордец.
     Не из гордости я так веду себя, это вышло само собой; слишком велика разница в воспитании в чувствах, во взглядах между мною и теми, кого я встречаю здесь, чтобы я мог находить какое-нибудь удовольствие с ними. Только Николенька имеет способность, несмотря на огромную разницу между ним и этими господами, проводить с ними приятно время и быть любимым всеми. Я завидую ему, но чувствую, что не могу так поступать.
     Правда, что такой образ жизни создан не для удовольствий; но ведь и я уже давно не думаю об удовольствиях, а думаю о том, чтобы быть спокойным и довольным. С некоторых пор я вошёл во вкус исторического чтения (это было предметом нашего спора, и насчёт этого теперь я вполне с вами согласен). Мои литературные работы также подвигаются понемногу, хотя я ещё ничего не думаю печатать. Я три раза переделал работу, которую начал уже давно, и я рассчитываю ещё раз переделать её, чтобы быть довольным. Быть может, это будет работой Пенелопы, но это не отвращает меня; я пишу не из тщеславия, но по влечению; в работе я нахожу удовольствие и пользу и потому работаю. Хотя я очень далёк от веселья, как я вам писал, но я столь же далёк от скуки, потому что занят; но, кроме того, я вкушаю ещё более высокое, более сильное удовольствие, чем то, которое могло бы мне дать общество, — это сознание спокойной совести, сознание более высокой, чем прежде, оценки самого себя, сознание движения во мне добрых, великодушных чувств.
     Было время, когда я тщеславился моим умом, моим положением в свете, моим именем, но теперь я знаю, я чувствую, что если есть во мне что–нибудь

____
116

хорошего, и что если есть за что благодарить Провидение, так это за доброе сердце, чувствительное и способное любить, которое оно даровало и сохранило мне. Ему одному обязан лучшими пережитыми минутами и тем, что хотя у меня нет удовольствий и общества, я не только доволен, но часто бываю совершенно счастлив».

     В мае месяце он берёт отпуск и едет в Пятигорск.
     В письме к брату Сергею от 24 июня 1852 года он сообщает характерные подробности пятигорской жизни.
     «Что сказать тебе о своём житье? Я писал три письма и в каждом описывал то же самое. Желал бы я тебе описать дух пятигорский, да это так же трудно, как рассказать новому человеку, в чём состоит Тула, а мы это, к несчастью, отлично понимаем. Пятигорск тоже немножко Тула, но особенного рода — кавказская. Например, здесь главную роль играют семейные дома и публичные места. Общество состоит из помещиков (так технически называются все приезжие), которые смотрят на здешнюю цивилизацию презрительно, и господ офицеров, которые смотрят на здешние увеселения как на верх блаженства. Со мною из штаба приехал офицер нашей батареи. Надо было видеть его восторг и беспокойство, когда мы въезжали в город! Ещё прежде он мне много говорил о том, как весело бывает на водах, о том, как под музыку ходят по бульвару и потом будто все идут в кондитерскую и там знакомятся — даже с семейными домами. Театр, собрание, всякий год бывают свадьбы, дуэли… ну, одним словом, чисто парижская жисть. Как только мы вышли из тарантаса, мой офицер надел голубые панталоны с ужасно натянутыми штрипками, сапоги с огромными шпорами, эполеты, — обчистился и пошёл под музыку ходить по бульвару, потом в кондитерскую, в театр и в собрание. Но, сколько мне известно, вместо знакомства с семейными домами и невесты–помещицы с 1000 душами, он в целый месяц познакомился только с тремя оборванными офицерами, которые обыграли его дотла, и с одним семейным домом, но в котором два семейства живут в одной комнате и подают чай вприкуску. Кроме того, офицер этот в месяц издержал рублей 20 на портер и на конфеты и купил себе бронзовое зеркало для настольного прибора. Теперь он ходит в старом сюртуке без эполет, пьёт серную воду изо всех сил, как будто серьёзно лечится, и удивляется, что никак не мог познакомиться, несмотря на то, что всякий день ходил по бульвару и в кондитерскую и не жалел денег на театр, извозчиков и перчатки, — с аристократией (здесь во всякой маленькой крепостёнке есть аристократия), а аристократия, как назло, устраивает кавалькады, пикники, а его никуда не пускают. Почти всех офицеров, которые приезжают сюда, постигает та же участь, и они претворяются, будто только приехали лечиться, хромают с костылями, носят повязки, перевязки, пьянствуют и рассказывают страшные истории про черкесов. Между тем в штабе они опять будут рассказывать, что были знакомы с семейными домами и веселились на славу; и всякий курс со всех сторон кучами едут на воды повеселиться».
     Как видно из письма к тётке, в Пятигорске Лев Николаевич продолжает писать «Детство». Кроме того, постоянная внутренняя работа над самим собой не покидает его.
     29 июня он записывает в своём дневнике мысль, которая вполне может служить кратким выражением всего его теперешнего мировоззрения.

_____
117

     «Совесть есть лучший и вернейший наш путеводитель, но где признаки, отличающие этот голос от других голосов?.. Голос тщеславия говорит так же сильно. Пример — неотмщённая обида.
     Тот человек, которого цель есть собственное счастье, — дурен; тот, которого цель есть мнение других, — слаб; тот, которого цель есть счастье других, — добродетелен; тот, которого цель Бог, — велик».
     Далее встречается такая мысль, развитие которой мы также находим в теперешних произведениях:
     «Справедливость есть крайняя мера добродетели, к которой обязан всякий. Выше её — стремление к совершенству, ниже — порок».
     2–го июля 1852 г. Лев Николаевич окончил «Детство» и через несколько дней отправил рукопись в Петербург, в редакцию «Современника».
     Первоначальное заглавие этого первого литературного произведения было «История моего детства». Оно было подписано двумя буквами «Л. Н.», и редакция долго не знала имени автора.
     В Пятигорске Л. Н-ч виделся со своей сестрой Марьей Николаевной и её мужем. М. Н. лечилась на водах от ревматизма; по её рассказам, Л. Н-ч тогда увлекался спиритическими сеансами и верчением столов и занимался этим даже на бульваре, таская туда столы из кофейной.
     5–го августа Лев Николаевич покидает Пятигорск и возвращается в свою станицу.
      Дорогой он записывает такую интересную мысль, составляющую одну из главных основ его настоящего мировоззрения:
     «Будущность занимает нас более действительности. Эта наклонность хороша, ежели мы думаем о будущности того мира. Жить в настоящем, т. е. поступать наилучшим образом в настоящем, — вот мудрость».
     7–го августа он приехал в Старогладовскую и, охваченный привычной и любимой им патриархальной простотой казачьей жизни, он записал в своём дневнике: «Простота — вот качество, которое я желаю приобрести больше всех других». 28–го августа он получает, наконец, долгожданное письмо от редактора «Современника». «Оно обрадовало меня до глупости», — замечает он в своём дневнике.
     Вот это знаменитое письмо Некрасова, бывшего восприемником новорождённого таланта:

    «Милостивый государь!
     Я прочёл вашу рукопись («Детство»). Она имеет в себе настолько интереса, что я её напечатаю. Не зная продолжения, не могу сказать решительно, но мне кажется, что в авторе её есть талант. Во всяком случае, направление автора, простота и действительность содержания составляют неотъемлемые достоинства этого произведения. Если в дальнейших частях (как и следует ожидать) будет побольше живости и движения, то это будет хороший роман. Прошу вас прислать мне продолжение. И роман ваш, и талант меня заинтересовали. Ещё я советовал бы вам не прикрываться буквами, а начать печататься прямо со своей фамилией, если только вы не случайный гость в литературе. Жду вашего скорого ответа.
     Примите уверение в истинном моем уважении Н. Некрасов». (1)

___________________
     (1) Литературные приложении к журналу "Нива". 1898, февраль, с. 337.

_____
118

     За этим письмом через месяц последовало второе, от 5–го сентября 1852 года:

     «Милостивый государь!
     Я писал вам о вашей повести, но теперь считаю своим долгом еще сказать вам о ней несколько слов. Я дал её в набор на IX книжку "Современника" и, прочитав внимательно в корректуре, а не в слепо написанной рукописи, нашёл, что эта повесть гораздо лучше, чем показалось мне с первого раза. Могу сказать положительно, что у автора есть талант. Убеждение в этом для вас, как для начинающего, думаю, всего важнее в настоящее время. Книжка «Современника» с вашей повестью завтра выйдет в Петербурге, а к вам (я пошлю её по вашему адресу), вероятно, попадёт ещё не ранее, как недели через три. Из неё кое-что исключено (немного, впрочем)… Не прибавлено ничего. Скоро напишу вам подробнее, а теперь некогда. Жду вашего ответа и прошу вас, если у вас есть продолжение, — прислать мне его.
Н. Некрасов.

     Р. S. Хотя я и догадываюсь, однако ж прошу вас сказать мне положительно имя автора повести. Это мне нужно знать и по правилам нашей цензуры».

     Об этом письме Лев Николаевич так отзывается в своём дневнике: «30-го сентября. Получил письмо от Некрасова, похвалы, но не деньги».
     А в деньгах он очень нуждался и ждал гонорара за своё первое произведение и, вероятно, писал об этом Некрасову, так как он получил третье письмо от Некрасова, следующего содержания:

30–го октября 1852 г. СПб.
     «Милостивый государь!
     Прошу извинить меня, что я замедлил с ответом на последнее ваше письмо, — я был очень занят. Что касается вопроса о деньгах, то я умолчал об этом в прежних моих письмах по следующей причине: в лучших наших журналах издавна существует обычай не платить за первую повесть начинающему автору, которого журнал впервые рекомендует публике. Этому обычаю подверглись все доселе начавшие в «Современнике» своё литературное поприще, как–то: Гончаров, Дружинин, Авдеев и др. Этому же обычаю подверглись в своё время как мои, так и Панаева первые произведения. Я предлагаю вам то же, с условием, что за дальнейшие ваши произведения прямо назначу вам лучшую плату, какую получают наши известнейшие (весьма немногие) беллетристы, т. е. 50 р. сер. с печатного листа. Я промешкал писать вам ещё и потому, что не мог сделать вам этого предложения ранее, не проверив моего впечатления судом публики: этот суд оказался как нельзя более в вашу пользу, и я очень рад, что не ошибся в мнении своем о вашем первом произведении, и с удовольствием предлагаю вам теперь вышеописанные условия.
     Напишите мне об этом. Во всяком случае, могу вам ручаться, что в этом отношении мы сойдёмся. Так как ваша повесть имела успех, то нам очень было бы приятно иметь поскорее второе ваше произведение. Сделайте одолжение, вышлите нам, что у вас готово. Я хотел выслать вам IX № «Совр.», но, к сожалению, забыл распорядиться, чтобы отпечатали лишний, а у нас весь журнал за этот год в расходе. Впрочем, если вам нужно, я могу выслать вам один или два оттиска одной вашей повести, набрав из дефектов.

____
119

    Повторяю мою покорнейшую просьбу выслать нам повесть или что-нибудь вроде повести, романа или рассказа и остаюсь в ожидании вашего ответа,
Готовый к услугам Н. Некрасов.

     Р. S. Мы обязаны знать имя каждого автора, которого сочинения печатаем, и потому дайте мне положительные известия на этот счёт. Если вы хотите, то никто, кроме нас, этого знать не будет».

     Об этом событии Л. Н-ч с обычной скромностью упоминает и в письме к своей тётке Т. А. от 28 октября 1852 г.:
     «Приехав с вод, я провёл довольно неприятно месяц по причине смотра, который должен был делать генерал.
     Маршированья и разные стрелянья из пушек не очень приятны, особенно потому что это полностью расстраивало регулярность моей жизни.
     К счастью, это продолжалось недолго, и я снова начал свой образ жизни, который состоит в охоте, писании, чтении и беседах с Николенькой. Я вошёл во вкус ружейной охоты, и так как оказалось, что я стреляю порядочно, то это занятие берёт у меня 2–3 часа в день. В России понятия не имеют, сколько и какая великолепная здесь дичь. В ста шагах от моего дома я нахожу фазанов, и за какие–нибудь полчаса я убиваю 2, 3, 4. Кроме удовольствия, это упражнение прекрасно для моего здоровья, которое, несмотря на воды, не в очень хорошем состоянии. Я не болен, но я часто страдаю простудой, то болью в горле, то зубами, которые всё не проходят, то ревматизмом, так что, по крайней мере, два дня в неделю я не выхожу из комнаты. Не думайте, что я от вас скрываю что-нибудь. Я, как был всегда, так и теперь сильного сложения, но слабого здоровья. Я думаю следующее лето опять провести на водах. Если они не поправили меня совсем, то всё-таки мне помогли. Нет худа без добра: когда я нездоров, я более усидчиво занимаюсь писанием другого романа, который я начал. Тот, который я отослал в Петербург, напечатан в сентябрьской книжке «Современника» 1852 года под названием «Детство». Я подписал его Л. Н., и никто, кроме Николеньки, не знает, кто автор. И я не хотел бы, чтобы это узнали».
     Сестра Л. Н-ча, Марья Николаевна, рассказывала мне о том впечатлении, которое произведено было этой вещью в их семейном кругу. Они жили в своём имении, недалеко от Спасского Тургенева, который у них бывал. И вот раз Тургенев приехал к ним, привёз новую книжку «Современника» и, с восторгом отзываясь о новой повести неизвестного автора, прочёл её вслух. Марья Николаевна с удивлением слушала рассказ о своих семейных событиях и удивлялась, кто бы мог знать эти интимные подробности их жизни. Они настолько были далеки от мысли, что их "Лёвочка" мог быть автором этой повести, что заподозрили в этом старшего, Николая Николаевича, который обнаруживал некоторые литературные свойства с детства и был прекрасным рассказчиком. Как видно, преданная ему тётенька Т. А. сумела сохранить поверенную ей тайну, которая была обнаружена, кажется, только по возвращении Л. Н-ча с Кавказа.
     Итак, судя по второму письму Некрасова, 6–го сентября 1852 года совершилось знаменательное в истории русской литературы событие: вышло в свет первое произведение Л. Н. Толстого.
     О впечатлении, произведённом в обществе писателей и читателей этой первой вещью Толстого, вот что рассказывает Головачёва-Панаева в своих воспоминаниях:

____
120

     «Со всех сторон от публики сыпались похвалы новому автору, и все интересовались узнать его фамилию. В кружке же литераторов относились как–то равнодушно к возникавшему таланту, только один Панаев был в таком восхищении от «Истории моего детства», что каждый вечер читал её у кого–нибудь из своих знакомых. Тургенев трунил над Панаевым, уверяя, что все его знакомые прячутся от него на Невском, боясь, чтобы он им и там не стал читать выдержки из этого сочинения, так как Панаев успел наизусть выучить произведение нового автора» (1).

___________________
     (1) «Русские писатели и артисты». Воспом. Головачёвой—Панаевой. С. 228.

     Критика не скоро занялась Толстым. По крайней мере в сборнике критической литературы о Толстом Зелинского, составленном очень тщательно, первая критическая статья помечена 1854 годом. Она была напечатана в «Отечественных записках» в ноябрьской книжке, т. е. через два с лишком года после появления «Детства»; статья эта написана по поводу выхода «Отрочества», и в ней говорится об этих двух повестях.
     Приводим здесь краткую, но меткую характеристику первого произведения Л. Н-ча.
     «Детство, как обширная цепь разнородных поэтических и безотчётных наших представлений об окружающем, дало автору возможность взглянуть на всю деревенскую жизнь в таких же поэтических чертах. Он выбрал из этой жизни, что поражает детское воображение и ум, а талант автора был так силён, что представил эту жизнь именно такою, как её видит ребёнок. Всё окружающее его входит в его повесть настолько, насколько оно поражает воображение дитяти, и потому все главы повести, по-видимому, совершенно разрозненные, соединяются в одно: все они показывают взгляд ребёнка на мир. Но большой талант автора виден ещё вот в чём. Казалось бы, при такой манере изображать действительную жизнь под влиянием детских впечатлений трудно дать место взгляду недетскому и вполне обрисовать характеры: подивитесь же, когда, по прочтении этих рассказов, ваше воображение живо нарисует вам и мать, и отца, и няню, и гувернёра, и всё семейство, и нарисует красками поэтическими» (2).

_________________
      (2) «Отечественные записки» 1854 г., No 11 (Журналистика).

     По мере того, как расходились книжки «Современника», распространялся среди читающей публики интерес ко вновь возникающему таланту.
     Когда книжки «Современника» с рассказами «Детство» и «Отрочество» дошли до Достоевского в Сибирь, они и на него произвели сильное впечатление. Достоевский в письме к одному знакомому из Семипалатинска просил непременно сообщить, кто этот таинственный Л. Н.
     А этот таинственный Л. Н., как нарочно, не хотел открываться и со стороны смотрел на производимый им эффект.
     В октябре Лев Николаевич, живя в станице Старогладовской, набрасывает план «Романа русского помещика»; вот главная, основная мысль его: «герой ищет осуществления идеала счастья и справедливости в деревенском быту. Не находя его, он, разочарованный, хочет искать его в семейном. Друг его наводит его на мысль, что счастье состоит не в идеале, а в постоянном жизненном труде, имеющем целью — счастье других».
     К сожалению, этот план не был выполнен, но мы находим выражение этих мыслей во многих последующих произведениях Льва Николаевича.

____
121

     Военная карьера, несмотря на его видное положение, не улыбалась Льву Николаевичу. Он, видимо, тяготился ею и ждал только производства в офицеры, чтобы выйти в отставку. И производство это, как нарочно, не приходило. Поступив на службу, он надеялся через полтора года быть офицером; но вот он прослужил почти год, и в конце октября приходит бумага, из которой он узнаёт, что ему нужно служить ещё три года.
     Причиной этой задержки, как оказалось, была неисправность его документов. Графиня С. А. Толстая рассказывает в своих записках следующее:
     «Производство Льва Николаевича в офицеры, как и вся его служба, было сопряжено с большими затруднениями и неудачами. Перед отъездом на Кавказ Лев Николаевич жил в Ясной Поляне с тётенькой Т. А. Он часто видался с братом Сергеем, который в то время был увлечен цыганами и их пением. Цыгане приезжали в Ясную, пели и сводили с ума обоих братьев. Когда Лев Николаевич почувствовал, что увлечение может довести его до неблагоразумных поступков, он вдруг, не говоря никому ни единого слова, уехал на Кавказ, не взявши с собой и не озаботясь никакими нужными бумагами».
     Эта небрежность или, лучше сказать, ненависть к бумагам не раз доставляла много хлопот Льву Николаевичу.
     Потеряв терпение, он написал своей тётке Юшковой жалобу, и той, посредством письма к какому–то сановнику, удалось ускорить дело о производстве Льва Николаевича в офицеры.
     24–го декабря того же года Лев Николаевич кончает рассказ «Набег» и через два дня отсылает его в редакцию «Современника».
     В январе 1853 года батарея, в которой служил Лев Николаевич, выступила в поход против Шамиля.
     В «Истории 20–й артиллерийской бригады» говорится при описании этого похода:
    «В одном из орудий главного отряда батарейной No 4 батареи уносным фейерверкером был гр. Л. Толстой, впоследствии автор таких бессмертных произведений, как "Рубка леса", "Казаки", "Война и мир" и др."».
     Отряд собрался в крепости Грозной, где, по записи Льва Николаевича, происходили кутежи и картежная игра.
     "18–го января, — говорится в "Истории бригады", — отряд возвратился в Куринское. В течение последних трёх дней из 7 орудий, входивших в состав колонны, было выпушено до 800 зарядов и из них около 600 из 5 орудий батарейной No 4 батареи 20–й бригады, бывших под командой поручика Макалинского и подпоручиков Сулимовского и Лодыженского, под начальством которых состоял между прочим фейерверкер 4–го класса гр. Л. Толстой. 19–го числа он был командирован начальством с одним единорогом в укрепление Герзель–аул" (1).

______________
     (1) Янжул. "История 20–ой артиллерийской бригады".


     Кроме того, Льву Николаевичу пришлось быть в деле и 18–го февраля, и тогда он подвергался серьёзной опасности и был на волосок от смерти. Когда он наводил пушку, неприятельская граната разбила лафет этой пушки, разорвавшись у его ног. К счастью, Льву Николаевичу она не причинила никакого вреда. К 1–му апреля Лев Николаевич с отрядом вернулся в Старогладовскую.
     С первых шагов своей литературной деятельности Льву Николаевичу пришлось столкнуться с тем нелепым, жестоко-стихийным препятствием, которое вот уже второй век тормозит свободное развитие русской мысли и

____
122

русского художественного дарования и которое называется цензурой. В письме к брату Сергею, в мае 1853 года, Лев Николаевич пишет:
    «Пишу второпях, поэтому извини за то, что письмо будет коротко и бестолково. «Детство» было испорчено, а «Набег» так и пропал от цензуры. Всё, что было хорошего, всё выкинуто или изуродовано. Я подал в отставку и на днях, т. е. месяца через полтора, надеюсь свободным человеком ехать в Пятигорск, а оттуда — в Россию».
     Но в отставку выйти было не так-то легко, и в том же 1853 году летом Лев Николаевич снова подвергся большой опасности и едва избег плена.
     Заимствуем подробный рассказ об этом событии из воспоминаний Полторацкого.
     «13–го июня 1853 года с 5–ой и 6–ой ротой Куринского и одной ротой линейного батальона, при двух орудиях, я отправился в сквозную оказию (1) до Грозной. После привала у Ермоловского кургана, когда колонны двинулись в путь, я, поравнявшись со срединой вытянутой по дороге колонны, вдруг увидел недалеко от авангарда, налево от верхней плоскости между Хан-Кале и Грозненской башней, конную партию в 20–25 человек чеченцев, стремительно несущихся с уступа наперерез пути колонны. Стремглав бросился я к авангарду и на скаку слышал залп ружейных выстрелов, но, ещё не достигнув пятой роты, за сотню шагов, увидел уже снятое с передков орудие и поднятый над ним пальник.

______________
     (2) Так как во время воины с горцами передвижение без сильного конвоя считалось очень опасным, то время от времени такие передвижения совершались под усиленной охраной войска, и к этому передвижению приурочивались различные поручения и вообще всякого рода поездки — и такие передвижения назывались «оказией».

     «Отставь, отставь, — там наши!» — кричал я что есть мочи, и, к счастью, успел остановить выстрел, уже направленный в горсть толпившихся на дороге всадников, между которыми, очевидно, попались и наши. Не успел 3–й взвод по приказанию моему броситься вперед и пробежать несколько шагов, как чеченцы пошли наутек степью к Аргуну, и тогда по ним вдогонку были пущены две гранаты. В ту же минуту от места схватки прискакал в колонну растерянный, бледный, как смерть, барон Розен, и почти вслед за ним прибежала без седока гнедая лошадь, по форменному седлу которой артиллеристы признали её лошадью взводного офицера. В это время из–за мелких по дороге кустов показался и сам артиллерийский прапорщик Щербачёв. Молодой и краснощёкий 19–тилетний юноша Щербачев, за несколько перед тем месяцев оставивший скамью артиллерийского училища, удивлявший всех своих здоровьем, необыкновенным телосложением и силой, в эту минуту поразил нас. Он шёл медленными, но твёрдыми шагами, не хромая, не охая, и только, когда спокойно подошёл к нам, мы увидали, как он дорого поплатился чеченцам. Кровь буквально ключом била из ран его в грудь и обе ноги пулями, в живот ружейной картечью и по шее шашечным ударом. В колонне не было ни доктора, ни фельдшера, пришлось работать ротным цирюльникам, и один из них довольно быстро и ловко принялся за перевязку раненого. Между тем Розен, несколько оправившийся от первого испуга, сумел объяснить, что они впятером поехали от оказии вперёд, и что в минуту нападения горцев граф Лев Толстой, Павел Полторацкий и татарин Садо, вероятно, ускакали в Грозную, тогда как Щербачёв и он повернули лошадей навстречу идущей колонне. — «Ваше благородие, — прервал артиллерийский солдат, лежащий на вы-

____
123

соком возу сена, — там ещё на дороге кто–то лежит, и сдаётся мне, что он шевелится». Я крикнул третьему взводу: «вперёд, бегом», и сам бросился по дороге. В пятистах шагах от авангардного орудия лежал убитый знакомый нам вороной конь, а из–под него торчало изуродованное тело Павла (1). Громко стонал он и отчаянным голосом просил освободить его от невыносимой тяжести трупа. Соскочив с лошади и бросив поводья казаку, я с необычайной силой, одним удачным взмахом опрокинул труп безжизненной лошади и освободил страдальца, исходящего кровью. Все раны были нанесены ему холодным оружием, тремя ударами по голове и четырьмя по плечу. Последние были так жестоко сильны, что буквально разворотили надвое правое плечо, раскрыв всю внутренность… Я послал казака с приказанием всей колонне подвинуться сюда, и здесь уже начались перевязки и приготовление носилок.

_____________
(1) Павел Полторацкий, племянник рассказчика.
 

     Всё описанное произошло в течение нескольких минут, давших, однако, возможность нам оказать первую помощь раненым, а грозненской кавалерии выскочить по тревоге из Грозной. Начальник гарнизона, рассмотрев с кургана спокойное положение колонны и уже скрывающихся на горизонте чеченцев, счёл излишним за ними гнаться и вернул войска в крепость, но от них отделилось несколько всадников, которые понеслись к нам в колонну, стоявшую от Грозной не более четырех верст. Прискакавшие к нам были Пистолькорс и несколько кунаков его, мирных чеченцев грозненских аулов. Общими силами соорудив для раненых из солдатских шинелей носилки, мы уложили обоих и тронулись вперёд. Пистолькорс сообщил нам, что граф Лев Толстой с татарином Садо, хотя и были очень ретиво преследуемы семью чеченцами, но, благодаря быстроте коней своих, оставив им в трофей одну седельную подушку, сами целы и невредимы достигли ворот крепости.
     Все пятеро хотели поскорее приехать в Грозную и отделились ещё у Ермоловского кургана. Маневр этот, увы, слишком известен на Кавказе! Кто из нас, обречённый на лихом коне двигаться шаг за шагом, в оказии с пехотной частью, не уезжал вперёд? Это такой соблазн, что молодой и старый, вопреки строгому запрещению и преследованию начальством, частенько ему поддавался. И наши пять молодцов поступили так же. Отъехав от колонны на сотню шагов, они условились между собой, чтобы двое из них для освещения местности ехали бы по верхнему уступу, а остальные нижней дорогой. Только что поднялись Толстой и Садо на гребень, как увидели от Хан-Кальского леса несущуюся прямо на них толпу конных чеченцев. Не успев, по расчёту времени, безнаказанно спуститься обратно, Толстой сверху закричал товарищам о появлении неприятеля, а сам с Садо бросился в карьер по гребню уступа к крепости. Остальные внизу, не сразу поверив известию, и, конечно, не имея возможности сами увидеть горцев, несколько минут провели в бездействии, а когда уже чеченцы (из которых человек семь отделилось в погоню за Толстым с Садо) показались на уступе и ринулись вниз, то Розен, повернув лошадь, помчался назад к колонне и счастливо достиг её. За ним бросился и Щербачёв, но казённая лошадь его скакала плохо, и чеченцы, нагнав его, ранили его и выбили из седла, после чего он пешком добрался до колонны. Хуже же всех оказалось положение Павла. Увидев чеченцев, он инстинктивно бросился вперёд по направлению к Грозной, но, тотчас же сообразив, что молодая, изнеженная и чересчур раскормленная лошадь не выскачет в жаркий день до пяти верст, отделяющих его от крепости, — он круто повернул её

_____
124

назад в ту самую минуту, когда толпа неприятеля уже спустилась с уступа на дорогу, и он, выхватив шашку наголо, очертя голову (как выразился сам), хотел напролом прорваться в колонну. Но один из горцев верно направил винтовку и, выждав приближение Павла, почти в упор всадил пулю в лоб его вороному; он со всех ног повалился и прикрыл его собою. Чеченец с коня проворно нагнулся к Павлу и, выхватив у него из рук в серебро оправленную шашку, стал тащить с него ножны, но при виде бежавшего на выручку 3-го взвода, он полоснул лежащего по голове шашкой и поскакал сам наутёк. Его примеру один за другим последовали ещё шесть горцев, нанёсшие на всем скаку жестокие удары шашками по голове и открытому плечу Павла, который в недвижимом положении, под тяжестью трупа убитой лошади, истекал кровью до самой минуты моего появления» (1).

_________
     (1) Воспоминания В. А. Полторацкого. «Истор. Вестник», июль 1893, с. 672.

     Из воспоминаний Берса мы узнаём ещё одну подробность этого дела, характеризующую Льва Николаевича.
     «Мирный чеченец Садо, с которым ехал Л. Н-ч, был его большим другом. И незадолго перед тем они поменялись лошадьми. Садо купил молодую лошадь. Испытав её, он предоставил её своему другу Л. Н-чу, а сам пересел на его иноходца, который, как известно, не умеет скакать. В таком виде их и настигли чеченцы. Л. Н-ч, имея возможность ускакать на резвой лошади своего друга, не покинул его. Садо, подобно всем горцам, никогда не расставался с ружьём, но, как на беду, оно не было у него заряжено. Тем не менее он нацелил им на преследователей и, угрожая, покрикивал на них. Судя по дальнейшим действиям преследовавших, они намеревались взять в плен обоих, особенно Садо для мести, а потому не стреляли. Обстоятельство это спасло их. Они успели приблизиться к Грозной, где зоркий часовой издали заметил погоню и сделал тревогу. Выехавшие навстречу казаки принудили чеченцев прекратить преследование". (2)

_________________
     (2) С. А. Берс. «Воспоминания о гр. Л. Н. Толстом», с. 9.


     Этот эпизод послужил Льву Николаевичу основанием для его рассказа «Кавказский пленник».
     Ни опасности боевой жизни, ни припадки кутежей и игры, врывавшиеся, как ураганы, в мирную жизнь Льва Николаевича, не останавливают его внутреннего развития, и вскоре после только что описанного случая он записывает такие мысли–правила:
     «Будь прям, хотя и резок, но откровенен со всеми, но не детски откровенен без необходимости.
     Воздерживайся от вина и женщин. Наслаждения так мало, не ясно, а раскаяние так велико.
     Каждому делу, которое делаешь, предавайся вполне. При каждом сильном ощущении воздерживайся от движения, а обдумав раз, хотя бы и ошибочно, действуй решительно».
     В половине июля 1853 года Лев Николаевич поехал в Пятигорск и, пробыв там до октября, опять возвратился в Старогладовскую.
     Очевидно, однообразная служба начала ему сильно надоедать, и он с томлением ждал перемены в своём образе жизни.
     Так он, между прочим, писал брату из Пятигорска 20 июля 1853 года:
     «Я уже писал тебе, кажется, что я подал в отставку. Бог знает, однако, выйдет ли и когда она выйдет теперь, по случаю войны с Турцией. Это очень

_____
125

беспокоит меня, потому что я теперь уже так привык к счастливой мысли поселиться скоро в деревне, что вернуться опять в Старогладовскую и ожидать до бесконечности — так, как я ожидаю всего, касающегося моей службы, — очень неприятно».
     Такое же настроение проглядывает и в его письме из Старогладовской, написанном в декабре 1853 года:
     «Пожалуйста, о бумагах моих напиши поскорее. Это нужно. Когда я приеду? Знает один Бог, потому что вот уже год скоро, как я только о том и думаю, как бы положить в ножны свой меч, и не могу. Но так как я принужден воевать где бы то ни было, то нахожу более приятным воевать в Турции, чем здесь, о чём и просил князя Сергея Дмитриевича, который писал мне, что он уже писал своему брату, но, что будет, не знает.
     Во всяком случае, к Новому году я ожидаю перемены в своём образе жизни, который, признаюсь, невыносимо надоел мне. Глупые офицеры, глупые разговоры, больше ничего. Хоть бы был один человек, с которым бы можно было поговорить от души. Тургенев прав, «что за ирония в одиночку», сам становишься ощутительно глуп. Несмотря на то, что Николенька увёз, Бог знает зачем, гончих собак (мы с Епишкой часто называем его "швиньёй" за это), я по целым дням, с утра до вечера, хожу на охоту один с лягавой собакой. И это одно удовольствие, и не удовольствие, а одурманивающее средство. Измучаешься, проголодаешься и уснёшь, как убитый, — и день прошёл. Если будет случай или сам будешь в Москве, то купи мне Диккенса («Давид Копперфильд») на английском языке и лексикон английский Садлера, который есть в моих книгах».
     За это время Лев Николаевич пишет «Отрочество» и заканчивает рассказ «Записки маркера», который и отсылает в редакцию «Современника» с сознанием недовольства поспешностью в работе.
     Одно из занятий его того времени было чтение биографии Шиллера.
     Возвратившись из недолгой поездки в аул Хасаф-Юрт, Лев Николаевич записывает в своём дневнике:
     «Все молитвы, придуманные мною, я заменяю одним “Отче наш”. Все просьбы, которые я могу делать Богу, гораздо выше и достойнее его выражаются словами: "Да будет воля Твоя, яко же на небеси и на земли”».
     Мы уже видели раньше, какие неприятности причиняла Льву Николаевичу неисправность его документов. Отметим ещё одну неудачу, постигшую его на Кавказе, из-за этих бумаг.
     Вот что он пишет тётушке Т. А. из Пятигорска, в июне 1852 года:
     «Я вам не говорил об этом в моём предпоследнем письме, чтобы не повторять вещи, одинаково неприятной для вас и для меня: то, что у меня постоянно является какая-то помеха во всём, что я предпринимаю. Во время той экспедиции у меня был два раза случай быть представленным к георгиевскому кресту, и я не мог его получить по причине опоздания на несколько дней этой проклятой бумаги. Я был представлен за день 18 февраля (мои именины); но должны были отказать за отсутствием этой бумаги. Список представленных был отправлен 19–го, а 20–го пришла бумага. Я вам признаюсь откровенно, что из всех военных наград я имел тщеславие добиваться именно этого маленького крестика, и что это препятствие доставило мне большое горе, тем более, что есть только одна эпоха в году для получения таких наград, и что для меня эта эпоха прошла».

____
126

     Ещё два случая представились ему для получения георгиевского креста, и оба были неудачны.
     Заимствую описание этих случаев из недавнего письма Л. Н-ча ко мне, в ответ на мой запрос ему по этому поводу.
     «Второй случай был, когда после движения 18 февраля в нашу батарею были присланы два креста, и я с удовольствием вспоминаю, что я — не сам, а по намёку милого Алексеева — согласился уступить крест ящичному рядовому Андрееву, старому добродушному солдату. Третий случай был, когда Левин, наш бригадный командир, посадил меня под арест за то, что я не был в карауле, и отказал Алексееву дать мне крест. Я был очень огорчён».
     Так и не удалось Льву Николаевичу получить этого креста. В заключение нашего описания кавказской жизни Льва Николаевича приведём страничку из воспоминаний одного военного, Мих. Алекс. Янжула, служившего в 70–х годах в станице Страгладовской и заставшего ещё там свежие следы пребывания Толстого:
     «В 1871 году я был выпущен в офицеры в 20–ю артиллерийскую бригаду, в ту же батарею и станицу Старогладовскую, в которой 17 лет тому назад служил и жил граф Л. Н. Толстой. Станица Старогладовская с ее типичными миловидными мамучками и удалыми гребенскими казаками и с "командирским домом, окружённым высокими старыми тополями", описанными графом Толстым в его известной повести «Казаки», знакомы были мне в течение более двух десятков лет. В моё время в станице ещё свежа была память о Льве Николаевиче (там все его так называли); там же указывали и старушку Марьяну (героиню повести), и несколько стариков казаков-охотников, которые лично знали Льва Николаевича и вместе с ним охотились на фазанов и кабанов, и один из них, как известно, в 1880–х годах ездил верхом из станицы в Ясную Поляну, чтобы повидать Льва Николаевича. В батарее я застал капитана Фролова (ныне умершего), который знал Льва Николаевича ещё фейерверкером и говорил, между прочим, что уже тогда граф обладал замечательной способностью рассказчика, увлекавшего всех своими разговорами» (1).

______________
     (1) «К биографии Л. Н. Толстого». М. А. Янжул. «Русская старина». Февраль 1900, с. 335.


     Там же Янжул приводит краткую характеристику ближайшего начальника Льва Николаевича, его батарейного командира.
     «Никита Петрович Алексеев, батарейный командир графа Льва Николаевича, был всеми любим и уважаем за своё добродушие. Он слыл учёным артиллеристом, универсантом, отличался крайней религиозностью, особенно любил бывать в церкви, где по целым часам простаивал на коленях, кладя земные поклоны. К этому нужно ещё прибавить, что у Никиты Петровича недоставало одного уха, которое откусила ему однажды лошадь. К странностям Никиты Петровича нужно отнести и то ещё, что он не мог спокойно видеть, когда офицеры пили водку, в особенности же, когда это делала молодежь. Между тем, по обычаю того доброго старого времени, все офицеры ежедневно обедали у батарейного командира. И тут Лев Николаевич нередко школьничал, делая вид, что он собирается пить водку. Тогда Никита Петрович серьёзнейшим образом начинал убеждать его не делать этого и, по своему обыкновению, предлагал вместо водки конфеты».
     Описание кавказской жизни Льва Николаевича было бы не полно, если бы мы не упомянули о его двух товарищах, Бульке и Мильтоне, двух собаках, историю которых он сам рассказал в своих «Книжках для чтения», изложив её в

_____
127

целом ряде прелестных идиллических картин кавказской жизни, знакомых едва ли не каждому русскому школьнику.
     Наконец пришёл долгожданный приказ о производстве Льва Николаевича в офицеры.
     13 января 1854 года он сдал в станице офицерский экзамен, бывший в то время пустой формальностью, и стал собираться в отъезд.
     19–го января он выехал в Россию; 2–го февраля приехал в Ясную Поляну; на пути, длившемся по тогдашнему времени около двух недель, ему пришлось испытать сильную снежную метель, давшую ему, по всей вероятности, сюжет для его рассказа. Короткое время своего пребывания в России он провёл в кругу своих братьев, тётки и друга Перфильева.
     Его уже ждало назначение в Дунайскую армию, куда он вскоре и выехал, прибыв в Бухарест 14 марта 1854 года.
     Закончив описание кавказского периода жизни Л. Н-ча, мы считаем нужным привести его теперешнее мнение об этом времени. Л. Н-ч с большой радостью вспоминает это время, считая его одним из лучших периодов его жизни, несмотря на все уклонения от смутно сознаваемого им идеала. По мнению Л. Н-ча, последующая военная служба его, а особенно литературная деятельность, была постепенным нравственным падением, и только возвратясь в деревню и отдавшись всецело школьным занятиям с крестьянскими детьми, он снова почувствовал возрождение и необыкновенный подъём духа.


ГЛАВА 8.
Дунай и Севастополь

     Прежде чем приступить к изложению этого периода, я считаю долгом сказать несколько слов о ходе политических событий, в связи с которыми происходили перемены и в жизни Л. Н-ча.
     Шли последние годы царствования Николая. Напряжение власти достигло высшей степени, и угнетение народа и высшего общества уже вызывало глухой протест и в том, и в другом. Как всегда бывает, правительство, инстинктивно чувствуя грозящую ему опасность, бросается полусознательно во внешние предприятия, разряжая потенциально накопленную энергию насилия в кровавой бойне послушного им стада солдат, всё воспитание которых и заключается в том, чтобы уметь и хотеть стать поддержкой власти в трудные минуты её преступной жизни. Народ и общество так же полусознательно бросается на такие бойни, как тоскующий человек ищет во всём безобразии опьянения утоления грызущей его тоски.
     И вот Россия, разорённая и развращённая ужасным тиранством Николая I, объявляет войну Турции 4 ноября 1853 года. Первое время русские войска действуют успешно: они вступают в пределы Турции, занимают Молдавию, а черноморский флот под начальством славного Нахимова уничтожает турецкий флот при Синопе.
     Тогда в эту войну вмешиваются европейские державы — Англия, Франция, — и начинается знаменитая Крымская кампания, завершившаяся беспримерной в истории геройской защитой Севастополя. И как всегда в таких случаях, наряду с шумными проявлениями внешней жизни, идёт внутренняя

____
128

работа в душевных недрах лучших людей, как среди народа, так и высшего общества, и проявляется в выработке новых идеалов и неизбежно, хотя и слабо, выражается в либеральных общественных реформах. Вот эти-то два явления — разряжение народной энергии в геройских военных подвигах и подъём народного духа в раскрытии новых идеалов — и наложили свой отпечаток на современную этим явлениям творческую деятельность Толстого.
     И так как эти два огромные явления тотчас же вступили в противоречие друг с другом, то эта творческая деятельность приняла форму высокой трагической поэзии, чем и отличаются его «Севастопольские рассказы».
     Л. Н-ч., как сказано было выше, повидавшись с своими родными, отправился сначала в Дунайскую армию.
     По прибытии в Бухарест он пишет своей тётке Т. А. письмо в виде дневника, в три приема, описывая кратко путешествие и первое впечатление приезда.
     «13 марта. Из Курска я сделал около 2000 верст вместо 1000, как я предполагал, и я поехал через Полтаву, Балту, Кишинев, а не через Киев, что было бы крюком. До Херсонской губернии был хороший санный путь, но там я должен был бросить сани и сделать 1000 верст на перекладных по ужасной дороге до границы и от границы до Бухареста. Это дорога, не поддающаяся описанию; надо её попробовать, чтобы понять удовольствие сделать 1000 вёрст в тележке, меньшей нашей навозной. Не понимая ни слова по-молдавски и не находя никого, кто бы понимал по-русски, при этом платя за 8 лошадей вместо двух, хотя моё путешествие длилось только 9 дней, я истратил больше 200 рублей и приехал почти больной от усталости.
     17 марта. Князя не было здесь (1). Вчера он только что приехал, и я сейчас был у него. Он принял меня лучше, чем я думал, совсем по-родственному. Он обнял меня, пригласил меня каждый день приходить обедать к нему и хочет оставить меня при себе, хотя это ещё не решено.

____________
     (1) Князь Горчаков, командующий Дунайской армией.


     Простите, дорогая тётенька, что я вам пишу мало, — у меня ещё голова не на месте. Этот большой, красивый город, все эти представления по начальству, итальянская опера, французский театр, два молодые Горчакова, славные малые… одним словом, я 2-х часов не сидел дома и не думал о своих занятиях.
     22 марта. Вчера я узнал, что я не остаюсь при князе, но отправляюсь в Ольтеницу к своей батарее».
     Через два месяца он пишет снова уже под другим настроением:
     «Вы думаете, что я подвергаюсь всем опасностям войны, а я ещё не нюхал пороху и спокойно гуляю по Бухаресту, занимаюсь музыкой и ем мороженое. В самом деле, всё это время, за исключением двух недель, которые провёл в Ольтенице, где я был прикомандирован к батарее, и одной недели, которую я провёл в разъездах по Молдавии, Валахии и Бессарабии, по приказанию генерала Сержпутовского, при котором я состою теперь по особым поручениям, остальное время я оставался в Бухаресте и должен вам откровенно сознаться, этот рассеянный образ жизни, совершенно праздный, очень дорого стоящий, который я веду здесь, мне очень не нравится. Сначала меня задерживала здесь служба, а теперь я остался здесь почти на три недели из-за лихорадки, которую я схватил в дороге, но от которой, благодаря Бога, я достаточно оправился, чтобы дня через 2 или 3 присоединиться к своему генералу, который в лагере под Силистрией. О моём генерале скажу, что он, по-видимому, хороший человек и, кажется, хотя мы и мало знакомы, хорошо расположен

_____
129

ко мне. Что ещё приятно, это то, что его штаб состоит большею частью из людей comme il faut; два сына князя Сергея (Горчаковы), которых я здесь встретил, славные малые, особенно младший, у которого, хотя он и не выдумал пороха, много благородства в характере и прекрасное сердце. Я его очень люблю».
     Затем мы приводим письмо, которое хотя написано уже из Севастополя, но относится до дунайских событий. Как увидит читатель, письмо это адресовано Львом Николаевичем сначала к тётушке Т. А., а потом к брату Николаю. По нашему мнению, письмо это должно составить страницу в истории России.
     «Итак, я буду вам говорить о прошлом, о моих воспоминаниях о Силистрии. Я видел там столько интересного, поэтического и трогательного, что время, проведенное мною там, никогда не изгладится из моей памяти. Наш лагерь был расположен по ту сторону Дуная, т. е. на правом берегу, на возвышенном месте, среди превосходных садов, принадлежавших Мустафе-паше, губернатору Силистрии. Вид с этого места не только великолепен, но для всех нас большой важности. Не говоря уже о Дунае, о его островах и берегах, из которых одни были заняты нами, другие турками, с этой высоты были видны город, крепость, мелкие форты Силистрии, как на ладони. Слышны были пушечные и ружейные выстрелы, не перестававшие ни днём, ни ночью; с помощью зрительной трубы можно бы различать турецких солдат. Правда, что это странное удовольствие — смотреть, как люди убивают друг друга, но тем не менее всякий вечер и всякое утро я садился на свою повозку и целыми часами смотрел, и это делал не я один. Зрелище было поистине великолепно, особенно ночью. По ночам обыкновенно наши солдаты принимаются за траншейные работы, и турки бросаются на них, чтобы помешать им, и тогда надо видеть и слышать эту пальбу. Первую ночь, которую я провёл в лагере, этот ужасный шум разбудил и напугал меня: я думал, что пошли на приступ, и поскорее велел оседлать мою лошадь, но те, кто провели в лагере уже несколько времени, сказали мне, что я могу быть спокоен, что эта канонада и ружейная пальба вещь обыкновенная и это шутя называется «Аллах». Тогда я снова лёг спать, но, не будучи в состоянии заснуть, я забавлялся с часами в руках, считая пушечные удары, и я насчитал 110 ударов в минуту. А между тем вблизи всё это не было так страшно, как казалось. Ночью, когда ничего не видно, это был перевод пороха, и тысячами выстрелов убивали самое большее десятка три с каждой стороны.
     Позвольте мне, дорогая тётенька, дальше в этом письме обращаться к Николеньке, так как раз уже я заговорил о подробностях войны, я хотел бы продолжать это, обращаясь к человеку, который бы меня понимал и мог объяснить вам то, что для вас будет не совсем ясно.
     Итак, это было обыкновенным представлением, которое мы видели каждый день, и в котором я принимал иногда участие, когда меня посылали с приказаниями в траншеи. Но бывали также и необыкновенные представления, как то, которое было накануне приступа, когда была взорвана мина в 240 пудов пороха под одним из неприятельских бастионов. Утром этого дня князь был на траншеях со всем своим штабом (так как генерал, при котором я состою, находился в его штабе, то я там был), чтобы делать окончательные распоряжения для штурма следующего дня. План штурма, слишком длинный, чтобы я мог здесь его объяснить, был так хорошо составлен, всё было так хорошо предвидено, что никто не сомневался в успехе. По поводу этого я должен вам сказать, я начинаю восхищаться князем (впрочем, стоит только

_____
                130

послушать, что говорят о нём офицеры и солдаты, я не только никогда не слыхал дурного про него, но его вообще обожают).
    Я видел его под огнём в первый раз в это утро. Надо было видеть эту немного комичную фигуру высокого роста, руки за спиной, фуражка на затылке, в очках, с говором, напоминающим индюка. Видно было, что он так был занят общим ходом дел, что пули и ядра не существуют для него; он выставляет себя на опасность с такой простотой, что можно подумать, что он и не знает о ней, и невольно боишься за него больше, чем за себя. И вместе с тем он даёт приказания с необыкновенной ясностью и точностью и в то же время внимателен со всяким. Это большой человек, т. е. человек способный и честный, как я понимаю это слово, человек, который всю жизнь отдал на служение родине, и не ради тщеславия, а ради долга. Я вам расскажу одну черту его характера, которая связана с историей штурма, о котором я начал рассказывать. После обеда того же дня взорвали мину, и около 600 орудий открыли огонь против форта, который хотели взять, и этот огонь продолжался всю ночь. Это зрелище и эти чувства никогда не забудешь. Вечером со всей своей свитой князь снова явился, чтобы залечь в траншеи и самому руководить штурмом, который должен был начаться в три часа ночи.
     Мы были всё там же, и, как всегда накануне сражения, все мы делали вид, что о следующем дне мы не думаем больше, чем о самом обыкновенном, и у всех, я в этом уверен, в глубине души немного, а может быть даже очень, сжималось сердце при мысли о штурме. Как ты знаешь, Николенька, время, предшествующее делу, — самое неприятное, единственное, когда есть время бояться, а боязнь — одно из самых неприятных чувств. К утру, чем ближе подходил решительный момент, тем меньше становилось чувство страха, и около 3-х часов, когда мы все ожидали увидеть букет пущенных ракет, что было сигналом атаки, я пришёл в такое хорошее настроение, что если бы пришли и сказали мне, что штурма не будет, мне было бы жалко. И вот ровно за час до начала штурма приезжает адъютант фельдмаршала с приказанием снять осаду Силистрии. Я могу, не боясь обмануться, сказать, что это известие было принято всеми солдатами, офицерами и генералами, как истинное несчастье, тем более что знали через лазутчиков, которые часто приходили из Силистрии и с которыми мне часто приходилось самому разговаривать, знали, что, когда будет взят этот форт, в чём никто не сомневался, Силистрия не могла бы держаться более 2–3 дней. Не правда ли, что если кому-нибудь это известие могло доставить горе, так это князю, который во всю эту кампанию, стараясь всё делать к лучшему, в средине своей деятельности видит, что фельдмаршал вмешивается в его дела, чтобы всё испортить. Имея единственную возможность загладить этим штурмом прежние неудачи, он получает отмену в момент начала этого дела. И вот князь ни на минуту не смутился, он, такой впечатлительный, напротив, был доволен, что мог избежать этой резни, которая лежала бы на его ответственности, и во всё время отступления, которым он руководил сам, желая уйти с последним солдатом, и которое было произведено в замечательном порядке и точности, — в этом отступлении он был веселее, чем когда-либо. Что много содействовало его хорошему расположению духа — это эмиграция около семи тысяч семейств болгар, которых мы взяли с собой, чтобы их спасти от зверства турок, зверства, которому я, несмотря на свою недоверчивость, должен был поверить. Как только мы оставили несколько болгарских деревень, которые занимали раньше, турки пришли туда и, исключая молодых женщин, годных для гарема, уничтожили

____
131

всё, что там было. Одна деревня, в которую я ходил из лагеря за молоком и фруктами, была таким образом разорена. И вот, как только князь дал знать болгарам, что кто желает — может перейти с армией через Дунай и стать русскими подданными, весь край поднимается, и все с жёнами, детьми, лошадьми, скотиной подъезжают к мосту. Но так как было невозможно взять их всех, князь был принужден отказать пришедшим последними, и надо было видеть, как это было ему тяжело. Он принимал все депутации, которые приходили от этих несчастных, разговаривал с каждой из них, старался объяснить им невозможность этого, предлагал переправиться без повозок и скотины, беря на себя заботу об их пропитании, пока они не приедут в Россию, платя из собственных средств за частные суда для их перевоза, одним словом, делая всё, что возможно, для блага этих людей.
     Да, дорогая тётенька, я желал бы очень, чтобы ваше пророчество сбылось. О чём я больше всего мечтаю, это быть адъютантом такого человека, как он, которого я люблю и уважаю от всей глубины моего сердца. Прощайте, дорогая и добрая тётенька, целую ваши ручки».
     Среди этих сильных и новых ощущений Л. Н-ч не покидает и своего постоянного занятия, внутренней работы над самим собой; работа эта отражается в записях его дневника.
     «7-го июля. Скромности у меня нет. Вот мой большой недостаток. Что я такое? Один из четырёх сыновей отставного подполковника, оставшийся с 7-милетнего возраста без родителей под опекой женщин и посторонних, не получивший ни светского, ни ученого образования и вышедший на волю 17-ти лет; без большого состояния, без всякого общественного положения и, главное, без правил, человек, расстроивший свои дела до последней крайности, без цели и наслаждения проведший лучшие годы своей жизни; наконец, изгнавший себя на Кавказ, чтобы бежать от долгов, а главное — привычек, а оттуда, придравшийся к каким-то связям, существовавшим между его отцом и командующим армией, перешедший в Дунайскую армию 26-ти лет прапорщиком почти без средств, кроме жалованья (потому что те средства, которые у него есть, он должен употреблять на уплату оставшихся долгов), без покровителей, без умения жить в свете, без знания службы, без практических способностей, но с огромным самолюбием. Да, вот моё общественное положение.
     Посмотрим, что такое моя личность.
     Я дурен собой, неловок, нечистоплотен и светски необразован. Я раздражителен, скучен для других, нескромен, нетерпим (intolerant) и стыдлив, как ребёнок. Я почти невежда. Что я знаю, тому я выучился кое-как, сам, урывками, без связи, без толку и то так мало. Я невоздержан, нерешителен, непостоянен, глупо тщеславен и пылок, как все бесхарактерные люди. Я не храбр. Я не аккуратен в жизни и так ленив, что праздность сделалась для меня почти неодолимой привычкой.
     Я умён, но ум мой ещё ни на чём никогда не был основательно испытан. У меня нет ни ума практического, ни ума светского, ни ума делового.
     Я честен, то есть я люблю добро, сделал привычку любить его; и когда отклоняюсь от него, бываю недоволен собой и возвращаюсь к нему с удовольствием, но есть вещи, которые я люблю больше добра, — славу. Я так честолюбив и так мало чувство это было удовлетворено, что часто, боюсь, я могу выбрать между славой и добродетелью — первую, ежели бы мне пришлось выбирать из них.

____
132

     Да, я нескромен, оттого–то я горд в самом себе, а стыдлив и робок в свете» (1).

___________
     (1) Архив Исторического музея.


     Порой его охватывало поэтическое настроение, и он набрасывал художественные картинки.
     Он остановился по делу службы в одном маленьком румынском городке, и там вечером он испытал чудное настроение, вылившееся у него в такой записи дневника:
     «После обеда я облокотился на балкон и глядел на свой любимый фонарь, который так славно светит сквозь дерево. Притом же после нескольких грозовых туч, которые проходили и мочили ныне землю, осталась одна большая, закрывавшая всю южную часть неба, и какая–то приятная лёгкость и влажность в воздухе. Хозяйская хорошенькая дочка так же, как я, лежала в своём окне, облокотившись на локти. По улице прошла шарманка, и когда звуки доброго старинного вальса, удаляясь всё больше и больше, стихли совершенно, девочка до глубины души вздохнула, приподнялась и быстро отошла от окошка. Мне стало так грустно – хорошо, что я невольно улыбнулся и долго ещё смотрел на свой фонарь, свет которого заслоняли иногда качаемые ветром ветви дерева, на дерево, на забор, на небо, и всё это мне казалось ещё лучше, чем прежде».
     Неудачный дунайский поход, отступление войска, скучная штабная жизнь — всё это далеко не удовлетворяло Льва Николаевича; он искал более сильной деятельности, более сильных ощущений и перепросился в крымскую армию.
     20-го июля, после отступления из–под Силистрии, он уезжает в Крым. Дорога его пролегает через города Текучи, Берладд, Яссы, Херсон, Одессу, Севастополь, куда он прибывает 7-го ноября 1854 года. По дороге он хворает и лежит в больнице, чем и объясняется такой долгий путь.
     По прибытии в Севастополь он был прикомандирован к 3-й легкой батарее 14-й артиллерийской бригады.
     Здесь его охватывает такая масса новых впечатлений, что он сам не скоро может справиться с ними и, наконец, через две недели, 20-го ноября, пишет брату Сергею:
     «Любезный друг Сережа, я, Бог знает, как виноват перед всеми вами с самого начала своего отъезда, и отчего это случилось, сам не знаю; то рассеянная жизнь, то скучное положение и расположение, то война, то кто–нибудь помешает и т. д. и т. д. Главная же причина — рассеянная и обильная впечатлениями жизнь. Столько я переузнал, переиспытал, перечувствовал в этот год, что решительно не знаешь, с чего начать описывать, да и сумеешь ли описать, как хочется. Ведь я тётеньке написал про Силистрию, а тебе и Николеньке я не напишу так, — я бы хотел вам передать так, чтобы вы меня поняли, как я хочу. Теперь Силистрия — старая песнь, теперь Севастополь, про который, я думаю, и вы читаете с замиранием сердца, и в котором я был 4 дня тому назад. Ну, как тебе рассказать всё, что я там видел, и где я был, и что делал, и что говорят пленные и раненые французы и англичане, и больно ли им и очень ли больно, и какие герои наши враги, особенно англичане. Рассказывать всё это будем в Ясной после или в Пирогове; а про многое ты от меня же узнаешь в печати. Каким это образом, расскажу после, теперь же дам тебе понятие о том, в каком положении наши дела в Севастополе. Город осажден с одной стороны, с южной, на которой у нас не было никаких укреплений, когда неприятель подошёл к нему. Теперь у нас на этой стороне более 500 орудий огромного калибра и несколько рядов земляных укреплений, решительно неприступных. Я провёл неделю в крепости и до последнего дня блудил, как в лесу, между этими лабиринтами батарей. Неприятель уже более трех недель подошёл в одном месте на 80 сажен и не идёт вперёд; при малейшем движении его вперёд его засыпают градом снарядов.
     Дух в войсках выше всякого описания. Во времена древней Греции не было столько геройства. Корнилов, объезжая войска, вместо «здор;во, ребята!» говорил «нужно умирать, ребята, умрёте?», и войска кричали: «умрём, ваше превосходительство, ура!» И это был не эффект, а на лице каждого видно было, что не шутя, а взаправду, и уж 22.000 исполнили это обещание.
     Раненый солдат, почти умирающий, рассказывал мне, как они брали 24-ю французскую батарею, и их не подкрепили; он плакал навзрыд. Рота моряков чуть не взбунтовалась за то, что их хотели сменить с батареи, на которой они простояли 30 дней под бомбами. Солдаты вырывают трубки из бомб. Женщины носят воду на бастионы для солдат. Многие убиты и ранены. Священники с крестами ходят на бастионы и под огнём читают молитвы. В одной бригаде, 24-го, было 160 человек, которые раненые не вышли из фронта. Чудное время! Теперь, впрочем, после 24-го, мы поуспокоились, — в Севастополе стало прекрасно. Неприятель почти не стреляет, и все убеждены, что он не возьмёт города, и это действительно невозможно. Есть три предположения: или он пойдёт на приступ, или занимает нас фальшивыми работами, или укрепляется, чтобы зимовать. Первое менее, а второе более всего вероятно. Мне не удалось ни одного раза быть в деле; но я благодарю Бога за то, что я видел этих людей и живу в это славное время. Бомбардирование 5 числа остается самым блестящим, славным подвигом не только в русской, но во всемирной истории. Более 1500 орудий два дня действовали по городу и не только не дали сдаться ему, но не заставили замолчать и 1/200 наших батарей. Ежели, как мне кажется, в России невыгодно смотрят на эту кампанию, то потомство поставит её выше всех других; не забудь, что мы с равными, даже меньшими силами, с одними штыками и с худшими войсками в русской армии (как 6–й корпус) дерёмся с неприятелем многочисленнейшим и имеющим флот, вооружённым 3000 орудиями, отлично вооружённым штуцерами, и с лучшими его войсками. Уж я не говорю о преимуществе его генералов.
     Только наше войско может стоять и побеждать (мы ещё победим, в этом я убеждён) при таких условиях. Надо видеть пленных французов и англичан (особенно последних): это молодец к молодцу, именно морально и физически, народ бравый. Казаки говорят, что даже рубить жалко; и рядом с ними надо видеть нашего какого–нибудь егеря: маленький, вшивый, сморщенный какой–то.
     Теперь расскажу, каким образом ты в печати будешь от меня же узнавать о подвигах этих вшивых и сморщенных героев. В нашем артиллерийском штабе, состоящем, как, кажется, я писал вам, из людей очень хороших и порядочных, родилась мысль издавать военный журнал, с целью поддерживать хороший дух в войске, журнал дешёвый (по 3 р.) и популярный, чтобы его читали солдаты. Мы написали проект журнала и представили его князю. Ему очень понравилась эта мысль, и он представил проект и пробный листок, который мы тоже составили, на разрешение государя. Деньги на издание авансируем я и Столыпин. Я избран редактором вместе с одним господином Константиновым, который издавал "Кавказ" и человек опытный в этом деле. В журнале будут поме-щаться описания сражений, не такие сухие и лживые, как

_____
134

в других журналах. Подвиги храбрости, биографии и некрологи хороших людей и преимущественно из тёмненьких; военные рассказы, солдатские песни, популярные статьи об инженерном и артиллерийском искусстве и т. д. Штука эта мне очень нравится: во–первых, я люблю это занятие, а во-вторых, надеюсь, что журнал будет полезный и не совсем скверный. — Всё это ещё предположения до тех пор, пока не узнаем ответа государя, а я, признаюсь, боюсь за него: в пробном листке, который послан в Петербург, мы неосторожно поместили две статьи, одна моя, другая Ростовцева, не совсем православные. Для этой же штуки мне нужно 1500 р., которые лежат в приказе и которые я просил Валерьяна (1) прислать мне. Так как я уже проболтался тебе об этом, то передай и ему.
___________
     (1) Муж сестры Льва Николаевича.

    Я, слава Богу, здоров, живу весело и приятно с тех самых пор, как пришёл из-за границы. Вообще всё моё пребывание в армии разделяется на два периода: за границей скверный, — я был и болен, и беден, и одинок, — в границах приятный: я здоров, имею хороших приятелей, но всё-таки беден, деньги так и лезут.
    Писать не пишу, но зато испытываю, как меня дразнит тётенька. Одно беспокоит меня: я четвёртый год живу без женского общества, я могу совсем загрубеть и не быть способным к семейной жизни, которую я так люблю.
     Прощай же, Бог знает, когда мы увидимся, ежели вы с Николенькой не вздумаете отъезжим полем завернуть как-нибудь из Тамбова в главную квартиру».
     Я привёл целиком это замечательное письмо, показывающее, как молод душой был в то время Л. Н-ч, как он был способен увлекаться, и как это увлечение затемняло ему ясное представление о всём совершавшемся вокруг него. Тем с большей силой выступают на этом фоне проблески ясного сознания и пророческого вдохновения.
     Очевидно, что, несмотря на силу внешних впечатлений, они не заполняли собой всей души Льва Николаевича, и в уединении, за писанием своего дневника, быть может, в блиндаже 4-го бастиона, он оставался тем же ищущим и стремящимся к идеалу, каким был всегда и есть теперь.
     Тогдашнее душевное настроение его вылилось в поэтическую форму и записано в дневнике:

               Когда же, когда, наконец, перестану
               Без цели и страсти свои век проводить,
               И в сердце глубокую чувствовать рану.
               И средства не знать, как её заживить?
               Кто сделал ту рану? лишь ведает Бог,
               Но мучит меня от рожденья
               Грядущей ничтожности горький залог,
               Томящая грусть и сомненья.

      23–го ноября он переезжает в Симферополь.
      6–го января 1855 года он пишет тётушке Т. А. успокоительное письмо:
     «Я не принимал участия в двух кровавых сражениях, бывших в Крыму, но я был в Севастополе тотчас после сражения 24 и провёл там месяц. Больше не дерутся в открытом поле по причине зимы, которая очень сурова, особенно
_____
135

теперь, но осада продолжается. Каков будет исход этой войны, один Бог знает, но, во всяком случае, Крымская кампания должна кончиться так или иначе через 3 или 4 месяца. Но увы! конец Крымской кампании не означает конца войны; напротив, кажется, что она затянется надолго.
     Я говорил в моих письмах к Серёже и, кажется, Валерьяну об одном занятии, которое у меня было в виду и которое мне очень улыбалось; теперь, когда это уже дело решённое, я могу сказать. У меня была мысль создать военный журнал. Этот проект, над которым я работал в сотрудничестве со многими выдающимися людьми, был одобрен князем и был послан на усмотрение его величества; но так как у нас против всего нового интригуют, нашлись люди, которые побоялись конкуренции этого журнала; быть может, также идея этого журнала не была в видах правительства, — и государь отказал.
     Эта неудача, признаюсь вам, мне доставила большое горе и много изменила мои планы. Если, Бог даст, Крымская кампания хорошо окончится, и если я не получу место, которым бы я был доволен, и если не будет войны в России, я покидаю армию и еду в Петербург в военную академию. Этот план пришёл мне в голову, во-1-х, потому что я бы не хотел бросать литературу, которою мне невозможно заниматься в этой лагерной жизни, во-вторых, потому что мне кажется, что я становлюсь тщеславен, не то что тщеславен, но мне хочется делать хорошее, а для этого надо быть больше, чем подпоручиком. В-третьих, потому что тогда я увижу всех вас и всех моих друзей. Николенька пишет мне, что Тургенев познакомился с Машенькой, я от этого в восторге; если вы его увидите у них, скажите Вареньке, что поручаю ей обнять его от меня и сказать ему, что, хотя я его знаю только по его писаньям, у меня было бы многое, что ему сказать».
     Последующая жизнь прекрасно передана Львом Николаевичем в письме к брату, написанном уже в мае 1855 года, где он даёт хронологический перечень фактов своей военной жизни за последнюю зиму 54–55 года.
     «Хотя ты, верно, знаешь через наших, где и что я делал, повторяю тебе свои похождения с Кишинёва, тем более, что, может быть, для тебя будет интересно же, как я их рассказываю, и поэтому ты узнаешь, в какой я фазе нахожусь — так как уж, видно, моя судьба всегда находиться в какой-нибудь фазе.
     Из Кишинёва 1–го ноября я просился в Крым отчасти для того, чтобы видеть эту войну, отчасти для того, чтобы вырваться из штаба Сержпутовского, который мне не нравился, а больше всего из патриотизма, который в то время, признаюсь, сильно напал на меня. Я никуда не просился, а предоставил начальству распоряжаться моей судьбой. В Крыму прикомандировали к батарее в самый Севастополь, где я пробыл месяц весьма приятно, в кругу простых, добрых товарищей, которые бывают особенно хороши во время настоящей войны и опасности. В декабре нашу батарею отвели к Симферополю, и там я прожил полтора месяца в удобном помещичьем доме, ездил в Симферополь танцевать и играть на фортепиано с барышнями и охотиться на Чатыр-даге с чиновниками за дикими козами. В январе опять была тасовка офицеров, и меня перевели в батарею, которая стояла лагерем в 10 верстах от Севастополя на Бельбеке. Там j'ai fait la connaissance de la mere de Кузьма (1) — самый гадкий кружок офицеров в батарее, командир, хотя и доброе, но сильное и грубое создание; никаких удобств, холод в землянках. Ни одной книги,

____________
      (1) Я познакомился с матерью Кузьмы (кузькиной матерью).

____
136

ни одного человека, с которым бы можно поговорить. И тут–то я получил 1500 рублей на журнал, который уже был отказан, и тут–то я проиграл 2500 рублей и тем доказал всему миру, что я всё-таки пустяшный малый, хотя предыдущие обстоятельства и могут быть приняты comme circumstances attenuantes (1), всё-таки очень, очень скверно. В марте стало теплее, и приехал в батарею милый, отличнейший человек Бреневский; я стал опоминаться, а 1-го апреля батарея во время самого бомбардирования пошла в Севастополь, и я совсем опомнился. Там до 15 мая, хотя и в серьёзной опасности, т. е. по 4 дня через 8 дежурным на батарее 4-го бастиона, но весна и погода отличные; впечатлений и народа пропасть, все удобства жизни, и нас собрался прекрасный кружок порядочных людей, так что эти полтора месяца останутся одним из самых моих приятных воспоминаний. 15-го мая Горчакову или начальнику артиллерии вздумалось поручить мне сформировать и командовать горным взводом в Бельбеке — 20 верст от Севастополя, чем я чрезвычайно до сих пор доволен во многих отношениях (2). Вот тебе общее описание; в следующем письме напишу подробнее о настоящем».

_________________
     (1) Как смягающие вину обстоятельства.
      (2) Этот перевод Л. Н-ча на Бельбек был произведен по распоряжению государя Александра II, прочитавшего в корректуре рассказ Л. Н-ча «Севастополь в декабре 1854 г.». Рассказ этот произвёл сильное впечатление на государя, и он приказал беречь молодого офицера и удалить его из опасного места. (Прим. П. Б.)

     К этому краткому описанию мы можем прибавить, что шуточный тон письма не соответствует тем серьёзным мыслям и чувствам, которые волновали Льва Николаевича за это время.
     В его дневнике от 5–го марта 1855 года записано следующее пророчество о самом себе:
     «Разговор о божестве и вере навёл меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение, я понимаю, что могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут её в исполнение. Действовать сознательно к соединению людей религией — вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечёт меня».
     Конечно, человеку, написавшему эти строки пятьдесят лет тому назад и впоследствии с такою силою и твёрдостью положившему основание для осуществления этой идеи, — такому человеку было место не в артиллерии.
     Он это смутно чувствовал, и в его записках время от времени прорывается сознание того, что он создан не для военной, а для литературной карьеры. И он всё это время не оставляет своей литературной деятельности. Ещё по дороге из Румынии в Севастополь он кончает «Рубку леса», затем ещё в Севастополе начинает писать «Юность» и пишет «Севастопольские рассказы».
     С 11 по 14 апреля он проводит на 4 бастионе. Сознание опасности вызывает в нём подъём духа, и он обращается к Богу с такой молитвой:
     «Боже, благодарю Тебя за Твоё постоянное покровительство мне. Как верно ведёшь Ты меня к добру! И каким бы я был ничтожным созданием, ежели бы Ты оставил меня! Не остави меня, Боже, напутствуй меня, и не для

_____
137

удовлетворения моих ничтожных стремлений, а для достижения вечной и великой, неведомой, не сознаваемой мною цели бытия».
     4–го августа 1855 года Лев Николаевич принимал, хотя и косвенное, участие в сражении при Чёрной речке. Он спешит успокоить своих родных и в письме к брату от 7–го августа 1855 года, между прочим, пишет:
     «Пишу тебе несколько строк, чтобы успокоить за себя по случаю сражения 4–го, в котором я был и остался цел; впрочем, я ничего не делал, потому что моей горной артиллерии не пришлось стрелять».
     В то же время, как видно из переписки Л. Н-ча с Некрасовым, он следил за русской литературой и деятельно поддерживал редакцию «Современника», собирая в Севастополе кружок сотрудников. Вот что он пишет Некрасову 30 апреля 1855 г. из Севастополя:
      «Милостивый государь, Николай Алексеевич!
      Вы уже должны были получить статью мою «Севастополь в декабре» и обещание статьи Столыпина. Вот она. Несмотря на дикую орфографию этой рукописи, которую вы уже сами распорядитесь исправить, ежели она будет напечатана без цензурных вырезок, чего старался всеми силами избежать автор, вы согласитесь, я надеюсь, что статей таких военных или очень мало, или вовсе не печатается у нас, к несчастью. Может быть, с этим же курьером пошлется статья Сакена, о которой ничего не говорю и которую, надеюсь, вы не напечатаете. Поправки в статье Столыпина сделаны чёрными чернилами Хрулёвым левой рукой, потому что правая ранена. Столыпин просит поместить их в выносках. Пожалуйста, если можно, поместите как мою, так и столыпинскую в июльской книжке. Теперь мы все собрались, и литературное общество падшего журнала начинает постепенно организовываться, и, как я нам писал, ежемесячно вы будете получать от меня 2, 3 или 4 статьи современного военного содержания. Лучшие два сотрудника, Бакунин и Ростовцев, ещё не успели кончить своих статей. Будьте так добры, отвечайте мне и пишите вообще с этим курьером, адъютантом Горчакова, и с будущими, которые беспрестанно снуют от вас и сюда». (1)

__________________
    (1) Литературные воспоминания Ив. Ив. Панаева с приложением писем: «Письма Л. Н. Толстого к Н. А. Некрасову». С. 414.

    15–го июня он получил в Бахчисарае письмо от Панаева и книжку «Современника» с напечатанным рассказом «Севастополь в декабре». Из письма он узнал, что его рассказ читал государь.
     Очевидно, рассказ этот произвёл на государя сильное впечатление, так как он приказал перевести его на французский язык. В июне же Л. Н-ч кончил рассказ «Рубка леса» и отослал его в «Современник».
     В июле Л. Н-ч заканчивает новый рассказ «Севастополь в мае» и отсылает в редакцию.
     С этим рассказом произошло следующее, о чём пишет Панаев Толстому из Петербурга.
     «В письме моём к вам, через Столыпина доставленном, я писал к вам, что статья ваша пропущена цензурой с незначительными изменениями, и просил вас не сердиться на меня за то, что надо было прибавить несколько слов в конце для смягчения выражения… Статья «Ночь в Севастополе» (2) была уже

______________
     (2) Так назывался тогда рассказ «Севастополь в мае».

____
138

совсем отпечатана в 3.000 экземпляров, как вдруг цензор потребовал её из типографии, остановив выход номера (августовская книжка явилась поэтому в Петербурге 18 авг.), и в отсутствие моё из Петербурга (я на несколько дней ездил в Москву) представил её на прочтение председателю цензурного комитета — известному вам по Казани — Пушкину. Если вы знаете Пушкина, вы можете отчасти вообразить, что последовало. Пушкин пришёл в ярость, напал на цензора и на меня за то, что представляю в цензуру такие статьи, и собственноручно переделал её. Я между тем вернулся в Петербург и, увидав эту переделку, пришёл в ужас — и статью вовсе хотел не печатать, но Пушкин в объяснении со мною сказал, что я обязан напечатать так, как она переделана. Делать было нечего — и статья ваша изуродованная появится в сентябрьской книжке, но без букв Л. Н. Т., которые я уже не мог видеть под ней после этого. Но статья всё же была так хороша, что, даже после совершенного уничтожения её цензурою, я давал её читать Милютину, Краснокутскому и др. Всем она нравится очень, и Милютин писал мне, что грех, если я лишу читателей этой статьи и не напечатаю её даже в таком виде.
     Не вините же меня, во всяком случае, за то, что статья ваша напечатана в таком виде. Я вынужден был это сделать. Если Бог приведёт нам когда-нибудь свидеться (чего я очень желаю), я объясню вам эту историю яснее. Теперь я скажу вам два слова о впечатлении, которое ваш рассказ ("Ночь") производит вообще в его первобытном виде на нас, на всех, которым я читал его… О цензуре тут речи нет.
     Все находят этот рассказ сильнее первого по тонкому и глубокому анализу внутренних движений и ощущений в людях, у которых беспрестанно смерть на носу; по той верности, с которою схвачены типы армейских офицеров, столкновения их с аристократами и взаимные их отношения друг к другу, — словом, всё превосходно, всё очерчено мастерски; но всё до такой степени облито горечью, всё так резко, ядовито, беспощадно и безотрадно, что в настоящую минуту, — когда место действия рассказа — чуть не святыня, больно для людей, которые в отдалении от этого, — рассказ мог бы произвести даже весьма неприятное впечатление.
     «Рубка леса» с посвящением Тургеневу появится также в сентябре (Тургенев просил меня очень, очень благодарить вас за память о нём и внимание к нему)… И в этом рассказе, прошедшем сквозь три цензуры: кавказскую (цензор — статс-секретарь Бутков), военную (генерал-майор Стефен) и гражданскую нашу (мой цензор и Пушкин), тронуты типы офицеров и кое-что повыкинуто, к сожалению».

     В сентябре Некрасов писал Толстому:

     «Милостивый государь, Лев Николаевич!
     Я прибыл в Петербург в половине августа, на самые плачевные для «Современника» обстоятельства. Возмутительное безобразие, в которое приведена ваша статья, испортило во мне последнюю кровь. До сей поры не могу думать об этом без тоски и бешенства. Труд-то ваш, конечно, не пропадёт… Он всегда будет свидетельствовать о силе, сохранившей способность к такой глубокой и трезвой правде среди обстоятельств, в которых не всякий бы сохранил её. Не хочу говорить, как высоко я ставлю эту статью и вообще направление вашего таланта и то, чем он вообще силён и нов. Это именно то, что нужно теперь русскому обществу: правда, правда, которой со смертью Гоголя так мало осталось в русской литературе. Вы правы, дорожа всего бо-

_____
139

лее этою стороною в вашем даровании. Эта правда, в том виде, в каком вносите вы её в нашу литературу, есть нечто у нас совершенно новое. Я не знаю писателя теперь, который бы так заставлял любить себя и так горячо себе сочувствовать, как тот, к которому пишу, и боюсь одного, чтобы время и гадость действительности, глухота и немота окружающего не сделали с вами того, что с большею частью из нас: не убили в вас энергии, без которой нет писателя, по крайней мере такого, какие теперь нужны России. Вы молоды; идут какие–то перемены, которые — будем надеяться — кончатся добром, и, может быть, вам предстоит широкое поприще. Вы начинаете так, что заставляете самых осмотрительных людей заноситься в надеждах очень далеко. Однако я отвлёкся от цели письма. Не буду вас утешать тем, что и напечатанные обрывки вашей статьи многие находят превосходными; для людей, знающих статью в настоящем виде, — это не более как набор слов без смысла и внутреннего значения. Но нечего делать! Скажу одно: что статья не была бы напечатана, если бы это не было необходимо. Но имени вашего под нею нет. "Рубка леса" прошла порядочно, хотя и из нее вылетело несколько драгоценных черт. Моё мнение об этой вещи такое: формою она точно напоминает Тургенева, но этим и оканчивается сходство; всё остальное принадлежит вам и никем, кроме вас, не могло бы быть написано. В этом очерке множество удивительно метких заметок, и весь он нов, интересен и делен. Не пренебрегайте подобными очерками: о солдате ведь наша литература доныне ничего не сказала, кроме пошлости. Вы только начинаете, и в какой бы форме ни высказали вы всё, что знаете об этом предмете, — всё это будет в высшей степени интересно и полезно. Панаев передал мне ваше письмо, где вы обещаете нам скоро прислать "Юность". Пожалуйста, присылайте. Независимо от журнала, я лично интересуюсь продолжением вашего первого труда. Мы приготовим для "Юности" место в Х или XI книге, смотря по времени, как она получится.
     Деньги вам будут на днях посланы. Я поселился на зиму в Петербурге и буду рад, если вы напишете мне несколько строк при случае.
     Примите уверение в моём искреннем уважении.
Н. Некрасов». (1)

_________________
      (1) Четыре письма Н. А. Некрасова к Л. Н. Толстому. «Нива», Ежен. литер. прил. No 2. 1898 г.

     Но, разумеется, литературные занятия были не главным времяпрепровождением Толстого. Он вёл обычную жизнь офицера и был хорошим товарищем, о чём свидетельствуют его современники и сослуживцы.
     В воспоминаниях Назарьева приводится подробный рассказ бывшего товарища Толстого по Севастополю, с видимым удовольствием вспоминавшего о нём и о времени, проведённом с ним в одной батарее. Он даже узнавал себя в одном из героев «Севастопольских рассказов».
     «Так, скажу, — с блаженной улыбкой повествовал старик, — Толстой своими рассказами и наскоро набросанными куплетами одушевлял всех и каждого в трудные минуты боевой жизни. Он был, в полном смысле, душой батареи. Толстой с нами, — и мы не видим, как летит время, и нет конца общему веселью… Нет графа, укатил в Симферополь, — и все носы повесили. Пропадает день, другой, третий… Наконец возвращается… ну точь–в–точь блудный сын, — мрачный, исхудалый, недовольный собой… Отведёт меня в сторону, подальше, и начнёт покаяние. Всё расскажет: как кутил, играл, где проводил дни и

_____
140

ночи, и при этом, верите ли, казнится и мучится, как настоящий преступник. Даже жалко смотреть на него — так убивается… Вот это какой был человек. Одним словом, странный и, говоря правду, не совсем для меня понятный, а с другой стороны, это был редкий товарищ, честнейшая душа, и забыть его решительно невозможно». (1)

_______________________
      (1) В. Н. Назарьев. Жизнь и люди былого времени. «Истор. вестн.» 1900 г. Ноябрь.

     Поведение Льва Николаевича, как храброго офицера, и связи в высших сферах могли обеспечить ему выгодную военную карьеру. Этому способствовало также появление в печати его «Севастопольских очерков», обративших на себя внимание Александра II и императрицы Александры Феодоровны, которая, как рассказывают, плакала, читая первый рассказ; но тот же дар творчества и положил предел этому успеху. Препятствием к блестящей карьере явились «Севастопольские песни». История этих двух песен такая.
     В приводимом нами наиболее полном варианте первая из них была напечатана в «Русской старине», (2) по сообщению известного писателя и учёного М. И. Венюкова. Текст песни снабжён следующим его примечанием:

____________
     (2) Кроме того, мы исправили этот текст ещё но списку, доставленному нам Львом Николаевичем.

     «В 1854–56 годах я находился в Академии Генерального Штаба для слушания военных наук и здесь получил из Крыма, с театра военных действий, от одного из моих прежних товарищей по батарее, Ив. Вас. Аносова, офицера 14-й артиллерийской бригады, список приводи-мой мною следующей песни:

СЕВАСТОПОЛЬСКАЯ ПЕСНЯ

Как четвёртого числа (3)
Нас нелёгкая несла
Горы отбирать, (bis)
Барон Вревский генерал (4)
К Горчакову приставал
Когда под–шафе: (bis)
«Князь, возьми ты эти горы.
Не входи со мною в ссору,
Не то донесу». (bis)
Собирались на советы
Все большие эполеты,
Даже плац-Бекок. (bis)
Полицмейстер плац-Бекок
Никак выдумать не мог,
Что ему сказать, (bis)
Долго думали, гадали,
Топографы всё писали
На большом листу, (bis)
Чисто писано в бумаги,
Да забыли про овраги,
Как по ним ходить, (bis)
Выезжали князья, графы,
А за ними топографы
На большой редут. (bis)

_________________
     (3) 4–го августа 1885 года было сражение при Чёрной речке.
     (4) Барон П. А. Вревский, бывший директор канцелярии военного министра, находясь в Крыму, побуждал кн. Горчакова дать решительную битву союзникам.

____
141

Князь сказал: «ступай, Липранди»,
А Липранди: «нет-с, атанде.
Нет, мол, не пойду, (bis)
Туда умного не надо.
Ты пошли туда Реада,
А я посмотрю», (bis)
Вдруг Реад возьми, да спросту,
И повёл нас прямо к мосту:
"Ну-ка, на уру". (bis)
Мартенау умолял,
Чтоб резервов обождал, —
«Нет, уж пусть идут». (bis)
На уру мы зашумели,
Да лезерты не поспели,
Кто-то переврал. (bis)
На Федюхины высоты
Нас пришло всего три роты,
А пошли полки. (bis)
Наше войско небольшое,
А француза было втрое
И секурсу тьма. (bis)
Ждали — выйдет с гарнизона
Нам на выручку колонна,
Подали сигнал; (bis)
А там Сакен-генерал
Всё акафисты читал
Богородице. (bis)
Тетерёвкин-генерал.
Он всё знамя потрясал,
Вовсе не к лицу. (bis)
И пришлось нам отступать
…………………. (1)
Кто туда водил. (bis)

______________
     (1) Здесь, вероятно, русское народное ругательство, так как эта строчка заменена точками даже в издании Герцена.

     Об авторе этой остроумной шутки-песни Аносов мне писал, — продолжает Венюков, — что общий голос армии приписывает её нашему талантливому писателю, графу Л. Н. Толстому. «Но ты понимаешь, — писал Аносов, — что об этом предмете говорить с точностью невозможно, хотя бы для того, чтобы не наделать беды Толстому, если сочинитель действительно он». (2)

___________________
     (2) «Песня о Севастополе 1855 года». Сообщ. И. Венюкова. «Русская старина», февраль 1885 года. С. 440.

     Позднее, также в «Русской старине», снова напечатана эта песня в приведённом нами варианте, за подписью «одного из участников в составлении "Севастопольской песни"».
     Вот как этот участник рассказывает её историю:
     «Граф Л. Н. Толстой был действительно одним из участников в составлении этой песни, но не автором всех куплетов, в неё вошедших. Таким образом, не совсем справедливо приписывать ему всё это остроумное произведение.
_____
141

     Поэтому, в видах исторической правды, сообщу вам историю происхождения этой песни как очевидец.
     Во время Крымской войны часто, почти ежедневно, по вечерам собирались у начальника штаба артиллерии, Крыжановского, чины его штаба и некоторые другие офицеры. Список их помещён далее.
     Обыкновенно подполковник Балюзек садился за фортепиано, прочие становились кругом, и куплеты импровизировались. Каждый вносил свою мысль и слово. Граф Л. Н. Толстой также вносил своё, но не всё. Поэтому можно сказать, что эта импровизация была дело общее, выражавшее настроение военных кружков.
     Вот участники в составлении «Севастопольской песни»: подполковник Балюзек, был после тургайским губернатором, ныне умер, садился обыкновенно за фортепиано; капитан А. Я. Фриде, ныне начальник кавказской артиллерии; штабс-капитан граф Л. Н. Толстой (1); поручик Вл. Лугинин; поручик Шубин; штабс-капитан Сержпутовский, поручик Шклярский, офицер уланского полка Н. Ф. Козляников 2-й и гусарского полка Н. С. Мусин-Пушкин». (2)
___________________
     (1) Это ошибка. Лев Николаевич не был штабс-капитаном, а в отставке был только поручиком. (П. Б.)
     (2) «Севастопольская песня 1855 года». «Русская старина», февраль 1884, с. 455.
     (3) Сочинена несколькими лицами, но главным образом графом Л. Н. Толстым.

     Нам доставлен ещё текст другой подобной песни, сложившейся, вероятно, при всех тех же обстоятельствах, хотя немного позднее. Тут же прилагаются и ноты, записанные по памяти Сергеем Львовичем Толстым. В этой песне есть несколько непечатных народных выражений. Где было можно, не изменяя смысла и размера, мы заменили их равнозначащими печатными выражениями, а где нельзя было, поставили точки.

СЕВАСТОПОЛЬСКАЯ ПЕСНЯ (3)

На восьмое сентября 1855 г.

Как восьмого сентября
Мы за веру и царя
От француз ушли. (bis)
Князь Лександра адмирал
Судёнышки затоплял
В море-пучине, (bis)
Молвил: счастия желаю,
Сам ушел к Бахчисараю -
Ну вас всех… (bis)
Сент-Арно позакопался,
Он учтиво обращался,
С заду обошёл, (bis)
И когда бы нам во вторник
Не помог святой угодник,
Всех бы нас забрал, (bis)
А Липранди–енарал
Много шанцев позабрал -
Всё не помогло, (bis)

_____
143

Из–под града Кишинёва
Ждали войска пребольшова,
Войско подошло, (bis)
Данненбергу поручили,
Его очинно просили
Войска не жалеть, (bis)
Павлов, Соймонов ходили,
Круты горы обходили,
Вместе не сошлись, (bis)
А Липранди хоть видал.
Как француз одолевал, —
Руку не подал. (bis)
А князьки хоть приезжали,
Да француз не испужали, —
Всё палят с маркел. (1) (bis)
Тысяч десять положили,
От царя не заслужили
Милости большой, (bis)
Князь изволил рассердиться,
Наш солдат-де не годится,
Спину показал. (bis)
И в сражение большое
Было только два героя -
Их высочества. (bis)
Им повесили Егорья.
Повезли назад со взморья
В Питер показать. (bis)
Духовенство всё просило,
Чтоб француз позатопило,
Бурю Бог послал. (bis)
Была сиверка большая,
Но француз, не унывая,
На море стоял. (bis)
Зимой вылазки чинили,
Много войска положили,
Всё из-за туров. (2) (bis)
Посылай хоть нам Хрулёва
Выжить турка из Козлова, —
Наша не взяла. (bis)
Просит Меньшик (3) подкрепленья;
Царь ему во утешенье
Сакена (4) прислал. (bis)
Меньщик — умный адмирал,
Царю прямо отписал:
Батюшка — наш царь, (bis)
Ерофеич твой не крепок.
От твоих же малолеток
Проку ничего. (bis)
________________
      (1) Маркелы — мортиры.
      (2) Мешки с песком.
      (3) Князь Меньшиков.
      (4) Граф Дмитрий Ерофеевич Сакен.

_____
144

Царь на Меньщика серчает,
Как в ту пору захворает
На одном смотру. (bis)
И отправился на небо. —
Верно, в нём была потреба,
Хоть давно пора. (bis)
А когда он умирал,
Свому сыну наказал:
Ты теперь смотри. (bis)
Сын же Меньщику писал:
Мой любезный адмирал,
К чёрту, брат, тебя. (bis)
Назначаю я иного –
Того князя Горчакова,
К турке что ходил. (bis)
Много войск ему не надо,
Будет пусть ему награда -
Красные штаны. (bis)

     Если вспомнить те обстоятельства, при которых слагались эти песни, все эти ужасы смерти, стоны раненых, кровь, пожары, убийства, наполнявшие собою атмосферу Севастополя, невольно приходишь в удивление перед той силой духа, которая оставляла место для добродушных шуток над самими собой под постоянной угрозой страданий и смерти.
     Между тем в кружке петербургских литераторов Толстой приобретал всё больше и больше известности. Он покорил Тургенева, одного из первых своих строгих критиков. Читатели помнят рассказ Головачёвой—Панаевой, приведённый в предыдущей главе, о том, как Тургенев подтрунивал над Панаевым за его восторги.
      В 54–м году он, между прочим, пишет из Спасского Е. Я. Колбасину, одному из сотрудников "Современника":
     «…Очень рад я успеху «Отрочества». Дай только Бог Толстому пожить, а он, надеюсь, ещё удивит нас всех — это талант первостепенный. Я здесь познакомился с его сестрой (она тоже за графом Толстым) — премилая, симпатичная женщина…» (1)

_____________________
     (1) Первое собрание писем И. С. Тургенева. Изд. Общ. для пособия литераторам и учёным. Спб., 1885, с. 9.

    Когда же появились «Севастопольские рассказы», то и сам Тургенев приходит в восторг и так выражает его в письме к Панаеву:

Спасское. 10 июля 1855 г. (2)
_______
     (2) «Литературные воспоминания И. И. Панаева». 1888 г.

     «Статья Толстого о Севастополе — чудо! Я прослезился, читая её, и кричал: ура! Мне очень лестно желание его посвятить мне свой новый рассказ. Объявление о "Современнике" я прочёл в "Московских ведомостях". Хорошо, дай Бог, чтобы вы могли сдержать ваши обещания, т. е. чтобы проходили статьи, чтобы Толстого не убили и т. д. Это вам поможет сильно. Статья Толстого произвела здесь фурор всеобщий…».

_____
145

     Вообще после появления "Севастопольских рассказов" Лев Николаевич становится уже на высоту первоклассных писателей. Интересный отзыв Писемского об этих рассказах приводит А. Ф. Кони в биографии И. Ф. Горбунова.
     Около этого же времени, — говорит он, — Писемский, писавший тогда такую замечательную вещь, как «Тысяча душ», угрюмо сказал Горбунову о начинающем "великом писателе земли русской" по поводу «Севастопольских рассказов», отрывки из которых он только что прослушал: "этот офицеришка всех нас заклюёт, хоть бросай перо…" (1)
______________
     (1) Биографический очерк «И. Ф. Горбунов». А. Ф. Кони (Предисловие к собранию сочинений), с. 115.

     После сдачи Севастополя Л. Н-ч был послан курьером в Петербург. Перед отъездом из Севастополя Льву Николаевичу пришлось приложить свои литературные силы к составлению отчёта о последнем сражении. Сам Лев Николаевич так рассказывает об этом отчёте в своей статье: «Несколько слов по поводу "Войны и мира"»:
     «После потери Севастополя начальник артиллерии Крыжановский прислал мне донесение артиллерийских офицеров со всех бастионов и просил, чтобы я составил из этих более чем 20-ти донесений — одно. Я жалею, что не списал этих донесений. Это был лучший образец той наивной, необходимой военной лжи, из которой составляются описания. Я полагаю, что многие из тех товарищей моих, которые составляли тогда эти донесения, прочтя эти строки, посмеются воспоминанию о том, как они, по приказанию начальства, писали то, чего не могли знать». (2)

_______________
     (2) Несколько слов но поводу книги «Война и мир». «Русский архив», 1868 г. Выпуск 3–й, с. 115.

    Бывали во время военной службы у Толстого и столкновения с начальством и сослуживцами из-за его любви к справедливости.
    По обычаю тогдашнего времени, командиры частей, и в том числе командир батареи, получая казённые деньги на содержание батареи, могли оставлять себе всё, что они сэкономят. Это составляло для большинства командиров порядочный доход и, разумеется, вело ко многим злоупотреблениям.
     Толстой, заметив остаток казённых денег при сведении счетов, записал его на приход, т. е. отказался от него. Этот поступок вызвал, конечно, неудовольствие других командиров. Генерал Крыжановский вызвал его и сделал ему замечание.
     Об этом свидетельствует в своих воспоминаниях Н. А. Крылов, переведённый в 1856 году в 14-ю батарею, из которой только что выбыл Л. Н. Толстой. В бригаде он оставил по себе память как ездок, весельчак и силач. Так, он ложился на пол, на руки ему ставился в пять пудов мужчина, и он, вытягивая руки, подымал его вверх; на палке никто не мог его перетянуть. Он же оставил много остроумных анекдотов, которые рассказывал мастерски… Графа обвиняли в том, что он проповедовал офицерам возвращать в казну даже те остатки фуражных денег, когда офицерская лошадь не съест положенного ей по штату (3).
_______________
     (3) "Русские ведомости", 1900 г. No 136.

    В Петербурге Льва Николаевича ждала иная жизнь, которой он и отдаётся со всею присущей ему молодой энергией.

____
146

ГЛАВА 9.
Петербург

     Присланный курьером в Петербург, Лев Николаевич был зачислен в ракетную батарею под начальством генерала Константинова и больше уже не возвращался к армии.
     Прибыв в Петербург 21–го ноября 1855 г., он сразу попал в кружок «Современника» и был принят там с распростёртыми объятиями. Вот как рассказывает Лев Николаевич об этом времени в своей «Исповеди»:
    «В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости. В писаниях своих я делал то же самое, что и в жизни. Для того, чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и высказывать дурное, — я так и делал. Сколько раз я ухитрялся скрывать в писаниях своих, под видом равнодушия и даже легкой насмешливости, те мои стремления к добру, которые составляли смысл моей жизни. И я достиг этого: меня хвалили.
     Двадцати семи лет я приехал после войны в Петербург и сошёлся с писателями. Меня приняли как своего, льстили мне» (1).

______________
     (1) «Исповедь», Изд. Черткова, с. 6.

     Конечно, за 20 лет до написания этих строк Лев Николаевич был обуреваем другими чувствами, хотя зачатки этого скептицизма, этого беспощадного самоанализа и тогда уже проявлялись и удивляли его товарищей.
     «Современник» был журнал, основанный А. С. Пушкиным и Плетнёвым. Первый номер его вышел в 1836 году; по смерти Пушкина, в 1838–46 гг., его издавал Плетнёв, и журнал совершенно заглох. В 1847 году право на его издание было приобретено Панаевым и Н. А. Некрасовым, которые в сотрудничестве с известным критиком Белинским быстро сумели привлечь к участию в журнале лучшие литературные силы и до своего прекращения, по распоряжению властей в 1866 г., журнал этот представлял собою главный прогрессивный орган русской художественной, критической и публицистичес-кой литературы.
     Ко времени появления в Петербурге Льва Николаевича Толстого более интимный кружок «Современника» составляли литераторы, изображённые на двух известных группах, т. е. Панаев, Некрасов, Тургенев, Толстой, Дружинин, Островский, Гончаров, Григорович и Соллогуб. Можно назвать ещё из не изображённых на группах В. П. Боткина, Фета и др.
     Главные сотрудники «Современника» связаны были некоторыми артельными обязательствами по отношению к участию в журнале и участвовали в дележе дивиденда. Эти обязательства часто тяготили участников и служили причиной различных неприятных столкновений в литературной среде. Издатели и редакторы других журналов выпрашивали у знаменитых писателей литературные милостыни, на что обижалась администрация «Современника», и наоборот. Об одном из таких столкновений рассказывает немецкий биограф Лёвенфельд:

     «Между Тургеневым и Катковым возникла ссора, в которую был запутан и Толстой, хотя отчасти и по своей вине. Тургенев был прежде прилежным сотрудником Каткова, и последнему, конечно, было неприятно потерять та-

_____
147

кого выдающегося писателя. Он поручил своему брату ежедневно посещать обоих молодых писателей и просить у них статей для своего журнала. Тургенев, утомлённый этим вечным напоминанием, как–то раз обещал дать что–нибудь для Каткова, но не мог исполнить этого обещания. Катков страшно рассердился и стал публично оскорблять Тургенева, доказывая, что раз Тургенев обязался сотрудничать в его журнале, то он не имел права труды пера своего отдавать «исключительно» «Современнику». Но как член артели «Современника» он также не имел права давать обещания работать для катковского журнала. Его мягкая, уступчивая натура и в этот раз сослужила ему недобрую службу.
     Толстой вступился за своего друга. Он написал Каткову длинное письмо в оправдание Тургенева. «Кротость характера Тургенева, его любезность, — писал Толстой в письме, — заставили его дать обещание обеим сторонам». Он просил Каткова опубликовать это оправдательное письмо. Катков соглашался, но с условием опубликовать также и свой на него ответ, и прислал Толстому план своего письма. Но содержание этого ответа было такого рода, что Толстой предпочел устранить себя от вмешательства» (1).

________________
     (1) Р. Лёвенфельд. «Гр. Л. Н. Толстой». М., с. 125.

    Артель «Современника» просуществовала недолго и перешла в обычную журнальную организацию.
    Белинского Толстой не застал в «Современнике»; как известно, Белинский умер в 48-м году, много потрудившись над постановкой журнального дела. Его энтузиазм вдохнул душу в этот умиравший журнал и надолго упрочил его существование. Но на Льве Николаевиче прямого влияния Белинского не заметно.
    С одной стороны, причиною тому простая разность эпох; Белинский был человеком 40-х годов в полном смысле этого слова, а Лев Николаевич выступил на литературную деятельность в 50-х годах и застал только продолжателей Белинского, уже не имевших его привлекательной силы. С другой стороны, та среда, в которой воспитался Толстой, не способствовала его сближению с литературными «разночинцами», как они сами себя называли. Он держался своего кружка более близких ему по воспитанию людей и даже среди них был всегда замкнутым, независимым, большею частью протестующим и, конечно, влияющим, но мало воспринимающим влияния извне. Можно указать и на более глубокую причину, принципиальную. Хотя в 50–х годах у Л. Н-ча ещё не сложилось никакого определённого мировоззрения, но направление «Современника» никогда не привлекало его.
     Наконец, по собственному признанию Льва Николаевича, на его литературную деятельность оказывали влияние всегда более художественные таланты, а не публицистические.
     Наибольшее философское влияние ещё в юности он испытал со стороны Руссо. Говоря о французской литературе с посетившим его весною 1901 года парижским профессором Буайе, Лев Николаевич выразился так о своих двух учителях, Руссо и Стендале:
     «К Руссо были несправедливы, величие его мысли не было признано, на него всячески клеветали. Я прочёл всего Руссо, все двадцать томов, включая "Словарь музыки". Я более чем восхищался им, — я боготворил его. В 15 лет я носил на шее медальон с его портретом вместо нательного креста. Многие страницы его так близки мне, что мне кажется, я их написал сам.

____
148

     Что касается Стендаля, — продолжал он, — то я буду говорить о нем только как об авторе "Chatreuse de Parme" и "Rouge et noir". Это два великие, неподражаемые произведения искусства. Я больше, чем кто-либо другой, многим обязан Стендалю. Он научил меня понимать войну. Перечтите в "Chatreuse de Parme" рассказ о битве при Ватерлоо. Кто до него писал войну такою, т. е. такою, какова она есть на самом деле? Помните Фабриция, переезжающего поле сражения и "ничего" не понимающего. И как гусары с лёгкостью перекидывают его через труп лошади, его прекрасной, генеральской лошади? Потом брат мой, служивший на Кавказе раньше меня, подтвердил мне правдивость стендалевских описаний. Он очень любил войну, но не принадлежал к числу тех, кто верит в Аркольский мост. "Всё это прикрасы, — говорил он мне, — а на войне нет прикрас". Вскоре после этого в Крыму мне уже легко было всё это видеть собственными глазами. Но, повторяю вам, всё, что я знаю о войне, я прежде всего узнал от Стендаля» (1).

________________
     (1) Paul Boyer. «Le Temps», 28 Aout 1901.

    Укажем ещё названия некоторых произведений литературы из списка, уже цитированного нами, читающихся Л. Н-чем в это время.
     В период от 20 до 35 лет на Льва Николаевича произвели наибольшее влияние следующие произведения:

Название произведений.                Степень влияния.

Гёте. "Герман и Доротея"              Очень большое.
В. Гюго.
"Собор Парижской Богоматери"   Очень большое.
Тютчев. Стихотворения                Большое.
Кольцов. Стихотворения               Большое.
Фет. Стихотворения                Большое.
Платон (в переводе Кузена).
                Федон и Пир         Очень большое.
Одиссея и Илиада,
              читанные по–русски      Очень большое.

     Таким образом, мы получаем более или менее полную картину литературного воспитания Толстого.
     В кружок петербургских литераторов Лев Николаевич принёс свою сильную, художественную, впечатлительную натуру и свой непреклонный, часто задорный характер и произвёл бурю в этой спокойной, умеренной среде.
     Вот как рассказывает о появлении Льва Николаевича в Петербурге Фет в своих воспоминаниях:
     «Тургенев вставал и пил чай (по–петербургски) весьма рано, и в короткий мой приезд я ежедневно приходил к нему к десяти часам потолковать на просторе. На другой день, когда Захар отворил мне переднюю, я в углу заметил полусаблю с анненской лентой.
     — Что это за полусабля? — спросил я, направляясь в дверь гостиной.
     — Сюда пожалуйте, — вполголоса сказал Захар, указывая налево в коридор, — это полусабля графа Толстого, и они у нас в гостиной ночуют. А Иван Сергеевич в кабинете чай кушают.
     В продолжение часа, проведённого мною у Тургенева, мы говорили вполголоса, из боязни разбудить спящего за дверью графа. "Вот всё время так, —

____
149

говорил с усмешкой Тургенев. — Вернулся из Севастополя с батареи, остановился у меня и пустился во все тяжкие. Кутежи, цыгане и карты во всю ночь; а затем до двух часов спит, как убитый. Старался удерживать его, но теперь махнул рукой".
     В этот же приезд мы и познакомились с Толстым, но знакомство это было совершенно формально, так как я в то время ещё не читал ни одной его строки и даже не слыхал о нём как о литературном имени, хотя Тургенев толковал о его рассказах из "Детства". Но с первой минуты я заметил в молодом Толстом невольную оппозицию всему общепринятому в области суждений. В это короткое время я только однажды видел его у Некрасова вечером в нашем холостом литературном кругу и был свидетелем того отчаяния, до которого доходил кипятящийся и задыхающийся от спора Тургенев на видимо сдержанные, но тем более язвительные возражения Толстого.
     — Я не могу признать, — говорил Толстой, — чтобы высказанное вами было вашими убеждениями. Я стою с кинжалом или саблею в дверях и говорю: "пока я жив, никто сюда не войдёт". Вот это убеждение. А вы друг от друга стараетесь скрывать сущность ваших мыслей и называете это убеждениями.
     — Зачем же вы к нам ходите? — задыхаясь и голосом, переходящим в тонкий фальцет (при горячих спорах это постоянно бывало), говорил Тургенев. — Здесь не ваше знамя! Ступайте к княгине Б-й-Б-й.
     — Зачем мне спрашивать у вас, куда мне ходить! И праздные разговоры ни от каких моих приходов не превратятся в убеждения.
     Припоминая теперь это едва ли не единственное столкновение Толстого с Тургеневым, которому я в то время был свидетелем, не могу не сказать, что хотя я понимал, что дело идёт о политических убеждениях, но вопрос этот так мало интересовал меня, что я не старался вникнуть в его содержание. Скажу более. По всему слышанному мною в нашем кружке полагаю, что Толстой был прав, и что если бы люди, тяготившиеся современными порядками, были принуждены высказать свой идеал, то были бы в величайшем затруднении формулировать свои желания.
     Кто из нас в те времена не знал весёлого собеседника, товарища всяческих проказ и мастера рассказывать смешной анекдот, Дмитрия Васильевича Григоровича, славившегося своими повестями и романами? Вот что, между прочим, передавал мне Григорович о столкновениях Толстого с Тургеневым по той же квартире Некрасова: "Голубчик, голубчик, — говорил, захлёбываясь и со слезами смеха на глазах, Григорович, гладя меня по плечу, — Вы себе представить не можете, какие тут были сцены. Ах, Боже мой! Тургенев пищит, пищит, зажмёт рукою горло и с глазами умирающей газели прошепчет: "не могу больше! у меня бронхит!" и громадными шагами начинает ходить вдоль трех комнат. "Бронхит, — ворчит Толстой вслед, — бронхит — воображаемая болезнь. Бронхит — это металл". Конечно, у хозяина-Некрасова душа замирает: он боится упустить и Тургенева, и Толстого, в котором чует капитальную опору «Современника», и приходится лавировать. Мы все взволнованы, не знаем, что говорить. Толстой в средней проходной комнате лежит на сафьяновом диване и дуется, а Тургенев, раздвинув полы своего короткого пиджака, с заложенными в карманы руками, продолжает ходить взад и вперёд по всем трём комнатам. В предупреждение катастрофы подхожу к дивану и говорю: «Голубчик Толстой, не волнуйтесь! Вы не знаете, как он вас ценит и любит!»

____
150
     — Я не позволю ему, — говорит с раздувающимися ноздрями Толстой, — ничего делать мне назло! Это вот он нарочно теперь ходит взад и вперёд мимо меня и виляет своими демократическими ляжками» (1).
________________
     (1) "Мои воспоминания". А. Фет. Ч. I, с. 105.

    Д. В. Григорович в своих "литературных воспоминаниях" рассказывает ещё один подобный же эпизод из времени первого знакомства Льва Николаевича с петербургскими литераторами.
    «Вернувшись из Марьинского в Петербург, я встретился с графом Л. Н. Толстым; знакомство моё с ним началось ещё в Москве, у Сушковых, когда он носил военную форму. Он жил в Петербурге, на Офицерской улице, в нижнем этаже небольшой квартиры, как раз окно в окно с квартирой литератора М. Л. Михайлова. С ним, кажется, он не был знаком. Наём постоянного жительства в Петербурге был необъясним для меня; с первых же дней Петербург не только сделался ему несимпатичным, но всё петербургское заметно действовало на него раздражительно.
     Узнав от него в самый день свидания, что он сегодня зван обедать в редакцию «Современника», и, несмотря на то, что уже печатал в этом журнале, никого там близко не знает, я согласился с ним ехать. Дорогой я счёл необходимым предупредить его, что там не следует касаться некоторых вопросов и преимущественно удерживаться от нападок на Ж. Санд, которую он сильно не любил, между тем как перед нею фанатически преклонялись в то время многие из членов редакции. Обед прошёл благополучно; Толстой был довольно молчалив, но к концу он не выдержал. Услышав похвалу новому роману Ж. Санд, он резко объявил себя её ненавистником, прибавив, что героинь её романов, если бы они существовали в действительности, следовало бы, ради назидания, привязывать к позорной колеснице и возить по петербургским улицам. У него уже тогда выработался тот своеобразный взгляд на женщин и женский вопрос, который потом выразился с такою яркостью в романе «Анна Каренина».
     Сцена в редакции могла быть вызвана его раздражением против всего петербургского, но скорее всего — его склонностью к противоречию. Какое бы мнение ни высказывалось, чем авторитетнее казался ему собеседник, тем настойчивее подзадоривало его высказать противоположное и начать резаться на словах. Глядя, как он прислушивался, как всматривался в собеседника из глубины серых, глубоко запрятанных глаз, и как иронически сжимались его губы, можно было подумать, что он как бы заранее обдумывал не прямой вопрос, но такое мнение, которое должно было озадачить, сразить своею неожиданностью собеседника. Таким представлялся мне Толстой в молодости. В спорах он доходил иногда до крайностей. Я находился в соседней комнате, когда начался у него раз спор с Тургеневым; услышав крики, я вошёл к спорившим. Тургенев шагал из угла в угол, выказывая все признаки крайнего смущения; он воспользовался отворенною дверью и тотчас же скрылся. Толстой лежал на диване, но возбуждение его настолько было сильно, что стоило немало трудов его успокоить и отвезти домой. Предмет спора мне до сих пор остался незнаком» (2).

____________
     (2) Полн. собр. соч. Д. В. Григоровича, т. XII, с. 326.

     Это оппозиционное направление Толстого хорошо видно ещё из следующего эпизода, рассказанного в воспоминаниях Г. П. Данилевского:

____
151

     «Я познакомился с Толстым в Петербурге, в конце пятидесятых годов, в семействе одного известного скульптора–художника. Тогда автор "Севастопольских рассказов" только что приехал в Петербург и был молодым и статным артиллерийским офицером. Его очень схожий портрет того времени помещён в известной фотографической группе Левицкого, где вместе с ним изображены Тургенев, Гончаров, Григорович, Островский и Дружинин. Граф Л. Н. Толстой, как теперь помню, пошёл тогда в гостиную хозяйки дома во время чтения вслух нового произведения Герцена. Тихо став за креслом чтеца и дождавшись конца чтения, он сперва мягко и сдержанно, а потом с такою горячностью и смелостью напал на Герцена и на общее тогдашнее увлечение его сочинениями и говорил с такою искренностью и доказательностью, что в этом семействе впоследствии я уже не встречал изданий Герцена» (1).

_____________________
     (1) «Поездка в Ясную Поляну» Г. П. Данилевского. «Историч. вестник», март 1886 г., с. 529.

     Мы знаем, что впоследствии Лев Николаевич изменил своё мнение о Герцене, и мы скажем об этом в своём месте.
     Евг. Гаршин, в своих воспоминаниях о Тургеневе, передаёт следующее интересное мнение Тургенева о Толстом, дающее нам уже заранее тот элемент разъединения, который едва не привёл их отношения к роковому концу:
      «У Толстого, рассказывал Тургенев, рано сказалась черта, которая затем легла в основание всего его довольно мрачного миросозерцания, мучительного прежде всего для него самого. Он никогда не верил в искренность людей. Всякое душевное движение казалось ему фальшью, и он имел привычку необыкновенно проницательным взглядом своих глаз насквозь пронизывать человека, когда ему казалось, что тот фальшивит. Иван Сергеевич говорил мне, что он никогда в жизни не переживал ничего тяжелее этого испытующего взгляда, который, в соединении с двумя–тремя словами ядовитого замечания, способен был привести в бешенство всякого человека, мало владеющего собой. Предметом своих испытаний, граф Толстой избрал между прочим (и почти исключительно) своего друга Тургенева. Ему, как рассказывал Иван Сергеевич, не давало покоя известное самообладание нашего писателя и душевная ровность в тот период блестящего расцвета его литературной деятельности, и граф Толстой как бы задался целью вывести из себя этого спокойного, доброго человека, работающего с уверенностью, что он делает дело. Но в том–то и заключалась беда, что граф Толстой ни во что это не верил, и ему казалось, что люди, которых мы считаем добрыми, только притворяются такими или стараются проявлять в себе такое качество, что они напускают на себя уверенность в пользе взятых на себя задач.
     Тургенев понимал ясно, как относится к нему граф Толстой, но хотел во что бы то ни стало выдержать характер и сохранить своё самообладание. Он стал избегать Толстого, нарочно уехал в Москву и затем к себе в деревню, но граф Толстой следовал за ним по пятам, "как влюблённая женщина", выражался Иван Сергеевич, рассказывая всю эту историю» (2).

__________________
     (2) Евг. Гаршин. "Воспоминания об И. С. Тургеневе". «Исторический вестник», ноябрь 1883.

     Из всех этих указаний на отношения двух писателей можно видеть, что настоящей духовной близости между ними не могло быть. Но поток освободительного течения нёс их обоих по одному направлению, и они считали себя товарищами по работе. Кроме того, принадлежность их обоих к высшему привилегированному классу, образование, первенство их талантов в их писательском кружке помимо их воли внешним образом сближало их. Но как
_____
152

увидят читатели из последующего рассказа, как только они пытались перейти эту товарищескую черту, так происходило столкновение, порой подвергавшее опасности их дорогие жизни. Надо отдать им справедливость, что и тот, и другой ясно сознавали своё взаимное расстояние, открыто в глаза и за глаза высказывали это и, что ещё ценнее, употребляли большие нравственные усилия к поддержанию если не дружественных, то добрых отношений, основанных на взаимном уважении. И в этом отношении они могут дать поучительный пример последующим поколениям.
   Вот ещё рассказ Головачёвой-Панаевой, свидетельницы первых дней знакомства Тургенева и Толстого, — рассказ, подтверждающий только что высказанную мысль.
    «Я должна вернуться назад и рассказать о появлении графа Льва Николаевича в кружке "Современника". Он был тогда еще офицер и единственный сотрудник "Современника", носивший военную форму. Его литературный талант настолько уже проявился, что все корифеи литературы должны были признать его за равного себе. Впрочем, граф Толстой был не из робких людей, да и сам сознавал силу своего таланта, а потому держал себя, как мне казалось тогда, с некоторою даже напускной развязностью.
     Я никогда не вступала в разговоры с литераторами, когда они собирались у нас, а только молча слушала и наблюдала за всеми. Особенно мне интересно было следить за Тургеневым и Л. Н. Толстым, когда они сходились вместе, спорили или делали свои замечания друг другу, потому что оба они были очень умные и наблюдательные.
     Мнения Толстого о Тургеневе я не слышала, да и вообще он не высказывал своих мнений ни о ком из литераторов, по крайней мере, при мне. Но Тургенев напротив, имел какую–то потребность изливать о всяком свои наблюдения.
     Когда Тургенев только что познакомился с графом Толстым, то сказал о нем:
     — Ни одного слова, ни одного движения в нём нет естественного. Он вечно рисуется перед нами, и я затрудняюсь, как объяснить в весьма умном человеке эту глупую кичливость своим захудалым графством!
     — Не заметил я этого в Толстом, — возразил Панаев.
     — Ну, да ты много чего не замечаешь, — ответил Тургенев.
     Через несколько времени Тургенев нашёл, что Толстой имеет претензию на донжуанство. Раз как–то граф Толстой рассказывал некоторые интересные эпизоды, случившиеся с ним на войне. Когда он ушёл, то Тургенев произнёс:
     — Хоть в щёлоке вари три дня русского офицера, а не вываришь из него юнкерского ухарства; каким лаком образованности ни отполируй такого субъекта, всё-таки в нём просвечивает зверство.
     И Тургенев принялся критиковать каждую фразу Толстого, тон его голоса, выражение лица и закончил:
     — И всё это зверство, как подумаешь, из одного желания получить отличие.
     — Знаешь ли, Тургенев, — заметил ему Панаев, — если бы я тебя не знал так хорошо, то, слушая все твои нападки на Толстого, подумал бы, что ты завидуешь ему.
     — В чём это я могу завидовать ему? В чём? Говори! — воскликнул Тургенев.
     — Конечно, в сущности, ни в чём: твой талант равен его!.. Но могут подумать…
     Тургенев засмеялся и с каким-то сожалением в голосе произнёс:
____
153

     — Ты, Панаев, хороший наблюдатель, когда дело идёт о хлыщах, но не советую тебе порываться высказывать свои наблюдения вне этой сферы!
     Панаев обиделся:
     — Я тебе это заметил для твоей же пользы, — сказал он и ушёл.
     Тургенев продолжал кипятиться и с досадой говорил:
     — Только Панаеву могла прийти в голову нелепая мысль, что я мог завидовать Толстому. Уж не его ли графству?
     Некрасов всё это время мало говорил, потому что болезнь горла совершенно подавляла его. Он только заметил Тургеневу:
     — Да брось ты рассуждать о том, что вздумалось сказать Панаеву. Точно в самом деле можно тебя заподозрить в подобной нелепости!» (1)

____________________
     (1) «Воспоминания А. Головачёвой-Панаевой». Стр. 274.

     Тургенев как честная, правдивая натура много раз заявлял перед публикой своё преклонение перед талантом Толстого и даже в разговоре с одним французским писателем употребил выражение Иоанна Крестителя, обращённое им ко Христу: "я не достоин развязать ремень у обуви его". Но тем не менее отношения их никогда не были сердечно близкими.
     Только лёжа на смертном одре, в своём предсмертном письме, он с нежностью и умилением, прося Льва Николаевича вернуться к литературной деятельности, дал ему имя, которого не носил ещё до него ни один русский писатель, — имя «великого писателя русской земли». И это славное имя перейдёт в вечность.
     Чтобы дать читателю представление об установившихся отношениях между Толстым и Тургеневым в первое время их знакомства, мы, забегая немного вперёд в нашем изложении, приведём несколько писем Тургенева к Толстому, писанных в том же году.

Париж,16 ноября 1856 г.

     «Любезнейший Толстой!
     Письмо ваше от 15 октября ползло ко мне целый месяц — я его получил только вчера. — Я подумал хорошенько о том, что вы мне пишете, — и мне кажется, что вы не правы. Я точно не могу быть совершенно искренен с вами, потому что не могу быть совершенно откровенен; мне кажется, мы познакомились неловко и в неладную минуту, и когда увидимся опять, дело пойдёт гораздо легче и глаже. Я чувствую, что люблю вас как человека (об авторе и говорить нечего); но многое меня в вас коробит, и я нашёл под конец удобнее держаться от вас подальше. При свидании попытаемся опять пойти рука об руку — авось удастся лучше; а в отдалении (хотя это звучит довольно странно) сердце моё к вам лежит, как к брату, и я даже чувствую нежность к вам. — Одним словом, я вас люблю — это несомненно; авось из этого со временем выйдет всё хорошее.
     Я слышал о вашей болезни и огорчился; а теперь прошу вас выкинуть воспоминание о ней из головы. Ведь вы тоже мнительны — и, пожалуй, думаете о чахотке, но, ей–Богу, у вас её нет.
     Очень жаль мне вашей сестры; кому бы быть здоровой, как не ей, — то есть, я хочу сказать — если кто заслуживает быть здоровой, так это она; а вместо того она всё мучится. Хорошо бы, если бы московское лечение помогло ей. Что вы не выпишете вашего брата? Что ему за охота сидеть на Кавказе?

____
154

Или он хочет сделаться великим воином? Меня дядя известил, что вы все уже выехали в Москву, и потому я это письмо адресую в Москву на имя Боткина.
     Французская фраза мне так же противна, как вам, — и никогда Париж не казался мне столь прозаически плоским. Довольство не идёт ему; я видел его в другие мгновения, — и он мне тогда больше нравился. Меня удерживает неразрывная связь с одним семейством и моя дочка, которая мне очень нравится: милая и умная девушка. Если бы не это, я бы давно уехал в Рим, к Некрасову. Я от него получил два письма из Рима; он скучает слегка, да оно и понятно — всё, что в Риме есть великого, только окружает его, он не живёт с ним; а редкими мгновениями невольного сочувствия и удивления долго пробавляться нельзя. Впрочем, ему всё-таки легче, чем в Петербурге, — и здоровье его поправляется. Фет теперь в Риме с ним; он написал несколько грациозных стихотворений и подробные путевые записки, где много детского, но также много умных и дельных слов — и какая–то трогательно–простодушная искренность впечатлений. Он, точно, душка, как вы его называете.
     Теперь о статьях Чернышевского. Мне в них не нравится их бесцеремонный и сухой тон, выражение чёрствой души; но я радуюсь возможности их появления, радуюсь воспоминаниям о Белинском, выпискам из его статей, радуюсь тому, что, наконец, произносится с уважением это имя. Впрочем, вы этой моей радости сочувствовать не можете. Анненков пишет мне, что на меня это потому действует, что я за границей, — а что у них это, мол, теперь дело отсталое; им уже теперь не того нужно. Может быть, ему на месте виднее; а мне всё-таки приятно.
     Вы окончили 1–ю часть «Юности» — это славно. Как мне обидно, что я не могу услыхать её! Если вы не свихнётесь с дороги (и, кажется, нет причин предполагать это), вы очень далеко уйдёте. Желаю вам здоровья, деятельности — и свободы, главное — свободы духовной.
     Что касается до моего «Фауста», не думаю, чтобы он вам очень понравился. Мои вещи могли вам нравиться — и, может быть, имели некоторое влияние на вас — только до тех пор, пока вы сами сделались самостоятельны. Теперь вам меня изучать нечего, вы видите только разность манеры, видите промахи и недомолвки; вам остаётся изучать человека, своё сердце — и действительно великих писателей. А я писатель переходного времени — и гожусь только для людей, находящихся в переходном состоянии.     Ну, прощайте и будьте здоровы. Напишите мне. Мой адрес теперь: Rue de Rivoli, No 206.
     Благодарю вашу сестру за два приписанных слова, кланяюсь ей и её мужу. Спасибо Вареньке (1), что она меня не забывает.
_____________
     (1) Племянница Льва Николаевича.

     Я было хотел поговорить с вами о здешних литераторах, — но до другого разу. Крепко жму вам руку.
     Я не франкирую письма, и вы так же поступайте» (2).

______________
     (2) «Первое собр. писем Тургенева», с. 27.

     8–го декабря 1856 г. он писал Толстому:

     «Милый Толстой, вчера мой добрый гений провёл меня мимо почты, и я вздумал зайти справиться, нет ли мне писем poste–restante, хотя по моему расчёту все мои друзья уж давно должны знать мой парижский адрес, — и нашёл ваше письмо, где вы мне говорите о моём «Фаусте», — вы легко поймёте, как

_____
155

мне было весело его читать. Ваше сочувствие меня искренно и глубоко обрадовало. Да и, кроме того, ото всего письма веяло чем-то кротким и ясным, какой-то дружелюбной тишиной. Мне остаётся протянуть вам руку через "овраг", который уже давно превратился в едва заметную щель, да и о ней упоминать не будем — она этого не стоит.
     Боюсь я говорить вам об одном, упомянутом вами, обстоятельстве: это вещи нежные, — от слова завянуть могут, пока не созреют, а созреют, так их, пожалуй, и молотом не раздробишь. Дай Бог, чтобы всё устроилось благополучно и правильно, а вам это может принести ту душевную оседлость, в которой вы нуждались, когда я вас знал. Вы, я вижу, теперь очень сошлись с Дружининым и находитесь под его влиянием. Дело хорошее, только, смотрите, не объешьтесь и его. Когда я был ваших лет, на меня действовали только энтузиастические натуры; но вы другой человек, чем я, да, может быть, и время теперь настало другое. С нетерпением ожидаю присылки "Б. для чт.". Мне хочется прочесть статью о Белинском, хотя, вероятно, она меня порадует мало. А что «Современник» в плохих руках — это несомненно. Панаев начал было писать мне часто, уверял, что не будет действовать «легкомысленно», и подчёркивал это слово, а теперь присмирел и молчит, как дитя, которое, сидя за столом, наклало в штаны. Я обо всём написал подробно Некрасову в Рим, и весьма может статься, что это заставит его вернуться ранее, чем он предполагал. Напишите мне, в котором именно No «Современника» появится ваша «Юность», да, кстати, сообщите мне ваше окончательное впечатление о «Лире», которого вы, вероятно, прочли хотя бы для ради Дружинина».

     У нас нет точных сведений о том, какого мнения был Л. Н-ч о короле Лире в переводе Дружинина; но из приводимого нами ниже письма Боткина к Дружинину можно видеть, что перевод Дружинина понравился Толстому (1).

________________
     (1) Первое собрание писем И. С. Тургенева", с. 33.
    
     Вот это письмо:

     «А каков успех вашего "Лира", — пишет Боткин, — для меня он был несомненен, — но как увеличивается удовольствие, когда внутреннее убеждение делается очевидностью. Вот и знаменитая антипатия Толстого к Шекспиру, против которой так ратовал Тургенев! Не могу не отдать тебе справедливости в том, что я убеждён был, что эта антипатия исчезнет при первом же случае; но я радуюсь, что случаем этим послужил ваш прекрасный перевод» (2).

______________
     (2) Из бумаг А. В. Дружинина. XXV лет — сборник, изд. общ. пос. литерат. и учен. СПб., 1884.

     Нам кажется, что радость Боткина была преждевременна, так как Л. Н-ч ещё надолго сохранил антипатию к Шекспиру. Но об этом мы скажем в одной из следующих глав.
     В декабре 1856 г. Тургенев, между прочим, писал Дружинину из Парижа:
     «Вы, говорят, очень сошлись с Толстым — и он стал очень мил и ясен. Очень этому радуюсь. Когда это молодое вино перебродит, выйдет напиток, достойный богов. Что его "Юность", присланная вам на суд? Я ему писал два раза, второй раз в Москву, на имя Васеньки» (3).

_________________
     (3) Боткина.

     «Юность» действительно была прислана на суд Дружинину; он её прочёл и ответил следующим интересным письмом:

____
156
    
     «О "Юности" надо написать двадцать листов. Я читал её с озлоблением, с криками и ругательствами — не по случаю литературного её достоинства, а по случаю тетради и почерков. Это смешение двух рук, знакомой и незнакомой, отвлекало моё внимание и мешало толковому чтению. Будто два голоса кричали мне в ухо и нарочно меня сбивали, и я знаю, что оттого впечатление не имело должной полноты. Однако, скажу вам, что смогу. Задача ваша ужасна, и вы её выполнили очень хорошо. Ни один из теперешних писателей не мог бы так схватить и очертить волнующийся и бестолковый период юности. Для людей развитых ваша «Юность» доставляет великое наслаждение, и если кто вам скажет, что эта вещь хуже «Детства и Отрочества», тому вы можете плюнуть в физиономию. Поэзии в вашем труде бездна — все первые главы превосходны, только вступление сухо, до описания весны и выставления рам. Потом превосходен приезд в деревню, перед тем описание семейства Нехлюдовых, объяснение отца пред вступлением в брак, главы «Новые товарищи» и «Я проваливаюсь». От многих глав пахнет поэзией старой Москвы, никем ещё не подсмотренной, как должно. Кучер у барона З. удивителен (я всё говорю с точки зрения понимающих людей). Некоторые главы сухи и длинны, — например, все договоры с Дмитрием Нехлюдовым, изображение отношений к Вареньке и та, где говорится о семейном понимании. Длинна также пирушка у «Яра» и перед ней визит графа с Иленькой. Рекрутство Семёнова нецензурно.
     Рассуждений не бойтесь, — они все умны и оригинальны. Есть у вас поползновение к чрезмерной тонкости анализа, которое может разрастись в большой недостаток. Тогда вы готовы сказать: у такого–то ляжка показывала, что он желает путешествовать по Индии. Обуздать эту наклонность вы должны, но гасить её не надо ни за что на свете. Вся ваша работа над своим анализом должна быть в таком роде. Каждый ваш недостаток имеет свою часть силы и красоты, — почти каждое ваше достоинство имеет в себе зёрнышки недостатков.
     Слог ваш совершенно подходит к этому заключению; вы сильно безграмотны, иногда безграмотностью нововводителя и сильного поэта, переделывающего язык на свой лад и навсегда, иногда же безграмотностью офицера, пишущего к товарищу и сидящего в каком–нибудь блиндаже. Наверно можно сказать, что все страницы, писанные с любовью, у вас превосходны, — но чуть вы холодеете, у вас слог путается, и являются адские обороты речи. Поэтому места, писанные с холодностью, надо бы просмотреть и выправить. Я пробовал было выправлять местами и кинул, — эту работу только вы сами можете и должны сделать. Главное только — избегайте длинных периодов. Дробите их на два и на три, не жалейте точек… С частицами речи поступайте без церемонии, слова что, который и это марайте десятками. При затруднении берите фразу и представляйте себе, что вы её кому–нибудь хотите передать гладким, разговорным языком.
     Пора кончить, а надо бы говорить ещё много, много. Для массы читателей мало развитых «Юность» понравится гораздо менее, чем «Детство и Отрочество». За эти две вещи говорит их малый объём и некоторые эпизоды, вроде рассказа Карла Ивановича. Самый пустой человек хранит несколько детских воспоминаний и радуется, когда ему истолковывают их поэзию, но период юности (той смутной и нескладной юности, обильной щелчками и унижениями, которую вы перед нами раскрываете) обыкновенно затаивается в душе, а оттого меркнет и забывается.

____
157

     Приблизить ваш труд к пониманию масс можно весьма долгим трудом, двумя–тремя забавными эпизодами и т. д., но сделать его совершенно по вкусу большинству всему — едва ли кто может.
     По замыслу и по сущности труда ваша «Юность» будет гастрономическим куском лишь для людей мыслящих и чующих поэзию.
     Уведомьте, переслать ли вам рукопись или отдать её Панаеву. Ею вы не сделали огромного шага в какую-нибудь новую сторону, но показали, чт; в вас есть и чего ещё от вас дождёшься».
     Уж одно то, что Дружинин мог так писать Толстому, показывает, что между ними действительно существовали близкие отношения, и что Дружинин имел влияние на Толстого.
     Пребывание Л. Н. в Петербурге с ноября по май было прервано короткой деловой поездкой в Орёл, по семейным делам.
     2–го февраля Л. Н. получил известие о смерти своего брата Дмитрия; личность его ярко изображена Л. Н-чем в его воспоминаниях, приведённых нами в главе «Юность». Здесь мы приводим 2–ю часть этих воспоминаний, касающуюся его последующей жизни, болезни и смерти.
     «Когда мы делились, мне, по обычаю, отдали имение, в котором жили, Ясную Поляну. Серёже, так как он был охотник до лошадей, а в Пирогове был конный завод, отдали Пирогово; он и желал этого. Митеньке и Николеньке отдали остальные два имения: Николеньке — Никольское, Митеньке — курское имение Щербачёвку, доставшуюся от Перовской. У меня теперь есть записка Митеньки о том, как он смотрел на владение крепостными. Мысли о том, что этого не должно было быть, что надо было их отпустить, среди нашего круга в 40–х годах совсем не было. Владение крепостными по наследству представлялось необходимым условием, и всё, что можно было сделать, чтобы это владение не было дурно, это то, чтобы заботиться не только о материальном, но и нравственном состоянии крестьян. И в этом смысле была написана записка Митеньки очень серьезно, наивно и искренно. Он, малый двадцати лет (когда он кончил курс), брал на себя обязанность, считал, что не мог не взять обязанность руководить нравственностью сотен крестьянских семей и руководить угрозами наказаний и наказаниями. Так, как написано у Гоголя в письме к помещику. Я думаю, и помнится, что Митенька читал эти письма, что на них указал ему острожный священник. Так и начал Митенька свои помещичьи обязанности, но, кроме этих обязанностей помещика к крепостным, в то время была другая обязанность, неисполнение которой казалось немыслимо, — это служба военная или гражданская. И Митенька, окончив курс, решил служить по гражданской части. Для того же, чтобы решить, какую именно службу избрать, он купил адрес-календарь и, рассмотрев все отрасли гражданской службы, решил, что самая важная отрасль это законодательство, и, решив это, поехал в Петербург и там поехал к статс-секретарю второго отделения во время его приёма. Воображаю удивление Танеева, когда в числе просителей он остановился перед высоким, сутуловатым, плохо одетым (Митенька всегда одевался только для того, чтобы прикрыть тело), со спокойными, прекрасными глазами, лицом, и, спросив, что ему надо, получил ответ, что он русский дворянин, кончил курс и, желая быть полезен отечеству, избрал своею деятельностью законодательство.
     — Ваша фамилия?
     — Граф Толстой.
     — Вы нигде не служили?

____
158

     — Я только окончил курс, и моё желание только в том, чтобы быть полезным.
     — Какое же место вы желаете иметь?
     — Мне всё равно, такое, в котором я мог бы быть полезен.
     Серьёзность, искренность так поразили Танеева, что он повёз Митеньку во второе отделение и там передал его чиновнику.
     Должно быть, отношение чиновников к нему и, главное, к делу, оттолкнуло Митеньку, и он не поступил во второе отделение. Знакомых у Митеньки в Петербурге не было никого, кроме правоведа Д. А. Оболенского, который, в наше казанское время, был там стряпчим. Митенька пришел к Оболенскому на дачу. Оболенский рассказывал мне, посмеиваясь.
     Оболенский был очень светский, с тактом, честолюбивый человек. Он рассказывал, как в то время, как у него были гости (вероятно, из высшего круга, которого всегда держался Оболенский), Митенька пришёл к нему через сад в фуражке, в нанковом пальто. «Я сначала не узнал его, но, когда узнал, постарался le mettre a son aise (1), познакомил его с гостями и предложил ему снять пальто, но оказалось, что под пальто ничего не было». Он находил это излишним. Он сел и тотчас же, не стесняясь присутствием гостей, обратился к Оболенскому с тем же вопросом, как и к Танееву: где лучше служить, чтобы принести больше пользы? Оболенскому, вероятно, с его взглядами на службу, представляющую только средство удовлетворения честолюбия, такой вопрос, вероятно, никогда не представлялся. Но, со свойственным ему тактом и внешним добродушием, он ответил, указав на различные места, и предложил свои услуги. Митенька, очевидно, остался недоволен и Оболенским, и Танеевым и уехал из Петербурга, не поступив там на службу. Он уехал к себе в деревню и в Судже, кажется, поступил в какую-то дворянскую должность и занялся хозяйством, преимущественно крестьянским.

___________
     (1) Ободрить его.

     После выхода его, да и моего, из университета я потерял его из виду, знаю, что он жил тою же строгою, воздержанною жизнью, не зная ни вина, ни табаку, ни, главное, женщин, до 26 лет, что было большою редкостью в то время. Знаю, что он сходился с монахами и странниками и очень сблизился с очень оригинальным человеком, жившим у нашего опекуна Воейкова, происхождение которого никто не знал. Звали его отцом Лукою. Он ходил в подряснике, был очень безобразен: маленький ростом, косой, чёрный, но очень чистоплотный и необыкновенно сильный. Он жал руку, как клещами, и говорил всегда как-то значительно и загадочно. Жил он у Воейкова подле мельницы, где построил маленький дом и развёл необыкновенный цветник. Этого отца Луку Митенька и водил с собой. Как я слышал, он водился ещё со стариком старого закала, скопидомом-помещиком, соседом Самойловым.
     Кажется, я был тогда уже на Кавказе, когда с Митенькой случился необыкновенный переворот. Он вдруг стал пить, курить, мотать деньги и ездить к женщинам. Как это с ним случилось, не знаю, я не видал его в это время. Знаю только, что соблазнителем его был очень внешне привлекательный, но глубоко безнравственный человек, меньшой сын Исленева. Про него расскажу после, если успею. И в этой жизни он был тем же серьёзным, религиозным человеком, каким он был во всём. Ту женщину, проститутку Машу, которую он первую узнал, он выкупил и взял к себе. Но вообще эта жизнь продолжалась недолго. Думаю, что не столько дурная, нездоровая жизнь,

____
159

которую он вёл несколько месяцев в Москве, сколько внутренняя борьба укоров совести, — сгубили сразу его могучий организм. Он заболел чахоткой, уехал в деревню, лечился в городах и слёг в Орле, где я в последний раз видел его уже после севастопольской войны. Он был ужасен: огромная кисть его руки была прикреплена к двум костям локтевой части, лицо было — одни глаза и те же прекрасные, серьёзные, теперь выпытывающие. Он беспрестанно кашлял и плевал и не хотел умереть, не хотел верить, что он умирал. Рябая, выкупленная им Маша, повязанная платочком, была при нём и ходила за ним. При мне, по его желанию, принесли чудотворную икону. Помню выражение его лица, когда он молился на неё.
     Я был особенно отвратителен в эту пору. Я приехал в Орел из Петербурга, где я ездил в свет и был весь полон тщеславия. Мне жалко было Митеньку, но мало. Я повернулся в Орле и уехал, и он умер через несколько дней.
     Право, мне кажется, мне в его смерти было самое тяжёлое то, что она помешала мне участвовать в придворном спектакле, который тогда устраивался и куда меня приглашали» (1).

________________
     (1) Из доставленных мне и отданных в моё распоряжение черновых, неисправленных записок Л. Н. Т.

     12–го марта был заключен мир, и это обстоятельство облегчило возможность Льву Николаевичу получить отпуск.
     Из литературных произведений за эту зиму он закончил «Метель», «Два гусара», «Встречу в отряде» и «Утро помещика». Льву Николаевичу пришлось уже разделять свои произведения на три журнала: так, первые две повести были еще напечатаны в «Современнике», а третья уже в «Библиотеке для чтения» и четвёртая в «Отечественных записках». В это время Л. Н., между прочим, писал своей тётке Т. А.: —
     «Я кончил своих «Гусаров» (повесть) и ничего нового не начал, да и Тургенев уехал, которого, я чувствую теперь, я очень полюбил, несмотря на то, что мы всё ссорились. Так что мне бывает ужасно скучно».
     Из этого письма видно, что во Льве Н-че происходили постоянные колебания по отношению к Тургеневу.
     Петербургская жизнь, видимо, не удовлетворяла Толстого. Вскоре по приезде он стал хлопотать об отставке и стал собираться за границу.
     В письме к своему брату от 25 марта 1856 года он, между прочим, пишет:
    «Я тронусь за границу на 8 месяцев; ежели пустят, то поеду. Я писал об этом Николеньке и звал его ехать. Ежели бы мы все трое устроились ехать вместе, это было бы отлично. Ежели каждый возьмёт по 1000 рублей, то можно съездить отлично. — Пиши, пожалуйста, мне. Как понравилась тебе «Метель»? Я ею недоволен — серьёзно. А теперь писать многое хочется, но решительно некогда в этом проклятом Петербурге. Во всяком случае, пустят ли меня или нет (за границу), я в апреле намерен взять отпуск и быть в деревне».
     13–го мая, ещё находясь в Петербурге, он записывает в своём дневнике:
     «Могучее средство к истинному счастью в жизни — это без всяких законов пускать из себя во все стороны, как паук, целую паутину любви и ловить туда всё, что попало: и старушку, и ребёнка, и женщину, и квартального».
     Можно думать, что дела «Современника», и материальные, и литературные, мало удовлетворяли главных сотрудников «Современника»; причиною этого, надо полагать, была индивидуальная рознь убеждений, взглядов, привычек, воспитания и среды, всегда так мешающих общему делу, затеваемому

____
160

интеллигентными людьми. Очень скоро во всяком интеллигентном кругу происходит деление на группы: терпимое отношение между ними заменяется вскоре равнодушием, затем возникает соревнование, которое переходит в открытую вражду. Так было и с «Современником».
     Уже в начале 1856 года возникает у некоторых сотрудников мысль об отделении и основании нового журнала. Об этом свидетельствует письмо Дружинина к Толстому, в котором он, между прочим, пишет:
     «Пользуясь сим приливом энергии, спешу поговорить с вами о деле, которое нас занимало при последнем нашем свидании и которое теперь занимает собой многих наших читателей в Петербурге. Потребность в чисто литературном журнале с критикой, энергически противодействующего всем теперешним неистовствам и безобразиям, чувствуется в сильной степени. Гончаров, Ермин, Анненков, Майков, Михайлов, Авдеев и многие ещё встретили эту мысль с высшим одобрением. Если к этому сборищу присоединитесь вы, Островский, Тургенев и, пожалуй, наш юродивый Григорович (хотя без него можно и обойтись), то можно решительно сказать, что вся изящная словесность, наконец, соединится в одном журнале. Какой будет этот орган, новый ли журнал или же «Библиотека для чтения», взятая компанией на аренду, придумайте и сообщите ваше предложение. Здесь большая часть клонит к аренде, и издатель согласен за недорогую цену. Я, со своей стороны, не говорю ни за, ни против, но предлагаю себя всего к услугам чисто литературного журнала, на каких бы основаниях этот журнал ни составился.
    По учёной части можно считать усердными сотрудниками или просто участниками профессоров Горлова, Устрялова, Благовещенского, Березина, Зернина и теперешних сотрудников (я называю самых даровитых) Лаврова, Льховского, Коневича, Водовозова, Думинина. Тургенев, хотя работник ненадёжный, будет драгоценным человеком по своей хлопотливости и вообще по положению в литературе. Но теперь не до подробностей, главное — надо согласиться в общем и решить основные пункты.
     Судя по участию, какое вы изъявили во всём деле, я рассчитываю получить от вас предложения ваши на этот счёт. Между прочим, передаю вам и следующую просьбу: так как я всё-таки остаюсь при моих настоящих занятиях, а составление нового журнала может протянуться ещё надолго, то я en attendant прошу у вас позволения включить вас в число сотрудников «Библиотеки для чтения». Не располагайте всеми вашими статьями, не оставивши для меня к осени какой-нибудь веши, по вашему усмотрению, на условиях, какие вы сами назначите. Надоедать же вам на этот счёт я не стану, зная, что вы и без моих упрашиваний сделаете для меня всё от вас зависящее.
     Черкните мне несколько слов обо всём этом и вообще о вашем житье, предположениях и о здоровье Марьи Николаевны, которой передайте мой низкий и усердный поклон. Да сообщите ваш адрес. По делу о новом журнале нам необходимо списываться, я боюсь, чтобы опять силы не раздробились, а их достаточно только на одно хорошее издание. Всё равно, на каком основании предприятие будет задумано, лишь бы мы все в нём собрались. Поэтому летом, когда вы будете часто видеться с Тургеневым, постарайтесь взять над ним влияние и направить сего милейшего, но шаткого… к одной общей цели. По всему, что он мне говорил стократно, его должна занять мысль о журнале такого рода, но как полагаться на то, что им было высказываемо? Пусть он сообразит, до какой похабной степени доведены наши журналы раздробле-

____
161

нием сил: один «Русский вестник» держался хорошо, и тот вылинял с отделением «Атенея», «Атеней» же все–таки бледен. Про Петербург и говорить нечего».
     17–го мая Л. Н-ч уезжает в Москву.
     26–го мая он проводит день в семье доктора Берса, женатого на его подруге детства, Иславиной, и жившего тогда на даче под Москвой, в Покровском. В дневнике Льва Николаевича есть такая краткая фраза об этом посещении:
     «Дети нам прислуживали. Что за милые, веселые девочки».
     Одна из них, младшая, стала через 6 лет его женой.
     Затем он продолжает путь и 28 мая приезжает в Ясную Поляну. На другой день он пишет брату, Сергею, письмо, в котором, между прочим, говорит следующее:
     «В Москве я пробыл 10 дней… чрезвычайно приятно, без шампанского и цыган, а немножко влюблённый — в кого, расскажу после».
     По приезде в Ясную он, конечно, едет здороваться с соседями, к сестре Марье Николаевне, к Тургеневу и другим.
     По двум следующим письмам к брату мы видим, что в конце лета Льва Николаевича постигла серьёзная болезнь.    Он пишет брату в начале сентября 1856 года:
     «Теперь только, в 9 часов вечера, понедельник, могу дать тебе хороший ответ, а то всё было хуже и хуже; привозили двух докторов, пускали ещё 40 пиявок, но сию минуту только я заснул и, проснувшись, почувствовал себя значительно лучше. Раньше дней 5–6 всё-таки и думать нельзя мне ехать. Так до свидания; пожалуйста, уведомь, когда ты уедешь и точно ли есть большие упущения у тебя в хозяйстве, и не очень без меня выбивай места. Собак, может быть, пошлю завтра».
     В письме от 15–го сентября он, между прочим, сообщает:
    «Любезный друг Серёжа. Здоровье моё и поправилось, и нет. Боли той нет и воспаления нет, но какая–то тяжесть в груди, покалывает и к вечеру болит. Может быть, оно и пройдёт понемногу само собой, но я не скоро решусь ехать в Курск, и ежели не скоро, то и совсем нечего ехать. Скорее, ежели недели две не будет лучше, я съезжу в Москву».
     Вскоре он снова перебрался в Петербург, откуда писал брату 10–го ноября 1856 года:
     «Извини, любезный друг Серёжа, что пишу два слова, — всё некогда. Мне всё неудачи с моего отъезда, никого нет здесь, кого я люблю. В «Отечественных записках», говорят, сильно обругали меня за военные рассказы, — я ещё не читал, но, главное, Константинов объявил мне, только что я приехал, что великий князь Михаил, узнав, что я будто бы сочинил песню, недоволен особенно тем, что будто бы я учил ей солдат. Это просто гнусно. Я объяснялся по этому случаю с начальником штаба. Хорошо только то, что здоровье моё хорошо, и что Шипулинский сказал, что у меня грудь здоровёшенька».
     26–го ноября 1856 года Лев Николаевич вышел в отставку. Мы можем упомянуть здесь об одном добром деле, сделанном им в конце своей службы.
     Командир батареи, в которой служил Лев Николаевич, штабс-капитан Кореницкий, после войны должен был быть предан суду, но благодаря влиянию и хлопотам Льва Николаевича был от этого избавлен.
     С выходом Льва Николаевича в отставку начинается новый период его жизни, литературно-общественный, с прорывающимся стремлением к личному счастью.

____
162

     Несмотря на свою резкость суждений, на непризнание авторитетов, Л. Н. Толстой был желанным гостем и драгоценным членом литературного кружка «Современника».
     Но самого Л. Н-ча эта среда далеко не удовлетворяла. И оно не могло быть иначе. Стоит прочесть воспоминания литераторов того времени, как, например, Герцена, Панаева, Фета и др., самого разнородного направления, чтобы прийти к весьма грустным выводам о нравственной слабости этих людей, мнивших себя руководителями человечества; вспомните некрасовские обеды, попойки Герцена, Кетчера и Огарёва, тургеневскую утончённую еду, все эти дружеские беседы, немыслимые тогда без большого количества шампанского, охоты, карт и т. д., — и вам горько станет за праздность и низменность интересов этих людей, не видавших всего зла этих оргий, перемешанных с проповедью народолюбия и всяческого прогресса. Среди всего этого бесстыдства, продолжающегося, быть может, в иной форме и до сего дня, раздался лишь один голос обличения и самобичевания человека, душа которого не могла вынести этого самообмана. Это был голос Л. Н. Толстого.
     В своей исповеди он даёт такую картину нравов тогдашнего литературного общества, т. е. общества конца 50–х и начала 60–х годов. Вот его слова:
     «И не успел я оглянуться, как сословные писательские взгляды на жизнь тех людей, с которыми я сошёлся, усвоились мною и уже совершенно изгладили во мне все мои прежние попытки сделаться лучше. Взгляды эти под распущенность моей жизни подставили теорию, которая её оправдывала.
     Взгляды на жизнь этих людей, моих сотоварищей по писанию, состояли в том, что жизнь вообще идёт развиваясь, и что в этом развитии главное участие принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы — художники, поэты. Наше призвание — учить людей. Для того же, чтобы не представился тот естественный вопрос самому себе: что я знаю и чему мне учить, — в теории этой было выяснено, что этого и не нужно знать, а что художник и поэт бессознательно учат.   Я считался чудесным художником и поэтом, и потому мне очень естественно было усвоить эту теорию. Я — художник, поэт — писал и учил, сам не зная чему. Мне за это платили деньги, у меня было прекрасное кушанье, помещение, женщины, общество; у меня была слава. Стало быть, то, чему я учил, было очень хорошо.
     Вера эта в значение поэзии и в развитие жизни была вера, и я был одним из жрецов её. Быть жрецом её было очень приятно и выгодно. И я довольно долго жил в этой вере, не сомневаясь в её истинности. Но на второй и в особенности на третий год такой жизни я стал сомневаться в непогрешимости этой веры и стал её исследовать. Первым поводом к сомнению было то, что я стал замечать, что жрецы этой веры не все были согласны между собой. Одни говорили: мы — самые хорошие и полезные учители; мы учим тому, что нужно, а другие учат неправильно. А другие говорили: нет — мы настоящие, а вот вы учите неправильно. И они спорили, ссорились, бранились, обманывали, плутовали друг против друга.
     Кроме того, было много между нами людей и не заботящихся о том, кто прав, кто не прав, а просто достигающих своих корыстных целей с помощью этой нашей деятельности. Все это заставило меня усомниться в истинности этой веры.
    Кроме того, усомнившись в истинности самой веры писательской, я стал внимательнее наблюдать жрецов её и убедился, что почти все жрецы этой веры, писатели, были люди безнравственные и в большинстве люди плохие,

_____
163

ничтожные по характерам — много ниже тех людей, которых я встречал в моей прежней разгульной и военной жизни, но самоуверенные и довольные собой, как только могут быть довольны люди совсем святые или такие, которые и не знают, что такое святость. Люди эти мне опротивели, и сам себе я опротивел, и я понял, что вера эта — обман.
     Но странно то, что, хотя всю ложь этой веры я понял скоро и отрёкся от неё, но от чина, данного мне этими людьми, — от чина художника, поэта, учителя — я не отрекся. Я наивно воображал, что я поэт, художник и могу учить всех, сам не зная, чему я учу. Я так и делал.
     Из сближения с этими людьми я вынес новый порок — до болезненности развившуюся гордость и сумасшедшую уверенность в том, что я призван учить людей, сам не зная чему» (1).

_______________
      (1) «Исповедь». Изд. Черткова.

     Тем не менее, живя в кругу этих людей, Толстой проникался их интересами и был одним из деятельных участников их товарищеских предприятий. Так, одно из важных литературных учреждений — "общество пособия литераторам и учёным", так называемый "литературный фонд", — во многом обязано ему своим возникновением. Обыкновенно считают Дружинина основателем этого фонда. В дневнике же Льва Николаевича мы находим такую записку:
     «2–го января 1857 года. Писал проект фонда у Дружинина».
     Таким образом, к числу основателей фонда можно с полным правом присоединить имя Толстого.
     К этому времени следует отнести более основательное знакомство Льва Николаевича с произведениями Пушкина и увлечение им.
     По рассказам Льва Николаевича, он серьёзно оценил Пушкина, прочтя французский перевод, сделанный Мериме, «Цыган» Пушкина; чтение этого произведения, изложенного в прозаической форме, с особенной силой показало Льву Н-чу всю силу поэтического гения Пушкина.
В дневнике Льва Николаевича от 4-го января 1857 года находим следующую запись:
    «Обедал у Боткина с одним Панаевым; он читал мне Пушкина; я пошёл в комнату Боткина и там написал письмо Тургеневу, потом сел на диван и зарыдал беспричинными, но блаженными, поэтическими слезами. Я решительно счастлив всё это время, упиваясь быстротой морального движения вперёд».
    И эта "быстрота морального движения вперед" не позволила Льву Николаевичу удовлетвориться этим сообществом и этой деятельностью, и он стал жадно искать какого-либо выхода. И как всегда мятущийся дух проявляет беспокойство и во внешних действиях, так и Толстой проявлял беспокойную деятельность, и одним из актов этой деятельности была поездка его за границу, по–видимому, без определённой цели. Вот что он говорит об этом в «Исповеди», с присущей ему искренностью, судя себя и окружающую его среду:
     «Так я жил, предаваясь этому безумию, ещё шесть лет, до моей женитьбы. В это время я поехал за границу. Жизнь в Европе и сближение моё с передовыми и учёными европейскими людьми утвердили меня ещё больше в той вере совершенствования вообще, в которой я жил, потому что ту же веру я нашёл и у них. Вера эта приняла во мне ту обычную форму, которую она имеет у большинства образованных людей нашего времени. Вера эта выражалось словом "прогресс". Тогда мне казалось, что этим словом выражается что–то. Я

____
164

не понимал ещё того, что, мучимый, как всякий живой человек, вопросами, как мне лучше жить, я, отвечая: жить сообразно с прогрессом, — отвечаю совершенно то же, что ответит человек, несомый в лодке по волнам и по ветру, на главный и единственный для него вопрос: "куда держаться", если он, не отвечая на вопрос, скажет: "нас несёт куда–то"».
     Но ещё до этой поездки за границу Л. Н-чу пришлось отдать дань исканию личного, семейного счастья.


ГЛАВА 10.
Роман

     В этой главе мне придётся передать читателям один из важнейших эпизодов из жизни Льва Николаевича, историю его сердечных отношений к одной девушке, отношений, хотя и не завершившихся браком, но имевших, по моему мнению, большое влияние на его личную жизнь. В этом эпизоде, как и во многих других, с поразительной ясностью выступают некоторые черты характера Льва Николаевича. Именно: его страстная, увлекающая натура, затем сила его высшего руководителя — разума, держащего эту страстную натуру в повиновении у себя и направляющего её на благо, и, наконец, простую, в высшей степени правдивую и рыцарски благородную душу Льва Николаевича, проявляющуюся как в выработке высших идеалов, так и в самых ничтожных житейских мелочах.
     История эта поучительна и в самом прямом смысле как история отношений мужчины к женщине, как серьёзный и мудрый опыт, могущий уберечь молодых людей от многих несчастий.
     Припомним, как в письме из Севастополя Лев Николаевич жаловался брату на недостаток женского общества, выражая боязнь отвыкнуть от него, боязнь лишиться навсегда семейной жизни, которую он страстно любил.
     В предыдущей жизни его уже были попытки любви, кончившиеся, впрочем, ничем. Самая сильная любовь была детская, к Сонечке Калошиной. Потом была любовь в студенческие годы к Зинаиде Молоствовой. Любовь эта была больше в воображении. Зин. Мол. едва ли знала что–нибудь про это. Потом казачка в станице, о чём мы упоминали в своём месте. Потом светское увлечение Щербатовой, которая тоже, вероятно, мало знала про это чувство, так как Лев Николаевич всегда был робок, застенчив в этих делах.
     Наконец, ещё более сильная и серьёзная — это была любовь к Валерии Арсеньевой.
     С возвращением домой из похода мысль о женщине, о семье неотступно преследовала Л. Н-ча, и вот он обращает внимание, проездом через Москву, на миловидную девушку из семьи соседних помещиков. И романическая история не замедлила разыграться между ними.
     Как всегда, я стараюсь везде, где возможно, давать Льву Николаевичу говорить о себе самому, и здесь я могу это сделать благодаря доброте Льва Николаевича, предоставившего в моё распоряжение пачку писем, писанных им к этой особе.
     Первое письмо Лев Николаевич пишет из Ясной Поляны в Москву, куда уехала барышня, предмет его любви. Семья, в которой она жила, состояла из

____
165

тётки, светской барыни с придворными вкусами, трёх сестёр, её племянниц, Валерии, Ольги и Женечки, и француженки — их компаньонки M-lle Vergani. Проведя лето в Судакове, недалеко от Ясной Поляны, они в августе переехали в Москву, чтобы присутствовать на торжестве коронации Александра II, бывшей 26 августа 1856 г.
     Барышня очень веселилась на коронационных торжествах и описала восторг свой в письме к тётке Льва Николаевича. Для него это письмо было первым разочарованием. Почувствовав сердечное влечение к этой барышне, он не мог уже смотреть на неё иначе, как на будущую подругу своей жизни, и, ощущая потребность передать ей все свои высшие идеалы общественной и семейной жизни, сразу натолкнулся на полное непонимание их, на самое легкомысленное отношение к важнейшим жизненным вопросам. Но его не оставляла надежда повлиять на неё, он надеялся на молодую восприимчивую натуру и, видя её взаимное расположение к нему, всеми силами старался ей внушить серьёзный взгляд на их отношения, настоящие и будущие. И потому все письма его дышат самой нежной заботливостью о её душе, наполнены всяческими наставлениями, от самых мелочных до самых общих, философских вопросов. Временами, огорчённый непониманием, он впадает в горький, саркастический тон, временами смягчается до самой нежной ласки отца к своему ребёнку.
     В следующем письме он выражает весь свой ужас отчаяния от того, что он узнал, как низменны, по его понятиям, интересы предмета его любви:

23 августа 1856.

    «Судаковские барышни! Сейчас получили милое письмо ваше, и я, в первом письме объяснив, почему я позволяю себе писать вам, — пишу, но теперь под совершенно противоположным впечатлением тому, с которым я писал первое. Тогда я всеми силами старался удерживаться от сладости, которая так и лезла из меня, а теперь от тихой ненависти, которую в весьма сильной степени пробудило во мне чтение письма вашего к тётеньке, и не тихой ненависти, а грусти и разочарования в том, что: chassez le naturel par la pone, il revient. par la fenetre [франц. – «гони природу в дверь – она влезет в окно»]. Неужели какая–то смородина de toute beaute, haute volee [«при красоте и высоком положении»] и флигель–адъютанты останутся для вас вечно верхом всякого благополучия? Ведь это жестоко! Для чего вы писали это? Меня, вы знали, как это подерёт против шерсти. Для тётеньки? Поверьте, что самый дурной способ дать почувствовать другому: "вот я какова", это прийти и сказать ему: "вот я какова!" Во–первых, коли молчать о всех тех вещах, которые льстят нашему тщеславию, выгода одна та, что предполагают гораздо больше и выгоднее того, что вы расскажете; во-вторых, ежели это расскажет посторонний, то ещё получаешь новую заслугу — скромность. Это не поэзия и не философия, а чистый расчёт в делах, которые действительно лестны. Вы должны были быть ужасны, в смородине de toute beaute и, поверьте, в миллион раз лучше в дорожном платье.
     «Любить haute volee (1), а не человека нечестно, потом опасно, потому что из неё чаще встречаются дряни, чем из всякой другой volee, а вам даже и невыгодно, потому что вы сами не haute volee, а потому ваши отношения, основанные на хорошеньком личике и смородине, не совсем-то должны быть приятны и достойны — dignes. Насчёт флигель-адъютантов — их человек 40,

___________
(1) Высокое положение.

____
166

кажется, а я знаю положительно, что только два не негодяи и дураки, стало быть, радости тоже нет. — Как я рад, что измяли вашу смородину на параде, и как глуп этот незнакомый барон, спасший вас! Я бы на его месте с наслаждением превратился бы в толпу и размазал бы вашу смородину по белому платью. Это я говорю потому, что, верно, вы не были в серьёзной опасности. Это только Пиквик, историю которого вы не читали, чуть было не погиб на параде; а чтоб барышня, приехавшая учиться музыке на коронации, погибла от столь невинной и приятной забавы, как парад, этого я никогда не слыхивал с тех пор, как живу, поэтому этого и быть не могло. У нас в деревне погода чудная, и я нынче шлялся на охоте с 6 часов утра и до 8 вечера и так наслаждался, как не удастся ни одному обер–камер–фурьеру и ни одной барыне в платье broche (1) чем–то. Поэтому, хотя мне и очень хотелось бы приехать в Москву, позлиться, глядя на вас, я не приеду, а, пожелав вам всевозможных тщеславных радостей, с обыкновенным их горьким окончанием, остаюсь ваш покорнейший, неприятнейший слуга
Гр. Л. Толстой.

________
     (1) Застёгнутой.

     Avec des sentiments distingues (2), виноват, забыл вписать эту милую фразу, в которой так много смысла.

__________________
     (2) С отменными чувствами.

     Нет, без шуток, если вы мне простите это письмо, то вы добрый человек. M-lle Vergani, заступитесь за меня!»

     Ответ на это письмо долго не приходил, Лев Николаевич волновался, писал ещё, просил извинения и, наконец, добился благоприятного ответа.
     По содержанию его писем видно, что семья после коронации вернулась в Судаково, что он там бывал, и их взаимное влечение определилось и окрепло.
     Но Лев Николаевич не хотел слепо, очертя голову отдаться этому влечению. Он решается подвергнуть чувство своё и её испытанию временем и на расстоянии и решается уехать в Петербург на два месяца.
     С дороги, из Москвы, 2–го ноября он пишет письмо, которым он начинает воспитывать свою невесту и которое вместе с тем показывает, что того, что обыкновенно называют "страстной любовью", между ними не существовало.
     «Вчера приехал ночью, сегодня встал и с радостью почувствовал, что первая мысль моя была о вас, и что сажусь писать не для того, чтобы выполнить обещание, а потому что хочется, тянет. Ваш фаворит, глупый человек, во всё время дороги совершенно вышел из повиновения, рассуждал такой вздор и делал такие нелепые, хотя и милые планы, что я начинал бояться его. Он дошёл до того, что хотел ехать назад, с тем чтобы вернуться в Судаково, наговорить вам глупостей и никогда больше не расставаться с вами. К счастью, я давно привык презирать его рассуждения и не обращать на него никакого внимания. Но когда он пустился в рассуждения, его товарищ, хороший человек, которого вы не любите, тоже стал рассуждать и разбил глупого человека вдребезги. Глупый человек говорил, что глупо рисковать будущим, искушать себя и терять хоть минуту счастья. "Ведь ты счастлив, когда ты с ней, смотришь на неё, слушаешь, говоришь, — говорил глупый человек, — так зачем же ты лишаешь себя этого счастья, может быть, тебе только день, только час впереди, и, может быть, ты так устроен, что ты не можешь любить долго, а всё-таки это самая сильная любовь, которую ты в состоянии испытывать, еже-

____
167

ли бы ты только свободно предался ей. Потом, не гадко ли с твоей стороны отвечать таким холодным рассудительным чувством на её чистую, преданную любовь?" Всё это говорил глупый человек, но хороший человек, хотя и растерялся немного сначала, на всё это отвечал вот как: "Во–первых, ты врёшь, что я с ней счастлив; правда, я испытываю наслаждение слушать её, смотреть ей в глаза, но это не счастье, это даже не хорошее наслажденье, простительное для Мортье, а не для тебя; потом, часто мне тяжело бывает даже с ней, а главное, что я нисколько не теряю счастья, как ты говоришь, я и теперь счастлив ею, хотя не вижу её. Насчёт того, что ты называешь моим холодным чувством, я скажу тебе, что оно в 1000 раз сильнее и лучше твоего, хотя я и удерживаю его. Ты любишь её для своего счастья, а я люблю её для её счастья". Вот как они рассуждали, и хороший человек 1000 раз прав. Полюбите его немного. Ежели бы я отдался чувству глупого человека и вашему, я знаю, что всё, что могло бы произойти из этого, — это месяц безалаберного счастья. Я отдавался ему теперь перед моим отъездом и чувствовал, что становлюсь дурен и недоволен собой; я ничего не мог говорить вам, кроме глупых нежностей, за которые мне совестно теперь. На это будет время, и счастливое время! Я благодарю Бога, что он внушил мне мысль и поддержал в намерении уехать, потому что я один не мог бы этого сделать. Я верю, что он руководил мной для нашего общего счастья. Вам простительно думать и чувствовать так, как глупый человек, но мне бы было постыдно и грешно. Я уже люблю в вас вашу красоту, но я только начинаю любить в вас то, что вечно и всегда драгоценно, — ваше сердце, вашу душу. Красоту можно узнать и полюбить в час и разлюбить так же скоро, но душу надо узнать. Поверьте, ничего в мире не даётся без труда, даже любовь, самое прекрасное и естественное чувство. Простите за глупое сравнение: любить так, как любит глупый человек, это играть сонату без такту, без знаков, а постоянно педалью, но с чувством, не доставляя этим ни себе, ни другим истинного наслаждения. Но для того, чтобы позволить себе отдаться чувству музыки, нужно прежде удерживаться, трудиться, работать, и поверьте, что нет наслаждения в жизни, которое не давалось бы так. Всё приобретается трудом и лишениями. Но зато, чем тяжелее труд и лишения, тем выше награда. А нам предстоит огромный труд — понять друг друга и удержать друг к другу любовь и уважение. Неужели вы думаете, что ежели бы мы отдались чувству глупого человека, мы теперь бы поняли друг друга? Нам бы показалось, но потом мы бы увидали огромный овраг, и истратив чувство на глупые нежности, уже ничем бы его не заровняли. Я берегу чувство, как сокровище, потому что оно одно в состоянии прочно соединить нас во всех взглядах на жизнь, а без этого нет любви. — Я в этом отношении много ожидаю от нашей переписки, мы будем рассуждать спокойно, я буду вникать в каждое ваше слово, и вы делайте то же, и я не сомневаюсь, что мы поймём друг друга. Для этого есть все условия и чувство и честность с обеих сторон. Спорьте, указывайте, учите меня, спрашивайте объяснений. Вы, пожалуй, скажете, что мы и теперь понимаем друг друга. Нет, мы только верим друг другу; я иногда, глядя на вас, готов согласиться, что il n'y a rien de plus beau au monde qu'une robe broche d'or (1), но не согласны ещё во многом. Я дорогой перебирал 1000 предметов, писем или разговоров. В следующем письме напишу вам план образа жизни Храповицких (2), потом о ваших

____
168

родных, о Киреевских, с которыми ваши отношения для меня неприятнее, чем бывшие с Мортье, о Vergani и миллион вопросов, которые не столько важны по тому, как мы их решим, как по тому, как мы будем соглашаться, толкуя о них.

______________
     (1) Нет в мире ничего более красивого, чем платье с золотой застёжкой.
     (2) Этим именем Лев Николаевич называл шутя свою будущую семью.

     Нынче видел вас во сне, что Серёжа вас сконфузил чем-то, и вы от конфуза делаетесь рябая и курносая, и я так испугался этого, что проснулся. Теперь даю волю глупому человеку. Вспоминаю я несколько недоконченных наших разговоров. 1) Какая ваша особенная молитва? 2) Зачем вы у меня спрашивали, случается ли мне просыпаться ночью и вспоминать, что было? Вы что-то хотели сказать и не кончили. — Я вас вспоминаю особенно приятно в 3 видах: 1) когда вы на бале попрыгиваете, как–то наивно на одном месте, и держитесь ужасно прямо, 2) когда вы говорите слабым болезненным голосом немножко с кряхтеньем и 3) как вы на берегу Грумантского пруда в тётенькиных вязаных огромных башмаках злобно закидываете удочку. Глупый человек всегда с особенной любовью представляет вас в этих 3-х видах. Нет ли у m-lle Vergani вашего лишнего портрета или нельзя ли отобрать у тётеньки назад, я бы очень желал иметь его. — Про себя писать нечего, потому что никого не видал ещё. Пожалуйста, ежели ваше здоровье нехорошо, то напишите мне о нём подробно; последние два дня вы были плохи. Ежели бы милейшая Женечка написала мне несколько строчек об этом предмете и о вашем расположении духа со своей всегдашней правдивостью, она бы меня очень порадовала. Пожалуйста, ходите гулять каждый день, какая бы ни была погода. Это отлично вам скажет каждый доктор, и корсет носите, и чулки одевайте сами и вообще в таком роде делайте над собой разные улучшения. Не отчаивайтесь сделаться совершенством. Но это все пустяки. Главное, живите так, чтобы, ложась спать, можно было бы сказать себе: нынче я сделала 1) доброе дело для кого–нибудь, 2) сама стала жить немножко лучше. Попробуйте, пожалуйста, пожалуйста, определять себе вперед занятия дня и вечером поверять себя. Вы увидите, какое спокойное и большое наслаждение каждый день сказать себе: нынче я стала лучше, чем вчера. Нынче я добилась делать ровно триоли на четверти, или поняла, прочувствовала хорошее произведение поэзии или искусства, или, лучше всего, сделала добро тому-то и заставила его любить и благодарить за себя Бога. Это наслаждение и для себя одной, а теперь вы знаете, что есть человек, который всё больше и больше, до бесконечности, будет любить вас за все хорошее, что вам нетрудно приобретать, преодолев только лень и апатию. Прощайте, милая барышня, глупый человек любит вас, но глупо, хороший человек est tout dispose (1) и любит вас самой сильной и нежной и вечной любовью. Отвечайте мне подлиннее, пооткровеннее, посерьёзнее, кланяйтесь вашим. Христос с вами, да поможет он нам понимать и любить друг друга хорошо. Но чём бы всё это ни кончилось, я всегда буду благодарить Бога за то настоящее счастье, которое я испытываю благодаря вам, чувствовать себя лучше, и выше, и — честнее. Дай Бог, чтобы вы так же думали».

______________
     (1) Вполне расположен.

     Вскоре Льву Николаевичу представилось новое испытание, уже не наложенное им самим на себя, но пришедшее извне. Он узнал из достоверных источников, уже живя в Петербурге, что его "милая барышня" допустила ухаживанье за собой учителя музыки Мортье и сама влюбилась в него. И всё это произошло на несчастной коронации. Видимо, барышня сама боролась с

____
169

этим чувством и даже прекратила всякие сношения с Мортье, но самый факт этого легкомысленного увлечения был страшным ударом для Льва Николаевича, и под влиянием горького чувства, вызванного этим открытием, он пишет ей письмо, полное упрёков, которое даже не решился послать ей, но обещал показать при свидании. Затем он пишет другое письмо, которое уже отсылает. Намек на эти отношения есть уже в предыдущем письме, но, очевидно, Лев Николаевич узнал новые факты, которые и побудили его вновь поднять этот вопрос. Вот это замечательное письмо от 8 ноября из Петербурга:
     «Любезная Валерия Владимировна!
     "Что было, того уже не будет вновь", сказал Пушкин. Поверьте, ничто не сбывается, и не проходит, и не возвращается. Уже никогда мне не испытывать того спокойного чувства привязанности к вам, уважения и доверия, которые я испытывал до вашего отъезда на коронацию. Тогда я с радостью отдавался своему чувству, а теперь я его боюсь. Сейчас я написал, было, вам длинное письмо, которое не решился послать вам, а покажу когда–нибудь после. Оно было написано под влиянием ненависти к вам. В Москве один господин, который вас не знает, рассказывал мне, что вы влюблены в Мортье, что вы каждый день бываете у него, что вы в переписке с ним. — Мне очень приятно было это слышать, и многое, и многое я холодно передумал и написал по этому случаю в письме, которое не посылаю. То, Мортье, было увлечение натуры холодной, которая ещё не способна любить, и это то же; одно уже прошло немного под влиянием времени и другого увлечения, другое ещё нет; но любви вы ещё не способны испытывать. Даже если подумать хорошенько, какое было истиннее и сильнее, то вы сами сознаётесь, если захотите быть искренни, что первое было сильнее и гораздо. В первом вы жертвовали многим и всё-таки признавались себе и другим в своей любви; во втором, напротив, вы ничем не жертвуете. Одно спасенье есть время и время. Как бы хорошо было, ежели бы вы пожили в Москве…
     Жду ваших писем с жадностью.
     Мне грустно, скучно, тяжело; во всём неудача, всё противно, но ни за что не увижусь с вами до тех пор, пока не почувствую, что совсем прошло чувство глупого человека, и что я совершенно верю вам, как прежде.
    Прощайте, так просто, и прощайте всю мою неровность, не я один виноват в ней. О двух вещах умоляю вас: трудитесь, работайте над собой, думайте пристальнее, отдавайте себе искренний отчёт в своих чувствах и со мной будьте искренни самым невыгодным для себя образом. Рассказывайте всё, что было и есть в вас дурного. Хорошего я невольно предполагаю в вас слишком много. Например, если бы вы мне рассказали всю историю вашей любви к Мортье с уверенностью, что это чувство было хорошо, с сожалением к этому чувству, и даже сказали бы, что у вас осталась ещё к нему любовь, мне бы было приятнее, чем это равнодушие и будто бы презрение, с которым вы говорите о нём и которое доказывает, что вы смотрите на него не спокойно, но под влиянием нового увлечения. Вы говорите и думаете, что я холодно–прямодушен; да, не дай Бог вам столько и так тяжело перечувствовать, сколько я перечувствовал за эти пять месяцев. Ну-с, прощайте-с, Христос с вами; постарайтесь не сердиться на меня за это письмо. Я не боюсь высказываться таким, каким я есть, хотя и очень плохим с этой нерешительностью, сомнением и всякой гадостью; делайте и вы так же. Ведь главный вопрос в том, можем ли мы сойтись и любить друг друга. Для этого-то и надо высказать всё

____
170

дурное, чтобы знать, в состоянии ли мы помириться с ним, а не скрывать его, чтобы потом неожиданно не разочароваться. Мне бы больно, страшно больно было потерять теперь то чувство увлечения, которое в вас есть ко мне, но уж лучше потерять его теперь, чем вечно упрекать себя в обмане, который бы произвёл ваше несчастье. — Ежели вас интересуют дамы и барышни петербургские и московские, то могу вам сказать, что их до сих пор решительно для меня нет.
     Ваш гр. Л. Толстой».

     Внимательный читатель легко заметит, что открытие, сделанное Львом Николаевичем, о продолжающихся отношениях его невесты с Мортье нанесли неизлечимую рану его начавшему крепнуть чувству, и если он не прекращает с ней отношений сразу, то только потому, что хотел предоставить природе и времени с меньшей болью произвести эту операцию. Но с этих пор отношения их становятся более дружественными, и только изредка, и то, я думаю, больше в воображении, вспыхивает слабое пламя страстной любви.
     Он отсылает это письмо, но его беспокоит, какое действие произведет оно, и на другой день он пишет еще, уже в примирительном тоне.

Петербург, 9 ноября.
     «Мне так больно подумать о вчерашнем моем письме к вам, милая Валерия Владимировна, что теперь не знаю, как приняться за письмо, а думать о вас мне надо — писать так и тянет. Посылаю вам книги, попробуйте читать, начните с маленьких и сказок — они прелестны; и напишите своё искреннее мнение. Насчёт Николеньки ещё не успел сделать и книгу ему пришлю со следующей почтой. Б. положительно тот самый, и есть мерзавец неописанный, и грешно думать равнодушно, что за него выйдет хорошая девочка. Напишите, ежели правда эта свадьба, я напишу тогда К-вой. Видел во всё это время только моих приятелей литературных, из которых люблю немногих, общественных же знакомых избегаю и до сих пор не видел никого. Работал нынче целый вечер с Ив. Ив. в первый раз и тем очень доволен. Да что я пишу про себя, может быть, вы, под влиянием того письма, не только питаете ко мне тихую ненависть, но не питаете ровно ничего. Посылаю вам ещё повести Тургенева, прочтите и их, ежели не скучно, — опять, по-моему, почти всё прелестно, а ваше мнение всё–таки катайте прямо, как бы оно ни было нелепо. Wage nur zu irren und zu traumen (1), Шиллер сказал. Это ужасно верно, что надо ошибаться смело, решительно, с твёрдостью, только тогда дойдёшь до истины. Ну, для вас это ещё непонятно и рано. Отчего вы мне не пишете, хоть бы такие же мерзкие письма, как я, отчего вы мне не пишете?

________________
     (1) Рискуй только заблуждаться и мечтать.

     N. N. вас не любит, это правда, т. е. не не любит, а мало ценит, но Костенька хорош, как я не ожидал его найти. В нём произошла большая перемена, тексты из свящ. писания не шутка, он понял недавно великую вещь, что добро — хорошо, помните, что я у вас спрашивал часто. А вы поймёте это, но со временем, и — грустно сказать — эту великую истину нельзя понять иначе, как выстрадать, а он выстрадал, а вы ещё не жили, не наслаждались, не страдали, а веселились и грустили. Иные всю жизнь не знают ни наслаждений, ни страданий — моральных, разумеется. Часто мне кажется, что вы такая натура, и мне ужасно это больно, скажите, ежели вы ясно понимаете вопрос, такая

____
171

вы или нет? Но во всяком случае вы милая, точно милая, ужасно милая натура. Отчего вы мне не пишете? Всё, что я хотел писать вам об образе жизни Храповицких, я не решаюсь писать без отголоска от вас, и особенно на второе письмо. Однако, по правде сказать — руку на сердце — я теперь уже много меньше и спокойнее думаю о вас, чем первые дни, однако всё-таки больше, чем когда-нибудь я думал о какой-нибудь женщине. Пожалуйста, на этот вопрос отвечайте мне сколько можете искренно в каждом письме: в какой степени и в каком роде вы думаете обо мне? Особенное чувство моё в отношении к вам, которое я ни к чему не испытывал, вот какое: как только со мной случается маленькая или большая неприятность — неудача, щелчок самолюбию и т. п., я ту же секунду вспоминаю о вас и думаю: «всё это вздор, там есть одна барышня, и мне всё ничего». Это приятное чувство. Как вы живёте? Работаете ли вы? Ради Бога, пишите мне. Не смейтесь над словом «работать». Работать умно, полезно, с целью добра — превосходно, но даже просто работать вздор, палочку строгать, что-нибудь, но в этом первое условие естественной хорошей жизни, поэтому счастья. Например, я нынче работал, совесть спокойна, чувствую маленькое не гордое самодовольство и чувствую от этого, что я добр. Нынче я бы ни за что не написал вам такого злого письма, как вчера, нынче я чувствую ко всему миру приязнь и к вам именно то чувство, которое я бы желал именно весь век чувствовать. Ах, ежели бы вы могли понять и почувствовать, выстрадать так, как я, убеждение, что единственно возможное, единственно истинное, вечное и высшее счастье даётся тремя вещами: трудом, самоотвержением и любовью! Я это знаю, ношу в душе это убеждение, но живу сообразно с ним какие-нибудь два часа в продолжение года, а вы с вашей честной натурой, вы бы отдали себя этому убеждению так, как вы способны себя отдавать людям, m-lle Vergani и т. д. А два человека, соединённые этим убеждением, да это верх счастья. Прощайте, словами это не доказывается, а внушает Бог, когда приходит время. Христос с вами, милая, истинно милая Валерия Владимировна. Не знаю, чего до сих пор вы мне больше доставили, страданий моральных или наслаждений. Но я так глуп в такие минуты, как теперь, что и за то, и за другое благодарен.
    Да пишите же, ради Бога, каждый день. Впрочем, ежели нет потребности, не пишите, или нет, когда не хочется писать, напишите только следующую фразу: сегодня, такого-то числа, не хочется вам писать, и пошлите. Я буду рад. Ради Бога, не придумывайте своих писем, не перечитывайте, вы видите — я, который мог бы щеголять этим перед вами, — а неужели вы думаете, что мне не хочется кокетничать перед вами — я хочу щеголять перед вами одной честностью, искренностью; а уж вам надо тем паче — умнее вас я знаю много женщин, но честнее вас я не встречал. Кроме того, ум слишком большой противен, а честность чем больше, полнее, тем больше её любишь. Видите, мне так сильно хочется любить вас, что я учу, чем заставить меня любить вас. И действительно, главное чувство, которое я имею к вам, это ещё не любовь, а страстное желание любить вас изо всех сил, — Пишите же, ради Бога, поскорее, побольше и как можно понескладнее и побезобразнее и поэтому искренно.
     Отлично можно жить на свете, коли уметь трудиться и любить, трудиться для того, что любишь, и любить то, над чем трудишься. Ежели вам случится хотеть написать мне что–нибудь и не решитесь, то, пожалуйста, намекните, о чём. Надо все вопросы разъяснить смело. Я вам делаю много и грубых, а вы никогда».

_____
172

     Не дождавшись ответа и, вероятно, успокоившись сознанием, что pas de nouvelle — bonnes nouvelle (1), он продолжает руководить жизнью своей более воспитанницы, чем невесты, и пишет ей обстоятельное письмо об их возможной будущей совместной жизни.

____________
     (1) Отсутствие новостей — хорошие новости.

Петербург, 12 ноября 1856 г.

     «Чувствую, это я глуп, но не могу удержаться, милая барышня, и, не получив всё–таки от вас ни строчки, опять пишу вам. Теперь уже за 12 часов ночи, и вы сами знаете, как это время располагает к нежности, следовательно, к глупости. Напишу вам о будущем образе жизни Храповицких, ежели суждено им жить на свете.
     Образ жизни мужчины и женщины зависит: 1) от их наклонности, а 2) от их средств. Разберём и то, и другое. Храповицкий, человек морально старый, в молодости делавший много глупостей, за которые поплатился счастьем лучших годов жизни, и теперь нашедший себе дорогу и призвание — литературу, — в душе презирает свет, обожает тихую, семейную, нравственную жизнь и ничего в мире не боится так, как жизни рассеянной, светской, в которой пропадают все хорошие, честные, чистые мысли и чувства и в которой делаешься рабом светских условий и кредиторов.
     Он уже поплатился за это заблуждение лучшими годами жизни, так это убеждение в нём не фраза, а убеждение, выстраданное жизнью. Милая госпожа Дембицкая (2) ещё ничего этого не испытала, для неё счастье было — голые плечи, карета, бриллианты, знакомства с камергерами, генерал–адъютантами и т. д. Но так случилось, что Хр. и Демб. как будто бы любят друг друга (я, может быть, лгу перед самим собой, но опять в эту минуту я вас страшно люблю). Итак, эти люди с противоположными наклонностями будто бы полюбили друг друга. Как же им надо устроиться, чтобы жить вместе? Во-первых, они должны делать уступки друг другу; во-вторых, тот должен делать больше уступок, чьи наклонности менее нравственны. Я бы готов был жить всю свою жизнь в деревне. У меня бы было три занятия: любовь к Д. и заботы о её счастье, литература и хозяйство так, как я его понимаю, т. е. исполнение долга в отношении людей, вверенных мне. При этом одно нехорошо: я бы невольно отстал от века, а это грех. — Г-жа Д. мечтает о том, чтобы жить в Петербурге, ездить на 30 балов в зиму, принимать у себя хороших приятелей и кататься по Невскому в своей карете. Середина между этими двумя требованиями есть жизнь 5 месяцев в Петербурге без балов, без кареты, без необыкновенных туалетов с гипюрами и point d'Alencon (3) и совершенно без света, и 7 месяцев в деревне. У Храп. есть 2000 р. сер. дохода с имения (т. е. если он не будет тянуть последнего, как делают все, с несчастных мужиков), есть у него ещё около 1000 р. сер. за свои литературные труды в год (но это неверно, он может поглупеть или быть несчастлив и не напишет ничего). У г-жи Д. есть какой-то запутанный вексель в 20000, с которого, ежели бы она получила его, она бы имела процентов 800 р. — итого, при самых выгодных условиях 3800 р. Знаете ли вы, что такое 3.800 р. в Петербурге? Для того, чтобы с этими деньгами прожить 5 месяцев в Петербурге, надо жить в 5–м этаже,

_____________
     (2) Этим именем Л. Н. называл шутя свою предполагаемую жену.
     (3) Название французского кружева.

____
173

иметь 4 комнаты, иметь не повара, а кухарку, не сметь думать о том, чтобы иметь карету и попелиновое платье с point d'Alencon, или голубую шляпку, потому что такая шляпка jurera (3) со всей остальной обстановкой. Можно с этими средствами жить в Туле или Москве, и даже изредка блеснуть перед Лазаревичами, но за это — merci. Можно тоже и в Петербурге жить в третьем этаже, иметь карету и point d'Alencon и прятаться от кредиторов, портных и магазинщиков, и писать в деревню, что всё, что я приказал для облегчения мужиков, это вздор, а тяни с них последнее, и потом самим ехать в деревню и со стыдом сидеть там годы, злясь друг на друга; и за это — merci. Я испытал это. — Есть другого рода жизнь в пятом этаже (бедно, но честно), где всё, что можно употреблять на роскошь домашнюю, на отделку этой квартирки на 5-м этаже, на повара, на кухню, на вина, чтобы друзьям радостно было прийти на этот 5-й этаж, на книги, ноты, картины, концерты, квартеты дома, а не на роскошь внешнюю для удивления Лазаревичей, холопей и болванов.

__________________
      (1) Не будет соответствовать.

     Прощайте, ложусь спать, жму вашу милую руку и слишком, слишком много думаю о вас. Завтра буду продолжать, теперь же буду писать в жёлтую книжечку, и опять о вас. Я дурак…»

     Лев Николаевич не кончил этого письма, очевидно, потеряв терпение от долгого молчания той, которая так сильно занимала всю его глубокую душу, и он заключает это письмо на другой день короткой, сдержанной запиской:

Петербург, 12 ноября.

     «Буду продолжать это письмо в другой раз, получив от вас; а теперь как–то это не занимает, и в голове другое. Последний раз пишу вам. Что с вами? Больны вы, или вам снова совестно отчего-нибудь передо мной, или вы стыдитесь за те отношения, которые установились между нами? Но что бы то ни было, напишите строчку. Сначала я нежничал, потом злился, теперь чувствую, что становлюсь уже равнодушен, и слава Богу. Какой-то инстинкт давно говорил мне, что кроме вашего и моего несчастья, ничего из этого не выйдет. Лучше остановиться вовремя.
     Когда я люблю вас, мне часто хочется приехать к вам и сказать вам всё, что чувствую; но в такие минуты, как теперь, когда я злюсь на вас и чувствую себя совершенно равнодушным, мне ещё больше хочется видеть вас и высказать вам всё, что накипело, и доказать вам, что мы никогда не можем понимать и поэтому любить друг друга, и что в этом никто не виноват, кроме Бога и нас, ежели мы будем обманывать друг друга.
     Во всяком случае, ради истинного Бога, памятью вашего отца и всего, что для вас есть священного, умоляю вас, будьте искренни со мной, совершенно искренни, не позволяйте себе увлекаться. Прощайте, дай вам Бог всего хорошего.
Ваш гр. Л. Толстой».

     Наконец он был награждён за своё терпение, получив сразу несколько запоздалых писем, и между двумя друзьями снова устанавливаются нежные отношения, о чём свидетельствуют несколько следующих друг за другом писем, из которых мы приводим здесь наиболее характерные, служащие продолжением прерванного предыдущего. Письма эти не нуждаются ни в каких комментариях.

____
174

Петербург, 17 ноября.
     «Я не лгал в последнем письме, говоря, что "чувствую себя совершенно к вам равнодушным». Т. е. равнодушным совсем я не был, а думал реже, и когда думал, то думал со злобой, что именно и доказывает, что я не был равнодушен. И во всём виновата отвратительная почта. Я нынче получил ваши оба письма, оба письма милые, добрые, честные, в которых меня многое сильно душевно порадовало и кое-что не понравилось, а что — я и говорить не стану. Простите меня за моё последнее и предпоследнее письма; они оба писаны под влиянием глупого чувства, от которого во мне осталось теперь только воспоминание. Они выражены со злостью, но от содержания их я не отрекаюсь. Я теперь совершенно спокойно и благоразумно смотрю на вас (не сердитесь за это) и всё-таки вижу в вас очень и очень хорошую барышню, с которою я был бы счастлив, если бы мог быть другим. — Мне кажется иногда, что уже и теперь я имею право назвать вас милый друг Валеринька (как вам подписала Женечка), — но ежели это неправда, ведь это грех и бесчестно. Ежели я скажу, что эта соната хороша, а потом скажу, что она гадкая, от этого другому никакой беды не будет, но ежели я вам скажу, что вы мне друг, и это неправда, а вы поверите этому, то ведь вам нехорошо будет и мне тоже будет нехорошо, ежели я буду верить вашим словам, которым вы цену и значение которых вы сами не знаете. Но будет об этом, скажу вам, что меня особенно заняло в ваших письмах. Ваши письма очень, очень мне были радостны, повторяю вам, и они были такие, какие я ожидал, прямые, честные, продолжайте так, не бойтесь самым нелепым образом выразить мне мысль, которая придет к вам. Всё, что вы скажете, я растолкую себе гораздо лучше, чем то, про что вы промолчите… Вы знаете мой характер сомнения во всём, которое не есть следствие характера, но известной степени развития. Знайте, что ничто не даётся даром. Ежели я понимаю больше вещей, чем Гимбут, то зато я уже не имею той свежести чувства, как он. У меня невольно во всякой вещи существуют por et contre (1). Я во всём мире сомневаюсь, исключая, что добро — добро, и этим одним меня можно держать на верёвочке. Ежели бы Иисус Христос меня жарил на огне, я бы богохульствовал, может быть, но никогда бы не посмел сказать, что И. X. нехорош. Нравственное добро, т. е. любовь к ближнему, поэзия, красота, что всё одно и то же, — одно, в чём я никогда не сомневаюсь, я преклоняюсь всегда, хотя почти никогда не пратикируя. И я к вам могу иметь влечение, потому что мне кажется, что вы можете быть добры, как я понимаю это слово. Но вам скучна эта философия. Напрасно вы сердитесь на тётеньку. Это доказывает, что вы молоды и неопытны и не можете быть беспристрастны. Я вам говорил не раз, что она вас любит и спит и видит, чтобы назвать вас своей племянницей. Но перед отъездом я ей говорил, какие наши отношения, чисто дружеские, ничем не связанные, и что я еду, чтобы испытать себя. Она сердилась, зачем я еду в Петербург, а не в церковь, и говорила "encore des epreuves" (2). Но она любит и меня, и вас, и ей больно бы было, чтобы я поступил бесчестно, по её понятиям, относительно вас, т. е. monter la tete a une jeune personne (3) и больно, что вас это заставит страдать; вследствие этого она, не надеясь на моё постоянство, хочет вам сделать менее чувствительным удар, по её понятиям, который вас ожидает. — Она душка! Надо

______________      
     (1) За и против.
     (2) Еще испытания.
     (3) Вскружить голову молодой девице.

____
175

только вникнуть в её простодушные и милые расчёты с самой собой, которые она всю свою жизнь делает на основании любви и самоотвержения. Она прелесть, а вы восторгаетесь Наташей. Наташа добрая, но пустая голова, немножко подленькая натурка и без правил, с которой вы можете находить удовольствие только потому, что она льстит вашему чувству, но которой contact (1) я бы не желал вам.

__________
      (1) Общение.

     Занятия ваши радуют меня, но мало, ей–Богу, мало, вечера пропадают, принуждайте себя ……………. точки означают разные нежные имена, которые даю вам мысленно, умоляя вас больше работать. Вы мельком говорите в одном месте, что вы читали с наслаждением. Что с наслаждением? И что понимали? Это мне ужасно интересно. На… родной (?) бал, однако, вам бы не мешало поехать. Вам самим должно быть интересно испытать себя. Сделайте это г… и напишите искренно ваше впечатление. Я почти не испытывал себя, т. е. никого не видел женщин, нигде не был и la main sur la consience (2) могу сказать, что в эти 3 недели ни одна женщина не обратила моего внимания нисколько. Зато вашей главной соперницей — литературой — во всё это время я занимался много и с удовольствием. Написал маленький рассказ в «Библиотеку» и готовлю другой в О. 3. У меня хорошенькая, тихая квартирка, стоят фортепианы, и наши перья с И. И. скрипят с утра до вечера. Хотел я вам продолжать письмо об образе жизни Храп., но мне пришло в голову, продолжайте вы: как, где, что они должны делать, а я всё-таки напишу своё мнение. Г… не бойтесь, говорите своё мнение. Ежели вы ошибаетесь, то мило, как честная, любящая натура. Портрет, боюсь, не скоро придёт из Москвы, но целую ручки за него у тех, кому я обязан. Свою рожу изображу и пошлю завтра. Прощайте, Христос с вами…»

_____________
     (2) По совести.

Петербург, 23 ноября.

     «Сейчас получил ваше славное, чудесное, отличное письмо    от 15–го ноября. Не сердитесь на меня, голубчик, что я в письмах так называю вас. Это слово так идёт к тому чувству, которое я к вам имею. Именно голубчик. И сколько раз, разговаривая с вами, мне ужасно хотелось назвать вас так, не каким-нибудь другим именем, а именно так. Письмо это должно быть коротко, ежели я не увлекусь, потому что у меня дела пропасть, и самого спешного, самого мучительного, от которого я несколько дней не сплю ночи. Вы знаете, что мы заключили условие с "Современником" печатать свои вещи только там с 1857 года, а я обещал Дружинину и Краевскому в "Отеч. зап.", и надо написать это к 1–му декабря. Дружинину я написал кое-как маленький рассказ, но Краевскому не идёт на лад; я написал, но сам недоволен, чувствую, что надо переделать, некогда и я не в духе, а всё-таки работаю. С одной стороны, надо держать слово, с другой, — боюсь уронить своё литературное имя, которым я, признаюсь, дорожу очень, почти так же, как одной вам известной госпожой. — Я в гадком расположении духа, недоволен собой, поэтому всем на свете злюсь, зачем я давал слово, хочу работать над старыми — отвращение, и как на беду лезут в голову новые планы сочинений, которые кажутся прелестны. — В таком настроении застало меня ваше последнее письмо и утешило меня во всём. Бог с ними со всеми, только бы вы меня любили и были такой, какой я вас желаю видеть, т. е. отличной; а по письму мне показалось, что вы

_____
176

и любите меня, и начинаете понимать жизнь посерьёзнее и любить добро и находить наслаждение в том, чтобы следить за собой и идти всё вперёд по дороге к совершенству. Дорога бесконечная, которая продолжается и в той жизни, прелестная и одна, на которой в этой жизни находим счастье. Помогай вам Бог, мой голубчик, идите вперёд, любите, любите не одного меня, а весь мир Божий, людей, природу, музыку, поэзию и всё, что в нём есть прелестного, и развивайтесь умом, чтобы уметь понимать вещи, которые достойны любви на свете. Любовь — главное назначение и счастие на свете. Хотя, что я скажу, нейдёт вовсе к нашему разговору, но вот ещё великая причина, по которой женщина должна развиваться. Кроме того, что назначение женщины быть женой, главное её назначение быть матерью, а чтобы быть матерью, а не маткой (понимаете вы это различие?), нужно развитие. — Не сердитесь, голубчик (ужасно весело мне вас так называть), за замечания, которые я вам сделаю. 1) Вы всегда говорите, что ваша любовь чистая, высокая и т. д. По-моему, говорить, что моя любовь высокая и т. д., это всё равно, что говорить, что у меня нос и глаза очень хороши. Об этом надо предоставить судить другим, а не вам. 2) В отличном вашем дополнении плана жизни Храп. нехорошо то, что вы хотите жить в деревне и ездить в Тулу. Избави Бог! Деревня должна быть уединением и занятием, про которые я писал в предпоследнем письме, и больше ничего. Но такой деревни вы не выдержите, а тульские знакомства порождают провинциализм, который ужасно опасен. Храповицкие сделаются оба провинциальными и будут тихо ненавидеть друг друга за то, что они провинциалы. Я видел такие примеры. Да я к тётеньке испытывал тихую ненависть за провинциализм главное. Нет-с, матушка, Храповицкие или никого не будут видеть, или лучшее общество во всей России, т. е. лучшее общество не в смысле царской милости и богатства, а в смысле ума и образования. У них комнаты будут в 4-м этаже, но собираться в них будут самые замечательные люди в России. Избави Бог вследствие этого быть грубыми с тульскими знакомыми и родными, но надо удаляться их, — их не нужно; а я вам говорил, что сношения с людьми ненужными всегда вредны. 3) Увы! Вы заблуждаетесь, что у вас есть вкус, т. е. может быть, есть, но такту нет. Например, известного рода наряды, как голубая шляпка с белыми цветами, прекрасна; но она годится для барыни, ездящей на рысаках в аглицкой упряжке и входящей на свою лестницу с зеркалами и камелиями; но при известной скромной обстановке 4-го этажа, извозчичьей кареты и т. д. эта же шляпка ридикюльна, а уж в деревне в тарантасе и говорить нечего. Потом, есть известные женщины, почти вроде Щербачёвой, и даже гораздо хуже, которые в этом роде elegance (1) ярких цветов, взъерошенных куафюр и всего необыкновенного — горностаевых мантилий, малиновых салопов и т. д. — всегда перещеголяют вас, и выходит только то, что вы похожи на них. И девушки, и женщины, мало жившие в больших городах, всегда ошибаются в этом. Есть другого рода elegance, скромная, боящаяся всего необыкновенного, яркого, но очень взыскательная в подробностях, как башмаки, воротнички, перчатки, чистота ногтей, аккуратность причёски и т. д., за которую я стою горой, ежели она не слишком много отнимает заботы от серьёзного, и которую не может не любить всякий человек, любящий изящное. Elegance ярких цветов ещё простительна, хотя и смешна, для дурносопой барышни, но вам, с вашим хорошеньким личиком, непростительно этак заблуждаться. Я бы на вашем мес-

___________
     (1) Изящества.

_____
177

те взял себе правилом туалета — простота, но самое строгое изящество во всех мельчайших подробностях.
     Прогулки по гостиному двору?!!! Боже мой! Но это всё ничего, ежели бы вы мечтали даже ездить учиться музыке на Тульский оружейный завод, и это было бы ничего в сравнении с чудной искренностью и любовью, которыми дышат ваши письма. Ради Бога, чтобы замечания мои не испортили ваше лучшее качество — искренность.
     Прощайте, голубчик, голубчик, голубчик, 1000 раз голубчик; сердитесь или нет, а всё-таки написал. Христос с вами».

Петербург, 28 ноября 1856 г.

    «Вчера получил ваше письмо после говенья, а нынче другое. Не знаю, потому ли, что письма нехороши, или потому, что я начинаю переменяться, или потому, что в последнем вы упоминаете о Мортье, письма не произвели на меня такого приятного впечатления, как первые.
     Поздравляю вас от души и радуюсь, что вы так серьёзно на это смотрите. Одно нехорошо: надо меньше говорить, чтобы больше чувствовать. И не надо слишком увлекаться надеждой, что всё пойдёт новое, и что этим таинством вы разрываете связь с прошедшим. Оно помогает много и в жизни и духовно очищает, но не так, как вы думаете. Например, что вы говорите, что после говенья вы будете наблюдать за собой, и трудиться, и работать (это я прибавляю за вас) — это отлично, и поддержи вас Бог в этих мыслях, но история Мортье остаётся историей Мортье. Первое нехорошо, что у вас время, как я вижу, проходит праздно. Это плохо. Вчера я был у О. Тургеневой и слышал там бетховенское трио, которое до сих пор у меня в ушах, — восхитительно! Я не могу видеть женщину, чтобы не сравнить её с вами. Эта госпожа отличная во всех отношениях, но она мне просто не нравится, но должно ей отдать справедливость. Можете себе представить, я узнал от её тётки, что она встаёт в 7 часов в Петербурге и до 2 каждый день играет, а вечера читает, и, действительно, в музыке она сделала громадные успехи, хотя у неё таланта меньше, чем у вас. Второе нехорошо, и ужасно нехорошо, что вы не пригласили Мортье приехать в Тулу и Судаково. Я говорил, говорил и вам, и Женечке, что для вас необходимо видеться с ним, чтобы прекратить ваши отношения, но мне не хотят верить. — Постарайтесь не досадовать, не воображать, что я ревную, а просто спокойно постарайтесь влезть в мою шкуру и видеть моими глазами. Госпожа Дембицкая была влюблена в Passe-Passe (1) [(1) Кого-то], она сама призналась в этом Женечке. Не ахайте, это не беда, это даже мило. Passe-Passe, как г-жа Дембицкая убеждена, страстно влюблён в неё. Их отношения прервались, но не прекратились. Поймите меня, я убеждён совершенно, что вы теперь не имеете ничего к Passe-Passe, но ему это не доказано, он остановился на том, что вы ему показывали расположение. Понимаете ли вы, что половина пути, самая трудная, уже пройдена для него? Помните, мы с вами говорили у фортепиан: что будет, если вы влюбитесь, и вы сказали, что этого не может быть, потому что вы не допустите себя дойти до интимности и взаимности, которые необходимы для того, чтобы любовь была опасна. Это правда. И понимаете, — вы с Мортье дошли до того, что он имеет право думать: или что вы имели к нему любовь, или что вы такая госпожа, которая способна иметь её ко многим, и вследствие этого разлука и сухое письмо с выдумками неуничтожения

____
178
отношений и не могут успокоить Храповицкого. — Именно только ваши отношения с Мортье беспокоят Храповицкого. Отчего ему весело и приятно говорить с вами про вашу любовь к милейшему Иславину, отчего, ежели он будет мужем г-жи Дембицкой, он (ежели встретится в этом необходимость) совершенно спокойно отправит г-жу Храп. на 2 года путешествовать с Иславиным и т. п., но Мортье другое. Г-жа Демб. убеждена, что он её любит, а он, г-н Хр., который жил больше её на свете, знает, что значит эта высокая любовь, — это больше ничего, как желание целовать ручки хорошенькой девушке, понимаете? Это доказывает и Вертер, и то, что он никогда не думал о том, чтобы было лучше госпоже Демб., и даже в музыке, в одном, в чём он мог бы быть полезен, он глупой лестью и т. п. пугал и вредил ей. Кроме того, это такой род любви, который от подобострастия ужасно быстро переходит к дерзости. Я мужчина, и все 28 ноября это знаю. Разумеется, я никому не мог запретить иметь к моей жене любовь такого рода, но она не опасна, когда между ней и ним нет ничего общего, но когда пройдена эта первая половина дороги, тогда опасно. И опасно вот в каком смысле, что ежели бы г-н Мортье написал моей жене любовное письмо или поцеловал бы её руку, и она скрыла бы это от меня (а кто ему мешает теперь?), то ежели бы я любил жену, я бы застрелился, а нет, то сию секунду развёлся бы и бежал на край света из уважения к ней, к своему имени, и из разочарования в моих мечтах будущности. И это не фраза, клянусь вам Богом, что я это знаю, как себя знаю. От этого–то я так боюсь брака, что слишком строго и серьёзно смотрю на это. Есть люди, которые женясь думают: «ну, не удалось тут найти счастье, у меня ещё жизнь впереди…» Эта мысль мне никогда не приходит, я всё кладу на эту карту. Ежели я не найду совершенно счастья, то я погублю всё, свой талант, своё сердце, сопьюсь, картежником сделаюсь, красть буду, ежели не достанет духу зарезаться. А вам это шуточки, приятное чувство, высокое, нежное и т. д. Я не люблю нежного и высокого, а люблю честное и хорошее. Постарайтесь спокойно стать на моё место и подумать, призовите и Женечку на совет, прав ли я или нет, желая, чтобы вы стали с Мортье в отношения музыкального учителя и ученицы. Может быть, это трудно, но что же делать, а повторяю — лгать ему в письмах (как вы не чувствовали этого, говея?), это унижать себя, бояться его. Очень весело будет Храп. бегать от Мортье, чтобы его жена вдруг не растаяла перед выражением его страсти. Храп. имеет правилом и держится его — не иметь врагов, не иметь во всём мире ни одного человека, с которым бы ему тяжело было встретиться; а вы, любя его, хотите поставить в это гнусное, унизительное положение. Постарайтесь стать на мою точку зрения, у вас хорошее сердце и вы меня еще любите, как же вам не понять этого? Ревновать уж унизительно, а к Мортье каково? Вы думаете, что кончены все нотации. Нет, дайте всё высказать. Три дня вы не решились сказать мне вещи, которая, вы знаете, как меня интересует, и вы сказываете её, как будто гордясь своим поступком. Да ведь это первое условие самой маленькой дружбы, а не высокой и нежной любви. Я не шутя говорил, что ежели бы моя жена делала мне в сюрприз подушку, ковыряшку какую-нибудь и делала бы от меня тайно, я бы на другой день убежал бы от неё на край света, и мы бы стали чужие; что делать, я такой и не скрываю этого и не преувеличиваю. Думайте хорошенько, можете ли вы любить такого урода? А в вещи, такой близкой вашему и моему сердцу, вы задумываетесь. Поверьте, что я не так поступаю в отношении вас. С тех пор, как я уехал, нет вещи, которой бы я не мог сказать вам, и говорю и скажу всё, что может вам быть интересно. За это-то я и люб-

____
179

лю, главное, мои отношения к вам, что они поддерживают меня на пути всего хорошего. Что вы спрашиваете меня о попах, напомнило мне то, что я давно хотел сказать вам. Какие бы ни были наши будущие отношения, никогда не будем говорить о религии и всё, что до неё касается. Вы знаете, что я верующий, но очень может быть, что моя вера разойдётся с вашей, и этот вопрос не надо трогать никогда, особенно между людьми, которые хотят любить друг друга. Я радуюсь, глядя на вас. Религия великое дело, особенно для женщин, и она в вас есть. Храните её, никогда не говорите о ней и, не впадая в крайности, исполняйте её догматы. Занимайтесь больше и больше, приучайте себя к труду. Это первое условие счастия в жизни. Прощайте, милая Валерия Владимировна, изо всех сил жму вашу руку. Перед получением ваших последних писем я думал о том, что вместо того, чтобы испытывать себя, мы нашими письмами ещё больше монтируем друг друга. Ну, это письмо, кажется, не такого рода. На днях кончаю работу и пускаюсь в свет. Прощайте, Христос с вами, милая барышня».
 
     Читатели заметили, наверное, в последних письмах зародыш сомнения, закравшегося в душу Льва Николаевича. Сквозь продолжающиеся ещё чувства нежности всё чаще и чаще прорывается чувство тягости от некоторой искусственности установившихся отношений. Разумеется, эта фальшивая нота их отношений стала заметна и Валерии Владимировне, и интенсивность их взаимного чувства начинает слабеть, и они начинают искать честного исхода.
    В письме к своей тётке Т. А. Ёргольской Лев Николаевич уже сознаётся в охлаждении своего чувства и просит совета в трудном деле. Это письмо уже написано из Москвы, куда он переехал в начале декабря и остался до нового года.

Москва, 5 декабря 1856 г.

    «Вы мне пишете про В. опять в том же тоне, в котором вы всегда мне говорили про неё, и я отвечаю опять так же, как всегда. Только что я уехал, и неделю после этого мне казалось, что я был влюблён, что называется, но с моим воображением это нетрудно. Теперь же и после этого, особенно как я пристально занялся работой, я бы желал и очень желал мочь сказать, что я влюблён или просто люблю её, но этого нет. Одно чувство, которое я имею к ней, — это благодарность за её любовь и ещё мысль, что из всех девушек, которых я знал и знаю, она лучше всех была бы для меня женой, как я думаю о семейной жизни. Вот в этом-то я и желал бы знать ваше откровенное мнение — ошибаюсь ли я или нет, и желал бы слышать ваши советы, во-первых, потому что вы знаете и её, и меня, и главное, потому что вы меня любите, а люди, которые любят, никогда не ошибаются. Правда, я очень дурно поиспытывал себя, потому что с тех пор, как уехал, вёл жизнь скорее уединенную, чем рассеянную, и видел мало женщин, но, несмотря на это, часто мне приходили минуты досады на себя, что я сошёлся с ней, и я раскаивался в этом. Всё-таки я говорю, что ежели бы я убедился, что она — натура постоянная и будет любить меня всегда, хоть не так, как теперь, а больше, чем всех, то я бы ни минуты не задумался бы жениться на ней. Я совершенно уверен, что тогда моя б любовь к ней всё увеличивалась бы и увеличивалась, и что посредством этого чувства из неё бы можно было сделать хорошую женщину».

     И письма к Валерии становятся уже более холодными, рассудочными. Хотя он и употребляет ещё слово "влюблённый", но уже шутя, без прежнего

____
180

увлечения. Он пишет ей в Петербург, куда она переехала провести зимний сезон, о чём давно мечтала:

Москва, 6 декабря.

     «Очень благодарен вам, любезная Валерия Владимировна. за вашу добрую память. Хотя я вовсе не ожидал его, письмо ваше доставило мне большое удовольствие. Нехорошо, что вы невеселы и не радуетесь жизни так, как бы следовало. Чего вам ещё? Вы мечтаете о независимой жизни в Петербурге, и у вас теперь есть всё, о чём имеет право мечтать человек: молодость, красота, независимое состояние, друг Верганичка, и даже роскошь имеете, Т., который страстно влюблён в вас и только об этом просит, чтобы ему позволено было сделаться вашим рабом. Во всяком случае, нужна решительность. Ежели, несмотря на все эти выгодные условия, вам нехорошо там, где вы живёте, постарайтесь устроить лучше. Поезжайте за границу, выходите замуж, пойдите в монастырь, заройтесь в деревню, но не будьте ни секунды в нерешительности. Это самое тяжёлое и даже вредное состояние. Извините, что по старой привычке я увлёкся подаванием советов.
     Радуюсь, что вы много занимаетесь музыкой. Искусство всегда и везде большое и чистое наслаждение. А музыка — ваше искусство, вы должны успевать в нём. Я живу всё это время в Москве, немного занимаюсь своим писанием, немного семейной жизнью, немного езжу в здешний свет, немного вожусь с умными, и выходит жизнь так себе: ни очень хорошо, ни худо. Впрочем, скорей хорошо. Сердце моё, не могу сказать, чтобы было пусто; напротив, слава Богу, оно беспрестанно наполняется то тем, то другим, разным вздором, но в том смысле, в котором вы разумеете, в coeur libre (1) — совершенно libre.

________
     (1) Свободное сердце.

     Братья третьего дня приехали сюда, и мы живём все вместе. Машенька сильно хворает зубами последнее время. В Петербург я вовсе не собираюсь, но, должно быть, придётся быть к новому году. Тогда мы ещё подробно переговорим с вами о всём, что теперь желал бы написать; итак, до свиданья, от души жму вашу руку и Верганичкину.
Ваш гр. Л. Толстой».

     Холодный тон писем не ускользнул от неё, она пишет ему с упрёком и с любовью. И вот два хорошие письма от неё, и в нём снова поднимается волна любви, и письмо окрашивается розовым цветом и дышит сердечной теплотой. В одном из следующих писем Л. Н. пишет так:
    «С прошедшей почтой послал вам книгу, прочтите эту прелесть. Вот где учиться жить: видишь различные взгляды на жизнь, на любовь, с которыми можешь ни с одним не согласиться, но зато свой собственный становится умнее и яснее. Я опять преподаю, но что делать, я не понимаю без этого отношений с человеком, которого люблю. И вы мне иногда преподаете, и я радуюсь ужасно, когда вы правы. В этом–то и любовь. Не в том, чтобы у пупунчика целовать руки (даже мерзко выговорить), а в том, чтобы друг другу открывать душу, поверять свои мысли по мыслям другого, вместе думать, вместе чувствовать».
     Именно в том, что такое любовь, они и не могли сойтись, и чем искреннее и задушевнее выражал Лев Николаевич свои мысли и чувства к ней, тем ме-

____
181

неё проникали они в её душу и тем сильнее вызывали отпор. Такой же отпор вызвало и последнее письмо его, и ответ на него заставляет его уже переменить тон, и любовь заменяется дружбой.

Москва, 12 декабря.
    «Вот уже второй день, что я получил ваше последнее письмо, и всё был в нерешительности, отвечать ли на него или нет, и как отвечать на него. Чем заболел, тем и лечись, клин клином вышибают. Буду опять искренен, сколько могу. Подумав хорошенько, я убедился, что моё письмо действительно было грубо и нехорошо, и что вы могли и должны были оскорбиться, получив его. Но всё-таки я от него не отрекаюсь. Это был не припадок ревности, а убеждение, которое я выразил слишком грубо, и которое я сохраняю до сих пор.
     Насчёт вашего письма я думал вот как: или вы никогда не любили меня, что бы было прекрасно и для вас, и для меня, потому что мы слишком далеки друг от друга; или вы притворились и под влиянием Женечки, которая посоветовала вам холодностью разжечь меня. Мне кажется, что тут il у a du (1) Женечка. Mais c'est un mauvais moyen (2) со мной, j'envisage la chose trop serieusement pour que les petits moyens naifs puissent avoir prise sur moi. Je vois depuis longtemps le fond de votre coeur (3), и эти миленькие хитрости для меня не скрывают, а засоряют его.

_______________
     (1) Есть от.
     (2) Но это плохое средство.
     (3) Я смотрю на дело слишком серьёзно, чтобы мелкие наивные средства могли действовать на меня; я уже давно вижу дно души вашей.

    То, что я говорю, что было бы прекрасно, ежели бы вы никогда не любили меня, я тоже говорю искренно, и тоже, хотя и прежде я чувствовал это, меня особенно навело на мысль последнее письмо. Вы гневаетесь, что я только умею читать нотации. Ну вот, видите ли, я вам пишу мои планы о будущем, мои мысли о том, как надо жить, о том, как я понимаю добро и т. д. Это все мысли и чувства самые дорогие для меня, которые я пишу чуть не со слезами на глазах (верьте этому), а для вас это нотации и скука. Ну что же есть между нами общего? Смотря по развитию, человек и выражает любовь. Оленькин жених выражает ей любовь, говоря о том, как они будут целоваться; вы выражаете любовь, говоря о высокой любви; а меня хоть убейте, я не могу говорить об этих вздорах. Верьте ещё одному, что во всех моих и ваших отношениях я был искренен, сколько мог, что я имел и имею к вам дружбу, что я искренно думал, что вы лучшая из всех девушек, которых я встречал, и которая, ежели захочет, я могу быть с ней счастлив и дать ей счастье, как я понимаю его. Но вот в чём я виноват и в чём прошу у вас прощения: это что, не убедившись в том, захотите ли вы понять меня, я как-то невольно зашёл с вами в объяснения, которые не нужны, и, может быть, часто сделал вам больно. В этом я очень и очень виноват; но постарайтесь простить меня, и останемтесь добрыми друзьями. Любовь и женитьба доставляли бы нам только страдания, а дружба, я это чувствую, полезна для нас обоих. И я не знаю, как вы, но я чувствую в себе силы удержаться в границах её. Кроме того, мне кажется, что я не рожден для семейной жизни, хотя люблю её больше всего на свете. Вы знаете мой гадкий, подозрительный, переменчивый характер, и Бог знает, в состоянии ли что изменить его. Нешто сильная любовь, которой я никогда не испытывал и в которую я не верю. Из всех женщин, которых я

____
182

знал, я больше всех любил и люблю вас, но всё это ещё очень мало. Прощайте, Христос с вами, милая Валерия Владимировна. Вы хоть в Ясную дайте знать, могу ли я всё-таки приехать посмотреть на вас в январе месяце.
Ваш гр. Л. Толстой».

     После этого письма наступает перерыв около трёх недель. Очевидно, что отношения их уже изменились и перешли в дружеские. Лев Николаевич в это время переехал в Петербург из-за своих литературных дел. Там он получил от неё большое письмо, на которое отвечает следующее:

Петербург, 1 января 1857 г.

     «Милая Валерия Владимировна! Очень, очень вам благодарен за последнее большое письмо ваше. Оно успокоило меня и уменьшило те упреки, которые я себе делал за те письма, которые я вам писал и которые вас рассердили. Я ужасно гадок и груб был, и главное, мелок в отношении вас. Когда вас увижу, то постараюсь подробно объяснить, почему я себе так гадок.
    Нынче Новый год, очень приятно мне думать, что я начинаю его письмом к вам, дай Бог, чтобы он вам принес больше радостей, чем прошлый, и вообще столько, сколько вы стоите, а вы заслуживаете счастья. Меня задержала здесь в праздники книжка «Современника», и хлопоты неожиданные с цензурой, и хлопоты о паспорте за границу. Однако, надеюсь через недельки две увидать вас, а может быть и нет. Что вам рассказать, как я прожил время своего молчания. Скучно и большей частью грустно, отчего, сам не знаю. Одиночество для меня тяжело, а сближение с людьми невозможно. Я сам дурен, а привык быть требователен. Притом я ничем не занят это время, и от этого грустно. Много слушаю музыки это время, и вчера даже встретил Новый год, слушая прелестнейшее в мире трио бетховенское, и вспомнил о вас, как бы оно на вас подействовало. Ноты завтра, как отопрут магазины, пришлю вам, и очень хорошие».
     Ответом на это письмо последовало с её стороны запрещение писать ей. Но он продолжает писать ей, уже каясь в своей вине перед ней и перед собой. Вот это трогательное письмо, полное смирения и человеческого достоинства:

Петербург, 14 января 1857 г.

     «Любезная Валерия Владимировна! Что я виноват перед собой и перед вами — ужасно виноват, это несомненно. Но что же мне делать? То, что я вам писал в ответ на ваше маленькое письмо, в котором вы запрещали мне писать вам, было совершенно справедливо, и больше я вам сказать ничего не могу. Я не переменился в отношении вас и чувствую, что никогда не перестану любить вас так, как, я любил, т. е. дружбой, никогда не перестану больше всего на свете дорожить вашей дружбой, потому что никогда ни к какой женщине у меня сердце не лежало и не лежит так, как к вам. Но что же делать, я не в состоянии дать вам того же чувства, которое ваша хорошая натура готова дать мне. Я всегда это смутно чувствовал, но теперь наша 2-месячная разлука, жизнь с новыми интересами, деятельностью, обязанностями даже, с которыми несовместна семейная жизнь, доказали мне это вполне. Я действовал в отношении вас дурно — увлекался, но ежели бы теперь я приехал к вам, и, разумеется, опять бы увлекся, я поступил бы ещё хуже. Надеюсь, что вы настолько меня уважаете, что верите, что во всем, что я теперь пишу, нет слова

____
183

неискреннего; а ежели так, то вы меня не перестанете любить немного. Я на днях еду в Париж и вернусь в Россию — когда? не знаю. Нечего вам говорить, что ежели вы мне напишете несколько строк, я буду счастлив и спокоен. Адрес: Paris, rue de Rivoli, No 206.
     Прощайте, милая Валерия Владимировна, тысячу раз благодарю вас за вашу дружбу и прошу прощения за ту боль, которую она, может быть, вам сделала.
     Ради Бога, попросите m-lle Vergani написать мне несколько хоть бранных строк. Это, может быть, покажется вам фразой, но, ей-Богу, я чувствую и знаю, что вы сделаете счастье хорошего, прекрасного человека, но я, в смысле сердца, не стою вашего ногтя и сделал бы ваше несчастье.
     Прощайте, милая В. В., Христос с вами, перед вами так же, как и передо мной, своя большая прекрасная дорога, и дай Бог вам по ней прийти к счастью, которое вы 1000 раз заслуживаете.
Ваш гр. Л. Толстой».

     12-го января Л. Н. едет в Москву, оттуда пишет своей тётке, касаясь своего романа.

     «Дорогая тётенька! Я получил мой заграничный паспорт и приехал в Москву, чтобы провести несколько дней с Машенькой и потом ехать в Ясную устроить мои дела и проститься с вами.
     Но теперь я раздумал, особенно по совету Машеньки, и решился пробыть с ней здесь неделю или две и потом ехать прямо через Варшаву в Париж. Вы, верно, понимаете, chere tante, почему мне не хочется, даже не следует приезжать теперь в Ясную или, скорее, в Судаково. Я, кажется, поступил очень дурно в отношении Валерии, но ежели бы я теперь свиделся с ней, я поступил бы ещё хуже. Как я вам писал, я к ней более чем равнодушен, и чувствую, что не могу более обманывать ни себя, ни её. А приезжай я, может быть, от слабости характера и опять стал бы надувать себя.
     Помните ли, дорогая тётенька, как вы смеялись надо мной, когда я вам сказал, что я уезжаю в Петербург, чтобы испытать себя, а между тем этому решению я обязан тем, что не сделал несчастия молодой особы и себя; не подумайте, что это было непостоянство или неверность; никто не понравился мне в течение этих двух месяцев, просто я увидел, что я сам себя обманывал, что у меня не только не было, но и никогда не будет по отношению к В. малейшего чувства настоящей любви. Единственное, что меня очень огорчает, это то, что я повредил девушке и что мне не удается проститься с вами перед отъездом. Я надеюсь вернуться в Россию в июле, но если вы пожелаете, я приеду в Ясную, чтобы обнять вас; ещё есть время получить ваш ответ в Москве».

     После этого Лев Николаевич, действительно, уехал за границу и из Парижа уже написал последнее из дошедших до нас писем к Вал. Вл-не:

Париж, 20 февраля — 4 марта 1857 г.

     «Письмо ваше, которое я получил нынче, любезная Валерия Владимировна, ужасно обрадовало меня. Оно доказало мне, что вы не видите во мне какого-то злодея или изверга, а просто человека, с которым вы чуть было не сошлись в более близкие отношения, но к которому вы продолжаете иметь дружбу и уважение. Что мне отвечать на вопрос, который вы мне делаете:

____
184

почему? Даю вам честное слово (да и к чему честное слово, я никогда не лгал, говоря с вами), что перемене, которую вы находите во мне, не было никаких причин. Да и перемены, собственно, не было. Я всегда повторял вам, что не знаю, какого рода чувство я имел к вам, что мне всегда казалось, что что-то не то. Одно время, перед отъездом моим из деревни, одиночество, частые свидания с вами, а главное, ваша милая наружность и особенно характер сделали то, что я почти готов был верить, что я влюблен в вас, но всё что–то говорило мне, что не то, что я и не скрывал от вас, и даже вследствие этого уехал в Петербург. В Петербурге я вёл жизнь уединённую, но, несмотря на то, одно то, что я не видал вас, показало мне, что я никогда не был и не буду влюблён в вас. А ошибиться в этом деле была бы беда и для меня, и для вас. Вот и вся история. Правда, что эта откровенность была неуместна. Я мог делать опыты с собой, не увлекая вас; но в этом я отдал дань своей неопытности и каюсь в этом, прошу у вас прощения, и это мучает меня; но не только в бесчестности, — в скрытности меня упрекать нельзя.
     Что делать, запутались, но постараемся остаться друзьями. Я со своей стороны сильно желаю этого, и всё, что касается вас, будет сильно интересовать меня. Верганичка в своём письме поступила, как отличная женщина, чем она никогда не перестанет для меня быть, т. е. она поступила не логически, но горячо, так, как она любит.
     Я вот уже две недели живу в Париже. Не могу сказать, чтобы мне было весело, даже не могу сказать, чтобы было приятно, но занимательно чрезвычайно. Скоро думаю ехать в Италию.
     Как вы поживаете в своём милом Судакове? Занимаетесь ли музыкой и чтением? Или неужели вы скучаете? Избави Бог, вам этого не следует делать.
     Французы играют Бетховена, к моему великому изумлению, как боги, и вы можете себе представить, как я наслаждаюсь, слушая эту musique d'ensemble (1), исполненную лучшими в мире артистами.
     Прощайте, любезная соседка, от души жму вашу руку и остаюсь вам истинно преданный
гр. Л. Толстой».

     Тётушка Льва Н-ча, Татьяна Александровна, по-видимому, не была довольна этим разрывом, давно желая своему племяннику тихого семейного счастья под своим крылышком. Она делает ему упрёки в непоследовательности, даже обвиняет его в неблагородстве по отношению к той девушке, которую он так долго и напрасно мучил сомнениями и ожиданиями. На это Л. Н-ч отвечает Т. А-не следующим интересным письмом:
     «Судя по вашему письму, дорогая тётенька, я вижу, что мы совсем не понимаем друг друга в деле С. Хотя я и признаюсь, что я виноват в непоследовательности, и что всё могло произойти совсем иначе, я считаю, что я действовал вполне честно. Я не перестал говорить, что я не знаю чувства, которое я испытываю к молодой особе, но что это не любовь и что я сам желаю испытать себя. Испытание показало мне, что я ошибался, и я написал это В. как только мог искренно.
     После этого мои отношения к ней были настолько чисты, что я уверен, что воспоминание о них никогда не будет ей неприятно, если она выйдет замуж. Поэтому–то я и написал ей, что я хотел бы, чтоб она мне писала. Я не

_____________
      (1) Согласованную музыку.

____
185

вижу, почему молодой человек должен непременно быть влюблённым в молодую особу и жениться на ней, а не иметь с ней дружественных отношений; что касается дружбы и участия к ней, я их сохраню навсегда.
     Если бы M-lle Vergani, написавшая мне столь странное письмо, припомнила бы всё моё поведение по отношению к В., как я старался приходить как можно реже, и как именно она звала меня бывать чаще и войти в более близкие отношения. Я понимаю, что она сердится, что то, чего она так желала, — не произошло (я, быть может, жалею об этом больше, чем она), но это ещё не причина говорить человеку, который старался поступать наилучшим образом, который пожертвовал многим из страха сделать несчастие других, говорить ему, что он свинья, и стараться уверить в этом всех. Я уверен, что в Туле все убеждены в том, что я самое ужасное чудовище».
     По этому письму можно судить о том впечатлении, которое произвёл этот разрыв на его невесту и на окружающих её.
     Через несколько времени, узнав из письма тетушки о том, что сестра его бывшей невесты выходит замуж, он снова возвращается к своему прежнему чувству и пишет так:
     «Что касается В., я никогда не любил её настоящей любовью; я увлёкся нехорошим желанием внушить любовь, что доставляло мне никогда ещё не испытанное наслаждение. Но время, которое я провёл вдали от неё, доказало мне, что у меня даже не было желания увидать её, не только жениться на ней. Мне было страшно подумать об обязанностях, которые должен буду выполнять по отношению к ней, не любя её; и это заставило меня уехать раньше, чем я думал. Я очень плохо поступил, я просил Бога простить меня и прошу этого у всех, кому причинил огорчение; но поправить это дело невозможно, и теперь ничто в мире не может возобновить этого.
     Я желаю много счастья Ольге, я в восторге от её замужества, но я признаюсь вам, дорогая тётенька, что если что может мне доставить наибольшую радость, так это узнать, что В. выходит замуж за человека, которого она любит и который её стоит; потому что, хотя в глубине души у меня нет ни малейшей любви к ней, я всё-таки нахожу, что она добрая и достойная девушка».
     Так кончился этот короткий, трогательный и поучительный по своей искренности роман, представляющий одну из интереснейших глав биографии Льва Николаевича, открывающий нам целую интимную область его души, ставящий с необычайной силой и ясностью многие философские и психологические вопросы и решающий некоторые из них. Этот ряд писем представляет богатый материал для критического анализа, неуместного здесь, в биографии, но который, несомненно, будет сделан в ближайшем будущем компетентными в этом деле людьми. Прибавим к этому, что сам Лев Николаевич, пережив и, так сказать, отжив эти треволнения, сам со временем воспользовался этим эпизодом своей жизни и пережитыми чувствами и изобразил их в художественной форме; после прочтения этих писем прочтите этот роман, и, несмотря на фактическую разницу, вы узнаете знакомые мотивы; мы говорим о «Семейном счастье».
     Можно сказать так: то, что в действительности только могло бы быть, но чего ещё не было, в романе стало уже реальным фактом. Действительный роман был началом, или, лучше, прологом романа написанного. В своём художественном воображении Лев Николаевич продолжил действительные линии до их воображаемого пересечения, и получилась прелестная картина.

_____
186

     Можно думать с некоторой вероятностью, что найдутся легкомысленные и злобные критики, которые нападут на Льва Николаевича за тот мелкобуржуазный идеал, выражаясь на современном жаргоне, который он изобразил в письмах к своей невесте. И мне хотелось бы в нескольких словах высказать своё мнение, которое, быть может, если не предупредит, то хотя несколько смягчит такое осуждение.
     Квартира в 4-м этаже, фортепьяно, хорошая музыка, хорошее вино, хорошее общество, хорошие книги, скромно–изящная обстановка и на фоне всего этого воркованье молодой четы — какая пошлость, какая неизмеримая пропасть от этой картины до картины обливающегося потом пахаря или бродяги, освободившегося от всех условий современной ложной культуры! Да, расстояние большое во внешних условиях жизни. Но, во-первых, Лев Николаевич в то время, когда он писал эти письма, был артиллерийским офицером аристократического происхождения и воспитания, уже окружённым славою молодым талантливым писателем и вовсе не исповедовал никаких демократических и социалистических убеждений. Во-вторых, эти письма были обращены к девушке, для которой описанная картина была недосягаемым идеалом, которая мечтала о флигель-адъютантах и придворных балах и для которой наставления Льва Николаевича были, может быть, лучшей, наиболее светлой страницей в её жизни. Для обеих сторон он дал всё, что могло дать хорошего чистое, правдивое чувство, вспыхнувшее, осветившее их жизнь и понемногу угасшее, когда потребность в нём прекратилась.
     В-третьих, читатель не может не заметить те нравственные усилия, ту борьбу, которую вёл тогда Лев Николаевич с самим собой для себя и для любимого существа, то постоянное стремление к правде и чистоте, которым преисполнены эти страницы, которые превосходят и опережают всевозможные идеалы современных общественных теорий и которые с такой силой развиты им и проведены в жизнь за последнее время. Это всё тот же священный огонь, который, хотя и тихо, но горел уже и тогда, задавленный кучей трудно горючего материала, и пробивался сквозь этот покров лишь временными яркими вспышками. Теперь же он горит ярким пламенем и светит и греет тем, кто ищет тепла и света.

____
187

Часть IV.
ЛИТЕРАТУРНАЯ И ОБЩЕСТВЕННАЯ
ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ

ГЛАВА 11.
Первое заграничное путешествие.
Московская жизнь

     Л. Н-ч выехал из Москвы 29–го января 1857 г. в «мальпосте», то есть на почтовых, до Варшавы, а из Варшавы уже по железной дороге в Париж, куда прибыл 21-го февраля нового стиля.
     Там его ждал Тургенев, еще 23–го января писавший Дружинину:
     «Толстой мне пишет, что он собирается сюда ехать, и отсюда весной в Италию; скажите ему, чтобы он спешил, если хочет застать меня. Впрочем, я ему сам напишу. По письмам я вижу, что с ним совершаются самые благодатные перемены, и я радуюсь тому, "как нянька старая". Я прочёл его «Утро помещика», которое чрезвычайно понравилось мне своей искренностью и почти полной свободой воззрения; говорю "почти", потому что в том, как он себе задачу поставил, скрывается ещё (может быть, бессознательно для него самого) некоторое предубеждение. Главное нравственное впечатление этого рассказа (не говорю о художественном) состоит в том, что пока будет существовать крепостное состояние, нет возможности сближения и понимания обеих сторон, несмотря на самую бескорыстную и честную готовность сближения, и это впечатление хорошо и верно; но при нем бежит другое, побочное, пристяжное, а именно то, что вообще просвещать мужика, улучшать его быт — ни к чему не ведёт, и это впечатление неприятно. Но мастерство языка, рассказа, характеристики — великое» (1).
_______________
     (1) «Первое собрание писем И. С. Тургенева», с. 44.

     Уже после свидания с Толстым Тургенев пишет Полонскому:
     «Толстой здесь. В нём произошла перемена к лучшему, весьма значительная. Этот человек пойдёт далеко и оставит за собой глубокий след».
     В своём письме к Колбасину от 8-го марта из Парижа Тургенев говорит:
    «Я здесь часто вижу Толстого, а от Некрасова получил на днях очень милое письмо из Рима.
     С Толстым я всё-таки не могу сблизиться окончательно: слишком мы врозь глядим» (2).

_____________
      (2) «Первое собрание писем И. С. Тургенева», с. 50.

     А вот отзыв того же времени Толстого о Тургеневе и Некрасове, которого Л. Н. застал ещё в Париже, — отзыв, приводимый Боткиным в письме к Дружинину от 8-го марта 1857 года.

____
188

     Вот что пишет Толстой о свидании своём с ними:
     «…Оба они блуждают в каком-то мраке, грустят, жалуются на жизнь, ничего не делают и тяготятся, как кажется, каждый своими респективными отношениями».
     Тургенев пишет, что Некрасов внезапно собрался и уехал опять в Рим. Письмо Толстого всего занимает только одну страничку, но исполнено свежести и бодрости. Германия очень заинтересовала его, и он хочет потом поближе узнать её. Через месяц он едет в Рим (1).

________________
     (1) Из бумаг Дружинина. XXV лет. Сборник. СПб, 1884.

     Из всей этой переписки видно, что отношения Толстого и Тургенева всегда колебались, и, несмотря на всё их старание, они не могли тесно сблизиться.
     В марте месяце Толстой с Тургеневым совершили прогулку в Дижон, пробыв там несколько дней. В эти дни Лев Николаевич написал рассказ о музыканте Альберте. Затем они снова возвращаются в Париж, где Лев Николаевич, как рассказывает он в своей «Исповеди», был свидетелем смертной казни, которая оставила в нём неизгладимое впечатление. В его дневнике он кратко записывает это впечатление:
     «6–го апреля 1857 года. Встал в 7-м часу и поехал смотреть на экзекуцию. Толстая, белая, здоровая шея и грудь, целовал евангелие и потом — смерть. Что за бессмыслица! Сильное и недаром прошедшее впечатление. Я не политический человек. Мораль и искусство. Я знаю, люблю и могу… Гильотина долго не давала спать и заставляла оглядываться».
     Вот что он пишет об этом в «Исповеди»:
     «В бытность мою в Париже вид смертной казни обличил мне шаткость моего суеверия прогресса. Когда я увидал, как голова отделилась от тела, и то и другое враз застучало в ящике, я понял — не умом, а всем существом, — что никакие теории разумности существующего прогресса не могут оправдать этого поступка, и что если бы все люди в мире, по каким бы то ни было теориям, с сотворения мира, находили, что это нужно, — я знаю, что это не нужно, что это дурно и что поэтому судья тому, что хорошо и что дурно, — не то, что говорят и делают люди, и не прогресс, а я со своим сердцем».
     Поездку в Рим Толстой отложил до осени, а весной прямо из Парижа отправился в Швейцарию, в Женеву, откуда пишет между прочим своей тетке Т. А.:
     «Я провёл полтора месяца в Париже, и так приятно, что каждый день я говорил себе, что я хорошо сделал, что поехал за границу. Я очень мало посещал общество и литературный мир, а также кафе и публичные балы, но, несмотря на это, я здесь нашел столько нового и интересного для меня, что каждый день, ложась спать, я говорю себе: какая жалость, что день прошёл так скоро, и я не успел сделать всего того, что предполагал сделать.
     Бедный Тургенев очень болен физически и ещё более морально. Его несчастная связь с M-me V. и его дочь держат его здесь в климате, который вреден ему, и на него жалко смотреть. Я никогда не думал, чтобы он мог так любить».

     Из Женевы Л. Н. совершил прогулку в Пьемонт с приехавшими туда Боткиным и Дружининым и затем поселился на берегу Женевского озера, в местечке Кларан, откуда пишет своей тётке Т. А. восторженное письмо:

18–го мая 1857 г.

     «Я только что получил ваше письмо, дорогая тётушка, которое застало меня, как вы это должны знать из моего последнего письма, в окрестностях

____
189

Женевы, в Кларане, в том самом местечке, где жила Юлия Руссо… Не буду пытаться описывать вам всю красоту этого края, особенно теперь, когда всё в зелени и цветах. Я вам скажу только, что буквально невозможно оторваться от этого озера, от этих берегов, и что я провожу большую часть моего времени в созерцании и восхищении, гуляя или просто стоя у окна моей комнаты. Я не перестаю радоваться пришедшей мне мысли оставить Париж и приехать сюда провести здесь весну, хотя этим я и заслужил от вас упрёк в непостоянстве. Право, я счастлив и начинаю чувствовать выгоды в рубашечке родиться.
     Здесь прелестное русское общество: Пущин, Карамзин, Мещерские, и все, Бог знает за что, меня полюбили, я это чувствую, и мне так было тут мило и хорошо, тепло этот месяц, что я провёл, что грустно думать об отъезде».

     Лев Николаевич прожил около двух месяцев в Кларане и решил дальше продолжать путь пешком. Он познакомился там с одним русским семейством и пригласил мальчика Сашу, вероятно лет 10-ти, с собой пешком в горы. Первоначальное их намерение было дойти пешком до Фрибурга, перевалив через ущелье Jaman. Но, пройдя перевал, они передумали и свернули в Chateau d'Oex, откуда уже поехали в Тун в почтовом дилижансе.
    В неизданных рукописях Льва Николаевича сохранились его путевые заметки этого путешествия. Мы заимствуем оттуда несколько картин швейцарской природы.
    Сначала Лев Николаевич путешествовал на пароходе из Кларана в Монтрё.
    «15/27 мая. Погода была ясная: голубой, ярко-синий Леман, с белыми и черными точками парусов и лодок, почти с трёх сторон сиял перед глазами; около Женевы, в дали яркого озера, дрожал и темнел жаркий воздух, на противоположном берегу круто поднимались зелёные Савойские горы с белыми домиками у подошвы и с расселинами скалы, имеющей вид громадной белой женщины в старинном костюме. Налево отчетливо и близко над рыжими виноградниками в тёмно-зелёной гуще фруктовых садов виднелось Montreux со своей прилепившейся на полускате грациозной церковью; Вильнев на самом берегу, с ярко-блестящим на полуденном солнце железом домов, таинственное ущелье Vallais с нагроможденными друг на друга горами; белый, холодный Шильон над самой водой и воспетый островок, выдуманно, но всё-таки прекрасно торчащий против Вильнева. Озеро чуть рябило, солнце прямо сверху ударяло на его голубую поверхность, и распущенные по озеру паруса, казалось, не двигались.
     Удивительное дело, я два месяца прожил в Кларане, но всякий раз, когда я утром или, особенно, перед вечером после обеда отворял ставни окна, на которое уже зашла тень, и взглядывал на озеро и далее синие горы, отражавшиеся в нём, красота ослепляла меня и мгновенно с силой неожиданной действовала на меня. Тотчас же мне хотелось любить, я даже чувствовал в себе любовь к себе и жалел о прошедшем, надеялся на будущее, и жить мне становилось радостно, хотелось жить долго, долго, и мысль о смерти получала детский, поэтический ужас. Иногда даже, сидя один в тенистом садике и глядя, всё глядя на эти берега и это озеро, я чувствовал как будто физическое впечатление, как красота через глаза вливалась мне в душу».
     Но вот они идут в горы.
     «…Над нами заливались лесные птицы, которых не слышно над озером, пахло сыростью, лесом и рубленой елью. Было так хорошо идти, что нам жалко было проходить скоро. Вдруг нас поразил необыкновенный, счастли-

____
190

вый, белый весенний запах. Саша побежал в лес и сорвал вишневых цветов, но они почти не пахли. С обеих сторон были видны зелёные деревья и кусты без цвета. Сладкий, одуревающий запах всё усиливался и усиливался. Пройдя сотню шагов, с правой стороны кусты открылись, и покатая, огромная бело-зеленая долина с несколькими разбросанными на ней домиками открылась перед глазами.
     Саша побежал на луг рвать обеими руками белые нарциссы и принес мне огромный, невыносимо пахучий букет, но со свойственной детям разрушительной жадностью побежал ещё топтать и рвать чудесные, молодые, сочные цветы, которые так нравились ему».
     В Аванах ночевали. После восхождения на вершину Лев Николаевич записывает следующие мысли:
     «16/28 мая. Правду мне говорили, что чем выше идёшь в горы, тем легче идти; мы шли уже с час и оба не чувствовали ни тяжести мешков, ни усталости. Хотя мы еще и не видели солнца, но оно через нас, задевая несколько утесов и сосен на горизонте, бросало свои лучи на возвышение напротив, потоки все слышны были внизу, около нас только сочилась снеговая вода, и на повороте дороги мы снова стали видеть озеро и Вале на ужасной глубине под нами. Низ Савойских гор был совершенно синий, как озеро, только темнее его; верх, освещенный солнцем, совершенно бело-розовый. Снеговых гор было больше, они казались выше и разнообразнее. Паруса и лодки, как чуть заметные точки, были видны на озере. Это было что-то красивое, даже необыкновенно красивое, но это не природа, а что-то такое хорошее. Я не люблю этих так называемых величественных и знаменитых видов: они холодны как-то.
     …Я люблю природу, когда она со всех сторон окружает меня и потом развивается бесконечно вдаль, но когда я нахожусь в ней. Я люблю, когда со всех сторон окружает меня жаркий воздух, и этот же воздух, клубясь, уходит в бесконечную даль, когда те самые сочные листья травы, которые я раздавил, сидя на них, делают зелень бесконечных лугов, когда те самые листья, которые, шевелясь от ветра, двигают тень по моему лицу, составляют синеву далекого леса, когда тот самый воздух, которым вы дышите, делает глубокую голубизну бесконечного неба, когда вы не одни ликуете и радуетесь природой, когда около вас жужжат и вьются мириады насекомых, сцепившись ползают коровки, везде кругом заливаются птицы.
     А эта голая, холодная, пустынная, серая площадка, и где-то там красивое что-то подернуто дымкой дали. Но это что-то так далеко, что я не чувствую главного наслаждения природы, не чувствую себя частью этого всего бесконечного в прекрасного далека. Мне дела нет до этой дали».
     Продолжая путь дальше, к июлю Лев Николаевич попадает в Люцерн, откуда пишет своей тетке Татьяне Александровне:
     «Кажется, я писал вам, дорогая тетушка, что я уехал из Кларана с намерением предпринять довольно большое путешествие через северную Швейцарию, Рейн, Голландию и оттуда в Англию. Оттуда я снова рассчитываю проехать через Францию и Париж и в августе провести некоторое время в Риме и Неаполе. Если я перенесу морские путешествия, что я увижу на моём переезде из Гааги в Лондон, я думаю вернуться через Средиземное море, Константинополь, Черное море и Одессу. Но всё это только планы, которые я, быть может, не осуществлю по причине моего изменчивого настроения, за которое вы меня справедливо упрекаете, дорогая тётушка. Я приехал в Люцерн. Это город северной Швейцарии, недалеко от Рейна, и я уже задерживаюсь в пути,

____
191

чтобы провести несколько дней в этом очаровательном городке. Я опять совсем один и признаюсь вам — уединение часто бывает очень тяжело мне, так как знакомства, которые делаешь в отелях и по железной дороге, меня не удовлетворяют. Но в этом уединении есть и хорошая сторона: оно заставляет меня работать. Я немного работаю, но дело идёт плохо, как обыкновенно летом».
     В это-то пребывание Льва Николаевича в Люцерне с ним произошёл случай, рассказанный им в «Записках князя Нехлюдова». Рассказ этот помечен 57 годом и потому должен относиться к этому путешествию.
     В этом рассказе, как известно, чудное описание швейцарской природы сменяется выражением негодования над извращением этой природной гармонии в угоду богатым туристам, по большей части англичанам.
     Контраст между мертвенным приличием табльдота и дикой, но мягкой, живительной красотой озера поражает автора. И чувство это усиливается, когда он слышит песню уличного певца с гитарой. Эта песня каким-то волшебством привлекла всеобщее внимание и настроила душу в тон невыразимой гармонии.
     «Все спутанные, невольные впечатления жизни вдруг получили для меня значение и прелесть. В душе моей как будто распустился свежий, благоухающий цветок. Вместо усталости, рассеяния, равнодушия ко всему на свете, которое я испытывал за минуту перед этим, я вдруг почувствовал потребность любви, полноту надежды и беспричинную радость жизни. Чего хотеть, чего желать? — сказалось мне невольно, — вот она, со всех сторон обступает тебя красота и поэзия. Вдыхай её в себя широкими, полными глотками, насколько у тебя есть силы, наслаждайся, чего тебе ещё надо! Всё твоё, всё благо…»
     И опять мёртвые, приличные англичане чёрной рамкой оттеняют этот чудный цветок поэзии.
     Певец кончил и протянул руку со шляпой под окнами богатого отеля, на балконе которого стояла толпа разряженных слушателей, но ему никто ничего не дал.
     Толстой, поражённый каменным бесчувствием этой толпы, бежит за музыкантом и приглашает его в ресторан выпить бутылку вина. Его вызывающее поведение производит скандал в отеле, но этого-то ему и хочется, ему хочется уязвить самодовольных богачей, хочется выразить своё негодование за их бесчувственность. Но скандал проходит почти незаметно, и в авторе остаётся чувство горечи от несправедливости людей и неспособности их понять высшее счастье, простое, человечное и вместе с тем гармоничное отношение к природе, и он обращается к людям с обличительной речью:
     «Как вы, дети свободного, человечного народа, вы, христиане, вы, просто люди, на чистое наслаждение, которое вам доставил несчастный просящий человек, ответили холодностью и насмешкою? Но нет, в вашем отечестве есть приюты для нищих. — Нищих нет, их не должно быть, и не должно быть чувства сострадания, на котором основано нищенство. — Но он трудился, он радовал вас, он умолял вас дать ему что-нибудь от вашего излишка за свой труд, которым вы воспользовались. А вы с холодной улыбкой наблюдали его, как редкость, из своих высоких блестящих палат, и из сотни вас, счастливых, богатых, не нашлось ни одного, ни одной, которая бы бросила ему что-нибудь! Пристыжённый, он пошёл прочь от вас, и бессмысленная толпа, смеясь, преследовала и оскорбляла не вас, а его за то, что вы холодны, жестоки и

____
192

бесчестны; за то, что вы украли у него наслажденье, которое он вам доставил, за это его оскорбляли.
     Седьмого июля 1857 года в Люцерне, перед отелем Швейцергофом, в котором останавливаются самые богатые люди, странствующий нищий певец в продолжение получаса пел песни и играл на гитаре. Около ста человек слушали его. Певец три раза просил всех дать ему что-нибудь. Ни один человек не дал ему ничего, и многие смеялись над ним.
     Это не выдумка, а факт положительный, который могут исследовать те, которые хотят, у постоянных жителей Швейцергофа, справившись по газетам, кто были иностранцы, занимавшие Швейцергоф 7 июля.
     Вот событие, которое историки нашего времени должны записать огненными неизгладимыми буквами».
     И из души его вырывается крик удивления перед непостижимостью всего этого хаотического сцепления фактов людских отношений с их мелкими чувствами перед лицом гармоничного величия могучей природы. В патетической художественной форме изливает автор настроение своей души и так заканчивает рассказ:
     «Несчастное, жалкое создание человек со своей потребностью положительных решений, брошенный в этот вечно движущийся, бесконечный океан добра и зла, фактов, соображений, противоречий! Веками бьются и трудятся люди, чтобы отодвинуть к одной стороне благо, к другой неблаго. Проходят века, и где бы, что бы ни прикинул беспристрастный ум на весы доброго и злого, весы не колеблются, и на каждой стороне столько же блага, сколько и неблага. Ежели бы только человек выучился не судить и не мыслить резко и положительно и не давать ответы на вопросы, данные ему только для того, чтобы они вечно оставались вопросами! Ежели бы только он понял, что всякая мысль и ложна, и справедлива! Ложна односторонностью, по невозможности человека обнять всей истины, и справедлива по выражению одной стороны человеческих стремлений. Сделали себе подразделения в этом вечно движущемся, бесконечном, бесконечно перемешанном хаосе добра и зла, провели воображаемые черты по этому морю и ждут, что море так и разделится. Точно нет миллионов других подразделений совсем с другой точки зрения, в другой плоскости. Правда, вырабатываются эти новые подразделения веками, но и веков прошли и пройдут миллионы. Цивилизация — благо; варварство — зло; свобода — благо; неволя — зло. Вот это-то воображаемое знание уничтожает инстинктивные, блаженнейшие первобытные потребности добра в человеческой натуре. И кто определит мне, чт; свобода, чт; деспотизм, чт; цивилизация, чт; варварство? И где границы одного и другого? У кого в душе так непоколебимо это мерило добра и зла, чтоб он мог мерить им бегущие запутанные факты? У кого так велик ум, чтобы хоть в неподвижном прошедшем обнять все факты и взвесить их? И кто видел такое состояние, в котором бы не было добра и зла вместе? И почему я знаю, что вижу больше одного, чем другого, не оттого, что стою не на настоящем месте? И кто в состоянии так совершенно оторваться умом хоть на мгновение от жизни, чтобы независимо сверху взглянуть на неё? Один, только один есть у нас непогрешимый руководитель, Всемирный Дух, проникающий нас всех вместе и каждого как единицу, влагающий в каждого стремление к тому, что должно; тот самый Дух, который в дереве велит ему расти к солнцу, в цветке велит ему бросить семя к осени и в нас велит нам бессознательно жаться друг к другу.

____
193

     И этот-то один непогрешимый блаженный голос заглушает шумное торопливое развитие цивилизации. Кто больше человек и кто больше варвар: тот ли лорд, который, увидав затасканное платье певца, со злобой убежал из-за стола, за его труды не дал ему миллионной доли своего состояния и теперь, сытый, сидя в светлой, покойной комнате, спокойно судит о делах Китая, находя справедливыми совершаемые там убийства, — или маленький певец, который, рискуя тюрьмой, с франком в кармане, двадцать лет никому не делая вреда, ходит по горам и долам, утешая людей своим пеньем, которого оскорбили, чуть не вытолкали нынче, и который, усталый, голодный, пристыжённый, пошёл спать куда-нибудь на гниющей соломе?»
     В это время из города, в мёртвой тишине ночи, Лев Николаевич далеко–далеко услыхал гитару маленького человека и его голос.
    «Нет, казалось мне невольно, — продолжает он свои мысли, — ты не имеешь права жалеть о нём и негодовать на благосостояние лорда. Кто свесил внутреннее счастие, которое лежит в душе каждого из этих людей? Вот он сидит теперь где-нибудь на грязном пороге, смотрит на блестящее лунное небо и радостно поёт среди тихой, благоуханной ночи; в душе его нет ни упрёка, ни злобы, ни раскаяния. А кто знает, что делается теперь в душе всех этих людей, за этими богатыми высокими стенами? Кто знает, есть ли в них всех столько беззаботной, кроткой радости жизни и согласия с миром, сколько её живёт в душе этого маленького человека? Бесконечна благость и премудрость Того, Кто позволил и вслед существовать всем этим противоречиям. Только тебе, ничтожному червяку, дерзко, беззаконно пытающемуся проникнуть Его законы, Его намерения, только тебе кажутся противоречия. Он кротко смотрит со своей светлой, неизмеримой высоты и радуется на бесконечную гармонию, в которой вы все противоречиво, бесконечно движетесь. В своей великой гордости ты думал вырваться из законов общего. Нет, и ты со своим маленьким, пошленьким негодованьицем на лакеев, и ты тоже ответил на гармоническую потребность вечного и бесконечного» (1).

_______________
     (1) Полн. собр. соч. Л. Н. Т., т. II. Люцерн.

     Из Люцерна Л. Н-ч через Берн вернулся в Женеву и в Кларан около половины июля. В конце этого месяца он снова пускается в путь и уже окончательно покидает Швейцарию. Лев Николаевич продолжает путь по Рейну, в Шафгаузен, Баден, Штутгарт, Франкфурт и Берлин.
     8–го августа он был уже в Штеттине и оттуда на пароходе прибыл 11 августа (30 июля) в Петербург.
     В Петербурге он пробыл неделю, посещал кружок «Современника», бывал у Некрасова и, между прочим, прочёл ему свой рассказ «Люцерн», который был напечатан в сентябрьской книжке «Современника» в том же 1857 году. 6-го августа он выехал в Москву и, почти не останавливаясь, проехал в Тулу. По приезде в Ясную Поляну он снова окунулся в хозяйство. В дневнике того времени мы, между прочим, находим такую запись:
     «Вот как дорогой я ограничил своё назначение: главное — литературные труды, потом — семейные обязанности, потом — хозяйство; но хозяйство я должен оставить на руках старосты, сколько возможно; смягчать его, улучшать и пользоваться только двумя тысячами, остальное употреблять на крестьян. Главное — мой камень преткновения есть тщеславие либерализма. А так жить для себя — по доброму делу в день и довольно».
     Немного позже писал он:

____
194

     «Самоотвержение не в том, что берите с меня, что хотите, а трудись, и думай, и хитри, чтобы отдать себя».
     Август месяц он посвящает чтению, читал две замечательные книги — «Илиаду» и Евангелие. И та и другая произвели на него сильное впечатление: «дочёл невообразимо прелестный конец Илиады», так выражается он, и необыкновенная красота этих обеих книг заставляет его жалеть, что между ними нет связи. «Как мог Гомер не знать, что добро — любовь?» — восклицает он, мысленно сравнивая эти две книги. И сам отвечает: «Откровение — нет лучшего объяснения».
     В половине октября Толстой переселяется со своим старшим братом Николаем и сестрой Марией в Москву. Его дневник доказывает нам, что он уже 17-го числа был в Москве, 22-го он на несколько дней уезжает в Петербург.
     Рассказ Льва Николаевича «Люцерн» («Из записок князя Нехлюдова»), напечатанный, как выше было сказано, в сентябрьской книжке «Современника», был не понят критикой и потому прошёл почти незамеченным.
     Молчание критиков служит прямым и резким обличением их односторонности, узости и близорукости. Вообще с 1857 по 1861, по замечанию Зелинского, издавшего сборник критических статей о Толстом, несмотря на всё его старание, он за эти года не нашёл отдельных критических статей и рецензий о произведениях Льва Николаевича Толстого, несмотря на то, что за это время им напечатаны такие замечательные произведения, как «Юность», «Люцерн», «Альберт», «Три смерти», «Семейное счастье».
     От Льва Николаевича не ускользнуло это равнодушие критиков, и он записывает в своём дневнике после поездки в Петербург в октябре 1857 года:
     «Петербург сначала огорчил, потом оправил меня. Репутация моя пала или чуть скрипит, и я внутренне сильно огорчился; но теперь я спокоен, — я знаю, что у меня есть что сказать и силы сказать сильно; а потом что хочешь говори, публика. Но надо работать добросовестно, положить все свои силы, тогда… пусть плюют на алтарь».
     30–го октября Лев Николаевич возвращается в Москву. В своё пребывание в Москве Лев Николаевич часто посещал Фета, который так рассказывает об этом в своих воспоминаниях:
     «Однажды вечером, во время чая, явился к нам неожиданно Л. Н. Толстой и сообщил, что они, Толстые, т. е. он, старший его брат, Николай Николаевич, и сестра, графиня Мария Николаевна, поселились все вместе в меблированных комнатах Варгина, на Пятницкой. Мы все скоро сблизились» (1).

_____________
     (1) «Мои воспоминания 1848–1889» А. Фета. Ч. I, с. 214.


     Московская жизнь Льва Николаевича в эти годы (конец 50–х) ничем особенным не выделялась. Физическая природа его была в то время в полной силе и блеске и влекла его к честолюбивым играм, забавам и вообще различным светским удовольствиям.
     Фет рассказывает, что у них «иногда по вечерам составлялись дуэты, на которые приезжала пианистка и любительница музыки графиня М. Н. Толстая, иногда в сопровождении братьев — Николая и Льва или же одного Николая, который говорил:
     — А Лёвочка опять надел фрак и белый галстук и отправился на бал».
     О подобном препровождении времени свидетельствует следующий отрывок из воспоминаний Фета:

____
195

     «И. П. Борисов, бывший сам человеком недюжинным и видавший Льва Толстого ещё на Кавказе, не мог, конечно, с первой встречи с ним в нашем доме не подпасть под влияние этого богатыря. Но в то время увлечение Льва Толстого щегольством бросалось в глаза, и, видя его в новой бекеше с седым бобровым воротником, с вьющимися тёмно-русыми волосами под блестящей шляпой, надетою набекрень, и с модною тростью в руке, выходящего на прогулку, Борисов говорил про него словами песни: «Он и тросточкой подпирается, он калиновой похваляется».
     В то время у светской молодёжи входили в моду гимнастические упражнения, между которыми первое место занимало прыганье через деревянного коня. Бывало, если нужно захватить Льва Николаевича во втором часу дня, надо отправляться в гимнастический зал на Большой Дмитровке. Надо было видеть, с каким одушевлением он, одевшись в трико, старался перепрыгнуть через коня, не задевши кожаного, набитого шерстью конуса, поставленного на спине этого коня. Неудивительно, что подвижная, энергичная натура 29-тилетнего Льва Толстого требовала такого усиленного движения, но довольно странно было видеть рядом с юношами старцев с обнажёнными черепами и выдающимися животами. Один молодой, но женатый человек, дождавшись очереди, в своём розовом трико, каждый раз с разбегу упирался грудью в круп коня и спокойно отходил в сторону, уступая место следующему».
     В начале января 1858 года Москву посетила графиня Александра Андреевна Толстая, друг молодости Льва Николаевича. Лев Николаевич проводил её до Клина по Николаевской железной дороге и оттуда поехал к княжне Волконской, о которой мы уже упоминали в главе о предках Льва Николаевича со стороны его матери. Эта княжна Волконская была двоюродная сестра матери Льва Николаевича, жила подолгу с ней в Ясной Поляне и могла много интересного рассказать Льву Николаевичу про его мать и её отца.
     Лев Николаевич сохранил самое приятное воспомина-ние об этом посещении и, живя у ней, написал рассказ «Три смерти».
     Как видно, мысль о смерти начинала серьёзно волновать его, и, как всегда, возможное решение этого вопроса он находил — в гармонии разума с природой. Отступление от этого — невыразимое страдание; следование этому — вечное благо, и "жало" смерти исчезает.
     В феврале он возвращается в Ясную Поляну. Потом опять едет в Москву и в марте на две недели в Петербург. В апреле он снова в Ясной Поляне, где уже проводит всё лето. За это время Лев Николаевич много времени отдает также музыке и даже основывает музыкальное общество в Москве с содействием Боткина, Перфильева, Мортье и других. Г-жа Киреевская даёт свою залу для концертов, устраиваемых этим обществом. Из этого общества впоследствии образовалась Московская консерватория. В этом же году он в Москве близко сошёлся с семьёй старика С. Т. Аксакова.
     Весна действовала на Льва Николаевича возбуждающим образом. И этот прилив энергии, который он ощущал, хорошо выражен им в письме к тётке, гр. А. А. Толстой, написанном именно в этом 1858 году:

     «Бабушка!» (1) Весна!..

_________________
    (1) Свою тётку, гр. А. А. Толстую, недавно умершую, Лев Николаевич шутя называл «бабушкой».

     Отлично жить на свете хорошим людям; даже и таким, как я, хорошо бывает. В природе, в воздухе, во всём — надежда, будущность, и прелестная

____
196

будущность… Иногда ошибаешься и думаешь, что не одну природу ждёт будущность и счастье, а и тебя тоже, и хорошо бывает. Я теперь в таком состоянии, и со свойственным мне эгоизмом тороплюсь писать вам о предметах, только для меня интересных. Я очень хорошо знаю, когда обсужу здраво, что я старая, промёрзлая и ещё под соусом сваренная картофелина; но весна так действует на меня, что я иногда застаю себя в полном разгаре мечтании о том, что я — растение, которое распустилось вот только теперь, вместе с другими, и станет спокойно, просто и радостно расти на свете Божием. По этому случаю, к этому времени идёт такая внутренняя переборка, очищение и порядок, какой никто, не испытавший этого чувства, не может себе представить. Всё старое — прочь! все условия света, всю лень, весь эгоизм, все пороки, все запутанные, неясные привязанности, все сожаления, даже раскаяния — всё прочь!.. Дайте место необыкновенному цветку, который надувает почки и вырастает вместе с весной!..»

     Это письмо довольно длинное и столь же интересное. Оно интересно ещё и по своему концу, в котором Лев Николаевич выражает следующую просьбу:

     «Прощайте, милая бабушка, не сердитесь на меня за этот вздор и ответьте умное и пропитанное добротой — и христианскою добротой! — словечко. Я давно хотел написать вам, что вам удобнее писать по-французски, а мне женская мысль понятнее по-французски» (1).

________________
     (1) Ив. Захарьин (Якунин). «Воспоминания о гр. А. А. Толстой». «Вестник Европы». Июнь 1904.

     Этою же весной, при проезде из Москвы в своё имение, навестили Льва Николаевича в Ясной Поляне Фет с женой.
     В своих воспоминаниях Фет так рассказывает об этой поездке, давая вместе с тем интересную характеристику тётушки и воспитательницы Льва Николаевича Татьяны Александровны Ёргольской:
     «Купивши тёплую и укладистую рогожную кибитку, мы с одною горничною (опоэтизированной Толстым Марьюшкой) (2) отправились на почтовых в Мценск. О железной дороге тогда не было ещё и помину, а про поставленные вдоль шоссе телеграфные столбы говорили в народе, что тянут эту проволоку, а потом по ней и пустят из Питера волю. К этому времени мы уже настолько сошлись со Львом Николаевичем Толстым, что я счел бы для себя большим лишением не заехать к нему передохнуть на денек в Ясную Поляну. Там мы с женой представились прелестной старушке — тётке Толстого, Татьяне Александровне Ёргольской, принявшей нас с тою старинною приветливостью, которая сразу облегчает вступление в чужой дом. Татьяна Александровна не предавалась воспоминаниям о временах давно прошедших, а жила всей полнотой окружающего её настоящего.

______________
     (2) См. «Семейное счастье».

    Она говорила о том, что "на днях проехал к себе в Пирогово Серёженька Толстой, а Николенька, пожалуй, еще пробудет в Москве с Машенькой, но приятель Лёвочки Дьяков был на днях и жаловался на нервные боли жены своей». В затруднительных вопросах Татьяна Александровна обращалась к Лёвочке и окончательно успокаивалась его решением. Так, проезжая с ним осенью в Тулу, она, взглянув в окно кареты, вдруг спросила: «Mon cher Leon,

______
197

как это пишут письмо по телеграфу?» «Пришлось, — рассказывал Толстой, — с возможною простотою объяснять действие телеграфного снаряда, одинакового на обеих сторонах проволоки, — и под конец услыхать: "oui, oui, je comprends, mon cher!" (1)

____________
     (1) Да-да, я понимаю, дорогой мой.

     Не спуская вслед за тем более получаса глаз с проволоки, тётушка, наконец, спросила: "mon cher Leon, как же это так? За целые полчаса я не видала ни одного письма, пробежавшего по телеграфу".
     — Сидим мы иногда, — рассказывал Лев Николаевич, — с тетушкой целый месяц, не видя никого, и вдруг, разливая суп, тетушка скажет: "mais savez vous, cher Leon, on dit…”» (1)

____________
     (1) А знаете, дорогой Лев, говорят…

     Приведём здесь же вторую часть воспоминаний Льва Николаевича об этом замечательном человеке, Татьяне Александровне, имевшей на него такое огромное влияние.
     «Помню осенние и зимние длинные вечера, и эти вечера остались для меня чудесным воспоминанием. Этим вечерам я обязан лучшими своими мыслями, лучшими движениями души. Сидишь на кресле, читаешь, думаешь, изредка слушаешь её разговоры с Натальей Петровной или с Дунечкой, горничной, всегда доброй, ласковой, перекинешься с ней словом, и опять сидишь, читаешь, думаешь. Это чудное кресло и теперь стоит у меня, но оно уже не то, и другой диван, на котором спала добрая старушка Наталья Петровна, жившая с ней, не для неё, а потому что ей негде было жить. Между окнами под зеркалом был её письменный столик с баночками и вазочкой, в которых были сладости: пряники, финики, которыми она угощала меня. У окна два кресла, и направо от двери вышитое, покойное кресло, на котором она любила, чтобы я сидел по вечерам.
     Главная прелесть этой жизни была в отсутствии всякой материальной заботы, в добрых отношениях ко всем, в твердых, несомненно добрых отношениях к ближайшим лицам, которые никем не могли быть нарушены, и в неторопливости, в несознавании убегающего времени.
     Тогда можно было сказать: Wer darauf sitzt, der ist gl;cklich, und der gl;ckliche bin ich (1).

________________
      (1) Кто на нём сидит, тот счастлив, и счастливец этот я.

     И действительно, я был истинно счастлив, когда сидел на этом кресле. После дурной жизни в Туле у соседей с картами, цыганами, охотой, глупым тщеславием, вернешься домой, придёшь к ней, по старой привычке поцелуешься с ней рука в руку, я — её милую энергическую, она — мою грязную, порочную руку, поздоровавшись тоже по старой привычке по-французски, пошутишь с Натальей Петровной и сядешь на покойное кресло. Она знает всё, что я делал, жалеет об этом, но никогда не упрекнёт, всегда с той же лаской, любовью. Сижу на кресле, читаю, думаю, прислушиваюсь к разговору её с Натальей Петровной. То вспоминают старину, то раскладывают пасьянс, то замечают предзнаменования, то шутят о чём-нибудь, и обе старушки смеются, особенно тётенька, детским, милым смехом, который я сейчас слышу. Рассказываю я про то, что жена знакомого изменила мужу, и говорю, что муж, должно быть, рад, что освободился от неё. И вдруг тетенька, сейчас только говорившая с Натальей Петровной о том, что нарост на свечке означает гос-

_____
198

тя, поднимает брови и говорит, как дело, давно решённое в её душе, что муж не должен этого делать, потому что погубит совсем жену. Потом она рассказывает мне про драму на дворне, про которую рассказывала ей Дунечка. Потом перечитывает письмо от сестры Машеньки, которую она любит если не больше, то так же, как меня, и говорит про её мужа, своего родного племянника, не осуждая, но грустя о том горе, которое он сделал Машеньке. Потом я опять читаю, она перебирает свои вещицы — все воспоминания. Главное свойство её жизни, которое невольно заражало меня, была её удивительная, всеобщая доброта ко всем без исключения. Я стараюсь вспомнить случай, когда бы она рассердилась, сказала резкое слово, осудила бы, и не могу вспомнить ни одного случая за 30 лет жизни. Она говорила добро про другую тетушку родную, которая жестоко огорчила её, отняв нас у неё, не осуждала и мужа сестры, очень дурно поступившего с ней. Про прислугу и говорить нечего. Она выросла в понятиях, что есть господа и люди, но пользовалась своим господством только для того, чтобы служить людям. Никогда она не выговаривала мне прямо за мою дурную жизнь, хотя страдала за меня. Брата, Сергея, которого она тоже горячо любила, она также не упрекала и тогда, когда он сошёлся с цыганкой. Единственный оттенок беспокойства за нас было то, что когда он долго не приезжал, она говаривала: «что–то наш Сергейус?» Только вместо Серёжи — Сергейус. Никогда она не учила тому, как надо жить, словами, никогда не читала нравоучений. Вся нравственная работа была переработка в ней внутри, а наружу выходили только её дела — и не дела — дел не было, а вся её жизнь — спокойная, кроткая, покорная и любящая не тревожной, любующейся на себя, а тихой, незаметной любовью.
     Она делала внутреннее дело любви, и потому ей не нужно было никуда торопиться. И эти два свойства — любовность и неторопливость — незаметно влекли в общество к ней и давали особенную прелесть в этой близости.
     От этого, как я не знаю случая, чтобы она обидела кого, я не знаю никого, кто бы не любил её. Никогда она не говорила про себя, никогда о религии, о том, как надо верить, о том, как она верит и молится. Она верила во всё, но отвергала только один догмат — вечных мучений. «Dieu, qui est la bonte meme, ne peut pas vouloir nos souffrances» (1).

________________
     (1) Бог, который сама доброта, не может хотеть наших страданий.

     И кроме, как на молебнах и панихидах, я никогда не видал, как она молится. Я только по особенной приветливости, с которой она иногда встречала меня, когда я иногда поздно вечером после прощания на ночь заходил к ней, догадывался, что я прервал её молитву. «Заходи, заходи, — скажет она, бывало. — А я только что говорю Нат. Петр., что Nicolas зайдёт ещё к нам». Она часто называла меня именем отца, и это мне было особенно приятно, потому что показывало, что представление о мне и отце соединяется в её любви к обоим. По этим поздним вечерам она бывала уже раздета, в ночной рубашке, с накинутым платком, с цыплячьими ножками в туфлях, и в таком же неглиже Нат. Петр. «Садись, садись», — говорила она, видя, что мне не хочется спать или тяжело одиночество. И эти незаконные, поздние сидения мне особенно милы по памяти. Бывало, скажет что-нибудь смешное Нат. Петр. или я — и она добродушно смеётся, и тотчас же рассмеётся Нат. Петр., и обе старушки долго смеются, сами не знают — чему, а как дети, только тому, что они всех любят и им хорошо.

_____
199

     Не одна любовь ко мне была радостна. Радостна была эта атмосфера любви ко всем присутствующим, отсутствующим, живым и умершим людям и даже животным.
     Я ещё буду, если придётся раскопать мою жизнь, много говорить про неё. Теперь скажу только про отношение народа, яснополянских крестьян к ней, выразившееся во время её похорон: когда мы несли её по деревне, не было ни одного двора из 60, из которого не выходили бы люди и не требовали бы остановки и панихиды. «Добрая была барыня, никому зла не сделала», — говорили все. И её любили, и сильно любили за это. Лао-Цзы говорит, что вещи ценны тем, чего в них нет. Так же и жизнь: главная цена её в том, чтобы не было в ней дурного. И в жизни тётушки Татьяны Александровны не было дурного. Это легко сказать, но трудно сделать. И я знал только одного такого человека.
     Умирала она тихо, постепенно засыпая, и умерла, как хотела, не в той комнате, где жила, чтобы не испортить её для нас.
     Умирала она, почти никого не узнавая. Меня она узнавала всегда, улыбаясь, просиявала, как электрическая лампочка, когда нажмешь кнопку, и иногда шевелила губами, стараясь произнести «Nicolas», перед смертью совсем уже нераздельно соединив меня с тем, кого она любила всю жизнь.
     И ей-то, ей-то я отказывал в той маленькой радости, которую ей доставляли финики, шоколад и не столько для себя, а чтобы угощать меня же, и возможность дать ей немного денег тем, кто просил её. Этого не могу вспомнить без мучительного укора совести. Милая, милая тётенька, простите меня. Si jeunesse savait, si vieillesse pouvait (1), не в смысле того блага, которого для себя не взял в молодости, а в смысле того блага, которого не дал, и зла, которое сделал тем, которых уже нет» (2).

_________________
      (1) Если бы юность знала, если бы старость могла.
      (2) Из доставленных мне и отданных в моё распоряжение черновых неисправленных записок Л. Н. Толстого.

     Лето 1858 года Лев Николаевич хотя и не постоянно живёт в Ясной Поляне, уезжая на время в Москву, но жизнь народная интересует его всё более и более, и он делает попытки сближения.
     Фет в своих воспоминаниях приводит рассказ Ник. Ник. Толстого о его брате Льве, относящийся к этому времени и переданный с тонким юмором, свойственным Ник. Ник.
     «На расспросы наши о Льве Николаевиче граф с видимым наслаждением рассказывал о любимом брате. "Лёвочка, — говорил он, — усердно ищет сближения с сельским бытом и хозяйством, с которыми, как и мы все, до сих пор знаком поверхностно. Но уж не знаю, какое тут выйдет сближение: Лёвочка желает всё захватить разом, не упуская ничего, даже гимнастики. И вот у него под окном кабинета устроен бар. Конечно, если отбросить предрассудки, с которыми он так враждует, он прав: гимнастика хозяйству не помешает; но староста смотрит на дело несколько иначе: "придёшь, говорит, к барину за приказанием, а барин, зацепившись одною коленкой за жердь, висит в красной куртке головою вниз и раскачивается; волосы отвисли и мотаются, лицо кровью налилось; не то приказания слушать, не то на него дивиться". Понравилось Лёвочке, как работник Юфан растопыривает руки при пахоте. И вот

____
200

Юфан для него эмблема сельской силы, вроде Микулы Селяниновича. Он сам, широко расставляя локти, берётся за соху и юфанствует» (1).

_____________
      (1) «Мои воспоминания» А. Фета. С. 237.

     В мае того же года Л. Н. Толстой писал А. А. Фету из Ясной Поляны:
      «Драгоценный дяденька!
      Пишу два слова, только чтобы сказать, что обнимаю вас изо всех сил, что письмо ваше получил, что М. П. целую руки, всем вашим кланяюсь. Тётенька очень благодарна за память и кланяется; и сестра кланяется. Что за весна была и есть чудная! Я в одиночку смаковал её чудесно! Брат Николай должен быть в Никольском (Вяземском); поймайте его и не пускайте, — я в этом месяце хочу прийти к вам. Тургенев поехал в Винциг до августа, лечить свой пузырь.
     Чёрт его возьми! Надоело любить его. Пузыря не вылечит, а нас лишит.
     Затем прощайте, любезный друг; ежели до моего прихода не будет стихотворения, уж я его из вас выжму.

     Ваш гр. Л. Толстой.

     Какой Троицын день был вчера! Какая обедня с вянущей черёмухой, седыми волосами и ярко-красным кумачом и горячее-горячее солнце!»

     А затем он же:

     «Ау, дяденька! Ауу! Во-первых, сами не отзовётесь ничем, когда весна, и знаете, что все о вас думают, и что я, как Прометей, прицеплен к скале и всё-таки алкаю вас видеть и слышать. Или бы приехали, или хоть позвали бы к себе хорошенько. А во-вторых, зажилили брата, и очень хорошего брата, по прозвищу «Фирдуси». Главная тут преступница, я думаю, Мария Петровна, которой очень кланяюсь и прошу возвратить собственного нашего брата. Без шуток, он велел сказать, что на той неделе будет; Дружинин тоже будет; приезжайте и вы, голубчик дяденька».

     После летних занятий по хозяйству мы видим Льва Николаевича и за общественными делами.
     Осенью того же 1858 года в Туле происходил с 1–го по 4–е сентября съезд дворян всей губернии для избрания депутатов в тульский губернский комитет улучшения быта крестьян. На этом съезде, на основании устава о дворянских выборах, дозволяющего дворянам представлять свои соображения о местных нуждах и потребностях своей губернии, 105 дворян подали тульскому губернскому предводителю, для передачи на обсуждение губернского комитета, следующее мнение:

    «Мы нижеподписавшиеся, в видах улучшения быта крестьян, обеспечения собственности помещиков и безопасности тех и других, полагаем необходимым отпустить крестьян на волю не иначе, как с наделом некоторого количества земли в потомственное владение, — и чтобы помещики за уступаемую ими землю получили бы полное, добросовестное денежное вознаграждение посредством какой-либо финансовой меры, которая не влекла бы за собою ни-

____
201

каких обязательных отношений между крестьянами и помещиками, — отношений, которые дворянство предполагает необходимым прекратить».
     (Следуют подписи 105 тульских дворян, в числе которых подписался, конечно, и «крапивенский помещик граф Лев Толстой»).

     Переходим опять к воспоминаниям Фета:
     «Со времени нашего с женою отъезда в Москву, осенью 1858 г., — рассказывает он, — Лев Николаевич Толстой успел, как видно из следующего его письма, присланного мне в Москву из Новосёлок, поохотиться с Борисовым, который и сдал ему на время своего доезжачего Прокофия с лошадью и гончими.
     24 октября граф писал мне в Москву:

    «Душенька, дяденька, Фётенька! Ей-Богу душенька, и я вас ужасно, ужасно люблю! Вот те и всё! Повести писать глупо, стыдно. Стихи писать… Пожалуй, пишите; но любить хорошего человека очень приятно. А может быть, против моей воли и сознания не я, а сидящая во мне, ещё не назревшая повесть заставляет любить вас. Что-то иногда так кажется. Что ни делай, а между навозом и коростой нет-нет да возьмёшь и сочинишь. Спасибо, что ещё писать себе не позволяю и не позволю. Изо всех сил благодарю вас за хлопоты о ветеринаре и пр. Нашел я тульского и начал лечение. Что будет — не знаю. Да и чёрт с ними со всеми! Дружинин просит по дружбе сочинить повесть. Я, право, хочу сочинить. Такую сочиню, что уж ничего не будет. Шах персидский курит табак, а я тебя люблю. Вот она шутка-то! Без шуток, что ваш Гафиз? Ведь как ни вертись, а верх мудрости и твёрдости для меня — это только радоваться чужою поэзиею, а свою собственную не пускать в люди в уродливом наряде, а самому есть с хлебом насущным. А иногда так вдруг захочется быть великим человеком, и так досадно, что до сих пор ещё этого не сделалось. Даже поскорее торопишься вставать или доедать обед, чтобы начинать. Всех так называемых глупостей не переговорить, но приятно хотя одну сказать такому дяденьке, как вы, который живёт только одними так называемыми глупостями, "закурдалами". Пришлите мне одно самое здоровое переведенное вами стихотворение Гафиза me fair venir l'eau a la bouche (1), а я вам пришлю образчик пшеницы. Охота надоела — смерть. Погода стоит прелестная, но я один не езжу.

______________
      (1) Поднести воду ко рту.

     Тётенька очень благодарит за память; и это не фраза, а всякий раз, как я прочту ей вашу приписку, она улыбается, наклонив голову, и скажет: «однако (почему однако?) какой славный человек этот Фет». А я знаю, за что славный — за то, что она думает, что он меня очень любит. Ну-с, прощайте. Пописывайте мне иногда без возбудителя ветеринара».
     В декабре 1858 года (2) со Львом Николаевичем произошел на охоте случай, едва не стоивший ему жизни. Вот как об этом рассказывает Фет:

______________
     (2) В воспоминаниях Фета это происшествие ошибочно отнесено к тем же числам января 1858 года.

     «Не помню, при каких обстоятельствах братья Толстые — Николай и Лев — познакомились со Ст. Ст. Громекой; вероятно, это произошло у нас в доме. Все трое очень скоро сблизились между собою, так как оказались страстными охотниками.

_____
202

     15 декабря 1858 года Громека писал:
     «Согласно вашей просьбе, спешу уведомить вас, милый Афанасий Афанасьевич, что на этих днях, около 18 или 20 числа, я еду на медведя. Передайте Толстому, что мною куплена медведица с двумя медвежатами (годовыми), и что если ему угодно участвовать в нашей охоте, то благоволит к 18 или 19 числу приехать в Волочек, прямо ко мне, без всяких церемоний, и что я буду ждать его с распростертыми объятиями: для него будет приготовлена комната. Если же он не приедет, то прошу вас уведомить меня к тому же времени.
     Я полагаю, что охота состоится именно 19-го числа. Следовательно, всею лучше и даже необходимо приехать 18–го.
     Если же Толстой пожелает отложить до 21–го, то уведомьте; дольше ждать невозможно».
     Для большей убедительности известный вожак на медвежьих охотах, Осташков, явился в квартиру Толстых. Его появление в среде охотников можно только сравнить с погружением раскалённого железа в воду. Всё забурлило и зашумело. Ввиду того, что каждому охотнику на медведя рекомендовалось иметь с собой два ружья, граф Лев Николаевич выпросил у меня мою немецкую двустволку, предназначенную для дроби. В условленный день наши охотники (Лев Николаевич и Николай Николаевич) отправились на Николаевский вокзал. Добросовестно передам здесь слышанное мною от самого Льва Николаевича и сопровождавших его на медвежьей охоте товарищей.
     Когда охотники, каждый с двумя заряженными ружьями, были расставлены вдоль поляны, проходившей по изборождённому в шахматном порядке просеками лесу, то им рекомендовали пошире отоптать вокруг себя глубокий снег, чтобы таким образом получить возможно большую свободу движений. Но Лев Николаевич, становясь на указанном месте чуть не по пояс в снег, объявил отаптывание лишним, так как дело состояло в стрелянии в медведя, а не в ратоборстве с ним. В таком соображении граф ограничился поставить своё заряженное ружьё к стволу дерева, так чтобы, выпустив свои два выстрела, бросить своё ружьё и, протянув руку, схватить моё. Поднятая Осташковым с берлоги громадная медведица не заставила себя долго ждать. Она бросилась к долине, вдоль которой расположены были стрелки, по одной из перпендикулярных к ней продольных просек, выходивших на ближайшего справа ко Л. Н-чу стрелка, вследствие чего граф даже не мог видеть приближения медведицы. Но зверь, быть может, учуяв охотника, на которого всё время шёл, вдруг бросился по поперечной просеке и внезапно очутился в самом недалёком расстоянии на просеке против Толстого, на которого стремительно помчался. Спокойно прицелился Лев Николаевич, спустил курок, но, вероятно, промахнулся, так как в клубе дыма увидал перед собой набегающую массу, по которой выстрелил почти в упор и попал пулею в зев, где она завязла между зубами. Отпрянуть в сторону граф не мог, так как не отоптанный снег не давал ему простора, а схватить моё ружьё не успел, получивши в грудь сильный толчок, от которого навзничь повалился на снег. Медведица с разбега перескочила через него. “Ну, — подумал граф, — всё кончено. Я дал промах и не успею выстрелить по ней другой раз". Но в ту же минуту он увидал над головой что–то тёмное. Это была медведица, которая, мгновенно вернувшись назад, старалась прокусить череп ранившему её охотнику. Лежащий навзничь, как связанный, в глубоком снегу Толстой мог оказать только пассивное сопротивление, стараясь по возможности втягивать голову в плечи и подставлять лохматую шапку под зев животного. Быть может, вследствие

____
203

таких инстинктивных приёмов, зверь, промахнувшись зубами раза два, успел дать только одну значительную хватку, прорвав верхними зубами щёку под левым глазом и сорвав нижними всю левую половину кожи со лба. В эту минуту случившийся поблизости Осташков, с небольшой, как всегда, хворостиной в руке, подбежал к медведице и, расставив руки, закричал своё обычное: "куда ты? куда ты?" — Услыхав это восклицание, медведица бросилась прочь со всех ног, и её, как помнится, вновь обошли и добили на другой день.
     Первым словом поднявшегося на ноги Толстого, с отвисшею на лицо кожею со лба, которую тут же перевязали платками, — было: "что-то скажет Фет?" Этим словом я горжусь и поныне» (1).
_____________
     (1) «Мои воспоминания» А. Фета, ч. I, с. 226.

     Сам Лев Николаевич, оправившись, спешит уведомить тётку о случившемся и в письме от 25 декабря так рассказывает про этот случай:
     «Во-первых, поздравляю вас, во-вторых, я боюсь, что до вас дойдёт как-нибудь с прибавлениями моё приключение, и потому сам спешу известить вас о нём.
     Мы были с Николенькой на медвежьей охоте, 21–го я убил медведя, 22-го мы снова пошли, и со мной случилось нечто самое необыкновенное. Медведь, не видя меня, бросился на меня; я выстрелил в него с 6-ти шагов, первый раз промахнулся, со второго выстрела в 2-х шагах я его смертельно ранил, но он бросился на меня, повалил на землю, и пока ко мне бежали, он укусил меня 2 раза в лоб над и под глазом. По счастью, это продолжалось не более 10 или 15 секунд; медведь убежал, и я поднялся с небольшой раной, которая не уродует меня и не причиняет мне страданий. Ни кость черепа, ни глаз не повреждены, — так что я отделался небольшим шрамом, который останется на лбу. Теперь я в Москве и чувствую себя совсем хорошо. Я пишу вам чистую правду, ничего не скрывая, чтобы вы не беспокоились. Теперь всё прошло, и остаётся только благодарить Бога, который меня спас столь необычайным образом».
     Этот эпизод послужил Льву Николаевичу темой для его рассказа «Охота пуще неволи», помещённого в «книжках для чтения». В этом рассказе много художественных подробностей, пропущенных Фетом, но так как в художественной обработке очень трудно отличить фактическую сторону рассказа от добавлений художественной фантазии, мы предпочли этому рассказу воспоминания друга Льва Николаевича и его собственное письмо, как более соответствующие нашей цели.
     Первые месяцы 1859 года Лев Николаевич проводит в Москве, а в апреле едет в Петербург, где проводит 10 дней в обществе своего друга, А. А. Толстой. Об этой поездке у него сохранились самые лучшие воспоминания. В конце апреля он снова в Ясной Поляне, где остаётся всё лето. Летом Лев Николаевич навестил Тургенева в его Спасском.
     В своём стихотворении, посланном Фету от 16-го июля 1859 года, Тургенев пишет следующее:

                Толстого Николая поцелуйте
                И Льву Толстому поклонитесь, также
                Сестре его. Он прав в своей приписке:
                Мне "не за что" к нему писать. Я знаю,
                Меня он любит мало, и его
                Люблю я мало — слишком в нас различны


¬¬¬____
204

                Стихии; но дорог на свете много:
                Друг другу мы мешать не захотим (1).

_____________
     (1) «Мои воспоминания» А. Фета, ч. I, с. 305.

     Эти строки показывают, что отношения между ними продолжались взаимно уважительные, но дружелюбно–холодные.
     Тем не менее это свидание прошло благополучно. 9–го октября того же года в письме к Фету Тургенев так отзывается об этом свидании:
     «Дамы наши очень кланяются вам всем. С Толстым мы беседовали мирно и расстались дружелюбно. Кажется, недоразумений между нами быть не может, потому что мы друг друга понимаем ясно и понимаем, что тесно сойтись нам невозможно. Мы из разной глины слеплены».
     В августе Лев Николаевич снова в Москве, где проводит осень.
    1860 год он встречает уже в душевной тревоге:
    «Тягота хозяйства, тягота одинокой жизни, всевозможные сомнения н пессимистические чувства обуревают душу».
     Хотя зимой 59–60 года он ещё находит отдохновение и умиление в школах. В «Исповеди» он так говорит об этом времени:
    «Вернувшись из-за границы, я поселился в деревне и попал на занятие крестьянскими школами. Занятие это было мне особенно по сердцу, потому что в нём не было той, ставшей для меня очевидной, лжи, которая уже резала мне глаза в деятельности литературного учительства. Здесь я тоже действовал во имя прогресса, но я уже относился критически к самому прогрессу. Я говорил себе, что прогресс в некоторых явлениях своих совершался неправильно, и что вот надо отнестись к первобытным людям, крестьянским детям, совершенно свободно, предлагая им избрать тот путь прогресса, который они захотят. В сущности же, я вертелся всё около одной и той же неразрешимой задачи, состоящей в том, чтобы учить, не зная чему. В высших сферах литературной деятельности я понял, что нельзя учить, не зная чему, потому что я видел, что все учат различному и, споря между собой, скрывают только сами от себя своё незнание; здесь же, с крестьянскими детьми, я думал, что можно обойти эту трудность тем, чтобы предоставить детям учиться, чему они хотят. Теперь мне смешно вспомнить, как я вилял, чтобы исполнить свою похоть — учить, хотя очень хорошо знал в глубине души, что я не могу учить ничему такому, что нужно, потому что сам не знаю, что нужно».
     Это постоянное чувство неудовлетворения собой, это искание смысла жизни было непрестанно действующей силой, неудержимо влекущей его вперёд на пути его нравственного прогресса.
     В феврале 1859 года Лев Николаевич был избран членом Московского общества любителей российской словесности.
     4-го февраля 1859 года состоялось заседание этого общества под председательством А. С. Хомякова.
     На этом заседании в числе вновь избранных членов присутствовал и Лев Николаевич Толстой и, по обычаю этого общества, произнес вступительную речь, в которой, как говорится в протоколе общества, «коснулся вопроса о преимуществе художественного элемента в литературе над всеми её временными направлениями». К сожалению, эта речь не дошла до нас. В протоколах общества значится, что сначала было определено напечатать эту речь в трудах общества, но потом, так как издание этих трудов не состоялось, было

_____
205

решено возвратить её автору (1), у которого она, вероятно, и осталась в архиве 50–х годов.

________________    
     (1) Моск. общ. люб. росс. слов. Сборник протоколов. Редкий экз., хранящийся в Британском музее.

     Некоторое представление об этой речи мы можем себе сделать по прекрасной ответной речи А. С. Хомякова, которую и приводим здесь целиком:
     «Общество любителей российской словесности, включив вас, граф Лев Николаевич, в число своих действительных членов, с радостью приветствует вас как деятеля чисто художественной литературы. Это чисто художественное направление защищаете вы в своей речи, ставя его высоко над всеми другими временными и случайными направлениями словесной деятельности. Странно было бы, если бы общество вам не сочувствовало в том; но позвольте мне сказать, что правота вашего мнения, вами столь искусно изложенная, далеко не устраняет прав временного и случайного в области слова. То, что всегда справедливо, то, что всегда прекрасно, то, что неизменно, как самые коренные законы души, — то, без сомнения, занимает и должно занимать первое место в мыслях, побуждениях и, следовательно, в речи человека. Оно, и оно одно, передается поколением поколению, народом народу как дорогое наследие, всегда множимое и никогда не забываемое. Но, с другой стороны, есть, как я имел уже честь сказать, постоянное требование самообличения в природе человека и в природе общества; есть минуты, и минуты важные в истории, когда это самообличение получает особенные, неопровержимые права и выступает в общественном слове с большею определённостью и с большею резкостью. Случайное и временное в историческом ходе народной жизни получает значение всеобщего, всечеловеческого уже и потому, что все поколения, все народы могут понимать и понимают болезненные стоны и болезненную исповедь одного какого-нибудь поколения или народа. Права словесности — служительницы вечной красоты — не уничтожают прав словесности обличительной, всегда сопровождающей общественное несовершенство, а иногда являющейся целительницей общественных язв. Есть бесконечная красота в невозмутимой правде и гармонии души; но есть истинная, высокая красота и в покаянии, восстановляющем правду и стремящем человека или общество к нравственному совершенству. Позвольте мне прибавить, что я не могу разделять мнения, как мне кажется, одностороннего, германской эстетики. Конечно, художество вполне свободно: в самом себе оно находит оправдание и цель. Но свобода художества, отвлеченно понятого, нисколько не относится к внутренней жизни самого художника. Художник не теория, не область мысли и мысленной деятельности: он человек, всегда человек своего времени, обыкновенно лучший его представитель, весь проникнутый его духом и его определившимися или зарождающимися стремлениями. По самой впечатлительности своей организации, без которой он не мог бы быть художником, он принимает в себя, и более других людей, все болезненные, так же как и радостные, ощущения общества, в котором он родился. Посвящая себя всегда истинному и прекрасному, он невольно, словом, складом мысли и воображения, отражает современное в его смеси правды, радующей душу чистую, и лжи, возмущающей её гармоническое спокойствие. Так сливаются две области, два отдела литературы, о которых мы говорили; так писатель, служитель чистого художества, делается иногда обличителем, даже без сознания, без собственной воли и иногда против воли.

____
206

     Вас самих, граф, позволю я привести в пример. Вы идёте верно и неуклонно по сознанному и определённому пути; но неужели вы вполне чужды тому направлению, которое назвали обличительной словесностью? Неужели хоть в картине чахоточного ямщика, умирающего на печке в толпе товарищей, по-видимому, равнодушных к его страданиям, вы не обличили какой-нибудь общественной болезни, какого-нибудь порока? Описывая эту смерть, неужели вы не страдали от этой мозолистой бесчувственности добрых, но не пробужденных душ человеческих? Да, — и вы были, и вы будете невольно обличителем. Идите с Богом по тому прекрасному пути, который вы избрали. Идите с тем же успехом, которым вы увенчались до сих пор, или ещё с большим, ибо ваш дар не есть дар преходящий и скоро исчерпываемый; но верьте, что в словесности вечное и художественное постоянно принимает в себя временное и преходящее, превращая и облагораживая его, и что все разнообразные отрасли человеческого слова беспрестанно сливаются в одно гармоническое целое» (1).

_______________
     (1) «Русский архив» 1896 года, II, с. 401. Статья В. П. Лясковского «А. С. Хомяков, его биография и учение».

     Пророчество Хомякова сбылось; не говоря уже об обличительном элементе во всех произведениях первого периода, через 20 лет Лев Николаевич выступил сам с покаянием и затем с обличением современного зла. И посвятил этому делу свои могучие художественные и нравственные силы.



ГЛАВА 12.
Второе заграничное путешествие. Смерть брата

     В феврале 1860 года Фет обратился к Толстому письменно, прося совета по поводу задуманного им намерения купить имение и заняться хозяйством. Лев Николаевич отвечал ему вполне сочувственно, одобряя намерение, обещая содействие и указывая на разные продающиеся земли, и после этой практической части письма, не имеющей, по нашему мнению, общего интереса, он высказывает следующие значительные мысли по поводу произведений Тургенева и Островского:
     «Прочёл я "Накануне". Вот моё мнение: писать повести вообще напрасно, а ещё более таким людям, которым грустно и которые не знают хорошенько, чего они хотят от жизни. Впрочем, "Накануне" много лучше "Дворянского гнезда", и есть в нём отрицательные лица превосходные: художник и отец. Другие же не только не типы, но даже замысел их, положение их не типическое, или уж они совсем пошлы. Впрочем, это всегдашняя ошибка Тургенева. Девица из рук вон плоха: «Ах, как я тебя люблю»… у неё ресницы были длинные… Вообще меня всегда удивляет в Тургеневе, как он со своим умом и поэтическим чутьём не умеет удержаться от банальности даже до приёмов. Больше всего этой банальности в отрицательных приёмах, напоминающих Гоголя. Нет человечности и участия к лицам, а представляются уроды, которых он бранит, а не жалеет. Это как-то больно жюрирует с тоном и смыслом либерализма всего остального. Это хорошо было при царе Горохе и при Гоголе (да ещё надо сказать, что ежели не жалеть своих самых ничтожных лиц,

____
207

надо их уж ругать так, чтобы небу жарко было, или смеяться над ними так, чтобы животики подвело), а не так, как одержимый хандрой и диспепсией Тургенев. Вообще же сказать, никому не написать теперь такой повести, несмотря на то, что она успеха иметь не будет.
     "Гроза" Островского есть, по-моему, плачевное сочинение, а будет иметь успех. Не Островский и не Тургенев виноваты, а время: теперь долго не родится тот человек, который бы сделал в поэтическом мире то, что сделал Булгарин. А любителям антиков, к которым и я принадлежу, никто не мешает читать серьёзно стихи и повести и серьёзно толковать о них. Другое теперь нужно. Не нам нужно учиться, а нам нужно Марфутку и Тараску выучить хотя немножко тому, что мы знаем. Прощайте, любезный друг».
     Лев Николаевич, действительно, решил, что человек, одаренный разумом и обогащенный знаниями, обязан, прежде чем наслаждаться ими, делиться с теми, у кого их нет, и потому он посвящает часы, свободные от хозяйства, школе. В этих занятиях проходит зима 59–60 года. В то же время за чтением серьёзных книг ему приходят такие мысли:
     «1-го февраля. Читал "La Degenerescence de l'espris humain" (1) и о том, как есть физическая высшая степень развития ума. Я в этой степени машинально вспоминал молитву. Молиться кому? Что такое Бог, представляемый себе так ясно, что можно просить его, сообщаться с ним? Ежели я и представляю себе такого, то он теряет для меня всякое величие.

__________________
     (1) «Вырождение человеческого духа».

     Бог, которого можно просить и которому можно служить, — есть выражение слабости ума. Тем-то он Бог, что всё Его существо я не могу представить себе. Да Он и не существо: Он закон и сила.
     Пусть останется эта страничка памятником моего убеждения в силе ума».
     Затем он читает рассказы Ауэрбаха и «Рейнеке-Лис» Гёте и, наконец, около того же времени он записывает такую мысль:
    «Странная религия моя и религия нашего времени, религия прогресса. Это сказали одному человеку, что прогресс хорошо. Это только отсутствие верования и потребность сознанной деятельности, облечённая в верование. Человеку нужен порыв — Schwung — да».
    Эта мысль получила своё полное развитие в педагогических сочинениях, как мы увидим ниже, а также в самоанализе «Исповеди», в приведённой выше заметке. Друзья Толстого с напряженным вниманием следили за его литературной деятельностью, относясь снисходительно и полушутливо к "дури и чудачеству", как они называли, большей частью не понимая этих проявлений глубокой внутренней работы Льва Николаевича.
     Так, Боткин писал, между прочим, Фету 6-го марта 1860 года:
     «Из письма Тургенева я с радостью узнал, что Лев Толстой опять принялся за свой кавказский роман. Как бы он ни дурил, а я всё-таки скажу, что этот человек с великим талантом, и для меня всякая дурь его имеет больше достоинства, чем благоразумнейшие поступки других».
     Так же относился к нему Тургенев. Вот отрывок из его письма к Фету того же года:
     «А Лев Толстой продолжает чудить. Видно, так уже написано ему на роду. Когда он перекувыркнётся в последний раз и встанет на ноги?»
     Весной 1860 года супруги Феты, по обыкновению, по пути переезда из города в деревню заехали в Ясную Поляну.

____
208

      Фет делает следующую краткую заметку об этом пребывании в Ясной Поляне:
     «Конечно, мы не отказали себе в удовольствии заехать на два дня в Ясную Поляну, где к довершению радости застали дорогого Н. Н. Толстого, заслужившего самобытною восточною мудростью прозвание Фирдуси. Сколько самых отрадных планов нашего пребывания в яснополянском флигеле со всеми подробностями возникали между нами в эти два дня! Никому из нас не приходила в голову полная несостоятельность этих планов».
     Далее Фет рассказывает о приезде к ним Николая Николаевича Толстого.
     «Однажды приехавший к нам в половине мая Ник. Ник. Толстой объявил, что сестра его, графиня М. Н. Толстая, вместе с братьями убедили его ехать за границу от несносных приливов кашля. Исхудал он, бедный, к этому времени очень, невзирая на обычную свою худобу; и по временам сквозь добродушный смех прорывалась свойственная чахоточным раздражитель-ность. Помню, как он рассердился, отдернув руку от руки приехавшего за ним кучера, ловившего её для лобзания. Правда, он и тут ничего не сказал в лицо своему крепостному; но когда он ушёл к лошадям, он с раздражением в голосе стал жаловаться мне и Борисову: "С чего вдруг этот скот выдумал целовать руку? Отроду этого не было"».
     Так как в дальнейшем рассказе придётся говорить об отношении Льва Николаевича к своему брату во время жизни и при смерти его, то мы считаем нелишним привести характеристику этого замечательного человека, сделанную Фетом.
     «Граф Н. Н. Толстой, бывавший у нас чуть не каждый вечер, приносил с собой нравственный интерес и оживление, которое трудно передать в немногих словах. В то время он ходил ещё в своём артиллерийском сюртуке, и стоило взглянуть на его худые руки, большие умные глаза и ввалившиеся щёки, чтобы убедиться, что неумолимая чахотка беспощадно вцепилась в грудь этого добродушно-насмешливого человека. К сожалению, этот замечательный человек, про которого мало сказать, что все знакомые его любили, а следует сказать — обожали, приобрёл на Кавказе столь обычную в то время между тамошними военными привычку к горячим напиткам. Хотя впоследствии я коротко знал Николая Толстого и бывал с ним в отъезжем поле на охоте, где, конечно, ему сподручнее было выпить, чем на каком-либо вечере, тем не менее, в течение трёхлетнего знакомства, я ни разу не замечал в Николае Толстом даже тени опьянения. Сядет он, бывало, в кресло, придвинутое к столу, и понемножку прихлебывает чай, приправленный коньяком. Будучи от природы крайне скромен, он нуждался в расспросах со стороны слушателя. Но наведённый на какую-либо тему, он вносил в неё всю тонкость и забавность своего добродушного юмора. Он, видимо, обожал младшего своего брата Льва. Но надо было слышать, с какой иронией он отзывался о его великосветских похождениях. Он так ясно умел отличать действительную сущность жизни от её эфемерной оболочки, что с одинаковой иронией смотрел и на высший, и на низший слой кавказской жизни. И знаменитый охотник, старовер, дядюшка Епишка (в «Казаках» гр. Л. Толстого — Ерошка), очевидно, подмечен и выщупан до окончательной художественности Николаем Толстым».
     Н. Н. мало писал; до нас дошли только его «Записки охотника», напечатанные в «Современнике».
     Евг. Гаршин в своих воспоминаниях о Тургеневе приводит такое мнение Ивана Сергеевича о Н. Н. Толстом:

_____
209

     «То смирение перед жизнью, — говорил нам Иван Сергеевич, — которое Лев Толстой развивал теоретически, брат его применил непосредственно к своему существованию. Он жил всегда в самой невозможной квартире, чуть не в лачуге, где-нибудь в отдалённом квартале Москвы, и охотно делился всем с последним бедняком. Это был восхитительный собеседник и рассказчик, но писать было для него почти физически невозможно. Его затруднял самый процесс письма, как затрудняет простого человека, у которого всегда натружены руки и перо плохо держится в пальцах» (1).

_______________
     (1) «Исторический вестник». Ноябрь 1883 г. Евг. Гаршин. «Воспоминания о И. С. Тургеневе».

    Поездка за границу Николая Николаевича действительно состоялась, к общей, хотя и недолгой радости его друзей. Он выехал за границу через Петербург с братом Сергеем. Тургенев, любивший его, сильно беспокоился о его здоровье и писал Фету так от 1 июня 1860 года из Содена:
     «То, что вы мне сообщили о болезни Николая Толстого, глубоко меня огорчило. Неужели этот драгоценный, милый человек должен погибнуть, и как можно было запустить так болезнь? Неужели он не решился победить свою лень и поехать за границу полечиться? Ездил он на Кавказ в тарантасах и чёрт знает в чем. Что бы ему приехать в Соден! Здесь на каждом шагу встречаешь больных грудью: соденские воды едва ли не лучшие для таких болезней. Я вам все это говорю за две тысячи верст, как будто слова мои могут чем-нибудь помочь… Если Толстой уже не уехал, то он не уедет… Вот как нас всех ломает судьба!» (2)

______________
     (2) «Мои воспоминания» А. Фета. Ч. I, с. 328.

    То же самое он повторяет в postscriptum того же письма:
    «Если Николай Толстой не уехал, бросьтесь ему в ноги, а потом гоните его в шею за границу. Здесь, например, такой мягкий воздух, какого в России никогда и нигде не бывает».
     Конечно, и Лев Николаевич был сильно встревожен болезнью брата. К этому времени относится следующее письмо его к Фету, в котором, кроме заботы о брате, он выражает ещё очень интересные сельскохозяйственные соображения:
     «Не только не обрадовался и не возгордился вашим письмом, любезный друг Аф. Аф., но ежели бы поверил ему совсем, то очень бы огорчился. Это без фразы. Писатель вы — писатель и есть, и дай Бог и вам, и нам. Но что вы сверх того хотите найти место и на нём копаться, как муравей, эта мысль не только должна была прийти к вам, но вы и должны осуществить её лучше, чем я. Должны вы это сделать, потому что вы и хороший, и здраво смотрящий на жизнь человек. Впрочем, не мне и теперь докторальным тоном одобрять или не одобрять вас: я в большом разладе сам с собою. Хозяйство в том размере, в каком оно ведется у меня, давит меня; юфанство где-то вдали виднеется только мне; семейные дела, болезнь Николеньки, от которого из-за границы нет ещё известий, и отъезд сестры (она уезжает от меня через три дня) — с другой стороны давят и требуют меня. Холостая жизнь, т. е. отсутствие жены, и мысль, что уж становится поздно, — с третьей стороны мучает. Вообще всё мне не складно теперь. По причине беспомощности сестры и желания видеть Николая я завтра на всякий случай беру паспорт за границу и, может быть, поеду с ними; особенно ежели не получу или получу дурные вести от Николая. Как бы я дорого дал, чтобы видеть вас перед отъездом, сколько бы хотелось вам сказать и от вас узнать; но теперь это едва ли воз-

____
210

можно. Однако, ежели бы это письмо пришло рано, то знаете, что мы поедем из Ясной в четверг, а скорее в пятницу. — Теперь о хозяйстве: цена, которую с вас просят, недорога, а ежели место вам по душе, то надо купить. Одно, зачем так много земли? Я трёхлетним опытом дошёл, что со всевозможною деятельностью невозможно вести хлебопашество успешно и приятно более чем на 60-ти, 70-ти десятинах, т. е. десятинах по 10-ти, 15-ти в поле (в 4). Только при этих условиях можно не дрожать за всякий огрех, потому что вспашешь не два, а три и четыре раза, за всякий пропущенный работником час, за лишний рубль в месяц работнику, потому что можно довести 15 десятин до того, чтобы они давали 30-40% с капитала основного и оборотного, а 80-100 десятин — нельзя. Пожалуйста, не пропустите этого совета мимо ушей, это не "так себе болтовня", а вывод, до которого я дошёл "боками". Кто вам скажет противное, тот или лжёт, или не знает. Мало того, и с 15 десятинами нужна деятельность, поглощающая всего. Но тогда может быть награда, одна из самых приятных в жизни, а с 90 десятинами есть труд почтовой лошади и не может быть успеха. Не нахожу слов обругать себя, что я раньше не написал вам, тогда бы вы верно приехали.
     Теперь прощайте. Передайте душевный поклон Марье Петровне и Борисову» (1).

______________
     (1) «Мои воспоминания» А. Фета. С. 329.

     В это время в литературной деятельности Льва Николаевича и его друга Фета, слабо, но последовательно отражавшего в себе процесс внутренней жизни Толстого, происходит затишье.
     И вот Дружинин пишет Толстому и Фету убедительные письма, ободряя их на литературную работу. Особенно интересно его письмо к Толстому:
     «Тороплюсь отвечать на письмо ваше, любезный друг Лев Николаевич, и как вы, вероятно, догадываетесь, по поводу того, что вы пишете о вашем отношении к литературе. На всякого писателя набегают минуты сомнения и недовольства собою, и, как ни сильно и ни законно это чувство, никто ещё из-за него не прекращал своей связи с литературой, а всякий писал до конца. Но у вас все стремления, добрые и недобрые, держатся с особенным упорством, потому вам нужнее, чем кому другому, подумать о том и дружески обсудить всё дело.
     Прежде всего вспомните то, что после поэзии и труда мысли все труды кажутся дрянью, Qui a bu, boira (2), и в 30 лет оторваться от деятельности писателя значит лишить себя половины всех интересов в жизни. Но это лишь одна трудность дела, есть кое-что ещё важнее.

_______________
      (2) Кто пил, тот будет пить.

     На всех нас лежит ответственность, корень которой в теперешнем огромном значении литературы посреди русского общества. Англичанин или американец может расхохотаться тому, что в России не только 30-летние люди, но седовласые помещики 2000 душ потеют над повестью в 100 страниц, которая появилась в журнале, пожирается всеми и возбуждает на целый день толки в обществе. Каким художеством ни объясняй этого дела, его не объяснишь художеством. То, что в других землях дело празднословия, беззаботного дилетантизма, — у нас выходит совсем другим. У нас дела сложились так, что повесть — эта потеха и мельчайший род словесности — выходит чем-нибудь из двух: или дрянью, или голосом передового человека в целом царстве. Мы, например, все знаем слабость Тургенева, но между самой его дрянной

____
211

повестью и самыми лучшими романами госпожи Евгении Тур, с её полуталантом, — целый океан. Публика русская по какому-то странному чутью выбрала себе из толпы писателей четверых или пятерых глашатаев и ценит их как передовых людей, не желая знать никаких соображений и выводов. Вы частью по талантам, частью по светским качествам вашего духа, а частью просто по стечению счастливых обстоятельств стали в такое благоприятное отношение к публике. Стало быть, тут уходить и прятаться нельзя, а надо работать, хотя бы до истощения сил и средств. Это одна сторона дела, а вот другая. Вы член литературного круга, по возможности честного, независимого и влиятельного, который десять лет при гонениях и невзгодах (и несмотря на свои собственные пороки) твёрдо держит знамя всего, что либерально и просвещённо, и выносит весь этот гнёт похабства житейского, не сделавши ни одной подлости. При всей холодности света и необразованности и смотрении свысока на литературу, этот круг награжден почетом и нравственной силой. Слова нет, что в нём есть людишки пустые и даже глуповатые, в общей связи и они что-нибудь значат, и они не были бесполезны. В этом круге вы опять-таки, несмотря на то, что пришли недавно, имеете место и голос, каких, например, не имеет Островский, огромно-талантливый и в нравственном отношении столько же почтенный, как и вы. Отчего это случилось, было бы слишком долго разбирать, да и не в том дело. Оторвавшись от круга литературного и предавшись бездеятельности, вы соскучитесь и лишите себя важной роли в обществе. На этом месте прекращаю мою диссертацию по неимению места в письме, — если эти мысли вас займут собой, то вы сами их разовьете и пополните».
     С тем же дружеским советом он обращается и к Фету:
    «Добрый и многоуважаемый Афан. Афан. Насчёт вашего намерения не писать и не печатать более — скажу вам то же, что Толстому: пока не напишете что-нибудь хорошего, исполняйте ваше намерение, а когда напишется, то сами вы и без чужого побуждения измените этому намерению.
     Держать хорошие стихи и хорошую книгу под спудом — невозможно, хотя бы вы давали тысячу клятв, а потому лучше и не собирайтесь. Эти два или три года и Толстой, и вы находитесь в непоэтическом настроении, и оба хорошо делаете, что воздерживаетесь; но чуть душа зашевелится и создастся что-нибудь хорошее, оба вы позабудете воздержание. Итак, не связывайте себя обещаниями, тем более, что их от вас обоих никто не требует. В решительности вашей и Толстого, если я не ошибаюсь, нехорошо только то, что она создалась под влиянием какого-то раздражения на литературу и публику. Но если писателю обижаться на всякое проявление холодности или бранную статью, то некому будет и писать, разве кроме Тургенева, который как-то умеет быть всеобщим другом. К сердцу принимать литературные дрязги, по-моему, то же, что, ездя верхом, сердиться на то, что ваша лошадь невежничает, в то время, когда вы, может быть, сидя на ней, находитесь в поэтическом настроении мыслей. Про себя могу сказать вам, что я бывал обругиваем и оскорбляем, как лучше требовать нельзя, однако же не лишался от того и частички аппетита, а, напротив, находил особенное наслаждение в том, чтобы сидеть крепко и двигаться вперёд, и, конечно, не брошу писать до тех пор, пока не скажу всего, что считаю нужным высказать» (1).

_________________
      (1) «Мои воспоминания» А. Фета, с. 332.

____
212

     Конечно, Дружинин неправильно приписывал причину этого молчания раздражению на публику. Если такое раздражение и было, то оно исходило из одного и того же источника, как и решимость не писать, из сознания того, что ни писатели, ни читатели не имели прочной духовной основы и связи для взаимного понимания.
     Писатели не знали, что писать, а читатели — в лице критиков — не знали, чего требовать от писателей. Так продолжалось до того времени, пока какое-нибудь крупное явление жизни или истории не поражало ума и чувства писателя и не вызывало их к деятельности.
     Возвратимся к болезни Н. Н. Толстого.
     По дороге за границу он писал, между прочим, Фету из Петербурга:
    «Любезные друзья, Афанасий Афанасьевич и Иван Петрович, исполняю обещание моё даже раньше, чем обещал; я хотел писать из-за границы, а пишу из Петербурга. Мы уезжаем в субботу, т. е. завтра. Я советовался с Здекауэром; он — петербургский доктор, а вовсе не берлинский, как мне показалось, читая письмо Тургенева. Воды, на которых Тургенев теперь находится, Соден, — нас туда же посылают. Следовательно, мой адрес тоже на Франкфурт–на–Майне, poste–restante».
      Вслед за этим Фет получил от него второе письмо уже из Содена:
     «Не дождавшись от вас послания, пишу к вам, чтобы вас уведомить, что я благополучно приехал в Соден; впрочем, при моём приезде из пушек не стреляли. В Содене мы застали Тургенева, который жив, здоров, и здоров так, что сам признаётся, что он «совершенно» здоров. Нашел какую-то немочку и восхищается ею. Мы (это относится к милейшему Ивану Сергеевичу) поигрываем в шахматы, но как-то нейдет; он думает о своей немочке, а я о своём выздоровлении. Если я нынешней осенью пожертвовал, то к будущей осени я должен быть молодцом. Соден прекрасное место; нет ещё недели, как я приехал, а я чувствую себя уже очень и очень лучше. Живём мы с братом на квартире, три комнаты, двадцать гульденов в неделю, table d'hote — гульден, вино запрещено, поэтому вы можете видеть, какое скромное место Соден, а мне он нравится. Против окон моих стоит очень неказистое дерево, но на нём живёт птичка и поёт себе каждый вечер; она мне напоминает флигель в Новосёлках.
     Засвидетельствуйте моё почтение Марии Петровне и будьте здоровы, друзья мои, да пишите почаще. Я в Содене, кажется, надолго, недель на шесть по крайней мере. Путешествия не описывал, потому что всё время был болен. Ещё раз прощайте».
     28–го июня 1860 года Л. Н. пишет уже из Москвы Фету, что решил ехать за границу с сестрой, и просит его сделать некоторые хозяйственные распоряжения о лошадях в связи со своим отъездом.
     3–го июля Лев Николаевич с сестрой Марией Николаевной и с её детьми отправился на пароходе из Петербурга в Штеттин и Берлин.
     Болезнь брата была только поводом, ускорившим выезд Льва Николаевича за границу. К этой поездке он был готов давно. Целью её было ознакомление с тем, что сделано в Европе по народному образованию.
    «После года, проведенного в занятиях школой, — говорит Лев Николаевич в своей "Исповеди", — я в другой раз поехал за границу, чтобы там узнать, как бы это так сделать, чтобы, самому ничего не зная, уметь учить других» (1).

_____________
     (1) «Исповедь». Изд. Чертова, с. 12.

_____
213

    Но такую строгую оценку цели своей поездки Лев Николаевич мог сделать только через 20 лет, тогда же он отдался со всей страстностью своего темперамента этому изучению.
     И болезнь, а потом смерть брата не прекращает этого изучения, а только делит всю поездку на две половины.
     Из Штеттина Лев Николаевич приехал с сестрой в Берлин, оттуда сестра его продолжает свой путь к брату в Соден, а Лев Николаевич остался в Берлине на несколько дней (1).

_________________
     (1) Интересные подробности этого второго заграничного путешествия мы заимствуем из книги Р. Лёвенфельда «Граф Л. Н. Толстой, его жизнь и сочинения», где это путешествие описано весьма подробно, исправляя некоторые неточности по частым письмам Льва Николаевича к его родным.

    Он посетил университет, где присутствовал на лекциях профессора истории Дройзена и на лекциях физики и физиологии Дюбуа-Реймона. Кроме того, Лев Николаевич посетил вечерние курсы в собрании ремесленников, Handswerkverein, где чрезвычайно заинтересовался популярными лекциями одного выдающегося профессора и особенно "вопросным ящиком". Этот способ народного образования был ещё неизвестен Толстому и поразил его живостью и свободою обмена мыслей между представителем науки и народом. К сожалению, с тех пор прошло более сорока лет, а Россия до сих пор не дожила до этого простого способа народного образования.
     Затем Лев Николаевич посетил в Берлине Моабитскую тюрьму, где была недавно введена новая усовершенствованная наукой система пытки, известная под названием одиночного заключения; конечно, это изобретение не оставило во Льве Николаевиче благоприятного впечатления. 14-го июля он покидает Берлин.
     Останавливается на один день в Лейпциге для осмотра школ, и 16-го июля, проехав поразившую его своей красотой так называемую Саксонскую Швейцарию, он приезжает в Дрезден, где видится с известным писателем-народником Бертольдом Ауэрбахом.
     Американский писатель Скайлер, в своих воспоминаниях о Толстом, так передает рассказ Л. Н-ча об этом свидании, дополняя его потом собранными сведениями:
     «Помогая Толстому приводить в порядок его библиотеку, я помню, — говорит Скайлер, — что собранию сочинений Ауэрбаха было дано первое место на первой полке, и, вынув два тома "Ein neues Leiben" (2), Толстой сказал мне, чтобы я прочёл их, когда лягу спать, как весьма замечательную книгу, и прибавил:

________________
     (2) «Новая жизнь».
     — Этому писателю я был обязан, что открыл школу для моих крестьян и заинтересовался народным образованием. Когда я во второй раз вернулся в Европу, я посетил Ауэрбаха, не называя себя. Когда он вошёл в комнату, я сказал только: "я — Евгений Бауман" (3), и когда он показал смущение, я поспешил прибавить: "не действительно по имени, но по характеру". И тогда я сказал ему, кто я, как сочинения его заставили меня думать, и как хорошо они на меня подействовали».

________________
     (3) Герой повести Ауэрбаха.

    Случай привел меня, — продолжает Скайлер, — следующей зимой провести несколько дней в Берлине, где в гостеприимном доме американского посланника Банкрофта я имел удовольствие встретить Ауэрбаха, с которым во

____
214

время моего пребывания там я хорошо познакомился; в разговоре о России мы говорили и о Толстом, и я напомнил ему об этом случае.
     — Да, — сказал он, — я всегда вспоминаю, как я испугался, когда этот странно глядящий господин сказал мне, что он — Евгений Бауман, потому что я боялся, что он будет грозить мне за пасквиль или диффамацию» (1).

________________
     (1) «Л. Н. Толстой». Воспоминания Евг. Скайлера. «Русская старина», октябрь 1890, с. 261.

     Осмотр саксонских школ не удовлетворил Льва Николаевича.
     В его путевых заметках мы находим следующую краткую характеристику этих школ:
     «Был в школе. Ужасно. Молитва за короля, побои, всё наизусть, напуганные, изуродованные дети».
     19-го июля он поехал дальше и прибыл в Киссинген, приблизясь таким образом к брату. По дороге он читает историю педагогики.
     Оттуда Лев Николаевич писал своей тётке 5 августа 1860 года:
     «Не писал я вам так долго, chere tante, потому что хотелось сообщить вам известия не об одном себе, но и о всех наших. Но вот уже 10 дней напрасно жду от них писем. Мы с Машенькой доехали благополучно до Берлина. Покачало и порвало нас только один день.
     В Берлине мы с Машей и Варенькой были у знаменитого доктора Траубе. Он здоровье Маши нашёл хорошим и послал её только для руки в Соден. Вареньке велел морские купанья и тоже нашёл, что её сердце и легкие невредимы. Мне посоветовал Киссинген, где я нахожусь. В Берлине у меня сделалась страшная зубная боль, так что Маша, пробыв 4 дня, поехала в Соден, а я остался. В Берлине мы имели письмо от братьев, в котором Николай пишет, что ему Соден, кажется, помог. Вот всё, что я о них знаю. В Берлине я пробыл дней 10 очень приятно и полезно для себя. Зубная боль промучила меня 4 дня. Киссинген, как можно судить по 9 дням, кажется, мне очень поможет от моих мигреней и геморроидальных припадков. Здесь я нашёл Ауэрбаха (1) со страшными глазами, которому я очень рад, и его пискливую жену, которой я не рад. Адрес мой: En Bavarie Kissingen. Надеюсь, что вы напишете мне. Прощайте, целую ваши ручки. Старосте велите мне наиподробнейшим образом написать о работах, уборке и о лошадях и болезнях. Учителю велите написать о школе, сколько учеников ходят и хорошо ли учатся. Я вернусь осенью непременно и более, чем когда-либо, займусь школой, поэтому желал бы, чтобы без меня не пропала репутация школы, и чтоб побольше с разных сторон было школьников».

_____________
      (2) Сосед, тульский помещик, однофамилец писателя.

     В Киссингене он продолжает много читать: по естествознанию читает Бэкона, по религии Лютера, из политической области Риля. Вероятно, в это время он читал и Герцена, так как о нём есть краткая заметка в его дневнике: «Герцен — разметавшийся ум, больное самолюбие, но ширина, ловкость и доброта, изящество — русские».
     В Киссингене Толстой познакомился с немецким социологом Юлием Фребелем, автором «Системы социальной политики» и племянником педагога Фребеля, учредителя детских садов.
     По рассказам Фребеля, Толстой удивлял его резкостью своих воззрений, бывших совершенно новыми для немецкого учёного и поразивших его несоответствием с его «системой».

____
215

     «Прогресс в России, — говорил Толстой, — должен исходить из народного образования, которое даст у нас лучшие результаты, чем в Германии, потому что русский народ ещё не испорчен; тогда как немцы походят на ребёнка, который в течение нескольких лет подвергался неправильному воспитанию».
     Народное образование, по его мнению, не должно быть обязательным: если оно благо, говорил он, то его потребность должна вызываться сама собой, подобно тому, как потребность в питании вызывается голодом.
     Он с живым интересом высказывал свой взгляд на общинное крестьянское землевладение и видел в "артели" будущность социального строя. Фребель часто улыбался, слушая подобные мнения Толстого о германском народе. Толстой был поражён, что ни в одном немецком крестьянском доме не нашёл он ни «Деревенских рассказов», ни произведений Фребеля. Русские крестьяне, — говорил он, — проливали бы слёзы над подобными книгами. Впечатления, полученные им от Бертольда Ауэрбаха в Дрездене и от Фребеля во время их совместных прогулок, укрепили его в той задаче, план которой только ещё носился перед его умственным взором. Автор «Системы социальной политики» указал ему на родственные ему по взглядам сочинения Риля, и Толстой, со всем пылом юности, накинулся на «Естественную историю народа как основание немецкой социальной политики».
     Племянник Фридриха Фребеля был по своему внутреннему призванию тоже педагог. Он познакомил Толстого с мыслями своего дяди, учредителя детских садов.
     В Киссингене Толстой посетил все окрестности, богатые красотами природы и историческими воспоминаниями. Он прошёл Гарц, побывал в нескольких тюрингенских городах и из Эйзенаха проехал в Вартбург.
     Личность немецкого реформатора, чью тяжёлую борьбу напоминает собою Вартбург, живо интересовала Толстого. Разрыв со старыми традициями, смелая и искренняя реформаторская деятельность и идеи, воплощением которых был Лютер, увлекали Толстого, и он, посетив ту комнату, где были написаны первые слова Библии на немецком языке, записал в свой дневник короткую фразу: «Лютер велик».
     Между тем больной Николай Николаевич Толстой писал Фету от 19-го июля:

     «Я бы давно написал вам, любезные друзья мои, но мне хотелось написать вам обо всех, составляющих нашу толстовскую колонию, но тут произошла ужасная путаница, которая, наконец, распуталась следующим образом: сестра с детьми приехала в Соден и будет в нём жить и лечиться, дядя Лёвушка остался в Киссингене, в пяти часах от Содена, и не едет в Соден, так что я его не видал. Письмо ваше я отправил к Лёвочке с братом Сергеем, который будет в Киссингене проездом в Россию. Он скоро у вас будет и всё вам подробно расскажет. Извините, добрейший Афанасий Афанасьевич, что я прочитал ваше письмо к брату, много в нём правды, но только где вы говорите в общем; а где говорите о самом себе, там вы не правы, всё тот же недостаток практичности: себя и кругом себя ничего не знаешь. Но ведь не боги горшки обжигали; бросьтесь в практичность, окунитесь в неё с головой, и я уверен, что она вытеснит из вас байбака, да ещё выжмет из вас какую–нибудь лирическую штучку, которую мы с Тургеневым да ещё несколько человек прочтём с удовольствием. А на остальной мир — плевать! За что я вас люблю, любезнейший Аф. Аф., — за то, что всё в вас правда, всё, что из вас, то в вас, нету фразы, как, например, в милейшем и пр. Иване Сергеевиче. А очень стало мне без него

____
216

пусто в Содене, не говоря уже о том, что шахматный клуб расстроился. Даже аппетит у меня стал не тот, с тех пор, как не сидит подле меня его толстая и здоровая фигура и не требует придачи то моркови к говядине, то говядины к моркови. Мы часто о вас говорили с ним, особенно последнее время: "вот Фет собирается, вот Фет едет, наконец, Фет стреляет". Иван Сергеевич купил собаку, — чёрный полукровный пойнтер. Я воды кончил; намерен делать разные экскурсии, но всё-таки моя штаб-квартира в Содене и адрес тот же».

     От Ник. Ник. Толстого осталось так мало литературных произведений, что мы помещаем ещё его несколько писем к общему другу братьев Толстых, Дмитрию Алексеевичу Дьякову. Хотя они не особенно содержательны, но тем не менее отражают на себе его добродушие.
     Из Содена он писал Дьяковым два раза:

     «Любезный Дьяков, получил ли ты моё письмо из Петербурга? Если получил, то грех тебе не отвечать. Что с вами? Надеюсь, что все твои здоровы. Ради Бога отвечай, едет ли Дарья Александровна за границу? Когда, куда, не уехала ли уже; если б я знал всё это, то я бы сейчас поехал к ней навстречу; воды пить я кончил и теперь отдыхаю; сестра тоже в Содене, пробудет в нём, думаю, четыре недели.
     Здоровье моё поправилось, но не совсем; мне сдаётся, что, вероятно, то же можно сказать и про твоё хозяйство. Ради Бога пиши, как идёт хозяйство, какие планы и пр. Лёвочка в Киссингене; Серёжа был со мной в Содене, профершпилился в рулетку и уехал назад в Россию; он, вероятно, будет у тебя.
Весь твой гр. Н. Толстой.
19 июля нов. штиля.

     Не знаю, как благодарить вас, Дарья Александровна, за вашу приписку; значит, вы не забыли вашего соседа. Как ваше здоровье? Как здоровье Маши? Надеюсь, что мы увидимся нынешний год, и думаю об этом с наслаждением; напишите только, когда вы будете за границей, где вы, и я сейчас явлюсь. Сестра моя тоже в Содене и просит меня напомнить вам о себе. Мы с ней вместе проклинаем погоду — вообразите, что здесь лета не было — холода, ветры и дожди всё время, и это не в одном Содене, но во всей Европе. Но да не испугает вас это, приезжайте и привезите нам хорошую погоду. С истинным почтением и уважением
преданнейший ваш граф Н. Толстой.

     Боюсь, любезный Дмитрий, что письмо это вас не застанет; если ты его получишь, отвечай сейчас, куда вы едете, где будете осень. — Вот главное. Адрес мой пока всё-таки в Соден, потому что я сам не знаю, куда я отсюда поеду, мне предписывают виноград и хороший климат, а ни того, ни другого нынешний год в Европе нет. Сестра тебе кланяется.
Весь твой Н. Толстой.

     28 августа.
     Но вот из Содена стали приходить неутешительные известия. Ник. Ник. Толстой приятно провёл несколько недель в красивом местечке, в обществе сестры, её детей и брата Сергея, но его здоровье не поправлялось. Врачи советовали ему переехать в Италию.

_____
217

     6-го августа Сергей Николаевич Толстой отправился на родину. Он воспользовался случаем заехать в Киссинген, лежащий в расстоянии 5-ти часов пути, чтобы навестить брата Льва и сообщить ему серьёзные опасения за здоровье Николая. Три дня спустя, именно в тот день, когда Сергей Николаевич продолжал свой путь на родину, приехал в Киссинген и брат Николай. Сестра же с детьми оставались в Содене для окончания лечения.
     Ник. Ник. недолго пробыл в Киссингене и снова вернулся в Соден, а Лев Николаевич пробыл ещё некоторое время в Гарце, наслаждаясь природой и посвящая свободное время чтению книг.
     Наконец 26–го августа он приехал в Соден. Там всё было приготовлено к отъезду, и 29 августа Лев Николаевич с братом отправились во Франкфурт.
      Вероятно, сильные индивидуальные качества делали Льва Николаевича очень оригинальным даже по внешнему виду. Мы уже видели, как он напугал Ауэрбаха. Во Франкфурте произошло тоже нечто подобное. Вот как вспоминает об этом его тётушка А. А. Толстая:
     «Мы переехали во Франкфурт. Однажды у меня в гостях сидел принц Александр Гессенский с супругой. Вдруг отворяется дверь гостиной, и появляется Лев Николаевич в самом странном костюме, напоминающем те, в которых изображают на картинах испанских разбойников. Я так и ахнула от изумления… Лев Николаевич остался, видимо, недоволен моими гостями и вскорости ушёл.
     — Qui est done ce singulier personnage? — спросили гости с удивлением.
     — Mais c'est Leon Tolstoy.
     — Ah, mon Dieu, pourquoi ne l'avez-vous pas nomme? Apres avoir lu ses admirables ecrits nous mourrions d'envie de le voir (1), — упрекнули они меня» (2).

_____________
     (1) Кто эта странная личность? — Да это Лев Толстой. — Ах, Боже мой, зачем вы его не назвали? Прочитав его очаровательные писания, мы все страстно желали его увидать.
     (2) Ив. Захарьин (Якунин). «Графиня Александра Андреевна Толстая». «Вестник Европы». Июнь 1904 года.

     Из Франкфурта Толстые все вместе переехали в Гиеру, на берег Средиземного моря, по совету врачей. Но бедному Николаю это не помогло, и он там прожил недолго.
     Через несколько дней по приезде Л. Н. пишет тетушке Т. А. письмо, в котором ещё заметна надежда на выздоровление Н. Н.
     «Состояние здоровья Николеньки всё то же, но только здесь можно ожидать улучшения, потому что образ жизни, который он вёл в Содене, путешествие и плохая погода должны были, напротив, принести ему вред. Здесь погода превосходна в эти три дня, и здесь говорят, что погода всё время была прекрасная. Здесь есть княгиня Голицына, которая живёт здесь уже 9 лет. Машенька познакомилась с ней, и эта княгиня говорит, что она приехала сюда в ещё худшем состоянии, чем Николенька, а теперь это сильная и вполне здоровая женщина».
     Но ему становилось всё хуже и хуже. За несколько дней до смерти он пишет Дьякову, в Париж, и почерк его становится слабым, дрожащим, и он сам сознается в упадке сил:

     «Пишу тебе несколько строк, чтобы было тебе известно, где я. Я и сестра проводим зиму в Hieres. Вот мой адрес и Лёвочки тоже: a Hieres, dans la maison de Mad. Senequier, rue du Midi. Увы, мне приехать в Париж невозмож-

____
218

но: эта поездка мне не по силам, я очень слаб. Как приедешь и найдешь это письмо, пиши, где остановился, как доехал и прочее. Если нельзя видеться, будем переписываться.
Весь твой Н. Толстой».

     20 сентября 1860 года (нового стиля) он скончался, и Л. Н. так извещает об этом свою тётушку Т. А.:

     «Chere tante!
     Чёрная печать вам всё скажет. То, чего я ждал две недели с часу на час, случилось нынче в 9 часов вечера. Только со вчерашнего дня он позволил мне помочь ему раздеться, нынче первый день, что он решительно лёг и разделся и потребовал garde-malade [сиделку]. Всё время он был в памяти, за четверть часа до смерти он выпил молока и сказал мне, что ему хорошо. Нынче ещё он шутил и интересовался моими делами о воспитании. Только за несколько минут до смерти он прошептал несколько раз: «Боже мой, Боже мой!» Мне кажется, что он чувствовал своё положение, но обманывал нас и себя. Машенька нынче только часа за четыре уехала от нас, т. е. из Hyeres, за 4 версты, где она живёт. Она никак не ожидала этого так скоро. Я только что закрыл ему глаза. Я скоро теперь буду к вам и всё расскажу изустно. Тело его я не думаю перевозить. Похороны устроит княгиня Голицына, которая взялась за всё.
     Прощайте, chere tante. Утешать вас не могу. Воля Божья — вот одно. Серёже я теперь не пишу. Он, должно быть, на охоте, вы знаете где. Поэтому и известите его или пошлите это письмо».

     На другой день после похорон он пишет о том же брату Сергею:

     «Ты, я думаю, получил известие о смерти Николеньки. Мне жаль тебя, что ты не был тут; как это ни тяжело, мне хорошо, что всё это было при мне, и что это подействовало на меня, как должно было. Не так, как смерть Митеньки, о которой я узнал, вовсе не думая о нём. Впрочем, это совсем другое дело. С Митенькой были связаны воспоминания детства и родственное чувство и только; а это был положительно человек для тебя и для меня, которого мы любили и уважали положительно дольше всех на свете. Ты знаешь это эгоистическое чувство, которое последнее время приходило, что чем скорее, тем лучше; а теперь страшно это писать и вспоминать, что это думал. До последнего дня он со своей необычайной силой характера и сосредоточенностью делал всё, чтобы мне не быть в тягость. В день своей смерти он сам оделся и умылся, и утром я его застал одетого на кресле. Это было часов за девять до смерти, что он покорился болезни и попросил себя раздеть. Первое было в нужнике. Я вышел вниз и слышу — дверь его отворилась; я вернулся, его нет нигде. Сначала я боялся войти, — он не любил, — но тут он мне сам сказал: «помоги мне».
     И он покорился и стал другой: кроткий, добрый этот день; не стонал, ни про кого не говорил, всех хвалил и мне говорил: «благодарствуй, мой друг». Понимаешь, что это значит в наших отношениях. Я сказал ему, что слышал, как он кашлял утром, но не вошёл из-за fausse honte (1). «Напрасно, это бы меня утешило». Страдать — он страдал, но он только раз сказал дня за два до

______________
     (1) Ложный стыд.

____
219

смерти: «что за ужасные ночи без сна. К утру давит кашель, месяц! и что грезится — Бог знает. Ещё такие ночи две — это ужасно». Ни разу ясно он не сказал, что чувствует приближение смерти. Но он только не говорил. В день смерти он заказал комнатное платье и вместе с тем, когда я сказал, что если не будет лучше, то мы с Машенькой не поедем в Швейцарию, он сказал: «разве ты думаешь, что мне будет лучше?» таким голосом, что, видно, он чувствовал, но для меня не говорил, а я для него не показывал; однако, с утра я знал как будто и всё был у него. Он умер совсем без страданий, наружных, по крайней мере. Реже, реже дышал, и кончилось. На другой день я сошёл к нему и боялся открыть лицо. Мне казалось, что оно будет ещё страдальческое, страшнее, чем во время болезни, и ты не можешь вообразить, что это было за прелестное лицо с его лучшим весёлым и спокойным выражением.
     Вчера его похоронили тут. Я одно время думал перевезти, телеграфировать тебе, да раздумал. Нечего ковырять рану. Мне жалко тебя, что тебя известие это застанет на охоте, в рассеянности, и не прохватит так, как нас. Это здорово. Я чувствую теперь то, что слыхал часто, что как потеряешь такого человека, как он для нас, так много легче самому становится думать о смерти.
     Твоё письмо пришло в самую минуту, как его отпевали. Да, уж не будешь полевать с ним.
     Два дня до смерти читал он мне свои записки об охоте и много говорил о тебе. Он говорил о тебе, что ты всем от Бога сделан счастливым человеком и сам себя мучаешь. Я только на второй день хватился сделать его портрет и маску. Портрет уже не застал его удивительного выражения, но маска прелестна».

    Смерть его произвела сильное впечатление на Льва Николаевича, и сначала она оттолкнула его от жизни и расшатала его веру в добро. Вот какую запись он делает в своём дневнике:
     «13 октября 1860 года. Скоро месяц, что Николенька умер. Страшно оторвало меня от жизни это событие. Опять вопрос: зачем? Уж недалеко от отправления туда. Куда? Никуда. Пытаюсь писать, принуждаю себя — и не идёт только оттого, что не могу приписывать работе того значения, какое нужно приписывать для того, чтобы иметь силу и терпение работать. Во время самых похорон пришла мне мысль написать материалистическое евангелие, жизнь Христа–материалиста».
     В письме от 17 октября 1860 года к Фету, когда уже улеглись первые впечатления горя и сознание снова взяло верх, Лев Николаевич так описывает кончину брата:
     «Мне думается, что вы уже знаете то, что случилось. 20 сентября он умер буквально на моих руках. Ничто в жизни не делало на меня такого впечатления. Правду он говаривал, что хуже смерти ничего нет. А как хорошенько подумать, что она всё-таки конец всего, так и хуже жизни ничего нет. Для чего хлопотать, стараться, коли от того, что был Николай Николаевич Толстой, для него ничего не осталось? Он не говорил, что чувствует приближение смерти, но я знаю, что он за каждым шагом её следил и верно знал, что ещё остаётся. За несколько минут перед смертью он задремал и вдруг очнулся и с ужасом прошептал: «да что ж это такое?» Это он её увидал, это поглощение себя в ничто. А уж коли он не нашёл ничего, за что ухватиться, что же я найду? Ещё меньше. И уж, верно, ни я и никто так не будет до последней минуты бороться с нею, как он. Дня за два я ему говорил: "нужно бы тебе удобство в комнату поставить".

____
220

     — Нет, говорит, я слаб, но ещё не так; мы ещё поломаемся.
     До последней минуты он не отдавался ей, всё сам делал, всё старался заниматься, писал, меня спрашивал о моих писаниях, советовал. Но всё это, мне казалось, он делал уже не по внутреннему стремлению, а по принципу. Одно: природа — это осталось до конца. Накануне он пошёл в свою спальню и упал от слабости на постель у открытого окна. Я пришёл, он говорит со слезами на глазах: "как я наслаждался теперь целый час". Из земли взят и в землю пойдёшь. Осталось одно — смутная надежда, что там, в природе, которой частью сделаешься в земле, останется и найдётся что-нибудь.
     Все, кто знали и видели его последние минуты, говорят: «как удивительно спокойно, тихо он умер», а я знаю, как страшно мучительно, потому что ни одно чувство не ускользнуло от меня. Тысячу раз я говорю себе: «оставьте мёртвым хоронить мёртвых», но надо же куда–нибудь девать силы, которые ещё есть. Нельзя уговаривать камень, чтобы он падал кверху, а не книзу, куда его тянет. Нельзя смеяться шутке, которая наскучила. Нельзя есть, когда не хочется. К чему всё, когда завтра начнутся муки смерти со всею мерзостью лжи, самообмана и кончится ничтожеством, нулём для себя? Забавная штучка. Будь полезен, будь добродетелен, счастлив, покуда жив, говорят люди друг другу; а ты — и счастье, и добродетель, и польза состоят в правде. А правда, которую я вынес из тридцати двух лет, есть та, что положение, в которое мы поставлены, ужасно. «Берите жизнь, какая она есть; вы не сами поставили себя в это положение». Как же! Я и беру жизнь, как она есть. Как только дойдёт человек до высшей степени развития, так он увидит ясно, что всё дичь, обман, и что правда, которую он всё-таки любит лучше всего, что эта правда ужасна, что как увидишь её хорошенько, ясно, так очнёшься и с ужасом скажешь, как брат: «да что ж это такое?» Но, разумеется, покуда есть желание знать и говорить правду, стараешься знать и говорить. Это одно, что осталось у меня из морального мира, выше чего я не могу стать. Это одно я и буду делать, только не в форме вашего искусства. Искусство есть ложь, а я уже не могу любить прекрасную ложь…
     Я зиму проживу здесь по той причине, что всё равно жить, где бы то ни было. Пишите мне, пожалуйста. Я вас люблю так же, как брат вас любил и помнил до последней минуты…
Л. Толстой».

    Лев Николаевич, живший в Севастополе среди тысячи смертей, видел их тогда только телесными очами. Тут на смерть любимого брата он в первый раз взглянул духовными очами и ужаснулся. Как искренний человек, он с необычайною правдивостью признал себя побеждённым ею, несостоятельным перед её могуществом. И эта правдивость спасла его. С этой минуты, можно сказать, мысль о смерти не покидала его; она приводит его к неизбежному духовному кризису и победе над нею. Ещё через месяц по поводу новой смерти он пишет следующее:
     «Умер в мучениях мальчик 13 лет от чахотки. За что? Единственное объяснение даёт вера в возмездие будущей жизни. Ежели её нет, то нет и справедливости, и не нужно справедливости, и потребность справедливости есть суеверие.
     Справедливость составляет существеннейшую потребность человека к человеку. То же отношение человек ищет в своём отношении к миру. Без будущей жизни его нет. Целесообразность — единственный, неизменный

____
221

закон природы, скажут естественники. Её нет в явлениях души человека — любви, поэзии; в лучших явлениях её нет. Всё это было и умерло, часто не выразившись. Природа далеко переступила свою цель, давши человеку потребность поэзии и любви, ежели один закон её — целесообразность».
     Ещё позднее, в «Исповеди», он пишет о смерти брата так:
     «Другой случай сознания недостаточности для жизни суеверия прогресса была смерть моего брата. Умный, добрый, серьёзный человек, он заболел молодым, страдал более года и мучительно умер, не понимая, зачем он жил, и ещё менее понимая, зачем он помирает. Никакие теории ничего не могли ответить на эти вопросы ни мне, ни ему во время его медленного и мучительного умирания».
     Наконец, уже после просветления своего сознания, он пишет книгу «О жизни», которую заключает словами: «Жизнь человека есть стремление к благу; к чему он стремится, то и дано ему; жизнь, не могущая быть смертью, и благо, не могущее быть злом».
    Есть интересные сведения о жизни Льва Николаевича с семьей его сестры в Гиере после смерти брата, рассказанные Сергеем Плаксиным, бывшим тогда ещё маленьким мальчиком и жившим со своею матерью в том же пансионе. Вот как он рассказывает о поселении и жизни Толстых на вилле Тош:
     «Семейство графа заняло верхний этаж виллы, причём Лев Николаевич поставил свой письменный стол в стеклянной галерее с видом на море. Лев Николаевич, живя в Гиере, часто бывал у сестры на даче, проводя там целые дни.
     Неутомимый ходок, Лев Николаевич составлял нам маршрут, изобретая всё новые места для прогулок. То мы отправлялись смотреть на выварку соли на полуострове "Porquerollo", то подымались на священную гору, где построена каплица с чудотворной статуей Пресвятой Девы, то ходили к развалинам какого–то замка, почему–то носившего название "Trou des fees" (1).

_____________
     (1) "Пещера волшебниц".

    По дороге Лев Николаевич рассказывал нам, детям, разные сказки. Помню я какую–то о золотом коне и о гигантском дереве, с вершины которого видны были все моря и города. Зная мою слабую грудь, он нередко сажал меня на свои плечи, продолжая рассказывать на ходу свои сказки. Надо ли говорить, что мы души в нём не чаяли?..
     За обедом, вечером, Лев Николаевич рассказывал нашим добродушным хозяевам всевозможные забавные небылицы о России, и те не знали, верить ему или не верить, пока графиня или моя мать не отделяли правды от вымысла.
     Сейчас же после обеда мы располагались, смотря по погоде, или на обширной террасе, или в зале, и начиналась возня. Под звуки фортепиано мы изображали балет и оперу, немилосердно терзая слух наших зрителей: маменек, Льва Николаевича и моей бонны Лизы. Балет и опера сменялись гимнастическими упражнениями, причём профессором являлся тот же Лев Николаевич, напиравший главным образом на развитие мускулов.
     Ляжет, бывало, на пол во всю длину и нас заставляет лечь и подниматься без помощи рук; он же устроил нам в дверях верёвочные приспособления, и сам кувыркался с нами, к общему нашему удовольствию и веселью.
      Когда мы слишком расшалимся и маменьки упросят Льва Николаевича нас унять, — он нас усаживал вокруг стола и приказывал принести чернила и перья.
      Вот образец наших занятий со Львом Николаевичем.
      — Слушайте — сказал он нам как-то, — я вас буду учить!
____
222

     — Чему? — спросила востроглазая Лизанька (1), предмет моих нежных чувств.

_________________
     (1) Лизанька, Варя и Коля — дети Марьи Николаевны Толстой, сестры Л. Н-ча.

     Не удостоив племянницу ответом, Лев Николаевич продолжал:
     — Пишите!..
     — Да что писать-то, дядя? — настаивала Лиза.
     — А вот слушайте: я вам дам тему!..
     — Что дашь? — не унималась Лиза.
     — Тему! — твердо повторил Лев Николаевич. — Пишите: чем отличается Россия от других государств. Пишите тут же, при мне, и друг у друга не списывать! Слышите! — прибавил он внушительно.
     И пошло у нас писание, как говорится a que mieux–mieux (2).

________________
     (2) Кто кого лучше.

    Коля, бывало, как тщательно ни наклоняет голову набок, но у него все линейки ползут в правый верхний угол бумаги. Пыхтит он, пыхтит, издавая носом неопределённые звуки, но ничего бедняге не помогает, а между тем Лев Николаевич строго запрещал нам писать по графлёным линейкам, говоря, что это "одно баловство". «Надо привыкать писать без них». Пока мы таким образом излагали наши мысли, графиня и моя мать сидели на диване и читали вполголоса какое-нибудь новое произведение французской литературы, а граф Лев Николаевич ходил по комнате из угла в угол, чем вызывал иногда восклицание нервной графини:
     — Что это ты, Лёвушка, как маятник, слоняешься. Хоть бы присел!..
     Через полчаса наши "сочинения" были готовы, и моё было первым, к которому прикоснулся наш ментор. Он пытался было нам прочесть его, но, тщетно стараясь что–либо разобрать в спустившихся к поднебесью линейках, возвратил мне мою рукопись, сказав при этом:
    — Прочти-ка сам, — и я громогласно стал читать, что Россия отличается от других государств тем, что в ней на масленице блины едят и с гор катаются, а на Пасхе яйца красят.
     — Молодец! — похвалил Лев Николаевич и стал разбирать рукопись Коли, у которого Россия отличалась "снегом", а у Лизы — "тройками".
     Обстоятельнее всех было написано у старшей из нас всех — Вари.
     В награду за наши вечерние занятия Лев Николаевич привёз нам из Марселя, куда он почему–то часто ездил из Гиеры, акварельные краски и учил нас рисованию.
     Лев Николаевич проводил почти весь день с нами, — учил нас, участвовал в наших играх и вмешивался в наши споры, разбирая и доказывая, кто из нас прав, кто виноват» (3).

_____________
     (3) С. Плаксин. «Граф Л. Н. Толстой среди детей». М., 1903 г.

     Приведём ещё рассказ сестры Л. Н-ча, М. Н-ны, об одном эпизоде из жизни Л. Н-ча в Гиере:
     «Л. Н. всегда отличался оригинальностью, переходившей нередко в самодурство.
     Мы жили в Гиере после смерти брата. Л. Н. уже тогда был известен, и русское общество в Гиере и окрестностях искало знакомства с ним. Раз мы были приглашены на вечер к кн. Дондуковой-Корсаковой. Там собралось всё высшее общество, и главным clou (4) этого вечера должен был быть Л. Н., и как
____________
      (4) Гвоздь

_____
223

нарочно он долго не приходил. Общество стало уже унывать, у хозяйки истощился весь запас занимания общества, и она с грустью думала о своём soiree manquee (1). Но, наконец, уже очень поздно, доложили о приезде графа Толстого. Хозяйка и гости оживились, и каково же было их удивление, когда в гостиную вошёл Л. Н. в дорожной одежде и в деревянных сабо. Он совершал какую-то длинную прогулку, с этой прогулки, не заходя домой, явился прямо на вечер и стал всех уверять, что деревянные сабо самая лучшая, самая удобная обувь, и что он всем советует ею обзавестись. Ему и тогда уже всё прощалось, и вечер из-за этого стал ещё более интересным. Л. Н. был очень оживлён. На вечере много пели и заставляли его аккомпанировать».
 
___________________
      (1) Неудавшемся вечере.

     В Гиере временами Л. Н-ч отдавался писательству; там были начаты «Казаки» и написана статья «О народном образовании».
     Лев Николаевич остался в Гиере до начала декабря и затем отправился через Марсель в Женеву, расстался там со своей сестрой, которая также переехала туда со своими детьми, и снова отправился в путь — сначала в Италию. Ницца, Ливорно, Флоренция, Рим, Неаполь — вот главные пункты этого путешествия.
     В Италии, по его собственным словам, он испытал первое живое впечатление природы и древности.
     В Париж Толстой снова поехал через Марсель, куда он заезжал несколько раз во время своего заграничного путешествия. Очевидно, жизнь большого французского торгового города привлекала и интересовала его.
     Вот как описывает Лев Николаевич своё пребывание в Марселе в одной из своих педагогических статей:
     «Год тому назад я был в Марселе и посетил все учебные заведения для рабочего народа этого города. Отношение учащихся к населению так велико, что, за малым исключением, все дети ходят в школу в продолжение трёх, четырёх и шести лет. Программы школ состоят в изучении наизусть катехизиса, священной и всеобщей истории, четырёх правил арифметики, французской орфографии и счетоводства. Каким образом счетоводство может составлять предмет преподавания, я никак не мог понять, и ни один учитель не мог объяснить мне. Единственное объяснение, которое я сделал себе, рассмотрев, как ведутся книги учениками, окончившими этот курс, — есть то, что они не знают и трёх правил арифметики, а выучили наизусть операции с цифрами, и потому так же наизусть должны выучить tenue des livres (2). (Кажется, нечего доказывать, что tenue des livres, Buchhaltung (3) преподающееся в Германии и в Англии, есть наука, требующая четыре часа объяснения для всякого ученика, знающего четыре правила арифметики). Ни один мальчик в этих школах не умел решить, т. е. постановить самой простой задачи сложения и вычитания. Вместе с тем с отвлеченными числами они делали операции, помножая тысячи с ловкостью и быстротой. На вопросы из истории Франции отвечали наизусть хорошо, но по разбивке я получил ответ, что Генрих IV убит Юлием Цезарем.

_____________
     (2) Ведение книг.
     (3) Ведение книг, бухгалтерия.

     …Видел я ещё в Марселе одну светскую и одну монашескую школу для взрослых. Из 250000 жителей меньше 1000 учащихся, и только 200 мужчин посещают эти школы. Преподавание то же самое: механическое чтение, кото-

_____
224

рого достигают в год и более, счетоводство без знания арифметики, духовные поучения и т. п. Видел я после светской школы ежедневные поучения в церквах, видел salles d'asile (1), в которых четырехлетние дети по свистку, как солдаты, делают эволюции вокруг лавок, по команде поднимают и складывают руки и дрожащими и странными голосами поют хвалебные гимны Богу и своим благодетелям, и убедился, что учебные заведения города Марселя чрезвычайно плохи. Ежели бы кто-нибудь каким-нибудь чудом видел все эти заведения, не видав народа на улицах, в мастерских, кафе, в домашней жизни, то какое бы мнение он себе составил о народе, воспитываемом таким образом? Он, верно, подумал бы, что это народ невежественный, грубый, лицемерный, исполненный предрассудков и почти дикий. Но стоит войти в сношение, поговорить с кем-нибудь из простолюдинов, чтобы убедиться, что, напротив, французский народ почти такой, каким он сам себя считает: понятливый, умный, общительный, вольнодумный и действительно цивилизованный. Посмотрите на городского работника лет тридцати: он уже напишет письмо не с такими ошибками, как в школе, иногда совершенно правильное; он имеет понятие о политике, следовательно, о новейшей истории и географии; он знает уже несколько историю из романов; он имеет несколько сведений из естественных наук; он очень часто рисует и прилагает математические формулы к своему ремеслу. Где же он приобрёл все это?

__________
     (1) Приюты.

     Я невольно нашёл этот ответ в Марселе, начав после школ бродить по улицам, гингетам, кафешантанам, музеумам, мастерским, пристаням и книжным лавкам. Тот самый мальчик, который отвечал мне, что Генрих IV убит Юлием Цезарем, знал очень хорошо историю «Трёх мушкетёров» и «Монте-Кристо». В Марселе я нашёл 28 дешёвых изданий, от пяти до десяти сантимов, иллюстрированных. На 250000 жителей их расходится до ЗОООО, — следовательно, если положить, что 10 человек читают и слушают один номер, то все их читают. Кроме того, — музей, публичные библиотеки, театры, кафе, два большие кафешантана, в которые, за потребление 50 сантимов, имеет право войти всякий и в которых перебывает ежедневно до 25000 человек, не считая маленьких кафе, имеющих столько же; в каждом из этих кафе даются комедийки, сцены, декларируются стихи. Вот уже, по самому бедному расчёту, пятая часть населения, которая изустно поучается ежедневно, как поучались греки и римляне в своих амфитеатрах. Хорошо или дурно это образование — это другое дело; но вот оно, бессознательное образование, в сколько раз сильнейшее принудительного; вот она, бессознательная школа, подкопавшаяся под принудительную школу и сделавшая содержание её почти ничем, Осталась только одна деспотическая форма почти без содержания. Я говорю "почти" — исключая одно механическое уменье складывать буквы и выводить слова, единственное знание, приобретаемое пяти- или шестилетним ученьем» (2).

___________________
      (2) Полное собр. соч. Л. Н. Толстого, т. IV, с. 24.

     В январе 1861 года Толстой был уже в Париже. Как и везде, он старался там наблюдать уличные нравы.
     «Когда я был в Париже, — рассказывал он Скайлеру, — я обыкновенно проводил половину дней в омнибусах, забавляясь просто наблюдением народа; и могу вас уверить, что каждого из пассажиров я находил в одном из романов Поль де Кока».

_____
225

     Лев Николаевич в разговоре со Скайлером совершенно отрицал так называемую безнравственность Поль де Кока.
     «Во французской литературе, — говорил он Скайлеру, — я высоко ценю романы Александра Дюма и Поль де Кока». На изумление, выраженное Скайлером, он продолжал: «Нет, не говорите мне ничего о той бессмыслице, что Поль де Кок безнравственен. Он, по английским понятиям, несколько неприличен. Он более или менее то, что французы называют beste и gaulois [дикарь, галл], но никогда не безнравственность. Что бы он ни говорил в своих сочинениях и вопреки его маленьким вольным шуткам, направление его совершенно нравственное. Он — французский Диккенс. Характеры его все заимствованы из жизни и так же совершенны.
     А что касается Дюма, каждый романист должен знать его сердцем. Интриги у него чудесные, не говоря об отделке; я могу его читать и перечитывать, но завязки и интриги составляют его главную цель».
     В Париже Лев Николаевич виделся с Тургеневым, и это свидание несколько сблизило их.
     Затем Лев Николаевич поехал в Лондон и виделся там с Герценом. Он прожил в Лондоне полтора месяца и видался с Герценом почти каждый день. Они много беседовали и касались в своей беседе самых интересных вопросов. К сожалению, ни у Герцена, ни у Льва Николаевича ничего не осталось записанным из этих бесед.
     В воспоминаниях Тучковой-Огарёвой есть несколько строк, посвященных этому свиданию:
     «Посетил Герцена и Лев Николаевич Толстой, которого Д., О. и Ю. гремели в читающем мире. Герцен восхищался этими вещами; особенно удивлялся Герцен смелости Толстого говорить о таких тонких, глубоко затаённых чувствах, которые, быть может, испытываются многими, но которые никем высказаны не были. Что касается до его философских воззрений, Герцен находил их слабыми, туманными, часто бездоказанными» (1).

__________
      (1) «Русская старина», 1891 год.

     Кроме того, мы можем передать устный рассказ дочери Герцена, Натальи Александровны, смутно помнящей одно свидание. Она была тогда маленькой девочкой и уже читала первые произведения Толстого и восхищалась ими. Узнав от отца, что Толстой будет у него, она выпросила позволение присутствовать при этом свидании…
     В назначенный день и час она забралась к отцу в кабинет и села в кресло в самом дальнем углу, стараясь быть незамеченной. Вскоре лакеи доложил о приезде графа Толстого. Она с замиранием сердца ждала его появления, и каково же было её разочарование, когда увидала франтовато, по последней английской моде одетого человека, со светскими манерами, вошедшего к отцу и начавшего с увлечением рассказывать ему о петушиных боях и о состязании боксёров, которых он уже насмотрелся в Лондоне; ни одного задушевного слова, которое бы соответствовало её ожиданию, ей не удалось услышать в это единственное, оставшееся в её воспоминании, свидание Льва Николаевича с её отцом, при котором ей удалось присутствовать.
     Однако, надо полагать, что разговоры двух великих русских писателей не ограничились этим предметом спорта, так как при расставании Герцен снабдил Толстого рекомендательным письмом к Прудону.

____
225

     Кроме того, в Англии, как и везде, Лев Николаевич посещал школы и был в парламенте, где слышал речь Пальмерстона, говорившего подряд три часа.
     Там же он узнал о своём назначении на должность мирового посредника, и в день объявления воли, т. е. 19-го февраля 1861 г. по русскому стилю или 3-го марта по новому, Лев Николаевич выехал из Лондона в Россию через Бельгию, Брюссель, где с письмом Герцена посетил Прудона. Этот энергичный, самостоятельный мыслитель, вышедший из народа, произвёл на Льва Николаевича сильное впечатление и, вероятно, имел влияние на выработку его миросозерцания. Как-то в разговоре Лев Николаевич сказал мне, что Прудон оставил в нём впечатление сильного человека, у которого есть "le courage de son opinion" (1). Известный афоризм Прудона — "la propriete c'est le vol" (2) — может быть поставлен эпиграфом любого экономического этюда Толстого.

_________________
     (1) Смелость своего мнения.
     (2) Собственность — кража.

    В Брюсселе Лев Николаевич посетил также польского историка и политического деятеля Лелевеля, который жил в Брюсселе уже дряхлым стариком и в большой бедности. В Брюсселе же была Львом Николаевичем написана повесть «Поликушка». 13-го апреля Лев Николаевич выехал из Брюсселя и направился через Германию в Россию.
     Первым городом, который он посетил в Германии, был Веймар. Там он был гостем русского посланника фон Мальтица, который познакомил его с гофмаршалом Бодье-Марконе, а этот, в свою очередь, представил его великому герцогу Карлу-Александру. Мальтиц дал ему также возможность 16-го апреля посетить жилище Гёте, которое было тогда закрыто для простых смертных. Но Толстого больше интересовали детские фребелевские сады, которые тогда велись под руководством Минны Шельгорн, непосредственной ученицы Фребеля, и она с радостью рассказывала любознательному русскому графу о своём учителе и показывала ему занятия и игры детей.
     Доктор фон Боде недавно поместил в веймарском педагогическом журнале «Der Saemann» («Сеятель») интересную статью под заглавием «Толстой в Веймаре», где он, кроме уже общеизвестных фактов, передаёт рассказ только в 1905 году умершего Юлия Штёцера, лично знавшего Л. Н., который посетил в Веймаре его школу. Вот этот рассказ:

     «В пятницу на Пасхе, когда началось ученье, в час дня я был во втором классе и хотел начинать ученье, когда ученик семинарии отворил дверь и, просунув голову, сказал: "Вас хочет посетить какой–то господин".
     За ним вошёл господин, не называя себя, и я принял его за немца, потому что он говорил по–немецки так же хорошо, как и мы.
     — Какой урок у вас сегодня после обеда? — спросил он.
     — Сначала история, потом немецкий язык, — отвечал я.
     — Очень рад. Я посетил уже школы южной Германии, Франции и Англии и хотел бы также познакомиться и с северогерманскими. Сколько классов в вашей школе?
     — Семь. Это второй. Но я ещё не знаком с моими учениками, так как мы только что начинаем. И потому я не могу удовлетворить вашему любопытству.
    — Это мне всё равно. Мне важен план и метод обучения. Скажите же, пожалуйста, какого плана держитесь вы для обучения истории?

____
227

     Я сам выработал себе план преподавания истории и изложил его перед иностранным школьным учителем, за какого я принял своего гостя.
     Он вынул из кармана записную книжку и стал в ней быстро записывать. Вдруг он сказал:
     — В этом столь обдуманном плане, мне кажется, не хватает одного — отечествоведения.
     — Нет, оно не забыто. Родиноведению посвящен следующий класс.
     Мне нужно было начинать урок, и я стал рассказывать о четырех степенях культуры. Иностранец продолжал записывать. Когда урок кончился, он спросил:
     — А теперь что будет?
     — Немецкий язык. Я хотел, собственно говоря, начать чтение, но если вы желаете что-нибудь другое, то можно переменить.
     — Мне это очень приятно. Видите ли, я много думал о том, как сделать более свободным течение мысли (по–немецки буквально: сделать мысли текучими, flussig).
     Этого выражения его я никогда не забуду. Я постарался удовлетворить его желанию и задал им небольшое изложение. Я назвал какой-то предмет, и дети должны были написать об этом письмо в своей тетради. Это очень заинтересовало иностранца, он стал ходить между скамейками, брать по очереди тетради учеников и смотреть, как и что они пишут.
    Я оставался на кафедре, чтобы не развлекать детей. Когда работа приходила к концу, иностранец сказал:
     — Теперь могу я взять эти работы с собой? Они меня очень интересуют.
     «Но это уже слишком», — подумал я, но ответил ему вежливо, что этого нельзя сделать. Дети купили себе тетради, каждая стоит шесть грошей. Веймар — бедный город, и родители рассердятся, если им придется покупать новые тетради.
     — Этому можно помочь, — сказал он и вышел вон.
     Мне было не по себе, и я послал ученика за моим другом, директором Монгауптом, чтобы пришёл в класс, так как у нас происходит что-то необыкновенное. Монгаупт пришел.
     — Ты мне славную штуку устроил, — сказал я ему, — прислал мне какого-то чудака, и он хочет отнять у учеников их тетради.
     — Я тебе никого не присылал, — сказал Монгаупт.
     — Но ведь ты же директор семинарии, а его привёл семинарист.
     Тогда вспомнил Монгаупт, что в его отсутствие приходил к нему какой-то важный чиновник, который сказал его жене, что сопровождавшему его господину нужно оказать всякое содействие и всё показать.
     Между тем иностранец вернулся, и в руках у него была большая пачка писчей бумаги, которую он купил в ближайшей лавке. Так как он был налицо, я должен был представить его директору, и они обменялись рекомендациями:
     — Директор Монгаупт.
     — Граф Толстой из России.
     Итак, это был граф, а не учитель. И был русский, так свободно говоривший по–немецки.
     Мы велели детям переписать написанное ими на листы принесенной бумаги. И Толстой, собрав все листы и свернув их, отдал их дожидавшемуся его на дворе слуге.
     От меня он пошёл к директору реального училища Требсту, с которым был знаком, так как Требст был в России».

_____
228

     Доктор Боде заканчивает свою статью следующими словами, посвящёнными памяти старого учителя:
     «Ещё одно слово о старике Юлии Штёцере. В светлое воскресенье 1905 г. он умер почти девяноста трёх лет. Для меня он был очень замечательным человеком, так как он знал тех двух людей, из чьих книг я прочёл и научился самому лучшему, что я знаю. Он знал Толстого и Гёте».
     Продолжая путь через Германию, Л. Н. посетил Готу, побывал в тамошних фребелевских детских садах, знакомясь с выдающимися педагогами. В Иене Толстой познакомился с молодым математиком Келлером и уговорил его ехать с ним в Россию, чтобы помогать ему в педагогической деятельности. Заехал ненадолго в Дрезден, где снова виделся с Ауэрбахом. О нём он записывает в своём дневнике такой краткий, отрывочный отзыв:
     «21 апреля, Дрезден. Ауэрбах прелестнейший человек. Ein Licht mir eingefangen (1). Его рассказы "О присяжном", "О первом впечатлении природы", "Versohnung", "Abend" (2), "О Клаузере–пасторе".
__________________
     (1) Свет охватил меня.
     (2) "Примирение", "Вечер".

     "Христианство — как дух человечества, выше которого нет ничего. Читает стихи восхитительно. О музыке, как "Pflichtloser Genuss" (3). Поворот, по его мнению, к возвращению. Рассказ из "Schazkastlein" (4). Ему 49 лет. Он прям, молод, верующий, не ноет отрицания».

________________
     (3) Наслаждение, чуждое долгу.
     (4) Ценная шкатулка.

     Из Дрездена Л. Н. пишет своей тётке Т. А., между прочим, следующее:
     «Я здоров и горю желанием вернуться в Россию. Но раз я в Европе, не зная, когда снова попаду сюда, вы понимаете, что я хотел как можно больше воспользоваться моим путешествием. И, кажется, я это сделал. Я везу такое количество впечатлений, знаний, что я должен буду долго работать, прежде чем уложить всё это в моей голове. Я рассчитываю остаться в Дрездене до 10/22 и к Пасхе, во всяком случае, предполагаю быть в Ясной. Отсюда, если к 25-му не откроется навигация, я еду через Варшаву в Петербург, где мне нужно быть, чтобы получить разрешение на журнал, который я намерен издавать при яснополянской школе. Я везу с собой немца из университета — учителя и приказчика, очень милого и образованного, но ещё очень молодого и непрактического человека».
     22 апреля он был уже в Берлине и познакомился с сыном знаменитого педагога Дистервега, директора учительской семинарии. Он думал найти в отце просвещённого человека, свободного от всяких предрассудков и вынесшего из своей многолетней практики самостоятельные педагогические взгляды, а нашёл, по собственному выражению Л. Н-ча, холодного, бездушного педанта, который думал правилами и предписаниями развивать и руководить детские души.
     В этот час, который они оба употребили на обсуждение школьных и воспитательных вопросов, темой их разговора служило, главным образом, различие между понятиями: воспитание, образование и преподавание.
     «Дистервег со злой иронией отзывался о людях, подразделяющих то и другое, — в его понятиях то и другое сливается. А вместе с тем мы говорили о воспитании, образовании и преподавании и ясно понимали друг друга».

____
229

     Мы позднее увидим, что Толстой был недоволен не только воззрениями этого педагога, но и всеми методами, с которыми он познакомился в западноевропейских школах, и что он пользовался в своих школьных занятиях в Ясной Поляне опытами, приобретёнными им во Франции, Англии и Германии, только для того, чтобы идти ещё более самостоятельным путем.
     Берлин был последним городом за границей, где остановился Толстой. 23-го апреля 1861 года, после 9-тимесячного отсутствия, он переехал русскую границу.
     Как и следовало ожидать, тяжеловесная немецкая наука не удовлетворила Толстого, несмотря на то, что он приложил все силы своего таланта и энтузиазма к её изучению как теоретическому, так и практическому, дополняя и разъясняя всё недосказанное в трактатах личною беседою с самыми выдающимися её представителями и наблюдениями в школах за практическим приложением их методов.
     Изучение этой науки укрепило во Льве Николаевиче мысль о необходимости начать всё сначала, т. е. самому вполне самостоятельно приняться за дело народного образования, и он отдаётся ему со всей свойственной ему беззаветностью.
     Немецкая наука не помогла Льву Николаевичу, потому что требования, предъявляемые им этой науке, были очень высоки, а он, как искренний человек, не мог их понизить и не мог потерпеть их лицемерного полупризнания. Несмотря на редкую добросовестность немецких учёных, деятельность их была не истинна в своём основании.
     В основе деятельности этих, как и вообще европейских учёных, лежит редко признаваемое открыто стремление прежде всего добыть себе привилегированное положение и связанный с ними досуг, чтобы потом, в лучшем случае, употребить этот досуг на служение народу, который уже претерпел во время добывания этого досуга неисчислимые и неизлечимые страдания, вследствие чего общение с народом становится невозможным. Он, озлобленный или, в лучшем случае, кротко терпящий, — чуждается этих служителей, а эти служители, не понимая и снисходительно оскорбляя его, в лучшем случае, могут только различными паллиативами залечить нанесённые ему ими самими жестокие физические и моральные раны.
     Какого рода новый толчок дал Толстой педагогической науке, мы постараемся разъяснить в одной из следующих глав.



ГЛАВА 13.
Толстой и Тургенев. Освобождение
крестьян. Посредничество

     Возвратившись из-за границы, Лев Николаевич проехал через Петербург и в начале мая был уже в Москве и вскоре потом в Ясной Поляне.
     Россия праздновала наступление новой эры — освобождения крестьян от крепостной зависимости.
     Всё, что было в России передового, интеллигентного, честного, бросилось в общественную деятельность. Одним из первых пошёл туда и Лев Николаевич.

____
230

     Однако мы должны оговориться, чтобы не ввести читателя в заблуждение: Л. Н. не был увлечён общим потоком возбуждённой общественной жизни. Его самобытная, непокорная природа не позволяла ему идти по течению и заставляла его выбирать новые, особые пути.
     Боясь ошибиться в этой трудной оценке отношения Льва Николаевича к так называемой «эпохе 60–х годов» и проводя параллель с теперешним общественным настроением, мы запросили об этом Льва Николаевича и получили следующий ответ:
     «Что касается до моего отношения тогда к возбуждённому состоянию всего общества, то должен сказать (и это моя хорошая или дурная черта, но всегда мне бывшая свойственной), что я всегда противился невольно влияниям извне, эпидемическим, и что если тогда я был возбуждён и радостен, то своими особенными, личными, внутренними мотивами, теми, которые привели меня к школе и общению с народом.
     Вообще я теперь узнаю в себе то же чувство отпора против всеобщего увлечения, которое было и тогда, но проявлялось в робких формах».
     Со вступлением его в общественную деятельность, жизнь его становится столь многосторонней, что нам приходится несколько уклониться от принятого нами строго хронологического порядка изложения и перейти в параллельному описанию главнейших родов его одновременной деятельности. Каждый род общественной деятельности переплетается, конечно, с фактами его личной и семейной жизни.
     Общественная деятельность Льва Николаевича проявлялась в начале 60-х годов главным образом в двух сферах: в сфере административной — в должности мирового посредника, и в сфере педагогической как учителя, устроителя народных школ и педагога-писателя.
     Мы намерены рассказать отдельно о каждой из этих деятельностей, но прежде приведём некоторые факты из его личной жизни.
     По приезде домой Лев Николаевич поспешил навестить своих добрых соседей, Фета и Тургенева. По этому поводу у них завязалась переписка. Тургенев писал Фету из Спасского:
     «Fetti carissime! (1) [(1) Дражайший Фет!] Посылаю вам записку от Толстого, которому я сегодня же написал, чтобы он непременно приехал сюда в начале будущей недели для того, чтобы совокупными силами ударить на вас в вашей Степановке, пока ещё поют соловьи и весна улыбается "светла, блаженно равнодушна". Надеюсь, что он услышит мой зов и прибудет сюда. Во всяком случае, ждите меня в конце будущей недели, а до тех пор будьте здоровы, не слишком волнуйтесь, памятуя слова Гёте: «Ohne Hast, Ohne Rast», и хотя одним глазом поглядывайте на вашу осиротелую Музу».
     В письмо была вложена следующая записка Л. Толстого:
     «Обнимаю вас от души, любезный друг Афан. Афан., за ваше письмо, и за вашу дружбу, и за то, что вы есть Фет. Ивана Сергеевича мне хочется видеть, а вас в десять раз больше. Так давно мы не видались, и так много с нами обоими случилось с тех пор. Вашей хозяйственной деятельности я не нарадуюсь, когда слышу и думаю про неё. И немножко горжусь, что и я хоть немного содействовал ей. Не мне бы говорить, не вам бы слушать. Друг — хорошо; но он умрёт, он уйдёт как-нибудь, не поспеешь как–нибудь за ним; а природа, на которой женился посредством купчей крепости или от которой родился по

____
231

наследству, ещё лучше. Своя собственная природа. И холодная она, и несговорчивая, и важная, и требовательная, да зато уж это такой друг, которого не потеряешь до смерти, а и умрёшь — всё в неё же уйдёшь. Я, впрочем, теперь меньше предаюсь этому другу. — У меня другие дела, втянувшие меня; но всё, без этого сознания, что она тут, как повихнулся, есть за кого ухватиться — плохо бы было жить. Дай вам Бог успеха, успеха, чтобы радовала вас ваша Степановка. Что вы пишете и будете писать, в этом я не сомневаюсь. Марье Петровне жму руку и прошу меня не забывать. Особенное будет несчастье, ежели я не побываю у вас нынче летом, а когда, не знаю».
     «Невзирая на любезные обещания, — рассказывает Фет в своих воспоминаниях, — показавшаяся из-за рощи коляска, быстро повернувшая с просёлка к нам под крыльцо, была для нас неожиданностью; и мы несказанно обрадовались, обнимая Тургенева и Толстого. Неудивительно, что при тогдашней скудости хозяйственных строений Тургенев с изумлением, раскидывая свои громадные ладони, восклицал: “все мы смотрим, где же это Степановка, и оказывается, что есть только жирный блин и на нём шиш, и это и есть Степановка”.
     Когда гости оправились от дороги, и хозяйка воспользовалась двумя часами, оставшимися до обеда, чтобы придать последнему более основательный и приветливый вид, мы пустились в самую оживлённую беседу, на какую способны бывают только люди, ещё не утомлённые жизнью».
     В это посещение Толстым и Тургеневым Фета произошло печальное событие, ссора между Тургеневым и Толстым. Описание этого события довольно подробно изложено в воспоминаниях Фета, откуда мы заимствуем большую часть этого описания, дополняя некоторые пробелы и исправляя неточности по другим собранным нами материалам.
     «Утром, в наше обыкновенное время, — рассказывает Фет, — т. е. в восемь часов, гости наши вышли в столовую, в которой жена моя занимала верхний конец стола за самоваром, а я, в ожидании кофея, поместился на другом конце. Тургенев сея по правую руку хозяйки, а Толстой по левую. Зная важность, которую Тургенев в это время придавал воспитанию своей дочери, жена моя спросила его, доволен ли он своей английской гувернанткой. Тургенев стал изливаться в похвалах гувернантке и, между прочим, рассказал, что гувернантка с английской пунктуальностью просила Тургенева определить сумму, которою дочь его может располагать для благотворительных целей.
     — Теперь, — сказал Тургенев, — англичанка требует, чтобы моя дочь забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив оную, возвращала по принадлежности.
     — И вы это считаете хорошим? — спросил Толстой.
     — Конечно, это очень сближает благотворительницу с насущною нуждою.
     — А я считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену.
     — Я вас прошу этого не говорить! — воскликнул Тургенев с раздувающимися ноздрями.
     — Отчего же мне не говорить того, в чём я убеждён, — отвечал Толстой.
     Тургенев сказал: «Стало быть, вы находите, что я дурно воспитываю дочь?» Лев Николаевич отвечал на это, что он думает то, что говорит, и что, не касаясь личностей, просто выражает свою мысль».
     — Не успел Фет крикнуть Тургеневу: перестаньте! — как, бледный от злобы, он сказал: «А если вы будете так говорить, я вам дам в рожу». С этими словами он вскочил из-за стола и, схватившись руками за голову, взволнованно зашагал

____
232

в другую комнату. Через секунду он вернулся и сказал, обращаясь к жене Фета: «Ради Бога, извините мой безобразный поступок, в котором я глубоко раскаиваюсь». С этим вместе он снова ушёл. После этого гости разъехались.
     Толстой, отъехав станцию, из имения П. Н. Борисова, Новоселок, написал Тургеневу письмо с требованием удовлетворения. Затем поехал дальше в Богослов, на станцию, находившуюся на полдороге между имением Фета и имением Толстого, Никольским. Оттуда он послал в Никольское за ружьями и пулями, а Тургеневу, не дождавшись ответа на первое письмо, послал второе уж с вызовом за оскорбление.
     В письме этом он писал Тургеневу, что не желает стреляться пошлым образом, т. е. чтобы два литератора приехали с третьим литератором, с пистолетами, и дуэль бы кончилась шампанским, а желает стреляться по настоящему, и просил Тургенева приехать в Богослов к опушке леса с ружьями.
     Всю ночь Лев Николаевич не спал и ждал. Наконец пришло письмо, ответ от Тургенева на первое письмо. Тургенев писал:

     «Милостивый государь, Лев Николаевич!
     В ответ на ваше письмо я могу повторить только то, что я сам своей обязанностью почёл объявить вам у Фета: увлечённый чувством невольной неприязни, в причины которой теперь входить не место, я оскорбил вас без всякого положительного повода с вашей стороны и попросил у вас извинения. Происшедшее сегодня утром доказало ясно, что всякие попытки сближения между такими противоположными натурами, каковы ваша и моя, не могут повести ни к чему хорошему; а потому тем охотнее исполняю мой долг перед вами, что настоящее письмо есть, вероятно, последнее проявление каких бы то ни было отношений между нами. От души желаю, чтобы оно вас удовлетворило, и заранее объявляю согласие на употребление, которое вам заблагорассудится сделать из него.
     С совершенным уважением имею честь оставаться, милостивый государь, ваш покорнейший слуга
Ив. Тургенев».
     27 мая 1861 г. Спасское.

     Тут же следует приписка:

      10 час. ноч.
     «Иван Петрович сейчас привез мне моё письмо, которое мой человек по глупости отправил в Новоселки, вместо того, чтобы отослать его в Богослов. Покорнейше прошу вас извинить эту нечаянную неприятную оплошность; надеюсь, что мой посланный застанет вас ещё в Богослове».

     Вероятно, в тот же день Толстой писал Фету:
     «Я не удержался, распечатал ещё письмо от г. Тургенева в ответ на моё. Желаю вам всего лучшего в отношении с этим человеком, но я его презираю, я ему написал и тем прекратил все сношения, исключая, ежели он захочет, удовлетворения. Несмотря на всё моё видимое спокойствие, в душе у меня было неладно, и я чувствовал, что мне нужно было потребовать более положительного извинения от г. Тургенева, что я и сделал в письме из Новоселок. Вот его ответ, которым я удовлетворился, ответив только, что причины, по

____
233

которым я извиняю его, не противоположности натур, а такие, которые он сам понять может.
     Кроме того, по промедлению, я послал другое письмо довольно жесткое и с вызовом, на которое не получил ответа; но ежели и получу, не распечатав возвращу назад. Итак, вот конец грустной истории, которая, ежели перейдёт порог вашего дома, то пусть перейдёт и с этим дополнением.
Л. Толстой».

      А между тем Тургенев так отвечал на вызов:
     «Ваш человек говорит, что вы желаете получить ответ на ваше письмо; но я не вижу, что бы я мог прибавить к тому, что я написал. Разве то, что я признаю за вами право потребовать от меня удовлетворения вооружённой рукой: вы предпочли удовольствоваться высказанным и повторенным моим извинением. Это было в вашей воле. Скажу без фразы, что охотно бы выдержал ваш огонь, чтобы тем загладить моё действительно безумное слово. То, что я его высказал, так далеко от привычек всей моей жизни, что я могу приписать это ничему иному, как раздражению, вызванному крайним и постоянным антагонизмом наших воззрений. Это не извинение, я хочу сказать не оправдание, а объяснение. И потому, расставаясь с вами навсегда, — подобные происшествия неизгладимы, невозвратимы, — считаю долгом повторить ещё раз, что в этом деле правы были вы, а виноват я. Прибавляю, что тут вопрос не в храбрости, которую я хочу или не хочу показывать, а в признании за вами права привести меня на поединок, разумеется, в принятых формах (с секундантами), так и права меня извинить. Вы избрали, что вам было угодно, и мне остаётся покориться вашему решению. Снова прошу вас принять уверение в моём совершенном уважении.
Ив. Тургенев».

     Вероятно, Фет, от души желая примирения своих друзей, делал к этому какие-нибудь попытки, так как в своих воспоминаниях он рассказывает следующее:

     «Л. Толстой прислал мне следующую записку:
     "Тургенев – …, что я прошу вас передать ему так же аккуратно, как вы передаёте мне его милые изречения, несмотря на мои неоднократные просьбы о нём не говорить.
Гр. Л. Толстой.
     И прошу вас не писать ко мне больше, ибо я ваших, так же как и Тургенева, писем распечатывать не буду"».

     «Нечего говорить, — продолжает Фет, — что, отправившись в Спасское, я употребил все усилия привести дело, возникшее, к несчастью, в нашем доме, к какому бы то ни было ясному исходу.
     Помню, в какое неописанно ироническое раздражение пришёл незабвенный здравомысл Ник. Ник. Тургенев. "Что за неслыханное баловство, — восклицает он, — требовать, чтобы все были нашего мнения! А попался, так доводи дело до конца, с пистолетами в руках требуй формального извинения". Так говорил дядя мне, а что он говорил Ивану Сергеевичу — мне неизвестно. Все

____
234

же мои попытки уладить дело кончились, как видно, формальным моим разрывом с Толстым, и в настоящую минуту я даже не могу припомнить, каким образом возобновились наши дружеские отношения».
     «Прошло несколько времени, — рассказывает гр. С. А. Толстая. — Лев Николаевич, живя в Москве, как-то раз пришёл в одно из тех прелестных расположений духа, которые в жизни его находили на него иногда, — смирения, любви, желания и стремления к добру и всему высокому. И в этом расположении ему стало невыносимо иметь врага. И вот 25 сентября 1861 г. он написал Тургеневу письмо, в котором жалел, что их отношения враждебны. Писал, что "если я оскорбил вас, простите меня, мне невыносимо грустно думать, что я имею врага". Письмо было послано в Петербург, книгопродавцу Давыдову, у которого были дела с Тургеневым. Письмо это почему-то не тотчас же было переслано Тургеневу, а он тем временем был встревожен какими–то нелепыми слухами, о чём так рассказывает в своём письме к Фету от 8-го ноября из Парижа:
     «Кстати, "ещё одно последнее сказание" о несчастной истории с Толстым. Проезжая через Петербург, я узнал от "верных людей" (ох, уж эти мне верные люди), что по Москве ходят списки с последнего письма Толстого ко мне (того письма, где он меня "презирает"), списки, будто бы распущенные самим Толстым. Это меня взбесило, и я послал ему отсюда вызов на время моего возвращения в Россию. Толстой отвечал мне, что это распространение списков — чистая выдумка, и тут же прислал мне письмо, в котором, повторив, что и как я его оскорбил, просит у меня извинения и отказывается от вызова. Разумеется, на этом дело и должно покончиться, и я только прошу вас сообщить ему (так как он пишет мне, что всякое новое обращение к нему от моего лица он сочтёт за оскорбление), что я сам отказываюсь от всякого вызова и т. п. и надеюсь, что всё это похоронено навек. Письмо его (извинительное) я уничтожил, а другое письмо, которое, по его словам, было послано ко мне через книгопродавца Давыдова, я не получил вовсе. А теперь всему этому делу de profundis».
     Об этом письме к Толстому, упоминаемом в письме к Фету, мы находим такую запись в дневнике Льва Николаевича:
     «Октябрь. Вчера получил письмо от Тургенева, в котором он обвиняет меня в том, что я рассказываю, что он трус, и распространяю копии с моего письма. Написал ему, что это вздор, и послал сверх того письмо:
      «Вы называете мой поступок бесчестным, вы прежде хотели мне дать в рожу, а я считаю себя виноватым, прошу извинения и от вызова отказываюсь».
      Письмо это, — прибавляет гр. Толстая в своих записках, — было написано под влиянием чувства, что если у Тургенева нет личной настоящей чести, а нужна честь для публики, то вот ему для этого это письмо; но что Лев Николаевич стоит выше этого и мнение публики презирает. И на это Тургенев сумел быть слаб; он отвечал, что считает себя удовлетворённым».

     В другом письме к Фету, от 7–го января 1862 года, Тургенев снова пишет о том же:
     «А теперь без пунктов: видели ли вы Толстого? Я сегодня только получил письмо, посланное им в сентябре через книжный магазин Давыдова (хороша исправность гг. купцов русских) ко мне. В этом письме он говорит о своем намерении оскорбить меня, извиняется и т. д. А я почти в то же самое время, вследствие других сплетен, о которых я, кажется, писал вам, послал ему вызов

____
235

и т. д. Из всего этого должно вывести заключение, что наши созвездия решительно враждебно двигаются в эфире, и потому нам лучше всего, как он сам предлагает, избегать свидания. Но вы можете написать ему или сказать (если вы увидите), что я (без всяких фраз и каламбуров) издали его очень люблю, уважаю и с участием слежу за его судьбой, но что вблизи всё принимает другой оборот. Что делать! нам следует жить, как будто мы существуем на различных планетах или в различных столетиях».
     Вероятно, Фет что-нибудь говорил Толстому по поручению Тургенева и вызвал в нём снова раздражение даже против себя, о чём и сообщил Тургеневу, потому что тот писал ему, между прочим, следующее:

14 января 1862 года. Париж.

    «Любезнейший Афанасий Афанасьевич, прежде всего я чувствую потребность извиниться перед вами в той совершенно неожиданной черепице (tuile, как говорят французы), которая вам свалилась на голову по милости моего письма. Одно, что меня утешает несколько, это то, что я никак не мог предвидеть подобную выходку Толстого и думал всё устроить к лучшему; оказывается, что это такая рана, до которой уже лучше не прикасаться. Ещё раз прошу у вас извинения в моём невольном грехе».

     Этим мы и закончим рассказ о печальном событии, которое, подобно грозовому удару, разрядило напряжённую атмосферу между двумя великими людьми и потом, быть может, послужило к их более искреннему и более правдивому сближению.
     Прибавим к этому, что рассказ об этом же событии, помещённый в воспоминаниях Е. Гаршина о Тургеневе, напечатанных в «Историческом вестнике» за ноябрь 1883 года, изобилует искажениями и места, и времени и, вероятно, был слышан им не из первых рук.

     Прежде чем перейти к рассказу о деятельности Льва Николаевича Толстого как мирового посредника, скажем несколько слов об отношении Льва Николаевича к крестьянам до освобождения. На наш запрос Льву Николаевичу, были ли им приняты какие-либо меры по облегчению участи его крестьян до освобождения и во время надела землей, мы получили от него следующий ответ:
     «До освобождения, года за четыре или за три, я отпустил крестьян на оброк. При составлении уставной грамоты я оставил у крестьян, как следовало по положению, ту землю, которая была в их пользовании, — это было несколько менее трёх десятин на душу, и, к стыду своему, ничего не прибавил. Одно, что я сделал, или не сделал дурного, это то, что не переселял крестьян, как мне советовали, и оставил в их пользовании выгон; вообще не проявил тогда никаких бескорыстных чувств на деле».
    В 1861 и 1862 гг. Лев Николаевич Толстой состоял мировым посредником четвертого участка Крапивенского уезда. Деятельность Толстого в должности мирового посредника мало известна в литературе; к счастью, память о ней ещё жива среди некоторых старожилов, близко стоявших в то время к Толстому. Отзывы этих лиц, несомненно, представляют собою значительный интерес.
     Репутация Толстого как человека, ведущего хозяйство на новых началах, т. е. попросту не угнетающего и не обирающего своих крестьян, чуть было не стала сразу препятствием к назначению его мировым посредником. Возникла

____
236
переписка и доносы на него по этому делу. Мы помещаем здесь наиболее характерные выдержки из доставленного нам по этому делу материала.
     Губернский предводитель дворянства, В. П. Минин, писал об этом министру внутренних дел Валуеву, жалуясь на тульского губернатора Дарагана по поводу назначения мировым посредником Л. Н. Толстого, в таких выражениях:
     «Зная несочувствие к нему крапивенского дворянства за распоряжения его в своём собственном хозяйстве, г. предводитель опасается, чтобы при вступлении графа в эту должность не встретились какие-либо неприятные столкновения, могущие повредить мирному устройству столь важного дела».
     Затем он указывает на нарушение губернатором некоторых формальностей процесса назначения, желая тем самым кассировать это назначение.
     Министр внутренних дел отвечал предводителю дворянства, что тут, вероятно, есть какое-нибудь недоразумение, и что он напишет об этом губернатору.
     На запрос министра внутренних дел губернатор отвечал следующим интересным конфиденциальным донесением, показывающим, что в то время высшие правительственные сферы шли впереди ещё не проснувшегося среднего русского общества:

Конфиденциально.

     «К этому считаю долгом присовокупить, что поводом к возбуждению настоящей переписки может служит назначение в мировые посредники Крапивенского уезда отставного поручика графа Льва Николаевича Толстого, вопреки мнению как губернского, так и уездного предводителя дворянства, которые отстраняли его под предлогом несочувствия к нему местных дворян.
     Зная лично графа Толстого как человека образованного и горячо сочувствующего настоящему делу и приняв в соображение изъявленное мне некоторыми помещиками Крапивенского уезда желание иметь графа Толстого посредником, я не мог заменить его другим, мне не известным лицом. Тем более, что граф Толстой был указан мне и предместником вашего высокопревосходительства (1) в числе некоторых других лиц, пользующихся лучшею известностью.
Генерал–лейтенант Дараган».

_____________
     (1) Ланским.

     Затем последовало утверждение сенатом Льва Николаевича Толстого в должности мирового посредника.
     Недавно опубликованы интересные материалы, касающиеся деятельности Льва Николаевича Толстого в качестве мирового посредника.
     Эти материалы бросают новый свет на характер личности Льва Николаевича, который во всех делах, копии с которых приводятся в материалах, является истинным народным заступником от грубого произвола помещиков и полицейских чинов, и позволяют думать, что опасения предводителя дворянства были небезосновательны.
     Из 15 дел, приведённых в этих материалах, мы выбираем наиболее характерные.
     Так, например, помещица Артюхова жаловалась на своего бывшего дворового, Марка Григорьева, что он ушёл от неё, считая себя человеком "совершенно свободным". Толстой, между прочим, писал помещице:

____
237

     «Марк немедленно, по моему приказанию, уйдёт с женою, куда ему угодно, вас же я покорнейше прошу: 1) удовлетворить его за прослуженные у вас противозаконно со времени объявления положений три месяца с половиной и 2) за побои, нанесённые его жене, ещё более противозаконно. Ежели вам не нравится моё решение, то вы имеете право жаловаться в мировой съезд и в губернское присутствие. Я же по этому предмету более объясняться не буду. С совершенным почтением имею честь быть ваш покорный слуга гр. Л. Толстой».
     Помещица жаловалась в съезд; так как съезд состоял из мировых посредников, которым не по нутру была деятельность Толстого, то в этом случае, как и во многих других, решение Толстого отменялось, съезд брал сторону помещицы, и затем дело переносилось в губернское присутствие. К счастью, в губернском присутствии к деятельности Толстого относились сочувственно, и во многих случаях, как и в этом, оно утверждало постановленные Толстым решения.
     Таким образом, Марк Григорьев был освобождён, и жена его получила удовлетворение за нанесённые ей Артюховой побои. Интересно дело о потраве луга крестьянами у помещика Михайловского. Крестьяне пахали помещичье поле и во время отдыха потравили своими лошадьми соседний помещичий луг. Помещик пожаловался Толстому. Толстой прежде всего предложил помещику простить крестьянам этот проступок, надеясь, вероятно, этим самым несколько уладить отношения между помещиком и крестьянами, имевшими повод быть им очень недовольными. Помещик не соглашался простить и требовал оценки потравы и взыскания штрафа. И сам назначил цену штрафа 80 рублей.
      По этому делу возникла целая литература. Помещик Михайловский, жалуясь в съезд, так описывал действия Толстого:
      «Вслед за сим гр. Толстой прибыл в село Панино, собрал трёх крестьян ближайшего села Бородина в качестве добросовестных и с ними отправился на место потравленного луга. Добросовестные, коим гр. Толстой предложил оценить луг, объявили, что потравленного луга должно быть десятины 3, и что цену потравы они полагают назначить за каждую десятину по 10 рублей серебром. Гр. Толстой с оценкою этою не согласился и предложил добросовестным ценить десятину в 5 рублей, не более. Добросовестные гр. Толстому не противоречили в этом. Таким образом, дело о набеге крестьян села Панино на господские луга порешилось гр. Толстым тем, что крестьяне должны заплатить помещице, г-же Михайловской, за 3 десятины по 5 руб. за каждую».
     Признавая это и другие действия гр. Толстого незаконными, Михайловский говорит:
     «Смело уверен в том, что правосудное правительство, озабоченное улучшением быта крестьян, не потерпит, чтобы улучшение это, обогащение крестьян шло путём, указываемым мировым посредником гр. Толстым».
     Уездный мировой съезд по прошению Михайловского потребовал было от гр. Толстого сведения, но Толстой, от 16 сентября 1861 года No 323, ответил съезду, что «не считает нужным давать никаких сведений по жалобе г. Михайловского на основании ст. 29, 31 и 32 Полож. о губернск, и уездн. по крестьянским делам учреждениях». Последовавшее за сим по настоящему делу представление уездного съезда в губернское присутствие последним, без всякого письменного доклада, помечено: «к делу».
     Ещё одно, хотя и незначительное, дело ясно показывает нам, насколько чужд был Л. Н-ч в этих делах всякого честолюбия, готовый всегда признать

____
238

свою ошибку, руководясь в своих поступках только самым искренним желанием справедливости.
     Помещица Заслонина пожаловалась в съезд на Толстого за его незаконную выдачу увольнительного паспорта её дворовому человеку. Толстой, присутствуя на съезде при разборе этого дела, сознался в сделанной им ошибке и предложил вознаградить помещицу за понесённые убытки. Но не все дела кончались так благополучно. Толстому, отстаивавшему права народа, приходилось вести борьбу с целой компанией крепостников, всеми силами отстаивавших свои старые права и произволы. Так, между помещиком Осиповичем и его бывшими крестьянами возникло следующее дело: часть деревни сгорела, и помещик не позволял крестьянам строиться на прежних местах, требовал перенесения их усадеб, не давал им достаточно пособия на постройку и не освобождал их от обязательных работ на время восстановления их разорённых хозяйств.
     Толстой, с одной стороны, находил законными требования крестьян, с другой стороны, видел бедственное положение разорившегося мелкого помещика и не считал его в состоянии удовлетворить все требования крестьян. Тогда он обратился к дворянам с просьбою помочь своему разорившемуся собрату, чтобы он мог выручить из беды крестьян или просто оказать пособие крестьянам помимо помещика. И в том, и другом ему было отказано, а крестьян стали принуждать выполнить все требования помещика.
     Долго тянулось дело, переходя из одной инстанции в другую. Толстой заметил, что дело клонится не в пользу крестьян и что его мнением хотят пренебречь. Тогда он заявил снова свой протест, и на заседании съезда, когда снова разбиралось это дело, он, видя, что члены съезда намеренно извращают дело и что он уже не имеет силы дать делу надлежащий ход, демонстративно оставляет заседание, не подписав постановления по делам, которые слушались в его присутствии. Съезд жаловался на него в губернское присутствие, но жалоба эта была оставлена без последствий.
     Далее видим, как помещик Костомаров оттягал у крестьян наделы, переименовывая их из крестьян в дворовых, т. е. безземельных. Толстой заступился за них и, после многих мытарств, настоял на том, чтобы крестьяне остались при земле.
     Помещики, стесненные в средствах, придумывали всякие хитрости, чтобы дать крестьянам земли как можно меньше и как можно хуже. Как только Толстой замечал подобные стремления, он не утверждал уставных грамот и добивался их уничтожения.
     Конечно, симпатии Толстого к крестьянам были крайне неприятны для помещиков. Помещики заявляли, что Толстой бросил между крестьянами и помещиками "семя раздора" и окончательно разрушил "патриархальные" отношения между ними, что он производит волнения среди крестьян, которые допускают массу незаконных действий по его внушению и приказанию; будто бы и должностные лица крестьянского управления, с целью приобрести благоволение Толстого, не исполняют обязанностей, возложенных на них законом, и поэтому в деревне воцаряется совершенное безначалие и развитие беспорядков в виде воровства, своеволия и т. д.
     Конечно, подобное поведение мирового посредника вызывало в народе большое доверие к нему, и это отношение к нему народа ещё больше злило дворян-помещиков. Толстому становилось всё труднее и труднее вести свою линию, и вскоре он должен был сложить оружие в этой непосильной борьбе.

____
239

     И сам Толстой чувствовал крайнее неудовлетворение. Ещё в июле 1861 года он уже писал в своём дневнике:
    «Посредничество дало мало материала, поссорило меня со всеми помещиками окончательно и расстроило здоровье».
     От 12 февраля 1862 г. Толстой писал в губернское по крестьянским делам присутствие:
    «Так как представленные на меня в губернское присутствие жалобы: г. Костомарова о перечислении его людей в крестьяне, г. Заслонина о невведении в действие его уставных грамот, г. Бранд и г-жи Артюховой о магазейном хлебе и купца Борхунова о проданном быке и другие — не имеют никакого законного основания, а вместе с тем дела эти и многие другие продолжают быть решёнными противно моим постановлениям, так что почти каждое постановление во вверенном мне участке отменяется, и даже старшины сменяются мировым съездом, — и так как, при таких условиях, возбуждающих недоверие к мировому посреднику как крестьян, так и помещиков, деятельность мирового посредника не только не может быть успешна, но становится невозможна, я покорно прошу губернское присутствие поспешить произведением дознания чрез одного из своих членов о вышеупомянутых жалобах и вместе с тем считаю нужным уведомить губернское присутствие, что до произведения такого дознания я не считаю удобным вступать в исправление сданной старшему кандидату должности».
     Хотя девятого марта Толстой и вступил в исправление должности, но исправлял таковую лишь до 30 апреля, когда он, под предлогом болезни, передал исправление должности старшему кандидату мирового посредника по 4-му участку. Наконец, правительствующий сенат, от 26 мая 1862 г. за No 24124, дал знать тульскому губернатору, что "он определил артиллерии поручика графа Льва Толстого по болезни уволить от предоставленной ему по утверждении правитель-ствующего сената должности мирового посредника Крапивенского уезда» (1).

____________
     (1) Д. П. Успенский. Архивные материалы дня биографии Л. Н. Толстого. «Русская мысль», 1903 г., кн. IX.
     Как неосновательны были заявления помещиков о несправедливом пристрастии Л. Н-ча к крестьянам, мы видим из следующего рассказа, приводимого биографом Лёвенфельдом. Из этого рассказа видно, что Л. Н-ч с одинаковой добросовестностью защищал и требования помещиков, если находил их справедливыми:
     «Очевидец деятельности Толстого в качестве мирового посредника, управляющий одного помещика Тульской губернии, балтийский немец, рисует нам наглядным образом его обхождение с людьми. Г. Т. в качестве представителя своего патрона навестил по делу Льва Николаевича в его Ясной Поляне. Причиной этого визита послужили спорные вопросы о наделе крестьян землей. Этот деловой вопрос мог разрешиться только на месте; и поэтому мировой посредник в апреле месяце отправился в имение своего соседа, в сопровождении, 12–летнего крестьянского мальчика, его маленького землемера, как называл его в шутку граф, потому что он всюду возил с собою межевую цепь. Толстой принял крестьянскую депутацию, состоявшую из двух волостных старшин и одного члена схода. Все они пришли к мировому посреднику переговорить с ним о крестьянском наделе землёй.
     — Ну, ребята, что же вы хотите? — приветствовал их граф.

____
240

     Выборный изложил просьбу сельского схода. Они хотели вместо предназначенного для них выгона получить другой клочок земли для увеличения их надела.
     — Мне очень жалко, что я не могу исполнить вашей просьбы, — сказал граф, — если бы я так сделал, то причинил бы большой ущерб вашему помещику.
     И тут начал он ясно излагать им сущность дела.
     — Ну, как–нибудь сделайте, батюшка, — сказал выборный.
     — Нет, я сделать ничего не могу, — подтвердил граф.
Мужики переглянулись, почесали затылки и упрямо твердили свое: "уж как–нибудь, батюшка!"
     — Если захочешь, батюшка, — снова заговорил выборный, — то уже непременно сделаешь!
    Остальные депутаты в знак одобрения закивали головами.
    Граф перекрестился и сказал:
    — Как Бог свят, клянусь вам всем, что я ни в чем вам помочь не могу.
    Но когда и после этого мужики твердили свое: "уж как–нибудь сделай, батюшка, смилуйся!" — граф гневно обернулся к управляющему и сказал ему:
     — Можно быть Амфионом и скорее двинуть горы и леса, чем убедить в чем–нибудь крестьян!
     В продолжение всей беседы, тянувшейся почти час, — говорит рассказчик, — граф был воплощением терпения и дружественной ласки. Упорство крестьян не вызвало у него ни одного жёсткого слова» (1).

____________
     (1) «Гр. Л. Н. Толстой, его жизнь и сочинения» Р. Лёвенфельда. С. 228.

     К этому же времени относятся и воспоминания приятеля Л. Н., кн. Дмитрия Дмитриевича Оболенского:
     «В 1861 г. в Туле были вновь выборы, и состоялся большой обед в честь мировых посредников, находившихся на выборах. И вот, в той же зале, где так недавно Волоцкой и князь Черкасский поссорились и должны были стреляться из-за крестьянского вопроса, первый Волоцкий выразил сочувствие князю Черкасскому как собрату по службе, тоже мировому посреднику… Обед этот мне был очень памятен. Мой дядя И. А. Раевский, как старший, председательствовал. На обед подписались некоторые из помещиков, и я, конечно, в том числе. Пришлось мне сидеть возле графа Льва Николаевича Толстого, тогда мирового посредника, с которым уже в то время я был близко знаком. Первый тост был, конечно, за царя-освободителя и принят с большим энтузиазмом.
     — Пью этот тост с особенным удовольствием, — сказал мне граф Лев Николаевич, — Больше бы и не нужно, так как, в сущности, государю одному мы обязаны эмансипацией…
     Но пошли и другие тосты. Особенно был удачен тост, предложенный П. Ф. Самариным, за русский народ, — вопрос тогда весьма щекотливый; но Пётр Федорович провел очень ловко в своей речи то положение, что почти всюду, в нашей Тульской губернии, отношения к крестьянам установились добровольно и хорошо, потому что помещики умеренно пользовались своею властью, так что отношения были добрые, а теперь сделались ещё лучше. И это верно: сравнительно с другими губерниями у нас реформа прошла благополучно.

____
241

     В год освобождения крестьян Лев Николаевич завёл у себя яснополянскую школу, которая меня очень интересовала, — продолжает Оболенский. — Я стал часто посещать графа, а затем иногда осенью ездил с ним и на охоту, в отъезжее поле. Чудное время я проводил тогда! Кто бы узнал теперь в маститом философе дикого охотника, которому было ни по чём перескакивать рвы и канавы, и с которым приходилось полевать целыми днями? Такого собеседника представить себе трудно… Но мировым посредником граф, думается мне, был плохим, именно по своей рассеянности. Я, как теперь, помню первую уставную грамоту, поступившую от него. Подпись на ней буквально была следующая:
     «К сей уставной грамоте, по просьбе таких–то, за безграмотностью их, такой–то дворовый человек руку приложил». Ни единого имени!.. Как граф диктовал, что, мол, пиши — за таких-то руку приложил, — так дворовый человек дословно и написал, не обозначив имён ни крестьян, ни своего собственного. А граф и не прочёл, что там написал дворовый человек, и отослал грамоту, скрепив её, в тульское губернское присутствие. Грамоту эту получил мой отчим, который был членом губернского по крестьянским делам присутствия и у которого я жил; он только пожимал плечами, получая такие бумаги» (1).

_____________
     (1) Кн. Дм. Дм. Оболенский. «Воспоминания». «Русский архив», 1894 г.

     Л. Н. оказался малоспособным к канцелярской работе, но сердце и разум его в деле посредничества работали превосходно, и потому деятельность его в этой области оставила по себе добрую память. С большим успехом, хотя и с не меньшими препятствиями, Л. Н. подвизался на поприще педагогическом, к описанию которого мы приступаем в следующих главах.


ГЛАВА 14.
Педагогическая деятельность Л. Н. Толстого.
Теории

     Педагогическая деятельность Льва Николаевича подробно описана им самим в его педагогических статьях, собранных и напечатанных в 4-м томе полного собрания его сочинений. И нам остаётся только резюмировать содержание этих статей, дополнив наше изложение несколькими известными нам фактами, заимствованными нами из других источников.
     Мы начнём с изложения теоретических взглядов Льва Николаевича на педагогику, поражающих читателя своей смелостью, оригинальностью и правдивостью и положенных Л. Н-чем в основу своей педагогической деятельности.
     Главные основания своих педагогических воззрений Лев Николаевич развивает преимущественно в четырёх своих статьях: 1) «О народном образовании», 2) «О методах обучения грамоте», 3) «Воспитание и образование» и 4) «Прогресс и определение образования».
     Постараемся изложить вкратце сущность этих теорий.
     «Народное образование всегда и везде представляло и представляет одно непонятное для меня явление, — так начинает Лев Николаевич свою первую статью, — Народ хочет образования, и каждая отдельная личность бессозна-
____
242

тельно стремится к образованию. Более образованный класс людей — общества, правительства — стремится передать свои знания и образовать менее образованный класс народа. Казалось, такое совпадение потребностей должно было бы удовлетворить как образовывающий, так и образовывающийся класс. Но выходит наоборот. Народ постоянно противодействует тем усилиям, которые употребляет для его образования общество или правительство как представители более образованного сословия, и усилия эти большею частью остаются совершенно безуспешными.
     Одним из проявлений этого противоречия служит закон обязательного начального образования, существующий теперь в большей части европейских государств, т. е. принудительное обучение народа грамоте. Закон, который, к сожалению, стремятся ввести и у нас в России.
    Если есть принуждение, стало быть, есть сопротивление. Почему же существует это сопротивление, если в народе, несомненно, существует потребность образования, и он сам собой везде учится и считает образование благом?
    Как при каждом столкновении, — продолжает Лев Николаевич, — так и при этом нужно было решить вопрос: что более законно — противодействие иди самое действие? Нужно ли сломить противодействие или изменить действие?»
    И вопрос почему-то всегда решался в пользу насилия. Но для совершения этого насилия нужны какие–нибудь разумные основания. Какие же они? На этот вопрос Лев Николаевич отвечает так: «Основания могут быть: религиозные, философские, опытные и исторические», и затем он разбирает каждое из этих оснований отдельно.
    «В наше время, когда образование религиозное составляет только малую часть образования, вопрос о том, какое имеет основание школа принуждать учиться молодое поколение известным образом, остаётся нерешённым с религиозной точки зрения».
     Философские доводы также не могут служить основанием к принуждению:
     «Все философы, — говорит Лев Николаевич, — начиная от Платона и до Канта, стремятся к одному — освободить школу от исторических уз, тяготеющих над нею, хотят угадать то, что нужно человеку, и на этих более или менее верно угаданных потребностях строят свою новую школу. Лютер заставляет учить в подлиннике Священное Писание, а не по комментариям святых отцов. Бэкон заставляет изучать природу из самой природы, а не из книг Аристотеля. Руссо хочет учить жизни из самой жизни, как он её понимает, а не из прежде бывших опытов. Каждый шаг философии педагогики вперёд состоит только в том, чтоб освобождать школу от мысли обучения молодых поколений тому, что старые поколения считали наукою, к мысли обучения тому, что лежит в потребностях молодых поколений. Одна эта общая и вместе с тем противоречащая сама себе мысль чувствуется во всей истории педагогики: общая потому, что все требуют большей меры свободы школ, противоречащая потому, что каждый предписывает законы, основанные на своей теории, и тем самым стесняет свободу.
     Педагогический опыт ещё менее может нас убедить в законности педагогического насилия. Кроме того, что самый опыт плачевен, школа одуряет детей, искажая умственные способности, отрывает ребёнка от семьи в самое драгоценное время его развития, лишает его жизнерадостной свободы и превращает его в «измученное, сжавшееся существо, с выражением усталости, страха и скуки, повторяющее одними губами чужие слова на чужом язы-

____
243

ке», — кроме всего этого, опыт школьного дела, в сущности, не даёт ничего, так как он совершается в несвободных условиях, уничтожающих самую возможность опыта.
    Школа, нам бы казалось, — говорит Лев Николаевич, — должна быть и орудием образования, и вместе с тем опытом над молодым поколением, дающим постоянно новые выводы. Только когда опыт будет основанием школы, только тогда, когда каждая школа будет, так сказать, педагогической лабораторией, — только тогда школа не отстанет от всеобщего прогресса, и опыт будет в состоянии положить твёрдые основания для науки образования».
    Исторические основания не менее шатки. Прогресс жизни, техники, науки совершается быстрее прогресса школы, и потому школа отстаёт всё более и более от общественной жизни, и потому делается всё хуже и хуже.
    На возражение о том, что школы существовали и существуют и потому хороши, Лев Николаевич отвечает описанием своего личного опыта исследования школьного дела в Марселе, Париже и других западноевропейских городах, приведшего его к заключению, что главная часть образования народа приобретается не из школы, а из жизни, и что уличное, свободное образование, путём публичных лекций, зрелищ, собраний, книжек, выставок и т. д., побеждает образование школьное.
     Наконец, Лев Николаевич обращается специально к русским педагогам, говоря, что если даже признать, несмотря на все их недостатки, что существование, например, немецких народных школ желательно, как имеющих исторический опыт, то всё-таки остается вопрос: на каком основании нам, русским, защищать народную школу, которой у нас нет? Какое мы имеем историческое право говорить, что наши школы должны быть такие же, как европейские школы?
     «Что же нам, русским, делать в настоящую минуту? Сговориться ли всем и взять за основание английский, французский, немецкий или североамериканский взгляд на образование и какой-нибудь из их методов? Или, углубившись в философию и психологию, открыть, что вообще нужно для развития души человека и для приготовления из молодых поколений наилучших людей, по нашим понятиям? Или воспользоваться опытом истории — не в смысле подражания тем формам, которые вырабатывала история, а в смысле уразумения тех законов, которые страданиями выработало человечество, — сказать себе прямо и честно, что мы не знаем и не можем знать того, что нужно будущим поколениям, но что мы чувствуем себя обязанными и хотим изучить эти потребности, не хотим обвинять в невежестве народ, не принимающий нашего образования, а будем себя обвинять в невежестве и гордости, ежели вздумаем образовать народ по-своему. Перестанем же смотреть на противодействие народа нашему образованию как на враждебный элемент педагогики, а, напротив, будем видеть в нём выражение воли народа, которою одной должна руководиться наша деятельность. Сознаем, наконец, тот закон, который так ясно говорит нам из истории педагогики и из истории всего образования, что для того, чтобы образовывающему знать, что хорошо и что дурно, образовывающийся должен иметь полную власть выразить своё неудовольствие или, по крайней мере, уклониться от того образования, которое по инстинкту не удовлетворяет его, что критериум педагогики есть только один — свобода».
     Статья заканчивается следующим признанием:
     «Мы знаем, что доводы наши убедят немногих. Мы знаем, что основные убеждения наши в том, что единственный метод образования есть опыт, а

____
244

единственный критериум его есть свобода, для одних прозвучит избитою пошлостью, для других — неясною отвлечённостью, для третьих — мечтою и невозможностью. Мы бы не дерзнули нарушать спокойствие педагогов–теоретиков и высказать столь противные всему свету убеждения, ежели бы должны были ограничиться рассуждениями этой статьи, но мы чувствуем возможность шаг за шагом и факт за фактом доказать приложимость и законность наших столь диких убеждений, и только этой цели посвящаем издание журнала "Ясная Поляна"».
     Этот журнал "Ясная Поляна", представляющий также интересный педагогический опыт, существовал один год. Вышло двенадцать книжек. Первая книжка начиналась следующим обращением:

К публике.

     «Выступая на новое для меня поприще, мне становится страшно и за себя, и за те мысли, которые годами вырабатывались во мне и которые я считаю за истинные. Я наперёд убеждён, что многие из этих мыслей окажутся ошибочными. Как бы я ни старался изучать предмет, я невольно смотрел на него с одной стороны. Надеюсь, что мои мысли вызовут противные мнения. Всем мнениям я с удовольствием дам место в своём журнале. Одного я боюсь: чтобы мнения эти не выражались желчно, чтоб обсуждение столь дорогого и важного для всех предмета, как народное образование, не перешло в насмешки, в личности, в журнальную полемику. Я не скажу, что насмешки и личности не могут меня затронуть, что я надеюсь стоять выше их. Напротив, я признаюсь, что боюсь за себя одинаково, как боюсь и за самое дело; боюсь увлечения полемикой личной, вместо спокойной и упорной работы над своим делом.
     Поэтому я прошу всех будущих противников моих мнений выражать свои мысли так, чтобы я мог объясняться и приводить доказательства там, где несогласие будет зависеть от недоразумений, и мог бы соглашаться там, где мне будет доказана несостоятельность моих мнений.
Гр. Л. Н. Толстой».

     В каждой книжке помещалась одна или две теоретические статьи, затем отчёты о деятельности школ, находившихся под ближайшим руководством Льва Николаевича, библиография, описания школьных библиотек, отчёты о пожертвованиях, и в приложениях давались книжки для чтения.
     Эпиграфом журнала было изречение: «Glaubst zu schieben, und wirst geschoben», т. е. «Думаешь подвинуть, а тебя самого толкают вперёд», — афоризм, принадлежащий Гёте (1).

_____________
     (1) Слова Мефистофеля («Фауст». Вальпургиева ночь).

     Журнал этот уже давно составляет библиографическую редкость. Хотя главные статьи Льва Николаевича, помещавшиеся там, и включены в 4-й том полного собрания сочинений, но, кроме этих статей, в журнале было много разных мелких заметок, описаний и отчётов, представляющих огромный интерес для учителей как в теоретическом, так и в практическом смысле.
     Прилагавшиеся к каждому номеру журнала книжки для чтения были впоследствии изданы отдельной серией под общим заглавием «Из Ясной Поляны»; эти книжки могут служить прекрасным образцом народной литературы.

     В своей статье «О методах обучения грамоте» Лев Николаевич прежде всего проводит ту мысль, что грамотность не есть первая ступень образо-

____
245

вания, а лишь одна из посредствующих. А если она не первая, то и не самая главная.
     «Ежели мы хотим отыскать, — говорит Лев Николаевич, — начало, первую ступень образования, то почему нам отыскивать её непременно в грамоте, а не гораздо глубже? Почему останавливаться на одном из бесконечного числа орудий образования и видеть в нём альфу и омегу образования, тогда как это только одно из случайных, мало значащих обстоятельств образования?
     Понятие "образование" не совпадает с понятием "грамотность".
     Мы видим людей, хорошо знающих все факты, необходимые для агрономии, и большое число отношений этих фактов, не знающих грамоты; или прекрасных военных распорядителей, прекрасных торговцев, управляющих, смотрителей работ, мастеров, ремесленников, подрядчиков и просто образованных жизнью людей с большими знаниями и здравым суждением, основанным на этих знаниях, не знающих грамоты, и, наоборот, видим знающих грамоту и не приобретших вследствие этого искусства никаких новых знаний».
     Как на одну из причин противоречия между жизненными потребностями народа и навязываемой ему интеллигенцией грамотностью, Толстой указывает на исторический ход развития учебных заведений.
     «Прежде основались не низшие, а высшие школы: сначала монастырские, потом средние, потом народные…
     Грамота есть последняя ступень образования в этой организованной иерархии заведений, или первая ступень с конца, и потому низшая школа отвечала при теперешнем порядке только на те потребности, которые заявляет высшая школа. Но есть другая точка зрения, с которой народная школа представляется самостоятельным учреждением, не обязанным нести на себе недостатки устройства высшего учебного заведения, но и имеющим свою независимую цель народного образования».
     Школа грамоты существует в народе как мастерская и удовлетворяет своей ограниченной потребности, и потому грамотность для него есть особого рода ремесло или искусство.
     Выяснив эту сущность грамотности и указав присущее ей место в народной жизни, Лев Николаевич переходит к рассмотрению различных методов обучения грамотности.
     Разобрав достоинства и недостатки старинной методы буки–аз–ба, метод гласных и метод звуковой, остановившись несколько дольше на комизме немецкой педантической Lautiranchau und sunterrichts methode, он выводит заключение, что все методы хороши и все дурны, что искусство и талант учителя есть основание всякой методы, и, наконец, обращается к учителю со следующим советом:
     «Всякий учитель грамоты должен твёрдо знать и опытом своим проверить одну выработанную в народе методу; должен стараться узнавать наибольшее число метод, принимая их как вспомогательные средства; должен, принимая всякое затруднение понимания ученика не за недостаток ученика, а за недостаток своего учения, стараться развивать в себе способность изобретать новые приемы. Всякий учитель должен знать, что каждая изобретенная метода есть ступень, на которую должно становиться для того, чтобы идти дальше; должен знать, что ежели он сам того не сделает, то другой, усвоив себе эту методу, на основании ее пойдет дальше, и что, так как дело преподавания есть искусство, то оконченность и совершенство недостижимы, а развитие и совершенствование бесконечны».

____
246

     Ещё более подробно и ясно развивает Лев Николаевич свои педагогические понятия в своей статье «Воспитание и образование».
     Прежде всего Толстой констатирует факт смешения этих двух понятий у большей части педагогов как русских, так и европейских. И затем он старается восстановить разницу этих понятий, давая свои определения трем главным педагогическим терминам: образование, воспитание и преподавание.
     «Образование в обширном смысле, по нашему убеждению, составляет совокупность всех тех влияний, которые развивают человека, дают ему более обширное миросозерцание, дают ему новые сведения. Детские игры, страдания, наказание родителей, книги, работы, учение, насильственное или свободное, искусства, науки, жизнь — все образовывает.
     Воспитание есть воздействие одного человека на другого с целью заставить воспитываемого усвоить известные нравственные привычки.
     Преподавание есть передача сведений одного человека другому (преподавать можно шахматную игру, историю, сапожное мастерство). Учение, оттенок преподавания, есть воздействие одного человека на другого с целью заставить ученика усвоить известные физические привычки (учить петь, плотничать, танцевать, грести веслами, говорить наизусть). Преподавание и учение суть средства образования, когда они свободны, и средства воспитания, когда учение насильственно, и когда преподавание ведется исключительно, то есть преподаются только те предметы, которые воспитатель считает нужными».
     Воспитание насильственно, образование свободно. Но где же право на это насилие?
     «Право воспитания не существует. Я не признаю его, — говорит Толстой, — не признаёт, не признавало и не будет признавать его всё воспитываемое молодое поколение, всегда и везде возмущающееся против насилия воспитания».
     Где же причины такого не признаваемого человечеством насилия? На этот вопрос Лев Николаевич отвечает так:
     «Если существует веками такое ненормальное явление, как насилие в образовании — воспитание, то причины этого явления должны корениться в человеческой природе. Причины эти я вижу: 1) в семействе, 2) в религии, 3) в государстве и 4) в обществе (в тесном смысле — у нас, в кругу чиновников и дворянства)».
     Не оправдывая первых трёх причин насилия, Толстой говорит, что они понятны. Трудно воспрепятствовать родителям стараться воспитывать детей такими, каковы они сами, трудно верующему человеку не стремиться к тому, чтобы ребёнок рос в вере его руководителя, наконец, трудно требовать от правительства, чтобы оно не воспитывало нужных ему чиновников.
     Но какое право имеет привилегированное, либеральное общество воспитывать чуждый ему народ по своему шаблону — этого нельзя объяснить ничем иным, как грубым, эгоистическим заблуждением. Отчего же происходит это заблуждение?
     «Я думаю, — говорит Толстой, — только оттого, что мы не слышим голоса того, кто нападает на нас, не слышим, потому что он говорит не в печати и не с кафедры. А это могучий голос народа, — надо прислушиваться к нему».
     И вот Толстой приступает к рассмотрению орудий этого воспитательного насилия, т. е. учебных заведений, от низших до высших, и не видит в них ни-

____
247

чего отрадного. Особенной критике подвергает он устройство наших университетов. Не отвергая в принципе университетского образования, Толстой говорит:
     «Понятен университет, соответствующий своему названию и своей основной идее — собранию людей с целью взаимного образования. Такие университеты, неизвестные нам, возникают и существуют в разных уголках России; в самых университетах, в кружках студентов собираются люди, читают, толкуют между собой, и, наконец, постановляется правило, как собираться и толковать между собой. Вот настоящий университет. Наши же университеты, несмотря на все пустые толки о мнимой либеральности их устройства, суть заведения, ничем не отличающиеся по своей организации от женских учебных заведений и кадетских корпусов».
     Кроме отсутствия свободы, самостоятельности, один из главных недостатков наших университетов — это абсолютная оторванность их от жизни:
     «Посмотрите, как сын крестьянина приучается быть хозяином, сын дьячка, читая на клиросе, быть дьячком, сын киргиза-скотовода быть скотоводом: он смолоду уже становится, в прямые отношения с жизнью, с природой, с людьми, смолоду учится, плодотворно работая, и учится, обеспеченный с материальной стороны жизни, т. е. обеспеченный куском хлеба, одеждой и помещением; и посмотрите на студента, оторванного от дома, от семьи, брошенного в чужой город, наполненный искушениями для его молодости, без средств к жизни (потому что средства рассчитываются родителями только на необходимое, а все уходят на увлечение), в кругу товарищей, своим обществом только усиливающим его недостатки, без руководителей, без цели, отстав от старого и не пристав к новому. Вот положение студентов за малыми исключениями. Из них выходит то, что должно выходить: или чиновники, только удобные для правительства, или чиновники-профессора, или чиновники-литераторы, удобные для общества, или люди, бесцельно оторванные от прежней среды, с испорченною молодостью и не находящие себе места в жизни, так называемые люди университетского образования, развитые, т. е. раздражённые, больные либералы. Университет есть первое и главное наше воспитательное заведение. Он первый присваивает себе право воспитания и первый по результатам, которых достигает, доказывает незаконность и невозможность воспитания. Только с точки зрения общественной можно оправдывать плоды университета. Университет готовит не таких людей, каких нужно человечеству, а каких нужно испорченному обществу».
     На эту радикальную постановку вопроса Толстой предвидит робкое возражение людей, боящихся перемены, и тут же отвечает на это возражение, заключая этим ответом свою статью:
     «Но что же нам делать? Неужели так и не будет уездных училищ, так и не будет гимназий, не будет кафедры истории римского права? Что же станется с человечеством? — слышу я. Так и не будет, коли их не понадобится ученикам, и вы не сумеете их сделать хорошими. Но ведь дети не всегда знают, что им нужно, дети ошибаются и т. д., — слышу я. Я не вхожу в такой спор. Этот спор привёл бы нас к вопросу: права ли перед судом человека природа человека и проч. Я этого не знаю и на это поприще не становлюсь; я только говорю, что, если мы можем знать, чему учить, то не мешайте мне учить насильно русских детей французскому языку, средневековой генеалогии и искусству

____
248

красть. Я всё докажу так же, как и вы. Так и не будет гимназий и латинского языка? Что же я буду делать? — опять слышу я.
     Не бойтесь, будет и латынь, и риторика, будут ещё сотни лет, и будут только потому, что “лекарство куплено — надо его выпить" (как говорил один больной). Едва ли ещё через сто лет мысль, которую я, может быть, неясно, неловко, неубедительно выражаю, сделается общим достоянием; едва ли через сто лет отживут все готовые заведения: училища, гимназии, университеты, и вырастут свободно сложившиеся заведения, имеющие своим основанием свободу учащегося поколения».
     Конечно, такие дерзкие мысли не могли быть приняты педагогами, руководившими в 60-х годах в России общественным и народным образованием. Оскорблённая наука даже не удостоила этих мыслей серьёзным возражением. В «Сборнике критической литературы о Толстом» Зелинского, составленном очень тщательно, находятся только две серьёзные статьи, посвящённые журналу «Ясная Поляна» и яснополянской школе, помещённые одна в «Современнике» в 1862 году (1), другая в «Русском вестнике» в 1862 году.

_________________
     (1) Впоследствии, в 70 и 80–х годах, по возобновлении педагогической деятельности Л. Н-ча, о ней было много писано, и обсуждение её продолжается и до сих пор. (Примеч. П. Б.)

     На одну из них, статью Е. Маркова, Лев Николаевич ответил в своём журнале статьёй «Прогресс и определение образования».
     Сущность возражения Маркова, резюмированная им в конце его статьи, заключается в том, что Марков открыто признаёт за обществом право педагогического насилия и, стало быть, отрицает свободное образование; затем он признаёт современные системы образования удовлетворительными, в практике же яснополянской школы, к которой он относился с восторгом, видит противоречие с теориями ее основателя и руководителя Л. Н. Толстого.
     Толстой, возражая Маркову и повторяя и разъясняя сказанное уж им в предыдущих статьях, приходит к заключению, что главное разногласие его с Марковым основано на том, что Марков верит в прогресс, а у него этой веры нет.
     И, объясняя свое отрицание прогресса, он говорит следующее:
     «Во всём человечестве, с незапамятных времён, происходит процесс прогресса, говорит историк, верующий в прогресс, и доказывает это положение, сравнивая, положим, Англию 1685 года с Англией нашего времени. Но если бы даже и можно было доказать, сравнивая Россию, Францию и Италию нашего времени с древним Римом, Грецией, Карфагеном и т. д., что благосостояние новых народов более благосостояния древних, меня при этом всегда поражает одно непонятное явление — выводят общий закон для всего человечества из сравнения одной малой части человечества Европы в прошедшем и настоящем. Прогресс есть общий закон для человечества, говорят они, только кроме Азии, Африки, Америки, Австралии, кроме миллиарда людей. Нами замечен закон прогресса в герцогстве Гогенцоллерн—Зигмарингенском, имеющем 3000 жителей. Нам известен Китай, имеющий 200 миллионов жителей, опровергающий всю нашу теорию прогресса, и мы ни на минуту не сомневаемся, что прогресс есть общий закон всего человечества и что мы, верующие в прогресс, правы, а неверующие в него виноваты, и мы с пушками и ружьями идем внушать китайцам идею прогресса. Здравый смысл говорит

____
249

мне, что ежели большая часть человечества, весь так называемый Восток, не подтверждает закона прогресса, а, напротив, опровергает его, то закона этого не существует для всего человечества, а существует только верование в него известной части человечества. Я, как и все люди, свободные от суеверия прогресса, вижу только, что человечество живет, что воспоминания прошедшего так же увеличиваются, как и исчезают; что труды прошедшего часто служат основой для новых трудов настоящего, часто служат и преградой для них; что благосостояние людей то увеличивается в одном месте, в одном слое и в одном смысле, то уменьшается; что, как бы мне ни желательно было, я не могу найти никакого общего закона в жизни человечества, а что подвести историю под идею регресса так же легко, как подвести ее под идею прогресса или под какую хотите историческую фантазию. Скажу более: я не вижу никакой необходимости отыскивать общие законы в истории, не говоря уже о невозможности этого. Общий вечный закон написан в душе каждого человека. Закон прогресса, или совершенствования, написан в душе каждого человека, и только вследствие заблуждения переносится в историю. Оставаясь личным, этот закон плодотворен и доступен каждому; перенесенный в историю, он делается пустою, праздною болтовнею, ведущей к оправданию каждой бессмыслицы и фатализма. Прогресс вообще в человечестве есть факт недоказанный и несуществующий для всех восточных народов, и потому сказать, что прогресс есть закон человечества, столь же неосновательно, как сказать, что все люди бывают белокурые, за исключением черноволосых».
     Положения, высказанные в этой цитате, подробно развиваются Львом Николаевичем в его статье, но это уже выходит несколько из рамок нашего обозрения.
     Мы закончим наше изложение, упомянув ещё об одной статье, под названием «Проект общего плана устройства народных училищ». Статья эта представляет остроумную критику и беглый обзор вышедшего в 1862 году нового правительственного положения об училищах.
     Общие критические замечания Льва Николаевича на это положение можно резюмировать в следующих пунктах: 1) В основу этого положения легла американская система: обложение народа школьной податью и содержание правительством всех школ на эту собранную подать. Но то, что хорошо в демократической республике, то может быть очень плохо в деспотическом государстве, где закон, выражающий "волю народа", обращается в грубое насилие над ним. 2) Общая несостоятельность проекта — это неприспособленность его к народным потребностям, основанная на полном незнании русской народной жизни его составителями, и, наконец, 3) Регламентация народного образования, утверждаемая этим положением, послужит тормозом уже существующего и распространяющегося свободного народного образования.
     Заканчивая этим беглый обзор педагогических взглядов Льва Николаевича, мы выскажем наше заключение, совершенно противоположное заключению г-на Маркова, а именно, что практика яснополянской школы нисколько не является противоречием этим взглядам, а, напротив, их непосредственным приложением, проведённым с неподражаемым и блестящим успехом. Мы воспользуемся описаниями, сделанными самим Львом Николаевичем, как автобиографическим материалом.
ГЛАВА 15.
Устройство и практика яснополянской школы

      Лев Николаевич несколько раз принимался за педагогическую деятельность.
     Ещё в 1849 году, когда он возвратился в Ясную Поляну из Петербурга, он завел народную школу, вместе с другими учреждениями и реформами, посредством которых он пытался сблизиться с народом. Мы знаем из его "Утра помещика", как неудачно кончилась эта первая попытка. С его отъездом на Кавказ школа, конечно, закрылась. Он возобновил ее, возвратясь в Ясную Поляну по выходе в отставку и после первой заграничной поездки. Мы упоминали об этом в своем месте.
    Возобновив свои педагогические занятия, Лев Николаевич почувствовал недостаток теоретических знаний и поспешил пополнить этот пробел своего образования чтением, заграничной поездкой, личными сношениями с выдающимися педагогами и практическими занятиями в разных школах.     Почувствовав себя в силах, он с новым рвением в третий раз принялся за школьное дело и довел его до небывалой высоты.
    Вот как он сам рассказывает в одной из педагогических статей об этих своих попытках и подготовке к школьному делу:
     "15 лет тому назад (1), когда я взялся за дело народного образования без всяких предвзятых теорий и взглядов на дело, с одним только желанием прямо, непосредственно содействовать этому делу, будучи учителем в своей школе, я тотчас же столкнулся с двумя вопросами: 1) чему нужно учить? и 2) как нужно учить?
__________________
     (1) Статья, из которой мы цитируем, написана в 1874 году, и потому время, о котором он говорит, относится к 1859 г. (Примеч. П. Б.)

   …Во всей массе людей, заинтересованных образованием, существует, как и прежде существовало, величайшее разноречие. В то время, как и теперь, одни, отвечая на вопрос: чему надо учить? — говорили, что, кроме грамоты, самые полезные для первоначальной школы знания суть знания естественные; другие, как и теперь, говорили, что это не нужно и даже вредно; так же, как и теперь, одни предлагали историю, географию, другие отрицали их необходимость, одни предлагали славянский язык и грамматику, закон Божий, другие находили и это излишним и приписывали главную важность развитию. По вопросу: как учить? — было и есть еще большее разногласие. Предлагались и предлагаются самые противоположные один другому приемы обучения грамоте и арифметике.
     Встретившись с этими вопросами и не найдя на них никакого ответа в русской литературе, я обратился к европейской. Прочтя то, что было писано об этом предмете, познакомившись лично с так называемыми лучшими представителями педагогической науки в Европе, я нигде не только не нашел какого–нибудь ответа на занимавший меня вопрос, но убедился, что вопроса этого для педагогии как науки даже не существует, что каждый педагог известной школы твердо верит, что те приемы, которые он употребляет, суть наилучшие, потому что они основаны на абсолютной истине, и что относиться к ним
____
251

критически было бы бесполезно. Между прочим, потому ли, что, как я сказал, я взялся за дело народного образования без всяких предвзятых теорий, или потому что я взялся за это дело, не издалека предписывая законы, как надо учить, а сам стал школьным учителем в глухой деревенской народной школе, — я не мог отказаться от мысли, что необходимо должен существовать критериум, по которому решается вопрос, чему и как лучше учить: учить ли наизусть псалтырь или классификацию организмов, учить ли по звуковой, переведенной с немецкого азбуке, или по часовнику? В решении этих вопросов мне помогли: некоторый педагогический такт, которым я одарен, и в особенности то близкое и страстное отношение, в которое я стал к делу. Вступив сразу в самые близкие непосредственные отношения с теми 40 маленькими мужичками, которые составляли мою школу (я их называю маленькими мужичками, потому что я нашел в них те самые черты сметливости, огромного запаса сведений из практической жизни, шутливости, простоты, отвращения от всего фальшивого, которыми вообще отличается русский мужик), увидав эту восприимчивость, открытость к приобретению тех знаний, в которых они нуждались, я тотчас же почувствовал, что старинный, церковный способ обучения уже отжил свой век и не годится для них. И я стал испытывать другие предлагаемые методы обучения; но так как принуждение при обучении и по убеждению моему, и по характеру мне противно, я не принуждал и, как скоро замечал, что что–нибудь неохотно принимается, я не насиловал и отыскивал другое. Из этих опытов оказалось для меня и тех учителей, которые вместе со мною в Ясной Поляне и других школах, на тех же основаниях свободы, занимались преподаванием, что почти все то, что пишется в педагогическом мире для школ, отделяется неизмеримою пучиною от действительности, и что из предлагаемых методов многие приемы, как, например, наглядное обучение, естественные науки, звуковые приемы и другие, вызывают отвращение и насмешку и не принимаются учениками. Мы стали отыскивать то содержание и те приемы, которые охотно воспринимались учениками, и напали на то, что составляет мой метод обучения. Но этот метод становился наряду со всеми другими методами, и вопрос о том, почему он лучше других, оставался точно так же не решенным.
    …В то время я не нашел в педагогической литературе не только сочувствия, не нашел даже и противоречий, но совершеннейшее равнодушие к поставленному мною вопросу. Были нападки на некоторые подробности, мелочи, но самый вопрос, очевидно, никого не интересовал. Я тогда был молод, — и это равнодушие огорчало меня. Я не понимал, что я со своим вопросом: почем вы знаете, чему и как учить? — был подобен тому человеку, который бы, положим, хоть бы в собрании турецких пашей, обсуждающих вопрос о том, как бы побольше с народа собрать податей, предложил бы им следующее: гг., чтобы знать, с кого сколько податей, надо разобрать вопрос, на чем основано наше право взимания? Очевидно, все паши продолжали бы свое обсуждение о мерах взыскания и только молчанием отозвались бы на неуместный вопрос".
    В 1860 г. Л. Н-ч задумывал основать общество народного образования. Мысли свои по поводу этого он изложил в своем письме к Егору Петровичу Ковалевскому, брату тогдашнего министра народного просвещения, своему севастопольскому сослуживцу и, очевидно, близкому ему по душе человеку. Приводим здесь целиком это интересное письмо:
     "Вы, может быть, помните, любезный Егор Петрович, что я уж 3–й год живу в деревне и занимаюсь хозяйством. Нынешний год (с осени), кроме

____
252

хозяйства, я занимаюсь ещё школой для мальчиков, девочек и больших, которую я завёл для всех желающих. У меня набралось около 50 учеников, и всё прибавляются. Успехи учеников и успех школы в мнении народа неожиданны. Но всего не расскажешь, как и почему; надо или книгу написать, или самому посмотреть. Дело вот в чем. Мудрость во всех житейских делах, мне кажется, состоит не в том, чтобы узнать, что нужно делать, а в том, чтобы знать, что делать прежде, а что после. В деле прогресса России, мне кажется, что как ни полезны телеграфы, дороги, пароходы, штуцера, литература (со всем своим фондом), театры, академии художеств и т. д., а все это преждевременно и напрасно до тех пор, пока из календаря будет видно, что в России, включая всех будто бы учащихся, учится 1/100 доля всего народонаселения. Все это полезно (академии и т. д.), но полезно так, как полезен обед Английского клуба, который весь съест эконом и повар. Все эти вещи производятся всеми 70000000 русских, а потребляются тысячами. Как ни смешны славянофилы со своей народностью и оторванностью et tout le tremblement, они только не умеют называть вещи по имени, а они, нечаянно, правы. Не только нам, русским, но каждому иностранцу, проехавшему 20 верст по русской земле, должна в глаза кинуться численная непропорциональность образованных и необразованных, или, вернее, диких и грамотных. А нечего и говорить, ежели сравнить отчеты разных европейских государств. Впрочем, ежели бы в Англии приходился 1 дикий на сто, и тогда, наверно, общественное зло происходило бы только от этого процента диких. Общественное зло, которое у нас в привычку вошло сознавать и называть разными именами, большею частью — насилием, деспотизмом, что это такое, как не насилие преобладающего невежества? Насилие не может быть сделано одним человеком над многими, а только преобладающим большинством, единомышленным в невежестве. Только кажется, что Наполеон III заключил Виллафранкский мир и запрещает журналы и хочет захватить Савойю, а все это делают Феликсы и Викторы, которые не умеют читать газеты. Однако мои педагогические привычки увлекли меня, и мне самому смешно, что я вам пресерьезно доказываю, что 2 х 2 = 4, т. е. что насущнейшая потребность русского народа есть народное образование. Образования этого нет. Оно еще не начиналось и никогда не начнется, ежели правительство будет заведовать им. Что его нет, этого доказывать нельзя, а ежели бы вы были здесь, то мы бы сейчас обошли всю деревню и посмотрели бы и послушали. Чтобы доказать, что оно не начиналось, мы бы тоже сейчас прошли в школу, и я бы вам показал грамотных, учившихся прежде у попов и дьяконов. Это одни ученики, которые совершенно безнадежны. Над спорами: полезна ли грамотность или нет, не следует смеяться. Это очень серьезный и грустный спор, и я прямо беру сторону отрицательную. Грамота, процесс чтения и писания, вредна. Первое, что они читают, — славянский символ веры, псалтырь, заповеди (славянские), второе — гадательную книгу и т. п. Не проверив на деле, трудно себе представить ужасные опустошения, которые это производит в умственных способностях, и разрушения в нравственном складе учеников. Надо побывать в сельских школах и в семинариях (я исследовал это дело), в семинариях, которые доставляют педагогов в училища от правительства, чтобы понять, отчего ученики этих школ выходят глупее и безнравственнее неучеников. Чтобы народное образование пошло, нужно, чтобы оно было передано в руки общества. Не стану приводить пример Англии, самой образованной страны, — самая сущность дела говорит за себя. Ежели бы правительство бросило все дела, закрыло бы все

____
253

департаменты и комиссии (и прекрасно бы сделало) и занялось бы одним народным воспитанием, и тогда едва ли бы оно успело, — потому что механизм, усвоенный правительством, помешал бы ему, и, главное, потому что интересы его кажутся отдаленными (в сущности, это один его интерес) от народного образования. Общество же должно успеть, потому что интересы его непосредственно связаны со степенью образования народа, потому что лишенные всех насильственных средств действия общества будут сообразоваться только с потребностью народа, которая выразится в филантропическом или денежном успехе предприятия, в степени удовлетворения народной потребности будут постоянно иметь поверку своих действий. Но я опять, кажется, доказываю дважды два. Вопрос может быть только в том, существует ли потребность образовывать и образовываться. Для меня этот вопрос решенный. Полгода моей школы породили три таких же в околотке, и везде успех был одинаковый. Дело вот в чем: что скажет правительство, ежели ему представить следующий проект:
     "Общество народного образования (или более скромные название) имеет целью распространение образования в народе.
     Средства Общества будут состоять из взноса членов по 100 или более рублей, из платы учеников (где это возможно), из выручки за издания Общества и из пожертвований.
     Действия Общества будут состоять:
     1) В издании журнала, состоящего из отдела собственно педагогического (о законах и способах первоначального преподавания), отдела первоначальных руководств для учителей и чтений для учеников и отдела сведений о действиях Общества.
     2) В учреждении школ в тех местах, где их нет и где чувствуется в них потребность.
     3) В составлении курса преподавания, в назначении учителей, в надзоре за преподаванием, за хозяйственным учетом, вообще за управлением таких школ.
     4) В надзоре за преподаванием в тех школах, где учредители того пожелают.
     До сих пор Общество это составляю я один. Но говорю вам без фразы, что, возможно будет или нет такое Общество, я положу все, что могу, и все свои силы на исполнение этой программы. Нечего говорить, что наверно мои мысли односторонни, и что общество, занявшись им, многое изменит и прибавит, но ежели бы это могло только собрать силы многих к одной цели. Вы–то помогите мне, любезный друг Егор Петрович. Я на дурном счету у правительства. От меня это никак не должно идти, а поговорите или составьте из этого получше записку и покажите Евграфу Петровичу. (Я вам прямо задаю дело, потому что знаю вперед, что не можете всей душой не сочувствовать этому). Ежели бы я узнал наверно, что правительство разрешит это Общество, то я бы поработал серьезнее над составлением самого проекта и подал бы его от другого лица. Есть в Туле директор гимназии Гаярин (ваш брат его знает), замечательный человек, которому я нонче сказал о моем намерении. Я надеюсь, что он не отказался бы подать от себя. Во всяком случае, у вас дело в хороших руках. Подайте ли прямо, переписав и переделав эту записку (об Обществе), иди позондируйте, где следует, и напишите мне, рассказав, как надо поступать; одно только, на обыкновенную удочку правительства, заставить подробно изложить проект, курс преподавания и т. д. и потом сказать — нельзя, я на эту удочку не поддамся. Мне мое время дорого (и с гордостью

____
254

могу сказать, дорого и для 100 мальчиков). Кроме школы у себя, у брата, я готовлю большую статью о педагогии, которая не будет годиться в проект для правительства. Позволят или нет, а я хоть один, а все буду составлять тайное общество народного образования. Нет, без шуток, ежели бы Общество оказалось невозможным, то я все–таки намерен издавать журнал, о котором пишу в проекте Общества. Позондируйте почву и об этом напишите, пожалуйста: разрешат ли журнал с моим именем как редактора. И как, в какой форме, кому нужно подать об этом, и что такое. Как мне ни нужно быть здесь, я бы приехал в Петербург, ежели для успеха дела мое присутствие могло бы быть необходимым. И как подумаешь, что почти наверно вы мне ответите: "видно, что вы, Лев Николаевич, сидите в деревне, что с такими проектами суетесь". Как подумаешь, отчаяние находит. И чего может бояться правительство? Разве можно в свободной школе учить тому, чего не следует знать? У меня бы ни одного человека не было в школе, ежели бы я заикнулся о том, что мощи не есть такая же святыня, как сам Бог. Но это не мешает им знать, что земля — шар и что 2 х 2 = 4. Ну, что будет, то будет; только поскорее, как можно поскорее известите меня. Будьте здоровы, не грустите и дай бог вам всего лучшего. От души жму вашу руку.
Ваш Л. Толстой.
    
     Адрес мой: в Тулу.

     12 марта 1860 г. Ясная Поляна" (1).

_________________
     (1) Рукописное отделение Гос. публ. библиотеки.

     К сожалению, нам не удалось найти ответ Ковалевского на это письмо. По всей вероятности, он был таким, каким и предполагал его Л. Н-ч, т. е. отрицательным, так как Общества этого Л. Н-ч не основал. Кроме того, вторая заграничная поездка, вызванная болезнью брата, прервала его школьные занятия.
     Мы видим из заграничных писем Льва Николаевича, как он заботится о состоянии своей школы в его отсутствие. За все это время занятия в школе не прекращались. С большой правильностью они начались по его возвращении в Ясную Поляну весной 1861 года, а в 1862 году, как говорит Лев Николаевич в той же статье: "в участке в 10000 душ, когда я был посредником, было уже открыто 14 школ; кроме того, существовало школ 10 в том же участке у причетников и в дворах между дворниками. В других трех участках уезда, сколько мне известно, существовало школ 15 больших и 30 мелких у причетников и дворников".
     "…Школы все тогда, за самым малым исключением, были основаны на свободном договоре учителя или с родителями учеников, платившими помесячно за учение, или на уговоре учителя со всем обществом крестьян, платившим огульно за всех… Всякий согласится, что, оставив в стороне вопрос о качестве учения, такое отношение учителя к родителям и крестьянам есть самое справедливое, натуральное и желательное".
     Здесь кстати сообщить дошедшие до нас имена учителей десяти подведомственных Льву Николаевичу школ, в которых более или менее проводились взгляды Льва Николаевича на народное образование: в Головеньковском уч–ще учителем был воспитанник казанской гимназии Александр Сердобольский, в Трасненском — воспитанник пензенской гимназии Иван Аксентьев, в

____
255

Ломинцевском — воспитанник калужской гимназии Алексей Шумилин, в Богучаровском — воспитанник тульской духовной семинарии Петр Морозов, в Кобелевском — воспитанник тульской духовной семинарии Борис Головин, в Бабуринском — воспитанник кишиневской гимназии Альфонс Эрленвейн, в Ясенском — воспитанник кишиневской гимназии Митрофан Бутович, в Колпенском — окончивший курс в саратовской гимназии Анатолий Томашевский, в Городненском — окончивший курс в пензенской гимназии Владимир Токашевич, в Плехановском — окончивший курс в пензенском дворянском институте Николай Петерсон; Богучаровское же сельское общество в свое училище, вместо прежнего учителя Морозова, приняло бывшего студента Казанского университета Сергея Гудима.
     Быть может, кому–нибудь из этих людей попадет в руки составленная нами биография, и чтение ее вызовет в них желание записать свои воспоминания об их сотрудничестве с великим педагогом.
     Об устройстве своей яснополянской школы Лев Николаевич сам подробно рассказывает в одной из педагогических статей:
    "Школа помещается в двухэтажном каменном доме. Две комнаты заняты школой, одна — кабинетом, две — учителями. На крыльце, под навесом, висит колокольчик с привешенною за язычок веревочкою, в сенях внизу стоят бары и рек (гимнастика), наверху — в сенях — верстак. Лестница и сени истоптаны снегом или грязью; тут же висит расписание. Порядок учения следующий: часов в восемь учитель, живущий в школе, любитель внешнего порядка и администратор школы, посылает одного из мальчиков, которые почти всегда ночуют у него, звонить.
     На деревне встают с огнем. Уже давно виднеются из школы огни в окнах, и через полчаса после звонка, в тумане, в дожде или в косых лучах осеннего солнца, появляются на буграх (деревня отделена от школы оврагом) темные фигурки по две, по три и поодиночке. Табунное чувство уже давно исчезло в учениках. Уже нет необходимости ему дожидаться и кричать: "эй, ребята, в училищу!" Он уже знает, что училище среднего рода, многое кое–чего другого знает и, странно, вследствие этого не нуждается в толпе. С собой никто ничего не несет — ни книг, ни тетрадок. Уроков на дом не задают.
     Мало того, что в руках ничего не несут, им нечего и в голове нести. Никакого урока, ничего, сделанного вчера, он не обязан помнить нынче. Его не мучает мысль о предстоящем уроке. Он несет только себя, свою восприимчивую натуру и уверенность в том, что в школе нынче будет весело так же, как вчера. Он не думает о классе до тех пор, пока класс не начался. Никогда никому не делают выговоров за опоздание, и никогда не опаздывают, нешто старшие, которых отцы другой раз задержат дома какой–нибудь работой. И тогда этот большой, рысью, запыхавшись, прибегает в школу. Пока учитель еще не пришел, они собираются кто около крыльца, толкаясь со ступенек или катаясь на ногах по ледочку раскатанной дорожки, кто в школьных комнатах. Когда холодно, ожидая учителя, читают, пишут или возятся. Девочки не мешаются с ребятами. Когда ребята затевают что–нибудь с девочками, то никогда не обращаются к одной из них, а всегда ко всем вместе: "эй, девки, что не катаетесь?" или: "девки–то, вишь, замерзли", или: "ну, девки, выходи все на меня одного". Только одна из девочек, дворовая, с огромными и всесторонними способностями, лет десяти, начинает выходить из табуна девок. И с

____
256

этою только ученики обращаются, как с равною, как с мальчиком, только с тонким оттенком учтивости, снисходительности и сдержанности" (1).

__________
     (1) "Яснополянская школа за ноябрь и декабрь 1861 г.". Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого, т. IV, с. 239.

     В своих педагогических статьях практического характера Лев Николаевич дает художественное изображение нескольких моментов школьной жизни, в которой он принимал такое искреннее и горячее участие не как строгий учитель–педант, требующий себе повиновения, а как большое дитя, жившее одними радостями и горестями со своими товарищами–школьниками, отдавая им всю свою душу и делясь с ними всем своим несметным духовным богатством.
     Если сопоставить эти несколько изображенных им моментов, то гигантская фигура гениального педагога предстанет пред нами во всем своем величии.

1. ВЕЧЕРНЯЯ ПРОГУЛКА

     На дворе было не холодно — зимняя безмесячная ночь с тучами на небе. На перекрестке мы остановились; старшие, трехлетние школьники остановились около меня, приглашая проводить их еще; маленькие поглядели и закатились под гору. Младшие начали учиться при новом учителе, и между мной и ими уже нет того доверия, как между мной и старшими. "Ну, так пойдем в Заказ" (небольшой лес, шагах в 200 от жилья), — сказал один из них. Больше всех просил Федька, мальчик лет 10, нежная, восприимчивая, поэтическая и лихая натура. Опасность для него составляет, кажется, самое главное условие удовольствия. Теперь он знал, что в лесу есть волки, поэтому ему хотелось в Заказ. Все подхватили, и мы вчетвером пошли в лес. Другой — я назову его Семка — здоровенный и физически, и морально, малый лет 12, прозванный Вавило, шел впереди и все кричал и аукался с кем–то заливистым голосом. Пронька — болезненный, кроткий и чрезвычайно даровитый мальчик, сын бедной семьи, болезненный, кажется, больше всего от недостатка пищи — шел рядом со мной. Федька шел между мной и Семкой и все заговаривал особенно мягким голосом, то рассказывая, как он летом стерег здесь лошадей, то говоря, что ничего не страшно, а то спрашивая: "что, ежели какой–нибудь выскочит?" и непременно требуя, чтоб я что–нибудь сказал на это. Мы не вошли в средину леса: это было бы уж слишком страшно, но и около леса стало темнее: дорожка чуть виднелась, огни деревни скрылись из виду. Семка остановился и стал прислушиваться. — "Стой, ребята! Что такое?" — вдруг сказал он. Мы замолкли, но ничего не было слышно; все–таки страху еще прибавилось, "Ну, что же мы станем делать, как он выскочит… да за нами?" — спросил Федька. Мы разговорились о кавказских разбойниках. Они вспомнили кавказскую историю, которую я им рассказывал давно, и я стал опять рассказывать об абреках, о казаках, о Хаджи—Мурате. Семка шел впереди, широко ступая своими большими сапогами и мерно раскачивая здоровой спиной. Пронька попытался было идти рядом со мной, но Федька сбил его с дорожки, и Пронька, должно быть, по своей бедности всегда всем покоряющийся, только в самых интересных местах забегал сбоку, хотя и по колено утопая в снегу.
     Всякий замечал, кто немного знает крестьянских детей, что они не привыкли и терпеть не могут всяких ласк — нежных слов, поцелуев, троганий рукой и т. п. Потому–то меня особенно поразило, когда Федька, шедший рядом со мной, в самом страшном месте рассказа, вдруг дотронулся до меня

____
257

слегка рукавом, потом всею рукою ухватил меня за два пальца и уже не выпускал их. Только что я замолкал, Федька уже требовал, чтоб я говорил еще, и таким умоляющим, взволнованным голосом, что нельзя было не исполнить его желания. — "Ну, ты, суйся под ноги!" — сказал он раз сердито Проньке, забежавшему вперед; он был увлечен до жестокости, ему было так жутко и хорошо, держась за мой палец, и никто не должен был сметь нарушать его удовольствие. — "Ну, еще, еще! Вот хорошо–то!". Мы прошли лес и стали с другого конца подходить к деревне. — "Пойдем еще, — заговорили все, когда уже стали видны огни, — еще пройдемся". Мы молча шли, кое–где проваливаясь по рыхлой, плохо наезженной дорожке; белая темнота как будто качалась перед глазами; тучи были низкие, как будто на нас что–то наваливало их; конца не было этому белому, в котором только мы одни хрустели по снегу; ветер шумел по голым макушкам осин, а нам было тихо за лесом. Я кончил рассказ тем, как окруженный абрек запел песню и потом сам бросился на кинжал. Все молчали. — "Зачем же он песню запел, когда его окружили?" — спросил Семка. — "Ведь тебе сказывали, умирать собрался!" — отвечал огорченно Федька. — "Я думаю, что молитву он запел!" — прибавил Пронька. Все согласились. Мы остановились в роще за гумнами, под самым краем деревни. Семка поднял хворостинку из снега и бил ею по морозному стволу липы. Иней сыпался с сучьев на шапку, и звук одиноко раздавался по лесу. — "Лев Николаевич, — сказал Федька, — для чего учиться пению? Я часто думаю, право, зачем петь?.."
     …Мне странно повторить, что мы говорили тогда, но я помню, мы переговорили, как мне кажется, все, что сказать можно о пользе, о красоте пластической и нравственной".
     Пишущему эти строки выпало на долю редкое счастье. Подобно Федьке, державшемуся за пальцы Льва Николаевича и замиравшему от восторга, приходилось и мне не раз гулять со Львом Николаевичем по этому самому "Заказу". Слушая его рассказы, я испытывал чувство, которое нельзя выразить лучше, чем его выразил Федька словами: "Ну, еще, еще, вот хорошо–то!".

2. УРОК СОЧИНИТЕЛЬСТВА

     Один раз, прошлою зимою, я зачитался после обеда книгой Снегирёва (сборник пословиц) и с книгой же пришёл в школу. Был класс русского языка.
     — Ну–ка, напишите кто на пословицу, — сказал я.
     Лучшие ученики — Федька, Семка и другие — навострили уши.
     — Как на пословицу: что такое, скажете нам? — посыпались вопросы.
     Открылась пословица: ложкой кормит, стеблем глаз колет.
     — Вот вообрази себе, — сказал я, — что мужик взял к себе какого–нибудь нищего, а потом, за свое добро, его попрекать стал, и выйдет к тому, что "ложкой кормит, стеблем глаза колет".
     — Да как ее напишешь? — сказал Федька и все другие, навострившие было уши, но вдруг отшатнулись, убедившись, что это дело не по их силам, и принялись за свои, прежде начатые работы.
     — Ты сам напиши, — сказал мне кто–то.
Все были заняты делом; я взял перо и чернильницу и стал писать.
     — Ну, — сказал я, — кто лучше напишет? и я с вами…
     Я начал повесть, напечатанную в 4–й книжке "Ясной Поляны", и написал первую страницу. Всякий, не предупрежденный человек, имеющий чувство художественности и народности, прочтя эту первую, писанную мною, и сле-

____
258
дующие страницы повести, писанные самими учениками, отличит эту страницу от других, как муху в молоке, — так она фальшива, искусственна и написана таким плохим языком. Надо заметить, что в первоначальном виде она была ещё более уродливая и много исправлена благодаря указанию учеников.
     Федька из–за своей тетрадки всё поглядывал на меня и, встретившись с моими глазами, улыбаясь, подмигивал и говорил: "пиши; пиши, я те задам". Его, видимо, занимало, как большой тоже сочиняет. Кончив свое писание хуже и скорее обыкновенного, он взлез на спинку моего кресла и стал читать из–за плеча. Я не мог уже продолжать. Другие подошли к нам, и я прочел им вслух написанное: им не понравилось, никто не похвалил. Мне было совестно и, чтобы успокоить свое литературное самолюбие, я стал рассказывать им свой план последующего. По мере того, как я рассказывал, я увлекался, поправлялся, и они стали подсказывать мне: кто говорил, что старик этот будет колдун; кто говорил: нет, не надо, он будет просто солдат; нет, лучше пускай он их обокрадет; нет, это будет не к пословице и т. п., говорили они.
     Все были чрезвычайно заинтересованы. Для них, видимо, было ново и увлекательно присутствовать при процессе сочинительства и участвовать в нем. Суждения их были большей частью одинаковы и верны, как в самой постройке повести, так и в самых подробностях и характеристиках лиц. Все принимали участие в сочинительстве; но с самого начала в особенности резко выделились положительный Семка — резкою художественностью описания, и Федька — верностью поэтических представлений и в особенности пылкостью и поспешностью воображения. Требования их были до такой степени неслучайны и определенны, что не раз я начинал с ними спорить и должен был уступать. У меня крепко сидели в голове требования правильности постройки и верности отношения мысли пословицы к повести; у них, напротив, были только требования художественной правды. Я хотел, например, чтобы мужик, взявший в дом старика, сам бы раскаялся в своем добром деле, — они считали это невозможным и создали сварливую бабу. Я говорил: мужику стало сначала жалко старика, а потом хлеба жалко стало. Федька отвечал, что это будет нескладно: "он с первого начала бабы не послушался, и после уж не покорится".
     — Да какой он, по–твоему, человек? — спросил я.
     — Он как дядя Тимофей, — сказал Федька, улыбаясь, — так, бородка реденькая, в церковь ходит и пчелы у него есть.
     — Добрый, но упрямый, — сказал я.
     — Да, — сказал Федька, — уж он не станет бабы слушать.
     С того места, как старика внесли в избу, началась одушевленная работа. Тут, очевидно, они в первый раз почувствовали прелесть запечатления слогом художественной подробности. В этом отношении особенно отличался Семка: подробности самые верные сыпались одна за другою. Единственный упрек, который можно было ему сделать, был тот, что подробности эти обрисовывали только минуту настоящего без связи к общему чувству повести. Я не успевал записывать и только просил их подождать и не забывать сказанного. Семка, казалось, видел и описывал находящееся перед его глазами: закоченелые, замерзлые лапти и грязь, которая стекла с них, когда они растаяли, и сухари, в которые они превратились, когда баба бросила их в печку; Федька, напротив, видел только те подробности, которые вызывали в нем то чувство, с которым он смотрел на известное лицо. Федька видел снег, засыпавшийся старику за онучи, чувство сожаления, с которым мужик сказал: "Господи, как он шел!" (Федька даже в лицах представил, как это сказал мужик, размахнув-

____
259

ши руками и покачавши головой.) Он видел из лоскутьев собранную шинелишку и прорванную рубашку, из–под которой виднелось худое, омоченное растаявшим снегом тело старика; он придумал бабу, которая ворчливо, по приказанию мужа, сняла с него лапти, и жалобный стон старика, сквозь зубы говорящего: "тише, матушка, у меня тут раны". Семке нужны были преимущественно объективные образы: лапти, шинелишка, старик, баба, почти без связи между собой. Федьке нужно было вызвать чувство жалости, которым он сам был проникнут.
     Он забегал вперед, говорил о том, как будут кормить старика, как он упадет ночью, как будет потом в поле учить грамоте мальчика, так что я должен был просить его не торопиться и не забывать того, что он сказал. Глаза у него блестели почти слезами; черные, худенькие ручки судорожно корчились; он сердился на меня и беспрестанно понукал: — написал, написал? — все спрашивал он меня. Он деспотически сердито обращался со всеми другими, ему хотелось говорить только одному, и не говорить, как рассказывают, а говорить, как пишут, т. е. художественно запечатлевать словом образы чувства; он не позволял, например, перестанавливать слова, — скажет: у меня на ногах раны, то уж не позволит сказать: у меня раны на ногах. Размягчённая и раздражённая его в это время душа чувством жалости, т. е. любви, облекала всякий образ в художественную форму и отрицала все, что не соответствовало идее вечной красоты и гармонии. Как только Сёмка увлекался высказыванием непропорциональных подробностей о ягнятах в конике и т. п., Федька сердился и говорил: "Ну тебя, уж наладил". Стоило мне только намекнуть о том, например, что делал мужик, когда жена убежала к куму, и в воображении Федьки тотчас же возникала картина с ягнятами, бякующими в конике, со вздохами старика и бредом мальчика Сережки; стоило мне только намекнуть на картину искусственную и ложную, как он тотчас же сердито говорил, что этого не надо. Я предложил, например, описать наружность мужика, — он согласился; но на предложение описать то, что думал мужик, когда жена бегала к куму, ему тотчас же представился оборот мысли: "эх, напала бы ты на Савоську–покойника, тот бы те космы–то повыдергал". И он сказал это таким усталым и спокойно привычно–серьезным и вместе добродушным тоном, облокотив голову на руку, что ребята покатились со смеху. Главное свойство во всяком искусстве — чувство меры — было развито в нем необычайно. Его коробило от всякой лишней черты, подсказываемой кем–нибудь из мальчиков. Он так деспотически и с правом на этот деспотизм распоряжался постройкою повести, что скоро мальчики ушли домой, а остался только он с Семкою, который не уступал ему, хотя и работал в другом роде. Мы работали с 7 до 11 часов; они не чувствовали ни голода, ни усталости, и еще рассердились на меня, когда я перестал писать; взялись сами писать по переменкам, но скоро бросили; дело не пошло. Тут только Федька спросил у меня, как меня звать. Мы засмеялись, что он не знает.
     — Я знаю, — сказал он, — как вас звать, да двор–то ваш как зовут? Вот у нас Фоканычевы, Зябревы, Ермилины.
     Я сказал ему.
     — А печатывать будем? — спросил он.
     — Да.
     — Так и напечатывать надо: сочинения Макарова, Морозова и Толстого.
    Он долго был в волнении и не мог заснуть, и я не могу передать того чувства волнения, радости, страха и почти раскаяния, которые я испытывал в

____
260

продолжение этого вечера. Я чувствовал, что с этого дна для него раскрылся целый мир наслаждений и страданий — мир искусства; мне казалось, что я подсмотрел то, что никто никогда не имеет право видеть, — зарождение таинственного цветка поэзии. Мне и страшно, и радостно было, как искателю клада, который увидал бы цвет папоротника, — радостно мне было, потому что вдруг, совершенно неожиданно, открылся тот философский камень, которого я тщетно искал два года, — искусство учить выражению мыслей; страшно, потому что это искусство вызывало новые требования, целый мир желаний, несоответственный среде, в которой жили ученики, как мне казалось в первую минуту. Ошибиться нельзя было. Это была не случайность, но сознательное творчество.
     …Я оставил урок, потому что был сильно взволнован.
     — Что с вами, отчего вы так бледны, вы, верно, нездоровы? — спросил меня мой товарищ.
     Действительно, я два–три раза в жизни испытывал столь сильное впечатление, как в этот вечер, и долго не мог дать себе отчета в том, что я испытывал. Мне смутно казалось, что я преступно подсмотрел в стеклянный улей работу пчел, закрытую для взора смертного; мне казалось, что я развратил чистую, первобытную душу крестьянского ребенка. Я смутно чувствовал в себе раскаяние в каком–то святотатстве… и вместе с тем мне было радостно, как радостно должно быть человеку, увидавшему то, чего никто не видал прежде его" (1).

_______________
     (1) "Кому у кого учиться писать?" Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого, т. IV, с. 2.

3. ПЕРВЫЙ УРОК ИСТОРИИ

     Я имел намерение в первом уроке объяснить, чем Россия отличается от других земель, ее границы, характеристику государственного устройства, сказать, кто царствует теперь, как и когда император взошел на престол.
     Учитель. Где мы живем, в какой земле?
     Один ученик. В Ясной Поляне.
     Другой ученик. В поле.
     Учитель. Нет, в какой земле и Ясная Поляна, и Тульская губерния?
    Ученик. Тульская губерния на 17 верст от нас; где же она губерния — губерния и есть.
    Учитель. Нет. Это город губернский, а губерния другое. Ну, какая же земля?
    Ученик (слушавший прежде географию). Земля круглая, как шар.
    Посредством вопросов о том, в какой земле прежде жил знакомый их немец, и о том, что ежели ехать все в одну сторону, куда приедешь? — ученики были наведены на ответ, что они живут в России. Некоторые сказали, однако, на вопрос, что ежели ехать все вперед, в одну сторону, то куда приедешь? — никуда не приедешь.      Другие сказали, что приедешь на конец света.
     Учитель (повторяя ответ ученика). Ты сказал, что приедешь в другие земли; когда же кончится Россия и начнутся другие земли?
     Ученик. Когда немцы пойдут.
     Учитель. Что ж, ежели ты встретишь в Туле Густава Ивановича и Карла Федоровича, ты скажешь, что пошли немцы и, стало быть, другая земля?
     Ученик. Нет, когда сплошные немцы пойдут.

____
261

     Учитель. Нет, и в России есть такие земли, где сплошные немцы. Вот Иван Фомич оттуда, а земли эти все–таки Россия. Отчего же так? (Молчание.)
     Учитель. Оттого, что они одного закона с русскими слушаются.
     Ученик. Как же одного закона? Немцы в нашу церковь не ходят и скоромное едят.
     Учитель. Не того закона, а одного царя слушаются.
     Ученик (скептик Семка). Чудно!.. Отчего ж они другого закона, а нашего царя слушаются?
     Учитель чувствует необходимость объяснить, что такое закон, и спрашивает, что такое значит: закона слушаться, быть под одним законом?
     Ученица (самостоятельная дворовая девочка, торопливо и робко). Закон принять — значит, жениться.
     Ученики вопросительно смотрят на учителя: так ли? Учитель начинает объяснять, что закон в том, что ежели кто украдет или убьет, так его сажают в острог и наказывают.
     Скептик Семка. А разве у немцев этого нет?
     Учитель. Закон в том еще состоит, что у нас есть дворяне, мужики, купцы, духовенство (слово "духовенство" порождает недоумение).
     Скептик Семка. А там нету?
     Учитель. В иных землях есть, а в иных нет. У нас русский царь, а в немецких землях другой — немецкий царь.
     Ответ этот удовлетворяет всех учеников и даже отъявленного скептика Семку.
     Учитель, видя необходимость перейти к объяснению сословий, спрашивает, какие они знают сословия. Ученики начинают пересчитывать: дворяне, мужики, попы, солдаты.
     — Ещё? — спрашивает учитель.
     — Дворовые, казюки (1), самоварщики.

_____
262

_____________
     (1) Казюками называются тульские мещане — оружейники, самоварщики и др.

     Учитель спрашивает о различии этих сословий.
     Ученики. Крестьяне пашут, дворовые господам служат, купцы торгуют, солдаты служат, самоварщики самовары делают, попы обедни служат, дворяне ничего не делают.
     Затем таким же порядком и с такими же затруднениями следует объяснение понятий сословие, границы и других государственных терминов.
     Урок продолжается часа два; учитель уверен, что дети удержали много из сказанного, и в таком же роде продолжает в следующие уроки, но только впоследствии убеждается, что приемы эти были неверны и что все, что он делал, был совершенный вздор.

4. ВТОРОЙ УРОК ИСТОРИИ

     Этот класс остался памятным часом в нашей жизни. Я никогда не забуду его. Давно было обещано детям, что я буду им рассказывать с конца, а другой учитель с начала, что так мы и сойдемся. Мои вечерние ученики разбрелись; я пришел в класс русской истории, где рассказывалось о Святославе. Им было скучно. На высокой лавке, как всегда, рядом сидели три крестьянские девочки, обвязанные платками. Одна заснула. Мишка толкнул меня:

____
262

     — Глянь–ка, кукушки наши сидят, одна заснула.
     — И точно, кукушка.
     — Расскажи лучше с конца, — сказал кто–то, и все привстали.
     Я сел и стал рассказывать. Как всегда, минуты две продолжалась возня, стоны, толкотня. Кто лез под стол, кто на стол, кто под лавки, кто на плечи и на колени другому, и все затихло. Я начал с Александра I, рассказал о французской революции, об успехах Наполеона, о завладении им властью и о войне, окончившейся Тильзитским миром. Как только дело дошло до нас, со всех сторон послышались звуки и слова живого участия:
     — Что ж, он и нас завоюет?
     — Небось, Александр ему задаст, — сказал кто–то, знавший про Александра, но я должен был их разочаровать — не пришло еще время — и их очень обидело то, что хотели за него отдать царскую сестру и что с ним, как с равным, Александр говорил на мосту.
     — Погоди же ты! — проговорил Петька с угрожающим жестом.
     — Ну, ну, рассказывай!
     Когда не покорился ему Александр, т. е. объявил войну, все выразили одобрение. Когда Наполеон с двенадцатью языками пошел на нас, взбунтовал немцев, Польшу — все замерли от волнения.
     Немец, мой товарищ, стоял в комнате.
     — А, и вы на нас! — сказал ему Петька (лучший рассказчик).
     — Ну, молчи! — закричали другие.
     Отступление наших войск мучило слушателей так, что со всех сторон спрашивали объяснений: зачем? и вовсю ругали Кутузова и Барклая.
     — Плох твой Кутузов.
     — Ты погоди, — говорил другой.
     — Да что ж он сдался? — спрашивал третий.
     Когда пришла Бородинская битва и когда в конце ее я должен был сказать, что мы все–таки не победили, мне жалко было их; видно было, что я страшный удар наношу всем.
     — Хоть и не наша, да и не ихняя взяла!
     Как пришел Наполеон в Москву и ждал ключей и поклонов, все загрохотало от сознания непокоримости. Пожар Москвы, разумеется, одобрен. Наконец, наступило торжество — отступление.
     — Как он вышел из Москвы, тут Кутузов погнал его и пошел бить, — сказал я.
     — Окарячил его! — поправил меня Федька, который, весь красный, сидел против меня и от волнения корчил свои тоненькие черные пальцы. Это его привычка.
     Как только он сказал это, так вся комната застонала от гордого восторга. Какого–то маленького придушили сзади, и никто этого не замечал.
     — Так–то лучше! Вот–те и ключи! и т. п.
     Потом я продолжал, как мы погнали француза. Больно было ученикам слышать, что кто–то опоздал на Березине и мы упустили его. Петька даже крикнул:
     — Я бы его расстрелял, зачем он опоздал!
     Потом немножко мы пожалели даже мерзлых французов. Потом, как перешли мы границу, и немцы, что против нас были, повернули за нас, кто–то вспомнил немца, стоявшего в комнате.
     — А вы так–то: то на нас, а как сила не берет, так с нами? — и вдруг все поднялись и начали ухать на немца, так что гул на улице был слышен.

____
263

     Когда они успокоились, я продолжал, как мы проводили Наполеона до Парижа, посадили настоящего короля, торжествовали, пировали, только воспоминание крымской войны испортило нам все дело.
     — Погоди же ты! — проговорил Петька, потрясая кулаками. — Дай, я вырасту, я же им задам. Попался бы нам теперь Шевардинский редут или Малахов курган, мы бы его отбили.
     Уж было поздно, когда я кончил. Обыкновенно дети спят в это время. Никто не спал, даже у кукушек глазенки горели. Только что я встал, из–под моего кресла, к величайшему удивлению, вылез Тараска и оживленно и вместе серьезно посмотрел на меня.
     — Как ты сюда залез?
     — Он с самого начала, — сказал кто–то.
     Нечего было и спрашивать, понял ли он, — видно было по лицу.
     — Что ты расскажешь? — спросил я.
     — Я;то? — он подумал: — все расскажу.
     — Я дома расскажу.
     — И я тоже.
     — И я.
     — Больше не будет?
     — Нет.
     И все полетели под лестницу, кто обещаясь задать французу, кто укоряя немца, кто повторяя, как Кутузов его окарячил. "Sie haben ganz russisch erzahlt (вы совершенно по–русски рассказывали), — сказал мне вечером немец, на которого ухали. — Вы бы послушали, как у нас рассказывают эту историю, Вы ничего не сказали о немецких битвах за свободу. Sie haben nichts gesagt von den deutschen Freiheitskampfen".
     Я совершенно согласился с ним, что мой рассказ — не была история, а сказка, возбуждающая народное чувство.
     Стало быть, как преподавание истории, и эта попытка была неудачна еще более, чем первые.
     Прибавим теперь для полноты педагогической картины мнение Льва Николаевича о преподавании музыки. Он резюмирует свои выводы в 5 пунктах:
     "Из того небольшого опыта, — говорит он, — который я имел в преподавании музыки народу, я убедился в следующем:
     1) что способ писания звуков цифрами есть самый удобный способ;
     2) что преподавание такта отдельно от звуков есть самый удобный способ;
     3) что для того, чтобы преподавание музыки оставило следы и воспринималось охотно, необходимо учить с первого начала искусству, а не уменью петь или играть. Барышень можно учить играть экзерсисы Бургмюллера, но народных детей лучше не учить вовсе, чем учить механически;
     4) что ничто так не вредно в преподавании музыки, как то, что похоже на знание музыки, — исполнение хоров на экзаменах, актах и в церквах;
     5) что цель преподавания музыки народу должна состоять только в том, чтобы передать ему те знания об общих законах музыки, которые мы имеем, но отнюдь не в передаче ему того ложного вкуса, который развит в нас".
     Рисованию также отводилось немало места, но этим занимался не сам Лев Николаевич, не чувствовавший в себе достаточной подготовки к этому и уменья, а его товарищ–учитель.
     Весной 1862 года Лев Николаевич, утомленный усиленной деятельностью по посредничеству я по школам, почувствовал серьезное нездоровье и, опасаясь чахотки, решил отправиться лечиться на кумыс.

____
264

     Он взял с собою слугу своего Алексея и двух школьников и отправился в Самарскую губернию в половине мая.
     Из Москвы он писал тетушке Татьяне Александровне, извещая ее, что все едушие здоровы, и давал некоторые советы и поручения по управлению школой.
     Они поехали по железной дороге до Твери и там сели на пароход, чтобы спуститься вниз по Волге до Самары.
     Вероятно, на пароходе Льва Николаевича охватило то радостное настроение, которое знакомо каждому путешественнику по Волге. Великая река в весеннем разливе, плавный шум парохода, чудные весенние ночи с опрокинутым звездным небом в зеркальной реке и с береговыми и пароходными огнями, на пароходе пестрые толпы рабочих, странников, татар, монахов и других пассажиров, несмотря на все разнообразие типов, сословий, национальностей и исповеданий, — носящая особый, чисто великорусский отпечаток, быть может, мысли об историческом прошлом этой реки и орошаемых ею местностей — все это производит неописуемое, радостное, умилительное впечатление и наводит на многие мысли и грезы.
     Вероятно, нечто подобное испытал и Лев Николаевич, потому что 20 мая записал в своем дневнике:
     "На пароходе. Как будто опять возрождаюсь к жизни и к знанию ее. Мысль о нелепости прогресса преследует. С умным и глупым, со стариком и ребенком — беседую об одном".
     По дороге Лев Николаевич остановился в Казани у своего родственника, Владимира Ивановича Юшкова. Затем уже из Самары он пишет тётке:

27 мая 1862.

     "Я нынче еду из Самары за 130 верст в Каралык, Николаевского уезда. Адрес мой: в Самару, Юрию Федоровичу Самарину для передачи Л. Н. Т.
     Путешествие я сделал прекрасное, место мне очень нравится, здоровье лучше, т. е. меньше кашляю. Алексей и ребята живы и здоровы, что можете сообщить их родным. Пожалуйста, напишите мне о Сереже или он сам. Всем дорогим товарищам поклон и прошу их писать мне, что и как у них делается и живется. Влад. Ив. Юшков молодцом еще. С места напишу подробнее. Целую ваши руки".

     Затем он пишет уже с места своего лечения:

28 июня 1862.

     "Вот уже месяц, как я без всяких сведений о вас и из дома; пожалуйста, напишите мне о всех, во-1), родных, во-2), студентах и т. д. Мы с Алексеем потолстели, в особенности он, но кашляем немного, тоже в особенности он. Живем мы в кибитке, погода прекрасная, я нашел приятеля Столыпина атаманом в Уральске, ездил к нему и привез оттуда писаря, но диктую и пишу мало. Лень одолевает при кумысе. Через две недели я намерен отсюда выехать и потому к Ильину дню думаю быть дома. Меня мучает неизвестность в этой глуши и еще мысль о том, что я безобразно отстал в издании журнала. Целую ваши ручки. Пожалуйста, пишите подробно о Сереже, Маше, студентах, которым кланяюсь.
     При сем письма ребят родителям".

_____
265

     Между тем во время его столь благодушного пребывания на кумысе, в башкирских степях, в яснополянской школе произошло неожиданное событие.
     Весьма понятно, что сильная проповедь свободы словом и делом в школьных занятиях не могла не обратить внимания подлежащего начальства, и на Ясную Поляну было кому следует указано как на источник преступной пропаганды. И летом 1862 года туда нагрянули жандармы с обыском.
     Подробный рассказ об этом мы находим в воспоминаниях Евг. Маркова, в его статье, напечатанной в "Вестнике Европы".
     "Не могу не привести, — говорит Марков, — здесь кстати характерного эпизода, который очень мало кому известен, но который послужил причиною прекращения педагогической деятельности гр. Л. Н. Толстого. Как мировой посредник первого призыва, горячо сочувствовавший делу освобождения крестьян, гр. Л. Толстой действовал, разумеется, в таком духе, который страшно ожесточил против него огромное большинство помещиков. Он получал множество писем с угрозами всякого рода: его собирались и побить, и застрелить на дуэли, на него писали доносы. Как нарочно, в то самое время, когда он стал издавать журнал "Ясная Поляна", в Петербурге появились прокламации разных тайных противогосударственных партий, и тогдашняя полиция деятельно разыскивала, где скрывается печатающая их типография. Кто–то из озлобленных на Толстого местных обывателей тонко сообразил, что где же и печататься тайным листкам и подметным воззваниям, как не в типографии журнала, издаваемого — horribile dictu! — не в городе, как у всех честных людей, а в деревне, позабыв, однако, взглянуть на обертку журнала, где достаточно четким шрифтом было изображено, что журнал печатается вовсе не в деревне, а в самой благонамеренной типографии М. Н. Каткова в Москве. Тем не менее донос произвел целую бурю.
     В отсутствие Льва Николаевича в доме его проживала хозяйкой старушка тетка, да гостила с детьми родная сестра графа, Мария Николаевна, по мужу тоже графиня Толстая. Я и наш общий приятель, Г. А. Ауэрбах, проводили это лето со своими семьями в верстах пяти от Ясной Поляны, сняв внаймы дом одного помещика в той же Малиновой Засеке, среди которой была и Ясная Поляна. Вдруг рано утром к нам верховой из Ясной Поляны. Нас просят поскорее приехать по важному делу. Мы с Ауэрбахом садимся в шарабан и катим что есть духу. Въезжаем на двор, смотрим — там целое нашествие! Почтовые тройки с колокольчиками, обывательские подводы, исправник, становые, сотские, понятые и в довершение всего — жандармы. Жандармский полковник во главе этой грозной экспедиции, со звоном, шумом и треском подкатившей вдруг к мирному дому Льва Николаевича, к бесконечному изумлению деревенского люда. Нас едва пропустили в дом. Бедные дамы лежат чуть не в обмороке. Везде кругом сторожа, все разрыто, раскрыто, перевернуто, ящики столов, шкапы, комоды, сундуки, шкатулки. В конюшне поднимают ломом полы; в прудках парка стараются выловить сетью преступный типографский станок, вместо которого попадаются только одни невинные караси да раки. Понятно, что злополучную школу и подавно вывернули вверх дном, но, не найдя ничего, отправились таким же людным и шумным свадебным поездом, гремя колоколами и гремушками, по всем, кажется, 17–ти школам мирового участка, перевертывая столы и шкапы, забирая тетради и книги, арестовывая учителей и поселяя, конечно, в темной мужицкой толпе, без того не особенно дружелюбной к школе и учению, самые нелепые предположения" (1).

________________
     (1) Евг. Марков. «Живая душа в школе". Мысли и воспоминания старого педагога». Вестник Европы. Февраль 1900, с. 584.

_____
266

     Об этом эпизоде вспоминает также в своих записках кн. Д. Д. Оболенский, дополняя некоторыми интересными подробностями:
     "Яснополянская школа шла великолепно. Но так как в ней учили все студенты, то свыше не особенно благоприятно смотрели на нее и полагали, что непременно есть что–нибудь политически неблагонадежное в Ясной Поляне. Туда являлся даже жандармский офицер, но, конечно, ничего не нашел, так как ничего и не было. Только в одной из комнат яснополянского дома, обращенного в школу, внимание жандармского офицера остановилось на фотографическом аппарате. В 1862 году это было еще редкостью, особенно в провинции, в деревне.
     — Что это такое? — строго спросил офицер. — Кого тут снимают?
     Студенты, конечно, не были довольны незваному гостю, и один шутник быстро отвечал:
     — Герцена в натуре.
     — Как Герцена?.. — переспросил офицер.
    Но смех объяснил ему шутку, и, кусая губы, офицер уехал" (1).

_________________
     (1) Наброски и воспоминания кн. Д. Д. Оболенского. "Русский архив", книга 10, 1894.

     Захарьин—Якунин в своих воспоминаниях о графине А. А. Толстой рассказывает ещё следующее:
     "Передавая об этом оскорбительном событии графине А. А. Толстой, Лев Николаевич добавлял: "Я часто говорю себе: какое огромное счастье, что меня не было дома! Ежели бы я был, то теперь, наверно бы, уж судился как убийца". Эту резкую фразу Льва Николаевича, сказанную 42 года тому назад, легко объяснить себе, если припомнить все оскорбительные перипетии, которым подверглись самые близкие к нему в то время лица — его тетушка и родная сестра. Достаточно сказать, что частный пристав города Тулы Кобеляцкий позволил выйти из кабинета в гостиную и позволил лечь спать сестре Льва Николаевича только тогда, когда перечитал вслух, в ее и двух жандармов присутствии, все те интимные письма, о которых упоминалось выше, а также дневник и все то, что писал — и тщательно хранил от всех — сам Лев Николаевич с 16–летнего своего возраста…
     Яснополянский хозяин не пожелал оставить безнаказанным такое тяжкое, нанесенное ему без всякого повода оскорбление, эту ненужную относительно него жестокость, заставившую его уехать с кумыса, не долечившись до конца. Он обратился тотчас же по получении известия о бывшем у него в доме погроме к покойной графине А. А. и просил ее сообщить все обстоятельства дела тем лицам, власть имущим, которые хорошо его знали и на заступничество которых он мог рассчитывать, — графу В. А. Перовскому, гр. А. Д. Блудовой и др.; главное — Лев Николаевич просил не о наказании своих оскорбителей, а лишь о восстановлении своего доброго имени в глазах окружающих его крестьян и об ограждении себя от подобных событий на будущее время.
     "Дела этого оставить я никак не хочу и не могу, — писал он. — Вся моя деятельность, в которой я нашел счастье и успокоение, испорчена. Тетенька от испуга так больна, что, вероятно, не встанет. Народ смотрит на меня уже не как на честного человека — мнение, которое я заслуживал годами, — а как на преступника, поджигателя или делателя фальшивой монеты, который только по плутоватости увернулся…
     — Что, брат, попался!.. Будет тебе толковать нам о честности, справедливости, — самого чуть не заковали.

_____
267

     О помещиках что и говорить: это стон восторга. Напишите мне, пожалуйста, поскорее, посоветовавшись с Перовским и Алексеем Толстым, или с кем хотите, как мне написать и как передать письмо государю? Выхода мне нет другого — как получить такое же гласное удовлетворение, как и оскорбление (поправить дело уже невозможно), или экспатриироваться, на что я твердо решился. К Герцену я не поеду; Герцен сам по себе — и я сам по себе. Я и прятаться не стану, а громко объявлю, что продаю имение, чтобы ехать из России, где нельзя узнать минутой вперед, что тебя ожидает…"
     Письмо это очень длинно, на восьми больших страницах. В конце, сообщая о том, что жандармский полковник, уезжая, пригрозил новым обыском, пока не найдут, "ежели что спрятано", Лев Николаевич добавляет: "У меня в комнате заряжены пистолеты, и я жду, чем всё это разрешится…" (1)

__________________
     (1) Ив. Захарьин (Якунин). "Воспоминания о гр. А. А. Толстой". "Вестник Европы", Июнь 1904, с. 458.

     Мне помнится также, Лев Николаевич рассказывал мне, что он чувствовал себя чрезвычайно оскорбленным этим вмешательством полиции в его дела, тем более, что это посещение полиции и обыск, который она произвела, были сделаны в его отсутствие. Лев Николаевич решил жаловаться и в Москве во время приезда туда государя Александра II лично подал ему просьбу об удовлетворении, встретив его гуляющим в Александровском саду. Государь принял просьбу и потом, кажется, прислал ко Льву Николаевичу флигель–адъютанта с извинением.
     Но власти не успокоились, и вот осенью того же года возникает комичная переписка между двумя министерствами, внутренних дел и народного просвещения, о журнале "Ясная Поляна". Приводим выдержку из этой переписки, напечатанной в воспоминаниях профессора Усова.
     "Министр, внутренних дел сообщил министру народного просвещения 3 октября 1862 года:
     "Внимательное чтение педагогического журнала "Ясная Поляна", издаваемого графом Толстым, приводит к убеждению, что этот журнал, проповедующий совершенно новые приемы преподавания и основные начала народных школ, нередко распространяет такие идеи, которые, независимо от их неправильности, по самому направлению своему оказываются вредными. Не входя в подробный разбор доктрины этого журнала и не указывая на отдельные статьи и выражения, что, впрочем, не представило бы затруднений, я считаю нужным обратить внимание вашего превосходительства на общее направление и дух этого журнала, нередко низвергающие основные правила религии и нравственности. Продолжение журнала в том же духе, по моему мнению, должно быть признано тем более вредным, что издатель, обладая замечательным и, можно сказать, увлекательным литературным дарованием, не может быть заподозрен ни в злоумышленности, ни в недобросовестности своих убеждений. Зло заключается именно в ложности и, так сказать, в эксцентричности этих убеждений, которые, будучи изложены с особенным красноречием, могут увлечь на этот путь неопытных педагогов и сообщить неправильное направление делу народного образования. Имею честь сообщить о сем вам, милостивый государь, в том предположении, что не изволите ли вы признать полезным обратить особое внимание цензора на это издание".
     Получив это отношение, министр народного просвещения поручил рассмотреть все вышедшие книги журнала "Ясная Поляна" и сообщил министру

_____
268

внутренних дел от 24 октября того же года, что как по собственному наблюдению министерства, так и по содержанию представленного ему, министру, отчета о "Ясной Поляне" в направлении помянутого журнала нет ничего вредного и противного религии, но встречаются крайности педагогических воззрений, которые подлежат критике в ученых педагогических журналах, а никак не запрещению со стороны цензуры.
     "Вообще, — писал далее министр народного просвещения, — я должен сказать, что деятельность графа Толстого по педагогической части заслуживает полного уважения, и министерство народного просвещения обязано помогать ему и оказывать содействие, хотя не может разделить всех его мыслей, от которых, после многостороннего обсуждения, он и сам, вероятно, откажется" (1).
_________________
     (1) П. Усов. "Из моих воспоминаний". "Исторический вестник". 1884. III.

     Но либеральное министерство народного просвещения ошиблось, — Толстой не отказался от своих мыслей, хотя все эти нападки и остановили дальнейшее развитие школьного дела в Ясной Поляне.


ГЛАВА 16.
Женитьба. Краткий обзор произведений

     Несмотря на видимый успех своего педагогического дела, Лев Николаевич не мог быть вполне удовлетворен им; несмотря на величественность здания, столь искусно построенного, он не был уверен в прочности его основания. Для него этого основания вовсе не существовало. Его аналитический ум не позволял ему успокоиться на основаниях эфемерных, а прочного он не находил.
     И вот это–то неудовлетворение он и выразил в словах своей "Исповеди", относящихся к этому периоду:
     "Мне казалось, что я этому выучился за границей, и, вооруженный всей этой премудростью, я в год освобождения крестьян вернулся в Россию и, заняв место посредника, стал учить и необразованный народ в школах, и образованных людей в журнале, который я начал издавать. Дело, казалось, шло хорошо, но я чувствовал, что я не совсем умственно здоров и долго это не может продолжаться. И я бы тогда, может быть, пришел к тому отчаянию, к которому я пришел через пятнадцать лет, если бы у меня не было еще одной стороны жизни, неизведанной еще мною и обещавшей мне спасение, — это была семейная жизнь.
     В продолжение года я занимался посредничеством, школами и журналом и так измучился, от того особенно, что запутался, так мне тяжела стала борьба по посредничеству, так смутно проявлялась моя деятельность в школах, так противно стало мое виляние в журнале, состоящее все в одном и том же — в желании учить всех и скрыть то, что я не знаю, чему учить, что я заболел более духовно, чем физически, — бросил все и поехал в степь к башкирам — дышать воздухом, пить кумыс и жить животною жизнью. Вернувшись оттуда, я женился".
    К этому же времени относится следующее происшествие в жизни Льва Николаевича.

____
269

     Все еще страстный игрок, он часто делался жертвой своего увлечения; и вот в начале 1862 года Лев Николаевич проиграл на китайском бильярде какому–то пехотному капитану 1000 рублей.
     Он не мог заплатить этого долга и в уплату его продал известному публицисту Каткову для напечатания в издаваемом им "Русском вестнике" свою неоконченную повесть "Казаки". Она появилась в январе 1863 года в неоконченном виде, и после, вследствие неприятного воспоминания, связанного с нею, Лев Николаевич бросил ее и больше не писал.
     И. С. Тургенев, сообщая об этом событии Фету, со слов Боткина, писал:
     "Толстой написал Боткину, что он в Москве проигрался и взял у Каткова 1000 р. в задаток своего кавказского романа. Дай–то Бог, чтобы он хоть этаким путем возвратился к своему настоящему делу. Его "Детство" и "Юность" появились в английском переводе и, сколько слышно, нравятся. Я попросил одного знакомого написать об этом статью для "Revue des deux Mondes". Знаться с народом необходимо, но истерически льнуть к нему, как беременная женщина, бессмысленно".
     В это время Лев Николаевич усердно посещал семейство доктора Берса, с которым вскоре пришлось ему соединиться семейными узами.
     "Мы были еще девочками, — рассказывала графиня Толстая биографу Лёвенфельду, — когда Толстой стал бывать в нашем доле. Он был уже известным писателем и вел в Москве веселый, шумный образ жизни. Однажды Лев Николаевич вбежал в нашу комнату и радостно сообщил нам, что только что продал Каткову своих "Казаков" за тысячу рублей. Мы нашли цену очень низкой. Тогда он объявил нам, что его заставила нужда; он накануне проиграл как раз эту сумму в "китайский бильярд", и для него было делом чести немедленно же погасить этот долг. Он намеревался написать вторую часть "Казаков", но никогда не выполнил этого. Его сообщение так расстроило нас, девочек, что мы ходили по комнате и плакали".
     К этому времени Лев Николаевич снова сошелся с Фетом, размолвка с которым была уже следствием ссоры с Тургеневым. О возобновлении с ним дружеских отношений Фет рассказывает так:
     "Если память моя, так верно хранящая не только события, важные по отношению к дальнейшему течению моей жизни, но даже те или другие слова, в данное время сказанные, тем не менее не удержала обстоятельств, возобновивших мои дружеские с Толстым отношения после его раздражительной приписки, то это только доказывает, что его гнев по отношению ко мне явился крупной градиной в июле, которая должна была сама растаять, хотя предполагаю, что дело произошло не без помощи Борисова. Как бы то ни было, но Лев Николаевич снова появился на нашем горизонте и со свойственным ему увлечением стал говорить мне о своем знакомстве в доме доктора Берса.
     Воспользовавшись предложением графа представить меня семейству Берса, я нашел любезного и светски обходительного старика доктора и красивую, величавую брюнетку, жену его, которая, очевидно, главенствовала в доме. Воздерживаюсь от описания трех молодых девушек, из которых младшая обладала прекрасным контральто. Все они, несмотря на бдительный надзор матери и безукоризненную скромность, обладали тем привлекательным оттенком, который французы обозначают словом "du chien". Сервировка стола и самый обед повелительной хозяйки дома были совершенно безукоризненны".

_____
270

     Об отношении Льва Николаевича к семейству Берс и о постепенной подготовке его к женитьбе мы приводим рассказ свояченицы Льва Николаевича, сообщённый нам в частном письме.
     "Его отношения к нашему дому идут издавна: дед наш Исленев и отец Льва Николаевича были соседи по имению и дружны. Семьи их постоянно виделись, и потому мать моя со Львом Николаевичем в детстве была на "ты". Он ездил к нам, еще бывши офицером. Мать моя была уже замужем и дружна очень с Марией Николаевной, сестрой Льва Николаевича, и у Марии Николаевны я, бывши ребенком, видала часто Льва Николаевича. Он затевал всякие игры с племянницами и со мною. Мне было лет 10, и я его мало помню. Затем несколько лет он не бывал у нас и, возвратившись из–за границы и приехавши к нам на дачу в Покровское (под Москвою), он нашел двух старших сестер моих взрослыми. Из–за границы он привез учителя Келлера и призывал еще других в Москве для своей школы, которой он очень увлекался.
     В Покровское он ходил к нам всегда почти пешком (12 верст). Мы делали с ним большие прогулки. Он очень вникал в нашу жизнь и стал нам близким человеком. Затем мы в августе поехали в Тульскую губернию, в имение деда, на две недели, — мать и мы, три сестры, на лошадях, конечно. Он тоже поехал с нами. Мы заехали дорогою в Ясную Поляну. Жил он со своей тетушкой, Татьяной Александровной Ергольской, и с сестрой, Марией Николаевной. И вот к ним–то и заехала моя мать. В Ясной Поляне устроили на другой день пикник в Засеке с семьею Ауэрбах и Марковым. В Засеке убирали сено, и мы влезли все на стог. Затем он вслед за нами отправился в Ивицы, имение деда, и там произошло объяснение за ломберным столом первоначальными буквами, как описано в "Анне Карениной". В сентябре мы переехали в Москву, куда и он приехал, и 17–го сентября 1862 г. объявили его свадьбу в Москве. Во все время его пребывания в Москве, где бы он ни был, он бывал оживлен, весел, остроумен — от него, как от вулкана, летели во все стороны Божий искры и исходил священный огонь. Помню его часто за роялью. Он привозил нам ноты, разучивал "Херувимскую" Бортнянского с нами и многое другое, аккомпанировал мне ежедневно и называл "мадам Виардо", заставляя петь без конца".

     А вот как рассказывает об этом событии сама графиня Толстая в разговоре с Лёвенфельдом, — мы дополняем и исправляем этот рассказ, лично слышанный от графини:
     "Граф тогда постоянно бывал в нашем доме. Мы думали, что он интересовался нашей старшей сестрой, и отец мой был в этом вполне уверен до самой той минуты, когда Лев Николаевич попросил у него моей руки. Это было в 1862 году. Мы поехали с матерью в августе месяце через Ясную Поляну к нашему деду. Мать наша хотела навестить сестру графа, и поэтому мы, три сестры, и наш меньшой брат пробыли несколько дней здесь. Никого не удивило, что граф был необыкновенно приветлив с нами; наше знакомство, как я вам уже сказала, было очень старое, и граф всегда был чрезвычайно мил с нами. Ивицы, имение нашего деда, отстояло в 50 верстах от Ясной Поляны. Через несколько дней туда приехал вслед за нами и Лев Николаевич, и, одним словом, здесь разыгралась сцена, подобная той, которая описана в "Анне Карениной", когда Левин пишет на столе свое объяснение в любви одними только начальными буквами, и Китги сразу угадывает его. И до сих пор ещё, — заметила графиня с улыбкой, из которой можно было видеть, что одно только воспоминание об этом доставляло ей искреннее удовольствие, — я не могу

____
271
понять, как я разобрала тогда эти буквы. Должно быть, правда, что одинаково настроенные души дают один и тот же тон, подобно одинаково настроенным струнам".
     Фразы, которыми обменялись Лев Николаевич и Софья Андреевна и которые были написаны одними начальными буквами, были следующие: "В В. с. с. л. в. н. м. и н. В. с. Л. р. е. В. с. Т.".
     Это означало: "В Вашем семействе существует ложный взгляд на меня и на вашу сестру Лизу; разрушьте его Вы с Танечкой". Софья Андреевна отгадала эту фразу и дала утвердительный знак.
     Тогда он написал еще: "В. м. и п. с. с. ж. н. н. м. м. с. и н. с.".
     Что означало: "Ваша молодость и потребность счастья слишком живо напоминают нынче мне мою старость и невозможность счастья".
     Больше между ними ничего не было сказано, они понимали и были уверены друг в друге.
     Берсы поехали в Москву, Лев Николаевич и туда приехал вместе с ними. Он жил в городе, а Берсы проводили время на даче, в Покровском—Глебове, в 12–ти верстах от Москвы, Семья их уж 20 лет жила там каждое лето. Лев Николаевич был ежедневно их гостем. Все в доме были твердо уверены, что он в самое короткое время посватается к старшей дочери.
     Но вот 17–го сентября, в день именин Софьи Андреевны, Лев Николаевич передал ей письмо, в котором делал ей предложение. Конечно, в ней он встретил только радостное согласие; но старик отец был недоволен, — ему, по старым обычаям, не хотелось отдавать младшую дочь раньше старшей, и сначала он отказал. Но настойчивость Льва Николаевича и твердость Софьи Андреевны заставили старика согласиться.
     В дневнике Льва Николаевича мы находим такое яркое отражение этих событий.
     После одного из посещений Берсов, 23 августа, он записал:
     "Я боюсь себя; что ежели и это желание любви, а не любовь? Я стараюсь глядеть только на ее слабые стороны и все–таки люблю".
     В то же время он чувствует полное одиночество в общественной жизни.
     "Встал здоров, с особенно светлой годовой, писалось хорошо, но содержание бедно. Потом так грустно, как давно не было. Нет у меня друзей, нет. Я один. Были друзья, когда я служил Мамону, и нет, когда я служу правде".
      Наконец, 26–го августа он пишет:
     "Пошел к Берсам в Покровское пешком. Покойно, уютно. Соня дала прочесть повесть. Что за энергия правды и простоты! Ее мучает неясность. Все я читал без замирания, без признаков ревности или зависти, но "необычайно непривлекательной наружности и переменчивость суждений" задели славно. Я успокоился; все это не про меня".
     К сожалению, эта повесть не дошла до нас: она уничтожена была самой С. А-ной.
     28–го августа, в день своего рождения, когда ему минуло 34 года, в его записи видно снова колебание — самоосуждение и борьба; он пишет:
     "Встал с привычной грустью. Придумал общество для учеников мастерских. Сладкая, успокоительная ночь. Скверная рожа, не думай о браке, твое призвание другое и дано зато много".
     Но потребность семейного счастья взяла вверх, и желание любви перешло, наконец, в настоящую, страстную любовь, которая уже не знала никаких преград. И все–таки, несмотря на силу этой страсти, Лев Николаевич и тут

_____
272

сумел проявить свою честность, свою любовь к правде. Уже сделав предложение и получив согласие, он дал своей невесте прочесть свои дневники холостой жизни, в которых с самообличением и голою искренностью описаны были все увлечения молодости, все падения и все душевные бури, пережитые Львом Николаевичем.
     Чтение этого дневника было ударом и невыразимым страданием для молодой девушки, видевшей в своем герое идеал всех добродетелей. Страдание это было так сильно и борьба пережитая была так трудна, что она минутами колебалась, не порвать ли уже установившуюся связь. Но любовь разрушила все эти колебания, и она, выплакав ночами свои страдания, отдала Льву Николаевичу дневник, и он прочел в ее взоре прощение и еще более сильную, уже закаленную любовь.
     Свадьба была назначена очень скоро, через неделю после формального предложения, 23–го сентября.
     Венчались в Кремле, в придворной церкви, а после венца на лошадях в дормезе уехали в Ясную Поляну, где их встретил брат, Сергеи Николаевич, и тетка, Татьяна Александровна.
     Брат графини Толстой, С. А. Берс, в своих воспоминаниях так характеризует свою сестру:
     "Мой покойный отец отрицал воспитание в женских учебных заведениях; поэтому жена Льва Николаевича получила воспитание и образование дома, но подвергалась экзамену и удостоена диплома, дающего право домашней учительницы. В девушках она вела дневник, пыталась писать повести и обнаруживала способность к живописи" (1).

_____________
     (1) С. А. Берс. "Воспоминания о гр. Л. Н. Толстом". С. 13.

     Вскоре после женитьбы Лев Николаевич писал Фету:
     "Фётушка, дяденька и просто милый друг Афанасий Афанасьевич! Я две недели женат и счастлив, и новый, совсем новый человек. Хотел я сам быть у вас, но не удастся. Когда я вас увижу? Опомнившись, я дорожу вами очень и очень, и между нами слишком много близкого, незабываемого — Николенька, да и кроме того. Заезжайте познакомиться со мной. Целую руку Марьи Петровны. Прощайте, милый друг. Обнимаю вас от души".
     Женившись, Лев Николаевич вступил в новый фазис жизни, семейный, еще им "не изведанный и обещавший спасение", как говорит он в "Исповеди". Мы увидим из дальнейшего изложения, насколько ожидания Льва Николаевича оправдались. Дух анализа не пощадил и этой спасительной пристани, разрушил и эту иллюзию. А всесильный разум поднял его на высшую ступень. Мы надеемся заглянуть в этот таинственный процесс, насколько он нам доступен, в следующем томе нашего изложения.
     За этот период, кроме упомянутых в своем месте, были написаны Львом Николаевичем следующие произведения:
"Метель", "Записки маркера", "Два гусара", "Семейное счастье", "Поликушка", и начата повесть "Холстомер".
"Метель" — это зимний пейзаж; читая его, вы не только видите самую метель, занесенную дорогу, заблудившихся ямщиков со своими тройками, но слышите все звуки этой метели и чувствуете какую–то тихую, замирающую стихийную жизнь…
     В "Записках маркёра" изображена погибающая в городском разврате чистая, кроткая человеческая душа.

_____
273

     В "Двух гусарах" изображены два поколения: старое, кутящее напропалую, но цельное, искреннее и потому живое и стихийно гармоничное, и рядом поколение молодое — развратное в своей сдержанности, расчетливости и лицемерии. Стихийная гармония нарушена, а гармония сознательная еще не найдена, и звучит страшный диссонанс души, испорченной пороком.
     "Семейное счастье" — это тихая, грациозная история любви, отражение пережитого автором романа.
     «Поликушка» -- трагедия крепостного права, издевательство чувствительного барства над мужицкой душой, скрывающей под грубой оболочкой самые тонкие нравственные черты, ломающиеся при одном прикосновении к ним изуродованного, изолгавшегося барства.
     Критики 60–х годов мало занимались этими замечательными произведениями. Они искали шаблонной общественности и не были достаточно чутки к высшей, нравственной красоте, которой проникнуты эти произведения.
     Это молчание критиков заставило одного из них написать статью, озаглавленную так: "Явления современной литературы, пропущенные нашей критикой. Граф Лев Толстой и его сочинения".
     Мы не считаем уместным вдаваться в подробную критическую оценку этих произведений и говорим о них только как о жизненных фактах, свидетельствующих о неустанной внутренней и творческой работе Толстого.


Заключение к 1–му тому биографии
Льва Николаевича Толстого

     Перед нами в этом беглом описании прошла почти половина жизни Льва Николаевича Толстого.
     Опасаясь неумелою рукой исказить оригинальные мысли и свидетельства, мы старались везде, где только возможно, дать слово самому Льву Николаевичу или его близким, родным и друзьям, знакомым и товарищам, излагать эти мысли и свидетельства, ограничивая свою роль лишь показыванием этого интересного ряда картин.
     Тем не менее, несмотря на сырость этого материала, мы полагаем, что характер личности Льва Николаевича за эту половину его жизни должен ярко выступить перед глазами читателя. И мы намерены указать здесь, в заключении, на некоторые выдающиеся черты этого характера, которые бросились нам в глаза и которые, по нашему мнению, обусловили его дальнейшее развитие.
     Одна из таких выдающихся черт есть необыкновенно страстное увлечение всяким предметом, который попадал в область его влияния. Было ли то псовая охота или картежная игра, музыка, чтение, педагогика, хозяйство — он исчерпывал до конца каждый взятый сосуд новых впечатлений, перерабатывал его в своей художественной лаборатории и давал его миру в прекрасных формах, проникнутых высоким морально–философским смыслом.
     С тою же страстностью он шел и в искании истины, смысла человеческой жизни, и с тою же силой своего гения переработал и дал миру в прекраснейшей форме добытый им результат.
     Другой чертой его характера была правдивость, искренность, ничего не боящаяся, часто приводившая его в неприятные столкновения, но еще чаще приводившая и окончательно приведшая его к тому Богу Истины, которому

_____
274

он служил, часто бессознательно для себя, затемняя его разными временными увлечениями.
     Наконец, третьей чертой характера была любовь добра, наслаждение им и неустанная работа над собой с целью расширения этой области добра, завлечения других на путь добра, стремление показать другим красоту его.
     Мы видим, что уже этих трех указанных черт, при его природных дарованиях, вполне достаточно для достижения того мирового влияния, которое ему свойственно теперь.
     Но, обозревая первую половину жизни, мы замечаем еще одну замечательную черту — это постоянное неудовлетворение самим собой, своей деятельностью, своей литературной работой. Эта неудовлетворенность поддерживалась в нем постоянным самоанализом, не дававшим ему успокоиться ни на одной из представляющихся ему красивых иллюзий.
     И эта неудовлетворенность не была болезненным, беспричинным нытьем. У нее были глубокие реальные причины. При всех огромных средствах его духовного развития, ему не хватало прочного основания, синтеза всех волновавших его идей. Часто он близко подходил к решению великой задачи, но не мог ухватить ее, проходил мимо и снова глубоко и сильно страдал.
     Эти колебания его около одного, единственно возможного, необходимого и достаточного (как говорят математики) решения объясняют все кажущиеся противоречия его суждений и самоосуждений.
     В следующем томе мы надеемся изложить ход событий в жизни Льва Николаевича, приведший его к тому моменту, когда жажда истины и страдания от ненахождения её достигли высшей степени и в силу неизбежности привели его к единому решению, к единой основе жизни и к единому руководству в дальнейшей деятельности, к религии.







ТОМ ВТОРОЙ






ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

     Как и перед писанием первого тома, я снова остановился в нерешительности, когда принялся за перо. Меня пугала непропорциональность моих сил с громадностью и важностью предпринятой работы. Только поборов в себе все соблазны самолюбия, готовый на всяческое осуждение, я, наконец, решился продолжать начатую работу. Я знаю, что, несмотря на все недостатки ее, я совмещаю в себе несколько благоприятных условий, которые, быть может, более не повторятся.
     Описывать этот период правильной, честной семейно–эгоистической жизни чрезвычайно трудно. Мало или вовсе нет выдающихся фактов. То, что в материалах (письмах, заметках, рассказах) описывается как интересный факт, то большею частью носит характер чисто семейный, интимный, и при выборе его всегда остается колебание, нужно ли опубликовывать этот факт или отнести его к области частной, интимной жизни, не подлежащей опубликованию. Конечно, никто не проведет резкой границы между двумя группами такого рода явлений. И проведенная мною черта далеко не безошибочна. Очень буду рад, если меня кто–нибудь исправит в интересах самого дела, в интересах красоты и правды изображения всем нам дорогого лица.
     Художественная творческая работа выводит художника из области личной жизни и приобщает его к жизни мировой, и она ускользает от взоров биографа. С другой стороны, и внутренняя субъективная работа художника не может быть вполне доступна биографу; большею частью ему бывает открыта только подготовительная работа художника, самый же процесс творчества навсегда и для всех остается тайной.
     Я сделал попытку рассматривать эти факты как явления жизни самого Льва Николаевича, осветив их и с его личной точки зрения, насколько она мне была доступна, и как явления общественного характера, указав на главнейшие черты того брожения, которое вызывало в обществе читателей и критиков появление этих великих произведений. Конечно, и тут не обошлось без промахов, но я сделал, что мог.
    Переходя к периоду духовного кризиса, я остановился в недоумении перед громадностью предстоящей мне задачи, перед тою ответственностью, которую я беру на себя выставлением этого огромного и глубокого события

_____
278

тою лишь стороною, которая видна моему несовершенному взору; но, не имея перед собой более опытного предшественника, я опять был поставлен в необходимость действовать по способности и готов вперед признать большое несовершенство моей работы.
      Я постарался из имевшегося у меня под руками материала выбрать всё наименее известное, которое бы дополнило то, что уже известно, что поведал сам автор в своей неподражаемой "Исповеди", чтобы картина душевной жизни со всеми ее страданиями и радостями стала, если возможно, еще ярче, еще рельефнее, и самый момент, изображаемый ею, осветился бы с самых разнообразных сторон. И тут я, конечно, остановился в бессилии объективного наблюдателя, которому закрыты тайны субъективного сознания, и только лишь большая, сердечная близость предмета исследования могла дать мне некоторый ключ к пониманию тайны этого процесса.
     Наконец, едва ли не самой трудной задачей этого тома было изображение ближайших моментов жизни Л. Н-ча 80–х годов отчасти вследствие свежести их в воспоминаниях всех живущих людей, отчасти вследствие того, что как раз в эти годы началась борьба Л. Н-ча с окружающей его обстановкой прежней жизни, — борьба, вызванная его душевным переломом.
     Пользуясь разрешением графини и близких Л. Н-чу родственников и друзей, я получил доступ к их семейным архивам и прочел всю переписку за эти годы. И тут опять я много раз останавливался в недоумении перед тем, где провести черту между тем, что можно и чего нельзя опубликовывать. Много подводных камней пришлось мне обходить в моих изысканиях. Но я надеялся на моего надежного руководителя: любовь к правде и любовь к тем, чьи отношения мне приходилось изображать. И теперь я верю, что эта любовь благополучно вывела меня из опасностей и дала мне возможность сказать правду, не причинив боли тем, кто с душевными страданиями принимал живое участие в описываемых событиях.
     Я не отчаиваюсь докончить свою работу и постараюсь решить еще более трудную задачу, — довести жизнеописание великого старца до наших дней, и, окончив второй том, приступаю к составлению третьего.
     Я прилагаю дополнительный список источников и литературы, которыми мне пришлось пользоваться специально для этого II тома, кроме уже поименованных в I-ом. Принимая то же деление библиографии на три отдела, я отношу к третьему отделу все литературно–критические статьи, как не имеющие непосредственного биографического значения.
     Иностранными источниками, как и при составлении первого тома, мне пришлось пользоваться очень мало. Только с начала 80–х годов имя Л. Н-ча Толстого начинает занимать видное место в европейской литературе. И потому список иностранной библиографии я намерен приложить к третьему тому.
     Да будет образ 80–летнего старца, зовущего нас к обновлению жизни, тем источником света и тепла, который согреет и осветит холодные и тёмные углы нашего тяжёлого времени, хотелось бы сказать уже пережитого.

П. Бирюков
     Кострома.
     11–го января 1908 г.







_____
279




БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ

     Кроме книг и статей, поименованных в библиографи-ческом указателе, приложенном к первому тому, были использованы для второго тома ещё следующие материалы.

I разряд

     1) Архив Л. Н-ча Толстого: дневники, письма, записные книжки, воспоминания.
     2) Архив гр. С. А. Толстой; переписка с Л. Н. Толстым и воспоминания.
     3) Архив Т. А. Кузминской: письма к ней гр. С. А. Толстой и воспоминания.
     4) Архив В. Гр. Черткова: письма Л. Н-ча к Н. Н. Страхову и другие материалы.
     5) Полное собр. соч. Л. Н. Толстого. Изд. 10. Москва 1907 г.
     6) Полное собрание соч. Л. Н. Толстого, запрещенных русской цензурой Изд. "Свободного слова".
     7) Сочинение Л. Н. Толстого, изд. Эльпидина. Женева. "Соединение и перевод 4–х Евангелий".
     8) Азбука Л. Н-ча Толстого. Изд. 1872 г. С. — Петербург.
     9) "Новая азбука" Л. Н. Толстого. Изд. 1–е. 1875 г. Москва.
     10) Речь Л. Н. Толстого на военно–полевом суде. Журнал "Право", 1903, с 2016.
     11) Письмо Л. Н. Толстого о самарском голоде. "Московские ведомости" 17 авг. 1873 г.
     12) Письмо Л. Н. Толстого о народн. журнале. "Тобольские ведомости".
     13) Письмо Л. Н. Толстого к Фету (не вошедшее в воспоминания) "Русское обозр.", 1896.
     14) Письмо Л. Н. Толстого к Шатилову об опыте преподавания по двум методам. "Отеч. зап.", 1874.
     15) Личные воспоминания.

II разряд

     16) Арбузов С. П. "Гр. Л. Н. Толстой". Воспом. бывшего слуги. М., 1904.
     17) Е. М. "Воспоминания об И. С. Тургеневе в Ясной Поляне". "Тобольские губ. вед.", 1893, 28.

_____
279

     18) Захарьин (Якунин) И. "Гр. А. А. Толстая". "Вестн. Европы". Апрель, 1905.
     19) Михайловский, Н. К. "Литературные воспоминания и современная смута".
     20) "Моск. епарх. ведом.", 1874 г., 10. Стеногр. отч. о заседании Моск. комит. грам. 15 дек. 1874 г.
     21) Овсянников. Н. В. "Эпизод из жизни Л. Н. Толстого". "Русское обозрение", 1896.
     22) Пругавин А. С. "Гр. Л. Н. Толстой в голодовку 1873–74 гг.". "Образование". Ноябрь 1902 г.
     23) Сергеенко, П. А. "Тургенев и Толстой". Литературное приложение к "Ниве", 1906.
     24) Стасов, В. В. "Ник. Ник. Ге. Его жизнь, произв. и переписка". Изд. "Посредник". М., 1904.
     25) Страхов. Н. Н. Письма к Н. Я. Данилевскому. "Русский вестник", 1901, No 1.
     26) Сухотина, Т. Л. "Гости Ясной Поляны".
     27) Чайковский. М. И. "Жизнь П. И. Чайковского". Т. I и II. Изд. Юргенсона. М., 1896 г.

III разряд

     28) Богословский Евгений. "Тургенев о Л. Н. Толстом". Тифлис, 1894 г.
     29) Достоевский, Ф. М. "Дневник писателя", 1877 г.
     30) Драгомиров, М. "Война и мир" с военной точки зрения". "Оруж. сборник". 1868, 69.
     31) Кареев. "Философия истории в романе "Война и мир".
     32) Мережковский. "Достоевский и Толстой".
     33) Михайловский Н. К. "Записки профана".
     34) Овсянико—Куликовский. "Л. Н. Толстой как художник".
     35) Об опыте преподавания в моск. школах по способу Л. Н. Толстого по звуковому. "Отеч. записки", 1874, 9.
     36) "Русский инвалид" 1902 г. (Военные типы "Войны и мира").
     37) "Русские ведомости", 1874 г., 31. Отчет о заседании Моск. ком. грамот.
     38) Соловьев, В. "Гр. Л. Н. Толстой". Очерк. "Нива", 1879.
     39) Станкевич (об "Анне Карениной"), "В. Евр.", 1878 г., 4–5.
     40) Страхов, Н. Н. "Критич. статьи о Тургеневе и Толстом". Изд. 3–е. Спб., 1895 г.
     41) Чуйко, В. 8–я часть "Анны Карениной". "Отеч. зап.", 1877, кн. 8.
     42) Мелкие газетные заметки и статьи.


_____
281


Часть I.
ПЕРИОД «ВОЙНЫ И МИРА»


ГЛАВА 1.
До «Войны и мира»

     Мы оставили Льва Николаевича и Софью Андреевну в Ясной Поляне, куда они удалились после свадьбы, веселых, бодрых, жизнерадостных. Судя по письму Льва Николаевича к Фету, уже приведенному нами, он чувствовал действительное возрождение и полной грудью вдыхал новую, охватившую его атмосферу семейной жизни.
     Эта перемена условий жизни самого Льва Николаевича ведет за собой некоторые перемены в окружающей его среде. Так, 15 октября он прекращает школьные занятия. Издание журнала "Ясная Поляна" тяготит его, журнал опаздывает, и наконец он решается его прекратить.
     18–го октября 1862 года он пишет брату Сергею:
     "На журнал чуть–чуть тянется подписка, но по общему счету, который я сделал на днях, журнал принесет мне 3.000 убытку. К несчастью, получил я на днях две статьи недурные, которые можно напечатать, так что с небольшим трудом я дотяну до 63 года, но подписки на будущий год не делаю и продолжать не буду журнала, а ежели будут набираться материалы, то буду издавать сборником, просто книжками, без всякого обязательства…" (1)

________________
     (1) Архив Льва Николаевича Толстого.

     19 декабря он кончает 1–ую часть «Казаков» и сдаёт её по уговору Каткову, который и помещает эту чудную повесть в январской книжке «Русского вестника» за 1863 год.
     5–го января Лев Николаевич записывает в своём дневнике: "Счастье семейное поглощает меня".
     Одного этого выражения достаточно, чтобы охарактеризовать всё тогдашнее состояние Льва Николаевича.
     Софья Андреевна также была вполне счастлива и так выражала это в письме своему другу молодости, А. М. Кузминскому, будущему мужу её сестры. Ей казалось почему–то удобнее высказать это по–французски, хотя всё письмо написано по–русски:
     «…Mariez vous, rendez votre epouse heureuse, et demandez lui ce qu'elle pense et ce que'lle sent, alors vous comprendrez ma vie et mon bonheur…» (2)

__________________
    (2) Женитесь, сделайте счастливой вашу жену и спросите у ней, что она думает и чувствует, тогда вы поймете мою жизнь и мое счастье. Архив Т. А. Кузминской.

_____
282

     Но это "поглощение счастьем" не могло продолжаться долго именно в силу той интенсивности, с которой Л. Н. отдавался всякому чувству. Вскоре счастье омрачается несколькими, правда, мимолетными, несогласиями, и гармония снова восстанавливается.
     15–го января Л. Н-ч записывает в своём дневнике:
     "…Мы дружны. Последний раздор оставил маленькие следы (незаметные) или, может быть, время. Каждый такой раздор, как ни ничтожен, — есть надрыв любви.
     Минутное чувство увлечения, досады, самолюбия, гордости — пройдет, а хоть маленький надрез останется навсегда и в лучшем, что есть на свете — в любви.
     8 февраля. Мне так хорошо, так хорошо, так её люблю!" (*)

________________
     (1) Архив Льва Николаевича Толстого.

    Мы видим из этих беглых заметок, как бережно, как сознательно относился Л. Н-ч к своему новому чувству, как будто он боялся потерять его, стать недостойным этого священного огня, загоревшегося в нем и осветившего своим светом всю его внутреннюю жизнь и окружающую обстановку.
     И всё–таки во всём этом увлечении постоянно слышится нотка анализа, сомнения, не дающая ему испытать полного счастья — самозабвения, которого ему так хотелось, и в обладании которым он так старался уверить себя.
     И это сомнение, это неудовлетворение, помимо его воли, быть может, выразилось в его художественных творениях.
     Вскоре после женитьбы Л. Н-ч начал писать "Войну и мир". В 6–ой главе 1–ой части, написанной в конце 63 г. или в начале 64 года, т. е. через год с небольшим после свадьбы, князь Андрей так говорит Пьеру:
     — Никогда, никогда не женись, мой друг! Вот тебе мой совет: не женись до тех пор, пока ты не скажешь себе, что ты сделал все, что мог, и до тех пор, пока ты не перестанешь любить ту женщину, какую ты выбрал, пока ты не увидишь ее ясно, а то ты ошибешься жестоко и непоправимо. Женись стариком, никуда не годным… А то пропадет все, что в тебе есть хорошего и высокого. Все истратится по мелочам. Да, да, да! Не смотри на меня с таким удивлением. Ежели ты ждешь от себя чего–нибудь впереди, то на каждом шагу ты будешь чувствовать, что для тебя все кончено, все закрыто, кроме гостиной, где ты будешь стоять на одной доске с придворным лакеем и идиотом… Да что…
     Он энергически махнул рукой.
     Пьер снял очки, от чего лицо его изменилось, ещё более выказывая доброту, и удивлённо глядел на друга.
     — Моя жена, — прибавил князь Андрей, — прекрасная женщина. Это одна из тех редких женщин, с которою можно быть покойным за свою честь. Но, Боже мой.. чего бы я не дал теперь, чтобы не быть женатым! Это я тебе одному и первому говорю, потому что я люблю тебя (2).

________________
      (2) Полн. собр. соч. Льва Николаевича Толстого. Изд. 10–е, т. V, с. 48.

     Чувство органической зависимости от жены, от семьи Л. Н-ч прекрасно выражает в "Анне Карениной", описывая первое время женитьбы Левина и Китти.
     Когда Китти сделала ему сцену ревности, потому что он опоздал на полчаса домой, Левин, говорит Л. Н-ч, "тут только в первый раз ясно понял, чего

_____
283

он не понимал, когда после венца повёл её из церкви. Он понял, что она не только близка ему, но что он теперь не знает, где кончается она и начинается он. Он понял это по тому мучительному чувству раздвоения, которое он испытывал в эту минуту. Он оскорбился в первую минуту, но в ту же секунду он почувствовал, что он не может быть оскорблен ею, что она была он сам. Он испытывал в первую минуту чувство, подобное тому, какое испытывает человек, когда, получив вдруг сильный удар сзади, с досадой и желанием мести оборачивается, чтобы найти виновного, и убеждается, что это он сам нечаянно ударил себя, что сердиться не на кого и надо перенести и утишить боль".
     В другой раз Левин, раздосадованный тем, что Китти увязалась за ним в его поездке к умирающему брату, в ужасе восклицает:
     — Нет, это ужасно. Быть рабом каким–то!
     …Но в ту же минуту он почувствовал, что он бьёт сам себя.

     Таким образом, минуты счастья перемежались с минутами сознания и сожаления об утраченной свободе.
     В то же время Л. Н-ча не оставляют и литературные планы и мечты. Он в своём дневнике записывает сюжет нового романа. Вот два намеченные типа: "профессор–западник, взявший себе усидчивой работой в молодости диплом за умственную праздность и глупость — в противоположность человеку, до зрелости удержавшему в себе смелость мысли и нераздельность мысли, чувства и дела".
     Эти типы отчасти были изображены в "Анне Карениной". Попадаются в дневнике того времени и мысли общего критического, философского характера:
     "…Открытие новых законов в науке есть только открытие нового способа воззрения, при котором то, что прежде было неправильным, кажется правильным и последовательным, вследствие которого (нового воззрения) другие стороны становятся темнее".
     В половине декабря Л. Н-ч с молодой женой едет ненадолго в Москву.
     Пребывание Л. Н-ча с женой в Москве, конечно, обратило на себя внимание их друга Фета, и он делает заметку об этом в своих воспоминаниях:
     "В скором времени я с восторгом узнал, — пишет Фет, — что Лев Николаевич с женой в Москве и остановились в гостинице Шеврие, бывшей Шевалье. От нас не ускользнула эта перемена, столь идущая в данном случае к прелестной идиллии молодых Толстых. Несколько раз мне при проездах верхом по Газетному переулку удавалось посылать в окно поклоны дорогой мне чете".
     Но это продолжалось недолго. Вскоре молодые супруги снова в Ясной Поляне, где Л. Н-ч отдается опять семейно–хозяйственной жизни.
     "Вероятно, молодым Толстым, — продолжает Фет, — невзирая на очарование первого московского сезона недавних супругов, недолго ложилось у Шеврие, и мы на пути из Москвы направились в давно знакомую нам Ясную Поляну, где нам предстояло увидать новую ее хозяйку.
     Часов в 8 вечера, в морозную месячную ночь, почтовая тройка, свернув с шоссе, повезла нас по проселку, ведущему к воротищу между двумя башнями, от которых старая березовая аллея ведет к яснополянскому дому. Когда мы стали подыматься рысцой на изволок к этому воротищу, то заметили бойко выезжающую из ворот навстречу нам тройку. "Вот, — подумал я, — как кстати. Тульские не знакомые нам гости со двора, а мы как раз подъедем". Но вот бойкая тройка, наехав на нас, вынуждена, подобно нам, шагом сворачивать в субой с дороги, на которой двум тройкам нет места рядом.

_____
284

     — Возьми поправее–то! — кричит своему кучеру седок, лица которого я не могу рассмотреть в тени от высокой спинки саней.
     — Это вы, граф? — крикнул я, узнав голос Льва Николаевича — Куда вы?
     — Боже мой, Афанасий Афанасьевич… мы с женой выехали прокатиться. А Марья Петровна здесь?
     — Здесь.
     — Ах, как я рада! — воскликнул молодой и серебристый голос.
     — Выбирайтесь на дорогу! — воскликнул граф, — а мы сейчас же завернем за вами следом.
     Не буду описывать отрадной встречи нашей в Ясной Поляне, — встречи, которой много раз суждено было повториться с той же отрадой. Но на этот раз я невольно вспомнил дорогого Николая Николаевича Толстого, прослушавшего в Новоселках всю ночь прелестную птичку. Такая птичка оживляла яснополянский дом своим присутствием" (1).

_________________
     (1) А. Фет. "Мои воспоминания", т. II, с. 412.


     Выход в свет "Казаков" и затем "Поликушки" снова обращает внимание литературных друзей Л. Н-ча, но он, увлеченный иным, практическим делом, смотрит как–то издали на свою прежнюю литературную деятельность и так выражает это в своем письме к Фету весной 1863 года:
     "…Ваши оба письма одинаково были мне важны, значительны и приятны, дорогой Афанасий Афанасьевич… Я живу в мире, столь далеком от литературы и критики, что, получая такое письмо, как ваше, первое чувство мое — удивление. Да кто же такой написал "Казаки" и "Поликушку"? Да и что рассуждать о них? Бумага все терпит, а редактор за все платит и печатает. Но это только первое впечатление, а потом вникнешь в смысл речей, покопаешься в голове и найдешь там где–нибудь в углу, между старым забытым хламом, найдешь что–то такое неопределенное, под названием художественное. И, сличая с тем, что вы говорите, согласишься, что вы правы, и даже удовольствие найдешь покопаться в этом старом хламе и в этом когда–то любимом запахе. И даже писать захочется. Вы правы, разумеется. Да ведь таких читателей, как вы, мало. "Поликушка" — болтовня на первую попавшуюся тему человеку, который "и владеет пером", а "Казаки" — "с сукровицей", хотя и плохо. Теперь я пишу историю пегого мерина, к осени, я думаю, напечатаю. Впрочем, теперь как писать? Теперь незримые усилия даже зримые, и притом я в юхванстве по уши. И Соня со мой, управляющего у нас нет. Есть помощник по полевому хозяйству и постройкам, а она одна ведет контору и кассу. У меня и пчелы, и овцы, и новый сад, и винокурня. И все идет понемножку, хотя, разумеется, плохо сравнительно с идеалом. Что вы думаете о польских делах? Ведь дело–то плохо, не придется ли нам с вами и с Борисовым снимать опять меч с заржавленного гвоздя?"
     А вот мнение Тургенева о тех же литературных произведениях, выраженное в его письмах к Фету того же времени:
     "Казаков" я читаю и пришел от них в восторг (и Боткин также). Одно лицо Оленина портит общее великолепное впечатление. Для контраста цивилизации с первобытною, нетронутою природой не было никакой нужды снова выводить это возящееся с самим собою скучное и болезненное существо. Как это Толстой не сбросит с себя этот кошмар".
     И далее в другом письме:
     "Прочел я "Поликушку" Толстого и удивлялся силе этого крупного таланта. Только материалу уж больно много потрачено, да и сынишку он напрасно

_____
285

утопил. Уж очень страшно выходит. Но есть страницы, поистине, удивительные. Даже до холода в спинной кости пробирает, а ведь она у нас и толстая, и грубая. Мастер, мастер".
     Как резко выражается в этих отзывах об одних и тех же литературных произведениях — самого Л. Н-ча и его друга Тургенева — разность их характеров и взглядов на литературное искусство!
     "Поликушку" Л. Н. считает "болтовней", а Тургенев не находит слов для похвалы и только упрекает в излишней силе впечатления. "Казаков" Толстой считает "с сукровицей", т. е. с идеей, составляющей силу этого рассказа, Тургенев хотя и приходит в восторг от "Казаков", но самую эту сукровицу, т. е. идею, выражаемую типом Оленина, считает скучным, болезненным кошмаром.
     Но возвратимся к яснополянской идиллии.
     В письме к Фету Л. Н-ч употребляет такую фразу: "Что вы думаете о польских делах? Ведь дело–то плохо, не придется ли нам с вами и с Борисовым снимать меч с заржавленного гвоздя?"
     Очевидно, дело идет о польском восстании 1863 года. Из дневника Софьи Андреевны того времени мы видим, что Л. Н. действительно собирался на войну; на ней, очевидно, болезненно отзывались эти сборы.
     Вот что она пишет:
     "22–го сентября… почти правда. На войну. Что за странность. Взбалмошный, нет, неверно, а просто непостоянный… Все у них шутка. Минутная фантазия. Нынче женился, понравилось, родил детей, завтра захотел на войну, бросил. Надо теперь желать смерти ребенка, потому что я его не переживу. Не верю я в эту любовь к отечеству, в этот энтузиазм в 35 лет. Разве дети не то же отечество, не те же русские. Их бросить, потому что весело скакать на лошади, любоваться, как красива война и слушать, как летают пули.
      …Войны еще нет, он еще тут".
      Это ограничилось, к общему благополучию, одними мечтами. Порой Лев Николаевич, как бы отрываясь от своей кипучей деятельности, закрывая на все глаза, снова уходит в самого себя и хотя издали, но уже замечает своего страшного, тогда еще редко посещавшего его призрака — дракона смерти.
     1–го марта в дневнике его кратко, но ясно выражено это состояние: "мысль о смерти".
      В своём неутомимом стремлении анализа и раскапывания жизни до ее основания Толстой не дает себе покоя даже при полном благополучии. При (отсутствии препятствия он воображает его и нападает на него, как Дон—Кихот на ветряные мельницы. Так, на него находят припадки ревности. Он записывает в дневнике, что он чувствует "ревность к человеку, который бы вполне стоил ее". Но зато дальше он пишет:
     "…А малейший проблеск понимания и чувства, и я опять счастлив и верю, что она понимает вещи, как и я".
     При его страстности, способности увлекаться, и вместе с тем подозрительности, неизбежны были огорчения и семейные бури, но зато неизбежны и порывы счастья, любви, с такою же силою чувствуемых, как и предшествующие страдания.
     Запись дневника 6–го октября 1863 года кратко, но ясно отражает нам эти периоды борьбы с самим собою.
     "…Всё это прошло и все неправда. Я ею счастлив, но я собою недоволен страшно. Я качусь, качусь под гору смерти и едва чувствую в себе силы остановиться. А я не хочу смерти, я хочу и люблю бессмертие. Выбирать незачем.

_____
286

Выбор давно сделан — литература, искусство, педагогика, семья. Непоследовательность, робость, лень, слабость — вот мои враги" (1).

________________
      (1) Архив Льва Николаевича Толстого.

     Юный возраст супруги Льва Николаевича возбуждал иногда шутки его друзей, от которых приходилось отбиваться Льву Николаевичу. Так, от 15 мая 1863 года он пишет Фету:
     "Чуть–чуть мы с вами не увидались, и так мне грустно, что "чуть–чуть", столько хотелось бы с вами переговорить. Нет дня, чтобы мы о вас несколько раз не вспоминали. Жена моя совсем не играет в куклы. Вы не обижайте. Она мне серьезный помощник. Да еще с тяжестью, от которой надеется освободиться в начале июля. Что же будет после? Мы юхванствуем понемножку. Я сделал важное открытие, которое спешу вам сообщить. Приказчики, управляющие и старосты есть только помеха в хозяйстве. Попробуйте прогнать все начальство и спать до десяти часов, и все пойдет, наверно, не хуже. Я сделал этот опыт и остался им доволен вполне. Как бы, как бы нам с вами свидеться? Ежели вы поедете в Москву и не заедете к нам с Марьей Петровной, то это будет даже обидно. Эту фразу подсказала мне жена, читавшая письмо. Некогда. Хотел много писать. Обнимаю вас от всей души, жена очень кланяется, и я очень кланяюсь вашей жене.
     Дело: когда будете в Орле, купите мне пудов 20 разных веревок, вожжей, тяжей и пришлите мне с извозчиками, ежели с провозом обойдется дешевле двух рублей тридцати копеек за пуд. Деньги немедленно вышлю".
     А вот ещё одна лишняя картинка яснополянской жизни, принадлежащая перу того же друга — поэта Фета, восторженного поклонника молодой четы:

     "Несмотря на самое серьезное и нетерпеливое расположение духа, я не мог отказать себе в удовольствии заехать в Ясную Поляну. Едва только я повернул между башнями по березовой аллее, как наехал на Льва Николаевича, распоряжающегося вытягиванием невода во всю ширину пруда и, очевидно, принимающего всевозможные меры, чтобы караси не ускользнули, прячась в ил и пробегая мимо крыльев невода, невзирая на яростное щелканье веревками и даже оглоблями.
     — Ах, как я рад! — воскликнул он, очевидно деля свое внимание между мною и карасями. — Мы вот, сию минуту. Иван, Иван! круче заходи левым крылом. Соня, ты видела Афанасия Афанасьевича?
      Но замечание это явно опоздало, так как, вся в белом, графиня давно уже подбежала ко мне по аллее и тем же бегом, с огромной связкой тяжелых амбарных ключей на поясе, невзирая на крайне интересное положение, бросилась тоже к пруду, перескакивая через слеги невысокой загороди.
     — Что вы делаете, графиня! — воскликнул я в ужасе — Как же вы неосторожны!
     — Ничего, — ответила она, весело улыбаясь, — я привыкла.
    — Соня, вели Нестерке принести мешок из амбара, и пойдёмте домой.
     Графиня тотчас же отцепила от пояса огромный ключ и передала его мальчику, который бросился бегом исполнять поручение.
     — Вот, — сказал граф, — вы видите полное применение нашей методы держать ключи при себе, а исполнять все хозяйственные операции при посредстве мальчишек.
     Вечер этого дня можно бы по справедливости назвать исполненным надежд. Стоило посмотреть, с какою гордостью и светлою надеждою глаза

_____
287

добрейшей тетушки Татьяны Александровны озирали дорогих племянников и, обращаясь ко мне, ясно говорили: «вы видите? у mon cher L;on, конечно, не может быть иначе».
      Что касается до молодой графини, то, конечно, у прыгающей в ее положении через слеги жизнь не может не быть озарена самыми радостными надеждами. Сам граф, проведший всю жизнь в усиленных поисках новизны, в этот период, видимо, вступил в неведомый дотоле мир, в могучую будущность которого верил со всем увлечением молодого художника".
      Краткую, но характерную заметку об этом времени мы находим в воспоминаниях свояченицы Л. Н-ча, тогда еще молодой девушки, младшей сестры графини, Т. А. Берс:
     "Весной я поехала к ним в Ясную Поляну. Он увлекался тогда двумя вещами: тягой вальдшнепов и пчельником. На тягу я почти каждый день ходила с ним, т. е. он шел, а я верхом. Мы становились в Засеке около пчельника; я помню, как он восхищался весной, пролетом птиц, закатом солнца, а слов его не помню. С ним всегда бежал желтый сеттер Дора. Не раз, возвращаясь домой, он заставал у себя приехавшего или своего друга молодости Дм. Алекс. Дьякова, или Фета, или П. Ф. Самарина. За чаем или за ужином происходили беседы самые оживленные; но я содержания их не помню. Пчельником он много занимался. У него жил там седой дед. Л. Н-ч надевал сетку на голову и по целым часам изучал жизнь пчел" (*).

____________
      (1) Из частного письма.

     В июне Л. Н-ч записывает в дневнике: "Читаю Гете, и роятся мысли".
     28–го июня последовало рождение первого сына, Сергея. А вместе с этим начался целый ряд новых семейных забот, горестей и радостей.
     Об этом первом годе семейной жизни у нас, к сожалению, нет никаких сведений, за исключением нескольких беглых заметок дневника. В это время он, вероятно, уже занимался собиранием и разработкой материала для будущего большого романа.
     Из литературных опытов этого года следует упомянуть о двух малоизвестных неизданных произведениях Льва Николаевича.

     Он написал шуточную комедию под заглавием «Нигилист». Содержание такое: муж и жена, у них учитель «нигилист». Муж ревнует жену, и выходят разные qui pro quo [недоразумения; запутанные ситуации]. Кончается благополучно. Они мирятся, и жена поет мужу куплет, последние строчки которого такие:

                Я консерватор совершенно
                И занята одними вами.

     Эта комедия была поставлена на домашнем спектакле и прошла с блестящим успехом. Мужа играла графиня С. А., жену — ее сестра Т. А. На сцене является богомолка–странница, которую играла сестра Л. Н-ча, гр. Марья Николаевна, так вошедшая в свою роль, что на сцене импровизировала целые тирады.
     Кроме того, Л. Н-ч тогда же написал комедию "Зараженное семейство" и в январе 1864 года повез ее в Москву, желая поставить на казенном театре. Но так как сезон уже подходил к концу, то ему это не удалось. Л. Н-ч читал эту комедию Островскому и выразил ему сожаление, что ему придется отложить

_____
288

постановку, тогда как сюжет комедии современный, на что Островский отвечал ему: "Разве ты думаешь, что люди скоро поумнеют?"
     Комедия эта до сих пор лежит неизданной, в рукописи. Перескакивая целый год, мы находим Л. Н-ча уже погруженным в семейные тяготы и заботы. Так, он писал Фету 15–го июля 1864 года:

     "Милый друг Афанасий Афанасьевич! Только два слова.
     Жена диктует: весь дом болен. А я от себя прибавлю: и начинает выздоравливать. Ваше приглашение всех порадовало. Мы переглянулись с женой и Таней–свояченицей, улыбнулись все: а вот бы славно! поедем к Фетушке, ей–богу! И поехали бы, кабы не горловая болезнь Тани, от которой она была в опасности и теперь лежит, и не болезнь Сережи, и не восьмой месяц беременности Сони, при чем, обдумав здраво, не следует предпринимать такие поездки. Я же желаю и надеюсь быть".

     Несмотря на сильное, страстное увлечение семьей и хозяйством, Л. Н-ч испытывал в то же время еще одну страсть, иногда затмевавшую первые две. Страсть эта была охота. Он сам признается в этом жене своей, вероятно, получив от нее упрек за долгую отлучку, и пишет ей, между прочим, в августе 1864 года, т. е. на второй год женитьбы:
     "…Ты говоришь, я забуду. Ни минуты, особенно с людьми. На охоте я забываю, помню об одном дупеле, но с людьми при всяком столкновении, слове я вспоминаю о тебе, и все мне хочется сказать тебе то, что я никому, кроме тебя, не могу сказать".
     В одну из таких поездок, тоже в августе того же года, Л. Н-чу пришлось быть свидетелем страшного и странного несчастья. Он пишет жене:
     "…Страшный там случай, поразивший меня ужасно. Баба–скотница упустила бадью в колодец на конном дворе. Колодец всего 12 аршин. Села на палку и велела себя спустить мужику. Мужик, староста–пчеловод, единственный мне знакомый и милый в Никольском; баба слезла вниз и упала с палки. Мужик–староста велел себя спустить, долез до половины, упал с палки вниз. Побежали за народом, вытащили через полчаса, оба мертвые. В колодце было всего три четверти воды, вчера хоронили" (*).

_________________
     (1) Архив гр. С. А. Толстой.

     Этот случай послужил для Л. Н-ча темой рассказа "Вредный воздух", помещенного в 4–й книге для чтения.
     Но вот его увлекает новая страсть творчества, и он начинает писать "Войну и мир". К истории этого великого произведения мы и приступаем в следующей главе.

ГЛАВА 2.
История "Войны и мира"

     Само собой разумеется, что мы будем говорить о "Войне и мире" не в смысле критическом, литературном, а как о важном жизненном факте, дающем нам ценный биографический материал. И потому, если мы и будем касаться критики, то опять–таки только как характерных черт описываемой эпо-

____
289

хи, как данных для изображения среды, окружавшей Л. Н-ча, его отношения к ней и их взаимного влияния. Наконец, мы считаем своим долгом высказать и наше собственное отношение к "Войне и миру" как факту художественному, историческому, моральному и философскому, считая более подробную критическую оценку этого произведения неуместной для биографии и требующей специального обширного труда, который отлагаем до более благоприятного времени.
     Как ни странно это сказать, это великое произведение явилось на свет как бы случайно, или, выражаясь юридически, "без заранее обдуманного намерения".
     Многим читателям, вероятно, известно, что раньше "Войны и мира" Л. Н-ч задумывал написать роман "Декабристы". Отрывки этого романа, напечатанные в 3–м томе полного собрания сочинений, снабжены следующим примечанием:
     "Печатаемые здесь три главы романа под заглавием "Декабристы" были написаны еще прежде, чем автор принялся за "Войну и мир". В то время он задумывал роман, которого главными действующими лицами должны быть декабристы, но не написал его, потому что, стараясь создать его, он невольно переходил мыслью к предыдущему времени, к прошлому своих героев. Постепенно перед автором раскрывались все глубже и глубже источники тех явлений, которые он задумывал описывать: семья, воспитание, общественные условия и проч. избранных им лиц; наконец, он остановился на времени войн с Наполеоном, которое и изобразил в "Войне и мире". В конце этого романа видны уже признаки того возбуждения, которое отразилось в событиях 14–го декабря 1825 года" (1).

___________
     (1) Полное собр. соч. Т. III, с. 535.

     Время наполеоновских войн недаром привлекло внимание Л. Н-ча. Исторический и психологический анализ этих событий привел его к созданию особого философского взгляда на историю, и весь роман является как бы дивной иллюстрацией к этому взгляду. Для детальной разработки этой картины послужили, с одной стороны, семейные и исторические предания; с другой стороны, особое отношение автора к жизни и духу русского народа, явившегося главным действующим лицом в этой эпопее.
     Вот те данные, которые, по нашему мнению, легли в основу "Войны и мира". Первое упоминание о работе над "Войной и миром" мы встречаем в дневнике Софьи Андреевны:
     "28 октября 1863 г… Где он? История 12–го года, бывало, всё рассказывал — теперь недостойна".
     В конце 64–го года в письмах Л. Н-ча появляются уже сообщения о том, что работа идёт. Так, 17–го ноября 1864 года он пишет Фету:
     "Я тоскую и ничего не пишу, а работаю мучительно. Вы не можете себе представить, как мне трудна эта предварительная работа глубокой пахоты того поля, на котором я принужден сеять. Обдумать и передумать все, что может случиться со всеми будущими людьми предстоящего сочинения, очень большого, и обдумать миллионы возможных сочетаний для того, чтобы выбрать из них 1/1000000 — ужасно трудно, и этим я занят".
     Вскоре затем он писал еще:
     "Я довольно много написал нынешнюю осень своего романа. Ars longa, vita brevis (2), — думаю я всякий день. Коли можно бы было успеть 1/100 долю ис-

_______________
     (2) Искусство длинно, а жизнь коротка.

_____
290

полнить того, что понимаешь, но выходит только 1/1000000 часть. Всё–таки это сознание, что могу, составляет счастье нашего брата. Вы знаете это чувство. Я нынешний год с особенной силой его испытываю".
     Писание "Войны и мира" было прервано самым неожиданным трагическим образом. В сентябре 1864 года со Львом Николаевичем на охоте произошёл случай, едва не стоивший ему жизни. Вот как сообщает об этом несчастье гр. С. А. своей сестре:
     1–го октября 1864 года.
     «…Лева поехал в ненавистные тебе Телятники с борзыми и на Машке, которая давно уже стояла. Вдруг выскочил русак. Лева кричит: "ату его!" — и пускается во весь дух его травить. Машка, непривычная к охоте, ужасно быстрая в скаку, натыкается на очень узкую, но глубокую рытвину, перепрыгнуть не в состоянии, спотыкается и падает. Лева падает с нее, ушибается, и рука его вывихнулась. Конечно, лошадь убежала, а Лева почти без памяти, с ужасной болью в руке, остается на месте. Кое–как собрался он с силами, встал и поплелся; до шоссе было с версту; как он дошел, одному богу известно; говорит, что ему все казалось очень давно. Что "когда–то" он ехал, "когда–то давно" травил зайца, и точно как будто давно–давно он упал. В таком состоянии дошел до шоссе, там и лег. Ехали мужики, он кричал, они не обратили внимания, наконец, пешеход остановил телегу, мужики его подняли, положили и привезли не домой, а он велел на деревню, в избу, чтобы не испугать меня. А я, между тем, сижу с Сережей и мамашей и ворчу, что никто не едет к обеду. Вдруг Машенька является, закутанная и со странным лицом. Они переглядываются и начинают меня приготовлять, и как надо быть рассудительной, не пугаться… Я кричу: "что с Левой, говорите скорей!" Мне говорят, что он в избе; я бегу туда и вижу его раздетым, в страшных страданиях, стонет, и руку держит мужик, баба–старуха растирает. Агафья Михайловна делает чай, и тетенька там, и дети кричат. Послали за Шмигеро, он 8 раз принимался ломать руку, т. е. править, ничего не сделал, а только измучил Леву. Мама одна все время присутствовала. Он провел страшную ночь, я его не покидала ни минуты, и на другой день приехал ловкий молодой доктор Преображенский, который с хлороформом отлично вправил ему руку» (1).
_____________
     (1) Архив Т. А. Кузминской.

     Дополняем описание этого случая по воспоминаниям его слуги Сергея Петровича Арбузова:
     "Графа тем временем перевезли с деревни в свой дом. В доме никто не спал. Доктор разделся, прошел наверх в кабинет, куда я подал и лекарства. Софья Андреевна сейчас же послала меня за двумя работниками, чтобы держать графа, когда доктор будет праветь руку. Я позвал работников Семена и Владимира, которых граф очень любил; по приказанию графини они были введены в кабинет и по указанию доктора стали сзади графа. Доктор дал что–то понюхать, и Лев Николаевич заснул, а доктор начал править руку.
     Но граф скоро очнулся и сказал:
     — Не стыдно ли вам так со мной поступать?
     Тогда доктор дал графу понюхать еще больше, и граф так лишился сознания, что доктор даже испугался. Работники тянули руку по указаниям доктора, а сам он только правил плечо. Граф всё не приходил в себя, так что

_____
291

доктор поспешил положить ему на голову холодный компресс, после чего Лев Николаевич очнулся.
     — Как вы себя чувствуете? — спросил доктор.
     — Чувствую очень хорошо.
     Всё время старая няня, Агафья Михайловна, которую очень любят и граф, и графиня, не отходила от них и утешала их:
     — Вы, матушка Софья Андреевна, не очень огорчайтесь; с живым человеком все может случиться. Бог даст, все пройдет.
     В это время приехал другой доктор, Кнерцер, за которым посылали. Оба доктора о чем–то между собой поговорили и решили, что рука вправлена хорошо, но только графу шесть недель придется пролежать в постели. Доктора после обеда уехали в Тулу.
     Добрая няня Агафья Михайловна все шесть недель не отходила от графа и тут же спала, сидя в кресле. После шести недель граф попробовал выстрелить, чтобы удостовериться, укрепилась ли рука или нет, но тотчас же после выстрела почувствовал ужасную боль. Граф тотчас же послал письмо в Москву своему тестю, придворному доктору, Андрею Астафьевичу Берс; тот немедленно ответил, чтобы граф приезжал в Москву больше чем на месяц, так как ему надо делать ванны, растирать руку и снова её поправлять" (1).

________________
     (1) "Гр. Л. Н. Толстой". Воспоминания С. П. Арбузова. М., 1904, с. 40.

     Приехав в Москву, Л. Н-ч остановился у родных своей жены и стал советоваться с московскими знаменитостями о том, что делать ему с худо вправленной рукой, которой он не мог как следует владеть и при движении которой чувствовал сильную боль.
     Советы докторов были разнообразны, и это разноречие усиливало нерешительность Л. Н-ча делать трудную операцию.
     Одни советовали переправить, руку; другие советовали лечить массажем. Одни обнадеживали, что операция легкая, и обещали полное выздоровление; другие, наоборот, предупреждали, что операция трудна, что рука может остаться одна короче другой и что на полное владение нет никакой надежды. В этой нерешительности Л. Н-ч провел целую неделю. Это была первая продолжительная отлучка Л. Н-ча от своей молодой семьи, конечно, вызвавшая немало огорчений и в то же время послужившая поводом обмена самыми дружескими письмами. Вот некоторые из них, наиболее характерные и рисующие отношения молодых супругов:

25–го ноября 1864 г.

     "Расстались–таки мы с тобой, — пишет Софья Андреевна, — пришлось и горя испытать, не все же радоваться. А это настоящее горе, серьезное, которое тоже надо уметь перенести. Как–то вы все там поживаете? Хорошо ли тебе? Ты обо мне не думай, ты все делай, что тебе весело. В клуб езди и к знакомым, к кому хочешь, я теперь насчет всего так покойна, так счастлива тобой и так в тебе уверена, что ничего в мире не боюсь. Это я тебе говорю искренно, и самой приятно в себе это чувствовать. У нас все по–старому, без малейших перемен. Я все сижу внизу, тут мое царство, мои дети, мои занятия и жизнь. Когда приду наверх, мне кажется, что я пришла в гости. Сережа, когда я приду, встает, без меня шутит и врет, а при мне все церемонии и натянутость, хотя он и любезен, и хорош со мной. Чувствуется мне, что я им всем чужая: странно, чужая твоим родным, что все они любят и дороги друг другу, а на меня смотрят снисходительно и ласково, как на воспитанницу в доме. Все

_____
292

очень добры, участие большое принимают во мне, но все это как–то не то. Без тебя я тут не при чём, — такие уж у меня дикие мысли; при тебе я чувствую себя царицей, без тебя — лишней. Все, кто меня любят, теперь в Кремле, и я постоянно с вами живу, вся моя жизнь — исключая детей — вся там. Тетенька самая родственная и самая добрая. Она никогда не меняется, всё та же".
     Конечно, и Л. Н-ч отвечал ей тем же. Вот какое впечатление произвело на него предыдущее письмо; описывая свое времяпрепровождение в Москве, он, между прочим, пишет:
     "За обедом позвонили — газеты, Таня все бегала; позвонили другой раз — твое письмо. Просили все у меня читать, но мне жалко было давать его. Оно слишком хорошо, и они не поймут и не поняли. На меня же оно подействовало, как хорошая музыка: и весело, и грустно, и приятно — плакать хочется" (1).

_________________
     (1) Архив гр. С. А. Толстой.

     Но вот из Ясной стали приходить более тревожные известия. Гр. С. А. в это время кормила второго ребенка — Таню, а старший, Сережа, заболел оспой и сильным поносом, который он едва перенес. Сообщая Л. Н-чу эти печальные вести, Софья Андреевна, тем не менее, прибавляет:
     "…А ты, душенька, напротив, живи в Москве, не приезжай, покуда у нас все опять не будет совершенно хорошо и исправно. Теперь все равно ты для меня не существовал бы. Я все в детской со своими беспокойными детьми. И на ночь, и на день мне их оставить никак нельзя."
     Можно думать, что беспокойство о доме заставило Л. Н-ча решиться на операцию, чтобы жертвы, принесённые им, не пропадали даром.
     23–го ноября доктора Попов и Гаак сделали ему операцию под хлороформом, они сломали прежнее сращение, вправили снова и наложили повязку. Л. Н-ч долго не поддавался хлороформу. Вскакивал, бредил. Операция кончилась благополучно, и выздоровление пошло обычным путем.
     На другой день Л. Н-ч, не владея правой забинтованной рукой, диктовал письмо своей жене, которое писала под его диктовку его свояченица, меньшая сестра графини, Татьяна Андреевна Берс. В этом письме, описывая в комическом виде приготовление дома к операции, он говорит в заключение, что не чувствовал никакого страха перед операцией и чувствовал боль после операции, которая скоро прошла от холодных компрессов.
     С. А. писала ему почти каждый день: сообщая о здоровье детей, она старалась успокоить его, чтобы облегчить ему дни разлуки. Так, 2–го декабря она, между прочим, пишет:
     "Чем же ты теперь занимаешься, милый Левочка? Верно, нашел писаря и диктуешь ему, если только рука не очень болит, и если ты сам весь здоров. А у меня–то нет работы, сижу и себя обшиваю теперь, чтобы к твоему приезду быть опять свободной и переписывать для тебя".

3–го декабря.

     "…Всё про именины вы хорошо описали, и в день операции суматохи было немало. Я, читая, совсем перенеслась в ваш мир. А мне теперь мой яснополянский милее. Видно, гнездо, которое сама совьешь, лучше того, из которого вылетишь".

     Порой ее охватывает грусть, и в письме слышится меланхолическая нотка. Так, в письме от 7–го декабря она пишет:

_____
293

     "…Музыка, которую я так давно не слыхала, разом вывела меня из моей сферы — детской, пеленок, детей, — из которой я давно не выходила ни на один шаг, и перенесла куда–то далеко, где все другое. Мне даже страшно стало, я в себе давно заглушила все эти струнки, которые болели и чувствовались при звуках музыки, при виде природы и при всем, чего ты не видел во мне, за что тогда тебе бывало досадно. А в эту минуту я все чувствую, и мне больно и хорошо. Лучше не надо всего этого нам, матерям и хозяйкам.
     …Оглядываю твой кабинет и все припоминаю, как ты у ружейного шкапа одевался на охоту, как Дора прыгала и радовалась около тебя, как сидел у стола и писал, и я приду, со страхом отворю дверь, взгляну, не мешаю ли я тебе, и ты видишь, что я робею, и скажешь: войди. А мне только этого и хотелось. Вспоминаю, как ты больной лежал на диване; вспоминаю тяжелые ночи, проведенные тобой после вывиха, и Аг. Мих. на полу, дремлющую в полусвете, и так мне грустно, что и сказать тебе не могу".
     Как только Л. Н-ч немного оправился от операции, он снова взялся за свой роман. Но, не будучи в состоянии владеть рукой, он диктовал его Татьяне Андреевне. Вскоре он заключил условие с Катковым о напечатании его романа в "Русском вестнике"; Катков платил ему по 300 руб. за печатный лист. В декабре Л. Н-ч вернулся домой.
     В январе 1865 года Л. Н-ч пишет Фету в шутливом тоне о двух важных событиях своей жизни: о сломанной руке и о скором появлении начала своего романа.
     "Как вам не совестно, милый мой друг Фёт, так жить со мной, как будто вы меня не любите или как будто все мы проживем Мафусаиловы годы. Зачем вы никогда не заезжаете ко мне? И не заезжаете так, чтобы прожить два–три дня, спокойно прожить. Так хорошо поступать с другими. Ну, не увиделись в Ясной, встретимся где–нибудь на Подновинском; а со мной не встретитесь на Подновинском. Я тем счастлив, что прикован к Ясной Поляне; а вы человек свободный. А глядишь, умрет кто–нибудь из нас, вот как умер на днях сестрин муж Вал. Петрович, тогда и скажете: "что это я за дурак, все о мельнице хлопотал, а к Толстому не заехал. Мы бы с ним поговорили". Право, это не шутка.
     …А знаете, какой я вам про себя скажу сюрприз: как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, когда я после дурмана очнулся и сказал себе, что я литератор. И я литератор, но уединенный, потихонечку литератор. На днях выйдет первая половина первой части 1805 года. Пожалуйста, подробнее напишите свое мнение. Ваше мнение, да еще мнение человека, которого я не люблю тем более, чем более я вырастаю большой, мне дорого, — Тургенева. Он поймет. Печатанное мною прежде я считаю только пробой пера; печатанное теперь мне хотя и нравится более прежнего, но слабо кажется, без чего не может быть вступления. Но что дальше будет — беда… Напишите, что будут говорить в знакомых вам местах, и, главное, как на массу. Верно, пройдет незамечено. Я жду этого и желаю; только бы не ругали, а то ругательства расстраивают… Я рад, что вы любите мою жену: хотя я ее меньше люблю моего романа, а все–таки, вы знаете, жена. Приезжайте же ко мне". (1)

_________________
     (1) А. Фет. "Мои воспоминания", т. II, с. 69.

     Сдав начало своего романа в печать, Л. Н-ч продолжал усиленно работать над его продолжением, читая и разбирая исторические материалы, беседуя со многими людьми, у которых были или личные воспоминания того времени, или были живы в памяти рассказы современников. В дневнике того времени записано им интересное впечатление от чтения материалов, — впечатление, которое впоследствии легло в основание его романа:

_____
294

     19 марта 1865 года.
     "Я зачитался историей Наполеона и Александра. Сейчас меня облаком радости сознания возможности сделать великую вещь охватила мысль написать психологическую историю: роман Александра и Наполеона. Всю подлость, всю фразу, все безумие, все противоречие людей их окружавших и их самих. Наполеон как человек — путается и готов отречься 18 брюмера перед собранием.
     "De nos jours les peuples sont trop eclaires pour produire quelque chosde grand" (1).

__________________
     (1) В наши дни народы слишком просвещенны, чтобы создать что–либо великое.

     Александр Македонский называет себя сыном Юпитера, ему верили. Вся египетская экспедиция — французское тщеславное злодейство. Ложь всех bulletins — сознательная. Пресбургский мир — escamote. На Аркольском мосту упал в лужу, вместо знамя. Плохой ездок. В итальянской войне увозит картины, статуи. Любит ездить по полю битвы. Трупы и раненые — радость. Брак с Жозефиной — успех в свете. Три раза поправлял реляцию сражения Риволи — все лгал. Еще человек, первое время сильный своей односторонностью, потом нерешителен — чтоб было! как? Вы, простые люди, а я вижу в небесах мою звезду. Он не интересен, а толпы, окружающие его и на которые он действует. Сначала односторонность и beau jeu в сравнении с Мюратами и Баррасами, потом ощупью самонадеянность и счастье и потом сумасшествие — faire entrer dans son lit la fille des Cesars (2). Полное сумасшествие, расслабление и ничтожество на св. Елене. Ложь и величие потому только, что велик объем, а мало стало поприще и стало ничтожество. И позорная смерть.

_________________
     (2) Припять в своё ложе дочь кесарей.

     Александр, умный, милый, чувствительный, ищущий с высоты величия объема, ищущий высоты человеческой. Отрекающийся от престола и дающий одобрение (не мешающий) убийству Павла (не может быть). Планы возрождения Европы. Аустерлицкие слезы, раненый. Нарышкина изменяет. Сперанский, освобождение крестьян. Тильзит — одурманение величием. Эрфурт. Промежуток до 12 года — не знаю. Величие человека, колебания. Победа, торжество, величие, grandeur, пугающие его самого, и отыскивания величия человека — души. Путаница во внешнем, а в душе ясность. А солдатская косточка — маневры, строгости. Путаница наружная, прояснение в душе. Смерть. Ежели убийство, то лучше всего" (3).

______________
     (3) Архив Л. Н. Толстого.

    Кроме исторических документов и бесед с людьми, помнящими описываемую эпоху, Л. Н-чу приходилось изучать и те места, где происходили великие события.
     Так, он осмотрел местность Бородинского сражения и сам составил план его, который приложен к роману.
     Шурин Л. Н-ча, С. А. Берс, ездивший с ним в эту поездку на Бородинское поле, так рассказывает в своих воспоминаниях об этом путешествии:
     "В 1865 году осенью Лев Николаевич приехал в Москву с целью съездить и осмотреть Бородинское поле, на котором происходило знаменитое сражение в 1812 году. Он приехал один и остановился у нас. Он просил отпустить меня с ним. Родители отпустили меня, и восторг мой был неописанный. Мне было тогда одиннадцать лет. Мой отец предоставил Льву Николаевичу свою охотничью коляску и погребец. Дорога, не считая десяти верст по шоссе от горо-

_____
295

да, была по гати, и Лев Николаевич очень беспокоился за экипаж. Отъехавши несколько станций, мы намеревались закусить и тут увидели, что погребец и провизия были забыты, а сохранилась только маленькая корзинка с виноградом, которая была поручена мне. Лев Николаевич говорил: "мне жаль не то, что мы забыли погребец и провизию, а то, что твой отец будет волноваться и сердиться за это на своего человека".
     На почтовых лошадях мы доехали в один день и остановились около поля сражения, в монастыре, основанном в память войны.
     Два дня Лев Николаевич ходил и ездил по той местности, где за полстолетия до того пало более ста тысяч человек, а теперь красуется великолепный памятник с золотыми надписями. Он делал свои заметки и рисовал план сражения, напечатанный впоследствии в романе "Война и мир"… Хотя он и рассказывал мне кое–что и объяснял, где стоял во время сражения Наполеон, а где Кутузов, я не сознавал тогда всей важности его работы и с увлечением предавался игре с собачкой, хозяин которой был сторож памятника. Я помню, что на месте и в пути мы разыскивали стариков, еще живших в эпоху Отечественной войны и бывших свидетелями сражения. По дороге в Бородино нам сообщили, что сторож памятника на Бородинском поле был участником Бородинской битвы и как заслуженный солдат получил это место. Оказалось, что старик скончался за несколько месяцев до нашего приезда. Лев Николаевич досадовал. Вообще наши поиски были неудачны. На обратном пути на последней станции нам попался веселый и старый ямщик с лошадьми громадного роста. Когда мы выехали на шоссе, он мчал нас в карьер, между тем был очень лунный вечер, а туман был так силен, что такая езда была довольно рискованна. Я был в возбужденном состоянии, вероятно, от этой езды, и Лев Николаевич, заметив это, спросил меня, чего бы я хотел в моей жизни. Я ответил: мне очень жаль, что я не сын его. Он этому нисколько не удивился, вероятно, потому что привык к этому, так как все дети любили его, и сказал: "а мне хочется…" И дальше я смутно припоминаю, что желание его — быть понятым другими, потому что он осуждал всех историков за неверное и внешнее описание фактов и доказывал, что он описывает эти факты справедливо, потому что угадывает внутреннюю их сторону". (1)

_____________
     (1) С. А. Берс. "Воспоминания о гр. Л. Н. Толстом", с. 49.

    Сам Лев Николаевич был очень доволен поездкой; вероятно, в это время его творческая фантазия, освеженная созерцанием самого места великого события, работала усиленно и создавала один за другим чудные образы, проникнутые новыми глубокими идеями.
     "Только бы Бог дал здоровья и спокойствия, — пишет он своей супруге, — а я напишу такое Бородинское сражение, какого еще не было".
     Он целые дни проводил в библиотеке Румянцевского музея, роясь в ценных архивах того времени, изучая масонские книги, акты и рукописи.
     Трудно себе представить всю ту гигантскую работу, которую пришлось выполнить Л. Н-чу при собирании, разработке и облечении в художественную форму всего этого материала.
     Многие типы, кажущиеся нам чудным произведением художественной фантазии, являются портретами, списанными с натуры, после глубокого и серьезного изучения источников.
     Приведем для примера характеристику двух военных типов, послуживших оригиналами для художественного воспроизведения в романе. Так, основани-

_____
296

ем рассказа о партизанском набеге Долохова послужили Л. Н-чу рассказы о подвигах известного Фигнера во время Отечественной войны. Приведем здесь некоторые из них, чтобы показать, из какого материала автор создал свой тип партизана.
     "Известный впоследствии партизан, артиллерии капитан Фигнер с самого начала Отечественной войны отличался фанатической ненавистью к Наполеону, имевшею даже мистический оттенок, что было тогда в моде; он ежедневно ходил по церквам и со слезами молился богу об избавлении России от чудовища. По занятии неприятелем Москвы Фигнер, с разрешения главнокомандующего, отправился в оставленную столицу и, переодеваясь в различные костюмы, днем выведывал, что ему было нужно, а ночью, собрав жителей, нападал на французов и производил беспорядок и суматоху в местах их расположения. По открытии партизанских действий Фигнер получил небольшой отряд, с которым он и действовал в тылу французской армии, отличаясь необычайной смелостью нападения, доходившею до дерзости, и жестокостью, с которой он обращался с французами. О его подвигах было много рассказов после кампании 12–го года" (1).

_______________
     (1) В. Зелинский. "Критическая литература о Толстом", ч. V, с. 225.

     А вот что известно о прототипе бессмертного капитана Тушина, героя Шенграбенского сражения. Один военный историк дает о нем такие сведения:
     "Каждый, кто читал описание этого сражения, сделанное великим романистом, наверное, с большим интересом остановился на симпатичном типе артиллериста, изображенном в лице штабс–капитана Тушина.
     Простота, безыскусственность, доброта и величайшая скромность, доходящая до застенчивости, наряду с чрезвычайной мощью духа, — все эти качества штабс–капитана Тушина представляют собою отличительную черту не только прежнего типа артиллериста, но и вообще русского человека. Эта национальность типа Тушина вызывает особенную к нему симпатию. Но если Тушин представляет интерес для каждого читателя, то для военного, и особенно артиллериста, интерес этот достигает крайних пределов. И здесь сам собою рождается вопрос: был ли в действительности такой артиллерист, который изображен гр. Толстым в лице Тушина, и какая батарея счастлива тем, что может считать в своих рядах такого богатыря?
     В ответ на это, на основании неоспоримых архивных документов, можем сказать, что артиллерист такой действительно был. Это — штабс–капитан Яков Иванович Судаков, состоящий в списках 5–й батареи 10–й артиллерийской бригады, именовавшейся в 1805 году "легкой ротой вакантной 4–го артиллерийского полка" (2).

_______________
      (2) "Русский инвалид". No 91, 1902 г.

      Сам Л. Н-ч говорит о своей исторической работе так:
     "Везде, где в моем романе говорят и действуют исторические лица, я не выдумывал, а пользовался материалами, из которых у меня во время моей работы образовалась целая библиотека книг, заглавия которых я не нахожу надобности выписывать здесь, но на которые всегда могу сослаться".
     Мы уже упоминали в 1–м томе биографии, что две главные семьи романа представляют много общего с предками Л. Н-ча как со стороны матери, так и со стороны отца.
     Наташа, и та почти списана Л. Н. с натуры. Много черт в нее вошло из типа его свояченицы, меньшей сестры графини, теперь Татьяны Андреевны

_____
297

Кузминской; вошли также в нее и черты графини С. А. По ее словам, Л. Н-ч так выражался про Наташу: "Я взял Таню, перетолок ее с Соней, и вышла Наташа".
     Эта самая Таня писала нам в одном из недавних писем:
     "…Как я хорошо их обоих помню, когда он писал "Войну и мир"! У него было вечное поднятие духа, "high spirit", как называют англичане. Бодр, здоров, весел. В те дни, когда он не писал, он ездил на охоту со мной и часто с соседом Бибиковым, с борзыми…
     …Помню, как всегда по его расположению духа видно было, насколько удачно шло "его писание, он был оживлен и весел и говорил, что он кусочек жизни своей оставил в чернильнице, когда шло удачно. Вечером раскладывал пасьянс у тетеньки в комнате: он загадывал всегда почти что–нибудь о своем писании".
     Верной сотрудницей его была графиня Софья Андреевна, переписывавшая ему его черновики. Работа Л. Н-ча требовала постоянных поправок и новой переписки. Так что работа, сделанная Софьей Андреевной, громадна, — подсчитать все эти поправки и переписки невозможно.
     И на нее самое эта переписка действовала возвышающим душу образом. Вот что она пишет, между прочим, об этом своему мужу:
     "…А нравственно меня с некоторого времени очень поднимает твой роман. Как только сяду переписывать, унесусь в какой–то поэтический мир, и даже мне покажется, что это не роман твой так хорош (конечно, инстинктивно покажется), а я так умна".
     Набросав этот краткий очерк происхождения и писания "Войны и мира", мы перейдем теперь к краткому обзору критической литературы, что и составит предмет следующей главы.


ГЛАВА 3.
«Война и мир»
(обзор критической литературы)

     Наша биографическая точка зрения заставляет нас держаться особой системы при обозрении критических статей, посвященных этому великому произведению. Для нас "Война и мир" есть событие в жизни Л. Н-ча. Мы хотим оценить, описать это событие, и вот после сделанного нами в предыдущей главе исторического очерка этого произведения мы считаем своим долгом изобразить то впечатление, которое произвело это событие на читающую публику вообще и в частности на представителей и руководителей этой публики, литературных критиков.
    Во–первых, взглянем на впечатление, произведенное "Войной и миром" на литературных друзей Л. Н-ча. Мы выделяем эти критические отзывы в особое место, так как мы берем их из частных писем самого Л. Н-ча и его друзей, а не из специальных критических статей, и потому эти отзывы носят особый интимный, непринужденный и несистематический характер.
    Роман, как известно, стал появляться в книжках "Русского вестника" с января 1865 г. Первые две части, напечатанные в 1865 и 1866 гг. и потом вышедшие отдельною книжкой, первоначально были названы автором «Тысяча

_____
298

восемьсот пятый год». Критические статьи стали появляться после выхода отдельной книжки, но отзывы друзей начались ещё во время печатания его в журнале; так, В. П. Боткин писал Фету уже 14 февраля 1865 года:
     "Начал читать роман Толстого. Как тонко подмечает он разные внутренние движения, — просто поразительно! Но, несмотря на то, что я прочёл больше половины, нить романа нисколько не начинает уясняться, так что до сих пор подробности одни преобладают. Кроме того, к чему это излишнее обилие французского разговора? Довольно сказать, что разговор шёл на французском языке. Это совершенно лишнее и действует неприятно. Вообще в русском языке большая небрежность. Это, очевидно, вступление, фон будущей картины. Как ни превосходна обработка малейших подробностей, а нельзя не сказать, что этот фон занимает слишком большое место" (1).

__________________
      (1) А. Фет. "Мои воспоминания", т. II, с. 60.

     Тургенева не сразу покорило это неожиданное, непривычное его организованному уму произведение. 25 марта 1866 года он пишет Фету:
     «Вторая часть "1805 года" слаба: как это всё мелко и хитро, и неужели не надоели Толстому эти вечные рассуждения о том, трус, мол, я или нет? Вся эта патология сражения? Где тут черты эпохи? Где краски исторические? Фигура Денисова бойко начерчена; она была бы хороша, как узор на фоне, а фона–то и нет».
     Читатели замечают, что Боткин упрекает Толстого в обилии фона, а Тургенев — в отсутствии его.
     Позднее, в письме к Фету от 8 июня 1866 года, Тургенев выражается еще более резко:
     «Роман Толстого плох не потому, что он также заразился "рассудительством", этой беды ему бояться нечего: плох он потому, что автор ничего не изучил, ничего не знает и под именем Кутузова и Багратиона выводит нам каких–то рабски списанных с современных генеральчиков».
     Сам Толстой прекрасно сознавал некоторые недостатки своего произведения и писал об этом своему другу Фету, мнение которого он ценил более других. В письме от 7 ноября 1866 года он говорит следующее:
     «Милый друг Афанасий Афанасьевич, я не отвечал на ваше последнее письмо сто лет тому назад и виноват за это тем более, что, помню, в этом письме вы мне пишете irritabilis poetarum gens (1). [ (1) Поэтам свойственно сердиться. ] Но уж не я. Я помню, что порадовался, напротив, вашему суждению об одном из моих героев — князе Андрее — и вывел для себя поучительное из вашего суждения. Он однообразен, скучен и только un homme comme il faut во всей первой части. Это правда, но виноват в этом не он, а я. Кроме замысла характеров и движения их, кроме замысла столкновений характеров, есть у меня еще замысел исторический, который чрезвычайно усложняет мою работу, с которою я не справлюсь, как кажется. И от этого в первой части я занялся исторической стороной, а характер стоит и не движется. И это недостаток, который я ясно понял вследствие вашего письма и надеюсь, что исправил. Пожалуйста, пишите мне, милый друг, все, что вы думаете обо мне, т. е. о моем писании, дурного. Мне всегда это в великую пользу, а кроме вас, у меня никого нет".
     Но по мере выхода следующих частей романа он побеждал все более и более своих читателей, и отзывы друзей Л. Н-ча меняются. Тургенев пишет Фету 12 апреля 1868 года:

_____
299

     "Я только что кончил 4–й том "Войны и мира". Есть вещи невыносимые и есть вещи удивительные, и удивительные эти вещи, которые, в сущности, преобладают, так великолепно хороши, что ничего лучшего у нас никогда не было написано никем, да вряд ли и было написано что–нибудь столь хорошее. 4–й и 1–й тома слабее 2–го и особенно 3–го. 3–й том почти весь chef d'oeuvre".
     Боткин в письме Фету от 26 марта 1868 года из Петербурга говорит следующее:
     "Между тем успех романа Толстого, действительно, необыкновенный. Здесь все читают его, и не только читают, но и приходят в восторг. Как я рад за Толстого. Но от литературных людей и военных специалистов слышатся критики. Последние говорят, что, например, Бородинская битва описана совсем неверно, и приложенный Толстым план ее произволен и не согласен с действительностью. Первые находят, что умозрительный элемент романа очень слаб, что философия истории мелка и поверхностна, что отрицание преобладающего влияния личности в событиях есть не более как мистическое хитроумие, но помимо всего художественный талант автора вне всякого спора. Вчера у меня обедал и был Тютчев, и я сообщаю отзыв компании".
     По поводу критической статьи Анненкова о "Войне и мире" Тургенев пишет самому Анненкову следующее:

Баден—Баден, 1868 года 2 февраля.

     …Я прочел роман Толстого и вашу статью о нем. Скажу вам без комплиментов, что вы давно ничего умнее и дельнее не писали; вся статья свидетельствует о верном и тонком критическом чутье автора, и только в двух–трех фразах заметна неясность и как бы спутанность выражений. Сам роман возбудил во мне весьма живой интерес: есть целые десятки страниц сплошь удивительных, первоклассных, — все бытовое, описательное — охота, катанье ночью и т. д.; но историческая прибавка, от которой, собственно, читатели в восторге, — кукольная комедия и шарлатанство. Как Ворошилов в "Дыме" бросает пыль в глаза тем, что цитирует последние слова науки, не зная ни первых, ни вторых, чего, например, добросовестные немцы и предполагать не могут, так Толстой поражает читателя носком сапога Александра, смехом Сперанского, заставляя думать, что он все об этом знает, коли даже до этих мелочей дошел, а он и знает только эти мелочи. Фокус и больше ничего, но публика на него–то и попалась. И насчет так называемой "психологии" Толстого можно многое сказать; настоящего развития нет ни в одном характере (что, впрочем, вы отлично заметили), а есть старая замашка передавать колебания, вибрации одного и того же чувства, положение, то, что он столь беспощадно вкладывает в уста и сознание каждого из своих героев: люблю, мол, я, а в сущности — ненавижу и т. д. Уж как приелись и надоели эти quasi–тонкие рефлексии и размышления и наблюдения за собственными чувствами! Другой психологии Толстой словно не знает или с намерением ее игнорирует. И как мучительны эти преднамеренные, упорные повторения одного и того же штриха — усики на верхней губе княжны Волконской и т. д. Со всем тем есть в этом романе вещи, которых, кроме Толстого, никому в целой Европе не написать, и которые возбудили во мне озноб и жар восторга" (1).

____________________
     (1) Евг. Богословский. "Тургенев о Л. Толстом". Тифлис, 1894. с. 41.

     Тургенева захватывала и восторгала внешняя художественная сторона "Войны и мира", самая же идея, которой это произведение служило вопло-

_____
300

щением, была ему настолько чужда, что он не переставал осуждать её. Тому же Анненкову он, например, пишет:

     Из Баден—Бадена. 1868 года 13 апреля.

     "Доставили мне 4–й том Толстого… Много там прекрасного, но и уродства не оберёшься. Беда, коли автодиктат, да еще во вкусе Толстого, возьмется философствовать: непременно оседлает какую–нибудь палочку, придумает какую–нибудь систему, которая, по–видимому, все разрешает очень просто, как, например, исторический фатализм, да и пошел писать. Там, где он касается земли, он, как Антей, снова получает свои силы: смерть старого князя, Алпатыч, бунт в деревне, — все это удивительно…"
    
     Наконец, по окончании 5–го тома, Боткин пишет Фету в июне 1869 года:
     "Мы только на днях кончили "Войну и мир". Исключая страниц о масонстве, которые малоинтересны и как–то скучно изложены, этот роман во всех отношениях превосходен. Но неужели Толстой остановится на 5–й части? Мне кажется, это невозможно. Какая яркость и вместе глубина характеристики! Какой характер Наташи и как выдержан! Да, все в этом превосходном произведении возбуждает глубочайший интерес. Даже его военные соображения полны интереса, и мне в большей части случаев кажется, что он совершенно прав. И потом, какое это глубокое русское произведение!"
     Как всякое значительное событие, появление "Войны и мира" вызвало некоторую полярность в общественном мнении и в представителях его в критической литературе. Критики разделились на хвалителей и озлобленных ругателей этого произведения. Этому способствовало известное удаление Л. Н-ча от так называемых прогрессивных современных общественных течений. Руководители этих течений не могли простить Льву Николаевичу его равнодушия к тем вопросам, которые волновали их, и уже одно печатание "Войны и мира" в "Русском вестнике" (с которым по своим убеждениям Л. Н-ч ничего не имел общего) в глазах их накладывало клеймо позора на это произведение и лишало их той проницательности, с которой они относились к другим явлениям жизни.
     Так, Н. В. Шелгунов писал об этом романе, между прочим, следующее:
     "…Еще счастье, что гр. Толстой не обладает могучим талантом, что он живописец военных пейзажей и солдатских сцен. Если бы к слабой опытной мудрости гр. Толстого придать силу таланта Шекспира или даже Байрона, то, конечно, на земле не нашлось бы такого сильного проклятия, которое бы следовало на него обратить" (1).

__________________
      (1) Сочинения Н. В. Шелгунова. Спб., 1895, т. II, с. 392.

     В его полемическом увлечении Шелгунову казалось, что это произведение будет скоро забыто, что оно уже забывается. В той же статье он пишет:
     "Когда явился в свет последний том романа "Война и мир", то первые тома были почти забыты; по крайней мере, интерес, возбужденный произведением графа Л. Толстого в самом начале, под конец упал. Что это значит? Чем это объясняется? Это объясняется отсутствием глубоко жизненного содержания, которое одно может дать литературному произведению долговечность и постоянно возрастающий интерес во мнении критики и публики. Такого содержания нет у гр. Толстого. А между тем гр. Толстой претендует в своем последнем романе на философские воззрения".
_____
301

     Конечно, это была ошибка. "Война и мир" с тех пор выдержала около 15 изданий (причём несколько последних изданий печаталось по 15 000 экз.). С конца 70–х годов роман этот стал появляться на европейских языках и сразу занял передовое, если не первенствующее положение в общеевропейской литературе.
     Рядом с этим крайним принижением "Войны и мира" мы, ради контраста, можем поставить и его крайнее превознесение.
     Заключая одну из своих критических статей, Н. Н. Страхов говорит так:

     "Полная картина человеческой жизни.
     Полная картина тогдашней России.
     Полная картина всего того, что называется историей и борьбой народов.
     Полная картина всего, в чём люди полагают своё счастье и величие, своё горе и унижение.
     Вот что такое "Война и мир". (1)

_________________
     (1) Н. Страхов. "Крит. статьи". 1895, с. 348.

     Некоторые критики до того были увлечены, помимо своей воли, жизненной правдой произведения, что неблагоприятный оборот в жизни его героев принимали за личное оскорбление и обрушивались на Толстого бурными потоками осуждений и обличений за то, что он смел, например, не женить Ростова на Соне и т. д. Или что Ростов не так совсем должен был сделать предложение княжне Марье. В той страсти, с которою эти критики нападают на автора "Войны и мира", я вижу наивысшую похвалу ему.
     Приведём ещё несколько образцов озлобленной критики, характеризующей настроение известной части тогдашнего общества.
     Так, А. П. Пятковский в газете "Неделя", еще не дождавшись конца романа, уже объявляет его слишком длинным и скучным и так заканчивает свою статью о "Войне и мире":

     "Не поймав главной характеристической черты александровского времени, не оценив значения важнейших исторических лиц, гр. Толстой, естественно, не мог сконцентрировать своего романа и разобраться в мелочах и деталях, не связанных никакою общею идеей. Он принялся описывать баталии, московские сплетни, салонные интриги и любовные приключения. Эпоха 12–го года заняла уже целый том, а читатель все–таки не понимает, в чем дело. Только одна сценка, невзначай рассказанная гр. Толстым (она приведена в начале статьи), бросает луч света на закулисную историю народной войны. Остальное все как в реляциях: Кутузов, Багратион, Шевардинский редут и проч. Благодаря отсутствию всякого плана и всякой логической концепции между рассказываемыми событиями, роман Толстого можно разогнать не на четыре, а на двадцать четыре тома. Хватит ли только у публики терпения дождаться конца? А гр. Толстой, кажется, не намерен церемониться и, как слышно, написал уже пятый том. Конца же все нет и нет".
     Некий Навалихин в журнале "Дело" (1868, 6), в статье с язвительным заглавием "Изящный романист и его изящные критики", дает такие отзывы о "Войне и мире":
     "В том же виде, как роман написан, он представляет ряд возмутительных грязных сцен, которых смысл и значение явно не понимаются автором и которые поэтому равносильны ряду фальшивых нот. Он в таком умилении от

_____
302

своих героев, что ему кажется каждый их поступок, каждое их слово интересным: на этих страницах видишь уж не героев, а умиление самого автора, восхищающегося людьми, которых вид заставляет содрогаться от ужаса и негодования".
      Далее он говорит:
     "С начала до конца у гр. Толстого восхваляются буйства, грубость и глупость. Читая военные сцены романа, постоянно кажется, что ограниченный, но речистый унтер–офицер рассказывает о своих впечатлениях в глухой и наивной деревне. Невозможно не чувствовать, однако же, что тут и рассказчик, и слушатели совсем другие, поэтому рассказ беспрерывно больно и неловко задевает, как те фальшивые ноты, которые заставляют судорожно искажать лица и скрежетать зубами".
     Конечно, подобные дикие выходки не имеют критического значения, а лишь психологическое. Читая их, мы невольно вспоминаем слова Н. Н. Страхова в одной из его критических статей:
     "И такие люди судили, судят и будут судить о "Войне и мире!"
     В другом месте по поводу этих критиков Н. Н. Страхов говорит следующее:
     "Критиков же наша литература не столько занимает, сколько беспокоит своим существованием: они вовсе не желают о ней помнить и думать, а только досадуют, когда она напоминает им о себе новыми произведениями.
     Таково действительно было впечатление, произведён-ное появлением "Войны и мира". Для многих, с наслаждением занимавшихся чтением последних книжек журналов и в них своих собственных статей, было чрезвычайно неприятно убедиться, что есть какая–то другая область, о которой они не думали и думать не хотели и в которой, однако же, созидаются явления огромных размеров и блистательной красоты. Каждому дорого свое спокойствие, самолюбивая уверенность в своем уме, в значении своей деятельности, и отсюда объясняются те озлобленные вопли, которые у нас поднимаются в частности на поэтов и художников, и вообще на все, что уличает нас в невежестве, забвении и непонимании".
     Но обратимся к тем серьезным ценителям, которые своими мыслями, изложенными ими по поводу "Войны и мира", что–нибудь прибавляют к содержанию этого произведения и могут до некоторой степени разъяснить недосказанное в нем. Чтобы вывести некоторые общие заключения из множества критических статей, до сих пор, т. е. в течение сорока лет, не перестающих появляться в печати по поводу "Войны и мира", мы должны принять некоторую систему.
     При самом беглом обозрении этого произведения мы замечаем в нем три части: художественную, историческую и философскую.
     Художественная часть представляет нам разного рода характеры, типы, движение чувств и событий.
     Историческая часть распадается на общую историческую и военно–историческую.
     Философская часть изображает нам общую основную идею произведения, которую иллюстрируют и подтверждают первые две части.
     Эти три части переплетаются между собой, почти совмещаются в некоторых ярких чертах и изображениях — иногда же они распадаются и идут одна за другой, независимо и параллельно.
     Постараемся дать лучшие образцы критических суждений по каждой из этих трех частей "Войны и мира".

_____
303

     Чтобы лучше ориентироваться в этом обширном и сложном материале, мы сделаем еще очень важное ограничение. Мы рассмотрим только современные самому произведению критические отзывы 60–х годов, т. е. такие, которые вызваны самим романом, а не общею литературной деятельностью Л. Н-ча. Есть много прекрасных критических статей, написанных в позднейшее время и трактующих о "Войне и мире" с точки зрения теперешнего мировоззрения Толстого. Хотя подобные критические статьи представляют сами собою большой интерес для нас, с биографической точки зрения они имеют иное значение и будут нами рассмотрены в своем месте. Нам нужно изобразить жизненное событие в тех условиях, в которых оно действительно совершилось.
     В художественной области мы дадим образцы суждений двух крайних литературных партий.
     Д. И. Писарев в "Отечественных записках" в статье "Старое барство" (1868) говорит следующее:
     "Новый, ещё не оконченный роман гр. Толстого можно назвать образцовым произведением по части патологии русского общества. В этом романе целый ряд ярких и разнообразных картин, написанных с самым величественным и невозмутимым эпическим спокойствием, ставит и решает вопрос о том, что делается с человеческими умами и характерами при таких условиях, которые дают людям возможность обходиться без знаний, без энергии и без труда.
     Очень может быть, и даже очень вероятно, что гр. Толстой не имеет в виду постановки и решения такого вопроса. Очень вероятно, что он просто хочет нарисовать ряд картин из жизни русского барства во времена Александра I. Он видит сам, старается показать другим, отчетливо, до мельчайших подробностей и оттенков, все особенности, характеризующие тогдашние времена и тогдашних людей, людей того круга, который всего более ему интересен или доступен его изучению. Он старается только быть правдивым и точным: его усилия не клонятся к тому, чтобы поддержать или опровергнуть создаваемыми образами какую бы то ни было теоретическую идею: он, по всей вероятности, относится к предмету свою продолжительных и тщательных исследований с тою невольною и естественною нежностью, которую обыкновенно чувствует даровитый историк к далекому или близкому прошедшему, воскресающему под его руками; он, быть может, находит даже в особенностях этого прошедшего, в фигурах и характерах выведенных личностей, в понятиях и привычках изображенного общества многие черты, достойные любви и уважения. Все это может быть, все это даже очень вероятно. Но именно оттого, что автор потратил много времени, труда и любви на изучение и изображение эпохи и ее представителей, именно поэтому созданные им образы живут своею собственною жизнью, независимо от намерения автора, вступают сами в непосредственные отношения с читателями, говорят сами за себя и неудержимо ведут читателя к таким мыслям и заключениям, которых автор не имел в виду и которых он, быть может, даже не одобрил бы".
     Поняв с такою серьёзностью художественный характер "Войны и мира", Писарев прекрасно резюмирует черты двух героев, представляющих два противоположные психологические типы — Бориса Друбецкого и Николая Ростова. С одной стороны холодный расчет, с другой — непосредственное чувство.
    "Николай Ростов — это совершенная противо-положность Борису. Друбецкой — расчётлив, сдержан, осторожен, всё размеряет и взвешивает и во всем действует по заранее обдуманному плану. Ростов, напротив того, смел,

_____
304

пылок, не способен и не любит соображать, всегда поступает очертя голову, всегда весь отдается первому влечению и даже чувствует некоторое презрение к тем людям, которые умеют сопротивляться воспринимаемым впечатлениям и перерабатывать их в себе.
     Борис, без всякого сомнения, умнее и глубже Ростова. Ростов, в свою очередь, гораздо даровитее, отзывчивее и многостороннее Бориса. В Борисе гораздо больше способности внимательно наблюдать и осторожно обобщать окружающие факты. В Ростове преобладает способность откликаться всем своим существом на все, что просит, и даже на то, что не имеет права просить у сердца ответа. Борис, при правильном развитии своих способностей, мог бы сделаться хорошим исследователем. Ростов, при таком же правильном развитии, сделался бы, по всей вероятности, недюжинным художником, поэтом, музыкантом или живописцем.
     Существенное различие между обоими молодыми людьми обозначается с первого их шага на жизненном поприще. Борис, которому нечем жить, протискивается по милости своей пресмыкающейся матери в гвардию и живет там на чужой счет, чтобы только быть на виду и почаще приходить в соприкосновение с высокопоставленными особами. Ростов, получающий от отца по 10000 рублей в год и имеющий полную возможность жить в гвардии не хуже других офицеров, идет, пылая воинственным и патриотическим жаром, в армейскую кавалерию, чтобы поскорее побывать в деле, погарцевать на ретивой лошади и удивить себя и других подвигами лихого наездничества. Борис ищет прочной и осязательной выгоды. Ростов желает прежде всего и во что бы то ни стало шума, блеска, сильных ощущений, эффектных сцен и ярких картин. Образ гусара, как он летит в атаку, машет саблей, сверкает очами, топчет трепещущего врага стальными копытами неукротимого коня, образ гусара, как он размашисто и шумно пирует в кругу лихих товарищей, прокопченных пороховым дымом, образ гусара, как он, закручивая длинные усы, звеня шпорами, блистая золотыми снуркамн венгерки, своим орлиным взором посевает тревогу и смятение в сердцах молодых красавиц, — все эти образы, сливаясь в одно смутное, обаятельное впечатление, решают судьбу юного и пылкого графа Ростова и побуждают его, бросив университет, в котором он, без сомнения, находил очень мало для себя привлекательного, кинуться стремглав и окунуться с головою в жизнь армейского гусара.
     Борис вступает в свой полк спокойно и хладнокровно, держит себя со всеми прилично и кротко, но ни с полком вообще, ни с кем–либо из офицеров в особенности не завязывает никаких тесных и задушевных отношений. Ростов буквально бросается в объятия Павлоградского полка, пристращается к нему, как в своей новой семье, сразу начинает дорожить его честью, как своею собственною, из восторженной любви к этой чести делает опрометчивые поступки, ставит себя в неловкие положения, ссорится с полковым командиром, кается в своей неосторожности пред синклитом старых офицеров и при всей своей юношеской обидчивости и вспыльчивости покорно выслушивает дружеские замечания стариков, поучающих его уму–разуму и преподающих ему основные начала павлоградской гусарской нравственности.
     Борис норовит улизнуть как можно скорее из полка куда–нибудь в адъютанты. Ростов считает переход в адъютанты какой–то изменою милому и родному Павлоградскому полку. Для него это почти все равно, что бросить любимую женщину, чтобы по расчету жениться на богатой невесте. Все адъютанты, все «штабные молодчики», как он их презрительно называет, в его

_____
305

глазах какие–то бездушные и недостойные отступники, продавшие своих братьев по оружию за блюдо чечевицы. Под влиянием этого презрения он без всякой уважительной причины, к ужасу и досаде Бориса, в квартире последнего заводит ссору с адъютантом Болконским, ссору, которая остаётся без кровопролитных последствий только благодаря спокойной твёрдости и самообладанию Болконского".
     У нас нет возможности делать более длинные выписки, но нам кажется, этого достаточно для указания на характер критики.
     Совсем с другого конца берётся за ту же работу литературный антипод Писарева Н. Н. Страхов.
     Сначала критик выставляет на вид общие художественные достоинства "Войны и мира" и говорит о силе психологического анализа и о способности автора в живых образах передавать результаты этого анализа. Вот несколько характерных выписок, говорящих об этом:
     "Художник ищет следов красоты души человеческой, ищет в каждом изображаемом лице той искры божией, в которой заключается человеческое достоинство личности, — словом, старается найти и определить со всею точностью, каким образом и в какой мере идеальные стремления человека осуществляются в действительной жизни.
     В каждом лице автор изображает все стороны душевной жизни — от животных поползновений до той искры героизма, которая часто таится в самых малых и извращенных душах.
     Какое бы чувство ни владело человеком, это изображается у Л. Н. Толстого со всеми его изменениями и колебаниями, — не в виде какой–то постоянной величины, а в виде только способности к известному чувству, в виде искры, постоянно тлеющей, готовой вспыхнуть ярким пламенем, но часто заглушаемой другими чувствами. Вспомните, например, чувство злобы, которое князь Андрей питает к Куракину, доходящее до странности; противоречия и перемены в чувствах княжны Марьи, религиозной, влюбчивой, безгранично любящей отца и т. д.
     Видеть то, что таится в душе человека под игрою страстей, под всеми формами себялюбия, своекорыстия, животных влечений, — вот на что великий мастер гр. Л. Н. Толстой".
     От этой частной психологии критик переходит к психологии рациональной. Опираясь на мысль, высказанную современным критиком Аполлоном Григорьевым о преобладании в нарождающейся русской литературе особого национального типа — смирного, простого, берущего верх над типом блестящим и хищным, мысль, высказанную А. Григорьевым до появления "Войны и мира", Н. Н. Страхов усматривает в "Войне и мире" именно это торжество национального типа и подтверждает это следующими указаниями:
     "Война и мир" — эта огромная и пёстрая эпопея — что она такое, как не апофеоз смирного русского типа? Не тут ли рассказано, как, наоборот, хищный тип спасовал перед смирным, как на Бородинском поле простые русские люди победили все, что только можно представить себе самого героического, самого блестящего, страстного, сильного, хищного, т. е. Наполеона I и его армию?
     Все фальшивое, блестящее только по внешности, — беспощадно разоблачается художником. Под искусственными, наружно изящными отношениями высшего общества он открывает нам целую бездну пустоты, низких страстей и чисто животных влечений. Напротив, все простое и истинное, в каких бы низменных и грубых формах оно ни проявлялось, находит в художнике глубо-

____
306

кое сочувствие. Как ничтожны и пошлы салоны Анны Павловны Шерер и Элен Безуховой, и какой поэзией облечен смиренный быт дядюшки!
     Художник изобразил со всей ясностью, в чем русские люди полагают человеческое достоинство, в чем тот идеал величия, который присутствует даже в слабых душах и не оставляет сильных даже в минуты их заблуждений и всяких нравственных падений. Идеал этот состоит, по формуле, данной самим автором: в простоте, добре и правде. Простота, добро и правда победили в 1812 году силу, не соблюдавшую простоты, исполненную зла и фальши. Вот смысл "Войны и мира".
     Наконец, критик такими словами заключает свою оценку "Воины и мира":
     "Кто умеет ценить высокие и строгие радости духа, кто благоговеет перед гениальностью и любит освежать и укреплять свою душу созерцанием ее произведений, тот пусть порадуется, что живет в настоящее время".
     В середине между этими двумя крайними критиками можно поставить Скабичевского, который в своих критических очерках дает основательное и добросовестное обозрение художественной части "Войны и мира". При этом впадает в ту ошибку, что преждевременно уподобляет Л. Н-ча Гоголю, "свихнувшемуся" на 2–й части "Мертвых душ". Скабичевскому кажется, что 2–я часть "Войны и мира" напоминает своим уклонением от философии печальный конец Гоголя. Если в последовавшем за большими романами религиозном кризисе Толстого и можно найти некоторую аналогию с кризисом Гоголя, то уподобление Толстого Гоголю со стороны художественного творчества уже не выдерживает ни малейшей критики. Все мы, пережившие период кризиса Толстого, можем засвидетельствовать то, что творчество Толстого не ослабло ни в количественном, ни в качественном отношении, оно приобрело лишь новую непоколебимую силу, ясность и твердость убеждения.
     Историческая критика распадается на два отдела, соответственно содержанию романа, дающего эпизоды общеисторические и собственно события, касающиеся военной истории. "Война и мир" с исторической точки зрения вызвала также весьма разноречивые толки. Начиная с Тургенева, видевшего в исторической части "Войны и лира" лишь "фокус и больше ничего" и до Пятковского, употребляющего в своей статье "Историческая эпоха в романе Л. Н. Толстого" такие выражения: "Чтобы выдержать свою теорию исторического бессмыслия и применить ее к целому ряду фактов, гр. Толстой нарочно старается напутать и нагородить как можно больше в своем романе". Мы можем найти целый ряд критических статей того времени, не видящих никакого исторического значения за романом "Война и мир".
     Но рядом с этим мы видим другой ряд критиков, во главе с Овсянико—Куликовским, который в одной из своих позднейших статей возвеличивает историческое значение "Войны и мира" до степени народного эпоса, называет "Войну и мир" русскими Илиадой и Одиссеей.
     Хотя "история" затронута в романе во всей ее широте, но, собственно, "исторической" критики было мало. Так как наиболее яркие картины надо отнести к "военной истории" или, по крайней мере, к той части истории, в которой фигурируют военные события и военные люди, то и наиболее интересные критики можно найти в военной среде.
     Из них мы опять приведем как наиболее яркие отрицательные отзывы, так и наиболее серьезные из положительных оценок.
     А. Н. Попов, автор замечательной, но, к сожалению, до сих пор еще не появившейся в печати "Истории Отечественной войны 1812 года", сказал однажды в разговоре с В. Скабичевским:

_____
307

     "В числе очень важных исторических материалов, найденных мною, заключается и "Война и мир" Толстого. Конечно, я не пишу историю по роману, но очень часто, при освещении известного события, советуюсь с "Войной и миром". В моих руках много совершенно никому не известных, новых документов, о которых, очевидно, не имел понятия и Толстой. Документы эти проливают новый свет на очень важные минуты, на основании их я объясняю события совершенно иначе, чем объясняли их мои предшественники, военные историки. И в "Войне и мире" нахожу описание этого события и объяснения его совершенно тождественными с моими описаниями и объяснениями. Очень часто я рассказываю на основании непреложных исторических данных; гр. Толстой, не знакомый с этими данными, рассказывал на основании своего творческого прозрения, а выводы наши выходят одни и те же — так как же мне не советоваться с "Войной и миром"?
     Но далеко не все военные были довольны тем, как Л. Н. Толстой изобразил войну 1805–1812 года.
     Были такие критики "Войны и мира", которые считали себя лично оскорбленными тем правдивым тоном, которым написаны Л. Н-чем картины военных событий. Таковы были старые генералы, участники и очевидцы событий. Так, А. С. Норов написал большую критическую статью в этом оскорбленном тоне и поместил ее в "Военном сборнике" под заглавием "Война и мир" с исторической точки зрения и по воспоминаниям современников" (1).

__________________
     (1) Г. П. Данилевский рассказывает один эпизод, позволяющим сличать оценку критики А. С. Норова. Данилевский, увлеченным красотами произведения Толстого, был очень удивлен, встретив в беседе с Норовым его оскорбление отрицательное отношение к роману. "Более всего, — говорит Данилевский, — Норов нападает на одно место в романе.
     — Граф Толстой, — говорил он мне, — рассказывает, как князь Кутузов, принимая в Царёве-Займище армию, был более занят чтением романа Жанлис "Les chevaliers du Cygne", чем докладом дежурного генерала. И есть ли какое вероятие, что Кутузов, видя перед собой все армии Наполеона и готовясь принять решительный ужасный с ним бой, имел время не только читать роман Жанлис, но и думать о нем.
     На возражение Данилевского о возможности такого развлечения хотя бы для виду Норов между прочим отвечал: "До Бородина, под Бородином и после него, мы все, от Кутузова до последнего подпоручика артиллерии, каким был я, горели одним высоким и священным огнем любви к отечеству и, вопреки графу Толстому, смотрели на свое призвание, как на некое священнодействие. И я не знаю, как посмотрели бы товарищи на того из нас, кто бы в числе своих вещей дерзнул тогда иметь книгу для легкого чтения, да еще французскую, вроде романов Жанлис".
     А. С. Норов через два месяца после напечатания своего отзыва о романе гр. Толстого скончался. В январе 1869 года после его похорон мне было поручено составить, — говорит далее Данилевский, — для одной из газет его некролог. Каково же было мое удивление, когда, собирая источники для некролога, я, в семействе В. П. Поливанова, родного племянника покойного, случайно увидел крошечную французскую книжку из библиотеки Норова: "Похождения Родерика Рандома", и на ее внутренней обертке прочел следующую собственноручную надпись А. С. Норова по–французски: "Читал в Москве раненый и взятый в плен французами, в сентябре 1812 года".
     То, что было с подпоручиком артиллерии в сентябре 1812 года, забылось через пятьдесят семь лет престарелым сановником в сентябре 1869 года, так как не подходило под понятие, невольно составленное им в течение времени, о временах двенадцатого года".
     (Поездка в Ясную Поляну Г. П. Данилевского. "Историч. вестник", т. XXIII).


     Одним из серьёзных военных критиков Толстого является генерал Драгомиров, написавший ряд очерков под названием: "Война и мир" с военной точки зрения". Общий характер критики Драгомирова выясняется из первых слов его очерка:

_____
308

     "Роман Толстого интересен для военного в двояком смысле: по описанию военных и войскового быта и по стремлению сделать некоторые выводы относительно теории военного дела. Первые, т. е. сцены, неподражаемые и, по нашему крайнему убеждению, могут составить одно из самых полезнейших прибавлений к любому курсу теории военного искусства, вторые, т. е. выводы, не выдерживают самой снисходительной критики по своей односторонности, хотя они интересны как переходная ступень в развитии воззрении автора на военное дело" (*).

________________
     (1) Драгомиров. ""Война и мир" с военной точки зрения". Спб., 1868, No 4.

     Мы не считаем возможным следовать за автором в его восхищениях от описаний военного быта, так как считаем, что чувства эти общи всем читателям "Войны и мира", за самыми малыми исключениями. Не считаем себя также компетентными становиться судьей между критиком и автором для определения, кто из них прав во взглядах на "военную науку". Мы можем только сказать, что возражения Драгомирова грешат тем, что они разбирают военные взгляды Л. Н-ча как таковые, без их соотношения к основным взглядам автора и к основной идее всего произведения, откуда "военные взгляды" являются неизбежным последствием. Большинство военных критиков сходятся на том убеждении, что из художественных очерков Л. Н. Толстого военные историки могут многому научиться.
     Философская, идейная часть "Войны и мира" встретила мало сочувствия в публике, ещё меньше понимания.
     Даже Н. Н. Страхов, больше комментировавший, чем критиковавший "Войну и мир", и тот, отнесясь сочувственно к выраженным в романе идеям, говорит, что было бы лучше, если бы философия истории была выделена в отдельный трактат, отчего выиграла бы ясность выраженных мыслей.
     Только один проф. Овсянико—Куликовский в своих недавних очерках признал единство всех элементов (художественного, исторического и философского) "Войны и мира", их взаимно дополняющее значение и с этой точки зрения написал прекрасный анализ национальных и великосветских типов "Войны и мира".
     Проф. Кареев в своей публичной лекции в 80–х годах сделал большую ошибку при разборе философии истории в "Воине и мире", выделив этот элемент и подвергнув его критике независимо от связи его со всем произведением. Результат его исследования, конечно, получился отрица-тельный; отдавая дань художественному реализму автора, он упрекает его в социальном индифферентизме (2).

______________
     (2) Кареев. Сочинения.

     То отношение автора к известным общественным явлениям, которое Кареев окрестил именем "социального индифферентизма", есть одно из проявлений тех общих идей, которые проходят через весь роман, отражаются в каждом событии, и упрекать автора за это, не подвергнув критике основные его положения, все равно, что упрекать строителя, зачем он сделал на здании квадратную крышу, не сказав, почему не следовало закладывать квадратного фундамента.
     Да послужат все эти взаимно уничтожающиеся в своих противоречиях критические курьезы поучением последующим авторам и да предохранят они их от слишком большой чувствительности к этим нападкам и похвалам.
     Сам Л. Н-ч не читал критики на свои произведения. Только немногие отзывы его личных друзей, как мы видели, интересовали его. К числу этих дру-

_____
309

зей можно отнести и Страхова, хотя Л. Н-ч познакомился с ним уже гораздо позже окончания "Войны и мира" и, стало быть, после его критических статей. Из личных сношений со Страховым Л. Н-ч мог знать его отношение к своему произведению и выражал это отношение так:
    "Н. Н. Страхов поставил "Войну и мир" на высоту, на которой она и удержалась".
     Некоторые иностранные критики касаются идейной стороны "Войны и мира", но критики эти большею частью стали появляться лишь в 80–х годах, когда за границей уже были распространены "Исповедь", "В чем моя вера?" и др. религиозно–философские произведения Л. Н. Толстого, и потому иностранные критики редко касаются отдельных произведений Л. Н. Толстого, а говорят о его общих идеях, смешивая различные стадии его мировоззрения. Принимая во внимание скудность этой идейной критики, мы с помощью всего имеющегося у нас материала постараемся в кратких словах выяснить идейное значение "Войны и мира" с интересующей нас биографической точки зрения. Другими словами, мы постараемся вкратце описать тот момент идейной жизни Л. Н-ча, который соответствует времени написания "Войны и мира", и посмотрим, как выразилось его тогдашнее мировоззрение в созданных им типах, в описанных им событиях и в изложенных им идеях.
     Кипящая страстями бурная природа Л. Н-ча редко когда находила покой. А между тем творческая работа возможна была только при некотором успокоении. И вот мы можем заметить эти периоды покоя по проявлявшейся силе творчества. После бурного периода яснополянской жизни в конце 40–х годов Л. Н-ч едет на Кавказ с братом, и его захватывают впечатления от чудной новой кавказской природы, дикой кавказской военной жизни. Большая часть душевных сил фиксируется, таким образом утоляется ненасытная жажда впечатлений и наступает период успокоения и творчества, появляются "Детство", "Отрочество", "Юность", кавказские, севастопольские рассказы. Но вот обстоятельства меняются, меняются люди, и снова бушуют страсти и не находят себе удовлетворения, и в творчестве наступает затишье.
     Петербургская литературная жизнь, хозяйство, заграничные поездки — всё это развлекает, но не успокаивает его. Но вот он возвращается из второго путешествия и отдаётся педагогической деятельности. Снова фиксируется большая часть его душевных сил, и педагогическое творчество выливается из него обильным потоком. Он создает целую систему, дает массу образцов, пишет ряд статей, издаёт журнал.
     Конечно, душевная жизнь его шла более сложным, глубоким путём, трудно изобразимым. Мы набрасываем только схему её.
     Страдая от мучивших его страстей, он ещё более страдает от мучивших его сомнений. Одним из сильных душевных свойств его был неумолимый анализ всех окружавших его явлений. И этот самый анализ, сжигавший душу его, вызывал неутомимую жажду синтеза, общего вывода, смысла жизни, который дал бы ему равновесие душевных сил. И он не мог найти его.
     Припомним его отчаянные слова в "Исповеди", относящиеся к началу 60–х годов:
     "В продолжение года я занимался посредничеством, школами и журналами и так измучился, от того особенно, что запутался… что заболел более духовно, чем физически, — бросил все и поехал в степь к башкирам — дышать воздухом, пить кумыс и жить животною жизнью. Вернувшись оттуда, я женился".

_____
310

     Потребность женитьбы, семейной жизни давно беспокоила Л. Н-ча, и, наконец, он у тихой пристани. Семейная жизнь захватывает его с необычайною силою, снова фиксирует его страсти и освобождает его творческие силы. И в течение первых пяти лет он создает небывалое по силе и могуществу произведение — "Войну и мир".
     Какому же моменту его душевного развития соответствовало это произведение?
      Посредничество, педагогические занятия, хозяйство — всё это с той или другой стороны сближало Л. Н-ча с народом. Он приходил с ним в самые разнообразные столкновения, изучал его внешний быт и с особым увлечением и умилением проникал в народную душу; нет и не было и не скоро будет еще человека, который бы с такой силой художественного анализа и синтеза, т. е. творчества, воссоздал тип русской народной души во всем разнообразии и во всем его величественном единстве.
     Вот это созерцание души народа и неудержимое стремление изобразить ее было, по нашему мнению, одною из сил, создавших "Воину и мир". Но над этим народом, к которому всегда тянулась душа Л. Н-ча, стоял другой класс, так называемый высший, правящий, привилегированный, к которому принадлежал сам Л. Н-ч, носивший в себе наследие многих поколений. Он знал и любил его, как свою родную стихию, как любят семью, дом, родной угол, И к изображению этой части русских людей также влекла душа его. Он искал такое явление русской жизни, в котором бы проявились наиболее ярко характерные черты того и другого класса. Он нашел это явление в наполеоновских войнах начала прошлого столетия.
     К интересу характерных положений русского народа и русского высшего общества присоединился еще интерес исторический, и работа эта увлекла все его творческие силы.
     Жизнь народа изображена им как могучая стихия, как океан, то отражающий небо, то с всесокрушающей силой смывающий все на своем пути.
     Она выразилась и в массовых народных движениях и трогательных отдельных типах, из которых один Платон Каратаев уже составляет эпоху в понимании и изображении русского народа, и в удивительном типе Кутузова, каким–то особенным инстинктом чуявшим направление этой стихийности и умевшим отдавать свои силы не на помеху, а во благо ей.
     Жизнь высшего общества изображена им с необычайной психологической глубиной, так сказать, с анатомическим или химическим анализом его элементов. Беспощадно обличая пустоту, тщеславие, всякого рода преступность этого класса, он в то же время дает типы с проявлением высшего морального сознания, до которого только мог он сам подняться в лучшие сильнейшие минуты своей духовной жизни.
     Князь Андрей и Пьер Безухов, эти психологические антитезы холодного скептика и наивного мечтателя, с двух противоположных сторон приходят, или, вернее, приводятся жизнью к богу. С необычайной правдивостью и искренностью изображает в них автор разные стороны, разные моменты своей души. Всегда стремившийся к самой высокой религиозной правде, Л. Н-ч в то время еще не сознавал ее ясно, не сознают ее и его герои. Один страданием, смертью, другой прикосновением к всегда правдивой и потому божественной стихийной народной жизни — приводятся к радостному ощущению, к близости божества, но оно остается для них все же подернутым какою–то неразгаданною тайной.

_____
311

     К этим внутренним идеям, выраженным в "Войне и мире", надо присоединить еще идеи более внешнего, объективного, исторического характера.
     В своей статье "Несколько слов по поводу книги "Война и мир" он говорит, между прочим, перечисляя различные пункты, по которым он дает объяснение:
     "Наконец, шестое и важнейшее для меня соображение касается того малого значения, которое, по моим понятиям, имеют так называемые великие люди в исторических событиях. Изучая эпоху столь трагическую, столь богатую громадностью событий и столь близкую к нам, о которой живо столько разнороднейших преданий, я пришел к очевидности того, что нашему уму недоступны причины совершающихся исторических событий.
     Такое событие, где миллионы людей убивали друг друга и убили половину миллиона, не может иметь причиной волю одного человека: как один человек не может подкопать гору, так не может один человек заставить умирать 500 тысяч".
     Развивая такие мысли более подробно в особых и философских главах, Л. Н-ч подвергает критике прежние и новые исторические методы, от Гиббона до Бокля. Давая новые определения свободе воли и закону необходимости, он ставит исторической науке требования изучения и определения законов, по которым совершается движение человечества.
      Если же ко всему этому придать художественность изображения всех явлений человеческой жизни, от едва уловимого внутреннего движения души человеческой до изображения стотысячных армий, смешавшихся в адской битве на Бородинском поле, то получится впечатление необъятности этого произведения, которое, думаем мы, составляет одно из крупнейших событий в жизни Л. Н-ча Толстого.
     Но жизнь эта была так полна, так разнообразна и всеобъемлюща, что, несмотря на большую трату ее, ушедшую на создание этого произведения, она проявлялась в то же время еще и во многих менее значительных фактах, к описанию которых мы теперь и приступим.


ГЛАВА 4.
Из частной жизни Льва Николаевича 60–х годов

     В нашем кратком историческом очерке "Войны и мира" мы оставили личную жизнь Л. Н-ча на том моменте, когда он, вылечив свою вывихнутую руку, вернулся домой, т. е. в декабре 1864 года.
     В 1865 году он ещё продолжает вести свой дневник. 7–го марта он кратко описывает: "Начинаю любить сына".
     В сентябре 1864 г. со своею всегдашнею искренностью он записал: "Сын мало близок". Очевидно, что чувства Левина к новорожденному сыну, описанные к "Анне Карениной", списаны Л. Н-чем с натуры, с самого себя. Но малейший проблеск человеческого образа — и Лев Николаевич уже чувствует в себе зарождение отеческой любви.
     Весной 1865 года, независимо от работ по писанию "Войны и мира", Л. Н-ч опять читал Гете. В его дневнике того времени есть заметка о "Фаусте" Гете: "Поэзия мысли и поэзия, имеющая предметом то, что не может выразить никакое другое искусство".

_____
312

     Осенью того же года мы находим такую интересную заметку о чтении:
     "Читал Троллопа — хорошо. Есть поэзия романиста: 1) в интересе сочетания событий — Бреддон, мои "Казаки" (будущие) (1); в картине нравов, построенных на историческом событии — "Одиссея", "Илиада", "1805 год"; 3) в красоте и весёлости положения — Пиквик, "Отъезжее поле" (2); в характерах людей — Гамлет — мои будущие… А. Г. — распущенность, Ч. — тупой ум, С. — ограниченность успеха, Н. — лень, С. Л. — строгость, честность, тупоумие" (3).

_____________
     (1) Напечатанная часть "Казаков" есть только начало большого романа, эадуманного Л. Н-чем, но никогда не написанного.
     (2) "Отьезжее поле" — неоконченная повесть Л. Н-ча, хранится в рукописи в Историческом музее.
     (3) Архив Д. Н. Толстого.

     Таким образом, Л. Н-ч сам поставил свои произведения на подобающие им места, рядом с известными произведениями всемирной литературы.
     Порой Л. Н-ча охватывала жажда любви к себе и другим. Очевидно, благополучная семейная жизнь не могла удовлетворить его. Она отвлекала его своей суетой от его внутренней работы, но не могла подавить в нем жившего в нем строгого судьи, который нет–нет, да и даст знать о себе.
     Так, в феврале 1865 года Л. Н-ч писал Т. А. Берс:
     "Да, вот я рассуждаю уж 2–ой день, что очень грустно оттого, что на свете все эгоисты, из которых первый я сам. Я не упрекаю никого, но думаю, что это очень скверно, и что нет эгоизма только между мужем и женой, когда они любят друг друга. Мы живём теперь 2 месяца одни–одинёшеньки с детьми, которые первые эгоисты, и никому до нас дела нет. В Пирогове нас забыли и в Москве, думаем, тоже. И сам понемножку забываешь. Я не могу рассказать, что я хочу, но ты очень молода и потому, может быть, поймешь, а мне два дня все это одно в голове. И особенно Феты навели меня на эту мысль. Как хорошо тому жить и с тем жить, кто умеет любить! Ты, пожалуйста, напиши (все равно, правда или неправда ли), что ты нас любишь — для нас. Я Лорку (собачку) полюбил за то, что она не эгоистка. Как бы это выучиться так жить, чтобы всегда радоваться другому счастью. Ты никому не читай, что я пишу, а то подумают, что я с ума сошел. Я только проснулся и в голове сумбур и раздражение, как будто мне 15 лет, и все хочется понять, чего нельзя понять, и ко всем чувствуешь нежность и раздражение" (4).

______________
     (4) Архив Т. А. Кузминской.

     Февраль и часть марта они проводили в Москве. Л. Н-ч в заботах о хозяйстве пишет своей тётушке Татьяне Александровне, жившей в Ясной:
     "Мы живём по–старому. Соня и дети, слава Богу, здоровы. У Берсов тоже всё хорошо. Мы видаемся с ними каждый день и каждый день кто–нибудь у нас или мы у кого–нибудь бываем — Перфильевы, Горчаковы, Оболенский маленький с женою. Нынче у меня будет Чичерин, которого вы так любите и который всё такой же. Я думаю, Соня вам припишет еще, я же признаюсь, тороплюсь, и пишу с тем, чтобы попросить вас о милости. Я послал вчера на ваше имя семян. Будьте так добры, отдайте их садовнику и скажите, чтобы семена оранжерейных растений, как–то: азалий, камелий, акаций и т. п., не сеял до моего приезда, ежели он не знает верно, в какой земле и как их надо сеять. Мы еще не получили от вас ничего; пожалуйста, напишете нам два слова, чтобы только мы знали, что вы здоровы. Что Сережа и Машенька с детьми?"

_____
313

     При первой возможности они возвращаются в Ясную. Там снова идет семейная суета, родные, гости, хозяйство, охота.
     В мае Л. Н-ч пишет интересное письмо Фету, выражая в нем свое настроение:
     "Простите меня, любезный Афанасий Афанасьевич за то, что долго не отвечал вам. Не знаю, как это случилось. Правда, в это время был болен один из детей, и я сам едва удержался от сильной горячки и лежал три дня в постели. Теперь у нас все хорошо и даже очень весело.
     У нас Таня, потом сестра со своими детьми, и наши дети здоровы и целый день на воздухе. Я все пишу понемножку и доволен своею работою. Вальдшнепы все еще тянут, и я каждый вечер стреляю по ним, т. е. преимущественно мимо. Хозяйство мое идет хорошо, т. е. мало тревожит меня, — все, что я от него требую. Вот все про меня. На ваш вопрос упомянуть о Ясной Поляне — школе, я отвечаю отрицательно. Хотя ваши доводы и справедливы, но про нее журналы забыли, и мне не хочется напоминать, не потому чтобы я отрекался от выраженного там, но, напротив, потому что не перестаю думать об этом, и ежели бог даст жизни, надеюсь еще из всего этого составить книгу с тем заключением, которое вышло для меня из моего трехлетнего страстного увлечения этим делом. Я не понял вполне то, что вы хотите сказать в статье которую вы пишите, тем интереснее будет услышать от вас, когда свидимся. Наше дело земледельческое теперь подобно делам акционера, который бы имел акции, потерявшие цену и не имеющие хода на бирже. Дело очень плохо. Я для себя решаю его только так, чтобы оно не требовало от меня столько внимания и участия, чтобы это участие лишало меня моего спокойствия. Последнее время я своими делами доволен, но общий ход дел, т. е. предстоящее народное бедствие голода, с каждым днем мучает меня больше и больше. Так странно и даже хорошо и страшно. У нас за столом редиска розовая, желтое масло, подрумяненный мягкий хлеб на чистой скатерти, в саду зелень, молодые наши дамы в кисейных платьях рады, что жарко и тень, а там этот злой черт, голод, делает уже свое дело, покрывает поля лебедой, разводит трещины по высохнувшей земле и обдирает мозольные пятки мужиков и баб и трескает копыта у скотины. Право, страшные у нас погода, хлеба и луга. Как у вас? Напишите повернее и поподробнее. Боткин у вас. Пожмите ему от меня руку. Зачем он ко мне не заезжает? Я на днях еду в Никольское еще один, без семьи, и потому ненадолго и к вам приеду. Но то–то хорошо было бы, коли бы в это же время судьба принесла вас к Борисову. Кланяюсь от себя и жены Марье Петровне. Мы в июне намерены со всею семьей переехать в Никольское, тогда увидимся, и я уж, наверное, буду у вас. Что за злая судьба на вас? Из ваших разговоров я всегда видел, что одна только в хозяйстве была сторона, которую вы сильно любили и которая радовала вас, — это коннозаводство, и на него–то и обрушилась беда. Приходится вам опять перепрягать свою колесницу, а "юхванство" перепрячь из оглобель на пристяжку, а мысль и художество уж давно у вас переезжены в корень. Я уж перепряг и гораздо покойнее поехал. "Довольно" мне не нравится. Личное, субъективное хорошо только тогда, когда оно полно жизни и страсти, а тут субъективность, полная безжизненного страдания" (1).

_________________
      (1) А. Фет. "Мои воспоминания", т. II, с. 67.

     В конце мая Л. Н-ч едет в Никольское, свое второе имение (бывшее имение брата Николая), и делает распоряжение о ремонте, чтобы можно было переехать туда с семьей. Они действительно переезжают туда в июне.
_____
314

     В Никольском Л. Н-ч продолжает писать "Войну и мир". Они жили тихо. Посетителей было очень мало, лишь соседями за 15 верст были Дьяковы, и они довольно часто виделись с ними.
     В Никольском же навестили Толстых супруги Феты. С присущим ему юмором Фет рассказывает об этом посещении:
    "Невзирая на некоторую тесноту помещения, мы были приняты семейством графа с давно испытанною нами любезностью и радушием. С приезжими хозяевами был двухлетний сынок, требовавший постоянного надзора, и девочка у груди. Кроме того, у них гостила прелестная сестра хозяйки. К приятным воспоминаниям этого посещения у меня присоединяется и неприятное. Я вообще терпеть не могу кислого вкуса или запаха, а тут, как нарочно, Л. Н. задавался мыслью о целебности кумыса, и в просторных сенях за дверью стояла большая кадка с этим продуктом, покрытая рядиной, и распространяла самый едкий кислый запах. Как бы не довольствуясь самобытной кислотой кумыса, Лев Николаевич восторженно объяснял простоту его приготовления, при котором в прокислое кобылье молоко следует только подливать свежего, и неистощимый целебный источник готов.
    При этом граф брал в руки торчащее из кадки весло и собственноручно мешал содержимое, прибавляя: "Попробуйте, как это хорошо!" Конечно, распространявшийся нестерпимый запах говорил гораздо сильнее приглашения.
     Когда вечером детей уложили, я по намекам дам упросил графа прочесть что–либо из "Войны и мира". Через две минуты мы были унесены в волшебный мир поэзии и поздно разошлись, унося в душе чудные образы романа.
     На другой день мы заранее просили графиню поторопить с обедом, чтобы не запоздать в дорогу.
     — Ах, как это будет хорошо! — сказал граф. — Мы все вас проводим в большой линейке. Обвезём вас вокруг фатального леса и возвратимся домой с уверенностью вашего благополучного прибытия в Новосёлки.
     Но вот обед кончился, и я попросил слугу приказать запрягать.
     — Да, да, всем запрягать! — восклицал граф. — Тройкой долгушу, и мы все пятеро поедем вперёд, а ваш тарантас за нами.
     Прошло более часа, а экипаж не подают. Я выбежал в сени и, услыхав от слуги обычное "сейчас", — на некоторое время успокоился. Однако через полчаса я снова вышел в сени с вопросом: "что же лошади?" На новое "сейчас" я воскликнул:
    — Помилуй, брат, я уже два часа жду! Узнай, пожалуйста, что там такое?
     — Дьякона дома нет, — горестно ответил слуга.
     Я не без робости посмотрел на него.
     — Извольте видеть, их сиятельство приехали сюда четверней, а тут, когда нужен коренной хомут, то берут его на время у дьякона, а сегодня, как на грех, дьякона дома нет.
     Не разыскавшийся дьякон положил предел всем нашим веселым затеям, и мы, простившись с радушными хозяевами, еще заблаговременно оказались в Новоселках, откуда на другой же день уехали в Степановку".
     Дом Л. Н-ча, несмотря на все претерпенные им пертурбации за 40 с лишком лет, до сих пор сохранил этот характер наивной простоты и отсутствия дорогого комфорта и роскоши.
     Среди лета Л. Н-ч был приглашен на большую, роскошно составленную охоту к соседнему помещику Киреевскому. Не желая оставить свою молодую семью без присмотра, он на это время перевез ее к своей сестре Марье Николаевне. Так как у сестры в доме было тесно, то Софью Андреевну с детьми и

_____
315

прислугой поместили в бане, где они и прожили благополучно во время двухнедельного отсутствия Л. Н-ча.
     От Киреевских Л. Н-ч писал С. А-не, что обстановка охоты была чрезвычайно роскошная, выезжали на несколько дней целым домом, делали привалы в лесу с обедами, шампанским и т. д. Все охотники были в особой форме и составляли нечто вроде конных отрядов.
     Вообще, писал он, его интересует не столько охота, сколько типы старого, отживающего и нового, нарождающегося барства.
     Поздно осенью вся семья вернулась в Ясную Поляну. Вероятно, Л. Н-ч заезжал в Ясную в течение лета, так как мы находим в его записной книжке того времени следующую замечательную запись:
     "1865 г. августа 18–го. Ясная Поляна. Всемирно–историческая задача России состоит в том, чтобы внести в мир идею общественного устройства поземельной собственности.
     "La propriete — c'est vol" (1) [ (1) Собственность есть воровство. ] останется больше истиной, чем истина английской конституции, до тех пор пока будет существовать род людской. Эта истина абсолютная, но есть и вытекающие из неё истины относительные — приложения. Первая из этих относительных истин есть воззрение русского народа на собственность. Русский народ отрицает собственность самую прочную, самую независимую от труда, и собственность, более всякой другой, стесняющую право приобретения собственности другими людьми, собственность поземельную. Это не есть мечта — она факт, выразившийся в общинах крестьян, в общинах казаков. Эту истину понимает одинаково ученый русский и мужик, который говорит: пусть запишут нас в казаки, и земля будет вольная. Эта идея имеет будущность. Русская революция только на ней может быть основана. Революция не будет против царя и деспотизма, а против поземельной собственности. Она скажет: с меня, с человека, бери и дери, что хочешь, а землю оставь всю нам. Самодержавие не мешает, а способствует этому порядку вещей.
     Всё это видел во сне 13–го августа" (2).

______________
     (2) Архив Л. Н-ча Толстого.

     Мы видим, таким образом, что великая идея уничтожения земельной собственности, распространяемая Л. Н-чем в настоящее время и вызвавшая его симпатии к проекту Джорджа, зародилась еще сорок лет тому назад. Сон есть, несомненно, отражение действительности. И если Л. Н-ч мог видеть или, вернее, думать во сне с такою ясностью, то это служит нам доказательством того, как напряженно занимала его эта мысль наяву. Затем попадается снова заметка о чтении:
     "23–го сентября читал Consuelo (Жорж Санд). Что за превратная дичь с фразами науки, философии, искусства и морали — пирог с затхлым тестом и на гнилом масле с трюфелями, стерлядями и ананасами!"
     В этом году он также читал Мольера.
     1–го ноября 1865 года Л. Н-ч прекращает писать дневник и делает перерыв на 13 лет. Мы полагаем, что причиной тому отчасти семейно–хозяйственные заботы, отчасти его увлечение литературным творчеством, поглощавшим всё его духовное существо.
     Мы уже упомянули, что в это время одним из любимых занятий Л. Н-ча была охота. Вот один из эпизодов охоты, записанный Т. А. Кузминской, частой спутницей Л. Н-ча в его охотничьих поездках:

_____
316

     "…Он был неутомим, и его увлечение на охоте было так сильно, что, помню, раз я заехала немного вперёд его и чувствую, что седло подо мною ползёт понемногу вбок, и, боясь упасть и запутаться в стремени, я остановила лошадь в ожидании Бибикова или Л. Н-ча; вдруг слышу топот и вижу: летит заяц, за ним все борзые, и мои две туда же присоединяются, за ними Л. Н-ч. Я кричу ему: "Левочка, падаю, седло свернулось". Он мне кричит на скаку: "Душенька, сейчас, подожди". Я, конечно, поняла его вполне, что он не остановился, и с нетерпением ожидала его, вися на боку. К счастью, лошадь Белогубка, на которой я всегда ездила, остановилась, как врытая в землю, и Л. Н-ч через несколько секунд вернулся, но без зайца. Заяц же ушел в кусты.
     …В первые года я помню, как мы ходили с ним ловить щук. Выбирали узкие места в Воронке, он вставлял сеть на палке, а мы с сестрою, и кто еще бывал, болтали воду, и таким образом рыба шла в сеть, которую он держал, и этим он увлекался".
     В тихой яснополянской жизни были особые, местные увеселения. Съезжались родные, соседи, и праздник Рождества проводили особенно весело.
     Порой эти увеселения принимали буйный, неудержимый характер, особенно когда в них принимал участие Сергей Николаевич Толстой, со своей страстной, веселой, артистической натурой.
     Вот что пишет об одном из таких веселий гр. С. А. своей сестре в январе 1865 года:
     "…Решили, что будет великолепный бал и маскарад в Крещенье, с пирогом с бобом, с ряжеными, и Сережа взялся сам одеть своих и привезти. Такая пошла суета, весь дом пошел вверх дном. Лева и я устраивали трон. На большом столе из столовой поставили два кресла с золотыми двуглавыми орлами, все — и стены, и столы, и ступеньки на столе — обтянули зеленым сукном, сверху сделали вроде крыши из белого одеяла с красными цветами, положили короны, ордена. Поставили цветы, лавровые и померанцевые деревья — просто великолепно! Это устроили в гостиной, перед стеклянной дверью, лишнюю мебель вынесли, сделали просторно. Варю одели пажом, в буклях, черная бархатная шапочка с малиновым пером и золотым околышком, белая куртка, малиновый жилет, белые панталоны и сапожки с малиновыми отворотами. Она была чудно как хороша! Лиза была одета, как одеваются в Алжире: на ней было столько напутано, что я уже и не припомню всего. Душку Лева одел старым отставным майором. Чудо как хорошо! Сережу — его женой. Работника — кормилицей; Ваську Белку, сына повара, спеленали и дали ему на руки. Потом устроили лошадь из двух людей, а на лошади Душка. Уже наши все были одеты; 7–ой час, а Сережи нет. Мы уже стали отчаиваться, как вдруг колокольчики — и ввалился Сережа с огромной компанией, сундуком и разными штуками. Их повели в мою спальню, они там одевались; Лева одевал своих в кабинете, Машенька своих — у тетеньки в комнате. Я заботилась об освещении, угощении и, главное, о детях. Потом приехали музыканты, скрипка и бандура, вроде огромной, очень звучной, круглой гитары. Музыканты заиграли, двери отворили, вышли наши пары, впереди карлик, одетый чертом, потом пары Сережины. Гриша с медными тарелками, одетый арлекином, весь в бубенчиках, потом два мальчика Пьеро, два брата Бабуринские, потом его горничная и кучерова жена — барин с барыней, потом мальчик пастушкой. Все это с бубнами, шумом, хлопушками и тарелками, и сзади всех огромный почти до потолка великан, отлично сделанный. Под великаном был Кел-

_____
317

лер, который и заставлял его плясать. Эффект был такой, что и сказать тебе не могу. Пришло пропасть дворовых, Арина, одетая немцем, начали есть пирог. Боб попался Брандту, и он выбрал Вареньку, и их посадили на трон, а потом уж пошел такой хаос, что и описать нельзя. Песни, пляски, игры, драки пузырями, хлопушки, жгуты, хороводы, угощения и, наконец, бенгальский огонь, от которого у всех была головная боль и рвота. Я все больше сидела внизу, с детьми, меня, признаюсь, не радовала вся эта суета. Целые дни заботы об обедах, ужинах, постелях, угощении и проч. Только ужасно я радовалась за девочек, которые были на верху блаженства. Пропировали до третьего часу. На другой день все остались у нас, мы ездили на двух тройках кататься и все перегоняли друг друга, тоже с большим азартом".
     Вообще это время в середине 60–х годов было одно из безмятежных и веселых периодов семейной жизни Толстых. Супруги были соединены самою тесной привязанностью. Л. Н-ч в письмах к друзьям называл шутя это время "медовым месяцем", играл на гитаре и пел нежные песни: "Скажите ей, что пламенной любовью". После рождения второго ребенка, Тани (в сентябре 1864 г.), когда С. А. оправилась от болезни, в ней, по ее собственным словам явилась потребность интеллигентной, эстетической жизни. Она отдалась изучению английского языка. Много читала, увлекалась стихами Фета, рисованием. Л. Н-ч нашел в ней способность к рисованию и хотел взять учителя, но это не удалось, и художественный талант С. А. так и остался без развития. Но среди всего этого веселья, идиллии и эстетики у С. А. проявлялись минуты грусти. Так, рассказывала она, что среди бурного веселья, вызванного маскарадом, ей стало грустно, веселье это показалось диким, непривычным для ее воспитанной в скромной городской обстановке души. Она ушла от этого веселья вниз к детям и отпустила наверх свою няню.
     Зимой, в январе 1866 г. со всей семьей Л. Н-ч отправился в Москву, где они и прожили около шести недель на Б. Дмитровке. В это время Л. Н-ч печатал в "Русском вестнике" 2–ую часть "1805 года". Он читал ее в корректуре своим приятелям: Перфильеву, Оболенскому, Аксакову и др. В эту же зиму Л. Н-ч стал заниматься скульптурой и посещал рисовальную школу, но это увлечение продолжалось недолго, 7–го марта Толстые снова вернулись в Ясную Поляну, прожив в Москве шесть недель.
    Там Л. Н-ч продолжал заниматься скульптурой и лепил бюст своей жены. Вероятно, он не кончил этой работы, так как она в Ясной Поляне не сохранилась.
     Из Москвы Л. Н-ч писал своей тетке Татьяне Александровне:
     "Мы вчера переехали на квартиру, где намерены прожить до 23–го. До сих пор наш переезд и наше пребывание в Москве совершенно удачны и приятны. Мы и дети здоровы, наши родные тоже. Квартиру мы нашли на Дмитровке, в доме Хлудова, бельэтаж в 6 комнат, прекрасно меблированных, с дровами, самоваром, водой, всей посудой, серебром и бельем столовым, за 155 руб. в месяц, наняли повара за 10 р. в месяц, так что мы проживем это время как дома, со всеми удобствами.
     Мы от вас не получили еще ни одного письма. Напишете нам, пожалуйста. Мы разберем, как бы вы ни написали. Соня вам, верно, напишет в этом письме и отпишет все о Сереженьке, что вас, мы знаем, больше всего интересует. Он дня три тому назад было закашлялся, и надо было видеть испуг дедушки и бабушки. Они не меньше нас любят наших детей. Для больной Тани призывали специалиста доктора, и он утешил нас, уверяя, что у ней нет ещё

_____
318

грудной болезни. Но он сказал, что ее надо беречь. Она было очень ослабела от лихорадки, которая у нее продолжалась и здесь, но теперь уже третий день, как ее нет" (1).

______________
      (1) Архив Л. Н. Толстого.

     22 мая 1866 г. родился сын Илья. Увеличение семейства заставляет их взять, кроме няни, к старшим детям бонну и англичанку, и это незначительное обстоятельство как–то сразу меняет весь домашний режим.
     Л. Н-ч в это время усердно занимался хозяйством, выписывал породистых производителей, улучшая породу скота, свиней, птиц.
     Товарищем и советчиком его в этом деле был его друг и сосед Дм. Алекс. Дьяков. Л. Н-ч очень любил его и считал хорошим хозяином. Дьяков часто приезжал в Ясную и всегда оживлял всех своими рассказами. У него было много юмора, он был добродушен, весел и приятен. В 1866 г. Л. Н-ч, между прочим, занимался посадкой березовой рощи, представляющей теперь прекрасный березовый лес.
     В ноябре Л. Н-ч ездил в Москву и работал там в Румянцевском музее, разбирая масонские рукописи.
     С. А. скучает одна в Ясной, как это видно из ее писем, но радуется на детей и поглощена заботами о них.
      В это время в 1866 году осенью была уже открыта Московско—Курская жел. дорога, и сношения с Москвой стали легче и потому чаще.
     В марте 1867 года в ночь с 14–го на 15–ое в Ясной Поляне произошел пожар, уничтоживший старинную оранжерею, находившуюся в саду Л. Н-ча. Вот как записывает об этом в своем дневнике Софья Андреевна:
     "…Вчера ночью, часов в 10, загорелись наши оранжереи и сгорели все дотла. Я уже спала, Лева разбудил меня, в окно я увидала яркое пламя. Левочка вытащил детей садовника и их имущество; я бегала на деревню за мужиками. Ничего не помогло, все эти растения, заведенные еще дедом и которые росли и радовали три поколения, — все сгорело".
     Первые годы семейной жизни Толстых, при всем их благополучии и взаимном счастье, были омрачены нравственными страданиями двух близких им людей — гр. Сергея Николаевича Толстого, старшего брата Л. Н-ча, и Татьяны Андреевны Берс, младшей сестры гр. С. А. Толстой. И он, и она, тесно привязанные к новой семье Л. Н-ча, не замедлили сблизиться в их доме, и между ними зародилось сильное чувство любви. Трагизм этого чувства заключался, с одной стороны, в том, что между ними было более 20 лет разницы. Для 17–летней девушки это было первое сильное чувство, а для почти 40–летнего Серг. Ник., уже сильно и страстно пожившего, это было последнее увлечение его пылкой натуры. С другой стороны, трагизм был в том, что Т. А. отдавалась своему чувству вполне свободно, а Сергей Никол, уже был давно женат, хотя и не венчан, имел детей и был привязан к своей семье. Но эта так называемая "незаконная связь" не признавалась светским крутом его знакомых, а родным Татьяны Андреевны казалось весьма естественно порвать с этой "незаконной связью" и заключить новый, прочный и законный союз.
     Но Сергей Ник. Толстой, человек с рыцарски–благородной душой, глубоко страдал от этого положения, долго колебался, и нравственное чувство заставило его остаться верным своей первой и потому самой законной семье.
     Но увлечение его было сильно, и потому страдания от разрывания его существа на две части были очень велики. Новое чувство охватило его с не-

_____
319

обычайной силой. Когда гр. Толстая сообщила ему из письма своей сестры, что она его любит, он воскликнул: "Она нищему подарила миллион!"
     Разумеется, и со стороны девушки были страдания от той нерешительности и колебаний, которые она замечала в предмете своей любви.
     Года два тянулось это нерешительное и напряженное состояние. Но Серг. Ник. удержал за собою нравственную позицию, а Татьяна Андреевна, поддерживаемая всевозможной лаской и самой нежной любовью С. А. и Л. Н-ча Толстых, сумела стойко пережить и залечить эту первую рану и затем избрать себе, уже с более серьезным чувством, достойного спутника на всю жизнь.
     Серг. Ник. Толстой для устройства гражданских прав своих детей решил повенчаться со своей женой, и, по странной игре судьбы, обе четы встретились летом 1867 года на перекрестке близ Тулы, когда они ехали в подгородные села назначать священникам дни их венчаний.
     Все эти передряги семейной, родственной жизни вызвали целый ряд самых задушевных писем между участниками событий и особенно со стороны Л. Н-ча, который со своим обычным тактом и мудростью, не насилуя ничьей совести, сумел направить эти чувства в их нормальные русла. Интимный характер этой переписки не дает нам права на ее опубликование.
     Но мирная устойчивая яснополянская жизнь не могла быть нарушена этими прошедшими над ее горизонтом грозовыми тучами, и она шла все тем же порядком.
     В июне 1867 года Л. Н. писал своему другу Фету интересное письмо:
     "Ежели бы я вам писал, милый Афанасий Афанасьевич, всякий раз, как я о вас думаю, то вы бы получали от меня по два письма в день. А всего не выскажешь и, кроме того, то лень, то слишком занят, как теперь. На днях я приехал из Москвы и предпринял строгое лечение под руководством Захарьина, и, главное, печатаю роман в типографии Риса и готовлю и посылаю рукопись и корректуры, и должен делать так день за днем под страхом штрафа и несвоевременного выхода. Это и приятно, и тяжело, как вы знаете. О "Дыме" я вам хотел писать давно и, разумеется, то самое, что вы мне пишите. От этого–то мы и любим друг друга, что одинаково думаем умом сердца, как вы называете. (Еще за это письмо спасибо вам большое: ум ума и ум сердца, — это многое мне объяснило). Я про "Дым" думаю то, что сила поэзии лежит в любви; направление этой силы зависит от характера. Без силы любви нет поэзии, ложно направленная сила, неприятный слабый характер поэта претит. В "Дыме" нет ни к чему почти любви и нет почти поэзии. Есть любовь только к прелюбодеянию легкому и игривому, и потому поэзия этой повести противна. Я боюсь только высказывать это мнение, потому что я не могу трезво смотреть на автора, личность которого не люблю, но, кажется, мое впечатление общее всем. Еще один кончил. Желаю и надеюсь, что никогда не придет мой черед. И о вас то же думаю. Я от вас все жду, как от двадцатилетнего поэта, и не верю, чтобы вы кончили. Я свежее и сильнее вас не знаю человека. Поток ваш все течет, давая то же известное количество ведер воды — силы. Колесо, на которое он падал, сломалось, расстроилось, принято прочь, но поток все течет, и ежели он ушел в землю, он где–нибудь опять выйдет и завертит другие колеса. Ради бога, не думайте, чтобы я вам говорил потому, что долг платежом красен, и что вы мне всегда говорите подбадривающие вещи, нет, я всегда и об одном вас так думаю".
     Последующие годы протекают без особо выдающихся событий.
     Зиму 1868 г. (январь–февраль) Л. Н-ч проводит со всей семьей в Москве на Кисловке.

_____
320

     В этом году его посещает и гостит у него Скайлер, американский консул, о котором мы уже упоминали и о котором будем еще упоминать при изложении педагогического периода.
     В 1869 г., 20–го мая, рождается третий сын, Лев. В этом 69 году, 30–го августа, Л. Н-ч писал Фету:
     "Получил ваше письмо и отвечаю не столько на него, сколько на свои мысли о вас. Уж верно я не менее вашего тужу о том, что мы так мало видимся. Я сделал планы приехать к вам и делаю еще. Но до сих пор вот не готов шестой том, который я думал кончить месяц тому назад, — до сих пор, хотя весь давно набран, — не кончен.
     Знаете ли, что было для меня нынешнее лето? — Не перестающий восторг пред Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал. Я выписал все его сочинения и читал и читаю (прочел и Канта). И верю, ни один студент в свой курс не учился так много и столь многого не узнал, как я в нынешнее лето. Не знаю, переменю ли я когда мнение, но теперь я уверен, что Шопенгауэр — гениальнейший из людей. Вы говорили, что он так себе кое–что писал о философских предметах. Как кое–что? Это весь мир в невероятно ясном и красивом отражении. Я начал переводить его… Не возьметесь ли и вы за перевод его? Мы бы издали вместе. Читая его, мне непостижимо, каким образом может оставаться имя его неизвестным. Объяснение только одно, то самое, которое он так часто повторяет, что кроме идиотов, на свете почти никого нет. Жду вас с нетерпением к себе. Иногда душит неудовлетворенная потребность в родственной натуре, как ваша, чтобы высказать все накопившееся.
     Уже написав это письмо, решил окончательно свою поездку в Пензенскую губернию для осмотра имения, которое я намерен купить в тамошней глуши. Я еду завтра, 31–го, и вернусь около 13–го. Вас же жду к себе и прошу вместе с женой к ее именинам, т. е. приехать 15–го и пробыть у нас, по крайней мере, дня три".
     В эту поездку для осмотра пензенского имения, наивно описанную в воспоминаниях его слуги С. П. Арбузова, со Л. Н-чем произошел следующий эпизод, описанный им самим в письме к графине С. А.:
     "Что с тобой и детьми? Не случилось ли что? Я второй день мучаюсь беспокойством. Третьего дня в ночь я ночевал в Арзамасе, и со мной было что–то необыкновенное. Было два часа ночи, я устал страшно, хотелось спать и ничего не болело. Но вдруг на меня напала тоска, страх, ужас, такие, каких я никогда не испытывал. Подробности этого чувства я тебе расскажу впоследствии, но подобного мучительного чувства я никогда не испытывал и никому не дай бог испытать. Я вскочил, велел закладывать. Пока закладывали, я заснул и проснулся здоровым. Вчера это чувство в гораздо меньшей степени возвратилось во время езды, но я был приготовлен и не поддавался ему, тем более, что оно и было слабее. Нынче чувствую себя здоровым и веселым, насколько могу быть без семьи. В эту поездку я в первый раз почувствовал, до какой степени сросся с тобой и с детьми. Я могу оставаться один в постоянных занятиях, как я бываю в Москве, но как теперь, без дела, я решительно чувствую, что не могу быть один" (1).

_________________
     (1) Архив гр. С. А. Толстой.

_____
321

ГЛАВА 5.
Казнь рядового Шибунина

     Летом 1866 г. произошло событие, в котором Л. Н-чу пришлось принимать участие и на котором следует подольше остановиться. Это событие была казнь солдата пехотного полка, расположенного близ Ясной Поляны. Конечно, Л. Н-ч участвовал в этом деле как защитник подсудимого. Вот краткая характеристика этого несчастного, по описанию одного из свидетелей совершенного злодеяния.
     Ротным писарем во 2–й роте числился только что переведенный туда, находившийся в разряде штрафованных, рядовой Василий Шибунин, поступивший в военную службу "охотником", т. е. нанявшийся за другого рекрута. Ему было 24 года. Роста он был небольшого, коренастый, с толстой красной шеей и несколько рыжеватыми волосами, — вообще, фигура его не производила особенно приятного впечатления. Незаконнорожденный сын, по слухам, какого–то довольно значительного барина, Шибунин начал помнить себя в деревне в одной из центральных губерний, куда он был отдан двухлетним ребенком на воспитание. В ноябре 1862 года он появился в Н-ском рекрутском присутствии в качестве "охотника". Если выдавалась свободная минута, любимым времяпрепровождением Шибунина было лечь в постель и, потягивая из горлышка деревенскую сивуху, помечтать об "отце", на ночь почитать требник или евангелие, которые он давно знал наизусть. Ротный командир, академист, поляк, за какую–то неисправность по службе и за пьянство посадил Шибунина в карцер. По выходе оттуда Шибунин получил приказание ротного командира составить очень нужную бумагу для командира батальона. Для храбрости он выпил еще изрядное количество водки, и когда пришедший за рапортом ротный командир спросил его: "Ты приготовил рапорт батальонному командиру?" Шибунин, не отвечая, бледный, трясущимися руками подал требуемую начисто переписанную бумагу. Ротный командир посмотрел на него, но, очевидно, не заметив ничего особенного, принялся читать приготовленный рапорт. Шибунин воспользовался этой минутой и, выскользнув из избы, в сенях прямо из горлышка влил в себя еще новую бутылку водки и вернулся в канцелярию. Рапорт не понравился ротному командиру, он его смял и швырнул в писаря. Возбужденный вином, озлобленный, Шибунин наговорил своему начальнику дерзостей, на что тот, обращаясь к фельдфебелю, сказал:
     — Фельдфебель, он опять пьян… Отправь его сейчас в карцер, а после ученья приготовь розог.
     И командир, спокойно надевая на ходу свою белую замшевую перчатку, круто повернулся и вышел из избы. Его догнал Шибунин и с искаженным тобою лицом проговорил:
     — За что, за что вы меня мучаете?
     Командир, конечно, не удостоил его ответом.
     — Молчите! — хрипло крикнул ему Шибунин. — Меня розгами? Так вот же тебе, поляцкая харя!.. — И звонкая пощечина громко раздалась по улице.
     Капитан Н. подал в этот же день два рапорта: один о преступлении Шибунина, другой о своей болезни, а командир полка донес по начальству, и через пять дней было получено предписание командующего войсками Мос-

_____
322

ковского военного округа генерал–адъютанта Гильденштубе; на основании 604 ст. военно–полевых законов предать Шибунина военно–полевому суду. Один из офицеров, некто Стасюлевич, принял к сердцу интересы обвиняемого и немедленно отправился вместе с подпоручиком Колокольцевым в Ясную Поляну ко Льву Николаевичу Толстому.
     Рассказав Льву Николаевичу всю суть этого происшествия, оба молодых офицера обратились к нему с просьбою принять на себя защиту несчастного Шибунина.
     Л. Н-ч выслушал их очень внимательно и с полной готовностью изъявил свое согласие принять все зависящие от человека меры если не к оправданию, то хотя бы к некоторому облегчению участи подсудимого.
     Военно–полевой суд, как известно, не ожидает сроков, и дело ведется быстро, а потому, когда на другой день граф поехал к командиру полка, обвинительный акт Шибунина был уже готов, но еще не вручен обвиняемому. Нечего и говорить, что полковник Юноша с величайшим удовольствием изъявил свое согласие на предложение графа принять на себя защиту Шибунина.
     Л. Н-ч Толстой отлично сознавал отчаянное положение дела Шибунина как солдата, но он верил в возможность его защиты как человека, и если не оправдания, то значительного смягчения наказания. Заседание суда было назначено в 11 часов утра, но Л. Н-ч прибыл туда целым часом раньше. Час этот был нужен ему. Он желал ободрить и подкрепить дух подсудимого. Небольшой зал маленького помещичьего дома квартиры полкового командира наскоро превратили в зал судебных заседаний, и вот здесь–то было назначено разбирательство дела Шибунина. Председателем военно–полевого суда был назначен командир полка, полковник Юноша, а прочие судьи были местные полковые офицеры. Прокурор прибыл из Москвы. Немногие из окружающих помещиков знали о дне заседания полевого суда, об участии в процессе в качестве защитника подсудимого гр. Л. Н. Толстого, да и время было жаркое для земледельца — разгар рабочей поры, но кто знал, воспользовался случаем и приехал в суд. Было несколько приехавших из Тулы, но, в общем, "публики" было немного. Председатель объявил о предстоящем разборе дела и приказал ввести подсудимого. Прочитали определение о предании Шибунина военно–полевому суду, заменявшее собою обычный обвинительный акт, удостоверявшее, что подсудимый, питая злобу к ротному командиру, давно задумал свое намерение и осуществил только в тот злополучный день 6–го июня, для чего умышленно натощак выпил полтора штофа водки.
     Судебное следствие скоро окончилось. Слово было предоставлено представителю обвинения. Прокурор сказал сухую, совершенно формальную речь, всю пересыпанную статьями закона, ссылкой на них и пр.
     Прошло несколько мгновений общего напряженного внимания, и граф Л. Н-ч поднялся.
     Речь его, уверенная, спокойная, ясная, сразу настолько овладела общим вниманием, что задние ряды привстали и придвинулись к передним.
     Л. Н-ч сказал следующее:
     "Рядовой Василий Шибунин, обвиняемый в умышленном и сознательном нанесении удара в лицо своему ротному командиру, избрал меня своим защитником, и я принял на себя эту обязанность, несмотря на то, что преступление, в котором обвиняется Шибунин, есть одно из тех, которые, нарушая связь военной дисциплины, не могут быть рассматриваемы с точки зрения соразмерности вины с наказанием и всегда должны быть наказываемы. Я при-
_____
324

нял на себя эту обязанность, несмотря на то, что сам обвиняемый написал свое сознание, и потому факт, устанавливающий его виновность, не может быть опровергнут, и несмотря на то, что он подвергается 604 ст. воен. угол. закон., которая определяет только одно наказание за преступление, совершенное Шибуниным.
     Наказание это — смерть, и потому казалось бы, что участь его не может быть облегчена. Но я принял на себя его защиту, потому что наш закон, написанный в духе предпочтительного помилования десяти виновных пред наказанием одного невинного, предусматривает все в пользу милосердия, и не для одной формальности определяет, что ни один подсудимый не входит в суд без защитника, следовательно, без возможности ежели не оправдания, то смягчения наказания. В этой уверенности на формальность я приступаю к своей защите.
     По моему убеждению, обвиняемый подлежит действию ст. 109 и 116, определяющих уменьшение наказания по доказанности тупости и глупости преступника и невменяемости по доказанному умопомешательству.
     Шибунин не подвержен постоянному безумию, очевидному при докторском освидетельствовании, но душевное состояние его находится в ненормальном положении: он душевнобольной, лишенный одной из главных способностей человека, способности соображать последствия своих поступков. Ежели наука о душевных болезнях не признала этого душевного состояния болезнью, то я полагаю, прежде чем произносить смертный приговор, мы обязаны взглянуть пристальнее на это явление и убедиться, есть ли то, что я говорю, пустая отговорка или действительный, несомненный факт. Состояние обвиняемого есть, с одной стороны, крайняя глупость, простота и тупость, предвиденная в ст. 109 и служащая к уменьшению наказания. С другой стороны, в известные минуты, под влиянием вина, возбуждающего к деятельности, — состояние умопомешательства, предвиденное 116 ст. Вот он стоит перед вами с опущенными зрачками глаз, с равнодушным, спокойным и тупым лицом, ожидая приговора смерти, ни одна черта не дрогнет на его лице ни во время допросов, ни во время моей защиты, как не дрогнет он и во время объявления смертного приговора и даже в минуту исполнения казни. Лицо его неподвижно не вследствие усилия над собою, но вследствие полного отсутствия духовной жизни в этом несчастном человеке. Он душевно спит теперь, как он и спал всю свою жизнь, он не понимает значения совершенного им преступления, так же как и последствий, ожидающих его.
     Шибунин — мещанин, сын богатых, по его состоянию, родителей; он был отдан учиться сначала, как он говорит, к немцу, потом в рисовальное училище. Выучился ли он чему–нибудь, нам неизвестно, но надо предполагать, что учился он плохо, потому что ученье его не помогло ему дать средства откупиться от военной службы. В 1855 г. он поступил на службу и вскоре, как видно из послужного списка, бежит, сам не зная куда и для чего, и вскоре так же бессознательно возвращается из бегов. Через несколько лет Шибунин производится в унтер–офицеры, как надо предполагать, единственно за свое уменье писать, и в продолжение всей своей службы занимается только по канцеляриям. Вскоре после своего производства в унтер–офицеры Шибунин вдруг без всякой причины теряет все выгоды своего положения на службе вследствие своего ничем не объясненного поступка: он тайно уносит у своего товарища не деньги, не какую–либо ценную вещь, даже не такую вещь, которая может быть скрыта, но казенный мундир и тесак и пропивает их. Не пола-

_____
324

гаю, чтобы эти поступки, о которых мы узнаём из послужного списка Шибунина, могли служить признаками нормального душевного состояния подсудимого. Подсудимый не имеет никаких вкусов и пристрастий, ничто не интересует его. Как только он имеет деньги и время, он пьет вино, и не в комнате товарищей, а один, как мы видим это из самого обвинительного акта. Он делает привычку к пьянству со второго года своей службы и пьет так, что, выпивая по два штофа водки в день, не делается оживленнее и веселее обыкновенного, а остается таким же, каким вы его теперь видите, только с потребностью большей решительности и предприимчивости и еще с меньшей способностью сообразительности. Два месяца тому назад Шибунин переводится в Московский полк и определен писарем во вторую роту. Болезненное душевное состояние его с каждым днем ухудшается и доводит его до теперешнего состояния. Он доходит до совершенного идиотизма, он носит на себе только облик человека, не имея никаких свойств и интересов человечества; целые дни в 30–градусные жары эта физически здоровая сангвиническая натура сидит безвыходно в душной избе и пишет безостановочно целые дни какие–нибудь один–два рапорта и вновь переписывает их. Все интересы Шибунина сосредоточиваются на словах рапортов и на требованиях ротных командиров. Бессмысленно для него тянущиеся целые дни не дают ему иногда времени пообедать и выспаться, работа не тяготит его, но только приводит в большее и большее состояние отупения. Но он доволен своим положением и говорит своим товарищам, что ему значительно легче и лучше служить здесь, чем в Лейб—Екатеринославском гренадерском полку, из которого он переведен. Он тоже не имеет причины жаловаться на своего ротного командира, который говорил ему не раз (так передал мне сам Шибунин): "коли не успеваешь, так возьми еще одного, двух писарей". Дни его проходят в канцелярии или в сенях у ротного командира, где он подолгу дожидается, или в одиноком пьянстве. Он пишет и пьет, и душевное состояние его доходит до крайнего расстройства. В это–то время в его отуманенной голове возникает одинокая мысль, относящаяся до той узкой сферы деятельности, в которой он вращается, и получает силу и упорство пункта помешательства. Ему вдруг приходит мысль, что ротный командир ничего не понимает в делах, в искусстве написать рапорт, которым гордится каждый писарь, что он знает лучше, как написать, что он пишет хорошо, отлично напишет, а ротный командир, не зная дела, заставляет переправлять и переписывать и, портя само дело, прибавляет ему работы, не дающей иногда времени и заснуть, и пообедать. И эта одинокая мысль, запавшая в расстроенную вином, отупевшую голову, под влиянием раздражения, оскорбленного самолюбия, беспрестанных повторений тех же требований со стороны ротного командира и постоянного сближения с ним, — эта мысль и вытекающее из нее озлобление получает в больной душе подсудимого силу страстного пункта помешательства.
     Спросите у него, почему и для чего он сделал свой поступок. Он скажет вам (и это единственный пункт, о котором он, приговаривающийся к смерти человек, говорит с одушевлением и жаром), он скажет вам, как написал в своем показании, что побудительными причинами к его поступку были частые требования ротного командира переделывать бумаги, в которых будто бы он, ротный командир, менее понимал толку, чем сам Шибунин, или скажет, как он сказал мне на вопрос, почему он совершил свое преступление, — он скажет: "по здравому рассудку я решил, потому что они делов не знают, а требуют, мне и обидно показалось".

_____
325

     "Итак, мм. гг.! единственная причина совершенного преступления, наказываемого смертью, была та, что подсудимому казалось обидно и оскорбительно переделывать писанные им бумаги по приказаниям начальства, понимавшего в делах менее, чем он. Ни следствие, ни суд, ни наивное показание Ш. не могли открыть других побудительных причин. А потому возможно ли предположить, чтобы человек, находящийся в обладании своих душевных способностей, из–за того, что ему обидно показалось переписывать рапорты, решился на тот страшный поступок как по существу своему, так и по последствиям. Такой поступок и вследствие таких причин мог совершать человек, только одержимый душевной болезнью, и таков обвиняемый. Ежели медицинское свидетельство не признает его таковым, то только потому, что медицина не определила этого состояния отупения в соединении с раздражением, производимым вином. Разве в здравом уме находится человек, который, перед судом, ожидая смертного приговора, с увлечением говорит только о том, что его писарское самолюбие оскорблено ротным командиром, что он не знает, а велит переписывать? Разве в здравом уме находится тот человек, который, зная грамоту и зная закон, пишет на себя то сознание от 6 и 7 числа, которое мы сейчас слышали, — сознание, в котором как бы умышленно он безвыходно отдается смерти? Сознание это, очевидно, бессмысленно списано его рукой с тех слов, которые за него говорили следователи и которые он подтверждал словами: "точно так, ваше благородие", которыми он и теперь готов бессмысленно и бессознательно подтвердить все то, что ему будет предложено. Во всей Российской империи не найдется, верно, ни одного не только писаря, но безграмотного мужика, который бы на другой день преступления дал такое показание.
     И что могло побудить грамотного человека дать это показание? Ежели бы он был не идиот, он бы понимал, что сознание его не может уменьшить его наказания. Раскаяние тоже не могло вызвать это сознание, так как преступление его такого рода, что оно не могло произвести в нем тяжелых мучений совести и потребности облегчения чистосердечным признанием. Подобное сознание мог сделать только человек, вполне лишенный способности соображения последствий своих поступков, т. е. душевнобольной. Сознание Ш. служит лучшим доказательством болезненности его душевного состояния. Наконец, разве в здравом уме тот человек, который совершает свое преступление при тех условиях, при которых совершил его Ш.? Он писарь, он знает закон, казнящий смертью за поднятие руки против начальства, тем более должен бы знать этот закон, что за несколько дней перед совершением преступления он собственноручно переписывает приказ по корпусу о расстрелянии рядового за поднятие руки против офицера, и, несмотря на то, он в присутствии фельдфебеля, солдат и посторонних лиц совершает свое преступление. В поступке подсудимого не видно ни только умышленности, ни только сознательности, но очевидно, что поступок совершен при отсутствии душевных способностей, в припадке бешенства или безумия. Постоянно занятый одним делом переписки и связанной с ним мыслью о сильной обиде и незнании порядков ротным командиром, он после бессонной ночи и выпитого вина сидит один в канцелярии над бумагами и дремлет с тою же неотступною мыслью, равняющейся пункту помешательства, об оскорбительной требовательности и незнании дела ротным командиром, как вдруг входит сам ротный командир, лицо, с которым связан ближе всего его пункт помешательства, лицо, против которого направлено его озлобление, усиленное в одиночестве

_____
326

выпитым вином, и лицо это делает ему вновь упреки и подвергает его наказанию. Шибунин встает, еще не очнувшись от дремоты, не зная, где он и что он, и совершает поступок, в котором он отдает себе отчет уже гораздо позже его совершения.
     Прошедшее Шибунина, его вид и разговор доказывают в нем высшую степень тупоумия, еще усиленного постоянным употреблением вина; показание же его, как бы умышленно увеличивающее его вину, а главное, самое преступление, совершенное при свидетелях и в сопровождении бессмысленности, доказывает, что в последнее время к общему состоянию идиотизма присоединилось еще состояние душевного расстройства, которое, ежели не подлежит докторскому освидетельствованию как безумие, тем не менее не может не быть принято как обстоятельство, значительно уменьшающее виновность.
     По ст. 109 Шибунин подлежит уменьшению наказания вследствие своего очевидного идиотизма.
     Сверх того, по исключительному состоянию душевного расстройства, хотя в строгом смысле и не подходящего под статью 126, Шибунин по общему смыслу этой статьи подлежит облегчению наказания. Но ст. 604 определяет за преступление, совершенное Шибуниным, только одно наказание — смерть. Итак, суд поставлен в необходимость либо, безусловно применив к настоящему случаю ст. 604, тем самым отступить от смысла ст. 109 и 116, полагающих облегчение наказания при нахождении преступника в тех ненормальных душевных условиях, в которых находится Шибунин, либо, применив ст. 109 и 116, уменьшающие наказания, тем самым изменить смысл ст. 604. Последний выход из этого затруднения я полагаю более справедливым и законным на том основании, что уменьшение наказания в случаях, определенных ст. 109, относится ко всем последующим статьям и потому и к ст. 604, об исключении которой ничего не сказало.
     Суд в настоящем случае противоречия между статьями 109, уменьшающей наказание, и 604, полагающей только одно наказание, имеет только два выбора — отступить от буквы ст. 109 или от буквы ст. 604.
     Для решения в этом выборе суд может руководствоваться только духом всего нашего законодательства, заставляющим всегда весы правосудия склоняться на сторону милосердия, и смыслом ст. 81, которая говорит, что суд должен оказывать себя более милосердным, нежели жестоким, памятуя, что и судьи — человеки.
     С этим высоким и строгим напоминанием закона подсудимый предоставляет свою участь решению правосудия" (1).

__________________
     (1) "Право" 1903 г., с. 2016.


     Несмотря на всю силу этих аргументов, рядовой Шибунин был приговорен к смертной казни.
     Окрестное население сел и деревень с быстротою телеграфа разнесло весть о приговоренном к расстрелу.
     К узнику вскоре начали собираться целые толпы, слезно умолявшие караульного унтера "хоть одним глазком взглянуть на несчастненького".
     Но просьбы их были напрасны, и "несчастненького" не показывали им. Но они не огорчались этой неудачей и оставляли у караульного для Шибунина кто что мог, по силе своих средств и достатков. Кто горшок молока, кто яи-

____
327

чек, кто ржаных сдобных лепёшек. Были и такие, которые приносили большие куски домашнего деревенского холста. Казнь была совершена 9–го августа. Шибунин все время стоял с потупленными глазами, ни один мускул на лице его не дрогнул; он шел твердым шагом, не говоря ни одного слова. Собралась около столба, к которому был привязан Шибунин, масса народа. Женщины рыдали и падали в обморок.
     По совершении казни народ неудержимою волной бросился к свежей могиле. Через час явился кем–то приглашенный деревенский священник, и началось почти непрерывное служение заказных панихид. К вечеру на могилу были накиданы восковые свечи, куски холста и медные гроши. Назавтра история с панихидами повторилась. Даже из дальних деревень стал собираться на эти панихиды народ и нес свою лепту. Дошла весть и до местного станового пристава. Он приехал лично и приказал сравнять могилу казненного. Около опушки леса поставили деревенский караул с приказом "отнюдь не допускать любопытных", а служение панихид было "наистрожайше" воспрещено.
     Можно себе представить, что делалось в душе Л. Н-ча при виде этого совершившегося перед его глазами зверства.
     Он употребил свое влияние в высших сферах, чтобы остановить совершение приговора, телеграфировал своей тетке гр. А. А. Толстой, придворной даме, прося доложить военному министру. Она говорила с министром, но тот ответил каким–то формальным доводом и очевидно не расположен был к отмене приговора.
     По словам Л. Н-ча, у него осталось впечатление, что высшее начальство хотело во что бы то ни стало привести в исполнение этот приговор как меру устрашения, так как в это время в войсках стали довольно часто повторяться случаи нарушения дисциплины.
     Этим эпизодом, выделенным нами в виду его важности в особую главу, мы и заканчиваем описание первого периода семейной жизни Л. Н-ча.
     У читателя, прочитавшего эту главу, знающего и понимающего Л. Н-ча Толстого, должно остаться чувство неудовлетворения от той бледной роли, которую пришлось играть в этом деле Льву Николаевичу. Такое чувство неудовлетворения испытал и я, когда описывал этот факт по имевшимся у меня документам. Зная отношение Л. Н-ча к такому ужасному явлению, как смертная казнь, я попросил его высказать его теперешнее отношение к своему участию в деле защиты казненного солдата. И Л. Н-ч, со всею присущею ему искренностью, восстановил в своей памяти это дело, вновь пережил все чувства, волновавшие его и волнующие его всегда при мысли об этом злодеянии, и записал их в форме письма ко мне, которым я с радостью и пополняю рассказанное мною в этой главе:

     "Милый друг Павел Иванович!
     Очень рад исполнить ваше желание и сообщить вам более подробно то, что было передумано и перечувствовано мною в связи с тем случаем моей защиты солдата, о котором вы пишете в своей книге. Случай этот имел на всю мою жизнь гораздо более влияния, чем все кажущиеся более важными события жизни: потеря или поправление состояния, успехи или неуспехи в литературе, даже потеря близких людей.
     Расскажу, как все это было, а потом уже постараюсь высказать те мысли и чувства, которые тогда вызвало во мне это событие и теперь воспоминание о нем.

_____
328

     Чем особенно я занимался и увлекался в это время, я не помню, — вы это лучше меня знаете; знаю только, что жил я в это время спокойной, самодовольной и вполне эгоистичной жизнью. Летом 1866 года нас посетил совершенно неожиданно Гриша Колокольцев, кадетом еще ходивший в дом Берсов и знакомый моей жены. Оказалось, что он служит в пехотном полку, расположенном в нашем соседстве. Это был веселый, добродушный мальчик, особенно занятый в это время своей верховой казачьей лошадкой, на которой он любил гарцевать и часто приезжал к нам.
     Благодаря ему мы познакомились и с его полковым командиром, полковником Ю., и с разжалованным или отданным в солдаты по политическим делам (не помню) А. М. Стасюлевичем, родным братом известного редактора, служившим в этом же полку. Стасюлевич был уже немолодой человек. Он только недавно из солдат был произведен в прапорщики и поступил в полк к бывшему своему товарищу Ю., теперь его главному начальнику. И тот, и другой, Ю. и Стасюлевич, тоже изредка езжали к нам. Ю. был толстый, румяный, добродушный, холостой еще человек. Он был один из тех, так часто встречающихся людей, в которых человеческого совсем не видно из–за тех условных положений, в которых они находятся и сохранение которых они ставят высшей целью своей жизни. Для полковника Ю. условное положение это было положение полкового командира. Про таких людей, судя по–человечески, нельзя сказать, добрый ли, разумный ли он человек, так как неизвестно еще, каким бы он был, если бы перестал быть полковником, профессором, министром, судьей, журналистом, а стал бы человеком. Так это было и с полковником Ю. Он был исполнительный полковой командир, приличный посетитель: но каким он был человеком, нельзя было знать. Я думаю, не знал и он сам, да и не интересовался этим. Стасюлевич же был живой человек, хотя и изуродованный с разных сторон, более же всего теми несчастьями и унижениями, которые он, как честолюбивый и самолюбивый человек, тяжело переживал. Так мне казалось, но я недостаточно знал его, чтобы поглубже вникнуть в его душевное состояние. Одно знаю, что общение с ним было приятно и вызывало смешанное чувство сострадания и уважения. Стасюлевича я потом потерял из виду, но недолго после этого, когда полк их стоял уже в другом месте, я узнал, что он без всяких, как говорили, личных причин лишил себя жизни и сделал это самым странным образом. Он рано утром надел в рукава ваточную тяжелую шинель и в этой шинели вошел в реку и утонул, когда дошел до глубокого места, так как не умел плавать.
     Не помню, кто из двух, Колокольцев или Стасюлевич, в один день летом, приехав к нам, рассказал про случившееся у них — для военных людей самое ужасное и необыкновенное — событие: солдат ударил по лицу ротного командира, капитана, академика. Стасюлевич особенно горячо, с чувством к участи солдата, которого ожидала, по словам Стасюлевича, смертная казнь, рассказывал про это и предложил мне быть защитником на военном суде этого солдата.
     Должен сказать, что приговоры одними людьми других к смерти и еще других к совершению этого поступка — смертная казнь — всегда не только возмущала меня, но представлялась мне чем–то невозможным, выдуманным, одним из тех поступков, в совершение которых отказываешься верить, несмотря на то, что знаешь, что поступки эти совершались и совершаются

_____
329

людьми. Смертная казнь как была, так и осталась для меня одним из тех людских поступков, сведения о совершении которых в действительности не нарушают во мне сознания невозможности их совершения.
     Я понимаю, что под влиянием минуты раздражения, злобы, мести, потери сознания своей человечности человек может убить, защищая близкого человека, даже себя; может под влиянием патриотического, стадного внушения, подвергая себя смерти, участвовать в совокупном убийстве на войне. Но то, чтобы люди спокойно, в должном обладании своих человеческих свойств могли обдуманно признавать необходимость убийства такого же, как они, человека и могли бы заставлять совершать это противное человеческой природе дело других людей, — этого я никогда не понимал. Не понимал и тогда, когда в 1866 году жил своей ограниченной, эгоистической жизнью, и потому как это ни было странно, с надеждой на успех взялся за это дело.
     Помню, что, приехав в деревню Озерки, где содержался подсудимый (не помню хорошенько, было ли это в особом помещении или в том самом, в котором и совершился поступок), и войдя в кирпичную низкую избу, я был встречен маленьким скуластым, скорее толстым, чем худым, что очень редко в солдате, человеком с самым простым, не переменяющимся выражением лица. Не помню, с кем я был, кажется, что с Колокольцевым. Когда мы вошли, он встал по–солдатски. Я объяснил ему, что хочу быть его защитником, и просил рассказать, как было дело. Он от себя мало говорил и только на мои вопросы неохотно отвечал: "так точно". Смысл его ответов был тот, что ему очень скучно было и что ротный был требователен к нему. "Уж очень на меня налегал", — сказал он.
     Дело было так, как описано у вас, но то, что он тут же выпил, чтобы придать себе храбрости, едва ли справедливо.
     Как я понял причину его поступка, она была в том, что ротный командир, человек всегда внешне спокойный, в продолжение нескольких месяцев своим тихим, ровным голосом, требующим беспрекословного повиновения и повторения тех работ, которые писарь считал правильно исполненными, довел его до последней степени раздражения. Сущность дела, как я понял его тогда, была в том, что, кроме служебных отношений, между этими людьми установились очень тяжелые отношения человека к человеку — отношения взаимной ненависти. Ротный командир, как это часто бывает, испытывал антипатию к подсудимому, усиленную еще догадкой о ненависти к себе этого человека за то, что офицер был поляк, ненавидел своего подчиненного и, пользуясь своим положением, находил удовольствие быть всегда недовольным всем, что бы ни сделал писарь, и заставлять его переделывать по нескольку раз то, что писарь считал безукоризненно хорошо сделанным. Писарь же, со своей стороны, ненавидел ротного и за то, что он поляк, и за то, что он оскорбляет его, не признавая за ним знания его писарского дела, и, главное, за его спокойствие и за неприступность его положения. И ненависть эта, не находя себе выхода, все больше и больше с каждым новым упреком разгоралась. И когда она дошла до высокой степени, она разразилась самым для него же самого неожиданным образом. У вас сказано, что взрыв был вызван тем, что ротный командир сказал, что накажет его розгами. Это неверно. Ротный просто вернул ему бумагу и приказал, исправив, опять переписать.
     Суд скоро состоялся. Председателем был Ю., двумя членами были Колокольцев и Стасюлевич. Привели подсудимого. После, не помню, каких–то формальностей я прочел свою речь, которую мне не скажу — странно, но

_____
330

просто стыдно читать теперь. Судьи, с очевидно скрываемой только приличием скукой, слушали все те пошлости, которые я говорил, ссылаясь на такие–то статьи такого–то тома, и когда все было выслушано, ушли совещаться. На совещании, как я после узнал, один Стасюлевич стоял за применение той глупой статьи, которую я приводил, т. е. за оправдание подсудимого вследствие признания его невменяемым. Колокольцев же, добрый, хороший мальчик, хотя и наверное желал сделать мне приятное, все–таки подчинился Ю., и его голос решил вопрос. И был прочтен приговор смертной казни через расстреляние. Тотчас же после суда я написал, как это у вас и написано, письмо близкой мне и близкой ко двору фрейлине Александре Андреевне Толстой, прося ее ходатайствовать перед государем — государем тогда был Александр II — о помиловании Шибунина. Я написал Толстой, но по рассеянности не написал имени полка, в котором происходило дело. Толстая обратилась к военному министру Милютину, но он сказал, что нельзя просить государя, не указав, какого полка был подсудимый. Она написала это мне, я поторопился ответить, но полковое начальство тоже поторопилось, и когда не было уже препятствий для подачи прошения государю, казнь была уже совершена.
     Все остальные подробности в вашей книге и христианское отношение народа к казненному совершенно верны.
     Да, ужасно возмутительно мне было перечесть теперь эту напечатанную у вас мою жалкую, отвратительную защитительную речь. Говоря о самом явном преступлении всех законов божеских и человеческих, которое одни люди готовились совершить над своим братом, я ничего не нашел лучшего, как ссылаться на такие–то, кем–то написанные, глупые слова, называемые законами.
Да, стыдно мне теперь читать эту жалкую, глупую защиту. Ведь, если только человек понимает то, что собираются делать люди, севшие в своих мундирах с трех сторон стола, воображая себя, что вследствие того, что они так сели и что на них мундиры, и что в разных книгах напечатаны и на разных листах бумаги с печатным заголовком написаны известные слова, что вследствие всего этого они могут нарушить вечный, общий закон, записанный не в книгах, а во всех сердцах человеческих, то ведь одно, что можно и должно сказать таким людям, это — то, чтобы умолять их вспомнить о том, кто они и что они хотят делать. А никак не доказывать разными хитростями, основанными на тех лживых и глупых словах, называемых законами, что можно и не убивать этого человека. Ведь доказывать то, что жизнь каждого человека священна, что не может быть право одного человека лишать жизни другого, — это знают все люди и этого доказывать нельзя, потому что не нужно. А можно, и нужно, и должно только одно: постараться освободить людей–судей от того одурения, которое могло привести их к такому дикому, нечеловеческому намерению. Ведь доказывать это — все равно, что доказывать человеку, что ему не надо делать то, что противно, несвойственно его природе; не надо зимою ходить голому, не надо питаться содержимым помойной ямы, не надо ходить на четвереньках. То, что это несвойственно, противно природе человеческой, давно уже показано людям в рассказе о женщине, подлежащей побиению камнями.
     Неужели с тех пор появились люди настолько праведные: полковник Ю. и Гриша Колокольцев со своей лошадкой, что уже им не страшно бросить первый камень?
     Я не понимал этого тогда. Не понимал я этого и тогда, когда через Толстую ходатайствовал у государя о помиловании. Шибунина. Не могу не удив-

_____
331

ляться теперь на то заблуждение, в котором я был, о том что все, что совершилось над Шибуниным, было вполне нормально и что так же нормально было и участие, хотя и не прямое, в этом дело того человека, которого называли государем. И я просил этого человека помиловать другого человека, как будто такое помилование от смерти могло быть в чьей–нибудь власти. Если бы я был свободен от всеобщей одури, то одно, что я мог сделать по отношению Александра II и Шибунина — это то, чтобы просить Александра II не о том, чтобы он помиловал Шибунина, а о том, чтобы он помиловал себя, ушел бы из того ужасного положения, в котором он находился, невольно участвуя во всех совершающихся преступлениях "по закону" уже тем, что, будучи в состоянии прекратить их, он не прекращал их.
     Тогда я еще ничего не понимал этого. Я только смутно чувствовал, что совершилось что–то такое, чего не должно быть, не может быть, и что это дело — не случайное явление, а в глубокой связи со всеми другими заблуждениями и бедствиями человечества, и что оно–то и лежит в основе всех заблуждений и бедствий человечества.
     Я смутно чувствовал еще тогда, что смертная казнь, сознательно рассчитанное, преднамеренное убийство, есть дело, прямо противоположное тому закону христианскому, который мы будто бы исповедуем, и дело, явно нарушающее возможность и разумной жизни, и какой бы то ни было нравственности, потому что ясно, что если один человек или собрание людей может решить, что необходимо убить одного или многих людей, то нет никакой причины, по какой другой человек или другие люди не найдут той же необходимости для убийства других людей. А какая же может быть разумная жизнь и нравственность среди людей, которые могут по своим решениям убивать друг друга?
     Я смутно чувствовал тогда уже, что оправдание убийства церковью и наукой, вместо достижения своей цели — оправдания насилия, напротив того, показывает лживость церкви и лживость науки. В первый раз я смутно почувствовал это в Париже, когда видел издалека смертную казнь; яснее, гораздо яснее почувствовал это теперь, когда принимал участие в этом деле; но мне все еще было страшно верить себе и разойтись с суждениями всего мира. Только гораздо позднее я был приведен к необходимости веры себе и к отрицанию тех двух страшных обманов, держащих людей нашего времени в своей власти и производящих все те бедствия, от которых страдает человечество: обман церковный и обман научный.
     Только гораздо позднее, когда я стал внимательно исследовать те доводы, которыми церковь и наука стараются поддерживать и оправдывать существование государства, я увидел все явные и грубые обманы, которыми и церковь, и наука скрывают от людей злодеяния, совершаемые государством. Я увидел те рассуждения в катехизисах и научных книгах, распространяемых миллионами, в которых объясняется необходимость, законность убийства одних людей по воле других.
     Так, в катехизисе, по случаю шестой заповеди: — не убий — люди с первых же строк научаются убивать.
     Вопрос. Что запрещается в шестой заповеди?
     Ответ. Убийство или отнятие жизни у ближнего каким бы то ни было образом.
     В. Всякое ли отнятие жизни есть законопреступное убийство?

_____
332

     О. Не есть беззаконное убийство, когда отнимают жизнь по должности, как–то: 1) когда преступника наказывают по правосудию; 2) когда убивают неприятеля на войне, за государя и отечество.
     В. Какие случаи относиться могут к законопреступному убийству?
     О. Когда кто укрывает или освобождает убийцу.
     В научных же сочинениях двух сортов — в сочинениях, называемых юриспруденцией, со своим уголовным правом, и в сочинениях, называемых чисто научными, доказывается то же самое еще с большею ограниченностью и смелостью. Об уголовном праве нечего и говорить: оно все есть ряд самых очевидных софизмов, имеющих целью оправдать всякое насилие человека над человеком и самое убийство. В научных же сочинениях, начиная с Дарвина, ставящего закон борьбы за существование в основу прогресса жизни, это самое подразумевается. Некоторые же enfants terribles этого учения, как знаменитый профессор Иенского университета Эрнест Геккель, в своем знаменитом сочинении "Естественная история миротворения", евангелие для неверующих, прямо высказывает это:
     "Искусственный подбор оказывал весьма благотворное влияние на культурную жизнь человечества. Как велико в сложном ходе цивилизации, например, влияние хорошего школьного образования и воспитания! Как искусственный подбор и смертная казнь оказывает такое же благодетельное влияние, хотя в настоящие время многими горячо защищается, как "либеральная мера", отмена смертной казни, и во имя ложной гуманности приводится ряд вздорных аргументов.
     Однако на самом деле смертная казнь для громадного большинства неисправимых преступников и негодяев является не только справедливым возмездием для них, но и великим благодеянием для лучшей части человечества подобно тому, как для успешного разведения хорошо культивированного сада требуется истребить вредные сорные травы. И точно так же, как тщательное удаление зарослей принесет полевым растениям больше света, воздуха и места, неослабное истребление всех закоренелых преступников не только облегчит лучшей части человечества "борьбу за существование", но и произведет выгодный для него искусственный подбор, так как таким образом, будет отнята у этих выродившихся отбросов человечества возможность наследственно передать человечеству их дурные качества".
     И люди читают это, учат, называя это наукой, и никому в голову не приходит сделать естественно представляющийся вопрос о том, что если убивать дурных полезно, то кто решит: кто вредный. Я, например, считаю, что хуже и вреднее г-на Геккеля я не знаю никого. Неужели мне и людям одних со мною убеждений приговорить г-на Геккеля к повешению? Напротив, чем грубее заблуждения г-на Геккеля, тем больше я желал бы ему образумиться и ни в каком случае не желал бы его лишить этой возможности.
     Вот эти–то лжи церкви и науки и довели нас теперь до того положения, в котором мы находимся. Уже не месяцы, а годы проходят, во время которых нет ни одного дня без казней и убийств, и одни люди радуются, когда убийств правительственных больше, чем убийств революционных, другие же люди радуются, когда больше убито генералов, помещиков, купцов, полицейских; с одной стороны раздаются награды за убийства по 10 и по 25 р., с другой стороны революционеры чествуют убийц, экспроприаторов и восхваляют их как великих подвижников.
     Вольным палачам платят по 50 рублей за казнь. Я знаю случай, когда к председателю суда, в котором к казни было приговорено 5 человек, пришёл

_____
333

человек с просьбой передать ему дело исполнения казней, так как он возьмет сделать это дешевле: по 15 рублей с человека. Не знаю, согласилось или не согласилось начальство на предложение.
     Да, не бойтесь тех, кто губит тело, а тех, кто губит и тело, и душу…
     Всё это я понял гораздо позже, но смутно чувствовал и тогда, когда так глупо и постыдно защищал этого несчастного солдата. От этого–то я и сказал, что случай этот имея на меня очень сильное и важное для моей жизни влияние.
     Да, случай этот имел на меня огромное, благодетельное влияние. На этом случае я в первый раз почувствовал, первое — то, что каждое насилие для своего исполнения предполагает убийство или угрозу его, и что поэтому всякое насилие неизбежно связано с убийством; второе — то, что государственное устройство, немыслимое без убийств, несовместимо с христианством, и третье — что то, что у нас называется наукой, есть только такое же лживое оправдание существующего зла, каким было прежде церковное учение.
     Теперь это для меня ясно, тогда же это было только смутное сознание той неправды, среди которой шла моя жизнь.

Лев Толстой
     Ясная Поляна, 24 мая 1908 года.


_____
334

Часть II.

ВТОРОЙ ПЕДАГОГИЧЕСКИЙ ПЕРИОД.
САМАРСКОЕ ИМЕНИЕ. ГОЛОД

ГЛАВА 6.
Второй педагогический период. Азбука

     Осенью 1869 года Лев Николаевич закончил и сдал в печать 6–й том "Войны и мира" и почувствовал себя снова свободным для новой деятельности.
     На этот раз он обратился снова к педагогике и со всей своей энергией отдался этому делу и снова создал "великое". Второй период его педагогической деятельности имел характер вывода и приложения тех данных, которые он добыл в первом периоде этой деятельности.
     Занимаясь в начале 60–х годов народными школами, Л. Н-ч должен был прекратить эту деятельность по многим причинам. Во–первых, его оригинальная и свободолюбивая деятельность вызвала подозрение полиции и местных властей, и у него в Ясной Поляне и в других подведомственных ему школах были сделаны жандармами обыски. Это произвело такой разгром, от которого Лев Н-ч и близкие ему люди долго не могли опомниться. Во–вторых, переутомленный усиленной деятельностью, Л. Н-ч заболел и должен был уехать лечиться, и, наконец, по возвращении из мест лечения он женился, и новые условия жизни не позволили ему отдавать столько времени школьным делам, и вся его организация распалась. Школы продолжали существовать, но великий дух, оживлявший их, отошел от них и направил свою деятельность на другую область.
     Так продолжалось до конца 60–х годов. За это время Л. Н-ч, занятый другими делами, хотя и не проявлял активного участия в школьном деле, тем не менее внимательно следил за всем, что делалось в области народного образования, и был далеко не удовлетворен всем происходившим. Это обстоятельство вызвало его к новой критической переоценке практиковавшихся методов преподавания, а также возбудило в нем желание дать свое руководство к преподаванию, основанное на его личных опытах.
     Первым делом его было составление азбуки и хрестоматии, т. е. полного учебника русского языка для детей и народа. В его записной книжке 68–го года мы уже находим первые наброски плана азбуки в следующем виде:

ПЕРВАЯ КНИГА ДЛЯ ЧТЕНИЯ
Азбука
(для семьи и школы)
С наставлением учителю
Графа Л. Н. Толстого.
1863 г.

_____
335

     Затем в той же записной книжке набросан весь план азбуки первого издания, составленный по буквослагательному способу, с арифметикой, и даже приведен один рассказ, не вошедший ни в какое издание, а между тем представляющий несомненный педагогический интерес по легкости слога и применимости его к детскому пониманию и указывающий также на характер литературно–педагогической работы Л. Н-ча того времени, почему мы его здесь и приводим целиком.
     Когда ученик будет свободно соединять двухсложные слова, — пишет Л. Н-ч, — он может читать следующее:
     "Был один мальчик, его звали Ваня. У него была мать, и отец, и маленькая сестра. Один раз Ваня вышел на двор и слышит, что в саду что–то пищит. Ваня пошел в сад посмотреть и видит — в канаве лежат три маленьких щенка. Два белых и один белый с черными пятнами. Белые щенки уже были мертвые, а пестрый еще был жив. Он пищал. Ваня взял этого щенка и понес домой. А у Вани был отец. Отец увидел щенка и говорит: "Зачем ты принес щенка?" А Ваня говорит отцу: "Позволь мне, пожалуйста, этого щенка держать в этом доме. Мне его жалко. Его братья умерли, и он умрет, если его бросить. Я его буду кормить". И отец сказал: "Ну, хорошо". Ваня стал щенка кормить и назвал его Буян. Щенок скоро вырос и стал большая собака, сильная и добрая.
     Один раз все пошли спать, а Буян был на дворе. А воры пришли во двор и хотели украсть лошадей. Никто не видал воров, и они вошли в конюшню. Вдруг Буян залаял страшным голосом и бросился в конюшню. В доме все проснулись, воры испугались и убежали.
     Отец позвал Ваню и говорит ему: "Я рад, что ты взял Буяна. Без него лошади бы наши пропали. Я теперь ему позволю жить дома".
     И Ваня был очень рад.
     Потом пошли один раз все в лес и взяли с собой маленькую сестрицу Ванину и положили ее в лесу спать. Вдруг пришел волк и хотел схватить девочку из люльки. А Буян услыхал, что идет волк, и спрятался за куст. Он не испугался, он хотел волка поймать. Волк думал, что его никто не видит. Вдруг Буян выскочил из куста и стал грызть волка. Все прибежали и избили волка. А волк укусил Буяна. Отец посмотрел и говорит: "Он укушен". И Ваня стал плакать. Отец позвал Ваню и говорит: "Я прежде любил Буяна за то, что он воров прогнал, а теперь еще больше люблю: волк бы заел нашу девочку, если бы Буян его не загрыз". И все стали Буяна ласкать. И Ваня очень был рад.
     Потом пришла зима, и поехали все на санях в город. Вдруг пошел снег, сделался ветер и мороз, и они все заблудились и не знали, что им делать. Стало темно, и они искали дорогу и не могли отыскать. Отец говорит: "Мы все замерзнем. Надо богу молиться". Ваня стал плакать. А Буян пришел к Ване и стал ему руки лизать. "Буян, надо нам дорогу, а то мы пропадем". Буян замахал хвостом и побежал вперед по снегу. Они поехали за ним и ехали–ехали, и Буян нашел дорогу и прямо привел их в город. И отец позвал Ваню и говорит:
     "Если бы Буян нам не показал дорогу, мы бы пропали. Вот твой Буян какая добрая, хорошая собака". И Ваня был очень рад. "Теперь мы его будем кормить самым лучшим и класть Буяна спать…"
     Затем опять в записной книжке Л. Н-ча следуют указания на постепенное усваивание учениками различных грамматических форм, правил правописания и т. п.
     Первое издание "Азбуки" в 1872 г. представляет собою ничто иное, как подробное развитие плана, набросанного еще в 1868 году, со включением в него славянского чтения и арифметики.

_____
336

     Мы останавливаемся несколько дольше на истории этого труда, так как сам Л. Н-ч придавал ему большое значение.
     В 1868 году у Л. Н-ча гостил американский консул Скайлер, написавший интересные воспоминания о знакомстве своем с Толстым. Мы уже приводили некоторые выдержки из этих воспоминаний в первом томе биографии.
     В этих воспоминаниях Скайлер говорит про Льва Николаевича:
     "Он много расспрашивал меня о разных методах, употребляемых в Америке, и, по его просьбе, я мог доставить ему — я думаю, благодаря любезности г. Гаррисона — из "Nation" хороший выбор американских начальных и элементарных способов обучения чтению. В одном из них я помню, что произношение различных гласных и некоторых согласных было представлено наглядно буквами, в общем виде похожими на обыкновенные буквы, но с особенными отличительными переменами, которые тотчас бросались в глаза. Эти книги Толстой пробовал применять при изготовлении своей азбуки, на что он употребил много времени". (1)\

____________________
     (1) Евг. Скайлер. Воспоминания о Толстом. "Русская старина", октябрь 1899 г.

     После вышеприведенного конспекта "Азбуки", записанного в 1868 г., мы ни в записных книжках, ни в письмах не находим никаких следов работы до осени 1871 г.
     В 70 году он принялся за изучение драмы, читает Шекспира, Гете, Мольера и собирается читать Софокла и Эврипида. Кроме того, он начинает изучать греческий язык, в несколько месяцев одолевает его настолько, что читает а livre ouvert Ксенофонта, и, наконец, переутомляется и заболевает. Летом совершает поездку на кумыс, в Самарскую губернию, и только вернувшись оттуда, осенью принимается за выполнение задуманного плана азбуки и книги для чтения.
     Графиня Софья Андреевна пишет своей сестре 20 сентября 1871 года:
     "Мы теперь опять занялись детскими книжками. Лёвочка пишет, а я с Варей переписываю, идёт очень хорошо".
     С этих пор он уже не прекращает напряженного труда над азбукой в течение целого года. Работа предстояла огромная. Кроме чисто литературной части, переводов, переделок и оригинальных рассказов, Л. Н-ч задумал дать целый ряд научно–популярных рассказов из естественных наук и для этого просматривал массу учебников, советовался со специалистами по каждому отделу, сам проделывал большую часть опытов, которые описывал.
     Особенно увлекался он арифметикой, придумывая новые упрощённые объяснения разных действий.
     Предполагая поместить в книгах для детей астрономические сведения, он занялся астрономией, увлекся ею и проводил целые ночи, наблюдая звездное небо.
     Он изучал различные варианты былин, и результатом этого изучения явились прекрасные переложения наиболее известных былин, помещенных в книжках для чтения. Л. Н-ч особенно ценил сочинение о былинах Голохвастова.
     Чтобы дать образцы славянского чтения, он делал выборки из летописей и Четьи—Миней.
     Все эти образцы, объяснения и новые приёмы проверялись, кроме того, на практике, так как он с этою целью завёл снова школу, на этот раз уже у себя дома. В этой школе обучались до 30 детей, а учителями были он сам и почти все члены его семьи, даже старшие дети, которым было тогда 7 и 8 лет.
     Вот что пишет об этой школе Софья Андреевна в письме к своей сестре Т. А.:

____
337

     2–го февраля 1872 г.

     "Мы вздумали после праздников устроить школу, и теперь каждое послеобеда приходит человек 35 детей, и мы их учим. Учит и Серёжа, и Таня, и дядя Костя, и Лёвочка, и я. Это очень трудно учить человек 10 вместе, но зато довольно весело и приятно. Мы учеников разделили, я взяла себе 8 девочек и 2 мальчика. Таня и Сережа учат довольно порядочно, в неделю все знают уже буквы и склады на слух. Учим мы их внизу, в передней, которая огромная, в маленькой столовой под лестницей и в новом кабинете. Главное то побуждает учить грамоте, что это такая потребность и с таким удовольствием и охотою они учатся все".

10 марта 1872 г.

     "У нас всё продолжается школа, идет хорошо, ребята детям носят разные деревенские штучки: то деревяшки какие–то, правильно нарезанные, то жаворонки, сделанные из черного теста; после классов таскают Таню на руках, иногда шалят, но почти все выучились читать довольно бойко по складам".

6 апреля 1872 г.

     "Каждое утро своих детей учу, каждое послеобеда школа собирается. Учить трудно, а бросить теперь уже жалко: так хорошо шло учение, и все читают и пишут, хотя не совсем хорошо, но порядочно. Ещё поучить немного, и на всю жизнь не забудут" (1).

_____________
     (1) Архив Т. А. Кузминской.

     Наконец, с таким трудом и увлечением составленная "Азбука" была готова, по крайней мере вчерне, и Л. Н-ч начал её печатать. Ему хотелось самого широкого публичного обсуждения предлагаемого им метода, и он намеревался представить свою "Азбуку" на предстоящей педагогической выставке в Москве, которая должна была открыться 30–го мая 1872 года.
     Но этот план не удался. Типография задерживала печатание, в нём приходилось преодолевать множество технических трудностей, как, напр., надстрочные буквы, смешанные шрифты в одном и том же слове, арифметические таблицы и т. п. Так что за два месяца работы, к началу выставки, было набрано лишь 7 листов вместо предполагавшихся 25–30.
     Л. Н-ч был в большом горе. Трудность работы увеличивалась, а между тем он снова стал чувствовать переутомление, ему необходим был отдых, и никто не мог заменить его в этом деде.
     Из этой беды его выручил Ник. Ник. Страхов, взявшийся продолжать печатание "Азбуки" в Петербурге и держать ее корректуру, руководясь советами в инструкциями Льва Николаевича.
     По этому делу между ними возникла обширная переписка, из которой мы приводим наиболее интересные выдержки.

3–го марта 1872, Ясная.

    "Как мне жалко, многоуважаемый Николай Николаевич, что мы так давно с вами замолчали. Я, кажется, виною этого. Получив ваше письмо, мне так захотелось побеседовать с вами. И статей ваших не было до нынешней прекрасной о Дарвине. Что вы делаете? О себе не могу написать, что я делаю, —

_____
338

слишком длинно. Азбука занимала и занимает меня, но не всего. Вот этот остаток–то и есть то, о чём я не могу написать, а хотелось бы побеседовать. Азбука моя кончена и печатается очень медленно и скверно у Риса, но я по своей привычке всё мараю и переписываю по 20 раз" (1).

_____________
     (1) Архив В. Г. Черткова.

     Этот «остаток», как мы увидим ниже, был посвящён разработке материалов для задуманного им, но, к сожалению, не напечатанного романа из времен Петра Великого. О том же Л. Н-ч сообщает и Фету:
     "Азбука моя не дает мне покою для другого занятия. Печатание идет черепашьими шагами, и черт знает, когда кончится, а я все еще прибавляю и изменяю. Что из этого выйдет — не знаю, а положил я в него всю душу".
     При составлении книг для чтения Л. Н-чу захотелось дать образцы содержательных, простых, художественных и доступных детям рассказов, и он исполнил это блестящим образом; об этом прослышали редакторы журналов и стали одолевать Л. Н-ча, выпрашивая дать что–нибудь напечатать. Л. Н-ч обещал некоторым и сейчас же почувствовал на себе тяжесть этого обязательства. Один рассказ он обещал "Заре", сотрудником которой был Страхов, и он в том же письме выражает ему свои сомнения насчет этого:
     "Между нами будь сказано, это обещание меня стесняет, а пользы для "Зари" не будет. Это так ничтожно и оговорка, что из Азбуки, уничтожит все, что даже мог бы значить нуль. Если можно выхлопотать мне свободу — очень одолжите. Если будет какое–нибудь достоинство в статьях Азбуки, то оно будет заключаться в простоте и ясности рисунка и штриха, т. е. языка; а в журнале это странно и неприятно будет, точно не доконченное, как в картинной галерее какой бы ни было рисунки карандашом без теней".
     Конечно, получив для "Зари" рассказ Л. Н-ча, Страхов не замедлил выразить ему свой восторг, на что Л. Н-ч отвечал ему:

15–го апреля 1872 года, Ясная.

     "Письмо ваше очень порадовало меня, многоуважаемый Николай Николаевич. Будет с меня и того, что вы меня так понимаете. А от публики я не только не жду суждений, но боюсь, как бы не раскусили. Я нахожусь в положении лекаря, старательно скрывшего в сладеньких пилюлях пользительное, по его мнению, касторовое масло и только желающего, чтобы никто не разболтал, что это лекарство, чтобы проглотил, не думая о том, что там есть. А оно уж подействует".

     Рассказы из Азбуки, которые Л. Н-ч дал напечатать, были: "Кавказский пленник" в "Заре" (1872, 2) и "Бог правду видит" в "Беседе" (1872, 3).
     На новое предложение Страхова поместить один из рассказов в "Семейных вечерах" Кашперовой Л. Н-ч отвечает уже с раздражением:
     "Что касается до Кашперовой, то я не только давать что–нибудь в "Вечера" не намерен, чтобы выручить свои деньги по 400 руб. за лист, но только радуюсь уроку никогда не отвечать на редакторские письма и прятать бумажник и серебряные ложки в присутствии редакторов. Не обвиняйте меня за раздражение. Я раздражен на себя за то, что изменил своему правилу — не иметь дела с журналами и литературой. Я жду и желаю для полного своего пристыжения, чтобы оба рассказа, которыми я дал повод рассуждать о себе

_____
339

умникам журналистам и за которые я ничего не получил, были бы напечатаны в хрестоматиях, а моя бы Азбука не вышла. Так и будет".
     Наконец в мае Л. Н-ч обращается к Страхову с просьбой избавить его от тяготевшей над ним издательской работы, принять на себя его дело; вот что он пишет:

     19–го мая 1872 г.

     "Любезный Николай Николаевич! Великая к вам просьба. Хочется сделать кучу предисловий о том, как мне совестно и т. д., но дело само за себя скажет. Если вам возможно и вы хотите мне сделать большое дело, вы сделаете. Вот в чем дело. Я давно кончил свою Азбуку, отдал печатать, и в 4 месяца печатание не только не кончилось, не началось и, видно, никогда не начнется и не кончится. Зимою я всегда зарабатываюсь и летом кое–как оправляюсь, если не работаю. Теперь же корректуры, ожидание, вранье, поправки типографские и свои измучили меня и обещают мучить все лето. Я вздумал теперь взять это от Риса и печатать в Петербурге, где, говорят, большие типографии и они лучше. Возьметесь ли вы наблюдать за этой работой, т. е. приискать человека, который держал бы черновые корректуры (тоже за вознаграждение). Только вам я бы мог поручить эту работу так, чтобы самому уже не видать ее. Вознаграждение вы определите сами, такое, которое бы равнялось тому, что зарабатываете в хорошее время. Время, когда печатать, вы определите сами. Для меня чем скорее, тем лучше. Листов печатных будет около 50–ти. Если вы согласитесь, то сделаете для меня такое одолжение, значения которого не могу вам описать. Умственная и душевная работа моя по делу этому кончилась, но пока это не напечатано, я не могу спокойно взяться за другое дело, и оттого это мучает, томит меня. Благодарю вас очень за корректуру статьи. Она мне не понравилась в печати, и я жалею, что напечатал и ту, и другую. И забавно то, что ни тот, ни другой журналы не платят мне денег. Выгода та, что уж вперед, наверное, никогда не отвечу ни на одно редакторское письмо. Не будете ли проезжать опять мимо Ясной? И нет ли надежды опять увидеть нас, хорошо бы было"

     После некоторых колебаний, разъяснительных и дополнительных писем Страхов согласился наблюдать за изданием. На что Л. Н-ч отвечал ему радостным письмом:
     "…Письмо ваше, дорогой Ник. Ник., так обрадовало меня, что жена уверила, что я вдруг сделался совсем другой и веселый. Мне теперь верится в возможность окончания этого дела".
     Затем следует целый ряд писем с подробными описаниями, инструкциями, поправками, посредством которых Л. Н-ч издали лично руководил в высшей степени добросовестной работой Н. Н. Страхова.
     В одном из этих писем (7–го августа 1872 г.) Л. Н-ч пишет:
     "Я до одурения занимаюсь эти дни окончанием арифметики. Умножение и деление кончены и кончаю дроби. Вы будете смеяться надо мною, что я взялся не за свое дело, но мне кажется, что арифметика будет лучшее в книге".
     В своих письмах к Страхову Л. Н-ч не скрывал от него, что, кроме особой любви и интереса к этому делу, он преследует и чисто материальные цели, надеясь, что Азбука эта принесёт ему доход, в котором он нуждается, так как заботился о доставлении средств всё увеличивающейся семье.
     Впрочем, больших иллюзий на этот счёт он не питал: так, в одном из писем, когда дело шло о продаже и назначении цены, он писал:


_____
340

     "Огромных денег я не жду за книгу и даже уверен, что, хотя и следовало бы, их не будет; первое издание разойдётся сейчас же, а потом особенности книги рассердят педагогов, всю книгу растащат по хрестоматиям, и книга не пойдёт. Имеют свои судьбы книги, и авторы чувствуют эти судьбы. Так и вы знаете, что ваша книга хороша, и я это знаю, но вы чувствуете, что она не пойдет. Издавая "Войну и мир", я знаю, что она исполнена недостатков, но знаю, что она будет иметь тот самый успех, какой она имела, а теперь вижу очень мало недостатков в Азбуке, знаю ее огромное преимущество над всеми такими книгами и не жду успеха, именно того, который должна иметь учебная книга".
     Сдав последние листы Азбуки в печать, Л. Н-ч чувствует себя снова свободным и пишет Страхову благодарственное письмо:

30–го сентября 1872 г., Ясная.

     "Вы не можете себе представить, как я счастлив теперь, спихнув с себя эту работу, казавшуюся мне столь важною. Боюсь, что покажется вам длинно. Как мне ни жалко, даю вам carte blanche сократить в отделе примеров сложения и вычитания. Напишите, как и когда теперь кончится все и вы будете свободны, меня не будет мучить совесть за вас, и я — главное — вас увижу. Дня не проходит, чтобы я по нескольку раз не благословлял вас за то, что вы для меня делаете. Особенно теперь, когда я все эти последние дни насилу удерживал потребность начать свою настоящую работу. Теперь, благодаря вам, я могу начать и забыть про Азбуку".

     Приводим здесь интересный проект объявления об Азбуке, составленный самим Л. Н-чем, который вместе с тем даёт нам представление о её содержании:
     "1–го ноября выйдет Азбука гр. Л. Н. Толстого в 4–х отдельных книгах в 160–180 страниц каждая, содержащих: 1) азбуку и руководство для обучения чтению и письму; 2) статьи для русского чтения: басни, описания, сказки, повести и статьи научного содержания (за исключением новых переводов Эзопа и Геродота и некоторых басен, рассказов и сказок, содержание которых заимствовано с индийского, арабского, немецкого, английского и народного, все статьи русского чтения написаны автором для настоящей книги); 3) руководство к правописанию и грамматике посредством напечатания особым шрифтом различных грамматических форм; 4) некоторые былины, изложенные правильным, по мнению автора, русским стихом; 5) руководство для обучения славянскому языку с объяснениями главных грамматических форм; 6) статьи для славянского чтения с русским переводом: выбранные места из летописи, житии из Четьи—Миней Макария и Дмитрия Ростовского и из Священного Писания; 7) арифметику, от счисления до дробей включительно, и 8) руководство для учителя".
     Наконец Азбука вышла, и вот отзыв самого Л. Н-ча о ней в письме к Страхову от 12–го ноября 1872 г.:
     "Азбука не идёт и её разбранили в "Петербургских ведомостях", это меня почти не интересует. Я так уверен, что я воздвиг памятник этой Азбукой. От Буняковского получил на 20 страницах письмо об арифметике. Он хвалит и критикует, дельно в том отношении, что я напрасно в дробях исключил все прежние приемы".
     То значение, которое придает сам Л. Н-ч своему труду, что с ним случается очень редко, побуждает нас дать краткое описание этого оригинального

_____
341

произведения, представляющего к тому же теперь библиографическую редкость. Азбука и хрестоматия 1–го издания состоят из 4–х книг. Каждая книга разделена на части и каждая часть — на отделы. 1–я книга состоит из четырех частей, 1–ю часть составляет азбука в собственном смысле слова, т. е. алфавит с таблицей картинок на каждую букву, склады, фразы, составленные из слов, разложенных на склады, и, наконец, коротенькие рассказы, загадки, пословицы и поговорки, служащие упражнением той или другой буквы, которая произносится не так, как пишется.
     Особенность алфавита, предложенного Толстым, заключается в том, что он дает особый, упрощенный рисунок букв, без утолщений и тонких штрихов, для того чтобы сложность рисунка не затрудняла запоминание главной фигуры.
     2–я часть книги состоит из целого ряда рассказов, разделенных на четыре параграфа: рассказы первого параграфа служат упражнением в произведении некоторых букв и слогов. Рассказы второго параграфа подобраны так, что дают упражнения отдельно на каждый из знаков препинания. В третьем параграфе помещены упражнения в чтении стихов. Содержание всех этих рассказов очень разнообразно. Там есть и пересказы басен Эзопа, рассказы из индийской, еврейской и арабской мудрости, рассказы исторические, русские народные легенды, бытовые картины и т. д.
     3–я часть книги содержит в себе упражнения в церковно–славянском языке, обязательном для учеников русской школы как язык богослужебный, и состоит из образцов, заимствованных из древних летописей, из Четьи—Миней, из Библии, Ветхого и Нового Завета, и, наконец, несколько употребительнейших молитв.
     4–я часть первой книги посвящена началам арифметики и знакомит учеников с различными способами изображений чисел: с названием цифр и чисел по древнеславянской системе, по римскому, арабскому и по русскому способу счета, с помощью "счетов".
    Затем следуют упражнения в сложении, в уме и на счетах. Наконец, в конце 1–й части помещены несколько указаний для учителя, из которых мы приводим здесь статью "Общие замечания".

Общие замечания для учителя

     Для того, чтобы ученик учился хорошо, нужно, чтобы он учился охотно; для того, чтобы он учился охотно, нужно:
     1) чтобы то, чему учат ученика, было понятно и занимательно и
     2) чтобы душевные силы его были в самых выгодных условиях.
     Чтобы ученику было понятно и занимательно то, чему его учат, избегайте двух крайностей: не говорите ученику о том, чего он не может знать и понять, и не говорите о том, что он знает не хуже, а иногда и лучше учителя. Для того, чтобы не говорить того, чего ученик не может понять, избегайте всяких определений, подразделений и общих правил. Все учебники состоят только из определений, подразделений и правил, а их–то именно и нельзя сообщать ученику.
     Избегайте грамматических и синтаксических определений и подразделений частей и форм речи и общих правил. А заставляйте ученика видоизменять формы слов, не называя этих форм и — главное — больше читать, понимая то, что он читает, и больше писать из головы, и поправляйте его не на том основании, что то или другое противно правилу, определению или подразделению, а на том основании, что не понятно, не складно и не ясно.

_____
342

     По естественным наукам избегайте классификации, предположений о развитии организмов, объяснений строения их, а давайте ученику как можно более самых подробных сведений о жизни различных животных и растений.
     По истории и географии избегайте общих обзоров земель и исторических событий и подразделений тех и других. Ученику не могут быть занимательны исторические и географические обзоры тогда, когда он не верит еще хорошенько в существование чего–нибудь за видимым горизонтом, а о государстве, власти, войне и законе, составляющих предмет истории, не может составить себе ни малейшего понятия. Для того, чтобы он поверил в географию и историю, давайте ему географические и исторические впечатления. Рассказывайте ученику с величавой подробностью про те страны, которые вы знаете, и про те события исторические, которые вам хорошо известны.
     По космографии избегайте сообщения ученику объяснения (столь любимого в педагогии) солнечной системы и вращения и обращения земли. Для ученика, ничего не знающего о видимом движении небесного свода, солнца, луны, планет и затмениях, о наблюдениях тех же явлений с различных точек земли, толкование о том, что земля вертится и бегает, не есть разъяснение вопроса и объяснение, а есть без всякой необходимости доказываемая бессмыслица. Ученик, полагающий, что земля стоит на воде и рыбах, судит гораздо здравее, чем тот, который верит, что земля вертится, и не умеет этого понять и объяснить. Сообщайте как можно больше сведений о видимых явлениях неба, о путешествиях и давайте ученику только такие объяснения, которые он сам может проверить на видимых явлениях.
     В арифметике избегайте сообщения определений и общих правил, упрощающих счет. Ни на чем так не заметен вред сообщения общих правил, как на математике. Чем короче тот путь, посредством которого вы научите ученика делать действие, тем хуже он будет понимать и знать действие.
     Самое короткое счисление есть десятичное — оно и самое трудное. Самый короткий приём сложения — начинать с меньших разрядов и приписывать одну из полученных цифр к следующему разряду — есть вместе и самый непонятный приём: нет ничего легче, как научить ученика при вычитании считать за 9 всякий 0, через который он перескочит занимая, или научить приведению к одному знаменателю посредством помножения крест–накрест, но ученик, выучивший эти правила, уже долго не поймет, почему это так делается.
     Избегайте всех арифметических определений и правил, а заставляйте производить как можно больше действий и поправляйте не потому что сделано не по правилу, а потому что сделанное не имеет смысла.
     Избегайте весьма любимого (особенно в иностранных книгах для школ) помещения необычайных результатов, до которых дошла наука, — вроде того: сколько весит земля, солнце, из каких тел состоит солнце, как из ячеек строится дерево и человек, и какие необыкновенные машины выдумали люди. Не говоря уже о том, что, сообщая такие сведения, учитель внушает ученику мысль, что наука может открыть человеку много тайн, — в чем умному ученику слишком скоро придется разочароваться, не говоря об этом, голые результаты вредно действуют на ученика и приучают его верить на слово.
     Избегайте непонятных русских слов, не соответствующих понятию или имеющих два значения, и особенно иностранных. Старайтесь заменять их словами, хотя и длиннейшими, хотя даже и не столь точными, но такими, которые в уме ученика возбуждали бы соответствующие понятия.

_____
343

     Вообще избегайте таких оборотов: это так–то называется, это так–то, а старайтесь называть каждую вещь именно так, как ей следует называться.
     Вообще давайте ученику как можно больше сведений и вызывайте его на наибольшее число наблюдений по всем отраслям знания, но как можно меньше сообщайте ему общих выводов, определений, подразделений и всякой терминологии.
     Сообщайте определение, подразделение, правило, название только тогда, когда ученик имеет столько сведений, что сам в состоянии проверить общий вывод, — когда общий вид не затрудняет, а облегчает его.
     Другая причина, по которой урок бывает неприятен и незанимателен, заключается в том, что учитель объясняет слишком длинно и сложно то, что давно уже понял ученик. Ученику так просто, что ему сказали, что он ищет особенного, другого значения, и понимает ошибочно или уж вовсе не понимает.
     Такого рода толкования обыкновенны, в особенности, когда предметы уроков взяты из жизни. Например, когда учитель начнет толковать ученику, что такое стол, или какое животное лошадь, или чем отличается книга от руки, или: одно перо и одно перо — сколько будет перьев?
     Вообще толкуйте ученику то, чего он не знает, и то, что вам самим было бы занимательно узнать, если бы вы не знали. При соблюдении всех этих правил часто случится, что ученик все–таки не будет понимать. На это будут две причины. Или ученик уже думал о том предмете, о котором вы толкуете, и объяснил его себе по–своему. Тогда старайтесь вызвать ученика на объяснение его взгляда и, если он неверен, опровергайте его, а если верен, то покажите ему, что вы и он видите предмет одинаково, но с различных сторон.
     Или же ученик не понимает оттого, что ему ещё не пришло время. Это особенно заметно в арифметике. То, над чем вы тщетно бились по целым часам, становится вдруг ясно в минуту через несколько времени. Никогда не торопитесь, переждите, возвращайтесь к тем же толкованиям. Для того, чтобы душевные силы ученика были в наивыгоднейших условиях, нужно:
     1) Чтобы не было новых, непривычных предметов и лиц там, где он учится.
     2) Чтобы ученик не стыдился учителя или товарищей.
     3) (Очень важное). Чтобы ученик не боялся наказания за дурное учение, т. е. за непонимание. Ум человека может действовать только тогда, когда он не подавляется внешними влияниями.
     4) Чтобы ум не утомлялся. Определить число часов или минут, после которого ум ученика утомляется, — невозможно ни для какого возраста. Но для внимательного учителя всегда есть верные признаки утомления; как скоро ум утомлен, заставьте ученика делать физическое движение. Лучше ошибиться и отпустить ученика, когда он еще не утомлен, чем ошибиться в обратном смысле и задержать ученика, когда он утомлен.
     Тупик, столбняк, упрямство происходят только от этого.
     5) Чтобы урок был соразмерен силам ученика, не слишком легок, не слишком труден.
     Если урок будет слишком труден, ученик потеряет надежду исполнить заданное, займется другим и не будет делать никаких усилий; если урок слишком легок, будет то же самое. Нужно стараться, чтобы все внимание ученика могло быть поглощено заданным уроком. Для этого давайте ученику такую работу, чтобы каждый урок чувствовался ему шагом вперед в учении.
     Чем легче учителю учить, тем труднее ученикам учиться. Чем труднее учителю, тем легче ученику. Чем больше будет учитель сам учиться, обдумы-

_____
344

вать каждый урок и соразмерять с силами ученика, чем больше будет следить за ходом мысли ученика, чем больше вызывать на ответы и вопросы, тем легче будет учиться ученику.
     Чем больше будет ученик предоставлен самому себе и занятиям, не требующим внимания учителя: переписыванию, диктованию, чтению вслух без понимания, заучиванию стихов, — тем труднее будет ученику.
     Но если учитель положит и все силы на своё дело, то всё–таки он не только со многими учениками, но и с одним учеником будет постоянно чувствовать, что он ещё далеко не исполняет того, что нужно.
     Для того, чтобы, несмотря на это всегдашнее недовольство собою, иметь сознание приносимой пользы, нужно иметь одно качество. Это же качество восполняет и всякое искусство учительское и всякое приготовление, ибо с этим качеством учитель легко приобретет недостающее знание.
     Если учитель во время трёхчасового урока не чувствовал ни минуты скуки, он имеет это качество.
     Качество это есть любовь. Если учитель имеет только любовь к делу, он будет хороший учитель. Если учитель имеет только любовь к ученику, как отец, как мать, он будет много лучше того учителя, который прочёл все книги, но не имеет любви ни к делу, ни к ученикам.
     Если учитель соединяет в себе любовь к делу и к ученикам, он — совершенный учитель. (1)

________________
     (1) "Азбука гр. Л. Н. Толстого. Спб. 1872 г. Кн. I. с. 180.

     2–я, 3–я и 4–я книги расположены по тому же плану, как и первая, за исключением азбуки, составляющей 1–ю часть первого тома, и состоят поэтому каждая из трех частей: 1–я часть заключает в себе статьи для постепенного чтения, 2–я — упражнения в чтении на церковно–славянском языке и 3–я — арифметику. Каждая книга заключается наставлениями для учителей; наиболее интересны наставления по преподаванию арифметики.
     Мы считаем своим долгом остановить внимание читателя на арифметическом методе Л. Н-ча, так как в нём есть много оригинального.
     Главная цель преподавания арифметики, преследуемая Л. Н-чем, — это сознательное отношение ученика к числу во всех его комбинациях и разложении и составлении его всевозможными способами, как наглядными, так и умственными. Для наглядного обучения Л. Н-ч широко пользуется русскими счетами, производя на них всевозможные примеры счисления, сложения и вычитания. Для умственного упражнения и для полного сознательного усвоения состава числа Л. Н-ч вводит в преподавание начальной арифметики различные системы счисления, кроме десятичной, производя все четыре действия с помощью этих различных систем.
     Дав понятие о десятичных дробях, как о продолжении десятичного счисления после запятой, и пройдя затем целый ряд упражнений в различных системах счисления, Л. Н-ч подходит к простым дробям, рассматривая их как частные случаи различных систем счисления, подходя, таким образом, к ним с совершенно новой, неожиданной стороны и давая новое обобщение целых и дробных чисел.
     Вот этот замечательный переход:
     "Целые числа всегда считаются в десятичном счислении и редки в другом счислении, а дроби редко считаются в десятичном счислении и почти всегда в разных счислениях.

_____
345

     Дроби в десятичном счислении пишут так: 0,35 (35 сотых), 1,017 (одна целая и 17 тысячных) и т. д. А дроби в разных счислениях пишут так: наверху пишут числа, а внизу то, в каком оно счислении, и это нижнее число зовётся знаменателем. А самое число, что пишется наверху, зовётся числителем".
     Тот же метод различных систем счисления проведен Л. Н-чем с большой последовательностью и в действиях над дробями, и в приведении дробей к одному знаменателю. Способы эти, даваемые Л. Н-чем, заслуживают, по нашему мнению, большого внимания.

     Азбука Л. Н-ча, конечно, вызвала немало критических статей; как всегда, в этих статьях было много противоречивых суждений, часто взаимно уничтожающих, но почти все они сходились на одном осуждении предложенного Львом Николаевичем способа обучения чтению, который они считали допотопным, способом азов и т. д., и негодовали за отвержение нового звукового метода, который в то время уже начал распространяться в русских школах.
     Эти нападки заставили Л. Н. обратиться с открытым письмом к издателям "Московских ведомостей", в котором он разъясняет свои отношения к этому вопросу. Приводим это письмо целиком:
     "Прошу вас дать место в уважаемой вашей газете моему заявлению, относящемуся до изданных мною четырёх книг под заглавием Азбука.
     Я прочёл и слышал с разных сторон упрёки моей Азбуке за то, что я будто бы, не зная или не хотя знать вводимого нынче повсеместного звукового способа, предлагаю в своей книге старый и трудный способ азов и складов. В этом упреке есть очевидное недоразумение. Звуковой способ мне не только хорошо известен, но едва ли не я первый привез его и испытал в России 12 лет тому назад, после своей поездки по Европе с целью педагогического изучения. Испытывая тогда и несколько раз потом обучение грамоте по звуковому методу, я всякий раз приходил к одному выводу — что этот метод, кроме того, что противен духу русского языка и привычкам народа, и кроме того, что требует особо составленных для него книг, и кроме огромной трудности его применения и многих других неудобств, о котором говорить здесь не место, — неудобен для русских школ, что обучение по нему трудно и продолжительно, и что метод этот легко может быть заменен другим. Этот–то другой метод, состоящий в том, чтобы называть согласные с гласной буквой и вкладывать на слух без книги, и был мною придуман еще 12 лет тому назад, употребляем мною лично во всех моих школах и по собственному их выбору всеми учителями школ, находившимися под моим руководством. И всегда с одинаковым успехом. Этот–то прием я и предлагаю в своей Азбуке. Он имеет только внешнее сходство со способом азов и складов, в чем легко убедится всякий, кто даст себе труд прочесть руководство для учителя к моей Азбуке. Способ этот отличается от всех других известных мне приемов обучения грамоте особенно тем, что по нему ученики выучиваются грамоте гораздо скорее, чем по всякому другому: способный ученик выучивается в 3–4 урока, хотя медленно, но правильно читать, а неспособный — не более как в 10 уроков. Поэтому всех тех, которые утверждают, что звуковой способ есть самый лучший, быстрый и разумный, я прошу сделать только то, что я делал неоднократно, что я также предложил московскому Комитету грамотности сделать публично, т. е. сделать опыт обучения нескольких учеников по тому и другому способу.
     Дело обучения грамоте есть дело практическое, и показать лучший и удобнейший прием обучения грамоте может только опыт, а не рассуждения,

_____
346

а потому всех тех, кого должно интересовать и интересует дело грамотности, я прошу, до произнесения решения, сделать опыт.
     Самый процесс обучения грамоте есть одно из ничтожнейших дел во всей области народного образования, как я это уже высказал и в издаваемом мной журнале 12 лет тому назад, и в наставлении для учителя в изданной недавно Азбуке, но и в этом ничтожном относительно деле для чего идти хитрым и трудным путем звукового способа, когда того же самого можно достигнуть проще и скорее" (1).

_________________
     (1) Зелинский. "Русская критическая литература о Толстом", ч. 7, с. 66.

     Закончив этот краткий исторический очерк Азбуки Л. Н-ча и описание её содержания, мы переходим к другим отделам его педагогической деятельности 70–х годов, к опытам и проектам, большею частью не осуществлённым, но тем не менее ценным по своей оригинальности и серьёзности, с которой Л. Н-ч затрагивает в них самые существенные черты народной жизни.


ГЛАВА 7.
Другие педагогические опыты

     В своих педагогических занятиях второго периода Лев Николаевич не ограничился изданием "Азбуки"; создав свою систему обучения, он решил проводить ее в практику и, кроме домашней школы, где, как мы видели, эта система практиковалась успешно, ему хотелось распространить ее и на соседние школы. Для этого он собирает учителей к себе в усадьбу, и в том самом флигеле, где помещалась первая яснополянская шкода, осенью 1873 г, происходили заседания кружка созванных Львом Н-чем учителей, которым он объяснял свою систему и тут же проверял ее на собранных из соседних деревень неграмотных детях.
     Вот что пишет по этому поводу гр. Софья Андреевна своей сестре от 16 октября 1872 года:
     "В том доме у нас целая толпа учителей народных школ, человек 12, приехали на неделю. Лёвочка им показывает свою методу учить грамоте ребят, и что–то они там обсуждают; навезли ребят из Телятинок и Грумонта, таких, которые еще не начинали, и теперь вопрос о том, как скоро они выучиваются по Лёвочкиной методе. Роман совсем заброшен, и это меня огорчает".
     Мы полагаем, что из всего вышеизложенного читателю должна быть ясна сущность системы Л. Н-ча. Мы отметим еще одну характерную особенность ее. Во всем, что Л. Н-ч делал для народа, он ставил себе один важный и неопровержимый критерий — это понятность этого дела для народа. Эту мысль он особенно ярко высказал в письме к г-же П., обратившейся к Л. Н-чу в 1873 году за советом и помощью в деле издания задуманного ею журнала "Русский рабочий". Вот что ответил ей Лев Николаевич:
     "Я потому только мало сочувствую народному журналу, что я слишком ему сочувствую: я убежден, что те, которые за него возьмутся, будут a cent lieues от того, что нужно для народа. Мои требования, льщу себя надеждою, одинаковые с требованием народа, это — чтобы журнал был понятен. А этого–то и не будет. Понятливость, доступность есть не столько необходимое усло-

_____
347

вие для того, чтобы народ читал охотно, но есть, по моему убеждению, узда для того, чтобы не было в журнале глупого, неуместного, бездарного. Если бы я был издатель народного журнала, я бы сказал своим сотрудникам: пишите, что хотите. Проповедуйте коммунизм, хлыстовскую веру, протестантизм, — что хотите, но только так, чтобы каждое слово было понятно тому ломовому извозчику, который будет везти экземпляры из типографии, и я уверен, что, кроме честного, здравого и хорошего, ничего не будет в журнале. Я не шучу и не желаю говорить парадоксов, а твердо знаю это из опыта. Совершенно понятным и простым языком ничего дурного нельзя будет написать. Всё безнравственное представится столь безобразным, что сейчас будет отброшено, все сектаторское — протестантское ли, хлыстовское ли — явится столь ложным, если будет высказано без непонятных фраз, все сколько–нибудь поучительное, популярно–научное, но не серьезное и, большею частью, ложное, чем всегда переполняются народные журналы, тоже без фраз, а выраженное понятным языком, покажется столь глупо и бедно, что тоже откинется. Если народный журнал серьезно хочет быть народным журналом, то ему надо только стараться быть понятным и достигнуть этого нетрудно. С одной стороны, стоит только пропускать все статьи через цензуру дворников, извозчиков, черных кухарок. Если ни на одном слове чтец не остановится, не поняв, то статья прекрасна. Если же, прочтя статью, никто из них не может рассказать, про что прочел, статья никуда не годится.
     Я истинно сочувствую народному журналу и надеюсь, что вы отчасти согласитесь со мною, и потому говорю все это. Но знаю тоже, что 0,999 сочтут мои слова или просто глупостью, или желанием оригинальничать, тогда как я, напротив, в издании дамами журнала для народа — дамами, и думающими, и говорящими не по–русски без желания справиться с тем, понимает ли их народ — вижу самую странную и забавную шутку.
     Я сказал: понятности достигнуть очень легко, с одной стороны — стоит только в рукописях читать и давать читать народу, но, с другой стороны, издавать журнал понятный — очень трудно. Трудно, потому что окажется очень мало материала. Будет беспрестанно оказываться то, что статья, признанная charmant в кругу редакции, как скоро прочтется в кухне, будет призвана никуда не годной, или что из 10–ти листов слов окажется дела 10 строк" (1).

__________________
     (1) «Тобольские губ. ведомости» 1893 года, No 26.

     Редакция "Тобольских ведомостей", печатая это письмо, прибавляет от себя, что Л. Н-ч оказался совершенно прав: журнал вышел ниже всякой критики; в нем большею частью печатались статейки, переведённые с английского, на безграмотном русском языке, и журнал просуществовал недолго.
     Следующий документ показывает нам, что Л. Н-ч в то время серьезно задумывался о реформе русского языка в смысле народности.
     В марте 1873 г. он пишет Н. Н. Страхову:
     "Вы меня задели за живое, любезный Николай Николаевич. Мне стало грустно после того, как я прочел. Как и всегда, вы попали прямо на узел вопроса и указали его. Вы правы, что у нас нет свободы для науки и литературы, но вы видите в этом беду, а я не вижу. Правда, что ни одному французу, немцу, англичанину не придет в голову, если он не сумасшедший, остановиться на моем месте и задуматься о том — не ложный ли прием, не ложный ли язык тот, которым мы пишем и я писал, а русский, если он не безумный, должен задуматься и спросить себя: продолжать ли писать поскорее свои драгоцен-

____
348

ные мысли, стенографировать или вспомнить, что и "Бедная Лиза" читалась с увлечением кем–то и хвалилась, и поискать других приёмов языка. И не потому что так рассудил, а потому что противен этот наш теперешний язык и приемы, а к другому языку и приемам (он же получился народный) влекут мечты невольные. Замечание Данилевского очень верно, особенно в отношении науки и литературы так называемой, но поэт, если он поэт, не может быть несвободен, находится ли он под выстрелами или нет. Всякий человек так же свободен встать или не встать с постели в безопасности в своей комнате, как и под выстрелами. Можно оставаться под выстрелами, можно уйти, можно защищаться, нападать. Под выстрелами нельзя строить, надо уйти туда, где можно строить. Вы заметьте одно. Мы под выстрелами, но все ли? Если бы все, то и жизнь была бы так же нерешительна, дрянна, как и науки и литература, а жизнь тверда и величава, и идет своим путем, и знать не хочет никого. Значит, выстрелы–то попадают только в одну башню нашей дурацкой литературы. А надо слезть и пойти туда ниже, там будет свободно. И опять случайно это "туда ниже" есть народность. "Бедная Лиза" выжимала слезы, и ее хвалили, а ведь никто никогда уже ее не прочтет, а песни, сказки, былины, весьма простые, будут читать, пока будет русский язык. Я изменил приемы своего писания и языка, но, повторяю, не потому что рассуждаю, что так надобно, а потому что даже Пушкин мне смешон, не говоря уже о наших… а язык, которым говорит народ и в котором есть звуки для выражения всего, что только может сказать поэт, мне мил. Язык этот, кроме того, — и это главное — есть лучший поэтический регулятор. Захоти сказать лишнее, напыщенное, болезненное — язык не повторит, а наш литературный язык без костей, так на нем что хочешь мели — все похоже на литературу. Народность славянофилов и народность настоящая — две вещи столь же разные, как эфир серный и эфир всемирный, источник тепла и света. Я ненавижу все эти хоровые начала и строи жизни, и общины, и братьев славянских, кем–то выдуманных, а просто люблю определенное, ясное, красивое и умеренное и все это нахожу в народной поэзии, языке и жизни и обратное в нашем" (1).

________________
     (1) Архив В. Г. Черткова.

     Другое письмо к Страхову того же времени снова поднимает этот важный вопрос о народности, который Л. Н-ч разрешает совершенно оригинальным, ему одному свойственном путем.
     "Заметили ли вы в наше время в мире русской поэзии связь между двумя явлениями, находящимися между собой в обратном отношении: упадок поэтического творчества всякого рода — музыки, живописи, поэзии и стремление к изучению русской народной поэзии всякого рода — музыки, живописи и украшения и поэзии. Мне кажется, что это даже не упадок, а смерть с залогом возрождения в народности. Последняя волна, поэтическая парабола, была при Пушкине на высшей точке, потом Лермонтов, Гоголь, мы, грешные, и ушла под землю. Другая линия пошла в изучение народа и выплывет, бог даст, а Пушкина период умер, совсем сошел на нет.
     Вы понимаете, вероятно, что я хочу сказать. Счастливцы те, кто будет участвовать в выплывании. Я надеюсь".
     Народное образование, умственная и духовная пища, даваемая народу, всегда самым глубоким и серьезным образом занимала Льва Николаевича. Доводя до известной практической цели свою систему начального образования, Л. Н-ч решил идти дальше, чтобы деть возможность тем людям из наро-

_____
349

да, которые имели к тому способности, охоту и материальную возможность, продолжать приобретение полезных знаний.
     Занимаясь преподаванием, Л. Н-ч заметил в некоторых своих учениках жажду знания и стремление продолжать ученье. Ему помогал в преподавании его шурин, Степан Андреевич Берс. Они начинали с некоторыми из крестьян–учеников, окончивших начальную школу, изучение алгебры, и дело шло очень успешно. И вот у Л. Н-ча возникла мысль основания высшего училища для народа, но такого, чтобы поступление в него и обучение в нем нисколько не требовало изменения в условиях жизни учеников. "Пускай это будет университет в лаптях", — говорил Л. Н-ч. Главными предметами предполагалось сделать математику и один из иностранных языков. Была выработана программа и главнейшие пункты устава. Оставалось найти средства для осуществления этого дела. Тогда был предводителем дворянства в губернии приятель Л. Н-ча, Дм. Фед. Самарин. Он, узнав о проекте Л. Н-ча и отнесясь к нему весьма сочувственно, рассказал, что в земстве имеется капитал в 30.000 р., предназначенный на народное образование и которому еще не дано назначение. Он предложил Л. Н-чу сделать на земском собрании доклад с просьбой дать эту сумму на учреждение высшего народного училища, нечто вроде учительской семинарии, и обещал поддержку.
     Всегда отказываясь прежде от участия в выборах и выборной службе, на этот раз Л. Н-ч баллотировался в гласные и был единодушно выбран в члены училищного совета.
     Степ. Андр. Берс говорит в своих воспоминаниях по поводу этого проекта следующее:
     "В педагогических статьях Л. Н-ча неоднократно высказывалось, что наш образованный класс не в состоянии образовать простого народа так, как это нужно народу, потому что видит благо народа в прогрессе и цивилизации. Поэтому он полагал создать учителей для народных школ из среды того же народа".
     И далее там же:
     "Я прочел и слышал с разных сторон упреки моей методе, которая заключалась в том, чтобы будущего учителя–селянина удержать в той обстановке, в которой живут все крестьяне, и чтобы образование не развило в нем новых внешних потребностей, кроме душевных" (1).
______________
     (1) С. А. Берс. "Воспоминания о Толстом".

     Можно назвать эту цель более общим именем — создание народной деревенской интеллигенции.
     Но проекту этому не было суждено осуществиться. Доклад был сделан, и во время прений по этому вопросу, вначале весьма сочувственных, встал один старик и заявил, что в этот год Тула празднует столетие учреждения губернии Екатериной II, и что так как в то же время по всей России шла подписка на памятник Екатерине II, то не лучше ли в знак памяти и благодарности за оказанное Тульской губ. благодеяние пожертвовать этот капитал на памятник великой императрице–благодетельнице.
     Собрание присоединилось к его просьбе, а Толстому постановили отказать. Неудача этой попытки не остановила Л. Н-ча в его дальнейшей педагогической деятельности.
     Он был так поглощен этой деятельностью, что забросил все остальные дела. В это время он писал своей родственнице графине А. А. Толстой:


_____
350

     "Дело воспитания очень важное. Я только о нём и думаю. Я опять в педагогике, как 14 лет тому назад; пишу роман, но часто не могу оторваться от живых людей для воображаемых".
     Это увлечение давало ему такое удовлетворение, что он чувствовал себя счастливым и, между прочим, писал гр. А. А. Толстой, что ему нечего писать о себе, потому что "les peuples heureux n'ont pas d'histoire" (1).
_________________
     (1) У счастливых народов нет истории.

     Льву Николаевичу хотелось заинтересовать в этом деле широкий круг педагогов, и вот он решил выступить с защитой своей методы в Московском комитете грамотности.
     "Заседание Комитета грамотности 15 января 1874 г., — пишет один рецензент, — в котором граф Л. Толстой защищал буквослагательный метод обучения грамоте и опровергал звуковой, поистине может быть названо необычайным во всех отношениях. Во–первых, очень большой зал, в котором происходит заседание Комитета, был буквально битком набит публикой, так что многим пришлось сидеть на окнах, а некоторые принуждены были даже стоять — явление весьма редкое". (2)

____________________
      (2) "Русские ведомости" 1874 г. No 31.

     На заседание был приглашён стенограф, и все прения были дословно записаны.
     Льву Николаевичу предложено было председателем изложить свой метод преподавания; но он отказался, прося предлагать ему вопросы, на которые он будет отвечать.
     Председательствовал Шатилов, говорили Н. П. Малинин, Д. И. Тихомиров, М. А. Протопопов, Мазинг, Бронзов — все, приводя доводы в пользу звукового способа; в пользу буквослагательного говорили учителя Королев, Егоров и председатель Шатилов.
     Л. Н-ч отвечал на возражения ораторов, причем спор перешел с узкого вопроса о способе обучения грамоте на более широкий вопрос о направлении начального образования вообще. Л. Н-ч, оставаясь на почве своих взглядов на свободу образования, порицал современную систему начального образования за навязывание народу особого развития "с направлением" и признавал в начальном обучении целесообразным лишь преподавание русского языка и арифметики, находя, что преподавание естественных наук и истории извращает здравые народные понятия. (3)

_________________
     (3) См. стеногр. отч. об этом засед., помещ. в "Моск. епарх. вед." 1874 г., No 10.

     Споры были горячие, как всегда не приведшие ни к какому осязательному результату.
     В подтверждение своих доводов Л. Н-ч предложил лично демонстрировать свой способ на одной из московских фабричных школ. Опыт был назначен на фабрике Ганешина, на Девичьем Поле, 16 и 17 января вечером. 16 января Л. Н-ч чувствовал себя нездоровым и не мог явиться, и демонстрация состоялась только вечером 17 января в присутствии членов Комитета грамотности и посторонней публики.
     После этой демонстрации было решено произвести опыт в более широких размерах.
     По предложению И. Н. Шатилова были учреждены в Москве при Комитете грамотности две первоначальные школы. В одной из них учение ведено было по звуковому способу г. Протопоповым, учителем, избранным сторонниками звукового способа, в другой учил учитель Петр Васильевич Морозов по способу гр. Л. Н. Толстого. Ученики были разделены в обе школы по равенству лет и способностей. Учение продолжалось равное время в той и другой школе, и обе школы были открыты для посетителей. После семи недель была назначена экзаменационная комиссия для произведения экзамена и заседание Комитета для заключения о преимуществах того и другого способа. Но члены экзаменационной комиссии разделились во мнениях, каждый почти подал отдельное мнение, заседание комитета грамотности не пришло ни к какому заключению, и вопрос оставлен открытым" (1).

________________
     (* "Отечественные записки" 1874 г., No 9, с. 147.

     Прения по этому вопросу происходили на заседании комитета грамотности 13 апреля 1874 г.
     Вследствие большого разногласия присутствовавших на заседании и невозможности ясно изложить свои взгляды Л. Н-ч решил сделать это в печати и, по просьбе председателя Моск. ком. грамотн., Иосифа Ник. Шатилова, обратился с открытым письмом к нему, которое и было напечатано в "Отечественных записках" в No 9 за 1874 г.
     Вот как рассказывает историю этой статьи Н. К. Михайловский в своих воспоминаниях:
     "В 1874 г. гр. Толстой обратился к Некрасову с письмом (оно у меня сохранилось), в котором просил "Отечественные записки" обратить внимание на его, гр. Толстого, пререкания с профессиональными педагогами в Моск. комитете грамотности. Граф выражал лестную для нашего журнала уверенность, что мы внесем надлежащий свет в эту педагогическую распрю. Письмо это, совершенно неожиданное, возбудило в редакции большой интерес. Собственно, Некрасов не особенно высоко ценил спор о приемах преподавания грамоты в народных школах, но гр. Толстой обещал отплатить за услугу услугой, разумея свое сотрудничество по беллетристическому отделу, и Некрасов как опытный журналист хорошо понимал значение сотрудничества автора "Войны и мира". Впечатление, произведенное этим гигантским творением, было еще тогда очень свежо, и ему нисколько не мешали некоторые рискованные подробности философско–исторической части романа. Известно, что философско–исторические взгляды гр. Толстого были первоначально вплетены в самый текст "Войны и мира", а затем выделены в прибавление, или в особую часть. Читатели мысленно совершили эту операцию гораздо раньше самого автора: наслаждались несравненными красотами художественной части и пропускали, так сказать, сквозь пальцы часть философско–историческую. В связи с рассказами о гр. Толстом Некрасова, который его давно и хорошо знал, как–то сама собой установившаяся плохая репутация философско–исторической части "Войны и мира" заставляла опасаться, что в педагогической распре мы окажемся, пожалуй, не на стороне графа (за самой распрей никто из нас не следил). В конце концов, порешили на том, чтобы предложить самому гр. Толстому честь и место в "Отечественных записках"; он, дескать, достаточно крупная и притом вне литературных партий стоящая фигура, чтобы отвечать самому за себя, а редакция оставляет за собой свободу действий. Но гр. Толстому этого было мало. В новом письме к Некрасову он повторял уверенность, что у него с "Отечественными записками" никакого разногласия быть не может, и, выражая готовность прислать статью по предмету спора, настаивал на том, чтобы наш журнал предварительно сам выска-

_____
352

зался. Я взял на себя труд познакомиться с делом, отнюдь не обязываясь писать о нём, и взялся не потому чтобы очень интересовался вопросом о методах преподавания грамоты, а просто в качестве горячего почитателя гр. Толстого как художника, который вдобавок завоевал себе новое право на общую симпатию напечатанным в "Московских ведомостях" письмом о самарском голоде. Но ни красоты "Войны и мира", ни прочувствованные строки о голодном мужике не могли, конечно, служить ручательством за правильность педагогических взглядов гр. Толстого. Притом же и мне самому приходилось еще только знакомиться с педагогическими вопросами. Я откровенно изложил гр. Толстому свое положение: так и так, преподавательским делом никогда не занимался, с литературой предмета совершенно не знаком, но постараюсь изучить ее, а для этого нужно время. Действительно, я добросовестно принялся за разные учебники, методики, статьи, посвященные вопросам о методе звуковом, буквослагательном и пр., в том числе и за старые педагогические статьи гр. Толстого, составляющие четвертый том его сочинений. На все это при обилии других занятий потребовалось столько времени, что граф Толстой меня не дождался: статья его "О народном образовании" была напечатана в сентябрьской книжке "Отечественных записок" 1874 г. и вызвала целую бурю как в общей, так и специально–педагогической литературе. Я же мог утилизировать плоды своего педагогического изучения только в январе 1875 г. Да и то я решился говорить только от лица и имени «профана». (1)

___________________
     (1) Н. К. Михайловский. "Литерат. воспомин. и современная смута", с. 199–200.

     Первая часть этой замечательной статьи "О народном образовании" касается произведённого опыта с двумя школами, и так как эта часть письма не вошла в полное собрание сочинений, а между тем она имеет, по нашему мнению, важное значение как для истории педагогики, так и для характеристики самого Л. Н-ча, то мы и приводим её здесь целиком.
     Эта статья изложена в форме письма на имя председателя Московского комитета грамотности Иосифа Николаевича Шатилова.

     "Милостивый государь Иосиф Николаевич!
     Постараюсь исполнить ваше желание, т. е. написать то, или приблизительно то, что было высказано мною в последнем заседании комитета. Исполняю это с особенным удовольствием еще и потому, что в прежнем протоколе заседания, в котором напечатаны мои слова (я только что прочел его), я нашел много не имеющих ясного смысла фраз, которых, я помнится, не говорил. Если то, что было говорено мною в последнем заседании, должно быть напечатано, то настоящее письмо или может быть напечатано вместо стенографического отчета, или может служить ему поверкою.
     Опыт испытания преимущества того или другого метода посредством учреждения двух школ и экзамена был столь неудачен, что после испытания оказались возможными самые противоположные суждения. Были сделаны ошибки в самом устройстве школ. Первая ошибка состояла в том, что взяты в школы дети слишком малые, ниже того возраста и зрелости, при котором дети бывают способны к учению. Очевидно, что на детях, не способных ещё учиться, нельзя делать опыта, каким образом легче и труднее учиться. Трёхлетний ребенок одинаково не выучится ничему ни по какому способу, пяти- и шестилетний почти ничему не выучится; только на детях 10–11 лет можно видеть, по какому способу они выучатся скорее. Большинство же учеников

_____
353

обеих школ были дети 6, 7 и 8 лет, не достигшие ещё возраста школьной зрелости, и потому только на старших учениках могло выказаться преимущество того или другого способа. В обеих школах было только по трое таких, и потому, сравнивая успехи той и другой школы, я буду говорить преимущественно о трех старших учениках.
     Вторая ошибка состояла в том, что допущены были в школу посетители. В напечатанном в моей "Азбуке" кратком руководстве для учителя сказано, что одно из главных условий для успеха учения состоит в том, чтобы там, где учатся, не было предметов и лиц, развлекающих внимание учеников. Казалось бы, что условие это должно быть одинаково невыгодно как для той, так и для другой школы; но оно было невыгодно только для моей школы, потому что главное основание обучения по моему способу состоит в отсутствии принуждения и в свободном интересе ученика к тому, что ему предлагает учитель; тогда как обучение в звуковой школе основано на принуждении и весьма строгой дисциплине. Понятно, что учителю легче заинтересовать ученика там, где нет ничего развлекающего внимание учеников, а там, где постоянно входят и выходят новые лица, привлечь внимание ученика будет очень трудно, и что, напротив, в принудительной школе влияние развлечения будет менее ощутительно.
    Третья ошибка состоит в том, что г. Протопопов отступил при обучении в своей школе от приемов, которые я считаю вредными, но которые считаются необходимым условием обучения при звуковом методе. Отступление это, без сомнения, было очень выгодно для обучавшихся детей, и если бы сторонники звукового метода признали, что это отступление не случайно, то одна из главных сторон моего разногласия с ними не существовала бы. Отступление г. Протопопова от своего метода состояло, во–первых, в том, что он не исполнил требования так называемого наглядного обучения, которое, по мнению педагогов, должно быть нераздельно связано с обучением грамоте и предшествовать ему. Бунаков и все столпы новой педагогики советуют большую часть времени употреблять на наглядное обучение.
     На известных педагогических курсах прошлого года, как я слышал, все учёные педагоги, учителя учителей, показывали на учениках, что надо три четверти времени проводить в описании комнаты, стола и т. д. Это не было делаемо г. Протопоповым в тех размерах, в которых предписывается педагогами. Правда, я видел один раз, что, прочтя слово "дрозд", г. Протопопов хотел показать ученикам в лицах дрозда, но в картинах дрозда не оказалось, и г. Протопопов, попросив их поверить на слово, что дрозд — птица (что они очень хорошо знали), поспешил перейти к занятию чтением. Я повторяю, что отступление это очень выгодно для учеников и для дела, но надо признать его. И тогда, повторяю, я почти не спорю.
     Другое отступление, сделанное г. Протопоповым от своего метода, состояло в том, что, противно общему правилу педагогов, что книги надо читать только в школе с объяснением каждого слова, г. Протопопов давал своим ученикам книги читать и на дом. Я считаю главною целью школы доводить учеников до того, чтобы они, интересуясь книгой, брали ее читать на дом и понимали бы ее, как они хотят, и поэтому г. Морозов давал ученикам книги на дом; но, сколько мне известно, по руководствам педагогов звукового метода, так как при нем дети считаются дикарями, которых надо месяца два учить правой и левой стороне и тому, что вверх, что вниз, то книг им давать не надо, и всякое слово должно быть объяснено. Опять, если мы и в этом согласны, убавляется еще одна важная часть спора.


_____
354

     Третье отступление состоит в том, что г. Протопопов давал читать своим ученикам не исключительно руководства педагогов звуковой школы, которые я считаю дурными. Для самого важного отдела чтения, того, которое производилось учениками дома для личного интереса, он употреблял именно мои книги — "Азбуку" и "Ясную Поляну". Эти две книги были им постоянно даваемы ученикам на дом. Опять повторяю, что и на это я совершенно согласен, но надо признать это.
     Четвёртая и самая главная ошибка в устройстве школы было их соседство из двери в дверь и то, что дети вместе ходили в школу и уходили из неё. Многие ученики даже жили вместе на одних квартирах. Невыгодное влияние соседства и сближения учеников состояло в том, что ученики г. Протопопова научились от учеников г. Морозова моему способу складывания и, по моему убеждению, благодаря этому знанию выучились читать у г. Протопопова. Все мальчики школы г. Протопопова умеют складывать на слух и умели это делать с первых же дней, научившись этому от учеников Морозова. На экзамене мы видели, как они называли буквы — бе, ре и т. д. Способ складывания на слух так легок, что в моих прежних школах меньшой брат ученика всегда приходил в школу уже со знанием складов, которому он научился на слух от брата. В нынешнем году в яснополянской школе хозяйский мальчик 6–ти лет, считавшийся слишком молодым для учения, лежал на полатях во время учения и после нескольких уроков слез и стал хвастаться, что он все знает, — и действительно знал. Так и ученики г. Протопопова, перебегая через школу, возвращаясь вместе домой, научились складывать, и в классе г. Протопопова складывали собственно по моему способу, и, только удовлетворяя требованиям г. Протопопова, называли бе — б, в сущности же читали по буквослагательному способу. Должен сказать, что г. Протопопов с чрезвычайной добросовестностью требовал от учеников, чтобы они забывали бе и называли б, и ученики старались делать то, что велит учитель. Я сам видел в классе г. Протопопова, как мальчик, давно прочтя слово "груша" и зная, что оно состоит из ге–ре–у-ше-а, бился и не мог выговорить г, р, чего требовал учитель. Итак, вследствие соседства школ, по моему мнению, ученики г. Протопопова выучились не благодаря звуковому методу, но скорее несмотря на него. Этот взаимный невольный обман, состоящий в том, что ученики выучиваются, в сущности, по буквослагательному, более естественному и легкому способу, а в угоду учителю притворяются, что они учатся по звуковому, был замечаем мною не раз во многих школах, в которых предписывается звуковой способ, Все опытные люди, наблюдавшие самый ход дела обучения грамоте в народных школах, как–то: инспектора, члены училищных советов, подтверждают, что в большинстве школ, где введен звуковой способ, он ведется только номинально, в сущности же дети обучаются по буквослагательному, называя согласные бы, вы, гы и т. д. Только этому взаимному обману можно приписать и то, что в обществах городских, где грамотность распространена, звуковой способ дает лучшие результаты, чем в деревнях.
     В городах, где знают дети буквы и склады, переучиваясь по звуковому, они учатся, собственно, по буквослагательному, но приучаются откидывать ненужное при складах уки, еди или е.
     В последнем заседании комитета, на котором я был, у меня спрашивали, что я разумею под словами, что мой способ народен. Вот это самое. Я разумею то, что учитель с добросовестным усилием старается выучить детей русской грамоте по немецкому способу и против своей воли учит их по народному способу, и что ученики выучиваются ему бессознательно.

_____
355

     Таковы были ошибки в учреждении школ для испытания. Но, несмотря на самые противоречивые суждения, выраженные членами экзаменационной комиссии о результатах испытания, мне кажется, что результат испытания совершенно ясен, если рассматривать только тех учеников, которые могли учиться, т. е. 3 старших в той и другой школе. Определяя по знанию, я вижу, что старшие ученики г. Протопопова умеют читать и писать по–русски и больше ничего. Ученики школы Морозова умеют также читать по–русски (по–моему, лучше), но, кроме того, знают нумерацию, сложение, вычитание и отчасти умножение и деление и еще читают по–славянски. Следовательно, знают гораздо больше. Определяя же по времени, я вижу, что ученики г. Морозова знали то, что знают теперь ученики г. Протопопова (я говорю про трех), чрез две недели после начатия учения, и справедливость этого могут подтвердить все посещавшие школу и видевшие, что 3 старшие ученика Морозова уже после двух недель читали так же, как теперь читают ученики г. Протопопова. Остальное время было употреблено г. Морозовым на славянский язык, арифметику и на те медленные шаги в улучшении чтения и письма, которые не могли быть заметны на экзамене.
     Итак, ученики г. Морозова знают гораздо более того, что знают ученики г-на Протопопова, и менее чем в половину того времени, которое было употреблено г. Протопоповым, знали то, что знают ученики г. Протопопова. Вот, но моему мнению, ясный и очевидный результат испытания, доказывающий, что способ, по которому учил г. Морозов, несмотря на те ошибки, которые я указал, — что способ этот вдвое легче и быстрее, чем звуковой способ.
     Если же рассматривать и меньших учеников, то и относительно их общий результат испытания будет тот, что все без исключения ученики г. Морозова умеют читать по складам, писать и знают цифры и нумерацию, ученики же г. Протопопова знают читать и писать, и больше ничего. И то из меньших учеников г. Протопопова надо исключить двоих, которые не знают даже и читать.
     Но мы слышали в прошлом заседании и услышим от всякого педагога звукового метода и прочтём во всяком руководстве педагогов этой школы, что обучение грамоте ничего не значит, что главное дело — развитие" (1).

_______________
     (1) "Отеч. записки" 1874 г. No 9.

     Перейдем теперь к краткому изложению второй части статьи, вошедшей в полное собрание сочинений.
     Л. Н-ч полагает, что одним из главных тормозов к истинному образованию служит изобретенное интеллигенцией и навязываемое народу понятие "развитие". Развитие есть движение, и его главное условие, цель, направление, конечный результат, которого должно достичь движение, должно быть ясно известно и определенно, чтобы движение или развитие было осмысленно, а между тем этого–то и нет; цели развития ставятся неясные, произвольные и часто противоречащие одна другой.
     Л. Н-ч приводит выдержки из методики Бунакова и Евтушевского и критикует их изложение. Главный мотив этой критики заключается в том, что эти системы основаны на заимствованных западных теориях и принципах и применяются к народному образованию без соображения о том, соответствует ли это мировоззрению народа, обычаю, экономическим условиям и степени развития той или другой местности, слоя населения или деревни.

_____
356

     От этого незнания народа, пренебрежения к его потребностям, от этого желания навязать ему свою науку происходит, по мнению Л. Н-ча, большая часть ошибок новейших педагогических систем. То они толкуют о том, что должно быть известно всякому деревенскому мальчику с двухлетнего возраста, как, напр., что потолок вверху, а пол внизу, то о самых простых вещах они говорят таким языком, который непонятен детям, и только запутывают их понятия вместо развития их. То же можно сказать и о преподавании арифметики; сидение в продолжение целого года на числах от 1 до 10, годное разве только для идиотов, решение задач, имеющих претензию на бытовое содержание и которое в то же время совершенно недоступно, по своей искусственности, пониманию ученика, делает из интересного предмета нечто среднее между каторжной работой и толчением воды.
     "По захолустьям уже можно найти учителей, — говорит Л. Н-ч, — в особенности учительниц, которые, разложив пред собой руководство Евтушевского и Бунакова, прямо по ним спрашивают, сколько будет одно перо и одно перо и чем покрыта курица. Да, все это было бы смешно, если бы это был только вымысел историка, а не указание для практического дела, и указание, которому уже следуют некоторые, и если бы это дело не касалось одного из самых важных людских дел в жизни — воспитания детей. Мне было смешно, когда я читал это как теоретические фантазии; но когда я узнал и увидал, что это делается над детьми, мне стало и жалко, и стыдно". (1)

________________
     (1) "О народном образовании" 1874 г. Полн. собр. соч., т. IV, с. 316.

     Протестуя против этой постоянной опеки над народом, против этого насилия над душой ребёнка, Л. Н-ч говорит далее:
     "Педагогика находится в том же положении, в каком бы находилась наука о том, как должно ходить человеку; и люди стали бы искать правил, как учить детей, предписывать им сокращать тот мускул, вытянуть другой и т. д. и т. д. Такое положение новой педагогики прямо вытекает из двух ее основных положений: 1) что цель школы есть развитие, а не наука, и 2) что развитие и средства достижения его могут быть определены теоретически. Из этого последовательно вытекло то жалкое и часто смешное положение, в котором находится школьное дело. Силы тратятся напрасно; народ, в настоящую минуту жаждущий образования, как иссохшая трава жаждет воды, готовый принять его, просящий его, вместо хлеба получает камень и находится в недоумении: он ли ошибался, ожидая образования, как блага, или что–нибудь не так в том, что ему предлагают? Что дело стоит так, не может быть ни малейшего сомнения для всякого человека, который узнает нынешнюю теорию школьного дела и знает действительное состояние его среди народа. Но невольно представляется вопрос: каким образом люди честные, образованные, искренно любящие свое дело и желающие добра, каковыми я считаю огромное большинство моих оппонентов, могли стать в такое странное положение и так глубоко заблудиться?"
     Немного дальше Л. Н-ч говорит:
     "Педагоги немецкой школы и не подозревают той сметливости, того настоящего жизненного развития, того отвращения от всякой фальши, той готовой насмешки над всем фальшивым, которые так присущи русскому крестьянскому мальчику, — и только потому так смело (как я сам видел), под огнем 40 пар умных детских глаз, на посмешище их выделывают свои штуки. Только от этого настоящий учитель, знающий народ, как бы строго ему ни

_____
357

предписывали учить крестьянских детей тому, что низ, что верх и что два и три будет пять, — ни один настоящий учитель, знающий тех учеников, с которыми он имеет дело, не будет в состоянии того делать".
     Одной из главных ошибок новой педагогики Л. Н-ч считает также то, что ее главная исходная точка есть критика старых приемов и придумывание новых, сколь возможно больше противоположных старым, но отнюдь не постановка новых оснований педагогики, из которых могли бы вытекать новые приемы.
     Окончив критику заимствованных от немцев педагогических систем, Лев Николаевич приступает снова к изложению своей системы; при этом он оговаривается, что ему придётся повторять те же доводы, которые он высказал уже в 1862 г. в своём журнале "Ясная Поляна".
     Первыми в его системе, как тогда, так и теперь, являются вопросы: 1) чему нужно учить? и 2) как нужно учить? — и как тогда, так и теперь, вопросы эти остаются в учёном педагогическом мире без определенного ответа.
     "А между тем — продолжает Л. Н-ч, — вопрос этот совсем не так труден, если мы только совершенно отрешимся от предвзятых теорий. Я пытался разъяснить и разрешить этот вопрос и, не повторяя тех доводов, которые желающий может прочесть в статье, выскажу результаты, к которым я был приведен. Единственный критериум педагогии есть свобода, единственный метод есть опыт.
     При условии свободы в деле образования мы, несомненно, дадим возможность самому народу высказаться, что ему нужно, и сделать выбор из предлагаемых ему нами знаний. Опытный же метод даст нам возможность найти наилучший способ передачи этих знаний.
     Всякое движение вперёд педагогики, если мы внимательно рассмотрим историю этого дела, состоит только в большем и большем приближении к естественности отношений между учителем и учениками, в меньшей принудительности и в большей облегчённости учения.
     Та школа, в которой меньше принуждения, лучше той, в которой больше принуждения. Тот прием, который при своем введении в школу не требует усиления дисциплины, хорош, тот же, который требует большей строгости, наверное дурен. Возьмите, например, более или менее свободную школу, такую, каковы мои школы, и попробуйте начать в ней беседы о столе и потолке или переставлять кубики, — посмотрите, какая каша сделается в школе, как почувствуется необходимость строгостью привести учеников в порядок; попробуйте рассказать им занимательную историю, или задавать задачи, или заставьте одного писать на доске, а других поправлять за ним ошибки, и спустите всех с лавок — увидите, что все будут заняты, шалостей не будет, и не нужно будет усиливать строгость, — и смело можно сказать, что прием хорош".
     Рассматривая положение школьного дела за 10–летнее существование земской школьной деятельности (1864–1874 гг.), Л. Н-ч замечает регресс самостоятельного народного обучения, начавшегося развиваться после освобождения крестьян от крепостной зависимости.
     В административном и экономическом отношении земско–министерская опека оказывается также вредящей, а не способствующей развитию народного образования. Слишком высокие требования в устройстве школы и найме учителей не позволяют увеличивать числа школ, которые вследствие этого, по своей разбросанности и дальности расстояний, перестают обслуживать данный район, и тяжелая школьная подать обращается в прямое и бессмысленное насилие для той части населения, которая не пользуется школой.

_____
358

      Вот главные отличия взглядов народа и земства на ведение школьного дела:
     "1) Земство обращает большое внимание на помещение и тратит на него большие деньги, — народ обходит эти затруднения домашними экономическими средствами и смотрит на школы грамотности как на преходящие временные учреждения; 2) земско–министерское ведомство требует ученья круглый год, за исключением июля и августа, и нигде не вводит вечерних классов, — народ требует ученья только зимою и любит вечерние классы; 3) земско–министерское ведомство имеет определенный тип учителей, ниже которых оно не признает школы, и имеет отвращение к церковникам и вообще местным грамотеям; народ никакой нормы не принимает и избирает учителей преимущественно из местных жителей; 4) земско–министерское ведомство распределяет школы случайно, т. е. руководствуясь тем только, чтобы могло составиться нормальное училище, и не заботится о той большой половине населения, которая при этом распределении остается вне школьного образования, — народ не знает не только определенной внешней формы школы, а самыми разнообразными путями приобретает себе на всякие средства учителей, устраивает школы худшие и дешевые на маленькие средства, хорошие и дорогие на большие средства, и при этом преимущественно обращает внимание на то, чтобы все местности пользовались на свои деньги ученьем; 5) земско–министерское ведомство определяет одну меру вознаграждения, довольно высокую, и произвольно увеличивает прибавку от земства, — народ требует наивозможнейшей экономии и распределяет вознаграждение так, чтобы оно платилось прямо теми, чьи дети учатся".
     Изложив план целой сети мелких школ грамотности с учителями, нанятыми самим народом, Л. Н-ч задает себе вопрос:
     "Но как же контролировать их, следить за ними, учить их, если их расплодится сотни по уезду?
      В каждом земстве, если оно взяло на себя обязанность распространения или содействия народному образованию, должно быть одно лицо, — будет ли то бесплатный член училищного совета или человек на жалованье не менее 1.000 руб., нанятый земством — одно лицо, заведующее педагогической стороной дела в уезде. Лицо это должно иметь общее свежее образование в пределах гимназического курса, т. е. основательно знать арифметику и алгебру, и быть учителем, т. е. знать практику педагогического дела. Лицо это должно быть свежеобразованное, потому что я замечал, что очень часто сведения человека, давно кончившего курс даже в университете, не освежавшего свое образование, бывают недостаточны не только для руководства учителей, но даже и для экзамена в сельской школе. Лицо это должно быть учителем в той же самой местности, для того чтобы в требованиях своих и наставлениях оно постоянно имело в виду тот педагогический материал, с которым имеют дело другие учителя, и поддерживало в себе то живое отношение к действительности, которое есть главное средство против заблуждений и ошибок. Если какое земство не имеет такого человека и не хочет нанять такого, то, по моим понятиям, такому земству делать решительно нечего относительно народного образования, кроме как давать деньги, потому что всякое вмешательство в административную часть дела (что теперь повсеместно делается) только вредно".
     Потом, изложив подробно, как при предлагаемой им системе при той же денежной затрате можно содержать до 400 пригодных для народа училищ

_____
359

вместо 20, устроенных теперь по плану земства, Л. Н-ч так заключает свою статью:
     "Если высказанное мною теперь не убедит никого, значит, я не умел выразить то, что хотел, и переспоривать никого не желаю. Я знаю, что нет безнадежно глухих, как те, которые не хотят слышать. Я знаю, как это бывает с хозяевами. Новая молотилка куплена дорого, поставлена, пустили молотить, Молотит дурно, как ни подвинчивай доску, нечисто молотит, и зерно идет в солому. Но хоть и убыток, хоть и ясный расчет бросить молотилку и молотить иначе, но деньги потрачены, молотилка налажена, "пускай молотит", — говорит хозяин. То же будет и с этим делом. Я знаю, еще долго будут процветать наглядные обучения, и кубики, и пуговки вместо арифметики, и шипенье и гиканье для обучения букв, и 20 школ немецких дорогих вместо нужных 400 дешевых народных. Но я тоже твердо знаю, что здравый смысл русского народа не позволит ему принять эту навязываемую ему ложную и искусственную систему обучения.
     Народ, главное заинтересованное лицо и судья, и ухом не ведет теперь, слушая наши более или менее остроумные предположения о том, какими манерами лучше приготовить для него духовное кушанье образования; ему все равно, потому что он твердо знает, что в великом деле своего умственного развития он не сделает ложного шага и не примет того, что дурно, — и как стене горох будут попытки по–немецки образовывать, направлять и учить его".
     Переходим теперь к краткому обзору главнейших критических отзывов об этой статье.
     Н. А. Некрасов, бывший тогда редактором "Отечественных записок", писал Л. Н-чу по поводу этой статьи 12 окт. 1874 г. из Петербурга:

     "Милостивый государь Лев Николаевич!
     Статью вашу я напечатал и, выждав несколько времени, пишу вам, что все сотрудники отзываются о ней с сочувствием и единодушными похвалами. Публика петербургская не читает, а если читает, то молчит. Мне ваша статья очень по душе, и я думаю, что дело народного образования, которым вы занимаетесь, есть главное русское дело настоящего времени.
     Н. К. Михайловский еще не покинул желания выступить в "0. З." по вопросам педагогическим и сделает это, как только представится случай.
     Я очень доволен, что украсил журнал и хорошею статьею, и вашим именем.
     Душевно вас уважающий Н. Некрасов". (1)

_______________
     (1) Архив гр. С. А. Толстой.

     Вслед за появлением статьи Л. Н-ча стали появляться во всех журналах и газетах критические отзывы о ней. Как всегда, эти отзывы были чрезвычайно разноречивы. Вот наиболее типичные из них:
     Одним из первых появился ответ Бунакова в "Семье и школе" (No 10, 1874), в котором он прямо и откровенно упрекает Л. Н-ча во лжи, невежестве, себялюбии и др. пороках. Во всех его упреках и обличениях слышится тон оскорбленного самолюбия.
     В критической статье В. Авсеенко в "Русском мире" (No 227, 1874) автор с большим одобрением относится ко взглядам Л. Н-ча относительно немецкой школы, опасаясь за слишком большую свободу и бесконтрольность народного образования, которую тот допускает.

_____
360

     Критик "Недели" (No 42, 1874 г.) одобряет Л. Н-ча за его протест против Бунакова, Евтушевского и К;, но упрекает его за то, что Л. Н-ч смешивает этих неудачных представителей немецкой педагогики с самой наукой. Критик с большим сочувствием относится к требуемой Л. Н-чем свободе в образовании народа.
     Критик "Одесского вестника", Семенюта, констатирует с удивлением и негодованием тот единодушный восторженный приём, который был оказан газетными рецензентами статье Л. Н-ча, и со своей стороны заявляет, что лучше бы Л. Н-ч совсем молчал, чем говорить такие бессмысленные вещи.
     Г-н Ч. М. К. в "Семье и школе" (No 12, 1874) высмеивает статью Льва Николаевича, его опыты в Москве и речи в комитете грамотности, но констатирует большое влияние его статьи и приводит факт изгнания учебника Евтушевского из Московской учительской семинарии.
     В "Гражданине" (No 48 и 50, 1874) появился обстоятельный и, как всегда, сочувственный разбор статьи Страховым, в которой он развивает и дополняет главные положения Л. Н-ча.
     Очень серьезная статья, замечательная по искренности и правдивости, была напечатана в "Новом времени" за подписью "Народный учитель". В этой статье автор, не делая никаких выводов, только сообщает впечатление, произведенное на него и на его товарищей, сельских учителей, этой статьей. "Лица второй категории (к первой категории он относит ученых педагогов), — говорит этот народный учитель, — прочитав статью гр. Толстого, свободнее вздохнули. Они как будто освободились от тяжелого гнета, давившего их некоторое время".
     Скабичевский в "Биржевых ведомостях", относясь с большим сочувствием к статье Л. Н-ча, проводит параллель между его взглядами и взглядами Ушинского, находя в них то общее, что оба они признают педагогику искусством, а не наукой.
     Во второй своей статье Скабичевский возражает Маркову, защищая Толстого от его нападок, и выражает свое сочувствие основному критерию Толстого — свободе.
     В "Педагогическом листке" (1875), в статье, написанной в ироническом, несочувственном Л. Н-чу тоне, есть интересная заметка. Автор так начинает свою статью:
     "Самым животрепещущим вопросом педагогики последних дней была статья гр. Толстого. Трудно было показаться куда–нибудь, не рискуя в сотый раз наткнуться на порядочно надоевший уже вопрос: а вы за кого — за Толстого или за Евтушевского? Беспрестанно приходилось натыкаться на людей, которых привык считать безопасными относительно писательских поползновений и которые с таинственным шепотом говорили: "А я, батюшка, хочу статеечку тиснуть". — "Насчет чего? — спрашивал я обыкновенно с самой невинной физиономией, — вероятно, насчет дороговизны…" — "Нет-с, насчет гр. Толстого!"
     Да, много бумаги исписано по этому поводу и, вероятно, еще немало испишется её в будущем".
     Наконец, на защиту взглядов Л. Н-ча Толстого против немецкой педагогики выступил в "Отечественных записках" Н. К. Михайловский, заявивший себя горячим сторонником педагогических воззрений Толстого. Вот как он говорит о впечатлении, произведенном статьей "О народном образовании" 1874 г. по сравнению с впечатлением, вызванным статьями Л. Н-ча в 1862 г.:

_____
361

     "Пятнадцать лет тому назад граф Л. Н-ч Толстой издавал специально–педагогический журнал. Этого журнала и в обществе, и в литературе не замечали или трунили над ним. Были (помнится, в журнале "Время", а может, и еще где–нибудь) отзывы, сочувственные как положительной, так и отрицательной стороне педагогической деятельности гр. Толстого. Но, в конце концов, его педагогические воззрения оказались все–таки "явлением, пропущенным нашей критикой". Влияния, я полагаю, они не имели никакого и ни в каком смысле. И во всяком случае, это влияние не может идти ни на какое сравнение с впечатлением, произведенным статьей гр. Толстого "О народном образовании", напечатанной в No 9 "Отечественных записок" за прошлый год. В этой статье, как говорит сам автор, как говорят все его противники (его сторонники этого не говорят), как оно в действительности и есть, выражаются, в сущности, те же мысли, что выражались пятнадцать лет тому назад в журнале "Ясная Поляна". Но "Ясная Поляна", выражаясь языком школьников, "провалилась", а на долю статьи "Отечественных записок" выпал такой громадный успех, каким едва ли может похвалиться какое бы то ни было литературное явление прошлого года: силы наших известнейших педагогов напряженнейшим образом сосредоточились на опровержении или защите положений и отрицаний гр. Толстого; заседания педагогического общества никогда не привлекали такого огромного числа посетителей, как в дни пререканий гг. Страннолюбского и Евтушевского об "Азбуке" гр. Толстого и статье "Отечественных записок"; в обществе под влиянием этой статьи появилось, по свидетельству г. Евтушевского, "резкое порицание всего нового направления педагогики"; наконец, газеты всех партий, всех цветов и оттенков с небывалым единодушием стали на сторону педагогической ереси гр. Толстого. И надо еще заметить, что гр. Толстой не принадлежит отнюдь к числу баловней нашей критики".
     В одной из следующих статей Михайловский говорит:
     "Много лет тому назад гр. Толстой занялся педагогиею, и занялся так, как у нас очень редко кто занимается своим делом. Он не только не принимал на веру какой бы то ни было готовой теории образования и воспитания, но, так сказать, взрыл всю область педагогики вопросами: это зачем? какие основания такого–то явления? какая цель такого–то? — вот с чем подходил гр. Толстой и к самой сути педагогии, и к разным ее подробностям. Делал он это с истинно замечательной смелостью. Смелость бывает разного рода. Есть смелость дикарей, подбегающих к самым жерлам направленных на них пушек, чтобы заткнуть их своими шляпами; это — смелость невежд, не имеющих понятия о трудностях предпринимаемого ими дела. Есть смелость Угрюм—Бурчеевых, смелость мраколюбцев, почерпаемая из беззаветной ненависти к свету. Есть смелость нравственно пустопорожних людей, готовых идти в любой поход без всякого умственного и нравственного багажа, без знаний и убеждений и не рассчитывающих на победу, но и в поражении не видящих чего–нибудь печального или позорного. Есть смелость отчаяния, когда человек сознает, что дело его проиграно, и бросается в самый пыл битвы, чтобы погибнуть. Есть смелость бретеров, жаждущих борьбы для процесса борьбы. Есть, наконец, смелость людей, глубоко преданных своему делу и верящих, что оно не сегодня завтра восторжествует, что оно должно восторжествовать. В виду идеала, который им так ясен и близок, им не приходится гнуться перед господствующими мнениями, не приходится в оставленном ими храме видеть все–таки храм и в низвержением ими внутри себя кумире всё–таки Бога. Педагоги-

_____
362

ческие воззрения гр. Толстого налицо (они собраны в 4–м томе его сочинений), и всякий непредубежденный человек должен признать, что смелость его была последнего рода".
     И вот Михайловский задаёт себе вопрос: почему так долго не обращали внимания на педагогические воззрения Толстого, почему он сам не заметил их, и ставит гипотезу, объясняющую ему это явление. Он замечает во Льве Н-че десницу и шуйцу. Педагогические воззрения его он целиком относит к "деснице", равно как и многие другие идеи Л. Н-ча, выраженные в его художественных произведениях, и даже некоторые основные положения его философии истории в "Войне и мире". Но рядом с этими идеями он замечает и "шуйцу", к которой он относит проявляющееся в некоторых его произведениях пристрастие к его сословию, к привилегированному классу, к консервативным основам существующего строя. Реакционная печать ухватывается за эту именно часть, раздувает ее, объявляет Л. Н-ча своим сторонником и отпугивает от Л. Н-ча прогрессивный общественный элемент.
     Вот как выражает эту мысль Михайловский:
     "Эти несчастные не понимают, что то, что им нравится в Толстом, есть только его шуйца, печальное уклонение, "невольная дань" культурному обществу, к которому он принадлежит. Они бы были рады из него левшу сделать, тогда как он, я думаю, был бы рад, если бы родился без шуйцы. Повторяю, я только предполагаю, что графу Толстому должно быть обидно слышать похвалы пещерных людей, которые (похвалы) относятся только к его шуйце. Но мне лично всегда бывает обидно за гр. Толстого, когда я вижу усилия, и небезуспешные, пещерных людей замарать его своим нравственным соседством. Обидно не потому, что я сам желал бы стоять рядом с гр. Толстым, хотя, разумеется, и это привлекательно, но потому, что, марая его своим нечистым прикосновением, они отняли у общества чуть не всю его десницу. Почему читающей публике решительно неизвестны воззрения гр. Толстого? Отчего они не коснулись общественного сознания? Много есть тому причин, но одна из них, несомненно, есть нравственное соседство пещерных людей, холопски, т. е. с разными привираниями и умалчиваниями, лобызающих шуйцу гр. Толстого. Я на себе испытал это. Я поздно познакомился с идеями гр. Толстого, потому что меня отгоняли пещерные люди, и был поражен, увидав, что у него нет с ними ничего общего. Полагаю, что это не исключение, а общее правило.
     Драма, совершающаяся в душе гр. Толстого, есть тоже моя гипотеза, но гипотеза законная, потому что без нее нет никакой возможности свести концы его литературной деятельности с концами. Гипотеза же эта объясняет мне все".
     В кратких, но метких словах Михайловский выражает разницу между педагогами и Л. Н-чем Толстым:
     "Педагоги вполне уверены в безусловных достоинствах своих идеалов и вместе с тем смотрят на народ, как на грубую, глупую и невежественную толпу. Применяясь к этой грубости, глупости и невежеству, они делают известные урезки в своих идеалах и, например, вместо ряда наук в известной последовательности, предлагают народу какую–то педагогическую окрошку, составленную из бессвязных обрывков разнообразнейших знаний, или низводят наглядное обучение, представляющееся им последним словом науки, до уровня вопросов о полете лошади и количестве ног у ученика. Выходят и волки сыты, и овцы целы, и идеалы наилучшего образования сохранены, и сделано снисхождение к глупости мужика. Гр. Толстой находится в ином положении. Не идеализируя мужика, не отрицая ни его грубости, ни его не-

_____
363

вежества, он видит в нём задатки громадной духовной силы, которой нужно только дать толчок".
     Нам нет возможности, конечно, делать много выписок из этих интересных статей. Мы закончим наш очерк следующими словами Н. К. Михайловского:
     "Хотя я и профан в философии и в педагогике и пишу, собственно говоря, фельетон, но рекомендую читать этот фельетон с усиленным вниманием. Не ради меня, а ради Толстого, ради тех тонких оттенков мысли, которые я только комментирую".
     Система Л. Н-ча, конечно, до сих пор не принята в наших школах. Но мы твердо убеждены, что если в них есть что живое, самобытное, то многим из этого живого они обязаны Толстому.
     Эта усиленная педагогическая деятельность не встречала большого сочувствия в семье Л. Н-ча. Графине Толстой, хотя и с охотой занимавшейся в домашней школе с крестьянскими ребятами, была, очевидно, симпатичнее художественная деятельность Л. Н-ча. Это видно из следующего письма ее к своему брату С. А. Берсу от 20 ноября 1874 года:

     "Наша серьёзная зимняя жизнь наладилась. Левочка весь ушел в народное образование, школы, учительские училища, т. е. где будут образовывать учителей для народных школ, и все это занимает его с утра до вечера. Я с недоумением смотрю на все это, мне жаль его сил, которые тратятся на эти занятия, а не на писание романа, и я не понимаю, до какой степени полезно это, так как вся эта деятельность распространится на маленький уголок России — на Крапивенский уезд". (1)

_________________
     (1) С. А. Берс. "Воспоминания о Толстом".

     Немного позднее, 12 декабря того же года, Соф. Андр. писала своей сестре Т. А. Кузминской:
     "Лёвочка выдумал писать еще "Азбуку" для детей, по примеру американских first, second and third reader. Ты, верно, видела у нас, где first reader начинается с очень коротких слов и так идет постепенно; и будет продаваться по 8 или 10 копеек. Роман не пишется, а из всех редакций так и сыплются письма: 10 тысяч вперед и по 500 р. за лист. Левочка об этом и не говорит, и как будто дело не до него касается. А мне бог с ними — с деньгами, а главное, просто то его дело, т. е. писание романов, я люблю и ценю и даже волнуюсь им всегда ужасно; а эти азбуки, арифметики, грамматики я презираю и претворяться не могу, что сочувствую. И теперь мне в жизни чего–то недостает, чего–то, что я любила, и это именно недостает Левочкиной работы, которая мне всегда доставляла наслаждение и внушала уважение. Вот, Таня, я настоящая писательская жена, как к сердцу принимаю наше авторское дело".
     Скажем несколько слов об этой "Новой Азбуке". Сознавая некоторые недостатки своей первой "Азбуки", Л. Н-ч подвергнул ее сильной переработке и ввел особый отдел постепенного чтения. В 1875 году была выпущена им "Новая Азбука".
     В предисловии к этому изданию автор так определил его цель:
     "Задача "Азбуки" состоит в том, чтобы за наименьшую цену дать учащимся наибольшее количество понятного материала, расположенного в такой правильной постепенности, от простого и легкого к сложному, чтобы постепенность эта служила главным средством обучения чтению и письму по какому бы то ни было способу. С этой целью сначала подобраны слова все понят-

_____
364

ные, все произносящиеся так, как пишутся, и все расположенные по ударениям, для того чтобы ученик узнавал значение каждого прочитанного слова и мог бы писать под диктовку, потом более сложные слова и более сложные соединения из них, переходящие в басни, сказки и рассказы. Рассказы, басни и сказки составлены так, чтобы ученик мог без наводящих вопросов рассказать прочитанное, и потому статьи эти могли бы быть употребляемы для упражнения учеников в самостоятельном чтении и для диктовки.
     Так как главная трудность в сознательном чтении состоит в длине самых слов, то вся первая часть "Азбуки" составлена из слов, не выходящих из двух слогов и шести букв. Во второй части употребляются слова, не выходящие из трех слогов, и только в последней — третьей — части поставлены слова четырех- и пятисложные". (1)

_____________
    (1) "Новая Азбука" Л. Н. Толстого. Москва, изд. 25–е, 1903 г., с. 1.

     Этот отдел постепенного чтения и составляет главное отличие "Новой Азбуки" от старой. Кроме того, в ней сделаны и некоторые значительные сокращения: так, арифметического отдела в новой азбуке уже нет.
     Материал же для чтения, бывший в "Азбуке" первого издания, отделен в 4 книги для чтения на русском языке и в 4 книги для чтения на славянском языке.
      Задача, поставленная себе автором, очевидно, была им достигнута с большим успехом, так как эта "Новая Азбука" выдержала уже 25 изданий. Причем последние пять изданий печатались в количестве 100000 каждое. Считая каждое издание в среднем около 60000, мы получим почтенную цифру 1500000, представляющую нам количество экземпляров азбуки, разошедшейся по России. А так как каждым экземпляром пользуются несколько учеников, то мы должны прийти к заключению, что с этой азбукой знакомы многие миллионы русских людей.
     Принимая еще во внимание сравнительно небольшое распространение грамотности в России, мы должны допустить, что ее знает вся грамотная Россия.
     Еще одно обстоятельство усиливает ее значение: как известно, в начальных училищах до последнего времени можно было употреблять только те учебники, которые одобрены министерством народного просвещения. "Новая Азбука" Л. Н-ча Толстого не заслужила этого одобрения, и, стало быть, она не имеет официального распространения.
     Тот, кто ее покупает и распространяет, тот делает это не по приказанию начальства, а по собственному убеждению в ее неотъемлемых достоинствах.
     Подобным же успехом и распространением пользуются и его 4 книги для чтения, служащие продолжением "Азбуки".
     Перед таким успехом "Новой Азбуки" какие бы то ни были критические отзывы теряют всякое значение, и потому мы не приводим их.
     Издав "Новую азбуку", Л. Н-ч снова принимается за осуществление своей заветной мечты — народной учительской семинарии, т. е. такого заведения, которое доставляло бы народу своих дешевых учителей.
     Вот что пишет графиня С. А. в октябре 1876 года своей сестре:
     "Впрочем, Лёвочка за писанье своё ещё не взялся, и меня это очень огорчает. Музыку он тоже бросил и много читает, гуляет и думает, собирается писать. Свою учительскую семинарию тоже он собирается устроить и уже нанял для этого кончившего курс в университете. Сегодня этот молодой человек приедет, и он будет учителем у Сережи. В том доме воздвигнуты лавки, столы, чинят и вставляют рамы, и, вместо милых вас, будут какие–то чуждые лица мужиков, семинаристов и проч."

_____
365

     И до следующего 1877 года Л. Н-ч все еще не оставляет своей мысли. В письме к Страхову от 6 марта 1877 г. Л. Н-ч справляется об одном лице, кандидате на место директора проектированной им семинарии. Он пишет так:
     "Еще маленькая просьба: Николай Александрович Соколов, кончивший курс в Педагогическом институте, имевший частную гимназию в Петербурге, теперь поступил в тульскую семинарию профессором физики и математики и предлагает себя в директоры моей предполагаемой семинарии. Что он за человек? как характер? Если его знают ваши знакомые, то разузнайте, пожалуйста, и напишите мне" (1).

____________
     (1) Архив В. Г. Черткова.

    Но намерение это, очевидно, не осуществилось, и после этого документа мы, к сожалению, уже не встречаем нигде упоминания об этом замысле.
    Переходим теперь к описанию фактов и событий за тот же период, но происходивших в других областях частной и общественной жизни Льва Николаевича.


ГЛАВА 8.
Поездка на кумыс в самарское имение.
Письмо о голоде

     Тяготение Льва Николаевича к народу, к природе, к неиспорченной первобытной жизни выразилось отчасти в той симпатии, которую он почувствовал к обитателям заволжских степей, к кочующим башкирам и русским степным колонистам. Попав случайно, по совету врачей, для здоровья в 1862 г. на кумыс в Самарскую губернию, он был рад прикоснуться к этому нетронутому еще утолку природы. И с тех пор его заветной мечтой стало вернуться туда и основаться там более или менее прочно.
     Ему удалось это сделать только в 1871 году.
     Так как снова мотивом поездки его в Самарскую губернию было его нездоровье, причиненное, по мнению его жены и многих близких ему людей, его усиленными занятиями греческим языком, то мы и скажем несколько слов об этом увлечении.
     Как кажется, поводом к этому увлечению были его занятия с его старшим сыном, которого он сам хотел готовить к гимназическому экзамену.
     Так или иначе, но в декабре 70–го года Л. Н-ч взялся за классиков, стал быстро успевать и так увлекся этим делом, что забросил все остальные свои работы.
     Вот что он пишет по этому поводу своему другу Фету:
     "Получил ваше письмо уже с неделю, но не отвечал, потому что с утра до ночи учусь по–гречески. Я ничего не пишу, а только учусь. И судя по сведениям, дошедшим до меня от Борисова, ваша кожа, отдаваемая на пергамент для моего диплома греческого, находится в опасности. Невероятно и ни на что не похоже. Но я прочел Ксенофонта и теперь a livre ouvert читаю его. Для Гомера же нужен лексикон и немного напряжения. Жду с нетерпением случая показать кому–нибудь этот фокус. Но как я счастлив, что на меня бог наслал эту дурь. Во–первых, я наслаждаюсь, во–вторых, убедился, что из всего истин-

_____
366

но прекрасного и простого прекрасного, что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал, как и все: и знают, но не понимают; в-третьих, тому, что я не пишу и писать дребедени многословной никогда не стану. И виноват, и, ей–богу, никогда не буду.
     Ради Бога объясните мне, почему никто не знает басен Эзопа, ни даже прелестного Ксенофонта, не говорю уже о Платоне, Гомере, которые мне предстоят. Сколько я теперь уж могу судить, Гомер только изгажен нашими с немецкого образца переводами. Пошлое, но невольное сравнение: отварная и дистиллированная вода и вода из ключа, ломящая зубы, с блеском и солнцем и даже соринками, от которых она еще чище и свежее. Все эти Фоссы и Жуковские поют каким–то медово–паточным, горловым и подлизывающим голосом. А тот черт и поет, и орет во всю грудь, и никогда ему в голову не приходило, что кто–нибудь его может слушать. Можете торжествовать; без знания греческого языка нет образования. Но какое знание? Как его приобретать? Для чего оно нужно? На это у меня есть ясные, как день, доводы" (1).

______________
      (1) А. Фет. "Мои воспоминания", т. II, с. 255.

     Лев Николаевич осуществил свое намерение и показал свой "фокус" компетентному человеку. С. А. Берс рассказывает об этом так:
     "После окончания романа "Война и мир" Льву Николаевичу вздумалось изучить древнегреческий язык и познакомиться с классиками. Я достоверно знаю, что он изучил язык и познакомился с произведениями Геродота в течение трех месяцев, тогда как прежде греческого языка совсем не знал. Побывав тогда в Москве, он посетил покойного профессора Катковского лицея, П. М. Леонтьева, чтобы передать ему свои впечатления о древнегреческой литературе. Леонтьев не хотел верить возможности такого быстрого изучения древнего языка и предложил почитать вместе с ним a livre ouven. В трех случаях между ними произошло разногласие в переводе. После уяснения дела профессор признал мнение Л. Н-ча правильным".
     Эти усиленные занятия не замедлили отозваться на здоровье Л. Н-ча. Конечно, к расстройству его были и другие причины. В начало июня 1871 года он писал Фету:
     "Любезный друг, не писал вам давно и не был у вас оттого, что был и есть болен, сам не знаю чем, но похоже что–то на дурное или хорошее, смотря по тому, как назвать конец. Упадок сил и ничего не нужно и не хочется, кроме спокойствия, которого нет. Жена посылает меня на кумыс в Самару или Саратов на два месяца. Нынче еду в Москву и там узнаю, куда".
     В Москве он решил ехать на прежнее место, в Самарские степи. До Нижнего пришлось ехать по железной дороге, а от Нижнего на пароходе до Самары. Выехав из Москвы, с дороги Л. Н-ч писал С. А.:
     "…Обежал выставку и немного опоздал. Я подъезжал к дебаркадеру, был второй звонок, и билетов не выдают. Первое лицо я встречаю растрепанного барина с барыней, который мне кричит: хотите взять билет? Я взял, но вещи мои не приехали, и билет пропадает. Я говорю: мне до Нижнего, он говорит: и я до Нижнего. Я говорю: мне нельзя один билет, мне два. Он говорит: у меня два. Я заплатил барину двадцать рублей, вскочил в вагон, третий звонок, и поехал.
     К чему это? Не знаю. Но необыкновенно".
     Л. Н-ч поехал этот раз в сопровождении своего шурина С. А. Берса. О путешествии на пароходе С. А. Берс вспоминает так:

_____
367

     "На пароходе Л. Н-ч интересовался бытом поволжских народностей. Лев Николаевич обладает замечательною способностью сходиться с незнакомыми пассажирами во всех классах. Когда он попадал на угрюмых и необщительных незнакомцев, он все–таки не затруднялся подойти к ним и, после нескольких попыток, удачно вызывал их на разговор. Его талант психолога и сердце подсказывали ему приемы, и он умел купить незнакомцев своим участием. В двое суток на пароходе он перезнакомился со всею палубою, не исключая и добродушных матросов, у которых на носу парохода мы проспали все ночи…
     На Каралыке его встретили, как старого знакомого. Мы поселились в отдельной кочевке, нанятой у муллы, который жил с семьею в другой кочевке рядом. Не всякому в жизни случалось видеть кочевку. Она представляет собою деревянную клетку, имеющую форму приплюснутого полушария. Клетка эта покрывается большими войлоками и имеет деревянную расписную дверцу. Пол заменяет ковыль. Кочевка легко раскладывается и перевозится. Летом в степи это жилище весьма приятно.
     Чтобы лечиться кумысом, надо, подобно башкирам, употреблять его как исключительную пищу и при этом оставить всё мучное, овощи и соль, а есть только мясо.
     Само собой разумеется, что Лев Николаевич приноровился к этому образу жизни, и оттого кумыс вскоре принёс ему желанную пользу".
     Но сначала, по приезде, Лев Н-ч чувствовал себя нехорошо и так писал об этом Софье Андреевне:

1871 года. 18 июня.

     "…С тех пор, как приехал сюда, каждый день в шесть часов вечера начинается тоска, как лихорадка, тоска физическая, ощущение которой я не могу лучше передать, как то, что душа с телом расстается. Душевной тоски о тебе я не позволяю подниматься. И никогда не думаю о тебе и детях, и оттого не позволяю себе думать, что всякую минуту готов думать, а стоит раздуматься, то сейчас уеду. Состояния я своего не понимаю: или я простудился в кибитке в первые холодные ночи, или кумыс мне вреден, но в три дня, которые я здесь, мне хуже. Главное, слабость, тоска, хочется играть в милашку и плакать, а ни с башкирами, ни со Степой это неудобно.
     …Больнее мне всего за себя то, что я от нездоровья своего чувствую себя одной десятой того, что есть. Нет умственных и, главное, поэтических наслаждений. На все смотрю, как мертвый, то самое, за что я не любил многих людей. А теперь сам только вижу, что есть, понимаю, соображаю, но не вижу насквозь с любовью, как прежде. Если и бывает поэтическое расположение, то самое кислое, плаксивое, хочется плакать.
     …Ново и интересно многое: и башкиры, от которых Геродотом пахнет, и русские мужики, и деревни, особенно прелестные по простоте и доброте народа".


     Как интересно для психологии художника это определение поэтического взгляда на мир: смотреть и видеть не только то, что есть, а смотреть с любовью и видеть насквозь.
     Обеспокоенная нездоровьем Л. Н-ча, Соф. Андр. делает ему выговор и отвечает так:
     "…Если ты все сидишь над греками, ты не вылечишься. Они на тебя нагнали эту тоску и равнодушие к жизни настоящей. Недаром это мёртвый язык,

_____
368

он наводит на человека и мёртвое расположение духа. Ты не думай, что я не знаю, почему называются эти языки мертвыми, но я сама им придаю это другое значение".
     Но вот силы Л. Н-ча понемногу восстанавливаются, он начинает входить в интересы окружающей его жизни и, по обыкновению, наблюдать. В письме к С. А. от 27 июня он дает такую бытовую картинку:
     "…Башкирская деревня, зимовка, в двух верстах. На кочевке в поле у реки только три семейства башкир. У нашего хозяина (он мулла) четыре кибитки: в одной живут он с женой и сын с женой (сын Нагим, которого я оставил мальчиком тот раз), в другой — гости. Гости беспрестанно приезжают — муллы, и с утра до ночи дуют кумыс. В третьей кибитке два кумысника: таможенный чиновник, Петр Станиславович, которого очень уважает Иван, и болезненный богатый донской казак. В четвертой огромной кибитке, которая была мечеть прежде и которая протекает вся (что мы испытали вчера ночью) живем мы. Я сплю на кровати, на сене и войлоке. Степа — на перине на полу. Иван — на кожане в другом углу. Есть стол и один стул, кругом висят вещи, в одном углу буфет и продукты, как, по выражению Ивана, называется провизия; в другом платья, уборная, в третьем библиотека и кабинет. Впрочем, так было сначала, теперь все смешалось. В особенности куры, которых мы купили и которых мне ни с того ни с сего подарил один поп, портят порядок. Зато тут же при нас несутся, по три яйца. Еще лежит овес для лошади и собака, прекрасный черный сеттер, называется Верным. Лошадь буланая и служит мне хорошо. Я встаю очень рано, часов в пять с половиной (Степа спит до десяти), пью чай с молоком — три чашки, гуляю около кибиток, смотрю на возвращающиеся с гор табуны, что очень красиво, лошадей тысячи, все разными кучками с жеребятами. Потом пью кумыс, и самая обыкновенная прогулка, зимовка, т. е. деревня, там остальные кумысники, все, разумеется, знакомые. Первый управляющий гр. Уварова, в очках, с бородой, старый, степенный; московский студент, самый обыкновенный и потому скучный. Товарищ прокурора, маленький, в блузе, определительно говорит, оживляется, когда о суде речь, не неприятный. Его жена знает Томашевского и студентов, курит, и волосы короткие, но неглупая. Помещик Муромскии, молодой, красивый, не окончивший курс в Москве. Все, даже Степа, зовут его Костей. Очень симпатичный. Все эти составляют компанию. Потом другая компания. Поп, почти умирающий (очень жалок), профессор семинарии греческого, — Степа его возненавидел, говорит, что он, верно, ставит единицы всем, — и буфетчик из Перми, все наши друзья. Потом брат с сестрой, кажется, купцы, смирные и, как купцы, все равно, что их нет. Я со Степой правильно два раза в день отправляюсь ко всем и к башкирцам знакомым, не забывая буфетчика, и, кроме того, одну большую делаю поездку или прогулку. Обедаем мы каждый день баранину, которую мы едим из деревянной чашки руками. Для утешения Степы я купил в Самаре пастилы и мармеладу, и он продукты эти употребляет в десерт".
     "Тотчас по приезде Лев Николаевич перезнакомился со всеми кумысниками и разогнал их уныние. — говорит С. А. Берс. — Старик, учитель семинарии, стал прыгать с ним через веревочку, товарищ прокурора искал случая с ним побеседовать, а молодой помещик и охотник из Владимирской губернии вполне поддался его влиянию.
     Вскоре была предпринята вчетвером поездка по башкирским деревням. Мы запаслись подарками и ружьями. В дороге мы охотились по озерам на уток

_____
369

и останавливались у башкир в кочёвках, где отдыхали и пили кумыс. За наши посещения мы отплачивали подарками при удобном случае".
     Л. Н-ч пишет С. А. об этой поездке следующее:
     "Поездка наша продолжалась 4 дня и удалась прекрасно. Дичи пропасть, девать некуда, уток пропасть, и есть некому. И башкиры, и места, где мы были, и товарищи наши прекрасны. Принимали нас везде с гостеприимством, которое трудно описать. Куда приезжаешь, хозяин закалывает жирного курдютского барана, становит огромную кадку кумыса, стелет ковры и подушки на полу, сажает на них гостей и не выпускает, пока не съедят его барана и не выпьют его кумыса. Из рук поит гостей и руками (без вилки) в рот кладет гостям баранину и жир, и нельзя его обидеть. Много было смешного. Мы с Костенькой пили и ели с удовольствием, и это нам, очевидно, было в пользу, но Степа и барон были смешны и жалки, особенно барон. Ему хотелось не отставать, и он пил, но под конец его вырвало на ковры, и потом, когда мы на обратном пути намекнули, не заехать ли опять к гостеприимному башкиру, то он чуть не со слезами стал просить, чтобы не ездили".
     Берс добавляет еще один характерный эпизод:
     "В гостях у башкир Лев Николаевич как–то вышел в степь из кочевки, загляделся на лошадь, отделившуюся от табуна, и сказал мне: "Посмотри, какой прекрасный тип дойной кобылы". Когда через час мы уезжали, хозяин привязал похваленную лошадь к нашей бричке в подарок графу. На обратном пути пришлось отдарить за похвалу".
     По свидетельству Берса, Лев Николаевич находил много поэтического в кочевой и беззаботной жизни башкир. Он знал их быт и обычаи, а они давно знали и любили "графа" и так называли его. На Каралыке Льва Николаевича больше всех развлекал шутник, худощавый, вертлявый и зажиточный башкирец, Хаджи—Мурат, а русские его звали Михаилом Ивановичем. Он удивительно играл в шашки и обладал несомненным юмором. От плохого произношения русского языка шутки его делались еще смешнее. Когда в игре в шашки требовалось обдумать несколько ходов вперед, он значительно поднимал указательный палец ко лбу и приговаривал: "большой думить надо". Это выражение заставляло смеяться всех окружающих, не исключая и башкир, и долго потом вспоминали его еще в Ясной Поляне.
     Особенно ярко выражается отношение Л. Н-ча к этому краю в его письме к Фету от 18 июля 1871 г.:
     "Благодарю вас за ваше письмо, любезный друг. Кажется, что жена сделала фальшивую тревогу, отослав меня на кумыс и убедив меня, что я болен. Как бы то ни было, но теперь, после четырех недель, я, кажется, совсем оправился. И как следует при кумысном лечении, — с утра до вечера пьян, потею и нахожу в этом удовольствие. Здесь очень хорошо, и если бы не тоска по семье, я был бы совершенно счастлив здесь. Если бы начать описывать, то я исписал бы сто листов, описывая здешний край и мои занятия. Читаю и Геродота, который с подробностью и большой верностью описывает тех самых галактофагов–скифов, среди которых я живу.
     Вчера начал писать это письмо, и писал, что я здоров. Нынче опять болит бок. Сам не знаю, сколько я нездоров, но нехорошо уже то, что принужден и не могу не думать о моем боке и груди. Жара третий день стоит страшная. В кибитке накалено, как на полке, но мне это приятно. Край здесь прекрасный, по своему возрасту только что выходящий из девственности, по богатству, здоровью и, в особенности, по простоте и неиспорченности народа. Я, как и

_____
370

везде, примериваюсь, не купить ли имение. Это мне занятие и лучший предлог для узнавания настоящего положения края. Теперь остается десять дней до шести недель, тогда напишу вам и устроимся, чтобы увидеться".
     "В степи мы прожили, — продолжает рассказывать Берс, — шесть недель. В это время мы сделали еще одну поездку вдвоем на Петровскую ярмарку в г. Бузулук за 70 верст. Поехали мы на одной лошади в небольших дрогах и взяли с собой запас кумыса в небольшом турсуке. Ярмарка отличалась пестротой и разнообразием племен: русские мужики, уральские казаки, башкиры и киргизы. И в этой толпе Лев Николаевич расхаживал со свойственной ему любознательностью и со всеми заговаривал. Даже с пьяными он не боялся вступать в разговор. Какой–то пьяный мужик вздумал обнять его от избытка добродушия, но строгий и внушительный взгляд Л. Н-ча остановил его. Мужик сам опустил свои руки и сказал: "нет, ничаво, нябось".
     Намерение Л. Н-ча осуществилось. Он успел убедить гр. С. А. в пользе покупки имения в Самарской губ., и эта покупка состоялась уже в Москве, по возвращении его с кумыса.
     Разумеется, эта покупка установила более прочную связь Л. Н-ча с самарским краем, и почти каждый год с тех пор он посещает его. Более интересные из этих посещений мы теперь и опишем.

     В 1872 году Л. Н-ч снова заработался, на этот раз над своей "Азбукой", и снова расстроил свое здоровье. Вся семья собиралась ехать на кумыс, но эта поездка расстроилась, и Л. Н-ч поехал один. Озабоченный ходом издания "Азбуки" и трудностью почтовых сношений с самарским хутором, он пробыл там недолго и к концу июля был уже в Ясной. За эту поездку он успел сделать распоряжение о необходимых постройках на вновь купленной земле и о первой запашке.
     На другое лето вся семья поднялась из Ясной "на новые места".
     11 мая 1873 года Л. Н-ч писал Фету:
     "Стихотворение ваше прекрасно. Это новое, никогда не уловленное прежде чувство боли от красоты выражено прелестно. У вас весной поднимаются поэтические дрожжи, а у меня восприимчивость к поэзии. Я был в Москве, купил 43 нумера покупок на 450 руб., и уже не ехать после этого в Самару нельзя. Как уживается на новом гнезде ваша пташка? Не забывайте нас. До двадцатого мы не уедем, а после двадцатого адрес — Самара".
     С. А. Берс снова сопровождает Толстых и рисует такую картину кумысной жизни этого лета:
     "На это лето в имение был приглашен за плату башкир из той же деревни Каралыка с табуном дойных маток. Он привез свою жену и кочевку в небольшой тележке, а работник его пригнал табун наших кормилиц с их жеребятами, которых на целый день обыкновенно привязывали так, чтобы они не могли сосать, а только на ночь отвязывали их на свободу.
     Старик–башкирец, Мухамед—Шах, а по отчеству и по–русски — Романович, отличался степенностью, вежливостью в обращении и аккуратностью, а потому выбор Льва Николаевича пал на него между всеми башкирами деревни Каралыка. Кочевка его внутри отличалась чистотой и изяществом, и все мы ходили к нему не только пить кумыс, но посидеть и побеседовать. Посредине кочевки на земле лежал ковер, а на нем подушки; сбоку стоял небольшой стол с двумя стульями. Все это предназначалось для нас. На решетчатой стене

_____
371

висело разукрашенное седло. Один бок кочёвки был занавешен ярким ситцем со сборчатой оторочкой, и за этой занавеской скрывалась его жена, когда появлялись мужчины. Оттуда она подсовывала турсунок с кумысом и деревянную посуду. Лев Николаевич шуткой называл кочевку нашим салоном. Романович, как мы его звали, был всегда рад нашим посещениям, потому что, подобно всем зажиточным башкирам, никогда ничем не занимался. Кумыс мы пили все, кому он нравился".
     Жизнь Толстых на новом хуторе ознаменовалась на этот раз важными последствиями для местного населения.
     Несколько неурожайных годов значительно понизили благосостояние самарских крестьян, а сильный неурожай 73 года грозил настоящим бедствием. На помощь этому бедствию и пришел Лев Николаевич со своим могучим словом.
     А. С. Пругавин, писавший о деятельности Л. Н-ча во время самарского голода 1873 года, в примечании к своей статье говорит следующее:
     "Вообще нельзя не выразить удивления по поводу того, что корреспонденция графа Толстого, о которой идет речь в этой статье, до сих пор не вошла, сколько нам известно, ни в одно из изданий его произведений. Не говоря уже о том, что для русского общества имеет свое значение каждая заметка, вышедшая из–под пера великого писателя, — в данном же случае мы, без сомнения, имеем дело с одним из его писем, представляющим значительный интерес не только биографического, но и общественного характера" (1).

_______________
     (1) "Образование", ноябрь 1902 г., с. 2.

     Соглашаясь вполне с мнением А. С. Пругавина, мы приводим здесь существенную часть этого малоизвестного, или, вернее, забытого произведения Л. Н-ча:

Письмо к издателям.

     "Прожив часть нынешнего лета в деревенской глуши Самарской губернии и будучи свидетелем страшного бедствия, постигшего народ вследствие трех неурожайных годов, в особенности нынешнего, я считаю своим долгом описать, насколько сумею правдиво, бедственное положение сельского населения здешнего края и вызвать всех русских к поданию помощи пострадавшему народу.
     Надеюсь, что вы не откажетесь дать место моему письму в вашей газете.
     О том, как собирать подписку и кому поручить распределение ее и выдачу, вы знаете лучше меня, и я уверен, что вы не откажете помочь этому делу своим содействием.
     1871 год был в Самарской губернии неурожайный. Богатые крестьяне, делавшие большие посевы, стали только достаточными людьми. Достаточные крестьяне, также уменьшившие свои посевы, стали только нуждающимися, прежде не нуждавшиеся крестьяне стали нуждаться и продали часть скотины. Нуждавшиеся прежде крестьяне вошли в долги, и явились нищие, которых прежде не было.
     Второй неурожайный год, 1873–й, заставил достаточных крестьян еще уменьшить посев и продать излишнюю скотину, так что цена на лошадей и рогатый скот упала вдвое. Ненуждавшиеся крестьяне стали продавать уже необходимую скотину и вошли в долги. Прежде нуждавшиеся крестьяне

_____
372

стали бобылями и кормятся только заработками и пособием, которое им выдавали. Количество нищих увеличилось.
     Нынешний, уже не просто неурожайный, но голодный год должен довести до нужды прежде бывших богатыми крестьян и до нищеты и голода почти 9/10 всего населения.
     Едва ли есть в России местность, где бы благосостояние или бедствие народа непосредственнее зависело от урожая или неурожая, как в Самарской губернии.
     Заработки крестьян заключаются только в земледельческом труде: пахоте, покосах, жнитве, молотьбе и извозе.
     В нынешний же год, вследствие трехлетнего неурожая, посевы уменьшились и, уменьшаясь, дошли до половины прежних, и на этой половине ничего не родилось, так что у крестьянина своего хлеба нет и заработков почти нет, а за те, какие есть, ему платят 1/10 прежней цены, как, напр., за жнитво, которого средняя цена была 10 рублей за десятину, нынешний год платится 1 р. 20 к., так что крестьянин зарабатывает в день от 7–ми до 10 копеек.
     Вот причина, почему в этот третий неурожайный год бедствие народа должно дойти до крайней степени.
     Бедствие это уже началось, и без ужаса нельзя видеть народ даже в настоящее время, летом, когда только начинается самый бедственный год и впереди еще 12 месяцев до нового урожая, и когда еще есть кое–где заработки, хотя бы на время спасающие от голода.
     Проехав по деревням, я, всегда живший в деревне и знающий близко условия сельской жизни, был приведен в ужас тем, что я видел: поля голые там, где сеяна пшеница, овес, просо, ячмень, лен, так что нельзя узнать, что посеяно, и это в половине июля! Там, где рожь, поле убрано или убирают пустую солому, которая не возвращает семян; где покосы, там стоят редкие стога, давно убранные, так как сена было в десять раз меньше против обычных урожаев, и желтые выгоревшие места. Такой вид имели поля. По дорогам везде народ, который едет или в Уфимскую губернию на новые места, или отыскивает работу, которой или вовсе нет, или плата за которую так мала, что работник не успевает выработать на то, что у него съедают дома.
     По деревням, во дворах, куда я заезжал, везде одно и то же: не совершенный голод, но положение, близкое к нему, все признаки приближающегося голода. Крестьян нигде нет, все уехали искать работы, дома — худые бабы с худыми и больными детьми и старики. Хлеб еще есть, но в обрез; собаки, кошки, телята, куры худые и голодные, и нищие, не переставая, подходят к окнам, и им подают крошечными ломтиками или отказывают.
     Но это общее впечатление, на котором нельзя основываться. Вот расчеты села Гавриловки, ближайшего ко мне. Я очень хорошо знаю, что можно, подобрав факты, составить жалостливое описание положения крестьянских семей, из которого будет казаться, что все они на волоске от голодной смерти, и можно, с другой стороны, подобрать факты так, что будет повод говорить то, что, к несчастью и стыду своему, так любят говорить многие из нас, — что бедствия никакого нет, что все происходит только оттого, что крестьяне не работают, а пьянствуют и т. д., и потому я сделал опись каждого десятого двора в ближайшем ко мне селе Гавриловке, и верность этой описи подтверждается подписями старшин и священников.
     В числе попавшихся под десятый нумер есть и менее бедные крестьяне, как вы увидите, но большинство в самом бедственном положении".


_____
373

     Затем следует подворное описание экономического положения каждого десятого двора села Гавриловки. Таких дворов Л. Н-ч обошел 23. Список проверен и подписан священником села Гавриловки, сельским старостой и сельским писарем.

     "Для каждого, кто потрудился вникнуть в эту вполне точную опись крестьянских семей и их средств, — продолжает Л. Н-ч., — должно быть ясно, что большая половина этих семей никак не может нынешний год прокормиться своими средствами, другая же половина, хотя, как мне кажется, и может прокормиться, отдав своих крестьян в работники, в сущности, находится точно в таком же плохом положении, как и первая половина, так как 9/10 всех деревень должны идти в работники, а хозяева по неурожаю отпускают и тех работников, которых прежде держали.
     Положение народа ужасно, когда вглядишься и подумаешь о предстоящей весне, но народ как бы не чувствует и не понимает этого.
     Только как разговоришься с крестьянином и заставишь его учесть себя и подумать о будущем, он скажет: "и сами не знаем, как свои головы обдумаем", но вообще, кажется, он спокоен, как и обыкновенно: так что для человека, который бы поверхностно взглянул теперь на народ, рассыпанный по степи дощипывать по колоску чуть видную от земли, кое–где взошедшую пшеницу, увидел бы здоровый, всегда веселый рабочий народ, услыхал бы песни и кое–где смех, тому бы даже странно показалось, что в среде этого народа совершается одно из ужаснейших бедствий. Но бедствие это существует, и признаки его слишком явны.
     Крестьянин, несмотря на то, что сеет и жнет более всех других христиан, живет по евангельскому слову: "птицы небесные не сеют, не жнут, и отец небесный питает их", крестьянин верит твердо в то, что при его вечном тяжком труде и самых малых потребностях отец его небесный пропитает его, и потому не учитывает себя, и когда придет такой, как нынешний, бедственный год, он только покорно нагибает голову и говорит: "прогневали бога, видно, грехи наши".
     Из приложенного отчета видно, что в 9/10 семей недостанет хлеба. Что же делают крестьяне? Во–первых, они будут мешать в хлеб дешевую и потому непитательную и вредную лебеду, мякину (как мне говорили, в некоторых местах уже начинают делать); во–вторых, сильные члены семьи, крестьяне, уйдут осенью или зимой на заработки, и от голоду будут страдать старики, женщины, изнуренные родами и кормлением, и дети. Они будут умирать не прямо от голода, а от болезней, причиною которых будет дурная, недостаточно питательная пища; и особенно потому, что самарское население несколькими поколениями приучено к хорошему пшеничному хлебу.
     Прошлый год еще встречался кое–где у крестьян пшеничный хлеб, матери берегли его для малых детей; нынешний год его уж нет, и дети болеют и мрут. Что же будет, когда недостанет и чистого черного хлеба, что уже и теперь начинается?
     Страшно подумать о том бедствии, которое ожидает население большей части Самарской губернии, если не будет подана ему государственная помощь. Подписка, по моему мнению, может быть открыта всякая: 1) подписка на пожертвования и 2) подписка на выдачу денег для продовольствия заимообразно без процентов на 2 года. Подписка второго рода, т. е. выдача денег заимообразно, я полагаю, может составить ту сумму, которая обеспечит по-

_____
374

страдавшее население Самарской губернии, и, вероятно, земство Самарской губернии возьмет на себя труд раздачи хлеба на эти деньги и сбора долга в первый урожайный год.
Граф Лев Толстой (1).
28 июня. Хутор на Тананыке".
___________
     (1) "Моск. ведом". 17 авг. 1873 г.

     "На этот раз, — говорит Пругавин в своей статье, — Лев Николаевич не ошибся в своей надежде на редактора "Московских ведомостей": последний не только напечатал его корреспонденцию, но и открыл в газете подписку в пользу голодающих крестьян Самарской губернии.
     Значение этой корреспонденции, — продолжает Пругавин, — и впечатление, произведенное ею на общество, было огромно. До корреспонденции графа Л. Н. Толстого никому и ничего вне Самарской губернии не было известно, что в ней происходит. Даже есть основание предполагать и больше: что и в самой–то Самарской губернии ничего не знали или не хотели знать, что в ней делается и что ожидает ее население. Корреспонденция графа Толстого была громом, заставившим всех перекреститься".
     Кроме того, Л. Н-ч написал частное письмо своей родственнице А. А. Толстой, прося ее заинтересовать этим делом императрицу. Пожертвование государыни было одним из первых и открыло путь многим другим.
     "Яркая картина положения самарского населения, — говорит А. С. Пругавин, — нарисованная рукою гениального художника, обратившегося на этот раз в статистика, произвела сильное и глубокое впечатление на русское общество. Возникла мысль возможно скорее прийти на помощь голодающим.
     Особенно горячо отнеслись к этому делу русские интеллигентные женщины. Так называемые "дамские комитеты" Общества попечения о раненых и больных воинах с необыкновенною ревностью принялись за сбор пожертвований. В некоторых городах, как, например, в Петербурге, Казани, Риге и др., образовались временные комитеты со специальной целью сбора пожертвований для Самарской губернии. Особенно много сделал петербургский временный комитет, состоявший под председательством известной общественной деятельницы того времени Ан. Павл. Философовой.
     18 сентября в Самарскую губернскую земскую управу поступило первое пожертвование в 2.300 рублей от Московской университетской типографии, находившейся и то время, как известно, в арендном содержании редактора "Московских ведомостей". Затем пожертвования полились со всех сторон, возрастая с каждым месяцем.
     Так, в сентябре было получено 4980 р., в октябре — 7505 руб., в ноябре — 94949, в декабре — 384430 руб. С января месяца 1874 года сумма ежемесячных пожертвований начинает постепенно и мало–помалу убывать, а именно: в январе было получено 236956 р., в феврале — 116705 руб., в марте — 70373 руб., в апреле — 46004 руб., в мае — 33814 руб., июне — 24374 руб., в июле — 18480 руб. и в августе месяце — 3612 руб.
     Пожертвования продолжали поступать и после, до 1876 года. Всего таким образом поступило в губернскую земскую управу свыше 1 миллиона рублей.
     Всего же частных пожертвований в пользу населении Самарской губернии в голодовку 1873–1874 года было получено до 1887000 руб. деньгами и хлебом до 21 тыс. пудов.

_____
375

     Таким образом, графу Толстому пришлось сыграть в высшей степени важную роль в голодовку 1873–1874 г. Стоя всегда очень близко к народной массе, легко сходясь с народом, он не мог не заметить тяжелого, критического положения крестьян той округи, в которой ему пришлось побывать летом 1873 года (Патровская волость Бузулукского уезда).
     Поразительная наблюдательность, которой всегда отличался талант графа Толстого в его художественных произведениях, его способность схватить своим пером наиболее существенные, хотя нередко скрытые и замаскированные черты и особенности того или другого жизненного явления, — ярко сказались и в его корреспонденции, посвященной описанию экономического положения самарских крестьян. Благодаря этому в сравнительно небольшой корреспонденции перед нами наглядно рисуется положение разных слоев крестьянского населения, картинно и отчетливо изображается влияние, которое оказали трехлетние неурожаи на хозяйство каждого из этих слоев.
     Но всем этим не ограничивается деятельность Толстого на пользу населения, пострадавшего от неурожая, так как во время своего пребывания в Бузулукском уезде в 1873 году Лев Николаевич принимал личное, непосредственное участие в оказании помощи голодающим.
     Когда в 1881 году нам пришлось посетить Бузулукский уезд, то от крестьян Патровской волости мы слышали много рассказов о сердечной заботливости, которую проявлял граф Толстой, живя среди них во время голодовки 1873 г., как он лично обходил наиболее нуждающиеся крестьянские дворы, с каким вниманием входил он в их интересы и нужды, как он помогал беднякам, снабжая их хлебом и деньгами, как он давал средства на покупку лошадей и т. д. Воспоминание об этой деятельности знаменитого писателя и до сих пор еще сохраняется в среде крестьянского населения Патровки, Гавриловки, Землянок и других сел того района".
     Мы не можем не упомянуть об участии в этом деле графини С. А. Толстой и приведем ее собственное свидетельство об этом, как его передает г. Лёвенфельд:
     "Вам известно "письмо" о самарском голоде, — сказала графиня, — Эту заслугу я сполна приписываю себе. Мы жили тогда, можно сказать, вдали от всякого человеческого жилья и вели совершенно замкнутый образ жизни, посвященный исключительно поправлению здоровья моего мужа. У нас было время наблюдать жизнь народа, и мы пришли к убеждению, что неурожай и сравнительно многочисленное население этой местности должны были привести к ужасному бедствию. Я убедила мужа основательно заняться этим вопросом. Он предпринял статистическое исследование всей местности, записывал число крестьянских хат, число едоков в каждой хате и количество имеющегося хлеба. Это исследование показало, что на каждую душу его приходилось так мало, что голод был неизбежен. Тогда–то он и опубликовал свое "письмо". Императрица дала первые деньги, хотя в правительственных кружках и очень недоброжелательно смотрели на это опубликование, потому что оно говорило не в пользу местного управления, но после того, как первая женщина в стране внесла свою лепту, пожертвования полились тысячами".
     25 августа 1873 года, возвратясь уже в Ясную Поляну, Л. Н-ч писал Фету:
     "23 мы благополучно приехали из Самары и сгораем желанием вас видеть.
     Спасибо, что не забываете нас. По–настоящему нет времени нынче писать вам, но так боюсь, чтобы вы не проехали мимо нас, что пишу хоть два слова. Несмотря на засуху, убытки, неудобства, мы все, даже жена, довольны поезд-

_____
376

кой и ещё больше довольны старой рамкой жизни и принимаемся за труды респективные".
     В 74–м году Л. Н-ч снова отправился на кумыс, со своим старшим сыном Сергеем, уже не столько для поправления здоровья, сколько для присмотра за хозяйством. Урожай был порядочный, и народ отдыхал от прошлогоднего бедствия.
     На следующее лето, в 1875 году, в самарский хутор отправилась снова вся семья Толстых. Выдающимся событием за это лето были скачки, устроенные Л. Н-чем для местного населения. Заимствуем рассказ об этом из воспоминаний Берса.
     "Через Мухамед—Шаха Романовича было разглашено, что граф Толстой устраивает у себя в имении скачку. Все местные и окрестные национальности: башкиры, киргизы, уральские казаки и русские мужики — все чрезвычайно любят скаковой спорт.
     Мы сами выбрали ровную местность, опахали и измерили огромный круг в пять верст длиною и на нем расставили знаки. Для угощения были заготовлены бараны и даже одна лошадь. К назначенному дню съехались несколько тысяч народа. Башкиры и киргизы приехали со своими кочевками, кумысом, котлами и даже баранами. Дикая степь, покрытая ковылем, уставилась рядом кочевок и оживилась пестрой толпой. На коническом возвышении, называемом по–местному "шишка", были разостланы ковры и войлок, и на нем кружком расселись башкиры с поджатыми под себя ногами. В середине кружка из большого турсука молодой башкир разливал кумыс и подавал чашку по очереди сидевшим. Это шла круговая. Песни, игра на дудке и на горле звучали грустно и заунывно для слуха европейца. Тут же любители состязались в борьбе. Башкиры — особенно искусные борцы. Глядя на все это, я представил себе татарское иго, тяготевшее в России".
    Продолжаем описание скачек по письму гр. С. А. к ее сестре:
     "Шестого у нас были скачки. Скакали 25 верст и проскакали в 39 минут, что очень быстро. Из 22–х лошадей пришли 4, остальные стали, не могли скакать. Первый приз был заграничное ружье и халат. Второй приз — глухие серебряные часы с портретом государя и халат, потом халаты, платки. В скачки съели в два дня 15 баранов и выпили страшное количество кумысу. Башкирцы плясали, пели свои национальные песни, играли на дудках и на горле, боролись и очень веселились. Все это было красиво и интересно; 4–х женщин, почетных башкирок, привезли в моей карете и крытом тарантасе, так как их мужчинам не показывают".

     "Пир длился два дня, — заключает свой рассказ Берс, — и отличался замечательной чинностью, порядком и оживлением. К удовольствию Льва Николаевича, не было никого из полиции. Все гости учтиво поблагодарили хозяина–графа и разъехались очень довольные. Даже в толпе, мне кажется, Лев Николаевич умел поселять entrain — и уважение к благопристойности".
     По обыкновению, Л. Н-ч, на этот раз с семьей, посетил Петровскую ярмарку в Бузулуке и побывал в тамошнем монастыре, где спасался почитаемый народом отшельник. Он жил в подземной пещере. Выходя оттуда, он гулял по саду; посетителям показывали яблоню, посаженную им 40 лет тому назад, под которой он любил сидеть, принимая богомольцев. Он сам показывал Л. Н-чу и его семье свое пещерное жилище, гроб, в котором он спал, и большое распятие, перед которым он молился".

_____
377

     По свидетельству Л. Н-ча, уважение, которое народ питал к этому человеку, было проявлением серьезного религиозного чувства и показывало, что тот отшельник удовлетворял насущной потребности народа, служа примером чистой жизни, "не от мира сего".
     По возвращении из Самары Л. Н. писал Фету:

26 августа 1875 года.

     "Вот третий день, что мы приехали благополучно, и я только что опоминаюсь и спешу писать вам, дорогой Афанасий Афанасьевич, и благодарить вас за ваши два письма, которые больше чем всегда были ценны в нашей глуши. Надеюсь, что здоровье ваше лучше. Это было заметно по второму вашему письму, и надеюсь, что вы преувеличивали. Дайте мне еще опомниться, тогда подумаю, как бы побывать у вас. Вы же, по старой, хорошей привычке, пожалуйста, как это вам ни трудно, не приезжайте в Москву, не заехав. Урожай у нас был средний, но цены на работу огромные, так что в конце только сойдутся концы. Я два месяца не пачкал рук чернилами и сердца мыслями. Как о многом и многом хочется с вами переговорить, но писать не умею! Надо пожить, как мы жили в самарской здоровой глуши, видеть эту совершающуюся на глазах борьбу кочевого быта (миллионов на громадных пространствах) с земледельческим первобытным, чувствовать всю значительность этой борьбы, чтобы убедиться в том, что разрушителей общественного порядка, если не один, то не более трех скоро бегающих и громко кричащих, что это болезнь паразита живого дуба, и что дубу до них нет дела. Что это не дым, а только тень, бегающая от дыма.
     К чему занесла меня судьба туда (в Самару) — не знаю, я слушал речи в английском парламенте (ведь это считается очень важным), и мне скучно и ничтожно было; но что там — мухи, нечистота, мужики, башкирцы, а я с напряженным уважением, страхом вслушиваюсь, вглядываюсь и чувствую, что все это очень важно".

     Дальнейшие поездки в Самарскую губернию мы относим уже к следующему периоду жизни Л. Н-ча, когда душа его уже была тронута начинающимся религиозным кризисом, клавшим на все его действия особый серьезный отпечаток.



Часть III.
ПЕРИОД «АННЫ КАРЕНИНОЙ»




ГЛАВА 9.
Происхождение "Анны Карениной"
и предшествовавшие литературные опыты

     Увлечённый жизненным делом народной школы, системами обучения, "Азбукой", семинариями и другими педагогическими опытами в 70–х годах после окончания "Войны и мира", Л. Н-ч часто ощущал потребность художественного творчества. Нравственная ответственность перед народом, всегда стоявшая перед Л. Н-чем, стремление облегчить ему путь истинного самобытного прогресса заглушали в чем творческую потребность, отдаляя ее удовлетворение и накопляя творческую энергию, которая то там, то сям просачивалась через эту нравственную плотину.
     И в его современных письмах мы встречаем указания на это. Так в письме к Фету осенью 1870 года Лев Николаевич, между прочим, пишет:
     "Я охочусь, но уже сок начинает капать, и я подставляю сосуды. Скверный ли, хороший ли сок, все равно, а весело выпускать его по длинным, чудесным осенним вечерам".
Сперва он пробует драматическую форму. Еще весной того же года он писал Фету:
     "Многое, очень многое хочется вам сообщить. Я очень много читал Шекспира, Гете, Пушкина, Гоголя, Мольера, и обо всем этом многое хочется вам сказать".
     Подробнее и яснее он выражает своё намерение в следующем письме:
     "Вы мне хотите прочесть повесть из кавалерийского быта. Я жду от этого добра, если только просто, без замысла положений и характеров. А я ничего вам прочесть не хочу и ничего не пишу. Но поговорить о Шекспире и Гете и вообще о драме очень хочется. Целую нынешнюю зиму я занят только драмой вообще. И как это всегда случается с людьми, которые до сорока лет никогда не думали о каком–нибудь предмете, не составили себе о нем никакого понятия, вдруг с сорокалетнею ясностью обратят внимание на новый ненанюханный предмет, им всегда кажется, что они видят в нем много нового. Всю зиму наслаждаюсь тем, что лежу, засыпаю, играю в безик, хожу на лыжах, на коньках бегаю и больше всего лежу в постели (больной), и лица драмы или комедии начинают действовать. И очень хорошо представляют. Вот про это–то мне с вами и хочется поговорить. Вы в этом, как и во всем, классик и понимаете сущность дела очень глубоко. Хотелось бы мне тоже почитать Софокла и Эврипида" (1).

______________
      (1) А. Фет. "Мои воспоминания", т. II, с. 213.

_____
379

     Льву Николаевичу хотелось создать историческое произведение, и, приступая к осуществлению этого намерения, он остановился на петровской эпохе. Им написано было несколько начал, — одно из них изображало собрание стрельцов. К сожалению, этим и ограничился его драматический опыт. Одной из причин прекращения этого дела был недостаток в источниках.
     Но петровская эпоха всё более и более заинтересовывала его. И в 1872 году, освободившись от "Азбуки", он принимается за большой роман. По многим письмам к родным и друзьям мы видим, с каким увлечением он работал.
     Вот некоторые из этих писем.
     В феврале 1872 г. он, между прочим, пишет Фету:
     "Я кончил свои азбуки, печатаю и принимаюсь за задушевное сочинение, которое не только в письме, но и на словах едва ли расскажу, несмотря на то, что вы тот, кому можно рассказать".
     С осени он принимается за это дело серьезно.
     19 ноября 1872 года графиня С. А. пишет своему брату:
     "…А теперь у нас очень, очень серьезная жизнь. Весь день в занятиях. Левочка сидит обложенный кучею книг, портретов, картин и нахмуренный читает, делает отметки, записывает. По вечерам, когда дети ложатся спать, рассказывает мне свои планы и то, что хочет писать, иногда разочаровывается, приходит в грустное отчаяние и думает, что ничего не выйдет, иногда совсем близок к тому, чтобы работать с большим увлечением, но до сих пор еще нельзя сказать, чтобы он написал, а только готовится. Выбрал он время Петра Великого…"
     В следующем письме к брату в декабре графиня пишет:
     "Лёвочка все читает исторические книги из времен Петра Великого и очень интересуется. Записывает разные характеры, черты, быт народа и бояр, деятельность Петра и пр. Сам он не знает, что будет из его работы, но мне кажется, что он напишет опять подобную "Войне и миру" поэму в прозе, но из времен Петра Великого".
     Сам Л. Н-ч около этого времени пишет Страхову:
     "12 декабря. До сих пор не работаю. Обложился книгами о Петре I и его времени, читаю, отмечаю, порываюсь писать и не могу. Но что за эпоха для художника! На что ни взглянешь, все задача, загадка, разгадка которой только и возможна поэзией. Весь узел русской жизни сидит тут. Мне даже кажется, что ничего не выйдет из моих приготовлений. Слишком уж долго я примериваюсь и слишком волнуюсь. Я не огорчусь, если ничего не выйдет".
     В этой эпохе Л. Н-ча особенно интересовал тип Меньшикова, выходца из народа. Он должен был стать одним из героев романа.
     Всю зиму Лев Николаевич проработал над этой эпохой. Из письма графини С. А. мы видим, что много этой подготовительной работы уже было закончено.
     В марте 1873 года Софья Андреевна пишет сестре о работе Льва Николаевича:
     "…А все лица из времен Петра Великого у него готовы, одеты, наряжены, посажены на своих местах, но еще не дышат. Я это ему вчера сказала, и он согласился, что правда. Может быть, и они задвигаются и начнут жить, но еще не теперь".
     Записная книжка Л. Н-ча того времени заполнена всевозможными заметками, касающимися этой эпохи, набросками, планами. Мы приводим некото-

_____
380

рые из них, представляющие ценный материал для истории и психологии творчества.
     Вот набросок весенней картинки природы:
     "Весна. Вечер. Низкие, тёмные, сплошные, разорванные на заре тучи. Тихо, глухо, сыро, темно, пахуче, лиловатый оттенок… Скотина лохматая, из–под зимних лохмотьев светятся полянки перелинявших мест…
     Лист на березе во весь рост, как платочек мягкий. Голубые пригорки незабудок, желтые поля свербигуса… Пчела серо–чёрная гудит и вьётся и впивается. Лопухи, крапива, рожь в трубке, лезет по часам. Примрозы желтые. На острых травках, на кончиках, радуги в росе. Пашут под гречу. Черно, странно. Бабы тренькают пеньку и стелют серые холсты. Песни соловьев, кукушки и баб по вечерам. Дороги не накатаны еще…
     …Дорог нет — травы на низах шелком. Чибисы. Шум ручьев. Птицы. Бабы, мальчишки босиком — ноги белые. Заходят Орион и Сириус.
     Начало лета (июнь).
     Синева — парит — грозы. Побеги на деревьях, росы. Цветы — везде. Желтые поля свербигуса, голубые — незабудок. Птица — соловьи. Народ, песни. Волнуется рожь, начала только. Ягоды — грибы. Сено преет. Гречиха лопается. Навоз пахнет. Дороги накатаны в поля. В лесу теснота. Гул пчел. Рои бегут. Липа отяжелела от цвета. Шиповник. Нивы, луга стоят, серые от метелки, нескошенные.
      Конец лета (август).
      Дороги накатаны хлебом. Позднее сено на рядах, духи болотные. Синева вдали. Ночи темные, звездные. Птиц нет — тишина. Белые грибы. На репьях пчелы. Плод на липе. Запах яблока. Дым густой, пахучий. Густота и тяжесть в нем. Скирды недокладенные на гумнах. Вода стальная и тихая, густая. Запах льна, конопли, огородов. Красные клоки в листве. Объедки огурцов. Женщины в пышных рубахах, черно–загорелые, без панев. Жизни в избе нет. Поужинали и в ночное…"
     А вот интересная заметка психологическая, черновая работа по изображению характеров:

15 января 1872 года:
     "Главные характеры.
     1. Большой ум — хорошая машина.
     2. Глуп — дурная машина.
     3. Большая энергия, влекущая к открытию тайн и к наслаждению.
     4. Апатия — ничего не нужно.
     Затем следуют сложные типы, комбинирующие в себе четыре первые элемента.
     5. При равенстве первого и третьего (1 = 3) совершенство — Сократ.
     6. При равенстве второго и четвертого (2 = 4) — тоже совершенство (т. е. гармония, удовлетворение) — тип юродивый.
     7. Преобладание первого над третьим (1 > 3), но присутствие обоих — типы: Меньшиков, Наполеон.
     8. Преобладание третьего над первым (1 < 3) — тип: Апол. Григорьев (критик), Ф. Толстой (художник).
     9. Присутствие первого и четвёртого с преобладанием первою над четвёртым (1 > 4), т. е. ум без энергии, тип: Дмитрий Ростовский".

_____
381

     А вот интересная выписка из свидетельства современников иностранцев, характеристика Петра I.
     "C'est un homme, d'un temperament violent, qui prend aisement feu et qui est brutal dans sa colere. Il augmente son ardeur naturelle en buvant beaucoup 1'eau de vie. 11 est sujet a des mouvements convulsifs par tout son corps et sa tete parait en etre affectee. Il ne manque pas de capacite et il a plus de connaissance, qu'on ne pourrait en attendre. Il parait etre destine plutot a etre charpentier, que grand prince. Il travaillait beaucoup lui meme et obligeait les autres. Il me dit, qu'il voulait etablir une grande flotte a Azoff et s'en servir centre les Turcs. Mais il ne me parait pas capable d'une telle entreprise, quoique plus tard…
     Il entend peu ce qui concerne la guerre et a peu de cnriosite a ce sujet" (1).

_____________
     (1) «Это человек буйного темперамента, легко горячится и бывает груб в своем гневе. Свою естественную горячность он усиливает еще большим количеством водки. Он подвержен судорожным движениям всего тела, и даже голова его этим поражена. Он не лишен способностей и обладает большим количеством знаний, чем это можно предположить. Кажется, он более предназначен быть плотником, нежели правителем. Он много работал и заставлял других. Он сказал мне, что он хотел основать большой флот в Азове, чтобы им действовать против турок. Но мне кажется, он не способен на такое предприятие, хотя впоследствии…
     Он мало понимает в военном деле и мало проявляет к этому любопытства». Архив Л. Н. Толстого.

     Приводим здесь также для более полной характеристики работ Л. Н-ча список источников, которыми он пользовался для этого романа:
     Голиков, Гордон, Устрялов, Пекарский, Посошков, Бантыш—Каменский, Олеар, Кабсон, Ровинский, Бюрнет, Гопсен, Крейч, Адлерфельд, Забелин, Долгоруков, Попов, Склабовский, Ушаков, Ямовский.
     Эти имена очень часто попадаются в заметках его записных книжек.
     Все эти материалы показывают нам, как широка и глубока была задуманная им работа.
     Тем с большим сожалением узнаём мы, что этому произведению не суждено было увидеть свет.
     Л. Н-ч написал несколько начал, но всеми был недоволен и принужден был наконец оставить эту работу.
     Он говорил: "Никак не могу живо восстановить в своем воображении эту эпоху, встречаю затруднения в незнании быта, мелочей в обстановке, и это тормозит мою работу".
     С. А. Берс, гостивший в это время в Ясной Поляне, так рассказывает о причинах оставления Л. Н-чем этой работы:
     "Летом 1873 года Лев Николаевич прекратил изучение этой эпохи. Он говорил, что мнение его о личности Петра диаметрально противоположно общему, и вся эта эпоха сделалась ему несимпатична. Он утверждал, что личность и деятельность Петра I не только не заключает в себе ничего великого, а напротив того, все качества его были дурные. Все так называемые реформы его отнюдь не преследовали государственной пользы, а клонились к личным его выгодам. Вследствие нерасположения к нему сословия бояр за его нововведения он основал город Петербург только для того, чтобы удалиться и быть, свободнее в своей безнравственной жизни. Сословие бояр имело тогда большое значение и, следовательно, было для него опасно. Нововведения и реформы почерпались из Саксонии, где законы были самые жестокие того времени, а свобода нравов процветала в высшей степени, что особенно нра-

_____
382

вилось Петру I. Этим объяснял Лев Николаевич и дружбу Петра I с курфюрстом саксонским, принадлежавшим к самым безнравственным личностям из числа коронованных особ того времени. Близость с пирожником Меньшиковым и беглым швейцарцем Лефортом он объяснял презрительным отвращением к Петру I всех бояр, среди которых он не мог найти себе друзей и товарищей для разгульной жизни. Но более всего он возмущался гибелью царевича Алексея".
     Изучение петровской эпохи невольно перенесло внимание Л. Н-ча и на последующие события правления разных императриц и их временщиков, и Л. Н-ч задумал было писать роман "Мирович". Но намерение это осталось без исполнения. Неудовлетворение в изучении материалов петровской эпохи вызвало в Л. Н-че потребность иного приложения своих творческих сил. Вероятно, одновременно с планом художественно–исторической работы в нем возникал и сюжет бытовой. Легкого повода было достаточно, чтобы новая работа увлекла его. Вот как рассказывают об этом, близкие Л. Н-чу люди:
     В 1873 году, тихо слабея, кончала свой век любимая тетушка Л. Н-ча, Татьяна Александровна Ергольская. Она лежала в своей комнате на диване, и старший сын Л. Н-ча, 10–летний Сергей, читал ей вслух повести Пушкина. Софья Андреевна сидела тут же с работой. Старушка задремала, и чтение остановилось. Книга Пушкина лежала на столе, открытая на той странице, где начинается рассказ "Отрывок". В это время вошел в комнату Лев Николаевич. Увидав книгу, он взял ее и прочел начало "Отрывка": Гости съехались на дачу.
     "Вот как надо начинать, — сказал вслух Л. Н-ч. — Пушкин — наш учитель. Это сразу вводит читателя в интерес самого действия. Другой бы стал описывать гостей, комнаты, а Пушкин прямо приступает к делу".
     Кто–то из присутствующих шутя предложил Льву Николаевичу воспользоваться этим началом и написать роман.
     Л. Н-ч удалился в свою комнату и тут же набросал начало романа "Анна Каренина", которое в первом варианте начиналось так: "Все смешалось в доме Облонских", и потом уже Л. Н-ч приставил действительное начало романа, фразу, выражающую подмеченный им психологический закон: "Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по–своему".
     Это произошло 19 марта 1873 года.
     На другой день гр. С. А. писала своей сестре:
    "Вчера Левочка вдруг начал неожиданно писать роман из современной жизни. Сюжет романа — неверная жена и вся драма, происшедшая от этого. Я этому рада".
     Трагическая развязка романа, самоубийство Анны, имела своим прототипом истинное происшествие.
     Гр. С. А. в письме к сестре от 18 января 1872 г. так описывает его:
    "…Ещё у нас в Ясенках случилась драматическая история. Ты помнишь у Бибикова Анну Степановну? вот эта А. Ст. ревновала к Бибикову всех гувернанток. Наконец, к последней она так ревновала, что Алекс. Никол. рассердился и поссорился с ней, следствием чего было то, что Анна Степановна уехала от него в Тулу совсем. Три дня она пропадала; наконец в Ясенках, на третий день, в 5 часов вечера она явилась на станцию с узелочком. Тут она дала ямщику письмо к Бибикову, просила его свезти и дала ему 1 руб. Письма Бибиков не принял, а когда ямщик вернулся опять на станцию, он узнал, что

_____
383

Анна Степановна бросилась под вагоны, и ее раздавил поезд до смерти. Конечно, она это сделала нарочно. Приезжали следователи и проч., и письмо это читали. В письме было написано: "Вы мой убийца; будьте счастливы с ней, если убийцы могут быть счастливы. Если хотите меня видеть, вы можете увидать мое тело на рельсах в Ясенках…" Левочка с дядей К. ездили смотреть, как ее анатомировали.
     Случилось это около Крещенья".
     Рядом с романом Анны и Вронского, идущим по закону "Мне отмщение, и аз воздам", контрастом ему служит идиллический роман Китти и Левина, в который Л. Н-ч вложил много автобиографического, и многие лица списаны с натуры, начиная с Агафьи Михайловны, действительно существовавшей под этим именем и только несколько лет тому назад умершей в Ясной Поляне, и кончая самим Левиным, психологический тип которого изображает нам самого автора, со всею его оригинальностью в мыслях, чувствах и действиях, а главное, с его душевной борьбой и исканием правды в народной вере.
     Тип Анны по внешности напоминает госпожу Гартунг, дочь Пушкина; в больной баронессе и Вареньке можно узнать одну княгиню Голицыну с ее воспитанницей Катенькой. Также и другие лица, как Облонский, Кознышев и т. п., заключают в себе много черт, присущих родственникам и знакомым Л. Н-ча.
    В описании брата Левина, Николая, особенно в описании его смерти, можно легко узнать брата Л. Н-ча, Дмитрия.
     Многие мелкие эпизоды, как, напр., рассказ Вронского в театре о шалостях гвардейских офицеров, гнавшихся за одной дамой, также списаны с натуры.
     Наконец, весной 1874 года Л. Н-ч повез начало своего романа печатать в Москву, в редакцию "Русского вестника".
     Вероятно, Л. Н-ч еще много поправлял в корректуре, так как роман начал печататься только с января 1875 года. Он печатался в четыре приема, в начале 1875, 1876 и 1877 годов (в первых четырех книжках каждого года), и затем 8–я часть с эпилогом вышла прямо отдельным изданием.
     Такие большие перерывы происходили от многих причин. Во–первых, Л. Н-ч очень редко мог работать летом, а то, что он заготовлял за рабочую пору осени, только и хватало на четыре книги журнала. Во–вторых, как раз во время печатания "Анны Карениной" в 1874 и 1875 годах семью Толстых постиг целый ряд тяжелых страданий, смерть близких людей, как мы это увидим ниже, и наконец, в-третьих, потому что от писания романа Л. Н-ча отвлекали педагогические занятия, как мы видели выше.
     С конца 1876 года писание пошло быстрее. Графиня пишет сестре в начале декабря 1876 года:
     "Анну Каренину" мы пишем наконец–то по настоящему, т. е. не прерываясь. Левочка, оживленный и сосредоточенный, всякий день прибавляет по целой главе, я усиленно переписываю, и теперь даже под этим письмом лежат листки новой главы, которую он вчера написал. Катков телеграфировал третьего дня, умоляя прислать несколько глав для декабрьской книжки, и Левочка сам на днях повезет в Москву свой роман. Я думаю, что теперь в декабре напечатают, и потом пойдет так далее, пока кончится все".
     При печатании же эпилога вышло печальное, или, вернее, счастливое недоразумение между Л. Н-чем и Катковым, которое и завершилось их разрывом.
     В последней части, как известно, Толстой, кроме изображения внутреннего переворота, совершившегося в Левине, рассказывает еще о дальнейшей

_____
384

судьбе несчастного Вронского, в отчаянии отправившегося добровольцем в Сербию с целым отрядом кавалерии, сформированным на его счет. В глазах тогдашнего общества это был геройский, благородный поступок. Но в романе Л. Н-ча Левин, главный герой, относится с осуждением к этому добровольческому движению и даже с некоторой насмешкой, в которой выражается взгляд Толстого на добровольческое движение как на одно из постоянно сменяющихся модных увлечений праздного так называемого высшего общества.
     Катков, редактор "Русского вестника" и "Московских ведомостей", напротив, всеми имевшимися в его руках средствами раздувал это движение и старался втянуть Россию в войну с Турцией.
      На этой почве у Толстого произошло столкновение с Катковым, и они окончательно разошлись.
      22 мая 1877 года Л. Н-ч писал Страхову:
      "Нынче получил ваше второе неотвеченное письмо и устыдился. Я мешкал писать вам и потому, что был занят писаньем, — и главное потому, что не хотелось ничего говорить вам, пока вы не прочитаете последнюю часть. Она набрана давно и два раза уже была мною поправлена, и на днях мне ее пришлют для окончательного пересмотра. Но я боюсь, что она все–таки не выйдет скоро. И об этом хочу с вами посоветоваться и просить вашей помощи. Оказывается, что Катков не разделяет моих взглядов, что и не может быть иначе, так как я осуждаю именно таких людей, как он, и, мямля, учтиво прося смягчить то, выпустить это, ужасно мне надоел, и я им уже заявил, что если они не напечатают в таком виде, как я хочу, то вовсе не напечатаю у них, и так и сделаю; но хотя и удобнее всего было бы напечатать брошюрой и продавать отдельно, неудобство в том, что надо пропустить сквозь цензуру. Как вы посоветуете, отдельно с цензурой или в какой–нибудь бесцензурный журнал — "Вестник Европы", "Нива", "Странник", мне все равно, только бы хотелось напечатать как можно скорее и не разговаривать про смягчения и выпущения. Но, пожалуйста, посоветуйте и помогите. Может быть, я еще улажусь с Катковым, но очень бы хотелось узнать, что делать в случае несогласия". (1).

________________
      (1) Архив В. Г. Черткова.

     Следуя совету Н. Н. Страхова. Л. Н-ч решил выпустить 8–ю часть отдельной брошюрой, так как с Катковым у него дело окончательно разладилось.
     Редакция же "Русского вестника" вместо откровенного заявления о том, что вследствие разницы ее взглядов и взглядов автора, выраженных в 8–й части романа, эта часть не может появиться в журнале, напечатала следующую краткую заметку, воспользовавшись тем, что рукопись побывала в редакции, и этою заметкою постаралась удовлетворить своих недоумевавших подписчиков.
     Вот эта заметка, появившаяся в майской книжке 1877 г. "Русского вестника":

     "От редакции. В предыдущей книжке под романом "Анна Каренина" выставлено: "окончание следует". Но со смертью героини, собственно, роман кончился. По плану автора следовал бы еще небольшой эпилог, листа в два, из коего читатели могли бы узнать, что Вронский, в смущении и горе после смерти Анны, отправляется добровольцем в Сербию, и что все прочие живы и здоровы, а Левин остается в своей деревне и сердится на славянские комитеты и на добровольцев. Автор, быть может, разовьет эти главы к особому изданию своего романа".
    
_____
385

     Принимая во внимание издательские нравы, этот поступок, конечно, нельзя назвать корректным, почему он и вызвал справедливое возмущение как самого Л. Н-ча, так и близких ему людей.
      Появление "Анны Карениной" можно считать крупным литературно–общественным событием, и мы надеемся показать его значение и отношение к нему общества, сделав краткий обзор более выдающихся критических отзывов.


ГЛАВА 10.
Обзор критической литературы
об "Анне Карениной"

    Следуя порядку, принятому нами при обозрении критической литературы о "Войне и мире", мы рассмотрим сначала отзывы друзей Л. Н-ча, которым, собственно говоря, он только и придавал значение. Такими литературными друзьями его в это время были Фет и Страхов. Хотя самих отзывов друзей мы не можем привести за неимением их, но характер их виден из ответных писем Л. Н-ча, находящихся в нашем распоряжении.
     Фет, вероятно, ещё в корректуре в редакции "Русского вестника" прочёл начало "Анны Карениной" и сообщил своё мнение Л. Н-чу, который отвечал ему так в марте 1874 года:
     «Вы хвалите "Каренину", мне это очень приятно, да и как я слышу, ее хвалят; но, наверно, никогда не было писателя, столь равнодушного к своему успеху, как я. С одной стороны, школьные дела, с другой — странное дело — сюжет нового писания, овладевший мною именно в самое тяжелое время болезни ребенка, и самая эта болезнь и смерть…» (1)

____________
     (1) А. Фет. Мои воспоминания", т. II, с. 289.

     Мы полагаем, что Л. Н-ч совершенно искренно писал эти слова, т. е. что он действительно мало придавал значения этому произведению, и мы вернемся еще к этому вопросу при общей оценке "Анны Карениной".
     По выходе всей "Анны Карениной", в 1877 году, Фет написал критическую статью под псевдонимом Болгова и послал ее Л. Н-чу, которому она очень понравилась. Вот что пишет Л. Н-ч Фету об этой статье 2 сентября того же года:
      "Как мало на свете настоящих умных людей, дорогой Афанасий Афанасьевич! Появился было г-н Болгов, и как я обрадовался ему, но и тот сейчас же обратился в вас. Можно не узнать произведение ума, к которому равнодушен, но произведение ума любимого, выдающее себя за чужое, так же смешно и странно видеть, как если бы я приехал к вам судиться и, глядя на вас во все глаза, уверял бы, что я адвокат Петров. Не могу хвалить вашей статьи, потому что она хвалит меня, но я вполне согласен с нею, и мне радостно было читать анализ своих мыслей, при котором все мои мысли, взгляды, сочувствия, затаенные стремления поняты верно и поставлены все на настоящее место. Мне бы очень хотелось, чтобы она была напечатана, хотя я, обращая к вам то, что вы говорили мне, знаю, что почти никто не поймёт её".
     Н. Н. Страхов после каждого выхода частей "Анны Карениной", прочитав их, писал Л. Н-чу своё впечатление, которое Л. Н-ч очень ценил. По этому

_____
386

поводу возникла между ними целая переписка. К сожалению, у нас нет писем Страхова, но из писем Л. Н-ча мы можем привести некоторые, наиболее интересные.
     В письме от 9 апреля 1876 г. Л. Н-ч высказывает свое отношение к критике вообще:
     "Благодарю вас, дорогой Николай Николаевич, за присылку Григорьева. Я прочел предисловие Григорьева, но — не рассердитесь на меня — чувствую, что, посаженный в темницу, никогда не прочту всего. Не потому, что не ценю Григорьева, напротив, но критика для меня скучнее всего, что только есть скучного на свете. В критике искусства все правда, а искусство потому только искусство, что оно все. Я со страхом чувствую, что перехожу на летнее состояние: мне противно то, что я написал, и теперь у меня лежат корректуры на апрельскую книжку, и боюсь, что не буду в силах поправить их. Все в них скверно, и все надо переделать, все, что напечатано, и все перемарать, и бросить, и отречься, и сказать: виноват, вперед не буду, и постараться написать что–нибудь новое и уж не такое нескладное и ни то ни семное. Вот в какое я прихожу состояние, и это очень неприятно… И не хвалите мой роман. Паскаль завел себе пояс с гвоздями, который он пожимал всякий раз, как чувствовал, что похвала его радует. Мне надо завести такой пояс. — Покажете мне искреннюю дружбу: или ничего не пишите про мой роман, или напишите мне только все, что в нем дурно. И если правда то, что я подозреваю, что я слабею, то, пожалуйста, пишите мне. Мерзкая наша писательская должность — развращающая. У каждого писателя есть своя атмосфера хвалителей, которую он осторожно носит вокруг себя и не может иметь понятия о своем значении и о времени упадка. Мне бы хотелось не заблуждаться и не развращаться дальше. Пожалуйста, помогите мне в этом. И не стесняйтесь только, что вы строгим осуждением можете помешать деятельности человека, имевшего талант. Гораздо лучше будет остановиться на "Войне и мире", чем писать "Часы" или т. п."
     В следующем письме Лев Николаевич дает свое новое определение искусства:

     26 апреля 1876 года. Ясная.

     "У нас с вами раздвоилась переписка, дорогой Николай Николаевич, я только что ответил на ваше философское письмо, как получил радостный ответ на мое. — Вы пишете: так ли вы понимаете мой роман и что я думаю о ваших суждениях, разумеется, так. Разумеется, мне невыразимо радостно ваше понимание, но не все обязаны понимать так, как вы. Может быть, вы только охотник до этих делов, как и я, как и наши тульские голубятники. Он турмана ценит очень дорого, но есть ли настоящие достоинства в этом турмане — вопрос. Кроме того, вы знаете — наш брат беспрестанно без переходов прыгает от уныния и самоуничижения к непомерной гордости. Это я к тому говорю, что ваше суждение о моем романе верно, но не на все, т. е. все верно, но то, что вы сказали, выражает не все, что я хотел сказать. Например, вы говорите о двух сортах людей. Это я чувствую — знаю, но этого я не имел в виду; но когда вы говорите, я знаю, что это одна из правд, которую можно сказать. Если же бы я хотел сказать словами все то, что имел в виду выразить романом, то я должен бы был написать роман тот самый, который я написал сначала. И если критики теперь уже понимают и в фельетоне могут выразить то, что я хочу сказать, то я их поздравляю и смело могу уверить qu'il en savent plus

_____
387

long, que moi. Очень, очень благодарю вас. Когда я прочел свое унылое и смиренное письмо и понял, что я, в сущности, прошу похвалы, и вы мне ее прислали. Хотя ваша похвала, я знаю, искренняя, хотя признаюсь — охотницкая — мне очень дорога. То, что я сделал ошибки в венчании, мне очень обидно, тем более, что я люблю эту главу. Боюсь, не будет ли тоже ошибок по специальности, которой я касаюсь в том, что выйдет теперь, в апреле. Пожалуйста, напишите, если найдете или другие найдут. Вы правы, что "Война и мир" растет в моих глазах. Мне странно и радостно, когда мне кто–нибудь напомнит из нее, как это сделал недавно Истомин (он будет у вас); но странно, я помню из нее очень немного мест, остальное забываю.
     И если близорукие критики думают, что я хотел описывать только то, что мне нравится, как обедает Облонский и какие плечи у Карениной, то они ошибаются. Во всем, почти во всем, что я писал, мною руководила потребность собирания мыслей, сцепленных между собой для выражения себя; но каждая мысль, выраженная словами особо, теряет свой смысл, страшно понижается, когда берется одна и без того сцепления, в котором она находится. Само же сцепление составлено не мыслью (я думаю), а чем–то другим, и выразить основу этого сцепления непосредственно словами нельзя, а можно только посредственно — словами, описывая образы действия, положения. Вы все это знаете лучше меня, но меня занимало это последнее время. Одно из очевиднейших доказательств этого было для меня самоубийство Вронского, которое вам понравилось. Этого никогда со мной так ясно не бывало. Глава о том, как Вронский принял свою роль после свидания с мужем, была у меня давно написана. Я стал поправлять, и совершенно для меня неожиданно, но несомненно Вронский стал стреляться. Теперь же для дальнейшего оказывается, что это было органически необходимо. — Так вот почему такая милая умница, как Григорьев, для меня малоинтересен; правда, что если бы не было совсем критики, то тогда бы Григорьев и вы, понимающие искусство, были бы излишни. Теперь же правда, что когда 9/10 всего печатного есть критика искусства, нужны люди, которые бы показывали бессмыслицу отыскивания отдельных мыслей в художественном произведении и постоянно руководили бы читателей в том бесконечном лабиринте сцеплений, в котором и состоит сущность искусства, и по тем законам, которые служат основанием этих сцеплений. Написал вам это письмо уже несколько дней тому назад и хотел не посылать — так в нем и выпирает польщенное авторское тщеславие. Но написал 7 писем сейчас, и надо писать вам новое, и решился послать это. Шила в метке не утаишь, и вы меня знаете насквозь.

Лев Толстой".

     Столь же интересные мысли высказывает Л. Н-ч и еще в одном письме и попутно жалеет Тургенева, об ослаблении художественной деятельности которого до него доходили слухи.
     "Успех последнего отрывка "Анны Карениной", признаюсь, порадовал меня. Я никак этого не ожидал и, право, удивляюсь и тому, что такое обыкновенное и ничтожное нравится, и еще больше тому, что, убедившись, что такое ничтожное нравится, я не начинаю писать сплеча, что попало, а делаю какой–то, мне самому почти непонятный выбор. Это я пишу искренно, потому что вам, и тем более, что, послав на январскую книжку корректуры, я запнулся на февральской книжке и мысленно только выбираюсь из этого запнутия. Тургенева я не читал, но искренно жалею, судя по всему, что слышал, что
_____
388

этот ключ чистой и прекрасной воды засорился такой дрянью. Если бы он просто вспомнил какой–нибудь свой день подробно и описал бы его, все бы пришли в восхищение. Как ни пошло это говорить, но во всем в жизни, в особенности в искусстве, нужно только одно отрицательное качество — не лгать. В жизни ложь гадка, но она не уничтожает ее гадостью, под ней все–таки правда жизни, потому что чего–нибудь всегда кому–нибудь хочется, от чего–нибудь больно и радостно, но в искусстве ложь совершенно уничтожает всю связь между явлениями, порошком все рассыпается".
     Приведем отзывы И. С. Тургенева. Они не вполне благоприятны. Мы не можем причислить Тургенева к числу литературных друзей Л. Н-ча, так как именно в период писания Л. Н-чем "Анны Карениной" они были очень далеки друг от друга. Но тем не менее этот отзыв носит весьма интимный характер, мы заимствуем его из частных писем и потому выделяем из общего обзора критической литературы.
     В письме к Суворину от 14 марта 1875 года Тургенев, между прочим, пишет:
     "С нетерпением жду первого выпуска ваших очерков. Портрет Л. Н. Толстого (литературный) выйдет у вас наверно хорошо. Талант из ряду вон, но в "Анне Карениной" он, как здесь говорят, a fait fausse route, влияние Москвы, славянофильского дворянства, старых православных дев, собственного уединения и отсутствия настоящей художественной свободы" (1).

_____________
     (1) Собрание писем И. С. Тургенева, с. 257.

     Подобным же образом он выражается в своем письме к поэту Полонскому:
     "Анна Каренина" мне не нравится, хотя попадаются истинно великолепные страницы (скачка, косьба, охота). Но все это кисло, пахнет Москвой, ладаном и старой девой, славянщиной, дворянщиной и т. д."
     В этом отзыве сказывается недоброжелательное отношение Тургенева как "западника" ко всему, что имело связь с "Москвой" и в чем он подозревал славянофильские тенденции. На самом деле Л. Н-ч никогда не был славянофилом и часто очень отрицательно высказывался против славянофильства, что мы и увидим ниже.
     Переходим теперь к краткому обзору профессиональных критических отзывов об "Анне Карениной", составляющих уже многотомную литературу, которую мы должны разбить на группы, чтобы быть в состоянии ориентироваться в ней; причем мы постараемся дать некоторые образцы крайних, характерных отзывов, чтобы возможно было составить себе суждение о том впечатлении, которое произвела "Анна Каренина" на различные круги русского общества. Мы напомним здесь то, что говорили про обзор критической литературы о "Войне и мире", что цель наша — не критика "Анны Карениной" и не ответ критикам этого произведения, наша частная цель, вытекающая из обшей биографической, — это изображение отношения общества к Л. Н-чу, суждение о том, как реагировало общество на факт такого большого значения в жизни Л. Н-ча, как написание им второго большого романа. Как и следовало ожидать, общество ответило подчеркиванием тех партийных, сословных отношений, которые ничего не имеют общего как с критикой вообще, так и с романом в особенности. Так, дворянская аристократическая партия обрадовалась и стала восхищаться романом, потому что в нем по преимуществу изображены лица высшего общества. Славянофилы обрадовались тому, что, как говорил Тургенев, роман "пахнет славянофильством". Либерально–радикальная партия именно за это и озлобилась на роман и забросала его

_____
389

грязью или едва удостоила насмешливого, презрительного отзыва. Но истинное произведение искусства, каким было и останется это замечательное произведение, конечно, от этого не пострадало. Одним из неблагоприятных обстоятельств для серьезной критики было то, что роман печатался очень долго, с большими перерывами. Критика и публика были утомлены. Критические статьи писались после выхода каждой порции романа, делались всевозможные догадки и большею частью неверные предположения; читатели и критики иногда теряли терпение и выражали это самым странным образом.
     Так, критик Скабичевский ("Заурядный читатель") заподозрил Л. Н-ча в сговоре с издателем "Русского вестника" и пишущим для того, чтобы заполнить чем–нибудь его журнал и получить побольше гонорара.
     Тем не менее интерес, возбужденный в обществе этим романом, был огромный. Говорят, что, московские дамы засылали своих агентов в университетскую типографию, где печатался роман, чтобы выведать у наборщиков о дальнейшей судьбе героев романа.
     Как и в главе о "Войне и мире", мы ограничимся современными роману критиками.
     К числу положительных критиков "Анны Карениной" мы относим, во–первых, Соловьева, писавшего в "С. — Петербургских ведомостях" того времени фельетоны за подписью "Sine ira", которого поражает художественная простота этого произведения.
     Затем В. В. Чуйко в "Голосе" делает удачное сравнение таланта Л. Н. Толстого с талантом Стендаля (Бейля). Вот это сравнение:
     "В этом отношении он может быть сравниваем только с другим великим психологом–беллетристом — Генрихом Бейлем (Стендалем). Предмет их исследования один и тот же, оба они одинаково глубоко заглядывают в тайники души, оба одинаково оригинальны, до такой степени оригинальны, что кажутся эксцентричны и парадоксальны, оба не любят протоптанных дорожек в искусстве, оба открывают новые области художественного анализа, у обоих, кроме таланта, громадная теоретическая подкладка систематического знания, потому–то оба они так мало похожи на большинство беллетристов нашего времени, которые до сих пор не могут порешить с рутинными приемами и рутинными взглядами. У Бейля теория и точное знание перевешивали над творчеством, у графа же Толстого наоборот, и что бы там ни говорили, он не только мыслитель, сколько художник, у него на первом плане творчество, как и у Достоевского, но творчество, сдержанное в пределах всегда присутствующею строго мыслью, не расплывающееся в неясных образах и болезненных влечениях. Творчество Бейля — чисто теоретическое, искусственное; из одного первичного психологического предрасположения он строит весь характер, и если этот характер кажется живым, то только благодаря необыкновенной логике, с которою Бейль развивает последовательно из этого одного общего предрасположения все неизбежности, определяемые жизнью и положением. У гр. Л. Толстого на первом плане жизнь и люди, он любит эту жизнь и этих людей со всею страстью и впечатлительностью художника, его творчество — не теоретический процесс, а сама жизнь, как она отражается в его мысли. Но никогда мысль не дремлет, и потому нет–нет и вдруг встречается коротенькая, кажется, пустая фраза, которая освещает характер с совершенно новой стороны, указывает на такую психологическую особенность, которая могла бы быть подмечена только теоретическою мыслью. В этом граф Л. Толстой — неподражаемый мастер, и даже европейские литераторы

_____
390

мало могут представить действительно великих художников, которые равнялись бы ему в этом отношении" (1).

_______________
     (1) В. Зелинский. "Критическая литература о Толстом", ч. 3, с. 117.

     Этот критический отзыв интересен тем, что критик признал родственность таланта Стендаля и Толстого. Как мы увидим ниже, Стендаль очень нравился Толстому и, вероятно, имел некоторое влияние на его творчество.
     Первый из упоминаемых нами критиков. Б. С. Соловьев, разочаровывается в романе после следующих глав и ставит в упрек Л. Н-чу пошлость изображаемых им типов.
     Что касается до В. Чуйко, то он и при дальнейших выпусках романа остается верен себе и защищает Л. Н-ча от нападок других критиков, ставя им на вид, что они недостаточно оценили реализм изображения и недостатки, присущие типам, приписали самому Толстому. Только по выходе 8–н части В. Чуйко не выдержал своей роли и напал на Л. Н-ча за низменность идеалов Левина (2).

______________
     (2) "Отечественные записки" 1877 г., кн. 8.

     Мы не приводим здесь слишком восторженных отзывов Авсеенко, подчеркивающего аристократическую тенденцию романа, которой, по нашему мнению, вовсе не существует. По этому поводу интересно припомнить слова Н. К. Михайловского, защищавшего Л. Н-ча от так называемых им "пещерных людей", т. е. консервативных критиков, старавшихся из всех сил сопричислить Л. Н-ча к числу "своих".
     "Эти несчастные не подозревают, что то, что им нравится в гр. Толстом, есть только его шуйца, печальное уклонение, невольная дань культурному обществу, к которому он принадлежит. Они бы рады были из него левшу сделать, тогда как он, я думаю, был бы счастлив, если бы родился без шуйцы. Повторяю, я только предполагаю, что и гр. Толстому должно быть обидно слышать похвалы пещерных людей, которые (похвалы) относятся только к его шуйце. Но мне лично всегда бывает обидно за гр. Толстого, когда я вижу усилия, и небезуспешные, пещерных людей замарать его своим нравственным соседством. Обидно не потому, что я сам желал бы стоять рядом с гр. Толстым, хотя, разумеется, и это привлекательно, но потому что, марая его своим нечистым прикосновением, они отняли у общества чуть не всю его десницу. Почему читающей публике решительно неизвестны истинные воззрения гр. Толстого? Отчего они не коснулись общественного сознания? Много есть тому причин, но одна из них, несомненно, есть нравственное соседство пещерных людей, холопски, т. е. с разными привираниями и умолчаниями, лобызающих шуйцу гр. Толстого. Я на себе испытал это. Я поздно познакомился с идеями гр. Толстого, потому что меня отгоняли пещерные люди, и был поражен, увидав, что у него нет с ними ничего общего".
     Странным кажется переходить от этих если не восторженных, то вполне уважительных критик к тем диким выходкам, от которых не могла удержаться партия озлобленных. Приведем некоторые выдержки хотя для курьеза.
     Один из критиков насмешливо замечает, что "Анна Каренина" "имеет претензию на звание бытового романа, но претензии эти более чем смешны. Какая из выведенных личностей может быть названа живой, типичной, имеющей своего представителя в действительной жизни?"
     И на все эти вопросы насмешливый критик отвечает отрицательно, как будто он живет на луне и никогда в жизни не видал живых людей.
     Ужасно сердится на Л. Н-ча Скабичевский. Он утверждает, что весь роман пропитан "идиллическим запахом детских пеленок". Сцену падения Анны

____
391

называет «мелодраматическою дребеденью в духе старых французских романов, расточаемой по поводу заурядных амуров великосветского хлыща и петербургской чиновницы, любительницы аксельбантов».
      В дальнейших статьях своих тот же критик, возмущающийся скабрезностью и пошлостью описываемых сцен, иронически упрекает Л. Н-ча Толстого в том, что он не дал описания того, что Анна берет ванну, а Вронский моется в бане.
      И все это несчастные читатели должны были проглотить под видом критики.
      Но критик радикального журнала "Дело" П. Ткачев идет ещё далее. Разбирая и уничтожая целый ряд произведений Л. Н-ча, он находит, что основная идея "Войны и мира" такова: цель жизни и значение жизни каждого человека должны заключаться в узком эгоистическом услаждении себя половыми отношениями и в их венце — семейном счастье, понимаемом притом в самом грубом и почти циническом смысле.
     Затем этот скромный критик, как бы пародируя стиль Л. Н-ча, предлагает ему написать новый роман, изображающий любовь Левина к его корове Паве, ревность Китти и т. д.
     Кажется, этого довольно.
     Из более серьёзных отрицательных критиков мы назовем Станкевича, поместившего обстоятельный критический этюд в "Вестнике Европы". Главный недостаток этого этюда — это его почти сплошной насмешливый издевательский тон, особенно по отношению к Левину, так мешающий видеть, быть может, и заключающиеся в этом этюде серьезные мысли.
     Приведем теперь мнение об "Анне Карениной" единственного, по нашему мнению, русского человека, которого можно поставить рядом со Л. Н-чем Толстым. Мнение его по этому самому уже приобретает огромную ценность. Мы говорим о Федоре Михайловиче Достоевском. Эти люди не знали лично друг друга, но всегда высказывали взаимное уважение. Здесь мы не считаем удобным делать какое–либо сближение иди сравнение их. Это вопрос слишком важный, требующий специального времени и места для его изучения и изложения. Скажем только, что, по нашему глубокому убеждению, несмотря на внешнюю бросающуюся в глаза разницу таланта, характера, среды, карьеры и прочих условий жизни, эти два русских человека во многих самых главных жизненных пунктах бесконечно близки друг к другу.
     Эта близость их выразилась и в понимании Достоевским "Анны Карениной". По какой–то странной психической аберрации этот великий ум и великое сердце, этот служитель Вечного был увлечен временными политическими событиями конца 70–х годов и защищал необходимость и благодетельность восточной войны. И вот только с этой точки зрения, которой касается и Л. Н-ч в конце романа, Достоевский не соглашается с ним. Но, относясь критически к тому, что Левин осуждает добровольческое движение, Достоевский, по своей высшей добросовестности, предпосылает этой критике такую замечательную оценку романа:
     "Анна Каренина" есть совершенство как художественное произведение, подвернувшееся как раз кстати и такое, с которым ничто подобное из европейских литератур в настоящую эпоху не может сравниться, а во–вторых, и по идее своей это уже нечто наше, свое, родное, и именно то самое, что составляет нашу особенность перед европейским миром, что составляет уже наше национальное "новое слово" или, по крайней мере, начало его, — такое слово,

_____
392

которого именно не слыхать в Европе и которое, однако, столь необходимо ей, несмотря на всю ее гордость. Я не могу пуститься здесь в литературную критику и скажу лишь небольшое слово. В "Анне Карениной" проведен взгляд на виновность и преступность человеческую. Взяты люди в ненормальных условиях. Зло существует прежде них. Захваченные в круговорот лжи, люди совершают преступление и гибнут неотразимо: как видно, мысль на любимейшую и стариннейшую из европейских тем. Но как, однако же, решается такой вопрос в Европе? Решается он там повсеместно двояким образом. Первое решение: закон дан, написан, формулирован, составлялся тысячелетиями. Зло и добро определено, взвешено, размеры и степени определялись исторически мудрецами человечества, неустанной работой над душой человека и высшей научной разработкой над степенью единительной силы человечества в общежитии. Этому выработанному кодексу повелевается следовать слепо. Кто не последует, кто преступит его, тот платит свободою, имуществом, жизнью, платит буквально и бесчеловечно. "Я знаю, — говорит сама их цивилизация, — что это и слепо, и бесчеловечно, и невозможно, так как нельзя выработать окончательную форму человечества в середине пути его, но так как другого исхода нет, то и следует держаться того, что написано, и держаться буквально и бесчеловечно, не будь этого, будет хуже". С тем вместе, несмотря на всю ненормальность и нелепость устройства того, что называем мы нашей великой европейской цивилизацией, тем не менее пусть силы человеческого духа пребывают здравы и невредимы, пусть общество не колеблется в вере, что оно идет к совершенству, пусть не смеет думать, что затемнился идеал прекрасного и высокого и что извращается и коверкается понятие о добре и зле, что нормальность беспрерывно сменяется условностью, что простота и естественность гибнут, подавляемые беспрерывно накопляющейся ложью. Другое решение обратное: так как общество устроено ненормально, то и нельзя спрашивать ответа с единиц людских за последствия. Стало быть, преступник безответствен, и преступления пока не существует. Чтобы покончить с преступлениями и людскою виновностью, надо покончить с ненормальностью общества и склада его. Так как лечить существующий порядок вещей долго и безнадежно, да и лекарств не оказалось, то следует разрушить все общество и смести старый порядок как бы метлой. Затем начать все новое, на иных началах, еще неизвестных, но которые все же не могут быть хуже теперешнего порядка, напротив, заключают в себе много шансов успеха. Главная надежда на науку. Итак, вот это второе решение: ждут будущего муравейника, а пока зальют мир кровью. Других решений о виновности и преступности людской западноевропейский мир не представляет.
     Во взгляде же русского автора на виновность и преступность людей ясно усматривается, что никакой муравейник, никакое торжество "четвертого сословия", никакое уничтожение бедности, никакая организация труда не спасут человечество от ненормальности, а следовательно, и от виновности и преступности. Выражено это к огромной психологической разработке души человеческой со страшной глубиной и силой, с небывалым доселе у нас реализмом художественного изображения. Ясно и понятно до очевидности, что таится зло в человечестве глубже, чем предполагают лекаря–социалисты, что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человеческая останется та же, что ненормальность и грех исходят из нее самой и что, наконец, законы духа человеческого столь еще неизвестны, столь неведомы науке, столь неопределенны и столь таинственны, что нет и не может быть еще ни

_____
393

лекарей, ни даже судей окончательных, а есть тот, который говорит: «мне отмщение, и аз воздам». Ему одному лишь известна вся тайна мира сего и окончательная судьба человека. Человек же пока не может браться решать ничего с гордостью своей непогрешимости, не пришли еще времена и сроки. Сам судья человеческий должен знать о себе, что он грешен сам, что весы и мера в руках его будут нелепостью, если сам он, держа в руках меру и весы, не преклонится перед законом неразрешимой еще тайны и не прибегнет к единственному выходу — к Милосердию и Любви. А чтобы не погибнуть в отчаянии от непонимания путей и судеб своих, от убеждения в таинственной и роковой неизбежности зла, человеку именно указан выход. Он гениально намечен поэтому в гениальной сцене романа, в предпоследней части его, в сцене смертельной болезни героини романа, когда преступники и враги преображаются в существа высшие, в братьев, все простивших друг другу, в существа, которые сами взаимным всепрощением сняли с себя ложь, вину и преступность и тем разом сами оправдали себя с полным сознанием, что получили право на то. Но потом, в конце романа в мрачной и страшной картине падения человеческого духа, прослеженного шаг за шагом, в изображении. того неотразимого состояния, когда зло, овладев существом человека, связывает каждое движение его, парализует всякую силу сопротивления, всякую мысль, всякую охоту борьбы с мраком, падающим на душу вместо света, — в этой картине столько назидания для судьи человеческого и для держащего меру и вес, что, конечно, он воскликнет в страхе и недоумении: "нет, не всегда мне отмщение и не всегда аз воздам", и не поставит бесчеловечно в вину мрачно павшему преступнику того, что он пренебрег указанным вековечно светом исхода и уже сознательно отверг его" (1).

______________
     (1) Полн. собр. соч. Ф. М. Достоевского, т. II, с. 236.

    Из более поздних критик упомянем о прекрасном этюде Громеки и, наконец, о недавних статьях Овсянико—Куликовского, основательность которых портит узкая, партийная точка зрения — классовой борьбы.
     В своём интересном разборе "Анны Карениной" Овсянико-Куликовский по–прежнему рассматривает Л. Н-ча как изобразителя великосветского типа, и типы "Анны Карениной" считает продолжением типов "Войны и мира" и даже героев предшествующих повестей. Вот как выражает он эту мысль:
     "Вспомним, что в отношении к великосветской среде Толстой (приблизительно до 80–х годов) не был посторонним наблюдателем, он принадлежал к ней по рождению и воспитанию, он ее изучил не столько как наблюдатель, сколько как самонаблюдатель, и, начиная с повестей "Детство", "Отрочество" и "Юность", его изображения этой среды были как бы род исповеди, попыткою вытравить из своей души известные черты великосветской психологии, отделаться от них с помощью их претворения в художественные образы, наподобие того как Лермонтов от своего "Демона" отделался стихами. После создания "Войны и мира" Толстой еще чувствовал или сознавал, что еще не вполне отделался от "великосветского человека". Эта задача и была довершена романом "Анна Каренина". Вот в каком смысле это произведение примыкает ко всей предшествующей деятельности Толстого и завершает целую эпоху в ней".
     И более специально о Левине он говорит в том же очерке:
     "…Левин блистательно заканчивает эту художественную автобиографию, эту историю внутреннего развития Толстого, историю его стремлений выйти

_____
394

из тисков великосветской жизни и создать себе независимую от нее душевную жизнь на основах широких общечеловеческих идеалов".
     В общем, прочитав целый ряд критических статен об "Анне Карениной", мы приходим к заключению, что роман этот не понят, не оценен во всем его объеме, во всей его глубине тех основных вопросов человеческой жизни, которых касается автор (за исключением Достоевского). Критика занялась более внешней стороной его — фабулой, а не идеей. Постараемся, насколько это возможно по имеющимся у нас данным, указать на основную идею этого произведения и определить ее место в общем развитии духовной личности Л. Н-ча.
     Если в "Войне и мире" Л. Н-ч изображает нам картину европейского человечества в его стихийных движениях и затем дает типы того времени в детальной разработке, из которых каждый является как бы родовым понятием, то в "Анне Карениной" художник дает нам уже картину частной группы людей как бы случайных, со всеми их семейными дрязгами. Если, читая "Войну и мир", вы чувствуете себя как бы на возвышенности, созерцающим величественную панораму, на которой искусной рукой художника перед вами в дивной пропорции проходят и несметные полчища, и отдельные лица, дорогие для вас, с глубокой психической жизнью, но тем не менее как бы подернутые облаком прошедшего, то в "Анне Карениной" вы чувствуете перед собой семейный очаг, великосветский салон, крестьянскую избу со всеми ее мельчайшими подробностями прямо перед глазами, и люди, изображенные на этой картине, — люди, сейчас с вами живущие (события в романе доведены до самого последнего дня текущей эпохи), и поэтому вся сила автора ушла, так сказать, в глубину, в разработку тех душевных движений человеческих, из которых слагается жизнь каждого человека, а стало быть и всего человечества.
     Вот что касается внешней стороны романа. Из краткого исторического очерка написания романа, который мы предпослали настоящему обзору, читатели знают, что "Анна Каренина" начата Л. Н-чем как бы неожиданно, по какому–то незначительному внешнему поводу. Разумеется, причины лежали гораздо глубже. Из того же очерка мы знаем, что Л. Н-ч долго работал над историческими материалами, имея намерение написать исторический роман из эпохи Петра I. Если бы это случилось, мы опять увидали бы себя на возвышенном месте, созерцающими, быть может, еще более грандиозную панораму, так как самый пейзаж был бы еще отдаленнее и поле зрения захватывало бы еще большее пространство. Но изучение эпохи не удовлетворило Л. Н-ча, и мы полагаем, что усилие, которое нужно было сделать Л. Н-чу для воспроизведения в своем воображении эпохи того времени с его добросовестностью, утомило его, и "Анна Каренина" явилась реакцией, отдыхом на современном и близком ему сюжете. Случайно подхваченная фабула — трагическая смерть женщины, бросившейся под поезд, пустота и низменность интересов хорошо знакомой ему светской среды и, наконец, идиллические картины своей собственной семейной жизни и жизни людей его круга с вплетающейся в нее жизнью народа — вот тот материал, та глина, из которой лепил Д. Н-ч свои образы. Но кроме всего этого, он жил, как всегда, всей своей сильной животной и духовной природой, и вот момент этой жизни наложил особый отпечаток и дал особое направление всему его произведению.
     Он почувствовал потребность вложить в это произведение кусочек истории своей души и для этого взял тип Левина и заставил его перед читателями пережить все свои душевные муки и выбраться на путь света, куда он и сам

_____
395

пришел еще с большей, в действительности, работой, с большими страданиями и с более широким сознанием ослепившего его света истины.
     В изображении типа Левина поразительно много автобиографических черт. Прочтите ту главу, где появляется Левин в Москве. Характеристика, даваемая ему автором, есть характеристика Л. Н-ча, и в дальнейшем в романе разбросана масса автобиографических черт. Читатели 1–го тома биографии могут узнать в Агафье Михайловне живое лицо, горничную Гашу бабушки Л. Н-ча. Ясная Поляна со многими подробностями изображена в романе. Женитьба и первое время семейной жизни, конечно, также во многом списаны с натуры.
     Но не следует всё–таки смешивать художественного вымысла с реальными фактами, и потому нельзя до конца проводить эти параллели. И Левин все–таки не есть Толстой. Это тип сродный, симпатичный ему. Обращение Левина, написанное в конце 76–го и начале 77–го года, не есть обращение Л. Н-ча.
     Но здесь пророк–художник предсказал сам себе своё будущее и несколькими яркими штрихами набросал те пути, по которым повел его дальше пытливый, непримиримый, но всепримиряющий разум.
     В "Анне Карениной" мы видим две преобладающие идеи. Одна, общая, так хорошо понятая Достоевским, выражена эпиграфом романа "Мне отмщение, и аз воздам" и выражает мысль о непреложности высшего, нравственного закона, преступление против которого неминуемо ведет к гибели, но судьей этого преступления и преступника не может быть человек.
     И вот эта отрицательная, общая идея незаметно, художественным путем сцепляется и переходит в идею положительную, хотя столь общую по существу, но выраженную более частным, субъективным образом, идею о том, что человек, сознательно живущий, должен поставить себе цель жизни вне своего личного я, в служении Богу, в жизни для души. Иначе ему предстоит неизбежная гибель самоуничтожения как логической нелепости, не имеющей для своего существования никакой разумной причины и потому уничтожающейся.
     Нетрудно видеть, что в этой идее изображен, так сказать, один из эпизодов той великой драмы, которую пережил автор и из которой, как мы знаем, вышел торжествующим, просветленным.
     Подробный анализ этой драмы составит предмет следующей части, а в последних главах этой части мы постараемся в беглом очерке дать картину личной и семейной жизни Л. Н-ча в 70–х годах с теми мелкими эпизодами ее, которые неудобно было излагать в одно время с рассказом о главных родах его деятельности.


ГЛАВА 11.
Частная и семейная жизнь Льва Николаевича
в начале 70–х годов

     В четвертый раз мы возвращаемся к этому богатому по деятельности и напряженной энергии периоду жизни Л. Н-ча в 70–х годах, чтобы дополнить ее описанием различных мелких фактов личной и семейной жизни Л. Н-ча. Мы выделяем их в особую главу, так как эти факты могли бы нарушить изложение тех главных событий в жизни Л. Н-ча, которым посвящены предыду-

_____
396

щие главы этого периода. Перед нами протекут сами по себе неважные, малозначительные факты из жизни Льва Н-ча, но которые мы не находим возможным упустить, так как они создают общую картину его семенной жизни, той среды, в которой он жил, и подготовляют переход его к жизни в новой области его сознания.
     Семейная жизнь Л. Н-ча именно в 70–х годах достигла своей определенной формы. В 60–х годах она еще не успела установиться. Детский вопрос еще только назревал, а все духовные интересы, оставшиеся свободными от удовлетворения первыми семейными радостями, поглощались гигантской работой над "Войной и миром".
     К началу же 70–х годов назрел вопрос воспитания детей, литературные работы уже не поглощали его так без остатка, как прежде, и семейно–хозяйственные интересы и связанные с ними заботы и хлопоты создали целую новую область отношений. В конце 70–х годов во Л. Н-че снова подымаются прежние вопросы, мучившие его еще до женитьбы, его внутренняя жизнь приближается к кризису, семейная жизнь надламывается, и 80–ые годы уже не представят нам той целости и гармонии в жизни его семьи.
     Вот почему мы дольше, подробнее останавливаемся на этой эпохе. Она даст нам факты, которые больше не могут повториться.
      В мае 1870 года Л. Н-ч писал Фету:
      "Я получил ваше письмо, любезный друг Афанасий Афанасьевич, возвращаясь потный с работы, с топором и заступом, следовательно, за тысячу верст от всего искусственного и в особенности от нашего дела. Развернув письмо, я первое прочитал стихотворение, и у меня защипало в носу; я пришел к жене и хотел прочесть, но не мог от слез умиления. Стихотворение — одно из тех редких, от которых ни слова прибавить, убавить или изменить нельзя, оно живое само и прелестно. Оно так хорошо, что мне кажется, это не случайное стихотворение, а что это первая струя давно задержанного потока. Грустно подумать, что после того впечатления, которое произвело на меня это стихотворение, оно будет напечатано на бумаге в каком–нибудь "Вестнике", и его будут судить С-ны и скажут: "А Фет все–таки мило пишет".
     "Ты нежная…" Да и все прелестно. Я не знаю у вас лучшего. Прелестно всё.
     Я только что отслужил неделю присяжным, и было очень, очень для меня интересно и поучительно.
     Вы спрашиваете моего мнения о стихотворении, но ведь я знаю то счастье, которое оно вам дало сознанием того, что оно прекрасно, и что оно вылезло все–таки из вас, что оно — вы. Прощайте, до свиданья".
     Летом 70–го года началась франко–прусская бойня. Мы знаем, что Л. Н-ч живо интересовался событиями войны, сочувствовал французам и был убежден в их победе. Ненависть к прусскому милитаризму давала и тут себя знать.
     Мы упоминали уже, что зимой 70–71–го года он с увлечением занимался изучением греческого языка и, расстроив свое здоровье, должен был предпринять поездку на кумыс.
     Увеличение семьи потребовало, наконец, расширения дома. В конце 1871–го года была сделана к дому пристройка, которая составляет теперь наверху яснополянского дома залу, а внизу — прихожую и библиотеку. Окончание этой пристройки было отпраздновано на рождественских праздниках съездом родных и гостей и ознаменовалось маскарадом, в котором принимал участие и сам Л. Н-ч. В общество гостей явились внезапно ряженые: вожатый с двумя медведями и козой. Вожатым был Дм. Ал. Дьяков, медведями — Исла-

_____
397

вин и родственник Толстой, а козой, к общему удивлению и восторгу, — сам Лев Николаевич.
     Начало 1872 года застает Л. Н-ча в грустном, но глубоко серьезном настроении. Вот одно из замечательнейших его писем к Фету, выражающих с необыкновенною ясностью его психологический момент, его ищущую, но еще не просветленную душу, сильную своей правдивостью, не боящеюся называть вещи своими именами:

     "Уж несколько дней, как получил ваше милое и грустное письмо и только нынче собрался ответить.
     Грустное, потому что вы пишете — Тютчев умирает, слух, что Тургенев умер, и про себя говорите, что машина стирается и хотите спокойно думать о нирване. Пожалуйста, известите поскорее, фальшивая ли это была тревога. Надеюсь, что да, и что вы без Марьи Петровны маленькие признаки приняли за возвращение вашей страшной болезни.
     О нирване смеяться нечего и тем более сердиться. Всем нам (мне, по крайней мере), я чувствую, она гораздо интереснее, чем жизнь, но я согласен, что сколько бы я о ней ни думал, я ничего не придумаю другого, как то, что эта нирвана — ничто. Я стою только за одно — за религиозное уважение, ужас к этой нирване.
     Важнее этого всё–таки ничего нет.
     Что я разумею под религиозным уважением? — Вот что. Я недавно приехал к брату, а у него умер ребенок и хоронят. Пришли попы, и розовый гробик, и все, что следует. Мы с братом невольно выразили друг другу почти отвращение к обрядности. А потом я подумал: ну, а что бы брат сделал, чтобы вынести, наконец, из дома разлагающееся тело ребенка? Как вообще прилично кончить дело? Лучше нельзя (я, по крайней мере, не придумал), как с панихидой, ладаном и т. д. Как самому слабеть и умирать? Мочиться под себя, п… больше ничего? Нехорошо. Хочется вполне выразить значительность и нежность, торжественность и религиозный ужас перед этим величайшим в жизни каждого человека событием. И я тоже ничего не могу придумать более приличного для всех возрастов, всех степеней развития, как обстановка религиозная. Для меня, по крайней мере, эти славянские слова отзываются совершенно тем самым метафизическим восторгом, который ощущаешь, когда задумаешься о нирване. Религия уже тем удивительна, что она столько веков, стольким миллионам людей оказывала ту услугу, наибольшую услугу, которую может в этом деле оказать что–либо человеческое. С такой задачей как же ей быть логической? Но что–то в ней есть. Только вам я позволяю себе писать такие письма. А написать хотелось, и что–то грустно, особенно от вашего письма.
     Напишите, пожалуйста, поскорее о вашем здоровье.

Ваш Лев Толстой".

     30 января 1872 года.

     Я ужасно не в духе. Работа затеянная страшно трудна, подготовки изучения нет конца, план все увеличивается, а сил, чувствую, все меньше и меньше. День здоров, а три нет".

     Конец зимы и весну, как мы видели. Л. Н-ч был занят школой и окончанием своей "Азбуки", которую он потом сдал для издания Н. Н. Страхову.

_____
398

     Расстроив свое здоровье, он съездил подкрепиться на кумыс, а по возвращении в Ясную Поляну узнал об ужасном событии, совершившемся без него. Бык забодал насмерть одного из его работников. Было возбуждено судебное следствие, и Л. Н-ч был привлечен к ответственности. Дело это, в котором Л. Н-ч юридически был только весьма отдаленной причиной, доставило Л. Н-чу много душевных страданий.
     И страдания эти были двоякого рода. Кроме душевной тяжести, доставленной сознанием, что в его деле пострадал и умер рабочий человек, кормилец семьи, местные судебно–полицейские власти доставили ему еще много страданий своею бестактностью, привлечением его к ответственности, обязав подпискою о невыезде, и долгой проволочкой этого дела, кончившегося, как и следовало ожидать, с судебной стороны ничем.
     Об этом событии мы узнаем, между прочим, из переписки Л. Н-ча со своей теткой, гр. А. А. Толстой, воспоминания о которой сообщает Захарьин—Якунин. Л. Н-ч обращается к графине в письме с описанием своего горя и начинает это письмо так:
     "Любезный друг Александрин! Вы одна из тех людей, которые всем существом своим говорят: "Я хочу разделить с тобой твои горести, а ты со мной — свои радости", и я вот, всегда рассказывающий вам о своем счастье, теперь ищу вашего сочувствия в моем горе. Нежданно–негаданно на меня обрушилось событие, изменившее всю мою жизнь".
     Судебный следователь из молодых, явившийся производить дознание по этому делу, обязал Л. Н-ча подпиской о невыезде. В это же время Л. Н-ч был назначен присяжным, и его оштрафовали за неявку. Все это, конечно, не могло не расстроить Л. Н-ча. Он так заканчивает свое письмо к гр. А. А. Толстой:
     "…Страшно подумать, страшно вспомнить о всех мерзостях, которые мне делали, делают и будут делать… С седой бородой, шестью детьми и с сознанием полезной и трудовой жизни, с твердой уверенностью, что я не виноват, с презрением, которого я не могу не иметь к новым судам, сколько я их видел, с одним желанием, чтобы меня оставили в покое, как я всех оставляю в покое… Невыносимо жить в России — со страхом, что каждый мальчик, которому лицо мое не понравилось, может заставить меня сидеть на лавке перед судом, а потом в остроге…"
     Вся эта тяжелая история кончилась тем, что Л. Н-ч был освобожден по этому делу от суда и следствия, а всю ответственность взвалили на его управляющего, которого эти "мальчики" и привлекли к делу в качестве обвиняемого… Относительно же Л. Н-ча было признано, что следователь привлек его к делу "по ошибке", что подписка о невыезде была взята тоже "ошибочно", равно как и самый штраф был наложен "по ошибке" же… Впоследствии оказалось, что управляющий имением был привлечен к делу зря, и оно, в конце концов, прекращено, — под большой шум, поднятый газетами того времени.
     Об этом событии рассказывает в своих воспоминаниях о Льве Николаевиче кн. Д. Д. Оболенский, добавляя некоторые интересные подробности:
     "Однажды Л. Н. Толстой опоздал на сборный пункт охоты, который был у меня в Шаховском (имение мое в 35 верстах от Ясной Поляны), и приехал крайне расстроенный: оказалось, что судебный следователь в это утро допрашивал его в качестве обвиняемого за неосторожное держание скота, так как его бык забодал пастуха, и следователь обязал Толстого невыездом из Ясной Поляны, т. е. отчасти лишил его свободы. Как человек горячий, Л. Н-ч был крайне возмущён действиями следователя, который всего несколько

_____
399

дней перед этим найденное мертвое тело какого–то неизвестного отвез в ближайшую усадьбу какой–то помещицы и стал мертвого вскрывать у нее на террасе. Лев Николаевич никак не мог успокоиться, ибо считал себя страшно стесненным подпискою, которую с него требовали, о невыезде. "Одного яснополянского крестьянина полтора года следователь продержал в остроге по подозрению в краже коровы, а после оказалось, что украл не он, — рассказывал Л. Н-ч. — Так и меня продержат теперь год. Это бессмысленно, это полнейший произвол этих господ. Я все продам в России и уеду в Англию, где есть уважение к личности всякого человека, а у нас всякий становой, если ему не кланяются в ноги, может сделать величайшую пакость". Самарин живо возражал Л. Н-чу, доказывая, что не только смерть человека, но и увечье, ему причиненное, настолько серьезный факт сам по себе, что не может остаться необследованным со стороны судебных властей, как в данном случае. Спорили долго, и, кажется, Самарин переубедил Толстого, который, ложась спать, мне сказал: "Удивительная способность П. Ф. Самарина успокаивать людей".
      Наконец сам Л. Н-ч пишет об этом П. Страхову:

15 сентября 1872. Ясная.

     "Вы, верно, сердитесь и досадуете на меня, дорогой Николай Николаевич, и имеете полное право, за то, что я не ответил, не посылал денег и не посылаю арифметики 4–й книги. Я виноват, но вы не можете себе представить, до чего я расстроен и взволнован все эти дни. Случилось во время моего отсутствия в Самаре, что молодой бык убил насмерть пастуха. И я узнал, что такое наши суды и под каким дамокловым мечом мы все живем. Я под следствием, связан подпиской не выезжать из дома. Тут же мне привелось быть присяжным, и вы не можете себе представить всех мелких мерзостей, которые мне делает суд, и признаюсь, как это ни стыдно, что я еще не дошел до положения Аксенова. Может быть, дойду, когда меня посадят в острог, что очень возможно, но теперь я раздражен так, что болен физически и нравственно, и не могу ни о чем думать, кроме как о том, за что мучают человека, который всех оставляет в покое и только об одном и просит, чтобы его оставили в покое. Теперь я так раздражен, что решил уехать в Англию и продать все, что имею в России. Не буду описывать вам всего. Это скучно и меня раздражает".

     Как всякий вспыльчивый человек, Л. Н-ч был отходчив. Через неделю он пишет тому же Страхову уже более спокойное письмо:

23 сентября 1872. Ясная.

     "Тревога моя понемногу утихла. Я могу уже без злости любоваться на полноту того безобразия, которое называют самая жизнь. Можете себе представить, что меня промучили месяц, и до сих пор подписка о невыезде не снята, и нашли, что кто–то (следователь) ошибся, что точно это дело до меня не касается и что если вместо того, чтобы по закону кончить всякое дело в 7–дневный срок, идет дело 2–й месяц и еще не кончилось, то это "маленькое несовершенство, свойственное человечеству". Точно как бы приставленный дворник убил бы своего хозяина и все дворники побили бы тех, кого они приставлены беречь, и сказали бы: что же делать, человеческое несовершенство.
     Я было начал писать статью, но бросил: совестно сердиться на такую очевидно сознательную и самодовольно глупую и смешную штуку, т. е. все это

____
400

правосудие. В Англию тоже не еду, потому что дело не дошло до суда. А я решил, что в случае суда уеду, и уехал бы. Все расскажу вам — Бог даст".

     В ноябре Л. Н-ч уже настолько успокоился, что мог написать Фету такое шуточное стихотворение:

Как стыдно луку перед розой,
Хотя стыда причины нет,
Так стыдно мне ответить прозой
На вызов ваш, любезный Фет.

Итак, пишу впервой стихами,
Но не без робости, ответ.
Когда? куда? решайте сами,
Но заезжайте к нам, о Фет!

Сухим доволен буду летом,
Пусть погибают рожь, ячмень.
Коль побеседовать мне с Фетом
Удастся вволю целый день.

Заботливы мы слишком оба,
Пускай в грядущем много бед,
Своя довлеет дневи злоба -
Так лучше жить, любезный Фет.

     "Без шуток, пишите поскорее, чтобы знать, когда выслать за вами лошадей. Ужасно хочется вас видеть".

     В ноябре же вышла "Азбука", и вскоре Н. Н. Страхов, освободившись от этого огромного труда, мог посетить Льва Николаевича, который уже давно звал его и ждал к себе.

     В письме гр. С. А. к сестре ее Т. А. Кузминской от 14 ноября есть короткая заметка: "Был у нас Страхов, прожил 5 дней; с ним было приятно, он так умен и образован".
     В письмах Л. Н-ча заметно, что это посещение оставило глубокий след. Мы воспользуемся этим поводом, чтобы сказать несколько слов об отношениях этих двух друзей, по характеру своему столь отличных друг от друга. Из приведенных нами цитат в обзоре критической литературы "Войны и мира" можно видеть то безмерное уважение, которое питал Страхов к Л. Н-чу. Н. К. Михайловский, говоря о Страхове, замечает, что он не может себе вообразить Страхова рядом с Толстым иначе как коленопреклоненным. И действительно, Страхов безмерно уважал и искренно любил Л. Н-ча. Михайловский, несмотря на эту шутку, отдает дань уважения Н. Н. Страхову, признает в нем проницательный критический ум и даже называет его в одном месте "русским Ренаном".

     Из писем Л. Н-ча к Страхову видно отношение Толстого к этому еще так мало оцененному мыслителю. После одного из посещений Страховым Ясной Поляны Лев Николаевич писал ему, между прочим, следующее:
     "Знаете ли, что меня в вас поразило более всего? Это выражение вашего лица, когда вы раз, не зная, что я в кабинете, вошли из сада в балконную дверь. Это выражение, чуждое, сосредоточенное и строгое, объяснило мне вас (разумеется, с помощью того, что вы писали и говорили). Я уверен, что вы

_____
401

предназначены к чисто философской деятельности. Я говорю "чисто" в смысле отрешения от поэтического, религиозного объяснения вещей. Ибо философия чисто умственная есть уродливое западное произведение, и ни грек Платон, ни Шопенгауэр, ни русские мыслителя не понимали ее так. У вас есть одно качество, которое я не встречал ни у кого из русских: это — при ясности и краткости изложения мягкость, соединенная с силой: вы не зубами рвете, а мягкими сильными лапами. Я не знаю содержания вашего предполагаемого труда, но заглавие мне очень нравится, если оно определяет содержание в общем смысле. Но да не будет это статья, но, пожалуйста, сочинение. Но бросьте развратную журнальную деятельность. Я вам про себя скажу: вы, верно, испытываете то, что я испытывал тогда, когда жил, как вы (в суете), что изредка выпадают в месяцы часы досуга и тишины, все время которых вокруг тебя устанавливается понемногу ничем не нарушимая своя собственная атмосфера, и в этой атмосфере все жизненные явления начинают размещаться так, как они должны быть и суть для тебя, и чувствуешь себя и свои силы, как измученный человек после бани. И в эти–то минуты для себя (не для других) истинно хочется работать и бываешь счастлив одним сознанием себя и своих сил, иногда и работы. Это–то чувство вы, я думаю, испытываете, и нередко, и я прежде, теперь же это мое нормальное положение, и только изредка я испытываю ту суету, в которой и вы меня застали и которая только изредка перерывает это состояние. Вот этого–то я бы желал вам".

     В своё посещение в ноябре 1872 года Н. Н. Страхов привёз Л. Н-чу свою вновь вышедшую книгу "Мир как целое" и оставил Льву Николаевичу для прочтения. Л. Н-ч внимательно прочел ее и написал автору следующее критическое письмо:

12 ноября 1872 года.

     "Дорогой и многоуважаемый Николай Николаевич!
      Все время после вашего отъезда (4 дня) занимался исключительно вами, читал вашу книгу. И хоть, может быть, вовсе вам не нужно мое мнение, она произвела на меня такое сильное действие, что я чувствую потребность написать вам о ней. Я читал ее и не мог оторваться, и читал внимательно, с карандашом — делал отметки там, где был поражен, и перечитывал те места. Общее впечатление: 1) Я узнал много нового и не случайного, того самого, что нужно знать. 2) Много вопросов, смутно представляющихся мне, поставлены и разрешены ясно, ново и сильно. (Мне совестно вспоминать о том, как я попал на легкое мнение об этой книге только потому, что все статьи уже напечатаны. Я сделал ложнейшее заключение: было напечатано. Ничего не слышно было, стало быть, ничего особенного. Как сильны привычки!) 3) Много, ужасно много вопросов неразрешенных. Чувствуется, в каком смысле должен разрешить их автор, и боишься за него. 4) Неприятное впечатление неровности тона и даже некоторой непоследовательности предметов всей книги. — Поймите меня. Есть такая глубина и ясность во многих местах, что она указывает на необходимую строгую последовательность в миросозерцании автора, а от этой последовательности отступает книга. Теперь частности — 1, 2, 3, 4, 5 письма. Все прекрасно, но в 5 письме, стр. 75 и 74, автор говорит о духе, о том, что постижение должно быть начато с духа. Почему? Человек отличается от остального мира, на мои глаза, вовсе не духом, который я совершенно не понимаю, но тем, что он судит о самом себе, когда судит о чело-

_____
402

веке, и судит не о себе, когда судит о вещах. Судить о самом себе, вернее — иметь себя предметом своим, мы называем сознание. Поэтому разница должна быть резкая, но она основана не на объективном чем–то — духе, но на том отношении, в котором стоит человек к предметам вне себя и в себе. С выводом я согласен, что человек должен начинать постижение с себя, а не с вне себя, но не согласен с объективным духом, противополагаемым объективному миру как какой–то дух. И не согласен потому, что дальше различие это становится существенным. Далее, на 76–й стр., отличая круговорот от жизни, автор опровергает смешение этих двух понятий не духом, а сознанием жизни. И это место прекрасно. Вся эта глава прекрасна, но на 89 стр. и до конца опять являются понятия, вытекающие только из веры в дух — совершенствование. Для сознания человека, т. е. для мысли человека, устремленной на самого себя, может быть совершенство только относительное, но не абсолютное. Это вопрос ужасно сложный, о котором я жалею, что не поговорил с вами. В письме невозможно сказать. Попробую коротко сказать свои убеждения. Совершенство зоологическое, на котором вы настаиваете, даже умственное, которое вытекает из зоологического, есть совершенство только относительное, вытекающее из того, что человек сам на себя смотрит. Муха — такой же центр и апогей всего создания. Но есть совершенство нравственное, религиозное (буддизм, христианство), которое ничем не доказывается, которое несомненно и которое даже не может быть сравниваемо ни с чем, почему не может быть называемо совершенством (понятие совершенства вытекает из понятия степеней), короче, это — понятие добра. И понятие это таково, что нельзя про него сказать, что оно есть больше или меньше, что оно есть у человека, но его нет у животных. — Оно есть у человека, оно — сущность всей жизни, и потому его не может быть ни больше, ни меньше. В 4–м письме, стр. 92, 93, вы прекрасно говорите о непогрешимости ума, убеждений. Я представляю вместо ума убеждения, сознание жизни, которого сущность есть добро. Следовательно, чем более сознана эта сущность, тем она более совершенна. Прекрасно об инфузориях (98 стр.), прекрасно проведено понятие организма из совершенствования и о смерти, но посылка, что цель человеческой жизни есть совершенствование, совпадающее с совершенствованием организма, умаляет значение человеческой жизни. И факт недовольства жизнью, выражающийся не в одних поэтах, но в миллионах людей (христианство, буддизм), есть факт, который нельзя объяснить заблуждением. Он имеет самый законный корень. Он имеет основанием сущность жизни. И как объяснение и материалистов недостаточно (что и доказывает автор) именно потому, что они упускают из расчета способность сознания (духа), так и объяснение автора недостаточно, потому что он упускает из виду сущность жизни. Письмо 8–е прелестно, особенно кристаллы: это гениальное определение основ деления на неорганическое, органическое и животное. Письмо 9–е мне все не нравится и по форме, и по содержанию, я бы его все выбросил. Жители планет и птицы не нравятся, несмотря на обилие интересных данных, с вашей ясностью и умелостью изложенных, не нравятся жители планет и по содержанию, и обе главы — по совершенно другому и нестрогому тону. Чем отличается человек от животного, — эти две главы опять прежний тон и опять превосходны. Мысль о пределе поразительна. Опровержение мнимого места человека, даваемого натуралистами, превосходно. Я только для своего удобства подставляю: натуралисты хотят найти место человеку, не пользуясь сознанием, т. е. взглядом на самого себя. Точно так, как (грубое сравнение) я

_____
403

бы захотел узнать своё место в комнате, измерив расстояние между всеми предметами в комнате, а не от себя до предметов. Вторая часть, насколько могу судить, вся превосходная. Я нашел в ней в первый раз ясное изложение смысла физики и химии. Я нашел с ясностью (будто бы), легкостью разрешенными часть тех сомнений и вопросов, которые занимали меня, но, кроме того, я нашел ясное указание на точно существенное в этих науках. Эта вся часть исчерчена мною карандашом, и не знаю, что лучше.
     Поразительнее же всего для меня не только критика химии, но и изложение возможно нового взгляда. Прекрасно тоже объяснение сущности материалистического взгляда, состоящего в представлении. Два только пятна нашел я в этом солнце. И все это Гегель. На 380 стр. выписка из Гегеля, которая, может быть, прекрасна, но в которой я не понимаю, прочтя несколько раз, ни единого слова. Эта моя судьба с Гегелем и на стр. 451: "Чистая мысль эфирна" и т. д. до точки. Я ничего не понимаю. Менее всего понимаю, как с вашей ясностью может уживаться этот сумбур. Не знаю, пошлю ли это письмо. Во всяком случае скажу, что хотел сказать. Мое мнение о вас очень высоко, но я не совсем доверял ему (я боялся, что подкуплен), но теперь, по прочтении вашей книги, я не имею более недоверия, и мнение о вашей силе еще увеличилось. Дай вам бог спокойствия и духовного досуга.
     Вы бы меня очень порадовали, если бы написали мне так же искренно, как я вам, своё мнение о моей критике вашей книги".

     Осенью 1873 года был сделан первый живописный портрет со Льва Николаевича художником Крамским.
     Еще в 1869 году Фет написал Льву Николаевичу, прося позволить списать с него портрет. На это Л. Н-ч отвечал ему:
     "Насчёт портрета я прямо говорил и говорю: нет. Если это вам неприятно, то прошу прощения. Есть какое–то чувство сильнее рассуждения, которое мне говорит, что это не годится".
     Художнику Крамскому, которому Третьяков поручил сделать портрет Л. Н-ча в 1873 г., предстояла трудная задача.
     С. А. Берс рассказывает о том, каким путем Крамскому удалось это сделать:
     "Лев Николаевич не любил фотографию, очень редко снимался и сам уничтожал потом негатив. Он предпочитал самого плохого художника самой лучшей фотографии.
     Известному портретисту Крамскому было поручено, если не ошибаюсь, г. Третьяковым написать портрет Льва Николаевича. Знаменитый художник тщетно разыскивал его фотографию. По скромности он не решался просить сеанса, потому что не был знаком и слышал о замкнутой жизни в Ясной Поляне. Тогда он поселился в пяти верстах от Ясной Поляны на даче, мимо которой Лев Николаевич иногда проезжал верхом. Туг он и возымел намерение написать портрет его в кафтане на лошади. Вскоре все это обнаружилось, и он был любезно приглашен в Ясную Поляну".
     Лев Николаевич в письме к Фету, которому он раз уже отказал, как бы извиняется, что согласился на этот раз.
     25 сентября 1873 года он пишет:
     "У меня каждый день, вот уже с неделю, живописец Крамской делает мой портрет в Третьяковскую галерею, и я сижу и болтаю с ним и из петербургской стараюсь обращать в крещеную веру. Я согласился на это, потому что сам Крамской приехал, согласился сделать другой портрет очень дешево для нас, и жена уговорила".

_____
404

     Гр. С. А. сообщает об этом в письме к своей сестре Т. А. следующие подробности:
     "У нас теперь всякий день бывает художник, живописец Крамской, и пишет два Левочкиных портрета масляными красками. Ты, верно, прежде слышала, что Третьяков собирает галерею портретов русских замечательных людей. Он давно присылал просить позволить списать с Левочки портрет, но он не соглашался. Теперь же сам живописец уговорил, и Левочка согласился с тем, чтобы он взял на себя заказ портрета другого, который остается у нас и будет стоить около 250 руб. Теперь пишутся оба сразу и замечательно похожи, смотреть страшно даже".
     С конца 1873 г. наступает скорбный период в Ясной Поляне, продолжавшийся два года и принесший семейству Толстых пять смертей.
     18 ноября умер маленький мальчик Петя, полуторагодовалый ребенок.
     Л. Н-ч писал об этом Фету:
     "У нас горе: Петя меньшой заболел крупом и в два дня умер. Это первая смерть за 11 лет в нашей семье, и для жены очень тяжелая. Утешаться можно, что если бы выбирать одного из нас восьмерых, эта смерть легче всех и для всех, но сердце, и особенно материнское — это удивительное высшее проявление божества на земле, — не рассуждает, и жена очень горюет".
     Мы не можем удержаться, чтобы не привести здесь и письма гр. С. А. к ее сестре Т. А. о том же событии:
     "9 ноября умер у нас маленький Петя болезнью горла. Что это было, бог знает! Более всего похоже на круп. Началось хрипотой, которая усиливалась все более и через двое суток унесла его. Последний час хрипота уменьшилась и, наконец, лежа в постельке, не просыпаясь, не метаясь даже, тихо, как будто заснул, умер этот веселый, толстенький мальчик и остался такой же полный, кругленький и улыбающийся, каким был прежде.
      Страдал он, кажется, мало, спал много во время болезни, и не было ничего страшного, ни судорог, ни мучений, и за то слава богу. И даже и то я считаю милостью, что умер меньшой, а не один из старших. Нечего вам говорить, до чего все–таки тяжела эта потеря. Вы испытали хуже и знаете всю боль, какую испытываешь, когда отрывается от своей жизни частица, ничем не заменимая. Прошло уже десять дней, а я хожу все как потерянная, все жду услыхать, как бегут быстрые ножки и как кличет его голосок меня еще издалека. Ни один ребенок не был ко мне так привязан и ни одни не сиял таким весельем и такой добротой. Во все грустные часы, во все минуты отдыха после ученья детей я брала его к себе и забавлялась им, как никем из других детей не забавлялась прежде. И теперь все осталось, но пропала вся радость, все веселье жизни… И пошла опять теперь наша жизнь по–старому, и только для меня одной потух радостный свет в нашем доме — свет, который давал мне веселый, любящий добряк Петя и которым освещались все мои самые грустные минуты".
     И вот, только что успела семья Толстых оправиться от этого горя, как постигло их новое горе, хотя и не столь острое. 20 июня 1874 г. тихо отошла в вечность любимая всеми и всех любившая тетушка Л. Н-ча, Татьяна Александровна Ергольская.
     Мы уже приводили в воспоминаниях Льва Николаевича его описание последних дней жизни, смерти и похорон ее. Через два дня после похорон Л. Н-ч писал об этом Фету:

_____
405

     Мы третьего дня похоронили тетушку Татьяну Александровну. Она медленно и равномерно умирала, и я привык к умиранию ее, но смерть ее была, как и всегда смерть близкого и дорогого человека, совершенно новым, единственным и неожиданно–поразительным событием. Остальные здоровы и дом наш так же полон".
     И вот опять через полгода, в феврале 1875 года, умирает 10–месячный ребенок Николушка.
     "У нас горе за горем; вы с Марьей Петровной, верно, пожалеете нас, главное Соню. Меньшой сын, 10–ти месяцев, заболел недели три тому назад той страшной болезнью, которую называют головною водянкой, и после страшных 3–недельных мучений третьего дня умер, а нынче мы его схоронили. Мне это тяжело через жену, но ей, кормившей самой, было очень трудно".
     "Да, ей действительно было трудно. Описывая в письме к своей сестре со всеми подробностями, от чтения которых сжимается сердце, всю эту непонятную по своим мучительным страданиям смерть и похороны с зимней вьюгой, она заключает свое описание словами:
     "Теперь, Таня, я свободна, но как тяжела мне эта свобода, как я чувствую себя потерянной, ненужной, ты себе представить не можешь. Этого мальчика я любила за двух: и за умершего Петю, и за него самого. С какою любовью и старанием я выхаживала его, и наряжала, и радовалась на него, и все его воспитание я вела добросовестнее, чем всех других. Но мне часто казалось, что он жив не будет, — я всегда говорила: нет, и этот не настоящий".
    Большая часть 1875 года прошла благополучно; мы уже знаем, что летом вся семья ездила в самарское имение, где были башкирские скачки, и вообще старые горести стали понемногу сглаживаться. Но в конце ноября Софья Андреевна, заразившись от детей коклюшем, преждевременно родила девочку, которая через полчаса умерла. Конечно, эта маленькая смерть не произвела на окружающих большого впечатления. Но вот через месяц, 22 декабря, еще новая смерть — тетушки Пелагеи Ильинишны Юшковой.
     Хотя с этой тетушкой и не было столь нежных отношений, но сила привычки, воспоминания юности, проведенной в ее доме, наконец, ее постоянная жизнь последние два года в семье Толстых, — все это заставило еще раз перечувствовать все жало смерти и наложило новую тень грусти на этот жизнерадостный в обычное время яснополянский семейный кружок.


ГЛАВА 12.
Продолжение

     1876 год начинается тоже невесело.
     1 марта Л. Н-ч пишет Фету:
     "…У нас все не совсем хорошо. Жена не оправляется с последней болезни, кашляет, худеет, — то лихорадка, то мигрень. А потому и нет у нас в доме благополучия и во мне душевного спокойствия, которое мне особенно нужно теперь для работы. Конец зимы и начало весны всегда мое самое рабочее время…" (1)

________________
     (1) А. Фет. "Мои воспоминания", т. II, с. 313.

_____
406

     Мы знаем, что в этот период начавшихся уже в нем религиозных исканий Л. Н-ч увлекался музыкой, вероятно, находя в ней некоторое успокоение.
     К этому же году следует отнести знакомство Л. Н-ча с одним замечательным русским человеком, известным композитором Петром Ильичем Чайковским. Хотя знакомство это и было непродолжительно и не дало видимых результатов, но мы полагаем, что невидимые результаты были и, кроме того, в сношениях этих двух людей были характерные для них обоих черты, которые мы и приведем здесь, заимствуя их из дневника и писем П. И. Чайковского, изданных его братом М. И. Чайковским.
     Вот как рассказывает П. И. о своем знакомстве со Л. Н-чем в Москве в своем письме к А. Давыдовой от 23 декабря 1876 г.:
     "На днях здесь провел несколько времени граф Л. Н. Толстой. Он у меня был несколько раз, провел два целых вечера. Я ужасно польщен и горд интересом, который ему внушаю, и со своей стороны вполне очарован его идеальной личностью".
     Брат П. И. комментирует так эти сведения:
     "Еще молодым правоведом, с первого появления в печати произведений Льва Николаевича Толстого, Петр Ильич полюбил этого писателя больше всех остальных. Любовь эта росла по мере возрастания значительности творений великого романиста и обратилась в настоящий культ этого имени. Впечатлительности и воображению Петра Ильича свойственно было всему, что он любил, но чего, так сказать, не осязал, придавать фантастические размеры, поэтому творец "Детства" и "Отрочества", "Казаков" и "Войны и мира" ему представлялся не человеком, а, по его выражению, "полубогом". В то время личность Льва Николаевича, его биография, частная жизнь, даже портреты почти не были известны массе, и это обстоятельство еще больше способствовало представлению Петра Ильича о нем, как о существе почти волшебном. И вот этот таинственный чародей вдруг спустился с недосягаемых своих высот и первый пришел протянуть ему руку".
     "Когда я познакомился с Толстым, — говорит Петр Ильич десять лет спустя в дневнике 1886 г., — меня охватил страх и чувство неловкости перед ним. Мне казалось, что этот величайший сердцеведец одним взглядом проникнет во все тайники моей души. Перед ним, казалось мне, уже нельзя скрывать всю дрянь, имеющуюся на дне души, и выставлять лишь казовую сторону.
     Если он добр (а таким он должен быть, конечно), думал я, то он деликатно, нежно, как врач, изучающий рану и знающий все наболевшие места, будет избегать задеваний и раздражать их, но тем самым и даст мне почувствовать, что ничего для него не скрыто. Если он не особенно жалостлив, он прямо пальцем ткнет в центр боли. И того, и другого я страшно боялся. Но ни того, ни другого не было. Глубочайший сердцеведец в писании оказался в своем обращении с людьми простой, цельной, искренней натурой, весьма мало обнаруживающей то всеведение, которого я боялся; он не избегал задеваний, но и не причинял намеренной боли. Видно было, что он совсем не видел во мне объекта для своих наблюдений, просто ему хотелось поболтать о музыке, которою он в то время интересовался. Между прочим, он любил отрицать Бетховена и прямо выражал свое сомнение в его гениальности. Это уже черта, совсем не свойственная великим людям. Низводить до своего непонимания всеми признанного гения — свойство ограниченных людей".
     Но Лев Толстой не только хотел "поболтать о музыке" с Петром Ильичом. Он также хотел высказать ему тот интерес, который ему внушили его

_____
407

композиции. Польщённый, по собственным словам, "как никогда в жизни", Пётр Ильич просил Н. Рубинштейна устроить в консерватории музыкальный вечер исключительно для великого писателя. На этом вечере, между прочим, было исполнено анданте из D-дурного квартета, и при звуках его Лев Николаевич разрыдался при всех. "Может быть, никогда в жизни я не был так польщен, — говорит Петр Ильич в том же дневнике, — и тронут в моем авторском самолюбии, как когда Лев Толстой, слушая анданте моего квартета и сидя рядом со мною, залился слезами" (1).

_______________
     (1) "Жизнь П. И. Чайковского", т. I, с. 519.

     Л. Н-ч, всегда в своём сердце и мыслях носивший желание послужить развитию самобытных народных сил, сам много потрудившись для этого, искал и в других сильных людях сотрудников себе в этом деле. И вот, познакомившись с Чайковским и оценив силу его таланта, он захотел и его притянуть к дорогому для него делу народного искусства.
     Результатом этого желания была посылка Чайковскому сборника записанных народных песен при следующем письме:

     "Посылаю вам, дорогой Пётр Ильич, песни. Я их еще пересмотрел. Это удивительное сокровище в ваших руках. Но, ради бога, обработайте их и пользуйтесь в моцартовско–гайдновском роде, а не в бетховено–шумано–берлиозо–искусственном, ищущем неожиданного, роде. Сколько я не договорил с вами! Даже ничего не сказал из того, что хотел. И некогда было. Я наслаждался. И это мое последнее пребывание в Москве останется для меня одним из лучших воспоминаний. Я никогда не получал такой дорогой для меня награды за мои литературные труды, как этот чудный вечер. И какой милый Рубинштейн! Поблагодарите его еще раз за меня. Он мне очень понравился. Да и все эти жрецы высшего в мире искусства, заседавшие за пирогом, оставили во мне такое чистое и серьезное впечатление. А уж о том, что происходило для меня в круглой зале, я не могу вспомнить без содрогания. Кому из них можно послать мои сочинения, т. е. у кого нет их и кто их будет читать?
     Вещи ваши не смотрел, некогда, примусь, буду, нужно ли вам или не нужно, писать свои суждения, потому что я полюбил ваш талант. Прощайте, дружески жму вашу руку.

Ваш Лев Толстой.

     Про какой портрет мне говорил Рубинштейн? Ему я рад прислать, попросив его о том же, но для консерватории это что–то не то…"

     На это письмо П. И. Чайковский отвечал Л. Н-чу так:

     "Граф! Искренно благодарен вам за присылку песен. Я должен вам сказать откровенно, что они записаны рукой неумелой и носят на себе разве лишь одни следы своей первобытной красоты. Самый главный недостаток — это, что они втиснуты искусственно и насильственно в правильный, размеренный ритм. Только плясовые русские песни имеют ритм с правильным и равномерным акцентированным тактом, а ведь былины с плясовой песнью ничего общего иметь не могут. Кроме того, большинство этих песен, и тоже, по–видимому, насильственно, записано в торжественном Д-дуре, что опять–таки не согласно со строем настоящей русской песни, почти всегда имеющей неопределённую

_____
408
тональность, ближе всего подходящую к древним церковным ладам. Вообще присланные мне вами песни не могут подлежать правильной и систематической обработке, т. е. из них нельзя сделать сборника, так как для этого необходимо, чтобы песнь была записана, насколько возможно, согласно с тем, как её исполняет народ. Это необычайно трудная вещь и требует самого тонкого музыкального чувства и большой музыкально–исторической эрудиции. Кроме Балакирева и отчасти Прокунина, я не знаю ни одного человека, сумевшего быть на высоте своей задачи. Но материалом для симфонической разработки ваши песни служить могут и даже очень хорошим материалом, которым я непременно воспользуюсь так или иначе.
     Как я рад, что вечер в консерватории оставил в вас хорошее воспоминание. Наши квартетисты играли в этот вечер как никогда. Вы можете из этого вывести заключение, что пара ушей такого великого художника, как вы, способна воодушевить артиста во сто раз больше, чем десятки тысяч ушей публики.
     Вы — один из тех писателей, которые заставляют любить не только свои сочинения, но и самих себя. Видно было, что, играя так удивительно хорошо, они старались для очень любимого и дорогого человека. Что касается меня, то я не могу выразить, до чего я был счастлив и горд, что моя музыка могла вас тронуть и увлечь.
     Я передам ваше поручение Рубинштейну, как только он приедет из Петербурга. Кроме Фитценгагена, не читающего по–русски, все остальные, участвующие в квартете, читали ваши сочинения. Я полагаю, что они вам будут очень благодарны, если вы пришлете каждому из них какое–нибудь сочинение.
     Что касается до меня, то я бы просил вас подарить мне "Казаки", если не теперь, то в другой раз, когда вы опять побываете в Москве, чего я буду ожидать с величайшим нетерпением.
     "Если вы будете посылать портрет Рубинштейну, то и меня не забудьте".

     На этом прекратились навсегда отношения Л. Толстого и П. Чайковского.
     "Странно сказать, — продолжает свой рассказ брат П. И-ча, — но случилось это если не по инициативе, то вполне согласно с желанием самого Петра Ильича. Из конца вышеприведенного дневника внимательный читатель заметит, что сближение это привело к некоторого рода разочарованию со стороны последнего. Ему было неприятно, что "властитель его дум", существо, умевшее поднимать из глубочайших недр его души самые чистые и пламенные восторги, говорит иногда "обыкновенные вещи, и притом недостойные гения". Не знать, не видеть этих будничных и мелких черт в образе, который он в воображении своем украсил всеми добродетелями и достоинствами, было отраднее. Петр Ильич слишком привык поклоняться своему кумиру издали, для того чтобы сохранить нетронутым свой культ, держа своего божка в руках и рассматривая как и из чего он сделан, какие имеет недостатки. Петру Ильичу было больно при ближайшем знакомстве потерять веру в него, разлюбить его творения, доставлявшие столько светлых и радостных минут высокого настроения. Он сам говорил мне, что, несмотря на всю гордость и счастье, которое он испытал при этом знакомстве, любимейшие произведения Толстого временно утратили для него свое очарование.
     "Анна Каренина", которая вскоре после стала появляться в "Русском вестнике", сначала решительно не нравилась ему, и в сентябре 1877 г. он писал мне:

_____
409

     "После твоего отъезда я еще кое–что прочел из "Анны Карениной". Как тебе не стыдно восхищаться этой возмутительной пошлой дребеденью, прикрытой претензией на глубину психического анализа? Да черт его побери, этот психический анализ, когда в результате остается впечатление пустоты и ничтожества, точно будто присутствовал при разговоре Alexandrine Долгоруковой с Ник. Дм. Кондратьевым о разных Китти, Алинах и Лили… Что интересного в этих барских тонкостях?"
     Но само собою разумеется, стоило Петру Ильичу перечесть роман, когда он вышел целиком, чтобы эта бутада заставила его покраснеть, и "Анна Каренина" стала в его мнении наряду со всем великим, что Л. Н. Толстой написал до этого.
     Говорил Петр Ильич также, что, кроме этого разочарования в личности, тяготило его еще и то, что, несмотря на простоту, ласковость и прелесть обращения Льва Николаевича, он смущал его. Из желания понравиться, угодить, из жажды и вместе с тем из страха выразить чувство поклонения и восторга, Петр Ильич сознавал, что становился "сам не собою" в присутствии своего собеседника, невольно то рисовался, то, наоборот, таил очень искренние порывы, боясь покоробить "сердцеведа", показаться ему искусственным. Словом, Петр Ильич чувствовал, что все время играет какую–то роль, а это всегда было источником самых тяжелых ощущений для его правдивой натуры. Результатом всего этого было, что Петр Ильич стал "бояться" встреч со Львом Николаевичем и, вернув свое божество на подобающее ему место священной таинственности и неприступности, остался поклонником его до смерти".
     Религиозным взглядам Л. Н-ча Чайковский не сочувствовал. Это может показаться странным, читая такое правдивое и серьезное выражение религиозных взглядов Чайковского, которое мы находим в его письме из Кларана к Н. Ф. фон Мекк от 30 октября 1877 г.:
     "Нужно вам сказать, что относительно религии натура моя раздвоилась, и я еще до сих пор не могу найти примирения. С одной стороны, мой разум упорно отказывается от признания истины догматической стороны как православия, так и всех других христианских исповеданий. Например, сколько я ни думал о догмате возмездия и награды, смотря по тому, хорош или дурен человек, я никогда не мог найти в этом веровании никакого смысла… Как провести резкую границу между овцами и козлищами? за что награждать, да и за что казнить? Столь же недоступна моему разумению и твердая вера в вечную жизнь. В этом отношении я совершенно пленен пантеистическим взглядом на будущую жизнь и на бессмертие…
     С другой стороны, воспитание, привычка с детства, вложенные поэтические представления о всем, касающемся Христа и его учения, — все это заставляет меня невольно обращаться к нему с мольбою в горе и с благодарностью в счастье".
     Но, вдумываясь в эти выражения, мы поймем, конечно, что именно эта некоторая близость, но нерешительность и вместе с тем искренность П. И-ча и не позволяли ему дать себя привести к вере авторитетным голосом Л. Н-ча. Он искал своего решения. Мы не знаем, нашел ли он его и с каким чувством перешел в иную жизнь.
     1877 год начался опять беспокойно для Л. Н-ча вследствие продолжавшейся болезни Софьи Андреевны. У ней появились признаки какой–то серьезной внутренней болезни, и она решила поехать в Петербург для совета с Боткиным. К общей радости всей семьи Боткин не нашел ничего опасного, и графиня благополучно возвратилась домой.

_____
410

     13 апреля 1877 года была объявлена война Турции. На этот раз Л. Н-ч остался сторонним зрителем, с отрицательной критической оценкой событий, которые тем не менее сильно волновали его.
     15 апреля гр. С. А. писала своей сестре:
     "Левочка странно относился к сербской войне; он почему–то смотрел не так, как все, а со своей личной, отчасти религиозной точки зрения; теперь он говорит, что война настоящая и трогает его".
     Мы знаем уже из эпилога "Анны Карениной" отрицательное отношение Л. Н-ча к добровольческому движению.
     В ноябре 1876 года он пишет Фету:
    "Ездил я в Москву узнавать про войну. Все это волнует меня очень. Хорошо тем, которым все это ясно, но мне странно становится, когда я начинаю вдумываться во всю сложность тех условий, при которых совершается история, как дама какая–нибудь А-ва, со своим тщеславием и фальшивым сочувствием чему–то неопределенному, оказывается нужным винтиком во всей машине".
     Через четыре месяца русско–турецкой войны, в августе, Л. Н-ч писал Страхову:
     "И в дурном, и в хорошем расположении духа мысль о войне застилает для меня все. Не война самая, но вопрос о нашей несостоятельности, который вот–вот должен решиться, и о причинах этой несостоятельности, которые мне становятся все яснее и яснее. Нынче Степа разговаривал с Сергеем (1) о войне, и Сергей сказал: 1) что на войне хорошо молодым солдатам попользоваться насчет турчанок, и когда Степа сказал, что это нехорошо, он сказал: да что, ведь ей ничего не убудет. Черт с ней. — Это говорит тот Сергей, который сочувствовал сербам и которого приводят в доказательство народного сочувствия. А задушевная мысль о войне только турчанка, т. е. разнузданность животных инстинктов. 2) Когда Степа рассказал, что дела идут плохо, он сказал, что ж не возьмут Михаила Григорьевича Черняева (он знает имя и отчество), он бы их размайорил. Турчанка и слепое доверие к имени новому народному. Мне кажется, что мы находимся на краю большого переворота. Пишите мне, пожалуйста, о том, что делается и говорится в Петербурге".

_____________
     (1) Прислуга в доме Л. Н-ча.

     В Тулу, как и в другие города, стали приходить пленные турки. Л. Н-ч ездил к пленным, помещавшимся на окраине Тулы, на бывшем сахарном заводе. Помещение и содержание их было сносно, но Л. Н-ча интересовало больше всего их душевное состояние, и он спросил, есть ли у них коран и кто мулла, и тогда они окружили его, завязалась беседа, и оказалось, что у всякого есть коран в сумочке. Л. Н-ча это очень поразило.
     Летом 1877 года Л. Н-ч совершил вместе с Н. Н. Страховым свое первое путешествие в Оптину пустынь.
    Они поехали по железной дороге до Калуги, оттуда на лошадях до Оптиной пустыни и остановились в гостинице. Утром они были очень удивлены посетителями, заставшими их еще в кроватях. Это были князь Оболенский, имение которого было по соседству, и Н. Г. Рубинштейн, гостивший в то время у Оболенского. Они пригласили Л. Н-ча посетить их на обратном пути, что Л. Н-ч и исполнил. Конечно, Л. Н-ч и Н. Н. Страхов посетили старца Амвросия. Но свидание это, несмотря на то что Л. Н-ч в это время был православный, не удовлетворило ни того, ни другого. Со старцем у Л. Н-ча вышли пререкания по поводу одного евангельского текста, а Н. Н. Страхова о. Амвросий,

_____
411

слышавший, что Страхов — писатель–философ, стал разубеждать насчет материализма, в чем Н. Н. совсем не был грешен.
    Затем Л. Н-ч посетил архимандрита Ювеналия, бывшего гвардейского офицера Половцева; он вспомнил, что на этом свидании произошел комичный эпизод во время обычных в таких случаях разговоров: в присутствии светских гостей отец Пимен, один из старцев пустыни, присутствовавший на этом приеме, преспокойно, сидя на стуле, уснул. Сознавая пустоту разговора, Л. Н-ч позавидовал о. Пимену, избравшему "благую часть". Впоследствии Л. Н-ч не раз вспоминал это обличительное равнодушие о. Пимена и приводил его в пример кроткого обличения мирской суеты.
     Наиболее чистое, приятное впечатление оставил во Л. Н-че секретарь–келейник о. Амвросия, о. Климент, в миру Зедерхольм, умный, образованный и искренно религиозный человек.
     На обратном пути Л. Н-ч вместе со Страховым посетил князя Оболенского в его имении Березино, где наслаждался прекрасной игрой Н. Г. Рубинштейна.
     На другой день он тем же путем возвратился через Калугу и Тулу в Ясную Поляну.

     Интересным фактом этого времени было появление в доме Л. Н-ча известного рассказчика былин, архангельского крестьянина Щегленкова, привеченного Львом Николаевичем из Москвы от профессора Тихонравова.
     Л. Н-ч очень увлекался его старинным поэтическим народным языком и, кроме того, записал с его слов несколько старинных легенд, которые потом послужили для него темой, переработанной им в народных рассказах. Таковы были легенды о сапожнике Михаиле — "Чем люди живы", о трех старцах, спасавшихся на острове, и др.
     Приведём теперь несколько сведений об образе жизни самого Л. Н-ча, несколько черт его характера, которые дополняют общее очертание его фигуры.
     В воспоминаниях С. Берса о Льве Николаевиче находится много сведений о личной и семейной жизни Л. Н-ча. Мы берем только наиболее характерные.
     Вот что говорит, между прочим, С. Берс о распределении времени дня Л. Н-ча и о его отношениях к домашним:
     "Утром он приходил одеваться в свой кабинет, где я спал постоянно под гравированным портретом известного философа Шопенгауэра. Перед кофе мы шли вдвоем на прогулку или ездили верхом купаться. Утренний кофе в Ясной Поляне — едва ли не самый веселый период дня. Тогда собирались все. Оживленный разговор с шуточками Льва Николаевича и планами на предстоящий день длился довольно долго, пока он не встанет со словами "надо работать", и уходит в особую комнату со стаканом крепкого чая.
     Никто не должен был входить к нему во время занятий. Даже жена никогда не делала этого. Одно время такою привилегией пользовалась старшая дочь его, когда была еще ребенком.
     Откровенно говоря, я был всегда рад тем дням, когда он не работал, потому что весь день находился в его обществе.
     Нельзя передать с достаточной полнотой того веселого и привлекательного настроения, которое постоянно царило в Ясной Поляне. Источником его был всегда Лев Николаевич. В разговоре об отвлеченных вопросах, о воспитании детей, о внешних событиях его суждение было всегда самое интересное. В игре в крокет, в прогулке он оживлял всех своим юмором и участием,


_____
412

искренно интересуясь игрой и прогулкой. Не было такой простой мысли и самого простого действия, которым бы Л. Н-ч не сумел придать интереса и вызвать к ним хорошего и веселого отношения в окружающих.
     Дети дорожили его обществом, наперерыв желали играть с ним в одной партии, радовались, когда он затеет для них какое–нибудь упражнение. Подчиняясь его влиянию и настроению, они без затруднения совершали с ним длинные прогулки, напр., пешком в Тулу, что составляет около 15 верст.
     Мальчики с восторгом ездили ним на охоту с борзыми собаками. Все дети спешили на его зов, чтобы с ним делать шведскую гимнастику, бегать, прыгать, что сам он делал опять же искренно и весело, а потому и все делали так же. Зимою все катались на коньках, но с большим еще удовольствием расчищали каток от снега, потому что эта инициатива принадлежала Льву Николаевичу. Со мной он косил, веял, делал гимнастику, бегал вперегонки и изредка играл в чехарду, городки и т. д. Далеко уступая его большей физической силе, так как он поднимал до пяти пудов одной рукой, я легко мог состязаться с ним в быстроте бега, но редко обгонял его, потому что я всегда в это время смеялся. Это настроение всегда сопровождало наши упражнения. Когда нам случалось проходить там, где косили, он непременно подойдет и попросит косу у того, кто казался наиболее усталым. Я, конечно, следовал его примеру. При этом он всегда предлагал мне вопрос, отчего же мы, несмотря на хорошо развитую мускулатуру, не можем косить целую неделю подряд, а крестьянин при этом и спит на сырой земле, и питается одним хлебом. "Попробуй–ка ты так", — заключал он свой вопрос. Уходя с луга, он вытащит из копны клочок сена и, восхищаясь запахом, нюхает его.
     Лев Николаевич всегда любил музыку. Он играл только на рояле и преимущественно из серьезной музыки. Он часто садился за рояль перед тем как работать, вероятно, для вдохновения. Кроме того, он всегда аккомпанировал моей младшей сестре и очень любил ее пение. Я замечал, что ощущения, вызываемые в нем музыкой, сопровождались легкой бледностью лица и едва заметной гримасой, выражавшей нечто похожее на ужас. Почти не проходило дня летом без пения сестры и игры ни рояле. Изредка пели все хором, и всегда аккомпанировал он же".
     "Я видел графа Л. Н-ча Толстого, — говорит кн. Д. Д. Оболенский в своих воспоминаниях, — во всех фазисах его деятельности, творчества и никогда не прощу себе, что не записывал бесед с ним и бесед, бывших в моем присутствии. Много поучительного вынес я. Чем бы ни увлекался Лев Николаевич, все делал он с убеждением, твердо веруя в то, что делает, а увлекался он всегда вовсю. Я помню гр. Л. Н-ча светским человеком, видал его на балах, и помню как–то его замечание: "Посмотрите, сколько поэзии в бальном туалете женщины, сколько изящества, сколько мысли, сколько прелести хотя бы в приколотых к платью цветах". Я помню его страстным охотником, пчеловодом и садоводом, помню его увлечение сельским хозяйством, сажающего леса и плодовые сады, занятого коневодством и многим другим" (1).

____________
     (1) Кн. Д. Д. Оболенский. "Воспоминания", "Русский архив", 1893 г.

     К семейной жизни, конечно, относится и воспитание детей. Но в этой области мы ничего не можем отметить выдающегося. Конечно, педагогические принципы Л. Н-ча не остались без влияния на первый детский период воспитания в смысле свободы, отсутствия наказаний, физических упражнений и т. д. Сам Лев Николаевич принимал участие в обучении своих детей, преподавая им арифметику, устраивая французские чтения по вечерам иллюстрированных романов Жюль Верна.
     Но с увеличением числа детей, с осложнением семейной жизни постепенно воспитание и обучение сбивалось на обычные протоптанные дорожки, и влияние Л. Н-ча ослабевало. Гувернеры, гувернантки, французы, немцы, англичанки, потом гимназии, лицеи и все остальные атрибуты школьного и домашнего обучения достаточных классов. Отсутствие в этом дальнейшем воспитании влияния Л. Н-ча можно объяснить себе несколькими соображениями. Во–первых, поглощенный литературной работой, он никогда не мог поставить дело воспитания детей на первое место. Во–вторых, как раз к этому времени, т. е. ко времени подрастания старших детей до школьного возраста, во Л. Н-че стали возникать новые вопросы и сомнения о правильности своего взгляда на мир, которые не могли не отдалить его от решения текущих практических вопросов. В-третьих, наконец, быть может, несогласие в этом важном деле между мужем и женой, столь пагубно действующее на молодое поколение, заставило уступить одну сторону, чтобы дать возможность применить в известном порядке взгляды другой стороны.
     Читатель поймет то деликатное положение, какое мы занимаем, рассказывая факты из личной и семейной жизни еще, к счастью, благополучно живущих супругов, и простит нас, что мы не входим в большие подробности их внутренней жизни. Подробное изображение этого есть дело будущего.
     Чтобы покончить с этими чертами личного характера Л. Н-ча, укажем на те литературные произведения, которые из многого прочитанного Л. Н-чем за этот период 60–х и 70–х годов произвели на него наиболее сильное впечатление:

Название произведений:                Сила впечатления:

Одиссея и Илиада по–гречески.         Очень большое.
Былины.                Очень большое.
Ксенофонта "Анабазис".                Очень большое.
Виктор Гюго. "Miserables"                Огромное.
Miss Wood. Романы                Большое.

     Заметим, что усиленное чтение древнехристианских подлинников в конце 70–х годов мы относим к следующему периоду его религиозного кризиса.
     Кончая "Анну Каренину", Л. Н-ч часто в письмах и разговорах со своими друзьями жаловался на то, что он, так сказать, уже пережил свою прежнюю работу, что она тяготит его и ему хочется поскорее развязаться с ней, "опростаться" для новой работы, все более и более захватывавшей его душевные интересы.
     В январе 1876 года Софья Андреевна писала сестре своей:
    "Лёвочка собирается писать что–то историческое из времен Ник. Павл. и теперь читает много материалов".
     Его записная книжка за 1877 год вся заполнена различными заметками под общим заглавием "К следующему после "А. Кар."
     Заметки впечатлений картин природы, разных работ на деревне и в поле, черты характеров будущих героев, — все эти прелестные мимолетные наброски заставляют нас искренно пожалеть о не увидевшем свет произведении, которое должно было быть полно всяческими красотами. Интерес Льва Николаевича к эпохе царствования Николая Павловича снова вскоре сосредото-

_____
414

чился на декабристах, и он скоро снова взялся за этот роман и написал два последние варианта первой главы, которые помещены в полном собрании его сочинений.
     В это время Л. Н-ч снова углубился в чтение исторических материалов того времени, знакомился с людьми, помнящими то время, беседовал с участниками декабрьского дела.
     В письме своем к Софье Андреевне из Петербурга в марте 1878 г. Л. Н-ч пишет:
     "…Нынче был у двух декабристов, обедал в клубе, а вечер был у Бибикова, где Софья Никитична (урожд. Муравьева) мне пропасть рассказывала и показывала… Потом поехал к Свистунову, у которого умерла дочь, и просидел у него 4 часа, слушая прелестные рассказы его и другого декабриста, Беляева.
     …Потом поехал к нотариусу, в библиотеку, к Страхову и в крепость".
     Л. Н-ч получил разрешение на осмотр Петропавловской крепости, видеть которую ему нужно было для верного описания жизни заключенных в ней декабристов.
     Разрабатывая материалы николаевской эпохи, Л. Н-ч наткнулся на видную фигуру графа В. А. Перовского, бывшего в царствование Николая Павловича оренбургским генерал–губернатором и пользовавшегося полным доверием царя.
     Л. Н-ч обратился за сведениями об этом человеке к своей тетке и другу, гр. А. А. Толстой, бывшей в переписке с Перовским и хорошо знавшей его.
     В первом письме Л. Н-ч пишет:
     "У меня давно бродит в голове план сочинения, местом которого должен быть Оренбургский край и время Перовского. Теперь я привез из Москвы целую кучу материалов для этого. Все, что касается В. А. Перовского, мне ужасно интересно, и должен вам сказать, что это лицо как историческое лицо и характер мне очень симпатично. Что бы сказали вы и его родные? дадите ли вы и его родные мне бумаг и писем, с уверенностью, что никто, кроме меня, их читать не будет?.."
     Графиня А. А. поспешила ответить Л. Н-чу в желаемом для него смысле и в январе получила от него письмо, в котором он, между прочим, писал:
     "Очень, очень вам благодарен за ваше обещание дать мне все сведения о Перовском… Личность его вы совершенно верно определяете a grand traits, таким и я его представляю себе, и такая фигура — одна, напоминающая картину. Биография его была бы груба, но с другими, противоположными ему, тонкими, мелкой работы, нежными характерами, как, например, Жуковский, которого вы, кажется, хорошо знали, а главное, — с декабристами. Эта крупная фигура, составляющая тень (оттенок) к Николаю Павловичу, самой крупной и a grand traits фигуры, выражает вполне то время… Я теперь весь погружен в чтение из времени двадцатых годов и не могу вам выразить то наслаждение, которое я испытываю, воображая себе это время. Странно и приятно думать, что то время, которое я помню, — тридцатые годы, — уже история… так и видишь, что колебание фигур на этой картине прекращается, и все останавливается в торжественном покое истины и красоты.
     Молюсь Богу, чтобы Он позволил мне сделать, хоть приблизительно, то, что я хочу. Дело это для меня так важно, что, как вы ни способны понимать все, вы не можете представить, до какой степени это важно: так важно, как важна для вас ваша вера, и еще важней, мне бы хотелось сказать, но важнее ничего не может быть. И оно — то самое и есть".

_____
415

     Вероятно, многие, из друзей Л. Н-ча, в том числе и Фет, задавали себе, а может быть, и ему, вопрос: каким образом Л. Н-ч, всегда относившийся отрицательно к насильственной революционной деятельности, мог увлекаться декабристами, и каким образом будет он со своей точки зрения трактовать этот сюжет, к которому он относился с несомненной любовью? В одном из писем к Фету Л. Н-ч отвечает на эти вопросы. Хотя письмо это написано тогда, когда Л. Н-ч уже оставил свой план, но оно живо передает его отношение к этому историческому событию.
     Вот что он, между прочим, пишет Фету в апреле 1879 года:
     "Декабристы мои Бог знает где теперь, я о них и не думаю, а если бы и думал, и писал, то льщу себя надеждой, что мой дух один, которым пахло бы, был бы невыносим для стреляющих в людей для блага человечества".
     Причин тому, что роман этот не был написан, несколько. Упомянем главные, известные нам. Одною из внешних причин было то, что Л. Н-чу не удалось добыть всех нужных ему сведений из государственных архивов, к которым его не допустили. Другой причиной было то, что, углубляясь в изучение этого декабристского движения, несмотря на всю его увлекательность, Л. Н-ч пришел к заключению, что оно не вполне народное, русское, и это отчасти охладило его к нему. Наконец, третьей и главной причиной, по нашему мнению, было общее охлаждение Л. Н-ча к литературно–художественной работе вследствие начавшегося у него в то время религиозного кризиса.


ГЛАВА 13.
Примирение Тургенева с Толстым

     Закончим эти главы важным эпизодом, послужившим переходом самого Л. Н-ча в новую эпоху смирения, мягкости и терпимости ко всем людям, чего прежде ему часто недоставало.
     Внутренняя работа над самим собою, над уяснением важнейших вопросов о смысле человеческой жизни, религиозное настроение, порою охватывавшее его, хотя еще и под видом старой, православной формы, — все это, как всегда, стояло для Л. Н-ча в связи с самосовершенствованием, с очищением души своей от всякой приставшей к ней душевной грязи.
     Холодные, почти враждебные отношения, которые, несмотря на обмен примирительными письмами, существовали между Тургеневым и Львом Николаевичем, давно тяготили его. И более искреннее примирение с ним было одним из первых дел его души, жаждавшей обновления. Весной 1878 г. Л. Н-ч написал Тургеневу в Париж письмо, в котором просил его забыть, если было что–либо враждебное в их отношениях, вспомнить только их хорошие отношения, которые существовали между ними во время вступления Л. Н-ча на литературное поприще, когда Л. Н-ч любил его искренно. Л. Н-ч писал ему:
     "Простите меня, если в чем я был виновен перед вами".
     Тургенев ответил таким же душевным письмом. Вот оно:
     "Любезный Лев Николаевич, я только сегодня получил ваше письмо, которое вы отправили poste–restante, оно меня очень обрадовало и тронуло. С величайшей охотой готов возобновить нашу прежнюю дружбу и крепко жму протянутую мне вами руку. Вы совершенно правы, не предполагая во мне враждебных чувств к вам: если они и были, то давным–давно исчезли, — оста-

_____
416

лось одно воспоминание о вас, как о человеке, к которому я был искренно привязан, и о писателе, первые шаги которого мне удалось приветствовать раньше других, каждое новое произведение которого всегда возбуждало во мне новейший интерес. Душевно радуюсь прекращению возникших между нами недоразумений.
     Я надеюсь нынешним летом попасть в Орловскую губернию, — тогда мы, конечно, увидимся. А до тех пор желаю всего хорошего — и еще раз дружески жму вам руку".
     Слух об этом примирении распространился между друзьями Л. Н-ча. Первый на него откликнулся Фет, отношения которого с Тургеневым тоже были натянуты. И он поспешил последовать за Л. Н-чем. Вот как он рассказывал об этом в своих воспоминаниях:
     "В июне, к величайшей моей радости, к нам приехал погостить Н. Н. Страхов, захвативший Толстых еще до отъезда их в Самарскую губ. Конечно, с нашей стороны поднялись расспросы о дорогом для нас семействе, и я, к немалому изумлению, услыхал, что Толстой помирился с Тургеневым.
     — Как, по какому поводу? — спросил я.
     — Просто по своему теперешнему религиозному настроению он признаёт, что смиряющийся человек не должен иметь врагов, и в этом смысле написал Тургеневу.
     Событие это не только изумило меня, но и заставило обернуться на самого себя. Между Толстым и Тургеневым, подумал я, была хоть формальная причина разрыва, но у нас с Тургеневым и этого не было. Его невежливые выходки всегда казались мне более забавными, чем оскорбительными, хотя я не решился бы отнестись к ним так же, как покойный Кетчер, который в подобном случае расхохотался бы своим громовым хохотом и сказал бы дурака. Смешно же людям, интересующимся, в сущности, друг другом, расходиться только на том основании, что один — западник без всякой подкладки, а другой — такой же западник, только на русской подкладке из ярославской овчины, которую при наших морозах покидать жутко. Все эти соображения я написал Тургеневу".
     В августе Тургенев пишет Льву Н-чу уже из Москвы:
     "Любезнейший Л. Н-ч, я приехал сюда вчера, выезжаю в воскресенье вечером и понедельник пробуду в Туле, где у меня есть дела. Мне самому хочется вас видеть, и к тому же у меня есть поручение до вас, — то как хотите: приедете ли вы в Тулу, или я заеду к вам в Ясную Поляну, откуда отправлюсь далее. Я не знаю, какая есть в Туле гостиница (я приеду в ночь с воскресенья на понедельник и займу номер), но вы можете прислать записку или телеграмму либо на станцию, либо на дом нашего общего знакомого, губернского предводителя Самарина, я так и распоряжусь".
     Л. Н-ч только что вернулся со всей семьей своей из самарского имения. Через несколько дней была получена телеграмма о том, что Тургенев будет у Толстых. 3 августа Л. Н-ч выехал встречать его в Тулу в сопровождении своего шурина, С. А. Берса. Мы заимствуем описание этого свидания отчасти из его воспоминаний, отчасти из записок С. А. Толстой, пополняя сведениями из других источников.
     "Тургенев очень сед, — пишет Соф. Андр., — очень смирен, всех нас прельстил своим красноречием и картинностью изложения самых простых и вместе возвышенных предметов. Так, он описывал статую Христа Антокольского, точно мы все видели его, а потом рассказывал о своей любимой собаке Жаке с

_____
417

одинаковым мастерством. В Тургеневе теперь стала видна слабость, даже детски наивная слабость характера. Вместе с тем видна мягкость и доброта. Вся ссора его со Л. Н-чем мне объяснилась этой слабостью. Например, он наивно сознается, что боится страшно холеры. Потом нас было 13 за столом, мы шутили о том, на кого падет жребий смерти и кто ее боится. Тургенев, смеясь, поднял руку и говорит: "que celui, qui craint la mort, leve la main" (1). Никто не поднял, и только из учтивости Л. Н-ч поднял и сказал: "eh bien, moi aussi, je ne veux pas mourir" (2).

_______________
     (1) Пусть тот, кто боится смерти, поднимет руку.
     (2) Ну и я тоже не хочу умереть.

    С. А. Берс прибавляет:
    "За обедом Ив. Серг. много рассказывал и мимически копировал не только людей, но и предметы с необыкновенным искусством; так, напр., он действиями изображал курицу в супе, подсовывая одну руку под другую, потом представлял охотничью собаку в раздумье и т. д."
    "Тургенев пробыл у нас два дня, — продолжает графиня С. А. — О прошлом речи не было, были отвлеченные споры и разговоры, и на мой взгляд Л, Н. держал себя слегка почтительно и очень любезно, не переходя никакие границы. Тургенев, уезжая, сказал мне: "До свиданья, мне было очень приятно у вас". Он сдержал слово "до свиданья" и опять приехал в начале сентября".
    Вот как описывает пребывание Тургенева в Ясной Поляне г-жа Е. М., одна из немногих посторонних свидетельниц этого свидания:
     "В 1878 году я видела в последний раз Тургенева в Ясной Поляне, у гр. Льва Николаевича Толстого; они лет 16 не видели друг друга по случаю какого–то недоразумения. Лев Николаевич сделал первый шаг к сближению, и Тургенев поспешил ответить на него: они съехались в Туле и поехали вместе в Ясную Поляну, имение гр. Толстого, верст 12 от Тулы. Тургенев провел там два дня. Большую часть времени они проводили в философских и религиозных разговорах в кабинете Льва Николаевича: любопытно было бы послушать рассуждения этих двух самых замечательных наших писателей, но тайна их прений не проникла за дверь кабинета; когда они приходили в гостиную, разговор делался общим и принимал другой оборот. Тургенев с удовольствием рассказывал про только что купленную им виллу Буживаль около Парижа, про ее удобства и устройство, говоря: мы выстроили прелестную оранжерею, которая стоила десять тысяч франков, мы отделали то–то и то–то, разумея под словом "мы" семейство Виардо и самого себя.
     — Мы по вечерам часто в винт играем, а вы? — спросил он Льва Николаевича.
     — Нет, мы никогда не играем в карты, — отвечал граф, — и жизнь наша совершенно иная, чем за границей. Это такая резкая противоположность, что вам должно быть все очень странным казаться, когда вы приезжаете в Россию и находитесь в совершенно другой обстановке?
     — Первые дни точно меня все поражает и кажется странным, — отвечал Иван Сергеевич, — но эти впечатления скоро изглаживаются, и я привыкаю ко всему, ведь это все свое родное, я вырос, провел детство и часть молодости в этой обстановке.
    Зная, что он любит шахматы, гр. Толстая предложила ему вечером сыграть партию с ее старшим сыном, пятнадцатилетним мальчиком, говоря: он будет всю жизнь помнить, что играл с Тургеневым.

_____
418

     Иван Сергеевич снисходительно согласился и начал партию, продолжая разговаривать с нами.
     — Я в Париже часто играл и считался хорошим игроком: меня называли le chevalier du fou — это был мой любимый ход. А знаете ли вы новое слово в ходу у французов — "vieux jeu!" Что ни скажешь, француз отвечает: "vieux jeu!" Э, да с вами шутить нельзя! — воскликнул он, обращаясь к своему молодому партнеру. — Вы чуть–чуть не погубили меня.
     И он стал со вниманием играть и с трудом выиграл партию, потому что молодой Толстой тоже прекрасно играл в шахматы.
     — Отчего вы не курите? — опросил Лев Николаевич. — Вы прежде курили.
     — Да, — отвечал Тургенев, — но в Париже есть две хорошенькие барышни, которые мне объявили, что если от меня будет пахнуть табаком, они мне не позволят их целовать, и я бросил курить.
     За вечерним чаем Иван Сергеевич рассказывал, как он в Баден—Бадене играл лешего в домашнем спектакле у m-me Виардо, и как некоторые из зрителей смотрели на него с недоумением. Мы знали, что он сам написал пьесу, вроде оперетки, для этого спектакля, знали, что русские за границей, да и в России, были недовольны, что он исполнял шутовскую роль для забавы m-me Виардо, и нам всем сделалось неловко. В своем рассказе он точно старался оправдаться, но он скоро перешел к другой теме, и мы успокоились.
      Он имел дар слова и говорил охотно, плавно, любил, кажется, больше рассказывать, чем разговаривать. Он рассказывал нам, как сидел в 1852 г. на гауптвахте в Спасской части, в Петербурге, за статью о смерти Гоголя: "Ужасно скучно было, ко мне никого не пускали, да и в то время город был пуст, друзей моих никого не было. Мне позволили было раз в день прогуливаться по тесному двору, но и там меня сторожил угрюмый унтер–офицер; я было пробовал заискать в нем, подходил с улыбкой — ну, ничего не берет, — ни ответа, ни привета. Это был старый, рослый, широкоплечий солдатина, лицо суровое, неподвижное, — видно было, что ни лаской, ни деньгами ничего не добьешься и подкупить совершенно невозможно".
     Гр. Толстой тоже рассказывал, и его рассказы мне больше нравились: они были сильнее очерчены, часто юмористичны, всегда оригинальны, в них было много простоты, неожиданности и задушевности. На него Запад не имел никакого влияния, он чисто русский человек, образованный и осмысленный. И. С. Аксаков сказал про него, что у него "медвежий талант" по исполинской силе, а я прибавлю, что душа его кроткая, как "голубица," восторженная, как у юноши, и соединение этих двух качеств объясняет его новое направление, которое так огорчает Тургенева.
     В одиннадцать часов Иван Сергеевич встал.
      — Пора мне на железную дорогу, — сказал он.
      Мы все поднялись. Станция железной дороги была за две версты, гр. Лев Николаевич провожал Ивана Сергеевича. Мне надо было ехать в Тулу. Мы выехали вместе. Ив. Сергеевич и гр. Толстой ехали впереди, я с дочерью моею в другом экипаже за ними.
     На большой дороге мы простились с нашими спутниками и повернули налево к городу. Ночь была теплая, тихая, звездная, вдали слышался звук удаляющегося колокольчика; золотой рог месяца поднимался из–за рощи.
     — Какой прелестный день мы провели! — сказала я дочери.
     — Да, прелестный, — отвечала она.

_____
419

     И обе мы тогда не подозревали, что в последний раз видели Тургенева" (1).

________________
     (1) "Тобольские губернские ведомости", 1893 год, No 28.

    Одним из поручений ко Л. Н-чу, о котором ему писал Тургенев, была просьба А. Н. Пыпина, издававшего тогда "Русскую библиотеку", т. е. сборники, посвященные выдающимся русским писателям и составленные из краткой биографии писателя и лучших образцов его произведений.
      Поручение это Тургеневу удалось исполнить вполне удачно, о чем он сообщил А. Н. Пыпину в следующем письме:
     "Любезнейший Александр Николаевич! Я заезжал к гр. Л. Н. Толстому, в его имение около Тулы, и говорил с ним о "Русской библиотеке". Он изъявил полное согласие на помещение его сочинении, предоставляет выбор редакции "Вестника Европы", — пришлет краткий биографический очерк. Принимает те условия денежные, на которых состоялось издание мое, салтыковское и т. д. Что касается до портрета, то предлагает снестись с живописцем Крамским, который живет в Петербурге и который написал два превосходных портрета Толстого. Можно бы с одного из них снять фотографию. Словом, Толстой показал самую предупредительную готовность. Я ему сказал, что вы спишетесь с ним, что вы и сделаете. Что же касается до большого его романа, то, по его словам, он даже не начат, но во всяком случае в "Русском вестнике" не явится, так как Толстой уже не желает более иметь дела с этим журналом".
      Возвратившись в Спасское, Тургенев писал Толстому:
     "Любезнейший Лев Николаевич! Я благополучно прибыл сюда в прошлый четверг и не могу не повторить вам еще раз, какое приятное и хорошее впечатление оставило во мне мое посещение Ясной Поляны, и как я рад тому, что возникшие между нами недоразумения исчезли так бесследно, как будто их никогда и не было. Я почувствовал очень ясно, что жизнь, состарившая нас, прошла и для нас не даром, и что и вы, и я — мы оба стали лучше, чем 16 лет тому назад, и мне было приятно это почувствовать.
     Нечего и говорить, что на возвратном пути я снова всенепременно заверну к вам".
     Через несколько дней Тургенев снова пишет Л. Н-чу, отвечая на его письмо и извещая о своем обратном проезде в Москву и о намерении посетить снова Л. Н-ча.:
     "Итак, 1 сентября я к обеду у вас… если только вы в тот день не отозваны куда–нибудь на охоту. (Я сегодня своими глазами видел жеребенка, пораненного волком прошлою ночью. Их у нас много по лесам, да никто не едет травить их).
      Мне очень приятно узнать, что все в Ясной Поляне взглянули на меня дружелюбным оком. А что между нами существует та связь, о которой вы говорите, это несомненно, и я очень этому радуюсь, хоть и не берусь разобрать все нити, из которых она составлена. Одной художественной — мало. Главное то, что она есть. Фет—Шеншин написал мне очень милое, хоть и не совсем ясное письмо, с цитатами из Канта; я немедленно отвечал ему. Вот, стало быть, я и недаром приехал в Россию, хотя, собственно, то, что я и имел в виду, окончилось, как и следовало ожидать, fiasco'м.
     Итак, до скорого свидания, поклонитесь всем вашим. Крепко жму вам руку".
     Несмотря на этот дружеский обмен писем, на сердечность отношений с обеих сторон, несмотря на искреннее желание также с обеих сторон сблизиться, — этого полного сближения все–таки не произошло.
     После второго свидания, в сентябре того же года, Л. Н-ч писал Фету:

_____
420

     "Тургенев на обратном пути был у нас и радовался получению от вас письма. Он все такой же, и мы знаем ту степень сближения, которая между нами возможна".
     Менее чуткий к душевным отношениям, Тургенев продолжал писать Л. Н-чу, стараясь в чем–то убедить его:
     "Радуюсь тому, что вы все физически здоровы, и надеюсь, что и умственная ваша хворь, о которой вы пишите, прошла. Мне и она была знакома: иногда она являлась в виде внутреннего брожения перед началом дела; полагаю, что такого рода брожение совершалось и в вас. Хоть вы и просите не говорить о ваших писаниях, однако не могу не заметить, что мне никогда не приходилось "даже немножко" смеяться над вами; иные ваши вещи мне нравились очень, другие очень не нравились, иные, как, напр., "Казаки", доставляли мне большое удовольствие и возбуждали во мне удивление. Но с какой стати смех? Я полагал, что вы от подобных "возвратных" ощущений давно отделались. Отчего они знакомы только литераторам, а не музыкантам, живописцам и прочим художникам? Вероятно, оттого, что в литературное произведение все–таки входит больше той части души, которую не совсем удобно показывать. Да, но в наши уже немолодые сочинительские годы пора к этому привыкнуть".
     Это письмо вызвало еще более резкое суждение Л. Н-ча, которое он и сообщил Фету, в письме от 22 ноября того же года:
     "Вчера получил от Тургенева письмо. И знаете, решил лучше подальше от него и от греха. Какой–то задира неприятный".
     Но сам Тургенев не замечал этих задираний и писал после этого Фету в том же восторженном тоне:
     "Мне было очень весело снова сойтись с Толстым, и я у него провел три приятных дня; все семейство его очень симпатично, а жена его — прелесть. Он сам очень утих и вырос. Его имя начинает приобретать европейскую известность. Нам, русским, давно известно, что у него соперника нет".
     Но, несмотря на сознание невозможности полного сближения, Л. Н-ч старается и ищет случая выразить сочувствие Тургеневу, чтобы смягчить эти отношения и отдалить опасность нового разрыва. Поводом к такому сочувствию явился какой–то пасквиль "Московских ведомостей" по адресу Тургенева.
     На это выражение сочувствия Тургенев, как будто почувствовавший некоторое напряжение связующих их душевных нитей, ответил длинным, благодарным письмом, в котором старается показать, как он, со своей стороны, ценит произведения Л. Н-ча и старается о их распространении в Европе.
      28 декабря 1879 года он пишет:
     "Через неделю с небольшим я выезжаю отсюда и наверно знаю, что мы скоро увидимся, хотя еще не знаю, где именно. Меня очень тронуло сочувствие, выраженное вами по поводу статьи в "Московских ведомостях", и я, со своей стороны, почти готов радоваться ее появлению, так как она побудила вас сказать мне такие хорошие, дружелюбные слова. Когда я отошел от "Русского вестника", Катков велел меня предупредить, что я, дескать, не знаю, что значит иметь его врагом; вот он и старается мне доказать. Пускай его, моя душа не в его власти.
     Княгиня Паскевич, переведшая вашу "Войну и мир", доставила, наконец, сюда 500 экземпляров, из которых я получил 10. Я роздал их здешним влиятельным критикам (между прочим, Тэну, Абу и др.). Должно надеяться, что они поймут всю силу и красоту вашей эпопеи. Перевод несколько слабоват,

_____
421

но сделан с усердием и любовью. Я на днях в 5 и 6 раз с новым наслаждением перечел это ваше поистине великое произведение. Весь его склад далек от того, что французы любят и чего они ищут в книгах, но правда, в конце концов, берет свое. Я надеюсь если не на блестящую победу, то на прочное, хотя медленное завоевание.
     Вы ничего мне не говорите о новой вашей работе, а между тем ходят слухи, что вы прилежно трудитесь. Воображаю вас за письменным столом в той уединенной избе, которую вы мне показывали. Впрочем, обо всем этом я скоро буду иметь известие из первых рук. Радуюсь вашему домашнему благополучию и прошу передать всем вашим мой усердный привет и поклон. Точно тяжелые и темные времена переживает теперь Россия, но именно теперь и совестно жить чужаком. Это чувство во мне все становится сильнее и сильнее, и я в первый раз еду на родину, не размышляя вовсе о том, когда я сюда вернусь, да и не желая скоро вернуться.
     Крепко жму вашу руку, благодарю вас за то, что вы приблизились ко мне и знаю, что я плачу вам тем же. Будьте здоровы и до свиданья".
     Рассказ об отношениях двух великих писателей привел нас к 1879 году, — году "Исповеди", которой и разрешился душевный кризис Л. Н-ча Толстого.
     Описанию всех тяжелых и радостных перипетий его и будет посвящена 4–ая часть второго тома биографии.

_____
422

Часть IV.
КРИТИЧЕСКИЙ ПЕРИОД


ГЛАВА 14.
Кризис

     Мы сказали в одной из предыдущих глав, что 1876 год мы считаем началом кризиса и что конец 70–х годов представляет самый острый период его, завершившийся просветлением.
     Конечно, можно считать 1876 г. началом кризиса только в узком, эпизодическом смысле. Можно сказать и иначе. Кризис начался со дня его сознательной жизни: но то и другое будет верно. Рассмотрим оба эти утверждения. В одном из своих автобиографических произведений Лев Николаевич сам заявляет, что собственно кризиса, перелома в его жизни и не было, что он всегда стремился к отысканию смысла жизни, и только сложные внешние явления и события и его собственные страсти и увлечения отодвигали это решение вопросов жизни и сконцентрировали таившиеся силы в один могущественный внутренний порыв, который и опрокинул ветхое здание.
     В этом смысле и можно принять эти два объяснения: 1–ое, что Л. Н-ч был всегда таким, каков он есть, и 2–ое, что в конце 70–х годов с ним произошел душевный переворот, круто изменивший его жизнь. Мы рассмотрим хронологически первое утверждение и остановимся с большим вниманием на этом поворотном пункте.
     Ранее мы уже старались приводить все те места из его художественных произведений, статей, писем и дневника, в которых выражается его внутренняя жизнь.
     Мы намерены теперь сделать беглый обзор этих проявлений внутреннем жизни, чтобы, имея, таким образом, в своём распоряжении важнейшие координаты, быть в состоянии построить кривую его духовного развития.
     В период бессознательного и полусознательного детства Л. Н-ча мы видим только некоторую повышенную чувствительность, нервность, неровность характера, часто эксцентричность — первые признаки, выделявшие его из среды, его окружавшей. В отрочество его уже появляются первые черты его нравственной душевной физиономии. У него уже появляются первые стремления к идеалу, первые страстные, восторженные влечения к нему. Эти идеалы различны и часто меняются, потому что ни один не удовлетворяет пылкую душу ребенка. Этим идеалом становится то его старший брат Сергей, то он благоговеет перед братом Николаем, то мечтает о каком–то смутном "счастье" вообще, то старается графически выразить идею бессмертия, то

_____
423

мысли его принимают скептическое направление, — он сомневается в реальности внешнего мира и ищет сущность, пустоту, небытие. И к концу отрочества эти идеалы уже начинают очерчиваться более определенно и выражаются в искании пути к добродетели, к моральному, общему благу.
     С такими недетскими стремлениями он переходит в юность, и сложный мыслительный процесс уже вступает в свои права и оказывает поддержку его идеальным стремлениям. Он начинает философствовать.
     Сам Л. Н-ч уже может разобраться, классифицировать свои душевные порывы; герой его повести "Юность", отражающий на себе душевный мир Л. Н-ча, говорит, что в это время общий характер его стремлений — было стремление к нравственному совершенствованию. Но рядом с этим шли более частные стремления: "любовь к ней", "любовь любви", жажда славы и, как реакция его, раскаяние, самоуничижение, эти два последние противоречивые чувства, тщеславие и смирение, часто переходили друг в друга.
     "Раскаяние, — говорит он, — было до такой степени слито с надеждой на счастье, что оно не имело в себе ничего печального. Я даже наслаждался в отвращении к прошедшему и старался видеть его мрачнее, чем оно было. Чем чернее был круг воспоминаний прошедшего, тем чище и светлее выдавалась из него светлая, чистая точка настоящего и развивались радужные цвета будущего".
     В 18 лет он начинает писать дневник. В нем видна уже внутренняя работа над самим собою. Он пишет себе правила жизни, распределяет занятия, задается самыми широкими и благими целями. Значение, которое он уже тогда придавал своему внутреннему, душевному миру, видно из следующего выражения дневника:
    "Перемена в образе жизни должна произойти, но нужно, чтобы эта перемена не была произведением внешних обстоятельств, но произведением души".
     С такими мыслями Л. Н-ч выходит из университета, едет в Ясную Поляну и вступает в самостоятельную жизнь.
     Взглянем теперь на те источники, которые питали душу Толстого в эти юные годы.
     Уже в первые дни своей жизни он испытал на себе могучее чувство материнской любви. В воспоминаниях о своей матери Л. Н-ч говорит: "четвертое сильное чувство, которое, может быть, было, как мне говорили тетушки, и которое я так желал, чтобы было, была любовь ко мне, заменившая ей любовь к Коко, во время моего рождения уже отлепившегося от матери и поступившего в мужские руки".
     С полуторагодовалого возраста он остается на руках своей тетушки Татьяны Александровны Ергольской.
     "Тетенька Татьяна Александровна, — говорит Л. Н-ч в воспоминаниях о ней, — имела самое большое влияние на мою жизнь. Влияние это было во–первых, в том, что еще в детстве она научила меня духовному наслаждению любви. Она не словами учила меня этому, а всем своим существом заражала меня любовью".
     В детстве он испытал еще одно доброе влияние немца–гувернёра Фёдора Ивановича Рёсселя. По верному выражению его в "Детстве", видно, что влияние это было хорошее; несчастная, одинокая, сиротская жизнь этого человека зародила в нем чувство сострадания к людям. Влияние отца, постоянно занятого разными делами, не могло быть очень сильно, но мы видим по не-

_____
424

скольким характерным черточкам его воспоминаний, что авторитет отца был силен в семье, и влияние его было доброе.
     Когда отец похвалил его за прочтенное стихотворение Л. Н-ч говорит:
     "Я понял, что он что–то хорошее видит в моем чтении, и был очень счастлив этим".
     Рассказывая, как отец добродушно отнеся к тому, что старый камердинер таскал у него табак. Л. Н-ч прибавляет:
     "Я восхищаюсь добротой отца и, прощаясь с ним, с особенной нежностью целую его белую, жилистую руку. Я очень любил отца, но не знал еще, как сильна была эта моя любовь к нему до тех пор, пока он не умер".
     Особенно сильно было влияние доброго, вдумчивого брата, Николая, затевавшего с младшими братьями особые игры, в которых затрагивались самые важные вопросы людских отношений и разрешались всегда с любовью и единением. Достаточно вспомнить игру в муравейных братьев, Фанфаронову гору и зеленую палочку, о которых Л. Н-ч говорит в своих воспоминаниях, чтобы понять, какое важное влияние имел старший брат на Л. Н-ча.
     "Идеал муравейных братьев, — заключает так Л. Н-ч свои воспоминания о брате Николае, — льнущих любовью друг к другу, только не под двумя креслами, завешенными платками, а под всем небесным сводом всех людей мира, остался для меня тот же. И как я тогда верил, что есть та зеленая палочка, на которой написано то, что должно уничтожить все зло в людях и дать им великое благо, так я верю и теперь, что есть эта истина и что будет она открыта людям и даст им то, что она обещает".
     Хотя брат Дмитрий и возбуждал насмешки в среде своих братьев и сверстников своим религиозным настроением и набожностью, но мы уверены, что он бессознательно для Л. Н-ча сеял в его душе семена религиозности.
     Мать и тётушка Л. Н-ча любили принимать странников, юродивых и других, так называемых, "людей божьих", и они сделали своё дело, заронили свои искорки простой, наивной, народной веры, которую душа будущего великого художника и мыслителя возвеличила, окрасила радужными цветами поэзии и дала ей разумный смысл.
     "Много воды утекло с тех пор, — пишет Л. Н-ч в своем "Детстве", — много воспоминаний о былом потеряли для меня значение и стали смутными мечтами. Даже и странник Гриша давно окончил свое последнее странствование, — но впечатление, которое он произвел на меня, и чувство, которое он возбудил, никогда не умрут в моей памяти".
     В своих заметках при просмотре рукописи первого тома биографии Л. Н-ч прибавляет:
    "Юродивых много разных бывало в нашем доме, и я — за что глубоко благодарен моим воспитателям — привык с великим уважением смотреть на них. Если и были среди них неискренние, самая задача их жизни была, хотя и практически нелепая, такая высокая, что я рад, что с детства бессознательно научился понимать высоту их подвига. Они делали то, что говорит Марк Аврелий:
     "Нет ничего выше того, как то, чтобы сносить презрение за свою добрую жизнь". Так вреден, так неустраним соблазн славы людской, примешивающийся всегда к добрым делам, что нельзя не сочувствовать попыткам не только избавиться от похвалы, но вызвать презрение людей".
     Вот, кажется нам, главнейшие струи того доброго влияния, которые питали молодую душу Л. Н-ча и делали ее чувствительной к добру и возбуждали в нём идеальные мечты и стремления.

_____
425

     Но уже в раннем детстве он увидел и иную, темную сторону жизни. Он испытал препятствия, останавливался в недоумении при столкновении мечты и действительности, мира идеального и реального, и это реальное больно кололо его и заставляло задумываться над разрешением жизненного противоречия.
     В своих воспоминаниях он припоминает несколько случаев нанесенной ему обиды. И в его детской голове зарождалось сознание, что не все и не всегда его любят, не все и не всегда удается ему, что в жизни есть препятствия, с которыми ему, с его слабыми детскими силами, нельзя бороться и приходится покоряться им, терпеть лишения, разочарования.
     Наиболее крупным событием такого рокового непобедимого препятствия была смерть отца, потом бабушки, тетки. Эти смерти, кроме сознания неизбежности в жизни каких–то непоправимых несчастий, оставляли еще впечатление торжественной таинственности, к которому пылкое воображение присоединяет различные мистические образы.
      Рано пришлось узнать Л. Н-чу чувство долга. В своих "Первых воспоминаниях" он говорит так:
      "При переводе меня вниз, к Федору Ивановичу и мальчикам, я испытывал в первый раз, и потому сильнее, чем когда–либо после, то чувство, которое называют чувством долга, называют чувством креста, который призван нести каждый человек.
     …Много раз потом в жизни мне приходилось переживать такие минуты на распутьях жизни, вступая на новые дороги. Я испытывал тихое горе о безвозвратности утраченного".
     Сильное и благодетельное впечатление оставило во Л. Н-че его столкновение с гувернером–французом.
     "Не помню за что, — говорит Л. Н-ч в своих воспоминаниях, — но за что–то самое не заслуживающее наказания, St. — Thomas, во–первых, запер меня в комнате, а потом угрожал розгой. И я испытал ужасное чувство негодования, возмущения и отвращения не только к St. — Thomas, но и к тому насилию, которое он хотел употребить надо мной. Едва ли этот случай не был причиной того ужаса и отвращения перед всякого рода насилием, которое испытываю всю свою жизнь".
     Вот в беглом обзоре те психологические данные, из которых складывалась в юные годы душа Льва Николаевича. Разумеется, все перечисленные факты и влияния представляют только типические явления из целого ряда подобных, оставшихся незамеченными или не записанными, и, наконец, вся жизнь заполнялась, кроме того, целым рядом полусознательных влияний. Но так как большая часть приведенных фактов записана самим Львом Николаевичем, то мы видим, что он именно им придавал особое значение, и, стало быть, его сознание было особенно чувствительно к подобного рода явлениям, и именно из такого рода впечатлений слагался, главным образом, его душевный мир.
     И вот со всем этим духовным имуществом, со всеми привычками воспитания, руководившими внешними формами проявления всех этих стремлений, он вступает в жизнь.
     Он становится помещиком и берётся сам управлять доставшимся ему по разделу имением — Ясной Поляной. В то время управление имением было неразрывно связано с управлением и опекою над людьми–крестьянами. И вот

_____
426

мы видим, как сразу сталкиваются мечты и действительность, и как мечты эти разбиваются вдребезги. В душе Л. Н-ча должен зародиться вопрос: как согласовать мечты, стремления, которые он чувствует добрыми, с действительностью, которая как бы не хочет признавать право существования за этими стремлениями. Но от своих стремлений он отказаться не может, ими полна его молодая душа, он ими живет; остается одно — признать действительность ложью. И вот зарождается мысль о реформе. Но решение этой задачи еще не под силу ему, и она остается в каком–то уголке души, ожидая, когда наступит. ее час.
     Затем идут годы беспорядочной, хаотической жизни с борьбой и часто разнузданностью страстей, счастливым окончанием которых является отъезд на Кавказ.
     Душа Л. Н-ча нашла там успокоение на лоне дикой природы. От прикосновения к ней, этому вечному источнику силы, Л. Н-ч воспрянул духом, и снова все стремления поднимают свой голос и снова требуют приложения.
     Стремление к истине, искание её, жажда найти общую основу жизни и руководство в ней, после скептического и распущенного душевного периода, уже в то время достигло во Л. Н-че сильного напряжения. И тогда уже он ухватился за самую сущность духовной жизни, за самоотверженную любовь, Но его молодое сознание не могло еще развить широко эту основу и свести к ней все явления жизни. Можно только сказать, что тогда был положен первый камень фундамента его сознательного религиозного храма.
     Герой "Казаков" Оленин произносит такую формулу:
     "Счастье в том, чтобы жить для других. И это ясно. В человеке вложена потребность счастья, стало быть, она законна. Удовлетворяя ее эгоистически, т. е. отыскивая для себя богатства, славу, удобства жизни, любви, может случиться, что обстоятельства так сложатся, что невозможно будет удовлетворить этим желаниям. Следовательно, эти желания незаконны, а не потребность счастья незаконна. Какие же желания всегда могут быть удовлетворены, несмотря на внешние условия? Какие? Любовь, самоотвержение…"
     Здесь мы видим, как идеальные стремления сталкиваются уже не с внешними общественными условиями, а с личными страстями, эгоизмом, — очевидно, это был уже жизненный опыт, и опять решение в том, что эгоизм, страсть должны быть побеждены, они незаконны, они должны уступить, дать место, освободить к деятельности любовь и самоотвержение. Там же, на Кавказе, пускает росток будущее могучее дерево — художественное творчество. Ощущение этой скрытый еще, но уже дающей знать о себе силы вызывает первое сознание своего призвания.
     "Есть во мне что–то, — записывает он в своем дневнике того времени, — что заставляет меня верить, что я рожден не для того, чтобы быть как все".
     Могучий росток творческой силы стал быстро расти, и первый плод его был оценен людьми, для которых эксплуатация этой силы составляет профессию, — литераторами. Н они позвали его к себе. Но Л. Н-ч никогда не мог вступить в их профессиональный союз и остался навсегда свободным художником жизни в самом широком значении этого слова.
     А события вокруг него шли своею чередою. Он попадает в Севастополь. Опять роковое столкновение самых высоких стремлений с самой ужасной действительностью.
     Добрые, умные, героически–самоотверженные люди тратили громадные духовные и материальные силы и средства на взаимное истребление.

_____
427

     И на новый вопрос: как быть? — он отвечает внутренне уже не мыслью о реформе общественных отношений, не мыслью об укрощении страстей — какие страсти, какой эгоизм у умирающих героев Севастополя? — у него зарождается мысль о реформе самой основы жизни, реформе христианской религии.
     "Осуществлению этой великой, громадной мысли, — говорит он, — я чувствую себя способным посвятить жизнь".
     Так сама жизнь учила его, и он черпал силы из этой жизни, накоплял и перерабатывал их в своем сознании, чтобы потом их же направить на реформу и управление жизнью.
     Но как и прежние решения, так и это осталось до поры, до времени лежать в тайниках души его.
     Он является в общество, пожиная славу; соблазны мира увлекают его, и он снова крутится в вихре страстей.
     Вкусивши эти соблазны прогресса и цивилизации, он чувствует неутолимую жажду знания, новых сильных впечатлений, стремление допить до дна этот манящий к себе напиток.
     И это новое увлечение было сильнее прежних, так как вместе с этими соблазнами он воспринял теорию, оправдывающую их, теорию прогресса и учительства.
    Он никогда не мог целиком принять эти теории: "На второй и, в особенности, на третий год такой жизни я стал сомневаться в непогрешимости этой веры и стал ее исследовать", — говорит он в "Исповеди". Но вот он едет в Европу, в Париж, в тот центр, откуда разливается на весь мир этот страшный, привлекательный, сжигающий свет цивилизации, и попадает на смертную казнь.
     "Когда я увидал, — говорит он об этом в "Исповеди", — как голова отделилась от тела, и то и другое враз застучало в ящике, я понял — не умом, а всем существом, — что никакие теории разумности существующего, прогресса не могут оправдать этого поступка, и что если бы все люди в мире по каким бы то ни было теориям с сотворения мира находили, что это нужно, — я знаю, что это не нужно, что это дурно, и что поэтому судья тому, что хорошо и что дурно, не то, что говорят и делают люди, и не прогресс, а я со своим сердцем".
     Каким–то роковым образом шел он к решению вопросов жизни.
     Стоило ему на время забыться и увлечься каким–нибудь делом, как новый удар отрезвлял его и напоминал ему.
     Таким отрезвляющим ударом, расчистившим ему путь к восприятию высшей истины, была для него смерть его брата Николая в 1860 году,
     Влияние этой смерти было благодетельно, но отрицательно. Она разрушила все иллюзии жизни и потому привела его прямо к основе ее.
     "Ничто в жизни, — пишет он Фету, — не делало на меня такого впечатления".
      И дальше в том же письме:
     "Нельзя уговаривать камень, чтобы он падал кверху, а не книзу, куда его тянет. Нельзя смеяться шутке, которая наскучила. Нельзя есть, когда не хочется. К чему все, когда завтра начнутся муки смерти, со всею мерзостью лжи, самообмана, и кончится нулем для тебя".
     Нуль "меня" еще не значит абсолютный нуль. Напротив, только после устранения моего "я" остается одна вечная правда. В тот момент Л. Н-ч дошел только до отрицания своего "я" и не видал дальше. Но путь был расчищен, и, отдохнув на перепутье, он мог продолжать свое движение вперёд.

_____
428
     Эта смерть дала ему ещё нечто большее: она подтвердила ему его отрицательное отношение к теории прогресса и цивилизации.
     "Другой случай, — говорит он в "Исповеди", — сознания недостаточности для жизни суеверия прогресса была смерть моего брата. Умный, добрый, серьезный человек, он заболел молодым, страдал более года и мучительно умер, не понимая, зачем он жил, и еще менее понимая, зачем он помирает. Никакие теории ничего не могли ответить на эти вопросы ни мне, ни ему во время его медленного и мучительного умирания".
     "Но надо же, — говорит Л. Н-ч в письме к Фету, — куда–нибудь девать силы, которые еще есть. Покуда есть желание знать и говорить правду, стараешься знать и говорить. Это одно я и делаю и буду делать, только не в форме вашего искусства. Искусство есть ложь, а я уже не могу любить ложь".
     И он отдается со всею присущею ему страстностью педагогической деятельности.
     Параллельно с этой душевной работой, иногда мешавшей ей, иногда направлявшей ее на иной путь, во Л. Н-че жило еще неудовлетворенное стремление к семейной жизни.
     Несколько раз в письмах к родным он жалуется на это неудовлетворенное чувство, с грустью смотрит на уходящие годы и на все уменьшающиеся шансы такой семейной жизни, о которой он страстно мечтал.
     И вот он, наконец, женат, счастливо женат, и, порвав с педагогическими занятиями, он снова весь уходит в новое для него дело семейной жизни.
     И рядом с этим идет ещё одно поглощающее все его силы дело — художественное творчество. 60–е годы и половина 70–х проходят в этих двух разделяющих и поглощающих все его душевные силы занятиях: семья с хозяйством и писательство.
     "Так прошло еще пятнадцать лет, — пишет Л. Н-ч в своей "Исповеди".
     Несмотря на то, что я считал писательство пустяками, в продолжение этих пятнадцати лет я все–таки продолжал писать. Я вкусил уже соблазна писательства, соблазна огромного денежного вознаграждения и рукоплесканий за мой ничтожный труд, и предавался ему как средству к улучшений своего материального положения и заглушению в душе всяких вопросов о смысле жизни моей и общей".
     И все это не могло заглушить того ростка духовной жизни, который был зарожден еще материнской любовью, взлелеян в юные годы, который оберегала судьба, разрушая своими ударами соблазны, едва не задавившие его, и росток этот пророс сквозь кучу наваленного на него мусора.
     "Так я жил, — говорит Л. Н-ч в "Исповеди", — но пять лет тому назад мной стало случаться что–то странное: на меня стали находить минуты сначала недоумения, остановки жизни, как будто я не знал, как мне жить, что мне делать, и я терялся и впадал в уныние. Но это проходило, и я продолжал жить по–прежнему.
     Потом эти минуты недоумения стали повторяться чаще и чаще и все в той же самой форме. Эти остановки жизни выражались всегда одинаковыми вопросами: зачем? ну, а потом?
     Я понял, что это не случайное недомогание, а что–то очень важное, и что если повторяются все те же вопросы, то надо ответить на них".
     Это были первые серьезные признаки приближающегося так называемого кризиса, но, в сущности, это было прорастание все той же духовной жизни, рост которой во Льве Николаевиче никогда не останавливался и только вре-

_____
429

менами замирал, чтобы потом возродиться с новою силою, с новою победою над внешними обстоятельствами.
     И вот в конце 70–х годов, мы видим этот новый расцвет ростка духовной жизни, с такой силой пробившегося сквозь давившие его внешние условия, что задавить его снова не смогли уже силы мира сего. Этот важный момент своей жизни Л. Н-ч сам описал в своей "Исповеди". Это значительно облегчает нашу задачу. Но "Исповедь" — все–таки литературное произведение, обращенное ко всем людям, и в нем, как во всяком литературном произведении, подвергшемся значительной переработке, исчезли некоторые драгоценные черты сырого материала и прибавились те места, которые написаны в виду впечатления, которое они должны производить на публику.
     Наша задача будет взять из этого произведения ту сущность его, без которой неясен ход этого процесса, и добавить то, что имеется в наших руках из сырого, частного материала, чтобы как можно сильнее оживить самый жизненный процесс этого времени, показать его биографическую сторону.
     По–видимому, еще в 1874 году Л. Н-ч задумал писать нечто подобное "Исповеди", т. е. произведение, выражающее мысль о необходимости религии как основы жизни. В его записной книжке 1874 года мы находим такой набросок предисловия к задуманной книге:
     "Есть язык философии, я им не буду говорить. Я буду говорить языком простым. Интерес философии общий всем и судьи все. Философский язык выдуман для противодействия возражению. Возражений я не боюсь, я ищу. Я не принадлежу ни к какому лагерю. И прошу читателей не принадлежать. Это первое условие для философии. Материалистам я должен возразить в предисловии. Они говорят, что кроме земной жизни ничего нет. Я должен возразить, потому что если бы это было так, то мне бы и не о чем писать. Проживя под 50, я убедился, что земная жизнь ничего не дает, и тот умный человек, который вглядится в земную жизнь серьезно: труды, страх, упреки, борьба, — зачем? род сумасшествия, тот сейчас застрелится, и Гартман… Шопенгауэр прав. Но Шопенгауэр давал чувствовать, что есть что–то, отчего он не застрелился. Вот это–то "что–то" есть задача той книги. Чем мы живем? — Религия" (1).

___________________
     (1) Архив Л. Н. Толстого.

     Можно думать, что именно на это произведение намекает Лев Николаевич в письме к Фету в марте 1874 года по поводу смерти своего маленького сына; он говорит о сюжете нового писания, овладевшем им именно в самое тяжелое время болезни ребенка. Но это был лишь проблеск сознания. С тех пор они становятся чаще и чаще, и в письмах Л. Н-ча к своим друзьям все чаще и чаще попадают слова, указывающие на начавшуюся уже в нем и все разгорающуюся душевную работу.
     Из следующего письма к Фету видно, как мысль о смерти начинает овладевать Л. Н-чем:

30 апреля 1876 года.

     "Получил ваше письмо, дорогой Афанасий Афанасьевич, и из этого коротенького письма, и из разговоров М. П., переданных мне женой, и из одного из последних писем ваших, в котором я пропустил фразу "хотел звать вас посмотреть, как я уйду", написанную между соображениями о корме лошадям и которую я понял только теперь, я перенесся в ваше состояние, мне очень

_____
430

понятное и близкое, и мне стало жалко вас. И по Шопенгауэру, и по нашему сознанию, сострадание и любовь — одно и то же, и захотелось вам писать. Я благодарен вам за мысль позвать меня посмотреть, как вы будете уходить, когда вы думали, что близко. То же сделаю я, когда соберусь туда, если буду в силах думать. Мне никого в эту минуту так не нужно было бы, как вас и моего брата. Перед смертью дорого и радостно общение с людьми, которые в этой жизни смотрят за пределы ее, и вы, и те редкие настоящие люди, с которыми я сходился в жизни, несмотря на здоровое отношение к жизни, всегда стоят на самом краешке и ясно видят жизнь только оттого, что глядят то в нирвану, в беспредельность, в неизвестность, то в сансару, и этот взгляд в нирвану укрепляет зрение. А люди житейские, сколько они ни говори о боге, неприятны нашему брату и должны быть мучительны во время смерти, потому что они не видят того, что мы видим, именно того бога, более неопределенного, более далекого, но более высокого и несомненного, как говорится в этой статье.
     Вы больны и думаете о смерти, а я здоров и не перестаю думать о том же и готовиться к ней. Посмотрим, кто прежде. Но мне вдруг из разных незаметных данных так ясна стала ваша глубоко родственная мне натура–душа (особенно по отношению к смерти), что я вдруг оценил наши отношения и стал гораздо больше, чем прежде, дорожить ими. Я многое, что я думал, старался выразить в последней главе апрельской книжки "Русского вестника" (1).

_______________
     (1) А. А. Фет. "Мои воспоминания.


     В этой последней главе апрельской книжки "Русского вестника" помещено описание смерти Николая Левина.
     Вот заключительные слова этой главы, очевидно выражавшие его тогдашнее настроение:
     "Вид брата и близость смерти возобновили в душе Левина то чувство ужаса перед неразгаданностью и вместе близостью и неизбежностью смерти, которое охватило его в тот осенний вечер, когда приехал к нему брат. Чувство это теперь было еще сильнее, чем прежде: еще менее, чем прежде, он чувствовал себя способным понять смысл смерти, и еще ужаснее представлялась ему ее неизбежность; но теперь, благодаря близости жены, чувство это не приводило его в отчаяние: он, несмотря на смерть, чувствовал необходимость жить и любить. Он чувствовал, что любовь спасла его от отчаяния, и что любовь эта под угрозой отчаяния становилась еще сильнее и чище".
     Религиозные вопросы теперь все чаще и чаще захватывают его интерес.
     В письме к Н. Н. Страхову в мае 1876 года он пишет следующее:
     "На днях П. Самарин был у меня и читал мне немецкую статью брата своего Юрия о религии. Вы прочтете ее в "Православном обозрении"; пожалуйста, напишите мне свое мнение. В ней хорошо доказательство, основанное на воздействии бога на человека (хотя гегельянское) и на важности, которую человек приписывает своей личности. Поразительна тоже в том же роде важность и несомненность, которую приписывает человек веществу, материи. Он про это не говорит. Но не правда ли, что нет более важных, простых и несомненных знаний, как знание своей личности и вещества? И оба знания одинаково отрицаются. И что значительность, которую имеют эти два камня знания, надо принимать в соображение и объяснить".

_____
431

     В сентябре того же года Л. Н-ч ненадолго съездил в самарское имение в сопровождении своего племянника Николая Толстого. Оттуда он проехал в Оренбург. В области сельского хозяйства Л. Н-ч увлекался в то время разведением лошадей, за ними он и поехал в Оренбург. Там он встретил своего старого приятеля и севастопольского сослуживца генерала Крыжановского (бывшего тогда оренбургским генерал–губернатором) и очень приятно провел время в воспоминаниях давно пережитого.
     В сентябре он писал жене своей, видимо о трудом отпустившей его в эту поездку:
     "Я знаю, что тебе тяжело и страшно, но я видел то усилие, которое ты делала над собой, чтобы не помешать мне, и если можно, то еще больше люблю тебя за это. Если бы только бог дал тебе хорошо, здорово и энергично, деятельно провести это время, господи помилуй тебя и меня".
     Опять эта религиозная нотка, не попадавшаяся раньше в его письмах. Характерна также следующая заметка в письме графини С. А. к ее сестре, писанном в сентябре того же года:
     "Левочка постоянно говорит, что все кончено для него, скоро умирать, ничто не радует, нечего больше ждать от жизни".
     То же настроение видно и из следующего письма Л. Н-ча к Страхову, в котором он, несмотря на это тяжелое настроение, высказывает глубокие философские мысли.

13 ноября 1876 года. Ясная Поляна.

     "Вы истинный друг, дорогой Николай Николаевич. Несмотря на мое молчание и молчание на важное письмо ваше, вы все–таки радуете меня своими письмами. Не могу выразить, как я благодарен вам за последнее, не заслуженное мною, письмо ваше. Чтобы объяснить и оправдать мое молчание, должен говорить о себе. Приехав из Самары и Оренбурга, вот скоро два месяца (я делал чудесную поездку), я думал, что возьмусь за работу, окончу давящую меня работу, окончание романа, и возьмусь за новое, и вдруг вместо этого всего ничего не сделал. Сплю духовно и не могу проснуться. Нездоровится, уныние. Отчаяние в своих силах. Что мне суждено судьбой — не знаю, но доживать жизнь без уважения к ней — а уважение к ней дается только известного рода трудом — мучительно. Думать даже — и к тому нет энергии. Или совсем худо, или сон перед хорошим периодом работы. Думать не могу сам, но понимать могу, особенно вас, и понял и оценил ваше первое письмо и всей душой желаю, чтобы вы окончили этот труд. Я перечел его несколько раз и читал Фету, и мы с ним поняли и одобрили ваши мысли, насколько мы их поняли. Одно, вопрос о том, что есть настоящее познание, требует невольно ответа. Настоящее, по–моему — и я уверен, по–вашему будет так же, но вы лучше меня это выразите — дается сердцем, т. е. любовью. Мы знаем то, что любим только. Последний вопрос ваш в нашей философской переписке был: что есть зло? Я могу ответить на него для себя. Разъяснение на этот ответ я вам дам в другой раз, и надеюсь на Рождестве. Мы с женой мечтаем, что вы приедете. Пожалуйста, приезжайте. Так ответ следующий: зло есть то, что разумно с мирской точки зрения. Убийство, грабеж, наказание, все разумно — основано на логических выводах, Самопожертвование, любовь — бессмыслица. Был я на днях в Москве только за тем, чтобы узнать новости о войне. Все это очень волнует меня. Теперь вся ерунда сербского движения, ставши ис-


_____
432

торией прошедшего, получила значение. Та сила, которая производит войну, выразилась преждевременно и указала направление" (1).

_____________
     (1) Архив В. Г. Черткова.

     Признание мирской разумности злом и мирской нелепости добром — вот где начало критического отношения ко всему окружающему и зарождение религиозного сознания.
     Старая жизнь для него действительно кончилась. Он нес ее только уже по инерции, но нужна была большая встряска душевная, чтобы быть в состояния сбросить ее.
     Это заглядывание "за пределы жизни" стало скоро для Л. Н-ча почти постоянным настроением души.
     Через год он пишет Фету:
     "Вы в первый раз говорите мне о божестве — Бога. А я давно уже не перестаю думать об этой главной задаче. И не говорите, что нам нельзя думать; не только можно, но должно. Во все века лучшие, т. е. настоящие люди думали об этом. И если мы не можем так же, как они, думать об этом, то мы обязаны найти как. Читали ли вы "Pensees de Pascal", т. е. недавно, на большую голову, Когда, Бог даст, вы приедете ко мне, мы поговорим о многом, и я вам дам эту книгу".
     С отрицательной стороны настроение Л. Н-ча в это время отражается в его письме к Страхову в том же году:
     "Мучительно и унизительно жить в совершенной праздности и противно утешать себя тем, что я берегу себя и жду какого–то вдохновения. Все это пошло и ничтожно. Если бы я был один, я бы не был монахом, я бы был юродивым, т. е. не дорожил бы ничем в жизни и не делал бы никому вреда. Пожалуйста, не утешайте меня, и в особенности тем, что я — писатель. Этим и уже давно и лучше вас себя утешаю, но это не берет и только внемлет моим жалобам, и это уже меня не утешает. На днях слушал урок священника детям из катехизиса. Все это было так безобразно. Умные дети так очевидно не только не верят этим словам, но и не могут не презирать этих слов, что мне захотелось попробовать изложить в катехизической форме то, во что я верю, и я попытался. И попытка эта показала мне, как это для меня трудно и — боюсь — невозможно: И от этого мне грустно и тяжело".
     В это время Л. Н-ч был ещё православным. Урок православного закона Божия уже вызывает в нём отвращение к "такому" православию, и он пытается изложить "своё православие". Но так как его вера была совсем не православие, которое только случайно, временно прикрывало внешним образом его веру, то он, конечно, и не мог изложить его.
     Каким же образом пришел Л. Н-ч к этой вере, которую он называет православной потому только, что ему страстно хотелось быть в духовном единении с массой рабочего народа, творящего, как он выражался, жизнь?
     Он пришел к ней мучительным многолетним путем, который описывает в "Исповеди".
     Внутренняя жизнь его и внешние толчки, напоминающие ему о том, что есть что–то неразрешенное в этой жизни, привели его к остановке жизни, к желанию убить себя. Его жизнь стала казаться ему насмешкой кого–то злого над ним; состояние его было подобно состоянию того человека, про которого говорится в восточной сказке:

_____
433

     "Спасаясь от зверя, путник вскакивает в безводный колодец, но на дне колодца видит дракона, разинувшего пасть, чтобы пожрать его. И несчастный, не смея вылезть, чтобы быть пожранным драконом, ухватывается за ветки растущего в расщелине колодца дикого куста и держится на нем. Руки его ослабевают, и он чувствует, что скоро должен будет отдаться погибели, с обеих сторон ждущей его; но он держится и видит, что две мыши, одна черная, другая белая, равномерно обходя стволину куста, на котором он висит, подтачивают ее. Вот–вот сам собой обрушится и оборвется куст, и он упадет в пасть дракону. Путник видит это и знает, что он неминуемо погибнет; но пока он висит, он ищет вокруг себя и находит на листьях куста капли меда, достает их языком и лижет их. Так и я держусь за ветви жизни, зная, что неминуемо ждет дракон смерти, готовый растерзать меня, и я не могу понять, зачем я попал на это мучение. И я пытаюсь сосать тот мед, который прежде утешал меня, но этот мед уже не радует меня, а белая и черная мыши день и ночь подтачивают ветку, за которую я держусь. Я ясно вижу дракона и мышей, — и не могу отвратить от них взоров. И это не басня, а это истинная, неоспоримая всякому понятная правда" (1).
_______________
     (1) "Исповедь". Изд. "Свободное слово", с. 18.

     Он метался от ужаса и, боясь конца, хотел приблизить его. Жизнь его держалась на волоске, но какая–то сила еще удерживала его, ему смутно казалось, что есть еще надежда найти разумный выход, и вот он обращается к науке опытной и науке умозрительной, ища ответа на мучающие его вопросы.
Но ни в той, ни в другой науке он ответа не находит.
     Опытное знание игнорирует вопросы о конечных целях существования мира и человека.
     Добросовестные же умозрительные науки ставят эти вопросы, но ответа на них не дают.
     Тогда он обращается к классической мудрости, вопрошает Сократа, Шопенгауэра, Соломона и Будду, и ответы их только подтверждают безнадёжность его положения.
     "Жизнь тела есть зло и ложь. И потому уничтожение этой жизни тела есть благо, и мы должны желать его", — говорит Сократ.
     "Жизнь есть то, чего не должно быть, — зло, и переход в ничто есть единственное благо жизни", — говорит Шопенгауэр.
     "Всё в мире — и глупость, и мудрость, и богатство, и нищета, и веселье, и горе, — всё суета и пустяки. Человек умрёт, и ничего не останется. И это глупо", — говорит Соломон.
     "Жить с сознанием неизбежности страданий, ослабления, старости и смерти нельзя, — надо освободить себя от жизни, от всякой возможности жизни", — говорит Будда.
     Итак, искание ответа в знаниях не дало ему удовлетворения, и его мучения продолжались. Тогда он обращается к жизни и смотрит на жизнь окружающих. Как же живут они? И он видит четыре выхода, которые находят окружающие его люди из этих неразрешимых для него жизненных вопросов:
     Первый выход — это неведение. Это люди, которые еще не поняли тех ужасных вопросов, которые мучат его, и потому у них ему нечему было учиться.
     Второй выход — эпикурейство. Это те, кто не хотят сознательно видеть опасности и лижут мед, находящийся близко от них. Но для того, чтобы стать в это положение, нужно, во–первых, некоторые благоприятные обстоятель-

_____
434

ства, а во–вторых, некоторую нравственную тупость, позволяющую не видеть как своей погибели, так и погибели тех, кто служит их прихотям. И этот второй выход Л. Н-ч не мог принять.
     Третий выход был самоубийство. Многие сильные люди, поняв неизбежность гибели, сознательно кончали с собою. Л. Н-ч часто был близок к тому, но у него еще не было той полной безнадежности, которая может привести к этому.
     Четвертый выход был выход слабости. Знать все и не иметь сил покончить с собой, тянуть жизнь…
     "Это, — говорит Л. Н-ч, — было для меня отвратительно, мучительно, но я оставался в этом положении".
     Нерешительность эта, как думает Л. Н-ч, происходила не только от слабости, трусости его. Причины ее лежали глубже. Ему смутно чувствовалось сомнение в истинности всех доводов, приводящих к такой безнадежности, такому отчаянию. К сомнению приводили такого рода рассуждения: "Если мой разум — творец жизни, то как же он приводит меня к отрицанию ее? Если же разум есть сын жизни, последствие ее, то, тем более, как может он отрицать то, что породило его?"
     Наконец, жизнь миллионов живущих и знающих рассуждение о тщете жизни и вместе с тем видящих смысл в ней, не дает права легко решиться на последнее, отчаянное средство — самоубийство. Все эти смутные доводы Л. Н-ч объединяет под одним названием "сознания жизни". Эта сила спасла его. Она не дала ему убить себя и обратила его взоры на жизнь рабочего народа.
     И когда он вгляделся в жизнь народа, он увидал, что смысл жизни ему давала вера.
     "И я оглянулся — говорит Л. Н-ч в "Исповеди", — на огромные массы отживших и живущих простых, неученых и небогатых людей и увидел совершенно другое. Я увидел, что все эти миллиарды живших и живущих людей, все, за редкими исключениями, не подходят к моему делению, что признать их не понимающими вопроса я не могу, потому что они сами ставят его и с необыкновенною ясностью отвечают на него. Признать их эпикурейцами тоже не могу, потому что жизнь их слагается больше из лишений и страданий, чем наслаждений; признать же их неразумно доживающими бессмысленную жизнь могу еще меньше, так как всякий акт их жизни и самая смерть объясняется ими. Убивать же себя они считают величайшим злом. Оказывалось, что у всего человечества есть какое–то не признаваемое и презираемое мною знание смысла жизни. Выходило то, что знание разумное не дает смысла жизни, исключает жизнь; смысл же, придаваемый жизни миллиардами людей, всем человечеством, зиждется на каком–то презренном ложном знании".
    Из этого видимого противоречия Л. Н-чу представлялось два выхода. Он предполагал, что он ошибся в своих изысканиях по одному из двух направлений и что ему нужно или признать что–то, что он считал разумным, не столь разумным, или что–то, что ему казалось неразумным, не столь неразумным. И, проверяя выводы своего разума, он нашел ошибку в том, что в его рассуждениях понятие конечного и бесконечного смешивались им и не ставились на свойственное им место.
     Жизнь человека выражается в отношении конечного к бесконечному и это отношение определяется и объясняется верою. Вера придает конечному существованию смысл бесконечного. Вера не основана на выводах разума, но она всеобща: где вера, там жизнь. И потому она истинна. Вера есть знание жизни. Вера есть сила жизни.

_____
435

     Если человек не видит призрачность конечного, он верит в конечное. Если видит призрачность конечного, он должен верить в бесконечное, чтобы жить. Но Л. Н-чу нужно было верить сознательно, избрать то вероучение, которое соответствовало бы его сознанию. И он принимается за изучение различных вер. Он читает Ренана, Штрауса, Макса Мюллера, Бюрнуфа, он изучает талмуд и ислам, увлекается буддизмом, но все–таки душа его тянет к христианству, он особенно долго останавливается на нем и знакомится с различными школами теоретического и практического христианства.
     И он снова замечает, что когда он знакомится с вероучением своего круга, он снова теряет надежду найти ответы на вопрос о смысле жизни. Он заметил, что для высшего круга людей вера была одним из эпикурейских утешений. И снова он обращается к народу, творящему жизнь, и видит, что для него вера есть основа жизни. Жизнь верующих высшего круга была противоречием их вере; жизнь верующих из народа была подтверждением их вере, последствием ее. И среди них он не видел боязни страдания и смерти, а напротив, спокойную и даже радостную покорность им.
     "Я полюбил этих людей, — говорит Л. Н-ч. — Чем больше я вникал в их жизнь, живых людей, и в жизнь умерших людей, про которых я читал и слышал, тем больше я любил их и тем легче мне самому становилось жить. Я жил так года два, и со мной случился переворот, который давно готовился во мне и задатки которого всегда были во мне. Со мной случилось то, что жизнь нашего круга — богатых, ученых — не только опротивела мне, но потеряла всякий смысл. Все наши действия, рассуждения, науки, искусства, — все это предстало мне в новом значении. Я понял, что все это — одно баловство; что искать смысла в этом нельзя. Жизнь же всего трудящегося народа, всего человечества, творящего жизнь, представилась мне в ее настоящем значении. Я понял, что это — сама жизнь, и что смысл, придаваемый этой жизни, есть истина, и я принял его".
     Л. Н-ч понял, что он заблудился, что его жизнь была зло, а не жизнь вообще. Он полюбил хороших людей, возненавидел себя и признал истину. Чтобы понять жизнь, надо творить ее.
     Этот момент жизни Л. Н-ча следует отнести к 1878 году. Мир сошел в его душу, но процесс еще не был закончен. Он пристал к народной вере. Но главная основа веры — Бог не был для него ясен, он искал его.
     "В это же время, — пишет Л. Н-ч в "Исповеди", — со мной случилось следующее. Во все время этого года, когда я почти всякую минуту спрашивал себя: не кончить ли петлей или пулей, — во все это время, рядом с теми ходами мыслей и наблюдений, о которых я говорил, сердце мое томилось мучительным чувством. Чувство это я не могу назвать иначе, как исканием бога".
     В этих исканиях он доходил до того, что начинал молиться тому, которого искал, о том, чтобы помог ему. Но молитву его никто не слышал, и отчаяние продолжалось.
     Во время этих исканий Л. Н-ч заметил в душе своей колебание от полного отчаяния к неизмеримой радости бытия; он заметил, кроме того, что эти колебания совпадали с решением его разума и чувства об отвержении бога или принятии его. И он сказал себе:
     "Что же такое эти оживления и умирания? Ведь я не живу, когда теряю веру в существование бога; ведь я бы уже давно убил себя, если бы у меня не было смутной надежды найти его. Ведь я живу, истинно живу только тогда, когда чувствую его и ищу его. Так чего же я ищу еще? — воскликнул во мне

_____
436

голос. Так вот он. Он есть то, без чего нельзя жить. Знать бога и жить — одно и то же. Бог есть жизнь".
     И он спасся от отчаяния, жизнь вернулась к нему, та самая сила жизни, которая влекла его на первых порах его жизни, только теперь она в нем стала сознательной. Вера была найдена, оставалось очистить ее от наростов времени и невежества.

     Мы видели выше, что Л. Н-ч принял народную веру, нашел своего бога. Мы видели также, что многое в этой вере не удовлетворяло его: были, собственно, не в народной, но в церковной вере догматы, обряды, молитвы, отталкивавшие Л. Н-ча от себя. И он употреблял все усилия ума и чувства, чтобы как–нибудь приспособиться к ним, с терпением и смирением переносить их. Дело было для него слишком важно, чтобы позволить себе легкомысленное отношение к ним.
     Если человеку, спасенному от смерти, дадут неудобную одежду, несовершенную пищу, плохое жилище, он будет рад и им, потому что главное — жизнь — даровано ему, остальное можно потерпеть, изменить, улучшить, лишь бы главная сила жизни была налицо. Так было и со Л. Н-чем. Это свое состояние и свое отношение к народной вере он в таких словах изображает в "Исповеди":
     "Я отрёкся от жизни нашего круга, признав, что это не есть жизнь, а только подобие жизни, что условия избытка, в которых мы живем, лишают нас возможности понимать жизнь, и что для того, чтобы понять жизнь, я должен понять жизнь не исключений, не нас, паразитов жизни, а жизнь простого трудового народа, — того, который делает жизнь, и тот смысл, который он придает ей. Простой трудовой народ вокруг меня был русский народ, и я обратился к нему и к тому смыслу, который он придает жизни. Смысл этот, если можно так выразиться, был следующий. Всякий человек, произошел на этот свет по воле бога. И бог так сотворил человека, что всякий человек может погубить свою душу или спасти ее. Задача человека в жизни — спасти свою душу; чтобы спасти свою душу, нужно жить по божьи, а чтобы жить по божьи, нужно отрекаться от всех утех жизни, трудиться, смиряться, терпеть и быть милостивым. Смысл этот народ черпает из всего вероучения, передаваемого ему пастырями и преданиями, живущими в народе. Смысл этот мне ясен и близок моему сердцу".
     Отношение Л. Н-ча к вере совершенно изменилось.
     Прежде он полагал, что жизнь сама по себе имеет смысл, и что вера является каким–то ненужным придатком, и он, не терпевший ничего фальшивого, бросил ее. Теперь же он увидал, что жизнь без веры не имеет смысла. Он хотел бросить жизнь, но вера спасла его, и он всем существом своим ухватился за нее. И он готов был на всякие жертвы, чтобы только иметь возможность остаться в той тихой пристани, к которой он пришел после стойких мучений, — в народной вере.
     Но тот высший разум, который привел его сюда, указывал ему, что и здесь оставаться нельзя. Сделки с разумом, смирение перед величием главных основ веры имело предел, и Л. Н-ч вскоре почувствовал, что ему надо идти дальше.
     Он говорит, что он бы скорее бросил ложь, но ему помогли некоторое время держаться в этом неустойчивом положении новые богословские сочинения, так называемое новое православие, определяющее церковь как общество верующих, соединенных любовью. Но и это искусственное оживление умирающего организма не могло долго действовать.

_____
437

     И для него скоро ясно раздвоилось его отношение к православной вере.
     Сближение с народом, странниками, сектантами, раскольниками, чтение житий святых, прологов — давало смысл. Беседа же с богословами вызвала только дурное чувство осуждения их, отталкивала его от исповедуемой им веры, и жизнь снова начинала для него терять смысл.
     Он понял, что тогда как для него и для народа вера есть смысл жизни, для богословов и верующих высшего круга вера есть исполнение перед людьми известных человеческих обязанностей, не задевающих основы жизни.
     В двух вопросах он коренным образом разошелся с представителями церкви:
     1) Отношение к людям других вер, в которых он видел своих братьев, лишь иным путем пришедших к исповедуемой ими истине, тогда как представители церкви видели в них злейших врагов своих.
     2) Отношение к насилию, казням и войнам. Для него это были преступления. Церковь благословляла их. И он отпал от церкви.
     Но чтобы с полным сознанием выйти из неё, отделить в христианском учении золото от песка, он подвергнул снова тщательному исследованию и учение церкви, и самый источник христианского учения — Евангелие.


ГЛАВА 15.

Влияние кризиса на отношение Льва Николаевича
к окружающей среде

     Рассмотрим теперь несколько документов, дающих нам понятие о том, что думал, говорил и писал Л. Н-ч в это время в своей среде, как вся эта внутренняя борьба отражалась на его отношениях к окружающая людям.
     Конечно, одним из первых, кто знал все перемены, происходившие во Л. Н-че, был Н. Н. Страхов. И письма Л. Н-ча к нему за это время полны глубокого интереса. Мы приводим некоторые из них, наиболее существенные.
     Страхов был скептик, не имел твёрдых, ясных религиозных убеждений и откровенно сознавался в этом Л. Н-чу.
     В январе 1878 года Лев Николаевич, между прочим, пишет ему следующее:
     "Об искании веры… Вы пишете, что всякие сделки с мыслью вам противны, мне тоже. Ещё пишете, что для верующих всякая бессмыслица хороша, лишь бы пахло благочестием (я бы заметил: лишь бы проникнуто было верою, надеждою и любовью). Они в бессмыслицах, как рыба в воде, им противно ясное и определенное. И я тоже. Я об этом начал писать и написал довольно много, но теперь оставил, увлекшись другими занятиями, но рассчитываю на вашу способность (необычайную) понимать других, попытаюсь в этом письме сказать, почему я думаю, что то, что вам кажется странным, вовсе не странно. Разум мне ничего не говорит и не может сказать на три вопроса, которые легко выразить одним: что я такое? Ответы на эти вопросы дает мне в глубине сознания какое–то чувство. Те ответы, которые мне дает это чувство, смутны, неясны, невыразимы словами (орудием мысли); но я не один искал и ищу ответы на эти вопросы. Все жившее человечество в каждой душе мучимо было теми же вопросами и получало те же смутные ответы в своей душе. Миллиарды смутных ответов однозначащих дали определённость отве-

____
438

там. Ответы эти — религия. На взгляд разума ответы бессмысленны. Бессмысленны даже по одному тому, что они выражены словами, но они все–таки одни отвечают на вопросы сердца. Как выражение, как форма они бессмысленны, но как содержание они одни истинны. Смотрю всеми глазами на форму — содержание ускользает; смотрю всеми глазами на содержание — мне дела нет до формы. Я ищу ответа на вопросы по существу своему, во имя разума и требую, чтобы они выражены были словом, орудием разума, и поэтому удивляюсь, что форма ответов не удовлетворяет разум. Но вы скажете: поэтому и ответов не может быть. Нет, вы не скажете этого, потому что вы знаете, что ответы есть, что этими ответами только живут, жили все люди, и вы сами живете. Сказать, что этих ответов не может быть, — все равно, что сказать, ехавши по льду, что реки не могут замерзать, потому что от холода тела сжимаются, а не расширяются. Сказать, что эти ответы бессмысленны — то же, что сказать, что я чего–то в них не умею понимать. И не умеете вы понимать, как мне кажется, вот чего: ответы спрашиваются не на вопросы разума, а на вопросы другие. Я называю их вопросами сердца. На эти вопросы с тех пор, как существует род человеческий, отвечают люди не словами, орудием разума, частью проявления жизни, а всею жизнью, действиями, из которых слово есть одна только часть. Все те верования, которые я имею, и вы, и весь народ, основаны не на словах и рассуждениях, а на ряде действий, жизни людей, непосредственно (как зевота) влиявших одни на других, начиная с жизней Авраамов, Моисеев, Христов, святых отцов, их жизнями и внешними даже действиями — коленопреклонениями, постом, соблюдениями дней и т. д. Во всей массе бесчисленных действий этих людей почему–то известные действия выделялись и составляли одно целое предание, служащее единственным ответом на вопросы сердца. И потому для меня в этом предании не только нет ничего бессмысленного, но я даже и не понимаю, как к этим явлениям прилагать проверку смысленного и бессмысленного. Одна проверка, которой я подвергаю и всегда буду подвергать эти предания, это то, согласны ли даваемые ответы со смутным одиночным ответом, начертанным у меня в глубине сознания (о котором я говорил раньше). И потому, когда мне это предание говорит, что я должен хоть раз в год пить вино, которое называется кровью бога, я понимаю по–своему или, вовсе не понимая этого акта, исполняю его. В нем нет ничего такого, что бы противоречило смутному сознанию. Также я в известные дни ем капусту, а в другие — мясо; но когда мне предание (изуродованное борьбой разумения с различными толкованиями) говорит; "будемте все молиться, чтобы побить побольше турок", или даже говорит, что тот, кто не верит, что это настоящая кровь и т. п., тогда, справляясь не с разумением, но хоть со смутным, но несомненным голосом сердца, я говорю, это предание — ложное. Так что я вполне плаваю, как рыба в воде, в бессмыслицах и только не покоряюсь тогда, когда предание мне передает осмысленные им действия, не совпадающие с основной бессмыслицей смутного сознания, лежащего в моем сердце. Если вы поймете, несмотря на неточность моих выражений, мою мысль, напишите, пожалуйста, согласны ли вы с ней или нет, и тогда почему. Совестно мне говорить, но говорю, что чувствую. Я так убежден в том, что я говорю, и убеждение это так для меня отрадно, что я не для себя желаю вашего суждения, но для вас. Мне бы хотелось, чтобы вы испытывали то же спокойствие и ту же свободу духовную, которую испытываю я. Знаю, что пути постигновения даже формальных математических истин для каждого ума — свои, тем более они должны быть свои особенные для

_____
439

постигновения метафизических истин, но мне так ясно (как фокус, который вам показан), что не могу понять, в чем для других может быть еще непонятен этот фокус. Знаю тоже, что если мне в Москву надо ехать на север и сесть на машину в Туле, то это никак не может служить общим правилом для всех людей, находящихся на разных концах света и желающих приехать в Москву, тем более для вас, потому что знаю, что у вас с собой много поклажи (ваше знание и прошедшие труды), а я налегке, но я могу вас уверить, что я в Москве, больше никуда не могу желать ехать и что в Москве очень хорошо" (1).

_______________
     (1) Архив В. Г. Черткова.

    Страхов снабжал Л. Н-ча книгами, между прочим прислал ему "Жизнь Иисуса Христа" Ренана, книгу, которой Страхов, по–видимому, сочувствовал. Во Л. Н-че эта книга вызвала удивление, почти отвращение. Вот как он выражает это чувство и эти мысли в письме к Н. Н. Страхову в апреле того же 1878 года:
     "Другое это то, что я ныне говел и стал читать Евангелие и Ренана, "Жизнь Иисуса", всю прочел, и все время читал и удивлялся на вас. Могу объяснить ваше пристрастие к Ренану только тем, что вы были очень молоды, когда читали его. Если у Ренана есть какие–нибудь свои мысли, то это две следующие: 1) что Христос не знал l'evolution et le progres, и в этом отношении Ренан старается поправлять его и с высоты этой мысли критикует его (стр. 314, 315, 316). Это ужасно, для меня по крайней мере; прогресс, по мне, есть логарифм времени, т. е. ничего, констатизм факта, что мы живем во времени, и вдруг это–то становится судьей высшей степени, которую мы знаем. Легкомысленность или недобросовестность этого воззрения удивительны. Христианская истина, т. е. наивысшее выражение абсолютного добра есть выражение самой сущности вне формы, времени и др. Ренаны же смешивают ее выражение абсолютное с выражением ее в истории и сводят ее на временное проявление, и тогда обсуждают. Если христианская истина высока и глубока, то только потому, что субъективна абсолютно. Если же рассматривать ее объективное проявление, то она наравне с Code Napoleon и т. п. Другая новая у Ренана мысль — это то, что если есть учение Христа, то был какой–нибудь человек, и этот человек непременно потел и ходил на час. Для нас из христианства все человеческие унижающие реалистические подробности исчезли потому же, почему исчезли все подробности обо всех, живших когда–нибудь жидах и др., потому, почему все исчезает, что не вечно, т. е., песок, который не нужен, промыт, осталось золото, по неизменяемому закону: кажется, что же делать людям, как не брать это золото? Нет, Ренан говорит, если есть золото, то был и песок, и он старается найти, какой был песок. И все это с глубокомысленным видом. Но что еще более забавно бы было, если бы не было так ужасно глупо, это то, что и песку этого они не находят никакого и только утверждают, что он должен был быть. Я прочел все и долго искал и спрашивал себя: ну, что же из этих исторических подробностей я узнал нового? И вспомните и сознайтесь, что ничего, ровно ничего. Я предполагаю дополнить Ренана, сделать соображения о том, какие и как были физические отправления. Всё прогресс, всё evolution. Может быть, что для того, чтобы узнать растение, надо знать среду, и даже чтобы узнать человека как государственное животное, надо узнать среду и движение, развитие, но чтобы понять красоту, истину и добро, никакое изучение среды не поможет, да и не имеет ничего общего с рассматриваемым. Там идет по плоскости, а тут совсем другое направление — вглубь и вверх. Нравственную истину можно и

_____
440

должно изучать и конца ее изучения нет, но это изучение идет вглубь, как ведут его люди религиозные, а это детская, пошлая и подлая шалость".
     В том же 1878 году Л. Н-ч начинает снова писать дневник, после 13–летнего перерыва. Вот первые записи его:
     "22 мая. Окончил Болотова. Читал Парфения. Раскол наводит меня сильнее и сильнее на важность мысли о том, что признак истинности церкви есть единство ее (всеобщее единство), но что единство это не может быть достигнуто тем, что я или В. обратил всех других к своему взгляду на веру (так делалось до сих пор, и все расколы, папство, Лютер и др. — плод этого), но только тем, что каждый, встречаясь с несогласным, отыскивая в себе причины несогласия, отыскивает в другом те основы, в которых они согласны. Осмиконечный и четвероконечный крест и пресуществление вина или воспоминание — разве не то же ли самое?
     Был у обедни в воскресенье. Под всё в службе я могу подвести объяснение, меня удовлетворяющее. Но "многие лета" и "одоление на врагов" есть кощунство. Христианин должен молиться за врагов, а не против их.
     Читал Евангелие. Везде Христос говорит, что все временное ложно, одно вечное, т. е. настоящее, "птицы небесные" и др. И на религию смотреть исторически есть разрушение религии.
     3 июня. Был Бобринский. Измучил меня своими разговорами о религии, о слове. Его страсть говорить. Самообольщение удивительное. Для меня он важен был тем, что на нем с ужасной очевидностью ясно заблуждение основания веры на слове, на одном слове. Вчера писал довольно много в маленькую книжку — сам не знаю зачем — о вере".
     У нас сохранилась эта удивительная запись в "маленькую книжку"; приводим ее целиком:
     "1878 года 2 июня. Человек хочет и любит все телесные блага приобрести для себя одного, а духовные блага приобретать для других, чтобы хвалили его. Человек должен все телесные блага отбросить от себя и предоставить другим, а духовные блага приобретать только для себя одного.
     С Богом нельзя иметь дело, вмешивая посредника и зрителя; только с глаза на глаз начинаются настоящие отношения, только когда никто другой не знает и не слышит, Бог слышит тебя.
     Не доказательство, но объяснение форм моей веры.
     1) Если я не удовлетворяюсь и, главное, не увлекаюсь изучением частным, а желаю узнать, понять хоть что–нибудь вполне, я вижу, что я ничего не могу знать, что ум мой для жизни временной, орудие для настоящего знания — игрушка, обман (Паскаль). Если я попытаюсь объяснить себе значение моих чувств, я увижу, что ум даже и не берется обмануть меня (Страхов). Если я попытаюсь обобщить и назвать те места, где для меня открывается мое незнание и невозможность знания, то я найду следующие безответные вопросы:
     а) Зачем я живу? б) какая причина моему и всякому существованию? в) какая цель моего и всякого существования: г) что значит и зачем то раздвоение добра и зла, которые чувствую в себе? д) как мне надо жить? е) что такое смерть? Самое же общее выражение этих вопросов и полное есть: как мне спастись? Я чувствую, что погибаю. Живу и умираю, люблю жизнь и боюсь смерти — как мне спастись?
     2) Разумная мысль не только моя, но всего человечества не дает на этот вопрос никакого ответа. Даже когда она трезва и хочет быть точна, она говорит, что не понимает даже этого вопроса. А всё–таки я и все человечество


_____
441

спрашивает: как нам спастись? Разумная мысль не даёт ответа. Но плод деятельности человеческой же, похожей по внешности на разумную мысль, похожей, потому что выражается (отчасти) так же, как и разумная мысль, словом, дает эти ответы. Ответ этот религия. И ответ этот не такой, который бы надо с трудом искать, который бы был скрыт от людей и который бы получался особенным трудным, искусственным путем. Если бы ответ этот был таков, что, имея в виду ту соответственность, которую мы видим во всем, можно бы было усомниться в нем; но ответ таков, что он сопутствует постоянно вопросу, что нет человека, который бы был лишен его. Лишены его только те люди, которые или не делают вопроса, молодые, страстные, любящие жизнь, или те, которые, принимая ответы веры (словесные) за разумные ответы, требуют от них разумной доказательности, забывая, что разум бессилен дать ответы и прямо отрицает самый вопрос. Но все человечество и теперь живет и всегда жило и умирало с ответами на эти вопросы.
     Но может быть, ответы эти — суеверия? Одно доказательство бы было, что можно и без них жить, — жить полной жизнью. Исключения мыслителей и испорченных не доказывают. Другое доказательство, что в них нет единства. Единство есть, оно–то и истина. Третье доказательство, что они неразумны, но ответы и не хотели быть разумны. Если предполагается, что они хотят быть разумны, то только оттого, что ответы отчасти выражены словом, орудием разума. Все же ответы выражены преданием, действием, жизнью.
     3) Какой же ответ или какие ответы дает им религия? За исключениям тех случайных людей, которые на разумный вопрос "как спастись?" ищут разумного ответа, все остальные, т. е. все видят ясные и точные ответы в религиях: "приноси в жертву людей для бога", "иди в Мекку и Медину для бога", "ставь свечи и целуй мощи для бога", "отрекись от себя, убей свою плоть, люби врагов, отдай имение нищим — для бога", т. е. делай наилучшее из того, что ты понимаешь таким для бога, т. е. для непостижимого. Это общий ответ на то, что надо делать, но раньше, кроме того, дают и ответы на то, как надо делать, и дают ответы неразумные, но самые понятные и доступные для самых низших существ (доступные для обезьян), ответы в примерах, в которых выражено, как убивать жертву, как идти в Мекку, в каком платье, что есть.
     Во всякой религии есть ряд последователей главного примера учителя, и нужно только подражать им.
     4) Таковы ответы верований, глядя на них независимо от своего личного отношения к вере. Человек чувствует опасность и ищет спасения, и вера примером, действием и словом дает ему средство спасения. Для дикого человеческая жертва есть спасение от опасности этой жизни, грома, пожара, войны, для некоторых и спасение от гневного бога после смерти. Для буддистов спасение в отречении от жизни. Для магометан, христиан это тоже спасение от смерти.
     Вот тут–то как естественно и разумно, кажется, сказать: если для дикого убийство представляется истиной, для буддиста — аскетизм, для христианина — самопожертвование, то так как истина одна, то очевидно, что вера не имеет истины, а потому ложна. Но вера ищет не внешней истины, а спасения, и различные формы спасения не исключат единства содержания.
     Единство в том, что каждый ищет спасения и находит его только в отречении от себя.
     5) Каждого человека лично вера, какая бы она ни была, вполне удовлетворяет, не проявляя никакого противоречия. Если она являет противоречие,

_____
442

он изменяет ее. Дикий, пока не знает ничего противного идолу, отрицается своею волею, спасается идолом. Но если магометанин сказал ему о Боге, невидимом Творце, он оставляет его, и нет противоречия. Я — христианин и откинул противоречия икон, и не могу себе представить средством спасения христианского, так как не знаю и не могу себе представить другого высшего начала, подобного началу отречения себя и любви".
     И недовольный той случайной формой, в которой вылились эти мысли, Л. Н-ч приписывает в конце: "все это очень плохо". Затем следуют краткие заметки, конспекты будущих рассуждений:
     "1) Страх Божий есть начало премудрости. В чем выражается этот страх? Гром, смерть, пророки.
     2) Вера выражается и передается не словом, а делом, примером. То были патриархи, потом Христос.
     3) Что есть вера? Людское или божественное? Если людское, то неразумное. Людское, но жизнью всей и смертью по отношению к богу. Так как же его назвать, как не божественным, если не божеским?
     4) Вера, включающая в себя все (известные) веры, без противоречия, — божественна, истинна, сколько может быть что–либо истинно. Чувства личные и верования не истинны, но одно верование, включающее все, одно истинно. Господи, даруй мне его и дай мне помочь другим познать его". (1)

____________________
     (1) Архив Л. Н-ча Толстого.

     На следующий день Л. Н-ч делает философскую запись, представляющую интересный критический взгляд на материализм:
     "3–го июня. Материалисты совершенно правы, говоря, что каждая моя мысль есть последствие воздействия на меня материальных частиц. Так же они правы, говоря это о каждом моем чувстве, даже говоря то же о каждом моем желании — они правы. Пускай сознание свободы моей — заблуждение. Но что же они говорят этим? То, что волос не спадет с головы и что ничто — ни мысли, ни чувства, ни желания не могут возникнуть без воли бога. Что все происходящее происходит в пределах этой воли и что воля эта разумна, и непостижима. Они говорят то самое, что говорят христиане. Они говорят, что мысль, чувство, желание не беспричинно, бессмысленно возникает, но по строгому, мудрому закону. Закон же самый только с одной, ничтожнейшей стороны представляется смутно доступным постигновению, т. е. в самом высшем развитии своем наука дошла до догадки о том, что все совершается по мудрому закону.
     Всякий серьезный мыслящий материалист должен признать: 1) что переход в действие материи, ощущения — в мысль, чувство и желание не только непонятно, но тем становится таинственнее, чем дальше идет изучение по этому пути, что ясное знание этого перехода никогда не может быть приобретено человеком, что все изучение на этом пути приводит только к убеждению, что мысли, чувства и желания находятся в зависимости от ощущения, но что зависимость эта неизвестна, т. е. что они не случайны, но непостижимы, т. е. что они находится в премудрой власти божией;
     и 2) то, что если даже зависимость мыслей, чувств и желаний от ощущений была бы ясно определена, если бы было доказано, что сознание есть только цвет организма (и доказано, что организм есть необходимая форма жизни) (2). Одним словом, признавая всё то, что признают самые крайние мате-

________________
     (2) Я говорю для себя бессмысленные слова, но говорю их, зная, что материалисты связывают с ними какое–то значение.
_____
443

риалисты, всякий мыслящий материалист должен сознаться, что те материальные причины воздействия на человека, производящие его мысли, чувства и желания, взяты слишком тесно, что всякая материальная причина имеет по самому свойству своему в основе другую причину, раздвояющуюся в пространстве и времени. И всякая другая причина имеет в основе третью и т. д. до бесконечности, и что поэтому отыскивать зависимость или причины на этом пути не только ведет далеко, но по самому свойству своему, очевидно, невозможно. Чтобы объяснить то, что я пишу теперь, необходимо показать, что ряд впечатлений и ощущений произвел во мне мысли, которые я излагаю, то чувство волнения, которое испытываю, и то желание писать, которое я привожу в исполнение. Положим, что все ощущения были бы найдены и указаны. Но невольно следует другой ряд вопросов, что произвело эти ощущения?
     Что образовало мою личность, мои прирожденные способности? И очевидно, что, восходя от причины к причине, я дохожу до вертящегося куска в пространстве. Но вертящийся кусок точно так же, как и рефлекс, требует своего объяснения. И очевидно, что я тотчас же утыкаюсь в бесконечность безразличного пространства и времени и в беспричинную причину, т. е. прихожу к признанию вездесущего, вечного, беспричинного бога.
     Заблуждение материалистов в первом случае, когда они хотят и надеются изучением нервов и мозга показать переход ощущения в мысль, чувство и волю, зиждется на введении величины бесконечно малого в уравнение. Они надеются, что микроскопическое изучение откроет им истину. То же, что не откроет, то предполагается бесконечно малым.
     Во втором случае, объясняя все причины, они говорят о бесконечно великих периодах времени. Искренний, мыслящий и не упрямый материалист должен признать, что он, расходясь с учением идеалистов, утверждающих, что есть один дух, ни на волос не расходится с учением религии и только подтверждает то, что говорит религия: что мы все находимся во власти божией, что волос не спадет и чувство не придет без воли божией, и что воля бога непостижимая и мудрая. Непостижимость ее очевиднее для ученого, мыслящего материалиста, чем для неученого, ибо, исследуя путь своего изыскания, материалист не может не видеть невозможность постигновения всего, так как перед ним всегда открыта бесконечность. Мудрость этой воли он знает не по догадке и инстинкту, только как видит неученый, но по той разумной зависимости, которую он находит в той, хотя и бесконечно малой, но все–таки определенной области, которую он мог исследовать.
     Самое же присутствие этой воли он не может не признавать, ибо она одна есть цель его изысканий — причина".
     Через день в той же книжке Л. Н-ч набрасывает поэтическую картинку летней природы:
     "5 июня. Жаркий полдень, 2–й час. Иду по высокому жирному лугу. Тихо, запах сладкий и душистый — зверобой, каша — стоит и дурманит. К лесу в лощине еще выше трава и тот же дурман; на дорожках лесных запах теплицы.
     Кленовые листья огромные. Пчела на срубленном лесе обирает мед по очереди с куртины желтых цветов. С 13–го не задумавшись зажужжала и полетела — полна.
     Жар на дороге, пыль горячая и деготь".
     В том же году Л. Н-ч пишет, между прочим, Страхову:

_____
444

     "Встретился Москве с Бакуниным. Он пишет сочинение о знании и вере. У меня живет учителем математики кандидат петербургского университета, проживший два года в Канзасе, в Америке, в русских колониях коммунистов. Благодаря ему, я познакомился с тремя лучшими представителями крайних социалистов, тех самых, которых теперь судят. Ну и эти люди пришли к необходимости остановиться в преобразовательной деятельности и прежде поискать религиозные основы. Со всех сторон (не вспомню теперь, кто) все умы обращаются на то самое, что мне не дает покоя".
     Приводим здесь краткий рассказ этого самого учителя математики, Василия Ивановича Алексеева, поступившего в 1877 году ко Л. Н-чу в дом в качестве учителя к его старшему сыну Сергею, — рассказ, записанный нами с его слов.
     "Я был в кружке Чайковского книгоношей, набирал умных книжек, вроде Спенсера, Льюиса, Милля, и распространял их между студентами, рабочими, комментировал и вообще мирно просвещал свой круг знакомых. Эта деятельность, однако, нас не удовлетворяла; с другой стороны, полиция не давала нам делать наше дело свободно, мы жаждали более широкого приложения наших сил. Мы думали, что если мы освободимся от всяких внешних препятствий, то тотчас и сотворим новую жизнь. С этими мыслями мы отправились в Америку, в Канзас, основали земледельческую интеллигентную общину и вскоре увидали, что препятствием к свободной жизни были не внешние условия, а наши собственные недостатки. Колония распалась, и мы вернулись в Россию. Я буквально голодал. Через каких–то знакомых мне предложили место учителя у графа Толстого. Я так испугался графского титула, что сначала наотрез отказался. Но меня уговорили. Я отправился в Ясную Поляну и поместился на деревне, в избе одного из дворовых, и приходил в дом Л. Н-ча для занятий. Потом я переехал уже во флигель, в самую усадьбу. С первых же дней приветливость Л. Н-ча победила во мне всякий страх, и между нами установились самые дружеские отношения. Я застал Л. Н-ча в периоде искреннего православия. Я же был тогда атеистом, и тоже откровенным и искренним. Как мне казалось, одним из главных мотивов этого православия было народничество Л. Н-ча, желание участвовать в народной жизни, изучать, понимать ее и помогать ей. Тем не менее в беседах со Л. Н-чем я нередко выражал ему мое удивление, как он со своим развитием, пониманием и искренностью мог посещать церковь, молиться, соблюдать обряды. Помню, как один из таких разговоров происходил в гостиной яснополянского дома в один ясный морозный день. Л. Н-ч сидел против окна, замерзшего и пропускавшего сквозь узоры мороза косые лучи заходящего солнца. Выслушав меня, Л. Н-ч сказал: "Вот посмотрите на эти узоры, освещенные солнцем. Мы видим только изображение солнца на этих узорах, но знаем вместе с тем, что за этими узорами есть где–то далекое, настоящее солнце, источник того света, который и производит видимую нами картину. Народ в религии видит только это изображение, а я смотрю дальше и вижу, или, по крайней мере, знаю, что есть самый источник света. И эта разница нашего отношения не мешает нашему общению: мы оба смотрим на это изображение солнца, только разум наш до различной глубины проникает его".
     Но я замечал, что время от времени в его душу закрадывалось чувство неудовлетворения. Раз, возвратясь из церкви, он, обращаясь ко мне, сказал: "Нет, не могу, тяжело; стою я между ними, слышу, как хлопают их пальцы по полушубку, когда они крестятся, и в то же самое время сдержанный шепот баб и мужиков о самых обыденных предметах, не имеющих никакого отноше-

_____
445

ния к службе. Разговор о хозяйстве мужиков, бабьи сплетни, передаваемые шепотом друг другу в самые торжественные минуты богослужения, показывают, что они совершенно бессознательно относятся к нему". Я, конечно, относился к совершавшемуся в нем процессу со всевозможнейшей деликатностью и только тогда, когда он спрашивал меня, откровенно выражал свое мнение.
     Иногда у нас заводились разговоры и на экономические и социальные темы. У меня было евангелие, сохранившееся от времени пропаганды социализма в народе. В нем были подчеркнуты все места, касающиеся социальных вопросов, и я нередко указывал Л. Н-чу на эти места евангелия.
     Постоянная внутренняя работа не давала Л. Н-чу покоя и, наконец, довела его до кризиса.
     Помню один эпизод, бывший проявлением этой внутренней душевной борьбы. Будучи православным, Л. Н-ч соблюдал посты. Графиня С. А. тоже соблюдала и заставляла есть постное и своих детей. Когда она стала замечать во Л. Н-че колебание, она усилила строгость поста, так что все в доме ели постное, кроме меня и гувернера француза Mr. Niefa. Я говорил графине, что хотя я и не соблюдаю постов, но могу есть все, что подают, но она всегда приказывала готовить нам, двум учителям, скоромное. И вот раз всем подали постное, а нам какие–то вкусные скоромные котлеты. Мы взяли, и лакей отставил блюдо на окно. Л. Н-ч., обращаясь к сыну, сказал: "Ильюша, а дай–ка мне котлет". Сын подал, и Л. Н-ч с аппетитом съел скоромную котлету и с этих пор совсем перестал поститься".
     По свидетельству самого Л. Н-ча, по приводимым ниже письмам его к В. И. Алексееву, мы можем смело утверждать, что В. И. имел сильное благотворное влияние на Л. Н-ча и, конечно, взаимно испытал такое же влияние на себе.

     Летом 1878 года Л. Н-ч совершил снова со всей семьёй поездку в Самарское имение.
     Сначала он уехал со старшими детьми, мальчиками и гувернером, а потом туда поехала и Софья Андреевна с младшими детьми. С дороги Л. Н-ч писал С. А-не:
     "…Но не забывай, однако, что, чтобы ты ни решила, оставаться или ехать, и чтобы ни случилось независящего от нас, я никогда, ни даже в мыслях, ни себя, ни тебя упрекать не буду. Во всем будет воля божия, кроме наших дурных или хороших поступков. Ты не сердись, как ты иногда досадуешь при моем упоминании о боге, я не могу этого не сказать, потому что это самая основа моей мысли.
     Опять пишу вечером с того же парохода. Дети здоровы, спят и были милы. Десять часов вечера, и завтра в четыре часа, бог даст, будем в Самаре, а к вечеру на хуторе. День прошел также тихо, спокойно и приятно. Интересное было для меня беседа с раскольниками–беспоповцами Вятской губ., мужики, купцы очень простые, умные, приличные и серьезные люди. Прекрасный был разговор о вере".
     Зимой 1878–79 года Л. Н-ч, уже просвещенный верою, писал свою "Исповедь".
     Вот как изображает его настроение того времени графиня С. А. в письмах к своей сестре:

_____
446

8 ноября.

"…Левочка же теперь совсем ушел в свое писание. У него остановившиеся странные глаза, он почти ничего не разговаривает, совсем стал не от мира сего и о житейских делах решительно не способен думать".

5 марта 1879 г.

     "…Лёвочка читает, читает, читает… пишет очень мало, но иногда говорит: теперь уясняется, или: ах, если бог даст, то то, что я напишу, будет очень важно!"

     Летом 1879 года Л. Н-ч ездил в Киев и посетил Киево—Печерскую лавру. В письмах к С. А., писанных с дороги, попадаются такие отзывы об этой поездке:
     "13 июня. Киев очень притягивает меня.
     14. Все утро до 3–х ходил по соборам, пещерам, монахам и очень недоволен поездкой. Не стоило того. В 7 час. пошел в лавру, к схимнику Антонию, и нашел мало поучительного. Что даст бог завтра".
     Но и завтра повторилось то же разочарование. Очевидно, поездка эта не удовлетворила его и, по всей вероятности, способствовала скорейшему отпадению его от православной церкви.
     Как только Л. Н-ч круто повернул свою жизнь, или, вернее, стал по мере своих сил осуществлять те основы жизни, которые всегда жили в его душе, так его более слабые друзья стали отставать от него и смотреть на него уже издали. Одним из первых отстал Фет.
     Л. Н-ч, не прерывая, конечно, дружеских сношений с ним, должен был уже объяснить ему значение своего поведения, которое, очевидно, удивляло Фета и не соответствовало его умеренной натуре.
     Так, на одно из писем Фета в июле 1879 года Л. Н-ч отвечает так:
     "Благодарю вас за ваше последнее хорошее письмо, дорогой Афанасий Афанасьевич, и за аналог о соколе, который мне нравится, но который я желал более пояснить. Если я этот сокол и если, как выходит из последующего, залегание мое слишком далеко состоит в том, что я отрицаю реальную жизнь, то я должен оправдаться. Я не отрицаю ни реальной жизни, ни труда, необходимого для поддержания этой жизни, но мне кажется, что большая доля моей и вашей жизни наполнена удовлетворениями не естественных, а искусственно привитых нам воспитанием и самими нами придуманных и перешедших в привычку потребностей, и что девять десятых труда, полагаемого нами на удовлетворение этих потребностей, — праздный труд. Мне бы очень хотелось быть твердо уверенным в том, что я даю людям больше того, что получаю от них; но так как я чувствую себя очень склонным к тому, чтобы высоко ценить свой труд и низко ценить чужой, то я не надеюсь увериться в безобидности для других расчета со мной одним усилением труда и избранием тяжелейшего (я непременно уверю себя, что любимый мною труд есть самый нужный и трудный); я желал бы как можно меньше брать от других и как можно меньше трудиться для удовлетворения своих потребностей, и я думаю, так легче не ошибиться".
     В следующем письме к Фету Л. Н-ч делится с ним впечатлениями от прочитанных книг, выражая это впечатление своим оригинальным, парадоксальным языком:
     "Мне удалось вам рекомендовать чтение "1001–й ночи" и Паскаля: и то, и другое вам не то что понравилось, а пришлось по вас. Теперь имею предложить книгу, которую еще никто не читал, и я на днях прочел в первый раз и

_____
447

продолжаю читать и ахать от радости; надеюсь, что и эта придется вам по сердцу, тем более, что имеет много общего с Шопенгауэром: это Соломона Притчи, Экклезиаст и книга Премудрости, — новее этого трудно что–нибудь прочесть; но если будете читать, то читайте по–славянски. У меня есть новый русский перевод, но уж очень дурной. Английский тоже дурен. Если бы у вас был греческий, вы бы увидали, что это такое".
     Летом того же года Л. Н-ча снова посетил Страхов; в письме к своему другу Н. Я. Данилевскому Страхов так изображает Л. Н-ча того времени:
     "Толстого я нашёл на этот раз в отличном духе. С какою живостью он увлекается своими мыслями! Так горячо ищут истины только молодые люди, и могу положительно сказать, что он в самом расцвете своих сил. Всякие планы он оставил, ничего не пишет, но работает ужасно много. Однажды он повел меня с собою и показал, что он делает между прочим. Он выходит на шоссе (четверть версты от дома) и сейчас же находит на нем богомолок и богомольцев. С ними начинаются разговоры, и если попадутся хорошие экземпляры и сам он в духе, он выслушивает удивительные рассказы. Верстах в двух есть небольшие поселки, и там есть два постоялые двора для богомольцев (содержатся не для выгоды, а для спасения души). Мы зашли в один из них. Человек восемь разного народа, старики, бабы, и делают, что кому нужно: кто ужинает, кто богу молится, кто отдыхает. Кто–нибудь непременно спорит, рассказывает, толкует, и послушать очень любопытно. Толстого, кроме религиозности, которой он очень предан (он и посты соблюдает, и в церковь ходит по воскресениям), занимает еще язык. Он стал удивительно чувствовать красоту народного языка, и каждый день делает открытия новых слов и оборотов, каждый день все больше бранит наш литературный язык, называя его не русским, а испанским. Все это, я уверен, даст богатые плоды. Были мы с ним также на волостном суде, часа три слушали, и я вынес оттуда величайшее уважение к этому делу, тогда как из суда над Засулич вынес глубокое омерзение.
    Главная тема мыслей Толстого, если не ошибаюсь, противоположность между старою Русью и новою, европейскою. Он повторяет как новое много такого, что сказали славянофилы, но он это так проживет и поймет, как никто".
     В это время, несмотря на зародившееся уже сомнение в истине православия, Л. Н-ч до такой степени был предан ему, что даже в личном поведении своем признавал авторитет церковных лиц, и когда, почувствовав нездоровье, он хотел по совету врача перестать есть постное, то не решается этого сделать без разрешения церкви и идет к Троице и испрашивает там разрешение от поста у тамошнего старца Леонида.
     Но это были уже последние попытки следования церковному учению.
     30 сентября в записной книжке он уже набрасывает план будущего сочинения:
     "Церковь, начиная с конца и до III века, — ряд лжи, жестокостей, обманов. В III веке скрывается что–то высокое. Да что же такое есть? Посмотрим Евангелие. Как мне быть? Вот вопрос души — один. Как были другие? Как? Заповеди?"
     28 октября он делает следующую замечательную запись:
     "Есть люди мира, тяжелые, без крыл. Они внизу возятся. Есть из них сильные — Наполеон, пробивают страшные следы между людьми, делают сумятицу в людях, но все по земле. Есть люди, равномерно отращивающие себе крылья и медленно поднимающиеся и взлетающие. Монахи. Есть легкие люди, воскрыленные, поднимающиеся легко от тесноты и опять спускающиеся — хорошие идеалисты. Есть с большими сильными крыльями, для похоти спускающиеся в

_____
448

толпу и ломающие крылья. Таков я. Потом бьется со сломанным крылом, вспорхнет сильно и упадет. Заживут крылья, воспарю высоко. Помоги Бог.
     Есть с небесными крыльями, нарочно из любви к людям спускающиеся на землю (сложив крылья), и учат людей летать. И когда не нужно больше, улетят. Христос".
      Через день он пишет:

30 октября.

      "Проповедовать правительству, чтобы освободило веру, — все равно, что проповедовать мальчику, чтобы он не держал птицы, когда он будет посыпать ей соли на хвост.
     1) Вера, пока она вера, не может быть подчинена власти по существу своему — птица живая та, которая летает.
     2) Вера отрицает власть и правительство ………….
     И потому правительству нельзя не желать насиловать веру. Если не насиловать, птица улетит".

     В этом году Л. Н-ч приходит к невозможности совместить требования своего разума и совести с церковным учением, а изучение богословия подтверждает ему это решение теоретически.
     В ноябре 1879 года С. А. пишет своей сестре:
     "…Лёвочка всё работает, как он выражается: но — увы — он пишет какие–то религиозные рассуждения, читает и думает до головных болей, и всё это, чтобы показать, как церковь несообразна с учением Евангелия. Едва ли в России найдётся десяток людей, которые этим будут интересоваться. Но делать нечего, я одно желаю, чтобы уж он поскорее это кончил, и чтобы прошло это, как болезнь.
     Им владеть или предписывать ему умственную работу такую или другую никто в мире не может, даже он сам в этом не властен".
     Жизнь рассудила иначе. Миллионы людей интересуются теперь тем, что тогда писал Л. Н-ч. И мы постараемся в следующей главе, в сжатом очерке, дать понятие о самой сущности этой гигантской работы.


ГЛАВА 16.

Критическая работа

     Л. Н-ч взял наиболее распространенное изложение православного богословия, а именно Макария, митрополита московского, выдержавшее уже много изданий и принятое за руководство в духовных училищах, даже переведенное на французский язык.
     Это авторитетное изложение православных догматов Л. Н-ч подверг не так называемой научной критике, а критике простого, нравственного, здравого смысла и пришел к совершенно неожиданному заключению.
     Вот как рассказывает он об этом в предисловии к своей книге "Критика догматического богословия":
     "Я был приведен к исследованию учения о вере православной церкви неизбежно. В единении с православной церковью я нашел спасение от отчаяния. Я был твердо убежден, что в учении этом единая истина, но многие и
_____
449

многие проявления этого учения, противные тем основным понятиям, которые я имел о Боге и Его законе, заставили меня обратиться к исследованию самого учения.
     Я не предполагал еще, чтобы учение было ложное, я боялся предполагать это, ибо одна ложь в этом учении разрушала все учение. И тогда я терял ту главную точку опоры, которую я имел в церкви как носительнице истины, как источнике того знания смысла жизни, которого я искал в вере. И я стал изучать книги, излагающие православное вероучение. Во всех этих сочинениях, несмотря на различие подробностей и некоторое различие в последовательности, учение одно и то же, одна и та же связь между частями, одна и та же основа.
     Я прочел и изучил эти книги, и вот то чувство, которое я вынес из этого изучения: если бы я не был приведен жизнью к неизбежному признанию необходимости веры, если бы я не видел, что вера служит основой жизни всех людей, если бы в моем сердце это расшатанное жизнью чувство не укрепилось вновь и если бы основой моей веры было только доверие, если бы во мне была только та самая вера, о которой говорится в богословии (научены верить), — я бы, прочтя эти книги, не только стал бы безбожником, но сделался бы злейшим врагом всякой веры, потому что я нашел в этих учениях не только бессмысленность, но сознательную ложь людей, избравших веру средством для достижения каких–то своих целей.
     Я понял, и отчего это учение там, где оно преподается, — в семинариях — производит наверное безбожников, понял и то странное чувство, которое я испытывал, читая эти книги. Я читал так называемые кощунственные сочинения Вольтера, Юма, но никогда я не испытывал того несомненного убеждения в полном безверии человека, как то, которое я испытывал относительно составителей катехизисов и богословия. Читая в этих сочинениях приводимые из апостолов и так называемых отцов церкви те самые выражения, из которых слагается богословие, видишь, что это выражение людей верующих, слышишь голос сердца, несмотря на неловкость, грубость, иногда даже ложность выражений; когда же читаешь слова составителя, то ясно видишь, что оставителю и дела нет до сердечного смысла приводимого им выражения, он не пытается даже понимать его. Ему нужно только случайно попавшееся слово, для того чтобы прицепить к этим словам мысль апостола к выражению Моисея или нового отца церкви. Ему нужно только составить свод такой, при котором бы казалось, что все, написанное в так называемых священных книгах и у всех отцов церкви, написано только затем, чтобы оправдать символ веры. И я понял, наконец, что все это не только ложь, но обман людей неверующих, сложившийся веками и имеющий определенную и низменную цель" (1).

___________________
     (1) "Критика православных догматов богословия" Л. Н. Толстого. Изд. "Свободное слово".

     Мы приводим здесь несколько цитат, указывающих, с одной стороны, на характер критики, с другой стороны, дающих легкий намек на ту драму, которая происходила в душе Л. Н-ча во время этой работы.
     Чтобы не быть заподозренным в предвзятом, отрицательном отношении к церкви, Л. Н-ч, приступая к рассмотрению догматов, говорит так:
    "Я не говорю того, что я не верю в святость и непогрешимость церкви. Я даже в то время, как начал это исследование, вполне верил в нее, в одну ее (казалось мне) верил".

_____
450

     Но он приступил к учению церкви со слишком чистыми требованиями. И она, торгующая в храме, конечно, не могла удовлетворить его.
     Вот какую высокую задачу поставил он себе, начав исследование догматов:
     "Я человек; Бог и меня имеет в виду. Я ищу спасения: как же я не приму того единого, чего ищу всеми силами души. Я не могу не принять их, наверно их приму. Если единение мое с церковью закрепит их, тем лучше. Скажете мне истины так, как вы знаете их, скажите хоть так, как они сказаны в том символе веры, который мы все учили наизусть. Если вы боитесь, что по затемненности и слабости моего ума, по испорченности моего сердца я не пойму их, помогите мне (вы знаете эти истины божии, вы, церковь, учете нас), помогите моему слабому уму, но не забываете, что, что бы вы ни говорили, вы будете говорить все–таки разуму. Вы будете говорить истины божии, выраженные словами, а слова надо понимать опять–таки только умом. Разъясните эти истины моему уму, покажите мне тщету моих возражений, размягчите мое зачерствелое сердце неотразимым сочувствием и стремлением к добру и истине, которые я найду в вас, а не ловите меня словами, умышленным обманом, нарушающим святыню предмета, о котором вы говорите. Меня трогает молитва трех пустынников, про которых говорит народная легенда, они молились богу: "трое вас, трое нас, помилуй нас". Я знаю, что их понятие о боге неверно, но меня тянет к ним, хочется подражать им. Так хочется смеяться, глядя на смеющихся, и зевать, — на зевающих, потому что я чувствую всем сердцем, что они ищут бога и не видят ложности своего выражения. Но софизмы, умышленный обман, чтобы поймать в свою ловушку неосторожных и нетвердых разумом людей, отталкивают меня".
     Углубляясь в исследование догматов, Л. Н-ч наталкивается на догмат о Троице. Возмущенный массой нагроможденных богословами софизмов и малопонятных молитвенных возгласов, приводимых в доказательство очевидной нелепости, что 1 = 3, Л. Н-ч в таких горячих словах изливает свое протестующее чувство:
     "Положим, утверждалось бы, что бог живет на Олимпе, что бог золотой, что бога нет, что богов 14, что бог имеет детей или сына. Все это странные, дикие утверждения, но с каждым из них связывается понятие: с тем же, что бог 1 и 3, никакого понятия не может быть связано. И потому, какой бы авторитет ни утверждал этого, не только все живые и мертвые патриархи александрийские и антиохийские, но если бы с неба неперестающий голос взывал ко мне: "я — один и три", я бы остался в том же положении не неверия (тут верить не во что), а недоумения, что значат эти слова и на каком языке, по каким законам могут они получить какой–нибудь смысл.
     Для меня же, человека, воспитанного в духе веры христианской, удержавшего после всех заблуждений своей жизни смутное сознание того, что в ней истина; мне, ошибками жизни и увлечениями ума дошедшему до отрицания жизни и ужаснейшего отчаяния; мне, нашедшему спасение в присоединении к духу той веры, которую я чувствовал единственной движущей человечество божественной силой; мне, отыскивающему наивысшее доступное мне выражение этой веры; мне, верующему прежде всего в бога, отца моего, того, по воле которого я существую, страдаю и мучительно ищу его откровения, — мне допустить, что эти бессмысленные, кощунственные слова суть единственный ответ, который я могу получить от моего отца на мою мольбу о том, как понять и любить его, — мне это невозможно.

_____
451

     Бог, тот непостижимый, тот, по воле которого я живу! Ты же вложил в меня это стремление познать себя и меня. Я заблуждался, я не там искал истины, где надо было. Я знал, что я заблуждался. Я потворствовал своим дурным страстям и знал, что они дурны, но я никогда не забывал тебя: я чувствовал тебя всегда и в минуты заблуждений моих. Я чуть было не погиб, потеряв тебя, но ты подал мне руку, я схватился за нее, и жизнь осветилась для меня. Ты спас меня, и я ищу теперь одного, приблизиться к тебе, понять тебя, насколько это возможно мне. Помоги мне, научи меня. Я знаю, что я добр, что я люблю, хочу любить всех, хочу любить правду. Ты бог любви и правды, приблизь меня еще к себе, открой мне все, что я могу понять о тебе.
     И Бог благой, Бог истины отвечает мне устами церкви: божество единица и троица есть. О преславного обращения".
     Продолжая дальше свое исследование, Л. Н-ч дает интересный пересказ библейской истории грехопадения Адама:
     "Связанный смысл всей этой истории по книге Бытия, — говорит он, — прямо противоположный церковному рассказу, будет такой: бог сделал человека, но хотел его оставить таким же, как животные, не знающим отличия доброго от злого, и потому запретил ему есть плоды древа познания добра и зла. При этом, чтобы напугать человека, бог обманул его, сказав, что он умрет, как скоро съест. Но человек с помощью мудрости (змия) отличил обман бога, познал добро и зло и не умер. Но бог испугался этого и загородил от него доступ к дереву жизни, к которому, по этому самому страху бога, чтобы человек не вкусил этого плода, можно и должно предполагать, по смыслу истории, что человек найдет доступ, как он нашел к познанию добра и зла.
     Хороша ли, дурна ли эта история, но так она написана в Библии. Бог по отношению к человеку в этой истории есть тот же бог, как и Зевес по отношению к Прометею. Прометей похищает огонь, Адам — познание добра и зла. Бог этих первых глав есть не бог христианский, не бог даже пророков и Моисея, бог, любящий людей, но это — бог, ревнующий свою власть к людям, бог, боящийся людей. И вот эту–то историю про этого бога богословию понадобилось свести с догматом искупления, и потому бог, ревнивый и злой, сведен в одно с богом–отцом, которому учил Христос. Только это соображение дает какой–нибудь ключ к кощунству этой главы".
     Затем он разбирает догмат божественности Христа.
     И таким образом, исследуя один догмат за другим, он переходит к их полному отрицанию.
     Заключение Л. Н-ча к его критике богословия резюмирует всё учение православной церкви, как его понял Л. Н-ч при его исследовании. Пересказав его вкратце, он снова задает тот вопрос, который привел его к исследованию христианской веры и в частности церковно–православной:
     "Какой смысл имеет жизнь в этом мире?"
     Но церковное учение не дало ему ответа на этот вопрос.
     Таким образом, разрыв Л. Н-ча с церковью явился неизбежным последствием произведённого им исследования церковного учения. И в противоположность этому отрицаемому им церковному учению Л. Н-ч в небольшом дополнении к заключению под вопросительным заглавием "Православная церковь?", высказывая свое возмущенное чувство по отношению к церковному обману, в таких кратких словах излагает свое понимание учения Христа в то время:
     "Для того, кто понял учение Иисуса, оно в том только состоит, что мне, моему свету дано идти к свету, мне дана моя жизнь. И кроме нее и больше ее ничего нет, кроме источника всякой жизни — бога.

_____
452

     Всё учение смирения, отречение от богатства, любовь к ближнему имеет только тот смысл, что я эту жизнь могу сделать жизнью в самой себе бесконечной. Всякое мое отношение к чужой жизни есть только вознесение моей, общение, единение с нею в мире и в боге. Собою только я могу постигнуть истину, и мои дела суть последствия вознесения моей жизни.
     Я могу сам собою выразить эту истину. Какой же для меня, понимающего так жизнь (а иначе я не понимаю ее), может быть вопрос о том, что другие думают, как другие живут? Любя их, я не могу не желать сообщить им мое счастье, но одно орудие, данное мне, — это сознание моей жизни и дела ее. Я не могу желать, думать, верить за другого. Я возношу свою жизнь, и это одно может вознести жизнь другого, да и другой — я же; так что, если я вознесу себя, я вознесу всех.
     Я в них, и они во мне.
     И что же будет, если не будет церкви?
     Будет то, что есть и теперь, то, что сказал Иисус. Он сказал: сотворите добрые дела, чтобы люди, видя их, прославляли бога. И только это одно учение было и будет с тех пор, как стоял и будет стоять мир. В делах нет разногласия, а в исповедании, в понимании, во внешнем богопочитании если есть и будет разногласие, то оно не касается веры и дел и никому не мешает. Церковь хотела соединить эти исповедания и внешние богопочитания, а сама распалась на бесчисленное количество толков, и одно отвергло другое и тем показало, что ни исповедание, ни богопочитание не есть дело веры. Дело веры есть только жизнь по вере. И жизнь одна выше всего и не может быть подчинена ничему, кроме бога, познаваемого только жизнью".
     Итак, Л. Н-ч расстался с православной церковью. Но ведь он был в ней только потому, что считал ее хранительницей учения Христа, в которое поверил и которому стал следовать в жизни. Где же оно? В церкви, при тщательном исследовании ее учения, Л. Н-ч нашел столько противоречий с главной основой Христова учения, что ему пришлось совсем откинуть церковное учение.
     Но без учения Христа он жить не мог; мало того, ему хотелось подробнее, полнее изучить его, чтобы осветить им всю свою жизнь. Где искать его?
    Все в той же, отрицаемой им, церкви, пронесшей через века и сохранившей нам каким–то непонятным чудом Евангелие, изложение учения Христа, сущность которого разрушает всё церковное учение.
     И Л. Н-ч принимается за усердное чтение Евангелия.
     Это чтение вызвало в нём снова напряжённую работу мысли и чувства, и результатом этой работы явилось замечательное произведение, названное им так: "Соединение и перевод 4–х Евангелий".
     В предисловии к этому труду Л. Н-ч сам рассказывает о тех обстоятельствах его жизни, которые натолкнули его на этот труд. Мы приведем здесь существеннейшие места из этого предисловия.
     "Приведённый разумом без веры к отчаянию и отрицанию жизни, я, оглянувшись на живущее человечество, убедился, что это отчаяние не есть общий удел людей, но что люди жили и живут верою. Я видел вокруг себя людей, имеющих эту веру и из нее выводящих такой смысл жизни, который давал им силы спокойно и радостно жить и так же умирать. Я не могу разумом выяснить себе этого смысла. Я постарался устроить свою жизнь так, как жизнь верующих, постарался слиться с ними, исполнять все то же, что они исполняют в жизни и во внешнем богопочитании, думая, что этим путем мне откроется смысл жизни. Чем более я сближался с народом и жил так же, как он, и

_____
453

исполнял все те внешние обряды богопочитания, тем более я чувствовал две противоположно действовавшие на меня силы. С одной стороны, мне всё более и более открывался удовлетворявший меня смысл жизни, не разрушаемый смертью, с другой стороны, я видел, что в том внешнем исповедании веры и богопочитания было много лжи. Я понимал, что народ может не видеть этой лжи по безграмотности, недосугу и неохоте думать, и что мне нельзя не видать этой лжи и, раз увидав, нельзя закрыть на нее глаза, как это мне советовали верующие образованные люди. Чем дальше я продолжал жить, исполняя обязанности верующего, тем более эта ложь резала мне глаза и требовала исследования того, где в этом учении кончается ложь и начинается правда. То, что в христианском учении была сама истина жизни, в этом я уже не сомневался. Внутренний разлад мой дошел, наконец, до того, что я не мог уже умышленно закрывать глаза, как я делал это прежде, и должен был неизбежно рассмотреть то вероучение, которое я хотел усвоить.
     Каждая христианская церковь, — говорит он далее, — т. е. вероучение, несомненно происходит из учения самого Христа, но не оно одно происходит, от него происходят и все другие учения. Они все выросли из одного семени, и то, что соединяет их, что обще всем им, это — то, из чего они вышли, т. е. семя. И потому, чтобы понять истинно Христово учение, не нужно изучать его, как это делает единое вероучение, от ветвей к стволу; не нужно также и так же бесполезно, как это делает наука, история религий, изучать это учение, исходя от ствола к ветвям. Ни то, ни другое не даст смысла учения. Смысл дается только познанием того семени, того плода, из которого все они вышли и для которого они все живут. Все вышли из жизни и дел Христа, и все живут только для того, чтобы производить дела Христа, т. е. дела добра. И только в этих делах они все сойдутся.
     Меня самого к вере привело отыскание смысла жизни, т. е. искание пути жизни — как жить. И увидав дела жизни людей, исповедовавших учение Христа, я прилепился к ним. Таких людей, исповедующих делами учение Христа, я одинаково и безразлично встречаю и между православными, и между раскольниками всяких сект, и между католиками, и между лютеранами, так что, очевидно, общий смысл жизни, даваемый учением Христа, почерпается не из вероучений, но из чего–то другого, общего всем вероучениям. Я наблюдал добрых людей не одного всем вероучения, а разных, и во всех видел один и тот же смысл, основанный на учении Христа. Во всех тех разных сектах христиан я видел полное согласие в воззрении на то, что есть добро, что есть зло, и на то, как надо жить. И все эти люди это воззрение свое объявляли учением Христа. Вероучения разделились, основа их одна, стало быть, в том, что лежит в основе всех вер, есть одна истина. Вот эту–то истину я и хочу узнать теперь. Истина веры должна находиться не в определенных толкованиях откровений Христа, тех самых толкованиях, которые разделили христиан на 1000 сект, а должна находиться в самом первом откровении самого Христа. Откровение это самое первое — слово самого Христа — находится в Евангелиях. И потому я обратился к изучению Евангелия".
     Для того, чтобы понять содержание писания, принадлежащего к вере христианской, надо прежде всего решить вопрос: какие из 27 книг, выдаваемых за св. писание, более или менее существенны, важны, и начать именно с более важных. Такие книги, несомненно, суть четыре Евангелия. Все предшествующие им, может быть, по большей мере только исторический материал для понимания Евангелия, все последующее — только объяснение этих же

_____
454

книг. И потому не нужно, как это делают церкви, неизбежно соглашать все книги (мы убедились, что это более всего привело церковь к проповедованию непонятных вещей), а отыскивать в этих 4–х книгах, излагающих, по учению же церкви, самое существенное откровение, отыскивать самые главные основы учения, не сообразуясь ни с каким учением других книг, и это не потому что я не хочу этого, а потому что я боюсь заблуждения других книг, которые имеют такой яркий и очевидный пример.
     Отыскивать я буду в этих книгах: 1) то, что мне понятно, потому что непонятному никто не может верить, и знание непонятного равно незнанию; 2) то, что отвечает на мой вопрос о том, что такое я, что такое бог, и 3) какая главная единая основа всего откровения? И потому я буду читать непонятные, ясные и полупонятные места не так, как мне хочется, а так, чтобы они были наиболее согласны с местами вполне ясными и сводились бы к одной основе. Читая таким образом не раз, не два, а много раз как самое писание, как и писанное о нем, я пришел к тому выводу, что все предание христианское находится в 4–х Евангелиях, что книги Ветхого Завета могут служить только объяснением той формы, которую избрало учение Христа, могут лишь затемнить, но никак не объяснить смысл учения Христа, что послания Иоанна, Иакова суть вызванные особенностью случая частные разъяснения учения, что в них можно иногда найти с новой стороны выраженное учение Христа, но ничего нельзя найти нового. К несчастью же, весьма часто можно найти, особенно в посланиях Павла, такое выражение учения, которое может вовлекать читающих в недоразумения, затемняющие самое учение. Деяния же апостольские, как и многие послания Павла, часто не только не имеют ничего общего с Евангелием и посланиями Иоанна, Петра и Иакова, но часто противоречат им. Апокалипсис прямо уже ничего не открывает. Главное же то, что как ни разновременно они написаны, Евангелие составляет изложение всего учения, все остальное же есть толкование их. Читал я по–гречески, на том языке, на котором оно есть у нас, и переводил так, как указывал смысл и лексиконы, изредка отступая от переводов, на новых языках существующих, составленных уже тогда, когда церковь своеобразно поняла и определила значение предания. Кроме перевода, я неизбежно был приведен к необходимости свести четыре Евангелия в одно, так как все они излагают, хотя и разноречиво, одни и те же события и одно и то же учение" (1).

______________
     (1) "Соединение и перевод Евангелий". Изд. Эльпидина.

     Мы уже упомянули в одной из предыдущих глав о том, что Л. Н-ч с увлечением изучал в начале 70–х годов греческий язык. Это знание как нельзя более пригодилось ему. А его исключительные филологические способности дали ему особую проницательность при переводе греческих текстов.
     С полною серьезностью и с редким увлечением работал Л. Н-ч над изучением Евангелий. Он пользовался трудами самых лучших экзегетов того времени — Рейса, Гризбаха, Тишендорфа, сопоставляя их мнения с трудами православных исследователей: архимандрита Михаила, Грегулевича и др. Расположив евангельскую историю в хронологическом порядке, соединяя в одну связную систему всех четырех евангелистов, Л. Н-ч текст за текстом переводит, сличает, толкует, обобщает и находит связующий смысл. Все свое соединение Евангелий он разделяет на введение, двенадцать глав и заключение.
     В конце каждой главы в свободном изложении он резюмирует содержание этой главы.

_____
455

     Центральным местом Евангелия в объяснении Л. Н-ча следует считать его изложение беседы с Никодимом "о новом рождении" и толкование притчи о сеятеле, где решается вопрос о том, что такое зло.
     "Со словами "кончено" кончено и Евангелие", — так начинает Л. Н-ч свое заключение к этой книге, показывая тем, что все чудесное, а тем более чудо из чудес — воскресение, им опускается.
     Истина евангельского учения, — говорит Л. Н-ч, — не нуждается в доказательствах.
     Существование его 1800 лет среди миллиардов людей достаточно показывает нам его важность. Может быть, нужно было говорить, что лес посажен богом и чудовище его стережет, а бог защищает; может быть, это было нужно, когда леса не было, но теперь я живу в этом 1800–летнем лесу, когда он вырос и во все стороны окружает меня. Доказательств того, что он есть, мне не нужно: он есть. Так и оставим все то, что когда–то нужно было для произращения этого леса — образования учения Христа".
     Этот огромный труд был окончен около 1881 года.
     Исследование Евангелий Л. Н-ча, как и большая часть его религиозно–философских произведений, не предназначалось им самим для печати, он предоставлял это делать друзьям. Он сам говорит об этом в конце своей исповеди, излагая план своих религиозных сочинений:
     "Что я нашел в этом учении ложного, что я нашел истинного и к каким выводам я пришел, составляет следующие части сочинения, которое, если оно того стоит и нужно кому–нибудь, вероятно, будет когда–нибудь и где–нибудь напечатано".
     Не встречая в семье своей сочувствия этому новому роду своих произведений, Л. Н-ч отложил написанную с большим трудом работу и принялся за дальнейшее изложение своих мыслей.
     Но как «не может укрыться город, стоящий наверху горы», так не могло остаться в безызвестности и его великое произведение, и оно вскоре увидело свет.
     Первое полное издание "Соединения и перевода 4–х Евангелий" было сделано нами в Женеве у Эльпидина на средства К. М. С.
     Мы уже упоминали о присутствии в доме Льва Николаевича учителя В. И., со вниманием и любовью следившего за религиозным процессом, совершавшимся во Л. Н-че, отчасти кротко влиявшего на него и самого воспринимавшего на себя его могучее влияние.
     В. И., прочитав работу над Евангелием, был поражён новым открывшимся ему смыслом учения Христа. Первым, непосредственным желанием В. И. было переписать себе это удивительное произведение и увезти его с собой, чтобы поделиться этими новыми мыслями со своими друзьями, так как срок пребывании его в доме Л. Н-ча уже кончался. Но, сообразив размеры этого труда и остающееся ему время, В. И. решил, что он не может успеть переписать всего Евангелия, и тогда он решил списать только перевод самих евангельских текстов. Сделав эту работу, В. И. дал ее на просмотр Л. Н-чу, который снова прочел и проредактировал эти тексты и написал новое предисловие и заключение к этому списку. Таким образом появилось новое произведение Л. Н-ча под заглавием "Краткое изложение Евангелия", получившее едва ли не наибольшее распространение из всех его религиозных произведений и известное в читающей публике и в критике под именем "Евангелия Толстого".
     В предисловии к этому краткому изложению Евангелия Л. Н-ч так определяет место этого произведения в ряду других религиозных сочинений:

_____
456

     "Это краткое изложение Евангелия есть извлечение из большого сочинения, которое лежит в рукописи и не может быть напечатано в России".
     Сочинение состоит из 4–х частей:
     1) Изложение того хода личной жизни и моих мыслей, которые привели меня к убеждению в том, что в христианском учении находится истина ("Исповедь").
     2) Изложение христианского учения по толкованиям церкви вообще, апостолов, соборов и так называемых отцов церкви и доказательства ложности этих толкований ("Критика догматического богословия").
     3) Исследование христианского учения не по этим толкованиям, а только по тому, что дошло до нас из учения Христа, приписываемого ему и записанного в Евангелиях, перевод 4–х Евангелий и соединение их в одно ("Соединение и перевод 4–х Евангелий").
     4) Изложение настоящего смысла христианского учения, причин, по которым оно было извращено, и последствий, которые должна иметь его проповедь ("В чем моя вера").
     Это краткое изложение Евангелий есть сокращение третьей части. Все краткое изложение, подобно полному, разбито Л. Н-чем на 12 глав, хотя названия глав даны несколько иные, чем в полном изложении.
     "Окончив свою работу, — говорит Л. Н-ч в предисловии, — я, к удивлению и радости своей, нашел, что так называемая молитва господня ("Отче наш") есть ничто иное, как в самой сжатой форме выраженное все учение Иисуса в том самом порядке, в котором были расположены мною главы, и что каждое выражение молитвы соответствует смыслу и порядку глав:

     Слова молитвы                Название глав

1) Отче наш.                Человек — сын Бога.
2) Иже еси на небесех!                Бог есть бесконечное
                духовное начало жизни.
3) Да святится имя твоё,            Да будет свято
                это начало жизни.
4) Да приидет царствие твоё,    Да осуществится его власть
                во всех людях.
5) Да будет воля твоя                И да совершится воля
   яко на небеси                этого бесконечного начала
                как в самом себе,
6) И на земли.                Так и во плоти.
7) Хлеб наш насущный             Жизнь временная
                даждь нам              есть пища жизни истинной.
               
8) Днесь,                Жизнь истинная в настоящем.
9) И остави нам долги наша,    И да не скрывают от нас этой   
   якоже и мы оставляем           истинной жизни ошибки               
   должником нашим;               и заблуждения прошедшего.
10) И не введи нас                И да не вводят нас в обман
      во искушение,.
11) Но избави нас от лукавого.   И потому не будет зла.
12) Яко твоё есть царство           А будет твоя власть,
      и сила и слава.                и сила, и разум.

     В этом предисловии Л. Н-ч снова вкратце повторяет описание того пути, который его привёл к изучению Евангелия и к признанию за ним полной истины.
     И кончает его словами, в которых, обращаясь к читателю, с новою силою подчёркивает и объясняет значение своего труда:

_____
457

     "Дело не в том, чтобы доказать, что Иисус не был Бог и что потому учение его не божественное, и не в том, чтобы доказать, что он не был католиком, а в том, чтобы понять, в чём состояло то учение, которое было так высоко и дорого людям, что проповедника этого учения люди признали и признают богом. Вот это–то я пытался сделать, и для себя, по крайней мере, сделал это. И вот это–то я и предлагаю моим братьям.
     Если читатель принадлежит к огромному большинству образованных, воспитанных в церковной вере людей, но отрекшихся от нее вследствие ее несообразностей со здравым смыслом и совестью (остались ли у такого человека любовь и уважение к духу христианского учения или он, по пословице: "осердясь на блох, и шубу в печь", считает все христианство вредным суеверием), я прошу такого читателя помнить, что то, что отталкивает его, и то, что представляется ему суеверием, не есть учение Христа, что Христос не может быть повинен в том безобразном предании, которое приплели к его учению и выдавали за христианство; надо изучать только одно учение Христа, как оно дошло до нас, т. е. те слова и действия, которые приписываются Христу и которые имеют учительное значение. Читая мое изложение, такой читатель убедится, что христианство не только не есть смешение высокого с низким, не только не есть суеверие, но есть самое строгое, чистое и полное метафизическое и этическое учение, выше которого не поднимался до сих пор разум человеческий и в кругу которого, не сознавая того, движется вся высшая человеческая деятельность: политическая, научная, поэтическая, философская. Если читатель принадлежит к тому ничтожному меньшинству образованных людей, которые держатся церковной веры, исповедуя ее не для внешних целей, а для внутреннего спокойствия, я прошу такого читателя, прежде чем читать, решить в душе вопрос о том, что ему дороже: душевное спокойствие или истина? Если спокойствие, то прошу его не читать, если же истина, то прошу его помнить, что учение Христа, изложенное здесь, несмотря на одинаковость названия, есть совершенно другое учение, и что поэтому отношение его, исповедующего церковную веру, к этому изложению есть то же, как отношение магометанина к проповеди христианства, что вопрос для него не в том, согласно ли или не согласно предлагаемое учение с его верою, а только в том, какое учение согласнее с его разумом и сердцем: его ли, церковное, учение или одно учение Христа. Вопрос для него только в том — хочет ли он принять новое учение или оставаться в своей вере. Если же читатель принадлежит к людям, внешне исповедующим церковную веру и дорожащим ею не потому, что они верят в истину ее, а по внешним соображениям, потому что они считают исповедание и проповедование ее выгодным для себя, то пусть такие люди помнят, что сколько бы у них ни было единомышленников, как бы сильны они ни были, на какие престолы ни садились, какими бы ни называли себя высокими именами, они не обвинители, а обвиняемые — не мною, а Христом. Такие читатели пусть помнят, что им доказывать нечего, что они уже сказали, что имели сказать, что если бы даже они и доказали то, что доказывают каждые для себя, все сотни отрицающих друг друга исповеданий церковных вер, что им не доказывать нужно, а оправдываться. Оправдываться в кощунстве, по которому они учение Иисуса–бога приравняли к учению Ездры, соборов, Феофилактов и позволили себе слова бога перетолковывать и изменять на основании слов люден. Оправдываться в клевете на бога, по которой они все те изуверства, которые были в их сердцах, свалили на бога-Иисуса и выдали их за его учение. Оправдываться в мо-

_____
458

шенничестве, по которому они, скрыв учение Бога, пришедшего дать благо миру, подставили на его место свою "свято–духовскую" веру и этою подстановкою лишили и лишают миллиарды людей того блага, которое принес людям Христос, и вместо мира и любви, принесенных им, внесли в мир секты, осуждения и всевозможные злодейства, прикрывая их именем Христа.
     Для этих читателей только два выхода: смиренное покаяние и отречение от своей лжи или гонение тех, которые обличают их за то, что они делали и делают.
     Если они не отрекутся от лжи, им остается одно: гнать меня, на что я, оканчивая своё писание, готовлюсь с радостью и со страхом за свою слабость" (1).

_________________
     (1) "Краткое изложение Евангелии" Л. Н. Толстого. Изд. Эльпидина, Женева.

     Н. Н. Страхов, внимательно следивший за всеми работами Л. Н-ча, сообщает Н. Я. Данилевскому об этой работе следующее:
     "Этою зимою он составил ещё новое изложение евангельского учения (не самого Евангелия). Если будете здесь, то всем этим я вас угощу досыта, да и поспорю с вами, если вы вздумаете, по вашему обычаю, упорствовать".
     В том же письме Страхов говорит о первых появившихся французских переводах религиозных произведений Л. Н-ча:
     "…О Л. Н-че Толстом вот что знаю наверное. Его приятель, князь Урусов, ездил в Париж; он величайший поклонник новых мыслей Толстого и перевёл для "Revue Nouvellee" "Исповедь" (2), которая печаталась в "Русской мысли" и сожжена, и вступление к изложению Евангелия. Это вступление там напечатали, давши ему другое заглавие, вовсе не подходящее, а "Исповедь" считают ненужным печатать, так как поместили статью Циона "Un pessimiste russe", довольно неглупую. Вышел из всего неясный вздор. Все это сделано без всякого почина со стороны Толстого, но и препятствовать он не думает" (3).

________________
     (2) По–видимому, Н. Н. здесь ошибается. Нам известно, что князь Урусов перевел не "Исповедь", а "В чём моя вера?". Этот труд его издан в Париже Фишбахером.
     (3) "Русский вестник" 1901 г. "Письма Н. Н. Страхова к Н. Я. Данилевскому".

     Свободное обращение Л. Н-ча с евангельскими текстами, очевидно, не нравилось этим расположенным к нему, но консервативным людям. В одном из следующих писем к Данилевскому Н. Н. Страхов пишет:
     "…Я рассказал ему о нашем чтении его изложения, и что мы его бранили. Он согласился, что приведение стихов из Евангелия должно вводить в недоумение, и объяснил, что эта работа сделана им для себя, которую в этом виде не следовало бы публиковать. Сказал он при этом, что уже переведены по–английски три его сочинения: 1) "Исповедь", 2) "В чем моя вера?" и 3) "Изложение", но в "Изложении" оставлены только его введение, а измененный евангельский текст с ссылки на стихи откинут, очень это правильно сделано. По–немецки и по–французски "В чем моя вера?" давно вышла".
     Это "Краткое изложение Евангелия" служило камнем преткновения для многих искренних друзей Л. Н-ча. Вот как относился к нему И. С. Аксаков.
     Н. Н. Страхов пишет об этом Данилевскому 5 июля 1885 года:
     "…В Москве я видел Аксакова в банке, и мы говорили, то есть он говорил все о том же, о "Кратком изложении Евангелия". — Увы! — Ник. Як., только с вами насладился я разговорами в настоящем смысле этого слова. Впрочем, я все еще не готов для свободной речи об этом предмете, и часто сам становился в тупик, когда пытался говорить о нем. Ну, словом, чем речистее был Аксаков, тем меньше толку вышло из нашего разговора.

_____
459

     …Главное, он выражает большой восторг от тех двух рассказов Л. Н-ча Толстого, которые я вам привозил, и говорит, что за них простил Толстому его "Изложение".
     "В рассказах, — говорил Ив. Серг., — обнаруживается, что Л. Н-ч стоит к святой Истине в таких чистосердечных, любовных отношениях, тайна которых не подлежит нашему анализу и которые ставят его, автора, вне суда нашего. Очевидно, у него свой конто-курант с Богом".
     Окончив исследование Евангелия, извлекши из него существенные основы христианства, Л. Н-ч получил огромное удовлетворение своих стремлений, и его умственная и душевная деятельность направилась, с одной стороны, на изложение в положительном смысле своего миросозерцания и, с другой стороны, на проведение этого миросозерцания в свою личную жизнь. Оглянувшись вокруг себя, он ужаснулся перед той пропастью, которая отделяла усвоенные им и его окружающими формы жизни от того идеала, который предстал перед ним во всей своей ослепительной чистоте.
     Общественная и политическая жизнь также поразила его резкими контрастами с тем учением, которое на словах исповедуется так называемым христианским обществом.
     В России наступило смутное время, и гром грянул 1 марта 1881 года. Отношение Л. Н-ча ко всем этим явлениям составит содержание следующих глав.

_____
460

Часть V.
ОБНОВЛЁННАЯ ЖИЗНЬ


ГЛАВА 17.
Событие 1 марта 1881 года

     «Сегодня, 1 марта 1881 года, согласно постановлению Исполнительного комитета от 26 августа 1879 г., приведена в исполнение казнь Александра II двумя агентами Исполнительного комитета» (1).

___________________
     (1) "Былое", No 2. "Историко–революционный сборник", Лондон.

     Такими словами начиналась прокламация Исполнительного комитета 1 марта 1881 года.
     Смертная казнь как высшее, жесточайшее проявление насилия человека над человеком всегда была ненавистна Л. Н-чу. Одна мысль о ней возбуждала в нем отвращение и ужас. Вспомним, как он описывает свое чувство при виде смертной казни в Париже, о которой несколько раз вспоминает в своих произведениях.
     "Я не политический человек" — записывает он знаменательную фразу в своем дневнике 1857 года, после беспокойно проведенной ночи, во время которой воспоминание о виденной им утром гильотине не давало ему спать.
    Он действительно никогда не был и до сих пор не стал "политическим человеком". Именно потому–то он и может с одинаковым беспристрастием и одинаковым обличением говорить о казнях, производимых обеими сторонами.
     Но в 1881 году Л. Н-ч находился ещё в исключительных обстоятельствах. Как видно из предыдущих глав, в нем только что закончится душевный кризис, и была им окончена большая, радостная для него работа над изучением Евангелия, в котором ему удалось схватить самую сущность учения Христа, учение о любви, смирении и прощении, и сознание этого открывшегося ему света делало его особенно чувствительным к страданиям людей и ко всем отступлениям людей от божеских законов. Он смотрел на весь окружающий его мир с высоты Нагорной проповеди.
     Находясь в таком настроении, конечно, он не мог сочувствовать казни, совершённой над Александром II. Но последующая за ней казнь убийц Александра II произвела на него несравненно сильнейшее впечатление.
     Вот что писал Л. Н-ч в ответ на наш запрос по этому поводу:
     "О том, как на меня подействовало 1–ое марта, не могу ничего сказать определённого, особенного. Но суд над убийцами и готовящаяся казнь произвели на меня одно из самых сильных впечатлений моей жизни. Я не мог пере-

_____
461

стать думать о них, но не столько о них, сколько о тех, кто готовился участвовать в их убийстве, и особенно об Александре III. Мне так ясно было, какое радостное чувство он мог бы испытать, простив их. Я не мог верить, что их казнят, и вместе с тем боялся и мучился за их убийц. Помню, с этою мыслью я после обеда лег внизу на кожаный диван и неожиданно задремал и во сне, в полусне, подумал о них и о готовящемся убийстве и почувствовал так ясно, как будто это все было наяву, что не их казнят, а меня, и казнят не Александр III с палачами и судьями, а я же и казню их, и я с кошмарным ужасом проснулся. И тут написал письмо" (1).

__________________
     (1) Архив П. И. Бирюкова.

     Письмо было адресовано Александру III. Оно дошло до нас в первоначальном виде, о котором сам Л. Н-ч отзывается, что в этой редакции "письмо было гораздо лучше, потом я стал переделывать, и оно стало холоднее".
     Мы приводим его целиком:

     "Ваше императорское величество!
     Я, ничтожный, не призванный и слабый, плохой человек, пишу русскому императору и советую ему, что ему делать в самых сложных, трудных обстоятельствах, которые когда–либо бывали. Я чувствую, как это странно, неприлично, дерзко, и все–таки пищу. Я думаю себе: ты напишешь, письмо твоё будет не нужно, его не прочтут или прочтут и найдут, что это вредно, и накажут тебя за это. Вот и все, что может быть. И дурного в этом для тебя не будет ничего такого, в чем бы ты раскаялся. Но если ты не напишешь и потом узнаешь, что никто не сказал царю то, что ты хотел сказать, и что царь потом, когда уже ничего нельзя будет переменить, подумает и скажет: "если бы тогда кто–нибудь сказал мне это", — если это случится так, то ты вечно будешь раскаиваться, что не написал того, что думал. И потому я пишу вашему величеству то, что я думаю.
     Я пишу из деревенской глуши, ничего верного не знаю. То, что знаю, знаю по газетам и слухам, и потому, может быть, пишу ненужные пустяки о том, чего вовсе нет, тогда, ради бога, простите мою самонадеянность и верьте, что я пишу не потому, что я высоко о себе думаю, а потому только, что, уже столь много виноватый перед всеми, боюсь быть еще виноватым, не сделав того, что мог и должен был сделать.
     Я буду писать не в том тоне, в котором обыкновенно пишут письма государю, — с цветами подобострастного и фальшивого красноречия, которые только затемняют и чувства, и мысли. Я буду писать просто, как человек к человеку.
     Настоящие чувства моего уважения к вам, как к человеку и к царю, виднее будут без этих украшений.
     Отца вашего, царя русского, сделавшего много добра и всегда желавшего добра людям, старого, доброго человека, бесчеловечно изувечили и убили не личные враги его, но враги существующего порядка вещей: убили во имя какого–то блага всего человечества.
     Вы стали на его место, а перед вами те враги, которые отравляли жизнь вашего отца и погубили его. Они враги ваши, потому что вы занимаете место вашего отца, и для того мнимого общего блага, которого они ищут, они должны желать убить и вас.
     К этим людям в душе вашей должно быть чувство мести, как к убийцам отца, и чувство ужаса перед тою обязанностью, которую вы должны были

_____
462

взять на себя. Более ужасного положения нельзя себе представить, более ужасного, потому что нельзя себе представить более сильного искушения зла. "Враги отечества, народа, презренные мальчишки, безбожные твари, нарушающие спокойствие и жизнь вверенных миллионов, и убийцы отца. Что другое можно сделать с ними, как не очистить от этой заразы русскую землю, как не раздавить их, как мерзких гадов? Этого требует не мое личное чувство, даже не возмездие за смерть отца, этого требует от меня мой долг, этого ожидает от меня вся Россия".
     В этом–то искушении и состоит весь ужас вашего положения. Кто бы мы ни были, цари или пастухи, мы люди, просвещённые учением Христа.
     Я не говорю о ваших обязанностях царя. Прежде обязанностей царя есть обязанности человека, и они должны быть основой обязанности царя и должны сойтись с ними.
     Бог не спросит вас об исполнении обязанности царя, не спросит об исполнении царской обязанности, а спросит об исполнении человеческих обязанностей. Положение ваше ужасно, но только затем и нужно учение Христа, чтобы руководить нас в тех страшных минутах искушения, которые выпадают на долю людей. На вашу долю выпало ужаснейшее из искушений. Но как ни ужасно оно, учение Христа разрушает его: все сети искушений, обставленные вокруг вас, как прах разлетятся перед человеком, исполняющим волю бога.
     Мф. 5, 43. "Вы слышали, что сказано: люби ближнего и возненавидь врага твоего; а я говорю вам: любите врагов ваших… благотворите ненавидящих вас… да будете сынами отца вашего небесного".
     Мф. 5, 38. "Вам сказано: "Око за око, зуб за зуб, а я говорю: не противься злому".
     Мф. 18, 22. "Не говорю тебе до семи, но до седмижды семидесяти раз.
     Не ненавидь врага, а благотвори ему, не противься злу, не уставай прощать". Это сказано человеку, и всякий человек может исполнить это. И никакие царские, государственные соображения не могут нарушить заповедей этих.
     Мф. 5, 19. "И кто нарушит одну из сих малейших заповедей, малейшим наречется в царствии небесном, а кто сотворит и научит, тот великим наречется в царствии небесном".
     Мф. 7, 24. "И так, всякого, кто слушает слова мои сии, уподоблю мужу благоразумному, который построил дом свой на камне (25). И пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и устремились на дом тот: и он не упал, потому что основан был на камне (26). А всякий, кто слушает сии слова мои и не исполняет их, уподобится человеку безрассудному, который построил дом свой на песке (27). И пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое".
     Знаю я, как далек тот мир, в котором мы живем, от тех божеских истин, которые выражены в учении Христа и которые живут в нашем сердце. Но истина — истина, и она живет в нашем сердце и отзывается восторгом и желанием приблизиться к ней. Знаю я, что я, ничтожный, дрянной человек, в искушениях в 1000 раз слабейших, чем те, которые обрушились на вас, отдавался не истине и добру, а искушению, и что дерзко и безумно мне, исполненному зла человеку, требовать от вас той силы духа, которая не имеет примеров, требовать, чтобы вы, русский царь, под давлением всех окружающих, и любящий сын, после убийства отца простил бы убийц и отдал бы им добро за зло: но не желать этого я не могу, не могу не видеть того, что всякий шаг ваш к прощению есть шаг к добру, всякий шаг к наказанию есть шаг ко злу, не

_____
463

видеть этого я не могу. Но как для себя, в спокойную минуту, когда нет искушения, надеюсь, желаю всеми силами души избрать путь любви и добра, так и за вас желаю и не могу не надеяться, что вы будете стремиться к тому, чтобы быть совершенными, как отец ваш на небе; и вы сделаете величайшее дело в мире — поборете искушение; и вы, царь, дадите миру величайший пример исполнения учения Христа — отдадите добро за зло.
     Отдайте добро за зло, не противьтесь злу, всем простите. Это, и только это надо делать. Это воля бога. Достанет ли у кого или недостанет силы сделать это, это другой вопрос. Но только этого одного надо желать, к этому одному стремиться, это одно считать хорошим и знать, что все соображения против этого — искушения и соблазны, и что все они ни на чем не основаны, шатки и темны.
     Но, кроме того, что всякий человек должен и не может ничем другим руководиться в своей жизни, как этим выражением воли божией, исполнение этих заповедей божьих есть вместе с тем и самое для жизни вашей (и вашего народа) разумное действие.
     Истина и благо всегда истина и благо и на земле, и на небе.
     Простить ужаснейших преступников против человеческих и божеских законов и воздать им добро за зло — многим это покажется в лучшем смысле идеализмом, безумием, а многим злонамеренностью. Они скажут; "не прощать, а вычистить надо гниль, задуть огонь". Но стоит вызвать тех, которые скажут это, на доказательства их мнения, и безумие, злонамеренность окажутся на их стороне.
     Около 20 лет тому назад завелось какое–то гнездо людей, большего частью молодых, ненавидящих существующий порядок вещей и правительство. Люди эти представляют себе какой–то другой порядок вещей или даже никакого себе не представляют и всеми безбожными, бесчеловечными средствами — пожарами, грабежами, убийствами — разрушают существующий строй общества. 20 лет борются с этим гнездом, и до сих пор гнездо это не только не уничтожено, но оно растет, и люди эти дошли до ужаснейших по жестокости и дерзости поступков, нарушающих ход государственной жизни.
     Те, которые хотели бороться с этой язвой внешними, наружными средствами, употребляли два рода средств: одно — прямое отсечение больного, гнилого, строгость наказания, другое — предоставление болезни своему ходу, регулирование ее: это были либеральные меры, которые должны были удовлетворить беспокойные силы и утишить напор враждебных сил.
     Для людей, смотрящих на дело с материальной стороны, нет других путей — или решительные меры пресечения, или либеральные послабления. Какие бы и где бы ни собирались люди толковать о том, что нужно делать в теперешних обстоятельствах, кто бы они ни были, знакомые в гостиной, члены совета, собрания представителей, если они будут говорить о том, что делать для пресечения зла, они не выйдут из этих двух воззрений на предмет: или пресекать — строгость, казни, ссылки, полиция, стеснения цензуры и т. п., или либеральные потачки — свобода, умеренная мягкость мер взысканий и даже представительство — конституция, собор.
     Люди могут сказать много ещё нового относительно подробностей того и другого образа действий; во многом многие из одного и того же лагеря будут не согласны, будут спорить, но ни те, ни другие не выйдут — одни из того, что они будут отыскивать средства насильственного пресечения зла, другие — из того, что они будут отыскивать средства нестеснения, давания хода затеяв-

_____
464

шемуся брожению. Одни будут лечить болезнь решительными средствами против самой болезни, другие будут лечить не болезнь, но будут стараться поставить организм в самые выгодные гигиенические условия, надеясь, что болезнь пройдёт сама собою. Скажут много новых подробностей, но ничего не скажут нового, потому что та и другая мера уже были употреблены, и ни та, ни другая не только не излечили больного, но не оказали никакого влияния. Болезнь шла дальше, постоянно ухудшаясь. И потому я полагаю, что нельзя так сразу называть исполнение воли бога, по отношению к делам политическим, мечтанием и безумием. Если даже смотреть на исполнение закона бога, святыню святынь, как на средство против житейского мирского зла, и то нельзя смотреть на него презрительно после того, как, очевидно, вся житейская мудрость не помогла и не может помочь.
     Больного лечили и сильными средствами, и переставали давать сильные средства, а давали ход его отправлениям: ни та, ни другая система не помогли, больной всё больнее. Представляется еще средство — средство, о котором ничего не знают врачи, средство странное. Отчего же не испытать его? Одно первое преимущество средство это имеет неотъемлемое перед другими средствами — это то, что те употреблялись бесполезно, а это никогда еще не употреблялось.
     Пробовали во имя государственной необходимости блага масс стеснять, ссылать, казнить, пробовали во имя той же необходимости блага масс давать свободу — все было то же. Отчего не попробовать во имя бога исполнять только закон его, ни думая ни о государстве, ни о благе масс? Во имя бога и исполнения закона его не может быть зла.
     Другое преимущество нового средства — и тоже несомненное — то, что те два средства сами в себе были нехороши: первое состояло в насилии, казнях (как бы справедливы они ни казались, каждый человек знает, что оно зло); второе состояло в не вполне правдивом допущении свободы. Правительство одной рукой давало эту свободу, другой — придерживало ее. Приложение обоих средств, как ни казались они полезны для государства, было нехорошее дело для тех, которые прилагали их. Новое же средство таково, что оно не только свойственно душе человека, но доставляет высшую радость и счастье для его души.
     Прощение и воздаяние добром за зло есть добро в самом себе. И потому приложение двух старых средств должно быть противно душе христианской, должно оставлять по себе раскаяние, прощение же доставляет высшую радость тому, кто творит его.
     Третье преимущество христианского прощения перед подавлением или искусным направлением вредных элементов относится к настоящей минуте и имеет особую важность. Положение ваше и России теперь — как положение больного во время кризиса. Один ложный шаг, прием средства ненужного, вредного может навсегда погубить больного. Точно так же теперь одно действие в том или другом смысле — возмездия за зло жестокими казнями или вызова представителей — может связать все будущее. Теперь, в эти две недели суда над преступниками и приговора, будет сделан шаг, который выберет одну из трех дорог предстоящего распутья: путь подавления зла злом или путь либерального послабления — оба испытанные и ни к чему не приводящие пути, и еще новый путь — путь христианского исполнения воли божией царем как человеком.
     Государь! По каким–то роковым, страшным недоразумениям в душе революционеров запала страшная ненависть против отца вашего, — ненависть,

_____
465

приведшая их к страшному убийству. Ненависть эта может быть похоронена с ним. Революционеры могли — хотя несправедливо — осуждать его за погибель десятков своих. На руках ваших нет крови. Вы — невинная жертва своего положения. Вы чисты и невинны перед собою и перед богом. Но вы стоите на распутье. Несколько дней, и если восторжествуют те, которые говорят и думают, что христианские истины только для разговоров, а в государственной жизни должна проливаться кровь и царствовать смерть, вы навеки выйдете из того блаженного состояния чистоты и жизни с богом и вступите на путь тьмы государственных необходимостей, оправдывающих все и даже нарушение закона бога для человека.
    Не простите, казните преступников, вы сделаете то, что из числа сотен вы вырвете трех, четырех, и зло родит зло, и на место трех, четырех вырастут 30, 40, и сами навеки потеряете ту минуту, которая одна дороже всего века, — минуту, в которую вы могли бы исполнить волю бога и не исполнили ее, и сойдете навеки с того распутья, на котором вы могли выбрать добро вместо зла, и навеки завязнете в делах зла, называемых государственной пользой (Мф. 5,25).
     Простите, воздайте добро за зло, и из сотен злодеев десятки перейдут от дьявола к богу, и у тысяч, у миллионов дрогнет сердце от радости и умиления при виде примера добра с престола в такую страшную для сына убитого отца минуту.
     Государь! Если бы вы сделали это, позвали этих людей, дали бы им денег и услали их куда–нибудь в Америку и написали бы манифест со словами вверху: «а я говорю: любите врагов своих», не знаю, как другие, но я, плохой верноподданный, был бы собакой, рабом вашим. Я бы плакал от умиления, как я теперь плачу всякий раз, когда бы я слышал ваше имя. Да что я говорю: «не знаю, что другие»! Знаю, каким бы потоком разлились бы по России добро и любовь от этих слов.
     Истины Христовы живы в сердцах людей, и одни они живы, и любим мы людей только во имя этих истин.
     И вы, царь, провозгласили бы не словом, а делом эту истину. Но, может быть, это все мечтание, ничего этого нельзя сделать. Может быть, что хотя и правда, что 1) более вероятности в успехе от таких действии, никогда еще не испытанных, чем от тех, которые пробовали и которые оказались негодными, и что 2) такое действие наверно хорошо для человека, который совершит его, и 3) что теперь вы стоите на распутье, и это единственный момент, когда вы можете поступить по–божьи, и что упустив этот момент, вы уже не вернете его, — может быть, что все это и правда, но скажут: "это невозможно; если сделать это, то погубишь государство".
     Но, положим, что люди привыкли думать, что божественные истины — истины только духовного мира, а не приложимы к житейскому; положим, что враги скажут: мы не принимаем ваше средство, потому что оно и не испытано, и само по себе не вредно, и правда, что теперь кризис, мы знаем, что оно сюда не идет и ничего, кроме вреда, сделать не может. Они скажут: христианское прощение и воздаяние добром за зло хорошо для каждого человека, а не для государства. Приложение этих истин к управлению государством погубит государство.
     Государь! ведь это ложь, злейшая, коварнейшая ложь. Исполнение закона Бога погубит людей? Если это закон Бога для людей, то он всегда и везде закон Бога, и нет другого закона, воли Его. И нет кощунственнее речи, как ска-

_____
466

зать: закон Бога не годится. Тогда он не закон Бога. Но положим, мы забудем, что закон Бога выше всех других законов и всегда приложим, мы забудем это. Хорошо: закон Бога не приложим и если исполнить его, то выйдет зло ещё хуже. Если простить преступников, выпустить всех из заключений и ссылок, то произойдёт худшее зло. Да почему же это так? Кто сказал это? Чем вы докажете это? Своею трусостью, другого у вас нет доказательства. И, кроме того, вы не имеете права отрицать ничьего средства, так как всем известно, что ваши не годятся.
     Они скажут: выпустить всех, и будет резня, потому что немного выпустить, то бывают малые беспорядки, много выпустить — бывают большие беспорядки. Они рассуждают так, говоря о революционерах как о каких–то бандитах, шайке, которая собралась, и когда ее переловить, то она кончится. Но дело совсем не так: не число важно, не то, чтобы уничтожить или выслать их побольше, а то, чтобы уничтожить их закваску, дать другую закваску. Что такое революционеры? Это люди, которые ненавидят существующий порядок вещей, находят его дурным и имеют в виду основы для будущего порядка вещей, который будет лучше.
     Убивая, уничтожая их, нельзя бороться с ними. Не важно их число, а важны их мысли. Для того, чтобы бороться с ними, надо бороться духовно. Их идеал есть общий достаток, равенство, свобода: чтобы бороться с ними, надо поставить против них идеал такой, который бы был выше их идеала, включал бы в себя их идеал. Французы, англичане теперь борются с ними и также безуспешно.
     Есть только один идеал, который можно противопоставить им, — тот, из которого они выходят, не понимая его и кощунствуя над ним, — тот, который включает их идеал, идеал любви, прощения и воздаяния добра за зло. Только одно слово прощения и любви христианской, сказанное и исполненное с высоты престола, и путь христианского царствования, на который предстоит вступить вам, может уничтожить то зло, которое точит Россию. Как воск от лица огня, растает всякая революционная борьба перед царем–человеком, исполняющим закон Христа.
Лев Толстой" (1).
_______________
     (1) Архив В. Г. Черткова.

     Письмо это долго странствовало. Л. Н-чу пришло сначала на мысль передать письмо через Победоносцева. К этому его побудило воспоминание о добром отношении Победоносцева к одному замечательному человеку, временно бывшему близким по духу Л. Н-чу, именно к А. К. Маликову.
     Л. Н-ч передал Победоносцеву письмо к царю через их общего знакомого Н. Н. Страхова, сопроводив это письмо своей личной просьбой об исполнении этого важного поручения.
     И вот горячие слова любви о прощении ударились о холодную каменную стену духовного чиновника, уже истратившего на своей служебной карьере остатки человеческого чувства.
     Победоносцев прочёл письмо Л. Н-ча к Александру III и возвратил Страхову с отказом передать его. На письмо же Л. Н-ча к нему Победоносцев отвечал, через очень долгое время, уже после казни, следующим характерным письмом.


_____
467

     "Не взыщите, достопочтеннейший граф Лев Николаевич, во–первых, за то, что я оставил до сего времени без ответа письмо ваше, врученное мне Н. Н. Страховым. Это произошло не из неучтивости или равнодушия, а от невозможности спознаться вскоре в той суете и путанице мыслей и забот, которая одолевала и не перестает еще одолевать меня после 1 марта.
     Во–вторых, не взыщите за то, что я уклонился от исполнения вашего поручения. В таком важном деле все должно делаться по вере. А прочитав письмо ваше, я увидел, что ваша вера одна, а моя и церковная другая, и что наш Христос — не ваш Христос.
     Своего я знаю мужем силы и истины, исцеляющим расслабленных, а в вашем показались мне черты расслабленного, который сам требует исцеления. Вот почему я по своей вере и не мог исполнить ваше поручение.
     Душевно уважающий и преданный вам
К. Победоносцев".
     Петербург, 15 июня 1881 года.

     Получив обратно письмо Л. Н-ча к царю, Н. Н. Страхов сделал ещё попытку довести его до сведения государя и через профессора Константина Бестужева-Рюмина передал его великому князю Сергею Александровичу для передачи Александру III.
     Л. Н-чу известно, что оно было передано царю, но о дальнейшей судьбе он ничего не знает.


ГЛАВА 18.
Личная и семейная жизнь Льва Николаевича
начала восьмидесятых годов

     Л. Н-ч вступил в 80–е годы обновлённый душою, с новым жизнепониманием, с новым взглядом на свой внутренний и на внешний, окружавший его мир. А мир этот оставался все тот же, и потому столкновение с ним стало неизбежно, и последующая жизнь Л. Н-ча представляет целый ряд этих столкновений; эпизодов борьбы с миром, часто победы над ним и иногда отступления; но он всегда с самообладанием переживает эти удары и возвращается в свое религиозное спокойствие духа, с течением времени все менее и менее нарушаемое.
     Прежние друзья его, члены его семьи и многие общественные деятели не могли следовать за ним по пути его развития и продолжали относиться к нему с прежними интересами и требованиями и, видя равнодушие его или отрицательное отношение к ним, чувствовали боль, не находя участливого отзыва в любимом человеке, и, смотря по высоте их нравственного уровня, или внимательно прислушивались к новым тонам его души, или переносили на него свою горечь и обвиняли его в бессердечии, безразличии, квиетизме, а более легкомысленные и злонамеренные поднимали вопрос о состоянии его психики и о том, не следует ли оградить общество от его вредного влияния?
     Эта начертанная нами схема может дать ключ к пониманию многих событий из жизни Л. Н-ча и его окружающих в 80 годах и в последующее за ними время.

_____
467

     Тургенев был одним из тех, которые труднее многих других могли понять происшедшую перемену во Льве Николаевиче, и когда он узнал, что Л. Н-ч написал сочинение на религиозную тему, он так выразился, между прочим, в письме к Полонскому:
     "Мне очень жаль Толстого, а впрочем, как говорят французы, «Chacun a sa maniere tuer ses puces» (*).

______________
      (1) «Каждый по–своему убивает своих блох». Собрание писем И. С. Тургенева, с. 368.

     И Тургенев продолжал заботливо (как старая нянька, как он сам называл себя) распространять художественные произведения Льва Николаевича.
     В своём письме от 12 января 1880 г. Тургенев спешит сообщить Льву Николаевичу восторженный отзыв своего друга Флобера о его произведении:
     "Любезнейший Л. Н-ч, переписываю для вас с дипломатической точностью отрывок из письма г. Флобера ко мне; я ему посылал перевод "Войны и мира" (к сожалению, довольно бледноватый):
     "Merci de m'avoir fait lire Ie roman de Tolstoi. C'est de premier ordre! Quel peintre et quel psychologue! Les deux premiers volumes sont sublimes; mais Ie troisieme degringole affreusement. II se repete! et il philosophise! Enfin on voit Ie monsieur, 1'auteur, et Ie Russe, tandis que jusque la on n'avait vu que la Nature et 1'Humanite. Il me semble qu'il у a parfois des choses a la Shakespeare! Je poussais des cris d'admiration pendant cette lecture… et elle est longue! — Oui, c'est fort, bien fort" (2). Полагаю, что en somme вы будете довольны.

______________________
     (2) Благодарю вас за то, что дали мне прочесть роман Толстого. Это — вещь первого сорта. Какой живописен и какой психолог! Два первые тома великолепны, но третий ужасно слабеет. Он повторяется и философствует! Одним словом, виден он сам, автор, да ещё русский, тогда как до этого была видна природа и человечество. Мне кажется, что есть шекспировские места. Я вскрикивал от восторга во время чтения, а ведь оно долгое… Да, сильно, очень сильно.

    "Война и мир" роздана мною здесь всем главным критикам. Отдельной статьи еще не появлялось… но уже 300 экземпляров продано (всех прислано 500)".
    Однако успех "Войны и мира" на французском языке далеко не оправдал ожидания. Слава Толстого во Франции создавалась постепенно и совершенно другими путями. Сам И. С. Тургенев подробно рассказал причины малого успеха "Войны и мира" в Париже на одном вечере в Петербурге, 4 марта того же 1880 года. Рассказ Тургенева был кем–то записан и напечатан в "Русской старине", откуда мы и заимствуем его.
    "Вы спрашиваете, проник ли во французское общество и сделался ли ему известен роман гр. Льва Толстого "Война и мир".
     Сочинение это, действительно, переведено и переведено вполне хорошо на французский язык одною личностью здешнего высшего круга, но оно напечатано, к сожалению, в небольшом количестве экземпляров. Переводчица обратилась к известному издателю в Париже Гашету, чтобы тот позволил поставить его издательскую фирму на этом издании. Это сделано было, конечно, хорошо, но затем Гашет указал переводчице на необходимость, "с целью сделать успех изданию", распорядиться так, как обыкновенно распоряжаются во Франции с прочими книгами: экземпляров полтораста надо разослать в разные газеты, журналы и обозрения и несколько десятков развезти более известным критикам, затем до 2 тысяч франков израсходовать на объявление на последней странице крупным шрифтом в более распространенных газетах и 40% уступки сделать книгопродавцам–издателям. Всё это самые

_____
469

обыкновенные приёмы издательского дела во Франции, и только при выполнении их, при весьма точном выполнении, делается успех.
     Переводчица романа "Война и мир" нашла для себя стеснительным принять все эти условия, и все ограничилось тем, что я экземпляров 30 развез более знакомым мне критикам и приятелям, участвующим в разных изданиях. Сомневаюсь, чтобы кто–нибудь из них целиком прочел это произведение нашего славного писателя.
     Дело в том, что французы не могут ныне себе представить роман более одного тома, а роман "Война и мир" — представьте себе их ужас — в три или четыре тома.
     Флобер, прочитав два тома "Войны и мира" и приступив к третьему, объявил мне, что он бросил, так как недоумевает, откуда явилась вся эта странная философия графа Льва Толстого. Тэн, человек весьма серьезный, труженик, имеющий большое количество работы у себя, конечно, года через два, через три, пожалуй, и даст отзыв об этом романе, но вообще из них, французских писателей и публицистов, ни один с достаточным вниманием не прочитал да и не прочтет это превосходное сочинение" (*).

_____________
      (1) "Русская старина", 1883, октябрь, с. 210.

     Мы, со своей стороны, убеждены, что известность Л. Н-ча Толстого за границей создана не художественными его произведениями, а религиозно–философскими, что и надеемся показать в дальнейшем изложении.
     В апреле 1880 года Тургенев приехал в Россию и написал Л. Н-чу из Москвы, что намерен посетить его в Ясной на Фоминой неделе. Кроме желания просто повидаться со Л. Н-чем, у Тургенева было важное дипломатическое поручение. В этом году литературная Россия праздновала открытие памятника Пушкину в Москве, и Тургенев, поклонник Пушкина, приехал ради этого торжества в Россию и принимал деятельное участие в его устройстве.
     Зная отрицательное отношение Л. Н-ча ко всякого рода торжествам и юбилеям, комитет по устройству празднеств порешил обставить как–нибудь особенно приглашение его на открытие памятника Пушкину. И было предложено Тургеневу лично пригласить Льва Николаевича. Тургенев согласился, будучи убежден, что миссия его увенчается успехом.
     Конечно, он был принят в Ясной Поляне с обычным радушием, его угощали охотой, и Иван Сергеевич не ожидал, что надежда его не оправдается.
     Но Л. Н-ч наотрез отказался участвовать в торжестве.
     Зная душевное состояние Л. Н-ча в то время, мы легко можем понять причину этого отказа.
     Но Тургенева этот отказ так поразил, что, когда после Пушкинского праздника Ф. М. Достоевский собирался приехать из Москвы к Л. Н-чу и стал советоваться об этом с Тургеневым, тот изобразил настроение Л. Н-ча в таких красках, что Достоевский испугался и отложил исполнение своей заветной мечты. И другого случая посетить Л. Н-ча Достоевскому не представилось, а в следующем году его не стало (2).

____________________
     (2) Литер, приложение «Нивы», 1906 г. "Тургенев и Толстой". П. А. Сергеенко.


     В июле того же года Л. Н-ч писал, между прочим, Фету:
     "…Теперь лето, и прелестное лето, и я, как обыкновенно, ошалеваю от жизни и забываю свою работу. Нынешний год долго я боролся, но красота мира победила меня. И я радуюсь жизни и больше почти ничего не делаю".

_____
470

     Осенью его критическая работа возобновилась. В августе его посетил Н. Н. Страхов и так сообщает своему другу Данилевскому об этом посещении:
     "…В Ясной Поляне, как всегда, идет сильнейшая умственная работа. Мы с вами, вероятно, не сойдемся в оценке этой работы, но я удивляюсь и покоряюсь ей, так что мне даже тяжело. Толстой, идя своим неизменным путем, пришел к религиозному настроению; оно отчасти выразилось в конце "Анны Карениной". Идеал христианина понят им удивительно, и странно, как мы проходим мимо Евангелия, не видя самого прямого его смысла. Он углубился в изучение евангельского текста и многое объяснил в нем с поразительною простотой и тонкостью. Очень боюсь, что, по непривычке излагать отвлеченные мысли и вообще писать прозу, он не успеет изложить своих рассуждений кратко и ясно; но содержание книги, которую он составит, истинно великолепно".
     В сентябре Л. Н-ч коротко извещает Фета:
     "…Что ваш Шопенгауэр? (перевод). Я жду его с большим интересом. Я очень много работаю".
     Серьёзное религиозное настроение Л. Н-ча того времени не совпадало с настроением его семьи.
     Зимой 3 февраля 1881 г. Соф. Андр. пишет своей сестре:
     "…Лёвочка совсем заработался, голова всё болит, а оторваться не может. Его и всех нас ужасно поразила смерть Достоевского. Только что стал так известен и всеми любим, как умер. Лёвочку это навело на мысль о его собственной смерти, и он стал как–то сосредоточеннее и молчаливее" (1).

_________________
     (1) Архив Т. А. Кузминской.

     В тот же день Соф. Андр. пишет своему брату:
     "…Если бы ты знал и слышал теперь Лёвочку. Он много изменился. Он стал христианин самый искренний и твёрдый. Но он поседел, ослаб здоровьем и стал тише, унылее, чем был. Если бы ты теперь послушал его слова, вот когда влияние его было бы успокоительно твоей измученной душе".
    Дневник Л. Н-ча того времени, или, вернее, записная книжка, наполнен беглыми заметками о разных посетителях Ясной Поляны, а также встречаемых им на своих прогулках странниках, богомольцах, просителях о разных нуждах соседних крестьян и изредка о посетителях круга его знакомых. Эти заметки перемежаются личными рассуждениями и мыслями Л. Н-ча, отзывами о газетных статьях. Вот образцы этих заметок.
     1 мая. Солдат–старик из кантонистов, портной. "Бог привел двух расстрелять. — Значит, закон есть. Прежде засекали насмерть, а теперь нельзя. Такой закон нашли".
     5 мая. Вчера разговор с В. И. о самарской жизни. Семья — это плоть. Бросить семью — это второе искушение — убить себя. Семья — одно тело. Но не поддавайся третьему искушению, служи не семье, но единому богу. Указатель того места на экономической лестнице, которое должен занимать человек. Она плоть, как для слабого желудка нужна легкая пища, для избалованной семьи нужно больше, чем для привычной к лишениям.
     6 мая. Старик Рудаковский. Улыбающиеся глаза и беззубый милый рот. Поговорили о богатстве. Недаром пословица: "деньги — ад". Ходил спаситель с учениками. "Идите по дороге, придут кресты, налево не ходите, там ад"… Посмотреть, какой ад. Пошли. Куча золотая лежит. "Вот, сказал ад, а мы нашли клад". Пошли добывать подводу. Разошлись и думают: делить надо.

_____
471
      Один нож отточил, другой пышку с ядом испек. Сошлись, один пырнул ножом — убил, у него пышка выскочила, — он съел, оба пропали.
     10 мая. Был в Туле. В остроге 2–й месяц сидит 15 человек калужских мужиков за бесписьменность. Их бы надо переслать в Калугу и по местам. 2–й месяц не посылают под предлогом, что в калужском замке завозно.
     15 мая. Острог. Пашет один весело. Смотритель на своей земле. Партию готовят. Бритые, в кандалах. Воробьёвский, муж распутной жены. Старик 67 лет, злобный, "за поджог". Больной, чуть живой, хромой мальчик. За бесписьменность. 114 человек. "Костюм плох и высылают". Есть по 3 месяца. Есть развращенные, есть простые, милые. Старик слабый, вышел из больницы. Огромная вошь на щеке. — Ссылаемые обществами. Ни в чем не судимы два — ссылаются. Один по жалобе жены, на 1500 р. именья. Маленький, был в сумасшедшем доме, кривой, в припадках. При нас упал и стал биться. Высокий солдат, сидит 4 года. Год судился; на 1,5 года присужден, 1 г. 3 мес. набавка за то, что сказался мастеровым. Общество отказалось, и с тех пор ожидает партии 2 года. Каторжные двое, за драку и убийство. "Ни за что пропадаем". Плачет. Доброе лицо.
     Вонь ужасная.
     Вечером. Писарев и Самарин. Самарин с улыбочкой: "надо их вешать". Хотел смолчать и не знать его, хотел вытолкать в шею. Высказался. "Государство". Да мне всё равно, в какие игрушки вы играете, только чтобы из игры зла не было.
     21 мая. Спор. Таня, Серёжа, Иван Михайлович. "Добро условное", т. е. нет добра. Одни инстинкты.
     22 мая. Продолжение разговора об условности добра. Добро, про которое я говорю, есть то, которое считаешь хорошим для себя и для всех.
     24 мая. Ив. Ив. Рычагов, боцман — ранен в плечо в 29 году, в ногу, под Севастополем. Теперь хромает, 46 лет. Пошло их 15 партий из Тульской губернии по 500 человек, а вернулось 40 человек. Пороли на пушке, линьками по 500. На мачте в 35 сажен. Лестниц уж нет, ногу завернешь, а руками работаешь. Когда буря — нам отдых. Волна с колокольню. Туда уйдет — опять лезет, как таракан наверх. — Теперь ходил с товарищем. "Пойдем вместе, зайдем к брату". Зашли, а они голее его. Дала сестра рубаху, портки, холста. А он, как был в моей рубахе, так и пропал. Дал рубаху к брату идти. И еще другая рубаха пропала.
     28 мая. Целый день Фет.
     29 мая. Разговор с Фетом и женой. Христианское учение не исполнимо, так оно глупость? Нет, но не исполнимо. Да вы пробовали его исполнять? Нет, но не исполнимо.
     8 июня. Ходил гулять. Плотники одоевские. Рассказ о переселении, имение Крассовского — Бобошино. Не хотел брать по 60 р. на двор. Согнали с 4–х волостей 700 мужиков с топорами, ломами, вилами. Велели ломать. — "Грех. — Что же делать? велят; не станешь — прибьют. Пускай прибьют, на них, а не на тебе грех будет. Бог велел терпеть. — Оно так. Я, положим, не ломал".
     Расставили по слободам, принялись ломать. Кто крышу роет, стропила. Косяки, окна косят. Печи ломают. Мужики, человек 40, ушли на гору, смотрят. Старшина сам перевез. Другие, как начали ломать, сами взялись, чтобы не дуром ломали. В одном доме баба только в ночь родила, да еще двойню. Оставили дом. Начальство было: 1) член, 2) исправник, 3) становой, 4) урядники. Пуще всех урядники, так и снуют — ломай. И старшина".

_____
472

     Мы видим из этих кратких выписок, какое разнообразие типов проходило перед глазами и перед душою Л Н-ча. Вот где он черпал материал для свода бытовых картин.
    Религиозные сомнения еще не улеглись в нем. Народная вера все еще привлекает его внимание, и он с увлечением изучает народ, ходит в остроги, на постоялые дворы, на волостные суды. Беседует подолгу с просителями, вникая в самые мельчайшие подробности их жизни и нужды. Многим из них он оказывает посильную нравственную и материальную помощь.
     Одной из таких экспедиций для изучения народной жизни было новое путешествие в Оптину пустынь, совершенное пешком в сопровождении своего слуги, Сергея Петровича Арбузова, рассказавшего об этом в своих воспоминаниях. К сожалению, в его описании есть много неточностей, и потому мы можем привести оттуда только наиболее вероятные выдержки, пополняя эти сведения из других, более достоверных источников.
      В простой одежде, в лаптях и с сумками за плечами вышли три странника 10 июня 1881 года из Ясной Поляны: Л. Н-ч, его слуга Сергей Петрович Арбузов и Дмитрий Федорович, яснополянский учитель.
     На другой день из Крапивны Л. Н-ч писал графине Соф. Андр.:
     "Дошёл хуже, чем я ожидал. Натёр мозоли, поспал и здоровьем чувствую лучше, чем ожидал. Здесь купил чуни пенечные, и в них пойдется легче. Приятно, полезно и поучительно очень. Только бы дал бог нам свидеться здоровым всей семьей и чтобы не было дурного ни с тобой, ни со мной, а то я никак не буду раскаиваться, что пошел. Нельзя себе представить, до какой степени ново, важно и полезно для души (для взгляда на жизнь) увидать, как живет мир божий, большой, настоящий, а не тот, который мы устроили себе и из которого не выходим, хотя бы объехали вокруг света. Дмитрий Федорович (яснополянский учитель) идет со мной до Оптиной. Он тихий и услужливый человек. Ночевали мы в Селиванове у богатого мужика, бывшего старшины, арендатора. Из Одоева напишу и из Белева напишу. Я очень берегу себя и купил нынче винных ягод для желудка. Если бы ты видела вчера на ночлеге девочку Мишиных лет, ты бы влюбилась в нее: ничего не говорит и все понимает и на все улыбается, и никто за ней не смотрит. Главное, новое чувство — это сознавать себя и перед собою, и перед другими только тем, что я есмь, а не тем, что я — вместе со своей обстановкой. Нынче мужик в телеге обгоняет. "Дедушка, куда бог несет?" — "В Оптину". — "Что ж, там и жить останешься?" — И начинается разговор.
     Только бы тебя не расстраивали и большие, и малые дети. Только бы гости не были неприятны, только бы сама была здорова, только бы ничего не случилось, только бы… я делал все хорошее и ты тоже, и тогда все будет хорошо".
Следующее письмо было уже 12 июня из села Мананки:
     "Хотел писать из Одоева, но мы свернули на Мананки, оттуда я пишу теперь, от Владимира Акимыча. Он нас отлично принял. Я сейчас был у раскольников. Менее интересно, чем я думал. Шли мы очень хорошо. Здоровье моё совсем укрепилось. Сплю и днём, и ночью. Влад. Аким. настоял на том, чтобы подвезти нас. Я пишу, у него полна комната народа, и потому письмо нескладно и коротко. Припишу еще в Белеве, коли успею. Дай бог, чтобы было у вас все хорошо".
     Описание пребывания Л. Н-ча в Оптиной пустыне мы заимствуем из рассказа С. П. Арбузова как единственное дошедшее до нас свидетельство и

_____
473

записанное с достаточною, по нашему мнению, достоверностью и с наивным юмором.
     "Часов в шесть вечера пришли в Оптину пустынь. Звонил колокольчик на ужин; мы с котомками за плечами вошли в трапезную; нас не пустили в чистую столовую, а посадили ужинать с нищими. Я посматривал на графа, но он нисколько не гнушался своими соседями, кушал с удовольствием и пил квас, который ему очень понравился.
     После ужина пошли на ночлег в гостиницу третьего класса. Монах, видя, что мы обуты в лапти, номера нам не дает, а посылает в общую ночлежную избу, где всякая грязь и насекомые.
     — Батюшка, — говорю я монаху, — вот вам рубль, только дайте номер.
     Он согласился и отвел нам номер, причем сказал, что нас будет трое, третий — сапожник из Волховского уезда. Я достал из котомки простыню и подушечку, приготовил графу постель на диване; сапожник лег на другом диване, а я для себя постелил постель на полу недалеко от графа. Сапожник вскоре заснул и сильно захрапел, так что граф вскочил с испуга и сказал мне:
     — Сергей, разбуди этого человека и попроси его не храпеть.
     Я подошел к дивану, разбудил сапожника и говорю:
     — Голубчик, вы очень храпите, моего старичка пугаете: он боится, когда в одной комнате с ним человек спит и храпит.
    — Что же, прикажешь мне из–за твоего старика всю ночь не спать?
     Не знаю почему, но после этого он всё–таки не храпел.
     На другой день мы встали часов в десять, напились чаю. Я пошел к обедне, а граф — посмотреть, как монахи косят, пашут и как занимаются ремеслом. Одет он был в кафтан и лапти.
     Вскоре откуда–то монахи узнали, что в стенах их обители находится гр. Лев Николаевич Толстой. Они от имени архимандрита и отца Амвросия начали разыскивать его. Случайно встретив меня, они спросили, кто со мной стоит в гостинице.
     — А вам кого нужно?
     — Графа Льва Николаевича.
     — Я его человек.
     Узнав от меня, во что он одет, они пошли разыскивать его, отыскали и просили к архимандриту и отцу Амвросию. Граф пришел в гостиницу третьего класса, где мы ночевали, и говорит мне:
     — Сергей, коли меня узнали, делать нечего, дай мне сапоги и другую блузу, я переоденусь и тогда пойду к архимандриту и отцу Амвросию.
     Но не успел граф переодеться, как приходят два монаха, чтобы взять вещи графа и просить его в первоклассную гостиницу, где все обито было бархатом. Граф долго отказывался идти туда, но под конец все–таки решился. Прежде чем пойти в первоклассную гостиницу, он пошел посетить отца архимандрита. Я ждал его недалеко от кельи о. архимандрита. Граф пробыл там часа два или три. О чем они разговаривали с о. архимандритом, я не знаю, но, вероятно, о монастырской жизни. По выходе из кельи о. архимандрита граф направился в скит к о. Амвросию. Я старался не выпускать Льва Николаевича из глаз, чтобы сказать ему, что после него я тоже пойду к о. Амвросию. Я видел шагов за 200, как Лев Николаевич вошел в его келью. Он пробыл там часа 4. Я же, подойдя к келье, остановился у крыльца и видел, что здесь ожидают увидеть о. Амвросия человек двадцать иди тридцать. С некоторыми богомольцами я разговорился и спрашивал, сколько они здесь дней. Некоторые

_____
473

говорили, что они здесь дней пять или шесть, каждый день бывают в скиту у кельи о. Амвросия и не могут его видеть и получить благословение. Я спросил, почему же о. Амвросий не может их принять. Говорят, это происходит не от отца Амвросия, а что о них не докладывает келейник.
     "Мы видим здесь богатых купцов, приезжих из Воронежа, Москвы, Петербурга, которые подойдут к келье, позвонят, келейник сейчас же отпирает дверь; они спрашивают, можно ли им видеть о. Амвросия. Келейник расспрашивает их, кто они такие. Они отвечают, что они, например, только что приехавшие воронежские купцы. И келейник сейчас же просит их к о. Амвросию".
     Я разговорился с одним человеком из Тулы, каким–то сыном диакона, окончившим пятый класс семинарии. На нем были худые сапоги и какая-то казинетовая поддевочка. Он говорил, что хочет просить у о. Амвросия помощи, так как не на что дойти до Тулы и купить сапоги. Я старался не упустить, когда выйдет Лев Николаевич, не решаясь звониться во время его беседы с о. Амвросием. Лев Николаевич вышел из кельи и, раздав милостыню всем подошедшим богомольцам и нищим, пошел по направлению к той гостинице, где ему был отведен номер. Я сейчас же позвонил в дверь кельи. Келейник спросил, что мне нужно. Я ответил ему, что пришел получить благословение от о. Амвросия.
     — А вы кто будете?
     — Человек графа Льва Николаевича Толстого.
     Он доложил старцу, который меня сейчас же принял" (1).

_______________
     (1) С. П. Арбузов. "Воспоминания о Л. Н. Толстом", М., 1904, с. 90.

    Сам Л. Н-ч вспоминал, как он подошел к книжной лавке и поинтересовался узнать, какой духовной пищей снабжают народ оптинские монахи. Он застал у прилавка старушку, которая спрашивала Евангелие. Монах отвечал, что у него есть гораздо лучше книжки, и подсовывал ей описание монастыря и чудеса угодников. Л. Н-ч вмешался в разговор, добыл Евангелие и отдал старухе.
     От этого посещения пустыни Л. Н-ч вынес более отрицательных впечатлений, чем в первый раз. Беседа со старцем Амвросием его не удовлетворила. Старец, слышавший о его антицерковном направлении, убеждал его покаяться и подтверждал свои доводы текстом св. писания: "егда согрешишь, повеждь церкви". Л. Н-ч возражал, что такого текста нет, а есть другой: "если брат твой согрешил тебе…" Старец стоял на своем, и Л. Н-ч вынул из кармана Евангелие, указал старцу его ошибку. Старец нимало не смутился и перевел разговор на другое.
     Только старец Пимен, как и в первый раз, тронул Л. Н-ча своею простотою и наивностью: он был действительно человеком не от мира сего. К нему также лезли богомольцы, прося благословения, и он, видимо, тяготился этим. Утром ему нужно было служить обедню. Воспользовавшись некоторым промежутком в притоке богомольцев, он стал собираться в церковь. Но, выйдя из своей кельи, он заметил вновь приближавшуюся к его келье партию богомольцев, тогда старец подобрал полы своей рясы и бегом через сад бросился удирать от посетительниц.
     Л. Н-ч после этого также вскоре собрался в обратный путь.
     Возвращался Л. Н-ч другой дорогой, через Жиздру на Калугу, где сел на железную дорогу и доехал до Тулы, откуда уже на своих лошадях приехал домой.

______
475

     В Ясной Поляне снова потекла прежняя жизнь.
     21 июня он записывает в дневнике о своих гостях:
     "Бестужевы, два брата. Профессор — испорченный наукой. Был добрый. Теперь профессор, чиновник, писатель–славянофил и воспоминание о человеке. Беседа о вере, об убийстве на войне. "Я не могу убить, но освободить народ может", т. е. сказать "пурдик" и потом логика необязательна.
     Статья Хавэ поучительна. Ложная точка зрения Ренана доведена Хавэ–де–Лор до абсурда".
     25 июня. "10 человек странников. Старик 68 лет, слепой, со старухой. Высокий, тонкий, живой. Похожа на слепого Болхина. Жалуется на мужиков — отняли землю, дом (чтобы похоронить его) и долю в проданном лесе. Рассказ про хохлов. От деревни до деревни 40, 30 и 20 верст обыкновенно. Через улицу кричат: "Заходи ночевать". Напоят, накормят и постелют. И на дорогу дадут. Продавать кусочки некому. Наши набрали, слепые, да раздвинули коноплю и бросили. У нас нищеты страсть. Некому подавать. Я не продаю — сирот кормлю — не в похвальбу сказать. Даром отдавать — жалко. Продай. Не продаю, вчера не ели и нынче не ели и нынче дело к ужину. Плачет. Давай безмен. Денег не взял. Рассказ про хохла. Узнал, что я темный, снял Пантелеймона. На колена, сам плачет. Целуй. В глаза…"
     26, 27 июня. "Очень много бедного народа. Я больнешенек. Не спал и не ел сухого 6 суток. Старался чувствовать себя счастливым. Трудно, но можно. Познал движение к этому".
    28 июня. "С Серёжей разговор, продолжение вчерашнего, о Боге. Он и они думают, что сказать: я не знаю этого, это нельзя доказать, это мне не нужно, что это признак ума и образования. Тогда как это признак невежества. "Я не знаю никаких планет, ни оси, на которой вертится земля, ни эклиптик каких–то непонятных, не хочу это брать на веру, а вижу — ходит солнце, и звезды как–то ходят". Да ведь доказать вращение земли и путь ее, и нутацию, и предварение равноденствия очень трудно и остается еще много неясного и, главное, трудно вообразимого, но преимущество то, что все сведено к единству. Так же и в области нравственной и духовной — свести к единству вопросы: что делать, что знать, чего надеяться. Над сведением их к единству бьется все человечество. И вдруг разъединить все сведенное к единству представляется людям заслугой, которой они хвастаются. — Кто виноват? Учили их старательно обрядам и закону божьему, зная вперед, что это не выдержит зрелости, учили множеству знаний, ничем не связанных. И остаются все без единства, с разрозненными знаниями и думают, что это приобретение.
     Серёжа признал, что он любит плотскую жизнь и верит в неё. Я рад ясной постановке вопроса.
     Пошёл к Константину. Он неделю болен, бок, кашель. Теперь разлилась желчь. Курносенков был в желчи. Кондратий умер желчью. Бедняки умирают желчью. От скуки умирают. У бабы грудница есть, три девочки есть, а хлеба нет. За ягодами пошли. Печь топлена, чтобы не пусто было и грудная не икала. Константин повез последнюю овцу.
     Дома ждет Городенский, косой, больной мужик. Его довез сосед. Стоит на пришпекте.
     У нас обед огромный с шампанским. Тани наряжены. Пояса 5–рублевые на всех детях. Обедают, а уж телега едет на пикник, промежду мужицких телег, везущих измученных работой народ.
_____
476

     Пошёл к ним, но ослабел".
     На тех же днях получилось письмо от И. С. Тургенева, который писал:
     "Любезнейший Л. Н-ч, надеюсь, что вы благополучно совершили ваше паломничество, и рассчитываю на исполнение вашего обещания навестить меня. Я неделю тому назад вернулся из Москвы, дом приведен в порядок, и я теперь никуда с места не тронусь. Не забудьте ваши сочинения.
     Кланяюсь всем вашим и дружески жму вашу руку".
     Вероятно, Л. Н-ч сейчас же ответил на это письмо согласием, так как через несколько дней получилось другое письмо от Тургенева такого содержания:
     "Любезнейший Л. Н-ч, вчера получил ваше письмо и очень порадовался вашему близкому посещению, а также тому, что вы говорите о вашем чувстве ко мне. Оно потому и хорошо, что общее, т. е. одинаковое и в вас, и во мне. Надеюсь, что поездка графини будет удачная и что здоровье ваше скоро восстановится. Известите меня о дне и часе вашего прибытия в Мценск, чтобы выслать лошадей, и не забудьте привезти с собой обещанные сочинения. Жму вашу руку".
     3 июля. Л. Н-ч записывает в дневнике:
     "Я с болезнью не могу справиться. Слабость и лень и грусть. Необходима деятельность — цель — просвещение, исправление и соединение. Просвещение я могу направлять на других. Исправление — на себя. Соединение — с просвещенными и исправляющимися".
     6 июля. "Разговор с К., В. И. и И. М. Революция экономическая не то, что может быть, а не может не быть. Удивительно, что её нет".

     9 июля, исполняя свое обещание, Л. Н-ч отправляется в Спасское к Тургеневу.
     Заимствуем описание этого посещения из статьи П. А. Сергеенко: "Тургенев и Толстой".
     "Получивши телеграмму о приезде Л. Н-ча Толстого, Тургенев заволновался. Он был необыкновенно гостеприимный хозяин, и приезд гостей всегда наполнял его душу молодым оживлением. Распорядившись о высылке лошадей на станцию Мценск, согласно полученной телеграмме, Тургенев и жившие в Спасском Полонские ждали автора "Войны и мира" на другой день. Но произошла ошибка.
     Был поздний час ночи, и в доме уже все спали. Я. Полонский, писавший за своим столом, услышал на дворе лай собак, свист и чьи–то шаги.
     "Я поглядел в окно, — рассказывает он, — но в безлунном мраке, с черными призраками чего–то похожего на кусты, ничего нельзя было разглядеть. Я опять сел писать и слышу, что кто–то мимо дома прошел по саду. Прислушиваюсь — топот лошади. Удивляюсь и недоумеваю. Затем в доме послышался чей–то неясный голос. Я подумал, это бредит кто–нибудь из детей моих. Иду в детскую — опять слышу голос, но уже явственный, и узнаю голос Ивана Сергеевича. Вижу — горит свеча, и какой–то мужик, в блузе, подпоясанный ремнем, седой и смуглый, рассчитывается с другим мужиком. Всматриваюсь и не узнаю. Мужик поднимает голову, глядит на меня вопросительно и первый подает голос: "Это вы, Полонский?" Тут только я признал в нем графа Л. Н-ча Толстого".
     Оказалось, что Л. Н-ч спутал дни, принял среду за четверг и послал телеграмму, которая вовсе не обязывала Ивана Сергеевича посылать за ним экипаж. Л. Н. Толстой по железной дороге приехал в Мценск, не нашел турге-

_____
477

невских лошадей и нанял ямщика свезти его в Спасское. Ямщик долго ночью плутал и только к часу ночи кое–как добрался до Спасского.
     Тургенев тоже еще не ложился спать. Удивление и радость его были велики. Началась оживленная беседа и продолжалась до 3–х часов пополуночи.
     Тургенев иногда до того волновался, что весь как бы наливался кровью. Особенно краснели у него уши и шея. Но Л. Н. Толстой на этот раз хотя и отстаивал свои взгляды с твёрдостью, но и в тоне его, и в манере держать себя было уже нечто новое для Я. Полонского, не встречавшегося с автором "Войны и мира" более 20 лет. Полонского поразила в Л. Толстом какая–то особенная мягкость и подкупающая простота в обращении.
     "Я видел его, — говорил Полонский, — как бы перерожденным, проникнутым иною верою, иною любовью".
     Л. Н. Толстой перед этим ходил пешком на богомолье в Оптину пустынь в крестьянском платье. И он много рассказывал в Спасском о своем путешествии. Был, между прочим, Л. Н-ч и у раскольников и видел одну раскольничью богородицу, причем в ее работнице нашел, к немалому своему удивлению, очень подвижную, грациозную и поэтическую девушку, бледно–худощавую, с маленькими белыми руками и тонкими пальцами.
     "Никому из нас, — говорил Я. Полонский, — граф не навязывал своего образа мыслей и спокойно выслушивал возражения Ивана Сергеевича. Одним словом, это был уже не тот граф, каким я когда–то в молодости знавал его".
     В Спасском Л. Н. пробыл около двух суток.
     После отъезда Л. Н. Толстого в Спасское приехала М. Г. Савина. И хотя Тургенев, как почитатель Савиной и как любезнейший из хозяев, охвачен был заботами о своей гостье, но образ Л. Н. Толстого, видимо, не рассеивался в его душе. Тургенев часто говорил о нем с кротким и любовным чувством, а как о писателе отзывался даже с восторженностью. Однажды он вышел к своим гостям с книгой в руке и мастерски прочел вслух из "Войны и мира", как мимо Багратиона шли в сражение с французами два батальона 6–го егерского полка.
     "…Они еще не поравнялись с Багратионом, а уже слышен был тяжелый, грузный шаг, отбиваемый в ногу массой людей…"
     Тургенев дочитывал всю эту главу до конца с видимым увлечением иногда кончил, поднял голову и проговорил:
     — Выше этого описания я ничего не знаю ни в одной из современных литератур. Вот это — описание. Вот как должно описывать…
     Все согласились с ним. Но Тургенев все еще восторженно доказывал, как высокохудожественно это описание…"

     Л. Н. в своем дневнике делает такую заметку о своем пребывании у Тургенева:
     9, 10 июля. "У Тургенева. Милый Полонский, спокойно занятый живописью и писанием, не осуждающий и бедный — спокойный. Тургенев боится имени Бога, а признаёт Его. Но тоже наивно–спокойный. В роскоши и праздности жизни".
     Поводом к поездке в самарское имение были хозяйственные дела. Но Л. Н-ч уже не мог заниматься ими со спокойной совестью. Он постоянно видел контраст богатства и бедности, праздности и труда. И, не будучи в состоянии отдаться второму, он не мог с увлечением продолжать и первого, и томился, и искал исхода. Это настроение часто проглядывает в его заметках и письмах того времени. Напр.:

_____
478

     16 июля. "Ходил и ездил смотреть лошадей. Несносная забота. Праздность. Стыд".
     17 июля. "Нынче хочу писать и работать".
      2 августа. "Павловской бабы муж умер в остроге и сын от голода. Девочку отпоили молоком. Патровский бывший пастух, нищета. Белый и седой.
     Разговор с А. А. о господах, тех, которые за землю стоят, и тех, которые за раздачу. Орлова—Давыдова крестьянин. По десятине на душу. На квас не хватает, а у него 49 тысяч десятин".
     Графине С. А. он пишет 24 июля:
     "…Ожидания дохода самые хорошие. Одно было бы грустно, если бы нельзя было помогать хоть немного, это то, что много бедных по деревням, и бедность робкая, сама себя не знающая".
     На это С. А. отвечала ему 30 июля:
     "Хозяйство там пусть идет, как налажено, я не желаю ничего переменять. Будут убытки, но к ним уж не привыкать; будут большие выгоды, то деньги могут уйти и не достаться ни мне, ни детям, если их раздать. Во всяком случае ты знаешь мое мнение о помощи бедным: тысячи самарского и всякого бедного народонаселения не прокормишь, а если видишь и знаешь такого–то или такую–то, что они бедны, что нет хлеба или нет лошади, коровы, избы и пр., то дать все это надо сейчас же, удержаться нельзя, чтобы не дать, потому что жалко и потому что так надо".
     По–видимому, взаимного понимания у них по этому вопросу не было.
     Духовный интерес Л. Н-ча во время его пребывания в Самарской губернии удовлетворялся сближением с самарскими сектантами, молоканами, субботниками и другими.
     20 июля он пишет графине С. А.:
     "…Нынче я с Василием Ивановичем (воскресенье) провёл целый день в Патровке, на молоканском собрании, обеде, и на волостном суде, и опять на молоканском собрании. В Патровке мы нашли Пругавина (он пишет о расколе). Очень интересный и степенный человек. Весь день провел очень интересно. На собрании была беседа о Евангелии. Есть умные люди и удивительные по своей смелости".
     А в дневнике своём он делает такую заметку об этом дне:
     20 июля. "Воскресенье. У молокан моленье. Жара. Платочком пот утирают. Сила голосов, шеи карие, корявые, как терки. Поклоны. Обед: 1) холодное, 2) крапивные щи, 3) баранина вареная, 4) лапша, 5) орешки, 6) баранина жареная, 7) огурцы, 8) лапшинник, 9) мед.
     Утром бедная женщина, грубая, плачет с ребенком, гавриловская.
     Волостной суд. 1) Сапоги снял с татарина. 2) Молокан ищет на работнике пшеницу.
     "Я тебе туда затру", хохот. Присудили православные в пользу молоканина. Староста пьяный. Магарычи губят. Молоканская беседа. О пяти заповедях, "Спаси господи". Живое участие".
     Молокане приезжали ко Льву Н-чу, и он о них записывает:
     22 июля. "Молокане. Я читал своё. Горячо слушают. Толкование 6–ой главы прекрасно. Чудо хананеянки: беснующаяся — заблудная. Истиной исцелял".
     Об этом же он сообщает в письме к С. А. 24 июля:
     "Интересны молокане в высшей степени. Был я у них на молении, присутствовал при их толковании Евангелия и принимал участие, и они приезжали и просили меня толковать, как я понимаю; и я читал им отрывки из моего из-

_____
479

ложения; и серьезность, и интерес, и здравый, ясный смысл этих полуграмотных людей — удивительны. Был я в Гаврилове у субботника. Тоже очень интересно. Вообще впечатлений за эту неделю даже слишком много".
     В следующем письме оп пишет С. А.:
     "…Вчера был у меня старик пустынник, он живет в лесу по Бузулукской дороге. Он сам малоинтересен и приятен. Но интересен тем, что он был один из мужиков, которые 40 лет тому назад поселились в Бузулуке на горе и завели тот огромный монастырь, который мы видели. Я записал его историю".
     В то же время Л. Н-ча берет забота о доме, о жене, о трудах, несомых ею в его отсутствие, и вот 24 июля он пишет ей нежное письмо:
    "Ты нынче выезжаешь в Москву. Ты не поверишь, как меня мучает мысль о том, что ты через силу работаешь, и раскаяние в том, что я мало (вовсе) не помогал тебе.
     Вот уже на это кумыс был хорош, чтобы заставить меня спуститься с той точки зрения, с которой я невольно, увлеченный своим делом, смотрел на все. Я теперь иначе смотрю. Я все то же думаю и чувствую, но я излечился от заблуждения, что другие люди могут и должны смотреть на все, как я. Я много перед тобой был виноват, душенька, бессознательно, невольно виноват, ты знаешь это, но виноват.
     Оправдание моё в том, что для того, чтобы работать с таким напряжением, с каким я работал, и сделать что–нибудь, нужно забыть все. И я слишком забывал о тебе и каюсь. Ради бога и любви нашей как можно береги себя. Откладывай больше до моего приезда, я все сделаю с радостью и сделаю недурно, потому что буду стараться".
     Еще интереснее следующее письмо 6 августа:
     "…Хозяева наши так же неусыпно и естественно добры. Сейчас (утро) вошла Лиза. "Что ты?" — "А, вы тут? А я хотела подмести, убрать". А у них еще и нянька ушла, бросила их, и одна кухарка на все дела. Что ты пишешь в одном письме, что мне верно так хорошо в этой среде, что о доме и своем быте я буду думать с неудовольствием. Это как раз наоборот. Все больше и лучше думаю о вас. Ничто не может доказать яснее невозможности жизни по идеалу, как жизнь Бибикова с семьей и Василия Ивановича. Люди они прекрасные и всеми силами, всей энергией стремятся к самой лучшей, справедливой жизни, а жизнь и семья стремятся в свою сторону, и выходит среднее. Со стороны мне видно, как это среднее хотя и хорошо, как далеко от их цели. То же переносишь на себя и поучаешься довольствоваться средним. То же среднее в молоканстве, то же среднее в народной жизни, особенно здесь. Только бы бог донес нас благополучно ко всем вам благополучным, и ты увидишь, какой я в твоем смысле стану паинька".
     А в Ясной между тем шла своя жизнь, как всегда, мешая горе с весельем.
     Вот что пишет С. А. об одном странном посетителе:
     "У нас живет какой–то казак чудной, приехавший из Старогладовской станицы, Федор, Епишкин племянник, ровесник тебе. Он приехал с Кавказа верхом, на рыжей лошади, в красном башлыке и меховой шапке, с медалями и орденами, седой, сухой и страшный болтун, ломается, рисуется и несимпатичный. Он говорит, что едет к государю проситься на службу в конвой. "Где одного нашего убили", как он выражается. "Хочу третьему царю служить, я двум служил". Он ходил к Алексею Степановичу, и у них шел оживленный разговор о разных кавказских воспоминаниях и общих знакомых.
     Вчера ездили мы кататься и две Тани верхом, а казак в красном башлыке их кавалером, на своей лошади. Странный был coup d'oeil.

_____
480

     Лошадь смирная, ручная, как собака, и он на нее поочередно всех детей сажал".
     Должно быть, Л. Н-ч остался в Самарской губ. дольше, чем думал, так как терпение С. А. истощилось, и в следующем письме ее ко Л. Н-чу от 6 августа слышится уже упрек.
     Но вот С. А. узнает, что Л. Н-ч задумал новое художественное произведение, и тон письма становится нежный и радостный.
     "Каким радостным чувством меня охватило вдруг, — пишет С. А., — когда я прочла, что ты хочешь писать опять в поэтическом роде.
     Ты почувствовал то, чего я давно жду и желаю. Вот в чем спасенье, радость, вот на чем мы с тобой опять соединимся, что утешит тебя и осветит нашу жизнь. Эта работа настоящая, для нее ты создан и вне этой сферы нет мира твоей душе.
     Я знаю, что насиловать ты себя не можешь, но дай Бог тебе этот проблеск удержать чтобы разрослась в тебе опять эта искра Божия. Меня в восторг эта мысль приводит".
     Получив предыдущее строгое письмо, Л. Н-ч немедленно выехал из самарского хутора, чтобы скорее вернуться в Ясную Поляну. Дорогой он, между прочим, записывает:
     16 августа. «В Ряжске убит машиной. Каждый месяц — человек. Все машины к чёрту, если "человек"».

     17 августа он вернулся домой, и мечты его об участии в общей семейной жизни сразу разлетелись. Самарская жизнь всегда была дорога Л. Н-чу своей первобытной простотой, и, окунувшись в нее, снова испытав ее прелесть, Л. Н-ч ещё сильнее почувствовал тот невыносимый ему тон праздности и роскоши, который охватывал порою Ясную Поляну. Там был в это время съезд гостей и готовился любительский спектакль. И в дневнике Л. Н-ча появляется мрачная запись:
     18 августа. "Театр. Пустой народ. Из жизни вычеркнуты дни 19, 20, 21".
     22 августа Л. Н-ча снова посетил Тургенев, который, увлекшись общим бесшабашным весельем собравшейся молодежи, к удивлению всех, протанцевал в зале парижский канкан.
     В этот день в дневнике Л. Н-ча появилась краткая запись:
    "Тургенев — cancan. Грустно.
     Встреча народа на дороге радостная".
     Всё это время у Л. Н-ча было тяжело на душе. Семья его собиралась на зиму в город, и это очень беспокоило его, но противиться этому он не чувствовал в себе силы.
     1 сентября он поехал в Пирогово к брату. 2–ого вернулся оттуда и пишет в дневнике:
     "Умереть часто хочется. Работа не забирает".
     В половине сентября 1881 года вся семья Толстого перебралась в Москву и поселилась в Денежном переулке. Для Л. Н-ча это было большое испытание.

     5 октября он пишет в своем дневнике:
     "Прошел месяц. Самый мучительный в моей жизни. Переезд в Москву. Все устраиваются, когда же начнут жить? Все не для того, чтобы жить, а для того, что так все люди. Несчастные. И нет жизни.
     Вонь, камни, роскошь, нищета, разврат. Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать их оргии, и — пируют. Народу

_____
481

больше нечего делать, как, пользуясь страстями этих людей, выманивать у них назад награбленное. Мужики на это ловчее. Бабы дома, мужики трут полы и тела в банях и ездят извозчиками".

     Читатель, прочтя этот крик наболевшего сердца, быть может, спросит: как же относились к этому близкие, любящие его люди?
     Вот выписка из письма графини Софьи Андреевны, человека, несомненно, близкого и любящего его, к ее сестре:

14 октября 1881 года, Москва.

     "…Завтра месяц как мы тут, и я никому ни слова не писала. Первые две недели я ежедневно плакала, потому что Лёвочка впал не только в уныние, но даже в какую–то отчаянную апатию. Он не спал и не ел, сам a la lettre плакал иногда, и я думала просто, что я с ума сойду. Ты бы удивилась, как я тогда изменилась и похудела. Потом он поехал в Тверскую губ., виделся там со старыми знакомыми, Бакуниными (дом либерально–художественно–земско-литературный), потом ездил там в деревню к какому–то раскольнику, христианину, и когда вернулся, тоска его стала меньше. Теперь он наладился заниматься во флигеле, где нанял себе две маленькие, тихие комнатки за 6 руб. в месяц, потом уходит на Девичье поле, переезжает реку на Воробьевы горы и там пилит и колет дрова с мужиками. Ему это здорово и весело".

     Мы приводим здесь эти факты и эти документы, воздерживаясь от комментариев и от суда над людьми живущими, не считая себя вправе делать это и предоставляя это истории.
     К этому же времени относится следующее замечательное письмо, написанное им своему другу В. И. Алексееву, оставшемуся в Самаре:
     "Спасибо вам за хорошее письмо, дорогой В. П.! Мы как будто забываем, что любим друг друга. Я не хочу этого забывать — не хочу забывать того, что я вам во многом обязан в том спокойствии и ясности моего миросозерцания, до которого я дошел. Я вас узнал, первого человека (тронутого образованием), не на словах, а в сердце исповедующего ту веру, которая стала ясным и непоколебимым для меня светом. Это заставило меня верить в возможность того, что смутно всегда шевелилось в душе. И поэтому вы как были, так и останетесь всегда дороги. Смущает меня неясность, непоследовательность вашей жизни, смущает ваше предпоследнее письмо, полное забот мирских, но я сам так недавно был переполнен ими и до сих пор так плох в своей жизни, что мне пора знать, как сложно переплетается жизнь с прошедшими соблазнами, и что дело не во внешних формулах, а в вере. И мне радостно думать, что у нас с вами вера одна.
     О моих предположениях собирать долги и на эти деньги учредить что–нибудь для пользы людей должен сказать, что все это пустяки, даже хуже, чем пустяки, это — дурное тщеславие. Одно смягчающее мою вину и объясняющее обстоятельство это то, что я делал это для своих, для своей семьи. Из денег, разумеется, кроме зла (как и вы пишете), едва ли что–нибудь выйдет, но для моей семьи — это начало того, к чему я тяну постоянно, — отдать то, что есть, не для того, чтобы сделать добро, а чтобы быть меньше виноватым.
     То, что мои доводы малоубедительны, я очень хорошо знаю. Ошибаюсь ли я или нет, но я думаю, что я могу сделать их неопровержимыми для всякого человека логического, рассуждающего; но я убедился, что убеждать логии-

_____
482

чески не нужно. Я пережил уже эту эпоху. То, что я писал и говорил, достаточно для того, чтобы указать путь: всякий ищущий сам найдет, и найдет лучше и больше и свойственнее себе доводы, но дело в том, чтобы показать путь. Теперь же я убедился, что показать путь может только жизнь, — пример жизни. Действие этого примера очень небыстро, очень неопределенно (в том смысле, что, думаю, никак не можешь знать, на кого оно подействует), очень трудно. Но оно одно дает толчок. Пример — доказательство возможности христианской, т. е. разумной и счастливой жизни при всех возможных условиях; это одно двигает людей, и это одно нужно и мне, и вам, и давайте помогать друг другу это делать. Пишите мне, и будемте как можно правдивее друг перед другом. Обнимаю вас и всех ваших".
     С переездом семьи в город начинается новый образ жизни Л. Н-ча, являются новые связи с людьми. Мы расскажем об этом в следующей главе.


ГЛАВА 19.
Жизнь Льва Николаевича в Москве
в начале 80–х годов

     В последнем приведённом нами отрывке из письма графини к ее сестре она говорит, что Л. Н-ч посетил "какого–то раскольника–христианина". В дневнике его того времени есть короткая запись:
     "Был в Торжке у Сютаева. Утешенье".
     Мы полагаем, что читателю известна эта замечательная личность (1). Мы ограничиваемся здесь некоторыми сведениями, сообщенными нам самим Л. Н-чем об этом посещении. Узнав еще в Самаре от Пругавина о Сютаеве и его сыне, отказавшемся от воинской повинности и отбывавшем наказание в шлиссельбургском дисциплинарном батальоне, Л. Н-ч задумал посетить отца.

_________________
     (1) Мы отсылаем желающих познакомиться с нею к прекрасному очерку А. С. Пругавина "Сютаевцы", помещенному в книге "Религиозные отщепенцы", вып. 1. М., 1906. Издание "Посредника".

    Он поехал к тверским помещикам Бакуниным, своим давнишним знакомым, от имения которых деревня Сютаева — Шавелино — находится в 8–9 верстах. Бакунины мало интересовались сектантством и едва слышали о Сютаеве. Л. Н-ч поехал к нему и застал его дома. Сютаев тогда устраивал "общину" из своей семьи. Он рассказывал, что у них не только неделеное хозяйство, но даже бабьи сундуки общие. На невестке Сютаева был надет платок. Л. Н-ч спросил: "Ну, а платок у тебя свой?", желая провести границу между общим и личным имуществом. "А вот и нет, — отвечала невестка, — платок не мой, а матушки, свой не знаю куда задевала". Сютаев водил Л. Н-ча к своему единомышленнику, бывшему солдату, за которого он выдал свою дочь. Вот как рассказывают Сютаев о свадьбе своей дочери: "Когда порешили и собрались вечером, я им дал наставление, как жить, потом постлали им постель, положили их спать вместе и потушили огонь, вот и вся свадьба".
     Сютаев пас деревенское стадо. Он добровольно избрал эту должность, потому что жалел скотину, и говорил, что у других пастухов скотине бывает плохо, а он водил ее по хорошим местам и наблюдал, чтобы она была и сыта,

_____
483

и напоена. Сютаев запряг лошадку в телегу, чтобы проводить Л. Н-ча до Бакунина. Кнута для понукания лошади Сютаев не употреблял. Они ехали и разговаривали и так были увлечены мечтами о наступлении царства божия на землю, что не заметили, как лошадь завезла их в овраг, телега опрокинулась, и они оба вывалились, к счастью, без большого вреда для обоих. Нам придется еще раз вернуться к рассказу об этом крестьянине–мудреце.
     В это время Л. Н-ч познакомился ещё в Москве с одной замечательной личностью, Николаем Фёдоровичем Фёдоровым, библиотекарем Румянцевского музея, теперь уже умершим. Л. Н-ч записывает о нем в дневнике:
     "Николай Фёдорович — святой. Каморка. "Исполнять? это само собою разумеется". Не хочет жалованья. Нет белья, нет постели".
     Николай Фёдорович, по рассказам близко знавших его, спал на пачках старых журналов. Потребности его были доведены до минимума, работоспособность необыкновенная. Обладая сильною памятью, он был живой каталог и всегда с особенною любезностью и старанием давал библиографические указания всем обращавшимся к нему, участливо вникая в самую суть работы занимавшихся в библиотеке.
     Особенность его христианских, религиозных взглядов состояла в вере в какое–то научно–мистическое бессмертие.
     Эта личность заслуживает внимательного изучения, и мы очень советуем лицам, близко знавшим его, собрать о его жизни возможно больше материала.
     Ещё укажем на близкого тогда ко Л. Н-чу человека, учителя железнодорожного училища Владимира Федоровича Орлова, поражавшего Л. Н-ча своим духовным, художественным толкованием евангельских текстов в самом радикальном христианском духе.
     Обо всех этих людях Л. Н-ч с радостью сообщает своему другу В. И. Алексееву, и это письмо, давая краткую характеристику первых друзей Л. Н-ча по вере, вместе с тем изображает в ярких красках и душевную борьбу, которую он переживал в Москве:
     "Спасибо вам, дорогой Василий Иванович, за письмо ваше. Думаю я о вас беспрестанно и люблю вас очень. Вы недовольны собой, что же мне–то сказать про себя? Мне очень тяжело в Москве. Больше двух месяцев я живу и все так же тяжело. Я вижу теперь, что я знал про все то, про всю громаду соблазнов, в которых живут люди, но не верил им, не мог представить их себе, как вы знали, что есть Кавказ по географии, но узнали его только, когда приехали в него. И громада этого зла подавляет меня, приводит в отчаяние, вселяет недоверие, удивляет меня, — как же никто не видит этого? Может быть, и мне нужно было это, чтобы яснее найти свой честный путь в жизни. Представляется прежде всего одно из двух: или опустить руки и страдать бездеятельно, предаваясь отчаянию, или помириться со злом, затуманивать себя винтом, пустомельем, суетой. Но, к счастью, я последнего не могу, а первое слишком мучительно, и я ищу выхода. Выход представляется мне один: проповедь печатная и изустная. Но тут тщеславие, гордость и, может быть, самообман, и боишься его. Другой выход — делать добро людям, но тут огромность числа несчастных подавляет. Не так, как в деревне, где складывается кружок естественный. Единственный выход, который я вижу из этого, — жить хорошо, всегда ко всем поворачиваться доброй стороной, но этого я все еще не умею делать, как вы. Вспоминаю о вас; когда обрываюсь на этом. Редко могу быть таким — я горяч, сержусь, негодую и недоволен собою. Есть и здесь люди. И мне дал бог сойтись с двумя: Орлов один, другой, и главный, — Николай Фё-

_____
484

дорович Федоров. Это библиограф Румянцевской библиотеки. Помните, я вам рассказывал. Они составили план общего дела всего человечества, имеющего целью воскресение всех людей во плоти. Во–первых, это не так безумно, как кажется. Не бойтесь, я не разделяю его взглядов, но я так понял их, что чувствую себя в силах защитить эти взгляды перед всяким другим верованием, имеющим внешнюю цель; во–вторых, и главное, благодаря этому верованию он по жизни самый чистый христианин. Когда я ему говорю об исполнении Христова учения, он говорит: "да, это разумеется", и я знаю, что он исполняет его. Ему 60 лет, он нищий, все отдает, всегда весел и кроток. Орлов — пострадавший, 2 года сидел по делу Нечаева, и болезненный, тоже аскет по жизни и кормит 9 душ, и живет хорошо. Он учитель в железнодорожной школе. Соловьев здесь, но он головной. Еще был я у Сютаева, тоже христианин и на деле. Книгу мою — "Краткое изложение" — читал и Орлов, и Федоров, и мы единомышленники с Сютаевым во всем, до малейших подробностей. Ну, казалось бы, хорошо. Кроме того, пишу рассказы, в которых хочу выразить мои мысли. Казалось бы хорошо, но нет спокойствия. Торжество равнодушия, приличия, привычность зла и обмана давят. Сижу все дома, утром пытаюсь работать, плохо идет. Часа в 2–3 иду за Москву реку пилить дрова. И когда есть сила и охота подняться, это освежает меня, придает силы, видишь жизнь настоящую и хотя прыжком в нее окунешься и освежишься. Но когда не хожу (тому назад недели три я ослабел и перестал ходить, и совсем было опустился), раздражение, тоска. Вечером сижу дома и одолевают гости. Хоть и интересные, но пустые разговоры, и теперь хочу затвориться от них. Перечел письмо и вижу, что оно ужасно бестолково, но боюсь, не сумею написать лучше, и посылаю. Напишу непременно получше в другой раз. Пишите, пожалуйста, почаще".
     В то же время Л. Н-ч продолжает сношение и со своим старым другом Н. Н. Страховым. К сожалению, мы не могли достать писем Л. Н-ча к Страхову за этот период. Но в нашем распоряжении есть письмо Страхова ко Л. Н-чу, которое интересно и само по себе, а также и по тому отношению Л. Н-ча к Страхову, которое легко выясняется из этого письма. Вот это письмо, от 29 ноября 1881 года:

    "Получил ваше письмо, бесценный Лев Николаевич, и нашел в нем то самое, что ожидал, тот упрек, который мне слышался в вашем молчании и который я так часто сам делаю. Этот упрек смущает меня перед вами и тревожит мою совесть постоянно. Почему я понимаю ваши чувства, но не разделяю их? Буду говорить, как на исповеди. Потому, что у меня нет такой силы чувства, как у вас, не хочу и насиловать себя пли прикидываться, а где же я возьму ту беззаветность, ту горячность, с которою вы чувствуете, которыми одарено ваше сердце? Будьте снисходительны ко мне, не отталкивайте меня из–за этой разницы. Ваше отвращение к миру — я его знаю, потому что и сам испытываю его, но испытываю в той легкой степени, в которой оно не душит и не мучит, но и привязанности к миру у меня никакой нет; если же есть какая, то я стараюсь теперь уничтожить ее, оборвать последние ниточки. Постоянно я думаю об этом, и мне кажется, сделал некоторые успехи; не буду вам рассказывать, так они еще малы и, может быть, и те обманчивы. На усилия, на крутые повороты я не способен, но знаю, что, постоянно держась одной мысли, одного пути, могу дойти до чего–нибудь хорошего. Я стал несравненно спокойнее, чем был, и все благодаря вам и чтению монашеских книг. Правда, это


_____
485

спокойствие беспрестанно нарушается, и опять приходится бороться, но колебания эти далеко не так мучительны, как бывало.
     Любить людей — боже мой, как это сладко! И в слабой степени я испытываю это чувство, я знаю его по опыту, но нет у меня силы и в этом, как и во всем другом. И все лучшие чувства, какие я нахожу в себе, я все их берегу, воспитываю в себе, держусь за них, но не в моей власти дать им порыв и огонь. Такова моя натура и такова моя судьба, жизнь сложилась сообразно с этими свойствами. Не будьте же строго требовательны ко мне, я вам обязан, вероятно, лучшими минутами своей жизни, смотрите не на то одно, что во мне дурное, а и на то, что можно найти хорошего. А впрочем, наставьте меня, я вас охотно слушаюсь, вы сами знаете.

Ваш всей душою Н. Страхов".

     В январе 1882 года Москва готовилась к трехдневной переписи, назначенной на 23, 24 и 25 января. Льву Николаевичу пришло на мысль воспользоваться переписью, при которой счетчиками и их руководителями будет обнаружена вся московская нищета, и предложить этим людям из московского интеллигентного общества не прерывать завязанного таким образом общения, а продолжать его и увлечь других для братской любовной помощи городской нужде.
     И он написал известную статью "О переписи". Все, что он испытал, распространяя, читая и печатая эту статью, он сам рассказал в своей книжке "Так что же нам делать?", откуда мы и заимствуем этот вполне автобиографический рассказ.
    "Составив себе этот план, — говорил Л. Н-ч, — я написал об этом статью и прежде еще, чем отдать ее в печать, пошел по знакомым, от которых надеялся получить содействие. Всем, кого я видел в этот день (я обращался особенно к богатым), я говорил одно и то же, почти то же, что я написал в статье: я предлагал воспользоваться переписью для того, чтобы узнать нищету в Москве и помочь ей и делом, и деньгами и сделать так, чтобы бедных не было в Москве и мы, богатые, со спокойной совестью могли бы пользоваться привычными нам благами жизни. Все слушали меня внимательно и серьезно, но при этом со всеми без исключения происходило одно и то же.
     Все соглашались, но соглашались, как мне казалось, не вследствие моего убеждения и не вследствие своего желания, а вследствие какой–то внешней причины, не позволявшей не соглашаться. Я заметил это уже и по тому, что ни один из обещавших мне своё содействие деньгами, ни один сам не определил сумму, которую он намерен дать, так что я сам должен был определить ее и спрашивал: "так я могу рассчитывать на вас до 300, или 200, или 100, или 25 руб.?" и ни один не дал денег. Я отмечаю это потому, что когда люди дают деньги на то, чего сами желают, то обыкновенно торопятся дать деньги. На ложу Сары Бернар сейчас дают деньги в руки, чтобы закрепить дело. Здесь же, из всех тех, которые соглашались дать деньги и выражали свое сочувствие, ни один не предложил сейчас же дать деньги, но только молчаливо соглашались на ту сумму, которую я определил".
     Л. Н-ч описывает далее посещение одного великосветского салона и продолжает так:
     "Вернувшись домой в этот день, я лёг спать не только с предчувствием, что из моей мысли ничего не выйдет, но со стыдом и сознанием того, что целый этот день я делал что–то очень гадкое и стыдное. Но я не оставил это-

_____
486

го дела. Во–первых, дело было начато, и ложный стыд помешал бы мне отказаться от него; во–вторых, не только успех этого дела, но самое занятие им давало мне возможность продолжать жизнь в тех условиях, в которых я жил; неуспех же подвергал меня необходимости отречения от своей жизни и искания новых путей жизни. А этого я боялся бессознательно. И я не поверил внутреннему голосу и продолжал начатое.
     Отдав в печать свою статью, я прочел ее в корректуре в думе. Я прочел ее, краснея до слез и запинаясь: так мне было неловко. Так же неловко было, я видел, и всем слушателям. На вопрос мой, по окончании чтения, о том, принимают ли руководители переписи мое предложение оставаться на своих местах для того, чтобы быть посредниками между обществом и нуждающимися, произошло неловкое молчание. Потом два оратора сказали речи. Речи эти как бы поправили неловкость моего предложения: выражено было мне сочувствие, но указано было на неприложимость моей всеми одобряемой мысли. Всем стало легче. Но когда я потом, все–таки желая добиться своего, спрашивал у руководителей порознь, согласны ли они при переписи исследовать нужды бедных и оставаться на своих местах, чтобы служить посредниками между бедными и богатыми, им всем опять стало неловко. Как будто они взглядами говорили мне: ведь вот смазали из уважения к тебе твою глупость, а ты опять лезешь с нею? Такое было выражение их лиц, но на словах они сказали мне, что согласны, и двое из них, каждый порознь, как будто сговорились, одними и теми же словами сказали: "Мы считаем себя нравственно обязанными это сделать". То же самое впечатление произвело мое сообщение и на студентов–счетчиков, когда я им говорил о том, что мы во время переписи, кроме целей переписи, будем преследовать и цель благотворительности. Когда мы говорили про это, я замечал, что им совестно смотреть мне в глаза, как совестно смотреть в глаза доброму человеку, говорящему глупости. Такое же впечатление произвела моя статья на редактора газеты, когда я отдал ему статью, на моего сына, на мою жену, на самых разнообразных людей. Всем почему–то становилось неловко, но все считали необходимым одобрить самую мысль, и все тотчас после этого одобрения начинали высказывать свои сомнения в успехе и начинали почему–то (но все без исключения) осуждать равнодушие и холодность нашего общества и всех людей, очевидно, кроме себя.
     В глубине души я продолжал чувствовать, что все это не то, что из этого ничего не выйдет, но статья была напечатана, и я взялся участвовать в переписи; я затеял дело, и дело само уж затянуло меня".
     В своей книге, озаглавленной "Так что же нам делать?", Л. Н-ч с неподражаемой искренностью рассказывает свои неудачные опыты благотворительности.
     Чтобы не приводить целиком всех этих глав, составляющих страницы из жизни самого Л. Н-ча, мы расскажем вкратце их содержание.
     Ему был назначен по его просьбе участок Хамовнической части, у Смоленского рынка, по Проточному переулку, между береговым проездом и Никольским переулком. В этом участке находятся дома, называемые вообще Ржаное дом, или Ржановская крепость.
     В первый раз Л. Н-ч пошел туда за несколько дней до переписи один, чтобы лучше ориентироваться потом. Он сразу окунулся во всю нужду, царствовавшую там, и тогда же ясно сознал, как трудно исполнимо задуманное им дело.
     "Я, как ни странно сказать, — говорит Л. Н-ч, — в первый раз ясно понял, что дело, которое я затевал, не может состоять в том только, чтобы накор-

_____
487

мить и одеть тысячу людей, как бы можно было накормить и загнать под крышу 1000 баранов, а должно состоять в том, чтобы сделать доброе людям. И когда я понял, что каждый из этой тысячи людей такой же точно человек, с такими же страстями, соблазнами, заблуждениями, с такими же мыслями, такими же вопросами, такой же человек, как и я, то затеянное мною дело вдруг представилось мне так трудно, что я почувствовал свое бессилие. Но дело было начато, и я продолжал его".
     Затем, в назначенные дни переписи, Л. Н-ч со студентами–счетчиками, назначенными в его распоряжение, внимательно и добросовестно обошел все грязные углы ужасной Ржановской крепости, и в то время, как счетчики делали свое дело, опрашивая и записывая нужные им статистические данные, Л. Н-ч старался расспросами со своей стороны разузнать степень и подробности нужды и делал заметки о возможной и предполагаемой помощи.
    Собранный им таким образом материал дал возможность ему разделить всех нуждающихся на три разряда, именно:
     Люди, потерявшие свое прежнее положение и ожидающие возвращения к нему (такие люди были и из низшего, и из высшего сословия), потом распутные женщины, которых очень много в этих домах, и третий отдел — дети. Больше всех он нашел и записал людей первого разряда. Пришлось бы перепечатывать здесь всю книгу, если бы желать рассказать все яркие картины, переданные в ней Л. Н-чем. Мы скажем только, что все его попытки помощи ни к чему не привели, лишь раскрыли перед ним во всем своем ужасе язвы нашего общественного строя.
     Последний обход был ночью. Л. Н-ч так рассказывает о нем:
     "Мы приехали в темный трактир, подняли половых и стали разбирать свои папки. Когда нам объявили, что народ узнал об обходе и уходит из квартир, мы попросили хозяина запереть ворота и сами ходили на двор уговаривать уходивших людей, уверяя их, что никто не спросит их билетов. Помню странное и тяжелое впечатление, произведенное на меня этими встревоженными ночлежниками: оборванные, полураздетые, они все мне казались высокими при свете фонаря в темноте двора; испуганные и страшные в своем испуге, они стояли кучкой около вонючего нужника, слушали наши уверения и не верили нам: очевидно, они готовы были на все, как травленый зверь, чтобы только спастись от нас. Господа в разных видах: и как полицейские, городские и деревенские, и как следователи, и как судьи, всю жизнь травят их и по городам, и по деревням, и по дорогам, и по улицам, и по трактирам, и по ночлежным домам, и теперь вдруг эти господа приехали и заперли ворота только затем, чтобы считать их; им этому так же трудно было поверить, как зайцам тому, что собаки пришли не ловить, а считать их. Но ворота были заперты, и встревоженные ночлежники вернулись, мы же, разделившись на группы, пошли. Впереди нас, во мраке, шел Ваня в пальто и белых штанах с фонарем, а за ним и мы. Шли мы в знакомые мне квартиры. Помещения были мне знакомы, некоторые люди тоже, но большинство людей было новое, и зрелище было новое и ужасное, еще ужаснее того, которое я видел у Ляпинского дома. Ужасно было зрелище по тесноте, в которой жался этот народ, и по смешению женщин с мужчинами. Все женщины, не мертвецки пьяные, спали с мужчинами. Многие женщины с детьми на узких койках спали с чужими мужчинами. Ужасно было зрелище по нищете, грязи, оборванности и испуганности этого народа. И, главное, ужасно по тому огромному количеству людей, которые были в этом положении. Одна квартира и потом другая такая же, и

____
488

третья, и десятая, и двадцатая, и нет им конца. И везде тот же смрад, та же духота, теснота, то же смешение полов, те же пьяные до одурения мужчины и женщины, и тот же испуг, покорность и виновность на всех лицах, и мне стало опять совестно и больно, как в Ляпинском доме, и я понял, что то, что я затевал, было гадко, глупо и потому невозможно. И я уже никого не записывал и не спрашивал, зная, что из этого ничего не выйдет".
     Приведём здесь ещё один эпизод из переписи, по словам самого Л. Н-ча, имевший большое влияние на ход его мыслей и чувств.
     В конце января в Москву приехал Василий Кириллович Сютаев и посетил Л. Н-ча. Об одном из посещений его так рассказывает графиня С. А. в письме к своей сестре от 30 января 1882 года:
     "…Вчера был у нас чопорный вечер: была кн. Голицына и дочь ее с мужем, была Самарина с дочерью, Мансуров молодой, Хомякова, Свербеевы, и пр., и пр. Вечера подобные очень скучны, но помогло присутствие мужика–раскольника Сютаева, о котором вся Москва теперь говорит, и возят его повсюду, а он проповедует везде. О нем есть статья в "Русской мысли" Пругавина. Действительно, он замечательный старик. Вот он начал проповедовать в кабинете, все и переползли из гостиной туда, и вечер тем закончился.
     …Какая бездна и какое разнообразие народа бывает у нас, — пишет Соф. Андр. в том же письме: — и литераторы, и живописцы" (Репин писал одновременно с Таней в кабинете портрет Сютаева), le grand monde, нигилисты и кого–кого еще я не видаю!"
     А сам Л. Н-ч рассказывает об одном из свиданий с Сютаевым в Москве следующее:
     "Это было в самый разгар моего самообольщения. Я сидел у моей сестры, и у нее же был Сютаев, и сестра расспрашивала меня про мое дело. Я рассказывал ей и, как это всегда бывает, когда не веришь в свое дело, я с большим увлечением, жаром и многословием рассказывал ей и то, что я делаю, и то, что может выйти из этого; я говорил все: как мы будем призревать сирот, старых, высылать из Москвы обедневших здесь деревенских, как будем облегчать путь исправления развратным, как, если только это дело пойдет, в Москве не будет человека, который бы не нашел помощи. Сестра сочувствовала мне, и мы говорили. Среди разговора я взглядывал на Сютаева. Зная его христианскую жизнь и значение, которое он придает милосердию, я ожидал от него сочувствия и говорил так, чтобы он понял: я говорил сестре, а обращал свою речь больше к нему. Он сидел неподвижно в своем черной дубки тулупчике, который он, как и все мужики, носил и на дворе, и в горнице, и как будто не слушал нас, а думал о своем. Маленькие глазки его не блестели, а как будто обращены были в себя. Наговорившись, я обратился к нему с вопросом, что он думает про это.
     — Да все пустое дело, — сказал он.
     — Отчего?
     — Да вся ваша эта община пустая, и ничего из этого добра не выйдет, — с убеждением повторил он.
     — Как не выйдет? Отчего же пустое дело, что мы поможем тысячам, хоть сотням несчастных? Разве дурно по–евангельски голого одеть, голодного накормить?
    — Знаю, знаю, да не то вы делаете. Разве так помогать можно? Ты идешь, у тебя попросит человек 20 коп. Ты ему дашь. Разве это милостыня? Ты дай ему духовную милостыню, научи его. А это что же ты дал? Только, значит, отвяжись.

_____
489

     — Нет, да ведь мы не про то. Мы хотим узнать нужду и тогда помогать и деньгами, и делом. И работу найти.
     — Да ничего этому народу так не сделаете.
     — Так как же, им так и умирать с голода и холода?
     — Зачем умирать? Да много ли их тут?
     — Как много ли их? — сказал я, думая, что он так легко смотрит на это потому, что не знает, какое огромное количество этих людей.
     — Да ты знаешь ли? — сказал я. — Их в Москве, этих голодных, холодных, я думаю, тысяч 20. А в Петербурге и по другим городам?
     Он улыбнулся.
     — Двадцать тысяч. А дворов у нас в России в одной сколько? Миллион будет?
     — Ну, так что же?
     — Что ж? — И глаза его заблестели, и он оживился. — Ну, разберем их по себе. Я не богат, а сейчас двоих возьму. Вон малого–то ты взял на кухню: я его звал к себе, он не пошел. Еще десять раз столько будь, всех по себе разберем. Ты возьмешь, да я возьму. Мы и работать пойдем вместе: он будет видеть, как я работаю, будет учиться, как жить, и за чашку вместе за одним столом сядем, и слово он от меня услышит и от тебя. Вот это милостыня, а то это ваша община совсем пустая.
     Простое слово это поразило меня. Я не мог не сознавать его правоту, но мне казалось тогда, что, несмотря на справедливость этого, все–таки может быть полезным и то, что я начал. Но чем дальше я вел это дело и чем больше я сходился с бедными, тем чаще мне вспоминалось это слово и тем больше оно получало для меня значения" (1).

______________
     (1) "Так что же нам делать?". С. 71, изд. "Посредника".

     Увидав всю несостоятельность своих благотворительных планов, Л. Н. решил прекратить эту деятельность.
     Раздав оставшиеся у него на руках деньги, Л. Н-ч уехал в Ясную Поляну, "раздраженный на других, как это всегда бывает, за то, что я сам делал глупое и дурное дело, — говорит он в своей книге. — Благотворительность вся сошла на нет и совсем прекратилась, но ход мыслей и чувств, который она вызвала во мне, не только не прекратился, но внутренняя работа пошла с удвоенною силой".
     В Ясной, в уединении, Л. Н-ч продолжал свою критическую работу.
     Он пишет оттуда С. А-не:
     "…Я думаю, что лучше, спокойнее мне никогда бы не могло быть. Ты вечно в доме и в заботах семьи не можешь чувствовать ту разницу, которая составляет для меня город и деревня.
     Впрочем, нечего говорить и писать в письме; я об этом самом пишу теперь, и ты прочтешь яснее, если удастся написать. Главное зло города для меня и для всех людей мысли (о чем я не пишу) — это то, что беспрестанно приходится или спорить, опровергать ложные осуждения, или соглашаться с ними без спора, что еще хуже. А спорить и опровергать пустяки и ложь — самое праздное занятие и ему конца нет, потому что лжей может быть и есть бесчисленное количество. А занимаешься этим и начинаешь воображать, что это дело, а это самое большое безделье. Если же не спорить, то что–нибудь уяснишь себе, так что оно исключает возможность спора. А это делается только в тишине и уединении — я знаю, что нужно и общение с подобными себе очень нужно, и мои три месяца в Москве, с одной стороны, мне дали


_____
490

очень много, не говоря уже об Орлове, Николае Федоровиче, Сютаеве; ближе узнать людей, общество даже, которое холодно осуждал издалека, — мне дало очень много. И я разбираюсь со всем этим материалом. Перепись и Сютаев уяснили мне очень многое. Так не беспокойся обо мне. Случиться все может и везде, но я здесь в условиях самых хороших и безопасных".
     Софья Андреевна в своем дневнике так говорит об этой поездке:
     "28 февраля 1882 г…Мы в Москве… жизнь наша в Москве была бы очень хороша, если бы Левочка не был так несчастлив в Москве. Он слишком впечатлителен, чтобы вынести городскую жизнь, и, кроме того, его христианское настроение слишком не уживается с условиями роскоши, тунеядства, борьбы — городской жизни. Он уехал в Ясную вчера с Ильей (сыном) — заняться и отдохнуть".
     Л. Н-ч вернулся в Москву, но ненадолго. В начале марта мы видим его опять в Ясной Поляне.
     Настроение его в Москве, по–видимому, было тяжелое, и не было семейного согласия.
     Мы думаем, что этот 1882 год был один из самых тяжелых для Л. Н. и его семьи. Слишком разные были их интересы, стремления их были противоположны.
     Мы видим отражение этих отношений в их переписке.
     Приехав в Ясную, Л. Н-ч, вероятно, выразил в письме к Софье Андреевне новое неодобрение ее городской жизни, так как она в ответ писала ему 3 марта:
     "…Первое, самое унылое и грустное, когда я проснулась, было твое письмо. Все хуже и хуже. Я начинаю думать, что если счастливый человек вдруг увидел в жизни только все ужасное, а на хорошее закрыл глаза, то это от нездоровья. Тебе бы полечиться надо. Я говорю это без всякой задней мысли, мне кажется это ясно, мне тебя ужасно жаль, и если бы ты без досады обдумал и мои слова, и свое положение, ты, может быть, нашел бы исход.
     Это тоскливое состояние уже было прежде давно: ты говоришь: "от безверья повеситься хотел"? А теперь? Ведь ты не без веры живешь, отчего же ты несчастлив? И разве ты прежде не знал, что есть голодные, больные, несчастные и злые люди? Посмотри получше: есть и веселые и здоровые, счастливые и добрые. Хоть бы бог тебе помог, а я что же могу сделать".
     А Л. Н-ч между тем наслаждался деревенским уединением, живя в гармонии с природой.
     Вот выписки из его двух писем:
     "…Читал старые "Revues" — прекрасные статьи по религиозным вопросам — и много думал. Потом поехал верхом и еще больше думал…
     …Здесь все ручьи налились, так что проехать трудно. Но нынче морозит и выдуло так, что я топлю другой раз. Нынче смотрю на дом К. и думаю: зачем он себя мучает, служит, где не хочет? И они все, и мы все взяли бы да жили все в Ясной и лето, и зиму, воспитывали бы детей. — Но знаю, что все безумное возможно, а разумное невозможно…
     …Очень бы хотелось написать ту статью, которую я начал, но если бы и не написал в эту неделю, я бы не огорчился. Во всяком случае мне очень здорово отойти от этого задорного мира городского и уйти в себя, читать мысли других о религии, слушать болтовню Агафьи Михайловны и думать не о людях, а о боге…
     …Чтение у меня превосходное. Я хочу собрать все статьи из "Revues", касающиеся философии и религии, и это будет удивительный сборник религиозного и философского движения за 20 лет. Когда устану от этого чтения,

_____
491

беру "Revue Etrangere" 1834 г. и там читаю повести, тоже очень интересно. Письма твоего в Туле вчера не получил, вероятно, не умели спросить. Но зато я получил твое на Козловке. И очень оно мне было радостно. Не тревожься обо мне и, главное, себя не вини. "Остави нам долги наши, якоже и мы". Как только других простил, то и сам прав. А ты по письму простила и ни на кого не сердишься. А я давно перестал тебя упрекать. Это было только вначале. Отчего я так опустился, я сам не знаю. Может быть, года, может быть, нездоровье… но жаловаться мне не на что. Московская жизнь мне очень мало дала, уяснила мне мою деятельность, если еще она предстоит мне, и сблизила нас с тобой больше, чем прежде… Я нынче думал о больших детях. Ведь они, верно, думают, что такие родители, как мы, это не совсем хорошо, а надо бы много получше, и что когда они будут большие, то будет много лучше. Так же, как им кажется, что блинчики с вареньем это уже самое скромное и не может быть хуже, а не знают, что блинчики с вареньем это все равно, что 200000 выиграть. И потому совершенно неверное рассуждение, что хорошей матери должны бы меньше грубить, чем дурной. Грубить — желание одинаково — хорошей и дурной; а хорошей грубить безопаснее, чем дурной, потому ей чаще и грубят.
     …Боюсь я, как бы мы с тобой не переменились ролями: я приеду здоровый, оживленный, а ты будешь мрачна, опустишься. Ты говоришь: "я тебя люблю, а тебе этого теперь не надо". — Только этого и надо… И ничто так не может оживить меня, и письма твои оживили меня. Печень печенью, а душевная жизнь своим порядком. Мое уединение мне очень нужно было и освежило меня, и твоя любовь ко мне меня больше всего радует в жизни" (1).

________________
      (1) Архив гр. С. А. Толстой.


     Возвращение Л. Н-ча в Москву на этот раз ознаменовалось радостным событием. Ко Л. Н-чу приехал художник–живописец Николай Николаевич Ге.
      Про это событие своей жизни Ге рассказывает довольно подробно в своих "Записках". Он говорит:
     "В 1882 году случайно попалось мне слово великого писателя Л. Н-ча Толстого "О переписи в Москве". Я прочел его в одной из газет. Я нашел тут дорогие для меня слова. Толстой, посещая подвалы и видя в них несчастных, пишет: "Наша нелюбовь к низшим — причина их плохого состояния…"
     Как искра воспламеняет горючее, так это слово меня всего зажгло. Я понял, что я прав, что детский мир мой не поблекнул, что он хранил целую жизнь и что ему я обязан лучшим, что у меня в душе осталось свято и цело. Я еду в Москву обнять этого великого человека и работать ему.
     Приехал, купил холст, краски — еду: не застал его дома. Хожу три часа по всем переулкам, чтобы встретить, — не встречаю. Слуга (слуги — всегдашние мои друзья), видя мое желание, говорит: "Приходите завтра в 11 часов, наверно он будет дома". Прихожу. Увидел, обнял, расцеловал. "Лев Николаевич, я приехал работать, что хотите. Вот дочь ваша, хотите, напишу портрет?" — "Нет, уж коли так, то напишете жену". — Написал. Но с этой минуты я все понял, я безгранично полюбил этого человека, он мне все открыл. Теперь я мог назвать то, что я любил целую жизнь, — он мне это назвал, а главное, он любил то же самое.
     Месяц я видел его каждый день. Я видел множество лиц, к нему приходивших, и между ними одну, которая воскресила воочию то высокое, то дорогое, что вместе и самое высшее, самое лучшее в человеке.

_____
492
     Я сидел, обернувшись к окну, и слезы мешали мне слушать эту женщину. Она пришла в истинный восторг, узнав, что он так думает. Я стал его другом. Все стало мне ясно. Искусство потонуло в том, что выше его неизмеримо. Это была бесконечная радость, но тут же началось то, что всегда преследует уже не художника, а человека, и преследует до смерти" (1).

_________________
      (1) В. В. Стасов. «Н. Н. Ге, его жизнь и сочинения», с. 283.

     Последствия этого знакомства были для Н. Н. Ге неисчислимы.
     Подходя к этому факту жизни знаменитого художника, его биограф В. В. Стасов говорит:
     "И вот немного спустя после катастрофы 1880 года его ожидало такое необыкновенное событие, какого он никогда и отгадать вперед не мог, но которое перестановило всю его жизнь на новый рельс и поставило перед ним колоссальный паровоз, уже увлекавший вперед, в могучем разбеге, десятки и сотни тысяч людей, а на этот раз увлекший и его.
     В 1882 году Н. Н. Ге познакомился со Львом Николаевичем Толстым".
     Графиня С. А. так пишет сестре своей об этом первом знакомстве:
     "…Теперь знаменитый художник Ге ("Тайная вечеря" на полу, говорили про него, что он нигилист) пишет мой портрет масляными красками, очень хорошо. Но какой он милый, наивный человек, прелесть! Ему 50 лет, он плешивый, ясные голубые глаза и добрый взгляд. Он приехал познакомиться с Левочкой: объяснялся ему в любви и хотел для него что–нибудь сделать. Взошла моя Таня, он говорит Левочке: "Позвольте мне написать вашу дочь". Левочка говорит: "Уж лучше жену". Вот я сижу уже неделю, и меня изображают с открытым ртом, в черном бархатном лифе, на лифе кружева мои d'Alencon, просто, в волосах, очень строгий и красивый стиль портрета" (2).

__________________
     (2) Этот портрет был уничтожен самим художником.

     Интересные сведения об этом знакомстве сообщает Т. Л. Сухотина, урожденная Толстая, старшая дочь Л. Н-ча, в своих воспоминаниях о Н. Н. Ге:
    "Во время сеансов Ге много разговаривал со всеми нами. Он рассказывал, между прочим, о том впечатлении, какое произвела на него статья моего отца "О переписи в Москве", и о том, как она совершенно перевернула все его миросозерцание и из язычника сделала его христианином.
     Он до конца жизни поминал это и сохранил к отцу самую нежную благодарность, которую он часто высказывал ему и еще чаще нам, его детям и моей матери, боясь быть неприятным отцу слишком частым повторением своих чувств.
     Трудно сказать, насколько мой отец был причиной того нравственного переворота, который произошел в душе Ге. Я была слишком молода во время их первого знакомства, чтобы тогда быть в состоянии составить себе об этом ясное представление. Но теперь мне кажется, что пути, по которым шла душевная работа Ге и моего отца, вначале шли независимо друг от друга, но в одинаковом направлении. Оба они были художники, за обоими были в прошлом крупные художественные произведения, сделавшие их славу как художников, и оба они, пресытившись славой, увидали, что она не может дать смысла жизни и счастья. Мой отец провел несколько лет в мучительных исканиях и сомнениях. Насколько я знаю, то же было и с Ге. Несколько лет его жизни прошло, в которые он не написал ни одной картины. Он жил у себя в Малороссии и тосковал без дела и без цели в жизни.
     Он был на перепутье, и как только он увидал по статьям отца, что отец переживает ту же душевную работу, которая и в нем происходила, он узнал

_____
493

себя и с радостью и восторгом бросился к отцу, в надежде, что он поможет ему выбраться из той темноты, в которой он пребывал в победнее время. Это так и случилось. И хотя изредка нападало на него чувство раздражения и одиночества среди людей, не разделяющих его взглядов, он тем не менее всегда умел себя побороть и стал опять спокойным и радостным". (1)

______________
     (1) Т. Л. Сухотина. "Гости Ясной Поляны". В. Е. 1904, No 11.

     В том же 1882 году Л. Н-ча посетил Николай Константинович Михайловский, который так рассказывает сам в своих воспоминаниях о знакомстве со Л. Н-чем.
     "В 1881 г. гр. Толстой сделал новую честь "Отечественным запискам", еще раз предложив свое сотрудничество. У меня нет письма графа, в котором он делал нам это лестное предложение; но вот что в своем обыкновенном, шутливо–ворчливом тоне писал по этому поводу Салтыков Елисееву, бывшему тогда за границей:
     "Я получил от Льва Толстого диковинное письмо. Пишет, что он до сих пор пренебрегал чтением русской литературы и вдруг, дескать, открыл целую новую литературу, превосходную и искреннюю, в "Отечественных записках". И это так его поразило, что он отныне намерен писать и печатать в "Отечественных записках". Я, разумеется, ответил, что очень счастлив, и журнал счастлив, и сотрудники счастливы, что будем ждать с нетерпением, а условия предоставляем определить ему самому. Но покуда еще ответа от него нет".
     Сколько я помню, ответа так и не последовало. В 1882 г. мне нужно было быть в Москве, и Салтыков просил меня заехать к гр. Толстому и напомнить ему его собственное предложение. Тогда в петербургских литературных кружках ходили слухи о какой–то повести, которую гр. Толстой уже написал или пишет. Это была, вероятно, "Холстомер", а может быть "Смерть Ивана Ильича"; я был очень рад случаю явиться к гр. Толстому с делом, а не просто с желанием познакомиться.
     Граф жил тогда еще не в собственном доме в Хамовниках, а где–то на Арбате, равным образом и сапог еще не шил, и "Исповеди" не писал (2). Это не мешало ему производить впечатление простого, искреннего человека, несмотря на светский лоск. Как ни странным может показаться это последнее выражение по отношению к гр. Толстому, но оно вполне уместно. Настоящая светскость состоит ведь не в перчатках и не во французском языке. Светский человек сказался прежде всего в том непринужденном и уверенном спокойствии, с которым граф отклонил деловую часть нашего разговора. Когда я сказал ему, что так, мол, и так, слышали мы, что вы повесть написали или пишете, так не дадите ли ее нам, он ответил: "О нет, у меня ничего нет, это просто Н. Н. Страхов нашел в моих старых бумагах рассказ и заставил его отделать и кончить, ему уже дано назначение". И затем граф легко и свободно перешел к разговору об "Отечественных записках", сказал много приятных для нас вещей, ни одним словом, однако, не упоминая о своем предложении и тем как бы приглашая и меня не говорить о нем. Я, разумеется, последовал этому невыраженному приглашению. Так для меня и до сих пор остаются невыясненными как мотивы вышеупомянутого письма гр. Толстого к Салтыкову, так и мотивы его уклонения от исполнения собственного обещания или предложения. По–видимому, и то и другое сделалось просто вдруг, как многое у гр. Толстого. В этот раз мы беседовали с графом о литературе и о кое–

______________
     (2) В этом Н. К. ошибается: "Исповедь" написана в 1879 году.

_____
494

каких житейских делах, между прочим, об одном приватном, но имевшем общественное значение, в высокой степени симпатичном поступке графа в тот страшный 1881 г. Я рад был выслушать рассказ об этом деле от самого графа и ещё более рад был тому, что рассказ этот своею простотою и задушевностью вполне соответствовал тому представлению о гр. Толстом, которое я себе заочно составил.
     Тогда мне довольно часто случалось бывать в Москве, и я всякий раз доставлял себе удовольствие заезжать к гр. Толстому. Это был один из приятнейших собеседников, каких я когда–либо встречал. Нам случалось много и горячо спорить, и как теперь слышу голос графа: "Ну, мы начинаем горячиться, это нехорошо, давайте выкурим по папироске, отдохнем". Мы закуриваем папиросы, и это, конечно, не прекращало спора, но, действительно, самим фактом приостановки на несколько секунд придавало ему спокойный характер" (1).

________________
     (1) Н. К. Михайловский. "Литературные воспоминания и современная смута".

     Верный друг и ценитель Л. Н-ча Н. Н. Страхов продолжал писать Л. Н-чу, и по нижеприводимому письму мы ясно видим, в чем было сходство и в чем различие этих двух друзей. Они сходились на отрицании. Но отрицание Л. Н-ча было гораздо шире, а Страхова уже. И Л. Н-ч при своем широком отрицании давал огромный положительный идеал и требовал того же от Страхова, а тот при своем узком отрицании, по своему собственному сознанию, не мог дать ничего положительного. Это чистосердечное признание значительно искупает недочеты в проповеди Страхова, и, вероятно, эта искренность и была тою нитью, которая привязывала его ко Л. Н-чу, не терпевшему никогда никакой фальши. Вот это интересное письмо:
     "1882 г. 31 марта. Как я обрадовался вашему письму, бесценный Лев Николаевич! Как горячо захотелось мне отвечать вам, спорить против вашего упрека, но я вдруг заболел и с неделю был ни к чему не способен. Теперь поправляюсь и все же прошу извинить мое писание. Ваше возражение мне давно и не раз приходило в голову (есть даже у меня статья на эту тему). Все это движение, которое наполняет собою последний период истории, — либеральное, революционное, социалистическое, нигилистическое, — всегда имело в моих глазах только отрицательный характер; отрицая его, я отрицал отрицание. Часто я задумывался над этим и был изумляем, видя, что свобода, равенство, эти идеалы для многих, эти знамена битв и революций, в сущности, не содержат в себе ни малейшей привлекательности, никакого положительного содержания, которое могло бы дать им настоящую цену, сделаться положительными целями. Начиная с реформации и раньше и до последнего времени, все, что люди делают (как вы говорите), — не вздор, а постепенное разрушение некоторых форм, сложившихся в средние века. Четыре столетия идет это расшатывание и должно кончиться полным падением. В эти четыре века положительного ничего не явилось, да и теперь нет нигде в целой Европе. Самое новое в Америке и состоит в том, что голоса продаются, места покупаются и т. д. Общество держится старыми элементами, остатками веры, патриотизма, нравственности, мало–помалу теряющими свои основания. Но так как эти начала были воспитаны христианством до неслыханной силы, то человечество неизгладимо носит их в себе, и их еще долго хватит для его поддержания. Но живет оно не ими, а против их или помимо их. Все новые принципы — прямое признание мирской, земной жизни, и вот отчего так пышно нынче развилась жизнь. Есть простор для всего, для всякого рода

_____
495

деятельности, и для науки и искусства, и для служения Марсу, Венере и Меркурию.
     В таком странном положении живут люди. Нынешняя жизнь носит противоречие внутри себя. Она возможна только потому, что человек вообще может жить, не имея внутреннего согласия и останавливаясь на какой–нибудь одной мысли, напр., свободы, национальности, обязательного обучения и т. п.
     И вот я отрицаю самые крайние из отрицаний и говорю, что если люди в них живут и действуют, то только в силу каких–нибудь положительных начал, обманывая сами себя, принимая призраки за действительность, любя и злобствуя, но без настоящего предмета для любви и злобы.
     Я давно смотрю и вглядываюсь, но не вижу ясного идеала.
     И вам ли меня упрекать? Не вы ли видите одно лишь безобразие и обман в самых огромных сферах и в самых распространенных формах человеческой жизни? Если у вас одно отрицаемое, а у меня другое, то ваше шире по объему и труднее для объяснения, чем мое. Всемирная история есть повесть безумия и в том и другом случае, но по–вашему безумия более повального и жестокого, чем по–моему. И разве в "Коммуне" и в "Ренане" я уж нисколько не объясняю, почему люди это делают?
     В сущности, ваша правда (только не ловите меня на слове), такие критические очерки, как мои, непременно требуют положительного изложения начал и без этого изложения легко могут быть употреблены на подпору самых дурных начал. Но, боже мой, это свое фальшивое положение я чувствую с тех пор, как пишу: я им мучусь, я знаю, что лучше бы прямо проповедовать цельную систему, ясную мысль. Но я делаю, что могу, и много, много молчу, и говорю осторожно и ясно, не пошлет ли бог других, которые скажут лучше и полнее?" (1).

__________________
      (1) Архив В. Г. Черткова.

     В начале апреля Л. Н-ч снова отправился в Ясную Поляну, откуда вскоре писал С. А.:
     "Нынче утром вышел в одиннадцать часов и опьянел от прекрасного утра. Тепло, сухо, кое–где с глянцем тропинки, трава везде то шпильками, то лопушками лезет из–под листа и соломы, почки на сирени, птицы поют уж не бестолково, а уже что–то разговаривают, и в затишье на углах домов везде и у навоза жужжат пчелы. Я оседлал лошадь и поехал.
     …Читал днём, потом обошёл через пчельник и купальню. Везде трава, птицы, медунчики, нет ни городовых, ни постовых, ни извозчиков, ни вони, и очень хорошо. Так хорошо, что мне очень жалко вас стало, и думаю, что тебе непременно надо с детьми уезжать раньше, а я останусь с мальчиками. Мне с моими мыслями везде одинаково хорошо или дурно, а для моего здоровья влияния город иметь не может, а для твоего и детского большое. Обедал, доедал те роскоши, которые ты тогда прислала и Марья Афанасьевна сохранила. И потом только посидел с книгой, уже солнце за Заказ стало красное заходить. Я скорее делать заряды, седлать лошадь и поехал за Митрофанову избу. Летали вальдшнепы, далеко от меня и мало, ни разу не выстрелил, но много, как всегда, религиозно думал и слушал дроздов, тетеревов, мышей по сухим листьям, собачий лай за Засекой, выстрелы ближние и дальние, филина даже, Булька на него лаяла, песни на Грумонте. Месяц взошел с правой стороны из–за туч, дождался, пока звезды видны, и поехал домой".
     Немного погодя, он пишет:

_____
496

     "…Нынче был "городовой", урядник с саблей, этот не доставил мне удовольствия, — какие–то сведения ни ему и никому не нужные, и "ваше сиятельство", и ложь, и вздор. Нынче день теплый с дождичком, трава так и лезет, зеленя стали такой яркой зеленой краски, какой не найдешь и у Аванцо".
     21 апреля Страхов писал Л. Н-чу:

     "Получивши ваше письмо, бесценный Лев Николаевич, я сейчас же готов был отвечать вам, но все ждал хорошего духа. Мне до сих пор нездоровится, а хотелось бы хорошенько сказать свою мысль. Я не отрицаю вашего отрицания, а отрицаю другое отрицание, совершенно противоположное вашему. Что говорит христианин? Я не хочу имущества, не хочу власти над другими, не хочу судить, не хочу убивать, брать подати. Это святые желания, и их запретить невозможно. А что говорят те отрицатели, которых я отрицаю? Я не хочу, чтобы у кого–нибудь было имущества больше моего, не хочу, чтобы кто–нибудь имел власть надо мною, не хочу быть судимым, не хочу быть убитым, не хочу платить податей. Разница большая, и как возможно смешать тех и других? Источник одних желаний есть отречение от себя, источник других — чистый эгоизм. Сходство заключается только в том, что, по–видимому, отрицаются одни и те же предметы; в сущности, отрицание имеет не одинаковый смысл, и это тотчас видно на последствиях. Христианские желания всегда возможно исполнить, ибо в них дело идет о перемене в нас самих; желания эгоиста неисполнимы, ибо требуют перемены целого мира и перемены для мира невозможной. Я могу никого не убивать, но ручаться, что меня никто не убьет, нельзя будет никогда. Когда же те и другие принимаются действовать, тогда разница начал обнаруживается всего яснее. От христианина нельзя ждать никакого насилия и разрушения, эгоисты же против суда ставят суд, против казни — убийство, против поборов — грабеж, против власти — измену, бунт, разрушение. Они последовательны, потому что их принцип тут не нарушается. Если не хочу неравенства в имуществе, то отниму у богатого; если не хочу имущества, то отдаю своё.
     Характер эгоиста в высшей степени ясен у всех отрицателен, т. е. не то, что они сами великие эгоисты, а то, что признают эгоизм священным принципом. Они пылают негодованием против неправды, а неправдою называют нарушение чьего–нибудь эгоизма. Тогда как грех вовсе не в том нарушении, а в нечистом желании, в неправде душевной. В сущности, когда мы щадим чужой эгоизм, обходимся с ним осторожно, мы поступаем как воры, не выдающие других врагов, или распутники, считающие долгом чести не выдавать женщин, с которыми блудят. Во всем направлении современных умов, во всех толках и стремлениях вы не найдете и намека на самоотречение как на коренной принцип; всякое душевное благородство рассматривается только как средство для эгоистического земного благополучия. Эта черта нынешних умов и душ отвратительна, и самые эти души гораздо лучше своего исповедания.
     Государство и церковь действуют иначе. Они выставляют своею целью общее благо и прямо требуют для этого блага ограничения эгоизма, пожертвования некоторою его долею. Это понятно, это логично и достижимо и выполняется в огромных размерах. Злоупотребления не вытекают из самого принципа государства и церкви, точно так же, как и добрые чувства отрицателей не вытекают из принципа эгоизма. Государство в известном смысле требует от каждого, чтобы он отчасти отрекался от своего имущества, от своей воли и иногда от своей жизни. Вот почему против него восстают отрицатели. Это некоторый положительный принцип, и отрицать его труднее,

_____
497

чем отрицать эгоизм, который в самой сущности есть отрицание, отвержение всяких связей.
    Итак, мир и мирские для меня имеют такое же низшее значение, как и для вас, но вы, отвергая мир, находите что–то подобное своему отвержению в том, в чем я вижу только крайнее выражение мирского начала. Вы думаете, что мир добивается жизни, а я думаю, что он идет к смерти, что он доводит развитие своих начал до того, что сам себя убьет, и только этим убедится в ложности этих начал. Мечты человеколюбия, обновления, благополучия не имеют правильного источника, правильной цели и потому приведут в убийству, хаосу и страданию. Весь вопрос, как вы справедливо говорите, заключается в том, какое безобразие больше: то ли, которое вы отрицаете, или то, которое я; но я твердо убежден, что то, что я отрицаю, есть несомненное безобразие.
     Чувствую, что много бы нужно еще сказать, и сказать лучше, чем говорю, и прибавлю только, что грусть мучит меня ужасная, и что я почти прихожу в негодование при виде людей спокойных и в хорошем духе. Простите, что я так навязчиво спорю с вами, мне дорого ваше хорошее мнение, и я не хотел бы, чтобы вы меня неправильно понимали. Еще раз простите меня. Ваш душевно
Н. Страхов".

     Здесь, как мы видим, Страхов уже защищает перед Л. Н-чем принципы церкви и государства, и расхождение их делается гораздо заметнее.
     Страхов до конца жизни остался другом Л. Н-ча, потому что личная преданность его ко Л. Н-чу была безгранична.
     В одном из следующих писем, сетуя на упреки Л. Н-ча, он пишет ему:
     "Когда я уезжал от вас в Крым, я часто припоминал ваши выражения о том, что "кто не со мною, тот против меня", и слова в письме, что я "хуже позитивистов", и я думал: он отлучает меня от церкви. Ну, что же делать! Я ведь потому держусь своих мыслей, что не могу иначе, и не лукавлю перед собою. Но пусть он отвергает меня, я останусь ему верен. Простите, что мне все хочется высказать вам свою нежность; но я почти готов молчать и воздавать вам почтение втайне от вас".
     Разумеется, при таком отношении он не мог далеко отойти от Льва Николаевича.

     В начале мая 1882 года С. А. с маленькими детьми и дочерьми уехала в Ясную Поляну, а Л. Н-ч на этот раз остался в городе со старшими мальчиками, учившимися в гимназии. Ему это было тем более удобно, что он задумал напечатать в журнале "Русская мысль" свою "Исповедь" и ему нужно было держать корректуры. Отдавая в печать "Исповедь", написанную им еще в 1879 г., Л. Н-ч приписал заключение к ней в виде рассказа о сне, виденном им недавно и давшем ему полное религиозное спокойствие. В рассказе об этом сне Л. Н-ч описывает свое фантастическое положение на помочах над пропастью, символически изображая свое неустойчивое душевное состояние. Когда "Исповедь" появилась, вероятно, в плохом французском переводе, этот рассказ о сне дал повод одному горячему испанскому публицисту написать восторженную статью о Л. Н-че, причем публицист говорит, что Л. Н-ч предается аскетическим опытам и опрощению. И так упростил свою постель, что спит головой на столбе, а тело и ноги подвешены на ремнях.
     "Исповедь" была запрещена и вырезана цензором из книжки "Русской мысли". Вскоре она была напечатана за границей, в Женеве, Эльпидиным, а затем переведена на все европейские языки.

_____
498

     Это было первое сочинение Л. Н-ча, запрещённое русской цензурой и разошедшееся по всей России в тысячах копий, рукописных, гектографиях, литографиях и разных других тайных воспроизведениях.
     По просьбе Тургенева Л. Н-ч послал ему с одной дамой "Исповедь", прося Тургенева прочесть эту книгу, не сердясь на него, а стараясь стать на его точку зрения. Тургенев отвечал ему так:
     "Я прочту вашу статью так, как вы желаете, — об этом речи быть не может. Я знаю, что ее писал человек очень умный и очень искренний; я могу с ним не соглашаться, но прежде всего я постараюсь понять его, стать вполне на его место. Это будет для меня поучительнее и интереснее, чем примеривать его на свой аршин или отыскивать, в чем состоит его разногласие со мной. Сердиться же совсем немыслимо, — сердятся только молодые люди, которые воображают, что только и света, что в их окошке… а мне на днях минет 64 года. Долгая жизнь научает не сомневаться во всем (потому что сомневаться во всем значит в себя верить), а сомневаться в самом себе, т. е. верить в чужое, и даже нуждаться в нем. Вот в каком духе я буду читать вас".
     По прочтении же он сообщил такой отзыв о нем в письме к Д. В. Григоровичу от 31 окт. 1882 года:
     "Я получил на днях через одну очень милую московскую даму ту "Исповедь" Л. Толстого, которую цензура запретила. Прочел ее с великим интересом, вещь замечательная по искренности, правдивости и силе убеждения. Но построена она вся на неверных посылках и, в конце концов, приводит к самому мрачному отрицанию всякой человеческой жизни… Это тоже своего рода нигилизм. Удивляюсь я, по какому поводу Толстой, отрицающий, между прочим, и художество, окружает себя художниками, и что могут они вынести из его разговоров? И все–таки Толстой едва ли не самый замечательный человек современной России" (1).

____________
      (1) Собрание писем И. С. Тургенева, с. 510.

     Очень ошибались те люди, которые полагали, что новое, религиозное настроение Л. Н-ча выражается в нем мрачностью и грустью. Таковы были лишь минуты обострявшейся борьбы с окружавшими его соблазнами. Но как только восстанавливалось его душевное равновесие, Л. Н-ч принимал добродушный, веселый, жизнерадостный тон, заражавший всех окружающих его неудержимым весельем:
     Одним из таких веселых дел, в которые Л. Н-ч вдувал свои жизнерадостный дух, был так называемый "почтовый ящик" в Ясной Поляне.
     Заимствуем описание этого интересного учреждения, появившегося на свет как раз осенью 1882 года, из письма к нам Т. А. Кузминской, одной из участниц "почтового ящика".
     Вот как было дело:
     "Так как обе семьи наши были многочисленны и молодежи от 15–20 лет было много, а событий разных — еще больше, то часто хотелось и подсмеяться над чем–нибудь, и вывести секреты наружу, и похвалить, и осудить, то и был заключен договор между молодежью, что пускай в течение недели всякий пишет все, что ему угодно, не подписывая, конечно, своего имени. А в воскресенье вечером за чайным столом один кто–нибудь будет читать вслух все труды за неделю. Читал всегда один из нас трех: Лев Никол., сестра или я. Писано все было на листках бумаги, часто и на обрывках. Писали длинно и коротко, писали прозою и стихами. Темы самые разнообразные: печальные, поэтические, юмористичные; секреты выходили наружу. Описывались собы-

_____
499

тия. Иногда писали целый лист в виде газеты. Писали и передовые статьи, был параграф о приезжих. Но больше сочинений выходило отдельными клочками. Сестра почти всегда писала стихами. Лев Ник. тоже иногда писал нам, очень интересовался "почтовым ящиком", всегда слушал все со вниманием. У меня сохранились некоторые его произведения, как–то "Лист прискорбно больных". Он описал всех нас сумасшедшими, именуя каждого номером. Начинал с самого себя. Уморительно, с латинскими названиями болезни и пр.
     Почтовым ящиком называлось это оттого, что в передней повесили ящик с прорезом, запертый на ключ, и туда опускались в течение недели все произведения. Писали все: и дети, и учителя, и гувернантки, и большие, и часто живущие подолгу в Ясной. Цензуры предварительной не было. А читающий, если было что обидное или нецензурное, пропускал по усмотрению" (1).

________________
     (1) Архив П. И. Бирюкова.

     До нас дошло одно шуточное стихотворение Л. Н-ча, написанное им для почтового ящика. Мы восстанавливаем его по нескольким вариантам:

При погоде, при прекрасной
Жили счастливо все в Ясной.
     Жили веселясь.
Вдруг пришло на мысль Татьяне,
Что во Ясной во Поляне
     Нельзя вечно жить.
Говорит себе Татьяна:
Нужно поздно или рано
     Детям аттестат.
Отдам девочек в науку.
Произведу во всяку штуку.
     Будут за мамзель.
Накупили книг, тетрадей,
Рады девочки, не рады,
     Стали обучать.
И учили без печали.
Но, когда закон начали,
     Дело не пошло.
Никак Маша не усвоит.
А уж Вера в голос воет:
     Не люблю закон.
И бедняжка, разбирая
Смысл изгнания из рая,
     Вера говорит:
Нам велят учить закон.
Как Адама выгнал вон
     Вместе с Евой Бог.
А учить это обидно,
Потому что ясно видно,
     Que ce n'est pas vrai [всё это брехня].
Ведь за что изгнан Адам?
Говорит сама madame
     За curiosite [любопытство],
Так за то их и прогнали.
Что они много узнали.
     А я не хочу.

_____
500

И не знает теперь мать,
Что на это отвечать.
     Точно, мудрено!

     Осенью вся семья Л. Н-ча стала собираться в Москву. Вероятно, видя неизбежность ежегодных переездов семьи в Москву, в видах хозяйственной экономии, чтобы не платить за дорогую квартиру, Л. Н-ч решил приобрести в Москве свой дом. Выбор его пал на Долго—Хамовнический переулок, где и был куплен дом с садом. В доме для переезда семьи Толстых был сделан капитальный ремонт, которым руководил сам Л. Н-ч, и при переезде в октябре в Москву всей семьи он был уже раньше там, встретил их на вокзале и привез в новый дом.
      Вот что пишет об этом переезде гр. С. А. своей сестре:
     "14 октября 1882 года… Приехали мы с Москву 8 октября. Поехали в Бибиковой карете на Козловку. Ехали благополучно, в Москве Левочка нас встретил с двумя каретами; дома был и обед, и чай, и фрукты на столе. Но я от дороги и недельной укладки до того устала и пришла в свое раздражение, и ничего меня не радовало, а напротив. Дома тут все устроено удобно и хорошо; сад всех нас приводит в восторг; верх, т. е. парадные комнаты, еще не совсем готовы и, пожалуй, раньше месяца так и не устроиться. Но мы без них совершенно свободно обходимся, сидим больше в моей и Таниной комнате. Левочка был очень весел и оживлен сначала; теперь он учится по–еврейски и стал что–то мрачнее".
     Н. Н. Страхов, находившийся в постоянных сношениях со Л. Н-чем, пишет в это время (5 ноября 1882 г.) своему другу Н. Я. Данилевскому:
     "…Лев Николаевич Толстой в хорошем духе. Купил дом в Москве, устроился и, как он пишет, успокоился. Изучает еврейский язык. Я очень радуюсь за него, мне все страшно о нем думать; так горячо он живет, с напряжением, с волнением".
     К этому же времени относится следующее интересное письмо Л. Н-ча к его другу В. И. Алексееву:

     "Милый друг!
     Только что видел вас во сне и хотел писать вам, как получил ваше письмо. Я скучаю по вас часто, но радуюсь, что вам хорошо, никогда не думая, что вам не хорошо. Ваш удел очень, очень счастливый. Разумеется, счастье все в себе. Но по внешним условиям — можно жить и в самых тяжелых условиях, в самой гуще соблазнов, можно в средних и в самых легких. Вы почти в самых легких. Мне бог никогда не давал таких условий, завидую вам часто, любовно завидую, но завидую…
     У нас в семье были нездоровы, но теперь все хорошо и более или менее по–старому. Сережа много занимается и верит в университет. Таня полудобрая, полусерьезная, полуумная, — не делается хуже, скорее делается лучше. Илюша ленится, растет, и еще душа его не задавлена органическими процессами. Леля и Маша мне кажутся лучше, они не захватили моей грубости, которую захватили старшие, и мне кажется, что они развиваются в лучших условиях и потому лучше и добрее старших. Малыши славные мальчики, здоровые. Я довольно спокоен, но грустно часто от торжествующего самоуверенного безумия окружающей жизни. Не понимаешь часто, зачем мне дано так ясно видеть их безумие, а они совершенно лишены возможности

_____
501

понять свое безумие и свои ошибки, и мы так стоим друг против друга, не понимая друг друга и удивляясь и осуждая друг друга. Только их легион, а я один; им как будто весело, а мне как будто грустно. Все это время я очень пристально занимался еврейским языком и выучил его почти, читаю уж и понимаю. Учит меня раввин здешний, Минор, очень хороший и умный человек. Я очень много узнал благодаря этим занятиям, а главное, очень занят. Здоровье мое слабеет и очень часто хочется умереть, но знаю, что это дурное желание — это второе искушение. Видно, я не пережил еще его.
     Прощайте, мой друг, дай вам бог того, что у меня бывает в хорошие минуты, вы это знаете, лучше этого ничего нет".

     Раввин Минор, о котором пишет Л. Н-ч в предыдущем письме, так рассказывал об этом уроке немецкому биографу Л. Н-ча, Лёвенфельду:
     "Пять или шесть лет тому назад, — точно я вам не могу сказать, — ко мне пришел гр. Л. Толстой. Он попросил меня рекомендовать ему кого–нибудь для обучения его еврейскому языку. Мысль изучить еврейский язык была навеяна ему его изучением Библии. Для меня он был, конечно, не первый встречный, и я сам предложил быть его учителем. Толстой с большим усердием принялся за работу. Я обучал его по методе восточных евреев. Следовательно, он читал не как испанские, а как мы, русские евреи. Толстой схватывал необыкновенно быстро. Но он читал только то, что ему было нужно. То же, что его не интересовало, он проходил мимо. Мы начали первыми словами Библии и дошли с такого рода пропусками до Исайи. Здесь обучение прекратилось. Предсказание о Мессии в известных местах этого пророка было для него достаточно. Грамматикой языка он занимался только постольку, поскольку это казалось ему необходимым. Также в самое короткое время изучил он и греческий язык и вполне может читать Новый Завет в подлиннике.
     Он знает также и Талмуд. В своем бурном стремлении к истине он почти за каждым уроком расспрашивал меня о моральных воззрениях Талмуда, о толковании талмудистами библейских легенд и, кроме того, еще черпал свои сведения из написанной на русском языке книга "Мировоззрение талмудистов", изданной петербургским обществом для поднятия образования среди евреев.
     Около получаса мы работали как ученик и учитель, один раз в неделю я ездил к графу, другой раз он приходил ко мне. Через полчаса обучение превращалось в разговор. Я отвечал ему на вопросы, которые занимали его. Однажды мы пришли к его пониманию существования мира любовью. "Об этом, — сказал он, — нет ни одного слова в Библии". Я указал ему на третий стих псалма 89–го, который я перевел ему так: "Мир существует любовью". Он был очень удивлен таким переводом известного места". (1)

_________________
     (1) Лёвенфельд. "Разговоры с Толстым и о Толстом".

     Сын Минора передавал мне, что он помнит эти уроки, когда он был еще мальчиком. Он помнит споры отца со Львом Николаевичем о том или другом понимании еврейского текста. Он помнил также удивление отца его, когда после немногочисленных уроков Л. Н-ч стал настолько хорошо читать и понимать прочитанное и с такой проницательностью вдумываться в смысл текста, что иногда в спорах с ним ученый раввин должен был соглашаться с мнением своего ученика.
     Н. Н. Страхов сообщает свое мнение об этой работе Л. Н-ча своему другу Н. Я. Данилевскому.

_____
502

     19 июля 1883 г. он пишет ему из Ясной Поляны:
     "…Л. Н. Толстой (может быть, вы слышали) выучился за эту зиму по–еврейски, и это уже помогает ему в понимании писания, главном его занятии.
     Иные из его открытий в этом деле и поразительны своею верностью, и приводят к важным, глубоким результатам. Не подозревайте меня в пристрастии, я, вы знаете, не легко отдаюсь новым взглядам. Но напрасно я ищу у его ведомых и неведомых противников какого–нибудь основного возражения. Положительная сторона его понимания христианства несомненна, но в отрицательной есть много слабых мест и преувеличении".
     Не так сочувственно относится к этой грандиозной работе Л. Н-ча его супруга.
     Изучение Л. Н-чем еврейского языка ей казалось какою–то физическою и духовною погибелью.
     Она пишет сестре в том же 1882 г.:
     "Лёвочка учится по–еврейски читать, и меня это очень огорчает; тратит силы на пустяки. От этого труда и здоровье, и дух стали хуже, и меня это еще более мучит, а скрыть своего недовольства я не могу".
     И потом в одном из следующих писем:
     "…Лёвочка — увы! — направил все свои силы на изучение еврейского языка, ничего его больше не занимает и не интересует. Нет, видно, конец его литературной деятельности, а очень, очень жаль".
     К этому же времени относится интересное письменное знакомство Л. Н-ча с революционером М. А. Энгельгардом, который прислал Л. Н-чу свою статью в христианско–революционном духе.
     В своей книге "В чём моя вера?" Л. Н-ч так говорит об этом:
     "Недавно у меня в руках была поучительная переписка православного славянофила (Аксакова) с христианином–революционером. Один отстаивал насилие войны во имя угнетенных братьев, славян, другой — насилие революции во имя угнетенных братьев, русских мужиков.
     Оба требуют насилия и оба опираются на учение Христа".
     На письмо к нему Энгельгарда Л. Н-ч ответил длинным письмом с изложением своего мировоззрения и, главным образом, своего отношения к насилию и своего понимания заповеди о непротивлении злу насилием.
     Мы приведём здесь только начало и конец этого письма, которые прибавляют несколько драгоценных черт к характеристике тогдашнего душевного состояния Л. Н-ча:
     "Дорогой мой N. N! Пишу вам "дорогой" не потому, что так пишут, а потому, что со времени получения вашего первого, а особенно второго письма чувствую, что вы мне очень близки, и я вас очень люблю. В чувстве, которое я испытываю к вам, есть много эгоистичного. Вы, верно, не думаете этого, но вы не можете себе представить, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящий "я", презираемо всеми, окружающими меня. Знаю, что претерпевый до конца спасен будет, знаю, что только в пустяках дано право пользоваться плодами своего труда или хоть видеть этот плод, а что в деле божьей истины, которая вечна, не может быть дано человеку видеть плод своего дела, особенно же в короткий период своей коротенькой жизни. Знаю все это и все–таки часто унываю, и потому встреча с вами и надежда, почти уверенность, найти в вас человека, искренно идущего по одной дороге со мной и к одной и той же цели, для меня очень радостна".

_____
503
     В кратких, сильных и искренних выражениях излагает ему Л. Н-ч смысл учения Христа и со свойственной ему прямотой ставит в конце своего письма столь многих людей смущающий вопрос:
     "Ну, а вы, Лев Николаевич, проповедовать вы проповедуете, а как исполняете?"
     И тотчас же, не щадя себя, с неподражаемою, до дна души идущею искренностью он так отвечает на этот вопрос:
     "Я отвечаю, что я не проповедую и не могу проповедовать, хотя страстно желаю этого. Проповедовать я могу делом, а дела мои скверны. То же, что я говорю, не есть проповедь, а только опровержение ложного понимания христианского учения и разъяснение настоящего его значения. Значение его не в том, чтобы во имя его насилием перестраивать общество, значение его в том, чтобы найти смысл жизни в этом мире. Исполнение пяти заповедей даст этот смысл. Если вы хотите быть христианином, то надо исполнять эти заповеди, а не хотите их исполнять, то не толкуйте о христианстве вне исполнения этих заповедей. Но, говорят мне, если вы находите, что вне исполнения христианского учения нет разумной жизни, а вы любите эту разумную жизнь, отчего вы не исполняете заповедей? Я отвечаю, что виноват и гадок и достоин презрения за то, что я не исполняю. Но при этом не столько в оправдание, сколько в объяснение непоследовательности своей говорю: посмотрите на мою жизнь, прежнюю и теперешнюю, и вы увидите, что я пытаюсь исполнять. Я не исполнил и 1/10000 — это правда, и я виноват в этом, но я не исполнил не потому, что не хотел, а потому, что не умел. Научите меня, как выпутаться из сети соблазнов, охвативших меня, помогите мне, и я исполню; но и без помощи я хочу и надеюсь исполнить. Обвиняйте меня, я сам это делаю, но обвиняйте меня, а не тот путь, по которому я иду и который указываю тем, кто спрашивает меня, где, по моему мнению, дорога. Если я знаю дорогу домой и иду по ней пьяный, шатаясь из стороны в сторону, то неужели от этого неверен путь, по которому я иду? Если неверен, покажите мне другой; если я сбиваюсь и шатаюсь, помогите мне, поддержите меня на настоящем пути, как я готов поддержать вас, а не сбивайте меня, не радуйтесь тому, что я сбился, не кричите с восторгом: вот он говорит, что идет домой, а сам лезет в болото. Да не радуйтесь же этому, а помогите мне, поддержите меня.
     Ведь вы не черти из болота, а тоже люди, идущие домой. Ведь я один и ведь я не могу желать идти в болото. Помогите мне: у меня сердце разрывается от отчаяния, что мы все заблудились, и когда я бьюсь всеми силами, вы, при каждом отклонении, вместо того, чтобы пожалеть себя и меня, суете меня и с восторгом кричите: смотрите, с нами вместе в болоте.
     Так вот моё отношение к учению и к исполнению. Всеми силами стараюсь исполнить и в каждом неисполнении не то что только каюсь, но прошу помощи, чтобы быть в состоянии исполнить, и с радостью встречаю всякого, ищущего путь, как и я, и слушаюсь его" (1).

_____________________
     (1) Собр. соч. Л. Н. Толстого, запрещенных в России. Изд. "Свободн. слово". Т. 10, с. 31 и 45.

     Мы видим из этого, какой борьбой, какими страданиями сопровождалось для Л. Н-ча рождение к его новой жизни, как был он порою одинок и с какою радостью встречал он ищущих света на том же пути, на котором стоял и он.
     К сожалению, Л. Н-чу пришлось скоро разочароваться в этом друге, так как он пошёл по другому пути.

_____
504

     Московская жизнь скоро дала себя знать и снова легла тяжелым камнем на душу Л. Н-ча, но он умел уже справляться с собою и так записывает в своем дневнике 22 дек. 1882 г.:
     "Опять в Москве. Опять пережил муки душевные, ужасные, больше месяца. Но не бесплодные. Если любишь божье добро (кажется, я начинаю любить его), любишь, т. е. живешь им — счастье в нем, жизнь в нем видишь, то видишь и то, что тело мешает добру истинному. Не добру самому, но тому, чтобы видеть его, видеть плоды его. Станешь смотреть на плоды добра, перестанешь его делать, мало того, тем, что смотришь, портишь его, тщеславишься, унываешь. Только тогда то, что ты сделал, будет истинным добром, когда тебя не будет, чтобы портить его. — Но заготовляй его больше. Сей, сей, зная, что не ты, человек, пожнешь. Один сеет, другой жнет. Ты, человек, Л. Н., не сожнешь. Если станешь не только жать, но полоть, испортишь пшеницу, — сей, сей. И если сеять божье, то не может быть сомненья, что оно вырастет. То, что прежде казалось жестоким, то, что мне не дано видеть плодов, теперь ясно, что не только не жестоко, но благо и разумно. Как бы я узнал истинное благо божье от неистинного, если бы я, человек плотский, мог пользоваться его плодами? Теперь же ясно: то, что ты делаешь, не видя награды, а делаешь любя, то, наверное, божье — сей и сей, и божье возрастает, и пожнешь не ты, человек, а то, что в тебе сеет".


ГЛАВА 20.
«В чём моя вера?»

     Зиму 1882–1883 года Л. Н-ч проводил в Москве, со своей семьей, уезжая иногда для отдыха в Ясную Поляну. По–видимому, отношение его к окружающему стало смягчаться, он овладел собой и становился спокойнее. Это не замедлило отразиться на отношении к нему семьи. Вот что пишет С. А. своей сестре 30 января 1883 года:
     "Лёвочка очень спокоен, работает, пишет какие–то статьи, иногда прорываются у него речи против городской и вообще барской жизни. Мне это больно бывает: но я знаю, что он иначе не может. Он человек передовой, идет впереди толпы и указывает путь, по которому должны идти люди. А я, толпа, живу с течением толпы, вместе с толпой вижу свет фонаря, который несет всякий передовой человек и Левочка, конечно, тоже, и признаю, что это свет. Но не могу идти скорее, меня давит и толпа, и среда, и мои привычки" (1).

_____________
     (1) Архив Т. А. Кузминской.

     Эти "какие–то статьи" была "В чем моя вера?", которую тогда Л. Н-ч с увлечением писал.
     Мы вернемся еще к этому, быть может, наиболее сильному произведению Л. Н-ча, завершившему, так сказать, развитие его религиозного миросозерцания.
     Рано весной, в апреле, он уезжает в Ясную Поляну и там становится свидетелем народного бедствия, к сожалению, так часто посещающего русские деревни. В Ясной Поляне был большой пожар, уничтоживший большую часть деревни. Вот как пишет Л. Н-ч об этом С. А., очевидно, принимая самое горячее участие в помощи погорелым и приглашая семью к участию в этой помощи.

_____
505

     Апрель 1883 года.

     "Очень жалко мужиков. Трудно представить себе все, что они перенесли и еще перенесут. Весь хлеб сгорел. Если на деньги счесть потерю, то это больше 10000. Страховых будет тысячи две, а остальные надо все заводить нищим и заводить все то, что нужно, необходимо только для того, чтобы не умереть с голоду. Я еще никого не видал, кроме Филиппа, Митрофана и Марьи Афанасьевны. Пошли Сережу в Государственный банк узнать, какую нужно бумагу или доверенность, чтобы получить билеты, если они понадобятся.
     …Сейчас ходил по погорелым. И жалко, и страшно, и величественно — эта сила, эта независимость, и уверенность в своей силе, и спокойствие. Главная нужда теперь — овес на посев.
     Скажи Сереже брату, если его это не стеснит, не может ли он мне дать записку в Пирогово на сто четвертей овса. Цена пусть будет та самая высшая, за какую он продает. Если он согласен, то пришли эту записку или привези. Даже ответь телеграммой, даст ли Сережа записку на овес, потому что, если он не даст, надо распорядиться купить".

     В мае Л. Н-ч отправляется в свое самарское имение, и в его письмах оттуда к С. А. уже чувствуется перемена, происшедшая в нем.

1883 года, май.

     "Погода здесь прекрасная. Степь зеленая и веселая, и ожидания урожая хорошие. Я хожу помногу, и когда сижу дома, читаю библию toujours avec un nouveau plaisir (1).

_________________
      (1) Всегда с новым удовольствием.

     Я в серьёзном, не весёлом, но спокойном духе и не могу жить без работы. Вчера проболтался день, и стало стыдно и гадко, и нынче занимаюсь.
     …Не знаю, как дальше, но мне теперь неприятно мое положение хозяина и обращение бедных, которых я не могу удовлетворить. Мне хоть и совестно и противно думать о своем поганом теле, но кумыс, знаю, что мне будет полезен, главное, тем, что мне справит желудок, и потому нервы и расположение духа, и я буду способен больше делать, пока жив, и потому хотелось бы пожить дольше, но боюсь, что не выдержу. Может быть, перееду на Каралык, там я буду независимее.
     …Мне интересно было себя примерять к здешней жизни. Кажется, я недавно был, а ужасно изменился, и хоть ты и находишь, что к худшему, я знаю, что к лучшему, потому что мне покойнее и что мне приятнее быть с таким человеком, какой я теперь, чем я был прежде. Дорогой видел много переселенцев. Очень трогательное и величественное зрелище".
     Сношения его с самарскими молоканами продолжаются. 12 июня он пишет:
     "…Нынче ездил с Вас. Ив. в Патровку и Гавриловку по делу сдачи земли и долго беседовал с молоканами, разумеется о христианском законе. Пускай доносят. Я избегаю сношений с ними, но сойдясь, не могу не говорить того, что думаю".
     Интересна беглая характеристика лиц, составлявших население соседнего хутора Б., которую дает Л. Н-ч в своем письме к С. А. 8 июня:
     "…Последнюю неделю я все возился с мужиками, а теперь эти последние дни другое. Кроме всех жителей, здесь наехали еще гости к Бибикову: два человека, бывшие в процессе 193, и вот последние дни я подолгу с ними бе-
_____
506

седовал. Я знаю, что им этого хочется, и думаю, что не имею права удаляться от них. Может быть, им полезно, а мне тяжелы эти разговоры. Это люди, подобные Б. и В. И., но моложе. Один особенно, крестьянин (крепостной бывший) Лазарев, очень интересен. Образован, умен, искренен, горяч и совсем мужик и говором, и привычкой работать. Он живет с двумя братьями–мужиками, пашет и жнет и работает на общей мельнице. Разговоры, разумеется, вечно о насилии, им хочется отстоять право насилия; я показываю им, что это безнравственно и глупо. Они вот все эти дни ходят табуном то к Б., то к В. И. Я удаляюсь от них; но два раза подолгу беседовали".
     27 июня С. А. пишет:
     "Я все читаю твою статью или, лучше, твое сочинение. Конечно, ничего нельзя сказать против того, что хорошо быть совершенными и непременно надо напоминать людям, как надо быть совершенными и какими путями достигнуть этого. Но все–таки не могу сказать, что трудно отбросить все игрушки в жизни, которыми играешь, и всякий, и я больше других, держу эти игрушки крепко и радуюсь, как они блестят и шумят и забавляют.
     А если не отбросим, не будем совершенны, — не будем христиане, не отдадим кафтана, и не будем любить всю жизнь одну жену, и не бросим оружия, потому что за это нас запрут".
     В этом искреннем сознании приверженности своей к мирской жизни С. А. забыла одну важную, характерную черту христианского учения, так ясно выраженную Л. Н-чем в его произведениях. Христианство не есть временное состояние человека (как бы низко или высоко оно ни было по сравнению с окружающими), а путь, движение от низшего к высшему, бесконечное развитие духовных сил человека. Поэтому–то величайший праведник и пророк, умирая на кресте за провозглашенную им истину, мог сказать умирающему рядом с ним презренному преступнику, в котором блеснул луч сознания: "днесь будеши со мною в раю".

     А в это время вдали от родины угасала жизнь другого великого художника, тонкого, искреннего, хотя и строгого ценителя Л. Н-ча, — Ивана Сергеевича Тургенева.
     Чувствуя приближение смерти, он думал и болел душою о своем великом современнике, которого "нянькой старой" когда–то считал себя.
     В конце июня он пишет Л. Н-чу письмо, хорошо знакомое русской публике по многочисленным его перепечаткам, в котором И. С. Тургенев в первый раз дает Л. Н-чу с тех пор оставшийся за ним титул "великого писателя русской земли". Вот это замечательное письмо:

"Толстому, гр. Л. Н-чу. Буживаль. 27 или 28 июня 1883 г.

     Милый и дорогой Лев Николаевич! Долго вам не писал, ибо был и есмь, говоря прямо, на смертном одре. Выздороветь я не могу, и думать об этом нечего. Пишу же я вам, собственно, чтобы сказать вам, как я был рад быть вашим современником, и чтобы выразить вам мою последнюю просьбу. Друг мой, вернитесь к литературной деятельности. Ведь этот дар ваш оттуда, откуда все другое. Ах, как я был бы счастлив, если бы мог подумать, что просьба моя так на вас подействует!.. Я же человек конченый, доктора даже не знают, как назвать мой недуг, nevralgie stomacale gouteuse. Ни ходить, ни есть, ни спать, да что! Скучно даже повторять все это. Друг мой, великий писатель русской земли, внемлите моей просьбе. Дайте мне знать, если вы получите эту

_____
507

бумажку, и позвольте еще раз крепко, крепко обнять вас, вашу жену, всех ваших… Не могу больше… Устал".
     Письмо это было последним из дошедших до нас писем И. С. Тургенева. Оно пришло в начале июля, когда Л. Н-ч еще был на кумысе. Для Л. Н-ча вопрос о возвращении и невозвращении к литературной деятельности или вовсе не существовал, или был гораздо глубже и шире и не мог вместиться в узкую рамку исполнения дружеской просьбы, и потому, вернувшись с кумыса и прочитав письмо Тургенева, он не в состоянии был скоро ответить ему. Ему пришлось бы пересказать все те мучительные пережитые им перипетии, которыми он дошел до теперешнего сознания и которые, в сущности, знал, но не мог или не хотел понять Тургенев.
     22 августа И. С. Тургенева не стало. Смерть эта сильно поразила Л. Н-ча и духовно приблизила к нему.
     В сентябре семья Л. Н-ча переехала в Москву, а он остался в Ясной Поляне один и в своем уединении готовился к совершению важного шага.
     Он получил повестку о назначении его присяжным заседателем в Крапивну в предстоящую сессию окружного суда.
     Об этом назначении своем он не сказал никому из семейных, боясь, что волнения их нарушат ту работу сознания, которая должна была решить тот или другой его поступок.
     Но когда решительный шаг был совершен, Л. Н-ч вкратце сообщил об этом С. А-не в следующем письме:
     "…Сегодня приехал из Крапивны. Я ездил туда по вызову в присяжные. Я приехал в третьем часу. Заседание уже началось, и на меня наложили штраф в 100 р. Когда меня вызвали, я сказал, что не могу быть присяжным. Спросили: почему? Я сказал: по религиозным убеждениям. Потом другой раз спросили: решительно ли я отказываюсь? Я сказал, что не могу, и ушел. Все было очень дружелюбно. Нынче, вероятно, наложат еще двести рублей, и не знаю, кончится ли все этим. Я думаю, что да. В том, что я именно не мог поступить иначе, я уверен, что ты не сомневаешься, но, пожалуйста, не сердись на меня за, то, что я не сказал тебе, что я был назначен присяжным. Я бы тебе сказал, если бы ты спросила или пришлось; но нарочно говорить тебе мне не хотелось. Ты бы волновалась, меня бы встревожила, а я и так тревожился и всеми силами себя успокаивал. Остаться или вернуться в Ясную я и так хотел, а тут и эта причина была, так ты, пожалуйста, не сердись. Мне можно было совсем не ехать. Тогда были бы те же штрафы, а в следующий раз опять бы меня потребовали. Но теперь я сказал раз навсегда, что не могу быть. Сказал я самым мягким образом и даже такими выражениями, что никто мужики не поняли. Из судейских я никого не видал".
     Этот скромный поступок еще мало оценен современниками. А между тем его следует почитать днем объявления войны всему старому строю, державшемуся на насилии, объявления войны насилию со стороны Разума и Любви. Это произошло 28 сентября 1883 г.

     В это время умственный интерес Л. Н-ча сосредоточивался на двух вещах: на писании своего основного сочинения "В чем моя вера?" и на чтении сочинений И. С. Тургенева. Редактор "Русской мысли" Юрьев обратился ко Л. Н-чу от имени Общества любителей российской словесности с просьбой прочесть на готовящемся торжественном заседании общества что–нибудь о недавно умершем писателе. Л. Н-ч сердечно отозвался на эту просьбу и принялся за

_____
508

чтение произведений Тургенева, чтобы осветить в своей памяти впечатление от его творчества.
     Как проводил это время в Ясной Л. Н-ч, мы узнаём из его письма к С. А.:
     "Жизнь моя как заведенные часы. Проснусь в 9, пойду в Заказ, вернусь, напьюсь кофею, сяду за работу часов в 11. И сижу до половины 4–го и опять пойду на Заказ до обеда. Обедаю, читаю Тургенева. Придет Агафья Мих., пью чай, пишу тебе, погуляю при лунном свете и ложусь спать. И это самое дурное время. Долго не могу заснуть"
     В следующем письме он пишет:
     "…О Тургеневе все думаю и ужасно люблю его, жалею и все читаю. Я все с ним живу; непременно или буду читать, или напишу и дам прочесть о нем, скажи так Юрьеву. Но лучше 15–го.
     …Сейчас читал тургеневское "Довольно". Прочти, что за прелесть".
     С. А. сообщает своей сестре о предполагавшемся публичном чтении Л. Н-ча:
     "23 октября Лёвочка будет публично читать о Тургеневе, это теперь уже волнует всю Москву, и будет толпа страшная в актовой зале университета в Обществе любителей русской словесности. Мне готовят 4 почетных места в самой середине 1 ряда".
     Но — увы! — темные силы неусыпно работали и совершали новое злодеяние. Публичное свидетельство Толстого о Тургеневе, вызванное в нём самым сердечным воспоминанием об умершем, было запрещено.
     Графиня С. А. в письме к сестре своей от 24 октября отражает возмущенное общественное мнение по поводу этого запрещения:
     "Милая Таня, как ты это, верно, видела из газет и знаешь из слухов, чтение в память Тургенева запретили из вашего противного Петербурга. Говорят, что это Толстой (министр) запретил; ну да что от него может быть, как не бестактные, неловкие выходки. Представь себе, что это чтение должно было быть самое невинное, самое мирное; никто не только не думал о том, чтобы выстрелить какой–нибудь либеральной выходкой, но даже все страшно удивились, что же могло быть сказано? Где могла бы быть противоправительственная опасность? Теперь, конечно, всё могут предположить. Публика взволнована, подозревают чуть ли не замысел целой революционной выходки. Юрьев был у нас как-то, и я слышала, как он рассказывал, что и как будет читаться. Лёвочка говорит, что ему писать речь некогда, но что он будет говорить, и то, что он хотел сказать, так же невинно, как сказка о Красной Шапочке.
     Но мне и всей Москве было ужасно досадно. Озлоблены все без исключения, кроме Лёвочки, который даже рад, что избавлен явиться в публике, это ему так непривычно. Он на днях едет на неделю в Ясную; хочет порошу застать. Он все пишет, но печатать не придется".
     А между тем писание "В чем моя вера?" подвигалось к концу и после многих переделок переписывалось набело.
     С. А. пишет своей сестре 9 ноября 1883 года:
     "…Только насчет рукописи я от Левочки ее не добилась. Он говорит: напиши Саше, что двух слов подряд не осталось из старой рукописи — все переделано. Что в настоящее время переписывается она в двух экземплярах, что он желает ее тебе прислать в настоящем исправленном виде. Кроме того, книга эта печатается, и если будет возможно, мы вам пришлем печатный экземпляр. Теперь, вероятно, скоро все будет готово. Левочка уехал в Ясную Поляну на неделю. Он там будет охотиться и отдыхать".

_____
509

     Из Ясной Поляны Л. Н-ч писал своей жене:
     "…Здесь через князя получил письмо от одной Смирновой и маркиза St. Ives Парижского. Очень интересно. Он член общества вечного мира и пишет книгу против войны и революции, la mission des Souverins и кажется, что настоящий.
     …Я читаю и Стендаля, и Энгельгарда. Энгельгард — прелесть. Это нельзя достаточно читать и хвалить. Контраст нашей жизни и настоящей жизни мужиков, про которую мы так старательно забываем. Для меня это одна из тех книг, которые освобождают меня от части того, что я чувствую себя обязанным сделать. Но он сделал, и никто не читает. Или читают и говорят: "Да что, он социалист". А он и не думал быть социалистом, а говорит, что есть.
     …Нынче я один. Был только Дм. Фед. (Разговаривали о том, как он живёт сам–семь на 11 руб. в месяц. Живёт!)
     …Читаю Стендаля "Rouge et Noir". Лет сорок тому назад я читал это, но ничего не помню, кроме моего отношения к автору: симпатия за смелость, родственность, но неудовлетворенность. И страшно, то же самое чувство теперь, но с ясным сознанием отчего и почему".
     Н. Н. Страхов в 1883 году написал биографию Ф. М. Достоевского и послал ее при письме своем Л. Н-чу. Тот ответил ему следующим интересным письмом:
     "Дорогой Николай Николаевич! Я только начинал скучать о том, что давно не имею от вас известий, как получил вашу книгу и письмо и книги. Очень благодарен вам за все и за еврейскую Библию, которую я с радостью получил давно и, мне кажется, уже благодарил вас за нее. Сколько я вам должен? Когда увидимся? Не приедете ли вы в Москву? Книгу вашу прочел. Письмо ваше очень грустно подействовало на меня, разочаровало меня. Но я вас вполне понимаю и, к сожалению, почти верю вам. Мне кажется, вы были жертвой ложного, фальшивого отношения к Достоевскому не вами, но всеми — преувеличения его значения и преувеличения по шаблону возведения в пророки и святого — человека, умершего в самом горячем процессе внутренней борьбы добра и зла. Он трогателен, интересен, но поставить на памятник в поучение потомству нельзя человека, который весь борьба. Из книги вашей я в первый раз узнал всю меру его ума. Книгу Пресансе я тоже прочитал, но вся ученость пропадает от загвоздки. Бывают лошади–красавицы: рысак цена 1000 руб., и вдруг заминка; и лошади–красавице, и силачу цена грош. Чем я больше живу, тем больше ценю людей без заминки. Вы говорите, что помирились с Тургеневым. А я очень полюбил. И забавно, за то, что он был без заминки и свезет, а то рысак, да никуда на нем не уедешь, если еще не завезет в канаву. И Пресансе, и Достоевский — оба с заминкой. И у одного вся ученость, у другого ум и сердце пропали ни за что. Ведь Тургенев и переживет Достоевского и не за художественность, а за то, что без заминки. Обнимаю вас от всей души. Ах, да, со мной случилась беда, задевшая и вас. Я ездил на недельку в деревню в половине октября и, возвращаясь от вокзала до дому, выронил из саней чемодан. В чемодане были книги, рукописи и корректуры. И книга одна пропала ваша: 1–й том Гризбаха. Все объявления ни к чему не привели. Надеюсь еще найти у букинистов. Я знаю, что вы простите мне, но мне и совестно, и досадно лишиться книги, которая мне всегда нужна".
     В числе рукописей, пропавших в потерянном чемодане, было несколько глав из "В чем моя вера?", которые Л. Н-чу пришлось написать вновь. Внутренняя сила, побуждавшая его писать эту книгу, была так велика, что эта про-

_____
510

пажа была почти не замечена, пропавшие главы были восстановлены, и печатание шло своим порядком, без перерыва.
     Лев Николаевич, сознавая, что его писание не будет одобрено "взявшими себе ключи царства небесного", рискнул все же печатать "В чем моя вера?" без предварительной цензуры, в количестве 50 экз., назначив большую цену, чтобы ясно показать, что книга эта печатается не для всеобщего употребления, и тем спасти ее. Но все было напрасно.
     29 января 1884 года С. А. сообщает Л. Н-чу, жившему тогда в Ясной Поляне:
     "Маракуев сказал, что книгу твою новую цензура светская передала в цензуру духовную, что архимандрит, председатель цензурного комитета, ее прочел и сказал, что "в этой книге столько высоких истин, что нельзя не признать их, и что он, со своей стороны, не видит причины не пропустить ее". Но я думаю, что Победоносцев со своей бестактностью и педантизмом опять запретил; пока она запечатана у Кушнерева и решения никакого нет".
     Через три дня она к этому сообщению прибавляет:
     "Дядя Костя в твоей комнате все читает твое сочинение, о котором, между прочим, еще ничего не слыхать. Хвалил же его, как я тебе писала, наверное, отец Амфилохий, может быть, ты его знаешь".
     Вопрос вскоре разъяснился: Победоносцев запретил эту книгу. Но вызванный ею интерес не дал ему возможность уничтожить, сжечь ее, как то следовало по закону. Все издание было вытребовано в Петербург и роздано по рукам различным сановникам и их приближенным, где и читалось с большим интересом. Нам вполне понятно опасение Победоносцева. Он сделал все, что мог, чтобы затушить возгоревшееся священное пламя. Но сил на это у него не хватало. "Дух дышит, где хочет" и не подчиняется указам обер–прокурора. Сочинение это стало быстро распространяться в многочисленных копиях, литографиях и гектографиях. Вскоре оно было издано за границей на русском языке, было переведено на все европейские языки, а через 20 лет появилось в печати и в России.
     Это сочинение, едва ли не самое сильное из написанных Л. Н-чем за последнее время, подобно многим его другим произведениям, о которых мы уже говорили; оно не есть только литературное произведение, а есть огромной важности жизненный факт. И с этой точки зрения мы и рассмотрим его.
     Вот что он говорит во введении:
     "Я прожил на свете 55 лет и, за исключением 14 или 15 детских, 35 лет я прожил нигилистом в настоящем значении этого слова, т. е. не социалистом и революционером, как обыкновенно понимают это слово, а нигилистом в смысле отсутствия всякой веры.
     Пять лет тому назад я поверил в учение Христа, и жизнь моя вдруг переменилась: мне перестало хотеться того, что прежде хотелось, и стало хотеться того, чего прежде не хотелось. То, что прежде казалось мне хорошо, показалось дурно, и то, что прежде казалось дурно, показалось хорошо. Со мной случилось то, что случается с человеком, который вышел за делом и вдруг решил, что дело это ему совсем не нужно, и повернул домой. И все, что было справа, стало слева, и все, что было слева, стало справа: прежнее желание — быть как можно дальше от дома — переменилось на желание быть как можно ближе от него. Направление моей жизни — желания мои стали другие: и доброе, и злое переменилось местами. Все это произошло оттого, что я понял учение Христа не так, как я понимал его прежде.
     Я не толковать хочу учение Христа, а хочу только рассказать, как я понял то, что есть простого, ясного, понятного и несомненного, обращённого ко

_____
511

всем людям в учении Христа, и как то, что я понял, перевернуло мою душу и дало мне спокойствие и счастье.
     Я не толковать хочу учение Христа, а только одного хотел бы: запретить толковать его.
     Разбойник на кресте поверил в Христа и спасся. Неужели было бы дурно и для кого–нибудь вредно, если бы разбойник не умер на кресте, а сошел бы с него и рассказал людям, как он поверил в Христа?
     Я так же, как разбойник на кресте, поверил учению Христа и спасся. И это не далекое сравнение, а самое близкое выражение того душевного состояния отчаяния и ужаса перед жизнью и смертью, в котором я находился прежде, и того состояния спокойствия и счастья, в котором я нахожусь теперь.
     Я, как разбойник, знал, что жил и живу скверно, видел, что большинство людей вокруг меня живет так же. Я так же, как разбойник, знал, что я несчастлив и страдаю и что вокруг меня люди также несчастливы и страдают, и не видал никакого выхода, кроме смерти, из этого положения. Я так же, как разбойник к кресту, был пригвожден какой–то силой к этой жизни страданий и зла. И как разбойника ожидал страшный мрак смерти после бессмысленных страданий и зла жизни, так и меня ожидало то же.
     Во всем этом я был совершенно подобен разбойнику, но различие мое от разбойника было в том, что он умирал уже, а я еще жил. Разбойник мог поверить тому, что спасение его будет там, за гробом, а я не мог поверить этому, потому что, кроме жизни за гробом, мне предстояла еще и жизнь здесь. А я не понимал этой жизни. Она мне казалась ужасною. И вдруг я услышал слова Христа, понял их, и жизнь и смерть перестали мне казаться злом, и вместо отчаяния я испытал радость и счастье жизни, ненарушимые смертью.
     Неужели для кого-нибудь может быть вредно, если я расскажу, как это сделалось со мною?"
     После многих тщетных исканий истины, о которых мы уже упоминали при описании его душевного кризиса, Л. Н-ч, как он сам говорит в своей книге "В чем моя вера?", остался опять один со своим сердцем и с таинственною книгою пред собою.
     "Я не мог дать ей того смысла, который давали другие, и не мог придать иного, и не мог отказаться от нее. И только изверившись одинаково и во все толкования ученого богословия и откинув их все, по слову Христа: если не примете меня как дети, не войдете в царствие божие… я понял вдруг то, чего не понимал прежде. Я понял не тем, что я как–нибудь искусно, глубокомысленно переставлял, сличал, перетолковывал; напротив, все открылось мне тем, что я забыл все толкования. Место, которое было для меня ключом всего, было место из 5–й главы Мф. ст. 39: "Вам сказано: око за око, зуб за зуб. А я говорю вам: не противьтесь злому". Я вдруг в первый раз понял этот стих прямо и просто. Я понял, что Христос говорит то самое, что говорю. И тотчас не то что появилось что–нибудь новое, а отпало все, что затемняло истину, и истина восстала предо мною во всем ее значении. "Вы слышали, что сказано древним: око за око, зуб за зуб. А я вам говорю: не противьтесь злому". Слова эти показались мне вдруг совершенно новыми, как будто я никогда не читал их прежде".
     Это открытие и составляет главный, центральный предмет содержания книги.
     Простоту, непосредственный смысл этих слов и неожиданность открытия их Л. Н. уподобляет библейскому сказанию о явлении бога пророку Илье:

_____
512

     "Илья–пророк, убегая от людей, скрылся в пещере, и ему было откровение, что бог явится ему у входа пещеры. Сделалась буря — ломались деревья. Илья подумал, что это бог, и посмотрел, но бога не было. Потом началась гроза, гром и молния были страшные. Илья вышел посмотреть, нет ли бога, но бога не было. Потом сделалось землетрясение: огонь шел из земли, трескались скалы, валились горы. Илья смотрел, но бога не было. Потом стало тихо, и легкий ветерок пахнул с освеженных полей. Илья смотрел, и бог был тут. Таковы и эти простые слова бога: не противиться злому".
     Приняв так просто слова Христа, Л. Н-ч снова стал еще с большим вниманием, проникновением и увлечением читать Евангелие, прилагая к нему найденный ключ. Читая и перечитывая Нагорную проповедь, Л. Н-ч был поражен прежде ускользавшим от его внимания противопоставлением, которое делает Христос между старым и новым законом. "Вы слышали, что сказано древним… а я говорю вам". Для него стало очевидным, что в этом противопоставлении и заключается то новое слово, "новый завет", который был дан людям Христом. И вот, освобождая эти слова Христа от прибавок и искажений, сделанных в них церковными учителями с очевидным намерением скрыть от людей режущую им самим глаза истину, Л. Н-ч сгруппировывает эти слова в пять заповедей Нагорной проповеди: "Не гневись, не блуди, не клянись, не противься злому и не воюй".
     "И, поняв таким образом, — говорит он, — эти столь простые, определенные, не подверженные никаким перетолкованиям заповеди Христа, я спросил себя: что бы было, если бы христианский мир поверил в эти заповеди не в том смысле, что их нужно петь или читать для умилостивления бога, а что их нужно исполнять для счастья людей? Что было бы, если бы люди поверили обязательности этих заповедей хоть так же твердо, как они поверили тому, что надо каждый день молиться, каждое воскресенье ходить в церковь, каждую пятницу есть постное и каждый год говеть? Что было бы, если бы люди поверили в эти заповеди хоть так же, как они верят в церковные требования? И я представил себе, что всем нам и нашим детям с детства словом и примером внушается не то, что внушается теперь, что человек должен соблюдать свое достоинство, отстаивать перед другими свои права (чего нельзя сделать иначе, как унижая и оскорбляя других), а внушается то, что ни один человек не имеет никаких прав и не может быть ниже или выше другого; что ниже и позорнее всех тот, который хочет стать выше других; что нет более унизительного для человека состояния, как состояние гнева против другого человека; что кажущееся мне ничтожество или безумие человека не может оправдать мой гнев против него и мой раздор с ним. Вместо всего устройства нашей жизни от витрины магазинов до театров, романов и женских нарядов, вызывающих плотскую похоть, я представил себе, что всем нам и нашим детям внушается словом и делом, что увеселение себя похотливыми книгами, театрами и балами есть самое подлое увеселение, что всякое действие, имеющее целью украшение тела или выставление его, есть самый низкий и отвратительный поступок. Вместо устройства нашей жизни, при которой считается необходимым и хорошим, чтобы молодой человек распутничал до женитьбы, вместо того, чтобы жизнь, разлучающую супругов, считать самой естественной, вместо узаконений сословия женщин, служащих разврату, вместо допускания и благословения развода, — вместо всего этого я представил себе, что нам словом и делом внушается, что одинокое безбрачное состояние человека, созревшего для половых сношений и не отрекшегося от

_____
513

них, есть уродство и позор, что покидание человеком той, с какою он сошелся, перемена ее для другой, есть не только такой же неестественный поступок, как кровосмешение, но есть и жестокий, бесчеловечный поступок. Вместо того, чтобы вся жизнь наша была установлена на насилии, чтобы каждая радость наша добывалась и ограждалась насилием, вместо того, чтобы каждый из нас был наказываемым или наказывающим с детства и до глубокой старости, я представил себе, что всем нам внушается словом и делом, что месть есть самое низкое животное чувство, что насилие есть не только позорный поступок, но поступок, лишающий человека истинного счастья, что радость жизни есть только та, которую не нужно ограждать насилием, что высшее уважение заслуживает не тот, кто отнимает или удерживает свое от других и кому служат другие, а тот, кто больше отдает свое и больше служит другим. Вместо того, чтобы считать прекрасным и законным то, чтобы всякий присягал и отдавал все, что у него есть самого драгоценного, т. е. всю свою жизнь в волю сам не зная кого, я представил себе, что всем внушается то, что разумная воля человека есть та высшая святыня, которую человек никому не может отдать, и что обещаться клятвой кому–нибудь в чем–нибудь есть отречение от своего разумного существа, есть поругание самой высшей святыни. Я представил себе, что вместо тех народных ненавистей, которые под видом любви к отечеству внушаются нам, вместо тех восхвалений убийства — войн, которые с детства представляются нам как самые доблестные поступки, я представил себе, что нам внушается ужас и презрение ко всем тем деятельностям — государственным, дипломатическим, военным, — которые служат разделению людей, что нам внушается то, что признание каких бы то ни было государственных особенных законов, границ, земель есть признак самого дикого невежества, что воевать, т. е. убивать чужих, незнакомых людей без всякого повода, есть самое ужасное злодейство, до которого может дойти только заблудший и развращенный человек, упавший до степени животного. Я представил себе, что все люди поверили в это, и спросил себя, что бы тогда было?"
     И сам Лев Николаевич отвечает на этот так широко поставленный вопрос:
     "При исполнении этих заповедей жизнь людей будет то, чего ищет и желает всякое сердце человеческое. Все люди будут братья, и всякий будет всегда в мире с другими, наслаждаясь всеми благами мира тот срок жизни, который уделен ему богом. Перекуют люди мечи на оралы и копья на серпы. Будет то царство Бога, царство мира, которое обещали все пророки, и которое близилось при Иоанне Крестителе, и которое возвещал и возвестил Христос, говоря словами Исайи: "Дух господа на мне, ибо он помазал меня благовествовать нищим и послал меня исцелять сокрушенных сердцем, проповедовать пленным освобождение, слепым — прозрение, отпустить измученных на свободу. Проповедовать лето господне благоприятное" (Лук. 4, 18–19. Исайи 61, 1–2).
     Отчего же люди не следуют этому учению? Главных причин этому две: церковные самозванные учителя сознательно и бессознательно скрывают и искажают это учение, лишают его силы и привлекательности.
     А люди науки, большею частью лишенные религиозного чувства, справедливо считая церковное учение вредной и пустою ложью, ставят на его место свое, научное мировоззрение, уже лишенное того духа жизни, которым жило и живет человечество.
     И жизнь остается та же, со всею ее нелепостью, грызней и вечной угрозой смерти".

_____
514

     И затем он такими словами резюмирует эти два взаимоисключающие, ложные мировоззрения, несмотря на противоположность свою, сводящиеся, в сущности, к одному:
     "Церковь говорит: учение Христа неисполнимо, потому что жизнь здешняя есть образчик жизни настоящей; она хороша быть не может, она вся есть зло. Наилучшее средство прожить эту жизнь состоит в том, чтобы презирать ее и жить верою, т. е. воображением, в жизнь будущую, блаженную, вечную, а здесь жить, как живется, и молиться.
     Философия, наука, общественное мнение говорит: учение Христа неисполнимо, потому что жизнь человека зависит не от того света разума, которым он может осветить самую эту жизнь, а от общих законов, и потому не надо освещать эту жизнь разумом и жить согласно с ним, а надо жить, как живется, твердо веруя, что по законам прогресса исторического, социологического и других после того, как мы очень долго будем жить дурно, наша жизнь сделается сама собою очень хорошей".
     И он снова взывает к людям:
    "Только бы люди перестали себя губить и ожидать, что кто–то придет и поможет им: Христос на облаках с трубным гласом, или исторический закон, или закон дифференциации и интеграции сил. Никто не поможет, коли сами себе не поможем. А самим и помогать нечего. Только не ждать ничего ни с неба, ни с земли, а самим перестать губить себя".
     Но люди продолжают губить себя. В ярких, неподражаемых картинах изображает Л. Н-ч бедственность жизни не только темного рабочего люда, но и людей высшего, привилегированного сословия. И всех их называет мучениками мира в отличие от мучеников за исполнение учения Христа:
     "Одна жизнь за другою бросаются под колесницу этого Бога: колесница проезжает, раздирая эти жизни, и новые и новые жертвы со стонами и воплями и проклятиями валятся под нее".
     И это происходит все от непринятия истинного учения Христа. И Л. Н-ч опять с новой стороны излагает, резюмирует учение Христа как единственный разумный выход из бедственности нашей жизни:
     "Учение Христа как религия, определяющая жизнь и дающая объяснения жизни людей, стоит теперь так же, как оно 1900 лет тому назад стояло перед миром. Но прежде у мира были объяснения церкви, которые, заслоняя от него учение, все–таки казались ему достаточными для его старой жизни; а теперь настало время, что церковь отжила, и мир не имеет никаких объяснений своей новой жизни и не может не чувствовать своей беспомощности, а потому и не может теперь не принять учения Христа.
     Христос прежде всего учит тому, чтобы люди верили в свет, пока свет еще в них. Христос учит тому, чтобы люди выше всего ставили этот свет разума, чтобы жили сообразно с ним, не делали бы того, что они сами считают неразумным. Считаете неразумным идти убивать турок или немцев — не ходите; считаете неразумным насилием отбирать труд бедных людей, для того чтобы надевать цилиндр и затягиваться в корсет, или сооружать затрудняющую вас гостиную — не делайте этого; считаете неразумным развращенных праздностью и вредным сообществом сажать в остроги, т. е. в самое вредное сообщество и самую полную праздность — не делайте этого; считаете неразумным жить в зараженном городском воздухе, когда можно жить на чистом, считаете неразумным учить детей прежде всего и больше всего грамматикам мертвых языков — не делайте этого. Не делайте только того, что делает те-

_____
515

перь весь наш европейский мир: жить и не считать разумным свои дела, не верить в свой разум, жить несогласно с ним.
     Учение Христа есть свет. Свет светит, и тьма не обнимает его. Нельзя не принимать света, когда он светит. С ним нельзя спорить, нельзя с ним не соглашаться. С учением Христа нельзя не согласиться, потому что оно обнимает все заблуждения, в которых живут люди, и не сталкивается с ними, и, как эфир, про который говорят физики, проникает всех их. Учение Христа одинаково неизбежно для каждого человека нашего мира, в каком бы он ни был состоянии. Учение Христа не может быть не принято людьми не потому, что нельзя отрицать то метафизическое объяснение жизни, которое оно дает (отрицать все можно), но потому, что только оно одно дает те правила жизни, без которых не жило и не может жить человечество, не жил и не может жить ни один человек, если он хочет жить как человек, т. е. разумною жизнью".
     "Я верю в учение Христа, — торжественно заявляет Л. Н-ч в заключительной главе своей книги, — и вот в чем моя вера:
     Я верю, что благо мое возможно на земле только тогда, когда все люди будут исполнять учение Христа.
     Я верю, что исполнение этого учения не только возможно, но легко и радостно.
     Я верю, что и до сих пор, пока учение это не исполняется, что если бы и был один среди всех неисполняющих, мне все–таки ничего другого нельзя делать для спасения своей жизни от неизбежной погибели, как исполнять это учение, как ничего другого нельзя делать тому, кто в горящем доме нашел дверь спасения.
     Я верю, что жизнь моя по учению мира была мучительна и что только жизнь по учению Христа даст мне в этом мире то благо, которое предназначил мне отец жизни.
     Я верю, что учение это дает благо всему человечеству, спасает меня от неизбежной погибели и дает мне наибольшее благо. А потому я не могу не исполнять его.
     И вера эта налагает на меня обязанности:
     Я верю, что разумная жизнь — свет мой на то только и дан мне, чтобы "светить перед человеками не словами, но добрыми делами, чтобы люди прославляли отца" (Мф. 5, 16). Я верю, что моя жизнь и знание истины есть талант, данный для работы на него, что этот талант есть огонь, который только тогда огонь, когда он горит. Я верю, что я Ниневия по отношению к другим Ионам, от которых я узнал и узнаю истину, но что и я — Иона по отношению к другим ниневитянам, которым я должен передать истину.   Я верю, что единственный смысл моей жизни — в том, чтобы жить в том свете, который есть во мне, и не оставить его под спудом, но высоко держать его перед людьми так, чтобы люди видели его".
     Не оставив камня на камне своей критикой от прежней церкви, он в заключение всей книги говорит:
     "Но церковь, составленная из людей не обещаниями, не помазанием, а делами истины и блага, соединенными воедино, — эта церковь всегда жила и будет жить. Церковь эта, как прежде, составляется не из людей, взывающих "господи, господи" и творящих беззаконие (Мф. 7, 21, 22), но из людей, слушающих слова сии и исполняющих их.
     Люди этой церкви знают, что жизнь их есть благо, если они не нарушают единства сына человеческого, и что благо это нарушается только неисполне-

_____
516
нием заповедей Христа. И потому люди этой церкви не могут не исполнять этих заповедей и не учить других исполнению их.
     Мало ли, много ли таких людей, но эта та церковь      которую ничто не может одолеть, и та, к которой присоединятся все люди.
     "Не бойся, малое стадо, ибо отец благоволит дать вам царство" (Лк. 12, 32).
     Этими словами кончается книга.
     И этой книгой закончился во Л. Н-че тот религиозный процесс, который сделал из него последователя Христа.


ГЛАВА 21.
Заключительная

     В то время, когда Л. Н-ч кончал "В чем моя вера?", он приобрел первого друга по близости понимания учения Христа и нашел в нем сильную поддержку в деле распространения этого учения. В конце 1883 года Л. Н-ч познакомился с В. Г. Чертковым.
     По нашей просьбе В. Г. Чертков сообщил нам следующие свои воспоминания о своем знакомстве со Л. Н-чем.
     "Не только духовное моё рождение, но и главный перелом в моей внешней жизни произошли до моего знакомства со Л. Н-чем или какими–либо из его религиозных писаний. В 1879 году я решил оставить военную службу, но по желанию отца взял 11–месячный отпуск, который провел в Англии. Потом 80–й год, опять по настоянию отца, я еще провел на службе в конной гвардии и как раз после 1 марта уехал в имение родителей в Воронежскую губернию для сближения с кормящим нас крестьянским населением и деятельности в его интересах. Там я прожил подряд несколько лет, изредка навещая моих родителей в Петербурге. И вот во время этих поездок я стал все чаще и чаще слышать от встречаемых мною собеседников, что Толстой, автор "Войны и мира", стал исповедовать точь–в–точь такие же взгляды, какие высказываю я. Это, разумеется, возбудило во мне потребность лично познакомиться с ним, что я и сделал проездом через Москву в конце 1883 г.
     Мы с ним встретились как старые знакомые, так как оказалось, что и он, со своей стороны, уже слыхал обо мне от третьих лиц. Он в то время кончал свою книгу "В чём моя вера?" Помню, что вопрос об отношении истинного учения Христа к военной службе уже был тогда в моем сознании твердо решен отрицательно и что, будучи тогда очень одинок в этом отношении (о квакерах и других антимилитаристах я тогда еще не знал), я при каждом новом знакомстве на религиозной почве спешил предъявить этот пробный камень. Во Л. Н-че я встретил первого человека, который всецело и убежденно разделял такое же точно отношение к военной службе. Когда я ему поставил свой обычный вопрос, и он в ответ стал мне читать из лежащей на его столе рукописи "В чем моя вера?" категорическое отрицание военной службы с христианской точки зрения, то я почувствовал такую радость от сознания того, что период моего духовного одиночества, наконец, прекратился, что, погруженный в свои собственные размышления, я не мог следить за дальнейшими отрывками, которые он мне читал, и очнулся только тогда, когда, дочитав последние строки своей книги, он особенно отчетливо произнес слова подписи: "Лев Толстой".

_____
517

     Насколько мне известно, он также нашёл во мне первого своего единомышленника. Понятно, что при этих условиях сразу завязавшаяся между нами тесная духовная связь должна была иметь совсем особенное для нас обоих значение: для него — в смысле оценки и поддержки в нем со стороны другого того, что он сознавал в себе наилучшего и высшего, а для меня — еще и в том отношении, что я в нем обрел ничем не заменимую помощь в моем дальнейшем внутреннем развитии".
     Говоря далее о своей переписке со Л. Н-чем на первых порах знакомства своего с ним, В. Г. Чертков добавляет:
     "Его удивительно чуткое, внимательное отношение к ходу духовного развития в его молодом и почти единственном друге–единомышленнике; его скромность и опасения, мешающие ему давать просимые советы; его уважение и внимательность ко всякому мнению, хотя бы и критическому, если только оно исходит из христианской точки зрения; его преклонение перед христианским учением, выраженным в Нагорной проповеди, заставляющее его считать кощунством всякое прибавление к ней; его терпимость и боязнь прозелитизма, зарождение в нем и развитие проекта литературы для народа; его страдания от непонимания его окружающей его средою и мучительное сознание греховности той обстановки, в которой он жил… Все это и многое другое, обрисовывающее его тогдашний душевный облик, ярко выступает в этих интимных письмах".
     В январе 1884 года Льва Николаевича посетил снова художник Н. Н. Ге, уже ставший его близким другом.
     Отношения между ними стали настолько просты, что Л. Н-ча не стесняло присутствие старика Ге в его кабинете во время его письменных занятий, — время, которое Л. Н-ч всегда проводил в уединении, тщательно оберегая его не только от посторонних, но даже и от своих семейных. И жена его, и все в доме всегда строго соблюдали и охраняли в это время его спокойствие. Н. Н. Ге воспользовался разрешением Л. Н-ча присутствовать при его писании и написал прекрасный портрет Л. Н-ча в позе пишущего. Как многие вещи Ге, он написал с тою любовью, которая улавливает самые драгоценные черты оригинала и делает это изображение особенно дорогим для тех, кому дорог самый оригинал.
     Портрет этот находится в Третьяковской галерее и в нескольких копиях у друзей Л. Н-ча.
     Между тем борьба Льва Николаевича с "миром" продолжалась. Не будучи в силах изменить тяжелую для него городскую обстановку жизни, он часто уезжал в деревню и там жил так, как требовала его совесть, доводя до крайней простоты свою обстановку и проводя время в труде, общении с народом, чтении, размышлении и писании.
     Лето 1884 года проходит без особых перемен, и к осени семья Л. Н-ча снова тянется на обычную зимовку, в Москву.
     В октябре Л. Н-ч поехал навестить своего друга Н. Н. Ге к нему на хутор, в Черниговскую губернию, пробыл там неделю и снова вернулся в Ясную, прожив там до глубокой осени; семья же без него переехала в Москву.
     В это своё пребывание в Ясной Л. Н-ч сделал последнюю попытку руководительства своей семейной жизнью. Видя, какую нежелательную для него форму принимает домашняя жизнь и деревенское хозяйство, когда он стал отстраняться от него, он решил сам стать во главе его и так пишет об этом С. А-не:

_____
518

Октябрь 1884 года.

     "…Славно прошелся и много хорошего думал на обратном пути о том, что мне надо, пока мы живем, как мы живем, самому вести хозяйство. Начать с Ясной. У меня есть план, как его вести сообразно с моими убеждениями. Может быть, это трудно, но сделать это надо. Общее мое рассуждение такое: не говоря о том, что если мы пользуемся ведением хозяйства на ложных основаниях собственности, то надо вести его все–таки наилучшим образом в смысле справедливости, безобидности и, если можно, доброты; не говоря об этом, мне стало ясно, что если что я считаю истиною и законом людей, должно сделаться этим законом на деле в жизни, то это сделается только тем, что мы, богатые, насилующие, будем произвольно отказываться от богатства и насилия. И это произойдет не вдруг, а медленным процессом, который будет вести к этому. Процесс этот может совершаться только тогда, когда мы сами будем заведовать своими делами и, главное, сами входить в сношение с народом, работающим на нас. Я хочу попытаться это сделать. Хочу попытаться совершенно свободно, без насилия, а по доброте, сам вести это дело с народом в Ясной. Ошибки, потери большой, даже никакой, я думаю, не будет, а, может быть, будет хорошее дело. Хотелось бы в хорошую минуту, когда ты слушаешь, рассказать тебе, а описать все трудно. Я думаю начать сейчас же принять все от Митрофана и наладить. И зимой приезжать изредка, а с весны постоянно заниматься. Может быть, тут, незаметно для меня, меня подкупает желание чаще бывать в деревне, но я чувствую, что моя жизнь была поставлена неправильно этим отвертыванием, игнорированием дела, которое делалось и делается для меня и совершенно противное всем моим убеждениям. В этом игнорировании–то и было то, что я по принципу, не признавая собственности перед людьми из fausse honte, не хотел заниматься собственностью, чтобы меня не упрекнули в непоследовательности. Теперь мне кажется, что я вырос из этого; я знаю в своей совести, насколько я последователен, но, душа моя, пожалуйста, имей в виду, что это дело очень для меня душевное, и необдуманно и сгоряча не возражай и не нарушай моего настроения. Я уверен, что вреда от этого никому не будет, а может выйти очень хорошее и важное".
     В том же письме далее он описывает свои наблюдения во время путешествия в Тулу пешком:
     "…Самое хорошее впечатление нынешнего дня, это — встреченные на дороге два старика, два брата из Сибири, идут без копейки денег из Афона и Старого Иерусалима. Вместе им 150 лет. Оба не едят мяса. Был у них дом с имуществом, который стоил 1100 руб.; когда они в первый раз ушли, прошел слух, что они умерли, и дом передали в опеку. А опека разорила. Они пришли и подали прошение. Потом монах им сказал, что это грех, что по их прошению люди могут попасть в острог, что им лучше бросить, чем идти в Иерусалим. Они бросили, и вот остались ни с чем. У одного есть сын, и опять построил дом. Очень величественные и умильные старики. Я не видал, как от Рудакова дошел с ними до Тулы".
     Сколько сил безвестных таится в народе русском! И кто учителя его! Монах сказал — и послушали. Не потому послушали, что монах, а потому что они сами знали, что так нужно, и когда услышали это от монаха, то так и сделали. Конечно, в общении с этими людьми Л. Н-ч находил больше удовлетворения, чем в общении с московской знатью.
     В следующем письме С. А-не он снова говорит о своем намерении заняться хозяйством и еще определеннее высказывает, в каком направлении будут идти занятия:
Октябрь 1884 года.

_____
519

     "…Я затеваю очень трудное. — Именно заниматься хозяйством, имея в виду не главное хозяйство, а отношения с людьми в хозяйстве. Трудно не увлечься, не пожертвовать отношениями с людьми делу, а надо так, чтобы вести дело хозяйственно; но всякий раз, как вопрос: выгода пли человеческие отношения? — избирать последнее. Я так плох, что чувствую свою неспособность к этому; но вышло так, что это нужно, и сделалось само собой, и потому испробую".
     В том же письме он пишет далее:
     "…Нынче ходил по хозяйству, потом поехал верхом, собаки увязались за мной. Агафья Михайловна сказала, что без своры бросятся на скотину, и послала со мной Ваську. Я хотел попробовать свое чувство охоты. Ездить, искать по сорокалетней привычке очень приятно. Но вскочил заяц, и я желал ему успеха. А главное, совестно".
     Таким образом, Л. Н-ч порывает с едва ли не самою сильною страстью, увлекавшею его в жизни, — с охотой.

     И опять в том же письме он высказывает важные мысли, могущие служить руководством жизни всякому человеку. Обращаясь к С. А., он говорит:
     "…Не могу я, душенька, не сердись, приписывать этим денежным расчётам какую–либо важность. Все это не событие, как например, болезнь, брак, рождение, смерть, знание приобретенное, дурной или хороший поступок, дурные или хорошие привычки людей нам дорогих и близких, а это наше устройство, которое мы устроили так и можем перестроить иначе и на сто разных манер. Знаю я, что это тебе часто, а детям всегда невыносимо скучно (кажется, что это все известно), а я не могу не повторять, что счастье и несчастье всех нас не может зависеть ни на волос от того, проживем ли мы что или наживем, а только от того, что мы сами будем. Ну, оставь Костеньке миллион, разве он будет счастливее? Чтобы это не показалось пошлостью, надо пошире, подальше смотреть на жизнь. Какова наша с тобою жизнь с нашими радостями и горестями, такова будет жизнь настоящая у наших детей, и потому важно помочь им избавиться от того, что нам принесло несчастье, а ни языки, ни дипломы, ни свет, ни еще меньше деньги не принимали участия в нашем счастье и несчастье. И потому вопрос о том, сколько мы проживем, не может занимать меня; если приписывать ему важность, он заслонит то, что точно важно".
     Но эти благие намерения и благие советы не всегда принимались и одобрялись теми, к кому были обращены.
     23 октября, вероятно, отвечая на одно из последних вышеприведенных писем, С. А. пишет Л. Н-чу:
     "Вчера получила первое письмо; мне стало грустно от него. Я вижу, что ты остался в Ясной не для той умственной работы, которую я ставлю выше всего в жизни, а для какой–то игры в Робинзона. Отпустил Андриана, которому без памяти хотелось дожить месяц, отпустил повара, для которого тоже это было удовольствие не даром получать свою пенсию, и с утра до вечера будешь работать ту неспорую физическую работу, которую и в простом быту делают молодые парни и бабы. Так уж лучше и полезнее было бы с детьми жить. Ты, конечно, скажешь, что так жить — это по твоим убеждениям и что тебе так хорошо; тогда это другое дело, и я могу только сказать: "наслаждайся", и все–таки огорчаться, что такие умственные силы пропадают

_____
520

в колонье дров, ставленье самоваров и шитье сапог, что все прекрасно как отдых и перемена труда, но не как специальное занятие. Ну, теперь об этом будет. Если бы я не написала, у меня осталась бы досада, а теперь она прошла, мне стало смешно, и я успокоилась на фразе: "чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало".
     И в тот же день, как бы спохватившись в нанесении Л. Н-чу боли, С. А. спешит исправить свою ошибку и пишет ему теплое слово:
     "…Я вдруг себе ясно представила тебя, и во мне вдруг такой наплыв нежности к тебе. Такое в тебе что–то есть умное, доброе, наивное и упорное и все освещено только тебе одному свойственным светом нежного участия ко всем и взглядом прямо в душу людям".
     Тем не менее намерение Л. Н-ча взять в свои руки хозяйство не осуществилось. И у нас нет достаточно данных, чтобы выяснить причины этого. Будем ждать, что время осветит нам этот важный момент в жизни Л. Н-ча.
     В ноябре Л. Н-ч снова в Москве.

     В конце этого месяца в моей жизни произошло событие, круто изменившее мою жизнь. 21 ноября 1884 года я познакомился со Л. Н-чем Толстым. Меня привез к нему мой друг В. Г. Чертков, с которым я познакомился и подружился несколько раньше. От него я впервые узнал и полюбил писания Л. Н-ча и в нем я в первый раз в моей жизни узнал человека, душевным согласием откликнувшегося на мое понимание сущности христианской религии, которая еще в юности моей представлялась для меня несовместимой ни с каким насилием. И это юношеское убеждение мое сложилось без всякого влияния Толстого, которого я тогда еще и не читал, да и вообще помимо влияния светской литературы. Оно сложилось под влиянием просто чтения Евангелия и размышления о его истинном смысле в приложении к жизни. Когда–нибудь я расскажу подробно о том, как и куда завело меня это убеждение, а теперь скажу только, что В. Г. Чертков был первым человеком в моей жизни, прямо и категорически признавшим вместе со мною ту же истину, которая и связала нас узами дружбы.
     Вот он–то и познакомил меня тогда с произведениями Л. Н-ча как человека (второго для меня), который так же, как и мы, понимал христианство. И когда я по своим личным обстоятельствам жизни освободился настолько, что мог отлучиться из дома, он меня повез ко Л. Н-чу в Москву, и вечером 21 ноября 1884 года мы посетили его и провели у него целый вечер. В дневнике моем того времени сохранилась краткая запись этого вечера, и я привожу из нее существенные места:

22 ноября 1884 года.

     "…Вчера я посетил графа Л. Н-ча Толстого. Я ожидал встретить угрюмого старика, погруженного в свои занятия исследования древних памятников христианской литературы. Меня встретил добрый, радушный человек, простота которого сразу очаровывает и привлекает к себе. Семейство его сидело за чайным столом. Мы сели туда же, т. е. я и В. Г. Чертков. Разговор сразу стал общим. Предметом его отчасти был я как кончивший морскую академию, как изучавший астрономию (Л. Н-ч тогда интересовался этой наукой) или, наконец, просто как новый человек.

_____
521

     Разговор коснулся Лизиновки (1), её учреждений и, наконец, перешёл–таки на вопрос о христианстве. Когда я в первый раз взглянул на графа, передо мной восстали "Война и мир" и "Анна Каренина". Вот, говорил мне внутренний голос, вот та голова, то сердце, которые создали все эти чудные образы, которые так мощно волновали твои юные чувства. И только тогда, когда я справился с этим чувством, я вспомнил, что я пришел сюда не для "Анны Карениной", а для гораздо более важного дела, для разрешения вопроса жизни.

_______________
      (1) Имение Чертковых.

     И в этой простой, задушевной беседе, которая продлилась за полночь, действительно решался вопрос жизни: не знаю, решился ли? Быть может, скоро решится, быть может, никогда. Никогда или скоро, на днях.
     Ах, что это за сила! Чувствуешь, что она тянет и увлекает тебя и увлекает по наклонной плоскости, катишься все скорее и скорее, и сам помогаешь себе, потому что впереди светло.
     И в это же время какая–то другая сила, мрачная, холодная, цепляется и шепчет: куда ты, опомнись, похоже ли это на все тобою перечувствованное, передуманное тобою самим и твоими мыслящими и чувствовавшими предками?
     Господи, перенесу ли я это? Не разорвут ли меня эти две силы пополам и не останусь ли я на всю жизнь раздвоенным?
    Л. Н-ч рассказал нам о новом, недавно найденном памятнике христианской литературы "Учение двенадцати апостолов" и рассказал чудную аналогию, которая приводится там. На вопрос, как узнать: ложный пророк или истинный, "истинный пророк тот, — говорится там, — который поступает по словам своим, делает то, что проповедует, подобно тому как хозяин сам вкушает от той трапезы, которой угощает гостей".
     Нет возможности, конечно, да, пожалуй, и необходимости передавать весь наш разговор вчерашний.
     Я упомяну еще об одной мысли, высказанной Львом Николаевичем. Он вспомнил мысль профессора Бугаева о нравственных и физических законах. Я сделал слабое возражение, сказав, что многие выводят законы нравственные из законов физических как их ближайшее следствие.
     Л. Н-ч, немного повысив голос, заметил: "Да ведь нам нужны те нравственные законы, которые учат нас, как поступать с каждым отдельным лицом, с вами, с женой, с извозчиком, с мужиком, а разве те господа касаются этих законов? Они выводят те общие законы, которые нам никогда и применять–то не придется в жизни, до которых нам и дела–то нет. А вот эти–то законы и освещаются светом христианства".

     Когда теперь, через 24 года, я перепечатываю эти строки, я живо восстанавливаю в моей памяти этот знаменательный вечер. Я вспоминаю, с какой деликатностью Л. Н-ч отнесся ко мне. Разговор зашел о несовместимости некоторых человеческих профессий со званием христианина. Лев Николаевич очень мягко и широко говорил о том, как можно быть "христианином" во всевозможных профессиях.
     "Конечно, — оговорился он, — я должен исключить из этого числа по крайней мере две профессии: военную и судейскую". И, посмотрев на меня, прибавил: "Простите, что я говорю это в вашем присутствии". А на мне был тогда военно–морской сюртук. Л. Н-ч знал уже, как я отношусь к военной

_____
522

службе, и я знал, что он это знает, и что я носил эту форму уже лишь по инерции, готовясь перейти на гражданскую службу. Но как мне было тогда стыдно за свою военную форму!"

     Вскоре после нашего свидания Л. Н-ч снова уехал в Ясную Поляну. Он написал оттуда С. А. письмо; мы заимствуем из него прелестную поэтическую картинку:

Декабря 8, 1884 года.

     "Вчера, когда я вышел и сел в сани и поехал по глубокому, рыхлому, в поларшина (выпал вновь) снегу, в этой тишине, мягкости и с прелестным зимним звездным небом над головой, с симпатичным Мишей, я испытал чувство, похожее на восторг, особенно после вагона с курящей помещицей в браслетах, с доктором, перорирующим о том, что нужно казнить, с какой–то пьяной ужасной бабой в разорванном салопе, бесчувственно лежавшей на лавке и опустившейся тут же, и с господином с бутылкой в чемодане, и со студентом в пенсне, и с кондуктором, толкавшим меня в спину, потому что я в полушубке. После всего этого Орион, Сириус над Засекой, пухлый, беззвучным снег, добрая лошадь и добрый воздух, и добрый Миша, и добрый Бог" (1).

____________
     (1) Архив гр. С. А. Толстой.

     С этого времени мое отношение ко Л. Н-чу меняется, он уже перестает быть для меня высоким, но далеким учителем и литературным гением, он становится для меня близким и горячо любимым другом. На этом я и кончаю свой второй том. Следующий, третий том я буду уже писать по личным воспоминаниям, добавляя и проверяя их другим материалом и описанием главнейших событий из жизни Л. Н-ча, в большей части которых мне самому приходилось принимать участие.
     Поэтому литературный характер третьего тома будет несколько иной. Но одна и та же руководящая нить должна связать все три тома: правда и любовь к тому, кого я изображаю.

П. Бирюков

     Кострома,
     с. Ивановское,
     7 августа 1908 г.


=======================================================
ТОМА ТРЕТИЙ И ЧЕТВЁРТЫЙ
======================================================
 
НЕ В СИЛЕ БОГ, А В ПРАВДЕ

Павел Бирюков
БИОГРАФИЯ
ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА
ТОЛСТОГО
Книга 2

ТОМ ТРЕТИЙ

___
7

ВВЕДЕНИЕ
 
 

     Приступая к составлению третьего тома биографии Л. Н-ча Толстого, я останавливаюсь перед новыми трудностями. Если в 1-м томе мне пришлось употребить все силы на отыскивание материала и на восстановление картин далёкого прошлого, свидетели которого уже сошли в могилу; если при составлении второго тома я останавливался перед трудностью проникновения в таинственный процесс перерождения великой души, — то всё же, создавая исторические картины, я описывал малоизвестное, почти новое, и интерес этого нового значительно искупал недостатки описания.
    В третьем томе я испытываю затруднение совершенно другого рода. Всё, что я буду описывать, начиная с 1885 г., настолько живо ещё в воспоминаниях всего мыслящего общества современного мне поколения, что мне придётся говорить о вещах хорошо известных, происходивших на виду и на памяти живущих людей. Абсолютно объективная точка зрения недоступна живо чувствующему человеку. И вот, описывая факты со своей точки зрения, я рискую не удовлетворить моим описанием многих, столь же сильно, но иначе чувствующих читателей, которыми эти события рассматривались под совсем другим углом зрения.
     Помощью мне в этом деле будет большое количество новых человеческих документов, излагая или приводя которые, я буду стараться отходить в сторону, предоставляя им говорить самим за себя, лишь оттеняя и подчёркивая те места, которые, по моему мнению, стоят большего внимания.
     Но и эта, доступная объективность, вперёд знаю, удовлетворит немногих. Кроме того, изложение событий, в большей части которых я принимал личное участие, неизбежно поведёт к изложению моих личных впечатлений от этих событий и воспоминаний о них, и эти впечатления и воспоминания будут вплетаться в отчёты о совершившихся фактах.
     Я надеюсь, что ценность этих документов, особенно писем Л. Н-ча и заметок из его дневника, будет настолько велика, что интерес к ним искупит недостатки моей работы и пополнит то, на что неспособны были мои слабые силы.
     Закончить же свою работу или, но крайней мере, довести её до того современного момента, когда популярность Л. Н-ча достигла наивысшего уров-

___
8

ня, когда его жизнь стала чуть не ежедневным объектом всякого рода описаний, расходящихся путём периоди-ческой печати по всему миру, довести до этого момента — я считаю своим священным долгом. Таким путём я надеюсь передать мою работу более опытным и искусным мастерам этого дела.
     Новое в этом томе, т. е. такое, чего ещё не было в двух предыдущих томах — это отношение Л. Н-ча ко всему европейскому, американскому и азиатскому миру, что стало заметно именно со 2–й половины 80–х годов прошлого столетия.
     Это всемирное влияние Л. Н-ча, до которого он дошёл вопреки своей скромности, особенно ярко, хотя и не шумно, выразилось в тех сердечных приветствиях из разных стран земного шара, которым ознаменовался недавно пережитый им 80-тилетний юбилей. На этом одном событии я и думаю остановить, если не закончить свою работу, выполнив таким образом задуманный план. Дай Бог, чтобы эта работа моя хоть сколько–нибудь послужила к уяснению той великой истины, служению которой посвятил свою жизнь наш дорогой, великий старец, истины о том, что жизнь человека есть не что иное, как возращение в себе ростка любви к Богу и людям и ко всему живущему.

     С. Ивановское, 24 июля 1909 г.


    Эти страницы введения, как показывает дата, были написаны мною шесть лет тому назад, при начале работы над III томом. За эти шесть лет утекло много воды, много было пережито великих, тяжёлых и грозных событий. Я здесь коснусь только тех из них, которые могли так или иначе повлиять на ход моей работы. Я оставляю раньше написанное так, как оно было, потому что оно даст верную картину моего настроения и моих намерений при начале работы.
     7-го ноября 1910 года перешла в вечность великая душа, жизнь свою положившая на искание истины, на осуществление в своей жизни той доли её, которая была доступна ей, и на распространение вокруг себя и на весь человеческий мир того света, которого она была скромной носительницей.
     Как ни крепился я, как ни старался метафизическими умозаключениями отстранить от себя чувство потери, я этого сделать не мог и горько плакал у его гроба и теперь плачу, когда пишу эти строки. Признаю свою слабость, свою ничтожность. Боюсь впасть в никому не нужное самобичевание и потому не прибавляю себе других эпитетов. Я чувствую горе от этой потери, потому что только в редкие, лучшие минуты жизни могу чувствовать близость его духа; для этого нужно быть чистым, а я далёк от этого, и нечистота моя мешает мне единению с ним. Но и на том дальнем расстоянии, на которое отодвигает меня моё несовершенство, я питаюсь той духовной пищей, которую он в таком изобилии оставил нам. И я верю в наше полное духовное единение, когда то, что теперь мешает нам, устранится тем или иным путем.
    Да простит мне читатель это лирическое отступление. Дело в том, что последние дни жизни Л. Н-ча, обстоятельства его кончины необыкновенно расширили биографический материал и вместе с тем с окончанием этой замечательной жизни наложили на меня обязанность довести до конца начатое

____
9

мною дело описания этой жизни. Всё это привело к тому, что мне пришлось разделить имевшийся в моём распоряжении материал уже не на три, а на четыре тома. Гранью третьего и четвёртого томов я избрал эпоху, когда Л. Н-ч написал и издал свой роман «Воскресение». Последующие затем события, его отлучение, болезнь, война, революционное движение, его юбилей и кончина — всё это достаточно оттеняет эпоху, чтобы дать право посвятить ей отдельный четвёртый том.
     Если в первом томе я дал очерк происхождения Льва Николаевича и его молодость, во втором — описание его мирной семейной жизни и его художественного творчества, задержавших, скопивших его духовную энергию, которая прорвалась, наконец, через все преграды и ознаменовала его духовный кризис, то третий том даёт нам картину его долгой, 15-тилетней деятельной жизни на новых началах; картину его борьбы с миром, историю развития его влияния на русское и заграничное общество, образцы его нового творчества и обширной общественной деятельности этого периода на общее благо.
    Вполне сознаю, что собранный мною, координи-рованный и комментированный материал преподносится читателю почти в сыром виде. На более тщательную обработку его у меня не хватило сил. Пусть сделают это другие. Я полагаю, что и в этом виде моя работа стоит издания и должна возбудить интерес в тех, кому дорого имя Л. Н-ча.
     Я сказал вначале, что материала у меня было много. Следуя прежней системе, я его снова разделяю на три отдела. 1-й отдел — первоисточники: рукописи, дневник, письма самого Л. Н-ча и его собрание сочинений как появившихся в печати, так и лежащих в архивах. 2–й отдел — сочинения о Л. Н-че достойных доверия лиц, говорящие о нём из первых рук, сообщающие те или другие факты как его внешней, так и внутренней жизни, и наконец, 3-й отдел — различные второстепенные сочинения о Л. Н-че, вспомогательные и критические, сочинения, которыми пришлось пользоваться для пополнения тех или иных сведений, и затем частные и журнальные статьи и вырезки. В этот список материалов я включаю, конечно, только те источники, которыми я пользовался специально для III тома и которые не включены мною в предыдущие списки.

     Нужно ли говорить о том, какое тяжёлое чувство испытывал я, излагая жизнь и объясняя мировоззрение великого миротворца в то время, когда слышен гром пушек, стон раненых, плач об убитых, рассказы и описания ужаснейших зверств, какие только знало когда–либо человечество? Что это за ужасающее противоречие с чистыми идеалами Толстого? Не заволакивают ли все эти ужасы облаком удушливого газа все наши юные мечты? Нет, нисколько. «Он повелевает солнцу восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных». И солнце правды и добра светит и в эти ужасные дни. Старый мир, отошедший от истины, поправший законы Бога и природы, корчится в последних судорогах отчаяния, и весна человечества наступит в полной силе и разольёт радость и благо по всей вселенной. Да будет мой труд хоть одной каплей той животворящей росы, тем одним радостным лучом, которые в бесконечной массе тепла и живительной влаги пробудят уснувшую жизнь и поведут человечество снова вперёд к бесконечному благу.

____
10

     С такими мыслями и в таком виде я выпускаю III том, с надеждой, что читатели оценят правдивость сказанного в нём и будут снисходительны к другим недостаткам автора.
Как всегда, буду искренне благодарен за всякое серьёзное замечание и критику, из которых надеюсь извлечь себе пользу для продолжения, исправления и окончания моего большого труда.

Павел Бирюков
     1 ноября 1915 г.
     Onex pr;s Gen;ve. Suisse.



____
11


БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ

    Кроме упомянутых источников в I и во II томе, мне пришлось использовать для III тома следующие материалы:

I разряд

     1) Дневники Л. Н-ча с 1888 по 1899 годы.
     2) Переписка Л. Н-ча с В. Г. Чертковым (рукопись, арх. Черткова).
     3) Переписка Л. Н-ча с П. И. Бирюковым (рукопись, арх. П. И. Б-ва).
     4) Переписка Л. Н-ча Толстого с Татьяной Л. Сухотиной (рукопись, арх. Т. Л. С-ной).
     5) Переписка гр. С. А-ны Толстой с Т. А Кузминской (рукопись, арх. Т. А. К-ой).
     6) Переписка Л. Н-ча с кн. Дм. Ал. Хилковым (арх. П. И. Б-ва).
     7) Рукописный сборник писем за много лет (арх. кн. М. Л. Оболенской).
     8) Письма Л. Н-ча Толстого к жене. Москва. 1913 г.
     9) Толстовский музей, т. 1. Переписка Л. Н-ча с Алекс. Андреевной Толстой. СПб., 1911.
     10) Толстовский музей, т. II. Переписка Л. Н-ча с Н. Н. Страховым. СПб., 1914.
     11) Толстовский ежегодник. Год первый (изд. Толст, музея в Петербурге).
     12) Толстовский ежегодник. Изд. Толст, общества в Москве и Петербурге. М., 1912, т. II.
13) Толстовский ежегодник. СПб. Изд. Толст, общ. в Петербурге и Москве. 1913, т. III.
     14) Записки гр. Софьи Андреевны Толстой (рук. арх. С. А-ны).
     15) Три тома писем Л. Н-ча, изданные П. А. Сергеенко.
     16) Сборник писем, помещённый в последних томах полного собрания сочинений Л. Н-ча. Изд. т-ва И. Д. Сытина. М., 1913.
     17) Л. Н. Толстой и русские цари. Издано под редакцией В. Г. Черткова. М., 1918.
     18) Дневник Л. Н-ча Толстого 1895–1899 гг. Изд. В. Г. Черткова.

II разряд

     19) Личные воспоминания и дневники (рукопись, арх. П. И. Б-ва).
     20) Величкина В. М. у Л. Н-ча Толстого в голодный 1892 год. Воспоминания. «Современный мир», кн. V и VI. 1912 г.

____
12

     21) Давыдов Н. В. Из прошлого. М., 1913 г.
     22) Кони А. Ф. «На жизненном пути», т. II. М., 1913 г.
     23) Лазурский В. Воспоминания о Л. Н. Толстом. М., 1911 г.
     24) Лев Толстой и голод. Изд. Г. И. Сергеева, и В. Е. Чешихина. Нижний Новгород, 1912.
     25) Международный толстовский альманах. Сост. П. А. Сергеенко. М., 1908.
     26) Наживин И. Ф. Воспоминания о Л. Н. Толстом. Собр. соч. М., 1912. т. V.
     27) Письма духоборческого руководителя П. В. Вери-гина. Изд. «Своб. сл.», No 47. Christchurch.
     28) «Русские ведомости» (1863–1913). Сборник статей. М., 1913.
     29) Семёнов С. Т. Воспоминания о Л. Н-че Толстом. СПб.. 1913.
     30) Staddling Jonas. In the land of Tolstoi. London. «James Clark et C;». 1897.
     31) Stead W. T. Truth about Russia. «Cassel & G;». London, 1888.
     32) Тенеромо И. Живые речи Л. Н. Толстого. (1885–1908). Одесса, 1908.
     33) Толстой И. Л. Мои воспоминания. М., 1914.
     34) Гольденвейзер. Восп. о Толстом. М., «Пропилей».
     35) Толстой Л. Н. Биография, характеристики, воспоми-нания. Сборник т-ва «Образование». М., 1910.
     36) Л. Н. Толстой и медицина.
     37) Romain Rolland. La vie de Tolstoi. Paris.
     38) A la memoire de Leon Tolstoi. Seance solennelle. Geneve, 1911.
     39) Kuhne, Walter. Tolstois Entwickelung, Wandlung nach Denkweis.
     40) Luxembourg, Rosa. Tolstois Nachlasz. «Die Neue Zeit» No 29. 1913. Stuttgart.
     41) Tolstoi. «Les grands homes». Edition Pierre Lafitte & G-ie. Paris, 1913.
     42) Tournaire Georges. Tolstoi. Conference faite a Paris. Edition de la revue Esser. Paris, 1915.
     43) Ряд журнальных биографических и критических статей и газетных вырезок.
     44) Vera Starkoff. La verite sur Tolstoi. Paris, 1912.

Отдел III
Справочный отдел

     45) Леон Семёнов. Л. Н. Толстой и М. Ю. Лермонтов.
     46) Сергеенко А. П. Хронологический список сочинений Л. Н. Толстого (рукопись, арх. Черткова).
     47) Толстовский музей в С. — Петербурге. Описание музея. Составители В. И. Срезневский и В. Н. Тукалев-ский. СПб., 1912 г.
     48) Указатель журнальных статей, вып. II. Сост. Ульянов. СПб., 1911.
     49) Архив Толстовского музея в Москве.
     50) Архив Толстовского музея в Петербурге.
     51) Арх. В. Г. Черткова в Tuckton House Tuckton. Bournemouth. England.











____
13

Часть I.

1884-1886 гг.
НОВАЯ ЖИЗНЬ. НОВЫЕ ТЕРНИИ.
НОВОЕ ТВОРЧЕСТВО




ГЛАВА 1.
События 1884 г. Народная литература
 
 

     Мы закончили второй том описанием поездки Л. Н-ча из Москвы в Ясную Поляну в декабре 1884 года, позаимствовав это описание из его поэтического письма к Софье Андреевне.
     Прежде, чем перейти к 1885-му году, упомянем о некоторых событиях 1884 г., пропущенных нами ранее по тем или иным причинам.
     В мае этого года Л. Н-ч, в письме к Черткову, даёт весьма интересный отзыв о своём новом сочинении, посвящённом критике церковного учения. Вот что он говорит об этом:
     «Несмотря на то, что это сочинение — обзор богословия и разбор евангелий — есть лучшее произведение моей мысли, есть та одна книга, которую (как говорят) человек пишет во всю свою жизнь (я имею на это свидетельство двух учёных и тонких критиков, обоих не согласных со мною в убеждениях; оба, всегда прямо говорившие мне правду, признали сочинения неопровержимыми); несмотря на это, книга эта не убедит того, кто не убедился одним сопоставлением нашей жизни и церкви с духом Евангелия. Книга эта есть расчищение пути, по которому уже идёт человек. Но когда человек идёт по другому пути, ему вся работа эта представляется бесполезною. Вы не поверите тому, как я радуюсь на то, что в последние три года во мне исчезло всякое желание прозелитизма, которое было во мне и очень сильно. Я так твёрдо уверен в том, что то, что для меня истина, есть истина всех людей, что вопрос о том, когда какие люди придут к этой истине, мне неинтересен. Вчера я молол кофе и иногда глядел, как и когда попадает под зубцы замеченная мною кофеинка. Очевидно, что это праздное занятие и даже вредное, потому что, занявшись одной кофеинкой, я останавливался молоть и засовывал её туда. Все смелются, если мы будем молоть, а не молоть мы не можем, потому что не мы, а Бог через нас и весь духовный мир делает это»1.

__________
     1 Арх. В. Г. Черткова

      В одном из следующих писем Л. Н-ч даёт краткую картину своей жизни и окружающей его среды:
     «Живу я нынешний год в деревне как-то невольно по-новому: встаю и ложусь рано, не пишу, но много работаю — то сапоги, то покос. Прошлую неделю всю проработал на покосе. И с радостью вижу (или мне кажется так), что в семье что-то такое происходит, они меня не осуждают, им как будто совест-
____
14

но. Бедные мы, до чего мы заблудились. У нас теперь много народа — мои дети и Кузминских, и часто я без ужаса не могу видеть эту безнравственную праздность и обжирание. Их так много, они все такие большие, сильные. И я вижу и знаю весь труд сельский, который идёт вокруг нас. А они едят, пачкают платье, бельё и комнаты. Другие для них всё делают, а они ни для кого, даже для себя — ничего. А это всем кажется самым натуральным и мне так казалось; и я принимал участие в заведении этого порядка вещей. Я ясно вижу это и ни на минуту не могу забыть. Я чувствую, что я для них trouble f;te [фр. праздный вопрос], но они, мне так кажется, начинают чувствовать, что что-то не так. Бывают разговоры — хорошие. Недавно случилось: меньшая дочь заболела, я пришёл к ней, и мы начали говорить с девочками, кто что делал целый день. Всем стало совестно рассказывать, но рассказали и рассказали, что сделали дурное. Потом мы повторили это на другой день вечером и ещё раз. И мне бы ужасно хотелось втянуть их в это — каждый вечер собираться и рассказывать свой день и свои грехи. Мне кажется, что это было бы прекрасно, разумеется, если бы это делалось совершенно свободно».
     По поводу сапожной работы, о которой Лев Николаевич упоминает в начале письма и которую он, очевидно, затевал в обществе с кем-нибудь, сохранилась его записка–поручение одному другу в Москве:
     «Простите, голубчик, что утруждаю вас. На Софийке (на улице, параллельной Кузн. М.) лучший магазин. Купите молотков, клещей, шильев-форшиков, ножей, инструмент соскребать гвозди и т. п. Но хитрых штук для элегантной обуви не покупайте. Колодки купите или там же, или в переулке с Арбата загнутым ходом, выходящим на Подновинский; в подвале, направо, живёт колодник. Если останутся деньги, купите пряжи, щетинок, гвоздей, вару. Эти хорошие вещи нужны».
     18 июля 1884 г. родилась дочь Саша. Когда я в первый раз был у Л. Н-ча, она была грудным ребёнком. Теперь я вижу её взрослой девушкой, преданно и самоотверженно служащей отцу, заведующей его корреспонденцией, переписывающей его рукописи и сознательно признающей основы жизни своего великого отца1.

__________
     1 С тех пор как это было написано, на долю Александры Львовны выпало исполнение воли её умершего отца. Она её отчасти исполнила, передав яснополянскую землю крестьянам, а изданные сочинения своего отца — всему миру. (П. Б.)

     Отношения Л. Н-ча с семьёй были в это время трудные. Ему хотелось коренным образом изменить свою жизнь, но окружающие его, близкие ему люди, не были готовы к этому, и это вызывало страдания и с той и с другой стороны. Когда эти трудности, эти страдания принимали характер безнадёжности, у Л. Н-ча являлась мысль покинуть дом. Такая мысль явилась у него и накануне рождения Саши. В дневнике 1884 г., 17–29 июня, мы находим между прочим такую запись:
     «Я ничего не сказал, но мне стало ужасно тяжело. Я ушёл и хотел уйти совсем, но её беременность заставила меня вернуться с половины дороги в Тулу».
     Такова была первая попытка «ухода».
     К осени в душе Л. Н-ча наступает некоторое равновесие. Он так выражает это в письме к Черткову в ноябре этого года:
     «Я спокоен, и мне и вокруг меня хорошо. Жизнь моя не та, какую я одну считаю разумной и не грешной, но я знаю, что изменить её сил у меня нет, я уже пытался и обломал руки, и знаю, что я никогда или очень редко упускаю случай противодействовать этой жизни там, где противодействие это никого не огорчает».
     И далее в том же письме он сообщает о новом знакомстве:
     «Скоро после вас был у меня Сютаев-сын, тот, который был в солдатах. Он два с половиной года пробыл в крепости, из них 5 месяцев был в сумасшед-

____
15

шем доме на испытании, и полтора года отслужил, но не присягал. Вы его видели. Его зовут Иван, маленький ростом. Мы с ним во всём согласны, кроме внебрачных отношений, которые он считает не грехом. Он, впрочем, согласен, что это зло. Он пробыл у меня 3 дня, и мы полюбили друг друга. Я тут говорил, что я бы его истолок с вами в ступе и сделал бы из вас двух людей прелестных. Разумеется, это вздор, и Бог знает лучше, и вы лучше, какой вы есть».
      В конце письма он прибавляет:
     «Ещё получил «В чём моя вера?», напечатанное по–немецки и прекрасно переведённое. Ничего ещё не знаю о том, отозвалось ли оно там в ком-нибудь. Это была радость для меня больше дурная, тщеславная».
     К умственной деятельности Л. Н-ча того времени следует отнести его занятие китайской философией. В письмах к Черткову он много раз выражает свой восторг перед глубиной мудрости древних китайских философов. Он читает Конфуция, Менция, Лао-Цзы и находит в них много общего с христианством, только на низшей ступени; но именно поэтому он и считает чтение китайской мудрости полезным подготовлением к пониманию христианства.

     Осенью того же года я получил от моего друга Владимира Григорьевича Черткова предложение принять участие, в качестве редактора, в журнале для народа, который он тогда хотел издавать. Я ответил принципиальным согласием, но дело представлялось слишком сложным и у нас затеялась по этому поводу большая переписка со Львом Николаевичем и со многими выдающимися людьми того времени, так или иначе казавшимися нам компетентными в этом деле.
     3–го октября Лев Николаевич писал между прочим Черткову:
     «…Мысль вашего журнала мне очень, очень сочувственна. Именно потому, что она слишком дорога мне, я боюсь возлагать на неё надежды. Что я буду желать только писать туда — это верно.
     Вот что: о программе не думайте. Сделайте только такую, которая бы была одобрена. Программа журнала будет видна через три года его издания. А что вы хотите в журнале, это мы знаем очень твёрдо. Коротко сказать: чтение ни в чём не противное христианскому учению, и если Бог даст, выражающее это учение; чтение, доступное массе. Новое, если будет, то прекрасно, но прежде нового надо дать всё старое, что удовлетворяет этим требова-ниям. А эта сокровищница не исчерпана и не почата. Согласны?» 1

__________
     1 Архив Черткова.

     Кроме того, в письмах ко мне он не раз высказывается о народном журнале. Привожу здесь эти мысли:
     «…Насчёт редакторства будущей газеты я думаю, что вы будете прекрасный редактор, но Чертков ещё лучше. Вы во многих отношениях будете лучше его, но в одном, в пуризме христианского учения, никого не знаю лучше его. А это самое дорогое» 2.

_________
     2 Там же.

     И дальше:
     «…Как жаль, что вы не могли приехать, дорогой Павел Иванович. Журнал очень вызывает меня к деятельности. Не знаю, что Бог даст. Пришлите, пожалуйста, программу, если у вас есть. Меня смущает научный отдел. Это самое трудное. Как раз выйдет пошлость. А этого надо бояться больше всего.
     Язык надо бы по всем отделам держать в чистоте, — не то, чтобы он был однообразен, а напротив, чтобы не было того однообразного литературного языка, всегда прикрывающего пустоту. Пусть будет язык Карамзина, Филарета, попа Аввакума, но только не наш газетный. Если газетный язык будет в нашем журнале, то всё пропало» 3.

________
     3 Там же
____
16

     Так как вопрос о периодическом органе для народа представлял неисчислимые трудности сравнительно с отдельными изданиями, то, естественно, пришлось сначала заняться более лёгким делом и приступить к отдельным изданиям. Л. Н-ч принял в этом деле самое горячее участие. Инициатива этого дела также принадлежала Л. Н-чу. Ещё в конце 1883 года Л. Н-ч писал между прочим Черткову:
     «Я увлекаюсь всё больше и больше мыслью издания книг для образования русских людей. Я избегаю слова «для народа», потому что сущность мысли в том, чтобы не было деление народа и не народа. Писарев 1 принимает участие. Не верится, чтобы вышло, боюсь верить, потому что слишком было бы хорошо. Когда и если дело образуется, я напишу вам».

_______________
     1 Рафаил Алексеевич Писарев, землевладелец Тульской губ.

     В следующем письме, вероятно, написанном в январе 1884 года, Л. Н-ч говорит об этом:
     «Моё занятие книгами всё больше и больше захватывает меня. Хотелось бы отплачивать, чем могу, за свои 50–тилетние харчи. Не пишу вам подробно, потому что кое-как рассказать не хочется, а мысль мне дорога, да ещё и подвергнется многим изменениям, когда начнётся самое дело» 1.

______
     1 Там же.

     И вот на это предложение В. Г. Чертков отвечал проектом народного журнала. Как вы видели, этот проект пришлось оставить и заняться изданием отдельных книжек.
     Участие и руководительство Л. Н-ча сделало предпринятое нами дело настолько значительным, что начатое нами скромное издательство создало эпоху в истории народной литературы и произвело в ней важную реформу.
     Сущность реформы заключалась в следующем: народная литература, то есть та литература, которую читает масса рабочего, крестьянского народа добровольно без всякого административного и благотворительного или педагогического насилия над ним и вне культурного влияния интеллигенции, приобретаемая им на собственные деньги, распространялась ещё в то время (начало 80-х годов прошлого столетия) при посредстве коробейников, носивших свои товары в лубочных ящиках, и потому она называлась лубочною. Она удовлетворяла известной потребности чтения, заключая в себе житие святых, героические поэмы, сказки, рыцарские романы, сонники, письменники, анекдоты Балакирева, разные песенники и календари.
     Издатели лубочной литературы преследовали исключительно коммерческие цели. Для удешевления товара и увеличения барыша они пренебрегали обработкой содержания, и поэтому их издания не только были безграмотны, но иногда содержали в себе повести без конца или без начала, иногда название на обложке не соответствовало содержанию книжки, и самоё содержание было смесью суеверия, грубых сцен и нелепостей.
     Но потребность к чтению была так сильна, и интеллигенция так мало удовлетворяла её, что народ питался этой скудной умственной пищей в тщетном многолетнем ожидании лучшей.
     И вот кружок людей, вдохновляемый Л. Н-чем, принялся за преобразование этой литературы.
     Мы уже видели из письма Л. Н-ча к г-же Пейкер по поводу издания народного журнала, с какою строгостью, серьёзностью и любовью Л. Н-ч относился к народной литературе. Это письмо было написано в 1873 году. В 1885 году Л. Н-ча посетил Г. П. Данилевский. В описании своей поездки в Ясную Поляну Г. П. так передаёт слова Л. Н-ча о народной литературе:

____
17

     «Коснувшись Гоголя, которого Л. Н-ч в своей жизни никогда не видел, и ныне живущих писателей, Гончарова, Григоровича и более молодых, граф заговорил о литературе для народа. «Более тридцати лет назад, — сказал Л. Н-ч, — когда некоторые нынешние писатели, в том числе и я, начинали только работать, в стомиллионном русском государстве грамотные считались десятками тысяч; теперь, после размножения сельских и городских школ, они, по всей вероятности, считаются миллионами. И эти миллионы русских грамотных стоят перед нами, как голодные галчата с раскрытыми ртами, и говорят нам: господа родные писатели, бросьте нам в эти рты достойной вас и нас умственной пищи; пишите для нас, жаждущих живого, литературного слова, избавьте нас от всё тех же лубочных Ерусланов Лазаревичей, Милордов, Георгов и прочей рыночной пищи. Простой и честный русский народ стоит того, чтобы мы ответили на призыв его доброй и правдивой души. Я об этом много думал и решился, по мере сил, попытаться на этом поприще» 1
__________
     1 Г. П. Данилевский. Поездка в Ясную Поляну. «Историческим вестник», 1886, т. III, с. 529–544.

     И попытки Л. Н-ча увенчались большим успехом.
     Успеху дела «Посредника» — такое название принял этот литературный издательский кружок — способство-вало то обстоятельство, что в его деле соединились три весьма значительные силы. Во-первых, самое важное — это высокий нравственный уровень содержания издавае-мых произведений. Все они должны были с той или иной стороны освещать учение Христа, принимаемое в его самом простом, непосредственном жизненном значении.
     Во-вторых, к этому делу были привлечены тогда лучшие литературные силы.
     В-третьих, не было создано никакой искусственной организации, практическую сторону дела взял на себя один из крупных в тогдашнее время издателей лубочной литературы — Иван Дмитриевич Сытин, своим проницательным умом понявший всю важность этого дела. А искра света, живущая в душе его, дала ему возможность отнестись к нему не механически и не корыстно, а с сердечным сочувствием. Главный практический успех этого дела был следствием того, что высокое содержание, исполненное лучшими силами, было пущено по тем же путям, по которым шла ранее прежняя лубочная литература, и потому она дошла до места и сделала своё дело.
     Л. Н-ч отдал в распоряжение редакции «Посредника» свои народные рассказы, уже раньше написанные им: «Чем люди живы?», «Кавказский пленник» и «Бог правду видит, да не скоро скажет». Произведения эти благодаря «Посреднику» известны теперь всему русскому народу и даже инородцам, так как они переведены на различные наречия, даже на сартский язык.
     Вместе с тем было получено разрешение от Н. С. Лескова напечатать его рассказ «Христос в гостях у мужика». Это была первая серия из 4-х книжек, этих лучших произведений русской литературы, изданных в виде лубочных изданий и по той же цене, т. е. 1; коп. розничная цена и 1 коп. оптовая. Все эти рассказы выдержали в короткое время по нескольку изданий, и число выпущенных экземпляров надо считать сотнями тысяч, если не миллионами, так как впоследствии их издавали и многие другие издатели.
    Вскоре явилась потребность иметь собственный книжный склад, и он был открыт в Петербурге, на Петербургской стороне, на Большой Дворянской улице в д. No 25, 25 апреля 1885 года. Заведование этим складом было поручено мне. Я вышел в отставку и переехал жить в склад, с которым и не разлучался в течение 5 лет.

____
18

     Л. Н-ч, со своей стороны, занялся разработкой слышанных им или записанных народных легенд, выборкой из четьи-миней и прологов и вскоре дал «Посреднику» целый ряд народных рассказов.
     Чтобы показать, какой интерес проявлял Л. Н-ч к издательский деятельности «Посредника», приведём несколько извлечении из его переписки с В. Г. Чертковым и со мной в первое время нашей издательской деятельности. Он сам писал рассказы, давал новые темы и поправлял работы начинающих писателей, если находил их достойными. Исправление было для него делом самым трудным. Он увлекался иногда сюжетом и переделывал так, что от оригинала почти ничего не оставалось. Тогда он приходил в ужас, возвращался к оригиналу и в отчаянии скромно сознавался в своей несостоятельности. Одной из его любимых книжек была «Жизнь Сократа». Он над ней очень много работал. Так, он писал Черткову летом 1885 года:
     «С Сократом случилась беда. Я стал переделывать, стал читать Платона и увидал, что всё это можно сделать лучше. Сделать я всего не сделал, но всё измарал, и калмыковское, и своё, и запутал и остановился пока. Я писал об этом Калмыковой и жду её ответа. Можно напечатать, как было, её изложение, и потом вновь переделать его; но можно и, по-моему лучше, не торопиться и с ней вместе обдумать и исправить. Удивительное учение — всё то же, как и Христос, только на низшей ступени. И потому особенно драгоценно. Если ясно выразить то, до чего дошло учение истины на низшей ступени, то очевидно будет, что оно могло пойти дальше в том же направлении (как оно и было), а не пойти назад, как это выходит по церковным толкованиям. Бог нас наставит, как лучше, но теперь не готово».
     В области лубочных картин так же была предпринята реформа, и к этому делу были привлечены лучшие силы.
     Между прочим, И. Е. Репин оказал этому делу незаменимую услугу, нарисовав акварелью фигуру страдающего Христа для одной лубочной картины и несколько других картин и рисунков для книг.
     Вот в каких выражениях Л. Н-ч благодарил Репина в том же письме к Черткову, указывая кроме того на безвестных героев, сведения о которых следует распространять в народе. В мае 1885 года он писал:
     «Радость великую мне доставил Репин. Я не мог оторваться от его картинки и умилился. Буду стараться, чтобы передано было, как возможно лучше. Посылаю вам черновую моего рассказа. Извините, что измарано. Я отдам её набрать завтра. Равно и «Сапожника». Только картинок нет к поджигателю. Не заказать ли кому в Москве? Нынче пришла мне мысль картинок героев с надписями. У меня есть два. Один — доктор, высосавший яд дифтеритный. Другой — учитель в Туле, вытаскивавший детей из своего заведения и погибший в пожаре. Я соберу сведения об этих и, если Бог даст, напишу тексты и закажу картинки и портреты. Подумайте о таких картинках героев и героинь. Их много, слава Богу. И надо собирать и прославлять в пример нам. Эту мысль нынче мне Бог дал, и она меня ужасно радует. Мне кажется, она может дать много. Репину, если увидите, скажите, что я всегда любил его, но это лицо Христа связало меня с ним теснее, чем прежде. Я вспомню только это лицо и руку, и слёзы навёртываются. Калмыкова была и читала то, что она поправила и прибавила. Эта книга будет лучше всех, т. е. значительнее всех».
     В одном письме он высказывается Вл. Гр. Черткову о важности книг, о мудрецах и пишет так:
     «Есть другие знания — знание того, что делали до нас и теперь делают люди для того, чтобы понять жизнь и смысл её, т. е. своё отношение к бесконечному и к людям. Это очень нужно. И те знания, которые я приобрёл в этой

____
19

области и приобретаю теперь, мне много дали и дают спокойствия, твёрдости и счастья. И этих знаний и вам желаю. Не оттого, чтобы я думал при этом о каком-нибудь недостатке в вас. Я слишком люблю вас для этого, а оттого, что я по себе знаю, какую это придаёт силу, спокойствие и счастье — входить в общение с такими душами, как Сократ, Эпиктет, Arnold, Паркер. Странно это сопоставление, но для меня оно так. Я благодаря «Сократу» Калмыковой перечитываю стоиков и много приобрёл. Это — азбука христианской истины, и, читая их, я только больше убеждаюсь в христианстве. Всё их учение в том, чтобы класть всё благо в том, что от меня зависит, в чём я свободен — в справедливости, добром расположении к людям, в чистоте нравственной, а все дела внешние — общественное мнение, богатство, здоровье, жизнь тела — считать не моим. Этим распоряжается Бог, Отец мой, а не я. И моё дело только по отношению этого — хотеть, желать то, чего Он хочет. Тогда, говорит, ты будешь счастлив, чувствуя, как ты с каждым часом будешь приближаться к Нему, где всё благо. Ну, разве это не прекрасно? Недосказано только то (да и то есть намёки), что для этого надо любить не себя, а других, то, что сказал Христос. Очень бы мне хотелось составить «Круг чтения», т. е. ряд книг и выборки из них, которые все говорят про то одно, что нужно знать человеку, прежде всего — в чём его жизнь, его благо…»
     Вот ещё когда зародилась во Л. Н-че мысль о «Круге чтения», которую он осуществил много лет спустя, за четыре года до своей смерти.
     Приблизительно в то же время он писал мне:
     «Вчера получил от Чер. длинное письмо из Берлина и посылку с рукописью Свешниковой из Петербурга. Содержание статьи прекрасное. Не опасно ли? Не только ввиду запрещения, но и ввиду возможности упрёка в направлении. Вам — виднее. Поправлять её я не стал и прибавлять заключения. Язык однохарактерный и в разговорах даже очень прост и чувствуется Hugo, т. е. великий мастер. Заключение всякое будет или ложно, или нецензурно. Заключение одно: Симурден думал, что он знает, что хорошо и что дурно, что он это узнает, следуя законам правительства: но убийство его друга показало ему, что по законам, — хорошим называется дурное и дурным хорошее, и он потерял бывшую у него веру. Новую же веру он не стал, не мог искать, потому что он чувствовал, что она совсем противоположна его прежней вере и что обличит его в непоправимом поступке. Так повесился Иуда. И так убиваются все, кто убиваются. Пока инерция лжи и сознание истины действуют под углом меньше двух прямых, жизнь идёт по равнодействующей, но когда эти две силы станут по одной линии, жизнь прекращается и раздирается по своей ли или по чужой воле.
     Сократа я пачкаю и порчу и даже запутался в нём, и потому не присылаю. Я им очень дорожу и надеюсь, что мы с А. М. Калмыковой доведём это до ещё много лучшего. Я ей писал и жду ответа. Вот именно почему страшно издавать такие задорные и не совсем понятные по языку статьи, как переделка В. Гюго. Как бы они не помешали возможности издать Сократа. А то так бы было полезно. Я на днях выпишу страницы из отмеченных житий святых Дм. Ростовского, как мне пишет В. Г., и пришлю вам.
     …Житие Петра Мытаря надо бы изложить и издать. Беликов не сделал ли бы этого? Я было начал делать из него народную драму, но затерял начало, да если бы и нашёл, то постарался бы докончить в драматической форме. Житие Павлина прекрасно. Какие другие два? Можно бы присоединить и Петра М. Почему их издавать без рамки, как пишет Чертков? Я написал один рассказ, ещё не поправил. Он ничего не имеет, нецензурного, и потому, когда кончу, прямо отдам его Сытину.

____
20

     …Что картинки? Неужели не пропустят? Да и вообще, почему другие не выходят? Я писал об этом Сытину. Ещё я писал ему, чтобы он выслал вам переписанные мои два рассказа, новые, для того, чтобы заказать к ним картинки. Чертков писал мне о том, что Крамской обещал. Это было бы очень хорошо. Благодарю за ваши письма, особенно за предпоследнее, оно мне было радостно. Передайте мой привет Александре Михайловне. Она прекрасный сотрудник. Что Сократ?
     Посылаю письмо В. Г. Письмо хорошее, но о предмете этого письма можно и должно сказать кое-что, если говорить о художественном произведении — о книжке. Например, я теперь поправляю рассказ бабы, поехавшей в Сибирь за мужем. Это вся развратная жизнь и лживая, и в ней высокие черты. Нельзя и не должно скрывать лжи, неверности и дурное. Надо только осветить всё так, что то — страдания, а это — радость и счастье.
     Не правда ли так, В. Г. и П. И.?» 1

________________________
         1 Архив П. И. Бирюкова.


ГЛАВА 2.
«Так что же нам делать?»
 

    Мы ещё вернёмся не раз к деятельности «Посредника», так как жизнь Л. Н-ча часто захватывала её и направляла её на истинный путь. Кроме народной литературы, в конце 1884 и в начале 1885 годов Л. Н-ч был занят печатанием своей статьи, вышедшей потом отдельной книгой под заглавием «Так что же нам делать?»
     Мы уже упоминали об этой замечательной книге по поводу участия Льва Николаевича в московской переписи. Первые главы этой книги, действительно, посвящены воспоминаниям о переписи, но остальная, большая часть книги содержит в себе яркие, сильные критические изображения современного экономического неравенства, анализ причин этого явления, указания на возможность избавления от него и изображение личного опыта в этом отношении самого Л. Н-ча. Он начал её ещё в апреле 1884 года. В письме к Черткову того времени он говорит:
     «Я начал печатать в «Русской мысли» свою статью о том, что вышло из моей статьи и переписи (я говорил вам), но не знаю, кончу ли. Развиваются другие мысли. Я начинаю чувствовать себя более бодрым, чем последнее время, и хотелось бы период этой бодрости употребить на дело Божье».
     В переписке Софьи Андреевны с её сестрой Т. А. Куз-минской мы находим указания на эту работу.
     23 декабря 1884 года С. А. пишет:
     «Лёвочка в очень хорошем духе; пишет свою статью о бедности города и деревни и спешит кончить к январской книге. Уже начали печатать».
     9 января 1885 года она пишет:
     «…Лёвочка печатает свою статью в январе в «Русской мысли» и весь ушел в свою работу; но печи все топит сам и комнату убирает и сам всё делает».
     И далее около того же времени С. А. пишет:
     «Лёвочка кончает своё печатание, которое сожгут, но всё-таки очень надеюсь, что он успокоится и не будет больше писать в этом роде».
     К счастью для всего человечества, Л. Н-ч не успокоился и продолжал до конца своей жизни писать все в одном и том же роде.

____
21

     Но предположение С. А. оправдалось в другом отношении. Статья Льва Николаевича была действительно вырезана цензором и уничтожена. Конечно, она сохранилась в корректурных оттисках, с которых было сделано множество всевозможных копий, разошедшихся по России и за границей.
     Владимир Григорьевич Чертков, уже тогда преданный распространитель произведений Л. Н-ча нового направления, особенно ревностно относился к точности не только содержания, но и внешней формы произведения. Статья, озаглавленная «Так что же нам делать?», очевидно, должна была давать ответ на поставленный в заглавии вопрос. Но первые 17 глав, которые были напечатаны в «Русской мысли» и стали распространяться отдельно, не заключали ещё в себе ответа на этот вопрос, и, стало быть, для этом части заглавие не соответствовало содержанию. Поэтому, когда Влад. Григорьевичу предложили напечатать это произведение за границей, он предоставил в распоряжение издателя копию, причём просил заменить прежнее заглавие новым, выработанным им с согласия Л. Н-ча: «Какова моя жизнь?». Под этим заглавием это произведение и было напечатано в первый раз по-русски Элпидиным в Женеве. Но так как это произведение распространялось и помимо В. Г. Черткова, то многим оно попало в руки под прежним заглавием, и даже появились два разных перевода на французский язык одного и того же произведения под разными названиями. Подобную судьбу испытали и некоторые другие произведения Л. Н-ча, расходившиеся подпольным путем.
     После запрещения начала статьи в «Русской мысли» Л. Н-ч продолжал работать над ней. Последнюю из на-печатанных глав, а именно 17, затрагивающую вопрос о деньгах, Л. Н-ч развил в 5 самостоятельных глав, анализируя в них вопрос о деньгах с разных сторон. Эти 5 глав «о деньгах» также распространились отдельно в многочисленных копиях под видом отдельного произведения Л. Н-ча «Деньги», и так было переведено на многие языки.
     Наконец, третья часть этой книги, когда Л. Н-ч кончил её писать, стала опять распространяться под прежним заглавием «Так что же нам делать?».
     Кроме того, издатель «Русского богатства» покойный Л. Е. Оболенский, желая включить имя Л. Н-ча в число своих сотрудников, получил разрешение от Л. Н-ча напечатать в своём журнале отрывки из его книги, на которые согласится цензура; таким образом в «Русском богатстве» за 1885 г. появился ряд очерков Л. Н-ча: «Жизнь в городе», «Из воспоминаний о переписи», «Деревня и город» и затем в 1886 году «Труд мужчин и женщин». Многими читателями все эти очерки были приняты за самостоятельные произведения Л. Н-ча. Они переводились на иностранные языки, и в одном из переводов для французского журнала Illustration они были талантливо иллюстрированы Ильёй Ефимовичем Репиным.
     Только очень недавно книга эта была издана в полном виде Чертковым, в Крайст-Черче, и затем появился французский перевод в издании Стока в Париже. В настоящее время эта статья включена в полное собрание соч. Л. Н-ча и издана в России в исправленном и дополненном виде 1.

____________
      1 Изд-во т-ва Сытина под редакцией П. И. Бирюкова.

     Такова внешняя история этой книги. Перейдём теперь к её внутреннему содержанию. Мы не будем здесь излагать подробно и шаг за шагом её содержание. Книга эта теперь стала доступна всем. Нам важно уловить в ней основную идею, те руководящие мысли, в которых отразилась духовная жизнь Л. Н-ча того времени. Нас интересует, так сказать, биографическая сторона этой книги не в узком смысле подчёркивания автобиографических фактов, а именно как отражение внутренней, духовной сущности автора её.

____
22

     Как уже было сказано, внешним поводом написания этой книги послужила московская перепись 1882 года. И потому первые 12 глав книги действительно посвящены воспоминаниям о переписи. Содержание их нами уже передано во II томе биографии.
     XII глава написана, очевидно, в 1885 году, так как в ней говорится о переписи как о событии, бывшем три года назад.
     Л. Н-ч кончает главу рассказом, как он видел, как мясник точит свой нож о тротуар, а ему показалось, что он делает что-то с камнем. Беря этот образ отточенного ножа за символ остроты сознания истины, Л. Н-ч так заключает эту главу:
     «Это случилось со мной, когда я начал писать статью. Мне казалось, что я всё знаю, всё понимаю относительно вопросов, которые вызвало во мне впечатление Ляпинского дома и переписи; но когда я попробовал сознать и изложить их, оказалось, что нож не режет, что нужно точить его. И только теперь, через три года, я почувствовал, что нож мой отточен настолько, что я могу разрезать то, что хочу. Узнал я нового очень мало. Все мысли мои те же, но они все были тупее, все разлетались и не сходились к одному; не было в них жала, всё не свелось к одному, к самому простому и ясному решению, как оно свелось теперь».
     Далее в XIII главе он изображает свой внутренний процесс истинного познавания причин экономического неравенства.
     «Я помню, что во время моего неудачного опыта помощи несчастным городским жителям я сам представлялся себе человеком, который бы желал вытащить другого из болота, а сам бы стоял на такой же трясине. Всякое моё усилие заставляло меня чувствовать непрочность той почвы, на которой я стоял. Я чувствовал, что я сам в болоте, но это сознание не заставило меня тогда посмотреть ближе под себя, чтобы узнать, на чём я стою; я всё искал внешнего средства, вне меня находящегося.
      Я жил в городе и хотел исправить жизнь людей, живущих в городе, но скоро убедился, что я этого не могу сделать; и я стал задумываться о свойствах городской жизни и городской бедности».
     Что такое город? Из кого слагаются жители его и что их влечёт туда? На этот естественный вопрос, возникающий у человека, вдумывающегося в причины городской нищеты, Л. Н-ч отвечает так:
     «Везде по всей России да, я думаю, и не в одной России, а во всём мире происходит одно и то же. Богатства сельских производителей переходят в руки торговцев, землевладельцев, чиновников, фабрикантов, и люди, получившие эти богатства, хотят пользоваться ими. Пользоваться же вполне этими богатствами они могут только в городе. В деревне, во-первых, трудно найти по раскинутости жителей удовлетворение всех потребностей богатых людей, нет всякого рода мастерских, лавок, банков, трактиров, театров и всякого рода общественных увеселений. Во-вторых, одно из главных удовольствий, доставляемых богатством, — тщеславие, желание удивить и перещеголять других, опять по раскинутости населения с трудом может быть удовлетворяемо в деревне. В деревне нет ценителей роскоши, некого удивить. Какие бы деревенский житель ни завёл себе украшения жилища, картины, бронзы, какие бы ни завёл экипажи, туалеты, — некому смотреть и завидовать, мужики не знают во всём этом толку. И, в-третьих, роскошь даже неприятна и опасна в деревне для человека, имеющего совесть и страх. Неловко и жутко в деревне делать ванны из молока или выкармливать им щенят, тогда как рядом у детей молока нет; неловко и жутко строить павильоны и сады среди людей, живущих в обваленных навозом избах, которые топить нечем. В деревне не-

____
23

кому держать в порядке глупых мужиков, которые по своему необразованию могут расстроить всё это.
     И поэтому богатые люди скопляются вместе и пристраиваются к таким же богатым людям с одинаковыми потребностями в города, где удовлетворение всяких роскошных вкусов заботливо охраняется многолюдной полицией.
     Богатые люди собираются в города и там, под охраной власти, спокойно потребляют всё то, что привезено сюда из деревни. Деревенскому же жителю отчасти необходимо идти туда, где происходит этот неперестающий праздник богачей и потребляется то, что взято у него, с тем, чтобы кормиться от тех крох, которые спадут со стола богатых, отчасти же, глядя на беспечную, роскошную и всеми одобряемую и охраняемую жизнь богачей, и самому желательно устроить свою жизнь так, чтобы меньше работать и больше пользоваться трудами других».
     И главный рычаг этого развращения, этой погибели — это деньги.
     На деньгах Л. Н-ч останавливается особенно долго, считая самое учреждение денег новой утончённой формой рабства.
     «Всякое порабощение одного человека другим, — говорит Л. Н-ч, — основано только на том, что один человек может лишить другого жизни, и, не оставляя этого угрожающего положения, заставить другого исполнить свою волю».
     И вот он замечает, что в истории человечества сменялись один за другим три вида рабства:
     1) Рабство личное, физическое.
     2) Рабство земельное, насилие собственности.
     3) Рабство денежное, государственное, насилие податей, кредита и найма.
     Первый вид рабства, состоящий в том, что более сильный физически заставлял под угрозой побоев и смерти работать на себя, широко применялся в древности, встречается и теперь изредка среди нашего так называемого цивилизованного общества и ещё довольно часто применяется европейскими цивилизаторами к другим расам в европейских колониях.
     Второй вид рабства, земельный, состоит в том, что люди получали некоторую внешнюю свободу, но без права на землю, и за пользование землёй платили барщиной, натурой или чем иным.
     Этот вид рабства ещё широко распространен и он уже сменяется третьим, ещё более утончённым, рабством денежным, состоящим в наложении на народ денежных податей, для добывания которых народ должен или отдавать часть своих произведений, или прямо свой труд тем, у кого есть деньги, т. е. чиновникам и богатым людям.
     Этот вид рабства, особенно широко распространяющийся теперь, вытесняющий постепенно два первые, возможен только при усовершенствованном государственном насилии с его банками, тюрьмами, администрацией и войском.
     Деньги представляют из себя легкий способ обеспечения, т. е. освобождения от труда. Денежный знак, по определению Л. Н-ча, есть постоянный вексель, предъявляемый ко взысканию и погашаемый трудом бедняка.
     «Все три способа порабощения людей не переставали существовать и существуют и теперь; но люди склонны не замечать их, как скоро этим способам даются новые оправдания. И что странно, что именно этот самый способ, на котором в данное время всё зиждется, этот винт, который держит всё, — он-то и не замечается».
     Кроме того всё это ужасное состояние насилия, злобы, разврата поддерживается и оправдывается ложными эгоистическими теориями, служа-

____
24

щими привилегированному меньшинству, поддерживаемому насилием власти. И сколько бы ни уничтожалось рабство на словах, оно не может уничтожиться на деле, пока не будет уничтожено насилие.
     «Покуда будет один вооружённый человек с признанием за ним права убить какого бы то ни было другого человека, до тех пор будет неправильной распределение богатства, т. е. рабство».
     Затем Л. Н-ч снова перебирает все неудачи своей благотворительности и резюмирует эти неудачи в трёх пунктах:
     «Первая причина была скопление в городах и поглощение в них богатств деревни. Стоит только человеку не желать пользования чужим трудом посредством службы правительству, владения землёю и деньгами и потому по силе возможности самому удовлетворять своим потребностям, чтобы ему никогда и в голову не пришло уехать из деревни в город, где всё есть произведение чужого труда, где всё надо купить; и тогда, в деревне, человек будет в состоянии помогать нуждающимся и не испытает того чувства беспомощности, которое я испытывал в городе, желая помогать людям не своим, а чужим трудом.
     Вторая причина была разделение богатых с бедными. Стоит только человеку не желать пользоваться чужим трудом посредством службы, владения землёю и деньгами, и человек будет поставлен в необходимость сам удовлетворять своим потребностям, и тотчас же невольно разрушится та стена, которая отделяет его от рабочего народа, и он сольётся с ним, и станет плечо в плечо с ним, и получит возможность помогать ему.
     Третья причина был стыд, основанным на сознании безнравственности моего обладания теми деньгами, которыми я хотел помогать людям. Стоит человеку не желать пользоваться чужим трудом посредством службы, владения землёю и деньгами, и у нас никогда не будет тех лишних дурашных денег, присутствие которых у меня вызвало в людях, не имеющих денег, требования, которым я не мог удовлетворить, — а во мне чувство сознания своей неправоты».
     Л. Н. даёт яркую картину последствий этого насилия, этого рабства одного человека над другим, в городе и в деревне, где господа постарались устроить подобие города.
     Как случилось с людьми то, что многие из них, добрые, умные, искренние, религиозные, могут жить в этом соблазне, в этом аду ненависти и злобы?
     Причину этого Л. Н-ч видит в том, что слабые люди оправдывают несправедливость своей жизни господствующими учениями.
     «В прежние времена люди, пользовавшиеся трудом других, утверждали, во-первых, что они люди особенной породы и, во-вторых, имеют особенное назначение от Бога заботиться о благе отдельных людей, т. е. управлять ими и учить их, и потому они уверяли других и часто верили сами, что то дело, которое они исполняют, нужнее и важнее для народа, чем те труды, которыми они пользовались.
     Но с христианством и вытекающим из него сознанием равенства и единства всех людей оправдание это уже не могло быть выставляемо в прежней форме».
     И вот одна за другой являются теории оправдания людской несправедливости. Являются учение Гегеля о разумности существующего, разные науки юридические, учение Мальтуса о перенаселении, учение Конта о человечестве как организме, философия Спенсера и пр.
    Указание на виновность науки в оправдании насилия вызвало в интеллигентном обществе обвинение Л. Н-ча в отрицании науки и искусства. Интеллигентные люди не хотели видеть и читать следующих знаменательных слов его:

____
25

    «Я не только не отрицаю науку, т. е. разумную деятельность человеческую, и искусство — выражение этой разумной деятельности, но я только во имя этой разумной деятельности и выражений её говорю то, что я говорю, только для того, чтобы была возможность человечеству выйти из того дикого состояния, в которое оно быстро падает благодаря ложному учению нашего времени, только для того я и говорю то, что я говорю.
     Науки и искусство так же необходимы для людей, как пища, и питьё, и одежда, даже необходимее».
     И затем Л. Н-ч определяет, что он понимает под истинной наукой и искусством.
     «С тех пор, как существуют люди, у них всегда была наука в самом её простом и широком смысле. Наука, в смысле всех знаний человечества, всегда была и есть, и без неё немыслима жизнь: ни нападать на неё, ни защищать её нет никакой надобности. Но дело в том, что область этих знаний так разнообразна, так много входит в неё знаний всякого рода — от знаний, как добывать железо, до знаний движения светил, — что человек теряется в этих знаниях, если у него нет руководящей нити, по которой бы он мог решать, какое из всех знаний самое важное для него и какое менее важно.
     И потому высшая мудрость людей всегда состояла в том, чтобы найти ту руководящую нить, по которой должны быть расположены знания людей: какое из них первой, какое меньшей важности.
     Те знания и искусства, которые содействовали и ближе подходили к основной науке о назначении и благе всех людей, становились выше в общем мнении.
     Такова была наука Конфуция, Будды, Моисея, Сократа, Христа, Магомета, наука такая, какою её разумеют все люди, за исключением нашего кружка так называемых образованных людей.
     У истинной науки и истинного искусства есть два несомненные признака: первый — внутренний, тот, что служитель науки и искусства не для выгоды, а с самоотвержением будет исполнять своё призвание, и второй — внешний, тот, что произведения его понятны всем людям, благо которых он имеет в виду».
     И снова Л. Н-ч восклицает: «Так что же нам делать? Что же нам делать?» — и отвечает так:
    «Первое: не лгать перед самим собой; как бы ни далёк был мой путь жизни от того истинного пути, который открывает мне разум, — не бояться истины.
     Второе: отречься от сознания своей правоты, своих преимуществ, особенностей перед другими людьми и признать себя виноватым.
     Третье: исполнить тот вечный, несомненный закон человека — трудом всего существа своего бороться с природою для поддержания жизни своей и других людей».
     В заключительной главе Л. Н-ч обращается к женщинам как к той половине рода человеческого, в руках которых находится воспитание подрастающего поколения. В их руках, в их власти дать то или другое направление детям, и так как общественное мнение устанавливается привилегированным классом, то он обращается, главным образом, к матерям богатого класса и говорит так:
     «Женщины–матери богатых классов, спасение людей нашего мира от зол, которыми он страдает, в ваших руках».
     Чтобы хорошо понять содержание этой главы и форму её изложения, нужно вспомнить, что в 1885 году, именно тогда, когда Л. Н-ч писал эту книгу, он получил сочинение, а потом и вошёл в переписку с автором этого сочине-

____
26

ния, крестьянином Тимофеем Михайловичем Бондаревым. Сочинение это, по признанию самого Льва Николаевича, многое открыло ему и, несомненно, повлияло на развитие его взглядов.
     Вот что он сам говорит об этом в своей книге «Так что же нам делать?»:
     «В Библии сказано как закон человека: «В поте лица снеси хлеб и в муках родиши чада».
     Мужик Бондарев, написавший об этом статью, осветил для меня мудрость этого изречения».
     Сущность взглядов Бондарева заключалась в том, что он считал самым для человека важным исполнение первородной заповеди Бога: мужчине — «В поте лица снеси хлеб свой», а женщине — «В болезнях родиши чада своя». Не исполнив этих первых заповедей, говорит Бондарев, нельзя исполнить и остальных. Мы ещё вернёмся к описанию отношения Л. Н-ча к этому замечательному человеку, а теперь мы упомянули о нём только для того, чтобы уяснить себе заключительную главу Л. Н-ча: «О женщинах». «Подобно тому, как нельзя купить ребенка и считать его своим, так и хлеб купленный будет всегда чужой. Своим ребёнком может назвать мать только того, кого она родила в страдании. И хлебом своим мужчина может назвать только тот хлеб, который он выработал в поте лица своего». Вот эта-то основная мысль и легла в основу рассуждений Л. Н-ча о женщинах в заключительной главе его книги. И он в горячих словах выражает своё преклонение перед женщиной-матерью.
     «Вы, женщины и матери, сознательно подчиняющиеся закону Бога, вы одни знаете в нашем несчастном, изуродованном, потерявшем образ человеческий кругу, вы одни знаете весь настоящий смысл жизни по закону Бога. И вы одни своим примером можете показать людям то счастье жизни в подчинении воле Бога, которого они лишают себя. Вы одни знаете те восторги и радости, захватывающие всё существо ваше, и то блаженство, которое предназначено человеку, не отступающему от закона Бога. Вы знаете счастье любви к мужу, счастье не кончающееся, не обрывающееся, как все другие, а составляющее начало нового счастья любви к ребёнку. Вы одни, когда вы просты и покорны воле Бога, знаете не тот шуточный, парадный труд в мундирах и освещённых залах, который мужчины вашего круга называют трудом, а знаете тот истинный, Богом положенный людям труд и знаете истинные награды за него, знаете то блаженство, которое он даёт».
     И книга Л. Н-ча заключается такими словами:
     «Вот такие-то, исполнившие своё призвание женщины властвуют над властвующими мужчинами и служат путеводною звездою людям; такие-то женщины устанавливают общественное мнение и готовят новые поколения людей; и потому в руках этих женщин высшая власть, власть спасения людей от существующих и угрожающих зол нашего времени.
     Да, женщины-матери, в ваших руках, больше чем в чьих-нибудь других, спасение мира».
     Таково содержание книги, написанной Л. Н-чем в это время и вызванной к жизни его неудачным опытом благотворительной деятельности.
     В заметке, напечатанной Л. Н-чем в одном из тогдашних благотворительных журналов, он так резюмирует свой опыт благотворительности:
     «Выводы, к которым я пришёл относительно благотворительности, следующие:
    Я убедился, что нельзя быть благотворителем, не ведя вполне добрую жизнь; и тем более нельзя, ведя дурную жизнь, пользуясь условиями этой дурной жизни для украшения этой своей дурной жизни, делать экскурсии в область благотворительности. Я убедился, что благотворительность тогда

____
27

только может удовлетворить и себе, и требованиям других, когда они будут неизбежным последствием доброй жизни; что требования этой доброй жизни очень далеки от тех условий, в которых я живу. Я убедился, что возможность благотворить людям есть венец и высшая награда доброй жизни, и что для достижения этой цели есть длинная лестница, на первую ступень которой я даже и не думал вступить. Благотворить людям можно только так, чтобы не только другие, но и сами бы не знали, что делаешь добро, — так, чтобы правая рука не знала, что делает левая; только так, как сказано в учении двенадцати апостолов, чтобы милостыня твоя п;том выходила из твоих рук так, чтобы ты и не знал, кому ты даёшь. Благотворить можно только тогда, когда вся жизнь твоя есть служение благу».
     Писание этой книги нелегко давалось Л. Н-чу; так, в начале 1885 года он писал одному из своих друзей:
     «Семейные мои огорчились, тем, что я писал в статье о своей жизни и потому о них, и мне это было больно, и я всё думал об этом и был не спокоен духом» 1.

_________
     1 Архив Черткова.

     Тем не менее Лев Николаевич писал эту книгу с большим увлечением. В октябре 1885 года он пишет Черткову:
     «Живу 4-й, кажется, день (не вижу, как дни идут) один в деревне, один с Александром Петровичем. Работается так много, как давно не было. Только горе — пишу всё рассуждения в статью «Что же нам делать?». И знаю, и согласен с вами, что другое нужнее может быть людям, да не могу — нужно выперхнуть то, что засело в горле. И кажется, скоро освобожусь» 1.

_____________
     1 Толстовский ежегодник, 1913 г. Письма Л. Н. Толстого. Стр. 28.

     В следующем письме он уже оправдывается перед Чертковым в своём увлечении этой статьёй такими словами:
     «С тех пор получил два письма — одно вчерашнее, с выражением неодобрения тому, что я посвящаю всё своё время статье, и нынешнее — о «Двух стариках». Я согласен с вами, что другое я бы мог писать, и оно как будто действительнее, но не могу оторваться, не уяснив прежде всего себе (и другим, может быть) такую странную, непривычную мысль, что считающееся таким благородным занятие нашими науками и искусствами — дурное, безнравственное занятие. И мне кажется, что я достигаю этого и что это очень важно. Нынче с Александром Петровичем говорили. Он говорит, что не скоро люди будут жить хорошо, а мне всегда кажется, что скоро. Стоит только разрушить соблазн — ложное, обманчивое рассуждение, на которое они опираются. Люди — разумные существа и не могут жить с сознанием, что они живут против разума, и вот когда они делают это, им на помощь приходит ум, строящий соблазны. Стоит разрушить соблазн, и они покорятся. Они построят новые, но обязанность каждого, если он видит обман соблазна, — указать его людям. Я это-то и постараюсь делать. Но ваши замечания мне очень дороги и полезны, и пожалуйста, делайте их и порезче…»
     Ещё через месяц, уже из Москвы, на вопрос Черткова он отвечает так:
     «Вы спрашиваете, что я работаю. Я кончаю (кончил, могу сказать) статью «Что же нам делать?». И много работаю руками и спиною в Москве. Вожу воду, колю, пилю дрова. Ложусь и встаю рано, и мне одиноко, но хорошо».
     В этой книге было много автобиографического. В марте 1885 г. Лев Николаевич писал Черткову;
     «Про себя напишу: хотелось бы сказать, что я бодр и счастлив, и не могу. Не несчастлив я — далёк от этого. Но мне тяжело. У меня нет работы, которая поглощала бы меня всего, заставляя работать до одурения и с сознанием того, что это моё дело, и потому я чуток к жизни, окружающей меня, и к своей жизни, и жизнь эта отвратительна.

___
28

     Вчера ночью я пошёл гулять. Возвращаюсь, вижу на Девичьем поле что-то барахтается и слышу, городовой кричит: «Дядя Касим, веди же!» Я спросил: «Что?» — «Забрали девок из Проточного переулка, трёх провели, а одна пьяная отстала». Я подождал. Дворник с ней поравнялся с фонарём: девочка по сложенью, как моя 13-тилетняя Маша, в одном платье грязном и разорванном, голос хриплый, пьяный; она не шла и закуривала папироску. «Я тебе, собачья дочь, в шею!» — кричал городовой. Я взглянул в лицо, — курносое, серое, старое, дикое лицо. Я спросил: «Сколько ей лет?» — она сказала: «16-й». И её увели. (Да, я спросил, есть ли отец и мать; она сказала — мать есть). Её увели, а я не привёл её к себе в дом, не посадил за свой стол, не взял её совсем, — а я полюбил её. Её увели в полицию сидеть до утра, в сибирке, а потом к врачу свидетельствовать. Я пошёл в чистую покойную постель спать и читать книжки (и заедать воду смоквой). Что же это такое? Утром я решил, что пойду к ней. Я пришёл в полицию, её уже увели. Полицейский с недоверием отвечал на мои вопросы и объяснил, как они поступают с такими. Это их обычное дело. Когда я сказал, что меня поразила её молодость, он сказал: «Много и моложе есть».
    В это же утро нынче пришёл тот, кто мне переписывает, один поручик, Иванов. Он потерянный и прекрасный человек. Он ночует в ночлежном доме. Он пришёл ко мне взволнованный. «У нас случилось ужасное: в нашем номере жила прачка. Ей 22 года. Она не могла работать — платить за ночлег было нечем. Хозяйка выгнала её. Она была больна и не ела досыта давно. Она не уходила. Позвали городового. Он вывел её. «Куда же, — говорит она, — мне идти?» Он говорит: «Околевай, где хочешь, а без денег жить нельзя». И посадил её на паперть церкви. Вечером ей идти некуда, она пошла назад к хозяйке, но не дошла до квартиры, упала в воротах и умерла».
    Из частного дома я пошёл туда. В подвале гроб, в гробу почти раздетая женщина с закостеневшей, согнутой в коленке ногой. Свечи восковые горят. Дьячок читает что-то вроде панихиды. Я пришёл любопытствовать. Мне стыдно писать это, стыдно жить. Дома блюдо осетрины, пятое найдено не свежим. Разговор мой перед людьми мне близкими об этом встречается недоумением: зачем говорить, если нельзя поправить. Вот когда я молюсь: Боже мой, научи меня, как мне жить, чтобы жизнь моя не была мне гнусной. Я жду, что Он научит меня».
     Нетрудно узнать в этом описании содержа-ние XXIV главы, где эти два факта переданы почти буквально, только с ещё большими трагическими, художественно обработанными подробностями. И эта живость фактов, эта наличность живых документов придаёт ещё больше значения этой замечательной книге.


ГЛАВА 3.
Бремя жизни. Посланничество.
Земельный вопрос

     Переписка с А. А. Толстой. Классные дамы. Учение о послан-ничестве. Разлад с окружающими. Внутреннее состояние Л. Н – ча по письму к Черткову. Поездка к Олсуфьевым. Молитва. Проблема понимания смысла жизни в семье Л. Н – ча. Творческая работа.  Сказка об  Иване-дураке. Попытка  Л.  Н—ча  избавиться от  собственности.  Издательская  деятельность  Софьи  Андреевны. Поездка  в  Крым. Кн.  Леон.  Дм.  Урусов.  Л.  Н—ч  на  Мальцевских  заводах. Занятия  Л.  Н— ча  в  Крыму. Посещение  Данилевских.  Случай  со  снарядом.  Письмо  H.  Н.  Страхова  о  Ясной  Поляне.  Первое  письмо  ко  мне. Переписка  Л.  Н—ча  с  Грибовским.  Мои  отношения  со Л.  Н— чем  и  переписка  с  ним.  Посещение  Ясной  Поляны  Г.  П.  Данилевским. Его статья.  Л.  Н— ч  о  художественной  литературе. Земельный  вопрос.  Генри  Джордж.

     В половине 80-х годов шла напряжённая борьба правительства с революционным движением. Жертв было много, и ко Льву Николаевичу стекались просьбы родственников пострадавших об облегчении их участи. Л. Н-ч редко отказывал в такого рода помощи и передавал просьбу своим влиятельным друзьям. Одною из таких была его родственница, графиня Александра Андре-

____
29

евна Толстая, и вот в 1884 г. мы видим целый ряд писем Л. Н-ча, в которых он просит её исходатайствовать те или другие льготы для политических ссыльных. И среди этих писем есть чрезвычайно характерные для Л. Н-ча строки. В ходатайства о ссыльных вплетается вопрос о вере, и Л. Н-ч как бы отбивается от дружеских попыток к обращению. В мае 1884 г. он пишет:
    «Очень грустно будет, если Армфельд не позволят жить с дочерью. Она уже начала надеяться. Хочется сказать и скажу: в каком же мире мы живём, если о том, чтобы мать могла жить с несчастной дочерью, — несчастной, потому что её держат на каторге люди же нашего мира, — если об этом нужно просить, умолять, хитрить и хлопотать?
     Если есть ещё миссионеры, есть люди, любящие своих братьев (не тех, которые на каторге, а тех, которые держат их там), то вот кого надо обращать с утра и до вечера: государя, министров, комендантов и др. Обращайте их, вы живете среди них, внушайте им, что если от их волн зависит облегчить участь несчастных и они не делают этого, то они нехристи и очень несчастны».
     Немного позднее он защищается еще решительнее:
     «Очень вам благодарен, милый друг, — пишет он А. А-не, — за участие и знаю (чувствую это по тону письма), что вы сделаете всё возможное, и сделаете от сердца. Очень люблю вас за это. Но заметьте, я, по своей дурной, ложной, соблазнительной вере, я — хотя и гораздо менее добрый по сердцу человек, чем вы, но я по своей дурной дьявольской вере, ничего кроме доброго и любовного к вам не чувствую и не говорю; а вы, по своей хорошей вере, несмотря на вашу истинную доброту, на любовь ко мне, на мои мольбы не обращать меня (т. е., учтиво выражаясь, не говорить мне неприятностей), вы не можете воздержаться от того, чтобы не сказать тотчас же самого больного и оскорбительного, что только можно сказать человеку, именно, что то, что есть его святыня, есть адская гордость.
     Я вашу веру люблю и уважаю, я не люблю только зло, — и вы тоже должны бы были не любить.
     Жду с нетерпением ваших указании и очень благодарю и люблю вас; но, ради всего святого для вас, поймите, что и для других есть святое» 1.

____________
     1 Толстовский музей. Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой, т. I.

     Но отношения их оставались дружескими. В одном из последующих писем он говорит ей: «Я всё тот же вообще и к вам в особенности, т. е. считаю вас близким и дорогим мне человеком». Конечно, и А. А-на платила ему тем же.
     В феврале 1885 года Л. Н-ч, живя в Москве, сообщал в письме Софье Андреевне, находившейся тогда в Петербурге, что у него утром были две классные дамы. Эти классные дамы были — Мария Александровна Шмидт и Ольга Алексеевна Баршева. Им суждено было, особенно первой, стать самым близким другом Л. Н-ча. Мне пришлось слышать из уст Марии Александровны рассказ о том, как она со своей подругой познакомились со Л. Н-чем. Будучи обе религиозно православными, они тем не менее боготворили Л. Н-ча как великого писателя, творца «Войны и мира», «Анны Карениной» и пр. И вот до них дошёл слух, что Толстой написал Евангелие. Религиозное чувство смешалось здесь с преклонением перед гением, и они решили во что бы то ни стало достать это произведение. В своей наивности они прежде всего обратились в синодальную лавку, зная, что там продают Евангелия. В синодальной лавке им сказали, что они об этом ничего не знают. А если вышло новое произведение Толстого, то надо обратиться в книжный магазин Вольфа, и он достанет. Они поехали туда. Там им сказали, что они слышали о существовании такого Евангелия, но что оно запрещено и потому они продавать его не могут. Желание

____
30

прочесть его было так сильно, что они решились поехать к самому Льву Николаевичу просить его дать им прочесть эту книгу. Вот об этом-то посещении и сообщает Л. Н-ч Софье Андреевне в письме в Петербург в феврале 1885 года. Л. Н-ч принял их ласково и дал им просимое. Прочитав в первый раз, они были в большом смущении и даже в возмущении. Их традиционному религиозному чувству показались кощунственными некоторые реалистические, непривычные для слуха выражения, которые употребил Л. Н-ч по отношению к “богородице”. Тем не менее многие страницы этой книги захватили их моральное чувство. Они стали перечитывать это произведение, и по мере того, как они вчитывались в него, новый глубокий смысл Евангелия открывался им, они стали читать всё, что написано было Л. Н-чем, и вскоре бросили то официальное положение, которое они занимали, и зажили простой, рабочей жизнью. Одно из ремёсел, которыми они зарабатывали на свою жизнь, были переписка сочинений Л. Н-ча, запрещённых цензурой, и можно сказать, что сотни копий вышли из-под рук их и распространились по России. Мы ещё встретимся с этими замечательными людьми при описании дальнейшей жизни Л. Н-ча.

     Одновременно с напряжённой умственной и нрав-ственной работой во Л. Н-че шло и его дальнейшее религиозное развитие. Та новая ступень, на которую он был возведён своим пытливым религиозным сознанием, было учение о посланничестве. Он излагает его в письмах к двум друзьям своим, написанных почти одновременно — к В. Г. Черткову и к Н. Н. Ге, в феврале 1885 года. Мы приводим здесь первое как наиболее полную версию изложения этого учения:
     «Одна сторона учения Христа, связанная со всем остальным и даже основа всего, была скрыта от меня обоготворением Христа, именно его учение о посланничестве. Вспомните, сколько раз он говорил: "Отец послал меня, я послан, я творю волю Пославшего меня". Мне всегда эти слова были неясны.
     Бог не мог послать Бога, а другого значения я не понимал или понимал неясно. Только теперь мне открылся простой, ясный и радостный смысл этих слов. Я пришёл к пониманию их своими сомнениями и страданиями. Без этого учения нет разрешения всех этих сомнений, которые мучают каждого ученика Христа. Смысл тот, что Христос учит всех людей той жизни, которую он считает для себя истиной. Он же считает свою жизнь посланничеством, исполнением воли Пославшего. Воля же Пославшего есть разумная (добрая) жизнь всего мира.
     Стало быть, дело жизни есть внесение истины в мир. Жизнь на то только дана (по учению Христа) человеку с его разумом, чтобы он вносил этот разум в мир, и потому вся жизнь человека есть ничто иное, как эта разумная его деятельность, обращенная на другие существа вообще, не только на людей. Так понимал Христос свою жизнь и так учил нас понимать нашу. Каждый из нас есть сила, сознающая себя, летящий камень, который знает, куда и зачем он летит, и радуется тому, что он летит, и знает, что сам он ничто — камень, а что всё его значение в этом полёте, в той силе, которая бросила его, что вся его жизнь есть эта сила. И в самом деле, вне этого взгляда, т. е. того, что человек всякий есть посланник Отца, призванный только затем к жизни, чтобы исполнять волю Отца, вне этого взгляда жизнь не только не имеет смысла, но отвратительна и ужасна. И напротив, стоит хорошенько понять и сделать своим этот взгляд на жизнь, и жизнь становится не только осмысленной, ясной, но прекрасною, радостною и значительною. — Только при этом взгляде уничтожаются все сомнения борьбы и все страхи. Если я посланник Божий, то дело моё главное не только в том, чтобы исполнять пять заповедей, не иметь собственности, не предаваться похоти и т. п., — всё это условия, при которых я

___
31

должен исполнять посланничество. Это тоже для меня теперь главный смысл моего посланничества, но дело моё главное в том, чтобы жить, внося в мир всеми средствами, какие даны мне, ту истину, которую я знаю, которая поверена мне. Может случиться, что я сам буду часто плох, буду изменять своему призванию, всё это ни на минуту не может уничтожить значение моей жизни — светить тем светом, который есть во мне до тех пор, пока могу, пока свет есть в вас. Только при этом учении уничтожаются праздные сожаления о том, что есть или было не то, чтобы я хотел, и праздные желания чего-то определённого в будущем, уничтожается и страх смерти, и вся жизнь переносится в одно настоящее. Смерть уничтожается тем, что если моя жизнь слилась с деятельностью внесения разума и добра в мир, то придёт время, когда физическое уничтожение моей личности будет содействовать тому, что стало моей жизнью — внесению добра и разума в мир» 1.

_______________
     1 Архив Черткова

     И с этого момента вся дальнейшая жизнь Л. Н-ча становится исполнением воли пославшего его Отца жизни.
    Но исполнение этого посланничества не всегда давалось ему легко. Так, например, во время писания им книги «Так что же нам делать?», при полном сознании окружающей его лжи, эгоизма и всяких соблазнов, при ослепительном свете представшего перед его сознанием идеала, он встречает среди близких ему семейных, друзей в лучшем случае равнодушие и беспечность, а часто враждебность и горькие упрёки. И жизнь вокруг него самых близких ему идёт вразрез со всем тем, что он выстрадал и считал непоколебимой правдой.
     Его внутреннее состояние того времени прекрасно выражено в его письме к В. Г. Черткову, которому он как другу поверял свои самые сокровенные мысли. Вот это письмо, писанное в июне 1885 года:
     «В последнем письме я писал вам, что мне хорошо; а теперь, отвечая на второе письмо ваше из Англии, полученное вчера, мне нехорошо. Письменная работа не идёт, физическая работа почти бесцельная, т. е. не вынужденная необходимостью, отношений с окружающими меня людьми почти нет (приходят нищие, я им даю гроши, и они уходят), и на моих глазах в семье идёт вокруг меня систематическое развращение детей, привешивание жерновов к их шее. Разумеется, я виноват; но не хочу притворяться перед вами, выставлять спокойствие, которого нет. Смерти я не боюсь, даже желаю её. Но это-то и дурно; это значит, что я потерял ту нить, которая дана мне Богом для руководства в этой жизни и для полного удовлетворения. Я путаюсь, желаю умереть, приходят планы убежать или даже воспользоваться своим положением и перевернуть всю жизнь. Всё это только показывает, что я слаб и скверен, а мне хочется обвинять других и видеть в своём положении что-то исключительно тяжёлое. Мне очень тяжело вот уже дней шесть, но утешение одно: я чувствую, что это временное состояние. Мне тяжело, но я не в отчаянии, я знаю, что я найду потерянную нить, что Бог не оставит меня, что я не один. Но вот в такие минуты чувствуешь недостаток близких живых людей — той общины, той церкви, которая есть у пашковцев, у православных. Как бы мне теперь хорошо было передать мои затруднения на суд людей, верующих в ту же веру, и сделать то, что сказали бы мне они. Есть времена, когда тянешь сам и чувствуешь в себе силы; но есть времена, когда хочется не отдохнуть, а отдаться другим, которым веришь, чтобы они направляли. Всё это пройдёт, и если буду жив, напишу вам, как и когда пройдёт. Вчера вместе с вашим письмом получил письмо от Оболенского. Он спрашивает, что Сибиряков ищет места, средств жизни и называет безвыходным то положение, в котором он находится и к которому я страстно стремлюсь вот уже 10 лет.

____
32

Когда я сам себя жалоблю, я говорю себе: неужели так и придётся мне умереть, не прожив хоть один год вне того сумасшедшего безнравственного дома, в котором я теперь вынужден страдать каждый час, не прожив хоть одного года по-человечески, разумно, т. е. в деревне, не на барском дворе, а в избе, среди трудящихся, с ними вместе трудясь по мере своих сил и способностей, обмениваясь трудами, питаясь и одеваясь, как они, и смело, без стыда, говоря всем ту Христову истину, которую знаю. Я хочу быть с вами откровенен и говорю вам всё; но так я думаю, когда я себя жалоблю, но тотчас же я поправляю это рассуждение и теперь делаю это. Такое желание есть желание внешних благ для себя — такое же, как желание дворцов, и богатства, и славы, и потому оно не Божье. Это желание ставить палочку поперечную креста поперёк, это недовольство теми условиями, в которые поставил меня Бог, это неверное исполнение посланничества. Но дело в том, что теперь я как посланник в сложном и затруднительном положении и не знаю иногда, как лучше исполнить волю Пославшего. Буду ждать разъяснений. Он никогда не отказывал в них и всегда давал их вовремя» 1.

___________
     1 Архив Черткова.

     Замечательна в этом письме глубина и тонкость душевного самоанализа. Л. Н-ч отрицает здесь не только материальную, но и моральную роскошь. Он доходит до предела самоотвержения. Ему уже хочется уйти, пожить в моральной свободе, но он считает это моральной роскошью и решается лучше терпеть эту моральную нужду, нести на себе эти моральные вериги, чтобы не нарушить любовь с близкими людьми. Много раз чувство свободы прорывалось через эти добровольно наложенные им на себя цепи и в нём снова являлось желание уйти. Такой «прорыв» совершился и в этом же 1885 году, в декабре.
     Софья Андреевна так описывает это в письме к своей сестре:
     «Случилось то, что уже столько раз случалось: Лёвочка пришёл в крайне нервное и мрачное настроение. Сижу раз, пишу, входит: я смотрю — лицо страшное. До тех пор жили прекрасно: ни одного слова неприятного не было сказано, ровно ничего. «Я пришёл сказать, что хочу с тобой разводиться, жить так не могу, еду в Париж или в Америку».
     Понимаешь, Таня, если бы мне на голову весь дом обрушился, я бы не так удивилась. Я спрашиваю удивлённо: «Что случилось?»
     «Ничего, но если на воз накладывают всё больше и больше, лошадь станет и не везёт». — Что накладывалось — неизвестно. Но начался крик, упрёки, грубые слова, все хуже, хуже и, наконец, я терпела, терпела, не отвечала ничего почти, вижу — человек сумасшедший, и когда он сказал, что «где ты — там воздух заражён», я велела принести сундук и стала укладываться. Хотела ехать к вам хоть на несколько дней. Прибежали дети, рёв. Таня говорит: «Я с вами уеду, за что это?» Стал умолять остаться. Я осталась, но вдруг начались истерические рыдания, ужас просто, подумай, Лёвочку всего трясёт и дёргает от рыданий. Тут мне стало жаль его, дети 4: Таня, Илья, Лёля, Маша, ревут на крик: нашёл на меня столбняк, ни говорить, ни плакать, всё хотелось вздор говорить, и я боюсь этого и молчу, и молчу три часа, хоть убей — говорить не могу. Так и кончилось. Но тоска, горе, разрыв, болезненное состояние отчуждённости — всё это во мне осталось. Понимаешь, я часто до безумия спрашиваю себя: ну теперь за что же? Я из дома ни шагу не делаю, работаю с изданием до трёх часов ночи, тиха, всех так любила и помнила это время, как никогда, и за что?
     Подписка на издание идёт такая сильная, что я весь день, как в канцелярии, сижу и орудую всеми делами. Наняла артельщика для укладки и беготни.

____
33

Страшно утомительно и трудно. Денег выручила 2000 в 20 дней. Статьи две Победоносцев запретил окончательно. Вчера получила очень любезное от него письмо и отказ.
     Ну вот, после этой истории, вчера, почти дружелюбно расстались. Поехал Лёвочка с Таней вдвоём на неопреде-лённое время в деревню к Олсуфьевым за 60 вёрст, на Султане, вдвоём в крошечных санках. Взяли шуб пропасть, провизии, и я сегодня уже получила письмо, что очень весело и хорошо доехали, только шесть раз вывали-лись. Я рада, что Лёвочка отправился в деревню, да ещё в хорошую семью и на хорошее содержание. Я все эти нерв-ные взрывы и мрачность и бессонницу приписываю веге-тарианству и непосильной физической работе. Авось он там образумится. Здесь топлением печей, возкой воды и пр. он замучил себя до худобы и до нервного состояния» 1.

_____________
     1 Архив Т. А. Кузминской.

    А во Льве Николаевиче такие эпизоды вызывали чувство умиления и покаяния, и тяжёлое чувство исчезало тогда, когда ему удавалось снова вызвать любовь к тем, кто «не знали, что творили». Это настроение Л. Н-ча ярко выступает из его письма к Черткову, написанному им во время своего пребывания у Олсуфьевых в конце этого года:
     «Удивляюсь, почему люди не любят и стыдятся быть жалкими: мне радостнее всего именно это чувство сострадания. Я его заслуживаю со всех сторон. Много хотелось бы сказать вам, но отложу до свидания, если Бог велит. Я пробыл здесь 8 дней, и мне было почти хорошо. Нехорошо — полное непонимание того, в чём моя жизнь, и роскошная праздная жизнь, а хорошо — доброта, честность и чистота и не любовь, а уважение ко мне всех их. Кроме того, были мои: Серёжа, Таня и Лёля, и теперь ещё здесь двое. В самое Рождество случилось, что я пошёл гулять по незнакомым пустынным, зимним, деревенским дорогам и проходил весь день и всё время думал, каялся и молился. И мне стало лучше на душе с тех пор. Я твердил одно: Отец наш — всех нас людей, Отец не земной, а небесный, вечный, от Которого я изшёл и к Которому приду, свята да будет для нас сущность (имя) Твоя (сущность Твоя есть любовь). Да будет царствовать Твоя сущность — любовь так, чтобы как на небе любовно, согласно совершаются движение и жизнь светил — воля Твоя, чтобы так же согласно, любовно шла наша жизнь здесь по Твоей воле. Пищу жизни, т. е. любви к людям, отношение с людьми, дай нам в настоящем, а прости, сделай, чтобы не имело на меня, на мою жизнь влияние то, что было прежде, и потому я не вменяю никому из людей, что прежде они сделали против меня. Не введи меня в искушение, извне соблазняющее меня, но главное — избави меня от лукавого, от зла во мне. В нём гордость, в нём желание сделать то, что хочется, в нём все несчастия, — от него избавь!
     Пожалуйста, не показывайте всем моего письма. Неясно, странно, что я пишу, но тот, кто ходит теми дорогами, как я, поймёт меня — вы. Я молился, как и всегда, с радостью и сознанием оживания. Кто не любит брата, тот пребывает в смерти. Я это боками узнал. Я не любил, имел зло на близких, и я умирал и умер. Я стал бояться смерти — не бояться, а недоумевать перед нею. Но стоило восстановить любовь, и я воскрес. Помогай нам Бог не умирать. Завтра, если буду жив, поеду в Москву. Приезжайте, всё переговорим. Очень хочу работать, но вот уже давно нет сил. Я забыл первую заповедь Христа: не гневайся. Так просто, так мало и так огромно. Если есть один человек, которого не любишь — погиб, умер. Я это опытом узнал» 1.

___________
      1 Архив Черткова

     Его друг, конечно, исполнил его желание — не показал при его жизни этого письма «всем». Но теперь, когда истлела его телесная оболочка, для духа

____
34

его уже нет «всех» и не «всех», и мы считаем, что опубликование этого письма только прибавит новый светлый луч к жизни его великой души.
     Но идейный разлад в его семенной жизни не уступал никаким попыткам со стороны Л. Н-ча.
     В одном письме этого же времени С. А. категорически заявляет: «В нашей жизни, которую будто бы я веду, нельзя сойтись с Лёвочкиными убеждениями».
     Трудно придумать более трагическую обстановку жизни Л. Н-ча. Весь пылающий самоотверженным служением ближнему, опростившийся, находящий отраду в простой мужицкой работе как в деревне, так и в городе, он встречает среди близких ему людей или полное непонимание, или равнодушие, или враждебность, или презрительно-снисходительную иронию.
     Часто, утомлённый этой борьбой, Л. Н-ч уезжал или уходил из города в Ясную Поляну и там отдыхал в простой, трудовой жизни. Запасшись силами, он снова возвращался к семье. Вот как описывает С. А. одно из таких возвращений в письме к сестре Т. А.:
     «…Лёвочка вернулся 1-го ноября. Мы все повеселели от его приезда, и сам он очень мил, спокоен, весел и бодр. Только он переменил ещё привычки. Всё новенькое, что ни день. Встаёт в семь часов, когда ещё темно. Качает на весь дом воду, везёт огромную кадку на салазках, пилит длинные дрова, и колет, и складывает в сажень. Белый хлеб не ест; никуда положительно не ходит. Сегодня я возила его в санках снимать портрет к фотографу в Газетный переулок…»
     Как велика была его радость, когда он замечал в семье проблески истинного разумения жизни.
     Одной из первых доставила ему эту радость его старшая дочь Татьяна Львовна. Вот что писал ей Л. Н-ч в октябре 1885 года:
     «…Ты в первый раз высказалась ясно, что твой взгляд на вещи переменился. Это моя единственная мечта и возможная радость, на которую я не смею надеяться, — та, чтобы найти в своей семье братьев и сестёр, а не то, что я видел до сих пор — отчуждение и умышленное противодействие, в котором я вижу не то пренебрежение, не ко мне, а к истине, не то страх перед чем-то…»
     И тотчас же Л. Н-ч старается дать дочери советы, как ей укрепиться на этом новом пути:
     «…Тебе важнее убрать свою комнату и сварить свой суп (хорошо бы, коли бы ты это устроила — протискалась бы сквозь всё, что мешает этому, особенно мнение), чем хорошо или дурно выйти замуж".
     Это письмо он пишет из Ясной Поляны в Москву и в таких выражениях описывает свой образ жизни:
     «…Я живу очень хорошо. Я никого не вижу кроме А. Петр. (ресурсы которого очень ограничены), и если бы верил в счастье, т. е. думал бы, что надо замечать и желать его, я бы сказал, что я счастлив. Не вижу, как проходят дни, но думаю, что делаю то, что надо, что хочет от меня то, что пустило меня сюда жить».
     Времена этой тяжелой внутренней борьбы сменяются интенсивной творческой работой и эта смена с радостью отмечается его семейными.
     В сентябре С. А. пишет своей сестре:
     «…Он без вас написал чудесную сказку, прочёл нам, и мы все пришли в восторг. Теперь он её старательно переделывает и даёт в моё издание. Потом он взял все те отрывки пересмотреть и поправить, которые поступят в новое издание: «История лошади», «Смерть Ив. Ильича» и др. Через неделю их надо печатать, так как всё     подвигается к концу».
     И далее, уже в декабре того же года:

____
35

     «…На днях Лёвочка прочёл нам отрывок из написанного им рассказа, мрачно немножко, но очень хорошо; вот пишет-то, точно пережил что-то важное, когда прочёл и такой маленький отрывок. Назвал он это нам: «Смерть Ивана Ильича». Лёвочка был всё время очень мил, бодр, ласков даже с чужими. Он отделывает статью и обещает после этой статьи продолжать этот прочтенный нам рассказ. Дай-то Бог» 1.
___________
      1 Арх. Т. А. Кузминской

     Надо сказать несколько слов о сказке, о которой упоминает Софья Андреевна в письме к сестре.
     Думая о народной литературе, Л. Н-ч постарался в художественной форме народной сказки, со всеми обычными волшебными аксессуарами и чертями, выразить в юмористической форме своё критическое отношение к современному строю и в самой легкой, общедоступной форме изложить свои общественные идеалы. И в это время, осенью 1885 г. он пишет сказку «Об Иване-дураке и его двух братьях: Семёне Воине и Тарасе Брюхане и немой сестре Маланье и о старом дьяволе и трёх чертенятах». Теперь эта сказка в миллионах экземпляров облетела весь мир, переведенная на многие языки. Простой, но глубокий смысл её ещё долгое время будет служить путеводною нитью в разрешении многих сложных вопросов общественной жизни. В «Семёне Воине и его царстве» Л. Н-ч., по его собственным словам, делает меткие художественно-критические намёки на развитие милитаризма в царстве Николая I, а «Тарас-Брюхан» — это прообраз идущего ему на смену капиталистического строя. А единый закон Иванова царства: "у кого мозоли на руках — полезай за стол, а у кого нет мозолей — тому объедки со свиньями", будет служить вечным обличением паразитиз-ма привилегированных классов. Конечно, эта ирония не была понята, и многие интеллигенты от большого ума обиделись на эту сказку, видя в ней оскорбление всего мыслящего человечества, и откровенно бойкотировали её.
     В простом народе, по нашему личному опыту, она имела большой успех.
     Самоё творение художественных произведений было для него отравлено сознанием, что всё, что он напишет, будет продано по дорогой цене богатым людям, очень малая часть этого станет доступна народу, а на вырученные от продажи дорогого издания деньги будет поддерживаться та праздная и роскошная жизнь, которую он беспощадно осудил для самого себя и считал нравственной, умственной и физической отравой для своих детей.
     Полное собрание сочинений Л. Н-ча Толстого, которым занималась С. А. в то время, было первым её выступлением на издательском поприще.
     Первым порывом Л. Н-ча, когда христианские взгляды его вполне определились, было отказаться от всяких литературных прав и начать раздавать своё имущество бедным.
     Это намерение его встретило столь страстный протест его семьи, преимущественно со стороны его жены, что Л. Н-ч усомнился в правильности своего решения. Ему было категорически объявлено, что если он начнёт раздавать имущество, то над ним будет учреждена опека за расточительность вследствие психического расстройства. Таким образом, ему угрожал дом умалишённых, а имущество всё-таки осталось бы в руках семьи. Тогда он изменил своё решение.
     В искании способа, как избавиться от собственности, не нарушая интересов семьи или, по крайней мере, не возбуждая в семейных недоброго чувства, Л. Н-ч попробовал ещё один выход.
     Придя в комнату Софьи Андреевны, он сказал ей приблизительно следующее: «Мне так тяжело владеть и распоряжаться собственностью, что я непременно решил избавиться от неё, и вот я обращаюсь к тебе первой: возь-

____
36

ми всё — и дом, и землю, и сочинения — и распоряжайся ими, как знаешь: я выдам тебе какой нужно документ».
     Конечно, это было произнесено с большим волнением в голосе и встречено было так же и Софьей Андреевной. Не чувствуя себя в силах взять всё на свою ответственность, она категорически отказалась. «Если ты это считаешь злом, зачем же ты хочешь навалить всё это на меня?» — ответила она ему, парируя удар.
     Тогда Льву Николаевичу оставалось только одно: прибегнуть к полумерам и к постепенному освобождению себя от собственности, что он и совершил в течение своей жизни.
     Первой такой полумерой была передача С. А-не права на издание своих сочинений.
     Первое издание собрания сочинений Л. Н-ча Софьей Андреевной было сделано в 1885 году, в двенадцати томах; XII том был весь новый и заключал в себе несколько народных рассказов, написанных Л. Н-чем для «Посредника»: повесть «Смерть Ивана Ильича», «Холстомер» и отрывки из его статьи «Так что же нам делать?», допущенные цензурой. К сожалению, этот XII том не продавался отдельно, что, конечно, было выгодно для издательницы, так как читатели, чтобы получить XII том, должны были покупать всё собрание; эта мера вызвала справедливое возмущение многих почитателей Л. Н-ча и, между прочим, грубые нападки в печати популярного тогда критика Н. К. Михайловского. Всё это, конечно, доставило немало страданий Л. Н-чу.

     В марте Л. Н-ч поехал в Крым, чтобы проводить туда своего большого друга, князя Леонида Дмитриевича Урусова, бывшего тогда вице-губернатором в Туле.
     Об этом замечательном человеке следует сказать несколько слов. Он имел своеобразное влияние на Льва Николаевича. Несмотря на своё высокое административное положение, он разделял взгляды Л. Н-ча и был одним из первых людей высшего круга, выразивших Л. Н-чу своё сочувствие. Он перевёл на французский язык «В чем моя вера?» под названием «Ма religion» и издал эту книгу в Париже. Это издание послужило, вероятно, главным орудием распространения новых взглядов Л. Н-ча в Западной Европе и Америке. Из других трудов кн. Урусова укажем на перевод его на русский язык «Размышления императора Марка Аврелия»; перевод, долгое время бывший единственным на русским языке. Князь Урусов, живя в Туле, часто навещал Л. Н-ча и в Москве, и в Ясной Поляне и был другом дома в семье Толстых. Тяжкая болезнь заставила его удалиться в Крым, куда его весной 1885 г. проводил Лев Николаевич, и где он скончался осенью того же года.
     Сначала Л. Н-ч съехался с Урусовым в имении его родственников Мальцевых, известных богачей-заводчиков в Брянском уезде, Орловской губернии, в их имении Дядькове. В письмах к Софье Андреевне Л. Н-ч описывает необыкновенную роскошь жизненной обстановки Мальцевых. Л. Н-ч относился к ней с терпимостью как гость; интересовала же его, как всегда, жизнь окружающего их рабочего народа. Он осматривает заводы, помещения работ, идёт на базар и так описывает свои впечатления в письме к жене:
     «До сих пор писать не пришлось. А совестно жить без работы. Все работают, только не я. Вчера я провёл время на площади, в кабаках, на заводе, один, без чичероне, и много видел и слышал интересного, и видел настоящий трудовой народ. И когда я его вижу, мне всегда ещё сильнее, чем обыкновенно, приходят эти слова: все работают, только не я. Нынче опять у Мальцева, в

____
37

этой роскоши. Через два дня опять в роскоши и праздности. Так и кажется, что переезжаешь из одной богадельни в другую».
     11-го марта они выехали, направляясь на юг. В Харькове была остановка, и Л. Н-ч воспользовался тем, чтобы посетить своего друга Русанова и друга своего умершего брата Дмитрия, профессора Якоби.
     В письме к жене он так описывает это посещение Харькова:
     «Пишу из Харькова, в 8 часов вечера. Мы едем через час. В Харькове стояли 7 часов. Я покинул князя и поехал в город на конке, которая подходит к самому вокзалу, купить провизию, минеральные воды Урусову и исполнить поручение Дмоховской через Русанова. Был в суде, ждал долго Русанова и под конец дождался. Потом пошёл мимо университета, вспомнил о Якоби, товарище Митеньки, профессоре гигиены, спросил его и зашёл к нему. Он с семьёй, милый, умный и приятный человек. Мы не видались с ним 40 лет. Он меня не узнал. С ним поговорили, и он провёл меня прямо к Русанову, у которого пил чай, и вот приехал. И то и другое впечатление очень приятное».
     В одном из следующих писем Л. Н-ч рассказывает впечатления Крыма, природа которого подействовала на Л. Н-ча особенно своими воспоминаниями; в письме со станции «Байдарские Ворота», на полдороге от Севастополя до Симеиза, где пришлось кормить лошадей, Л. Н-ч пишет:
     «Мы здесь кормим и встретили господина, едущего в Москву и тоже кормящего. Это оказался господин Абрикосов молодой. Он меня узнал и читал, и жена его, которую он свёз в Крым; и я пользуюсь тем, что он приедет прежде почты. Погода прекрасная, жарко в горах, по которым мы ехали. Урусов взял ландо не открывающееся и хуже кареты, и я залез на сундук, на козлы. Ехал и не то что думал, но набегали новые, нового строя — хорошие мысли. Между прочим одно: каково! Я жив и ещё могу жить! Ещё: как бы это последнее прожить по-Божьи, т. е. хорошо. Это очень глупо, но мне это радостно.
     Цветы цветут, и в одной блузе жарко. Лес голый, но на весеннем чутком воздухе сливаются запахи, то листа вялого, то человеческого испражнения, то фиалки, и всё перемешивается. Проехали по тем местам, казавшимся неприступными, где были неприятельские батареи, и странно: воспоминание войны даже соединяется с чувством бодрости и молодости. Чт; если бы это было воспоминание какого-нибудь народного торжества, общего дела, ведь могут же такие быть! Ещё на козлах сочинял английского милорда. И хорошо. Ещё думал, по тому случаю, что Урусов, сидя в карете, всё погонял ямщика, а я полюбил, сидя на козлах, и ямщика, и лошадей, — что как несчастны вы, люди богатые, которые не знают ни того, в чём едут, ни того, в чём живут (т. е. как выстроен дом), ни что носят, ни что едят. Мужик и бедный всё это знает, ценит и получает больше радости. Видишь, что я духом бодр и добр. Если бы только не неизвестность о тебе и детях. Целую их всех. Обнимаю тебя. Подали лошадей Абрикосову, он едет».
     Живя в Крыму с Урусовым у его родственника Мальцева, Л. Н-ч по обыкновению присматривался к жизни народа. В одном из писем к жене он пишет:
     «Нынче я опять встал рано, и, напившись кофе, пошёл с Урусовым в татарскую деревню. Там встретили старика 65 лет: он идёт на работу за 2 версты в гору. Я предложил ему наняться работать. Он согласился за рубль. Но это оказалась шутка. Он признал во мне богатого. И стал предлагать землю купить у него. И показывал землю и восхвалял её. За 6 десятин просит 6000. Тут и виноградник, и табак, и каштаны, и инжир, и грецкие орехи. Я дошёл с ним до его плантации. Лазили по скалам, а в глуши нашли в лощинке, — его

___
38

4 сына в белых рубахах копают заступами виноградник, а он обрезает. Я поработал с ними и пошёл домой».
     Желание новых впечатлений в художнике было так сильно, что ему не хотелось даже работать пером: в том же письме он пишет:
    «Работать не принимался: слишком жалко потерять, возможность увидать». Но тем не менее, уступая просьбам Черткова, он пишет там небольшой рассказ для народа, под названием «Ильяс». Рассказ этот был издан «Посредником» и в копеечной книжке, и в виде текста к лубочной картине, нарисованной для этой цели художником Кившенко. Воспользовавшись случаем пребывания в Крыму, Лев Николаевич заехал в имение Н. Я. Данилевского Мшатку, чтобы познакомиться с другом своего друга, Н. Н. Страхова. Свидание было очень радостное и оставило в обоих самое хорошее воспоминание.
    В эту крымскую поездку со Л. Н-чем произошёл странный случай. Остановившись в Севастополе, Л. Н. пошёл прогуляться по прежним местам укреплений, служивших театром военных действий в севастопольскую кампанию. Гуляя, он нашёл старый снаряд. Вернувшись в Севастополь, он показал этот снаряд своему знакомому артиллерийскому офицеру, сослуживцу с ним в Севастополе, и тот объяснил ему, что снаряд этот очень редкий, что его в севастопольскую кампанию только пробовали, и, насколько он помнит, этим снарядом был произведён только один выстрел. И когда он стал припоминать обстоятельства этого выстрела, то оказалось, что выстрел этот был произведён именно той батареей, которой командовал Л. Н. Таким образом, он нашёл через 30 лет выпущенный им единственный снаряд.
     24-го марта Л. Н-ч возвратился в Москву.
     Он продолжает уже письменное общение со своим больным другом кн. Л. Д. Урусовым, всё ещё жившим и медленно угасавшим в Крыму. В июне Л. Н-ч между прочим написал ему такое определение «Что такое слово?»:
     «…Я последнее время всё больше и больше убеждаюсь в том, что люди совершенно напрасно гордятся тем, что они имеют преимущество перед животными в воображаемом даре слова, т. е. способности сообщать свои и, следовательно, понимать чужие мысли. Такого дара у всех людей вообще никогда не было и нет. И изречение дипломата, что слово дано людям для того, чтобы скрывать свои мысли, совсем не шутка, а ужасная правда. Я прибавил бы только ещё то, что оно употребляется людьми для того же, для чего употребляется птицами — соловьями: для удовольствия сочетаний звуков и формальных образов, для личного удовольствия, но никак не для сообщения мыслей… Очень может быть, что и соловей какой-нибудь или кукушка просвистали или прокуковали какую-нибудь новую мысль о том, как улучшить жизнь этих птиц. Результаты те же самые. И результаты моих и ваших логических доводов разве не такие же, comme si l'on chantait [фр. как если бы мы их прокукарекали]. Да, начало всего слово; слово — святыня души, а не свист птицы. И слово это есть одно божество, которое мы знаем, и оно одно делает и претворяет мир. Страшно только, когда смешаешь его со словом — произведением гортани, языка и губ человеческих» 1.

___________
     1 «В.  Е .»  1915.  Февраль.  Стр.  19.  Письмо  Л.  Н—ч а  к  Л.  Д.  Урусову.

     Н. Я. Данилевский, познакомившись со Л. Н-чем и заинтересованный его личностью, спрашивает о нём Страхова, и тот, приехав в Ясную Поляну в этом же году погостить, пишет Данилевскому о том, как проводит время Л. Н-ч и его сожители. Вот это интересное письмо:
    «…Ясную Поляну нашёл я наполненную женщинами и детьми, человек до 30, и среди них двое мужчин, Лев Николаевич и Кузминский. Такова она была и 14 лет тому назад, когда я в первый раз в неё заехал, только моложе и не так многолюдна, много народилось с тех пор… Л. Н. был нездоров и не в

____
39

духе и до сих пор жалуется, хотя и поправился немного. Сейчас же принялся он читать мне свою статью о деньгах, очень остроумную, но не захватывающую вполне вопроса. Потом прочитал я старый, неоконченный рассказ «Лошадь», потом новые рассказы: «Где любовь, там и Бог», «Упустишь огонь — не погасишь», «Свечка», «Два старика». Всё это он делает для тех народных изданий, которые я вам показывал; два последние рассказа удивительны по своей художественности и по чудесному смыслу; они взяты из народных рассказов. Он исключительно этим и занимается.
     Я сплю в его кабинете, встаю в 8; часов, пью кофе и завтракаю. Часов в 11 он приходит ко мне, сам убирает и подметает кабинет, умывается, и мы идём на крокет, т. е. под клены, возле крокета, где старшие члены обеих семей пьют утренний кофе. Через час или полтора мы расходимся; он уходит в кабинет, а я в павильон, в котором теперь пишу к вам и который появился лишь нынче весною. В 5 часов обед; каждая семья особо. В 8 часов детский чай; в 10 часов чай и ужин для взрослых, сходятся обе семьи и проводят время до полуночи, потом расходятся. Людно и пестро чрезвычайно; между обедом и чаем прогулки, купанье и всякое безделье. Переписка у него огромная, т. е. он много получает писем с просьбами о деньгах и о советах, на которые не отвечает. Но, кроме того, переписывается с людьми, работающими для издания книжек и картин для народа. Словом, литературная его деятельность кипит. Жена теперь держит корректуру нового издания собрания сочинений, и я помогал; кроме того, она приводит в порядок и переписывает все старые рукописи. В новом собрании будет напечатано кое-что и неизданное» 1.

______________
         1  Письма Н. Н. Страхова к Н. Я. Данилевскому. «Р. В.» 1901, № 3, стр. 137.

     Этой же весной 1885 года я получил от Льва Николае-вича первое письмо. Трудно передать то впечатление восторга, умиления и какой-то счастливой гордости, когда я взял в руки конверт с адресом, написанным его круп-ным, особенным почерком.
      Вот это письмо:
     «Большое спасибо вам, милый Павел Иванович, за ваше посещение Грибовского и за ваше письмо — такое обстоятельное и ясное. Если он сумасшедший, то не мне судить о его сумасшествии, потому что я давно уже такой же сумасшедший на 6-м десятке. А на 2-м десятке, как он, я давно бы сидел в одном из этих вертепов, которые называются больницами.
    Пожалуйста, сходите к Медведскому и передайте ему своё и моё — по письму Грибовского и по вашему — впечатление. Мне очень интересны взгляды Грибовского. Если вы ещё увидите его и он выскажет их вам, сообщите мне в общих чертах. Если он считает христианство истиной, то мы должны совпадать. Очень, очень вам благодарен и радуюсь общению с вами. Лев Толстой».
     В. М. Грибовский, за посещение и за отзывы о котором Л. Н-ч благодарит меня, был тогда 18-тилетним гимназистом, теперь он занимает значительный пост в педагогическом мире.
     Он писал Л. Н-чу, что прочтя его исповедь, он почувствовал к нему духовную близость и продолжает так:
     «Вам, человеку, далеко от меня отстоящему по общественному положению, человеку незнакомому, я хочу раскрыть свою душу и передать для проверки мысли. В 11 лет я был атеист, в 16 — я дошёл до мысли о бесполезности жизни и до самоубийства. Судьба меня доводила до буквальной нищеты, заставляла переносить всевозможные унижения, заводила в притоны дикого разгула и разврата, я видел всевозможные страдания нашего интеллигентного и простого пролетариата, я участвовал в заговорах поляков, я вращался по всевозможных политических кружках, сидел в доме сумасшедших, был под

____
40

надзором полиции и при всём этом я гимназист, мне 18 лет и я сын бедного отставного чиновника. Но вынес я все невзгоды, попал на некоторую дорогу, разъяснил себе вздорный механизм всех кружков, сам со своим страданием понял, что мне нужно и познал новую религию».
     Этот 18-летний юноша, столько переживший, перечитавший всех философов и теологов и не нашедший в них удовлетворения, пишет Л. Н-чу с юношеским пылом и наивностью: «Вы же первый хотите высвободить философию из её заколдованного круга, применить её к действительной жизни и сделать её доступной каждому, основываете таким образом новую школу. Как человек, как писатель, как философ — вы замечательная личность и преклониться перед вами можно».
    Как раз в это время я был у Л. Н-ча в Москве, и он просил меня зайти к Грибовскому и сообщить ему моё впечатление, что я, конечно, поспешил исполнить, и результатом этого исполнения и было это первое письмо ко мне Льва Николаевича.
    Мы очень сошлись тогда с Грибовским, и он помогал мне в деле «Посредника» и усердно распространял наши издания.
    Он посетил, наконец, Л. Н-ча и дал несколько статей в «Неделю» с отчётом о своём посещении; в этих статьях Грибовский, искусно сплетая действительность с фантазией, заставляет Л. Н-ча отвечать на его вопросы-реплики словами своей «Исповеди», тогда ещё находившейся под запретом. И в этой форме ему удалось провести в печать значительную часть «Исповеди» Льва Николаевича.
     Общение Л. Н-ча с Грибовским продолжалось и письменно. Пылкость и стремительность юноши, несмотря на всё своё преклонение перед Л. Н-чем, не позволяла ему отрешиться от принятых и впитанных им общественных суеверий, и эти суеверия мешали ему вполне понять мысли Л. Н-ча. Особенно трудно ему было усвоить учение о непротивлении злу насилием. И вот он обращается ко Л. Н-чу с письмом, в котором выражает свои сомнения по этому поводу и получает от него такой ответ:
     «Не противиться злу насилием не значит не противиться злу, а значит не противиться злу насилием. Мне грустно, что вы, столь тонко и верно понимая многое, в этом запутались не в рассуждении, а в желании. Доказывать бесполезность и неприменимость всяких ограничений этого принципа бесполезно. Они слишком ясны и несомненны. Сказано только то, что люди под влиянием страдания от боли, обиды и зла вообще склонны, к чему склонны животные — отдавать тоже зло. И вот сказано, что это есть соблазн заблуждения. Что же тут толковать? Всё равно, что сказано: люди склонны смотреть на то, что притягивает их чувственность. Не смотря — легче будет победить чувственность. И вот чиновник, который не хочет отказаться от балетов, станет допрашивать меня: как не смотреть на обнаженных женщин? Ну, а скажет, утопающую женщину можно вытащить, свидетельствовать докторам можно? Поищите у себя в душе, милый друг, нет ли у вас там чего лишнего, что мешает вам понять ясное и простое. А то вы делаете то, что я часто встречаю. Человек живёт в доме, построенном без отвеса и угольника, и, прикинув по отвесу и угольнику, видит, что дом крив: но чтобы не сказать этого, он начинает делать геометрические вычисления, по которым бы вышло, что тупой или острый углы — прямые. Поправляйтесь здоровьем, я очень рад узнать вас и полюбил вас. Читали ли вы Руссо «Emile» и «Confession» [«Эмиля» и «Исповедь»]? — Прочтите. Л. Т.» 1.

______________
     1 Архив П. И. Бирюкова.

____
41

     Сообщая мне копию с этого письма, Гр. прибавляет: «Это письмо мне пролило много света на моё понимание учения Л. Н-ча». После моего отъезда из Петербурга, в конце 80-х годов, наше общение прекратилось, и Грибов-ский, продолжая своё образование, занял профессорскую кафедру в одном из русских университетов.

     Тяготение моё ко Льву Николаевичу было тогда очень сильно: каким-то внутренним чутьём я сознавал, что на этом пути я найду благо. Но сознательные, теоретические убеждения мои далеко ещё не приняли цельного, оформленного характера. На меня нападали сомнения, страх потери старой традиционной веры, и когда голос высшего разума звал меня вперёд и ободрял на борьбу, мне он казался искусителем, зовущим меня на погибель. И вот в одну из таких минут колебания я обратился ко Л. Н-чу за советом и помощью, изложив ему, как умел, главные мотивы моих сомнений; и он ответил мне длинным письмом, в котором неоднократно цитирует места из моего письма и опровергает мои доводы.
     Нечего и говорить, какое сильное впечатление произвело на меня это письмо, какой порядок оно внесло в мои бродившие тогда мысли. Вот это письмо:
     «Напрасно вы, П. И., не слушаете своего мефистофеля: он всё говорит дело. Если бы вы его слушали и доводили до конца свои разговор с ним, то у вас никогда бы не было тени сомнения и раздвоения, которые я считаю самой опасной и жалкой душевной болезнью. Он говорит: «Верь твоему рассудку и непреложным законам его логики, взгляни на кровавую историю человечества, пропадающую в бесконечности и, вероятно, не имеющую конца. Это самое важное, что и нужно всегда иметь в виду». Ещё он говорит вам: «напрасно ты думаешь водворить благо каким–то (тут неясно, какой способ он отрицает) бестолковым детским путём; а обними вооружённым наукою разумом весь беспредельный мир и не думай нарушать законы причины и следствия и развития. Ты властен направлять действия этих законов во благо себе и другим: изучай их, чтобы уметь пользоваться ими». Это всё он прекрасно говорит. Я только это и говорю и думаю. И не знаю, за что вы называете «гадиной» такой разумный голос. Ему только одному и надо следовать. Прежде всего надо узнать, какие из всех законов, управляющих миром, во-первых, самые важные, а во-вторых (главное), какими я призван пользоваться, т. е. такие, приложение которых мне наиболее доступно. И по этим соображениям установить правильную очередь в изучении законов и приложении их: прежде понять и научиться пользоваться теми законами, которые мне наиболее доступны, от которых более зависит счастье моё и других и которые поэтому для меня более обязательны; потому, узнав эти законы и прилагая их, заняться следующими, по очереди (в смысле доступности и обязательности) и т. д., до самых последних законов, доступных уму человека. И потому голос совершенно справедливо говорит вам: «Обними весь беспредельный мир вооружённым наукою…» Наука только в том и состоит, чтобы знать эту очередь, знать, что мы можем и должны знать прежде, после и то, чего мы не можем знать. Справедливо говорит и то, что всякий другой путь есть детская мечта. Обновление мира посредством спектрального анализа или любви есть одинаковая детская мечта; не мечта есть только деятельность, сообразная с непреложными законами разума. Голос тоже советует нам помнить историю человечества, исполненную страданий и насилий. И в этом я с ним согласен. Это надо всегда помнить. Помнить то, что эти страдания уменьшались и уменьшаются в человечестве только благодаря деятельности разума, вооружённого наукой (подразумевая под наукой не считание козявок, звёзд, телефон и

____
42

спектральный анализ, а очередное по важности, доступ-ности и обязательности изучение законов мира). И что я, так как я — существо, одарённое тем средством, которое уменьшает страдания, я и должен прилагать его, тем более, что это приложение доставляет человеку, мне, един-ственное благо, свободное, не уничтожаемое смертью» 1.

_____________
      1 Архив П. И. Бирюкова

     Наш маленький просветительный центр уже начал обращать на себя внимание общественных деятелей, и в склад стали приходить с разных сторон запросы на составление библиотек. Между прочим получился запрос и на составление библиотеки для арестантов в остроге.
     Я обратился за советом ко Льву Николаевичу, и он отвечал мне:
     «…Я был нездоров и оттого не ответил вам скоро. Библиотеки в острогах — очень важное дело, и по-моему заняться ими — очень доброе дело. Это — время досуга, которого часто всю жизнь не знает рабочий человек. Сколько, я знаю, внутренних переворотов свершилось в тюрьмах среди политических, начиная с декабристов. Знаю случаи и между мужиками. Сютаев спрашивал у меня совета: хорошо ли будет сделать какое-нибудь не грешное дело, но такое, чтобы посадили в острог — для того, чтобы там проповедовать. В острожную библиотеку, я думаю, хорошо бы включить Евангелие Матфея по 2 коп. и учение 12 апостолов (киевское издание). Оно продаётся в Киеве. Есть ли оно у вас в складе? Как бы хорошо было его напечатать отдельно и дёшево хоть всё, но лучше бы первые 5 глав. В журнале «Детская помощь» напечатан мой перевод с предисловием и послесловием. Нельзя ли попытаться провести его через цензуру, не упоминая, главное, моего имени?»

     Этим же летом посетил Льва Николаевича другой Данилевский, Григорий Петрович, известный писатель и тогдашний редактор «Правительственного вестника».
     Его описание посещения Ясной Поляны даёт интересную картину тогдашнего образа жизни и мыслей Л. Н-ча, и потому, дополняя картину, начертанную Н. Н. Страховым, мы приводим здесь несколько выдержек из его статьи.
     «Каменный в два этажа яснополянский дом, в котором теперь граф Л. Н. Толстой живёт почти безвыездно уже около двадцати пяти лет (с 1862), переделан им из отцовского флигеля. Место, где стоял большой старый дом, левее и невдали от нового. Оно заросло липами, обозначаясь в их гущине остатком нескольких камней былого фундамента. Здесь под липами стоят простые скамьи и стол, за которыми в летнее время семья графа собирается к обеду и чаю. Колокол, прицепленный к стволу старого вяза, созывает сюда, под липы, из дома и сада членов графской семьи.
     У этого вяза обыкновенно, между прочим, собираются яснополянские и другие окрестные жители, имеющие надобность переговорить с графом о своих деревенских нуждах. Он выходит сюда и охотно беседует с ними, помогая им словом и делом. Он, невдали от своего двора, лет пятнадцать назад, посадил целую рощицу молодых ёлок. Ёлки поднялись почти в два человеческих роста и немало утешали своего насадителя. Недавно граф вздумал пройти в поле, полюбоваться ёлками, и возвратился оттуда сильно огорчённый. Более десятка его любимых красивых ёлок оказались безжалостно вырубленными под корень и увезенными из рощи. Он досадовал и на происшествие, и на своё неудовольствие. «Опять вернулось моё былое старое чувство досады за такую потерю», — говорил он и, узнав, что, по домашним разведкам, виновником оказался домашний вор, тайно свёзший ёлки под праздник в город, просил об одном, чтобы этот случай не был доведён до сведения графини — его жены.

____
43

     Граф с сочувствием говорил об искусстве, о родной литературе и её лучших представителях. Он горячо соболезновал о смерти Тургенева, Мельникова-Печерского и Достоевского. Говоря о чуткой, любящей душе Тургенева, он сердечно сожалел, что этому преданному России, высокохудожественному писателю пришлось лучшие годы зрелого творчества прожить вне отечества, вдали от искренних друзей и лишённым радостей родной, любящей семьи.
     «Это был независимый до конца жизни, пытливый ум, — выразился граф Л. Н. о Тургеневе, — и я, несмотря на нашу когда-то мимолётную размолвку, всегда высоко чтил его и горячо любил. Это был истинный, самостоятельный художник, не унижавшийся до сознательного служения мимолётным потребам минуты. Он мог заблуждаться, но и заблуждения его были искренни».
     Наиболее сочувственно граф отозвался о Достоевском, признавая в нём неподражаемого психолога-сердцеведа и вполне независимого писателя самостоятельных убеждений, которому долго не прощали в некоторых слоях литературы, подобно тому, как один немец, по словам Карлейля, не мог простить солнцу того обстоятельства, что от него в любой момент нельзя закурить сигару.
     …Мы разговорились о различных художественных приёмах в литературе, живописи и музыке. «Недавно мне привелось прочесть одну книгу, — сказал между прочим граф Л. Н-ч, останавливаясь перед брёвнышками, перекинутыми через ручей, — это были стихотворения одного умершего молодого испанского поэта. Кроме замечательного дарования этого писателя, меня заняло его жизнеописание. Его биограф приводит рассказ о нём старухи, его няни. Она, между прочим, с тревогой заметила, что её питомец нередко проводил ночи без сна, вздыхал, произносил вслух какие-то слова, уходил при месяце в поле, к деревьям, и там оставался по целым часам. Однажды ночью ей даже показалось, что он сошёл с ума. Молодой человек встал, приоделся впотьмах и пошёл к ближнему колодезю. Няня за ним. Видит, что он вытащил ведром воды и стал её понемногу выливать на землю, вылил, снова зачерпнул и опять стал выливать. Няня в слёзы: "спятил малый с ума". А молодой человек это проделывал с целью ближе видеть и слышать, как в тихую ночь, при лунном сиянии, льются и плещутся струйки воды. Это ему было нужно для его нового стихотворения. Он в этом случае проверял свою память и заронившиеся в неё поэтические впечатления — тою же природой, как живописцы в известных случаях прибегают к пособию натурщиков, которых они ставят в нужные положения и одевают в необходимые одежды. Читая своих и чужих писателей, я невольно чувствую, кто из них верен природе и взятой им задаче, и кто фальшивит. Иного модного и расхваленного, особенно из иностранных, не одолеешь с первой страницы, как ни усиливаешься. Даже угроза телесным наказанием, кажется, не могла бы заставить меня прочесть иного автора…» 1

__________________
      1 «Истор. Вестн.» 1886. ;;;. Г. П. Данилевский. Поездка в Ясную Поляну. Стр. 529.
 
     Вскоре в разговоре был затронут земельный вопрос, и Л. Н. высказал Данилевскому несколько оригинальных мыслей:
     «…Вслед за видимым и коренным погромом старинного дворянского поместного землевладения в некоторой части общества особенно горячо и искренно усиливаются поощрять и навязывать крестьянам покупку дворянских и иных земель. Но для чего? Для того ли, чтобы вовсе не было на свете помещиков? Оказывается, что отнюдь не в тех видах, а чтобы сейчас же выдумать, искусственно сделать новых помещиков-крестьян. И мало того: сюда втянули, кроме бывших крепостных, и не думавших о том, государственных крестьян, обратив их из вольных пользователей, оброчников свободных казённых земель в подневольных земельных собственников, т. е. опять-таки в помещиков. Но кто поручится, что новым помещикам-крестьянам всё это с течением вре-

____
44

мени не покажется недостаточным и что они, за свои суровый сельский труд и за свои деревенские лишения и тягости, не станут справедливо добиваться былых привилегий и между прочим стать дворянами? Забывают пример Китая, Турции, большей части древнего Востока. Там вся земля казённая, государственная и ею, за известный оброк правительству, казне, пользуются из всех сословий только те, кто действительно тем или другим способом, личным трудом или капиталом, её обрабатывает. Для такой цели выкуп в казну и при посредстве казны частных земель имел бы скорее и своё оправдание, и полезный для государства исход. На этот способ пользования землёю давно обращено внимание западных и, в особенности, американских учёных, напр., Джорджа и других. Это, без сомнения, предмет далёкого будущего, но не следует среди современных европейских доктрин забывать и того, чем живёт и на чём ряд тысячелетий зиждется великий древний Восток» 1.
___________
      1 Там же.

     В разговоре с Данилевским мы в первый раз встречаем ссылку Л. Н-ча на сочинения и взгляды Генри Джорджа. Незадолго до этого Л. Н. писал Черткову: «Я был нездоров с неделю и был поглощён George'ом и последней и первой его книгой «Progress and Poverty» [«Прогресс и бедность»], которая произвела на меня очень сильное впечатление. Прочтите, когда будет время. Оболенскому необходимо прочесть. Книга эта замечена, но не оценена, потому что она разрушает всю эту паутину научную, спенсеро-миллевскую — всё это толчение воды, и прямо призывает людей к нравственному сознанию и к делу и определяет даже дело. Есть в ней слабости, как и во всём человеческом, но это настоящая человеческая мысль и сердце, а не научная дребедень. Я здесь поручил узнать его адрес и хочу написать ему письмо. Я вижу в нём брата одного из тех, которых, по учению апостолов, любишь больше, чем свою душу».
     Впоследствии Л. Н-ч много потрудился над распространением идей Генри Джорджа, о чём мы упомянем в своём месте.


ГЛАВА 4.
Религия человечества. В Ясной Поляне.
Переписка

     Посещение  Фрея. Его характеристика.  Религия человечества. Отзыв  Фрея  о  свидании со  Л. Н-чем. Отзыв Л. Н-ча о свидании с Фреем. Разногласия. Заключительные  слова  Л.  Н— ча. И.  Б.  Фейнерман. Его крещение  и учительство.  Образ жизни. Л. Н – ч в семье. Отъезд.  Кража  капусты. Отказ  от  исполнения воинской повинности.  А.  И.  Залюбовского.  Осень  1885 года  в  Ясной  Поляне. Вечер  в  кабинете Л. Н – ча. Письмо Л. Н – ча к Н. Н. Страхову о назначении  человека. О  нарождающемся  рабочем  движении.

     Осенью того же года Л. Н-ча посетил бывший русский эмигрант, американец Вильям Фрей.
     Прежде чем рассказывать об их свидании, следует сказать несколько слов о личности самого Фрея.
     Вильям Фрей, настоящее имя которого было Владимир Константинович Гейнс, русский по рождению, воспитанию и по началу своей общественной деятельности, воспитывался в военно-учебных заведениях, служил в Финляндском полку, прошёл две военные академии, артиллерийскую и генерального штаба; уже смолоду он отличался выдающимися способностями, исполнял поручения по самым точным математическим работам и, кроме своего специального образования, обладал всесторонними научными познаниями. Пренебрегши открывавшейся ему блестящей карьерой, он, движимый высшими нравственными побуждениями, эмигрировал в 1868 году в Северную Америку, где основал земледельческую ферму на коммунистических началах. Коммуна Фрея через несколько лет распалась; тогда он перешёл в новую коммуну, основанную в 70-х годах в Канзасе русскими эмигрантами Чайковским, Маликовым, К. Н. Алексеевым и другими. В этой коммуне, кроме сильно-
____
45

го, нравственного влияния своей личности, Фрей проявил себя и как автор-популяризатор научных знаний. Эта коммуна тоже распалась, и Фрей, после долголетних скитаний, во время которых он прошёл самые разнообразные стадии так называемого «чёрного труда», переселился в Англию.
     Поехав в Америку социалистом-коммунистом, он вернулся оттуда ортодоксальным позитивистом, т. е. последователем Огюста Конта, основателя «религии человечества». Фрей принял не только положения Конта в его позитивной философии и классификации наук, но и все положения его позитивной политики, морали и религии, отвергаемые большей частью европейских учёных и разделяемых теперь небольшой группой людей, составляющих особую церковь, сохранившую, к сожалению, под новыми названиями почти весь католический культ и католическую иерархию.
     В факте принятия этой религии Фреем сказалась его сильная нравственная потребность подчинить всю современную науку общественным стремлениям и религиозно-нравственным идеалам. В этом стремлении согласовать субъективный по существу метод, религиозный, с объективным по существу же методом положительной науки и в невозможности достигнуть этого лежит весь трагизм беспримерно чистой и сильной души этого замечательного человека.
    Во всю свою долгую жизнь в Америке Фрей не забывал Россию и русских. Волнения 80-х годов вызвали в нём горячий интерес и сожаление о стольких истраченных жизнях с такими сомнительными результатами. Ему казалось, что религия человечества должна умиротворить волнующиеся умы и дать правильный исход социальным инстинктам русского общества.
     И вот летом 1885 года он поехал в Россию и уже здесь узнал о деятельности Л. Н-ча, о его влиянии на живую часть русского общества, о его сочинениях, распростра-нявшихся в рукописях в тысячах экземпляров по России. Хотя в Англии он и имел возможность познакомиться с некоторыми из них, но он не представлял себе того значения, какое они имели для русского общества.
     Первая мысль его была, как апостола дорогой ему идеи, привлечь Л. Н-ча к пропаганде религии Конта. Он написал ему почтительное письмо, в котором изложил сущность своих взглядов, высказал критический взгляд на сочинения Л. Н-ча и с полной терпимостью к его взглядам приглашал его соединиться в общем усилии на благо человечества.
     Чтобы более ясно понять их дальнейшие отношения, приведём из этого письма несколько мыслей, выражающих сущность религии человечества.
     Всё учение «религии человечества» сконцентрировано ее основателем в следующую формулу:
     «Во имя человечества, любовь — наш принцип, порядок — основание и прогресс — цель нашей деятельности. Жить для других. Жить открыто».
     Далее идёт развитие каждого положения этой формулы.
     Любовь исключает насилие.
     «…Насилие против отдельного человека, — говорит Фрей, — становится так же ужасно, как над той или другой частью любимого существа».
     «Братство полное, безусловное братство всех людей, заменяет для нас то половинчатое братство, которое было реализовано христианством».
     «Равенство перестаёт быть отдалённою возможностью будущего: оно становится несомненным фактом в настоящем для всякого, кто понимает, что все отправления общественного организма одинаково необходимы и полезны для жизни целого».
     «Порядок означает подчинение законам природы независимо оттого, нравятся ли они нам или нет».

____
46

     Это правило, на первый взгляд весьма естественное, легко может повести к полному индифферентизму в сфере общественной.
     И действительно, Фрей делает из этого положения такой вывод: «Наши антипатии к суду, к современному экономическому строю, к войне должны умеряться историческими и психологическими соображениями, отчасти высказанными раньше. Мы видим в них факторы общественного воспитания, безусловно необходимые вначале, условно полезные теперь и долженствующие перейти в другие, высшие формы.
     Прогресс — цель всей нашей деятельности. Каждый человек должен участвовать в общем прогрессе, способствовать ему, и одно из самых главных средств к этому есть нравственное самоусовершенствование».
     Жить для других; в этом принципе Фрей считает себя совершенно солидарным со Львом Николаевичем и полемизирует уже не с ним, а с теми европейскими учёными и философами-индивидуалистами, которые, видя неосуществимость непосредственную данного идеала в практической жизни, откидывают его как бесполезную мечту.
     Наконец он переходит к последнему положению — «жить открыто».
     «Это значит, — говорит Фрей, — что каждый, исповедующий религию человечества, должен прежде всего стараться о соответствии своих слов с поступками, с тем чтобы никогда не унижаться до уровня современных «деятелей», которые, подобно ворам и мошенникам, стыдятся и прячут свою частную жизнь от других».
     Искренность, с которой было написано его письмо, побудила Л. Н-ча послать Фрею приглашение приехать к нему для личной беседы. Фрей не замедлил воспользоваться этим приглашением, и свидание их состоялось, к их обоюдной радости, осенью этого же года.
     Вот как сам Фрей рассказывает об этом свидании в письме, обращенном к русскому обществу:
     «Вскоре после получения моего письма Лев Толстой написал мне братское приглашение приехать к нему, чтобы словесно разобраться в недоразумениях, всегда сопровождающих сжатое изложение нового мнения. Я поспешил воспользоваться его приглашением и провёл с ним пять незабвенных для меня дней (от 7–12 октября), в течение которых мы ясно поняли друг друга и отчетливо увидали, что большая часть наших несогласий имеет временный, несущественный характер. Немногие различия, стоящие до сих пор как бы препятствием к полному духовному объединению, должны быть приписаны только индивидуальным качествам и своеобразным ходам развития мысли у каждого из нас и вовсе не представляют тех несоизмеримостей, которые происходят от различия в преобладающем мотиве».
     И далее в том же письме он говорит:
     «Пять дней было достаточно, чтобы разъяснить наши сходства и различия по религиозно-нравственным вопросам. Мы не только поняли друг друга, но расстались скреплённые духовным родством, взаимным уважением и глубокой симпатией, при которой разница во мнениях не только перестаёт раздражать друг друга, но, напротив, признаётся естественным и необходимым фактором в усилиях человечества разрешить жизненные вопросы нашего времени».
     Фрей ожидал встретить в Толстом фанатика своей идеи и был удивлён его широкой терпимостью, дошедшей до того, что Л. Н-ч был согласен одно из правил Конта присоединить к заповедям Христа. Фрей так рассказывает об этом:
     «До какой степени учение Толстого отличается от общепринятого христианства, как далеко оно от узкой исключительности и нетерпимости теоло-

____
47

гических и метафизических систем, как сильно бьётся в его истолкователе живая потребность критически и научно относиться ко всему окружающему и постоянно совершенствоваться, можно видеть из того, что Л. Т. почти с первых слов нашего свидания заявил свою признательность Конту за этическое правило «жить открыто», так как им (далее я почти буквально приведу слова Толстого) «превосходно пополняется пробел в нравственном учении Христа, и потому последняя заповедь позитивизма должна стоять рядом с пятью заповедями Христа». Человек, который с готовностью пополняет своё учение из других источников, который видит в духовном общении людей высший контроль частной жизни и лучшее средство для определения границы возможно полного осуществления законов нравственности, который признаёт в братском общежитии верующих лучшую школу для самоусовершенствования — такой человек не может быть упрекаем в попытке воскресить прежнее иерархическое окаменелое христианство».
     На Л. Н-ча Фрей произвёл самое благоприятное впечатление. В нескольких письмах к друзьям своим он вспоминает об этом свидании. Так, в письме к свояченице своей, Т. А. Кузминской, он пишет так:
     «…Без тебя был Фрей, ты слышала — он интересен и хорош не одним вегетарианством. Жаль, что ты не была при нём. Ты бы многое узнала. У меня от него осталось самое хорошее воспоминание. Я много узнал, научился от него и многое, мне кажется, не успел узнать. Он интересен тем, что от него веет свежим, сильным, молодым, огромным миром американской жизни.
     …Он 17 лет прожил большею частью в русских и американских коммунах, где нет ни у кого собственности, где все работают не «головою», а руками и где многие, и мужчины, и женщины, счастливы очень».
     Ещё интереснее отзыв Л. Н-ча о Фрее в письме ко мне, в котором Л. Н-ч говорит о Фрее как о будущем ценном сотруднике предполагавшегося тогда к изданию народного журнала.
     «…Поблагодарите А. М. за Фрея. Как мне кажется, она оценила его больше всех. Он пробыл 4 дня, и мне жалко было и тогда, и теперь, всякий день жалко, что его нет. Во-первых, чистая, искренняя, серьёзная натура, потом знаний не книжных, а жизненных, самых важных, о том, как людям жить с природой и между собой, — бездна. Я его просил быть сотрудником нашего фантастического пока журнала, и он обещал. Он мог бы вести три отдела: 1) Гигиена народная, для бедняков, практическая гигиена: как с малыми средствами и в деревне, и особенно в городах людям здорово жить. По-моему, он знает по этой части больше, чем весь медицинский факультет. Он обещал это. 2) Техника первых орудий работы: топора, пилы, кочерги, стиральных прессов и снарядов мешания хлебов и т. п. Мы говорили с вами про это. Этого он не обещал, и, по-моему, надо искать такого человека, только не теоретика, а такого, который бы, как Фрей, сам всё проделывал, употребляя сам те снаряды и прессы, которые он описывает. 3) Это его записки о жизни в Америке, о труде, приучения себя к ней, жизни фермерской, о жизни в общинах. Он обещал, но сомнительно, чтобы он написал это скоро. Он был в школе со мной, на вечернем чтении, и начал разговор с мужиками. Надо было видеть, как разинули рты на его рассказы».
     После этого свидания Фрей уехал на юг. Оттуда, из Симферополя, он послал Льву Н-чу второе большое письмо, и кроме того между прочим писал Л. Н-чу:
     «…Держите мою заметку до той поры, пока я не заеду к вам на обратном пути в Питер. Это случится в первой половине декабря. Будете ли вы к тому времени в Ясной Поляне или в Москве, я надеюсь, вы уделите часть своего времени для меня. Мне также желательно видеть вас и ещё раз от души пере-

____
48

говорить с вами, прежде чем я уеду из России. Ваше тёплое участие в моей работе и ваше дружеское братское расположение будут поддерживать меня гораздо сильнее, чем я предполагал вначале, до знакомства с вами. А потому я хочу взять у вас того и другого в возможно большем количестве».
     Второе свидание состоялось в Москве, как и предполагал Фрей, в декабре того же года.
     В это время Л. Н. с увлечением писал о науке и искусстве в последних главах своей книги «Так что же нам делать?».
     В 29-й главе этой книги Л. Н-ч делает беглый обзор религиозных и философских систем, удовлетворявших требованию толпы, т. е. потакавших, оправдывавших её уклонения от праведной жизни.
     Такою системою было учение о грехопадении и искуплении человека, ставшее на место обличительного учения Христа, такой же заменой было в области философии распространение системы Гегеля с её принципом "всё существующее разумно", восторжество-вавшей над обличительными учениями Руссо, Паскаля, Спинозы, Шопенгауэра и других. На смену гегельянству явилась новая научная система позитивной философии.
     И вот вся 30-я глава посвящена уничтожающей критике этого учения. Когда Фрей снова пришёл ко Л. Н-чу в Москве, Л. Н-ч прочёл ему эти две главы.
     Так как одно из главных положений того учения, которому следовал Фрей, было подчинение научной деятельности религиозно-нравственным принципам, то Лев Николаевич надеялся встретить сочувствие Фрея к изложению своих мыслей о том, как научная система заняла место религии и уничтожила руководящий нравственный принцип.
     И Фрей действительно весьма сочувственно отнёсся к 29 главе, т. е. к той, где подвергаются критике вообще все религиозные и научные системы, исключающие нравственное руководство людей, но при чтении 30-й главы, в которой Л. Н. причисляет Огюста Конта к числу таких же основателей учений, оправдывающих заблуждение толпы, как Мальтус, Дарвин, Спенсер и др., Фрей возмутился и, оставшись ночевать у Л. Н-ча в кабинете, встал на другой день рано утром и тут же, за столом Л. Н-ча, написал ему 2-е письмо с убедительной просьбой уничтожить всю 30-ю главу и исправить 29-ю, не называя «позитивной» царствующую оправдательную научную теорию и выделив Огюста Конта из числа основателей таких теорий.
     Но доводы Фрея не убедили Л. Н-ча, и 29 и 30 главы остались в книге «Так что же нам делать?» в прежнем виде.
     У нас случайно сохранились две редакции этих глав: та, которую читал Фрей, и позднейшая редакция, со многими исправлениями, но ни одно из них не соответствует доводам Фрея.
     Вскоре после этого свидания, возвратившись в Петербург, Фрей стал собираться в Англию. Миссия его в России была кончена, хоть и не дала больших видимых результатов. Он успел заинтересовать небольшой кружок интеллигенции своими взглядами и, вероятно, посеял добрые семена, так как он везде вызывал к себе личную симпатию и, уезжая из России, оставил там много друзей.
     Та заметка, которую Фрей прислал Л. Н-чу из Симферополя и заключавшая в себе результат яснополянской беседы, свод тех заключений, к которым, как думал Фрей, они оба пришли после пятидневного дружеского свидания, эта объёмистая рукопись долго лежала у Л. Н-ча без движения; наконец, по настоянию Фрея, он прочёл её, испестрил своими заметками на полях и ответил на основные тезисы, в которых Фрей в конце статьи резюмировал свои мысли.
     Мы приведём здесь целиком эти интересные ответы и общее заключение Льва Николаевича.

____
49

     Тезис Фрея. 1. Нравственность не прививается к людям ни наукой вообще, ни той наукой, которая исследует законы нравственности.
     Ответ Л. Н-ча. Мне дела нет, как она прививается; а кстати же, я не могу этого знать.
     Тезис Фрея. 2. Нравственные инстинкты пробуждаются в людях чисто симпатическими влияниями: в частной жизни — влияниями нравственных людей и обстановки; в жизни массовой — влияниями существа (реального или фиктивного, все равно), которое религия облекает в конкретные формы и ставит по силе, высоте и яркости нравственных совершенств неизмеримо выше отдельных людей.
     Ответ Л. Н-ча. Религия совсем не то делает.
     Тезис Фрея. 3. Человечество есть единственное сущес-тво, всё равно, будет ли оно фиктивным, гипотетическим или реальным органическим, способное вызвать в передовых, по умственному развитию, классах Европы религиозное чувство, так как оно одно, бесспорно, обладает всеми человеческими совершенствами.
     Ответ Л. Н-ча. Такого существа нет.
     Тезис Фрея. 4. Религия будущего есть поэтому религия человечества, она сохраняет всё хорошее прежних религий (т. е. любовь и самоулучшение), но свободна от их недостатков, будучи религией прогресса, науки, социализма и терпимости.
     Ответ Л. Н-ча. Дай Бог иметь религию, а какая она будет, не знаю, знаю только, что религии прогресса, науки, социализма и терпимости быть не может.
     Тезис Фрея. 5. Художник обязан делать людей восприимчивыми к добру и потому не пренебрегать их религиозным чувством.
     Ответ Л. Н-ча. Таких особенных людей, называемых художниками, не знаю; знаю обязанность каждого жить разумно.
     Тезис Фрея. 6. Здравый смысл и практика жизни одинаково требуют, чтобы желающие радикальных перемен обособляли своё учение и деятельность от людей, поддерживающих существующий порядок.
     Ответ Л. Н-ча. Побочное соображение, решение вопроса неподлежащего.
     Тезис Фрея. 7. А потому вы, Лев Николаевич, как человек и как художник обязаны стать открытым проповедником религии человечества, предоставляя себе и каждому её последователю полную свободу в определении пути в сферах не вполне или вовсе не исследованных наукой.
     Ответ Л. Н-ча. А потому постараюсь прожить до смерти, как можно меньше греша, то есть не отступая от разума.
     Наконец Л. Н. пишет такое заключение:
     «Всё недоразумение зиждется на том, что вы, говоря о религии, совсем не то понимаете под нею, что понимаю я и что понимали Конфуций, Лао-Цзы, Будда, Христос. У вас религию надо выдумать или, по крайней мере, придумать, и такую, которая бы хорошо действовала на людей и сходилась бы с наукой и как бы совокупляла и обнимала всё, согревая людей, поощряя их к добру, но не нарушала бы их жизни. Я же понимаю (льщу себя надеждой, что не я один) религию совсем не так. Религия есть сознание тех истин, которые общи, понятны всем людям во всех положениях, во все времена и несомненны, как 2 х 2 = 4. Дело религии есть нахождение и выражение этих истин, и когда истина эта выражена, то она неизбежно изменяет жизнь людей. А потому то, что вы называете схемой, не есть вовсе произвольное утверждение

____
50

кого-нибудь, а есть выражение тех законов, которые всегда неизменны и чувствуются всеми людьми. Дело религии подобно делу геометрии: отношение катетов к гипотенузе всегда было, и люди знали, что есть какое-то, но когда Пифагор указал и доказал его, то оно стало достоянием всех. И говорить, что схема нравственности нехороша, потому что она исключает другие схемы, все равно, что говорить, что теорема отношения катетов к гипотенузе нехороша, потому что она нарушает другие ложные предположения.
     Оспаривать схему (как вы называете), истину (как я называю) Христа нельзя тем, что она не подходит к выдуманной религии человечества и исключает другие схемы (по-вашему), ложь (по-моему), а её надо оспаривать, прямо показав, что она не истинна. Религия слагается не из набора слов, которые могут хорошо действовать на людей, религия слагается из простых очевидных, ясных, несомненных нравственных истин, которые выделяются из хаоса ложных и обманчивых суждений, и таковы истины Христа. Если бы я нашёл такие истины у Каткова, я сейчас же бы их принял. На этом вашем непонимании того, что я, да и все религиозные люди, считают религией и на желании поставить на место этого известную форму пропаганды — зиждется недоразумение».
     И несмотря на эти крупные разногласия, Л. Н-ч до конца жизни сохранил самую лучшую память об этом замечательном человеке, умершем в бедности, в Англии, в 1889 году 1.

______________
     1 Сведения о Фрее почерпнуты мною отчасти из моею личного архива и личных воспоминаний о нём, отчасти из рукописей, хранящихся в библиотеке Импер. академии наук в Петрограде.

     В этом же году, весной, пришёл ко Л. Н-чу с юга России молодой человек, еврей симпатичной наружности, интеллигентный и вполне опростившийся, полный энергии и добрых желаний, и, заявив своё полное согласие со Л. Н-чем в его взглядах на вопросы жизни и религии, решил остаться жить вблизи его, в деревне Ясной Поляне. Чтобы войти в более близкое общение с народом, он избрал должность учителя в местной сельской школе, устроенной земством. Конечно, еврей не мог быть учителем в русской школе, и чтобы получить это право, ему надо было принять православие. Он, не задумываясь, решился и на это. Этот сознательный компромисс со своей совестью на первых же шагах своей идейной жизни неприятно поразил всех тех, в ком он вызывал симпатию своим внешним видом, своим характером и образом жизни. Благодаря связям Л. Н-ча с местными общественными деятелями Исаак Борисович Фейнерман, так звали этого молодого человека, был допущен к преподаванию и по обращении в православие считал себя уже прочно водворившимся в яснополянской школе.
     Но когда дело дошло до попечителя округа, он его не утвердил, и Фейнерману пришлось оставить учительство. Тогда он поселился как простой работник у одного из крестьян и, живя действительно без всякой собственности, без всяких удобств, справлял всю крестьянскую работу. Быть может, много сказать, что он имел влияние на Л. Н-ча, но несомненно то, что своим радикализмом в опрощении и упорством в крестьянском образе жизни и труде он оказывал поддержку стремлениям Л. Н-ча в этом же направлении, являя живой пример приложения к жизни основ его мировоззрения.
     Он оказался женатым. Вскоре приехала жена, молодая симпатичная еврейка с ребёнком, и поселилась вместе с ним в крестьянской избе, с намерением разделить с ним его образ жизни. Но в семейной жизни потребности стали расти, понадобились деньги, и Л. Н. стал давать им работу по переписке своих запрещённых цензурой произведений, на которые тогда был большой

____
51

спрос, и много людей кормилось этой перепиской. Но женский характер не удовольствовался этим случайным заработком, и жена приходила в семью Толстых жаловаться на трудное положение и требовала от мужа более выгодного заработка и обеспечения будущей семьи, что, конечно, вызывало тяжёлые семейные сцены. Жить стало трудно, и Фейнерман уехал снова на юг. Сначала он жил в колониях интеллигентных земледельцев, изучил столярное ремесло, зарабатывал этим на семью, побывал в еврейских колониях, временно увлекался сионизмом и, наконец, стал заниматься литературой, и по признанию даже Л. Н-ча, весьма строгого судьи для начинающих литераторов, обнаружил несомненный литературный талант. Впоследствии он издал целую книжку рассказов из жизни Л. Н-ча. Так как он жил 2–3 года вблизи Л. Н-ча, часто виделся с ним и благодаря своим умственным способностям живо схватывал мысли и слова его, то во всех его рассказах можно найти искру, принадлежащую действительно Л. Н-чу. Но эта искра тонет и потухает в пространной литературной декорации, которыми обильно снабжены эти рассказы. И для людей, близко знавших Л. Н-ча, трудно читать их, так как стиль этих рассказов и передача слов Л. Н-ча далеко не соответствуют простоте и силе речи самого Л. Н-ча, и потому эти рассказы могут ввести в заблуждение людей, могущих принять за чистую монету всё в них написанное. Рассказы эти подписаны псевдонимом Тенеромо, что представляет латинский перевод фамилии Фейнерман.

     Вся эта панорама лиц, проходящих перед Л. Н-чем, ясно обрисовывает нам новую, разнообразную и в то же время своеобразную идейную среду, в общение с которой вступил Л. Н-ч, приобретая себе друзей и единомышленников или просто сочувствующих ему из всех слоёв и возрастов. От неграмотного крестьянина до философа-писателя и от юноши-гимназиста до администратора.
     Характерный эпизод того времени рассказан одним судебным деятелем; эпизод, указывающий на отношение Л. Н-ча к нарушению прав его собственности, к которой он потерял тогда уже всякий интерес.
     «Возникло дело, — рассказывает бывший следователь М., — о краже капусты лет 18 тому назад в Ясной Поляне. Кража совершалась систематически, и для поимки вора был снаряжён специальный караульщик. В одну ночь поймали крестьянку Матрёну, которая на посланные ей упрёки заявила, что «есть нечего».
     Под конвоем нескольких человек старуху отвели в соседнюю деревню к полицейскому уряднику. Протокол составлен. Матрёна посажена в холодную, и дознание отослано к становому приставу, который тотчас же передал его мировому судье. Как-то ранним утром собственник Ясной Поляны Л. Н. Толстой шёл в поле, мимо деревни. Его внимание привлекла толпа, стоявшая около старой, покосившейся набок избы. Слышался плач.
     — Умер кто? — спросил он.
     — Нет, это Матрёну в тюрьму ведут.
     — Матрёну, старуху, в тюрьму? — изумился он. — За что?
     — Да за вашу же капусту.
     — Как за мою капусту? Какую капусту?
     Ему стали рассказывать. В это время вышла из избы и Матрёна в сопровождении полицейского урядника. Л. Н. попросил отпустить старуху, заявив, что он прощает её. Урядник объяснил ему, что теперь он освободить её не имеет права, так как она осуждена уже судьей. Попросив отложить исполнение приговора до следующего дня, Л. Н. поспешил сначала в город к прокурору, а затем к своему соседу, мировому судье, постановившему приговор.

____
52

Приведение приговора было немедленно приостановлено. От Матрёны была принята мировым судьёй просьба о восстановлении срока на подачу апелляционной жалобы, и апелляция была подана.
     Через две недели в уездном мировом съезде слушалось дело о краже капусты.
     Свидетельскими показаниями было вполне доказано, что Матрёна поймана на месте преступления. Сама Матрёна чистосердечно призналась.
     Товарищ прокурора относил преступное деяние Матрёны к покушению на кражу и, в виду чистосердеч-ного признания обвиняемой, ходатайствовал о смягчении наказания. Судьи долго совещались и вынесли неожиданную резолюцию. Оправдав Матрёну в тайном похищении капусты, они признали её виновной по 145 статье устава о наказании в самовольном срывании овощей, но не в виде кражи, и приговорили её к денежному взысканию в размере пяти рублей.
     Тов. прокурора не опротестовал этого приговора. Пять рублей за Матрёну уплатил мировой судья, постановивший приговор» 1.

_______________
     1 Из современной газеты.

     Вскоре Льву Николаевичу пришлось увидать то столкновение учения Христа с жизнью, которое он предвидел; как только учение Христа в его чистом виде стало распространяться в обществе и народе, так перед многими молодыми людьми возник вопрос, можно ли христианину отбывать воинскую повинность. И большинство искренних молодых людей ответило себе: нельзя. И вот начинаются отказы от воинской повинности, без которых теперь не проходит ни один набор.
     Одним из первых, отказавшихся от воинской повинности под влиянием прочитанных сочинений Льва Николаевича, был Алексей Петрович Залюбовский. Весть об этом отказе дошла до Льва Николаевича, и он писал мне об этом в ноябре 1885 г.:
     «…Вчера я получил письмо, очень взволновавшее меня, от офицера артиллер. академии Анат. Петров. Залюбовского, брата того Залюбовского, который в прошлом году отказался от воинской повинности в Москве. Я думал, что его освободили от фронтовой службы, и он живет в Кишиневе, но оказывается, что его уж год мучают, посылают по этапам с бродягами, помещают в госпитали, пересылают из части в часть и заслали теперь в Закаспийский край; и он до сих пор продолжает на основании учения Христа отказываться от участия в убийстве. И кое-кому писал об этом. Пишу вам, не можете ли узнать и что-нибудь сделать? Дело было у военного министра и в главном штабе. Я прошу об одном, чтобы с ним поступили по закону, признав его так называемым сектантом. А то они сами не знают, что делать, и прямо отступают от закона и ведут дело тайно. Хорошо бы уж и то, чтобы начальствующие знали, что дело это не тайна, и есть люди, следящие за судьбой Залюбовского. Неужели мученичество первых времен христианства опять возможно и нужно?
     Жена в Петербурге у Кузминских, зайдите к ней; я ей посылаю копию письма Залюбовского. Посоветуйтесь, подумайте и, пожалуйста, напишите.
     Нельзя ли где напечатать об этом? Я бы написал с радостью».
     Софья Андреевна, приехавшая в Петербург, чтобы хлопотать об издании XII тома полного собрания сочинений Л. Н-ча, энергично принялась за хлопоты об облегчении участи Залюбовского; была у разных генералов, и результатом её хлопот было если не облегчение участи, то ускорение дела Залюбовского, которого вскоре по военному суду, т. е. по приказанию начальства, сослали в Закаспийский край, где он и отбыл наказание в качестве нестроевого солдата, т. е. без ношения оружия.

____
53

     В этом году вся семья до глубокой осени оставалась в Ясной Поляне.
     Софья Андреевна так пишет о Л. Н-че другу дома Ник. Н-чу Страхову от 12 сентября:
     «Лев Николаевич пишет понемногу вторую часть «Так что же нам делать?», но больше ходит в лес рубить деревья, собирать грибы или пашет; сохой учится управлять так же, как топором».
     Мне случилось в эту осень быть в Ясной Поляне; как теперь помню чудный вечер, проведённый в кабинете Льва Николаевича. Теперь уже взрослые, младшие сыновья Л. Н-ча были милыми мальчиками. Мы сидели кучей на диване в полутемной комнате со Львом Николаевичем. Он был весел и общителен. Он предложил каждому из нас рассказать что-нибудь замечательное из своей жизни. Мне помнится, что я рассказал эпизод из своей службы во флоте, как я раз едва не погиб, столкнувшись на паровом катере с пароходом ночью на кильском рейде. Других рассказов не помню, но когда дошла очередь до Льва Николаевича, то он рассказал нам о том, как на Кавказе во время сражения с горцами у его ног разорвалась граната и разбила в щепки колесо пушки, которую он в это время наводил.
     Мы жадно слушали его рассказ, но кроме этого фактического рассказа я помню хорошо, что я чувствовал какое-то невыразимое обаяние от всей обстановки и от голоса и близости Льва Николаевича, от какой-то тихой любовной атмосферы, окружавшей нас, и вечер этот, один из первых вечеров, проведённых мною в Ясной Поляне, никогда не изгладится из моей памяти.
     Много раз после мне случалось беседовать со Л. Н-чем, и чем эта беседа носила более частный характер, чем она была интимнее, тем слова Л. Н-ча были сердечнее, тем они глубже проникали в душу и крепче запоминались.
     Когда же Лев Н-ч говорил в более многолюдном собрании, у меня всегда являлось желание сесть у его ног и смотреть ему в глаза, чтобы не проронить ни слова из его беседы. Велико было его обаяние.
     Закончим эту главу интересным письмом Л. Н-ча к Н. Н. Страхову, после прочтения его статьи о спиритизме.
     В этом письме Л. Н-ч делает смелые обобщения, высказывая общий взгляд на идеалистическую философию, давая практический, жизненный смысл главным её принципам.

     «Сейчас прочёл ваши прекрасные две статьи, дорогой Н. Н., они мне очень понравились по строгости и ясности мысли, по простоте распутывания умышленно запутываемого. Я читал их, любуясь на мастерство работы, но с некоторым равнодушием и осуждением: зачем заниматься таким искусственным ходом мыслей, вроде того чувства, с которым разбираешь решение шахматной задачи? Бутлеров сочинил задачу; вы решили. Интересно удивительно, но зачем это мне? Конец статьи, однако, подействовал на меня иначе, он мне объяснил, почему вы сделали и делаете такие усилия, что можете так легко разрешить такие задачи, и, главное, показал вас, вашу душу, то чужое и родное мне в вашей душе, которое и сближает, и разделяет нас. Вы никогда так не высказывались, или я теперь только понял вас. Конец этой статьи объяснил мне всё: и ваше пристрастие к инд. мудрости и к m-me Guyion, к углублению в себя и то ваше последнее письмо, которое меня за вас очень огорчило. Вы между прочим пишете, что чаще и чаще думаете о смерти, чувствуете её приближение и уходите из мира, в котором не видите никакого просвета, ничего, что бы вызвало надежду на лучшее. Ведь это нездоровое душевное

____
54

состояние. И вот в этой статье мне дан ключ ко всему. Познание есть в известном смысле отрицание, понижение, удаление от себя того, что познаётся (и далее до чёрточки). Это совершенно справедливо по отношению к познанию всего внешнего мира, за исключением человека — всех людей, т. е. того, что познаёт не во мне одном, но и вне меня. Познание понижает и удаляет внешний мир, но зато и для того только, чтобы поднять и приблизить человека. И тут-то кажущееся мне разномыслие моё с вами. Мне кажется, что вы познание и удаление ставите целью. Я же считаю его средством. Познание мира и человека, принижающее и удаляющее первое и возвышающее и приближающее второе, есть только орудие, которое надо взять в руки, прежде чем и для того, чтобы начать работу. Я, мы все упали с неба в какое-то заведение. Первое — нужно жить, т. е. употреблять в дело свои руки, голову, своё движение и время, т. е. работать. Для того, чтобы это делать, надо понять — где я? что я? Какое моё назначение? (Я подчёркиваю этот вопрос, потому что для меня он главный, и мне кажется, что у вас он выпущен). И для этого мне надо познать. Познание это даёт мне великое удовлетворение; но это удовлетворение делается страданием (как бы я ни раздувал его), если я тотчас не употреблю этого познания, удалившего и принизившего внешний мир и поднявшего и приблизившего человека, уяснившего для меня, разместившего для меня правильно весь окружающий меня хаос, если я не употребляю это познание на исполнение своего назначения, на работу, всем существом моим для того, что поднялось и приблизилось для человека. Очень мне грустно было узнать о смерти Данилевского. Я рад всё-таки, что мы полюбили друг друга. Грустно за вас. Простите, что давно не писал вам, От души целую вас.
Л. Толстой.

     Р. S. Я перечёл, что написал, и боюсь, что не ясно, а мне дорого передать вам всю мою (дорогую мне, которой я живу) мысль. На то только мы, любящие друг друга люди, и нужны друг другу, чтобы общаться духом. Мне кажется, что индейцы, Шопенгауэр, мистики и вы делаете ту ошибку, ничем не оправдываемую, что вы признаёте мир внешний, природу бесцельной фантасмагорией. Задача духа есть освобождение от подчинения этой внешней игры материи, но не для того, чтобы освободиться. Иначе гораздо бы проще было и не подневоливать дух этой игре. И каждый может освободиться радикально, убив себя. (Я никогда не верил и не понимал этого страха перед метампсихозой, которая руководит Буддою). Задача состоит в освобождении не для освобождения, а для освобождённой жизни — труда, в этих самых материальных условиях жизни. Человек, освобожда-ющийся из темницы, почти всегда думает, что освобождение и есть цель, а между тем он освобождается для того, чтобы жить. Так же я представляю себе ваш взгляд. Всё нереально, всё фантасмагория, всё моё представление и больше ничего; это так только до тех пор, пока я подчинён этим призракам. Но как скоро я освободился от подчинения, так призраки становятся орудием и реальностью из реальностей; составляют необходимое условие моей жизни духа, когда все эти прежде странные и страшные орудия непонятного мне заведения становятся настолько понятными, необходимыми и покорными, подчинёнными мне. Боюсь, что, желая разъяснить вам свою мысль, я ещё больше запутал её. Вы, впрочем один из тех редких людей, которые умеют понимать чужие ходы мыслей. Материальный мир не есть ни призрак, ни пустяки, ни зло, а это тот материал и те орудия, над которыми и которыми мы призваны работать. Я возьмусь без уменья и без охоты строгать и, сбив себе руки, обругаю доску и рубанок; это же самое я делаю, когда называю материальный мир пустяками или злом».

____
55

     И рядом с этими философскими рассуждениями Л. Н-ч чутко прислушивается к нарождающемуся движению в народных рабочих массах, прозревает в них серьёзную опасность так называемому существующему порядку и сочувствует этому движению. Вот как он выразил это в письме к своей свояченице от 17 октября 1885 г.:
     «…У нас всё благополучно и очень тихо. По письмам вижу, что и у вас так же, и во всей России и Европе так же. Но не уповай на эту тишину. Глухая борьба против анковского пирога 1 не только не прекращается, но растёт, и слышны уже кое-где раскаты землетрясения, разрывающего пирог. Я только тем и живу, что верю в то, что пирог не вечен, а вечен разум человеческий» 2.

_____________
      1 Шуточное выражение, употребляемое в семье Л. Н-ча, для обозначения некоторого материального благополучия. (Примеч. П. Б.)
      2   Архив Т. А. Кузминской.


 
ГЛАВА 5.
Бондарев. Николай Палкин. Дерулед

     Бондарев и Сютаев. Статья  Глеба Успенского о Бондареве. Оценка Л. Н—ча. Переписка  Л.  Н—ча  с  Бондаревым.  Изложение  Л.  Н — чем  учения  Бондарева.  Любовь и труд. Учение Генри Джорджа.  Статья Л. Н.  о Бондареве  в словаре  С. А.  Венгерова. Смерть  Алёши. Письмо к  Черткову.  Переписка  с Н.  Н.  Ге. Иллюстрации  к  произведениям Льва Николаевича.  Уход Л. Н. в Ясную Поляну с  H.  Н. Ге (сыном) и  М.  А. Cтaxoвичем. Мотивы ухода.  Паспорт,  выданный Л.  Н—чем  Стаховичу. «Чем люди живы».  Николай Палкин. Из записной книжки. Возвращение  в  Москву  и снова  отъезд  в  Ясную. Письмо к  С.  А—не  о  бедности.  Сельские  работы  Л.  Н— ча для  Анисьи  Копыловой.  Увлечение всей  семьи.  Письма к  H.  Н.  Ге.   Посещение  Ясной  Поляны  Полем  Деруледом. Разговор  с Прокофьем. Неудача миссии реванша. Осенние события.

      В своей книге «Так что же нам делать?» Л. Н. пишет:
     «За всю мою жизнь два русских мыслящих человека имели на меня большое нравственное влияние и обогатили мою мысль и уяснили мне моё миросозерцание. Люди эти были не русские поэты, учёные, проповедники, это были два живущие теперь замечательных человека, оба крестьяне: Сютаев и Бондарев» 1.

________________
     1 Полн.  собр.  соч.  Л.  Н.  Толстого.  Изд.  т-ва  Сытина.  T.  XIII.  Стр.  212.


    Оба эти замечательные человека теперь уже умерли. О Сютаеве мы уже вкратце упоминали во 2-м томе, теперь скажем о Бондареве, так как общение с ним Л. Н-ча происходило, главным образом, в 1886 году, т. е. в то время, до которого мы довели описание жизни Л. Н-ча.
     Впервые заговорил в печати о Бондареве, хотя и не называя его по имени, Глеб Иванович Успенский в своей статье, напечатанной в «Русской мысли» в 1884 году. По-видимому, и Л. Н-ч узнал о Бондареве из этой статьи, так как в первом письме своём к Бондареву, говоря о получении рукописи с сокращённым изложением его учения, Л. Н-ч прибавляет: «Я прежде читал из неё извлечения, и меня они очень поразили тем, что всЁ это правда и хорошо высказано».
     Затем в том же письме Л. Н-ч продолжает делать такую оценку сочинения Бондарева:
     «Прочтя рукопись, — говорит он, — я ещё больше обрадовался. То, что вы говорите, это святая истина, и то, что вы сказали, не пропадёт даром: оно обличит неправду людей. Я буду стараться разъяснить то же самое. Дело людей, познавших истину, говорить её людям и исполнять, а придётся ли им увидать плоды своих трудов, то Бог один знает».
     Что же это за учение, столь поразившее Л. Н-ча своею значительностью и близостью к его взглядам?
     В своём предисловии к сочинению Бондарева Л. Н-ч так излагает сущность его учения.
     «Основная мысль этого сочинения следующая: во всех житейских делах важно бывает не то, что именно хорошо и нужно знать, а то, что из всех хороших и нужных вещей или дел есть самой первой важности, что второй, что третьей и т. д.

____
56

     Если это важно в житейских делах, то тем более это важно в деле веры, определяющей обязанности человека.
     Бондарев утверждает, что несчастье и зло людей произошли оттого, что они признали своими религиозными обязанностями много пустых и вредных постановлений, а забыли и скрыли от себя и других свою главную, первую, несомненную обязанность, выраженную в первой главе св. писания: «в поте лица снеси хлеб твой».
     Закон этот кажется очень простым и давно известным, но это только кажется, и чтобы убедиться в противном, стоит только оглянуться вокруг себя. Люди не только не признают этого закона, но признают как раз обратное. Люди по своей вере — все, от высшего лица до низшего — стремятся не к тому, чтобы исполнить этот закон, а к тому, чтобы избегнуть исполнения его. Разъяснению вечности, неизменяемости этого закона и неизбежности бедствий, вытекающих из отступления от него, и посвящено вышеназванное сочинение Бондарева.
     Закон этот, по мнению Бондарева, должен быть признан, как религиозный закон, как соблюдение субботы, обрезание у евреев, как исполнение таинств поста у церковных христиан, как пятикратная молитва у магометан. Бондарев говорит в одном месте, что если только люди признают хлебный труд своею религиозною обязанностью, то никакие частные особенные занятия не могут помешать им исполнять это дело, как не могут никакие специальные занятия помешать церковным людям исполнять праздность своих праздников. Праздников насчитывается больше 80, а для исполнения хлебной работы нужно, по расчёту Бондарева, только 40 дней.
     «…Хлебный труд, — говорит Бондарев, — есть лекарство, спасающее человечество. Признай люди этот первородный закон законом божеским и неизменным, признай каждый своей неотменной обязанностью хлебный труд, т. е. то, чтобы самому кормиться своими трудами, и люди все соединятся в вере в одного Бога, в любви друг к другу, и уничтожатся бедствия, удручающие людей.
     …Все будут работать и есть хлеб своих трудов, и хлеб и предметы первой необходимости не будут больше предметами купли и продажи».
     Что будет тогда?
     Будет то, что не будет людей, гибнущих от нужды. Если один человек вследствие несчастных случайностей не заработает достаточно для своего и своей семьи корма, — другой человек, вследствие благоприятных условий приобретший лишнее, даст неимущему, — даст уже потому, что девать ему хлеба больше некуда, так как он не продаётся.
     Не будет того настроения мысли человеческой, по которому все усилия человеческого ума направляются не на то, чтобы облегчить труд трудящихся, а облегчить и украсить праздность празднующих. Участие всех в хлебном труде и признание его головой всяких дел людских делает то, что сделал бы человек с телегою, которую глупые люди везли бы вверх колесами, когда он перевернул бы её и поставил на колеса. И не сломает телеги, и пойдет она легко.
    А наша жизнь с презрением и отрицанием хлебного труда и наши поправки этой ложной жизни — это телега, которую мы везём вверх колесами. И все наши поправки этого дела не попользуют, пока не перевернем телеги и не поставим ее, как ей стоять должно.
     Такова, — заключает Л. Н-ч, — вполне разделяемая мною мысль Бондарева» 1.

________________
     1 Полн. собр. соч. Л. Н. Толстой. Изд. т-ва Сытина. Т. XIII. C. 228 и след.

     И вот между этими людьми, стоящими по своему внешнему положению на двух различных полюсах культу-ры и цивилизации, начинается душевное общение, тяготе-ние друг к другу, и завязывается деятельная переписка.

____
57

     Бондарев был сектант-субботник, сосланный на поселение за пропаганду своего учения из области Войска Донского в Сибирь, в г. Минусинск, и там умерший вскоре после знакомства своего со Л. Н-чем.
     В следующем письме своём к Бондареву Л. Н-ч между прочим говорит:
     «Из вашей статьи я почерпнул много полезного для людей, и в той книге, которую я пишу об этом же предмете, упомянул о том, что я почерпнул это не от ученых и мудрых мира сего, но от крестьянина Т. М. Бондарева. Своё писание об этом я очень бы желал прислать вам, но вот уже 5 лет всё, что я пишу об этом предмете, о том, что все мы живём не по закону Бога, всё это правительством запрещается, и книжки мои запрещают и сжигают. Поэтому-то самому я и писал вам, что напрасно вы трудитесь подавать прошения министру вн. дел и государю, И государь, и министры все запрещают даже говорить об этом. От этого самого я и боюсь, что и вашу проповедь не позволят напечатать всю вполне, а только с сокращениями. Большое сочинение ваше я желал бы прочесть, но если это так затруднительно, то что же делать».
     Наконец Л. Н-ч получил и большую рукопись Бондарева, полное его сочинение с прибавлениями.
     «И то и другое, — пишет Л. Н-ч в 3-м письме, — очень хорошо и вполне верно. Я буду стараться и сохранить рукопись, и распространить её в списках или в печати, сколько возможно».
     И действительно, многие из друзей Л. Н-ча стали переписывать это сочинение и разнесли его по всей России.
     В том же письме Л. Н-ч старается выяснить Бондареву, что, кроме сокрытия первородного закона «в поте лица твоего снеси хлеб свой», есть ещё и другая причина существования зла в людях. Причина эта тоже сокрытие, но другого закона: «вам сказано: око за око и зуб за зуб, а я говорю — не противься злому». По мнению Л. Н-ча, эти два закона поддерживают один другого, и если бы не было насилия, то не могли бы люди освободить себя от хлебного труда и заставить других работать на себя.
     Так как Бондарев принадлежал к секте субботников, т. е. основывал свои воззрения на книгах ветхого завета, то он со свойственным ветхозаветным сектантам раздражением и пренебрежением относился к новому завету и считал проповедь любви лицемерием. На этой почве между ним и Л. Н-чем возникла дружеская полемика. На одно из писем Бондарева, в котором он старается убедить Л. Н-ча в бесплодности проповеди любви, Л. Н-ч между прочим отвечал так:
     «Рукопись вашу я получил и прочёл. Я согласен с вами, что любовь без труда есть один обман и мертва, но нельзя сказать, чтобы труд включал в себя любовь. Животные трудятся, добывая себе пищу, но не имеют любви: дерутся и истребляют друг друга. Так же и человек».
     В этом письме, писанном уже в 1887 году, Л. Н-ч старается убедить Бондарева, сетующего на то, что его сочинение не может быть напечатано.
     «Мысль человеческая, — говорит Л. Н-ч, — тем-то и важна, что она действует на людей свободно, а не насильно, и никто не может заставить людей думать так, а не иначе, и вместе с тем никто не может остановить и задержать мысль человеческую, если она истинна, с Богом думана. Правда возьмёт своё, и рано или поздно все люди признают её. Только, как Моисею не дано было войти в обетованную землю, так и людям не дано видеть плодов своих трудов. А надо сеять и радоваться тому, что Бог привёл быть сеятелями доброго семени, которое взойдёт на пользу людям, если оно доброе. Так и с вашими мыслями. Они многим уже послужили на пользу, открыли им ложь и указали истину и, как свеча от свечи, будут зажигаться дальше. Скучать о том, что

____
58

мысли мои не признаны сейчас, теперь и не приведены в исполнение, может только тот человек, который не верит в истину своих мыслей; а если верить тому, что мои мысли думаны с Богом, то и заботушки нет: Бог возьмёт своё, и слуг себе найдёт, и время своё знает, а мне остаётся только радоваться тому, что довелось быть слугою вечного дела Божьего».
     Одно из предыдущих писем Л. Н-ча к Бондареву посвящено сжатому изложению теории Генри Джорджа о едином налоге и национализации земли. В заключение письма Л. Н-ч к таким кратким тезисам сводит все выгоды от принятия и проведения в жизнь теории Генри Джорджа.
     «1) Выгода такого устройства будет состоять в том, что не будет людей, лишённых возможности пользоваться землёю.
     2) В том, что не будет праздных людей, владеющих землями и заставляющих работать на себя за право пользования землёю.
     3) В том, что земля будет в руках тех, которые работают её, а не тех, которые не работают.
     4) В том, что народ, имея возможность работать на земле, перестанет закабаляться в работники на заводы, фабрики и в прислуги в города и разойдётся по деревням.
     5) В том, что не будет больше никаких надсмотрщиков и сборщиков податей на заводах, фабриках, заведениях и таможнях, а будут только собиратели платы за землю, которую украсть нельзя, и с которой собирать подать легче всего.
     6) Главное, избавятся люди неработающие от греха пользования чужим трудом, в котором они часто и не виноваты, так как с детства воспитаны в праздности и не умеют работать, и от ещё большего греха — всякой лжи и изворотов для оправдания себя в этом грехе; и избавятся люди работающие от соблазна и греха зависти, осуждения и озлобления против неработающих людей, и уничтожится одна из причин разделения людей».
     Интересные мысли о Бондареве излагает Л. Н-ч в статье о нём, написанной для словаря С. А. Венгерова:
     «Как странно и дико, — начинает так Л. Н-ч эту статью, — показалось бы утонченно образованным римля-нам I столетия, если бы кто-нибудь сказал им, что полу-грамотные, неясные, запутанные, часто непонятные письма странствующего еврея к своим друзьям и ученикам будут в сто, тысячу, в сотню тысяч раз больше читаться, больше распространены и влиять на людей, чем все любимые утонченными людьми поэмы, оды, элегии и элегантные послания сочинителей того времени. А между тем это случилось с посланиями Павла. Точно так же странно и дико должно показаться людям теперешнее моё утверждение, что сочинение Бондарева, над наивностью которого мы снисходительно улыбаемся с высоты своего умственного величия, переживет все те сочинения, которые описаны в этом лексиконе, и произведёт большее влияние на людей, чем все они, взятые вместе. А между тем я уверен, что это будет так».
     Далее он цитирует мысль английского философа Рёскина, выражающую другими словами то самое, что говорит русский умный мужик:
     «It is physically impossible, that the true religious knowledge or pure morality should exist among our classes of a nation, who do not work with their hands their bread», т. е. что физически невозможно, чтобы существовало истинное религиозное познание или чистая нравственность между сословиями народа, который не вырабатывает себе хлеба своими руками.
     И в заключение Л. Н-ч снова в сжатой, но яркой форме старается выразить мысль Бондарева:

____
59

     «Бондарев не требует того, — говорит Л. Н-ч, — чтобы всякий непременно надел лапти и пошёл ходить за сохою, хотя он и говорит, что это было бы желательно и освободило бы погрязших в роскоши людей от мучающих их заблуждений (и действительно, кроме хорошего, ничего не вышло бы и от точного исполнения даже и этого требования), но Бондарев говорит, что всякий человек должен считать обязанность физического труда, прямого участия в тех трудах, плодами которых он пользуется, своей первой главной, несомненной обязанностью, и что в таком сознании этой обязанности должны быть воспитываемы люди. И я не могу себе представить, каким образом честный и думающий человек может не согласиться с этим».
     Продолжая интересоваться сочинением Бондарева, Л. Н-ч пытается напечатать его в России. Он предложил его в журнал «Русская старина» и для этого написал к нему предисловие. В письме ко мне он пишет о Бондареве следующее:
     «…Вчера после вашего отъезда я решил отдать перевести статью Бондарева по-английски и предложил сделать это нашей гувернантке. Она это хорошо сделает с помощью Маши. Очень уж меня пробрал Бондарев, и я не могу опомниться от полученного впечатления».
      И далее:
     «Я написал Бондареву и пишу, что вы вышлете ему рукопись. Хорошо бы было, если бы вы написали ему словечко. Что бы предложить Сибирякову напечатать Бондарева за границей? Хлопоты по печатанию я бы взял на себя; заодно с "Жизнью" присылать бы корректуры к Гроту».
     Я, конечно, поспешил исполнить поручение Л. Н-ча, отослал Бондареву рукопись и написал письмо. Но почему-то это письмо не дошло до него, мне его вернули с почты «за ненахождением адресата», так мне и не удалось вступить с ним в общение.

     Семье Л. Н-ча этой зимой пришлось пережить большое горе. Умер маленький сын Алёша.
     Вот как описывает Л. Н-ч эту смерть в письме к Черткову:
     «Я знаю только, что смерть ребёнка, казавшаяся мне прежде непонятной и жестокой, мне теперь кажется и разумной, и благой. Мы все соединились этой смертью ещё любовнее и теснее, чем прежде. Спасибо вам за ваше письмо. Я ждал именно его. Помогай вам Бог делать общее наше дело, дело любви — словом, делом, воздержанием, усилием: тут не сказал словечка дурного, не сделал того, что было бы хуже, тут преодолел робость и ложный стыд и сделал и сказал то, что надо, что хорошо, то, что любовно, — всё крошечные незаметные поступки и слова, а из этих–то горчичных зерен вырастает это дерево любви, закрывающее ветвями весь мир. Вот это-то дело помогай нам Бог делать с друзьями, с врагами, с чужими в минуты высокого и самого низкого настроения. И нам будет хорошо, и всем будет хорошо» 1.

________________
     1 Архив Черткова.

     В то же время Л. Н-ч продолжал переписываться с друзьями. Весной он писал Н. Н. Ге из Москвы;
     «Я очень много работал. Всё то, что должно войти в XII том, и потому не уезжал. По письму вашему вижу, что житейское болото засасывает вас. Держитесь, голубчик, как и я стараюсь держаться, твёрдо зная, что моё дело (такое же и ваше) содействовать установлению Царства Божия на земле, уясняя его законы, но делая это не иначе, как при доброй жизни, добрая же жизнь — в любовных отношениях со всеми людьми. Мне до сих пор помогает

____
60

Бог в последнем. Помогай Он и вам. Мне представляется, что дело наше — уяснение истины; она бывает мёртвая, ершом, не входит в людей, и прежде выражения истины нужно расположить людей любовью к принятию её» 1.

_____________
         1 Архив Черткова.

     Полный такими мыслями, Л. Н-ч в личной жизни старался следовать им и он действительно жил простой рабочей жизнью, насколько позволяли ему его силы и насколько возможно было, не нарушая любви, изменить обстановку своей жизни.
     Николай Николаевич Ге был в это время поглощен огромной религиозно-художественной работой. Он задумал иллюстрировать новые произведения Л. Н-ча. Одними из первых он сделал иллюстрации к рассказу «Чем люди живы». Эти иллюстрации были изданы альбомом фототипий фотографом Пановым. Л. Н-ч много хлопотал об этом издании. Иллюстрации ему нравились и по настроению, переданному в них, и по мастерству работы. Издание этих иллюстраций относится именно к этому времени, т. е. к весне 1886 года.

     Всегда тяжёлая для него городская жизнь, весной, с оживлением природы, делалась ему не под силу. На этот раз он задумал воспользоваться полной свободой и пошёл в Ясную Поляну из Москвы пешком. Накануне он написал об этом Черткову:
    «Не знаю, что буду делать дорогою и в деревне, но надеюсь, что буду чем-нибудь служить за корм. Иду же, главное, за тем, чтобы отдохнуть от роскошной жизни и хоть немного принять участие в настоящей».
     И вот 1-го апреля, вечером, он вышел с котомкой за плечами из Москвы через Серпуховскую заставу, в сопровождении двух молодых друзей: Ник. Ник. Ге, сына художника, и Михаила Александровича Стаховича.
     Самое отправление не обошлось без курьёзного обстоятельства. Стахович, неожиданно для себя собравшийся сопровождать Л. Н-ча, не захватил с собой паспорта. Вспомнили какой-то закон, дозволяющий двум дворянам удостоверять личность третьего, и вот Л. Н-ч своей рукой написал удостоверение личности Стаховичу, подписался, и Н. Н. скрепил. И с этим паспортом, выданным ему Л. Н-чем, он и отправился в путь 1.

__________________
     1 Оригинал этого паспорта находится в Толстовском музее в Петербурге.

    Для Л. Н-ча такая прогулка, кроме принципиального значения, удовлетворения самому своим нуждам, имела ещё значение широкого и свободного общения с народом; общение это всегда давало духовную пищу ему самому и потом отражалось в художественных образах, становившихся достоянием всего человечества.
     На этот раз он с радостью мог наблюдать плоды своих трудов по народной литературе. Они сошлись дорогой со стариком-странником, который пошёл с ними и рассказывал им «Чем люди живы». Он узнал этот рассказ от кого-то, прочитавшего книжки «Посредника». Таким образом, эта легенда, вышедшая из народа, вернулась к нему в художественной переработке литературного гения и снова стала народной.
     В эту прогулку судьба натолкнула его ещё на одного человека, давшего ему материал для нового сильного литературного произведения, известного под названием «Николай Палкин». Мы заимствуем описание этой встречи из его записной книжки. Описание это сохранило всю свежесть непосредственного впечатления и в этом отношении гораздо сильнее литературной его обработки. В этой первоначальной версии оно ещё не появлялось в печати.
     «Мы ночевали у 95-летнего солдата. Он служил ещё при Александре I и Николае.

___
61

     — Что, умереть хочешь?
     — Умереть! Ещё как хочу. Прежде боялся, а теперь об одном прошу Бога, только бы причаститься, покаяться, а то грехов много.
     — Какие же грехи?
     — Как какие? Тогда служба была не такая. Александра хвалили солдаты, милостив был. А мне пришлось служить при Николае Палкине. Так его солдаты прозвали. Тогда что было! — заговорил он оживляясь. — Тогда на 50 палок и порток не снимали, а 150, 200, 300 — насмерть запарывали. Дело подначальное. Тебе всыпят 150 палок за солдата (отставной солдат был унтер-офицер, а теперь кандидат), а ты ему 200. У тебя не заживёт от того, а его мучаешь, вот и грех. Тогда что было! До смерти унтер-офицеры убивали. Прикладом или кулаком. Он и умрёт, а начальство говорит: «Властью Божьею помре».
     Он начал рассказывать про «сквозь строй». Известное, ужасное дело. Ведут, сзади штыки, и все бьют, и сзади строя ходят офицеры и их бьют. «Бей больней». Подушка кровяная во всю спину и в страшных мучениях смерть. Все палачи и никто не виноват. Кандидат так и сказал, что не считает себя виноватым. «Это по суду».
     И стал я вспоминать всё, что я знаю из истории о жестокостях человека в русский истории, о жестокостях этого христианского, кроткого, доброго, русского человека. К счастью или несчастью, я знаю много. Всегда в истории и в действительности: «Как кричит?», «Когда?». Меня притягивало к этим жестокостям, я читал, слыхал или видел их и замирал, вдумываясь, вслушиваясь, вглядываясь в них. Чего мне нужно было от них, я не знал, но мне неизбежно нужно было знать, слышать, видеть это.
     Иоанн Грозный топит, жжёт, казнит, как зверь. Это страшно. Но отчего-то дела Иоанна Грозного для меня что-то далёкое, вроде басни. Я не видел всего этого. То же с временами междуцарствия, Михаила. Алексея. Но с Петра, так называемого «великого», началось для меня что-то новое, живое. Я чувствовал, читая ужасы этого беснующегося, пьяного, распутного зверя, что это касается меня, что все его дела к чему-то обязывают меня. Сначала это было чувство злобы, потом презрения, желание унизить его, но всё это было не то. Чего-то от меня требовало моё чувство, как оно требует чего-то того, когда при вас оскорбляют и мучают родного, да и не родного, а просто человека. Но я не мог найти и понять того, чего от меня требовало и почему меня тянуло к этому. Ещё сильнее было во мне это чувство негодования и омерзения при чтении ужасов его ****и, ставшей царицей, ещё сильней при чтении ужасов Анны Иоан., Елизаветы и сильнее и отвратительнее всего при описании жизни истинной блудницы и всей подлости окружавших её — подлости, до сих пор остающейся в их потомках. Потом Павел (он почему–то не возбуждал во мне негодования). Потом отцеубийца и аракчеевщина и палки, палки… Забивание живых людей живыми людьми, христианами, обманутыми своими вожаками. И потом Николай Палкин, которого я застал, вместе с его ужасными делами.
     Только очень недавно я понял, наконец, что мне нужно было в этих ужасах, почему они притягивали меня. Почему я чувствовал себя ответственным в них, и что мне нужно сделать по отношению их. Мне нужно сорвать с глаз людей завесу, которая скрывает от них их человеческие обязанности и призывает их к служению дьяволу. Не захотят они видеть, пересилит меня дьявол, они — большинство из них — будут продолжать служить дьяволу и губить свою душу и души братьев своих, но хоть кто-нибудь увидит: семя будет брошено и оно вырастет, потому что оно семя Божье. Дело идёт вот как: заблудились люди, слуги дьявола, т. е. зла и обмана. Для достижения своих малень-

____
62

ких, ничтожных целей — вроде пожара Рима Нерона — делают ужасные жестокости над своими. Люди жестокие, заблудшие всегда были, но люди, про жестокость которых я говорю, сделали свою жестокость наследственною: то, что делает один, другой от того не отрекается. Время, т. е. общее состояние людей, идёт вперед и оказывается, что то, что делал Петр, не может делать Екатерина; то, что делал Павел, не может делать Александр. То, что делал Александр, не может делать Палкин, не может сделать его сын. Но если он не может делать то же, он может делать другое. И он делает это другое, и он и помощники его говорят: зачем поминать старое и озлоблять народ. И старое забывается — не только забывается, но стирается из памяти, а новое, такое же, как старое, начинает делаться и делается, пока возможно, в той же форме, когда становится невозможным, переменяет форму, но остаётся тем же.
     Зло в том, что люди полагают, что может быть необходимым делать зло людям, что может не быть греха в том, чтобы делать зло людям, в том, что от зла людей может произойти добро людям.
     Был Ник. Палкин, зачем это поминать? Только старый солдат перед смертью помянул. Зачем раздражать народ? Так же говорили при Палкине про Александра и аракчеевшину, зачем поминать? Так же про Павла, так же про Екатерину и закрепощение Малороссии, и убийство мужа и Иоанна, и все её ужасы. Также про Бирона, Елизавету, Петра. И так теперь говорят о крепостном праве, о всех перевешенных (в числе их 15 и 16-летние мальчики). Так же будут говорить и про теперешнее время, про убиваемых в одиночных заключениях и в крепостях тысячах и так же про мрущий голодной смертью народ. Зачем поминать? Как зачем поминать? Если у меня была лихая болезнь или опасная и я излечился и стал чистым от неё, я всегда с радостью буду поминать. Я не буду поминать только тогда, когда я болею и всё также и ещё хуже и мне хочется обмануть себя. А мы больны и всё также больны. Болезнь изменила форму, но болезнь всё та же, только её иначе зовут. Le roi est mort, vive le roi! 1 Болезнь, которою мы больны, есть убийство людей. Но убийство ещё не всё. Пускай бы Палкин мучил, убивал в 10 раз больше людей, только бы он делал это сам, а не развращал людей, заставляя их убивать и мучить людей, давая им за это награды и уверяя их смолоду и до старости, от школы до церкви, что в этом святая обязанность человеческая.

_________________
     1 Король умер. Да здравствует новый король!

     Мы знаем про пытки, про весь ужас и бессмысленность их и знаем, что люди, которые пытали людей, были умные, учёные по тому времени люди. И такие-то люди не могли видеть той бессмыслицы, понятной теперь малому ребёнку, что дыбой можно затемнить, но нельзя узнать правду. И такие дела, как пытка, всегда были между людьми — рабство, инквизиция и др. Такие дела не переводятся. Как же те дела нашего времени, которых бессмысленность и жестокость будет так же видна нашим потомкам, как нам пытки? Они есть, надо только подумать про них, поискать и не говорить, что не будем поминать про старое. Если мы вспомним старое и прямо взглянем ему в лицо, тогда и новое наше теперешнее насилие откроется. Откроется потому, что оно всё и всегда одно и то же. Мучительство и убийство людей для пользы людей.
     Если мы только назовём настоящим именем костры, клейма, пытки, плахи, служилых людей, стрельцов, рекрутский набор, то мы найдём и настоящее имя для тюрем, острогов, войск с общей воинской повинностью, прокуроров, жандармов. Если нам ясно, что нелепо и жестоко рубить головы на плахе по суду с пыткой, то так же ясно, что едва ли не более нелепо и жестоко вешать

____
63

людей или сажать в одиночное заключение, равное иди худшее смерти, по суду прокуроров и сословных представителей. Если нелепо и жестоко было казнить, то ещё нелепее сажать в острог, чтобы развращать; если нелепо и жестоко ловить мужиков в солдаты и клеймить в руки, то то же с общей воинской повинностью. Если нелепы и жестоки опричники, то же с гвардией и войском.
     1880 лет тому назад на вопрос фарисеев, давать ли подати, сказано: Кесарю — Кесарево, а Богу — Богово. Если бы была какая-нибудь вера у людей, то они хоть что-нибудь считали должным Богу, и прежде всего то, чему учил Бог-человек — не убивать. Тогда бы обман перестал быть возможным. Царю или кому ещё — всё, что хочешь, сказал бы верующий человек, но не то, что противно воле Бога. А мучительство и убийство противны воле Бога.
     Опомнитесь, люди! Ведь можно было отговариваться незнанием и попадать в обман, пока неизвестна была воля Бога, пока не понят был обман, но как только она выражена ясно, нельзя уже отговариваться. После этого ваши поступки получают уже другое, страшное значение. Нельзя человеку, не хотящему быть животным, носить мундир, орудия убийства, нельзя ходить в суд, нельзя набирать солдат, устраивать тюрьмы, суды. Опомнитесь люди!» 1

______________
       1 Архив княгини М. Л. Оболенской. Москва. Толстовский музей.

     На этот раз Л. Н-ч пробыл в Ясной недолго. Он вернулся в Москву, но оттуда его снова потянуло в Ясную; в конце апреля он уже там. В первых числах мая он пишет оттуда жене:
     «Дома было много приходивших мужиков. Всегда была бедность, но все эти года она шла усиливаясь, и нынешний год она дошла до ужасающего и волей-неволей тревожащего богатых людей. Невозможно есть спокойно даже кашу и калач с чаем, когда знаешь, что тут рядом знакомые мне люди — дети (как дети Чиликиных в Телятликах, кормилица Матрёна Таниного Сани) ложатся спать без хлеба, которого они просят и которого нет. И таких много. Не говоря уже об овсе на семена, отсутствие которых мучает этих людей за будущее, т. е. ясно показывает им, что и в будущем, если поле не посеется и отдастся другому, то ждать нечего, кроме продажи последнего и сумы. Закрывать глаза можно, как можно закрывать глаза тому, кто катится в пропасть; но положение от этого не переменяется. Прежде жаловались на бедность, но изредка, некоторые; а теперь это общий один стон. На дороге, в кабаке, в церкви, по домам, — все говорят об одном: о нужде. Ты спросишь: что делать? Как помочь? Помочь семенами, хлебом тем, кто просит — можно; но это не помощь, эта капля в море, а кроме того сама по себе эта помощь себя отрицает: дал одному, трём… почему же не 20-ти, не 1000, миллиону? Что же делать? Чем помочь? Только одним: доброй жизнью. Всё зло не от того, что богатые забрали у бедных; это маленькая часть причины. Причина та, что люди и богатые, и средние, и бедные живут по-зверски, каждый для себя, каждый наступая на другого. От этого горе и бедность. Спасенье от этого только в том, чтобы вносить в жизнь свою и потому других людей другое: уважение ко всем людям, любовь к ним, заботу о других и наибольшее возможное отречение от себя, от своих эгоистических радостей. Я не тебе внушаю или проповедую, я только пишу то, что думаю — вслух с тобою думаю. Я знаю, и ты знаешь, и всякий знает, что зло человеческое уничтожится людьми, что в этом одном — задача людей, смысл жизни. Люди будут работать и работают для этого, почему же мы не будем для этого самого работать? Расписался бы я с тобой об этом, да почему-то мне кажется, что ты, читая это, скажешь какое-нибудь жестокое слово, и рука не идёт писать дальше» 2.

______________
     2 Письма  графа  Л.  Н.  Толстого  к  жене  1862— 1910  г.г.  Стр.  295.
____
64

    Всё лето 1886 года Л. Н-ч напряжённо работал тяжёлую полевую, крестьянскую работу. Он взял на себя тягло вдовы Анисьи Копыловой, впрягся в эту работу и дотянул её до конца. Ближайшими помощницами его были дочери его Татьяна и Марья Львовны, особенно последняя, своей энергией и уменьем работать не уступавшая крестьянским девкам. Иногда жизнерадостность и бодрость Л. Н-ча увлекала в работу и его семейных. Ясная Поляна в то время была полна молодых сил. В обеих родственных семьях, Толстых и Кузьминских, росли молодые люди и девицы, к ним приезжали товарищи и подруги, и дым стоял коромыслом. Когда вся эта ватага набрасывалась на работу, то, несмотря на неуменье работать, получался ощутительный результат от приложения всей этой могучей, большею частью праздно гуляющей силы. Но увлечение проходило, и Л. Н-ч снова оставался один с Марьей Львовной.

     Вот два отрывка из письма Л. Н-ча к его другу-художнику Н. Н. Ге, в которых ярко выражается его настроение и ход мыслей в это лето:
     21 мая 1886 г. «Радуюсь, что у вас всё хорошо и вы за своей работой. Хорошо и косить, и пахать, но нет лучше, как в своём ремесле привычном удаляться работать на пользу людям. Количку встретил мельком, но и то осталось самое радостное впечатление. Мы 4 дня, как переехали. Работы у нас по горло, и я этим счастлив. Льщусь мыслью, что работа не бесполезная: и продолжение статьи Ч. Н. Д., и пишу для лубочных изданий. А начатых ещё работ, до которых руки не доходят, пропасть. Посмотришь на нашу жизнь, на мою, на вашу (думаю о вашей со всей вашей семьёй и различными настроениями в ней), и голова кругом пойдёт, если думать о том, как это всё будет, как это всё лучше устроить. Но стоит только посмотреть на то же, но только с той мыслью, как мне сейчас сделать наилучшее для А, для Б, для В, с которыми я прихожу в соприкосновение, и все представлявшиеся трудности разрываются, как паутина, и всё слагается так, как бы и не придумал. Ищите Царствия Божия и правды его, и остальное всё приложится вам; а мы начинаем искать того, что должно приложиться. И того не найдем ни за что (потому что оно дается только как последствие искания Царствия), и Царствие потеряем. Вы-то знаете это, но как хорошо бы было, если бы все знали, что это не красивые слова, а самое из практических практическое правило. Я уже опытом знаю. Делаешь ; jour le jour 1, — только бы худого не делать, хлоп! такое вырастает большущее, хорошее, доброе, приятное дело!»

______________
     1 Изо дня в день.

     В следующем письме от 18 июля он пишет:
     «Вчера получил ваше радостное письмо, милый друг, радостное потому, что от вас, и оттого, что пишете про ваши работы. Больше всего мне нравится по замыслу «Искушение», потом «Вот спаситель мира», но, разумеется, судить и понять можно, только увидав. Большая бы была радость для всех наших, — все вас любят, — а, главное, для меня, если бы вы приехали к нам, но не смею и не хочу вас звать, отрывать, расстраивать течение вашей работы, т. е. жизни. У нас всё было совсем с внешней стороны хорошо, но недели две тому назад С. А. заболела воспалением мочевого пузыря и теперь лежит 2. Ей гораздо лучше, и она лежит только из предосторожности. Дети, начиная с Серёжи и кончая Машей, много работали в поле крестьянскую работу. Серёжа и Таня уехали теперь на несколько дней к Олсуфьевым, остальные продолжают, и я с ними по силам. С внутренней стороны всё хорошо. Отчаиваешься часто, грустишь и всё напрасно. Если есть в душе, и когда он есть, ключ воды живой, то он не останавливается и не может не производить последст-

_______________
      2 «Надорвалась на покосе». Замечание С. А. при просм. рукописи.

____
65

вий; только не надо рассчитывать на них, оглядываться. Я ничего не пишу, но не перестаю жить, слава Богу, т. е. двигаться в том направлении, в котором я так же, как и вы, радостно чувствую, что я всегда с вами».
 
     Летом этого же года Ясную Поляну посетил интересный иностранный гость; несмотря на важность, которую он приписывал своей миссии, все яснополянские жители приняли его с некоторым комическим удивлением. Это был француз Поль Дерулэд.
     Л. Н-ч сам рассказывает об этом посещении в своей статье «Христианство и патриотизм», написанной по поводу заключения франко-русского союза и тулонских торжеств.
     «Года четыре 1 тому назад — первая ласточка тулонской весны — один известный французский агитатор в пользу войны с Германией приезжал в Россию для подготовления франко-русского союза и был у нас в деревне. Он приехал к нам в то время, как мы работали на покосе. Во время завтрака мы, вернувшись домой, познакомились с гостем, и он тотчас же рассказал нам, как он воевал, был в плену, бежал из него, и как дал себе патриотический обет, которым он, очевидно, гордился: не переставать агитировать для войны против Германии до тех пор, пока не восстановится целость и слава Франции.

___________________
     1 Надо бы было сказать «восемь», так как статья «Христианство и патриотизм» написана Л. Н-чем в 1894 г. Последнее время жизни Л. Н-ч часто забывал точные дата событий.


     В нашем кругу все убеждения нашего гостя о том, как необходим союз России с Францией для восстановления прежних границ Франции и её могущества и славы и для обеспечения нас от зловредных замыслов Германии, не имели успеха.
     После беседы с ним мы пошли на покос, и там он, надеясь найти в народе больше сочувствия своим мыслям, попросил меня перевести старому уже, болезненному, с огромной грыжей и всё-таки затяжному в труде мужику, нашему товарищу по работе, крестьянину Прокофию, свой план воздействия на немцев, состоящий в том, чтобы с двух сторон сжать находящегося в середине между русскими и французами немца. Француз в лицах представил это Прокофию, своими белыми пальцами прикасаясь с обеих сторон к потной посконной рубахе Прокофия. Помню добродушно-насмешливое удивление Прокофия, когда я объяснил ему слова и жест француза. Предложение о сжатии немца с двух сторон Прокофий, очевидно, принял за шутку, не допуская мысли о том, чтобы взрослый и учёный человек мог со спокойным духом и в трезвом состоянии говорить о том, чтобы желательно было воевать.
     — Что же, как мы его с обеих сторон зажмём, — сказал он, отвечая шуткой, как он думал на шутку, — ему и податься некуда будет, надо ему тоже простор дать.
     Я перевёл этот ответ моему гостю.
     — Dites lui que nous aimons les Russes (скажите ему, что мы любим русских), — сказал он.
     Слова эти поразили Прокофия, очевидно, более, чем предложение о сжатии немца, и вызвали некоторое чувство подозрения.
     — Чей же он будет? — спросил меня Прокофий, с недоверием указывая головой на моего гостя.
     Я сказал, что он француз, богатый человек.
     — Что же он, по какому делу? — спросил Прокофий.
     Когда, я ему объяснил, что он приехал для того, чтобы вызвать русских на союз с Францией в случае войны с немцами, Прокофий, очевидно, остался

____
66

вполне недоволен и, обратившись к бабам, сидевшим у копны, строгим голосом, невольно выражавшим чувства, вызванные в нём этим разговором, крикнул на них, чтобы они заходили сгребать в копны недогребённое сено.
     — Ну, вы, вороны, задремали. Заходи! Пора тут немца жать. Вон ещё покос не убрали, а похоже, что с середы жать пойдут, — сказал он.
     И потом, как будто боясь оскорбить таким замечанием приезжего чужого человека, он прибавил, оскаливая в добрую улыбку свои до половины съеденные зубы:
    — Приходи лучше с нами работать, да и немца присылай. А отработаемся, гулять будем. И немца возьмём. Такие же люди.
     И, сказав это, Прокофий вынул свою жилистую руку из развилины вил, на которые он опирался, вскинул их на плечи и пошёл к бабам.
     —  Oh le brave homme! (О, добрый человек!) — воскликнул, смеясь, учтивый француз.
     И на этом закончил тогда свою дипломатическую миссию к русскому народу» 1.

_________________
     1 Полн.  собр  соч.  Л.  Н.  Толстого.  Изд.  т-ва  Сытина.  Т.  ХVIII.  Стр. 153.

     Осень этого года принесла новые важные события, и горе и радость, последствия которых никто не мог предвидеть, а между тем они нашли отклик во всём образованном мире.



_____
68

ГЛАВА 6.
«Власть тьмы». Календарь.
Переписка с друзьями

      «Власть  тьмы». Ушиб ноги.  Болезнь.  Общее настроение.  Письмо  к  Д.  А.  Толстой. Письмо  к  H.  Н.  Страхову  и  ко  мне  о  научных  изданиях  «Посредника».  Джунковский и Хилков. Чтение А. А. Стаховичем в Ясной Поляне Островского. Л. Н – ч начинает писать  драму.  Различные  перипетии  в  писании  и  печатании  этой  драмы.  Рассказ С.  А.  Толстой.  Чтение драмы  А.  А.  Стаховичем в  Петербурге.  Чтение  драмы  у  государя  Александра  III. Отношение  ко всему  этому самого Л. Н – ча . 
     Календарь с пословицами. Начало  работы.  Препятствия  московской  цензуры.  Перенесение  издания  в Петербург. Письмо Л. Н – ча ко мне. «Злодейская статья». Удачи  и  неудачи  календаря. 
     Переписка с  друзьями. Н. Н.  Ге. Революционер Л – ий. Писатель Ф. Тищенко.

    Проработав всё лето крестьянскую работу, Л. Н-ч в августе опасно заболел.
     Работая на покосе, слезая с телеги, он зашиб ногу в голени об грядку телеги; в жару работы он не обратил на этот ушиб внимания. Придя домой вечером, он почувствовал боль в ушибленном месте и, осмотрев ногу, заметил небольшой струпик. Л. Н-ч, полагая, что струпик этот подживёт и свалится, не обратил на него внимания и, вероятно, в следующие за тем дни ещё больше разбередил его; началось воспаление и на месте струпа нарыв. Усилилось лихорадочное состояние, и Л. Н-ч слёг в постель. Призванный врач констатировал воспаление надкостницы и опасался общего заражения крови. Пришлось делать операцию, вскрывать нарыв; всё это доставило Л. Н-чу немало страданий и беспокойства и тревоги всем окружавшим его близким людям.
    Но Л. Н-ч не унывал. В опасные моменты болезни он говорил посещавшим его: «Ну что же, умираю от ноги; чем эта смерть хуже всякой другой?»
     Вот письмо его того времени к А. А. Толстой:
     «…Вы спрашиваете обо мне. Как ни странно это сказать, мне очень, очень хорошо. О ноге там говорят, что воспаление надкостницы, и рожа, и т. д., но я знаю очень хорошо, что главное в том, что я «помираю от ноги», как говорят мужики, т. е. нахожусь в положении немного более близком к смерти, чем мы обыкновенно, и именно от ноги, которая указывает на себя болью. И это положение, как и вы прекрасно говорите — чувствовать себя в руке Божией, очень хорошо, и мне и всегда желается быть в нём и теперь не желается из него выходить. В самом деле, очень большие и продолжительные телесные страдания и после них телесная смерть, это такое необходимое и вечное и общее всем условие жизни, что человеку, вышедшему из детства, странно забывать про это хоть на минуту. Тем более, что память об этом, всегдашнее ожидание этого не только не отравляет жизни (если она есть), но только придает ей твёрдость и ясность. Если я смотрю на свою жизнь как на свою собственную, данную мне для моего счастья, то никакие ухищрения и обманы не сделают того, чтобы я мог покойно жить в виду смерти. Только тогда можно быть совершенно равнодушным к телесной смерти, когда жизнь представляется только обязанностью — исполнением воли Отца. Тогда интерес жизни не в том, хорошо ли или дурно мне, а в том, хорошо ли я исполняю то, что велено; а исполнять я могу до последнего издыхания и до последнего издыхания быть спокоен и радостен. Не говорю, что я такой — желаю быть таким и вам желаю этого. И надеюсь, что вы не будете не согласны с такой постановкой вопроса. А чтобы вы не думали, что под исполнением воли я

____
69

разумею что-нибудь особенное, я скажу, что воля Отца одна и всем известна — любовь ко всем людям и единение с ними, начиная с самых близких до самых далёких. Не правда ли, вы согласны?» 1

________________
     1 Толстовский музей. Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой, т. I, с. 344.

    А между тем невольный досуг болезни давал ему возможность обдумывать сюжеты новых произведений, которые и вышли из-под его пера в период его выздоровления.
     Оправляясь от болезни, он писал своему другу Н. Н. Страхову:
     «19 октября. Как вы живёте, дорогой Николай Николаевич? Что ваша книга? Видно, ещё не кончилась печатаньем; иначе бы вы прислали. Тепло ли вам, независимо от одеяла, на душе? Благодарю вас за письмо ко мне. Вы угадали в одном из писем, что болезнь мне даёт многое. Она, мне кажется, мне дала многое новое. Я много передумал и перечувствовал. Теперь всё ещё примериваюсь к работе и всё ещё не могу сказать, что напал на такую, какую мне нужно для спокойствия, такую, чтобы поглотила меня всего. Если нужно, то Бог даст. Благодарю за сведения о книгах».
      И далее в том же письме:
     «Как всегда, книги кажутся нужными, когда их нет, и бесполезными, когда они есть. Николай Николаевич, помогите предприятию «Посредника» в издании научных книг. Вы можете помочь и непосредственно, и посредственно, возбуждая к работе ваших знакомых. Как мне жаль, что нельзя поговорить с вами об этом. Мне представляется желательным и возможным (отнюдь не легким и даже очень трудным) составление книг, излагающих основы науки в доступной только грамотному человеку форме — учебников, так сказать, для самообучения самых даровитых и склонных к известного рода знаниям людей из народа; таких книг, которые бы вызывали потребность мышления по известному предмету и дальнейшего изучения. Такими мне представляются возможными — арифметика, алгебра, геометрия, химия, физика. Мне представляется, что изложение должно быть самое строгое и серьёзное. Не выражу всего, что думаю об этом теперь, но рад бы был вызнать ваше мнение. Здоровье моё очень хорошо. Иногда думаю, что если бы жизнь моя не имела другого смысла, кроме моей жизни и удовольствий от неё, — выздоровление было бы ещё ужасней, чем смерть. У казнимого уже была петля на шее, он совсем приготовился, и вдруг петлю сняли, но не затем, чтобы простить, а чтобы казнить какой-то другой казнью. При Христовой же вере в то, что жизнь не во мне, а в служении Богу и ближнему — отсрочка эта самая радостная: жизнь какая была, так и останется, а радость служения закону мира, Богу в моей теперешней форме увеличивается. Прощайте, дорогой Николай Николаевич. Пишите, когда вздумается» 1.

______________
     1 Архив В. Г. Черткова.

     Подобное же письмо он написал и мне в это время.
    «Спасибо, дорогой друг, за то, что пишете мне. Нынешнее письмо со вложением письма Джунковского доставило мне большую радость. Радуешься тому, что за стеной идёт та же работа, которая для тебя составляет жизнь. И, странно, совсем не хочется видеть, прийти в общение с ними: бесполезно, произойдет трата времени. Мы в своей, они в своей траншее. Радостно только слышать работу друг друга. Чертков только что уехал, очень бодр. Мне хорошо с ним было. Знаю вашу переписку и, кроме самого хорошего, ничего в ней не вижу. От Залюбовского опять получил письма брата. Очень хорошие письма.
    Я на костылях с болью передвигаюсь и опускать ногу не могу, оттого дурно сплю и оттого не могу хорошо связно выражать все то, что много набра-

____
70

лось в голове и сердце. Поцелуйте от меня Симона. Что он? Что научный отдел? Хорошо бы, кабы вы взялись за него. Л. Т.
     Благодарю Симона за его письмо, выражающее его хорошее душевное состояние. Мы все очень полюбили Лиз. Фёдоровну. Начал ли он работать? Его начало метеорологии хорошо по чувству, по отношению к предмету, но мне кажется, что нужно строго научное, т. е. изложение в сжатой, понятной форме всего того, что каждый из нас знает по своему предмету, в более правильном изложении, чем то, в котором мы их воспринимали, и потому не понижение тона, а повышение его. В естественных науках (химии, физике, ботанике и др.) мне представляется, что изложение распадается на 3 части: 1. Основы науки, установление взгляда на явления с точки зрения известной науки. 2. Соображения, предложения, аналогии, полузаконы (в химии), которые можно выводить из основных законов, и 3. Приложение науки к жизни. Я неясно выражаюсь, но вы отчасти поймете, и, Бог даст, само дело покажет и разъяснит. Я знаю тоже, что требования такие — огромны. Но ведь разве нужно сразу достигнуть совершенства или всё бросить? Надо делать, попытаться. Мне представляется возможным: арифметика, алгебра, геометрия, химия, история и древняя, и средняя, и русская церкви. Но я уверен, что все науки возможны, потому что настолько наука — наука, насколько она ясно и просто может быть изложена. Л. Т.» 1

¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬________________
    1 Архив  П. И.  Бирюкова.

    Видно, как занимало его дело «Посредника», и эта забота его удваивала нашу энергию.
    В начале этого письма Л. Н-ч говорит о письме Джунковского. В этом письме молодой гвардейский уланский офицер, Николай Фёдорович Джунковский, сообщал Л. Н-чу, что его двоюродный брат, князь Дмитрий Александрович Хилков, совершенно самостоятельно пришел к тем же выводам о необходимости применения в жизни учения Христа, как и Л. Н-ч. Хилков в то время, получив от матери большой и ценный участок земли, передал его в общинное пользование крестьянам и сам стал крестьянствовать на небольшом участке земли. Кто-то из родственников привёз Хилкову «В чём моя вера?» на французском языке. Прочтя эту книгу, Хилков почувствовал полную близость к выраженным в ней идеям и, не зная, где достать оригинал, перевёл всю книгу на русский язык и распространил её в рукописи среди своих друзей и знакомых.
    Вскоре последовало личное знакомство Хилкова и Л. Н-ча, и между ними установилось тесное дружеское обще-ние; в дальнейшем изложении мы приведем некоторые выдержки из их интересной переписки.

    В конце октября посетил Л. Н-ча его старинный приятель Александр Александрович Стахович, большой мастер читать вслух драматические произведения. Большой поклонник Островского, Стахович с увлечением прочёл Л. Н-чу несколько пьес.
    Л. Н-ч, хорошо знавший и ценивший Островского, был особенно поражен его силой в чтении Стаховича, и ему пришло на мысль воспользоваться драматической формой для создания новых художественных образов, уже давно готовых принять реальную форму.
    И вот Л. Н-ч набрасывает сюжет «Власти тьмы».
    Тема этой драмы взята из действительной жизни и рассказана была Л. Н-чу Ник. Вас. Давыдовым, тогдашним прокурором тульского окружного суда.
    Заимствуем сведения о происхождении этой драмы из воспоминаний графини Софьи Андреевны Толстой, напечатанных в «Толстовском ежегоднике» 1912 года.

____
71

    1-ое действие драмы было написано 20 октября. В ноябре к нему снова заехал А. А. Стахович. Л. Н-ч работал в зале и встретил его словами: «Как я рад, что вы приехали! Вашим чтением вы расшевелили меня. После вас я написал драму». Между двумя приездами Стаховича прошло около 3-х недель. Так что драма была написана в 2 недели. Работа Л. Н-ча шла, действительно, необыкновенно быстро. Видимо, образы ждали момента воплощения и сами просились на бумагу. Переписчики едва успевали вносить в рукопись исправления.
     В конце ноября Л. Н-ч с семьёй переехал в Москву и там придал своему произведению окончательный вид и отдал его в издание «Посредника».
    «Ещё до напечатания её, — рассказывает Софья Андреевна, — «Власть тьмы» читали всюду по рукописи. М. Г. Савина приезжала в Москву просить у Льва Николаевича разрешения поставить драму на петербургской сцене в её бенефис. Лев Николаевич охотно согласился, но 2 апреля 1887 года была получена от Савиной телеграмма, что пьеса запрещена цензурой, и не только для театра, но и для напечатания. По этому поводу я написала недоумевающее письмо начальнику по делам печати Феоктистову, который мне отвечал длинным письмом, объясняя, что во «Власти тьмы» цинизм выражений, невозможные для нервов сцены и т. п. О том же, почему драма запрещена в печати, не дал мне никакого ответа. Во мне кипела злоба, хотелось ехать в Петербург воевать, но я не могла оставить детей в отсутствие дочери Тани и её отца, гостивших тогда у гр. Олсуфьевых в их имении, близ станции Подсолнечное» 1.

____________
    1 «Толстовский Ежегодник»,  1912  г.  М. Стр. 18.

    Всюду восхищались этой драмой, — говорит С. А., — и запрещение цензурой напечатания её возмущало всё общество. Вероятно, это заставило Феоктистова одуматься, и он привёз разрешение к печати «Власти тьмы» моей сестре, Т. А. Кузьминской, для передачи мне, после чего мой хороший знакомый, М. А. С. мне пишет:
     «В радости своей забыв всё, что было глупого, досадного, непонятного в этой неравной борьбе величайшего писателя с непризнанными судьями, этого познающего себя гения с непонимающими своих обязанностей глупцами…» 2

_______________________
      2  Там  же,  стр.  19.

    Наконец, драма благополучно прошла цензуру и появилась в печати (был вычеркнут только эпиграф из евангелия и два-три выражения, резких по отношению к церкви). Она разошлась тогда в три дня в количестве 250000 экземпляров. Эффект, произведённый этим произведением, был неожиданный больше всего для самого Л. Н-ча. Я помню, как он скромно говорил мне, что он никак не ожидал, что это произведение так понравится публике. Он хотел просто написать драму для народного театра и думал, что её будут давать на балаганах. «Кабы я знал, что так понравится, я бы получше постарался написать», — говорил шутя Л. Н-ч.
    «Много перипетий пережила эта драма, — продолжает свои воспоминания С. А., — прежде, чем её познало все русское общество, несмотря на шум и успех, произведенные ею. 24 января 1887 года мне писали из Петербурга:
    «Ура! Драма на сцену пропущена. Варламов распределял роли и шутил, что Савиной надо ноги подрезать, если она хочет играть Анютку… Потом вдруг вследствие каких-то недоразумений у Савиной был отнят бенефис, и "Власть тьмы" запретили».
    3 февраля меня снова уведомили, что «решено репетировать драму, и сам будет на генеральной репетиции». А. Потехин писал мне 12 марта, что ходят слухи о запрещении «Власти тьмы», и очень звал меня на генеральную репетицию, надеясь, что моё присутствие будет полезно в цензурном отношении. Поехать в Петербург мне не пришлось, и почему-то и тогда драма эта не была поставлена на императорском театре. 22 марта А. Потехин мне снова пишет:

¬¬¬¬___
72

    «Власть тьмы» срепетирована, — декорации, костюмы все готовы, и вдруг запретили её играть через министерство двора… Все актеры ужасно огорчены…»
     Но прежде, чем «Власть тьмы» появилась на императорских и частных театрах, её превосходно сыграли в 1890 году в Петербурге любители из общества. Инициатива постановки этой драмы принадлежала госпоже Присёлковой» 1.

____________
     1 Там же,  стр.  20—21.

     Несмотря на огромный успех «Власти тьмы», её поставили на императорских и частных театрах только еще через пять лет. Шла она в Петербурге 18 октября 1895 года, в бенефис актрисы Васильевой 2.

_________________
     2 Там же, стр. 22

     А. А. Стахович рассказывает о странном впечатлении, произведённом чтением «Власти тьмы» на яснополянских крестьян:
     «На другой день кое-как переписали драму. Вечером в нижнем этаже дома было чтение. Собралось не менее сорока крестьян. Я плохо разбирал переписанный разными почерками экземпляр, так что 5-й акт читал сам Лев Николаевич. Крестьяне слушали молча. Один Мих. Фом. — буфетчик — шумно выражал свой восторг громким хохотом.
     Кончилось чтение. Л. Н. обратился к пожилому крестьянину, бывшему его любимому ученику яснополянской школы с вопросом, как ему понравилось прочитанное сочинение?
     Тот ответил:
     — Как тебе сказать, Лев Николаевич. Микита поначалу ловко повёл дело… а потом сплоховал…
     Больше Толстой ни у кого ничего не спрашивал…
     Вечером Л. Н. был не в духе. «Это буфетчик всему виной, — говорил он, — для него вы генерал, он вас уважает: вы даёте ему на чай по три рубля… и вдруг вы же кричите, представляете пьяного; как ему было не хохотать и тем помешать крестьянам верно понять достоинство пьесы, тем более, что большинство слушателей считают его за образованного человека» 3.

_______________
     3  Там же, стр. 38 – 39.

     Затем А. А. Стахович, получив корректурные оттиски в Петербурге, стал читать «Власть тьмы» в высших светских кругах Петербурга. Вскоре он был приглашен на чтение к императору Александру III.
      В письме к Софье Андреевне А. А. Стахович так описывает это чтение у государя 27 января 1887 года:
     «Присутствовали: государь, императрица, великие княгини, великие князья, кружок приближённых государю, императрицы и близкие графа Воронцова.
     Государь подошёл к столику, на котором лежала пьеса, взял её и сказал мне:
     — Целую неделю лежала она у меня на столе. Я никак не успел её прочесть; пожалуйста, читайте всё, без всяких пропусков.
     Когда я начал читать действующих лиц, то заметил, что государь их записывает; я подошёл и просил разрешения перечесть их снова. Его величество записал все имена.
     Началось чтение. Как ни был я увлечён драмой и желанием прочесть хорошо, я, насколько мог, старался следить за впечатлением, которое пьеса произведёт на его величество; он слушал внимательно; я заметил, что ход и развитие действия интересовали его; внутреннее чувство говорило мне, что успех возможен… но — увы! — актёр снова пересилил наблюдателя, я почувствовал, что переживает в пьесе Матрёна, Никита и бедная Маринка… И забыл я, где читаю и перед кем…
     Государю было угодно, чтобы для отдыха чтеца антракты были продолжительны; они затягивались сами собой. Его величество приходил курить, долго говорил о пьесе. Про роль Митрича он выразился:
     — Солдат всегда во всех творениях Толстого поразительно хорош.
____
73

     После сцены Митрича с Анюткой великий князь Владимир Александрович сказал мне:
     — И на солнце есть пятна, только на основании этого я позволю себе указать на неверность этой сцены. Все рассуждения Митрича о бабах справедливы, но говорит их не николаевский солдат… а сам граф Толстой. Это не разговор старика с крестьянской девочкой, а длинные философские монологи.
     Я стал возражать, великий князь перебил меня:
     — Я пойду просить Её Величество, чтобы она позволила снова прочесть эту сцену, все будут рады опять услышать вас, а после чтения мне будет легче доказать, что я прав.
     Подошёл государь. Великий князь повторил ему своё мнение об этой сцене. Государь отвечал:

<Дальнейший отрывок текста, до слов: «давая новые указания: », в издании 2000 года ошибочно напечатан на страницах 66, 67 и 68>

<С. 66>

     — Ты не прав. Все рассуждения Митрича не монологи, вложенные автором в уста солдату, а естественный разговор; невольно на эту тему навела Митрича Аннушка, и под ужасным впечатлением этой ночи и всего, что делается за сценой, Митрич «думает вслух», как часто делают это старые люди, передавая словами все свои тяжёлые думы о бабах и их печальной судьбе… не обращая совсем никакого внимания на свою десятилетнюю слушательницу.
     Как в этих немногих словах верно понято и высказано душевное состояние Митрича и все его рассуждения! 1

_____________
     1 Я читал «Власть тьмы» у М. А. Сольской для принцессы Евгении Максимилиановны Ольденбургской, которая приказала передать Толстому её поклон, сказав: «Я была девочкой, когда граф Толстой был у матушки во Флоренции; скажите ему, что, как я буду в Москве, я навещу его. Если он, как Митрич, от меня полезет на печку, я, как Анютка, найду его и там».

     Сильное впечатление произвёл 4-й акт; видно было, что он захватил всех, что выразилось в антрактах в разнообразных, но общих похвалах. После конца 5-го действия все долго молчали, пока не раздался голос государя.
     — Чудная вещь.
     И эти два слова разверзли уста всем. Пошли толки: о задушевном признании Никиты, святой радости Акима, любви глухой Акулины к Никите, желавшей, чтоб спасти его, взять на себя его преступление… Восторженные возгласы «чудо! чудо!» раздавались со всех сторон» 2.

_____________
     2 Там же, стр. 40 – 42.

     Отношение Л. Н-ча ко всему шуму, поднятому около этого произведения, выражается в нескольких строках в его письме того времени к Н. Н. Страхову:
     «Про себя скажу, что я последнее время решительно мучим последствиями моей драмы. Если бы знал, что столько это у меня отнимет времени, ни за что бы не напечатал. Чудн;й народ люди нашего круга! Как ни думаешь знать их, всякий день удивляют своей праздностью и неожиданностью употребления способности мысли. Вот именно, как с писанной торбой. На дело боятся употребить и болтается она у них перед ногами, бьёт и их, и других. А делать им, беднякам, больше нечего».

<С. 67>

     Жизненная сила этой драмы, этнографически чистый язык, глубина идеи, выраженной в ней, этой затяжной силы греха и блеска истины в убогой форме Акима; новизна самой формы творчества, ещё не проявлявшейся у Л. Н-ча, — всё это ошеломляющим образом подействовало на читающую публику, и она преклонилась перед свободным творцом, так ясно показавшим, что форма безразлична для того, кто полон познанием высших нравственных чувств.

______________
     И только что успел кончить Л. Н-ч эту вещь, как принялся за новую работу, которая, как и первая, предназначалась для народа.
     Он с увлечением стал заниматься составлением народного календаря с пословицами.
     Работа видимо кипела, и календарь был почти готов, но ужасная цензура и тут наложила свою жестокую лапу.
     Обеспокоенный судьбой календаря в московской цензуре, Л. Н-ч пишет такое письмо:
     «Дорогой Павел Иванович, календарь здесь застрял в цензуре. Сытин уверяет, что в Петербурге лучше. Я боюсь, что он сваливает с себя и наваливает на вас. Ну, уж вы это знаете. Велел Петров переписать отдельно святых и тексты на воскресения. Мне не верится, чтобы так надо было: так это глупо. Запрещено, может быть, для них ведь только сопоставление текстов с пословицами. Если так, то представляйте, как есть, и тогда постарайтесь от себя пополнить или заменить пословицы тех дней, которые я выписываю. Некоторые из них мне кажутся слабы, некоторые бедны без объяснения. Я тоже, со своей стороны, придумаю; если успею, велю переслать. Но вы вообще действуйте смелее. Приписывайте, поправляйте, выбрасывайте.
     Если же, как я и предполагаю, текстов не пропустят в соединении с пословицами, то по воскресным дням поместите одни тексты, а оставшимися от текстов пословицами заместите те дни, в которые плохи. Если же вовсе текстов не пропустят, то оставьте одни пословицы, избрав самые серьёзные, а заместите самые плохие. Я это очень охотно бы сделал, если бы был в Петербурге, а теперь уж вы — общими силами.
     Главное дело в том, что у вас, говорят, цензура — люди, т. е. с ними можно говорить, а здесь, говорят, — стена и нельзя говорить. Как только можно говорить, то можно сказать: нельзя текстов с пословицами — поместим отдельно, нельзя совсем текстов — мы не поместим. Нельзя святых без обозначения равноапостольных и т. д. — поместим и это. Нельзя без царских дней — поместим. Кроме того, я почти кончил заметки на каждый месяц. Напишите мне поскорей, даже телеграфируйте, есть ли надежда на пропуск в цензуре через неделю (ну, 10 дней), и тогда я брошу другие дела и кончу это и пришлю вам. Спасибо вам за ваше письмо; я получил его в Ясной. Обнимаю вас. Я жив, здоров, в Москве».
     Мне удалось кое-что сделать в петербургской цензуре, т. е. добиться разрешения печатать календарь хотя не урезками, но в приличной форме. И Л. Н-ч, ободрённый этим, продолжает работать и посылает мне дополнения.
     Вот следующее его руководящее письмо:
     «Передаст вам это письмо шурин Берс Вячеслав и рукопись статьи к каждому месяцу календаря. Мне кажется, что эти заметки могут быть на пользу. Могут вызвать подражание, особенно по отделу сельскохозяйственных, да и всех других советов. Просить вас нечего хлопотать в цензуре: вы сами сделаете, что нужно. Статьи не получал. Статья астрономическая о затмении солнца превосходна по мысли. Свою выдержку из письма никак не могу успеть просмотреть. Мне нужно только часа два ею заняться. Но до сих пор не могу вы-

<С. 68>

брать времени. Слава Богу, занят очень. Ещё мне хотелось очень к календарю восхождение солнца и луны на каждый день. Это просто списать. А хотелось восход известных созвездий — Стожаров (Плеяд), Креста и Сириуса. Чтобы ночью время узнавать и маленькое понятие о видимых яв-лениях неба. Тут же можно поместить о направлении хво-ста Медведицы по временам года и о Полярной звезде» 1.

_____________
     1  Архив П. И. Бирюкова.

     Маленькая задержка в печатании уже беспокоит его. Так, через несколько дней он пишет, давая новые указания:

<Дальнейший текст уже на своём месте, на стр. 73>

     «…Что вы мне не пишете, как набирается или печатается календарь? То, что вы меня распекаете, это очень хорошо. И хорошо то, что поправляете. Ум — хорошо, а два — ещё лучше. Главное, надо, чтобы было не так, чтобы оттолкнуло, подорвало доверие у читателя. Ещё нельзя ли к тому месту, где говорится о порчах, прибавить следующее: «Заболевают от порчи только те, кто верит в колдовство, в порчу. Заболевают не от колдовства, а от думы. Начнут думать, скучать, и точно заболевают. А кто не верит в пустяки в эти, тот ни от какого колдовства не заболевает». Или что-нибудь, имеющее этот смысл. Очень радуюсь, милый друг, что увижу вас к новому году, если будем живы. Как вы печатаете? Что цензура? Сколько вы печатаете? И не боитесь ли того, что не разойдётся, потому что не вовремя? Исправили ли, заместили ли плохие пословицы?»
     Вследствие возни с цензурой, светской и духовной, в которой всегда можно было добиться чего-нибудь только обходными путями, календарь действительно запоздал. Он вышел только в январе 1887 года. Это и заставляло беспокоиться Л. Н-ча.
     Но когда вышел календарь, беспокойство Л. Н-ча сменилось горьким разочарованием: календарь ему не понравился, особенно приложенная к нему астрономическая статья, написанная специально для календаря молодым тогда профессором Клебером, ныне уже умершим.
    В одном из писем я выражал Л. Н-чу недоумение, что он в одной из своих статей о деревенской жизни и работах советует в праздник сходить в церковь. Л. Н-ч исправил, смягчил место и благодарил меня за указания. И вот, вспоминая это моё замечание, он пишет мне письмо, полное укоров и сожаления, но вместе с тем проникнутое такою любовью, что я не испытал ни малейшего огорчения, читая его, хотя и пришлось сильно пожалеть, что я не сумел угодить ему этим календарём, которого он с таким нетерпением ждал.
     «Вы меня распекали, милый друг, за то, что я посоветовал в церковь ходить — это старое существующее суеверие, и потому простительно, но как же вас распекать за статью астр. в календаре? Это отвратительная, ужасная, безбожная, дикая, злодейская статья. Во-первых, гордость: мы вот что знаем, а вы что, сиволапые? Во-вторых, невежество: выдавать за знания свои дикие безбожные суеверия, что оторвался от солнца кусок и что солнце потухнет; в-третьих, незнание народа. Никто не поверит ни одному слову и только на смех поднимет господ (и поделом); в-четвёртых, главное — не любовное — не помочь человеку, не рассказать, как я что узнал, чтобы и он мог узнать, а хвастовство чужими, да ещё не усвоенными себе трудами, да ещё неправдой.
     Хороша эта статья только тем, что ясно показывает, каких статей не надо. Всё то, наверное, не годится, что хоть немного похоже на эту статью. Тут на

____
74

20 стр. всё: и спектр, анализ, и образование миров. И ничего, кроме кощунства против Бога и науки. Вместо всего этого я бы занял эти страницы описанием видимого неба в разные времена, показал бы по отношению звёзд места восхождения и захождения солнца, видимые у нас звёзды в разные времена года и место этих звёзд днём, и того бы много. Если не вы писали эту статью (я уверен — не вы), то не показывайте тому, кто писал, этого письма, а коли он такой, что можно ему сказать, то скажите, что я думаю, если ему интересно. Из популярных книжек в области науки (как и в области искусства) ничего нельзя брать. Надо, став на точку зрения своего читателя, самостоятельно работать. И если работа эта удалась — передать этот ход работы читателю. Главное же, науку передавать научно, т. е. весь ход мысли при исследовании какого-нибудь предмета, а не сказочно, как в этой ужасной статье. — Вообще календарь произвёл во мне грусть, и я спрятал его подальше, чтобы не видать его. Святцы отдельно, и потому пословицы по числам уже не имеют смысла. Нельзя было совсем без святцев? Восхождения месяца нет. И злодейская статья, имеющая одно значение для народа — полемики с библией. А с библией для народа неразрывно связано и Евангелие. Хорошо, если вращение земли и тем более древность за 6000 лет мира вытекает из несомненного знания, но беда, если это новое суеверие вместо старого. Старое нравственнее и умнее нового. Если это знание, то со знанием приобретается и критическая способность, и потому знание не опасно. Но голые результаты знания — это хуже Иверской и мощей. Простите, милый друг, если вас огорчит это письмо. Вы мучились, хлопотали, а я как будто упрекаю, но всё, что я пишу, я уверен, что вы знаете так же, как и я. Вас закрутила цензура и суета жизни. Я бы на вашем месте не то бы ещё наделал. Если вы не согласны со мной, тем более, что я очень бестолково пишу, то поговорим обо всём при свидании, которого я жду не дождусь. Не еду никуда, ожидая этой радости. Как адрес Хилкова? Л. Т.
     Ради Бога, если есть чувство досады на меня, уничтожьте в себе, потому что я, огорчаясь на календарь изо всех сил, ни на секунду не переносил этого огорчения на вас, а, кажется, ещё больше люблю вас, досадуя на статью».
     Несмотря на эту неудачу, календарь имел большой успех, и 1-е издание быстро разошлось. Повторение его было уже поздно, но пословицы, выбранные Л. Н-чем и расположенные по дням, были с тех пор много раз переизданы разными фирмами под названием «Пословицы на каждый день».
     И этот маленький сборник народных мудрых изречений послужил, по нашему мнению, основанием для составления в будущем «Круга чтения».
     В это же время, т. е. в декабре 1886 года Л. Н-ч пишет между прочим Н. Н. Ге:
     «Я в Москве и так, несмотря на это, счастлив и спокоен большею частью, что ничего не желаю. Работы столько, вероятно что нужной людям, что знаешь вперёд, что не кончишь. Также и у вас, я знаю. А как знаешь, что не кончишь работы, отпадает желание личной награды за неё, а остаётся одно сознание служения. Я иногда испытываю это и тогда особенно хорошо; но как только начнут другие хвалить (как у меня теперь с драмой), так сейчас является желание личной награды за свой труд и глупое самодовольство: каков я! что сделал! Правда, спасает от этого — вы тоже знаете это, — то, что некогда, а надо за другое приниматься… Когда не думаю о ваших работах ничего, а как подумаю, так ужасно хочется их видеть. Ну, живы будем, увидим. Чертков в деревне с женой. Дело печатания затихло от цензуры. Всё марают. Я нахожу, что это хорошо. Ведь то, что насилием ничего нельзя сделать, есть не фраза, а самая очевидная истина. Так как же меня может огорчать то, что против моего дела употребляют то орудие, которое ничего не может сделать. Если
____
75

огорчает, то тут непременно есть моя личность, та самая, которой не должно быть для моего дела…
    Эпиктет не мешает Христу, но не заменяет Христа. Только через Христа и поймёшь Эпиктета. Я читал Эпиктета и ничего не нашёл. А после Христа понял всю его, Эпиктета, глубину и силу. Я думаю и с Конфуцием то же» 1.
______________
     1 Архив Черткова

     Связь Н. Н. Ге с Л. Н-чем всё сильнее крепла. Он с увлечением вчитывался в его религиозно-философские художественные произведения нового периода и старался запечатлеть на бумаге и полотне возникавшие в его голове чудные образы.
     В это приблизительно время Л. Н-ч написал текст к известной картине Ге «Тайная вечеря».
     В этом тексте Л. Н-ч высказывает мысль, дающую новый смысл всему рассказу о тайной вечере. Христос умыл ноги ученикам и, стало быть, и Иуде. И сказав ему: что делаешь, делай скорее! Христос, побудив Иуду уйти, спас его от гнева учеников, уже догадывавшихся, кто предатель. Таким образом, вся прощальная беседа является не только словами, но делом высочайшей любви не только к ближним, но и к врагам.
     В ноябре этого года Л. Н-ч пишет к Н. Н. Ге:
     «У меня всё хорошо, Божья благодать. Радостей мне Бог даёт слишком много. В семье доброе семя хоть медленно, но, несомненно, растёт. Людей, братьев по вере всё прибывает».
    Из переписки Л. Н-ча с его друзьями и знакомыми упомянем его письмо к одному революционеру Л-ому, побывавшему у него и потом написавшему ему письмо, в котором, выражая сочувствие, он делал Л. Н-чу некоторые возражения. Искренность, замеченная Л. Н-чем в этом человеке, и серьёзное искание правды побудили Л. Н-ча ответить ему большим письмом, в котором Л. Н-ч даёт ясное определение своей точки зрения на революционную деятельность, указывая на сходство и различие между двумя мировоззрениями. Говоря об отношении революционеров к правительству, Л. Н-ч видит их слабость в том, что они, подобно правительству, допускают употребление насилия, хотя и направленного в обратную сторону.
    «Доводы ваши сводятся к тому, — продолжает Л. Н-ч, — что человек во имя любви к людям может и должен убивать людей, потому что есть какие-то для меня таинственные силы или самые непонятные рассуждения, во имя которых люди всегда убивали друг друга, — те самые, по которым Каиафа нашёл, что выгоднее убить одного Христа, чем погубить целый народ. Цель же всех доводов есть оправдание убийства. Вы даже как будто негодуете на то, что есть люди, которые утверждают, что жен и детей не надо бить.
     Человечество живёт, нравственное сознание растёт в нём, и оно доживает сначала до того, что сознаёт нравственную невозможность есть своих родителей, потом убивать излишних детей, потом убивать пленных, потом держать рабов, потом битьём приводить в согласие своих семейных и потом — одно из главных приобретений человечества — невозможность убийством и вообще насилием достигать своего совокупного блага. Есть люди, дожившие до этой стадии нравственного сознания; есть люди, не дожившие до неё» 2.

 ________________
     2 Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого. Т. XXII. Изд. И. Д. Сытина. М. 1913. Стр. 15.

     Затем он определяет значение заповеди о любви, признаваемой и революционером, и говорит:
     «Вы прекрасно говорите о том, что основная заповедь есть заповедь любви, но неправильно говорите, что всякие частные заповеди могут нарушать её. Вы тут неправильно смешиваете две разные вещи: заповедь — не есть свинины и хотя бы заповедь — не убивать. Первая может быть в разногласии с любовью, потому что не имеет предметов любви. Но вторая есть только выра-

____
76

жение той степени сознания, которой достигло человечес-тво в определении любви. Любовь — очень опасное слово. Вы знаете, что во имя любви к семье совершаются самые злые поступки, во имя любви к отечеству — ещё худшие, а во имя любви к человечеству — самые страшные ужасы. Что любовь даёт смысл жизни человеческой, давно известно, но в чём любовь? Этот вопрос не переставая решается мудростью человечества и решается всегда отрицательным путём: показывается, что то, что неправильно называлось и проходило под фирмой любви, не есть любовь. Убивать людей — не любовь, мучить их, бить их во имя чего бы то ни было, предпочитать одних другим — тоже не любовь. И заповедь «не противься злу насилием» есть такая заповедь, указывающая тот предел, на котором прекращается деятельность любви. И в этом деле можно идти вперёд, но не назад, как вы хотите» 1.

___________
      1 Там же, стр. 16.    

     Наконец, он сам старается войти в положение искрен-него революционера, признавая законными и разумными мотивы его деятельности, т. е. возмущение окружающим его злом и насилием, и старается показать ему неразумность того метода, который употребляется революционерами и который уничтожает нравственную силу их, часто самоотверженного поведения:
     «Насилие и убийство возмутило вас, и вы увлеклись естественным чувством: положим, стали противодействовать насилию и убийству насилием и убийством. Такая деятельность, хотя и близкая к животной, неразумная, не имеет в себе ничего бессмысленного и противоречивого; но как только правительства или революционеры хотят оправдать такую деятельность разумными основаниями, тогда является ужасающая бессмыслица, и необходимо нагромождение софизмов, чтобы не видна была бессмысленность такой попытки».
     Интересно сопоставить с этим письмом мысль, высказанную Л. Н-чем в письме к Черткову около этого же времени:
     «Мы часто обманываемся тем, что, встречаясь с революционерами, думаем, что мы стоим близко рядом. Нет государства — нет государства, нет собственности — нет собственности, нет неравенства — нет неравенства и мн. др. Кажется, всё одно и то же. Но не только есть большая разница, но нет более далёких от нас людей. Для христианина нет государства, а для них нужно уничтожить государство; для христианина нет собственности, а они уничтожают собственность. Для христианина все равны, а они хотят уничтожить неравенство. Это как раз два конца несомкнутого кольца. Концы рядом, но более отдалены друг от друга, чем все остальные части кольца. Надо обойти всё кольцо для того, чтобы соединить то, что на концах».
     Другого характера письмо того же времени, которое распространилось среди друзей Л. Н-ча под именем письма «к милому юноше», озаглавленное так, кажется, другом Л. Н-ча Марьей Александровной Шмидт.
     В этом письме среди нежных эпитетов, с которыми Л. Н-ч обращается к юноше, есть много глубоких мыслей. Юношу смущают разветвления христианства. Он чует истину в этом учении, у него есть потребность веры, но перед ним многообразие вер, и он останавливается перед дорогой, разбившейся на множество тропинок, сбивших его с настоящего пути. И вот Л. Н-ч направляет его снова на главный путь. Он предполагает два способа решения вопроса об истинном христианстве.
     1. Христос — догматическая личность, 2-е лицо, сын Божий, сошедший с неба для спасения людей, ради любви общей.
    2. Христос — мудрый учитель жизни. И в том и в другом случае исход один:

____
77

     «Если учение искажено и распалось на много толков, то одно из двух: или самое учение ничтожно, или я не знаю великого учения.
     И потому, в случае второго предположения, того, что Христос — мудрый человек, необходимо совершенно свободно читать Евангелие четырех евангелистов и без самоуверенности и без ложной радости читать эту книгу, как мы читаем книги мудрецов. И тогда тотчас же скажется величие учения, отпадут сами собою искажения и станет очевидно, что распадение на толки происходит не в самом учении, а в искусственной области, находящейся вне его.
     Необходимость самому просто и наивно читать четырех евангелистов, выделяя из них слова самого Христа, будет еще очевиднее при первом предположении.
     Христос-Бог сошёл раз во всё продолжение жизни мира на землю, чтобы открыть людям их спасение. Сошёл Он по любви к людям. Жил, и учил, и умер, любя людей.
     Мы с вами — люди. Мы страдаем, мучаемся, ища спасения, и не находим его. Зачем же сходил Христос в мир?
     Тут что-то не то.
     Разве мог Бог, сойдя в мир для нас, забыть нас с вами?
     Или Он не умел так сказать, чтобы нам было понятно?
     А Он говорил, и мы имеем перед собой Его слова. Они перед нами точно те же, какими они были перед теми, которые слушали его проповедь на горе.
     Отчего же те все поняли, и не сказали, что это неясно, не требовали у него разъяснений, а все поняли и сказали, что они никогда не слыхали ничего подобного, что Он учит, как ;;;;;;; ;;;; , власть имеющий.
     Отчего же нам не понятно, и мы боимся, что распадёмся на секты?
     Очевидно, оттого, что мы слушаем не Его, а тех, которые стали на его место.
     Так что и в первом предположении остаётся одно — внимать Его словам с детской простотой, как ребёнок слушает мать, с полной уверенностью, что мать, любя его, сумеет сказать ему всё ясно и понятно, и что только одна мать скажет ему истинную правду и всё, что нужно для его блага».
                _______________

     Но у Л. Н-ча были и совсем другого рода ученики, которым он давал советы по своей специальности, литературе.
     Одним из таких учеников был писатель Фёдор Тищенко, переписка с которым завязалась в этом же году. Тищенко послал Л. Н-чу написанный им рассказ «Сёмен-сирота и его жена». Л. Н-ч почувствовал в авторе дарование и серьёзно принялся руководить его работой. Он даёт ему и технические, литературные советы, как улучшить его работу, выясняет ему, для каких читателей будет годна его повесть и каких он должен иметь в виду. Он поощряет его на дальнейшую работу и старается дать направление его таланту.
     Одно письмо он заключает так:
    «Впрочем, я напрасно всё это пишу вам. Если, как я понимаю вас, у вас есть талант, то вы всё это должны сами чувствовать. Если же нет, то — тупо сковано не наточишь. Я понимаю вас так: у вас тонкая художественная натура, но взгляд на жизнь у вас неверный. Вы, например, на писание смотрите, как на средство к жизни. Это ужасная ошибка. Это значит высшее условие подчинить низшему. Будете думать о том, что вам даст писание, и оно ничего вам не даст. Не будете думать об этом, и оно даст вам гораздо больше того, что вы можете ожидать.
     Пожалуйста, примите все мои резкие слова с тою же любовью, с которой я пишу их. Посылаю вам назад рукопись, надеясь, что вы последуете моему совету» 1.

  _____________
         1  Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого. Т. XXII. Изд. И. Д. Сытина. М. 1913. Стр. 11.
_____
78

     Другое письмо к нему же он кончает такими словами:
    «Общий вывод тот, что если вы верите в истину (истина одна — учение Христа), то вы можете писать хорошо, но только при непременном условии, чтобы иметь в виду не исключительную публику образованного класса, а всю огромную массу рабочих мужчин и женщин. Если вы не читали тех книг, которые я посылаю вам, то прочтите и вникните и в направление, и в характер их и попытайтесь написать такую же. Мне кажется, что вы можете. Направление — ясно выраженное в художественных образах учение Христа его, 5 заповедей, характер, — чтобы можно было прочесть эту книгу старику, женщинам, ребёнку, и тот и другой заинтересовались, умилились и почувствовали бы себя добрее. Постарайтесь писать в этом роде. Если вам нужны деньги, то вы получите и деньги за этот труд. Но, ради Бога, не строите свою материальную жизнь на литературной работе. Это — разврат» 1.
     Повесть, о которой идёт речь, исправленная согласно совету Л. Н-ча, была напечатана сначала в «Вестнике Европы», а потом в издании «Посредника».

 ______________
     1  Там же, стр. 7.






















___
79


Часть II.

1887–1891 гг.
ФИЛОСОФСКОЕ ОБОСНОВАНИЕ
И ПРАКТИКА ЖИЗНИ

ГЛАВА 7.
«О жизни». Новые посетители. Переписка

     «О жизни». Письмо  А.  К. Дитерихc. Увлечение этой темой. Чтение Л. Н – чем отрывков из этой работы в заседании «Психологического общества». Известия о ходе работы  в  письмах ко мне и к Черткову.  Мнение  H.  Н.  Страхова.  Окончание статьи и отсылка её в  типографию. Корректура  Грота.  Новые поправки  и  переделки.  Чтение Канта.  Отпечатание  книги «О жизни».  Запрещение  цензуры  и  уничтожение  книги. Краткое изложение содержания. 
     Согласие против пьянства. Декларация. Возражение друзей.  Распространение  «Согласия».  Литературные работы Л. Н – ча по вопросу о трезвости.
     Новые знакомства  и  посещение  друзей.  Н. С.  Лесков.  Ф. Массарик.  Кенан. А  Ф.  Кони.  Его  воспоминания.  Графиня Ал. Андр. Толстая; её воспоминания и переписка со Л. Н – чем. Андреев-Бурлак. И. Е. Репин. Портрет и картина. Письмо к Страхову. Исполнение Крейцеровой сонаты в Ясной Поляне. Предложение Л. Н – ча.
     Серебряная свадьба Л. Н – ча и Софьи Андреевны. Л. Н – ч у Чертковых в Крёкшине.
     Мысли Л. Н – ча об искусстве из его переписки с друзьями. И. В. Савихин, Ив. Ив. Горбунов, Н. Н. Ге. Мнение Л. Н – ча о Гоголе.
    Дальнейшая переписка Л. Н – ча. Письмо к тифлисским барышням. Ромэн Роллан. Братство Иисуса по Евангелию. Из переписки  с  Чертковым  и  мною. Заключение.

     Одновременно с художественным творчеством во Л. Н-че шла глубокая философская работа, вырабатывались твёрдые теоретические положения. Помню, как раз во время болезни, в конце 1886 года, Л. Н-ч получил от Анны Константиновны Дитерихс, впоследствии Чертковой, серьёзное письмо с запросами о смысле жизни, о значении смерти; оно его заинтересовало, и он написал довольно обстоятельный ответ на нескольких листках почтовой бумаги. Ответ этот был переписан начисто и возвращен Л. Н-чу; после этого Л. Н-ч, поправляя, увлёкся этой работой и отдал ей много умственных и творческих сил. Он писал её довольно долго, целый год. Этот «ответ на письмо» все разрастался, а внутренняя духовная работа, сопровождавшая его, открывала ему новые формы сознания, которые он выражал на бумаге.
     Несколько раз ему казалось, что он кончил эту статью, и он читал её близким людям, в ком надеялся найти серьезное понимание.
     25 февраля 1887 года Л. Н-ч присутствовал на заседании Московского психологического общества. Профессор Н. Я. Грот читал реферат о свободе воли. В письме к Н. Н. Страхову Лев Николаевич говорит:
     «Я слушал дебаты и прекрасно провёл вечер, не без поучительности и, главное, с большим сочувствием лицам общества. Я начинаю выучиваться не сердиться на заблуждения».
     Таким образом, у Л. Н-ча установилась моральная связь с психологическим обществом, поддерживаемая преимущественно Н. Я. Гротом. И вот в одно из ближайших следующих заседаний, а именно 14 марта того же года, Л. Н-ч выступил сам с рефератом под названием «Жизнь бесконечная». Это было временное название его статьи, которую он тогда писал. Одно время Л. Н-ч называл эту статью «Понятие о жизни», а потом «О жизни и смерти». Но так как чем больше он углублялся в смысл этой статьи, тем меньше в ней оставалось места и значения смерти, то, когда он кончил её, слово "смерть" совсем выпало из заглавия и статья приняла название «О жизни».
     Несколько выписок из писем ко мне этого года показывают, как занимала его эта книга.
     Так, весной этого года он пишет:
     «Соскучился я о вас, милые друзья (обращаюсь к вам и Чертковым), беспрестанно думаю о вас. Верно оттого, что последнее время так был увлечён своими мыслями о жизни и смерти, что мало думал, так теперь наверстываю.

____
80

Я всё ещё не кончил и всё уясняю себе больше и больше. Когда кончу, то напечатаю у Оболенского последнюю, по-моему, лучшую версию, если он хочет и цензура пропустит (нецензурного, кажется, нет ничего)» 1.

___________________
      1 Архив П. И. Бирюкова.

      В апреле он писал Черткову:
      «Я всё работаю над жизнью и смертью, и что дальше, то яснее. Эта работа для меня ступень, на которую взбираюсь. Во время работы этой приходят мысли из этой же работы, которые могут быть выражены только в художественной форме, и когда кончу или перерву, Бог даст, то и напишу» 2.

_______________
     2 Архив Черткова.

     Летом в одном из писем ко мне он говорит:
    «Статья моя о жизни и смерти всё не кончается и разрастается в одну сторону и сокращается и уясняется в другую. Вообще же я вижу, что не скоро кончу, и если кончу, то напечатаю её отдельной книгой, без цензуры, и потому не могу дать её Оболенскому. И это меня огорчает. Будьте моим посредником между ним, чтобы он не огорчился и на меня не имел досады. Я постараюсь заменить это чем-либо другим. Пожалуйста, поговорите с ним и напишите мне».
    Наконец, ещё дальше он пишет: «Свою статью "О жизни и смерти" всё писал и пишу, и очень трудно; однако, посылаю набирать. Страхов был и одобрил; это меня поощрило» 3.

_______________
     3  Архив П. И. Бирюкова.

     Однако, он не отослал статьи в набор и после этого письма. Когда я приехал в Ясную Поляну в конце июля, я застал рукопись вновь переписанную и уже с небольшими только поправками — признак, что дело близится к концу. И действительно, когда я, пробыв несколько дней, собрался ехать в Москву, Л. Н-ч дал мне с собой всю рукопись с поручением сдать в набор в типографию Мамонтова, что я и сделал. При этом Л. Н-ч просил меня передать профессору Гроту его просьбу продержать корректуру. Этим он хотел искусственно оторваться от своей работы, снять с себя заботы о ней, чтобы освободить свои силы для другой назревавшей в нём работы художественной.
      После моего отъезда он писал Черткову:
     «П. И. милый вчера уехал и увёз в типографию статью о жизни. Начал я писать о жизни и смерти, а когда дописал, оказалось, что вторую часть заглавия пришлось выкинуть, потому что для меня по крайней мере это слово потеряло совершенно то значение, какое я ему придавал в заглавии. Дай-то Бог, чтобы хоть на некоторых читателей она произвела то же действие» 4.

_____________
     4  Архив  Черткова.

     Но совсем освободиться он не мог. Эта философская работа притягивала его к себе, и он сам руководил корректурной работой Грота. В ноябре того же года он мне пишет об этом:
    «Гроту, пожалуйста, скажите, что "вступление" я отнес к примечаниям, но потом думаю, что надо оставить его "вступлением" и колеблюсь. Не будет ли он так добр решить это за меня. А ещё то, что я желал бы просмотреть то, что идёт после тех глав, которые мы с вами переправили. Пожалуйста, скажите то же и в типографии. Они теперь мне ничего не посылают. Представьте себе, что у Канта всё то же самое сказано, и чудесно во многих местах» 5.

_____________
     5  Архив  П.  И.  Бирюкова.
     В это время он действительно читал Канта и восхищался им.
     Вот что он между прочим пишет о Канте в том же письме ко мне:
     «Много испытал радости, прочтя в 1-й раз Канта — «Критику практического разума». Какая странная судьба этого удивительного сочинения. Это венец всей его глубокой разумной деятельности и это-то никому не известно. Если вы не прочтете в подлиннике, и я буду жив — переведу и изложу, как умею.

____
81

Нет ли биографии Канта в публичной библиотеке? Попросите от меня и пришлите».
     Об этом же, более пространно, он пишет в письме к Н. Н. Страхову от 16 октября 1887 года:
     «Я в большом волнении. Я был нездоров простудой эти несколько дней и, не будучи в силах писать, читал и прочел в 1-й раз «Критику практического разума» Канта. Пожалуйста, ответьте мне, читали ли вы её? Когда? И поразила ли она вас? Я лет 25 тому назад поверил этому талантливому подкупу Шопенгауэра и прочел критику спекулятивного разума, которая есть ничто иное, как введение к изложению его основных взглядов к «Критике практического разума», и так и поверил, что старик заврался и что центр тяжести его — отрицание. Я и жил 20 лет в таком убеждении и никогда ничто не навело меня на мысль заглянуть в самую книгу. Ведь такое отношение к Канту все равно, что принять леса вокруг здания за здание. Моя ли это личная ошибка или общая? Мне кажется, что есть тут общая ошибка. Я нарочно посмотрел (на днях прочёл его биографию русскую) историю философии Вебера, которая у меня случилась, и увидал, что Г. Вебер не одобряет того основного положения, к которому пришёл Кант, что наша свобода, определяемая нравственными законами, и есть вещь сама в себе (т. е. сама жизнь) и видит в нём только повод для элукубраций Фихте, Шеллинга и Гегеля и всю заслугу видит в «Критике чистого разума», т. е. не видит совсем храма, который построен на расчищенном месте, а видит только расчищенное место, весьма удобное для гимнастических упражнений. Грот, доктор философии, пишет реферат о свободе и цитирует каких-то Рибо и др., определения которых представляют турнир бессмыслиц и противоречий, а кантовское определение игнорируется, и мы слушаем и толкуем, открывая открытую Америку. Если не случится среди нашего мира возрождения наук и искусств через выделение жемчуга из навоза, мы так и потонем в нашем нужнике невежественного многокнижия и многозаучивания подряд. Напишите, пожалуйста, ваше мнение об этом и ответы на мои вопросы» 1.

___________
     1 Архив Черткова.

     Страхов ответил ему длинным письмом, начинающимся словами: «Какое чудное письмо вы мне прислали, бесценный Лев Николаевич! Я так и вижу тот пламень, который в вас горит и светит».
     Страхов сознаётся, что не читал «Критики практичес-кого разума» Канта, зная её только в изложении, и в общем соглашается с точкой зрения Л. Н-ча 2.
_____________
      2   См.  «Толстовский музей», том  II, переписка Л. Н. Толстого  с  H. Н.  Страховым. 1914. СПБ, стр.  357.

     Наконец книга «О жизни» начала печататься. В декабре того же года Л. Н-ч писал мне между прочим следующее: «Занят преимущественно исправлениями и добавлениями «О жизни», которая вся набрана и более ; отпечатана».
     Вскоре она была действительно отпечатана, но, увы, ей не суждено было увидеть света. Тогдашняя цензура нашла её вредной, и она была уничтожена.
     А между тем цель её и смысл заключались в том, что если жизнь — любовь, то в ней нет смерти. И это показалось вредным. Цензура придралась к той главе, где обличаются книжники и фарисеи, приняв это на свой счет. Л. Н-ч был огорчен и поражен нелепостью такого решения.
     Помню, как он радовался, перечитывая своё изложение, которое удовлетворяло запросам на систематическое, философское обоснование его взглядов.
     «Часто в спорах с учёными людьми, — говорил он мне, — я натыкаюсь на полное непонимание того, что я говорю — мы как будто говорим на разных языках». И вот он пришёл к убеждению, что ему нужно изложить логические обоснования своих взглядов, чтобы ввести людей в тот круг понятии, которые составляют основу его миросозерцания. Вот этой цели и должна была служить книга «О жизни».

___
82

     Он изображает в ней картину бедственности человеческой жизни вследствие трёх противоречий, на которые наталкивает человека его разумное сознание. Сознательно живущий человек не может не чувствовать постоянно преследующее его пугало физических страдании и смерти, и это нарушает его благо. Кроме того, стремясь к своему личному благу, он вступает в борьбу со всеми окружающими его существами, и условия этой борьбы отравляют ему его жизнь. Но если ему и удается достигнуть того личного блага, к которому он стремился, то как только личное благо достигнуто, иллюзия его разрушается, и оно перестает быть благом и только возбуждает новое неутолимое желание, не дающее человеку никакого блага.
     Приведённый к сознанию бедственности своего существования, человек чувствует остановку жизни и бывает близок к погибели.
     Разрешается это противоречие тем единственным средством, которое и составляет сущность учения Христа и всех мудрецов мира: служением вне себя, любовью, самоотвержением. И для этого нужно не уничтожить животную личность, а подчинить её высшему разумному сознанию.
     «Любовь разрешают все противоречия жизни. Деятельность любви не встречает конкуренции, так как и конкурирующий становится предметом любви. Деятельность любви не знает смерти. Она не страшна ей, потому что весь мир живёт вечно, а вступающий на путь любви приобщается к вечному миру. Деятельность любви не знает пресыщения, не встречает иллюзий, потому что есть сама сущность жизни, высшая и вечная реальность».
     В этой же книге Л. Н-ч даёт точное определение любви; разграничивая и противополагая один другому два рода любви: один — любовь как предпочтение одного существа или предмета другому ради своих интересов. И другой — любовь как предпочтение интересов всякого другого лица интересам своей личности.
     В трогательных поэтических выражениях Л. Н-ч изображает эту истинную любовь:
     «Любовь, та, в которой только и есть жизнь, проявляется в душе человека, как чуть заметный, нежный росток среди похожих на неё грубых ростков сорных трав, различных похотей человека, которые мы называем любовью. Сначала людям и самому человеку кажется, что этот росток — тот, из которого должно вырастать то дерево, в котором будут укрываться птицы, и все другие ростки — всё одно и то же. Люди даже предпочитают сначала ростки сорных трав, которые растут быстрее, и единственный росток жизни глохнет и замирает. Но ещё хуже то, что еще чаще бывает: люди слышали, что в числе ростков этих есть один настоящий, жизненный, называемый любовью, и они вместо него, топча его, начинают воспитывать другой росток сорной травы, называя его любовью. Но что ещё хуже: люди грубыми руками ухватывают самый росток и кричат: «Вот он, мы нашли его, мы теперь знаем его, возрастим его, любовь, любовь! Высшее чувство, вот оно!». И люди начинают пересаживать его, исправлять его и захватывают, заминают его так, что росток умирает, не расцветши, и те же или другие люди говорят: всё это вздор, пустяки, сентиментальность. Росток любви, при появлении своём нежный, не терпящий прикосновения, могущественен только при своем разросте. Все, что будут делать над ним люди, только хуже для него. Ему нужно одного, — того, чтобы ничто не скрывало от него солнце разума, которое одно возращает его».
     Наконец, Л. Н-ч заканчивает свою книгу такими словами:
     «То, что к чему стремится человек, то и дано ему: жизнь, не могущая быть смертью, и благо, не могущее быть злом».
____
83

     Книга эта только русской цензурой могла быть признана вредной. На самом деле она написана в столь мягком тоне, что Софья Андреевна, вообще относившаяся отрицательно к критическим религиозно-философским работам Л. Н-ча, отказавшаяся даже переписывать их, прочитав эту книгу, снова берётся за переписку и даже за перевод её на французский язык, который и заканчивает под редакцией проф. Тастевэн и издаёт в Париже. Некоторые главы были просмотрены в переводе Л. Н-чем и послужили ему для исправления русского текста. Он говорил, что в переводе, как в зеркале, виднее ошибки рисунка, и ему было полезно взглянуть на это отражение его мыслей. Только через 20 лет книга эта могла полностью появиться в России. Раньше же из неё печатались только допущенные цензурою отрывки.

    Эту серьёзную философскую работу Л. Н-ч сумел совмещать и с чисто практической деятельностью как в области личной жизни, так и в области общественных движений и литературы.
    В личной его жизни, во внутренней области её наступает некоторое успокоение. Он начинает новое художественное произведение из жизни христиан первых веков под названием «Ходите в свете, пока в вас есть свет», набрасывает эту повесть до конца, но останавливается и бросает её, не отделанную. По его словам, чтобы доделать, ему пришлось бы совершить большую работу, изучить бытовые источники того времени. А на это у него не было уже сил, а главное — времени.
     Несмотря на свою незаконченность, повесть эта представляет большой интерес как по содержанию, так и по форме. Она написана в виде толкования на притчу о виноградарях. И смысл её в том, что для Бога нет времени, и когда бы человек ни обратился на истинный путь, в молодости или в старости, он будет желанным работником в христовом винограднике, и благо, которое он получит, одинаково для всех, потому что это — вечное, неизмеримое благо.
     Многие страницы этой повести представляют замечательную философскую борьбу двух мировоззрений, причём язычник является во всеоружии диалектики, а христианин — в простоте и нищете аргументов, но вместе с тем в неопровержимости их жизненной правды.
     Прологом к этой повести служит небольшой рассказ «Беседа досужих людей», где в несколько легком тоне изложен с оттенком юмора весь смысл и значение повести.

     Неутомимо работая на пользу народа, Л. Н-ч начал в том же году агитацию против пьянства. Он основал первое в России общество трезвости под названием «Согласие против пьянства». Желавший поступить членом в это согласие должен был подписать такую декларацию:

Согласие против пьянства

     «Сознавая страшное зло и грех пьянства, мы, нижеподписавшиеся, порешили: во-первых, сами никогда ничего не пить пьяного: ни водки, ни вина, ни пива, ни мёда; во-вторых, не покупать и не угощать ничем пьяным других людей; в-третьих, по мере сил внушать другим людям, особенно молодым и детям, о вреде пьянства и преимуществах трезвой жизни и привлекать людей в наше согласие.
     Просим всех согласных с нами заводить себе такой же лист, вписывать в него новых членов и сообщать нам.   
     Просим тех, кто почему-либо изменит своему согласию, сообщать нам об этом» 1.

___________
     1 Архив П. И. Бирюкова.

____
84

     Как ни разумна казалась эта попытка удержать людей от губительной привычки, но многих из нас эта декларация смутила и показалась непоследовательностью со стороны Л. Н-ча.
     Подпись этой декларации являлась торжественным обещанием, вроде клятвы за своё будущее поведение. У всех на сердце запечатлелась сильная аргументация Л. Н-ча при толковании слов Христа: «а я говорю вам, не клянитесь вовсе». И предложение со стороны Л. Н-ча своего рода клятвы смутило многих. Некоторые, как, напр., В. Г. Чертков, кроме того, не сочувствовали обособлению людей в отдельные группы или общества в зависимости от их отношений к той или другой частной области отношений.
     По этому поводу у меня со Л. Н-чем завязалась переписка. Я выразил ему все свои сомнения и вместе с тем сознание важности задуманного им дела.
     Я получил скоро ответ на это письмо, в котором Л. Н-ч между прочим писал:
     «Я так и знал, что вы побоитесь общества трезвости, но вы сами высказали всё самое главное за него. Чертков тоже чурается…
     Для меня за общество трезвости, кроме его практической пользы (уж теперь десятки людей в продолжение 10 дней не дурманились, не тушили свой разум), то, что в том распущенном мире, в котором мы живём, оно призывает людей хоть к крошечному проявлению нравственной деятельности, указывает на то, что в нашей обыденной жизни всякие вещи: есть, спать, передвигаться, говорить, читать, глядеть и пить можно нравственно и безнравственно. Тут резкий случай и потому его видят. И удивительно: как лакмусовая бумага, такие вещи, как вегетарианство, трезвость, разделяют людей. Есть добрые люди, которые из себя выходят и злятся на общ. трезвости, злятся неожиданно, очевидно, на проявление такой какой-то забытой ими силы, которая требует от них чего-то. То же, что это общество или согласие, то это только имя, и бояться этого нечего. Я первое, что всегда всем говорю, что листок есть только случайное выражение моих мыслей о вреде пьянства, которое мне пришло в голову. А пускай каждый, и вы, выражает своё отношение к этому, как он хочет, только бы было желание противодействовать злу. У нас уж и есть несколько версий. Газеты сделали то, что письма получаются… Мы посылаем свою редакцию» 1.

________
    1 Там же.

     Запись в члены этого согласия пошла очень быстро, за отдельными лицами начались присоединения коллектив-ные. Присоединялись целые сектантские общины. Из Воронежской губернии пришло заявление о присоеди-нении более чем тысячи человек крестьян одной волости, в лице нескольких тысяч основанного ими согласия.
     Так как частный характер этого общества не позволял вести публичную пропаганду, то Л. Н-ч решил хлопотать об административном утверждении этого общества. Он написал об этом своему придворному другу Александре Андреевне Толстой, прося исходатайствовать у кого следует это утверждение. Александра Андреевна обратилась к тогдашнему министру внутренних дел Толстому; он передал просьбу для справки в канцелярию и оттуда ответили, что для утверждения общества должен быть представлен его устав. Так как Л. Н-ч писать устав не стал, то общество так и осталось частным согласием против пьянства.
     Деятельность Л. Н-ча по вопросу о трезвости, конечно, не ограничилась этим воззванием. Он пишет целый ряд статей по этому вопросу.
     Более замечательные из них это «Для чего люди одурманиваются?», написанная в виде предисловия к книге доктора Алексеева «О пьянстве». Для на-

____
85

родных изданий Л. Н-ч написал «Богу или мамоне», для народного театра «Первый винокур» и проч. Кроме того, Л. Н-ч вызвал своим примером целый ряд других подобных попыток, переводил статьи с иностранных языков и вообще положил в России начало этому движению.
     В это же время Л. Н-ч начинает серьёзно относиться к вегетарианству, или к безубойному питанию и многих увлекает на этот путь. Мы вернемся ещё к этому вопросу, когда будем говорить о его статье «Первая ступень», написанной значительно позже.

     Известность Л. Н-ча росла и привлекала к нему многих замечательных посетителей.
     В апреле в Москве, куда Л. Н-ч приезжал из Ясной на несколько дней, он познакомился с посетившим его писателем Николаем Семёновичем Лесковым, давно уже с любовью следившим за развитием религиозной мысли Л. Н-ча; Лесков был другом «Посредника», дав ему целый ряд своих произведений, весьма ценимых Л. Н-чем. Л. Н-ч в письме к Черткову так отзывается об этом первом знакомстве с Лесковым: «Был Лесков. Какой умный и оригинальный человек».
     В апреле же, по возвращении в Ясную Поляну, Л. Н-ча посетил чешский профессор доктор философии Массарик. Предварительно он прислал Л. Н-чу свою докторскую диссертацию «О самоубийстве». В этой книге уже проявилась серьёзная религиозная основа молодого учёного, и она расположила Л. Н-ча к её автору.
     Личное свидание только усилило взаимные симпатии. Мне удалось несколько раз присутствовать при их беседе и от самого Л. Н-ча слышать симпатичный отзыв об уме, простоте и религиозности его нового друга.
     Вероятно, Массарик приехал ко Л. Н-чу по рекомендации Н. Н. Страхова, так как в письме к нему от 20 мая Л. Н-ч пишет:
     «Очень благодарю вас за Массарика. Он был и в Ясной, и я очень полюбил его». С тех пор общение Л. Н-ча с Массариком не прекращалось, и за свою преданность ему Массарик получил упрёк в венском парламенте, когда он был депутатом от Праги.
     Вероятно, следствием этого посещения Л. Н-ча Массариком было избрание Л. Н-ча почётным членом чешского литературного общества «Um;leck; beseda», состоявшегося 11 декабря 1887 года.

     Иное впечатление оставило по себе во Л. Н-че посещение его американцем Кенаном, приезжавшим ко Л. Н-чу в это же время, т. е. летом 1887 года.
     Блестящий учёный, автор известной книги «Сибирь и ссылка», сумевший проникнуть в такие места и раскрыть такие язвы, которых ни до него, ни после него уже не приходилось видеть ни одному исследователю, он был поглощён этой своей деятельностью, обличением и борьбой с русской государственной властью и не мог усвоить себе взгляды Л. Н-ча на полное отрицание насилия, и в его отчёте о свидании с ним видно это неудовлетворение.

     Летом этого года Л. Н-ч познакомился с Анатолием Фёдоровичем Кони. Знаменитый юрист, писатель и привлекательный человек оставил след в жизни Л. Н-ча и, несомненно, сам по себе испытал его могучее влияние. А. Ф. Кони дал нам увлекательно написанные воспоминания о своём знакомстве со Л. Н-чем. Описывая нам шаг за шагом время пребывания своего в Ясной Поляне, он даёт интересную картину интимных бесед со Л. Н-чем по вечерам перед сном. Вот одна лирическая картина:
     «Когда в первый вечер, простившись, я просил показать мне дорогу во флигель, занимаемый Кузьминскими, Лев Николаевич сказал мне, что я помещен на жительство в его рабочей комнате внизу и пошёл меня туда прово-

____
86

дить. Это была обширная комната, разделённая невысокой перегородкой на две неравные части. В первой, большей, с выходом на маленькую террасу и в сад, стояли шкафы с книгами и висел, сколько мне помнится, портрет Шопенгауэра. Тут же, у стены, в ящике лежали орудия и материалы сапожного мастерства. В меньшей части комнаты находился большой письменный стол, за которым были написаны в своё время «Анна Каренина» и «Война и мир». У полок с книгами в этой части комнаты для меня поставлена кровать. Здесь в течение дня работал Лев Николаевич. Приведя меня в эту комнату, он над чем-то копошился в большей части её, покуда я разделся и лег, а затем вошёл ко мне проститься. Но тут между нами началась одна из тех типических русских бесед, которые с особенной любовью ведутся в передней при уходе или на краешке постели. Так поступил и Толстой. Сел на краешек, начал задушевный разговор — и обдал меня сиянием своей душевной силы…» 1

___________________
     1 А. Ф. Кони. «На жизненном пути». Из записок судебного следователя. Житейские встречи. Т. 2, с. 13–15.

     Другой раз между ними завязалась при таких же обстоятельствах интересная беседа о Некрасове.
     «Иногда, простившись со мной, Толстой уходил за перегородку и там что-нибудь разбирал, вновь начиная разговор, но, затронутый или заинтересованный каким-либо моим ответом, снова входил в моё отделение, и прерванная беседа возобновлялась. Один из таких случаев остался у меня в памяти.
     — А вы какого мнения о Некрасове? — спросил он меня из-за перегородки, что-то передвигая.
     Я отвечал, что ставлю высоко лирические произведения Некрасова и считаю, что он принёс огромную пользу русскому молодому поколению, родившемуся и воспитанному в городах, тем что, вместе с Тургеневым, научил его знать, ценить и любить русскую сельскую природу и простого русского человека, воспев их в берущих за душу стихах; что же касается его личных свойств, то я не верю яростным наветам на него и во всяком случае считаю, что то, что он был игрок, ещё не даёт права ставить на его личности крест и называть его дурным человеком. Он был, — продолжал я, — одержим страстью к игре, обратившеюся, если угодно, в порок, но порочный человек не всегда дурной человек. Нередко, вне узких рамок своей пагубной страсти, порочные люди являют такие стороны, которые многое искупают. Наоборот, так называемые хорошие люди подчас, при внешней безупречности, проявляют грубый эгоизм и бессердечие. Жизненный опыт даёт частые подтверждения этому. Игроки нередко бывают смелыми и великодушными людьми, чуждыми низменной скупости и чёрствой расчётливости; пьяницы часто отличаются, в трезвом состоянии, истинной добротой. Недаром Достоевский сказал, что в России добрые люди — почти всегда пьяные люди, и пьяные люди — всегда добрые люди. Наконец, история оставила нам примеры «явных прелюбодеев», проникнутых глубоким человеколюбием и вне служения своим страстям явивших образцы гражданской доблести и глубины мысли. Выслушав это мнение, Толстой вышел из-за перегородки со светлым выражением лица, и, сев на «краешек», сказал мне радостно:
     — Ну, вот, вот, и я это именно всегда думал и говорил, это различие необходимо делать!
     И между нами снова началась длинная беседа на эту тему с приведением фактических ссылок и доказательств в подтверждение нашей общей мысли» 2.

_______________
     2 Там же, стр. 13.


     А вот поэтическая картина вечерней прогулки, которую совершил в этот же день Л. Н-ч с А. Ф. Кони, едва не замучив его ходьбой.

____
87

    «Из первого пребывания моего в Ясной Поляне мне с особенной яркостью вспоминается вечер, проведённый с Толстым в путешествии к родственнице его супруги, жившей в вёрстах семи от Ясной Поляны и праздновавшей какое-то семейное торжество. Лев Николаевич предложил мне идти пешком и всю дорогу был очаровательно весел и увлекательно разговорчив. Но когда мы пришли в богатый барский дом с роскошно обставленным чайным столом, он заскучал, нахмурился и внезапно, через полчаса по приходе, подсев ко мне, вполголоса сказал: уйдём! Мы так и сделали, удалившись, по английскому обычаю, не прощаясь. Но когда мы вышли на дорогу, уже освещённую луной, я взмолился о невозможности идти назад пешком, ибо в этот день утром мы уже сделали большую полуторачасовую прогулку, причём Толстой, с удивительной для его лет гибкостью и лёгкостью, взбегал на пригорки и перепрыгивал через канавки быстрыми и решительными движениями упругих ног. Мы сели в лесу на полянке в ожидании «катков» (так называется в этой местности экипаж вроде длинных дрог или линейки). Опять потекла беседа, и так прошло более получаса. Наконец, мы заслышали вдалеке шум приближающихся «катков». Я сделал движение, чтобы выйти на дорогу им навстречу, но Толстой настойчиво сказал мне: пойдёмте, пожалуйста, пешком!.. Когда мы были в полуверсте от Ясной Поляны и перешли шоссе, в кустах вокруг нас замелькали светляки. Совершенно с детской радостью Толстой стал их собирать в свою «шапоньку» и торжествующе понёс её домой в руках, причём исходивший из неё сильный зеленоватый фосфорический свет озарял его оживлённое лицо. Он и теперь точно стоит передо мною под тёплым покровом июньской ночи, как бы в отблеске внутреннего сияния своей возвышенной и чистой души…» 1.

______________
     1 Там же, стр. 32

     В конце июля Л. Н-ча посетил его старый друг, графиня Александра Андреевна Толстая. Мы уже не раз упоминали о характере их дружбы. Прежняя ничем не затуманенная привязанность теперь часто затемнялась и подвергалась испытанию вследствие крупных религиозных разногласий. Только их взаимная терпимость удерживала их на степени дружбы. Надо отдать справедливость Л. Н-чу, что он никогда не навязывал своему другу своих новых взглядов; друг же его частенько пробовал обратить его на путь истинный, и много надо было мягкости и в то же время стойкости во Л. Н-че, чтобы оградить себя от этих нападений, не причинив вреда их отношениям. Искренняя, старая дружба влекла графиню Александру Андреевну к свиданию со «Львом» [ L;ff ], как она его называла, и, выбрав, наконец, удобное время, она приехала в Ясную Поляну в сопровождении А. М. Кузьминского. Она очень живо описала это своё пребывание в Ясной в своих воспоминаниях о Л. Н-че. Мы заимствуем оттуда несколько характерных мест. Вот как она проводила утро со Л. Н-чем:
     «Я очень любила эти утренние часы. Лёв, обновлённый сном, был в отличном духе и необыкновенно мил. Мы разговаривали совершенно спокойно; он часто читал мне любимые его стихи Тютчева и некоторые Хомякова, которые он ценил особенно; и когда в каком-нибудь стихотворении появлялось имя Христа, голос его дрожал и глаза наполнялись слезами… Это воспоминание и до сих пор меня утешает: он, сам того не сознавая, глубоко любит Спасителя и, конечно, чувствует в нём не обыкновенного человека, трудно понять противоречие его слов и его чувства.
     Уходя на работу в свой кабинет, он мне обыкновенно оставлял все журналы, книги и письма, полученные накануне. Нельзя себе представить, какой ворох этого материала почта приносила ежедневно не только из России, но и со всех стран Европы и даже из Америки, — и всё это было пропитано фимиа-

____
88

мом, фимиамом… Я часто удивлялась, как он не задохся от него, и даже ставила ему это в великую заслугу.
      — Ouelle effrayante nourriture pour votre orgueil, mon cher ami; je crains vraiment que vous ne deveniez un jour comme Nabuchodonsor avant sa conversion.
      — Pourquoi voulez-vous que j'en suis fier, — отвечал он, — lorsque je vais dans le g r a n d  m o n d e (так он называл мужицкие избы), та gloire n'existe par pour eux — donc elle n'existe pas du tout 1.

________________
     1 — Какая страшная пища для вашей гордости, мой друг; я право боюсь, чтобы вы не стали Навуходоносором до его обращения.
     — Почему вы думаете, что я этим горжусь? В моём «большом свете» слава моя не существует, стало быть её вовсе нет.

     Какой парадокс! И, однако, он в него верил».

     Л. Н-ч был в это время занят обработкой своего сочинения «О жизни».
     Мы уже говорили, что Софья Андреевна приняла участие в переписке книги «О жизни». Александра Андреевна заметила это и отмечает это в своих воспоминаниях:
     «Кажется, я уже говорила, что Софья Андреевна, несмотря на свои хозяйские заботы, беспрестанно переписывала то, что Л. Н-ч готовил к печати; переделкам его и поправкам не было конца, и всё вместе составляло огромный труд, вроде тех работ, которым в волшебных сказках злые волшебницы подвергали своих жертв. Будучи совершенно свободна, я предложила однажды Софи свои услуги для переписки, но она отклонила их, уверяя, что я не разберу тарабарской грамоты её мужа; однако, через несколько дней сам Лёв, имея спешную работу для отсылки в Москву, просил меня и других помочь ему в этом деле. Нас рассадили по парочкам на отдельных столах, каждую даму с кавалером; составилось шесть пар. Мне достался А. М. Кузминский, и мы сидели отдельно в маленькой гостиной, другие же все в большой зале. Он диктовал, а я писала. Совсем неожиданно вдруг стали попадаться такие неуклюжие фразы, что я невольно вспомнила «непроходимые болота», как выразился раз о Толстом Тургенев, и не могла решиться ни переступить болота, ни передать печати в этом виде; Кузминский, хотя и соглашался со мной, но считал невозможным простым смертным поправлять Толстого. Я, однако ж, стояла на своём. В это время Лёв, прохаживавшийся по комнатам от одного стола к другому, подошёл и к нам.
     — Savez-vous, mon cher, que je viens de corriger votre prose au grand scandale de votre beau frere, — сказала я.
     — Et vous avez eu parfaitement raison, je ne tiens qu'a l'idee et ne fais aucune attention a mon style, — ответил мне Л. Н. 2

__________________
     2 — Знаете, мой милый, я только что исправила вашу прозу, к великому негодованию вашего зятя.
     — И вы хороню сделали: я дорожу только мыслью и не обращаю ни малейшего внимания на слог.

     На другой день он предложил прочитать кое-что из переписанного нами; это было философское сочинение под заглавием «Жизнь»; так как он адресовался ко мне, то я и отвечала:
     — Буду очень рада услышать образчик вашей мудрости, но вряд ли я пойму что-нибудь: философия чужда мне наравне с санскритским языком.
    — Если вы не поймёте, то это будет, конечно, не ваша, а моя вина, но я надеюсь, что этого не будет, — отвечал Лёв.
    В семь часов мы все собрались около него; он был особенно весел и любезен.

____
89

     — Какая же у меня дивная аудитория! — шутил он, окидывая нас взглядом. — Какие представители: Ал. М. Кузьминский как прокурор, представитель юриспруден-ции, Николай Яковлевич Грот, сам профессор философии, и, наконец, — прибавил он, указывая, на меня, — графиня, представительница религии (вот поистине незаслуженная честь).
     Чтение продолжалось около двух часов. Я поняла гораздо более, чем ожидала; были места прекрасные, но сердце моё не дрожало и не горело. Мне то казалось, что я сижу в анатомическом кабинете, то, что я бегаю по кривым дорожкам в полуосвещённом лабиринте и всё сбиваюсь, путаюсь и не могу вздохнуть свободно… Разумеется, об этом я не поведала никому, и если останавливала чтение каким-либо вопросом, то это было единственно для того, чтобы дать другим слушателям возможность сказать своё слово, так как замечала, что у Грота и у других скопилось много возражении на языке, но он, как и другие, не дерзал перебивать учителя; впрочем, Лёв был очень снисходителен к его мнениям, и вечер окончился прекрасно, загладив впечатление предыдущих бурь».
     Бурями, про которые намекает здесь Александра Андреевна, были небольшие столкновения, которых друзья не могли избежать, несмотря на всё их желание, когда в разговоре затрагивались религиозные вопросы. Столкновения эти были столь незначительны, что Л. Н-ч после отъезда Александры Андреевны писал Черткову:
     «П. И. застал у нас много гостей… в том числе Алекс. Андр. Толстую, которая тоже нынче уехала. Мы, слава Богу, прожили с ней дней 10 не сталкиваясь, а любовно и так же расстались» 1.

_______________
     1 Архив Черткова.

     Но, вероятно, более близкое знакомство с новыми взглядами Л. Н-ча и с его новыми отношениями к семье и другим людям, возбудило в Александре Андреевне желание ещё раз попробовать, не обратится ли её друг на путь истинный, и она, по возвращении от него, пишет ему длинное письмо на французском языке, на котором ей было легче излагать свои мысли. Сущность этого письма заключалась в том, что она, вполне понимая и ценя высокие нравственные стремления Л. Н-ча к проведению в жизни учения Христа, спрашивала его, может ли он стать лучше собственными силами, без помощи «благодати», которая даётся верою в искупительную жертву Христа, покрывающие наши грехи.
     Л. Н-ч отвечал ей кротким письмом, благодаря её за дружеский тон, которым было проникнуто её письмо, и указывая ей на то обстоятельство, что христианин, искренно стремящийся к исполнению учения Христа, не может не двигаться вперёд, как бы ни была мала эта скорость. Вера же в искупление и благодать казалась ему и невозможностью по своей неразумности и прямо нарушала это стремление к совершенствованию, перенося ответственность за поступки на какой-то догматический принцип и лишая поэтому человека главного стимула его нравственной борьбы.
     На этом обмене письмами и кончилась эта новая попытка обращения.

     Наконец, в эту же осень Л. Н-ч приобрёл нового преданного друга в лице Евгения Ивановича Попова, о котором придётся часто упоминать в дальнейшем изложении.

    Из артистического мира упомянем о посещении за это время Л. Н-ча известным актёром Андреем Бурлаком, занимавшим Л. Н-ча своими рассказами до 2-х часов ночи.
     В августе Л. Н-ча посетил художник Репин. Он написал прекрасный портрет Л. Н-ча, сидящего в кресле. Этот портрет находится теперь в Третьяков-

____
90

ской галерее. Но, кроме портрета, Репин написал ещё замечательную картину «Толстой-пахарь». Эта картина, полная глубокого содержания, превосходно написанная, эмблематически указывает на единение богатыря духа с матерью-землёй. От неё веет чем-то эпически прекрасным и чувствуется непреодолимая мощь народного гения. О посещении Репина Л. Н-ч писал Н. Н. Страхову: «Был Репин, написал хороший портрет. Я его ещё больше полюбил. Живой, растущий человек и приближается к тому свету, куда всё идёт, и мы, грешные».
     Вскоре Репин издал эту картину в виде хромо-литографии. Это было первое выставление на суд публики событий частной жизни Л. Н-ча, и семья Л. Н-ча была очень недовольна этим. Конечно, Л. Н-ч поспешил затушить это возникшее чувство недовольства к дорогому ему человеку и написал Н. Н. Страхову, защищавшему Репина, доброе письмо, в котором между прочим говорил:
     «Все, что вы пишете о Репине, совершенно справедливо; и то, что вы пишете о нелепости и непоследовательности запрещения распространять его картину. Вы очень верно описываете моё отношение к толкам обо мне: оно сознательно, и я не перестаю держаться всё того же самого для меня покойного правила, но тут случилось так, что когда мы получили от Стасова известия о затеянном Репиным распространении этой картинки, всем нам показалось неприятно; жена написала в этом смысле Стасову, и я ему тоже написал, но потом, когда получилось 2-е письмо от Стасова и Репина, где они писали, что у них начата работа и что это запрещение огорчает их, я увидел, что это наше несогласие было неправильно, но жена, желая избавить меня от того, что мне было неприятно, написала им, объяснив мотив отказа и подтверждая его. Теперь же я вижу, что я сначала поступил неправильно, и вы совершенно правы. Главное же то, что во имя этих пустяков я как будто огорчил Репина, которого я так же высоко ценю, как и вы, и сердечно люблю. Поэтому будьте добры передайте ему, что я отказываюсь от своего отказа и очень жалею, если ему доставил неприятное. Я знаю, что он меня любит, как и я его, и что он не станет на меня сердиться».
     На этом кончился этот эпизод, картина была издана и издание быстро разошлось.

     23 сентября этого 1887 года Л. Н-ч и Софья Андреевна скромно отпраздновали свою серебряную свадьбу в кругу съехавшихся родных и друзей.
     Л. Н-ч по этому поводу записал в своём дневнике о прожитой семейной жизни: «могло бы быть лучше».
     Через несколько дней после этого вся семья Толстых переехала в Москву.
     В это время В. Г. Чертков с семьёй жил на даче недалеко от Москвы в имении своего родственника Пашкова.
     Л. Н-ч собрался к нему в гости, и я поехал вместе с ним. Чертковы ждали нас, но произошло какое-то недоразумение в телеграммах, и мы вышли с поезда не на той станции, где ждали лошади от Черткова. Мы наняли лошадей и поехали. Была тёмная ночь, а ямщик неопытный, и мы заблудились. Вместо часа с небольшим, в который мы должны были проехать расстояние в 12 вёрст от ст. Голицына до имения Пашкова, мы проплутали часа 3, заехали в какую-то деревню, где нас вывели на дорогу, и поздно ночью приехали, наконец, к Черткову без особенных повреждений. Всё ограничилось потерей пледа. Л. Н-ч, узнав о пропаже, сказал: «Жалко, доставим неприятность Софье Андреевне».
     Мне пришлось спать в одной комнате со Л. Н-чем, и я помню смутно нашу ночную беседу. Он опять почему-то вспомнил прожитую семейную жизнь и говорил, что ему приятно сознавать, что ни с его стороны, ни со стороны его супруги не было ни малейшей неверности, и они прожили честную и чистую семейную жизнь.

____
91

     Приведём несколько выдержек из писем Л. Н-ча того времени, в которых выражается его понятие об искусстве; мысли о нём постоянно занимали Л. Н-ча, и он выражал их по разным поводам, большею частью говоря о произведениях близких ему людей.
     Так, по поводу одного нового произведения писателя В. Савихина, сотрудника «Посредника» первого периода, автора «Деда Софрона», «Кривой доли» и др., Л. Н-ч высказывает такие мысли в письме ко мне:
     «Чертков пишет о Савихине. Язык его поэмы, образы тоже превосходны. Стих хорош местами, но не мешало бы его сделать ещё ровнее и лучше, но содержание не то, чтобы нехорошо, а его совсем нет. Содержание есть только подражание тому, чему не нужно подражать у Некрасова, т. е. преувеличение народной бедности и отчаянное отношение к ней, вызывающее только негодование к кому-то… Зачем попал туда "г-н в очках"? Что он делает? И главное, чем кормится? Сочувствие никак не может быть на стороне его, потому что в нём что-то таинственное, скрытное. А сочувствие невольно на стороне мужиков, и досадуешь на то, что автор с презрением относится к ним, а с уважением к тому, что возбуждает только недоумение и подозрение. Ни на какой вещи я давно не видал с такой ясностью, как невозможно человеку писать, не проведя для самого себя определённую черту между добром и злом. Писателю-художнику, кроме внешнего таланта, надо две вещи: первое — знать твёрдо, что должно быть, а второе — так верить в то, что должно быть, чтобы изображать то, что должно быть, так, как будто оно есть, как будто я живу среди него. У неполных художников, неготовых, есть что-нибудь одно, а нет другого. У Савихина есть способность видеть, что должно бы быть как будто оно есть. Но он не знает, что должно быть. У других бывает обратное. Большинство бездарных произведений принадлежит ко 2-му разряду, большинство так называемых художественных произведений принадлежит к первому. Люди чувствуют, что нельзя писать то, что есть, что это не будет искусство, не знают, что должно быть, и начинают писать то, что было (историческое искусство — картины Сурикова), или пишут не то, что должно быть, а то, что им или их кружку нравится. Оба нехорошо. Первый недостаток Иванова, второй — Савихина. Смешать их вместе — выйдет большой художник. Но и не смешивая, каждый, выработав то, что ему недостаёт, может сделаться хорошим умственным работником, т. е. писателем».
     Вскоре после этого в нашем издательском кружке появилось новое лицо, внесшее в дело много своего таланта, любви и энергии и продолжающее это дело его до сих пор. Это был Ив. Ив. Горбунов-Посадов. Первое произведение, которое он сообщил нам, была его поэма «Христова ночь». Давно уже тяготея сердцем к тому, что высказывал Л. Н-ч, Горбунов обратился к нему на суд с этим произведением. Опасаясь, что во множестве корреспонденции, которую получает Л. Н-ч, могло затеряться произведение незнакомого ему лица, Ив. Ив. просил меня обратить как-нибудь внимание Л. Н-ча на его стихи и узнать о впечатлении, произведенном на него этими стихами. Я поспешил исполнить просьбу Ив. Ив. и на мой запрос получил следующий отзыв Л. Н-ча:
     «Стихи Горбунова, — хорошие стихи; в них чувствуется искренность, которую редко встречаешь в стихах. Я отметил некоторые стихи слабые — очевидно, вследствие условий размера и рифмы — напр., «озарив — нив», светлячки не на нивах, «аркады» и т. п. Но стихотворение это нравится мне и со своими слабостями и даже по слабостям. Чувство пробивается сквозь путы формы. Почему именно эта самая мысль не могла бы быть выражена не прозой, но и не стихами? Я отвечаю вам на письмо Горбунова, в котором он спра-

____
92

шивает мнение о значении стихотворной поэзии. Это мы все знаем. Ещё Буало сказал, чтобы мысль не калечилась рифмой. Если может поэт так сказать стихами, чтобы мы и не заметили, что это стихи — хорошо, а без этого лучше говорить, как умеешь, вовсю. Ведь всё, и самое хорошее, так испошлилось, что надо всё начинать сначала. Стихи… Мне кажется так: если совсем серьёзно относиться к поэзии — хоть эта мысль Светло-Христово Воскресенья — я бы начал говорить — писать, как вижу, чувствую, не стихами, а потом пришло бы место, где моя мысль потребовала бы больше сжатости, силы, законченности, и вышли бы стихи, может быть, так и кончилось бы стихами, а может быть, несколько строф, а потом опять проза. Только для этого надо хорошенько забыть всякие стихотворения, места, где они помещаются, и пиитику, а хорошенько вспомнить свою душу».
     Подобного рода мысли Лев Николаевич высказывал и по отношению к произведению живописи своего друга Н. Н. Ге. В одном письме он писал ему почти теми же словами, как и о произведениях Савихина:
     «Для того, чтобы производить то, что называется произведениями искусства, надо: 1) чтобы человек ясно, несомненно зная, что добро, что зло, тонко видел разделяющую черту, а потому писал бы не то, что есть, а что должно быть. А думал бы то, что должно быть, так как будто оно есть. Чтобы для него то, что должно быть, — было бы. Не правда ли? И у вас оба термина очень сильны и равны, и потому вы должны писать, когда вам хочется и ничего не мешает».
     В одном из следующих писем он высказывает такие мысли:
     «Все художники настоящие потому художники, что им есть что писать, что они умеют писать и что у них есть способность писать и в одно и то же время читать или смотреть и самым строгим судом судить себя. Вот этой способности я боюсь у вас слишком, и она мешает вам делать для людей то, что им нужно. Я говорю про евангельские картины. Кроме вас никто не знает того содержания этих картин, которое у вас в сердце, кроме вас никто не может их так искренно выразить и никто не может их так написать. Пускай некоторые из них будут недоделаны, но самые низкие по уровню будут всё-таки большое и важное приобретение в настоящем искусстве и в настоящем единственном деле жизни. Мне особенно это живо представилось, когда я получил прекрасный оттиск «Тайной вечери», сделанный для М. А. (С. А. сделала их 10 без вашего позволения. Вы ведь позволите?) Знаю я, что нельзя советовать и указывать художнику, что ему делать. Там идёт своя внутренняя работа, но мне ужасно подумать, что начатое дело чудесное не осуществится».
     Столь же глубокие мысли о литературе высказывает Л. Н-ч по поводу прочтения «Переписки с друзьями» Гоголя.
     В письме ко мне он говорит:
    «Всякий раз, как я читал «Переписку» Гоголя, она производила на меня сильное впечатление, а теперь сильнее всех. Я отчеркнул излишнее, и мы прочли вслух; на всех произвело сильное впечатление и бесспорное. 40 лет тому назад человек, имевший право это говорить, сказал, что наша литература на ложном пути — ничтожна, и с необыкновенной силой показал, растолковал, чем она должна быть, и в знак своей искренности сжёг свои прежние писания. Но много и сказал в своих письмах, по его выражению, что важнее всех его повестей. Пошлость, обличённая им, закричала: он сумасшедший, и сорок лет литература продолжает идти по этому ложному пути, ложность которого он показал с такой силой, и Гоголь, как Паскаль, лежит под спудом. Пошлость царствует, и я всеми силами стараюсь, как новость, сказать то, что сказано Гоголем. Надо издать выбранные места из его переписки и его краткую биографию».

____
93

     Подобные же мысли, ещё в более резкой форме, высказаны им в письме к Н. Н. Страхову:
     «Ещё сильное впечатление у меня было подобное Канту — недели три тому назад при перечитывании в 3-й раз в моей жизни «Переписки» Гоголя. Ведь я опять относительно значения истинного искусства открываю Америку, открытую Гоголем 35 лет тому назад. Значение писателя вообще определено там (письмо к Языкову) так, что лучше сказать нельзя. Да и вся переписка (если исключить немного частное) полна самых существенных глубоких мыслей; великий мастер своего дела увидал возможность лучшего делания, увидал недостатки своих работ, указал их и доказал искренность своего убеждения и показал хоть не образцы, но программу того, что можно и должно делать, и толпа, не понимавшая никогда смысла делаемых предметов и достоинства их, найдя бойкого представителя своей неизменной точки зрения, загоготала, и 35 лет лежит под спудом в высшей степени трогательное и значительное поучение подвижника нашего цеха, нашего русского Паскаля. Тот понял несвойственное место, которое в его сознании занимала наука, а этот — искусство. Но того поняли, выделив то истинное и вечное, которое было в нём, а нашего смешали раз с грязью, так он и лежит, а мы-то над ним проделываем 30 лет ту самую работу, бессмысленность которой он так ясно показал и словами, и делами. Я мечтаю издать выбранные места из переписки в «Посреднике» с биографией. Это будет чудесное житие для народа, хоть они поймут. Есть ли биография Гоголя?» 1

_______________
     1 Архив Черткова

     Переписка Л. Н-ча с его друзьями, знакомыми и единомышленниками принимает в это время всё более и более широкие размеры. Какие только корреспонденты не вступают в сношение с ним! Ему пишут тифлисские барышни, спрашивая, что им делать, чтобы быть полезными народу, и он им отвечает интересным письмом, принимая во внимание их общественное положение — среди местной интеллигенции, и советует поделиться с народом своим умственным имуществом. Вот его ответ:
     «Вы спрашиваете дела. Кроме общего всем нам дела — стараться уменьшать те труды, которые употребляются другими на поддержание нашей жизни, сокращая свои потребности и делая своими руками, что можешь сделать для себя и для других, — у приобретающих знания есть еще дело: поделиться этими знаниями, вернуть их назад тому народу, который воспитал нас. И вот такое дело есть у меня.
     Существуют в Москве издатели народных книг: азбук, арифметик, историй, календарей, картин, рассказов. Всё это продаётся в огромных количествах, независимо от достоинства содержания, а только потому, что приучены покупатели и есть искусные продавцы… Один из этих издателей — Сытин, мне знакомый, хороший человек, желающий сколь возможно улучшить содержание этих книг. Дело же, предлагаемое мною вам, следующее: взять одну или несколько из этих книг, азбуку ли, календарь, роман ли (особенно нужна работа над повестями: они дурны и их много расходится), прочесть и исправить или вовсе переделать.
    Если вы исправите опечатки, бессмыслицы, там встречающиеся, — ошибки и бессмыслицы географические и исторические, — то и то будет польза, потому что, как ни плоха книга, она всё-таки будет продаваться. Польза будет в том, что меньше будет вздора и бессмыслицы сообщаться народу. Если вы при этом ещё выкинете места глупые или безнравственные, заменив их такими, чтобы не нарушался смысл, это будет ещё лучше. Если же вы, под тем же заглавием и пользуясь фабулой, составите свою повесть или роман с хорошим содержанием, то это будет уже очень хорошо. То же о календарях, азбуках,

___
94

арифметиках, историях, картинах. Итак, если работа эта вам нравится, выбирайте тот род, в котором вам кажется, что вы лучше можете работать, и напишите мне. Я вышлю вам несколько книг. Очень желал бы, чтобы вы согласились на моё предложение.
    Работа, несомненно, полезная. Степень пользы будет зависеть от той любви, которую вы положите в неё».
    Сношения с этими барышнями были поручены Т. Львовне, и из переписки видно, что работа дала значительные результаты.

    Осенью этого года Л. Н-ч получил письмо от француза Ромена Роллана, теперь уже приобретшего всемирную известность и репутацию человека, не боящегося высказывать публично сознаваемую им правду, — тогда ещё молодого студента Ecole Normale в Париже. В своей книге о Толстом, недавно изданной, Ромен Роллан говорит о том сильном влиянии, которое имел Толстой на французскую молодёжь, на современную литературу и искусство.
     Его смущал тогда вопрос о совместимости служения науке и искусству — что казалось ему выше всего — с нравственным требованием физического труда и в той или иной форме непосредственного служения ближнему. Лев Николаевич ответил ему большим письмом на французском языке; мне пришлось тогда же, под руководством Л. Н-ча, перевести его на русский язык, и письмо это получило большое распространение под именем «Письма к французу о физическом труде и умственной деятельности». В первый раз оно было напечатано в газете «Неделя» и потом вошло в собрание сочинений.
     В этом письме, достаточно известном всей читающей публике, Л. Н-ч даёт в сжатой форме сущность своих взглядов, изложенных им в книгах «Так что же нам делать?» и в «О жизни». Он считает очень высоким и ответственным, искупаемым страданием призвание ученого или художника и требует подчинения его деятельности всеобъемлющему и всеразрешающему чувству самоотверженной любви.

     Наконец, влияние Л. Н-ча доходит до самых недр народа через лучших представителей его сектантов-рационалистов.
     К этому времени на юго-западе России распространя-лась секта штундистов. Одна из общин Херсонского уезда подошла очень близко в понимании Евангелия ко взглядам Л. Н-ча. Они составили изложение своего вероучения в форме катехизиса, в вопросах и ответах, и послали отпечатанный на ремингтоне экземпляр Л. Н-чу при следующем письме:

Господи благослови.

     Во имя разума, жизни и этики.

От штундистов Херсонского уезда брату по ИИСУСУ
Льву Николаевичу Толстому.

Привет

     Так как вера твоя разничает от нашей только в догмате Святыя Троицы и в понимании Молитвы Господней, то, посылая тебе катехизис наш, надеемся, что ты, ознакомившись с ним, и себя причислишь к числу членов Иисусова БРАТСТВА ПО ЕВАНГЕЛИЮ.

Уполномоченный братства Димитрий Кудрявцев.

Новый Буг, Херс. губ.
1887 года, августа 1 дня.

____
95

     На благодарность, выраженную им Л. Н-чем, он получил следующий ответ от уполномоченных братства.

     «Лев Николаевич!
     На отзывчивые строки ваши отвечаю.
     Штундизм как проявление религиозного рационализма очень распространён в Новороссийском крае. Адепты его считаются сотнями тысяч.
     Штундизм, этот раскол лютеранства, отрицает обряды, таинства, священства, посты, иконы, ветхозаветное учение и основой веры признаёт одно Евангелие.
     Ввиду же того, что администрация всеми мерами мешает общению штундистов между собою, в каждой местности, в каждой почти деревне штундисты, оставаясь верными главным основам своей веры, расходятся в подробностях.
     ИИСУСОВО БРАТСТВО ПО ЕВАНГЕЛИЮ задалось мыслью сплотить всех штундистов в одну духовную семью.
     С этой целью лет пять тому назад был составлен народным учителем Ткаченко катехизис, присланный мною вам.
     В пределах Антоновской и Новобуговской волостей, Херсонского уезда, катехизис этот принят, но распространение его сопряжено было с большими затруднениями ввиду малочисленности лиц, умеющих читать рукопись, даже в числе окончивших народную школу.
     Ныне с приобретением машинки Ремингтона и гектографированием её оттисков братство надеется значительно расширить круг лиц, способных усвоить себе истины, изложенные в катехизисе.
     Первый экземпляр нового издания и был послан вам.
     Расширив круг читателей катехизиса, братство остановилось на том соображении, которое и вы высказываете в письме вашем.
     Редакторская неумелость может повредить делу.
     Враги истины придерутся к малейшей неточности, чтобы осудить всё, говорите вы.
     Сознавали это и мы, и заручившись согласием вашим с основами учения Иисусова братства, мы приступаем с главной нашей просьбой: исправьте, Лев Николаевич, замеченные вами в катехизисе неточности и натянутость и обеспечьте тем успех распространения истины.

Брат ваш Д. Р. Кудрявцев.

     Новый Буг. Херс. губ. 1

______________
     1 Архив П. И. Бирюкова

     Л. Н-ч, получив этот катехизис, очень радовался тому, что мысли его проникли в народ. Но исправлять его он не взялся. Он боялся, чтобы работа эта не завлекла его и не отвлекла от работ более самостоятельных.

     В постоянной переписке с Чертковым Л. Н-ч часто высказывал ему глубокие мысли по различным жизненным вопросам. Чертков обладал особенною способностью вызывать Л. Н-ча на изложение своих мыслей, ставя ему различные вопросы. Из писем этого времени мы выбираем наиболее интересные, которые характеризуют духовный облик Л. Н-ча этой эпохи его жизни.
     Л. Н-ча нельзя было назвать пропагандистом своего учения. Он мало заботился о распространении своих взглядов, но твёрдо верил в силу света истины. Об этом он так писал Черткову:
     «Если уже говорить о воздействии на других, о чём я не должен думать и не стараюсь думать, то я всегда об одном бессознательно стараюсь, чтобы направить зрение людей на вечное одно солнце, а самому отскочить; а видеть,

____
96

что меня считают за солнце не из скромности (тут не может быть и речи об этом), а из стыда и жалости и омерзения к себе, всегда при этом испытываю мучительное чувство. Как резать что-нибудь липкое, и к ножу прилипает, и вместо резания выходит какая-то путаница грязная. Вот то же и когда своя личность липнет к этому ножу или скорее нож нечистый, загрязнённый своею личностью и вместо того, чтобы счищать — грязнишь» 1.

____________
     1 Архив Черткова.

     Около этого времени В. Г. Чертков задумал составить свод мнений более близких друзей о понятии «Бог». Он обратился и ко Л. Н-чу с просьбой дать своё определение, и Л. Н-ч так ответил ему в письме:
     «Ну, смотрите же, понимайте с полуслова и не требуйте определений, и не придирайтесь к словам. Бог для меня это то, к чему я стремлюсь, то, в стремлении к чему и состоит моя жизнь, и Который поэтому и есть для меня, но есть непременно такой, что я Его понять, назвать не могу. Если бы я Его понял, я бы дошёл до Него, и стремиться бы некуда было, и жизни бы не было. Но, что кажется противоречием, я Его понять и назвать не могу, а вместе с тем знаю Его, знаю направление к Нему, и даже из всех моих знаний это самое достоверное. Не знаю Его, а вместе с тем мне всегда страшно, когда я без Него, а только тогда не страшно, когда я с Ним. Ещё страннее то, что знать Его больше и лучше, чем я его знаю, теперь, мне теперь, в моей теперешней жизни и не нужно. Приблизиться мне к Нему можно и хочется, и в этом моя жизнь, но приближение нисколько не увеличивает и не может увеличить моего знания. Всякая попытка воображения о том, что я познаю Его (напр., что он Творец, или милосерд, или что-нибудь подобное) удаляет меня от Него и прекращает моё приближение к Нему. Ещё страннее то, что любить по-настоящему, т. е. больше себя и больше всего, я могу только Его одного; только в этой любви нет никакой остановки, никакого умаления (напротив, всё прибавление), нет никакой чувственности, нет влияний, угодливости, нет страха, нет самодовольства. Всё, что хорошо, любишь через эту любовь; так что выходит ещё то, что любишь, а, следовательно, живёшь только через Него и Им. Ну, вот как я думаю, чувствую скорее. Прибавить надо только то, что местоимение Он уже несколько нарушает для меня Бога. «Он» как-то умаляет Его».
     Черткова мучил тогда вопрос о деньгах, и он ставил вопрос об их полном устранении и сообщал Л. Н-чу свои мысли об этом. Л. Н-ч отвечал ему так:
     «Вижу я, что вы сближаетесь с нуждами народа, с забытыми братьями нашими. Они забыты так давно, так окончательно, что всем нам, желающим восстановить это братство, мало одного сознания родства, нужна длинная работа, которая у меня не только не кончена, но только начинается; а вы позади меня в этом отношении, и поэтому я за вас радуюсь; но о деньгах, о своём отношении к ним, я ничего сказать не могу. Каждый по-своему умывается. Дело в том, чтобы самому внешнему предмету этому не приписывать значения; а то — тот же грех, как и с деньгами. Приписывать же значение надо только тому, что уничтожает значение многих пустых вещей, в том числе и денег. Хочется мне написать сказочку такую. Был царь, и всё ему не удавалось, и пошёл он к мудрецам спросить, отчего ему неудача. Один мудрец сказал: оттого, что он не знает часа, когда что делать. Другой сказал: оттого, что он не знает человека, который ему нужнее всех. Третий сказал: оттого, что он не знает, какое дело дороже всех других дел. И послал царь ещё спрашивать у мудрецов, у этих и других: какой час важнее всех, какой человек нужнее всех и какое дело дороже всех. И никто не мог отгадать. И всё думал об этом царь и у всех спрашивал. И отгадала ему девица. Она сказала, что важнее всех ча-

____
97

сов теперешний, потому что другого ни одного нет такого же. А нужнее всех тот человек, с которым сейчас имеешь дело, потому что только этого человека и знаешь. А дороже всех дел то, чтобы сделать этому человеку доброе, потому что это одно дело тебе наверно на пользу, — Вот эта мысль не разрешает для меня вопроса денег, а ставит его на место, которое ему подобает» 1.

__________
     1 Архив Черткова.

     В это время жена Черткова Анна Константиновна часто хворала, и в семье Черткова часто возникал и решался в ту или другую сторону вопрос о медицинской помощи. Л. Н-ч высказал тогда в письме к Черткову о медицине такое мнение:
     «Есть взгляд на медицину такой, какой мне приписыва-ют, что медицина есть зло и надо от неё избавляться и ни в каком случае не пользоваться: этот взгляд неправильный. Есть другой взгляд такой, что человек помирает и страдает не потому, что так ему свойственно, а только потому, что не поспел доктор или ошибся, не нашёл лекарства, или ещё медицина не поспела всего выдумать. Этот взгляд, к несчастью, самый распространённый (особенно между врачами) и самый ложный и вредный. От первой ошибки иногда пострадает тело, а от 2-го всегда страдает дух. Нас, неучёных людей, разумное отношение к медицинской помощи всегда будет (да и учёных тоже) такое: искать вперёд помощи от угрожающей смерти и страданий я не буду (потому что, если стану это делать, то вся жизнь моя уйдёт на это и всё-таки её недостанет); но пользоваться теми средствами ограждения себя от смерти и страданий, которые приспособляются людьми, специально занятыми этим делом, и которые невольно вторгаются в мою жизнь, я буду, но только в пределах того, что подтверждается ясностью для меня своего действия, опытом, распространением и удобством приобретения, т. е. теми средствами, пользование которыми не нарушает моих нравственных потребностей. Тут, разумеется, беспрестанные дилеммы, и решение их в душе каждого» 2.

____________
     2 Архив Черткова.

     В письме ко мне этой же осенью Л. Н-ч сообщает сведение о новом, родственном ему по духу учении:
     «Я вам говорил о Christian science учении, которое недавно возникло в Америке. Они очень сочувствуют моим взглядам и пишут мне и присылают и книги, и брошюры. В этом учении есть много гораздо более важного, чем мне показалось сначала. Слабая сторона их, усиливаемая их женщинами, в том, что можно лечить болезни духовно, и это глупо, но основная мысль, прекрасно выраженная, которую я дал племяннице перевести, такая: болезни и грехи — это всё равно, что движение и тепло: одно переходит в другое. Болезни большею частью — последствия греха, и чтобы избавиться от них, надо избавиться от греха — заблуждения. И живя в заблуждении, надо знать, что живёшь в болезни, которая если ещё не появилась, то неизбежно появится. Важно ещё то, что всякий человек, подвергаясь болезням, несёт ответственность за заблуждения других: и предков, и современников; и что каждый, живя в заблуждении, вносит болезни и страдания в других — в потомков и в современников. И что каждый, живя безболезненно, обязан этим другим — и предкам, и современным добрым людям, и что каждый, освобождаясь от заблуждений, излечивает не одного себя (одного и нельзя), а и потомков, и современников».
     Все эти мысли весьма характерны для Л. Н-ча и показывают широту его взглядов, отсутствие всякого педантизма. Ему важно не формальное решение вопроса, а решение его по существу. Он искал, по слову Евангелия, прежде всего Царства Божия и правды его, зная, что всё остальное приложится к нему.

____
98

    Общее настроение Л. Н-ча в это время было чрезвычайно бодрое и радостное. В октябре 1887 года он писал между прочим Страхову:
     «Не сметь быть ничем иным, как счастливым, благодарным и радостным, с успехом повторяю себе. И очень рад, что вы с этим согласны» 1.

______________
     1 Архив Черткова.







ГЛАВА 8.
В Ясной Поляне за работой. В Москве.
Новые друзья

 

     Зиму 1887–1888 годов Л. Н-ч проводит в Москве; он с увлечением читает Герцена и пишет об этом Н. Н. Страхову:
    «Всё последнее время читал и читаю Герцена. Что за удивительный писатель. И наша жизнь русская за последние 20 лет была бы не та, если бы этот писатель, не был скрыт от молодого поколения. А то из организма русского общества вынут насильственно очень важный орган».
    Ту же мысль подробнее Л. Н-ч развивает в письме к Черткову:
    «Читаю Герцена и очень восхищаюсь и соболезную тому, что его сочинения запрещены: во-первых, это писатель — как писатель художественный — если не выше, то уж, наверное, равный нашим первым писателям; а во-вторых, если бы он вошёл в духовную плоть молодых поколений с 50-х годов, то у нас не было бы революционных нигилистов.
     Доказывать несостоятельность революционных теорий — нужно только читать Герцена, как казнится всякое насилие именно самим делом, для которого оно делается. Если бы не было запрещения Герцена, не было бы динамита и убийства, и виселиц, и всех расходов, усилий тайной полиции, и всего того ужаса, и всего того зла правительства и консерваторов…
    Очень поучительно читать его теперь. И хороший, искренний человек. Человек, — выдающийся по силе, уму, искренности, — случайно мог без помехи дойти по ложному пути до болота и увязнуть и закричать: не ходите! И что ж! Оттого, что человек этот говорит о правительстве правду, говорит, что то, что есть, — не есть то, что должно быть, — опыт и слова этого человека старательно скрывают от тех, которые идут за ним.
     Чудн; и жалко. А, должно быть, так должно быть, и это только к лучшему».
     Я проводил эту зиму в Петербурге, заведуя «Посредником». В скромном помещении, которое занимал тогда «Посредник» на Греческом проспекте, собиралось много друзей, группировавшихся около этого центра нового движения в Петербурге. Время это оставило во мне светлое воспоминание. Было много молодых сил, стремившихся выразиться в новых формах практической жизни.
    Нам пришла мысль сорганизоваться в ремесленную кооперацию, совершенно свободную, удовлетворяющую, во-первых, потребности физического труда, а во-вторых, работающую на рынок, для поддержания вырученной суммой всей нашей организации. И мы завели артельные мастерские по трём ремёслам: столярному, сапожному и переплётному. Собирались по вечерам, большею частью учащаяся молодёжь, работали, читали, пили чай и беседовали, и на всём этом лежал отпечаток наивной, чистой, молодой мечты. Конечно, Л. Н-ч был в курсе этого дела, и вот одно из его писем того времени, такое же бодрое и жизнерадостное, как и наше молодое дело.
     Он писал мне в феврале 1888 года:

____
99

     «Виноват… винов… вино… вин… ви… в… в… А главное, что всё время хотелось вам писать, милый друг П. И. Я все письма от вас получал, но был и теперь продолжаю быть в таком тихом тупоумии, что не только статей, но писем писать не хочется. Мастерские, что устраиваются — это очень, очень хорошо. Чтение о пьянстве тоже; то, что вы приедете в марте, лучше всего. Бондарева хотел напечатать в «Русс. деле», но теперь заробел. «Жизнь» до сих пор в духовной цензуре, и так как нет ответа, то и не посылается ещё для печатания за границей. Тогда заодно пошлю и Бондарева. Мисс Hapgood вчера прислала мне статьи и двух американок; и то и другое неинтересно. Вообще, если можно, скажите ей: 1) что статьи её неинтересны мне, я всё знаю об этом, а 2) то, что я боюсь, судя по поправкам французского перевода «О жизни», который я делаю, чтобы в её переводе не было неточностей. Виноват тут я неясностью своего языка, и потому хорошо бы проверить её перевод. Это, верно, не отказался бы сделать Страхов.
     Теперь я буду делать вопросы. Что статьи Полушина? Отчего не печатаются? Что Гоголь? Что «Семён–сирота» и мн. др.?
    Плюшу вчера обвенчали, и свадьба была самая глупая, т. е. настоящая. Никто этого не хотел, и сделалось само».

    Вскоре после этого мне пришлось быть в Москве. Как часто бывало, я остановился у Л. Н-ча и был свидетелем одного из самых важных событий его семейной жизни, рождения его последнего сына, Ванечки.
    Помню тот вечер, когда я сидел с другими детьми внизу, а наверху в гостиной совершалось великое и таинственное явление — рождение на свет нового человека. Мы все, не отдавая себе отчёта в этом, переговаривались как-то шёпотом, боясь нарушить величие тайны.
    И вдруг пришёл к нам Л. Н-ч с взволнованным, заплаканным, но уже радостным лицом и объявил, что всё кончилось благополучно. «А было очень страшно!» — прибавил он нам, как бы поясняя и оправдывая своё волнение. И он пригласил меня к родильнице: ему хотелось как-то похвастать передо мной мужеством матери, перенесшей страдания без малейшего крика и даже стона. Софья Андреевна лежала на диване в гостиной, закрытая до головы тёплым одеялом, и меня поразило её лицо, одухотворённое сознанием исполненного долга, сияющее какой-то особенной неповторяемой красотой.
     Рядом с ней копошилось завёрнутое красненькое существо. Вскоре из этого комочка, едва напоминающего человека, развился прекрасный ребёнок с небесными стремлениями. Хрупкое тело его не выдержало этих стремлений, и через семь лет мне пришлось по странному совпадению присутствовать и на его похоронах, о чём я буду говорить в своём месте.
     Эти события семейной жизни не мешали Л. Н-чу думать об общих наших литературных издательских делах по «Посреднику». Работа эта кипела, это было время расцвета деятельности «Посредника», и у Л. Н-ча уже назревала мысль о расширении его и перенесении деятельности за пределы России. В конце марта Л. Н-ч писал Черткову:
    «Пришло в голову издавать «Посредник» международный в Лейпциге без цензуры на 3-х или 4-х языках. Программа: всё, что выработал дух человеческий во всех областях — такое, что доступно пониманию рабочих, трудящихся масс, и что непротивно нравственному учению Христа: мудрость, история, поэзия, искусства… Устройства учреждения никакого не нужно: «Посредник» с расширенной программой. Всё, что у нас есть не пропускаемое цензурой — статьи Озмидова, «Декларация» Гаррисона и очерки его жизни, легенда Костомарова, Достоевского, Лескова. — всё, что есть, печатать в Лейпциге на

____
100

четырёх языках — русском, французском, немецком, английском, и на обёртках печатать краткую программу» 1.

___________
     1 Архив Черткова.

     С этого времени прошло уже более четверти века, и этот грандиозный проект до сих пор ещё не осуществлён. Помню, раз в разговорах со Л. Н-чем я размечтался об этом деле и стал развивать ему план такой организации на средства одного из наших общих друзей. Я спрашивал у Л. Н-ча совета о том, стоит ли мне для этого ехать за границу, чтобы принять участие в этом деле. Враг всяких придуманных организаций, Л. Н-ч сказал мне: «Никуда ехать не надо, ничего не надо устраивать. Вот Черткова вышлют за границу, тогда и станет «Посредник» международным. Л. Н-ч верил в организаторские способности своего друга. Через девять лет после высказанной в письме мысли Черткова действительно выслали за границу. И он действительно основал большую издательскую деятельность, под фирмой «Свободное слово», в которой и мне пришлось принять участие. Но это было только частичное осуществление замысла Л. Н-ча. Чертков издавал по-русски и некоторые из брошюр по-английски. Кроме того, эта деятельность была посвящена почти исключительно распространению сочинений Л. Н-ча. Общечеловеческая мудрость была едва затронута (Паркер, унитарьянцы, Гаррисон и др.). Таким образом, этот великий проект всё-таки ждёт своего исполнителя.

     Следующее письмо Л. Н-ча ко мне, полученное в апреле, полно внутреннего духовного интереса; в ответ на мои вопросы, с которыми я часто обращался к своему старому доброму другу, он писал следующее:
     «Дорогой П. И., первое дело о том, что вы пишете: мне думается, что высшее доступное человеку благо жизни это то, когда его личное стремление влечёт его к любовной деятельности, т. е. к такой, цель которой не я, а другие, когда нет ни борьбы, ни напоминаний со стороны разума, ни малейшего остатка силы жизни, не поглощённого деятельностью для других. И это состояние бывает (сколько я знаю) только в двух случаях: в любимой работе нужной и разумной и в любви к избранным лицам, в деятельности для них нужной и разумной. Я понимаю вас и сам то же испытывал, боясь деятельности писательской, как бы она не была эгоистичной, но знаю, что в ней, когда она истинная, высшее моё благо и потому и дело. То же и в любви к близким, к семейным, к детям. Лескова легенду прочёл в тот же день, как она вышла. Эта ещё лучше той. Обе прекрасны. Но та слишком кудрява, а эта проста и прелестна. Помогай ему Бог.
     Получаю я письма о сборнике для Гаршина. Помогите мне, милый друг, в том, чтобы не обидеть людей. Не говоря уже о том, что нет никакого повода и причины составлять сборник и собирать на что-то деньги по случаю смерти Г., я никак не могу быть в этом участником, несмотря на мою большую любовь к Г., которую я желал бы выразить. И если бы пришлось написать о нём, что я думаю, то, разумеется, отдал бы в самое приличное для того место — сборник. Если увидите Кузминского или Кони, спросите его (Кони), начал ли он писать обещанный рассказ для П., а если нет, то отдаст ли он мне тему этого рассказа. Очень хороша и нужна. Писать головой очень хочется и знаю, что нужно, а не могу — сердцем не тянет. Колечка не поехал к Ч., а ещё у нас. У нас всё хорошо; все, исключая Ив., здоровы, и молодые приехали на два дня. Броневского письма не нашёл. Остальное всё исполню. Попов был здесь и уехал к Озмидову с Залюбовским».
     Легенды Лескова, о которых упоминает здесь Л. Н-ч, были: первая «Совестный Данила», вторая «Прекрасная Аза», написанная Лесковым для «Посредника».

____
101

     Тема, которую Л. Н-ч просит уступить ему, — это сюжет его романа «Воскресение», законченного им через 12 лет.

     18 апреля Л. Н-ч собрался в Ясную Поляну и пошёл пешком со своим молодым тогда другом Ник. Ник. Ге (сыном), хорошим ходоком. Эти путешествия были для Л. Н-ча, с одной стороны, способом изучения народа, и, с другой стороны, сам он, проходя по городам и сёлам, разбрасывал то там, то сям искры своей любви. Сохранилось несколько рассказов из этого и другого путешествия. Мы приведём некоторые из них, заимствуя их из книги П. А. Сергеенко «Как живёт и работает Толстой».
    «В одно из своих путешествий зашёл он ночевать на сельский постоялый двор. Хозяин двора, крутой, нравный старик, рассердился за что-то на своего сына-юношу и начал его бить, затем схватил за волосы и поволок из комнаты. Л. Н-ч стал убеждать мужика. Но тот вошёл в азарт и не обращал ни на что внимания. Тогда Лев Николаевич сказал ему с укором:
     — Стыдись! Ведь этого и зверь над зверем не станет делать. А ты называешься христианином. Как же ты Бога не боишься?
     Это задело мужика и он злобно крикнул:
     — Так что ж по твоему мудрому разуму, значит не надо и детей учить?
     — Надо учить, но не бить, — сказал Лев Николаевич.
     — А ты знаешь, что сказал граф Аракчеев? — спросил мужик злым, вызывающим тоном.
     — Что?
     — Девять человек убей, а десятого выучи…
     Не успел мужик договорить всей фразы, как Лев Николаевич подскочил к нему с загоревшимися глазами и закричал:
     — Не смей так говорить! Бога в тебе нет, и знай: и тот зверь, кто сказал это…
     И в лице его и в голосе было при этом нечто такое, перед чем сразу потухло бешенство жестокого мужика.

     В это же или другое путешествие из Москвы в Тулу был такой случай. По дороге, возле кучи щебня, они увидели мужика, который сердито отбивал камнем каблук на сапоге и крепко ругался. Он натёр сапогом ногу, и это очень сердило его. Путники подошли к нему, разговорились и затем пошли вместе. У рабочего был недовольный вид и он всё время жаловался на людскую несправедливость. Работал он на заводе, а хозяин не заплатил ему «за литьё» сколько следовало. Лев Николаевич всё время слушал рабочего, затем сказал серьезно:
     — Тут что-нибудь не так, Иван Семенов!
     — Побей меня Бог, всё было, как я говорю! — возразил горячо Иван Семёнов и в подтверждение своих слов показал Льву Николаевичу квитки из завода.
     Так они прошли вместе около трёх суток, останавливаясь по постоялым дворам для отдыха и беседуя уже, как старые приятели.
     Очутившись с глазу на глаз со спутником Льва Николаевича, Иван Семенов спросил с любопытством:
     — Скажи, пожалуйста, кто такой этот Лев Николаевич?
     — Да так себе, старик. А что?
     — Божественный старик!
    На последнем привале напились путники чаю, Лев Николаевич прощается с Иваном Семеновым и говорит:
    — Как хорошо Бог привёл нас познакомиться и вместе время провести. А только мне всё кажется, Иван Семёнов, что ты всей правды о себе не сказал.


____
102

     У Ивана Семенова показались слёзы на глазах.
     — Прости меня, Лев Николаевич, соврал я тебе: деньги–то я всё дочиста получил от хозяина и пропил их, окаянный.

    В другой раз Лев Николаевич со своим спутником догнали на дороге больного мальчика, который был очень слаб, и взяли его с собой. Хозяйка постоялого двора, когда увидала, что мальчик очень плох, рассердилась и закричала:
     — Уходите, уходите! Что это вы приведи сюда совсем дохлого. Он ещё умрёт здесь.
     Лев Николаевич помолчал немного и кротко сказал:
     — Это не наш мальчик, а чужой. Мы его взяли, потому что он был беспомощен. Подумайте, как бы вам было тяжело, если бы вы были в беспомощном положении и никто не хотел бы помочь вам.
     Хозяйка смягчилась, приняла путников, матерински ухаживала за мальчиком и потом всё повторяла ему:
    «Вот видишь, добрые люди подобрали тебя и привели. А не будь добрых людей… не будь добрых людей на свете, что ж бы это было?» 1
_________________
     1    П.  A.  Cергеенко. «Как живёт и работает Л. Н. Толстой». М.

     Этот больной мальчик доставил Л. Н-чу немало хлопот; но всё-таки о своём путешествии он сохранил самое хорошее воспоминание. Он пишет С. А-не:
     «Путешествие очень удалось. Как я ни стар, и как ни знаю нашу жизнь, всякий раз узнаешь во всех отношениях: и нравственном, и умственном».
     Из Ясной Л. Н-ч писал мне:
    «Получил ваше письмо, милый Поша, в Ясной, куда мы с Колечкой благополучно, весело и поучительно дошли. Спасибо вам за исполнение моих просьб. Смирягин мне очень понравился. Сейчас с нами Дунаев, он нагнал нас в Серпухове, и с нами шёл и Сытин С. Д. Вот кабы удержался в согласии против пьянства, к которому присоединился».
    Смирягин, о котором пишет Л. Н-ч, это был только что кончивший петербургскую академию молодой теолог, искренно приближавшийся по своим нравственным воззрениям ко Льву Николаевичу, но оставшийся православным. Он писал докторскую диссертацию о Толстом.
    Сергей Дмитриевич Сытин, теперь уже умерший, страдавший страстью к спиртным напиткам, часто как бы воскресал и зарекался под влиянием Л. Н-ча и в эти периоды был светлым, чистым душою человеком. Но плоть снова побарывала его, и он опускался до самого дна жизни, откуда приходилось его выручать его старшему брату Ивану Дмитриевичу…
    Об этом путешествии спешит также известить меня и новый преданный друг Л. Н-ча, Марья Александровна Шмидт, как всегда в восторженном тоне:
     «Голубчик Павел Иванович, Лев Николаевич с Колечкой Ге и Дунаевым пешком ушёл в Тулу 17 апреля, а пришёл в Ясную 22-го здоровым и весёлым, убрал свой кабинет и сел работать; ужасно я рада за него, Софья Андреевна спешит со всей семьей к нему в Ясную, так что Л. Н. больше не приедет в Москву, маленький Ваня чихает так громко, как отец, и Софья Андреевна уверяет всех, что он похож на Л. Н., все они здоровы и веселы, в конце святой помчусь к ним опять».
     Это время в жизни Льва Николаевича следует отметить, как посвящённое им борьбе с привычкой к курению. Л. Н-ч ещё не переставал курить.
     В сознании его давно уже была решена необходимость расстаться с этой вредной привычкой, но сила привычки была так велика, что Льву Николаевичу пришлось тратить значительные силы для борьбы с нею. Он не раз бросал

____
103

и снова начинал курить; наконец, именно весной этого 1888 года он расстался с папироской окончательно.
     Мне вспоминаются эпизоды этой борьбы. Одним из доводов против курения была неделикатность по отношению тех присутствующих, которые по той или иной причине не выносят запаха курения.
     И вот Л. Н-ч старался не курить при гостях, а если ему очень хотелось курить, он уходил в прихожую, садился на ларь и закуривал папироску. Но гости, дорожившие беседой со Л. Н-чем, также перекочёвывали в переднюю, и там образовывался своего рода клуб.
     На этот раз, весной 1888 года, Л. Н-ч бросил курить окончательно.

     Л. Н-ч в это время много работал в поле и на деревне. Вот как с наивной восторженностью описывает это время Марья Алекс. Шмидт в письме ко мне:
     «В среду вечером с девятичасовым поездом я с О. А. выехали из Москвы и утром часов в 8, в четверг, мы прибежали в Ясную. Маша была вставши, напились мы чаю и помчались на деревню ко Л. Н-чу. Он там работал земляную избу, и сейчас же Маша разулась и стала работать. Н. Н. возил воду, а мы рыли землю и носили её на носилках, и так работали до их завтрака. Л. Н-ч интересовался о NN, я сказала, что просто дивлюсь на него, и что, главное, меня больше ни к нему, т. е. к NN, ни к С. не тянет, чувствую, что эти два человека мне совершенно чужие. Л. Н-ч сказал на это следующее: «Чтобы вышло дело, человеку надо разуться, без этого ничего не выйдет». Как это верно, и как Л. Н. в двух словах выразил ясно всю путаницу мирской жизни».
     Кроме обыденных полевых работ, одним из главных дел в начале лета было для Л. Н-ча постройка избы для вдовы Анисьи Копыловой. В этой постройке принимали участие сосед-крестьянин Прокофий и художник Николай Николаевич Ге, клавший Анисье печь, Марья Львовна, Марья Александровна и я.
    Когда я приехал в начале июня гостить в Ясную, я застал избу почти законченной, т. е. стены были выведены. Ге клал печку, Прокофий поправлял стропила и слеги, положенные Л. Н-чем, а Л. Н., М. Л. и М. А. были заняты крышей, и я присоединился к ним. Л. Н-чу хотелось сделать эту крышу несгораемой, и он решил покрыть её соломенными щитами, вымоченными в глине, по красноуфимскому способу. Хлопот с этим было много. Нужно было на особом большом станке наткать соломенных ковров по сажени длиной. Потом в особой кадке развести глину, вылить её в особо выкопанную продолговатую по величине ковра яму и опустить туда ковер, стараясь сделать так, чтобы он весь пропитался глиняным раствором. Глину приходилось размешивать особым веслом, а иногда разминать комки босыми ногами. Все это было очень весело. Л. Н-ч веселил всех своими остроумными шутками. Мешая глину в кадке, он приговаривал: «Точно миро варим». Около этого времени, в посту, действительно происходило мироварение в Чудовом монастыре. Л. Н-ч читал описание этого странного обычая в газетах, и мешание глины напомнило ему это варение.
     Намоченный и пропитанный глиной ковер мы втаскивали на крышу, приколачивали к слеге чешуей, ряд на ряд.
     К сожалению, изба эта через несколько лет сгорела.
     Зрителем этой работы в один из дней случайно оказался молодой человек Штандель, корреспондент «Русского курьера», зашедший в Ясную Поляну, чтобы познакомиться со Л. Н-чем. Через несколько дней в его газете появился обширный фельетон с рассказом о виденном и слышанном, причём фантазии был дан широкий простор.

____
104

    Живо помню то бодрое жизнерадостное настроение, которым заражал всех нас Л. Н-ч. Работая целый день без устали, с небольшим обеденным промежутком, он возвращался вечером потный, усталый, растрёпанный, перепачканный глиной, с заступом на плече, а глаза его горели радостью исполненного долга, и он, любуясь чудным весенним вечером, шёл, восклицая: «Как хорошо жить на свете!»
    Пробыв в Ясной Поляне с неделю, я поехал тогда к себе на хутор в Костромскую губернию, где у меня уже начиналось самостоятельное хозяйство.
    Л. Н-ч писал мне туда:
     «Что вы поделываете, дорогой друг? Из деревни не было ещё от вас писем. Я живу очень хорошо для себя и, думаю, для Бога. Много работаю руками и меньше пером и языком, и потому на совести чище. Ничего не пишу, но не скажу, чтобы не работалось само собой внутри. На днях приехать хочет Ге-старший».
     В письме к Черткову Л. Н-ч как бы оправдывается в том, что он мало пишет:
     «Вы на меня не сетуйте, милый друг, что я теперь ничего не пишу. Ведь нельзя жать, не посеяв. А кажется мне, что я сею, т. е. живу очень полной радостной жизнью и, не скажу много, но хорошо иногда думаю. Большую же часть времени и энергии употребляю на полевую работу. И не умею вам сказать, как и отчего, но твёрдо знаю, что я делаю то, что д;лжно» 1.

___________
     1 Архив Черткова.

     Так проходило лето, а к осени меня уже опять тянуло в Ясную Поляну.
     Особенно после получения от Л. Н-ча такого письма:
    «Радуюсь за вас, что вы в деревне. Надолго ли? Верно, заедете опять проездом. Мы здесь, говорят, до ноября. Несмотря на то, или скорее благодаря тому, что веду всю ту же рабочую жизнь, не вижу, как идёт время. Крышу только что покрыл с Немым ещё одно звено по-уфимски, а остальное просто прикрыл до будущего года. Теперь понемногу подсобляю в лесной постройке Прокофью и Семену. Садами тоже мужицкими начал заниматься. Дела всегда много. Хочется и писать иногда, но думаю, что это соблазн, потому что хочется головой, т. е. говорю себе: как бы приятно по примеру прежних лет иметь работу, в которую бы уходить по уши, хочется головой, а не всем существом. И потому думаю, что это соблазн. Вообще я с нынешнего года ступил на новую ступеньку, — может быть, она покажется вниз для других, потому что не хочется писать и говорить не хочется и засыпаешь часто — старческое ослабление, но для меня оно вверх, потому что меньше зла к людям и радостнее жить и умирать».

     Интересным событием в эту осень было посещение Ясной Поляны Фетом, поэтом и другом Л. Н-ча.
     Фет в это время писал свои воспоминания о Л. Н-че, Тургеневе, Боткине и других своих литературных сверстниках. Для этого он перечитывал бережно хранимые письма Л. Н-ча. Перед приездом в Ясную он так писал об этих письмах Софье Андреевне:
     «Боже мой, как это молодо, могуче, гениально и правдиво. Это точно вырвавшийся чистокровный годовик, который и косится на вас своим агатовым глазом, и скачет молниеносно, лягаясь и становясь на дыбы, и вот готов, как птица, перенестись через 2-аршинный забор».
     И об одном из писем он замечает особо:
     «Самый тупой человек увидит в этом письме не сдачу экзамена по заграничному тексту, а действительно родник всех самобытных мыслей, какими питается до сих пор наша русская умственная жизнь во всех своих проявлениях».

____
105

     Приехав осенью в Ясную, Фет читал в присутствии Л. Н-ча свои интересные записки.
     Я же приехал в Ясную в сентябре с большим багажом. Привёз с собой большой волшебный фонарь с картинами и показывал его в тёмный, тёплый осенний вечер в саду, отражая картины на белой стене яснополянского дома, в том месте, где теперь выстроена терраса. Картины получались большие, фигуры человеческие в натуральную величину, и производили большое впечатление на собравшуюся толпу яснополянских крестьян, взрослых и детей. Подбор картин у меня был умышленный. Серия картин из Нового завета, причем я объяснил так, как эти события толкуются Л. Н-чем в его переводе Евангелия. Затем шла серия естественнонаучных, несколько комических картин и световых эффектов.
     Все были довольны, включая Л. Н-ча. Перед моим отъездом из Ясной туда приехал известный английский журналист Стед, с которым я познакомился ещё в Петербурге. Он пробыл после меня в Ясной Поляне несколько дней, но в этот раз он не оставил после себя хорошего впечатления.
     А Лев Николаевич тогда усердно шил сапоги, и его дочери уже носили отцовскую работу.

     Число друзей и единомышленников Л. Н-ча в разных степенях все возрастало, а вместе с этим росла и переписка Л. Н-ча с этими друзьями-единомышлен-никами, обращавшимися к нему за разрешением всевозможных вопросов, от чисто личных или семейных, самых интимных до вопросов общего философского характера.
    Л. Н-ч всегда был очень аккуратным корреспондентом. Если только он чувствовал, что тон письма серьёзный и искренний и думал, что его ответ может помочь тому человеку, он непременно ему отвечал, стараясь входить в малейшие известные ему обстоятельства жизни.
     Вот пример такого письма, написанного Е. И. Попову, его новому другу:
     «Много, много любя думал о вас и о вашем положении и духовном, и материальном, которое есть ничто иное, как последствие духовного. Не хорошо мне кажется одно: это то, что вы недовольны не собой, а своим положением. Кто вы и что вы? Вы молодой муж богатой, и милой, и доброй любящей жены. В этом положении вас застает сознание того, что есть требования главные жизни истинной, и что требования эти несовместимы с жизнью широкой, т. е. роскошной, богатой и эгоистической жизнью, поедающей жизнь других. Что надо делать такому человеку? Коротко и грубо, но существенно верно, в практическом приложении можно сказать: уменьшить сколько возможно требования на себя труда других людей, т. е. свои потребности, и увеличивать, или если не был, начинать свой труд для других людей. Делать же все это с чистотой, т. е. избегая пороков, оскверняющих тело и душу (пьянство, разврат) и любовно, т. е. делая это, не делать больно людям, связанным со мною или стоящим на дороге моего дела.
     Что же, сколько я знаю, вы не сделали всё это, но делали, что умели в этом направлении. Если вы нагрешили в чём, то покайтесь и исправляйте. И каяться, и исправлять легко, потому что то, что вы делали, делали не для себя. Если бы вы, как вы писали раз, делали бы для славы людской, то это всё-таки не для себя, а это есть тот соблазн, который угрожает при всяком добром деле.
     Вот что, милый друг. Проверьте себя на основании этой программы, чего вы не сделали, что переделали, в чём ошиблись, а ошиблись вы, как мне кажется, в том, в чём все склонны ошибаться, о чём третьего дня я рассуждал с

____
106

Н. и многими другими молодыми, желающими жить по-Божьи. Да, надо освободиться от рабовладельчества, т. е. денег, главное, нужды в деньгах, от многих потребностей, и надо увеличить свой труд, труд самый простой, презираемый, такой труд — черная работа. Всё это правда, и всё это хорошо. Но ведь дело не в том, чтобы во что бы то ни стало пахать, чистить нужники и никогда не переменять рубашку, если сам её не вымоешь.
     Всё это то самое, к чему нельзя не стремиться тому, кто не на словах только признаёт людей братьями, но, стремясь к этому, нельзя отступать от других двух требований совести — чистоты и любовности. Можно и должно подвигаться, не нарушая этих требований.
     Мирской человек считает, что хорошо быть богатым, но по законам мирским нельзя вдруг сделаться богатым, украв, т. е. нарушив ту безопасность богатства, без которой богатство не впрок. То же самое и с богатством духовным: достичь того, чтобы не жить трудами других, а самому служить — хорошо, но нельзя достигнуть этого, как делал Алексей Божий человек, уйдя и заставляя мучаться и страдать и жену, и родителей.
     Если допустить нечистоту и жестокость или нелюбовность при достижении справедливого положения между людьми, то положение это уже несправедливо, и вот я боюсь, что вы ошиблись в этом. Вам так хотелось (этим мы все страдаем) достичь такого положения, в котором бы вы могли сказать: «Смотрите, я чист перед людьми», что, достигая его, вы нарушили любовь, сделали больно. Помогай вам Бог поправить то, что нарушено. Главное, не думайте о своём положении: похоже ли оно на то, что люди считают справедливым для вас при ваших убеждениях, а думайте об одном, чтобы не отступить, достигая цели, не переставая никогда достигать её, — от чистоты и любви. А о людях надо помириться с тою мыслью, что как бы ни жили по Христу, люди, не следующие Христу, будут осуждать вас» 1.

________________
     1 Архив Черткова.

    Интересны письма того времени, в которых Л. Н-ч даёт советы житейской мудрости, конечно, выводя их из собственного душевного опыта.
    Так, он писал одному другу:
    «Знаете, как кубики с картинками укладывают?
    Один поймёт картинку по одной паре кубиков, другой — по другой паре. Но только бы удалось ему сложить первую пару, — то доберётся и до всей. Я опытом знаю и умею теперь различать людей, которые переставляют кубики наобум, от тех, которые сложили осмысленно два, и потому наверное узнают всю картину, — узнают её не нынче, так завтра, и все ту же единственную вечную картину.
     И потому я, читая ваши разногласия со мной, даже не волнуюсь, а наперёд знаю, что у нас одна неизбежная и вечная картина.
     И потому я во всём согласен с вами, не оттого, что нарочно хочу согласиться, а оттого, что разногласия наши происходят только оттого, что вы с одной стороны сводите кубики, а я с другой, но кубики те же.
     С теми, которые не начали сводить ещё и которые уверяют, что они то-то и то-то видят, я вперёд не согласен. С теми же, которые вперёд говорят, что ничего не выйдет и не может выйти, с теми мне больно, на тех мне сердиться хочется, и я сдерживаюсь».
     В эту же осень Л. Н-ч пишет Черткову полное глубокого смысла письмо по вопросу о благе и страдании:
     «Вопрос о том, что Христово учение даёт благо, и потому, кто следует ему, тот не может мучиться; а борьба есть мучение — вопрос, действительно, многих вводящий в заблуждение. Оправдание верою в искупление, причаще-

____
107

ние и исповедь, — все это попытки уничтожить борьбу. Христианское учение требует совершенства подобного совершенству Отца, а мы все исполнены грехов, и потому приближение к совершенству есть борьба, а борьба представляется всегда как страдание, мучение, а потому христианское учение ведёт к страданиям, к мучениям. Так и понимают его многие. С другой стороны, христианское учение и есть благодать, откровение блага, и Христос избавил людей от страданий и мучений; как это соединить? Все исповедания христианские суть попытки разрешения этого противоречия.
     А разрешение одно только и возможно, то самое, которое в приводимом вами месте Паскаля (жаль, что нет у меня и не помню верно), разрешение одно: благо в борьбе, т. е. в движении вперёд к совершенству, подобному совершенству Отца. Тут происходит нечто подобное тому, что происходит по отношению работы, телесной, грубой работы. Благо человека в том, чтобы кормиться, а кормиться нельзя без борьбы, без усилий, представляющихся страданиями, мучениями. И вот люди придумывают средства, как бы кормиться без труда, как в раю, как с себя на других свалить труд, как бы так машины выдумать, чтобы они за нас работали. И, разумеется, ничего не выходит и не выйдет до тех пор, пока люди не догадаются, что благо телесное и состоит в том, чтобы, трудясь, кормиться, что благо главное в труде. То же и с нашими грехами и потребностью блаженства. Сколько ни придумывай такие состояния, в которых не было или не будет грехов, сколько ни уверяй себя, что Христос или таинства через Христа очистили нас, грехи всё грехи, и мы их знаем в себе, и с ними не можем быть блаженны. И, разумеется, ничего не выйдет до тех пор, пока мы не поймём, что блаженство наше и состоит в освобождении от грехов и в движении к совершенству. И в этом христианское учение; оно освобождает от греха и дает возможность приближения к совершенству.
    Со мною по крайней мере так было и есть. Прежде мне казался так мучителен разлад моей греховности с совершенством Отца, что я хотел во что бы то ни стало сразу достигнуть этого совершенства, и, разумеется, не достигал и ослабевал. Точно так же, как и в работе. Прежде бросался на работу, желая как можно скорее кончить, и ослабевал и бросал, и только недавно, как я в работе узнал, что дело не в том, чтобы кончить, а в том, напротив, чтобы иметь счастье работать (часто я жалею теперь о том, что работа кончается). Так и в христианской жизни я начинаю чувствовать радость в самой работе над своими грехами и над приближением к Отцу. Не думайте, читая эту нескладицу, что я пишу, что попало. Нет, я очень знаю, что хочу сказать, только не умею, может быть. Я описываю очень определенную разницу, происшедшую в моей жизни: прежде бороться хоть с самым главным грехом своим — злость недоброжелательства к людям было мучением, а теперь это самое дело (эта борьба) есть лучшая радость моей жизни. Только что поднимается на кого злость, а я себе скажу: «Неправда, я его люблю за то, за то», и злость стихает и делается радостно опять, точно так же, как работа косить, пахать, Пока не умеешь — мука, а потом радость» 1.

_________________
     1 Архив В. Г. Черткова.

     Около этого же времени Л. Н-ч пишет старику Ге о своём душевном состоянии:
     «Я не пишу и сначала было скучно, а теперь рад. У меня сделалась привычка от жизни уходить в раковину моего писания — пренебрегать жизнью (отношениями с людьми) из-за писания, и это нехорошо. Теперь не пишешь, некуда спрятаться и серьёзнее относишься к жизни, всякую минуту её стараешься прожить вовсю — лучше, и этак лучше» 2.

______
     2 Там же.

____
108

     Вскоре я получил от него письмо, свидетельствующее о целом ряде отношений с людьми, заботами о которых была полна его жизнь. Вот что между прочим он пишет мне 6 ноября:
     «Спасибо, что написали, милый друг. Мы ещё в деревне. Жену задержали холода, но теперь оттепель, и послезавтра она хочет ехать, мы же останемся ещё на несколько дней. Я всё в том же состоянии, как и при вас: писать по рассуждению хочу и надобно, да не пишется. Письмо французу два раза ещё принимался, да не идёт. Пусть печатает так. Нынче только я расписался и Черткову написал длинное письмо, но бестолковое, все о том же предмете — о супружеских отношениях. Хотелось бы внести свою лепту в разъяснение этого страшно запутанного и во всеобщем прогрессе отставшего дела, кажущегося неважным, а, в сущности, самого коренного.
    …Получил я от Хилкова хорошее письмо и записку, как бы исповедание веры; посылаю её вам. Я ещё не отвечал ему. А ещё поразительные две английские книги «Modern Pharisaism» от англичанина Albert Blake, письмо которого, помните, мы вместе читали: христианство, отрицающее (с слишком большой злобой) всё церковное и требующее не только непротивления злу, но и нищеты. Только недостаточно ясно, слишком задорно и в некоторых пунктах, как, напр., о супружестве, для которого он допускает расторжимость брака, необдуманно. Надо ему написать. Очевидно, он в Англии забит, и раздражён, и больше боец за свою партию, чем христианин. Постараюсь написать, но знаменательно и радостно. Да, да, нельзя стоять на том пути, на котором мы стали: движет вперёд. Напишите про Булыгина, про Броневского. Он написал очень возбужденное письмо, тоже отвечу, а вы повидайте. Ив. Ив. целую. Хорошо вы устроились, помогай вам Бог. Наши все вам кланяются. Нынче пришла пешком Марья Алекс. из Тулы и теперь сидит с Машами, проверяет «О жизни», а я рядом, в комнате француза, куда я перешёл».
     В дневнике своём от 23 ноября он записывает мысль, указывающую на непрестанную внутреннюю борьбу.
     «Всё не пишу, — нет потребности такой, которая притиснула бы к столу, а нарочно не могу. Состояние спокойствия — того, что не делаю против совести — даёт тихую радость и готовность к смерти, т. е. жизни».
     Через несколько времени, уже в декабре, у него записана такая мысль:
     «Никто не уживается…
     Одна причина, что все преграды приличия, законов, которые облегчали сожитие — устранены; но этого мало, утешаться можно этим, но это неправда.
     Это ужасное доказательство того, что люди эти, считающие себя лучше других (из которых первый я) оказываются, когда дело дошло до поверки, до экзамена, ни на волос не лучше.
     …всё: бедность жизни, воздержание, труд, смирение даже, всё это нужно только для того, чтобы уметь жить с людьми, т. е. любить их, а коли нет любви, так и это всё ничего не стоит».
     И как бы внушая себе самому осторожность в сношениях с людьми, он далее записывает так:
    «Немного помогает мне правило: желать, сходясь с людьми, чтобы они тебя унизили, оскорбили, поставили в неловкое положение, а ты был бы добр к ним…»
     В начале декабря он снова пишет старику Ге уже из Москвы, и опять главная мысль письма его — отношение к своему писанию. Видно, какая происходила в нём непрестанная борьба высоких нравственных требований со старыми привычками. Он пишет между прочим:

____
109

     «Я с неделю, как переехал в Москву. Как в деревне, так и здесь продолжаю не работать пером, и это воздержание, представьте себе, удовлетворяет, радует меня. Хочется по привычке, по себялюбию, по желанию отуманиться, уйти от жизни, по этим причинам хочется, но нет той непреодолимой силы, которая привлекла бы меня к писанию, нет того снисходительного суда к себе, который, как прежде, одобрял всё, и не пишешь и чувствуешь какую-то чистоту, вроде как от некурения. Продолжаете ли курить? Я не нарадуюсь на то, что избавился от этого.    Так мы отвыкли от естественного понимания жизни» 1.

___________
     1 Архив Черткова.

     В Москве Л. Н-ч старается создать себе трудовую обстановку: он возит воду, колет дрова, шьёт кожаные калоши и, наконец, задумывает заняться педагогической деятельностью, к которой всегда чувствовал склонность.
     И вот он посещает городскую хамовническую школу, знакомится с учителем, и чтобы не смущать его своим незаконным присутствием, он подаёт прошение о разрешении ему преподавать в городской школе. На это прошение вскоре получился категорический отказ.
     Так трудно ему было с его радикальными взглядами приобщиться к общественной деятельности.
     Город всё так же был ему тяжёл, и в его дневнике того времени попадается такая запись: «Магазины Пассажа — хуже сифилитической больницы».

     В Москве, как всегда, Л. Н-ч становился центром большого кружка лиц, серьёзно стремившихся к разрешению основных вопросов жизни.
     Среди этих, большею частью молодых людей, были люди беззаветно преданные взглядам, выраженным их учителем, были скептики, улыбавшиеся этим несбыточным иллюзиям, были и люди прямо враждебно к ним настроенные. Эти люди причиняли Л. Н-чу много огорчения и служили пробным камнем его терпения. Об одном из таких кружков рассказывает в своих воспоминаниях врач В. В. Рахманов, мы заимствуем оттуда несколько страниц.
     «В ту зиму как-то вошло в обыкновение собираться по вторникам у Толстого. Приходил и весь наш кружок, за исключением лишь Л. Н. М. и И. А. К, которые не разделяли воззрений Толстого и не хотели с ним знакомиться.
     В эти дни происходили жаркие споры между Толстым и нами. Застрельщиками были обыкновенно М. и А. В. А.
     Как сейчас я помню Л. Н-ча, выпрямившегося во весь рост, со сверкающими глазами, упорно отстаивающего свою точку зрения против наших нападений. Как поразителен он был в эти мгновения и как жаль, что тут не было художника, который бы его срисовал в это время.
     В Толстом совмещается вместе, с одной стороны, народник и политический мыслитель с оттенком анархизма и, с другой стороны, философ-моралист, отыскивающий пути для новой, очищенной от всех суеверий религии. Сам Толстой более всего ценил свои религиозно-философские идеи. Народнические и политические воззрения лишь вытекали у него из его религиозного миросозерцания и не были на первом плане. Для нас же в то время важнее всего были именно эти народнические и анархические идеи. Его же религиозным воззрениям мы не придавали особенно большого значения. Эта-то разница и служила причиною всех наших споров. Мы, со своей точки зрения, не могли допустить, чтобы последователь Толстого, сделавшись таковым, продолжал жить прежнею барскою жизнью. Лев Николаевич отстаивал ту точку зрения, что важнее всего сохранить хорошее отношение к окружающим тебя в данный момент людям, и если для этого требуется остаться в условиях прежней богатой жизни, то следует лучше принести в жертву свой
____
110

душевный покой, чем причинить зло и огорчение окружающим тебя близким людям. А. В. с особенной резкостью возражал Толстому. «Враги человеку близкие его», — приводил он текст Евангелия. «А если для спокойствия этих близких людей понадобится, чтобы я участвовал в разбое, неужели же я должен в нём участвовать?» — задавал он негодующий вопрос. Напрасно возражал Толстой, что всё определяется степенью религиозного сознания. Мы оставались при прежнем воззрении, и при каждой новой встрече спор возгорался с новой силой.
     Таким образом, всё яснее намечались два течения в толстовстве. Одно, на стороне которого стоял наш кружок, собиравшийся у Л. Н., можно было назвать народническим. Другое было скорее религиозное.
     Сторонники этого последнего течения были духовно ближе к Толстому: он считал, что они лучше его понимают, чем сторонники первого течения. В свою очередь, и представители религиозного течения относились к Толстому с большим уважением, доходящим до благоговения. Для них была бесспорной, истинной почти всякая мысль, выраженная Л. Н-чем.
     В то время как народники-толстовцы, невзирая ни на какие трудности, сделали всё от них зависящее, чтобы воплотить в жизнь учение Толстого, представители другого направления по большей части не изменяли своей прежней внешней жизненной обстановки, за исключением лишь того, что те, кто служили в военной службе, вышли в отставку. Зато они очень много сделали для распространения идей Толстого. Я не буду в дальнейшем изложении говорить о толстовцах этого направления: их жизнь, с внешней стороны, мало отличалась от жизни заурядных обывателей, а в их писаниях на все лады варьировались мысли, уже высказанные Толстым.
     Прежде чем перейти к дальнейшему рассказу, замечу, что последователи Толстого, близкие к нему по его религиозно-философским воззрениям, и до сих пор остались верны своим взглядам; не так обстоит дело с народниками-толстовцами: лишь немногие из них и теперь ещё стоят на том же пути, по которому пошли 20 лет тому назад, большинство же изменило свои воззрения и пошло другими путями.
     В это же время, — продолжает Рахманов, — один из посетителей Л. Н-ча, М. Н., был арестован за издание на гектографе статьи Л. Н-ча «Николай Палкин». Его мать была этим страшно потрясена. Она со слезами на глазах просила меня сходить к Толстому и попросить его, чтобы он показал, если его спросят, что брошюра была издана с его согласия. Я знал, что этого не было: М. Н. письменно обращался к Л. Н. с просьбой разрешить издание брошюры, но ответа на своё письмо не дождался и издал брошюру, не получив согласия Толстого. Поручение было тяжёлое. Но я всё же пошёл к Толстому и передал ему просьбу матери М. Н. С замечательной мягкостью и тактичностью Л. Н. поспешил рассеять моё смущение. «Конечно, с моего согласия, — заявил он, — я всегда рад, когда распространяют мои сочинения. Передайте матери П., что я так и скажу, если кто-нибудь меня спросит». Через несколько дней Толстой получил приглашение явиться к какому-то высокому сановнику (не помню, к какому именно), Л. Н. ответил, что у него нет никакого дела к этому господину, и что если тот хочет его видеть, то он сам может к нему прийти. Сановное лицо само не пошло, а послало своего чиновника, молодого человека. Последний был принят любезно, как и всякий посетитель, причём Толстой всё время говорил ему о безнравствен-ности его службы.
     Вскоре М. Н. был освобождён, но ему был запрещён въезд в Москву, и он уехал в Тверскую губернию искать подходящего для общины имения».

____
111

     В заключение этой главы приведём два письма Л. Н-ча, относящиеся к 1888 году и указывающие нам на то влияние посредством писем, которое исходило лучами из Л. Н-ча на окружающих его близких и дальних и светило всему миру. Вот первое письмо:
     «Не могу и не хочу ответить вам двумя словами: предмет, о котором вы пишете, слишком важен. Человек, мужчина или женщина, — женщина особенно, — который пойдёт в деревню, поселится среди народа, в условиях жизни народа и поставит себе хоть не исключительной, но главной целью следить за воспитанием, уходом, кормлением младенцев и детей и будет помогать правильному воспитанию словом и делом, разумным советом и присмотром, обмывкой, расчёской заброшенных, такой человек будет делать такое дело, лучше, нужнее, важнее которого нет и не может быть, и будет чувствовать это. Дело это очень трудное с точки зрения эгоистической и барской, и самое лёгкое (потому что исключает всякую возможность сомнения в важности и полезности дела и несёт с собой свою награду), и радостное с точки зрения человека, имеющего нравственные требования, и нет ничего легче, как приняться за него. Стоит только приехать из города в первую попавшуюся деревню, и если не имеешь средств, то избрать какое-нибудь ремесло, чтобы кормиться (шить, переплетать, переписывать, переводить, учительствовать), и свободное время посвящать на это дело. С некоторою смелостью и малыми потребностями можно даже и рискнуть на то, что родители, детям которых лицо будет служить, будут кормить. Но это было бы уже исключение. С некоторым же ремеслом это очень легко и естественно. Я счастлив тем, что знал и знаю таких женщин. Ведь для этого ни перед кем из тех, которым вы думаете посвятить себя этому делу, не стоит никаких препятствий, ведь всё, что нужно, это только желание и грамотность, чтобы перечесть книжку о детской гигиене. Так зачем же дело стало: пускай они идут. Пойдя теперь, они покажут, что ими руководит искреннее желание служения людям, а не жалованье (какое бы скромное оно ни было, получение определённого обеспеченного жалованья есть великий соблазн), не положение, не мода. Вы скажете, что люди не знают, как взяться, никогда не слышали про возможность такой деятельности, и я соглашусь с вами. Вам пришла эта благая мысль, и надо распространять, уяснять её, развивать подробности её исполнения. И давайте это делать. Я по крайней мере лично очень вам благодарен за сообщение мне вашей мысли, которая уяснила мне одну из форм служения людям, и готов служить, как умею, к её распространению, но не только не желаю того, чтобы земство учреждало что-нибудь, но боюсь этого; как только земство возьмётся, напечатает первый циркуляр, так этот зародыш добра будет убит. Так вот вам моё мнение, пожалуйста, примите его с тем же чувством доброжелательства, с которым я принял ваше, и верьте, что я сказал от всей души всё, что умею и мог сказать».
     Письмо второе:
     «Я прочёл те печатные рассказы, которые вы мне прислали, и прочёл местами (конец, начало) и пробежал всю рукопись, которую вы мне прислали, и как ни неприятно мне это говорить, я должен сказать, что и в том и в другом я не заметил и признака того, что называют неправильно талантом, и что я называю самобытностью. Всё это не нужно. Я, должен вам сказать, не признаю деления людей с талантом и без него: все люди одинаково могут и физически, и духовно служить людям, когда они к этому призваны. Дело в том, что физически мы знаем, что люди служат другим бесчисленно разнообраз-

____
112

ными способами; в духовном же служении у нас установилось мнение, что мы можем служить другим только наукой, искусством (литературой). Это всё равно, как если бы люди вообразили себе, что физически можно служить людям только тем, чтобы делать телеги и чемоданы. Очевидно, что их наделали бы столько, что они бы не употреблялись и потому сделались бы плохи, и, главное, что они были бы никому не нужны. То же самое происходит вообще с произведениями так называемых наук и искусств вообще и с литературой и повестями, романами — в особенности. Если бы вы знали, как я, сколько пишется этих никому не нужных и разнообразно-однообразных пустяков. Бросьте это занятие. Старайтесь быть хорошим человеком, живущим сообразно с тем светом, который есть в вас, т. е. с совестью, и тогда вы неизбежно будете действовать духовно на других людей — жизнью, речами или даже писаньем, я не знаю, но будете действовать. Таков закон человеческой жизни, что человек, как губка, только сам насытившись вполне добром, может изливать его на других, и не только может, но неизбежно будет. А то что ж? Зачем не называть вещи по имени? Ведь я прошёл через это, не говоря о тех пишущих, которые прямо пишут для репутации и денег, и даже самих себя не обманывают, самые искренние писатели, если пишут и печатают, то кроме потребности высказаться, иногда желания добра, они всё-таки желают славы и денег. И эти два желания так скверны, особенно в соединении с духовным делом, что отравляют своим ядом всё. Писатель делается тщеславным, жадным, не переносящим осуждения, озлобляется не только на хулителя, но на нехвалителя, делается равнодушным к важнейшим явлениям внутренней жизни в отношениях к людям, гордость, злость, зависть, — все дьяволы поднимаются. Скверное состояние, я его испытал, и зачем вступать в него! Так вот вам моё мнение, высказанное любя».
     Осенью Л. Н-ч писал между прочим Попову, выражая своё душевное состояние следующими словами:
     «Я живу сейчас очень хорошо, никогда так много не работал, как нынешнее лето, и так легко и радостно. Любить есть кого и работать есть над чем — над своими грехами, и людей любящих меня всё больше и больше, так что жить очень хорошо и умирать не хочется».


ГЛАВА 9.
Новые шаги. Голос обличения.
«Крейцерова соната»

 

     Л. Н-ч начинает 1889 год горячим выступлением против традиционного празднования в Москве Татьянина дня. 12 января в фельетоне «Русских ведомостей» появи-лась статья Л. Н-ча «Праздник просвещения 12-го января».
    «Нет, в самом деле, это ужасно! — говорит Л. Н-ч в этой статье. Ужасно то, что люди, стоящие, по своему мнению, на высшей ступени человеческого образования, не умеют ничем иным ознаменовать праздник просвещения, как только тем, чтобы в продолжение нескольких часов сряду есть, пить, курить, и кричать всякую бессмыслицу…
     …Все знают, что пьянство дурно. Но вот пьянствуют образованные, просвещённые люди, и они вполне уверены, что тут не только нет стыдного и дурного, но что это очень мило и с удовольствием и смехом пересказывают забавные эпизоды своего прошедшего пьянства…

____
113

    …Мужик всякий считает себя виноватым, если он пьян, и просит у всех прощения за своё пьянство. Несмотря на временное падение, в нём живо сознание хорошего и дурного. В нашем обществе оно начинает утрачиваться.
     Ну, хорошо, вы привыкли это делать и не можете отстать, ну, что же, продолжайте, если уж никак невозможно удержаться: но знайте только, что и 12-го, и 15-го, и 17-го января и февраля, и всех месяцев это стыдно и гадко, и, зная это, предавайтесь своим порочным наклонностям потихоньку, а не так, как вы теперь делаете, торжественно, путая и развращая молодёжь и, так называемую вами же, вашу меньшую братию.
    Пора понять, — заключает Л. Н-ч свою статью, — что просвещение распространяется не одними туманными и другими картинами, не одним устным и печатным словом, но заразительным примером всей жизни людей, и что просвещение, не основанное на нравственной жизни, не было и никогда не будет просвещением, а будет всегда только затемнением и развращением».
    Это воззвание к нравственному чувству людей, к воздержанию не остановило традиционного празднования. Но престиж его был свергнут, и оно не могло уже более совершаться с тем же беззастенчивым упоением.
     Далеко не всем стало стыдно от этого обличения. Бесстыдство некоторых из празднующих дошло до того, что они, вероятно уже в полупьяном виде, посылали со своих пирушек Л. Н-чу телеграммы: «Пьём за ваше здоровье». У молодёжи была попытка и более буйной демонстрации против разумного предупреждения великого старца. Вот что писала мне между прочим покойная Мария Львовна, говоря о статье отца:
     «Пап; много получил писем по поводу этого. Одни благодарственные, другие ругательные. 12-го вечером пришёл к нам околоточный и рассказал, что тайные сыщики подслушали, что студенты собираются к пап; бунтовать, пьяные, среди ночи, и что обер-полицмейстер поставил в нашем переулке городовых в случае чего. Но ничего этого не случилось и никаких студентов не явилось».

    В конце января в Москве происходило событие, только косвенным образом задевшее Л. Н-ча. Это был юбилей его друга-поэта Фета, об устройстве которого с большим старанием хлопотала Софья Андреевна. Ещё в декабре 1888 года она писала общему другу семьи Толстых — Н. Н. Страхову, прося его участия в юбилее и подготовке его в петербургских литературных кругах.
    Софья Андреевна была очень дружна с обоими супругами Фет и действовала почти по их просьбе. Старик Фет откровенно выражал свои опасения, как бы юбилей этот не прошёл незамеченным. И вот два его московских друга — Софья Андреевна и Н. Я. Грот — взялись за это. Л. Н-ч, конечно, относился к этому совершенно пассивно, как ко всякому торжеству.
     Собственно к Фету он всегда чувствовал симпатию. Очень многих смущала эта близость столь далёких по внутренним своим качествам людей. Эта близость смущала и меня. И я раз спросил Л. Н-ча о том, что сблизило его с Фетом? Он сказал мне, что кроме истинного поэтического дарования, к Фету его привлекала искренность его характера. Он никогда не претворялся и не лицемерил, что у него было на душе, то и выходило наружу. Это качество Л. Н-ч всегда особенно ценил во всех людях.
     Благодаря стараниям друзей, юбилей Фета действитель-но был отпразднован так, что торжество превзошло его ожидания, и старик был тронут и утешен. Но одна из главных виновниц этого торжества, Софья Андреевна, не могла присутствовать на нем. Помешала этому болезнь младшего сына Ванеч-


_____
114

ки. Он едва не умер, и в самый разгар торжества лежал в страшном жару, между жизнью и смертью, и Софья Андреевна и вся семья были неотлучны при больном мальчике, в тоске и страхе ожидая того или другого исхода. Страдал и мучился за исход болезни и Л. Н-ч, как всегда стараясь своей связью с Богом облегчить себе тяжёлую минуту и найти разумное объяснение совершавшейся перед ним тайны.
     Ожидая близкого конца маленькой жизни, он записал в своем дневнике:
     «Обмакнулась душа в тело», этим поэтическим сравнением стараясь объяснить непостижимость короткой обрывающейся жизни ребёнка.
     Но на этот раз обмакнувшаяся душа осталась, хотя и ненадолго, в теле, и Ванечка выздоровел, став, конечно, слабым, но ещё более любимым и трогательным ребёнком.

    Сам Л. Н-ч жил в это время напряжённой духовной жизнью. Больше всего его занимали отношения с людьми, хотя и близкими ему по плоти, но несогласными с ним. Перед ним, как всегда, стоял вопрос: как с любовью бороться с ними? И он записывает в своём дневнике 25 января:
     «…Думал, не только думал, но чувствовал, что могу любить и люблю заблудших, так называемых злых людей. Думал сначала так: разве можно указать людям их ошибку, грех, вину, не сделав им больно? Есть хлороформ и кокаин для телесной боли, но нет для души. Подумал так, и тотчас же пришло в голову: неправда, есть такой хлороформ душевный. Так же, как и во всём, тело обдумано со всех сторон, а о душе ещё и не начато думать. Операцию ноги, руки делают с хлороформом, а операцию исправления человека делают больно, заглушая исправление болью, вызывая худшую болезнь злобы. А душевный хлороформ есть и давно известен — всё тот же, любовь. И мало того: в телесном деле можно сделать пользу операцией без хлороформа, а душа — такое чувствительное существо, что операция, произведенная над ней без хлороформа — любви, всегда только губительна. Пациенты всегда знают это, требуют хлороформа, и знают, что он должен быть. Лекаря же часто сердятся за это требование. «Чего захотел, — говорят они, говорил я сколько раз, — и за то он должен быть благодарен, что я мочу, вырываю, отрезаю его болячку: а он требует, чтобы ещё без боли! Будь доволен и тем, что мочу». Но больной не внемлет этим рассуждениям, ему больно, и он кричит, прячет больное место и говорит: «Не вымочишь и не хочу лечиться, хочу хуже болеть, если ты не умеешь лечить без боли…» И он прав. Ведь что такое духовная болезнь? Это заблуждение, отступление от закона, от единого пути и запутывание на ложных путях в сети соблазна. И вот люди, желающие помочь или просто идущие более прямым путём (и по существующей между всеми людьми связи), вытягивающие заблуждающих из их сетей, как же они должны поступать? Очевидно, человека, только что своротившего, можно прямо тянуть с ложного пути на правый, — ему не больно будет. Но человека, уже опутанного сетью, нельзя прямо тянуть, — ему сделаешь больно; надо мягко, нежно распутать прежде. Эта остановка, это распутывание и есть хлороформ любви. А то что же выходит? Человек весь по ногам, по рукам, по шее обмотан сетями на ложном пути, и вот чтобы спасти его, я, ухватив за что попало, тащу его, душа его и перерезая ему члены, и хуже затягиваю его. Чем дальше он тем больше запутан, тем больше любви нужно ему. Вот это-то, я почти понимал прежде, теперь же совсем понимаю и начинаю чувствовать. Отец! Помоги мне».
     С другой стороны, эту любовную борьбу он рекомендовал и друзьям своим.
     В половине февраля он писал мне из Москвы:

____
115

    «Как вы живёте, милый друг? Маша уехала к Илье и в четверг приедет. Пишу, чтобы вам веселее было. У нас всё хорошо. Помогай вам Бог не переставая радоваться тому, чему никто никогда нигде не может помешать: радости исполнения Его воли, если только исполнять её в чистоте, смирении и любви».
     Подробнее в этом же направлении он пишет Н. Н. Ге от 20 февраля:
    «Вести ваши очень хорошие и мне радостные — буду ждать выставки с интересом большим, а вы мне ещё напишите, как подвигается ваша теперешняя работа «Последняя беседа». Хотелось бы и мне тоже за зиму сделать кое-что по своей выработанной специальности, да не велит, видно, Бог. Хотелось бы, но и без этого живу радостно. Часто себе говорю: жить, не переставая радуясь тому, чему никто «никогда нигде помешать не может, — радость исполнения воли Бога в чистоте, смирении и любви. И бывает чаще и чаще, что удаётся испытывать эту радость. При исполнении того дела, к которому чувствуешь себя непреодолимо и несомненно призванным, как вы теперь в своей теперешней работе — это бывает чаще всего. Только бы в чистоте, т. е. чистым от всяких похотей — объядения, вина, курения, половой похоти и славы людской; в смирении, т. е. готовым всегда на то, чтобы мой труд ругали и меня срамили, и в любви, т. е. при этом без злобы, досады, желания удаления от какого бы то ни было человеческого существа. Тогда очень хорошо. И мне часто бывает так, и кажется мне, чего желает моё сердце, что и вам теперь так».
     Ещё в иной форме Л. Н-ч выражал ту же дорогую ему мысль в письме к Черткову:
     «Я был огорчён, раздражён, недоволен тем, что есть и искал виноватых. Я чувствовал, что весь мой склад мыслей и чувств дурной, не божеский, не христианский, но никак не мог выбиться из этого состояния. Но я решил, что так нельзя, что я виноват, что я дурен и просто стал останавливать себя, не давать себе хода в известном направлении. Я замечал, что все лучшие наши подвиги достигаются не бурными порывами, а, напротив, задержкой, утишением себя. Все двери в хорошие святые покои отворяются внутрь. Наружу, напролом отворяются только двери к дьяволу. И вот, утишив себя, я стал искать — где ошибка? Как надо тут быть по Божьи — стал молиться, но, признаюсь, привычная молитва не успокоила, не выведя меня на свет. И я стал думать, чего мне нужно? Чего же мне нужно? Жить с Богом, по Его воле, с Ним. Что для этого нужно? Нужно одно: соблюсти данный мне талант, мою душу, данную мне, не только соблюсти, возрастить её. Как возрастить её? Я для себя знаю, что мне нужно: в чистоте блюсти своё животное, в смирении — своё человеческое, и в любви — своё божеское. Что нужно для соблюдения чистоты? Лишения, всякого рода лишения; для смирения? — унижения; для любви? — враждебность людей. Где же и как я соблюду свою чистоту без лишений, смирение без унижений и любовь без враждебности?»
     Эта новая форма выражения сущности христианской жизни: «в чистоте, смирении и любви», видимо, сильно занимала Л. Н-ча: он сводит к ней целый ряд рассуждений из разных областей нравственной жизни. Так, Евг. Ив. Попову он пишет в этом же духе о физическом труде:
    «Физический труд как разрешение вопроса жизни, — разумеется, что это нелепость, разумеется, что не род труда, не самый труд даже, а то, во имя чего трудишься, разрешает вопрос. Вы говорите: во имя сострадания, любви. Но и тут сами себе возражаете и видите возможность такого положения, при котором некого жалеть, любить, не на кого трудиться, или есть кого жалеть и любить и нельзя трудиться. Стало быть, может быть положение, в котором жизнь бессмысленна и есть бесцельное страдание, от которого разумно изба-

____
116

виться, как и говорили стоики. Всё это совершенно справедливо, но только при определении смысла жизни, в труде во имя любви. Но это неполное и не Христово определение. Христово определение есть исполнение воли Отца, исполнение этой воли при условиях чистоты, смирения и любви.
     В чём воля? На этот вопрос иногда, когда человек ясно сознает ту роль, которую он играет в содействии установлению Царства Божия на земле, есть прямой несомненный ответ в душе; иногда, когда нет такого ответа, стоит только соблюдать условие чистоты, смирения и любви (т. е. не предаваться похотям всякого рода, не искать одобрения людей и не иметь враждебного чувства ни к кому), и сама жизнь — сама плотская жизнь в труде или вынужденной праздности — будет исполнение воли Бога. И потому-то освобождение от плотской жизни есть поступок, несогласный с учением истины. Трудовая же жизнь есть не пустяки, а есть одно из условий чистоты» 1.

________________
     1 Архив Черткова.

     Внешняя жизнь Л. Н-ча шла в Москве обычным путем; он делил время между своим писанием, семьей и посетителями и корреспондентами.
     Марья Львовна писала в январе своему другу М. А. Шмидт:
     «У пап;, как и прежде, очень много посетителей. Дунаев часто бывает, он, кажется, в хорошем спокойном духе; Брашнин, старичок, Попов Евгений, Рахманов, две американки: Hapgood, которая «О жизни» перевела, потом ещё новые. Пишет Броневский странные, неспокойные письма. Озлоблен против пап; и письменно с ним спорит и силится что-то доказать ему. Не согласен в чём-то с ним, но понять ничего нельзя. Мы боимся, что он с ума сойдёт».
     Такие корреспонденты были, конечно, особенно тяжелы для Льва Николаевича.
     Из других писем видно, что в это время Л. Н-ч продолжал интересоваться народной литературой, и в особенности его занимала мысль о народном журнале.
     Ещё в декабре 1888 года Л. Н-ч писал мне между прочим из Ясной Поляны:
     «Сейчас прочёл прекрасного Эпиктета, полученного от Черткова. Здесь же Сытин, купил журнал «Сотрудник» и просил меня помочь и руководить. И я чувствую, что обязан, не могу не помочь, и планы есть довольно определённые, но нет помощников и у самого мало сил работать. Выйдет или нет из этого дело, а главное, что надо стараться помогать, т. е. из дурного стараться сделать хорошее. Если вы приедете, то поговорим, а если нет, то я вам напишу, что я думаю».
      Более подробно о том же самом сообщает мне Марья Львовна:
     «Пап; теперь очень заинтересован журналом для народа. Сытин купил журнал Залесского — «Сотрудник», и просил пап; помощи в переделке этого журнала. Пап; обещал и теперь всё об этом думает. Он хочет поместить туда: 1) статьи о вине, 2) о табаке, 3) о соске, 4) жития святых, 5) путешествия, 6) историю и т. д. Мне кажется, что если бы это удалось, это было бы очень хорошо. Пап; говорит, что у него для этого помощников нет. Две девки и те никуда не годятся. Мы с Таней с ним согласились».
     Затем в январе Марья Львовна, пишет мне из Москвы, по поручению Льва Николаевича:
     «..Он велел сказать, что журнал подвигается. Александров, 1 на дворе, пишет о «Египте»,
_________________
     1 Жилец Толстых в надворном флигеле в хамовническом доме.

Никифоров взялся написать о «Куке», и он велит сказать, что я перевела свою вещь, но не могу этого сказать, потому что половины ещё не перевела, да теперь и не могу, пока дети не поправятся. Они ищут для этого журнала редактора, не подозрительного для правительства, с вознагражде

 ____
117

нием 100 рублей в месяц. Хотели пригласить Златовратского, но Сытин испугался его».
     К сожалению, этому предприятию не суждено было осуществиться.
     Из других занятий Л. Н-ча можно отметить чтение сочинений А. П. Чехова и первые наброски статьи об искусстве.
     В марте месяце, живя в Петербурге и занимаясь в «Посреднике», я перевел с французского из сборника китайских сказок «Les Avadanas» буддийскую притчу «О стреле» и послал её Л. Н-чу. Он отвечал мне на это письмо так:
     «…Ваше письмо с притчей и гектограф получил. Заключение притчи — смысл её я всегда не так думал. Стрелок, пославший стрелу, это Отец, пославший меня в эту жизнь. Мне не допрашиваться надо о том, какая стрела, лук, даже кто стрелок, а лечиться от этой жизни, перестрадывать её. Это — прелестная притча, но не христианская, а периода, предшествовавшего христианству — буддизма, когда жизнь представлялась только, как страдание. Она и осталась этим страданием (испытанием), но как только она была сознана страданием, она и перестала им быть. И вот буддийский момент сознания, страдания и воображаемого избавления от него — там. Христианское же сознание показывает избавление от него теперь и вечно. Живём по-старому».
     И затем прибавляет о своих занятиях по «Посреднику»:
     «Я вчера получил очень хорошую статью от Желтова «О пьянстве» — обращение к братьям. Статью Бунге можно ли печатать у Сытина? Я последние два дня весьма усердно поправлял статью Покровского и вписал там о соске, из которой, надеюсь, сделать отдельное».
     В это же время Л. Н-ч писал своему другу Г. А. Русанову о своих литературных занятиях:
     «Я живу очень хорошо, искренно говорю, что дальше, то лучше, и улучшение, т. е. увеличение радости жизни происходит вроде закона падения тел: обратно пропорционально квадратам расстояния от смерти. Писать многое хочется, но ещё не пишу ничего. Нет тех прежних мотивов тщеславия и корысти, подстёгивавших и потому (знаю, как вы за меня ревнивы, но не могу не сказать, что думаю) производивших незрелые и слабые произведения. Но и зачем писать? Если бы я был законодатель, я бы сделал закон, чтобы писатель не смел при своей жизни обнародовать свои сочинения. Странное дело: есть книги, которые я всегда вожу с собой и желал бы всегда иметь, это книги неписаные. Пророки, Евангелия, Будда, Конфуций, Менций, Лао-Цзы, Марк Аврелий, Сократ, Эпиктет, Паскаль. Иногда хочется все-таки писать и, представьте себе, чаще всего именно роман, широкий, свободный, вроде «Анны Карениной», в который без напряжения входило бы всё, что кажется мне понятым мною с новой, необычной и полезной людям стороны.
     Слух о повести имеет основание. Я уже года два тому назад написал начерно повесть, действительно, на тему половой любви, но так небрежно и неудовлетворительно, что и не поправляю, и если бы занялся этой мыслью, то начал бы писать вновь. Никому так не рассказываю и так не пишу о своих литературных работах и мечтах, как теперь вам, потому что знаю, что нет человека, который бы так сердечно относился к этой стороне моей жизни, как вы.
     Карамзин где-то сказал, что дело не в том, чтобы писать «Историю государства Российского», а в том, чтобы жить добро. И этого нельзя достаточно повторять нам, писателям. И я опытом убедился, как это хорошо не писать. Как ни верти, дело каждого из нас одно: исполнять волю Пославшего. Воля же Пославшего в том, чтобы мы были совершенны, как Отец наш небесный, и только этим путём, т. е. своим приближением к совершенству мы можем воз-

____
118

действовать на других, — налиться должна лейка доверху, чтобы из неё потекло, — и воздействие будет через нашу жизнь и через слово, устное и письменное, насколько это слово будет частью и последствием жизни, настолько от избытка сердца будут говорить уста» 1.

______________
     1  В.  Ч.  Март  1905.  Стр.  14.  Письма  Л.  Н — ча  к  Г.  А.  Русанову.

     Во второй половине марта я проезжал через Москву к себе на родину, в Костромскую губернию.
     Л. Н-ч, утомлённый суетливой московской жизнью, собирался отдохнуть где-нибудь в уединении. На этот раз он выбрал уютную усадьбу своего друга и товарища по Севастополю, князя Сергея Семеновича Урусова, расположенную близ Троицы, по Ярославской железной дороге. Нам было по дороге и я, конечно, рад был сопутствовать Л. Н-чу в его поездке. Мы выехали 22 марта днём. На вокзал нас доставила в своей коляске Софья Алексеевна Философова. Я сидел на козлах, и, несмотря на городской шум, старался слушать, о чём разговаривали Л. Н-ч и Софья Алексеевна. Главной темой был так называемый женский вопрос, и Л. Н-ч убеждал Софью Алексеевну в необходимости подчинения женщины мужчине, против чего протестовала его собеседница.
     Ехали мы в третьем классе, как всегда в тесноте и духоте. Помню, что против нас сидел грубого вида крес-тьянин прасол, гуртовщик или мясник, одним словом, торговец скотом. Л. Н-ч обменялся с ним несколькими словами и по уходе его на одной из станций, передал мне, с ужасом, своё впечатление об этом человеке, как о живот-ной, чувственной натуре. Мы вышли на станции Хотьково и, наняв лошадей, поехали к князю. Конечно, были приня-ты там с распростертыми объятиями. Князь был занят сложными математическими вычислениями, в которых он думал сделать какое-то открытие, и хотел поделиться им со мной, но мне было очень трудно понять его: это был его пунктик. Я переночевал у него и на другой день продолжал свой путь, а Л. Н-ч пробыл там более двух недель.
     Уединение его было и там нарушено, впрочем, приятными ему посетителями, двумя американскими квакерами, приехавшими выразить сочувствие его религиозным взглядам.
     Американцы зашли сначала в Москве в Хамовнический дом Л. Н-ча и были приняты Софьей Андреевной. Они выразили сожаление, что не застали Л. Н-ча и просили указать его адрес. С. А-на, любезно приняв иностранцев, сказала, им, что не стоит ездить, что Л. Н-ч скоро вернётся, что если они не торопятся, то найдут в Москве много интересного и могут провести время приятно и полезно. На это они ответили: «We came only to see count Leo Tolstoy» 1 и отправились по указанному адресу.

________________
     1 Мы приехали только для того, чтобы видеть графа Льва Толстого.

     Часть времени Л. Н-ч проводил в ежедневных, если позволяла погода, прогулках по соседним деревням, интересуясь, как всегда, народной жизнью. Имение Урусова находится на границе Московской и Владимирской губерний, если можно так выразиться, в фабрично-монастырском районе. Впечатление Л. Н-ча от знакомства с местной жизнью получилось тяжёлое; он так описывает эту жизнь в письме к Софье Андреевне:
     «Деревенская жизнь вокруг, как и везде в России — плачевная. Мнимая школа у священника с 4-мя мальчиками; а мальчики, более 30-ти, соседних в полуверсте деревень, — безграмотны. И не ходят, потому что поп не учит, а заставляет работать. Мужики идут, 11 человек, откуда–то. «Откуда?» — «Гоняли к старшине об оброке, гонят к становому». Разговорился с одной старухой: она рассказала, что все, и из её дома, девки на фабрике, в 8 верстах, как Урусов говорит, повальный разврат. В церкви сторож без носа. Кабак и трактир,

____
119

великолепный дом с толстым мужиком. Везде и всё одно и то же. Грустная заброшенность людей самим себе без малейшей помощи от сильных, богатых и образованных. Напротив, какая–то безнадёжность в этом, как будто предполагается, что всё устроено прекрасно, и вмешива-ться во всё это нельзя, не должен, и оскорбительно для кого-то, и донкихотство. Всё устроено: и церковь, и школа, и государственное устройство, и промышленность, и увеселенья, и нам, высшим классам, только о себе надо позаботиться. А оглянешься назад, наши классы в ещё более плачевном состоянии, коснеем» 1.

__________________
     1  Письма графа Л. Н. Толстого к жене. 1862 – 1910 гг. Стр. 331.

     Живя у Урусова, Л. Н-ч начерно набросал комедию «Исхитрилась», которая потом получила название «Плоды просвещения». Там же Л. Н-ч писал свою повесть «Крейце-рова соната».
     В это же время у Урусова Л. Н-ч заболел своей обычной болезнью, сопровождавшейся почти всегда мучительными болями желудка. Для Л. Н-ча это был новый повод для борьбы с собой, для выработки духовного самообладания.    И он так записывает об этом в дневнике 24 марта:
     «Ночью разбудила боль очень сильная, пот капал, и рубаха смокла. До 5 часов от 2-х. Пробовал молиться. Мог. Встал поздно. Всё ноет. Вчера и третьего дня ещё не мог вызвать в себе высокое твёрдое, в Боге, в духе, состояние. Как будто набегло сомнение. Не мог молиться. Не то, чтобы сомнение, т. е. опровержение истины христианской жизни, а отсутствие веры живой в неё. Именно застилает. Это физическое состояние…»
     11 апреля, вернувшись от Урусова, Л. Н-ч писал мне:
     «Спасибо за письмо, милый друг, главное — за побуждение письма. Мне было очень радостно получить его. Я пробыл у Урусова больше 2-х недель, и мне было очень хорошо. Я много писал — едва ли хорошо, но много: и теперь, 3-го дня вернувшись в Москву, продолжаю быть в том же пишущем настроении».
     В том же духе он пишет и самому С. С. Урусову:
     «…У нас хорошо, но так хорошо, духовно хорошо, как бывало у вас, уже не будет. Редко проводил так хорошо время спокойно, серьёзно, любовно, как то, что провёл у вас, и очень вас благодарю. Радостно тоже, что мы сблизились опять и теснее, по-моему, чем прежде. Надеюсь, что уже до гроба. Многое я понял, чего не понимал из ваших мыслей, главное же, понял то стремление к добру, к Богу, которым вы живёте, и это-то больше всего влечёт меня к вам» 1.

______________
     1 «Вестник Европы». Янв. Стр. 17. Письма Л. Н – ча к кн. С. С. Урусову.

     В апреле в Москву переехала передвижная выставка картин. Лев Николаевич очень охотно посещал её. На этот раз он ждал её, чтобы увидать новую картину Н. Н. Ге. Он слышал уже о ней раньше и писал в марте Н. Н-чу, которого он всегда старался поощрять в работе:
     «Я жду всей серии евангельских картин. Слышал о той, которая в Петербурге от Прян., по словам Маковского, очень хороша, говорил. Вот поняли же и они. А простецы-то и подавно. Да не в том дело, как вы знаете, чтобы NN хвалили, а чтобы чувствовать, что говорим нечто новое, и важное, и нужное людям. И когда это чувствуешь и работаешь во имя этого, — как вы, надеюсь, теперь работаете, — то это слишком большое счастье на земле. Даже совестно перед другими» 2.

_______________
     2 Архив Черткова.

     Но вот он увидал сам эту картину и так выражает о ней свое впечатление в письме к её автору:
     «Картину вашу ждал и видел. Поразительная иллюстра-ция того, что есть искусство на нынешней выставке: картина ваша и Репина. У Репина представлено то, что человек во имя Христа останавливает казнь, т. е. делает одно из самых поразительных и важных дел. У вас представлено (для меня и для од-

____
120

ного из 1000000 то, что в душе Христа происходит внутренняя работа, а для всех) — то, что Христос с учениками, кроме того, что преображался, въезжал в Ерусалим, распинался, воскрес, ещё жил, жил, как мы живём, думал, чувствовал, страдал и ночью, и утром, и днём. У Репина сказано то, что он хотел, так узко, тесно, что на словах это бы ещё точнее можно сказать. Сказано и больше ничего. Помешал казнить, ну, что ж? Ну, помешал. А потом? Но мало того: так как содержание не художественно, не ново, не дорого автору, то даже и то не сказано. Вся картина без фокуса, и все фигуры ползут врозь. У вас же сделано то, что нужно. Я знал эскиз, слышал про картину, но когда увидал, я умилился. Картина делает то, что нужно: раскрывает целый мир той жизни Христа, вне знакомых элементов, и показывает его нам таким, каким каждый из нас может его себе представить по своей духовной силе. Единственный упрёк, это зачем Иоанн, отыскивая в темноте что-то, стоит так близко от Христа? Удалённая от других фигура Христа мне лучше нравилась. Настоящая картина, т. е. она даёт то, что должно давать искусство. И как радостно, что она пробрала всех самых чуждых её смыслу людей. Я гостил 3 недели у Урусова. Есть такой генерал, мой кум, математик и богослов, но хороший человек. В уединении у него пописал. Здесь опять иссяк. Начал писать статейку об искусстве между прочим и всё не могу кончить. Но не то, не то надо писать. Кое-что есть такое, что я вижу, а никто, кроме меня, не видит. Так мне кажется по крайней мере. У вас тоже такое есть. И вот сделать так, чтобы и другие это видели — это надо прежде смерти. Тому, чтобы жить честно и чисто, т. е. не на чужой шее, это не только не помешает, но одно поощряет другое» 1.
________________
     1 Здесь идёт речь о картине Ге «Выход с тайной вечери», известной русской публике более по эскизу, имеющемуся в галерее Третьякова. Сама же картина была с выставки приобретена частным лицом фон Дервизом и находилась в его доме. Было бы очень желательно сделать её достоянием общественным.

     Живопись как искусство очень интересовала Льва Николаевича, и он часто посещал выставки и галереи. Но суждения его о живописи были всегда строги и самобытны. В своём дневнике, 14 марта, он записывает:
     «Пошёл к Третьякову. Хорошая картина Ярошенко «Голуби». Хорошая, но и она, и особенно все эти 1000 рам и полотен с такой важностью развешенные. Зачем это? Стоит искреннему человеку пройти по залам, чтобы наверно сказать, что тут какая-то грубая ошибка, и что это совсем не то, что нужно».
     При этой строгости к произведениям искусства особенно ценна его любовь к картинам Н. Н. Ге.
     В этом письме Л. Н-ча к Ге мы уже замечаем, что он снова тяготится Москвой, в которой «иссякал» его творческий источник.
     И вот 2-го мая он уходит пешком в Ясную Поляну в сопровождении Евгения Ивановича Попова, и уже до осени не возвращается в Москву.

     Внутренняя работа Л. Н-ча шла в это время особенно напряжённо. А жизнь вокруг оставалась всё та же, и, как Будде милосердному, Л. Н-чу стало жалко людей, блуждающих во мраке, и у него явилась непреодолимая потребность поделиться с людьми познанной истиной. В своей записной книжке он записывает 25 мая 1889 года:
     «Ночью слышал голос, требующий обличения заблуждений мира. Нынешнею ночью голос говорил мне, что настало время обличить зло мира. И в самом деле, нечего медлить и откладывать. Нечего бояться, нечего обдумывать, как и что сказать. Жизнь не дожидается. Жизнь моя уже на исходе и

____
121

всякую минуту может оборваться. А если могу чем послужить людям, если могу чем загладить все мои грехи, всю мою праздную похотливую жизнь, то только тем, чтобы сказать людям-братьям то, что мне дано понять яснее других людей, то, что вот уже 10 лет мучает меня и раздирает мне сердце.
     Не мне одному, но всем людям и не только христианам, но магометанам, буддистам, конфуцианцам, браманистам, русским, французам, англичанам, немцам, американцам, но и туркам, татарам, японцам, китайцам, индейцам ясно и понятно, что жизнь людская идёт не так, как она должна идти, что люди мучают себя и других и только тем, что живут не так, как должно, как им хочется и как указывает им мудрость людская, учителя человечества: индийские, китайские, греческие, еврейские и яснее всех Христос, которого более 400 миллионов в Европе и Америке христиан признают Богом. Всякий человек знает, что для его блага, для блага всех людей нужно любить ближнего не меньше себя, и если не можешь делать ему того, что себе хочешь — не делать ему, чего себе не хочешь; и учения веры всех народов, и разум, и совесть говорят то же всякому человеку».
     И, обличая ложную жизнь людей, Лев Николаевич в заключение взывает к ним:
     «Одумайтесь, одумайтесь, одумайтесь! — кричал ещё Иоанн Креститель, провозглашал Христос, провозглашал голос Бога, голос совести и разума. Прежде всего остановись каждый в своей работе и в своей забаве, остановись и подумай. Остановись и подумай о том, что ты делаешь. Делаешь ли то, что должно, делаешь ли лучшее, или так даром ни за что прожигаешь ту жизнь, которая среди двух вечностей смерти дана тебе. Знаю я, что со всех сторон на тебя налегают и не дают тебе минуты покоя, и что тебе, как лошади на колесе, кажется, что тебе никак нельзя остановиться, хотя и колесо, движущееся под тобой, разогнано самим тобою; знаю я, что сотни голосов закричат на тебя, как только ты попытаешься остановиться, чтобы одуматься. «Некогда думать и рассуждать, надо делать! — закричит один голос. — Не следует рассуждать о себе и о своих желаниях, когда дело, которому ты служишь, есть дело общее, дело семьи, дело торговли, искусства, науки, государства». — «Ты должен служить общему благу!» — закричит другой голос. «Всё это уже пробовано обдумывать, и никто ничего не обдумал, живи, вот и всё! — закричит третий голос. — Думай или не думай, всё будет одно: поживёшь недолго и умрёшь, и потому живи в своё удовольствие. Не думай. Если станешь думать, увидишь, что эта жизнь хуже, чем не жизнь и убьёшь себя». — «Убей себя или живи, как попало, но не думай!» — закричит четвёртый голос. Как в сказке рассказывают, что когда уже в виду искателя было то, что он искал, 1000 страшных и соблазнительных голосов закричало вокруг него, чтобы помешать ему взять то, что давала ему охота. Так и голоса слуг мира сбивают искателя истины, когда она уже на виду его. Не слушай этих голосов. И в ответ на всё, что они могут сказать тебе, скажи себе одно:
     «Позади своей жизни я вижу бесконечность времени, в котором меня не было. Впереди меня такая же бесконечная тьма, в которую вот-вот придёт смерть и погрузит меня. Теперь я в жизни и могу, — знаю, что могу, — могу закрыть глаза и, не видя ничего, попасть в самую злую и мучительную жизнь, и могу не только открыть глаза, смотреть, могу видеть, оглядывать всё вокруг себя и избрать самую лучшую и радостную жизнь. И потому, что бы мне ни говорили голоса и как бы ни тянула меня уже начатая мною, и как бы ни поощряла меня текущая вокруг меня жизнь, я остановлюсь, оглянусь вокруг себя и одумаюсь. И стоит человеку сказать себе это, как он увидит, что не он один

____
122

одумывается, что и прежде его и при нём много и много людей так же, как он, одумывались и избирали тот лучший путь жизни, который один даёт благо и ведёт к нему».

     Среди всей этой борьбы, внешней и внутренней, Л. Н-ч продолжал свойственную ему работу писания. Как мы уже упоминали, Л. Н-ч в это время был занят тремя вещами: статьёй об искусстве, комедией «Исхитрилась» и «Крейцеровой сонатой». В письмах ко мне он часто упоминает об этих работах:
     «Я всё писал об искусстве. Всё разрастается, и я вижу, что опять не удастся напечатать в «Р. Б.». Вопрос-то слишком важный. Не одно искусство, а и наука: вообще вся духовная деятельность и духовное богатство человечества — что оно, откуда оно и какое настоящее истинное богатство духовное. Я нынче бросил на время и стал писать «Крейцерову сонату». Это пошло легко».
     Поводом к написанию «Крейцеровой сонаты» послужило следующее обстоятельство.
     Как-то весной, в Москве, в Хамовническом доме у Л. Н-ча собралось большое общество и светских, и литературно–аристократических гостей. Из выдающихся людей были Репин и Андреев-Бурлак. На этом вечере присутствовал также скрипач Лассото, учитель музыки детей Л. Н-ча. Знаток и любитель музыки, Серг. Льв. Толстой сыграл вместе со скрипачом Лассото «Крейцерову сонату». Л. Н. давно знал и любил эту вещь: её играли ещё во время его молодости на музыкальных вечерах в Москве. В этот вечер «Крейцерова соната» произвела на Л. Н. особенно сильное впечатление. И он перевёл это впечатление с музыкального на литературный язык и, обратившись к Репину и Андрееву-Бурлаку, сказал: «Давайте изобразим «Крейцерову сонату» доступными нам способами искусства. Я напишу рассказ, Андреев-Бурлак прочтёт его перед публикой, а вы напишите на эту тему картину, которая будет стоять на сцене, пока Андреев-Бурлак будет читать мою повесть».
     Репина Л. Н-ч знал уже давно, а Андреев-Бурлак в этот приезд свой поразил Л. Н-ча своей декламацией, и он хотел воспользоваться силой его таланта, чтобы произвести своим словом, через его посредство, наибольшее впечатление на публику.
    Предложение это было принято, но далеко не выполнено в том виде, как его предлагал Л. Н-ч. Сам же Л. Н-ч, действительно, принялся за писание «Крейцеровой сонаты».
     Мне пришлось присутствовать на чтении Л. Н-чем начала её Андрееву-Бурлаку. Он, конечно, с радостью готов был отдать свои силы на исполнение возложенной на него Л. Н-чем обязанности, был в восторге от начала, и тут же стал пробовать передавать тот нервный звук, вроде рыдания, который часто произносил Познышев во время своего рассказа.
     Этому назначению повесть и обязана своей формой диалога, превращающегося в длинный монолог с незначительными репликами собеседника.
     Андреев-Бурлак вскоре умер, не дождавшись окончания повести, а Л. Н-ч увлекся её содержанием, и она приняла такие размеры, которыми она уже уклонилась от своего прежнего назначения.
     Повесть эта была эпохой не только в русской, но и во всемирной литературе.
     Мы ещё вернемся к ней, когда будем говорить о появлении её в печати в окончательной редакции.
     Когда повесть, принимала более или менее законченный вид, Л. Н-ч читал её в обществе своих друзей и знакомых. Первое такое чтение было 31 августа

____
123

1889 года в Ясной Поляне, в присутствии гостивших тогда в Ясной кн. С. С. Урусова и семьи Стаховича.
     В письме Е. И. Попову Л. Н-ч так пишет о своём образе жизни этого года:
     «…Я веду довольно правильную жизнь: утром пишу, всё переделываю, дополняю, изменяю то, что при вас писал; я и прежде говорил и чувствую справедливость, что надо говорить не «скоро сказка сказывается, а не скоро дело делается», а наоборот: «скоро дело делается, а не скоро сказка сказывается». Я решил давно, что так как мне остаётся жить недолго, а кажется, что ещё нужно кое-что сказать, чего, по всем вероятиям, я не успею сказать наилучшим образом, то надо оставить авторское кокетство, а писать, как напишется, но вот никак не могу. Так по утрам пишу, а после обеда работаю в лесу. За сапожную работу, которая даже очень нужна, никак не могу взяться. Ещё занятие — это переписка, чтение и общение с людьми, которые приходят и приезжают…»
     Переписка, т. е. письменное общение с людьми в это время, действительно, составляла серьёзное дело для Л. Н-ча и отнимала у него немало времени. Нет возможности в этом биографическом труде привести всё то количество писем, которые писал и получал Л. Н-ч.
     «Переписка, чтение и общение с людьми, которые приходят и приезжают», — говорит Л. Н-ч, указывая этим на то, что в конце 80-х годов он действительно представлял духовный мировой центр. Посетивший в это лето Л. Н-ча его друг философ Н. Н. Страхов испытал на себе тяготение к этому центру и прекрасно передаёт это впечатление в письме ко Л. Н-чу:
     «На этот раз, после долгого промежутка, я особенно ясно почувствовал, что Ясная Поляна есть тоже центр духовной деятельности, но какой удивительный. Другие центры, о которых пишется в тетрадке Стеда 1, иногда ничего в себе не содержат, суть пустые точки, важные только потому, что к ним направлены мысли и стремления живых людей, так что, зная эти точки, можно видеть направление этих стремлений. В Ясной же Поляне сам центр живой, лучистый, — вы сами со своей не устающей мыслью и сердечной работой. Видеть это — значит видеть зрелище удивительной красоты и значения. Простите меня, что по своей привычке я вас объективирую, стараюсь стать от вас подальше и посмотреть на вашу деятельность со стороны. Часто мне больно думать, что я, как и другие, не умею видеть того великого, что совершается вокруг меня, и только потому твержу иногда: всё стало скверно, везде пошлость, упадок ума и вкуса. Если, однако, сравнить знаменитую эпоху сороковых годов, остатки которой мы видим в Григоровиче 2, Фете, Полонском 3, с нынешним временем, то как не сказать, что с тех пор мы много выросли и поумнели. Нигилизм и анархизм — ведь это очень серьёзные явления в сравнении с тою болтовнёю, которая составляет верх человеческого достоинства для Григоровичей и Фетов. И вся эта борьба, всё мучительное брожение умов разрешилось и завершается вашею проповедью, призывом к духовному и телесному исправлению, к истинной жизни, к тому истинному благу, без которого ничтожны все другие блага и которое никогда не может изменить нам. Пронеслось от вас какое-то веяние, раздался звук, на который невольно откликаются сердца, которого заглушить, подавить ничем невозможно. И я верю, что дело, вами начатое, уже никогда не умрёт, что люди страдающие, ищущие, колеблющиеся постоянно будут приходить к выходу, который вы нашли и указали. Дай Бог вам здоровья, дай Бог сил и всего, что нужно для вашего дела!» 4.

_____________________
     1  Книга известного  английского  журналиста  Вилльяма Стэда  ( S t e a d ,  главный  редактор Pall  Mall Gazette» ) — «Fixe  truth  about  Russia»  (1888) .
     2  Известный  писатель  Дмитрий  Васильевич  Григорович.
     3  Поэт  Яков  Петрович.
       4  Толстовский  музей.  Том  ;;.  Переписка  Л.  Н.  Толстого  с  H.  Н.  Страховым.  1870 — 1894 .  СПБ.  1 914.  Стр.  383 — 384.

     И в следующем письме он снова и ещё сильнее говорит в том же духе:

____
124

     «К вам со всех сторон обращено столько любви, что не мудрено, если для меня у вас недостаёт внимания. Между тем мне кажется, я понимаю лучшее, что в вас есть, ваше несравненно высокое нравственное стремление, вашу неустанную борьбу, ваше страдание. Несколько таких впечатлений из последнего свидания трогают и волнуют меня. То я вижу вас в лесу с топором, когда минутами на вас находил совершенный мир, полная, светлая душевная тишина, то слышу ваш разговор, когда вы назвали себя юродивым, с волнением и страданием. Боже мой! — иногда я думаю: неужели никто этого не поймёт? Не удастся ли хоть мне написать об этом, хоть как-нибудь, хоть моим искусственным и отвлечённым языком? А кругом ведь то и дело слышатся о вас глупые и пустые речи. Вы знаете, что у меня нет никакого простодушия, никакой способности создавать ореолы и ослепляться ими. Всё, что можно сказать против вас, я знаю и хорошо вижу. Но всё эти ничтожно в сравнении с тем, что говорит за вас и чему я сочувствую всею душой, насколько только могу ценить и понимать нравственную красоту. О, дай вам Бог здоровья и сил для вашего прекраснейшего и труднейшего подвига!» 1

_________________
     1 Там же, стр. 386.

     Можно много найти причин, привлекавших ко Л. Н-чу всю эту массу людей. Но мы не ошибемся, если скажем, что одною из главных притягательных сил, которыми обладал Л. Н-ч, это была его духовная свобода. Много говорили и будут говорить о «толстовской вере». Но таковой не было и не будет, потому что вера Л. Н-ча была сама жизнь, движение, стремление к правде. И он старательно отклонял от себя всякую попытку катехизации своей веры. Прекрасно выражена эта борьба Л. Н-ча против «изложения веры» в его письме к Черткову, писанному в начале этого года:
     «То, что вы пишете о том, как бы хорошо было так ясно, коротко, выразить всё то, во что мы верим, чтобы всякому стало ясно, что так, а не иначе и надо жить, всё это совершенно справедливо и не только желательно, но это одно только и нужно. Всё это так, да дело в том, что желать этого, стремиться к этому, стараться осуществить это есть самое хорошее и законное дело, но думать, что это легко осуществимо и что от вас, единичного человека, зависит осуществить или не осуществить это, — в этом заблуждение. Нам так этого хочется, что кажется легким. Впрочем, заблуждение старое: на собор в Никее собираются люди и говорят: давайте, решим и запишем, как надо веровать и жить; или во французской палате лет 10 назад толковали о том, что надо составить догматы веры и нравственности, избрать комиссию, поручить ей выработать, и вот будут догматы веры, которые будут служить руководством и поддержкою людям. Люди никак не могут поверить, привыкнуть к мысли, что не административные соображения производят разумение людей, а что от разумения людей происходит и все остальное — и административные, и всякие явления, и что распорядиться распространить и изложить можно, но произвести разумение и выражение его нельзя: оно само родится, когда знает и когда хочет, и в той форме и в том человеке, в каком хочет. Вы напишите в письме, Емельян скажет в разговоре, я, Хилков, Поша, даже люди совсем чуждые нам почувствуют, подумают, скажут, сделают, и из этого всего слагается разумение и является выражение его самородное. Торопить это выражение, искать его — может повредить. Вы говорите — написать. Да это была бы безумная гордость, которая непременно была бы наказана бессилием, если бы я подумал о том, чтобы написать это. Вижу только одно, что мы все в одно и то же время начинаем чувствовать потребность одного и того же, в одном направлении думаем, как будто заносим ногу на другую следующую ступеньку. Если это дело Божие, то Он поможет нам» 1.

___________
     1 Архив В. Г. Черткова.

____
125

     В октябре, гостя у Чертковых в Воронежской губернии, я писал Л. Н-чу, выражая ему некоторые мысли, тревожившие тогда мой ум. Сущность этих мыслей заключалась в том, что я приводил цепь рассуждений о безграничности совершенствования расходящимися концентрическими кругами и мысленно захватывающими всю вселенную, т. е. вечность. Л. Н-ч отвечал мне на это таким письмом:
     «Милый друг Павел Иванович, представьте себе, что я вчера в своём дневнике писал почти то же, что вы пишете, и потому не нужно вам говорить, что это мне близко сердцу. Я пишу, с другой стороны, как должен писать старик, а вы, как молодой человек. Попрошу Машу списать вам это, а сам хоть ещё что-нибудь напишу. Во-первых, о книге Ballou. Я очень рад, что она на вас произвела такое же впечатление, как на меня — восторга, желание общения с ним, выражение ему своей благодарности и любви, что я и исполнил. И вы, пожалуйста, не оставляйте своего намерения и напишите ему. Ещё чувство, которое я испытал при этом чтении — это было чувство недоумения: каким образом эти мысли, самые важные для людей, мысли, которые восторжествуют неизбежно и сделаются общими, каким образом такие мысли, так сильно выраженные, напечатанные, изданные, так замолчены, что ни Гаррисон-сын, которого я спрашивал, ни все те американцы, которых я видел (человек 10 и все люди религиозные) даже не слышали ничего про это и не знают имени Ballou? Совершенно то же, что в первые времена христианства, 50 лет после и не слыхали. Только тогда была одна ступень, а теперь другая. И кажется мне, что наше участие в деле будет состоять в том, чтобы уже делать невозможным замалчивание. Помогай Бог.
     Не знаю, пошлю ли вам выписку из дневника, хотя М. списала её. Не пошлю, потому что это слишком задушевное, не сложившееся душевное движение. Ход его нарушится. Но в связи с тем, что вы пишете, скажу вам другое, что прежде приходило мне в голову: понятия о бесконечности пространства и времени сами в себе содержат противоречие и не укладываются в человеческом уме, а они есть, без них нельзя думать. Но ведь это противоречие происходит только оттого, что мы думаем о том, о чём нам вовсе не нужно думать, для забавы думаем. Нам о пространстве и времени думать совсем не нужно. Нам нужно думать только о своей жизни; и в жизни думать только о том, как быть совершенным, как Отец. Что, если бы мы представили себе не то, что мы счастливы, но что мы совершенны, что мы совершенно довольны собой: ведь это было бы нечто ужасное. Ведь одно это предположение уничтожает всякое понятие о добре. Стало быть, как бы мы ни шли вперёд, совершенствуясь, необходимо, чтобы впереди нас открывалось бы бесконечное поле совершенства. Без бесконечности совершенствования не было бы жизни. Стало быть, бесконечность, когда мы думаем о том, о чём следует думать, не только не противоречива, но необходима. Без неё нет понятия жизни. Живём же мы и мыслим в пространстве и времени, а потому нам и необходимо мыслить пространство и время бесконечными».
     Не знаю, сам ли Л. Н-ч изменил своё намерение или добрая Марья Львовна сжалилась надо мной, только эта выписка из дневника, которую Л. Н-ч не хотел было посылать, оказалась приложенною к письму и переписанная рукою Марьи Львовны. Вот эта замечательная запись (из дневника 31 октября 1889 г.):
     «По этому самому, по тому, что чувствую уменьшение интереса, не говорю уже — к своей личности, к своим радостям (это, слава Богу, отпето и похоронено), а к благу людей: к благу народа, чтобы образовывались, не пили, не бедствовали, охлаждение даже к благу всеобщему, к установлению Царства Божьего на земле, по случаю этого уменьшения интереса, охлаждения, думал:

____
126

человек переживает 3 фазиса, и я переживаю из них теперь третий. Первый фазис человек живёт только для своих страстей: еда, питьё, веселье, охота, женщины, тщеславие, гордость — и жизнь полна. Так у меня было лет до 34-х, до седых волос (у многих это гораздо раньше), потом начался интерес блага людей, всех людей, человечества (началось это резко с деятельности школ, хотя стремление это проявлялось, кое-где, вплетаясь в жизнь личную, и прежде). Интерес этот затих было в первое время семейной жизни, но потом опять возник с новой и страшной силой, при сознании тщеты личной жизни. Всё религиозное сознание моё сосредоточивалось в стремлении к благу людей, в деятельности для осуществления Царства Божьего. И стремление это было так же сильно, так же страстно, так же наполняло всю жизнь, как и стремление к личному благу. Теперь же я чувствую ослабление этого стремления: оно не наполняет мою жизнь, оно не влечёт меня непосредственно; я должен рассудить, что это деятельность хорошая, деятельность помощи людям материальной, борьбы с пьянством, с суевериями правительства, церкви. Во мне, я чувствую, вырастает новая основа жизни, не вырастает, а выделяется, высвобождается из своих покровов новая основа, которая включает в себя стремление к благу людей так же, как стремление к благу людей включило в себя стремление к благу личному. Эта основа есть служение Богу, исполнение Его воли по отношению к той Его сущности, которая поручена. Не самосовершенствование — нет. Это было прежде, и в самосовершенствовании много любви к личности. Это другое. Это стремление чистоты божеской (и не чистоты телесной; нечистота телесная противна, но не противоположна этому, противоположна этой чистоте главное — ложь перед людьми и перед собою), соблюдение в чистоте полученного от Бога дара и вступление в жизнь, где нет осквернения Его, в жизнь другую; стремление к лучшей, высшей жизни и соблюдение себя в готовности к ней. Стремление это начинает всё больше и больше охватывать меня, и я вижу, как оно охватит меня всего и заменит прежние стремления, сделав жизнь столь же полною. Я неясно выразился, но ясно чувствую. Главное дело в том, что когда во мне исчез интерес личной жизни и не вырос ещё интерес религиозный, я ужаснулся, чувствуя, что мне нечем жить, но потом, когда возникло религиозное чувство стремления ко благу человечества, я в этом стремлении нашёл полное удовлетворение и стремление к благу личности; точно так же теперь, когда исчезает во мне прежнее страстное стремление к благу человечества, мне немножко жутко, как будто пусто, но стремление к той жизни и приготовление себя к ней уже заменяет понемногу прежнее, вылупляется из прежнего и точно так же, как и со стремлением к личному благу, удовлетворяет вполне и лучше стремление к благу общему. Готовясь только к той жизни, я вернее достигаю служения благу человечества, чем когда я ставил себе целью это благо. Точно так же, как, стремясь к благу общему, я достигал своего личного блага вернее, чем когда я ставил себе целью личное благо. Стремясь, как теперь, к Богу, к чистоте божеской сущности во мне, к той жизни, для которой она очищается здесь, я попутно достигаю вернее, точнее блага общего и своего личного блага, как-то неторопливо, несомненно и радостно. И помоги мне Бог».

   В сентябре Л. Н-ча в Ясной Поляне посетила американка Стокгейм в сопровождении шведки-спиритки Бимиш.
     Стокгейм была автор замечательной книги «Токология, или наука о рождении детей». Л. Н-ч был в восторге от этой книги, так как научные, физиологические и гигиенические положения, приводимые в этой книге, были основаны на глубоком религиозно-нравственном чувстве, и потому женщинам

____
127

внушались понятия целомудрия, воздержания, вегетарианства и т. д. Книга эта была переведена на русский язык, и Л. Н-ч написал к ней предисловие, в котором между прочим говорит, что книга Стокгейм «одна из тех редких книг, которые трактуют не о том, о чём все говорят и что никому не нужно, а о том, о чём никто не говорит, а что всем важно и нужно».

     В октябре «Крейцерова соната» подвинулась настолько, что Л. Н-ч разрешил её прочесть в Петербурге. Первый раз её читал А. Ф. Кони у Кузминских при большом и избранном обществе: и тогда эта повесть произвела на всех, по свидетельству многих лиц, потрясающее впечатление.
     Н. Н. Страхов, присутствовавший на этим чтении, в письме своём ко Л. Н-чу так передаёт своё впечатление от выслушанной им повести:
     «Вашу повесть, бесценный Лев Николаевич, я слышал 28 октября у Кузминских, в большом обществе; читал Кони, 1 очень хорошо. Простите, что до сих пор я не написал вам; мешали дела, да я надеялся, что хорошенько обдумаю и ждал, что мне дадут рукопись и я ещё лучше пойму, когда перечту. Но время идёт и хочу написать, что понял по первому впечатлению.

________________
     1 Вспоминая об этом чтении, Анатолий Фёдорович Кони пишет, что он «останавливался от внутреннего волнения, сообщавшегося и слушателям этого удивительного произведения». На жизненном пути. СПб., 1912, т. II, с. 8.

    Сильнее этого вы ничего не писали, да и мрачнее тоже ничего. Много есть замечаний и описаний изумительных по глубине, до которой они проникают в душу, и страшных по своей правде. А сказаны и схвачены так просто и ясно! Герой ваш — несравненный пример эгоиста, и эгоизм его является во всей своей отвратительности. Как хорошо, что он убивает жену не за вину, а просто по ревности, для которой у него в душе нет ничего сдерживающего и которая совершенно права в отношении к его жене. Какой ужас! Какие мучения! Он убил, но они всё-таки продолжают ненавидеть друг друга — вот где верх несчастия и страдания!
     Что и говорить, — правда дышит в каждом строке и каждой сцене. Несмотря на то, я заметил, что впечатление у слушающих было смутное, да и мне самому что-то мешало вполне вникать в отдельные мысли и описания. Вы взяли форму рассказа от лица самого героя, форму, которая вас очень связывала, а у слушателей являлись вопросы: кто собеседник? Почему рассказчик долго-долго не приступает к делу, а ведёт рассуждения об общих вопросах? Притом, есть, как мне показалось, одна главная неясность: в каком духе он рассказывает? По некоторым местам можно подумать, что эгоизм в нём сломлен, и он уже видит свои действия в истинном их значении; по другим, кажется, что он готов опять и без конца убивать свою жену, и нет в нём и тени раскаяния.
     Кроме того, развязка происходит слишком быстро, т. е. мало рассказано до той минуты, когда появляется музыкант. Поэтому кажется, что герой — не вполне нормальный человек, непомерно ревнив и нервен. Между тем он человек обыкновенный и постепенно пришёл в такое состояние. Долгие рассуждения, которые предшествуют рассказу, глубокие и важные, теряют силу от ожидания, в котором находится слушатель. Их следовало бы положить в сцены, которые, однако, не мог продолжительно рассказывать убийца, занятый больше всего последнею сценою — убийством.
     Но какое богатство содержания! Например, рассуждение о докторах, о музыке, о детях — да всех не перечислишь! А мысль о том, что люди перестанут, наконец, совершать грех, ведущий к деторождению! Она меня очень восхитила. Вообще, хотя многое взято односторонне, но удивительно верно,

____
128

и односторонность понятна у человека, который приведён к убийству жизнью без понятий о долге, жизнью самоугождения, всеми теперь принятою и проповедоваемою.
     Вероятно, я с каждым новым чтением буду всё больше влюбляться в вашу повесть — так ведь всегда со мною» 1.

____________________
     1 Толстовский  музей.  Том  ;;.  Переписка  Л.  Н.  Толстого  с  Н. Н. Страховым.  1870—1894. СПБ.  1914.  Стр.  394.

     Л. Н-ч с кротостью отвечал ему:
     «Спасибо, Николай Николаевич 2, за письмо. Я очень дорожил вашим мнением и получил суждение гораздо более снисходительное, чем ожидал. В художественном отношении я знаю, что это писание ниже всякой критики: оно произошло двумя приёмами, и оба приёма несогласные между собой, и от этого-то безобразие, которое вы слышали. Но всё-таки оставляю, как есть и не жалею, не от лени, но не могу поправить; не жалею же оттого, что знаю верно, что то, что там написано, не то, что небесполезно, а, наверное, очень полезно людям и ново отчасти. Если художественное писать, в чём не зарекаюсь, то надо сначала и сразу» 3.

____________
     2 Я так запутался в разных эпитетах при обращении, что решил отныне не употреблять никаких. (Примеч. Л. Н. Толстого.)
    3  Толстовский  музей.  Том  ;;.  Переписка  Л.  Н.  Толстого  с  Н.  Н. Страховым.  1870— 1894. Стр.  397.


     В эту же осень старшие дочь и сын Л. Н-ча, Татьяна Львовна и Сергей Львович, ездили в Париж на тогдашнюю всемирную выставку. Они возвратились оттуда полные жизненной энергии, которой надо было разрядиться в чём-нибудь необыкновенном. Татьяна Львовна затеяла в Ясной на Рождество домашний спектакль и выпросила у Л. Н-ча для этого спектакля написанную им комедию. Конечно, выбор был очень удачен и успех был заранее обеспечен.
     Лев Николаевич был увлечён этим делом почти помимо своей собственной воли. Вот как он сообщал об этом своим друзьям. Он писал Л. Ф. Анненковой:
     «Рассказ мой «Крейцерова соната» я решил напечатать в сборнике, издающемся в Москве, в память Юрьева и в пользу его семейства, но из цензуры есть распоряжение, как мне писал Гайдебуров, чтобы его не пропускать. Я кое-что пишу и между прочим совершенно неожиданно занялся комедией, которая у меня давно была набросана. Таня, дочь, затеяла спектакль и попросила у меня, я согласился и вот поправил её кое-как, и вот они играют у нас на праздниках».
     А вот как пишет мне Л. Н-ч уже после спектакля:
     «У нас всё это время страшная суета. Хотели играть спектакль и взяли мою пьесу, которую я и стал поправлять и немножко исправил. И играли её вчера здесь. Суета, народа, расхода — ужас. Делали с спокойной совестью то самое, что осмеивается комедией. Маша играла кухарку необыкновенно хорошо, но это, кажется, не мешало ей смотреть ясно и прямо. Заливает нас с ней иногда волнами суеты, но мы стараемся не потонуть, держась друг за друга. На днях разъезжаются Кузминские, Сиверцовы сыновья, Шеншин с женою, и она берётся за школу, которая теперь готова. Я очень расположен писать и пишу художественное. Когда напишется, сообщу вам».
     Здесь уже чувствуется нотка раскаяния за своё увлечение.
     И у него, действительно, увлечение нередко сменялось сознанием отступления от избранного пути. В дневнике того времени есть запись:
     «Мне стыдно, стыдно за эту затрату среди нищеты».
     Но во время репетиции он искренно увлекался и хохотал до упаду.
     Значительная часть комедии была написана уже во время представления, сообразно с успешным выполнением ролей.
_____
129

     В воспоминаниях П. А. Сергеенко есть интересный рассказ об одном из действующих лиц комедии, которая сначала называлась «Исхитрилась», а потом стала называться «Плоды просвещения».
     Вот как рассказывает Сергеенко:
     «Но по мере того, как шли репетиции, в которых Лев Николаевич принимал участие, он исправлял и дополнял пьесу, соображаясь с составом действующих лиц. Во время спектакля некоторые исполнители доставили ему такое большое удовольствие своей игрой, что некоторые сцены навсегда запечатлелись в его памяти. Особенно восхитил его судебный следователь Л., исполнявший роль одного из мужиков.
    — Приехал он, — рассказывает Л. Н-ч, — в Ясную Поляну и целый день ни с кем почти не разговаривал, всё ходил, понуря голову. Но на сцене превзошёл всех и создал из своей маленькой роли столь прекрасное, чего я не мог даже предвидеть, создавая эту роль».
     Режиссёром спектакля был друг Л. Н-ча, Н. В. Давыдов, тогдашний председатель тульского окружного суда.
     Успех спектакля превзошёл все ожидания. Л. Н-ч ещё раз дал понять публике, что ему доступны все формы литературно-художественного творчества, и комедия эта стала любимым спектаклем на всех русских сценах.
     В своих воспоминаниях о Л. Н-че Н. В. Давыдов рассказывает о спиритическом сеансе, происходившем в Москве в квартире Н. А. Львова, на котором он присутствовал вместе со Л. Н-чем и который послужил первой канвой комедии. Известный спирит-зоолог Н. П. Вагнер обиделся, приняв на свой счёт юмористическое изображение профессора, и Л. Н-чу пришлось извиняться и доказывать, что он не имел в виду никаких определённых личностей.

     Все эти жизненные волнения не мешали Л. Н-чу продолжать свою постоянную внутреннюю работу приближения к Богу, и в минуты проникновения в тайны бытия он записывает в своём дневнике:
     «Верю, что во мне сила Твоя, данная для исполнения дела Твоего. Дело же Твоё в том, чтобы преувеличивать силу Твою в себе и во всём мире».
     И как бы испугавшись того, что это сознание может возвеличить его самого, он тут же смущённо прибавляет: «Не то, совсем не то!»
     И этим искренним сознанием становится на ещё большую высоту в глазах людей, искренно любящих его.


ГЛАВА 10.
Земледельческие общины

 

     В конце 80-х годов получили большое развитие так называемые толстовские колонии, или общины интелли-гентных земледельцев. Несомненно, что Л. Н-ч влиял на их образование, и потому весьма интересно выяснение его отношения к ним.
     В середине 80-х годов в революционную среду русской интеллигенции начинают проникать идеи марксизма. Почва для них была подготовлена: разгром партии «Народная воля», казни, аресты и бегство её руководителей. Жестокая казнь русского императора Александра II и последующие за ней повторения террористических покушении оттолкнули от революцион-ного движения ту часть умеренно-прогрессивной интеллигенции, которая поддерживала её тайно как материальными средствами, так и разного рода про-

____
130

явлениями сочувствия. В это время и явилось новое революционное учение, отодвигавшее на далёкое неопределённое расстояние вопрос о насилии над государственной властью, дающее строго научные обоснования своего учения и привлекавшее прогрессивную, большею частью молодую русскую интеллигенцию принципами коллективизма, сочувствием рабочему классу и освобождением от всякого рода так называемых суеверий, пережитков, сентиментальностей, мистицизма и прочего «хлама», т. е. освобождавшего своих адептов от религиозно-нравственных обязательств, всегда шатких в нашей молодежи, лишённой свободного морального образования и воспитания. Это учение, окрещённое именем его основателя, распространялось с большой быстротой под именем марксизма, научного социализма и политического социал-демократического идеализма и реализма. Новая революционная интеллигенция превратилась из лохматых и косматых нигилистов в корректных адептов нового учения, не требовавшего от них непосредственного личного изменения жизни, а предлагавшего им и звавшего их на коллективное подчинение вечным неумолимым законам исторического и экономического материализма, концентрации капитала, обобществления орудий труда и дисциплинированной, партийной политической борьбы. Всё шаткое, колеблющееся, уставшее в бесплодных исканиях «нового» решения вопросов жизни, бросилось навстречу этому учению. Но среди русского общества и среди учащейся молодёжи нашлась группа людей, не удовлетворившихся таким решением. В этих людях жила потребность личной внутренней моральной работы, потребность общения с тем таинственным началом или первопричиной мира, представление о которой не может отогнать от человеческого интеллекта никакая едкая кислота самого строгого, диалектического анализа. В этих людях жила потребность абсолютного, т. е. религиозного критерия нравственности. И этой потребности глубоко и широко удовлетворял Л. Н. Толстой своими религиозно-философскими сочинениями. Издательство «Посредник», представлявшее ничто иное, как печатный орган Л. Н-ча, естественно стало центром интересов этой группы людей.
     Как я уже упоминал ранее, в конце 80-х годов я заведовал книжным складом «Посредника» и жил в самом помещения склада, в Петербурге, на Песках, на углу Греческого проспекта и 8-й улицы Песков, в маленьком деревянном доме. У нас бывали собеседования о вопросах веры, нравственности и об общественных условиях жизни. Собиралась, главным образом, учащаяся молодёжь обоего пола, студенты, курсистки, фельдшерицы.
     Из этого живого общения, оставившего во мне воспоминание радостного, хорошего дела, конечно, исходила, как из центра, пропаганда словом и делом взглядов Л. Н-ча Толстого. На этих собраниях читались все новые произведения Л. Н-ча, большею частью тогда запрещавшиеся цензурой. Они горячо и искренно обсуждались, и часто искорки неподдельного молодого чувства любви к ближнему загорались в сердцах ещё не испорченного жизнью учащегося поколения. Мы чувствовали себя абсолютно свободными и расправляли крылья, чтобы лететь к небесам. Бывали и приезжие из провинции, приносившие нам сведения о том, как идёт дело распространения нашей «веры» по разным углам России; поддерживалась деятельная переписка с единомышленниками и со Львом Николаевичем.
     Из такого общения нам нетрудно было узнать, что в некоторых местах России собираются группы интеллигентных лиц, желающие немедленно и непосредственно применить к жизни исповедуемые ими убеждения. И вот мы узнали, что такая группа поселяется в Смоленской губернии, на земле, приобретённой неким Алёхиным, для нас лицом малоизвестным. Конечно, этот

____
131

предполагавшийся опыт возбудил во всех нас самый живой интерес и сочувствие, и мне поручено было собрать об этом подробные сведения. Получив адрес Алёхина, я написал ему, прося сообщить всё, что он может, о своём деле для лиц, живо интересующихся им. Между нами были уже лица, желавшие присоединиться к ним. На мой запрос я получил вскоре подробный ответ, весьма полно изображающий те основы и намерения, которые руководили основателями общины.
     Ответ Алёхина вполне удовлетворил нас. Это было изложением взглядов Л. Н-ча в их применении к жизни коммунистической, интеллигентской земледельческой колонии. Всякому, прочитавшему это изложение основных положений общинников, становилось ясно, что оно соткано из произведений Л. Н-ча, причём особенное внимание обращено на земледельческий общинный труд, являющийся как бы результатом и основой, альфой и омегой христианской жизни. Это было одностороннее, несколько узкое толкование взглядов Л. Н-ча, но так как стремление воплотить их было искренне и такое толкование захватывало большую область жизненных вопросов, то оно привлекло к себе много молодых сил.
     Явление это было настолько значительно в деле распространения взглядов Л. Н-ча в русском и европейском обществе, что я позволяю себе остановиться на нём несколько долее.
     Само по себе стремление сразу осуществить свои религиозные, нравственные и общественные убеждения вполне законно и чрезвычайно привлекательно. Но так как такое стремление является большею частью у очень молодых людей, то оно сопровождается столь большими ошибками и проявлениями неопытности, что большею частью кончается полной неудачей.
     Рассмотрим некоторые из причин неуспеха этих колоний.
     Религиозным, новозаветным основанием таких общин обыкновенно берут текст из Апостольских Деяний IV, 32: «У множества же уверовавших было одно сердце и одна душа, и никто из имения ничего не называл своим, а всё у них было общее». Это трогательное единение первых христиан возбуждало в молодых людях искреннее желание подражать им; но сил для этого было мало. Не было главного, основного — единения душ и сердец, достигаемого долгой внутренней работой смирения и самоотвержения. Эти люди хотели решить обратную проблему: назовём всё наше имение общим и этим достигнем единения душ и сердец. Но это было ложное умозаключение. Общность внешних материальных благ достигается только как результат внутреннего единения или вследствие полного самоотречения в служении друг другу, или вследствие полного, смиренного подчинения всех одному высшему авторитету, устанавливающему общность имущества. Здесь не было ни того, ни другого. И потому, сколько ни называли они своё имение общим, они не могли достигнуть сердечного и душевного единения, а потому и не было в их жизни скрепляющего цемента, и здание их неминуемо разрушалось. Но временно это здание всё-таки созидалось, и красота его поражала и привлекала людей. Мне самому пришлось испытать его чарующее влияние. Я пробыл там несколько дней, и на меня пахнуло духом какой-то необыкновенной простоты и серьёзности этой жизни в обществе молодых людей обоего пола, так скоро и так просто решивших для себя все общественные вопросы.
     До Л. Н-ча доходили слухи об их жизни; он очень интересовался ею, и в то же время какое-то жуткое чувство заставляло его быть постоянно настороже и предупреждать об опасности увлечения этой внешней привлекательной формой.

____
132

      К сожалению, у этих людей, так легко сменивших свою одежду, не хватило смирения настолько, чтобы не осуждать людей, ещё не успевших переменить её и ищущих иных путей к осуществлению своего идеала. Это отсутствие смирения и заменяющее его самомнение многих отталкивало от них.
     Вот что писал об этой колонии Л. Н-ч своему другу Н. Н. Ге:
     «Был у меня Алёхин осенью, живёт он и они все удивительно. Например, вопрос половой они решают полным воздержанием, жизнь святая. Но, — Господи, прости мои согрешения, — осталось мне тяжёлое впечатление. Не оттого, что я завидую чистоте их жизни из своей грязи, этого нет, я признаю их высоту и как на свою радуюсь, но что-то не то. Душа моя, не показывайте этого письма, это огорчит их; а я, может быть, ошибаюсь. Я ведь сказал ему всё, что хотел».
      В письме ко мне, около того же времени, он высказывает такие мысли:
     «Интересные были разговоры с Романовым, повторение тех, которые были и с Фейнерманом. В разговорах этих мне очень уяснилась ошибка этих общинников. Я бы никогда не вздумал разыскивать их отступлении, если бы они не были так строги к другим. Коренное дело для верующего христианина — это не только не употреблять насилия, но и не пользоваться насилием других, а потому, как и неизбежное следствие этого, не приобретать собственности и не удерживать приобретённой или признаваемой другими моею. Это основная обязанность, и на неё должна быть направлена вся энергия, а не на то, чтобы стать в положение кормящегося своими трудами земледельца. Первое, т. е. отречение от собственности, ведёт к положению чернорабочего и земледельца, но положение обеспеченного земледельца не только не ведёт к отрицанию собственности, но часто, напротив, — к утверждению её. Главное же дело в осуждении. Я всей душой радуюсь на жизнь общинников и на жизнь вашу и Чер., а они осуждают. Ром., кажется, понял».
     А в дневнике своём Л. Н-ч записал такую мысль об общинах:
    «Удаление в общину, общины, поддержание её в чистоте, всё это — грех, ошибка. Нельзя очиститься одному или одним — чиститься так вместе; отделить себя, чтобы не грязниться, есть величайшая нечистота, вроде чистоты дамской, добываемой трудами других. Это всё равно как чистить или копать с края, где уже чисто. Нет, кто хочет работать, тот залезет в самую середину, где грязь; если не залезет, то по крайней мере не уйдёт от середины, если попал туда».
     Но сам Л. Н-ч искренне радовался проявлению христианской жизни, какую бы форму ни принимало это явление. У него иногда сходились представители как одиночной, так и общинной жизни. В беседах между такими людьми при участии Л. Н-ча обсуждались самые серьезные жизненные вопросы; об одном из таких случайных «съездов» или, вернее, «схождений», Л. Н-ч пишет Черткову в августе этого года:
     «Последнее время были все посетители и такие все радостные. Пришли пешком Золотарёв и Хохлов, два юноши. Они всё лето работали у Золотарёва — босые, загорелые, без паспортов; совсем мужики. Сначала пугаешься — думаешь, не внешность ли одна работы, не мода ли, молодечество. Но поговоришь и видишь, что это только последствие — основание же служить Богу, любить, быть христианином. Тут же приехал Ругин из общины Алёхинской, в которой был обыск, о котором вы, верно, знаете. Тут же заехал Булыгин и, наконец, Николай Николаевич Ге-старший. Так было радостно всем узнать друг друга, так хорошо, я почти уверен, с пользою во имя Его поговорили. Вчера все разъехались, остался один Николай Николаевич».

____
133

     Один из наших общих друзей, Евг. Ив. Попов, долго живший в двух подобных колониях, сначала у А-на в Смоленской губернии, а потом у Новоселова в Тверской губернии и относившийся критически ко многим проявлениям этого рода жизни, сообщал письменно Л. Н-чу свои мысли, и тот отвечал ему следующим интересным письмом:
     «Милый друг Е. И., пишу вам и всем вашим сотоварищам. Ругин, приехав, Много рассказал про вашу жизнь и мы много говорили за и против общины, о том самом, о чём вы пишете в своём письме. Я думаю так: нельзя достаточно ценить то положение, в котором вы находитесь, и тот опыт, который у вас производится. Мы все, откинув кое-что от мирской людской жизни, сделав кое-какие усилия для участия в общем труде, поддерживающем жизнь людей, очень склонны думать, что мы сделали всё, что нужно, что мы чисты перед людьми и можем успокоиться, и потому нельзя достаточно ценить того строгого опыта, который производится в общине и который показывает, какую степень суровости жизни и напряжения труда надо держать для того, чтобы быть более или менее чистым от людоедства. (Мне очень нравится точность этого выражения). Я говорю «более или менее», потому что собственность земли и инвентаря нарушает полную чистоту. Нельзя достаточно ценить того положения, при котором нет места лжи христианского сентиментальничанья. «Я люблю, жалею и отдаю, что имею, а имею-то я незаконно, так что мне без всякого сострадания и милосердия надо бы отдать то, что я имею». Это сентиментальничанье невозможно у вас, где всякий поступок жалости и милосердия неизбежно выражается лишними часами работы и меньшей и худшей пищей или другими неудобствами. Такое положение драгоценно для проверки себя и нельзя достаточно дорожить им.
     Но Бондарев не прав, говоря, что хлебный труд включает в себя любовь, а любовь не включил. Любовь не только к Богу, но к ближнему, которая есть только последствие любви к Богу (об этом скажу после), включает в себя хлебный труд, так что хлебный труд есть только частный случай любви к ближнему, не говоря о любви к Богу. Любовь к ближнему требует ведь, кроме накормления и одежды, ещё и посещение заключённого и больного, слова, под которыми нельзя не понимать всех тех духовных утешений, которые могут быть поданы страдающим. Любовь же к ближнему требует того, чтобы свет ваш светил перед людьми, т. е. сообщение им той истины, которую вы знаете. Все эти требования любви к ближнему и, я думаю, что ещё многие другие не включены в хлебный труд. Требование же любви к Богу ещё менее включается в него. Люби Господа Бога твоего всем сердцем и т. д. — я понимаю как закон любви к Богу моему, к тому, что во мне божественно. И любовь эта обязывает и влечёт ко многому, никак не включающемуся в хлебном труде. Она влечёт к чистоте, к соблюдению и возвращению в себе божественной сущности. Это и, думаю, ещё многое не включено в хлебный труд. Да, человек, который будет любить Бога своего, будет любить неизбежно ближнего (как и сказано у Иоанна), а, любя ближнего, будет чутко следить за собой, чтобы, скрываясь за христианским сентиментальничаньем, не поедать братьев, и будет дорожить поверкой хлебного труда. Но человек, поставивший себе целью хлебный труд, очень легко может нарушить во многих отношениях и любовь к ближнему (может не утешить страдающего, не просветить тёмного и мн. др.), и любовь к Богу (может быть распутником, может не двигаться и не расти духовно и мн. др.)».
     Ещё больше любви и сочувствия к жизни общинников выразил Л. Н-ч в своём письме к ним всем, после дошедшего до него известия о произведенном там жандармском обыске. Вот что он писал им:


____
134

     «Вчера получил ваше письмо, дорогие друзья и рад был очень тому духу, в котором оно написано. Это тот дух, которым мы живы и которым мы живим друг друга. Такое оживление и подъём я почувствовал от вашего письма. Кроме того, я просто рад общению с вами, которое прошу поддерживать. Р., спасибо ему, не то, что сблизил, а, знаете, по сухому провёл мокрым, и потекло по этому месту. Я последнее время думал часто об одном давно известном соображении, но которое с особенной живостью мне приходит всё это время в голову и бодрит меня, а именно: если выразить только одним наипростейшим и яснейшим предложением смысл, сущность, цель жизни, то я для себя выражаю так, как сказано у Иоанна VI, 38, и в особенности 39: возрастить в себе, довести её до высшей возможной степени божественности ту искру, то разумение, которое дано, поручено мне, как дитя няньке. Это определение смысла жизни шире всех других, включает все другие. Что же нужно для того, чтобы исполнить это, возрастить это дитя? Не нега, а труд, борьба, лишения, страдания, унижения, гонения, то самое, что сказано много раз в Евангелии. И вот это самое, то, что нужно нам и посылается нам в самых разнообразных формах, и в малых, и больших размерах. Только бы мы умели принять это, как следует, как нужную нам, а потому радостную работу, а не как нечто досадное, нарушающее нашу столь хорошо устроенную жизнь. Помогай вам Бог всем именно так принять не только то посещение, но и то, если бы вас разогнали и нарушили бы вашу столь радостную и для меня, и для всех нас хорошую жизнь. Обыкновенно в этих случаях делается такая ошибка. Говорят: «Вот обстоятельства, которые нарушают или грозят нарушить нашу хорошую жизнь; надо как-нибудь поскорее обойти, превозмочь эти обстоятельства, с тем чтобы продолжать свою хорошую жизнь». В действительности же надо смотреть на дело совершенно обратно: «Вот была жизнь, которую мы установили с большой внутренней борьбой и трудами, и жизнь эта удовлетворяла нашим нравственным требованиям, но вот являются новые обстоятельства, заявляющие новые нравственные требования: давайте же постараемся ответить наилучшим образом на эти требования». Эти обстоятельства — не случайность, которую можно устранить, но требования новых форм жизни, в которых я должен испытать себя и к которым должен приготовить себя, как я готовил себя к предшествующей форме жизни. Я говорю про ту возможность, что вас разгонят, запрут, сошлют (хотя этого не может быть). Впрочем, вы всё это знаете так же, как я. Как только центр один, то и все радиусы совпадают, я это много раз замечал. Пишу это потому, что это самое думаю для себя, и ещё потому, что люблю всех вас и хочу наибольшего с вами общения. Напишите, кто составляет ваши 15 человек. Напишите и то, как идут работы. Ну, пока прощайте!»
     Колонии эти, большею частью, существовали от 2 до 3 лет. Их было значительное количество. Насколько нам известно, кроме первой Алёхинской колонии в Дорогобужском уезде, Смоленской губернии, существовала подобная же колония, основанная его братом в Харьковской губернии, около Харькова, затем в Тверской губернии, основанная Новоселовым, на Волге, в Самарской губернии, на юге России, основанная группой молодых, по преимуществу евреев, в Глодоссах и, наконец, на Кавказе, около Нальчика. Кроме того, под влиянием тех же идей образовался целый ряд одиночных поселений людей, не считавших себя готовыми к общинной жизни. К ним также присоединялись для работы некоторые члены, переходящие с места на место. Эти поселения были более прочны, и многие из них существуют и теперь, представляя ценные культурные центры.

____
135

     Это общинное движение перекинулось и за границу и отразилось образованием колоний в Англии, Франции, Голландии, Германии и Америке. Претерпев некоторые эволюции, эти колонии существуют и теперь.
     Конечно, англичане как люди наиболее практические и серьёзные дали наибольшее развитие этому делу. Руководителем их явился молодой талантливый пастор одной из свободомыслящих сект, Джон Кенворти, приезжавший в 1895–1896 годах ко Л. Н-чу в Москву. Привыкший к свободным формам общественных организаций, он, возвратившись в Англию, основал «Братскую церковь» близ Лондона, в Кройдоне; стал издавать журнал, посвящённый пропаганде идей и различных сведений, полезных общине, под названием «Новый порядок» (New Order). И затем образовалась недалеко от Лондона, в Эссексе, в местечке Перле, земледельческая колония, которая, эволюционируя, существовала довольно долго и следы которой можно найти и теперь. Немного забегая вперёд, я приведу письмо Л. Н-ча к одному из членов «Братской церкви», писанное в 1896 году и ярко выражающее отношение Л. Н-ча к подобного рода организациям:

                «Дорогой друг!
    Я получил ваше интересное письмо и очень желаю ответить вам, особенно по поводу преобразования и духовного роста, который произошёл в среде ваших друзей «Братской церкви». Мне не нравится это название, и было бы очень хорошо, если бы реформа коснулась и его.
    Я думаю, что большая часть мирового зла происходит от нашего желания видеть осуществление того, к чему мы стремимся, но к чему ещё не готовы и потому довольствуемся подобием того, что должно быть. Насильническое правительство есть ничто иное, как подобие хорошего порядка, который поддерживается тюрьмами, виселицами, полицией, армией и рабочими домами. Действительного порядка не существует. Но всё, что сопротивляется ему, скрыто от наших взоров в тюрьмах, исправительных заведениях и вертепах. И я полагаю, что этот недуг оттого так долго остаётся неизлечимым, потому что он скрыт.
     То же самое и с братством или с церковными обществами. Они то же подобие. Не может быть общины святых между грешниками. Я думаю, что члены общины для того, чтобы сохранить подобие святости, должны совершать много новых грехов.
     Мы так созданы, что не можем стать совершенными каждый отдельно, по очереди или группами, но (по самой природе вещей) только все вместе.
     Теплота одной капли или частицы передаётся другим. И если возможно сохранить жар в одной частице так, чтобы он не передавался другим и от этого не уменьшался, это было бы доказательством того, что то, что мы считали за жар, не есть настоящий жар.
     И потому я думаю, что если бы наши друзья направили на внутренний духовный рост всё то количество внимания и энергии, которое они посвящают на поддержание внешней формы общины между ними, это было бы лучше и для них, и для дела Божия. Общины и другие внешние организации кажутся мне полезными и законными только тогда, когда они суть неизбежные последствия соответствующего внутреннего состояния. И потому, если два человека по соображению, что им выгоднее жить в одном доме и есть один обед, сказали бы друг другу: «Давай будем жить в одном доме и обедать вместе», очень мало вероятия, чтобы они устояли и жили вместе, не ощущая очень многих невыгод и неприятностей, которые превысили бы ожидаемые выгоды и радости; но если два человека, часто встречающиеся, полюбили бы

____
136

друг друга и стали бы совершенно равнодушны к своему образу жизни и к еде, и сказали бы друг другу: «Зачем нам жить врозь, если нам безразличен наш образ жизни и наша пища и нам приятнее жить вместе?», тогда, весьма вероятно, что такие люди будут жить вместе до смерти. Более того: если бы один из этих людей был равнодушен к своему образу жизни и пище и полюбил бы другого, то такие два человека подошли бы один к другому. И потому главное основание для организации общины лежит в душе каждого человека. Люди естественно тянутся друг к другу (в этом тайна божеской любви), и для того, чтобы соединиться, нужно каждому сделать себя способным к единению, и тогда единение воспоследует. Если даже мы думаем, что единение может быть достигнуто нашими собственными усилиями и в этом случае, предварительно, мы должны стать готовыми к единению.
     Мне также очень интересно то, что вы говорите об анархистах и об их приближении к нам. Дай Бог, чтобы это было так. Сообщите мне более подробно, когда узнаете об этом.
     Помоги вам Бог в вашей работе.
     Лев Толстой».
     28 июля 1896 г.
     Мы полагаем, что приведённые письма достаточно определяют отношение Л. Н-ча к земледельческим, интел-лигентским колониям и общинам.
     Отношение это, как мы видим, сдержанное. Сочув-ствие его явно склонялось на сторону личных, неорганизо-ванных усилий. Это сочувствие ясно проглядывает в письме к его другу В. И. А-ву, которому он писал:
    «Вы говорите, что вы как будто плачетесь на жизнь. Нет, вы не плачетесь, а вы недовольны не ею, но собою в ней, как и я всегда в хорошие минуты недоволен. А вы всегда недовольны, потому что всегда стремитесь к лучшему и с одной ступени всегда переставляете ногу на другую. И помогай вам Бог. Только на днях приехал один бывший морской офицер, друг и товарищ теперь по жизни Б., и рассказывал про общину А. Живут они там 15 чел.: 8 мужчин, 7 женщин, — прекрасно, трудолюбиво, воздержано; картофель, горох, снятое молоко, не всегда, и чай — 2 раза в неделю, и чисто и любовно, помогая окрестным бедным; но одно не совсем хорошо, что некоторые из них думают и говорят, что христианину нет другой жизни, как в общине, что во всякой другой жизни, напр., такой, как вы, как я — мы участвуем в людоедстве — сработаем на 30 коп., а съедим на 1 руб. и мне это нравится — нравится то яркое выставление греха, про который мы так склонны забывать, но в ответ на это и в связи с воспоминаниями о вас приходит в голову следующая воображаемая история, которую я бы желал написать, коли бы были сила и время. Живёт юноша, поступает в учебное заведение, предаётся науке, но скоро, увидав и тщету, и незаконность досуга и жира научников, бросает, идёт в революцию, но, познав гордость, жестокость, исключительность революционеров, бросает, идёт в народ. В народе суеверия, эгоизм, борьба за существование отталкивают его. Может даже пойти на время в православие, в монастырь — лицемерие. Попадает в общину, тоже находит не то, выходит. Тут сходится с женщиной, которой увлекается, тем более что она как будто разделяет его стремления, сходится, родит детей, находит в ней совсем другое, не то, чего он ждал, мучается с ней, она бросает его, он остаётся один, живёт у приятеля, сам не зная, что делать, как жить, но как и везде, и всегда любя людей вокруг себя и помогая им, и тут умирает. И умирая, говорит себе: неудачник я, пустой, дрянной человек, никуда не годился, за что ни брался, ничего не мог доделать, никому даже ненужный, никого не умел даже привя-

____
137

зать к себе. И ударяет себя в грудь и говорит: пустой, дрянной я человек. Боже, милостив буди мне грешному. Я думаю, что ему хорошо, и я желал бы быть им. Такой спасётся и вне общины».
     То же сочувствие единоличному труду выражается и в письме ко мне; он писал так:
     «Завидую вам, что вы работаете, т. е. не завидую, а радуюсь за вас. Держитесь работы, как можно. Не насилуйте себя, не уставайте очень, но не выходите из привычки работы. Я вижу по Булыгину, который очень хорош и твёрд, как это трудно и как без этого неловко. Надо в нашем положении делать усилие, чтобы стать в эти условия работы — усилие небольшое, но усилие. И когда его сделаешь, то хорошо. Я не сделал его ещё нынешний год. Приехал я поздно: всё было вспахано, да и хотелось писать, да и слабее себя чувствовал, так меня и охватила барская жизнь, из которой надо вырваться с Машей, и вырваться, не раздражив никого. Надеюсь это сделать, как ни кажется плохо, а я вижу признаки приближения к моему свету и молюсь об этом.
     …По письму вашему вижу, что вам живётся хорошо. Помогай вам Бог. На Машу не перестаю радуюсь. С утра она с своими о школьниками, до 12 учит, разумно, любовно, терпеливо. Потом порабатывает около себя или ковры на крышу, потом письма свои и мои, переписка, доение коров, и только ждёт работы со мной; потом отношения со всеми домашними простые, ровные, дружелюбные, но не шуточно-пустяшные, как между другими. Все так и привыкли, что она не такая, как все, но другой, чудной, не легкомысленный, но добрый человек. И все любят её. Не говоря уже о том, что все нужды до меня или до жены всегда почти идут через неё».
     Отец и дочь вместе страдали и утешались, кротко перенося все препятствия, которые ставила жизнь их стремлениям. А у Л. Н-ча эта постоянная борьба вызывала мысли о смерти, в которых он каялся своим друзьям. Около этого же времени он между прочим писал мне:
     «Маша всё так же работает просто, тихо, для удовлетворения своей совести. Хотели мы с ней возить навоз, но оставили, чтобы не раздражать. Вот наступает покос, который ждём как удовольствия. Маша мне большая радость дома. Часто тяготит тоже роскошная, безнравственная жизнь, тем более, что чувствуется всеми, что неправда её известна, и нет в ней прежней невинности, бессознательности, и только на Маше отдыхает душа. Про себя покаюсь, что всё больше и больше, чаще и чаще хочется умереть. Как раз Чертков пишет про это и доказывает мне, что это грех. Я согласен, что это так, и каюсь в этом. Происходит это оттого, что от нездоровья или от годов прежняя деятельность уменьшилась, а хочется по-прежнему работать, недоволен своей работой и заглянул как будто уже за дверь туда, и манит. Надеюсь пережить это. Знаете, при достижении каждой ступени возраста, отрочества, юности, возмужалости, трудно не радоваться и не заглядывать вперёд. Так и достигнув старости с раскрывающейся будущностью. Но, разумеется, это не надо. Всё пишу «Крейцерову сонату». Нехорошо. Попов уехал к А-ну».
     Но вот общины распадаются. Л. Н-ч не огорчается этим. Он пишет между прочим Хилкову:
     «Третьего дня получил ваше письмо, Д. А., и сейчас опять перечёл его. Постараюсь ответить на главное содержание его, как я его понимаю. Что ж за беда, что общины распались? Если бы мы считали, что эти общины образцы того, как должно осуществиться в мире учение Христа и как установить Царство Божие, тогда это было бы ужасно, тогда распадение общины показало бы несостоятельность учения Христа; но так ведь не смотрели на эти общины не только мы со стороны, но и участвовавшие в них. (Если кто так смотрел, то

____
138

распадение поправит этот ложный взгляд, и потому распадение в этом смысле даже полезно). Общины эти были известной формой жизни, которую избрали некоторые люди в своём движении по пути, указанном Христом, другие люди избрали другие формы — или другие люди были поставлены в другие условия, как я, Ге и все люди, идущие по тому же пути. И как вы сами пишете, что как ни хороши поселения отдельные, они хороши, пока нужны, — всякие формы, как формы, непременно переходные, как волны. Если общины распались, то только потому, что люди, жившие в них, выросли из своей оболочки и разорвали её. И этому можно только радоваться» 1.
     И в дневнике того времени он записывает подобную мысль:
     «С N говорил о том, почему разрушились общины.
     Общины не обманывали себя, что они свободны от собственности, если они владеют сообща; а видели, что они удерживали собственность вместе так же, как и прежде удерживали порознь. Окружающие тащили, а им надо было держать, и держать нельзя было, потому что у живших вместе людей та степень, дальше которой человек не может уступить, была не одна и та же. Оттого разлад. Оказалось, что жить надо в той перетасовке чёрного и белого и тех теней, в которой мы все находимся, а не выделяться одним более или менее светлым и окрашиваться еще одной краской.
     Жить можно только перестращёнными со всякими людьми. Жить же святым вместе нельзя. Они все помрут.
     Жить нельзя одним святым. И для Божьего дела невыгодно. Одно сходится с другим» 2.

____________
     1 Архив Черткова.
     2 Там же.

ГЛАВА 11.
1890-й год.
Оптина пустынь. «Что есть истина». Молитва

 

     В начале 1890 года в Ясной Поляне в семье Толстых заметно некоторое затишье, реакция после бурного рождественского веселья, сопровождавшего постановку «Плодов просвещения».
     Дочери Л. Н-ча открыли школу для яснополянских ребят в доме одного из дворовых. Главным образом, этим делом занималась Марья Львовна.
     Но школа эта просуществовала недолго, около двух месяцев. Она была открыта без разрешения подлежащих властей, и как только до этих властей дошло сведение о существовании школы, руководимой Л. Н-чем, было сделано распоряжение об её закрытии. Распоряжение это привёл в исполнение сам губернатор, Н. А. Зиновьев, очень сочувственно относившийся ко Л. Н-чу; ему часто приходилось попадать в такое неловкое положение. И это неизбежно двойственное отношение его ко Л. Н-чу и привело его к увольнению от должности тульского губернатора и к переводу его в другую губернию.
     Лев Николаевич был занят окончательной отделкой «Плодов просвещения».
     В апреле комедия была поставлена в Царском Селе, в Китайском театре в присутствии государя, и имела большой успех. Она была напечатана в сборнике «В память Юрьева».
     В самом Л. Н-че шла постоянная внутренняя работа и выработка нового высшего, любовного отношения к окружающей его среде семейной и к среде своих многочисленных посетителей как принадлежащих к его прежнему кругу, большей частью не сочувствовавших его новым взглядам, хотя и выка-

____
139

зывавших ему уважение и преклонение пред его художественным гением, так и к посетителям нового типа, его единомышленникам, в которых он дорожил больше всего искренностью, правдивым отношением к тому образу жизни, который подвергался критике проснувшим-ся сознанием, но от которого так трудно было очиститься.
     Внутренняя работа его яснее всего отражалась в записях его дневника. Там же мы находим и мысли, вызванные чтением некоторых интересовавших его книг и журналов, во множестве получаемых им со всех сторон света.
     Вот несколько выписок из его январского дневника 1890 года:
     3 января 1890 г. Ясная Поляна. «Пророк, настоящий пророк, или ещё лучше поэт (делающий), это человек, который вперёд думает и понимает, что люди и сам он будет чувствовать. Я сам для себя такой пророк. Я всегда думаю то, что ещё не чувствую, напр., несправедливость жизни богатых, потребность труда и т. п., и потом очень скоро начинаю чувствовать это самое.
     …Читал: Эмерсону сказали, что мир скоро кончится. Он отвечал: «Well, I can get alone without it» 1. Очень важно.

____________
      1 Да, но я обойдусь и без него.

    Мы ищем ума, силы, доброты, совершенства во всем этом, а совершенства не дано человеку ни в чём: совершенства не может быть ни в чём, ни в уме, ни в доброте, — может быть одно: соответствие к тому, где ты, «in sein Platz passen» 1. Этого можно достигнуть, и тогда полное спокойствие и удовлетворение. Даёт это главное — смирение».

_____________
     1 Войти в свое место.

     5–9 января. «Первая стадия — за зло платить; вторая — зло перенести; третья — пожалеть злящегося; четвертая — помочь ему. Вот этому надо учиться» 2.

______________
     2 Архив В. Г. Черткова.

     Уже по этим нескольким выпискам можно заметить, что к этому времени, т. е. к концу 80-х и началу 90-х годов, в душевном состоянии Л. Н-ча замечается некото-рый поворот, или, вернее, восхождение на следующую ступень нравственной лестницы. Это изменение мы замечаем в том, что Л. Н-ч перестаёт считать важным употребление духовной энергии на борьбу с окружающим внешним миром, а всё определённее и настойчивее указывает на смиренное перенесение несоответствия внешней обстановки внутреннему сознанию и на необходимость направить все силы человека на это внутреннее очищение себя. Такого рода заметку мы встречаем и в февральском, и в дальнейшем дневнике, и те же мысли он выражает в письмах того времени к своим друзьям.
     11 февраля он записывает: «Главный соблазн в моём положении тот, что жизнь в ненормальных условиях роскоши, допущенная сначала из того, чтобы не нарушить любви, потом захватывает своим соблазном и не знаешь, живешь так из страха нарушить любовь или из подчинения соблазну?»
     Эта опасность пассивного отношения к внешним условиям, с другой стороны, также беспокоила его, и он обращался к близким людям, прося обличения. Должен сознаться, что и мне пришлось написать Л. Н-чу несколько слов о том, какое тяжёлое впечатление произвело на меня известие о шумном веселье в Ясной Поляне, в котором Л. Н-ч принимал участие. Конечно, я не преминул выразить ему и то, что это известие ни на йоту не уменьшило моего уважения и любви к нему. В ответ на это, в полном обычной нежности письме ко мне, он говорит:
     «Спасибо, милый друг, за письмо и за правду. Мы вас также любим, вы в это верьте. Жизнь и формы её пускай будут впереди, а любовь пускай будет неразлучно с нами. Ваше письмо ещё эгоистично тронуло меня. Мне здорово

____
140

вспоминать, что я живу дурно, и под предлогом избегания вражды подчиняюсь своим слабостям, похотям тела. Друг мой, любя меня, напишите мне, не смягчая, а в самой строгой форме суждения обо мне, осуждающие меня, не называя никого. Вы ведь много таких слышали».
     Написать строгое обличение Л. Н-чу для меня было вряд ли по силам. Желая исполнить в точности его просьбу, я собрал всё, что мог в уме своём, что я слышал серьёзного в суждениях о нём, и написал ему, на что получил скорый ответ:
     «Спасибо, милый друг, за скорый ответ и за содержание его. Это не совсем то, чего я желаю, но и то хорошо и за то спасибо. Вот то, что про меня говорят, что я вместо того, чтобы жить хорошо, живу дурно, и из своей дурной жизни пишу советы, как жить хорошо, вот это верно и то, что нужно мне. И другое всё верно, но это не то, что нужно, настоящее указание греха. Кабы ещё да побольше кольнуло меня, потому что правда, и подействовало. Будем помогать друг другу. Помогайте мне. Ко мне обращаются за помощью, а мне как её нужно».
     Слухи о рождественских праздниках, спектакле и веселье в Ясной Поляне проникли в печать, и услужливые журналисты расписали всё это в преувеличенном виде, дойдя до таких абсурдов, как утверждение, что в Ясной Поляне был бал, на котором Л. Н-ч танцевал во фраке. Быть может, кто-нибудь из присутствовавших рассказал это в виде шутки, принятой за чистую монету. Так или иначе, но это известие смутило многих почитателей Л. Н-ча, и один из них, г-н Воробьёв, бывший тогда начальником станции на одной из южных дорог, обратился ко Л. Н-чу за разъяснением, на что получил от него следующий ответ:
     «Разъяснять то, что в газетном известии несправедливо, не считаю возможным в письме, да это и не нужно. Одно, что вам нужно, это знать, продолжаю ли я так же смотреть на жизнь и стараюсь ли я так жить, как я высказал в своих писаниях. На этот вопрос отвечаю, что чем более я подхожу к плотской смерти, тем несомненнее для меня истинность высказанного мною взгляда на жизнь, тем настоятельнее для меня требования моей совести и тем радостнее мне им следовать. Вот тут-то я боюсь, судя по первому ответу вашему на моё письмо и по сегодняшнему письму, что у вас другим, чем у меня, определяется исполнение требования совести. Каждый из нас, познав истину, застаёт себя в известном, далёком от истины положении, в связях, узлами завязанных и мёртвыми петлями, нашими грехами затянутых связях с людьми мира. И человеку, познавшему истину, прежде всего представляется, что главное, что он должен делать, состоит в том, чтобы сейчас же, во что бы то ни стало выйти из тех условий, в которых он находится, и поставить себя в такие условия, находясь в которых ясно было бы видно людям, что я живу по закону Христа, и жить в этих условиях, показывая людям пример истинной христианской жизни. Но это не так: требования совести не состоят в том, чтобы быть в том или ином положении, а в том, чтобы жить, не нарушая любви к Богу и ближнему. Христианин всегда будет стремиться к чистой от греха жизни, всегда изберёт такую жизнь, если для достижения её не будут требоваться от него дела, нарушающие любовь; но дело в том, что никогда человек не бывает так мало связан своими и чужими грехами с прошлым, чтобы быть в состоянии, не нарушая любви к Богу и ближнему, сразу вступить в такое внешнее положение. Всякий христианин среди мирских людей находится в таких условиях, что для того, чтобы ему приблизиться к этому положению, ему надо прежде распутывать узлы прежних грехов, которыми он связан с людьми, и потому главная и первая его задача в том, чтобы по закону
_____
141

любви к Богу и ближнему распутывать эти узлы, а не затягивать их, и главное, не делать больно тем, с кем он связан. Дело христианина не в каком-нибудь известном положении, в положении земледельца или тому подобном, а в исполнении воли Бога. Воля Бога же в том, чтобы на все требования жизни отвечать так, как того требует любовь к Богу и к людям. И потому определять близость или отдаленность себя и других от идеала Христа никак нельзя по тому положению, в котором находится человек, и по тем поступкам, которые он совершает.
     Отвращение христианина к мирской жизни всегда будет одно и то же и не может измениться, и потому поступки христианина будут всегда клониться к тому, чтобы уйти от зла, суеты, роскоши, жестокости мирской жизни и прийти к самому низкому, презираемому в мирском смысле положению. Но то, в каком будет находиться христианин положении, будет зависеть от условий, в которых его застали сознание истины, и от степени чуткости его к страданиям других. Его поступки могут привести его на виселицу, в тюрьму, в ночлежный дом, но могут привести его и во дворец и на бал. Важно не положение, в котором находится человек, а те поступки, которые привели его в то положение, в котором он находится: судьёй же в поступках может быть только он сам и Бог».
     В одном из цитированных мною писем Л. Н-ча ко мне, от 15-го июня 1890 г., он делает большую интересную приписку, делясь со мной материалом для начатой мною литературной работы по истории истинного христианства. Работа вызвана была некоторыми размышлениями, которые я сообщил Л. Н-чу по поводу бывшей в Париже в 1889 году всемирной выставки, где с таким блеском был показан всему миру прогресс внешней, технической и языческой культуры, во главе со знаменитой Эйфелевой башней. Я высказал робкую мысль, что это чудо техники не знаменует собою истинный прогресс человечества, и что его надо искать в иной области, именно в более последовательном проведении в жизнь христианских начал, чему мы уже видели примеры. От этого положения я переходил к перечислению подобных примеров в прошедшем, и это навело меня на мысль написать историю истинного христианства, т. е. историю не господствующих церквей, как это пишется обыкновенно, а историю гонимых ересей. Л. Н-ч очень сочувствовал этой работе и поощрял меня в ней 1.
     В этой приписке он пишет следующее:

________________
     1 Работа была мною начата и обдумана, и материал собран в значительном количестве; но, к сожалению, обстоятельства жизни отвлекли мою энергию на другое. Более законченным оказалось введение, под названием «Весна человечества», напечатанное в журнале «Духовный христианин». Остальная же работа, доведённая мною до Х века, лежит в рукописи, и я очень надеюсь возобновить её по окончании работы биографической.

     «Как хорошо бы продолжать и написать то, что вы начали. Недавно узнал, что в 40-х годах нашего столетия в Италии в горах жили люди под руководством одного человека Лазарони, исповедывавшие непротивление злу и практическое христианство. Им велено было разойтись. Они не послушались. В них стреляли и убили нескольких и Лазарони. Мне обещали подробные сведения. Есть ещё «назарены» в Сербии; основались в 50-х годах. О них есть где-то у меня сведения в письме, очень краткие. При этом же нужно бы собрать всё, что у нас зародилось и зарождается: Сютаев, казак в Сибири (помните рукопись, кажется, Морозова), Зосима, Емельян и мн. др.
     Такой сборник, сначала исторический с краткими описаниями учений так называемых ересей и с выставлением главного практически-христианского значения, потом современных проявлений того же, — была бы драгоценная

____
142

книга. В предисловии надо бы подчеркнуть то, что как было христианство в его начале при Христе и при апостолах и при мучениках — всегда смиренно, почти тайно, — так оно осталось и до конца, таково оно и теперь, с тою только разницею, что оно прежде захватывало десятки, а теперь захватывает десятки тысяч людей. И что торжествующим, блестящим, победным, каким его представляют церкви, оно никогда не было и, по свойству своему, не может быть. Оно, по свойству своему, смиренно и незаметно; оно и душу человеческую и всё человечество захватывает без треска так, что и не знаешь, когда оно вошло и окрепло».
     И дальше, в том же письме, он переходит уже к внутренним вопросам жизни:
     «Замечали ли вы проницательность злобы, того, что мы называем злобой, но что есть ничто иное, как не на своем месте запутавшаяся та же доброта и любовь, которой жив мир. Я это говорю по случаю той пользы, которую мы получаем от осуждений, и тем большей, чем больше, они проникнуты злобой. Это как какая-то серная кислота, которая выедает грязь во всех закоулках. Чем ядовитее, тем лучше. Коли бы мы были чисты, на нас бы не стали употреблять этой серной кислоты, а то наша гадость, вызывая её, вызывает чувство испортившейся любви, которая и представляется злобой и выедает и которая полезна очень, очень. А мы как привыкли угощать людей вином, мясом, обкармливать их, думая делать им пользу, так мы и обкармливаем их лестью. А любя, надо дать им попоститься, поголодать и почувствовать то, как они воздействуют на других».

     Внешняя жизнь шла своим чередом.
     В феврале Л. Н-ч снова совершил поездку в Оптину пустынь. Поводом этой поездки было желание навестить сестру, жившую тогда уже во вновь построенном монастыре Шамардинском, близ г. Белёва.
     Л. Н-ч поехал с дочерьми и сначала направился через Белёв к сестре; не застав её дома, направился уже в Оптину пустынь, где его сестра временно гостила. Старец Амвросий был тогда слаб и произвёл на Л. Н-ча впечатление жалости. Более интересен и симпатичен ему показался тогда его родственник Шидловский, бывший уже давно монахом. Кроме того, в этот раз у Л. Н-ча была продолжительная беседа с известным Леонтьевым, бывшим сотрудником Каткова, также уже постриженным в монахи.
    Л. Н-ча поразило глубокое суеверие Леонтьева, верившего в целительную силу какого-то песочка с могилы старца и серьёзно предлагавшего его Л. Н-чу, когда речь зашла о каком-то недуге, которым Л. Н-ч страдал.
     Софья Андреевна в своих воспоминаниях приводит выписки из дневника Л. Н-ча того времени. Вот наиболее интересная:
     «Утром 27-го поехали в Оптину пустынь. Приехали рано. Машенька там и говорит об Амвросии, и всё, что говорит — ужасно. Подтверждается, что я видел в Киеве: молодые послушники — святые, с ними Бог. Старые — не святые, с ними дьявол.
     Вчера был у Амвросия, говорили о разных верах. Я говорю: где мы в Боге, т. е. истине, там все вместе; где мы в дьяволе, т. е. мы во лжи, там все врознь…
     Борис Шидловский 1 умилял меня; Амвросий, напротив, жалок своими соблазнами до невозможности… На нём видно, что монастырь — сибаритство…»

________________
     1 Двоюродный брат графини С. А. Толстой по убеждению поступил тогда в монастырь. См. восп. гр. С. А. Толстой. «Толстовский ежегодник», 1913 г. Отдел «Воспоминания». Стр. 7.

     «28 февраля. Достиг терпимости православия в этот приезд. Был у Леонтьева, прекрасно беседовали. Он сказал: «Вы безнадежны», а я сказал: «А вы надежны…»

____
143

     Вероятно, поездка в монастырь и новое соприкоснове-ние с монастырской жизнью вызвало во Л. Н-че мысли, которые он записал в дневнике по возвращении из своей поездки.
     «9 марта. Поправить жизнь монастырскую, сделать из неё христианскую можно двумя способами:
     1) Перестать брать деньги от чужих, т. е. чужие труды, а жить своим трудом.
     Или 2) уничтожить все внешние обряды, все, запрещённые евангелием, молитвы общие в храмах (Мф., гл. VI) и всё, связанное с этим. Одно держит другое, как две доски шалашиком».
     По возвращении в Ясную Л. Н-ч совершил ещё поездку к своему брату С. Н-чу в его имение Пирогово и там заболел желтухой.
     Поправившись от болезни, он писал мне:
     «Хоть несколько слов напишу вам, милый друг П., чтобы вы знали про меня настоящее. Был болен. Три припадка желтухи — и очень ослабел. Теперь, кажется, лучше, но душевно, слава Богу, очень хорошо и было, и есть. Пишите поподробнее про себя, про своё душевное состояние. Мы все живём и растём, и что вы писали мне о том, что чувствуете совершающийся не переворот, а ступень, я так понял — меня интересует, и потому что люблю вас, и потому что это общий всем нам процесс. Процесс этот в старости не кончается.
     Чем заняты? Какая доля физической, какая умственной работы? Каковы отношения с людьми? Что И. Д.? Целую его. У меня был во время болезни Хилков. Я сошёлся с ним ещё ближе. Были Дунаев, Золотарев Василий, Рахманов, Пастухов. Знаете ли вы его? Из академ. худ. Фейнерман поехал к Алёхину. Митрофан Алёх. приглашает в свою. У него мало народа. Буткевич Ан. остался в Глодоссах. Я не знаю, что вы знаете с И. Д., чего нет. Да, все эти передвижения, не могу ими интересоваться. Движение же духовное, как весною: не успеешь наметить один распустившийся цвет, как расцветает другой, а тот завязывается. И это не мечта, и самая реальная действительность».

     Незадолго до этого совершил своё обычное зимнее путешествие Н. Н. Ге, каждый год возивший свою картину на передвижную выставку в Петербург. Как всегда, он заезжал по дороге ко Л. Н-чу в Москву или Ясную Поляну и показывал прежде всего свою картину ему, ожидая его строгого суда.
     Картина на этот раз была Христос и Пилат; Н. Н. Ге дал ей название «Что есть истина», без вопросительного знака, согласно толкованию этого места Л. Н-чем в своём переводе евангелия, где он считает эту фразу, брошенную Пилатом Христу, не вопросом, обращённым к нему, а ироническим замечанием скептика Пилата о том, что об истине и толковать не стоит, так как все знают, что её нет.
Л. Н-ч высоко ценил эту картину и считал её эпохой в истории живописи. В своих религиозных размышлениях он нередко вспоминал её. Так, он записывает 9 марта в своём дневнике:
     «Церкви сделали из Христа Бога, спасающего, в которого надо верить и которому надо молиться. Очевидно, что пример его стал не нужен. Работа истинных христиан именно в том, чтобы разделать эту божественность (картина Ге). Если он человек, то он важен примером и спасёт только так, как себя спас, т. е. если я буду делать то же, что он».
     Картина эта, как всякое значительное произведение, вызвала много споров среди ценителей искусства. Явились восторженные поклонники её и полные отрицатели. Отрицатели были двух родов: одни отрицали с точки зрения традиционной эстетики, другие с точки зрения церковной религии. Последние, как стоящие у власти, пересилили, и картина была снята с выставки.

____
144

     Ник. Ник., для которого вопрос о выставлении картины и продаже её имел и огромное материальное значение, так как только на вырученную сумму он мог продолжать жить с семьей и работать дальше, конечно, был огорчён этим снятием картины, но кротко переносил это и утешал себя мыслью о том, что запрещение имеет огромное идейное значение. После этого запрещения картины он между прочим писал мне со своего хутора:
     «По поводу картины я получил здесь два чрезвычайно хороших и дорогих мне письма: одно от студента, чрезвычайно восторженное, другое от присяжного пов. Да, я не жалуюсь и понимаю, что они должны были запретить. Не любя Христа, нельзя видеть правдивое его изображение. Язычникам и жрецам не это нужно. Им нужно боготворение тела; духа они не признают и не любят».
     Л. Н-ч, желая помочь Н. Н-чу выпутаться из его затруднительного материального положения, стал хлопотать о продаже этой картины. Для Ник. Ник., конечно, было бы самым приятным приобретение этой картины Третьяковым для выставления её в галерее. И Л. Н-ч просил передать Третьякову своё мнение о том, что картина эта должна составить эпоху в живописи. И П. М. Третьяков, желая знать от самого Л. Н-ча подтверждение этого мнения, обратился к нему с письмом, на которое получил такой ответ:
     «Спасибо за доброе письмо ваше, почтенный П. М.
     Что я разумею под словами «картина Ге составит эпоху в истории христианского искусства»? Следующее:
     Католическое искусство выражало преимущественно святых, Мадонну и Христа как Бога. Так это шло до последнего времени, когда начались попытки изображать его как историческое лицо.
     Но изобразить как историческое лицо то лицо, которое признавалось веками и признаётся теперь миллионами людей Богом, неудобно: неудобно потому, что такое изображение вызывает спор. А спор нарушает художественное впечатление. И вот, я вижу много всяких попыток выйти из затруднения. Одни прямо с задором спорили, — таковы у нас картины Верещагина, даже и Ге «Воскресение», другие хотели трактовать эти сюжеты как исторические, у нас Иванов, Крамской, опять Ге «Тайная вечеря», третьи хотели игнорировать всякий спор, а просто брали сюжет как всем знакомый и заботились только о красоте: Дорэ, Поленов, и всё не выходило дело.
     Потом были ещё попытки свести Христа с неба как Бога и с пьедестала исторического лица на почву красивой обыденной жизни, придавая этой обыденной жизни религиозное освещение, несколько мистическое. Такова Ге «Милосердие» и французского художника «Христос в виде священника», босой, среди детей и др. И всё не выходило.
     И вот, Ге взял самый простой и теперь понятный после того, как он взял его, мотив: Христос и его учение не на одних словах, а на деле, в столкновении с учением мира, т. е. тот мотив, который составлял тогда и теперь составляет главное значение явления Христа, и значение не спорное, такое, с которым не могут не быть согласны и церковники, признающие его Богом, и историки, признающие Его важным лицом в истории, и христиане, признающие главное в нём — Его нравственное учение.
     На картине изображён, с совершенной исторической верностью, тот момент, когда Христа водили, мучили, били, таскали из одной кутузки в другую, от одного начальства к другому и привели к губернатору, добрейшему малому, которому нет дела ни до Христа, ни до евреев, ни ещё менее до какой-то

____
145

истины, о которой ему, знакомому со всеми учениями и философиями Рима, толкует этот оборванец; ему дело только до высшего начальства, чтобы не ошибиться перед ним. Христос видит, что пред ним заблудший человек, заплывший жиром, но он не решается отвергнуть его по одному виду и потому начинает высказывать ему сущность своего учения, но губернатору не до того. Он говорит: «Какая такая истина» и уходит. И Христос с грустью смотрит на этого непроницаемого человека.
     Таково было положение тогда, такое положение тысячи, миллионы раз повторяется везде, всегда между учениями истины и представителями сего мира. И это выражено на картине. Это верно исторически и верно современно и потому хватает за сердце всякого того, у кого есть сердце.
     Ну, вот такое отношение к христианству и составляет эпоху в искусстве, потому что такого рода картин может быть бездна, и будет» 1.

____________
     1 Архив Черткова.

     Картина эта была действительно приобретена П. М. Третьяковым. Но прежде, чем быть выставленной в галерее, картина должна была совершить путешествие в Америку. Везти её туда взялся помощник присяжного поверенного Ильин, впоследствии как-то странно отшатнувшийся от этого дела, но сначала он казался искренним, преданным ему человеком.
    Часть денег, полученных от Третьякова, была употреблена на отправку этой картины. Чтобы обеспечить её успех, опять на помощь пришёл Л. Н-ч, написавший большое и интересное письмо американцу Кенану, посетившему его ещё в 1887 году. В этом письме он выставляет с новой стороны значение этой картины и попутно высказывает интересные мысли вообще о христианской религиозной живописи:
     «Нынешней зимой появилась на петербургской выставке передвижников картина Н. Ге — Христос перед Пилатом, под названием: «Что есть истина» (Иоанн, XVIII, 38). Не говоря о том, что картина написана большим мастером (профессор акад.) и известным своими картинами — самая замечательная «Тайная вечеря» — художником, картина эта, кроме мастерской техники, обратила особенное внимание всех силою выражения основной мысли, и новизною, и искренностью отношения к предмету. Как верно говорит, кажется, Swift, что: we shall find that to be the best fruit which the birds have pitching it 2,

__________
     2 Мы узнаём лучшие фрукты, потому что птицы клевали их. 

картина эта вызвала страшные нападки до такой степени, что её сняли с выставки и запретили показывать. Теперь один адвокат (я не знаю его) решился на свой счёт и риск везти картину в Америку, и вчера я получил письмо о том, что картина уехала. Цель моего письма — та, чтобы обратить ваше внимание на эту, по моему мнению, составляющую эпоху в истории христианской живописи картину, и если она, как я почти уверен, произведёт на вас то же впечатление, как на меня, то я хочу просить вас содействовать пониманию её американской публикой, растолковать её. Смысл картины, на мой взгляд, следующий. В историческом отношении она выражает ту минуту, когда Иисуса после бессонной ночи, во время которой его связанного водили из места в место и били, привели к Пилату. Пилат живёт только интересами метрополии и, разумеется, с презрением и некоторой гадливостью относится к тем смутам, да ещё религиозным, грубого суеверного народа, которым он управляет. Тут-то происходит разговор (Иоанн, XVIII, 33, 38), в котором добродушный губернатор хочет спуститься, en bon prince [фр. эдаким добрым владыкой], до варварских интересов своих подчинённых, и, как это свойственно важным людям, составил себе понятие о том,

____
146

о чём он и спрашивает, и сам вперёд говорит, не интересуясь даже ответом. С улыбкой снисхождения (я полагаю) всё говорит: так ты царь! Иисус измучен, и одного взгляда на это выхоленное, самодовольное, отупевшее от роскошной жизни лицо достаточно, чтобы понять ту пропасть, которая их разделяет, и невозможность или страшную трудность для Пилата понять его учение. Но Иисус помнит, что и Пилат человек и брат, заблудший, но брат, и что он не имеет права не открывать ему ту истину, которую он открывает людям, и он начинает говорить (37). Но Пилат останавливает его на слове — истина. Что может оборванный нищий сказать ему, другу и собеседнику римских поэтов и философов, об истине? Ему не интересно дослушивать, что ему может сказать этот еврей и даже немножко неприятно, что этот бродяга может вообразить, что он может поучать римского вельможу, и потому он сразу останавливает его и показывает ему, что об этом слове и понятии истина думали люди поумнее, поучёнее и поутончённее его и его евреев и давно уже решили, что нельзя знать, что такое истина, что истина — пустое слово. И сказав «что есть истина» и повернувшись на каблучке, добродушный и самодовольный губернатор уходит к себе. А Иисусу жалко человека и страшно за ту пучину лжи, которая отделяет его и таких людей от истины, и это выражено на его лице. Достоинство картины, по моему мнению, в том, что она правдива (реалистична, как говорят теперь) в самом настоящем значении слова. Христос не такой, какого приятно бы было видеть, а именно такой, каким должен быть человек, которого мучили целую ночь и ведут мучить. И Пилат такой, каким должен быть губернатор. Эпоху же в христианской живописи эта картина производит потому, что она устанавливает новое отношение к христианским сюжетам. Это не есть отношение к христианским сюжетам как к историческим событиям, как это требовали многие и всегда неудачно, потому что отречение Наполеона или смерть Елизаветы представляют нечто важное по важности лиц изображаемых; но Христос в то время, когда действовал, не был не только важен, но даже и заметен, и потому картины из его жизни никогда не будут историческими; отношение к Христу как Богу произвело много картин, высшее совершенство которых давно уже позади нас. В настоящее время делают попытки изобразить нравственное понимание жизни и учения Христа. И попытки эти до сих пор были неудачны. Ге же нашёл в жизни Христа такой момент, который важен был для него, для его учения и который точно так же важен теперь для всех нас и повторяется везде и во всём мире, в борьбе нравственного, разумного сознания человека, проявляющегося не в блестящих сферах жизни, с преданиями утончённого, добродушного и самоуверенного насилия, подавляющего это сознание, и таких моментов много, и впечатление, производимое изображением таких моментов, очень сильно и плодотворно» 1.

_____________
     1 Архив Черткова.

      Картина благополучно вернулась из Америки и теперь находится в Третьяковской галерее.

      Повесть «Крейцерова соната», написанная Л. Н-чем в предыдущем 1889 г., запрещённая в сборнике памяти Юрьева, продолжала быстро распространяться в многочисленных рукописях, гектографированных копиях и заграничных изданиях. Всюду она поднимала серьёзные и жаркие споры за и против высказанных в ней идей, читались рефераты, писались сочинения, критики. И особенно много получалось Л. Н-чем писем с одобрениями, порицаниями и с вопросами, разъясняющими то или другое положение повести. Л. Н-ч терпе-

____
147

ливо прочитывал весь этот материал, и на письма, показавшиеся ему серьёзными, старательно отвечал.
     Высказываемые в письмах и разговорах положения наводили Л. Н-ча на разные мысли по этим вопросам.
    Интересны указания на источники некоторых основных мыслей, выраженных в «Крейцеровой сонате». Указание это мы находим в дневнике Л. Н-ча того времени:
     «Многие из тех мыслей, которые я высказывал в последнее время, принадлежат не мне, а людям, чувствующим родство со мной и обращающимся ко мне со своими вопросами, недоумениями, мыслями, планами.
     Так, основная мысль, скорее сказать, чувство «Крейцеровой сонаты» принадлежит одной женщине, славянке, писавшей мне комическое, по языку, письмо, но значительное по содержанию об угнетении женщин половыми требованиями. Потом она была у меня и оставила сильное впечатление.
     Мысль о том, что стих Матфея «если взглянешь на женщину с вожделением» и т. д., относится не только к чужим жёнам, но и к своей, передана мне англичанином, писавшим это.
     И так много других» 1.

______________
     1 Архив Черткова.

     Отношения к «Крейцеровой сонате» были самые разнообразные. Для Л. Н-ча это отчасти был пробный камень для распознания людей, и в дневнике он записывает такую мысль:
     «Думал по тому случаю, как некоторые люди относятся к «Крейцеровой сонате». Им кажется, что этот некто особенный человек, а во мне, мол, нет ничего подобного. Неужели ничего не могут найти?
     Нет раскаяния, потому что нет движения вперёд, или нет движения вперёд, потому что нет раскаяния. Раскаяние — это пролом яйца или зерна, вследствие которого зародыш и начинает расти и подвергается воздействию воздуха и света, или это последствие роста, от которого пробивается яйцо.
     Да, то же важное и самое существенное деление людей: люди с раскаянием и люди без него».
     С большой радостью встречал Л. Н-ч сочувствие взглядам, выраженным в «Крейцеровой сонате». Так, он писал между прочим Хилкову:
     «Меня очень обрадовало то, что «Крейцерову сонату» вы одобрили, т. е. так же думаете. Мысли, выраженные там, для меня самого были очень странны и неожиданны, когда они ясно пришли мне. И иногда я думал, что не оттого ли я так смотрю, что я стар. И потому мне важно суждение людей, как вы. Теперь я написал к этому послесловие — его от меня требовали многие — Чертков в том числе, — т. е. ясно и определённо выразить, как я смотрю на брак. И нынче я кончил и с бывшим у меня датчанином-переводчиком отослал это послесловие в Петербург. Я его пришлю вам и мне опять интересно ваше мнение».
     Сам Л. Н-ч не считал нужным это послесловие и уступил просьбам друзей, скрепя сердце.
     Он пишет между прочим одному молодому человеку, выражавшему ему сочувствие:
     «Очень рад буду прочесть то, что вы писали о моём рассказе.
     Я на днях написал к этому послесловие, которое оказалось необходимым написать: так уж смело притворились люди, что они не понимают того, что там написано».

____
148

     И на первое предложение Черткова об этом он отвечал отказом. Вот что он писал ему:
     «В памяти у меня, главное, ваши заметки на мою повесть. Всё совершенно верно, со всем согласен, но послесловие хотя и начал писать, едва ли напишу, и потому место о том, что идеал человечества есть не плодовитость, а исполнение закона достижения Ц<арства> Б<ожия>, совпадающего с чистотою и воздержанием, это место надо оставить, как есть. Мне тяжело теперь заниматься этим, да и просто не могу, misunderstandniss'ов [англ. недопониманий] не минуешь».
     В окончательном виде, но с некоторыми пропусками, по требованию цензуры «послесловие» было напечатано в журнале Грота «Вопросы философии и психологии».
     Интересен ответ Л. Н-ча на критику Л. Е. Оболенского. Вот что писал ему Л. Н-ч в апреле 1889 года:
     «Я получил ваше письмо, Леонид Егорович, и меня очень огорчило то раздражение против моего рассказа, которое я нашёл в нём. Мне кажется, что причина та, что там сказано, что неправильность и потому бедственность половых отношений происходит от того взгляда, общего всем людям нашего мира, что половые отношения есть предмет наслаждения, удовольствия, и что потому для мужчины женщина, и надо бы прибавить для женщины мужчина, есть орудие наслаждения, и что освобождение от неправильности и бедственности половых отношений будет тогда, когда люди перестанут так смотреть на это. Так думает П. (Позднышев), пострадав от этого, разделяемого им со всеми взгляда. При этом прибавлено, что внешние умственные образования женщин, получаемые на курсах, не могут достигнуть этой цели, как многие склонны думать, потому что никакое самое научное образование не может изменить взгляда на этот предмет, так как и не задаётся этой целью. Мне кажется, что я не ошибаюсь в этом. И потому мне кажется, что вы не правы в этом, не правы и в тех раздражительных нападках на рассказчика, преувеличивая его недостатки, тогда как по самому замыслу рассказа Позднышев выдаёт себя головой не только тем, что он бранит сам себя (бранить себя легко), но тем, что он умышленно скрывает все добрые черты, которые, как в каждом человеке, должны были быть в нём. И в азарте самоосуждения, разоблачая все обычные самообманы, видит в себе одну только живую мерзость.
     Ну, вот, что я имею сказать на ваше письмо. Право, это так. И если вы спокойно обсудите, вы, с вашим критическим нравственным чутьём, верно, согласитесь со мной.
     Ведь мне достоинство моих писаний и одобрение их малоинтересно. Уж мне скоро помирать и всё чаще и чаше думаю о жизни в виду смерти, и потому интересно, важно для меня одно это, чтобы не сделать худого своим писанием, не соблазнить, не оскорбить. Этого я боюсь и надеюсь, что не сделал. Ну, до свиданья!»
    Но было и много истинных ценителей её. Помню, после одного из чтений этой повести вслух, в квартире Черткова, в Петербурге, Ив. Леонт. Щеглов, схватившись за голову, воскликнул: «Что сделал с нами Толстой! Ведь тут всё сказано и писать больше нечего!»
     Мы уже видели, какое мнение о ней высказал Н. Н. Страхов, выслушав в первый раз чтение этого произведения у Кузминских. После этого ему ещё удалось прочесть его у себя на дому, и вот в апреле 1890 года он пишет Л. Н-чу:


_____
149

     «С «Крейцеровой сонатой» — в литературном отношении — я совершенно помирился, видя, как действует ваша повесть. Конечно, вы знаете, что целую зиму только о ней и говорили, и что вместо как ваше здоровье? обыкновенно спрашивали: читали ли вы «Крейцерову сонату»? Цензура очень вам услужила, задержавши печатание, и «Соната» известна теперь и тем, кто не читал «Ивана Ильича» и «Чем люди живы», — или читал, да ровно ничего не вынес. А «Соната» написана так, что всех задела, самых бестолковых, которые приходили бы только в глупый, сладкий восторг, если бы она была написана полною художественною манерою. Как естественно, что вы торопились высказать нравоучение! Эта искренность и естественность подействовали сильнее всякого художества. Вы, в своём роде, единственный писатель: владеть художеством в такой превосходной степени и не довольствоваться им, а выходить прямо в прозу, в голое рассуждение — это только вы умеете и можете. Читатель при этом чувствует, что вы пишете от сердца, и впечатление выходит неотразимое. Разных мнений я передавать вам не стану, хотя много было наговорено презабавных глупостей. Поразительно то, что чаще всего не замечали нравственной цели, не видели осуждения эгоизма и распутства; так все сжились с привычками эгоизма и распутства, что прямо обижались на вас, зачем вы нападаете на неизбежное и на то, с чем мы прекрасно поживаем. Только молодые умные люди, только чуткие и умные женщины понимали ваше обличение, признавали зло, против которого вы восстали, и сочувствовали проповеди целомудрия. Меня удивила графиня Ал. Андр. Толстая — та прямо выпалила: «Как? Он хочет прекращения рода человеческого?» — Точно на ком-нибудь лежит обязанность хлопотать о продолжении этого рода! Уж не завести ли случные конюшни?» 1

________________ 
    1  Толстовский  музей.  Т .  П.  Переписка  Л.  Н.  Толстого  с  Н.  Н.  Страховым.  1870—1894. СПб.  1914.  Стр.  400 — 401.

     Как мы уже упоминали раньше, в описываемый нами период жизни Л. Н-ч чувствовал особенно интенсивно необходимость внутренней духовной работы и отступал перед попытками изменить внешние формы, достигать внешних результатов. По этому поводу у него есть интересные заметки в дневнике, и те же мысли развиваются им в письмах к друзьям, особенно обильным в это время. В дневнике ещё заметно колебание. Так, он пишет:
     «9 марта. Главная разница во влиянии не христиан-ства, но нравственного сознания на жизнь та, что для одних известные положения, сословия, учреждения мира признаются непоколебимыми, и уж в этих положениях они стараются следовать указанию христианства или нравственного учения; для других же, настоящих, является вопрос о самих положениях, о сословиях, об устройстве жизни, и всё подлежит изменению. Для одних христианство есть руководство для поступков в известных положениях; для других оно — проверка законности самих положений.
     Богатый, высокопоставленный должен на пользу употреблять своё… и т. д. Вчера читаю в «New Christianity»: Christ must be in social life, in politics, in business. — Как это «Christ in business»? [англ. Христос должен быть в обыденной жизни, в политике, в бизнесе. – Как это «Христос в бизнесе»?]
     Всё равно, что Christ in Kicking или Killing. […Христос в драке или Христос-убийца.]
     Да, прежде всего надо этим людям внушать, что все положения от земледельца до палача распределяются по своей нравственности; и потому мало быть хорошими в своем положении: надо избрать то или другое.
     17 марта. Два типа: один критически относится не только к поступкам, но и к положению, напр., не может взять место чиновника правительства, не может собирать и держать деньги, брать проценты и т. д. и вследствие этого
____
150

всегда в нужде, в бедности, не может прокормить ни семьи, ни даже себя, и по своей слабости становится в унизительное для себя и тяжёлое для других положение — просить; другой же относится критически только к своим поступкам, но положение принимает, не критикуя, и, поставив себя раз в положение чиновника, богатого человека, с избытком кормит себя, семью и помогает другим, и никому не в тягость (незаметно, по крайней мере).
     Кто лучше? Оба, но никак не последний».
     И тут, в записи этого же дня, он переходит уже к сознанию наибольшей важности внутреннего духовного развития.
     «Не стараться делать добро надо, а стараться быть чистым. Человек носит в себе алмаз, призму, который он может очистить и не очистить. Насколько очищен этот алмаз, настолько светит через него свет Бога, светит и для самого человека, и для других. И потому всё дело человека внутреннее, не в делании добра, не в свечении людям, а только в очищении себя. И свет, и добро людям — неизбежное последствие очищения».
     Ещё с другой стороны Л. Н-ч определял истинный характер нравственной работы человека над самим собой:
     «Живой человек, который идёт вперёд туда, где освещено впереди него двигающимся фонарём, и который никогда не доходит до конца освещённого места, и освещённое место идёт впереди него».
     В противоположность человеческим правилам и древнему закону Моисееву, дававшему установленные раз навсегда правила, которые Л. Н-ч сравнивал с фонарём, неподвижно стоящим на столбе, и пройдя который человек снова попадает в темноту, Л. Н-ч указывал на внутренний новый закон Христа, уподобляя его фонарю, несомому самим человеком на палке впереди себя.
     В этом духе он пишет своим друзьям. Мы приведём здесь для образца два письма, написанные двум разным лицам. Письма эти интересны и сами по себе, и особенно тем, что каждое из них, трактуя собственно одну и ту же тему, передаёт её применительно к адресату.
 
     Так, в письме к Хилкову, Л. Н-ч старается разрушить его веру во внешнюю организацию, в общину и убеждает его с этой стороны в необходимости внутренней работы, увеличения любви. Вот это письмо:
     «Ещё вы говорите, что вам не нравится совершен-ствование: оно слишком неопределённо и широко. Я это понимаю… Я об этом самом — а это имеет связь с вопросами об общинах и о формах — думал так (притча о садовниках)… Жизнь истинная дана человеку под двумя условиями: 1) чтобы он делал добро людям (добро же есть только одно — увеличивать любовь к людям: накормить голодного, посетить больного и т. д., — всё только для того, чтобы увеличить любовь к людям), а 2) чтобы он увеличивал данную ему силу любви. Одно обусловливает другое: добрые дела, увеличивающие любовь в людях, только тогда таковы, когда при совершении их я чувствую, что во мне увеличивается любовь, когда я делаю их любя, с умилением; увеличивается же во мне любовь только тогда, когда я делаю добрые дела и вызываю любовь в других людях. Так что, если я делаю добрые дела и остаюсь холоден, или если совершенствуюсь и думаю, что увеличиваю в себе любовь, а это не вызывает любви в людях (другой раз вызывает еще зло), то это не то. Только тогда — и мы все это знаем — я наверное знаю, что то, когда и я люблю больше, и люди делаются от этого любовнее (между прочим это доказательство того, что

____
151

любовь есть единая сущность — Бог один во всех — раскрывая его в себе, раскрываешь его в других, и наоборот).
     Так вот, я думаю, что всякое устройство, всякое определение, всякая остановка сознания на каком-нибудь состоянии, есть преобладание заботы об увеличении в себе любви, самосовершенствование без добрых дел. Самая грубая форма есть стояние на столбе, но всякая форма есть более или менее такое стояние. Всякая форма отделяет от людей, следовательно, и от возможности добрых дел и вызывания в них любви. Таковы и общины, и это их недостаток, если признать их постоянной формой. Стояние на столбе, и ухождение в пустыню, и житьё в общине, может быть, нужно временно людям, но как постоянная форма — это очевидный грех и неразумие. Жить чистой, святой жизнью на столбе или в общине нельзя, потому что человек лишён одной половины жизни — общения с миром, без которого его жизнь не имеет смысла. Чтобы жить постоянно так, надо обманывать себя, потому что слишком ясно, что как невозможно в потоке мутной реки выделить каким-нибудь химическим процессом кружок чистой воды, так невозможно среди всего мира, живущего насилием для похоти, жить одному или одним святым. Ведь надо купить или нанять землю, корову, надо войти в отношение с внешним миром не христианским. А в этих-то отношениях самое важное и нужное. Уйти от них нельзя, да и не следует. Можно только обманывать себя. Ведь все дело ученика Христа — установить наихристианнейшие отношения с этим миром.
Представьте себе, что все люди, понимающие учение истины, как мы, собрались бы вместе и поселились бы на острове. Неужели это была бы жизнь? И представьте себе, что весь мир, все люди идут волей-неволей по одному и тому же пути, по которому мы идём; но люди, понимающие так же, как и мы, стоящие на той же ступени (теперь), разбросаны по всему миру, и мы имеем радость встречаться с ними, узнавать их и их работы. Разве это не лучше. И это-то самое есть.
     Вы говорите: нельзя любить Ирода. Не знаю. Но знаю и вы знаете, что его надо любить; знаю и вы знаете, что если я не люблю его, то мне больно, что у меня нет жизни (1 посл. Иоанн, 14), и потому надо стараться работать и можно.
     Я представляю себе человека, прожившего всю жизнь среди любящих его в любви, но не любившего Ирода, и другого, который все силы употребил на любовь к Ироду и оставался равнодушным к любящим его и 20 лет не любил, а на 21-м полюбил Ирода и заставил Ирода полюбить себя и других людей, — не знаю, кто лучше. «И если любите любящих вас, что особенное делаете?» 1

_____________
     1 Архив Черткова.

    Второе письмо написано к Е. И. Попову, человеку совсем иного типа, весьма склонному к внутренней душевной борьбе и совершенно чуждому внешних, организационных стремлений; но и он не ушёл от внешнего идеала и ставил себе нравственный идеал определённый, внешней формы или, по крайней мере, степени, и Л. Н-ч старается оберечь его от этого увлечения и пишет ему так:
     «То, о чём я писал вам, продолжает занимать меня. Это всем нам, всем людям нужно. И дорога хоть какая-нибудь помощь в единой, нужной всем работе. Я думал об этом и не дописал вам, кажется, ещё вот что:
     Ослабляет нас в нашей борьбе с искушением то, что мы задаёмся вперёд мыслью о победе, задаём себе задачу сверх сил, задачу, которую исполнить или не исполнить вне нашей власти. Мы, как монах, говорим себе вперёд: я

____
152

обещаюсь быть целомудренным, подразумевая под этим внешнее целомудрие. И это, во-первых, невозможно, потому что мы не можем представить себе тех условий, в которые мы можем быть поставлены и в которых мы не выдержим соблазна. И, кроме того, дурно; дурно потому, что не помогает достижению цели — приближению к наибольшему целомудрию, а наоборот.
    Решив, что задача в том, чтобы соблюсти внешнее целомудрие, или уходят из мира, бегут от женщины, как афонские монахи, или скопятся и пренебрегают тем, что важнее всего: внутренней борьбой с помыслами в миру среди соблазнов. Это всё равно, как воин, который сказал бы себе, что он пойдёт на войну, но чтобы с тем условием, чтобы наверно победить. Такому воину придётся уходить от врагов настоящих, воевать с воображаемыми врагами. Такой воин не выучится воевать и будет всегда плох.
     Кроме того, это поставление себе задачей внешнего целомудрия и надежда, иногда уверенность осуществить его, невыгодно ещё и оттого, что, стремясь к этому, всякое искушение, которому подпадает человек, и тем более падение, сразу уничтожает всё, заставляет усомниться в возможности, даже законности борьбы. «Так, стало быть, нельзя быть целомудренным, и я поставил себе ложную задачу». И кончено, и человек отдаётся весь похоти и погрязает в ней. Это все равно, что воин с амулетом, который в его воображении обеспечивает его в том, что он не будет ни убит, ни ранен. Такой воин теряет последнее мужество и бежит при малейшей ране-царапине.
    Задачей может быть одно: достижение наибольшего, по моему характеру, темпераменту, условиям прошедшего и настоящего, целомудрия — не перед людьми, которые не знают того, с чем мне надо бороться, а перед Богом и собой. Тогда ничто не нарушает, не останавливает движения, тогда искушение, падение даже, все ведётся к одной вечной цели — удаления от животного и приближения к Богу.
     Это-то и приводит меня к самому главному, о чём я тоже писал, но не договорил.
     Все дела, которые совершает человек, можно разделить на три разряда дел: одни — такие, которые мы делаем, не спрашивая себя о них, хороши ли они или дурны, делаем их, не замечая их; другие — такие дела, которые мы, как говорит Павел, считаем дурными, но всё-таки делаем, такие дела, которые мы желаем делать, но не всегда делаем, или не желаем делать, а всё-таки иногда делаем; и третьи — такие дела, которые мы желаем делать и всегда делаем, или не желаем делать и никогда не делаем. Первый разряд дел это — те, которые ещё не подпадали под суд нашей совести, но из которых, по мере движения нашей жизни, всё больше и больше дел подпадает под суд и переходит во второй разряд. Третий разряд дел это — те, которые уже прошли суд нашей совести и, разделившись на добрые и злые, желательные и нежелательные, стали достоянием нашей нравственной природы, — это наш рост жизни, наше единственное и неотъемлемое богатство, приобретённое жизнью. (Это то, что я прежде мог подраться, напиться, блудить и т. п., теперь не то, что не хочу, но уже не могу). Так что первый разряд это — материал для переработки жизнью; третий разряд это — изготовленное, совершённое жизнью, лежащее в кладовой, второй разряд это — то, что теперь на верстаке, что работается.
     И как удивительно счастливо, радостно положение людей: хочешь, не хочешь — в жизни перерабатывается этот третий разряд: мужает человек, — мудреет умом и опытом; стареет — слабеют страсти и дело жизни совершает-

____
153

ся. Если же в этом деле положить весь смысл, всю цель жизни, то — постоянная радость постоянного успеха.
     Так вот понимать это и сознавать, какие дела принадлежат к какому разряду, и всё внимание напрягать на второй разряд, — это поможет в борьбе».
     Всякому прочитавшему это письмо бросится в глаза близость начала его к сюжету рассказа Л. Н-ча «Отец Сергий». Мысли, изложенные в нём, настолько сильно занимали Л. Н-ча, что его художественное воображение во сне создавало ему образы, выражающие эти мысли. Так и возник сюжет «Отца Сергия». Л. Н-ч сначала увидал во сне и потом рассказал этот сюжет в письме к В. Г. Черткову, и тот переписал его и возвратил его Л. Н-чу, прося его не оставлять этого прекрасного начала. Лев Николаевич стал развивать сюжет и, увлёкшись, написал чудное художественное произведение.

     На всю эту внутреннюю, духовную борьбу нужно было много силы, и Л. Н-ч находил её и другим советовал находить в молитве. И опять в этом же 1890 году мы находим много мыслей о молитве, разбросанных и по записям дневников, и по письмам к друзьям; мы постараемся сопоставить наиболее интересные из них, чтобы дать понятие тогдашнего отношения Л. Н-ча к этому важному рычагу духовной жизни.
     Вот выписки из его дневника 1890 г., с июля по декабрь, ясно указывающие на ход развития мысли о молитве, приведшей его к сознанию необходимости полного смирения.

     16 июля 1890. «Много и часто думал эти дни, молюсь о том, что думал сотни, тысячи раз, но иначе, именно, что мне хочется так-то именно, распространением Его истины не словом, а делом: жертвой, примером жертвы служить Богу. И не выходит. Он не велит.
     Вместо этого я живу, ведя сам со всеми детьми грязную, подлую жизнь, которую лживо оправдываю тем, что я не могу нарушить любви. Вместо жертвы, примера победительного, — оперная, подлая, фарисейская, отталкивающая от учения Христа жизнь.
     Но ты знаешь, что в моём сердце и чего я хочу. Если не суждено, не нужен я тебе на эту службу, а нужен на навоз, да будет по-твоему.
     Это скверный эгоизм. И нельзя оправдываться тем, что я хочу успеха делу установления Царства Бога и оттого грущу. Грустить об этом нечего, и без меня сделается.
     Самому хочется? Да. «Но хлеб наш насущный даждь нам днесь»: Дай мне жизни настоящей. И эта жизнь есть, и дана, и просить нечего.
     Господи, Отец, люблю Тебя, возьми меня. И благодарю Тебя за то, что Ты открыл Себя мне, не скрывался от меня.
     30 июня 1890. «Придите ко мне все труждающиеся и обременённые и Я успокою вас. Возьмите иго моё на себя и научитесь от меня, ибо Я кроток и смирен сердцем: и найдете покой душам вашим. Ибо иго моё благо и бремя моё лёгко есть».
     Глубоко значение этого. Всё беспокойство только от несмирения. Если быть готовым ко всякому унижению, то какое спокойствие.
     И как легко: «И научитесь от меня, ибо я кроток и смирен, унижен сердцем. Будьте смиренны, и тогда только найдёте покой душам вашим».
     5 июля 1890. «Молился, когда встретил N. Он сказал, что мысль не всегда с одинаковой силой действует. Да, молиться можно только тогда, когда но-

____
154

вый луч проникает в сердце или то — молитва, когда новый луч проник в сердце и ты живёшь при свете этого луча.
     Как хорошо мне было, когда я мог вызвать не мысль о Боге, а мог стать перед лицом Его. А потом утратилось. Не совсем, но утратилось.
     Потом было сознание того, что нельзя, не должно огорчаться тем, что я не могу служить Богу так, как мне хочется, — проповедником, что Он знает, зачем я ему нужен. И то и делать.
     Потом было сознание радости, спокойствия, унижения, смирения. «Придите ко мне все труждающиеся и обременённые, и я успокою вас. Научитесь от меня, ибо я кроток и смирен сердцем, и найдёте покой душам вашим, Ибо иго моё благо и бремя лёгко». Думал, что беда в том, что я позволил зарождаться в себе духу недоброжела-тельства, а что нужна любовь.
     Нынче опять живо вспомнил, как бы хорошо так смириться».
     19 августа 1890 г. «Когда молишься «Оставь нам долги наши» и т. д., надо вспоминать хорошенько свои грехи и хорошенько свои глупости.
     Ну, я сержусь на тупость людей; а давно ли я мечтал о лошадях, о том, что мне царь подарит засеку, окружающую Ясную Поляну?
     Тупости и гадости для нехристя нет пределов, и все равны и на всех сердиться нельзя».
     9 ноября. «Нынче думал на молитве:
     «И не простит вам Отец ваш небесный, если каждый из вас не простит от сердца своего брату своему все прегрешения его». Это имеет тот смысл, что как же я хочу, чтобы мне простились, не имели для меня последствий, не мучили меня все прегрешения мои, если я и то не могу простить. Если в моём сердце, которое могло бы выпустить из себя следы, оставленные на нём делами других, и то застревают эти дела, как же им, моим грехам, не застревать во всём окружающем мире.
     Это — один смысл, но другой смысл тот, что если бы я мог простить всё, то это самое моё состояние прощения, примирения со всем миром стёрло бы и все следы моих грехов в мире. Вспоминаю свои грехи: то, что не прощено мне в них, моё теперешнее дурное богатое положение, мои отношения к людям. Стоит мне простить всё всем, простить суждения неправильные обо мне, вызванные моим положением, простить людям, стереть всё, отнестись к ним сначала с любовью, — и отношение к ним меняется. Познайте истину, и истина сделает вас свободными. Истина же есть любовь».
     21 ноября. «Всё так же радостно молюсь. Молитва всегдашняя теперь: не людям, а Тебе, и перед Тобою работаю, и не этой жизнью хочу жить, а всё той истиною бессмертною».
     26 декабря. «Нынче, молясь об искушении славы людской, о том, что презирание нас людьми должно быть радостно для нас, думал об юродстве, прикидывая его к себе, и почувствовал опасность юродства для такого слабого человека, как я. Если совершенно отрешиться от людского мнения о себе, будешь искать осуждения, то лишишь себя сдерживающей силы людского мнения, которое для слабого человека еще нужно.
     Я думаю, что это есть Ахиллесова пята юродства. Начнет делать для того, чтобы люди осуждали его, а потом отдаются соблазну».

     У друзей его, развивавшихся под его руководством, часто возникали одновременно мысли, подобные его мыслям, и Л. Н-ч всегда радостно встречал

____
155

эти проявления духовного движения и давал советы своей старческой опытности, исправляя увлечения и ошибки молодёжи
     Так, в этом же году я обратился ко Л. Н-чу с вопросом, именно «о молитве», сообщив ему своё определение молитвы, выразившееся у меня в такой форме: «Молитва есть восстановление нарушенного общения с Богом». Быть может, я не совсем ясно выразил свою мысль; к тому же я вполне сознаю, что она была узка, одностороння, и вот Л. Н-ч в ответном письме ко мне исправляет моё определение, дает своё и излагает содержание своей молитвы того времени.
     «Это так, я думаю. Молитва нужна.
      Начал так. Хотел согласиться с вами, но, спросив себя поглубже, увидал, что нет. Для меня не так. Молитва не есть только заглаживание своего разрыва с Богом, молитва для меня есть, с одной стороны, сознание моего отношения к Богу, с другой стороны, есть увеличение моей духовной силы, есть, как разведение паров, которые будут работать, размахивание колёса, набирание силы. (Я говорю тут только то, что знаю из опыта). Молюсь я часто, т. е. раза два-три в день, и всегда «Отче наш». Пробовал я слагать свои молитвы — последнее время сложил молитву, выражавшую сознание того, что я есмь орудие, орган Бога и что я желаю одного: исполнять своё назначение без небрежности и без напряжения, постоянно сознавая, что через меня действует сила Божия, и иногда я вспоминаю это. Но как молитва «Отче наш» остаётся для меня не то что незаменимым, но заменяющим и исполняющим все требования сердца. «Отче наш» для меня теперь выражается пятью положениями, которые так мне ясны, необходимы, связаны между собою и радостны, что они свободно возникают в душе и всякий раз говорят как будто что-то новое, из меня исходящее. 1) Свята сущность твоя — любовь. Стало быть, все должно быть меряно и руководимо только ею — любовью. И сейчас уж становится твёрже и легче, и все затруднения распутываются. 2) Указание того, что делать надо, руководясь любовью в том, чтобы делать то, что содействует установлению Царства Твоего, свободного, радостного на земле, как на небе. Это дает содержание любовной деятельности, если не знаешь, что делать вообще или что из двух. 3) И делать это дело любовного установления Царства Божия я хочу и буду теперь, сейчас, сию минуту, там, где и с кем я теперь. И это ещё усиливает размах и даёт страшную твёрдость, если только слиться с этою мыслью. 4) Если есть препятствия к этому, то только в моём прошедшем, в грехах — хочу избавиться от них (грехи похоти, грех самолюбия, грехи нелюбовности). Да я и просто говорю и люблю это говорить: прости мне, как я говорил перед людьми, каясь. Я говорю это, вспоминаю грехи других, самые мне противные, и прощаешь, не только прощаешь, не понимаешь, как можно сердиться, не прощать. И 5) боюсь искушений похоти, самолюбия, злости, и бегу от них; но главное, главное зло в сердце, — оно мешает. Его чтоб не было. Вот так и молюсь иногда даже в трудные минуты и будучи между людьми и знаю так же, как знает машинист, прорезавши половину сугроба, но завязши всё-таки, что если он проехал половину большого сугроба, а маленький совсем переехал, то только потому, что разводил пары. Так знаю и я, что если бы я не молился, то было бы несравненно хуже, И знаю ещё, что если бы я достиг того, возможность чего как будто вижу, когда молюсь, то жить бы незачем было. Знаю, что совершенным надо быть, как Отец. Ну, вот. Пишу, что испытываю и как попало. Вы поймёте. Ошибка главная в том, чтобы молитву делать обязательной. Мне она полезна, а могут быть люди, иначе уста-
____
156

навливающие своё отношение к Богу. Вера для меня же только одна, и в одно я верю: в то, что Отец, пославший меня сюда — добр — любовь. И наваливаюсь на Него, а Он делай, что хочет, и всё будет не то, что хорошо, а божественно.
     Сколько вас знаю, думаю, что вам нужна молитва как выражаемое сознание своего отношения к Богу. Я всегда искал и ищу своего. В «Отче наш» я впадаю невольно.
     Молитва это — символ веры (таков «Отче наш»), и повторить себе ясно, сжато, сильно всю сущность своего отношения к Богу даёт силу».

     Из внешних событий, совершавшихся в это время вокруг Л. Н-ча, можно указать на страшный пожар, истребивший несколько домов в Ясной Поляне. Л. Н-ч, конечно, был на пожаре, принимал деятельное участие в тушении пожара, забегал в уже горевшие избы, ища детей, которые иногда от испугу забиваются под лавки и незамеченные сгорают. Из имевшегося у него фонда для бедных он выдал пособие погоревшим по 15 р. на двор.

     Посетители приезжали в Ясную в этом году не менее часто; из более интересных укажем на писателя Н. С. Лескова, в это время чрезвычайно приблизившегося ко Л. Н-чу как своими писаниями, так и своим религиозным сознанием.
     Затем Л. Н-ча посетил немецкий писатель и директор Шиллеровского театра в Берлине Рафаил Лёвенфельд, собравший в свою поездку много биографического материала и написавшего прекрасный и самый полный, для того времени, биографический очерк о Л. Н-че, изданный им в Берлине по-немецки и вышедший затем в двух русских изданиях. Очерк этот обнимает первый период жизни Л. Н-ча до «Анны Карениной».
     Второй раз навестил Л. Н-ча профессор Массарик из Праги, все с тою же любовью относившийся ко Л. Н-чу. Приезжали молокане из Нижегородской губернии; затем из более частых обычных посетителей: Чертков, Грот, Страхов, который своим верным чутьём так прекрасно выразил в письме ко Л. Н-чу в нескольких словах значение его дела. Страхов между прочим писал: «Таково положение России: между революционерством и ретроградством нет прохода. Эти два течения все душат. Поэтому то, что вы сделали, ваше заявление самобытной религиозной мысли — я считаю великим делом».

     Наконец, к концу августа приехал гостить Н. Н. Ге, покончив хлопоты со своей картиной. Это пребывание Н. Н. Ге ознаменовалось важным событием. Н. Н. вылепил прекрасный бюст Л. Н-ча. В это же время Н. Н. написал портрет Марии Львовны, как все его вещи отличающийся большой задушевностью.

     В этом же году вышел в печати обычный всеподдан-нейший отчет обер-прокурора Св. Синода о состоянии православной церкви. При перечислении разных опасностей, грозящих спокойствию церкви, конечно, был упомянут и Л. Н. Толстой. При этом сделана оговорка, что вред Л. Н-ча парализуется благонадежным состоянием семьи Л. Н-ча, которую графиня ведёт в духе православия и которая не даёт Л. Н-чу вести свою тайную пропаганду. При этом было упомянуто, что сыновья Л. Н-ча «начали ограничивать его расточительность». В газете «Новое время» была напечатана заметка о ереси Толстого и приведены именно эти выражения. Сергей Львович Толстой, бывший в это время в Петербурге, прочёл эту заметку и возмутился заключавшеюся в ней

____
157
ложью. Братья его присоединились к его протесту, и Суворин напечатал, по просьбе Сергея Львовича, следующий протест:

                «М. Г. г. редактор!
     В «Новом времени» от 8 мая было помещено извлечение из всеподданнейшего отчёта г. обер-прокурора Св. Синода за 1890 г. относительно «распространения в Кочаковском приходе миросозерцания и нравственных убеждений гр. Л. Н. Толстого». В этом извлечении мы прочли между прочим, что граф Толстой «уже не имел возможности в прежних размерах оказывать крестьянам помощь из своего имения, так как старшие его сыновья начали ограничивать его расточительность и преследовать проступки против его собственности и уже не дозволяют хищнически хозяйни-чать в его имении».
     Как старшие сыновья графа Л. Н. Толстого считаем своим долгом печатно заявить:
     Во-первых, что отец, как известно из его сочинений, признаёт действительной только помощь личным трудом, что утверждает также отчёт г-на обер-прокурора, где говорится, что гр. Толстой «при случае оказывает помощь бедным своими трудами». При таком воззрении нет места расточительности.
     Во-вторых, что мы не только никогда не позволили бы себе ограничивать расточительность отца, на что мы не имеем никакого права, но что мы считали бы неуважительным и непозволительным всякое с нашей стороны вмешательство в его действия.
     Надеемся, что газеты, поместившие извлечение из всеподданнейшего отчета г. обер-прокурора, не откажут перепечатать настоящее письмо.
     Примите и пр.
              Старшие сыновья гр. Л. Н. Толстого: Сергей. Илья, Лев Толстые» 1.

_______________
     1 «Толстовский Ежегодник» 1913 года. Отдел «Статьи и материалы». Стр. 73 – 74.

     Из литературных работ, начатых Л. Н-чем в этот столь плодотворный год, кроме уже упомянутых, следует указать на «Воскресение», которое тогда ещё называлось просто «Коневской повестью», т. е. повестью, сюжет которой был сообщен Л. Н-чу Анатолием Фёдоровичем Кони из его уголовной практики. В это же время он поправляет написанную раньше повесть «Ходите в свете». Тогда же было начато Л. Н-чем большое произведение «Царство Божие внутри вас». Возникло оно из простого предисловия к двум американским статьям, поразившим Л. Н-ча ясностью своей мысли и близостью к нему понимания учения Христа; статьи эти были «Катехизис непротивления» Адина Балу и «Провозглашение общества непротивления» Ллойда Гаррисона. Вначале Л. Н-ч думал выпустить их отдельно, лишь с небольшим предисловием, в котором он обращал внимание читателя на то, что вопрос о «непротивлении», так удививший русскую и европейскую публику в 80-х годах, свободно трактовался в Америке 50 лет тому назад и исповедовался значитель-ными группами интеллигентных людей и видными общественными деятелями.
    В то же время учащавшиеся случаи отказа от военной службы привлекли особое внимание Л. Н-ча, и он начал писать сочинение, в котором задался целью проанализи-ровать причины существующего зла военщины и наметить способы борьбы с ним.
     В одном из писем того времени он между прочим писал мне:
      «Пишу теперь о противлении злу, о церкви и о воинской общей повинности. Всё это в связи и всё это очень важно. Я чувствую, что обязан — не написать (это от Бога зависит), а писать это».

____
158

     Дневник и письма того времени показывают нам, как полон он был мыслями об этих вопросах и как всесторонне он обсуждал их. В ноябре он записывает в своём дневнике:
     «Думал к статье о непротивлении:
      Низшие рабочие классы всегда ненавидят и только ждут возможности выместить все накипевшее, но верх теперь правящих классов. Они лежат на рабочих и не могут выпустить: если выпустят, им конец. Все остальное — игра, комедия: сущность дела — это борьба на жизнь и смерть. Они, как разбойники, караулят добычу и защищают добычу от других» 1.

__________
     1 Архив Черткова.

     В это время вопрос о непротивлении вылился у него уже в определённую, не отрицательную, а положительную форму. Он прекрасно выразил это в письме к одному из друзей:
     «Ведь всё это, кажущееся сложным положение о непротивлении злу и возражение против него сводится к тому, что вместо того, чтобы понимать, что сказано: злом или насилием не противься злу или насилию, понимается (мне даже кажется, нарочно), что сказано: не противься злу, т. е. потакай злу, будь к нему равнодушен, тогда как противиться злу, бороться с ним есть единственная внешняя задача христианства, и что правило о непротивлении злу сказано как правило, каким образом бороться со злом самым успешным образом. Сказано: вы привыкли бороться со злом насилием, отплатой. Это нехорошее, дурное средство. Самое лучшее средство — не отплатой, а добром. Вроде того, как если бы кто бился отворять дверь наружу, когда она отворяется внутрь, и знающий сказал бы: не туда толкайте, а сюда тянете».
     Его отрицательное отношение к церковному учению, которое он так определенно ставил в тесную связь с насильническим устройством мира, характерно выражено им в письме к Хилкову:
     «То, что вы пишите, очень, очень интересно и много заняло меня, именно наше отношение к церковной вере. Я пришел к следующему: отчего я не волнуюсь, не вступаю в рассуждения по случаю распоряжений министра финансов о конверсиях или министра военного о мобилизации и т. п. Оттого, что все конверсии и мобилизации чужды мне: я знаю, что это происходит в области заблуждений, греха. Почему распоряжения, проповеди архиерея и исцеление Иоанна как будто вызывают во мне протест, желание сказать, что это нехорошо, что это обман. Это оттого, что обманутый словом «христианский», я предполагаю, что это деятельность родственная мне, в одном направлении, только отклоняющаяся. Если вы во мне заметите отклонение и я в вас, мы ведь сейчас с жаром станем говорить друг другу. Хотя церковные христиане и священник Иоанн и гораздо отдаленнее нам кажутся от нас, но всё-таки мы признаем их занятыми одним с нами, и от этого наше желание поправить их ошибки. Но это — заблуждение. Между нами и ними, т. е. их деятельностью и нашей (люди всегда останутся братьями и нашим братом бедный Иоанн) нет ничего общего. Менее, чем между деятельностью военного министра и нашей. Нас вводит в заблуждение слово. Я это с болью, страданием изведал. На слово «христианский» бросишься — и вдруг оказывается, что тут ничего нет похожего, и ты во всём помеха. Я стараюсь выработать и отчасти достигаю и вам желаю такое отношение к этим делам, т. е. слушать рассказ о том, как тот ходил причащаться, а этот к священнику Иоанну так, как слушать рассказ о том, как этот ездил с визитом, а этот затравил зайца.
     Рассказ ваш об Иоанне чудесен, я хохотал всё время, пока читал его вслух. Тут ужасно то, что сделали в продолжение 900 лет христианства с народом

____
159

русским. Он, особенно женщины, совершенно дикие идолопоклонницы. Тот дух христианский, выражающийся в милостыне, в милосердии вообще занесён помимо,  malgr; [фр. вопреки, помимо] церкви».
     У Л. Н-ча было право так смотреть на мирскую жизнь, так как он, во-первых, беспощадно обличал и самого себя, когда он предавался мирским страстям, и во-вторых, это обличение не вызывало у него злобы на людей. Напротив, параллельно с этим обличением в нём шла напряжённая работа по выработке общего благоволения к людям.
     Обличая свою прежнюю жизнь, он записывал в своём дневнике этого года:
     «Я вспомнил, как я играл в карты, выигрывал деньги, и как я смотрел на них как на естественное, законное средство наслаждения. И пока сомнений не было. И я любил их. Деньги были для меня тогда нечто основное. За ними ничего не было. Так теперь многие смотрят».
    И эти мысли поддерживали и укрепляли в нём терпимое отношение к недостаткам других людей и освобождали чувство благоволения к людям.
     И в то же время он писал:
     «Как хорошо в 15 стихе, 3 глава послания Иоанна: «человекоубийца не имеет жизни вечной, в нём пребывающей». Не человек вступает в жизнь вечную, а жизнь вечная бывает в человеке. И бывает, и есть она в человеке, когда есть в нём любовь. Бог, любовь ко всем, радостная и умиленная».
     Одним из последних актов любви в этом году было заступничество Л. Н-ча за уголовных преступников, 26 ноября он ездил на суд и своим отчасти присутствием, отчасти беседой с прокурором смягчил участь осуждённых. Всем было понижено наказание и некоторые оправданы совсем, чего они и не ожидали.

     Заканчивая описание жизни Л. Н-ча 80-х годов, приведём имеющиеся у нас данные о тех всемирных литературных произведениях, которые, по его собствен-ным словам, имели на него преобладающее влияние во время его душевного кризиса и во время, последовавшее за ним.


        Название сочинений.                Степень влияния.

Евангелия все, по-гречески.                Огромное.
Книга Бытия, по-еврейски.                Очень большое.
Henry George. «Progress and Poverty» 1        Очень большое.
Parker. «Discourse on religions subjects» 2    Большое.
Robertsons sermons 3                Большое.
Фейербах. «Сущность христианства»         Большое.
Pascal. «Pensees» 4                Огромное.
Эпиктет.                Огромное.
Конфуций и Менций.                Очень большое.
О Будде
   Эдуарда Шюрэ и Евгения Бюрнуфа.     Огромное.
«Лао-Цзы» Жюльена.                Огромное.


_____________________
     1 Генри Джордж. «Прогресс и бедность».
     2 Паркер. «Речи на религиозные темы».
     3 Робертсон. «Проповеди»
     4 Паскаль. «Мысли».

____
160

     Мы приближаемся теперь к периоду жизни Л. Н-ча, в который ему пришлось выступить не только как художнику-мыслителю, но и как общественному деятелю, в тесном смысле этого слова, на большой организаторской работе кормления голодающих, а также и в других областях жизни. Деятельность эта дала много тревог Л. Н-чу и в то же время возвела его популярность на необычайную высоту.



ГЛАВА 12.
  В семье. Гости.
Отречение от литературных прав

 

     Этот год во многих отношениях был значительным для Л. Н-ча как в его личной жизни, так и по участию в жизни общественной.
     Зиму 1890-1891 годов Лев Николаевич с семьёй проводил в Ясной Поляне.
     В семейной жизни самым значительным делом был раздел имущества и отказ от литературных прав. И то и другое подготовлялось постепенно. Со времени вступления Л. Н-ча на новый путь жизни он не переставая тяготился окружающей его обстановкой, и искал выхода, и вёл тихую, упорную, любовную борьбу. Иногда нервы его не выдерживали, и происходили бурные вспышки, но потом он опять смирялся, терпел и ждал. При каждом новом утверждении его семейными прав собственности, как, напр., при новом выгодном издании его произведений, при насильственном ограждении его земельных прав, Л. Н-ч делал напоминание о том, что он считает собственность грехом, и после этого нередко происходила тяжёлая семейная сцена.
     Подобная сцена произошла в конце 1890 года.
     Осенью 1890 года управляющий Ясной Поляны поймал мужиков в краже леса; их судили и присудили к шести неделям острога. Они приходили к С. А-не просить, чтобы их помиловали, и С. А-на сказала, что ничего не хочет и не может для них сделать.
     Л. Н-ч, узнав об этом, сделался страшно мрачен, и вот 15-го декабря ночью у него с С. А. был крупный разговор, и он снова убеждал её всё раздать и говорил, что она пожалеет после его смерти, что не сделала этого для счастья их и всех детей. Он говорил, что видит только два выхода для своего спокойствия: один — это уйти из дома, о чём он и думал и думает; а другой — отдать всю землю мужикам и право издания его сочинений в общую собственность. Он говорил С. А-не, что если бы у неё была вера, она сделала бы это из убеждения. Если бы была любовь к нему, то из-за неё она сделала бы это и, наконец, если бы у неё было уважение к нему, то она постаралась бы, оставив всё так, как есть, не делать ему таких неприятностей, как эта.
     Этот случай показал всем семейным ещё раз, что так или иначе вопрос о семейной собственности должен быть решен и со Л. Н-ча должна быть снята ответственность в распоряжении ею.
     Семья Л. Н-ча, за немногими исключениями, далеко не разделяла его взглядов на собственность, и вот, наконец, назрел момент для разрешения этого затянувшегося конфликта. У многих членов семьи возникла мысль просить Л. Н-ча подписать бумагу о разделе имущества.
     Как ни тяжело ему было это новое утверждение собственности, но он согласился на это, не видя иной возможности развязать этот узел.

____
161

     Формальное совещание о разделе произошло на страстной неделе. Съехались все члены семьи.
     Отношение к этому делу Л. Н-ча ясно видно из его письма к одному из друзей от 17 апреля 1891 года.
     «Теперь все собрались дети… и решили делить именье… Я должен буду подписать бумагу дарственную, которая меня избавит от собственности, но подписка которой будет отступлением от принципа. Я всё-таки подпишу, потому что, не поступив так, я бы вызвал зло».
     Несмотря на спокойный тон этих строк, из дальнейшей части письма явствует его душевное волнение.
     В том же письме он пишет:
     «Пишу нехорошим почерком, потому что приехал из Ясенок и руки озябли, а нехорошо по содержанию, потому что не совсем хорошо настроен. Но хочется поскорее написать».
     В этот день действительно Л. Н-чем подписан акт раздела, но самая процедура тянулась ещё долго и закончилась только в июне следующего 1892 года.
     Постоянное ясное сознание Л. Н-чем того ужасающего противоречия, которое лежит между двумя классами, работающих и праздных, выливалось нередко в его дневнике скорбными и полными глубокого смысла словами. Такова следующая запись Л. Н-ча в дневнике того времени, затрагивающая вопрос о борьбе с этим неравенством и противоречием:
     «Зашел к Василию с разбитыми зубами, — нечистота рубах и воздуха и холод, главное — вонь поразила меня, хотя я знаю это давно.
     Да, на слова либерала, который скажет, что наука, свобода, культура исправит всё это, можно отвечать только одно: «Устраивайте, а пока не устроено, мне тяжелее жить с теми, которые живут с избытком, чем с теми, которые живут с лишениями. Устраивайте, да поскорее, я буду дожидаться внизу.
     Ох, ох. Ложь-то, ложь как въелась. Ведь что нужно, чтобы устранить это? Они думают, чтобы всего было много, и хлеба, и табаку, и школ. Но ведь этого мало. Константин ленится. Чтобы устроить, мало материально всё переменить, увеличить; надо душу людей переделать, сделать их добрыми и нравственными. А это не скоро устроите, увеличивая материальные блага.
     Устройство одно — сделать всех добрыми. А чтобы хоть не сделать это, а содействовать этому, едва ли не лучшее средство — уйти от празднующих и живущих потом и кровью братьев, и пойти к тем замученным братьям.
     Не едва ли, а наверно».

     Литературной работой Л. Н-ча того времени были две главные вещи: статья об искусстве и науке и статья о «непротивлении злу», как он называл сначала своё будущее сочинение «Царство Божие внутри вас».
     Начало статьи об искусстве было давно уже набросано Л. Н-чем по просьбе Гольцева. Потом Л. Н-ч остановился в этой работе, и черновики её хранились у В. Г. Черткова. Вероятно, по просьбе кого-нибудь из редакторов Л. Н-ч снова взялся за неё, попросив Черткова прислать начало.
     2 января 1891 года Л. Н-ч между прочим пишет ему:
     «Нынче же получил рукопись об искусстве и просмотрел её, не касаясь. Казалось бы, что воздержавшись от попыток углубления и разъезжания в сторону, можно бы привести её в порядок, что я постараюсь сделать как можно скорее».
     Но вскоре он отказывается от этой мысли и пишет:

____
162

     «Получил «об искусстве» и начал работать на этом. Всё углубляется и разрастается. Я не даю хода и надеюсь ограничить и кончить. Но в таком виде невозможно».
     И работа эта снова откладывается, в феврале он уже пишет между прочим Черткову:
     «Посылаю тоже моё писание о науке и искусстве. Хочу на время не развлекаться и отдать все свои слабеющие силы статье о непротивлении злу. Всё думается, что она нужна, нужнее всего другого. О науке и искусстве я писал более для себя, а то иногда кажется, что для Бога».
     Этому своему писанию он придавал действительно первенствующее значение. Около того же времени он писал своему другу Марье Александровне Шмидт, жившей тогда на Кавказе:
     «Я много занимаюсь писанием. Пишу очень медленно, переделываю бесчисленное число раз и не знаю, происходит ли это оттого, что ослабели умственные силы, в чём дурного ничего нет (только бы способность любви росла), или оттого, что предмет, о котором пишу, очень важен. Предмет всё тот же: необходимость для людей нашего времени принять на деле учение Христа и что из этого будет».
     Порой его охватывало страстное желание художествен-ной работы, и он спешил делиться этим чувством с Софьей Андреевной, зная, что доставит ей этим большую радость.      Так, он писал ей в январе того же года:
     «…Как бы хорошо писать роман, освещая его теперешними взглядами…
      …И так мне весело и бодро стало (от мысли о художественном писательстве); но пришёл домой, взялся за науку и искусство и запнулся».
     Работа над этими двумя статьями подвигалась медленно. Л. Н-чу сначала не удавалось найти форму; это беспокоило его, а самое беспокойство указывало ему на признак тщеславия, и он в дневнике своём записывал такие покаянные строки:
     «Сейчас и нынче, как и все дни, сидел над тетрадями начатых работ о науке и искусстве и о непротивлении, и не могу приняться за них; и убедился, что это грех. Оттого, что я хочу, чтобы было то, что я хочу и как я хочу, а не то, что Он и как Он хочет. Праздность физическая оттого, что прямо не в силах, праздность умственная преимуществен-но оттого, что хочу по-своему. Ну, отрывки; ну, без связи; ну, не ясно, ну, пусть будет то, что Он хочет и внушает мне».
     Мысли о литературных произведениях своих и чужих наводили его на мысли о состоянии современной критики, и в дневнике его того времени мы находим такое строгое суждение о ней:
     «Сейчас думал про критиков.
     Дело критиков — толковать творение больших писателей, главное — выделять из большого количества написанной всеми нами дребедени, — выделять самое лучшее.
     И вместо этого, что же они делают? Вымучат из себя, а то большей частью из плохого, но популярного писателя, выудят плоскую мыслишку и начинают на эту мыслишку, коверкая, извращая писателей, нанизывать их мысли так, что под их руками большие писатели делаются малень-кими, глубокие — мелкими, и мудрые — глупыми.
     Это называется критика. И отчасти это отвечает требованию массы: она рада, что хоть чем-нибудь, хоть глупостью пришпилен большой писатель и
____
163

заметен, памятен ей. Но это не есть критика, т. е. уяснение мысли писателя, а это затемнение его» 1.

________________
     1 Архив Черткова.

     В феврале Л. Н-ч был обрадован посещением стариков Ге, Н. Н-ча и его супруги Анны Петровны. Н. Н. ехал по обыкновению на передвижную выставку и вёз туда свою новую картину, под названием «Совесть».
     Вот что писал мне Л. Н-ч об этой картине:
     «Картина представляет Иуду: лунная ночь (куинджевская). Иуда стоит на первом плане и смотрит вперёд на кучку людей, уже далеко с факелами уводящих Христа. Хорошо, задушевно, но не так сильно и важно, как «Что есть истина».
    
     25 февраля был арестован 13-й том полного собрания сочинений Л. Н. Толстого, изданный отдельно Софьей Андреевной; предметом ареста была напечатанная там «Крейцерова соната», уже в предыдущем году запрещённая для напечатания в Юрьевском сборнике и в журнале Гайдебурова.
     С. А-на, сожалевшая о том, что новое художественное произведение Л. Н-ча не увидит света, и терпевшая, кроме того, вследствие этого запрещения большой материальный ущерб, не могла помириться с этим распоряжением.
     Она обратилась сначала за советом к графине Александре Андреевне Толстой, нельзя ли довести об этом до сведения государя. Александра Андреевна ответила ей, что нужно просить министра. С. А-на последовала этому совету и написала министру внутренних дел Дурново, прося его снять запрещение. На это она получила вскоре письмо от Феоктистова, тогдашнего начальника главного управления по делам печати, такого содержания:
     «Министр внутренних дел получил письмо вашего сиятельства и поручил вам передать, что при всём желании оказать вам услугу его высокопревосходительство не в состоянии разрешить к печати повесть «Крейцерову сонату», ибо поводом к её запрещению послужили не одни только, как вы изволите предполагать, встречающиеся в ней неудобные выражения».
     Не удовлетворившись этим ответом, Софья Андреевна сама поехала в Петербург хлопотать у государя. Она выехала в Петербург 29 марта.
     Добившись свидания с государем, С. А. получила лично от него разрешение на издание «Крейцеровой сонаты» в полном собрании сочинений. Оттуда эта повесть попала и в отдельное издание и была перепечатана многими издателями.
     Государь Александр III оказался в этом отношении более либеральным, чем американская цензура. Непонима-ние этой высоконравственной повести дошло до такой степени, что в одном из американских штатов она была конфискована за порнографическое содержание. А один немецкий издатель воспользовался «неприличным», как ему показалось, содержанием, чтобы сделать из него рекламу и издал «Крейцерову сонату», изобразив на обложке голую женщину для привлечения публики.
     Для Л. Н-ча эта поездка С. А-ны, несмотря на успех её, а может быть, именно вследствие успеха её не была радостна. Он писал об этом своему другу так:
    «Жена вчера приехала из Петербурга, где она видела государя и говорила с ним про меня и мои писания — совершенно напрасно. Он обещал ей разрешить «Крейцерову сонату», чему я вовсе не рад. А что-нибудь скверное было в «Крейцеровой сонате». Она мне страшно опротивела, всякое воспоминание о

____
164

ней. Что-нибудь было дурное в мотивах, руководивших мною при писании её. Такую злобу она вызвала. Я даже вижу это дурное. Буду стараться, чтобы вперёд этого не было, если придётся что кончить».
     Окончательное разрешение продавать «Крейцерову сонату» последовало от министра внутренних дел только в мае.

     К упомянутым уже литературным работам Л. Н-ча присоединяется ещё одна. Чертков прислал Л. Н-чу интересную книгу по вегетарианству под названием Ethic of diet (Этика диеты, или этика пищи, как её назвали при переводе). Л. Н-ч очень заинтересовался этой книгой и написал к ней предисловие.
     Содержание этой хорошо известной статьи захватывает вопрос шире вегетарианства. Она посвящена вообще вопросам воздержания. Так как Л. Н-ч был вполне убеждён, что без воздержания не может быть нравственной жизни, то он и назвал эту статью «Первая ступень». Статья эта положила основание вегетарианскому движению в России, в настоящее время уже получившему значительное развитие.
     Чтобы ярче изобразить весь ужас убийства скота для съедения, Л. Н-ч побывал на тульских бойнях; в «Первой ступени» описано это посещение боен. То же впечатление занесено им и в дневнике. Запись эта интересна своей непосредственностью, и потому мы приводим её здесь.
     «Был на бойне. Тащат за рога, винтят хвост так, что хрустят хрящи, не попадают сразу, а когда попадают, он бьётся, а они режут горло, выпуская кровь в тазы, потом сдирают кожу с головы. Голова обнажается от кожи, с закушенным языком обращена кверху, а живот и ноги бьются. Мясники сердятся на них, что они не скоро умирают. Прасолы, мясники снуют около с озабоченными лицами, занятые своими расчётами».
     В дневнике Л. Н-ча того времени мы находим целый ряд интересных и важных мыслей о еде, воздержании и вообще об уменьшении потребностей. Приводим некоторые из них.
     «Есть два средства не чувствовать материальной нужды: одно — умерять свои потребности, другое — увеличивать доход. Первое само по себе всегда нравственно, второе само по себе всегда безнравственно; от трудов праведных не наживёшь палат каменных.
     «Я не делаю этого (напр., не избегаю прислуги), потому что это малость, не стоит того». Всё хорошее — малость. Большую можно сделать мерзость, а доброе дело всегда мало, незаметно. Добро совершается не по вулканической, а по нептунической теории.
     «Я не сделаю этого, потому что это ненатурально». Натурально? Да если мы живём в среде развращённой, то, живя в ней натурально и ничего не шокируя, ты наверно не выступишь из неё. Живя в такой среде, всё добро, которое мы сделаем, непременно будет ненатурально. Можно сделать натуральное и недоброе; но, живя в развращённой среде, нельзя ничего сделать доброго, чтобы оно не было ненатурально.
     Главная забота людей и главное занятие людей, это не кормиться, — кормиться не требует лишнего труда, — а обжорство. Люди говорят о своих интересах, возвышенных целях, женщины о высоких чувствах, а о еде не говорят; но главная деятельность их направлена на еду. У богатых устроено так, чтобы это имело вид, что мы не заботимся, а это делается само собой.
     Все вообще в среднем едят, я думаю, по количеству втрое того, что нужно, и по ценности, по труду приобретения в 10 раз больше того, что нужно.

____
165

     Это одна из главных перемен, которые предстоят людям.
     Быть в нужде по отношению к пище и одежде и помещению есть наивыгоднейшее положение человека: не переест, не перепьёт, не перепокоится.
     Особенно первое: есть надо так, как будто недостает на всех и оставлять другим».

     В июле в Ясной было много гостей.
     Вновь посетила и недели две провела со своим старым другом графиня Александра Андреевна Толстая. Их нежные, деликатные, основанные на взаимном уважении и дружбе отношения ясно выступают из описания этого свидания, которое делает Александра Андреевна в своих воспоминаниях о Л. Н-че. Приводим из них одну характерную страничку, относящуюся именно ко времени пребывания её в Ясной в 1891 году.
     «Разговор наш затянулся довольно долго и в новой форме. Этот раз казалось, что Лёв вызывает меня на откровенность; но, видя его в удручённом расположение духа, мне не хотелось смущать его, так что я высказала только самую малую долю того, что у меня накопилось на душе.
     Однако оставалось самое важное, и я решилась заключить этим нашу беседу.
     — Encore un mot, mon cher L;on; au lieu de regretter le fantastique l'impossible, je diral meme 1'inutile, avez vous jamais pense serieusement a votre responsabilite vis-a-vis de vos enfants? Us me font tous l'effet d'errer dans le vague. Oue leurs donnerez-vous en place des croyances que vous leur avez probablement otees? — car ils vous aimenr trop, pour ne pas chercher a vous suivre» 1.

_____________
     1 Ещё одно слово, дорогой Лёв; вместо того, чтобы оплакивать фантастическое, невозможное и даже бесполезное, подумали ли вы когда-нибудь серьёзно об ответственности перед вашими детьми? Все они производят на меня впечатление блуждающих среди сомнений. Что вы дадите им взамен верований, вероятно, отнятых у них вами? Они вас слишком любят, чтобы не стараться идти по вашим следам.

     Я никогда не придавала много власти своим словам, но на этот раз я почувствовала, что стрела попала в цель и задела что-то больное или давно заснувшее.
     Вся физиономия Льва изменилась и омрачилась. Я поспешила выйти из комнаты. Он мне прежде как-то признался, что примирился с молитвой и сам ежедневно молится. Хочу верить, что в этот вечер он с особенным жаром прибегал к помощи Божией.
     За чаем я старалась его рассеять, подшучивала над какими-то вновь поднесёнными ему хвалебными песнями и заставила его сознаться, что пропорция между его порицателями и обожателями та же самая, что между слоном и комаром. Для довершения я даже подпустила ему маленький комплимент:
    —  Depuis que je vois се que je vois, jes suis vraiment fort eronnee, mon cher ami, de ce que vous ayez conserve un certain equilibre dans votre esprit, car j'avoue franchement, que si j'avais ete 1'objet de la millionieme partie des ovations et des adorations qui vous entourent, mon cerveau eut cuibite sur le champs» 2.

___________________
     2 С тех пор, как я вижу то, что предо мною, я, право, очень удивляюсь, что вы ещё сохранили равновесие в вашей душе. Признаюсь откровенно, если бы мне досталась хоть миллионная часть тех овации и обожании, которыми вас окружают, моя голова немедленно бы вскружилась.

    При этом случае я вспомнила про себя прелестное слово Тургенева:
_____
166

     «Tolstoy, — a-t-il dit un jour, comme un elephant, qu'on aurait laisse courir dans un parterre et qui ecraserait a chaque pas les belles fleurs du monde sans s'en douter» 1.
____________    
       1 Толстой, — сказал он однажды, — похож на слона, который, если бы его впустили в цветник, не думая об этом, давил бы лучшие цветы.

     Как я уже сказала, после обеда мы обыкновенно собирались в стеклянной галерее, где Репин и Гинцбург лепили бюст Л. Н-ча, каждый со своей стороны.
     Чтобы сократить скуку сеансов, дети обыкновенно читали что-нибудь отцу вслух, но из излишней скромности отказались читать при мне, уверяя, что читают недоста-точно хорошо. Я охотно взялась за это дело, тем более, что чувствовала себя в весёлом расположении духа, и просила Льва указать мне, какую именно книгу он желает слышать. На счастье или на беду, он выбрал ту, которая была всего способнее вызвать mes esprits moqueurs 2. Присланная недавно из Парижа, dedi; au Ma;tre 3, она отличалась плоским поклонением и напыщенными афоризмами, пустыми, как медь звенящая. Не знаю, что со мной случилось в этот день, но почти на каждое слово незнакомого мне автора у меня сыпались сатиры и едкий юмористический ответ. Дети хохотали, художники смеялись, и, наконец, сам изволил потешаться, что безмерно польстило моему самолюбию.

_______________
      2 Мою наклонность к насмешке.
      3 Посвящённая учителю.

     После чаю Лёв, в свою очередь, читал нам вслух норвежские повести в русском переводе, которыми он очень восхищался, и читал прекрасно, хотя слегка конфузился, когда попадались опасные, т. е. не совсем приличные места».
     В это же время, как видно из рассказа Александры Андреевны, гостили в Ясной Поляне И. Е. Репин и скульптор Илья Яковлевич Гинцбург.
     Илья Ефимович Репин в этот приезд свой написал одно из наиболее выдающихся своих произведений, — Л. Н-ча в его рабочем кабинете. Картина эта хорошо известна по своим многочисленным копиям и фотографиям. Оригинал её принадлежит М. А. Стаховичу и выставлен им для обозрения публики в Толстовском музее в Петербурге.
     В этот же приезд И. Еф. сделал несколько рисунков, между прочим изобразил Л. Н-ча читающим, лежащим под деревом, сидящим в кресле и, наконец, вылепил превосходный бюст в натуральную величину.
     В то время как Репин писал картину в рабочем кабинете, Гинцбург лепил свою замечательную статуэтку, одно из лучших изображений Л. Н-ча, в котором необыкновенно верно схвачена его характерная поза за письменной работой.
     В то время как Репин лепил свой бюст, Гинцбург делал то же, только в увеличенном размере; бюст, напоминаю-щий Зевеса Олимпийского. И. Я. Гинцбург рассказал о своём посещении Л. Н-ча в печати, и мы заимствуем из его рассказа несколько характерных строк.
     Усталый с дороги, в волнении от встречи со Л. Н-чем, Гинцбург чувствовал себя первое время очень стесненным. Из этого неловкого положения его вывел пришедший Репин.
     «Пришёл И. Е. Репин, и я очень обрадовался, — рассказывает Гинцбург, — увидав здесь старого хорошего знакомого. Он показал мне начатый бюст Л. Н-ча, который он работает по вечерам.

____
167

     — А вот сейчас я пойду писать Л. Н-ча в его рабочей комнате; пойдёмте вместе. Вы начнёте статуэтку его, хотите?
     — Я устал с дороги и голова болит, — попробовал я отказаться.
     — Смотрите, не откладывайте, — настаивает И. Е. Репин, — вы знаете, где мы теперь находимся, ведь мы на четвёртом бастионе.
     Я послушался И. Е. и пошёл за ним.
     Л. Н-ч сидел в своей рабочей комнате и писал. Меня поразила обстановка, среди которой работал Л. Н. Старин-ный подземный подвал напоминал средневековую келью схимника. Сводчатый потолок, железные решётки на окнах, кольца на потолке, коса, пила, — всё это имело какой-то таинственный вид. Сам Л. Н-ч в белой блузе сидит, поджав ногу, на низеньком ящике, покрытом ковриком, — напоминая какого-то сказочного волшеб-ника. Он удивлённо на нас посмотрел и сказал:
     — Работать пришли? — прекрасно. Так ли я сижу?
     Стали устраиваться; я уселся возле И. Е., который уже кончал свою работу; меня восхитила эта работа: обстановка комнаты, свет, падающий из окна, да и сама фигура Л. Н-ча написаны с удивительной правдивостью и художественностью.
     Признаться, мне очень трудно было работать; боязнь сделать шум заставляла меня сидеть на одном месте и не шевелиться, а между тем для круглой статуэтки необходимо двигаться и наблюдать натуру с разных сторон. Мне казалось, что наше присутствие стесняет Л. Н-ча; временами, бывало, Л. Н-ч отрывался от работы: он вопросительно на нас смотрел, вероятно, забывая, почему мы возле него сидим.
     — Я вам мешаю, — говорит он, увидев наши работы.
     — Ох, нет, — отвечает И. Е., — это мы вам мешаем.
     — Нет, не мешаете, — отвечает Л. Н-ч., — только я забываю, что вы меня пишете, и оттого, кажется, меняю позу; у меня такое чувство, точно меня стригут».
     На прогулке они вели со Л. Н-чем беседу об искусстве, об академии. Применяясь к интересу своего слушателя, Л. Н-ч высказал ему несколько интересных мыслей о скульптуре:
     «Вы меня извините, — сказал Л. Н-ч, — я скульпторов не люблю и не люблю их потому, что они принесли много вреда искусству и людям: они занимаются тем, что вредно. Они наставили по всей Европе памятники, хвалебные монументы людям, которые были недостойны и вредны человечеству. Всё эти полководцы, военачальники, правители и др. только одно зло делали народу, а скульпторы их воспевали как благодетелей и потомству оставили для поклонения тех, кого следовало бы позорить. Но главная неправда та, что, увековечивая этих насильников и деспотов, они представляли их не в том виде, в котором они в действительности были. Людей слабых, выродившихся и трусливых, они представляли всегда героями, сильными и великими, что несогласно с самой действительностью; человека малого роста, рахитичного они представляли великаном с выпяченной грудью и быстрыми глазами, всё это — ложь и неправда. Скульпторы находились на жалованье у сильных мира сего и угождали им. Такого позора в такой степени мы не видим ни в одном искусстве».
     В августе снова гости. Профессор Н. Грот с французским ученым Charles Richet.

____
168

     Эта панорама всё новых и новых лиц, проходящих перед Л. Н-чем с очень малым процентом таких, на которых могла бы отдохнуть его душа, заставляет Л. Н-ча сделать такую отметку в своём дневнике:
     «Ещё человек, и ещё, и ещё. И всё новые, особенные; и всё кажется, что этот-то вот и будет новый, особенный, знающий то, что не знают другие, живущий лучше, чем другие… И всё то же, всё те же слабости, всё тот же низший уровень мысли.
     Неужели люди, теперь живущие на шее других, не поймут сами, что этого не д;лжно и не следует — добровольно, а дождутся того, что их скинут и раздавят».
     В это же время он записывает:
    «Говорил с N. Он стал хвалить Иоанна Кронштадтского. Я возражал. Потом вспомнил: «благословляйте ненавидя-щих вас», и стал искать доброе в нём, и стал хвалить его. И мне так весело и радостно стало.
     Да, благословлять, творить добро врагам, любить их есть великое наслаждение, именно наслаждение, захватывающее, как любовь, влюбление. Любить врагов. Ведь только на врагах-то и можно познать истинную любовь. Это наслаждение любви».

     В письмах Л. Н-ча к его друзьям и единомышленникам 1891 года попадаются интересные мысли о том, что в кругу большею частью молодых друзей своих он замечает некоторый кризис, поворот, переход к новой стадии жизнепонимания и практики жизни. Этот переход совпал с прекращением деятельности земледельческих общин и отчасти был в связи с ним. Неудача этого скороспелого опыта заставила многих участников его поглубже заглянуть в свою душу, увидать многие недочеты и заняться исправлением и приготовлением тех орудий, которыми они собирались строить новое здание. Вот этот обновительный процесс и отразился на переписке Л. Н-ча со своими друзьями.
     Он писал между прочим Е. И. Попову:
     «Знаете ли, что я замечаю в последнее время то, что путь наш (всех нас, идущих по одному пути) становится или, скорее, начинает казаться особенно трудным. Восторг, увлечение новизны, радость просветления прошли. Возможность осуществления становится всё труднее и труднее, разочарования в возможности осуществления все чаще и чаще. Недоброжелательство людей и радость при виде наших ошибок всё сильнее и сильнее. Всё больше и больше людей отпадающих.
     Мне кажется, теперь такое время. И я рад, что знаю это. Всё эти явления меня не огорчают. Главное же, я рад тому, что внутреннее чувство — сознание пути и истины — ни на один волос не ослабевает. Напротив, крепнет.
     Одна слабость. Хочется испытания, жертвы. Знаю, что грех, но хочется».
     В письме к Фейнерману того же времени (весна 1891) он высказывает подобные же мысли.
     «Вы очень строги к своему прошедшему опыту или не совсем точно определяете то, что оказалось ошибкой. Принципы, разумея под этим словом то, что должно руководить всею жизнью, не виноваты ни в чём, и без принципов жить дурно. Ошибка только в том, что в принцип возводится то, что не может быть принципом, как крепко париться в бане и т. п. Принципом даже не может быть то, чтобы работать хлебную работу, как говорит Бондарев.
    Принцип наш один, общий, основной — любовь не словом только и языком, а делом и истиною, т. е. тратою, жертвою своей жизни для Бога и ближнего.

____
169

     Из этого общего принципа вытекает частный принцип смирения, кротости, непротивления злу.
     Последствием этого частного принципа, по всем вероятиям (я говорю, по всем вероятиям, а не всегда, потому что может же быть человек посажен в тюрьму и подобное этому), будет земельный, ремесленный или фабричный даже, но только во всяком случае тот труд, на который менее всего конкурентов и вознаграждение за который самое малое.
     Из всех сфер, где конкуренция велика, человек не на словах, а на деле держащий учение Христа, будет всегда выжат и невольно очутится среди рабочих. Так что рабочее положение христианина есть последствие приложения принципа, а не принцип. И если люди возьмут за основной принцип то, чтобы быть рабочим, не исполнив того, что приводит к этому, то очевидно, что выйдет путаница».
     В письме ко мне Л. Н-ч комментирует первую часть письма Фейнермана по вопросу о деятельности рассудочной и непосредственного чувства.
     «Получил письмо ваше, милый друг П., и очень рад был ему, хотя оно и показалось мне холодным что-то, строгим. Может быть, это происходило от моего настроения. Со мной — я думаю, и со всеми то же — всегда бывает, что когда я думаю, больше, чем думаю, когда мысль какая овладевает мною, то со всех сторон я слышу отголоски той же мысли. Фейнерман писал мне предпоследнее письмо (в последнем на днях он извещает только, что переезжает из Полтавы в Екатер. губ.) о пагубности жизни «по принципам», которые он противополагает вере; он очень верно говорит, что принципы говорят «дай-ка я сделаю», а вера говорит «нельзя не сделать», принципы цепляют, тянут, а вера сзади толкает, прёт. Вы пишете о том же. И я в своём писании думаю о том же: о том, как движется вперёд человек и человечество. И я понимаю отрицание рассудочной, программной деятельности, но не разделяю его. Рассудочная деятельность забирает, действительно, вперед стремления, но это не только не беда, но необходимое условие движения вперёд: надо прежде занести одну ногу вперёд, не перенося ещё на неё тяжести всего тела. Без этого нет движения. И упрекать себя за то, что живёшь или стараешься жить по вперёд определенным правилам, все равно, что упрекать себя, что заносишь вперед ногу, а не прыгаешь все на одной».
    Анализируя причины этого поворота в душевной жизни некоторых друзей, Л. Н-ч пишет Черткову, соглашаясь с ним в неправильно употреблённом им слове "отпадают", и поправляет и разделяет, как ему представляется этот момент в духовном движении некоторых людей:

     «Вы верно поправляете меня о слове "отпадают", а главное — особенно верно и хорошо пишете о М. Н-че и душевном процессе, происходящем в нём и в людях очень хороших, подобных ему.
     Труден переход из области плотской животной жизни в область жизни для славы людской, но особенно труден переход от жизни для славы людской к жизни для Бога. Или это оттого так кажется, что тот переход мы пережили, а этот нам предстоит. Действительно, как дикому кажется непонятным, невозможным пожертвовать своёй не только жизнью, но аппетитами для славы людской (а нам с нашим point d'honneur'ом кажется, что это и не может быть иначе), так и нам теперь часто кажется непонятным, невозможным пожертвовать славой людской для исполнения воли Бога, а святому человеку кажется, что это и не может быть иначе».

____
170

     Н. Н. Ге-младшему он кратко сообщает о том же:
    «Получаю хорошие письма, между прочим от Рахманова, от Фейнермана. Все переступили ту первую ступень, на которую вступили сначала и идут дальше, и это радостно».

    Эта жизнь Л. Н-ча, проходившая в общении словесном и письменном со всякого рода людьми, осложнялась для него тем, что обстановка его семейной жизни дисгармонии-ровала с высказанными им мыслями, и это чрезвычайно тяготило его.
    Главный вопрос, из-за которого происходило в семье несогласие, был вопрос о собственности.
    Вопрос о недвижимом имуществе был решён, Л. Н-ч подписал раздельный акт. Но у него оставалось ещё огромное имущество, это — его сочинения. Они принадлежали ему, а распоряжалась ими его жена по данной им доверенности на издание их.
    И вот у Л. Н-ча назрела мысль о необходимости отречения от прав литературной собственности. Он сказал об этом С. А., прося её объявить его отречение. Это было в июле. Произошла бурная семейная сцена. На С. А-ну эта сцена произвела такое сильное впечатление, что она решила покончить с собой. Она пошла одна на станцию железной дороги Козловку-Засеку, чтобы лечь под поезд. По её рассказам, душевное состояние её было такое, что она не остановилась бы перед исполнением этого намерения. Простая случайность спасла её от гибели. Она шла по большой дороге мимо казённой посадки. Ал. М. Кузминский, муж её сестры возвращался с прогулки на станцию. Но он шёл лесом, и они не должны были встретиться. Но Кузминского в лесу закусали комары, и он вышел на дорогу, спасаясь от них, и встретил С. А-ну. Вид её поразил его, и он добился от неё признания в её намерении и сумел отговорить от совершения безумного поступка.
     Конечно, в этот раз дело не могло быть решено. Но Л. Н-ч не отступился от своего решения и продолжал настаи-вать. Он составил даже текст этого отречения и посылал С. А-не, когда она была в Москве, предлагая отдать это заявление в газеты, но С. А-на не соглашалась. Так дело тянулось до сентября. Наконец, 16 сентября Л. Н-ч решил бесповоротно исполнить своё намерение; написал и послал в газеты своё отречение в такой форме:

     «Милостивый государь.
     Вследствие часто получаемых мною запросов о разрешении издавать, переводить и ставить на сцену мои сочинения прошу вас поместить в издаваемой вами газете следующее моё заявление:
     Предоставляю всем желающим право безвозмездно издавать в России и за границей по-русски и в переводах, а равно и ставить на сценах все те из моих сочинений, кот. напечатаны в XII томе, издания 1886 года, и в вышедшем нынешнем 1891 году XIII томе, так равно и мои не напечатанные в России и могущие впоследствии, т. е. после нынешнего дня, появиться сочинения».

     Таким образом совершился великий акт, беспримерный в истории — отречение автора от литературных прав на свои сочинения. Правда, это отречение было не полно, он предоставил своей семье право распоряжаться большими романами, повестями первого времени и педагогическими сочинениями; но написанное им после уже превышало по количеству написанное

____
171

раньше, и это было для Л. Н-ча единственным выходом из тяготивших его обстоятельств жизни.

     Лето 1891 года прошло в большой тревоге для многих миллионов русских рабочих людей, преимущественно крестьянского сословия. 20 губерний центральной и юго-восточной России постиг полный неурожай. Это надвигающее бедствие, конечно, не могло остаться незамеченным и Л. Н-чем.
     И вот уже с июля месяца в Ясной начинаются разговоры о голоде. Сначала Л. Н-ч, всегда стоявший в оппозиции к массовым движениям, как будто высказывал несочувствие доходившим до него призывам к помощи.
     Графиня Александра Андреевна Толстая, гостившая это лето у Л. Н-ча, в своих воспоминаниях упоминает об этой оппозиции:
     «Один из этих приятных вечеров был прерван приездом тульского предводителя дворянства Раевского. Это была пора наступавшего в 1891 году голода; глубоко погружённый в мысли об этой напасти, Раевский не мог говорить ни о чём другом, и это раздражало Льва, не знаю почему; он противоречил каждому слову Раевского и бормотал про себя, что всё это ужасный вздор, и что если бы и настал голод, то нужно только покориться воле Божией и проч., и проч. Раевский, не слушая его, продолжал сообщать графине все свои опасения, а Лёв не переставал вить a la sourdine свою канитель, что производило на слушателей самое странное действие».
     И дневник Л. Н-ча отмечает мысли, явившиеся, вероятно, вследствие разговоров о голоде. Так, в конце июня он записывает:
     «Дети иногда дают бедным хлеб, сахар, деньги и сами довольны собой, умиляются на себя, думая, что они делают нечто доброе. Дети не знают, не могут знать, откуда хлеб, деньги. Но большим надо бы знать это и понимать то, что не может быть ничего доброго в том, чтобы отнять у одного и дать другому. Но многие большие не понимают этого.
     Спасение жизни, материальное — спасение детей погибающих, излечение больных, поддержание жизни стариков и слабых не есть добро, а есть только один из признаков его, точно так же, как наложение красок на полотно не есть живопись, хотя всякая живопись есть наложение красок на полотно. Материальное спасение, поддержание жизней людских есть обычное последствие добра, но не есть добро. Поддержание жизни мучимого работой раба, прогоняемого сквозь строй, чтобы дать ему его 5.000, — не есть добро, хотя и есть поддержание жизни.
     Добро есть служение Богу, сопровождаемое всегда только жертвой, тратой своей животной жизни, как свет сопровождается всегда тратой горючего материала.
     Очень важно разъяснить это. Так закоренело заблуждение — принимать последствие за сущность».
     В июле эти заметки принимают ещё более определённый характер:
     «Все говорят о голоде, все заботятся о голодающих, хотят помогать им, спасать их. И как это противно. Люди, не думавшие о других, о народе, вдруг почему-то возгораются желанием служить ему. Тут или тщеславие — выказаться, или страх; но добра нет.
     Голод всегда (нищих всегда имеете), т. е. всегда есть, кому и для чего жертвовать, или в одно время не может быть больше нужна моя жертва или служба, чем в другое, потому что материальное самое большое дело буде  [«неизвестное, делимое на бесконечное»], т. е. ничто, а духовно — всегда определённая величина.

____
172

     Нельзя начать по известному случаю делать добро нынче, если не делал его вчера. Добро делают не потому, что голод, а потому, что хорошо его делать».
     Наконец, в сентябре, когда заговорили в печати и обществе более громко о предстоящем бедствии, ко Л. Н-чу обратился за советом Николай Семёнович Лесков. И Л. Н-ч ответил ему нижеприводимым интересным письмом, всё ещё как бы уклоняясь от непосредственного участия в этом деле.
     Л. Н-ч писал Лескову:
     «…На вопрос, который вы делаете мне о голоде, очень бы хотелось суметь ясно выразить, что я по отношению этого думаю и чувствую. А думаю и чувствую я об этом предмете нечто очень определённое, именно: голод в некоторых местах не у нас, но вблизи от нас — некоторых уездах: Епифановском, Ефремовском, Богородицком — есть и будет ещё сильнее, но голод, т. е. больший, чем обыкновенно недостаток хлеба у тех людей, которым он нужен, хотя он есть в изобилии у тех, которым он не нужен, — отвратить никак нельзя тем, чтобы собрать, занять деньги и купить хлеба и раздать его тем, кому он нужен, потому что дело всё в разделении хлеба, который был у людей. Если этот хлеб, который был и есть теперь, если ту землю, если деньги, которые есть, разделили так, что остались голодные, то трудно думать, чтобы тот хлеб или деньги, которые дадут теперь, разделили бы лучше; только новый соблазн представят те деньги, которые вновь соберут и будут раздавать. Если, когда кормят кур и цыплят, старые куры и петухи обижают — быстрее подхватывают и отгоняют слабых, — то мало вероятного в том, чтобы, давая больше корма, насытить голодных. При этом надо представить себе отбивающих кур и петухов ненасытными. Дело не в том, так как убивать отбивающих кур и петухов нельзя, а в том, чтобы научить их делиться со слабыми. А покуда этого не будет — голод всегда будет. Он всегда и был и не переставал: голод тела, голод ума, голод души. Я думаю, что все силы надо употреблять на то, чтобы противодействовать, разумеется, начиная с себя, тому, что производит этот голод. А взять у правительства или вызвать пожертвования, т. е. собрать побольше мамоны неправды и, не изменяя подразделения, увеличить количество корма, — я думаю, не нужно и ничего, кроме греха, не произведёт. Делать этого рода дела есть тьма охотников, — людей, которые живут всегда, не заботясь о народе, часто даже ненавидя и презирая его, которые вдруг возгораются заботами о меньшем брате, — и пускай их это делают. Мотивы их и тщеславие, и честолюбие, и страх, как бы не ожесточить народ. Я же думаю, что добрых дел нельзя делать вдруг по случаю голода, а что если кто делает добро, тот сделал его и вчера, и третьего дня, и будет делать его и завтра, и послезавтра, и во время голода, и не во время голода. И потому против голода одно нужно, чтобы люди делали как можно больше добрых дел, вот и давайте, так как мы люди, стараться это делать до конца и вчера, и нынче, и всегда. Доброе же дело не в том, чтобы накормить хлебом голодных, а в том, чтобы любить и голодных, и сытых. И любить важнее, чем кормить, потому что можно кормить и не любить, т. е. делать зло людям, но нельзя любить и не накормить.
     Пишу это не столько вам, сколько тем людям, с которыми беспрестанно приходится говорить и которые утверждают, что собрать денег или достать и раздать — доброе дело, не понимая того, что доброе дело только дело любви, а дело любви всегда — дело жертвы. И потому, если вы спрашиваете: что именно вам делать? — я отвечу: вызывать, если можете (а вы можете) в людях

____
173

любовь друг к другу, и любовь не по случаю голода, а любовь всегда и везде; но, кажется, будет самым действительным средством против голода написать то, что тронуло бы сердце богатых. Как вам Бог положит на сердце — напишите, и я бы рад был, кабы и мне Бог велел написать такое».
     Так писал Л. Н-ч в сентябре, а в октябре под влиянием сознания растущего рядом с ним народного бедствия и чувства сострадания к людям Л. Н-ч окунается в него с головой, и деятельность, проявленная им в это время, является одной из лучших страниц как его личной жизни, так и его семьи и всего русского общества.

     Описание этой деятельности Л. Н-ча составит предмет отдельной главы; здесь же мы дадим ещё образцы письменного общения Л. Н-ча с его друзьями за это время. Многие из писем его полны глубокого интереса. Весьма значительно письмо Л. Н-ча к доктору Рахманову. Он побывал в общинах, ушёл оттуда, зажил одиночной жизнью и всё-таки неудовлетворённый ею, всегда полный самых строгих нравственных требований к себе он сообщает Л. Н-чу свои сомнения и просит совета.
     Л. Н-ч отвечает ему так:
     «…Мне не ясен ваш вопрос. Вы как-то связываете сознание того, что вы пользуетесь насилием, с состраданием к мучающимся и мученным людям. Я связи этой не вижу. Это — первое, а второе — не согласен с тем, что вы живёте насилием. Я сужу по себе: я живу в условиях гораздо худших, чем вы, и всё-таки не считаю, что живу насилием. Да и вообще не понимаю хорошенько, что разуметь под этими словами. Я не живу насилием в том смысле, но знаю, что всякий раз, как мне представится вопрос, употребить ли насилие или нет, я не пожелаю насилия и не употреблю его сознательно. (Пример, который я всегда для себя употребляю: если скажут, что подходит Пугачёв, убивающий и насилующий всех, не только не приготовлю порох и ружьё, а утоплю их, чтобы избавиться от искушения). Но сказать, что я никогда не употребляю насилия или незаметно для себя не воспользуюсь им — не могу, потому что сказать это — значит сказать, что я свят. И колебаться, и сомневаться о том, действительно ли я не участвую в насилии, я не могу, потому что знаю очень хорошо, что было, когда я участвовал в нём, знаю, что всё моё миросозерцание и вся моя жизнь — другие, и что я не обманываю себя, когда думаю, что ненавижу насилие и всеми силами души стремлюсь жить без него, т. е. жить по закону Бога — любовью.
     Теперь вопрос о страданиях людей, производимых насилием. Я знаю, что они есть. Я ненавижу насилие и отрекаюсь от него только потому, что знаю, что они есть, что есть эти страдания. Моё стремление от насилия, я знаю, не спасёт от страдания людей. Я этого и не ждал. Спасёт людей от страданий установление царства Божия, и оно устанавливается и мною. Средство установления есть любовь. Любовь и руководит теми поступками, которые надо совершать. А какие это поступки, которые по любви надо совершать, это знает тот, кому надо поступать. Идти ли в копи и вместе работать, увещевать ли хозяев изменить положение рабочих или свою жизнь, чтобы им не нужно было идти? Или ещё что, это знает каждый в своём положении. И если он слушается голоса любви, а не эгоизма, то он сделает, что должно, и, сделав или делая, не то что будет спокоен, но не будет беспокоен. Учение же Христа покажет ему, чего не надо делать, — не злить, не злиться, не разделять людей.


____
174

     Главное же, главное то, что мне очень ясно теперь и что бы мне так хотелось с той же ясностью передать другим — это то, что как идеал внутреннего совершенства бесконечен, не бесконечен, а достижим только бесконечным приближением (как многоугольник в круге), так и идеал внешнего совершенства Царствия Божия (льва с ягнёнком, и дальше…) достижим только в бесконечности, и что потому поверку своих поступков человек должен искать не во внешнем сравнении себя, своих достоинств с идеалом внутреннего совершенства (будьте совершенны, как Отец), ни с внешним идеалом Царства Божия, а во внутреннем сознании наибольшего возможного в его положении исполнения воли Пославшего. Вроде, как работник, которому от хозяина велено бить молотом и которому нечего заботиться о том, что от его ударов не разбивается сразу, что он разбивает; о том, что завод, на котором он работает, не кончит всю работу к празднику, а которому надо делать только в том, к чему он приставлен, всё, что он может, твёрдо веруя, что то, что он делает, нужно и разумно».
     Своему другу Н. Н. Ге он жалуется на временное ослабление своего участия в крестьянских работах:
     «Я нынешний год очень слаб физически, занят своим писаньем, которое не кончено, но подвигается, и, сверх того, одолеваем гостями всяких сортов. И вы не можете себе представить, как теперь, во время уборки, мне скверно, совестно, грустно жить в тех подлых, мерзких условиях, в которых я живу. Особенно вспоминая прежние годы».
     Вопрос о посетителях, видимо, сильно волновал Л. Н-ча в это лето. В следующем письме к Н. Н. Ге он снова возвращается к нему и говорит так:
     «У нас очень много посетителей, и я относительно их всегда стараюсь держаться вашего правила, что «человек дороже полотна». И бывают за это тяжесть, скука, но бывают и награды. Избавиться от этого одно средство: работа, когда ею живёшь и других кормишь, но нам не только нельзя отказываться, но надо радоваться, что мы на что-то пригодились. Но ещё лучше, если и от работы можно оторвать время для человека, для болтовни с ним. Крайности всегда сходятся: болтовня — самое пустое и самое великое дело».
     Часто Л. Н-ча беспокоили денежные просители, и он пишет одному из них так:
     «Очень сожалею, что не могу исполнить ваших желаний, дорогой Александр — извините не знаю отчества. — Денег 1 я уже очень давно не имею никаких и ни на что их не употребляю. Признаюсь, мне всегда даже обидно, когда у меня просят денег. Если я считаю деньги злом, то я или не имею их, или если имею, то я лгун, и ко мне не следует обращаться».

_____________
     1 А. И.: Я просил Льва Николаевича о денежной помощи на организацию общества трезвости.

     Значительным событием этого года было появление на русском языке книги баронессы Сутнер, её романа «Долой оружие». Лев Николаевич получил эту книгу от переводчика и отвечал автору таким письмом:
     «Я прочёл ваш роман «Долой оружие», присланный мне его переводчиком г. Булгаковым. Я очень ценю ваше произведение и думаю, что появление вашего романа составляет счастливое предзнаменование. Отмене невольничества предшествовала знаменитая книга женщины — мистрисс Бичер-Стоу; дай Бог, чтобы ваша книга предшествовала отмене войны. Я не думаю, чтобы третейский суд был действительным средством к отмене войны. Я теперь как раз оканчиваю об этом предмете труд, в котором говорю об единственном

____
175

средстве, которое, по моему мнению, могло бы сделать войны невозможными. Тем не менее все усилия, диктуемые искреннею любовью к человечеству, принесут плоды, и я убеждён, что римский международный конгресс (парламентских сторонников мира), равно как и прошлогодний лондонский, очень много посодействуют популяризации идеи о резком противоречии между военным состоянием народов и исповедуемыми этими же народами основами христианства и гуманности».

     Влияние Л. Н-ча в это время начало проникать в широкие массы. Признаком этому может служить появление статей о Л. Н-че в умеренной, даже консервативной прессе. Такой статьёй, старавшейся примирить Л. Н-ча с умеренными, благожелательными людьми, надо считать появившуюся в этом году статью Н. Н. Страхова, смиренного и восторженного поклонника Л. Н-ча, и в то же время не порывавшего своей связи с такими консервативными органами, как «Русский вестник». Статья его о Л. Н-че под названием «Толки о Толстом» появилась на этот раз в умеренно–либеральном журнале «Вопросы психологии и философии».
     Сущность этой статьи заключается в том, что Страхов доказывает, что распространение сочинений Л. Н-ча полезно, так как они полны истинного христианского духа. Конечно, это было очень смелое утверждение, и только благодаря прежней репутации Страхова статья эта увидела свет.
     На Л. Н-ча статья эта произвела хорошее впечатление. Он писал Страхову по прочтении её:
     «Прочёл вашу статью, дорогой Николай Николаевич, и признаюсь, не ожидал её такою. Вы понимаете, что мне неудобно говорить про неё, и не из ложной скромности говорю, — мне неприятно было читать про то преувеличенное значение, которое вы приписываете моей деятельности. Было бы несправедливо, если бы я сказал, что я сам в своих мыслях неясных, неопределённых, вырывающихся без моего на то согласия, не поднимаю себя иногда на ту же высоту, но зато в своих мыслях я и спускаю себя часто и всегда с удовольствием на самую низкую низость, так что это уравновешивается на нечто среднее, и потому читать это неприятно. Но, оставив это в стороне, статья ваша поразила меня своей задушевностью, своей любовью и глубоким пониманием того христианского духа, который вы мне приписываете. Кроме того, когда примешь во внимание те условия цензурные, при которых вы писали, поражаешься мастерством изложения. Но всё-таки, простите меня, я буду очень рад, если её запретят.
     Во всяком случае, эта ваша статья сблизила меня ещё больше с вами самыми основами».
     В то же время он писал жене, бывшей тогда в Петербурге:
     «Вчера получил статью Страхова. Согласен с тобой, что она до неприличия преувеличивает моё значение, но, кажется, что независимо от того, что он так льстит мне, я не ошибусь, сказав, что она замечательно хороша, не только хорошо написана, но умна, задушевна, сердечна. Так понимать сущность христианства может только христианин, или лучше — ученик Христа. скажи это Николаю Николаевичу. Я буду писать ему».
     Замечательно то, что эта статья дошла и до государя Александра III. Вот как об этом пишет Страхов Л. Н-чу:
     «…Я должен вам рассказать о моём разговоре с графиней Александрой Андреевной. Я ещё не успел подойти к ней, как она начала: «Надеюсь, что вы

____
176

не будете на меня сердиться за то, что я сделала без вашего спроса: я представила вашу статью государю». Такой неожиданный приступ точно ударил меня. Она стала потом говорить, что моя статья заставила её изменить свой взгляд на вашу деятельность. «Вы знаете, что я давно знаю Л. Н-ча, очень люблю его, очень с ним не согласна, много спорила с ним и думала о нём, но я не умела смотреть с той стороны, с которой вы взглянули. Теперь я стала гораздо терпимее. Когда зашла речь о Л. Н., я сказала государю: у меня есть знакомый писатель Страхов. — Знаю, — говорит он. — И он написал о Л. Н. статью, которая едва ли пройдёт через нынешнюю цензуру, а прекрасно объясняет его деятельность. И я передала вашу статью государю». Очень меня взволновала такая честь, и я благодарил графиню, но всего больше меня радовало, что она, кажется, действительно стала отказываться от своей нетерпимости. Она так умна и добра, что для неё это возможно. Но вообще, как это трудно! Из разговоров с разными людьми, напр., даже с Сувориным, я вижу, что ходячее понятие о религии необыкновенно крепко сидит в умах. Почти первое слово о вас: «Как он смеет проповедовать!» У вас отнимают самое неотьемлемое и самое простое и невинное право каждого человека» 1.
     И это значение Л. Н-ча только возросло, расширилось и углубилось под влиянием последующих событий.

__________________
     1 Толстовский  музей.  T.  II .  Переписка  Л.  Н .  Толстого  С  Н . Н .  Страховым.  СПБ.  1914. Стр.  431.














____
177

Часть III.

1891–1895.
ГОЛОД. ЦАРСТВИЕ БОЖИЕ


ГЛАВА 13.
Начало деятельности среди голодающих

 

     Во второй половине сентября Л. Н-ч совершил поездку в некоторые пострадавшие от неурожая уезды.
     В его записной книжке того времени есть заметки, по-видимому, относящиеся до этой поездки.
     «Выехали в 7 часов. Заехали Богородицкого уезда в деревню Панарино к старосте. Молодой малый начал перечислять: 60 дворов, у каждого сколько ржи, овса, картофеля, сколько едоков. Всё без остановки и запинки. Из 60 дворов 30 бедных: в среднем 5 мер ржи, 5 четвертей овса, около 18 четв. картофеля. Всё вместе, главное картофель, даёт возможность существовать полгода, т. е. до марта. Хлеб с лебедой ужасен. Лебеда нынешнего года зелёная. Её не ест ни собака, ни свинья, ни курица. Люди, если съедят натощак, то заболевают рвотой».
     По дороге Л. Н-ч заезжал к некоторым помещикам. Вот его впечатления:
     «У Б. помещается семья. Барыня полногрудая, с проседью, в корсете, с бантиком в шиньоне; хозяйка расплачивается с подёнными, угощает и кофеем, и кремом, и котлетами и грустит о том, что дохода нет, только 100 четвертей овса в продажу, а на детей нужно 1.500 рублей. За мальчика в корпус 400, за мальчика в гимназию-пансион 500, за девочку… Когда говоришь, что этого не нужно, особенно для дочери, она согласна, но что же делать? За столом подали водку и наливку и предложили курить и объедаться.
    Приехали к С. Он на охоте. Великолепный дом, конный двор, винокуренный завод, голубятня… Интересы у Б., и здесь, и у NN: доход, охота, собаки, экзамены детей, лошади…
    Не знаю, выйдет ли что из моей поездки. Хочу делать не для себя. Помоги, Отец!
     Толки об охоте вел. кн. Как дурно скачут собаки. Выросли ли молодые? Резвы ли? С. в чекмене, с наборным ремнём скачет…
     Каждый свою жизнь ведёт…»
     Эта поездка дала Л. Н-чу материал для его большой статьи «О голоде», известной под разными названиями: «О помощи голодным», «Письма о голоде» и др. Статью эту Л. Н-ч начал писать в сентябре, но она не могла появиться вовремя по цензурным условиям и появилась в печати только в январе 1892 г. Мы ещё вернёмся к ней, когда дойдём до описания этого времени.

____
178

     Эта поездка, или вернее поездки, так как Л. Н-ч совершил две поездки в разные стороны, ещё не решили вопроса о том, что делать Л. Н-чу, так как и после этого он ещё сомневается.
     В октябре Л. Н-ч писал мне так:
    «Я могу сказать, что кончил мою статью (о воинской повинности). Буду поправлять ещё, но если бы я и умер, то она и в теперешнем виде имела бы цельный смысл. Я задержался в этой работе теперь статьёй о голоде, которую начал и которая очень заняла меня. Я ездил с Таней и Машей порознь в самые голодные места нашей губернии и хотел написать о том, что по этому случаю пришло мне в голову. Вы верно догадываетесь, что наш грех разъединения с братьями — касты интеллигентов; и чем дальше пишу, тем больше кажется нужным то, что пишу, и тем менее цензурно. План был у нас с девочками тот, чтобы вместо Москвы поселиться в Епифановском уезде в самой середине голодающих и делать там, что Бог велит: кормить, раздавать, если будет что. И С. А. сначала соглашалась. Я рад был за девочек, но потом всё расстроилось, и едва ли поедем. А я обещал приехать хоть на 2–3 месяца в Москву. «Не так, как я хочу, а так, как Он хочет».
     Иван Иванович Раевский, старинный друг Л. Н-ча, помещик Рязанской губернии, который уже приезжал ко Л. Н-чу летом и с жаром рассказывал Л. Н-чу о предстоящем бедствии, узнав, что Л. Н-ч интересуется этим событием, поспешил пригласить его пожить к себе, в его имении при деревне Бегичевке в Данковском уезде, Рязанской губернии, близ границы с Епифановским уездом, Тульской губернии. Л. Н-ч охотно принял это предложение.
     Но этому решению предшествовали большие колебания, которые ярко выражены в дневнике его дочери Т. Л-ны.
     С её разрешения приводим из него несколько выдержек:
     «26 октября 1891. Ясная Поляна. Мы накануне нашего отъезда на Дон. Меня не радует наша поездка и у меня никакой нет энергии. Это потому, что я нахожу действия пап; непоследовательными и что ему непристойно распоряжаться деньгами, принимать пожертвования и брать деньги у мам;, которой он только что их отдал. Я думаю, что он сам это увидит. Он говорит и пишет, и я это тоже думаю, что всё бедствие народа происходит оттого, что он ограблен и доведён до этого состоянии нами, помещиками, и что всё дело состоит в том, чтобы перестать грабить народ. Это, конечно, справедливо, и пап; сделал то, что он говорит, — он перестал грабить. По-моему, ему больше и нечего делать. А брать у других эти награбленные деньги и распоряжаться ими, по-моему, ему не следует. Тут, мне кажется, есть бессознательное чувство страха перед тем, что его будут бранить за равнодушие и нежелание сделать что-нибудь для голодных более положительное, чем отречение самому от собственности. Я его нисколько не осуждаю и возможно, что я переменю своё мнение, но мне пока грустно, потому что я вижу, что он делает то, в чём, мне кажется, что он раскается, и я в этом участница. Я понимаю, что он хочет жить среди голодающих, но мне кажется, что его дело было бы только то, которое он и делает — это увидать и узнать всё, что он может, писать и говорить об этом, общаться с народом насколько можно.
    Ещё мне грустно то, что мам; в Москве очень беспокой-на и нервна и осталась одна с малышами. Лёва в данную минуту здесь и в одно время с нами едет в Самару. Да ещё что меня огорчает — пап; говорит, что если нужны будут деньги, то он что-нибудь напишет в журнал и возьмёт деньги. Я ему не говорю, что я думаю, потому что, может быть, я не права, а если он сам до

____
179

этого не додумается, он со мной не согласится. Он слишком на виду, — все слишком строго его судят, чтобы ему можно было выбирать second best [англ. просто хорошее], особенно когда у него уже есть first best [англ. самое лучшее]. Если бы я одна действовала, то с какой энергией я взялась бы за second best, не имея first best, а с ним вместе не хочется делать то, что с ним не гармонирует. Я рада, что у меня нет чувства осуждения и неприязни к нему за это, а только недоумение и страх за то, что он ошибается. А, может быть, и я? Это гораздо вероятнее».
     Далее, в том же дневнике, Татьяна Львовна описывает своё путешествие и приезд в Бегичевку:
    «29 октября. Бегичевка. Третьего дня мы приехали на станцию Клекотки, и так как была метель, то мы там переночевали на постоялом дворе. Вечером на меня напала ужасная тоска, — беспокойство за мам; и жалость к ней и беспокойство за пап;. Он кашлял, у него был насморк и от вагонной жары он совсем осовел и тоже был уныл и мрачен. Я написала письмо мам;, пошла на станцию его опускать, и тёмная ночь, ветер, который распахивал и рвал с плеч шубу, ещё более навел на меня тоску. И обстановка угнетательно подействовала на меня — гадкие олеографии на стенах, безобразная мебель и обои, глупые книги. Я думала с замиранием сердца, что есть же на свете Репин, буду же я опять жить так, что всё, что есть нового, интересного — всё пап; и мы будем видеть, пользоваться этим и ещё тем, что всё это будет нам объяснено и, как на подносе, поднесено пап;. Утром меня утешило то, что было тепло и тихо, и пап; приободрился. В 9 часов мы выехали: пап;, Ив. Ив. и старуха, которую они подвозили в одних санях, а мы четыре: Маша, Вера и я и Map. Кир. на другой, самаринской тройке. Снегу чуть-чуть и тот ветром весь сметён в лощины».
     Всё-таки они в этот же день благополучно добрались до гостеприимного дома Раевских. Татьяна Львовна продолжает в своём дневнике описание первого вечера и первого дня:
     «Лошади наши измучились ужасно, и мы устали от толчков, от жары, потому что оделись, как самоеды, так что мы в этот день ничего не сделали. Вечером пришёл Мордвинов, и говорили все вместе о том, что делать. Пап; надоумил меня затеять работы для баб, о чём я сегодня с ними и говорила. У меня была эта мысль давно, без всякого голода, и, может быть, начавши это дело тут, я и в Ясной, и в окрестных деревнях сделаю то же самое. Потом Ив. Ив. поручил нам школу. Нынешнюю зиму мужики не в состоянии содержать учителя, поэтому, пока мы тут, мы поучим. Я на это не смотрю серьёзно, — если время будет, то я займусь этим, — это будет средством ближе сойтись с народом и узнать правду о голоде. Ив. Ив. показывал нам записи тех столовых, или «сиротских призрений», как они тут называются, которые он открыл. По ним видно, что прокормить человека, — кормя его два раза в день, — стоит от 95 к. до 1 р. 30 к. в месяц. Ходит в эти столовые от 15 до 30 человек».
     Описании этой поездки хорошо дополняется письмом Л. Н-ча к Софье Андреевне того же числа:
     «Выехали по хорошей погоде в катках больших все: Лёва, Попов и мы пятеро с М. К. На станции, как и везде, народу чёрного, едущего на заработки и возвращающегося после тщетных поисков — бездна. Нас с билетами 3-го класса посадили во 2-й. Тут нашёлся Керн и потом Богоявленский. Жара страшная, и мы все осовели от неё. На Клекотках простились с Лёвой и Поповым и нашли две тройки в санях за нами. Ехать решили, что нельзя, потому что шёл снег с ветром, и ночевали недурно в бедненькой, но не очень гряз-

____
180

ной гостинице. Девочки так ухаживают за мной, так укладывали всё, так старательны, что можно только желать уменьшения, а не увеличения забот. Всё это твоя через них действует забота, и я ценю её, хотя и не нуждаюсь в ней, или так мне кажется.
    Рано утром поднялись, но выехали в 10. Ехали хорошо, тёпло. Я надел раз тулуп, и приехали в два. Дом тёплый, топлёный, — всё прекрасно приготовлено. Мне Иван Иванович уступил свой великолепный кабинет. У девочек две комнаты с особым ходом. Общая большая комната для repas [фр. для трапез]. Сам он поместился в маленькой комнатке Алексея Митр-а, рядом со своим Федотом. Нынче я настоял, чтобы он пошёл в кабинет, а я на его место. И сейчас перешёл, и мне прекрасно, и тепло, и уютно, и за перегородкой спит Федот. Обед простой, чистый, сытный; молока вволю.
     После обеда заснул. Приехали вещи, девочки разобра-лись; вечером приехал Мордвинов, зять Ивана Ивановича, земским начальник, весь поглощенный заботами о народе. Когда он уехал, в 9 часов разошлись, я сел писать статью о том, что страшно не знать, достанет или недостанет в России хлеба на прокормление, и до 11 часов пописал. Потом спал прекрасно. Утром продолжал статью. Между прочим побеседовал с Ив. Ив., и больше определилась деятельность девочек: Тане я очень советую взяться за дело пряжи и тканья, т. е. устройства этого заработка. Маша будет при столовых и пекарне. Я сейчас был в трёх деревнях, из которых в двух приискал место для столовых, в обеих человек на 50. Описывать слегка нищету и забитость этих людей — нельзя. Но хорошо, здорово их видеть, если можно только хоть сколько-нибудь служить им, и я думаю, что можно» 1.

____________________
     1 Письма Л. Толстого к жене, стр. 381.

     Так началась деятельность Л. Н-ча и его дочерей по кормлению голодающих.
     Начата была эта деятельность очень скромно. В начале ноября он писал мне:
     «Неделю тому назад, нынче 3 ноября, мы — я, Таня, Маша, Вера Кузьм. уехали, с согласия трудно добытого С. А., с 500 р. в Данковск. уезд на границе Епифан. — местность очень голодную, и живём там у Раевского. Все заняты и хорошо. Столовые для самых бедных, у девочек ещё школа и желание и попытки помощи во всех родах. Я очень рад за них. Время очень интересное, положение напряженное и опасное. Я написал одну статью — поспешную и потому нехорошую — в журнале Грота. Её арестовали и едва ли пропустят, и послал другую в «Рус. ведом.»: не знаю, пропустят ли. Должно быть. Статья неважная, но нужная, ставящая вопрос о том, есть ли у нас достаточно хлеба».
     Статью, о которой упоминает Л. Н-ч в письме ко мне и в письме к С. А., он назвал «Страшный вопрос». Статья эта хорошо известна читающей публике, и мы приводим из неё только наиболее характерные выдержки, указывающие на ход мысли Л. Н-ча при его заботе о помощи голодным.
    «Есть ли в России достаточно хлеба, чтобы прокормиться до нового урожая? Одни говорят, что есть, другие говорят, что нету, но никто не знает этого наверное. А знать это надо и знать наверное, теперь же, перед началом зимы, — так же надо, как надо знать людям, пускающимся в дальнее плавание, есть ли или нет на корабле достаточное количество пресной воды и пищи.
     Страшно подумать о том, что будет с командой и пассажирами корабля, когда в середине океана окажется, что запасы все вышли. Ещё более страшно подумать о том, что будет с нами, если мы поверим тем, которые утверждают, что хлеба у нас достанет на всех голодающих, и окажется перед весной, что утверждающие это ошиблись.

____
181

     Страшно подумать о последствиях такой ошибки. Последствиями такой ошибки ведь будет нечто ужасное: смерть голодных миллионов и худшее из всех бедствий — остервенение, озлобление людей. Ведь хорошо только пушечными выстрелами предуведомлять петербуржцев о том, что вода поднимается, потому что больше ведь ничего нельзя сделать. Никто не знает и не может знать степени подъема воды: остановится ли она на том, что было прошлого года, или дойдёт до того, что было в 24-м году, или поднимется ещё выше.
     Голод же нынешнего года, кроме того, что есть беда без сравнения большая, чем беда наводнения, без сравнения более общая (она угрожает всей России), — есть беда, степень которой можно и должно не только предвидеть, но можно и должно предвидеть и предупредить».
     Перечисляя затем различные признаки, указывающие на недостаток хлеба в России, Л. Н-ч говорил:
     «Все эти признаки указывают на то, что есть большое вероятие того, что нужного для России хлеба нет в ней. Но, кроме этих признаков, есть ещё явление, которое должно бы заставить нас принять все зависящие от нас меры для предупреждения угрожающего нам бедствия. Явление это есть охватившая общество паника, т. е. неопределённый смутный страх ожидаемого бедствия, страх, которым люди заражаются друг от друга, страх, лишающий людей способности действовать целесообразно. Паника эта выражается и в запрете сначала вывоза ржи, потом других хлебов, кроме почему-то пшеницы, и в мерах, с одной стороны, ассигнования больших сумм для голодающих, а с другой стороны — собирания местными властями подати с тех, которые могут платить, как будто извлечение из деревни денег не есть прямое усиление нужды деревни. (У богатого мужика заложены посевы бедного. Он бы подождал, — с него тянут подати, он тянет и разоряет бедного).
    Паника эта поразительно заметна ещё в разгорающихся несогласиях между различными местными ведомствами. Повторяется то, что всегда бывает при паническом страхе: одни тянут в одну, другие в другую сторону.
     Паника эта выражается и в настроении и в деятель-ности народа. Приведу один пример: движение народа на заработки.
     Народ в конце октября нынешний год едет искать заработок в Москву, в Петербург. В то время, когда все работы на зиму установились, когда харчи в три раза дороже обыкновенного и всякий хозяин отпускает, сколько он может, лишних людей; в то время, когда везде пропасть оставшихся за штатом рабочих, — люди, никогда не имевшие места в городах, едут искать этих мест. Разве не очевидно всякому, что при таких условиях более вероятия каждому владельцу выигрышного займа выиграть 200 тысяч, чем мужику, приехавшему из деревни в Москву, найти место, и что вся поездка, хотя бы самая дешёвая, с сопряжёнными с поездкой расходами, где и выпивкой, есть только лишняя тяжесть, которая ляжет на голодного? Казалось бы, должно быть очевидно, — а все едут, едут назад, и опять едут. Разве это не признак совершенного безумия, охватывающего толпу при панике?
     Лев Николаевич требует этого знания запаса хлебов, потому что неуверенность в наличности его парализует деятельность. Нужно смотреть правде в глаза, только тогда можно помочь беде, когда её видишь и сознаешь. И он заключает свою статью следующими словами:
    «Если бы мы теперь узнали, что у нас нехватка хлеба, пускай бы она была в 50, в 100, даже в 200 мил. пудов хлеба, — все это было бы не страшно. Мы бы,

____
182

теперь же закупили этот хлеб в Америке и всегда бы расплатились с нею государственными, общественными или народными суммами.
     Люди, которые работают, должны знать, что работа их имеет смысл и не пропадет даром.
     Без этого сознания отпадают руки. А чтобы это знать, для той работы, которою занято теперь огромное большинство русских людей, надо знать теперь, сейчас же, через две-три недели знать: есть ли у нас достаточно хлеба на нынешний год, и если нет, то откуда мы можем получить то, чего нам недостаёт?»
    Хлеба оказалось достаточно. Но горячее слово, сказанное Л. Н-чем, всколыхнуло всё русское общество. Влияние этой статьи было громадно.
     Один земский врач писал Л. Н-чу:
     «…Ваше обращение к обществу д;лжно ли рассматри-вать как боевой призыв, за которым последует самоё дело, или вы хотели предоставить инициативу этого дела другим людям? Но в России нет теперь духовного вождя, кроме вас. Есть представители разных воззрений, направлений мысли, но вождя, за которым бы шли, который действовал бы на толпу не только нравственно, но и практически, увлекая её за собой, такого вождя, кроме вас, нет. За вами идут уже многие, и когда вы начнёте большое дело, за вами пойдёт большинство, поднимутся и отчаявшиеся в себе, и ослабевшие. Для этого не нужно необходимо быть единомышленником ваших теорий, нравственная мощь чувствуется помимо её, а теперь именно предстоит не теория, а дело, за которое равно могут приняться и христианин, и язычник, и ваш последователь, и ваш противник, но нужен вождь, и только вы им можете быть. Нужна организация, и вы должны дать её».
     Илья Ефимович Репин писал из Петербурга дочери Толстого:
     «Статью Л. Н-ча «Страшный вопрос» в «Русских ведом.» читал сейчас же по прибытии газеты сюда. Я приехал к П. в самый раз, читали вместе и удивлялись могучей постановке вопроса. В самом деле, сколько писалось и пишется по этому делу! Везде говорят об этой статье и много пишут. У NN целое литературное собрание было по этому поводу».
    Татьяна Львовна писала Репину свои соображения и впечатления о начатом деле и сообщала краткие сведения о самом способе его ведения. Это письмо произвело также сильное впечатление на петербургскую публику. Вот что пишет по этому поводу Репин Татьяне Львовне:
     «Письмо ваше так значительно, так животрепещуще интересно, что мне даже жалко было читать его одному. Я бы сейчас снёс его в любую газету; оно теперь прочиталось бы всеми. Вечером повезу его к Стасовым, будем наслаждаться, страшно сказать — людским несчастьем. Нет, не этим, а тем, что свет не без добрых людей, что вера в Бога настоящего ещё не оскудела; что сильные люди сильны до конца: дают пример слабым захирелым душонкам, шевелят их… Что молодежь, здоровая, прекрасная, полная жизни, не на словах, не на бумаге, у себя в кабинете, а прямо на деле, засучив рукава, действует, спасает от смерти этих отдалённых, несчаст-ных, забитых судьбою и пространством людей. Ведь теперь для них встреча с вами всё равно, что в прежние времена, встреча приговоренной к смертной казни — с царицей — им даровалась жизнь… И теперь вы многих спасаете от верной гибели — велика ваша заслуга!..»
     В личной жизни Л. Н-ча на первых же днях его деятельности постигло горе — смерть его друга и товарища юности Дмитрия Алексеевича Дьякова. Когда-то этот человек был очень близок Л. Н-чу, и черты этой дружбы и лич-
____
183

ного характера Дьякова отразились в художественном изображении типа Нехлюдова в повести «Юность». Лично нам приходилось слышать от Л. Н-ча, что Дьяков имел на него в юности очень хорошее влияние, и хотя жизненные пути их разошлись, но встречи их были всегда очень сердечны.
     Л. Н-ч упоминает об этой смерти в одном из писем к С. А-не:
     «Жаль, что не пришлось видеться с Дьяковым перед смертью. Ничто так не напоминает о своей близости к смерти, как смерть таких близких, как он был мне. И напоминание это на меня всегда действует ободряюще» 1.

__________________
     1  Письма  Л.  Н—Ча  Толстого  к  жене,  стр.  364.

     Скоро так скромно начатая Л. Н-чем деятельность обратила на себя внимание всего мира.
     Софья Андреевна, жившая с младшими детьми в Москве, не могла оставаться равнодушной к деятельности своего мужа и старших детей. Старшие дочери были со Л. Н-чем, старшие два сына действовали в Тульской губернии, а третий, Лев — в Самарской.
     С. А-на хотела своим личным посильным участием присоединиться к этому делу и она напечатала в «Русских ведомостях» 5 ноября сообщение о деятельности Л. Н-ча.
    «Принужденная оставаться в Москве с четырьмя малолетними детьми, — заявляла С. А-на, — я могу содействовать деятельности семьи моей только материальными средствами. Но их нужно так много. Отдельные лица в такой большой нужде бессильны. А между тем каждый день, который проводишь в тёплом доме, и каждый кусок, который съедаешь, служит невольным упрёком, что в эту минуту кто-нибудь умирает с голода. Мы все, живущие здесь в роскоши и не могущие даже выносить вида малейшего страдания собственных детей наших, — неужели мы спокойно вынесли бы ужасающий вид притупленных или измученных матерей, смотрящих на умирающих от голода и застывших от холода детей, на стариков без всякой пищи? Но всё это видела теперь моя семья. Вот что, между прочим, пишет мне дочь моя из Данковского уезда об устройстве местными помещиками на пожертвованные ими средства столовых:
     «Я была в двух. В одной, которая помещается в крошечной курной избе, вдова готовит на 25 человек. Когда я вошла, то за столом сидело пропасть детей и, чинно держа хлеб под ложкой, хлебали щи. Им дают щи, похлёбку и иногда холодный свекольник. Тут же стояло несколько старух, которые дожидались своей очереди. Я с одной заговорила, и как только она стала рассказывать про свою жизнь, то заплакала, и все старухи заплакали. Они, бедные, только и живы этой столовой, — дома у них ничего нет, и до обеда они голодают. Дают им есть два раза в день, и это обходится вместе с топливом от 95 коп. до 1 р. 30 к. в месяц на человека…»
     Следовательно, за 13 рублей можно спасти от голода до нового хлеба человека. Но их много и средств помощи нужно бесконечно много. Но не будем останавливаться перед этим. Если мы, каждый из нас, прокормит одного, двух, десять, сто человек, сколько кто в силах, уже совесть наша будет спокойнее. И вот решаюсь и я обратиться ко всем тем, кто хочет и может помочь, с просьбой способствовать материально деятельности моей семьи. Все пожертвования пойдут прямо, непосредственно на прокормление детей и стариков в устраиваемых мужем моим и детьми столовых».
    Воззвание С. А-ны получило живой отклик. Оно было перепечатано во всех русских и многих иностранных газетах Европы и Америки. С 4 по 17 ноября, в течение только 2 недель, ею получено около 5 с половиною тысяч в

____
184

самой Москве, около 3 тысяч пожертвовано неизвестными и около 4 с половиною тысяч прислано из провинции. Всего поступило 13000 р. 82 к. и довольно много разных вещей — полотна, платья, сухарей и т. п. В числе приславших С. А-не пожертвования находился известный о. Иоанн Кронштадтский, препроводивший 200 рублей.
    Не остались глухи к воззванию и за границей, особенно в Англии, где движение в пользу сбора пожертвований для голодающих в России быстро приняло обширные размеры: кроме подписок, открытых для этой цели редакцией «Nineteenth Century», госпожой Новиковой, романисткой Гесбой Стретам и квакерами, которые послали своих представителей на места голода в России, основан фонд для оказания помощи России (Russian Relief Fund), в котором принимали участие такие известные личности, как герцог Вестминстер, лорд Абердер, лорд Кольридж и др.
    Печатая своё воззвание благотворителям, учредители этого фонда, лорд Максвелл и Джильберт Кольридж, заявили, что часть собранных денег будет роздана на месте делегатами квакеров, а другая часть послана графу Льву Толстому, письмо которого к ним было напечатано во всех газетах.
    Это письмо Л. Н-ча к англичанам вызвано было, в свою очередь, письмом англичан, прочитавших воззвание Софьи Андреевны и обратившихся к ней за советом, как и куда лучше направлять собираемые в Англии пожертвования. По просьбе С. А-ны Л. Н-ч так отвечал им:
    «М. г., я премного тронут той симпатией, которую выражает английский народ к бедствию, постигшему ныне Россию. Для меня большая радость видеть, что братство людей не есть пустое слово, а факт. Мой ответ на практическую сторону вашего вопроса следующий: учреждения, которые всего лучше работают в борьбе с голодом нынешнего года, это, без сомнения, земства, а потому всякая помощь, какая будет препровождена им, будет хорошо употреблена в дело и вполне целесообразно. Я теперь живу на границе двух губерний, Тульской и Рязанской, и всеми своими силами стараюсь помогать крестьянству этого округа и состою в ближайших сношениях с земствами обеих губерний. Один из моих сыновей трудится для этой же самой цели в восточных губерниях, из которых Самарская находится в самом худшем положении. Если деньги, которые будут собраны в Англии, не превзойдут той суммы, которая необходима для губерний, в которых теперь работаем я и мой сын, то я могу взяться, с помощью земств, употребить их наилучшим возможным для меня образом. Если же собранная в Англии сумма превзойдёт эти размеры, то я буду очень рад направить вашу помощь к таким руководителям земств других губерний, которые окажутся лицами, заслуживающими полного доверия, и которые будут вполне готовы дать публичный отчёт о таких деньгах. Способ помощи, который я избрал, хотя он вовсе не исключает других способов, это организация обедов для крестьянского населения. Я надеюсь написать статью относительно подробностей нашей работы, — статью, которая, будучи переведена на английский язык, даст вашему обществу понятие о положении дел и о средствах, употребляемых для борьбы с бедствием настоящего года. Преданный вам Лев Толстой».
     Сомнения в том, хорошо ли сделал Л. Н-ч, взяв деньги и поехав кормить голодных, высказанные в дневнике Татьяны Львовны, скоро не замедлили оправдаться и нашли отклик в самом Льве Николаевиче.
     Так, уже 9 ноября он пишет между прочим своим друзьям Ге, справляясь у них (в Черниговской губернии) о цене на горох:

____
185

     «Мы живём здесь и устраиваем столовые, в которых кормятся голодные. Не упрекайте меня, друг. Тут много не того, что должно быть, тут деньги от С. А. и жертвованные, тут отношение кормящих к кормимым, тут греха конца нет, но не могу жить дома, писать. И знаю, что делаю не то, но не могу делать то, а не могу ничего не делать. Славы людской боюсь и каждый час спрашиваю себя, не грешу ли я этим, и стараюсь строго судить себя и делать перед Богом и для Бога. Написал одну статью в «Вопр. филос.», не знаю, пропустят ли. Другую в «Русск. вед.». Эту, вероятно, прочтёте. Теперь ещё пишу. А не хочется писать об этом, хочется кончать большую статью, которая уже близится к концу. Мне кажется, что с этим голодом что-то важное совершается, кончается или начинается» 1.

____________
     1 Архив Черткова.   

    В таком же духе он пишет на другой день Черткову.
    «Мы живём здесь хорошо. Устраиваем здесь столовые. Много трогательного и страшного. Страшно одно, что всегда мне страшно, — это пучина, разделяющая нас от наших братьев. Пожертвования вызваны письмом С. А. и денег у нас около 2 тысяч, и, кажется, сбор с «Плодов просвещения» поступит нам. Я боюсь обилия денег. И так с маленькими деньгами много греха. И теперь ещё не установилось дело. Путает помощь, выдаваемая земством, и желание, требование крестьян, чтобы выдаваемо было всем поровну. Делаем мало, дурно, но делаем и как бы чувствуем, что нельзя не делать» 2.

______________
     2  Там же.

     А между тем дело разрасталось и осложнялось. Предстоящая огромность его часто смущала деятелей, и сознание недостаточности его для действительной помощи парализовало энергию. Мы приводим здесь страничку из дневника Татьяны Львовны, хорошо изображающую настроения их работающей семьи и, несомненно, отражающей на себе и мысли Л. Н-ча.
     «Дела тут так много, что начинаю приходить в уныние, — все нуждаются, все несчастны, а помочь невозможно. Чтобы поставить на ноги всех, надо на каждый двор сотни рублей, и то многие от лени и пьянства опять дойдут до того же. Тут много нужды не от урожая этого года, а оттого же, отчего наш Костюшка беден, от нелюбви к физической работе, какой-то беспечности и лени. Тут деньгами помогать совершенно бессмысленно. Всё это так сложно. Может быть, Костюшка был бы писателем, поэтом, может быть, актёром, каким-нибудь чиновником или учёным, а потому что он поставлен в те условия, в которых иначе, как физическим трудом, он не может добывать себе хлеба, а физический труд он ненавидит, то он и лежит с книжкой на печи, философствует с прохожим странником, а двор его тем временем разваливается, нива не вспахана и бабы его, видя его беспечность, тоже ничего не делают и жиреют на хлебе, который они выпрашивают, занимают и даже воруют у соседей. Таким людям дать денег — это только поощрить их к такой жизни. Дело всё в том, как пап; говорит, что существует такое огромное разделение между мужиками и господами, и что господа держат мужиков в таком рабстве, что им совсем нет простора в их действиях. Я думаю, что такое положение дел, как теперь, недолго останется таким, и как бы нынешний год не повернул дело круто.
     Тут часто слышится ропот на господ, на земство и даже на «императора», как вчера сказал один мужик, говоря, что ему до нас дела нет, хоть мы все поиздыхай с голода. Ещё известие в этом роде привёз Ив. Ив. Ему рассказывали, что несколько мужиков из соседней деревни к Писареву собрали 20 рублей и поехали в Москву жаловаться Серг. Алекс. Говорят, их за это засадили. А тут ещё вышел этот идиотский циркуляр министра, который губернатор всем
____
186

рассылает, о том, чтобы земство помогало только тем мужикам, которые этого заслуживают, и лишало помощи тех, которые откажутся от каких бы то ни было предлагаемых работ. Так что, если мужика будут нанимать ехать отсюда до Клекоток (30 верст) за двугривенный, и он сочтёт это невыгодным, то его надо лишить всякой помощи и оставить умереть с голода. Это ужасно, что эти люди, сидя в своих кабинетах, измышляют. И ведь эти меры применяются к мужикам, которые во сто раз умнее всех NN и ММ и с которыми обращаются, как с маленькими детьми, рассуждая, заслуживают ли они карамельки или нет.
     Сегодня метель, но всё-таки придется идти в Екатерининскую открывать столовую. Как много жалких людей! Редкий день Маша или Вера не ревут, и меня, хоть я и потвёрже, иногда пробирает. На днях зашла к мужику в избу — пропасть детей, есть совсем нечего. В этот день с утра не ели. Протопили стены избы, вместо которой мужик подвёл мазанную, каченную. — Сколько детей у тебя? — Шестеро. — Что же нынче ели? — Ничего с утра не ели, пошёл мальчик побираться, вот его ждём. — Как это детей не жалко? — Об них-то и тоска, касатка. — Мужик отвернулся и заплакал» 1.

_______________
     1 Арх.  Т.  Л.  Сухотиной.

     Между Софьей Андреевной, жившей с Москве и собиравшей пожертвования, и Львом Николаевичем, жившим с дочерьми в Бегичевке, шла деятельная переписка. Письма Л. Н-ча и его дочерей к Софье Андреевне прекрасно изображают первые шаги их деятельности. Мы приводим здесь несколько отрывков из этих писем.

     Из письма Т. Л. 2 ноября:
     «…Ходим по деревням и кое-как открываем столовые. Особенно жалки везде дети, почти у всех у них то серьёзное выражение лиц, какое бывает у детей, видевших много нужды. И одеты они все ужасно: у некоторых от самого локтя лохмотья и вся юбка такая же. Бабы рассказывают, что дети прежде не верили, когда им давали лебедовый хлеб, что это хлеб, и плакали, говорили, что это земля и кидали его».

     4 ноября.
     «…Устроили пекарни, в которых пробуют печь хлебы с разными суррогатами. По совету профессора Эрисмана пробовали печь хлеб с отбросами свёклы, которые на сахарных заводах продаются по 2 коп. за пуд и в которых, по словам профессора Эрисмана, очень много питательного. Первая проба не удалась, хлеб сел и вышел какой-то мокрый, но сегодня приехал пекарь, который опять сделает этот опыт. Пока лучше всего выходит хлеб с картофелем, он очень вкусен и обходится 78 коп. за пуд.
     Тут же пробуют печь хлеб со жмыхами, но не с подсолнечными, а с льняными и разными другими. Беда вся в том, что хлеба нет».
    Из письма Л. Н-ча 9 ноября.
    «Вчера я с М. ездил на одной лошадке в наши столовые в Т., за пять верст, а Таня ходила в свою ближайшую столовую. У нас теперь идёт пертурбация с тех пор, как деревни стали получать муку от земства. Прежде были определённо и несомненно нуждающиеся, а теперь, с выдачей, является сомнение, и, казалось бы, должно уменьшиться количество посещающих столовые, а оно увеличилось. Время идёт, запасы истощаются, те, которые не были нуждающимися, становятся ими…
    …На деньги твои, 1100 руб., мы решили купить дров, которые нашлись в околотке. Это было самое нужное и трудное достать. Хлеба в нашей местно-

____
187

сти, судя по тому, что закуплено теперь земством, должно достать хотя наполовину, но топлива совсем нет. Эти же дрова близко и дешёво, по 18 рублей за сажень. Они пойдут по столовым и прямо на помощь нуждающимся».
     Из письма Т. Л. 11 ноября.
     «Положение народа с каждым днём всё ухудшается и приходится в каждой деревне открывать вторую столовую. Я думаю, что и по три открыть будет не слишком много. Вчера ходили на ужин в свою столовую. Хозяйка очень проворная, отлично готовит и ласкова с детьми. Сидят крошки, матери их приводят и кормят, сами не едят, всё и весёлые, и довольные. Весело смотреть на эти обеды и ужины; те, которые жертвуют на это деньги, были бы вознаграждены за это, если бы видели, как жертвованные деньги идут прямо на то, чтобы утолять голод людей. Это была бы хоть маленькая награда тем, которые хоть иногда и от излишков жертвуют для других».
     Из письма Л. Н-ча 19 ноября.
     «Положение становится всё напряжённее и напряжён-нее: проедают последние средства, и количество совсем неимущих всё увеличивается. Главное — топливо и праздность мужчин и женщин. Нынче пишу В. о высылке нам лык для работы лаптей. Лён на днях получится.
     В последнюю почту получено нами повесток на 3300 рублей. Твои, т. е. тобою полученные пожертвования, очень хороши. Поразительны 1500 аршин материи и количество вермишели. Её надо будет раздавать в большие праздники. Материя же тоже поразительно нужна. Нынче я видел вдову с детьми положительно голых. Только один мальчик может выходить. Я ещё не видал такой бедности».
     Из письма Л. Н-ча 25 ноября.
     «…Столовые расползаются, как сыпь. Теперь уже более 30 и идут хорошо. Я вчера вечером посетил две. Трогательно видеть, как ребята с ложками бегут толпой. Попался нищенка-мальчик из чужой деревни. Его пригласили и накормили и спать положили в столовой».
     Видя успех столовых. Л. Н-ч решился поделиться своим опытом с русскими людьми, хотевшими помогать голодающему народу, и написал статью «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая»; эта статья была окончена 26 ноября и тотчас же напечатана и в периодических изданиях, и в сборниках, и отдельными брошюрами.
     Несколько длинное заглавие этой статьи объясняется требованиями цензуры. Государь Александр III в одном обществе на вопрос, обращённый к нему о голоде в России, ответил: «В России нет голода, а есть местности, пострадавшие от неурожая». Эти слова были подхвачены сановниками, и вышло распоряжение не допускать в печати слова "голод" и "голодные", а заменять его выражением "пострадавшие от неурожая".
     В этой статье Л. Н-ч так ставит вопрос о помощи:
    «Помощь населению, пострадавшему от неурожая, может иметь две цели: поддержание крестьянского хозяйства и избавление людей от опасности заболевания и даже смерти от недостатка и недоброкачественности пищи».
     И далее Л. Н-ч подвергает строгой критике практиковавшуюся тогда земскую "выдачу" хлебом, находя её не удовлетворяющей своему назначению. И тут же задаёт себе вопрос:
     «Но если то, что делается теперь, нехорошо, то что же хорошо? Что же нужно делать?»
     И отвечает так:


____
188

     «Нужны, по моему мнению, две вещи для хоть не поддержания крестьянского хозяйства, а противодействия его окончательному разорению, учреждение работ для всего, могущего работать населения, и устройство во всех деревнях голодающих мест даровых столовых для малых, старых, слабых и больных.
     Учреждение работ должно быть такое, чтобы работы эти были доступны, знакомы и привычны населению, а не такие, которыми никогда не занимался или даже не видывал народ, или такие, при которых тем членам семей, которые никогда не уходили, надо уходить из дома, что по семейным и ещё другим условиям (как отсутствие одежды) часто невозможно сделать. Работы должны быть такие, чтобы, кроме внедомашних работ, на которые пойдут все, привыкшие и могущие ходить на заработки работники, могло быть занято всё население голодающих местностей — мужчины, женщины, свежие старики, подростки-дети.
    Для достижения же второй цели — спасения людей от заболевания и смерти вследствие дурной пиши и недостатка её — по моему мнению, единственное несомненное средство есть устройство в каждой деревне даровой столовой, в которой каждый человек мог бы насытиться, если он голоден.
     Устройство таких столовых начато нами уже более месяца тому назад и до сих пор ведётся с успехом, превзошедшим наши ожидания».
     И затем Л. Н-ч даёт самые подробные указания, как осуществить этот способ помощи, даёт даже образец заборной книжки для заведующих столовыми, по которым они получают провизию.
     В конце статьи Л. Н-ч говорит ещё об одном роде существенной помощи, которая была предложена и осуществлена одним калужским общественным деятелем. Он предложил взять 80 лошадей из голодной местности для прокормления их в течение пяти зимних месяцев. В этом предложении участвовали как помещики, так и крестьяне Калужской губернии.
     Обращая внимание на эту братскую помощь, Л. Н-ч так заканчивает свою статью:
     «Если бы хотя сотая доля такого живого братского сознания, такого слияния людей во имя Бога любви была во всех людях, как легко, да не только легко, но радостно перенесли бы мы этот голод, да и все возможные материальные беды».

     Дело помощи всё разрасталось. Являлись новые сотруд-ники и новые виды помощи.
     Интересны были разговоры в Бегичевке по вечерам, когда все, Л. Н-ч и его сотрудники, возвращались с работы, являлись вновь приезжие, завязывался обмен мнений и все присутствовавшие жадно ловили слова Л. Н-ча о том, что он думает о дальнейшей судьбе многострадального русского народа.
     Отражение этих бесед мы находим в дневнике Татьяны Львовны, откуда и заимствуем новую страничку:
    «17 ноября. Вчера вечером пап;, Вл-ов, Богоявленский, Чистяков и я много говорили о том, что ждёт Россию, и хотя пап; говорит, что сколько мы ни старайся, а впереди крушение, — меня это не приводит в уныние, и хотя, слушая других и сама соображая, я не могу с этим согласиться, а всё-таки есть какая-то надежда на то, что если побольше людей будет выбиваться из сил, чтобы сделать что-нибудь, то найдутся ещё люди, которые последуют их примеру, и, может быть, крушение минует. Меня пугает то, что эта бедность и

____
189

голод есть способ для очень многих поработить себе людей, и кончится это тем, что или опять будут рабы хуже крепостных, или будет восстание, что, по-моему, по духу времени, вероятнее. Вл-ов говорит, что если бы он знал, что оттого, что 100 тысяч умрут с голода, миллион восстанет и ему будет лучше, то он согласился бы на это, но он думает, что если будет восстание, то будет ещё хуже. Я же думаю, что никто из нас не может предвидеть того, что будет, и не имеет права дать 100 тысячам умереть с голода, если есть возможность предотвратить это, и не должен заботиться об общих вопросах, а каждый должен класть все свои силы, чтобы вокруг себя сделать, что он может. После таких разговоров об общих вопросах мне иногда кажутся мелкими нужды разных Кабановых, Мироновых и так далее, и мне думается — стоит ли хлопотать о том, нужна или не нужна им лишняя выдача, почему в столовой вышло слишком много дров и т. д., но потом я себе говорю, что только это и надо делать, потому что только это я и могу.
     …Пап; стал часто говорить и пишет в своих письмах, что дело, которое он делает, не то, а что это уступка. Я рада этому, значит, я не ошиблась…

     19 ноября 1891 года. Бегичевка. Сегодня утром был у пап; с Чистяковым разговор, к концу которого я пришла. Но по этому концу я поняла, о чём они говорили. Чистяков спрашивал пап;, как он объясняет то, что он теперь принимает пожертвования и распоряжается деньгами и считает ли это он последовательным с его взглядами? Чистяков говорил слишком резко и хотя без малейшего оттенка досады и с большой любовью к пап;, но я видела, что всё-таки пап; это было больно до слёз. Он говорил: «Спасибо, что вы мне это сказали, как это хорошо, как хорошо!», но ему было больно. Он сам прекрасно чувствовал и доходил до того, что это не то, и незачем было ему это говорить. Чистяков говорит, что от теперешней деятельности пап; до благотворительных спектаклей и до деятельности отца Иоанна совсем недалеко; что он не имеет права вводить людей в заблуждение, так как многие идут за ним и ждут от него указаний и что за теперешнее его дело все будут хвалить его, тогда как оно не хорошее. Папа сказал: «Да, это как тот мудрец, который, когда ему стали рукоплескать во время его речи, остановился и спросил себя: не сказал ли я какой-нибудь глупости?»

    И далее в дневнике своём Т. Л-на прекрасно изображает всю сложность дела, которым занимался Л. Н-ч. Сколько нужно было духовной силы, чтобы бодро, не опуская рук продолжать его.
     «20 ноября 1891 года. Бегичевка. 3 часа дня. Случайно выдалось свободное время, и я хочу записать всё, что мы переживаем за это время. Во-первых, дела у нас стало так много, что нет времени ни думать, ни читать, ни разговаривать (до чего я, впрочем, не охотница) и даже нет времени хорошенько соображать то, что нужно для дела. Пап; тоже очень утомляется, и мне жалко и страшно на него смотреть. Я замечаю это за ним и за собою: мы начинаем отвечать на что-нибудь, что нас спрашивают и вдруг вспоминаем что-нибудь другое и отвечаем не то, что следует, и с большим усилием возвращаемся к первой мысли. Это оттого, что надо вспомнить слишком много разных вещей. То приходят просить вписать в столовую; то в столовой не хватило хлеба; то у нас вышла свекла, надо послать к Лебедеву; то надо ввести новые перемены в столовые, вроде пшена, гороха и т. п.; то пришёл побирушка; то “пожалуйте книжечку”; то надо рассортировать лён; то едут в Клёкотки, надо мам; написать; то вышли свечи и мыло — надо откуда-нибудь их добыть; то надо послать свидетельство Кр. Кр. для дарового провоза; то надо послать за лыками,

____
190

а то их таскают; то надо заказать обед, послать за капустой, и так без конца, без конца, — одно кончишь, другое требование является, да ещё вписать полученные пожертвования, отвечать на многие из них, пересчитывать деньги (что для меня всегда представляет трудность). Вчера я до 1 часа сидела и сличала расход с приходом, и то у меня 10 тысяч не хватало, то 500 рублей лишних, и оттого я так плохо стала считать, что вдруг посреди расчёта вспомнила, что надо завтра послать Писареву письма или что-нибудь подобное, и всё у меня запутается, и сверх того надо постоянно помнить, чтобы пап; не подвернулась под руку постная похлёбка, кислая капуста и что-нибудь подобное, и беспокойство в том, что он простудится или провалится в Дон. Теперь 4 часа, сильная метель и градусов 15 мороза. Маша поехала в Татищево постараться водворить там порядок, а то, говорят, что хозяйка столовой со своих питомцев берёт на водку, овчины и всякие взятки; Кошнин с Черняевой поехали в Екатериновку открывать там столовую, Гастев за тем же поехал в Прудки, Новосёлов лежит с больными зубами, а ещё Леонтьев, который сегодня пришёл сюда, пошёл с пап; в Екатерининское посмотреть на столовые».

     Странная судьба отняла у Л. Н-ча его лучшего друга и помощника в деле кормления голодающих и хозяина того дома, где он жил, Ивана Ивановича Раевского. В одну из своих деловых поездок он простудился, заболел и через несколько дней, 26 ноября, скончался. Смерть эта произвела на Льва Николаевича сильное, глубокое впечатление, сблизила его ещё более с семьёй покойного и заставила пережить много трогательных моментов духовного единения как с отходящим в вечность, так и с остающимися окружавшими его людьми. Это впечатление от смерти Раевского Л. Н-ч неоднократно выражает в своих письмах того времени.
     В письме к В. Г. Ч-ву он так пишет о болезни Раевского:
     «Кроме всего этого, занимающего время, вот уже пятый день, как заболел наш хозяин и мой приятель, которого я и всегда любил, и теперь особенно оценил и полюбил, Ив. Ив. Раевский. Это человек 56 лет, необыкновенно чистой жизни и бессознательный христианин с некоторой «pudeur» [фр. “стыдливостью”, “сдержанностью”] к выраже-нию и проявлению своих христианских чувств. Он всегда бывал занят народными делами и теперь последнее время особенно горячо, страстно был занят продовольствием. Ему обязаны столовые своей формой, и он — главная точка опоры. Он и практичен, и опытен, и замечательно прост в приёмах, и добр, и вот он заболел. Доктор говорит инфлуенцей, а мне кажется, что он умирает. Его жена, тоже прекрасная женщина, здесь, вчера приехала из Тулы, и мы сидим дни и ночи отчасти в комнате больного, ожидая конца, как всегда обманывая себя и надеясь против всякой надежды».
     «У меня большое горе, — пишет Л. Н-ч через несколько дней после смерти Раевского Александре Андр. Толстой, — умер мой друг, один из лучших людей, которых я знал, умер на моих руках в неделю от инфлуенции. Мы с ним вместе работали и полюбили друг друга больше, чем прежде».
     В письме к Софье Андреевне он так выражает свои чувства:
     «Мне ужасно жалко его. Я очень, очень его полюбил. И не могу простить себе, что я так не понимал его прежде. Но зато как нам радостно, молодо, восторженно было часто последнее время вместе быть и работать».
     Понятны тревоги Софьи Андреевны, переживавшей в Москве, в редкой по своей продолжительности разлуке со Львом Николаевичем, все эти волнения, и она усиленно звала его в Москву.
     Л. Н-ч кротко и нежно отвечал на этот зов:


____
191

     «Мы все совершенно здоровы и желали бы пробыть несколько дней после похорон, чтобы не было того впечатления людям, что всё дело оборвалось и кончилось со смертью Ив. Ив-ча. Я говорю: желал бы, но всё будет зависеть от твоего мужества. Я понимаю, что тебе страшно жутко, но вместе с тем не могу не видеть, что нет никаких оснований для беспокойства. Всё решится само собой. Одно знаю, что люблю тебя всей душой и стремлюсь тебя увидать и успокоить».
     После этого письма Л. Н-ч действительно поехал в Москву и пробыл там неделю. Из Москвы он пишет своему другу Александре Андреевне Толстой:
     «Дело наше идёт так хорошо, как я и не мечтал, и всё дальше и дальше затягивает. Бедствие велико, но радостно видеть, что и сочувствие велико. Я это теперь увидал в Москве, не по московским жителям, но по тем жителям губернии, которые имеют связи с Москвою. Страшно подумать, что было бы, если бы вдруг прекратилась деятельность общества. Говорят, что в Петербурге не верят серьёзности положения. Это грех. Я встретил у Раевского моряка Протопопова, с которым мы вместе были 35 лет тому назад на Язоновском редуте в Севастополе. Он очень милый человек, теперь председатель управы, хлопочет, покупает хлеб. Он очень верно сказал мне, что испытывает чувство подобное тому, как бывало в Севастополе. «Спокоен, т. е. перестаёшь быть беспокоен только тогда, когда что-нибудь делаешь для борьбы с бедой». Будет ли успех, — не знаешь, а надо работать, иначе нельзя жить. Отчего не сделают перепись всему хлебу в России?» 1

_____________________
     1  Толстовский  музей.  T.  I,  стр.  371.

     Но вот он снова в Бегичевке и снова весь погружён в практику своего сложного, огромного дела.
     14 декабря он между прочим пишет Черткову:
     «Пишу второпях, как, к сожалению, я всегда второпях теперь. Знаю, что это нехорошо, да нельзя иначе. Тороплюсь же больше внешней стороной. В душе, слава Богу, чувствую спокойствие. Даже нынче ночью много думал о себе и нашем деле. Удивительно премудро устроено всё. Сколько раз приходилось думать о том, как невыгодна для души та деятельность, которою мы заняты, тем, что нас хвалят. Я даже серьёзно сомневался в её достоинстве именно поэтому; но теперь оказывается, что нас ругают и называют и считают меня антихристом. «А если меня называли Вельзевулом, то и вас также», сказано. И то, что было в первую минуту огорчительно, стало радостно».
     Самая сущность того дела, которым он был занят, не переставала беспокоить его, и он то оправдывает его, то кается в нём. Характерно в этом отношении его письмо к Ник. Ник. Ге. В декабре он между прочим пишет ему:
     «Мы были в Москве, вернулись опять сюда. Порадуйтесь за меня: на этом деле, которое само по себе нехорошо, исполнено греха, я сошёлся, как никогда не сходился, с женой. Да, бережно надо обходиться с людьми.
     У нас Новосёлов и Гастев живут. Очень много тут и худого, и хорошего. Но жить, как я жил, спокойно дома, не мог бы» 2.

_______________
     2 Архив Черткова.

     Беспокойство о том, что он участвует в большом денежном деле, противном его совести, особенно резко выразилось в его письме к Фейнерману. Вот что он пишет ему в декабре этого года:
     «Я живу скверно. Сам не знаю, как меня затянуло в эту тягостную для меня работу по кормлению голодных. Не мне, кормящемуся ими, кормить их. Но затянуло так, что я оказался распределителем той блевотины, которой рвёт богачей.
     Чувствую, что это скверно и противно, но не могу устраниться: не то, что не считаю это нужным — считаю, что д;лжно мне устраниться, но недостаёт

____
192

сил. Я начал с того, что написал статью по случаю голода, в которой высказал главную мысль, — ту, что всё произошло от нашего греха — отделения себя от братьев, и что спасение и поправка делу одна: покаяние, т. е. изменение жизни, разрушение стены между нами и народом и сближение, слияние с ним, невольное, вследствие отречения от преимуществ. Со статьёй этой, которую я отдал в «Вопросы психологии», Грот возился месяц и теперь возится. Её и смягчали, и пропускали, и не пропускали, и кончилось тем, что её до сих пор нет. Мысли же, вызванные статьёй, заставили меня поселиться среди голодающих; а тут жена напечатала письмо, вызвавшее пожертвования, и я сам не заметил, как я очутился в положении распределителя чужой блевотины и вместе с тем стал в известные обязательные отношения к здешнему народу. Бедствие здесь большое и всё растёт, а помощь увеличивается в меньшей прогрессии, чем бедствие, и потому, раз попавши в это положение, уже невозможно, прямо не могу отстраниться».
     Наконец Л. Н-ч снова собирается в Москву на более продолжительное время и начинает подготовлять дела свои к отъезду. 25 декабря он между прочим пишет Софье Андреевне:
     «Я нынче верхом ездил далеко по столовым. Надо все объездить перед отъездом. Всё идёт хорошо: всё независимо от нашей воли расширяется. Третьего дня был в деревне, где на 9 дворов одна корова; нынче был в деревне, где почти все нищие. Я говорю нищие в том смысле, что это всё люди, не могущие уже жить своими средствами и требующие помощи, не держащиеся уже на воде, а хватающиеся за других. Таких всё больше и больше».
     30 декабря он выезжает в Москву и по дороге со станции пишет Черткову:
     «Я очень собою недоволен, и от этого мне грустно. Соблазн славы людской не одолевает, а подковыривается, да и одолевает. И потому сведения, вами сообщённые, мне очень полезны. Сначала больно, а потом чувствуешь, что на пользу».
     Сведения, сообщённые Л. Н-чу Чертковым, касались, очевидно, неодобрения его деятельности одной частью русского общества. Эти неодобрительные слухи, хотя Л. Н-ч принимал их с благодарностью и смирением, много мешали правильному течению дела и раз даже угрожали полным прекращением его. Особенно ярко эта враждебность тёмных сил выразилась в начале 1892 года.


ГЛАВА 14.
1892 год.
Продолжение деятельности Льва Николаевича
среди голодающих

 

     30-го декабря Л. Н-ч приехал в Москву отдохнуть от трудной продовольственной жизни и побыть с семьёй, с которой был необычно долго в разлуке. В Москве он пробыл весь январь месяц. Но уже с 15 января его потянуло на прежнюю работу.
     В это время он писал Черткову:
     «Я ещё в Москве и очень каюсь и тягощусь здешней жизнью. Здесь всё идут пожертвования, есть ещё деньги столовых на 30 и всё прибывают, а когда я уехал оттуда, там было 70 столовых и были просьбы от деревень 20,

____
193

очень нуждающихся, которых, я думал, что нельзя удовлетворить. А теперь можно, а я сижу здесь. А 30; мороза, а там нет во многих близких местах ни пищи, ни топлива. Жена обещается ехать со мной туда на неделю, она на неделю, а я останусь после 20-го, но пока тяжело. Были Раевские молодые, а теперь Илья; но, не говоря о том, что всё-таки я там нужен, моя-то жизнь здесь не нужная. Одно, чем могу немного утешаться, это то, что написал здесь и, кажется, что кончил 8 главу (Царства Божия). Всё это вышло не так, как я думал. То воззвание, которое я думал и вы советовали поместить в конце, не подошло. Но, кажется, вышло так, как должно быть. Завтра, если буду жив, поправлю по переписанному и надеюсь, что исправлю, вычеркну, прибавлю, переставлю, но не изменю. Нужно это — нужно. Может быть, я заблуждаюсь, но мне кажется, что, пиша это, я делаю то, что велит Бог».
    Л. Н-чу пришлось прожить в Москве до начала февраля. Софья Андреевна проводила его в Бегичевку, пробыла там день и вернулась в Москву.
    В это время над Л. Н-чем собралась гроза, не посмевшая разразиться, ушедшая туда, откуда пришла, но всё-таки наделавшая ему немало хлопот и волнений, а особенно С. А-не. Гром грянул из редакции «Московских ведомостей».
    Поводом к этому нападению послужило следующее. В январской 1892 г. «Книжке недели» появилась статья Л. Н-ча под названием «Помощь голодным». Она представляла весьма сокращённый и урезанный цензурой вариант его большой статьи, которую Л. Н-ч написал ещё осенью 1891 года, основываясь на впечатлениях из своей поездки по неурожайным местностям. Л. Н-ч дал тогда этой статье название «Письма о голоде» и хотел поместить её в журнале Н. Я. Грота «Вопросы психологии и философии». Но, несмотря на все хлопоты Грота, цензура не позволила напечатать её в полном виде, а в урезанном печатать не хотел Грот из уважения к автору. Тогда Л. Н-ч распорядился, чтобы в корректурных оттисках, без всяких урезок, статья эта была передана в распоряжение переводчиков французского, датского и английского, Диллона. Первые два перевода прошли незамеченными, а на английский обратили внимание в Москве.
    21 января в передовой статье редакция «Московских ведомостей» перепечатывает большой кусок этой статьи, причём комбинирует несколько фраз с более резким осуждением современного порядка вещей и с комментариями такого рода:

     «Письмо это столь характерно, что мы приводим его целиком для того, чтобы всем открыть глаза на истинный смысл той пропаганды, которую ведёт граф Толстой и которую многие у нас (надеемся, что по неведению) считают вполне невинною и даже благотворною. Читайте и судите».

     Рецензент заключает так:

     «В другом письме граф Толстой задаётся «самоважнейшим вопросом», понимают ли сами крестьяне серьёзность своего положения и необходимость вовремя проснуться и самим предпринять что-нибудь ввиду того, что никто другой им помочь не может, ибо если они сами ничего не предпримут, «они передохнут к весне, как пчёлы без мёду».
     Письма графа Толстого не нуждаются в каких-либо комментариях: они являются открытой пропагандой к ниспровержению всего существующего во всём мире социального и экономического строя, который, с весьма понятною целью, приписывается графом одной только России. Пропаганда графа есть пропаганда самого разнузданного социализма, пред которым бледнеет даже наша подпольная пропаганда.

____
194

     На днях нам прислали по почте один из подпольных печатных мерзких листков, в котором так же, как у графа Толстого, говорится, что «спасение русской земли в ней самой, а не в министрах, генерал-губернаторах и губернаторах, которые привели Россию к самому краю пропасти». В этом листке высказывается та же нелепая мысль, будто «правительство довело Россию до голода», как и у графа Толстого, который, хотя и не имеет ничего общего с подпольными агитаторами, тем не менее тоже твердит, что «правительство является паразитом народа», высасывающим его соки ради собственного удовольствия!
     Но подпольные агитаторы стремятся к мятежу, выставляя в виде приманки «конституцию» как средство к тому хаосу, о котором они мечтают, а граф открыто проповедует программу социальной революции, повторяя за западными социалистами избитые, нелепые, но всегда действующие на невежественную массу фразы о том, как «богачи пьют пот от народа, пожирая всё, что народ имеет и производит».
     Можем ли мы оставаться равнодушными при подобной пропаганде, которую могут не замечать разве только люди совершенно слепые или не желающие видеть?».

     Авторитетный ещё тогда голос «Московских ведомостей», пославший упрёк в преступном равнодушии власть имущим, возымел своё действие.
     «Сферы» заволновались.
     О том, как отразилась эта выходка «Моск. вед.» на высших сферах, хорошо рассказывает родственница Л. Н-ча, графиня Александра Андреевна в своих воспомина-ниях:
     «Когда солнце блещет слишком ярко — тучи недалеко», — так начинает свой рассказ Александра Андреевна; это не всем известная поговорка оправдалась как раз над нашим героем. И в его истории настали тоже смутные времена. С одной стороны, преклонение и курение фимиама шло своим чередом, а с другой — явились вражда и зависть.
     «По-моему, — писала графиня, — нет ничего гаже и печальнее, как журнальная война. В Москве вдруг зашевелилось целое полчище этих подпольных крыс, которые силились во что бы то ни стало очернить Льва Николаевича не только в настоящем, но и в прошедшем, выбрасывая на свет из своей крысиной норы давно забытые литературные его грехи, ими же когда-то об-глоданные, т. е. то, что всякий автор и поэт позволяет себе тайком, в своей молодости, en guise d'airs de bravoure 1.

__________
     1 В духе смелости.


Затем самое худшее разразилось из чистой неосторож-ности Льва Николаевича, который, пренебрегая мнением общим и главное — цензурным, допустил одного английского журналиста унести с собою, — конечно, не для печати, — статью антиправительственную; этот же сын de la perfide Albion [фр. коварного Альбиона] немедленно же напечатал её в газете с заявлением, что Лёв Николаевич дал ему на то разрешение».

     Возмущения графини Александры Андреевны ковар-ством сына Альбиона здесь совершенно были напрасны, так как Л. Н-ч лично распорядился передать переводчикам для печати свою статью, хотя перевод и не был сделан с должной корректностью.

     «Можно себе представить, — продолжает графиня Александра Андреевна, — с какой демонской радостью московские крысы ухватились за эту статью, цитируя её в своих «Ведомостях» со своими, конечно, комментариями и при-
____
195

давая мыслям автора совершенно другой и, разумеется, ещё более худший смысл… Не берусь описывать, какой переполох последовал по всей Европе из-за этой статьи и сколько было придумано московскими журналистами наказаний бедному Льву Николаевичу: ему предсказывали Сибирь, крепость, изгнание из России, чуть ли даже не виселицу…
     Иностранные газеты, по обыкновению, переполнились подробностями этого инцидента, и в продолжение двух-трёх месяцев я беспрестанно получала отовсюду, не исключая Америки, письма с просьбою уведомить их, к чему именно приговорён известный писатель, мой родственник… В это время до меня стали доходить петербургские слухи, что министр внутренних дел, граф Дмитрий Андреевич Толстой, по наущению московских публицистов проектирует для Льва Николаевича заточение в Суздальский монастырь без права писать, то есть ему стали бы отпускать бумагу в ограниченном размере, при том непременном условии, что новое количество он будет получать лишь по возвращении (исписанным) того, что было отпущено ему ранее».
     Поражённая, потрясённая подобными зловещими слухами и толками, Графиня Александра Андреевна решает ехать сама к министру, чтобы лично от него узнать всё.
     «Я застала его дома, — рассказывает графиня, — и в большом, по-видимому, недоумении. Таким, по крайней мере, недоумевающим он мне представился.
     — Право, не знаю, на что решиться, — сказал граф Д. А. Толстой Александре Андреевне. — Прочтите вот все эти доносы на Льва Толстого… Первые, полученные мною, я положил под сукно; но не могу же я всю эту историю скрывать от государя…
     — Разумеется, нет, — отвечала графиня, — но вы должны знать, что государь очень любит Льва, et probablement que cela adouera ses impressions…» 1

________________
      1 И, вероятно, это смягчит его впечатления.

     И вот, — говорит графиня, — когда я узнала и увидела, какой опасности может подвергнуться Лёв Николаевич от доклада Дмитрия Андреевича государю, и что этот доклад будет сделан на днях, я решилась употребить всё своё влияние, чтобы его спасти. Я написала государю, что мне очень нужно его видеть, и просила назначить мне для этого время. Представьте мою радость, когда я вдруг получила ответ, что в тот же день государь зайдёт ко мне сам.
     Я была сильно взволнована, ожидая его посещения, и мысленно просила Бога помочь мне. Наконец, государь вошёл. Я заметила, что лицо его утомлено и он был чем-то расстроен. Но это не изменило моего намерения и лишь придало мне большую решимость. На вопрос государя, что я имею сказать ему, я отвечала прямо:
    — На днях вам будет сделан доклад о заточении в монастырь самого гениального человека в России.
    Лицо государя мгновенно изменилось: оно стало строгим и глубоко опечаленным.
    — Толстого? — коротко спросил он.
    — Вы угадали, государь, — ответила я.
    — Значит, он злоумышляет на мою жизнь? — спросил государь.
    Я изумилась, но внутренне была обрадована: я подумала, что только одно это (преступление) могло бы склонить государя к утверждению доклада Дмитрия Андреевича…

____
196

    И действительно, как оказалось, прослушав доклад Дмитрия Андреевича о случившемся и о сильном будто бы возбуждении публики, государь, отклоняя от себя доклад, ответил буквально следующее:
     — Прошу вас Толстого не трогать. Я нисколько не намерен сделать из него мученика и обратить на себя всеобщее негодование. Если он виноват, тем хуже для него.
     Я узнала тогда же, что Дмитрий Андреевич вернулся из Гатчины, изображая из себя, по его словам, «вполне счастливого человека», так как, в случае утверждения его доклада, и на него, конечно, пало бы немало нареканий. Он это хорошо понимал и довольно искусно входил в роль «счастливого» человека…» 1

_______________
      1 Мы цитируем  рассказ А. А – ны по воспоминаниям Захарьина-Якунина.

     В этом рассказе, подкупающем своей искренностью и доброжелательностью ко Л. Н-чу, есть крупное противоре-чие. Упоминание о кознях «Московских ведомостей», несомненно, указывает на то, что описанный случай относится к январю 1892 года. На это же указывает и упоминание А. А-ны о коварстве английского переводчика, так как «разоблачения» «Московских ведомостей» были извлечены именно из перевода английского переводчика Диллона. Но в это время министра Толстого уже не было в живых. Он, как известно, умер в 1889 году. И, стало быть, графиня Александра Андреевна не могла ездить к нему, и доклад государю делал не он. Весьма вероятно, что графиня, с ослабевшей под старость памятью (записки её помечены 1899 годом, т. е. она их писала 82 лет, за 4 года до своей смерти), слила два происшествия в одно, так как ещё в 1886 году Л. Н-чу угрожали какими-то репрессиями за распространение его статьи «Николай Палкин». Но тогда это не было так серьёзно, и встречу её и разговор с государем следует отнести именно к 1892 году.
     Передавались в обществе и в семье Толстых и другие варианты разговора государя Александра III с гр. Ал. Андр. Толстой. Рассказывали, что государь, встретив А. А., показал ей номер «Московских ведомостей» со словами: «Посмотрите, как пишет наш с вами протеже!», и, выслушав успокоительное замечание гр. А. А-ны, всё-таки с огорчением прибавил: «Предал меня врагам моим».
     Волновалась и семья Л. Н-ча, особенно Софья Андреевна. И под влиянием её страха Л. Н-ч решился написать опровержение нелепых слухов. Он сделал это в такой форме:

     В середине февраля гр. С. А-на разослала по многим редакциям следующее письмо:

                «Милостивый государь!
     Получив из Бегичевки, Данковского уезда, ниже-следующее письмо моего мужа, предназначенное для напечатания, покорнейше прошу поместить его в вашем издании. Гр. Софья Толстая».

     Письмо Л. Н-ча:

     «Милостивый государь, господин редактор!
     В ответ на получаемые мною от разных лиц письма с просьбами о том, действительно ли написаны и посланы мною в английские газеты письма, из которых сделаны выписки в номере 22 «Московских ведомостей», покорно прощу поместить следующее моё заявление.
     Писем никаких я в английские газеты не писал. Выписка же, напечатанная мелким шрифтом и приписываемая мне, есть очень изменённое (вследствие двукратного — сначала на английский, потом на русский язык — слишком
____
197

вольного перевода) место из моей статьи, ещё в октябре отданной в московский журнал и не напечатанной, и после того отданной, по обыкновению моему, в полное распоряжение иностранных переводчиков.
     Место же в статье «Московских ведомостей», напечатанное вслед за выпиской из перевода моей статьи крупным шрифтом и выдаваемое за выраженную мною будто бы во втором письме мысль о том, как должен поступать народ для избавления себя от голода, есть сплошной вымысел.
     В этом месте составитель статьи пользуется моими словами, употреблёнными совершенно в другом смысле, для выражения совершенно чуждой и противной моим убеждениям мысли.
С совершенным уважением  Лев Толстой».

    12 февраля 1892 г., Бегичевка.

    Опровержение это было вызвано отчасти поездкой С. А-ны к великому князю Сергею Александровичу, тогдашнему генерал-губернатору Москвы, с просьбой заступничества. С. А. уехала от него, конечно, успокоенная, причём великий князь сказал ей, что было бы хорошо, если бы граф поместил опровержение в «Правительственном вестнике».
     «Правительственный вестник» отказался напечатать это письмо на том основании, что полемика не допускается на страницах официального органа.
     В это время за границей в газетах уже печатались статьи под названием «Заточение Льва Толстого», в которых приводились разные слухи об угрожающей Л. Н-чу опасности, перепечатывались заметки «Московских ведомостей» и «Гражданина», причем либеральная пресса возмущалась против посягательства «на славнейшую литературную карьеру XIX века».
     Всё это сильно беспокоило Софью Андреевну, и она обратилась в иностранные газеты со следующим письмом:

     «Милостивый государь господин редактор!
     Ежедневно получаю я письма и вырезки из иностранных газет, где говорится об арестовании моего мужа, графа Толстого. Считаю своей обязанностью сообщить всю правду о муже тем, кто интересуется его судьбой. Графа Толстого правительство не только не тревожит, но администрация, напротив, деятельно помогает ему в его работе на пользу пострадавших от неурожая. Враждебные ему элементы, небольшая горсть, впрочем, с «Московскими ведомостями» во главе, постарались было извратить его статью, написанную для русского журнала и далеко не верно переданную в переводе, в таком смысле, что статья противоречила всем взглядам графа. Случай этот и вызвал все разговоры и толки. В особенности тяжело мне читать в иностранных газетах, что заточение моего мужа произошло по приказанию высшей власти. Высшая власть была всегда особенно благосклонна к нашей семье».
     Это письмо в заграничную печать было написано и разослано уже без ведома Льва Николаевича.
     Л. Н-ч стал замечать, что написанное им опровержение уже начинает быть эксплуатируемо в том смысле, что он оправдывается во взводимых на него обвинениях, и это побудило его написать Софье Андреевне следующее письмо:
     «Я по письму милой Александры Андреевны вижу, что у них тон такой, что я в чём-то провинился, и мне надо перед кем-то оправдываться. Этот тон надо не допускать. Я пишу то, что думаю, и то, что не может нравиться ни правительствам, ни богатым классам, уж 12 лет, и пишу не нечаянно, а сознательно,

____
198

и не только оправдываться в этом не намерен, но надеюсь, что те, которые желают, чтобы я оправдывался, постараются хоть не оправдаться, а очиститься от того, в чём не я, а вся жизнь их обвиняет. В частном же этом случае происходит следующее: правительство устраивает цензуру, нелепую и беззаконную, мешающую проявляться мыслям людей в их настоящем свете. Невольно происходит то, что вещи эти в искажённом виде являются за границей. Правительство приходит в волнение, и вместо того, чтобы открыто, честно разобрать дело, опять прячется за цензуру, и вместе чем-то обижается, позволяет себе обвинять ещё других, а не себя. То же, что я писал в статье о голоде, есть часть того, что я 12 лет на все лады пишу и говорю, и буду говорить до самой смерти, и что говорит со мной всё, что есть просвещённого и честного во всём мире, что говорит сердце каждого неиспорченного человека, и что говорит христианство, которое исповедуют те, которые ужасаются.
     Пожалуйста, не принимай тона обвинённой. Это совершенная перестановка ролей. Можно молчать. Если же не молчать, то можно только обвинять — не «Московские ведомости», которые вовсе не интересны, и не людей, а те условия жизни, при которых возможно то, что возможно у нас. Я давно хотел тебе написать это. И нынче рано утром, со свежей головой, высказываю то, что думал об этом. Заметь при этом, что есть мои писания в десятках тысяч экземплярах на разных языках, в которых изложены мои взгляды. И вдруг, по каким-то таинственным письмам, появившимся в английских газетах, все вдруг поняли, что я за птица. Ведь это смешно. Только те невежественные лица, из которых самые невежественные те, что составляют двор, могут не знать того, что я писал, и думать, что такие взгляды, как мои, могут в одни день вдруг перемениться и сделаться революционными. Всё это просто смешно и рассуждать с такими людьми для меня и унизительно, и оскорбительно.
     Боюсь, что ты будешь бранить меня за эти речи, милый друг, и обвинять в гордости. Но это будет несправедливо. Не гордость, а те основы христианства, которыми я живу, не могут подгибаться под требованиями нехристианских людей, и я отстаиваю не себя и оскорбляюсь не за себя, а за те основы, которыми живу. Пишу же заявления и подписал потому, что, как справедливо пишет милый Грот, истину всегда надо восстанавливать, если это нужно. Те же, которые рвут портреты, совершенно напрасно их имели».
     Эта последняя фраза вызвана была тем, что до Л. Н-ча дошли слухи, что грубая реакционная часть русского общества, возмущённая революционными выходками Л. Н-ча, стала уничтожать имевшиеся у них портреты Толстого как гениального писателя.
     Лев Н-ч считал инцидент исчерпанным, но в обществе ещё долго волновались этим событием, которое, как камень, брошенный в воду, расходящимися кругами захватывало всё большее и большее пространство.
     Особенно был задет этим делом переводчик Диллон. Опровержение Льва Н-ча бросало тень на добросовест-ность его работы; вероятно, этим воспользовались его конкуренты, чтобы подставить ему ножку, и он, расстроенный, приехал в Бегичевку, умоляя спасти его, так как ему угрожают увольнением от должности корреспондента, если он не доставит вновь удостоверения в правильности перевода. Лев Н-ч, пожалев его, дал ему такое удостоверение, но в это дело вмешалась бывшая тогда в Бегичевке С. А-на, и уничтожила удостоверение.
    Задет был этим происшествием и писатель Н. С. Лесков, всегда с особенным интересом следивший за всем, что окружало Л. Н-ча, и в то же время протежировавший корреспонденту Диллону.

_____
199

     Вот его письмо ко мне, полное возмущения и жалобы, но, как всегда, приправленное остроумием, иронией и шуткой:
     «Милый друг Павел Иванович!
     Письмо ваше, написанное перед выездом из Бегичевки, получил и благодарю за него и за приложенную при нём копию с письма о Карме. Это прекрасно, но что произошло с тех пор по «инциденту об искажениях», — всё не прекрасно, и это было причиною, что я долго не мог отвечать вам. Я был глубоко потрясён и взволнован этим «инцидентом», в котором не было никакой надобности. Затвердили, что есть будто «искажения», и как стали на этом, так и пёрли, несмотря на все доводы друзей, что «искажений» нет, и на то, что прекратить говор об этом во всех отношениях достойнее, чем продолжать его ввиду очевидной невозможности доказать то, чего нет… Говорят, будто даже и вы были за продолжение этой несчастной полемики, положившей смутительную тень на правдивость и прямоту характера Л. Н-ча и тем исполнившую мучительными ощущениями души превосходных людей, которые его любят и которые теперь ходят постыждённые и молчат, чувствуя, подавляющую скорбь… Могу, по примеру известного американца, изречь «проклятие тому гусю, который дал перо, которым графиня имела возможность написать свой протест». Где была хоть какая-нибудь расчётливость, когда она за это бралась и преследовала это с настойчивостью, достойной совсем иного дела?.. и что за муки созданы бедному Диллону, который сам бы на себе всё перенёс в молчании, но он не имел права отказаться от исполнения требования «Daily Telegr.» — компанейской газеты, рисковавшей сразу потерять всю свою репутацию в глазах всего мира, и разорить своё дело, поглотив средства всех своих капиталистов… Что было делать бедному Диллону, когда от него потребовали, чтобы «протест графини» был опровергнут здесь, в России? Несчастный человек был вынужден писать против того, кого он любит и уважает, и искать средств обличить его при посредстве таких органов, куда он не хотел бы и заглянуть… Какое терзание создано этому человеку, всегда обнаруживавшему самую благородную и полезную преданность Л. Н-чу!.. И, однако, мы видим, что в непостижимом решении стоять за наличность «искажений» участвует и сам Л. Н-ч!.. Что же это такое? Как это понимать? Где же, наконец, искажения?.. Где их видели Л. Н., графиня, Ч-ков и вы! Пожалуйста, покажите их! Нас ведь со всех сторон вышучивают и выспрашивают, и мы должны бы знать, что отвечать, — где искажения, когда нет искажений! Вы не знаете и не можете знать, как это тяжело и больно, потому что вы стоите среди своих, а мы вертимся среди чужих и видим смятения превосходных душ и их отпадения по сомнению в искренности того человека, который нам дороже всех, живущих под солнцем!.. Ч-в нам разорил центр, а теперь он же помогает поражать и «рассеяние»… Вы говорите, что «он ведёт свою линию»… Я это знаю, но я думаю, что ему бы и довольно было «только вести свою линию». Живучи в деревнях, люди теряют масштаб измерений, при которых идут возведения в городах. Это давно известно, и на наших дельцах это ещё раз доказано с такою чертовской убедительностью, что я ещё раз хотел бы послать «проклятие гусю, давшему перо», которым графиня пишет свои «артиклы». Что же будет ещё? Неужели ещё будут от неё новые артиклы?! Неужто вы все не видите, к чему это ведёт и кому вы играете в руку! Ему лучше бы быть немножко оболганным, чем смутить людей, его любящих. Целую вас.
     Н. Лесков».

____
200

     Как пишет Лесков, Диллону ничего не осталось делать, как доказывать, что искажений не было. Так как в том же самом были заинтересованы и «Московские ведомости», то он обратился к ним с просьбой напечатать доказательство того, что никаких искажений не было.
     В одном из современных журналов так говорится об этом новом выступлении «Московских ведомостей»:
     «Заявлением Л. Н-ча инцидент мог бы считаться исчерпанным, если бы не те же «Московские ведомости», которые, желая продолжать сенсацию, обрушились на Толстого с новым потоком ругательств и обвинений. Для доказательства верности своего перевода они ссылаются на перевод г. Диллона и печатают отзывы об этом последнем переводе самого графа, хотя верность перевода, сделанного с русского языка на английский, ещё не гарантирует верности перевода, сделанного обратно в редакции московской газеты с английского языка на русский».
     Достаточно лёгкого поверхностного сравнения напечатанного в «Московских ведомостях» с тем, что было написано Л. Н-чем, чтобы увидать, что если нет больших искажений, то есть весьма неточный перевод, перестановки, подбор и сопоставления более резких фраз, от кого бы это ни исходило, от «Московских ведомостей» или от Диллона, или от обоих вместе, чтобы согласиться вполне с Л. Н-чем, что он не мог признать себя автором приведённых отрывков.
     Эта канитель утомила, наконец, и Л. Н-ча, и он выражает своё полное равнодушие к происходящему и высказывает своё примиряющее мнение в письме к Черткову от 21 марта 1892 года.
     «Статьи «Московских ведомостей» и «Гражданина» и письма Диллона были мне неприятны, в особенности Диллона тем, что никак не можешь догадаться, чем вызвал враждебное чувство в людях. В особенности Диллона. Мотивы его я совершенно не понимаю. И, не притворяясь, могу сказать, что он мне прямо жалок теми тяжёлыми чувствами, которые он испытывает, и которые побуждают его писать то, что он пишет. Тут всё полуправда, полуложь, и разобраться в этом, когда нет доброжелательства людей друг к другу, нет никакой возможности, и потому самое лучшее ничего не говорить. Впрочем, делайте, как знаете. Я знаю, что так как мне действительно во всём этом ничего не было нужно или тем менее страшно, что я и не мог ничего желать выказать или скрыть, а возражать на всё, что могут вам приписать, не любя вас, никак невозможно».

     А между тем статья, из-за которой загорелся весь этот сыр-бор, представляла замечательное литературное явление.
     Мы передадим здесь вкратце содержание этой статьи и приведём некоторые отрывки, цитируя их по полному экземпляру.
     В этой статье Л. Н-ч старался разъяснеть людям их нравственные и общественные обязанности перед лицом объявшего Россию бедствия.
     В начале этой статьи, которая называлась «Письма о голоде», Л. Н-ч говорит, что в то время в газетах как бы вошло в обычай порицать администрацию и земство за их бездеятельность, но это неправда, на его глазах происходила напряжённая деятельность и администрации и земства, но и та и другая были неудачны и не достигали цели. Причины этой неудачи Л. Н-ч видел в отдалении от народа тех деятелей, которым было поручено спасение народа от бедствий голода.

____
201

     Неудача помощи и взаимная критика обостряли отношения между администрацией и земством, и от этого страдало самое дело. Земство и администрация были несогласны даже в определении размеров бедствия: администрация была склонна уменьшать его значение, земство — преувеличивать. Оба ведомства были согласны лишь в том, что бедствие надвигается. Л. Н-ч образно так выражал их отношение к народной беде:
     «Для того, чтобы наложить заплату, вырезать и приготовить её, надо знать размер дыры. Одни говорит, что дыра невелика и как бы заплата не разодрала дальше; другие говорят, что недостанет и материи на заплату».
     Для того, чтобы определить действительные размеры бедствия, Л. Н-ч лично обследовал несколько уездов Тульской и Рязанской губерний, и чем больше он подвигался на восток, тем бедствие усиливалось. Так, в Крапивенском уезде, Тульской губернии, при исследовании крестьянских хозяйств оказывалось 50 среднего достатка и 20 очень плохих, в Богородицком уезде средних оказывалось только 25, а плохих 50, в Ефремовском уезде цифры оказались ещё более неблагоприятными, а в соседнем Данковском уезде, Рязанской губ., предстоящее бедствие принимало уже угрожающие размеры. Таким образом, Л. Н-ч сам лично убедился в наличности бедствия не только этого года, но бедствия продолжающегося уже много лет, постепенного обеднения крестьянства в самой богатой, центральной, черноземной части России.
     Недостаточность, несвоевременность и неудовлетвори-тельность помощи, оказываемой администрацией и земством, происходили, по мнению Л. Н-ча, оттого, что и то и другое ведомство слишком материально смотрели на вопрос помощи. Они видели наступивший дефицит крестьянского хозяйства и, определив его размеры, решили пополнить ссудой или даровой раздачей. Но такое отношение, по мнению Л. Н-ча, годилось бы по отношению голодающих животных, которых легко удовлетворить определённым количеством пищи; не то выходит с удовлетворением нужды крестьян, если принять во внимание всю сложность их взаимных отношений, всю напряженность их труда, все разнообразие их потребностей, прихода и расхода в их крестьянском бюджете. Л. Н-ч так поясняет свою мысль:
     «Кормить мужика это — всё равно, что во время весны, когда пробилась трава, которую может набрать скотина, держать скотину в стойле и самому щипать для неё эту траву, т. е. лишить стадо той огромной силы собирания, которая есть в нём, и тем погубить его.
     Нечто подобное совершилось бы и с мужиком, если бы стали точно так кормить его, и он поверил бы этому.
     Бюджет мужика не сходится, — дефицит, — ему нечем кормиться, — надо его кормить.
     Да учтите всякого среднего мужика не в неурожайный год, когда, как у нас, сплошь и рядом хлеба только до Рождества, и вы увидите, что ему в обыкновенные года, по спискам урожая, кормиться нечем, и дефицит такой, что ему непременно надо перевести скотину и самому раз в день есть.
     Таков бюджет среднего мужика, — про бедного и говорить нечего, — а смотришь, он не только не перевёл скотину, но женил сына или выдал дочь, справил праздник и прокурил 5 рублей на табак. Кто не видал пожаров, очищавших всё? Казалось бы, надо погибнуть погорель-цам. Смотришь, кому пособил сват, дядя, кто достал кубышку, кто задался в работники, а кто поехал побираться; энергия напряглась и смотришь — через два года справились не хуже прежнего».

____
202

     С одной стороны, нельзя оставить без помощи, так как крестьянство разорено и погибает, с другой стороны, даровая помощь ослабляет энергию сопротивления бедствию и в конце концов ведёт к тому же разорению. И Л. Н-ч заключает так:
     «В этом cercle vicieux [фр. порочном круге] бьются и правительственные лица, и земство. От этого-то и вся та неурядица мер, которые предпринимаются против того голода, про который мы не знаем, есть он или нет, — неурядица оттого, что мы взялись за дело, которое нельзя нам делать. Дело, за которое мы взялись, ведь состоит ни больше ни меньше, как в том, чтобы прокормить народ, т. е. мы взялись за то, чтобы прокормить кормильца, — того, кто кормил и кормит нас.
     Мы так запутались и заврались, что совсем забыли, кто мы! Мы, господа, хотим прокормить народ!»
     И Л. Н-ч ставит вопрос о помощи голодным не на экономическую, а на нравственную почву:
    «Народ голоден оттого, что мы слишком сыты.
     Разве может быть не голоден народ, который, в тех условиях, в которых он живёт, то есть при тех податях, при том малоземелье, при той заброшенности и одичании, в котором его держат, должен производить всю страшную работу, результаты которой поглощают столицы, города и деревенские центры богатых людей?
     Таково его положение всегда.
     Нынешний год только вследствие неурожая показал, что струна слишком натянута».
     И Л. Н-ч обращается с упрёком к современному обществу за его равнодушие к народному бедствию, выразившееся в том, что жизнь этого общества не изменилась при наличности бедствия в народе; это равнодушие происходит от нашего удаления от народа, разъединения с ним. И он вспоминает слова Вольтера:
     «Вольтер говорит, что если бы можно было, пожав шишечку в Париже, этим нажатием убить мандарина в Китае, то редкий парижанин лишил бы себя этого удовольствия.
     И это ужасное нажимание шишечки постоянно совершается у нас на глазах.
     Все богатые русские люди, не переставая, пожимают шишечку и даже не для удовольствия интересного эксперимента, а для самых ничтожных целей. Не говоря о фабричных поколениях, гибнущих на нелепой, мучительной, развращающей работе фабрик для удовольствия богатых, все земледельческое население или огромная часть его, не имея земли, чтобы кормиться, вынуждено к страшному напряжению работы, губящей их физические и духовные силы, только для того, чтобы господа могли увеличивать свою роскошь. Всё население спаивается, эксплуатируется торговцами для этой же цели. Народонаселение вырождается, дети преждевременно умирают, всё для того, чтобы богачи — господа и купцы — жили своей отдельной городской жизнью, со своими дворцами, обедами, концертами, лошадьми, экипажами, лекциями и т. п.
    Разве теперь, когда люди, как говорят, мрут с голода, помещики, купцы, вообще богачи не сидят с запасами хлеба, ожидая еще больших повышений цен? Разве не сбивают цен с работы? Разве чиновники перестают получать жалованье, собираемое с голодных? Разве все интеллигентные люди не продолжают жить по городам для своих, послушаешь их самих, возвышенных целей, — пожирая там, в городах, эти свозимые для них туда средства жизни, от отсутствия которых мрёт народ?

____
203

    Все инстинкты каждого из господ: учёные, служебные, художественные, семейные — такие, которые не имеют ничего общего с жизнью народа. Народ не понимает господ, а господа, хотя и думают, что понимают народ, не понимают его, потому что интересы его не только не одинаковы с господскими, но всегда прямо противополож-ны им.
     Народ нужен нам только как орудие, и орудием этим господа пользуются не по жестокосердию своему, а потому что жизнь их так поставлена, что они не могут не пользоваться им, и их выгоды (сколько бы ни говорили, утешая себя, противное) всегда диаметрально противоположны выгодам народа.
    Чем больше мне дадут жалованья и пенсии, говорит чиновник, т. е. чем больше возьмут с народа, тем мне лучше.
    Чем дороже продадут хлеб и все нужные предметы народу и чем ему будет труднее, тем мне будет лучше, — говорит и купец, и землевладелец.
     Чем дешевле будет работа, т. е. чем беднее будет народ, тем нам лучше, — говорят все люди богатых классов.
     Какое же у нас может быть сочувствие к народу?
    Помощь народу, находящемуся в бедственном положении, может быть только личная.
    Это та деятельность, которая заставляет в нынешнем голодном году в одной местности (это я видел не раз) хозяйку дома при словах «Христа ради!», слышанных под окном, пожаться, поморщиться и потом всё-таки достать с полки последнюю начатую ковригу и отрезать от неё крошечный, в полладони, кусочек, и, перекрестившись, подать его, и она-то устраняет всё препятствия, мешавшие деятельности правительственной с внешней целью.
     И если привилегированный класс действительно искренно желает оказать помощь бедствующему народу, он прежде всего должен разрушить ту стену, которая воздвигнута между ними, должен войти в среду народа с сознанием своей вины перед ним, и тогда только он может найти истинный способ помощи.
     Основой всякой деятельности, имеющей целью помочь ближнему, должно быть самоотвержение и любовь. Вопрос о том, на какого рода жертву способен человек, и тут возможны все ступени, они полны разнообразия — до отдачи жизни своей за други своя. И будет много Закхеев, отдающих часть того, что имеют. Но чтобы быть и Закхеем, нужно стремиться к самоотверженной любви, ясно сознавать высокий нравственный идеал.
     Только при самоотвержении и любви может совершиться чудо насыщения пятью хлебами пяти тысяч, так что ещё останутся целые корзины хлеба.
     Все насытятся и ещё останется, — говорит в заключение Лев Николаевич.
     Но чтобы сделать это, чтобы появилась любовь, необходимо, чтобы деятельность вытекала не из желания, оставаясь в прежних отношениях к народу, поддержать в нем нужные рабочие силы, а из сознания своей вины перед народом, угнетения его и отделения себя от него, из покаяния и смирения.
     Не на гордом сознании своей необходимости народу, на смирении только может вырасти деятельность, которая может спасти народ».
     Так заключает Л. Н-ч свою статью.

     Весь описанный эпизод с «Московскими ведомостями» был только одним из проявлений той глухой ненависти, которую питала ко Л. Н-чу среда тьмы и насилия, обличаемая светом провозглашённой им истины. Не довольствуясь подобными, более или менее открытыми доносами, эта среда прибегала ко


____
204

всевозможным средствам, вплоть до возбуждения фанатизма крестьянской массы. Но здесь она столкнулась со здравым смыслом малокультурного, т. е. мало испорченного человека и не имела успеха; однако, некоторые из проявлений этой агитации получали интересный, комическим характер.
     Татьяна Львовна записывает в своём дневнике такой рассказ:
     «Смешно рассказывал Чистяков о разговоре, который он слышал в Горках. Заговорили о пап;, и один мужик говорит другому, что он слышал, что «этого графа надо потребить». А другой говорит: «Дурак ты, говоришь, такого человека потребить. Он умнеющий человек. Коли сам царь, бросивши дела, мог с его супругой осьмнадцать минут руководствоваться… а ты говоришь “потребить”».
     Местная администрация зорко следила за деятельнос-тью Л. Н-ча и его друзей и, надо ей отдать справедливость, не мешала. Конечно, это доброжелательное отношение было внушено свыше, в виде высочайшего указа: «не стеснять частной благотворительности». Вот интересный документ, сохранившийся в одном из местных архивов; это донесение, в виде частного письма, исправника правителю канцелярии рязанского губернатора.
     «Многоуважаемый Василий Иванович. Посылаю вам еще 5 книжек, розданных гр. Толстым. Дознано: Толстой приезжает с письмоводителем, а в с. Руденку, Горновской волости, приезжал его доверенный, житель с. Клёкоток, Страхов, около 30 лет, высокого роста, борода рыжая, а волосы на голове белые. Как Толстой, так и его письмоводитель и Страхов не едят мясного и когда садятся за стол, не молятся Богу. Это последнее обстоятельство породило в крестьянах подозрение, что Толстой делает это не от Бога, а от антихриста. Но такого мнения не все, а большинство, не мудрствуя, пользуется столовой и заочно благодарят. Надзор, самый тщательный, учреждён, и мне будет известен каждый шаг. С истинным почтением имею честь быть готовый к услугам. Д. Г.».
     В иных местах эти слухи волновали население сильнее, хотя оно и успокаивалось при разумном опровержении этих слухов.
     Вера Михайловна Величкина, много поработавшая около Л. Н-ча, рассказывает в своих записках следующее:
     «Раз прихожу я в соседнее село Круглое и, не доходя ещё до столовой, зашла отдохнуть в одну знакомую хату. Кругом меня, как всегда, мало-помалу собрался народ, и мы мирно разговаривали. Вдруг через собравшуюся толпу пробирается ко мне какой-то мужик в очень возбуждённом настроении, здоровается со мной, садится рядом и говорит:
     — Расскажи мне всё по правде, Вера Михайловна, кто нас кормит, от кого эти столовые и хлеб и кто вас к нам послал? Скажи сама всё откровенно.
     Я очень охотно исполнила, его желание, потому что мы всегда искали случая познакомить население с истинным положением дел, рассказать им о том, что рабочие других стран, — и немцы, и англичане, и американцы, — собирают средства для голодающих русских братьев, а в самой России средства идут не из какой-нибудь правительственной кассы, а помогает само население: собирают извозчики, посылают дети, жертвуя своими игрушками и подарками, собирают рабочие из своих трудовых грошей и т. п.
     Рассказала и о нас, как и почему мы надумали ехать к ним на помощь. Я была очень довольна, что мне представился случай рассказать все, что есть на самом деле, и рассеять разные нелепые, ходившие про нас слухи. Говорили между прочим про нас также и то, что мы питомники воспитательного дома, которым царь дал денег и разослал кормить свой народ.

____
205

     Толпа делалась вокруг меня всё гуще, все внимательно слушали. Когда я кончила, спрашивавший меня встал и сказал:
     — Ну, теперь я от тебя самой всё слышал, кто вы и на какие деньги кормите, и пусть мне теперь кто хочет говорит про тебя, я везде буду тебя защищать и всем буду рассказывать то, что ты мне сказала. Ходи теперь промеж нас спокойно, не бойся, никто обидеть тебя не посмеет.
     Я удивилась.
     — Да ведь я и так всегда спокойно ходила одна по всем селениям и никогда никого из вас не боялась.
     — Да, это точно, мы и то на тебя дивились, что ты одна ходишь. Опасность для тебя была немалая…
     Оказалось, что в селе Круглом, в двух верстах от Рожни, местный священник сказал с амвона проповедь, в которой говорил народу, что мы антихристовы дети, явились сюда соблазнять народ, и что нас нужно избивать. Это говорилось там, где на протяжении 15–20 верст работали только две молоденькие девицы.
     У Ал. Ал. тоже был аналогичный случай. Она лечила одного зажиточного старика и, кажется, помогла ему. И вот он как-то заявил пришедшим к нему посетителям: «Какие же это антихристовы дети, это ангелы Божии, которых нам послал Господь!»
     Когда я, по приезде в Бегичевку, рассказала Л. Н-чу о том, что со мной произошло в Круглом, он пришёл положительно в ужас и взволнованно повторял: «Какой ужас, какой ужас, до чего они, наконец, дойдут!»
     Так как эти и им подобные слухи стали проходить в печать, то это вызвало печатное возражение местных общественных деятелей, относившихся с глубоким уважением к деятельности Л. Н-ча и возмущавшихся агитацией тёмных людей. И вот в «Московских ведомостях» появился следующий протест:

                «Письмо к издателю.
      М. г. Надеемся, что, желая восстановить правду, вы не откажете поместить несколько слов этих от нашего имени в ближайшем номере вашей газеты.
      В номере газеты вашей от 10 января помещена статья, подписанная Г. Шатохиным, озаглавленная «Молва и притча о графе Л. Н. Толстом». Правда требует, и мы считаем своим долгом для восстановления истины засвидетельствовать, что деятельность графа по оказанию помощи нуждающемуся населению, не ограничившаяся одним Данковским уездом, а перешедшая теперь в Епифановский, Тульской губернии, где им открыто более 30 столовых, не побуждая никаких ложных толков, вызывает в населении одни только чувства глубокой благодарности и признательности, а со стороны нас и всех стоящих близко к делу, кроме этого и чувства глубокого уважения.
     Предводитель дворянства Епифановского уезда
                Н. Протопопов.
     Председатель епиф. попечительства Красного креста
                Р. Писарев».

     16 января 1892 года, город Епифань.

     Все эти эпизоды не могли нарушить систематически развивавшейся деятельности Л. Н-ча и его сотрудников, захватывавших всё больший район. Несколько выписок из писем Л. Н-ча того времени дают понятие об общем характере его деятельности в это время, то есть в конце зимы или в начале весны 1892 года. 20 февраля он пишет между прочим Софье Андреевне:

____
206

     «Вчера мы были очень деятельны: все вечером писали письма, так что всех было готово к отправке 32 письма, из коих моих 20, да ещё большинство иностранных».
     Через несколько дней Л. Н-ч, заботясь о составлении отчёта, пишет С. А-не:
     «Нужно опять написать отчёт о пожертвованиях и о том, что сделано. А сделано, как оглянешься назад с того времени, как писал последний отчёт, немало. Столовых: более 120 разных типов; устраиваются детские; с завтрашнего дня вступают на корм лошади и многое сделано разными способами в помощи дровами. Часто странное испытываешь чувство: люди вокруг не бедствуют, и спрашиваешь себя: зачем же я здесь, если они не бедствуют? Да они не бедствуют-то оттого, что мы здесь, и через нас прошло, — как мы успели пропустить — тысяч 50».
     Ещё через несколько дней, уже в начале марта, когда Л. Н-ч собирался на время ехать в Москву, чтобы отдохнуть, он пишет Софье Андреевне:
     «Доживаем последнее время, и дела всё делается больше и больше; но вместе с тем видится, хотя не конец ему, но то, что оно придет в большую правильность. Нынче я для опыта затеял записывать всех приходящих с просьбами, и оказалось в обыкновенный день, не выдачи — 125 человек, не считая мелких просителей лаптей, одежи и т. п.».
     В конце апреля, снова вернувшись в Бегичевку, Л. Н-ч писал своему другу Н. Н. Страхову:
     «Мы теперь с Машей здесь одни. Очень много дела. Но в последнее время мне стало нравственно легче. Чувствуется, что нечто делается, и что твоё участие хоть немного, но нужно. Бывают хорошие минуты, но большей частью копаюсь в этих внутренностях в утробе народа; мучительно видеть то унижение и развращение, до которого он доведён. И они все его хотят опекать и научать. Взять человека напоить пьяным, обобрать, да ещё связать его и бросить в помойную яму, а потом, указывая на его положение, говорить, что он ничего не может сам и вот до чего дойдёт предоставленный самому себе, и, пользуясь этим, продолжать держать его в рабстве. Да только перестаньте хоть на один год спаивать его, одурять его, грабить и связывать его и посмотрите, что он сделает и как он достигнет того благосостояния, о котором вы и мечтать не смеете. Уничтожьте выкупные платежи, уничтожьте земских начальников и розги, уничтожьте веру государственную, т. е. дайте полную свободу веры, уничтожьте обязательную воинскую повинность, а набирайте вольных, если вам нужно, уничтожьте, если вы правительство и заботитесь о народе, водку, запретите и посмотрите, что будет с русским народом через 10 лет» 1.

________________
     1 Толстовский музей. Т. ;;, стр. 441.

     Эта деятельность Л. Н-ча, конечно, привлекала к нему много людей. К этому времени как раз понемногу, одна за другой прекратили своё существование земледельческие общины. И вот целая группа молодых сил, ищущих приложения, явилась в распоряжение Л. Н-ча. Братья Алёхины, Новосёлов, Скороходов, Гастев, Леонтьев, Рахманов занялись распределением пожертвований под руководством Л. Н-ча. Другие помогали собиранием хлеба на месте жительства и отсылкой его к центру помощи.
     Первые месяцы этой помощи я был за границей, занятый изданием некоторых запрещённых в России сочинений Л. Н-ча. В январе 1892 года я вернулся в Россию, и, устроив свои личные дела, прикомандировался, как тогда шутя называли, к министерству Л. Н-ча Толстого. Так как вокруг Л. Н-ча уже было много народа, то я, проработав в Бегичевке недели две, по предложению Л. Н-ча поехал с его сыном Львом и корреспондентом шведом Стадлингом 4 марта в

____
207

Самарскую губ., где бедствие было едва ли не сильнейшее, а помощи не было почти никакой. Мы проработали там со Львом Львовичем и с несколькими помощниками всю весну и лето, до нового урожая. Л. Н-ч посылал нам часть получаемых пожертвований, и нам удалось распространить нашу деятельность довольно широко на два уезда Самарской губернии — Бузулукский и Николаевский.
     Вместе с этим распространением дела шире и дальше распространялась молва о Л. Н-че, и эта молва, уже облечённая легендой, привлекала к нему самых разнообразных людей, видевших яркую точку среди густых сумерек и шедших на огонёк, часто не отдавая себе отчёта, куда приведёт их этот луч света и что они скажут, встретясь лицом к лицу с носителем его.
     Из таких дальних посетителей особенно типичным является швед, о котором сохранилось несколько воспоминаний.
      Вот как характеризует его сам Л. Н-ч в письме к Черткову:
     «Вчера приехал к нам один старик 70 лет, швед, живший в Индии и Америке, говорящий по-английски и по-немецки, практический философ, как он сам себя называет, живущий и желающий научить людей жить по закону природы, оборванный, грязный, босой и ни в чём не нуждающийся. Самому нужно работать, чтобы кормиться от земли без рабочего скота, не иметь денег, ничего не продавать, не иметь лишнего, всем делиться. Он, разумеется, строгий вегетарианец, говорит хорошо, а главное — более чем искренен, фанатик своей идеи; он говорит, что не религиозен, но он понимает под религией суеверие, а весь проникнут духом христианства. Он желает иметь кусок земли и показать, как можно и должно себя кормить без рабочего скота. Не направить ли его к вам? Я не сваливаю его с себя, а думаю, что он вам, и нам, и людям через вас может быть полезен. Напишите скорее ответ. Я бы не отпустил его, но здесь при наших занятиях он излишен, и даже я не могу поговорить с ним, как хотелось бы, а главное — ему делать нечего».
     В таких же почти словах описывал Л. Н-ч этого шведа и в письме к С. А-не, прибавляя: «немного на меня похож».
     Я приведу ещё свидетельства об этом замечательном человеке двух сотрудников Л. Н-ча того времени.
     Вот что пишет В. И. Скороходов в своих воспоминаниях:
     «Вскоре по возвращении Льва Николаевича приехал к нему швед, старик лет 70. На нём был надет какой-то серый плащ, соломенная шляпа, опорки на босу ногу, длинная рубаха и подштанники; длинные седые волосы ложились по плечам, и лицо обрамлено большой седой бородой; из-под нависших бровей смотрели ясные вдохновенные глаза. С собой у него был джутовый мешок, служивший ему постелью, и пустая бутылка вместо подушки и для воды. Так он пришёл со станции вёрст за 30, по морозу, пешком. Он рассказал, что давно уже посвятил свою жизнь исканию истины и с этой целью путешествовал по всему миру. Познакомившись по книгам с мировоззрением Толстого, он почувствовал свою духовную близость к нему и теперь приехал для того, чтобы прожить остаток дней в братском труде со Львом Николаевичем и осуществить свою заветную мечту добывать себе хлеб собственными руками, не насилуя никого, даже животных, при помощи лопатной культуры. Швед этот, когда говорил, напоминал собою вдохновенного пророка. Он произвёл огромное впечатление на Льва Николаевича, который почувствовал как бы укор совести за то, что он не вполне проводит в жизнь то, что ему уяснилось. С юношеским увлечением Лев Николаевич стал хлопотать о том, чтобы с

____
208

открытием весны начать проводить на деле то, что предлагал ему брат по духу. Швед этот оказался строгим вегетарианцем, питался только фруктами, овощами и лепёшками из толчёного, а не молотого зерна и пил только воду. Когда за завтраком подали большой самовар, швед поднялся и, — как пророк, с укоризной произнёс, указывая на самовар: «И вы поклоняетесь этому идолу! Я имею миссию от китайцев, которые страдают оттого, что лучшие их земли отняты чайными плантациями и негде им сеять хлеба насущного. Это происходит от спроса на чай. Вы должны отказаться от употребления чая, если вы знаете, что, употребляя чай, вы этим участвуете в отнятии насущного хлеба у наших братьев китайцев». Лев Николаевич со смущением перевёл нам это с английского и предложил последовать этому призыву.
     Перестал сам пить чай, его заменили ячменным кофе, и самовар был убран. Когда Лев Николаевич предложил ему чашку кофе, пояснив, что это местный продукт, то швед, остудив предварительно, попробовал и сказал: «Грешно портить так хлеб!» и не стал пить.
     Лев Николаевич окончательно смутился и постепенно довёл свою скромную вегетарианскую пищу почти до того же, как и швед. Его организм не мог перенести такой грубой пищи. В то время Лев Николаевич страдал от камней в печени, болезнь усилилась, и после мучительных припадков он с большим прискорбием должен был снова вернуться к менее строгому вегетарианству, допуская молоко и яйца. Весной они таки устроили хлебный огород, но шведа этого выслали из России, так как он не признавал паспорта».
     С другой стороны освещает эту личность В. М. Величкина.
     «Один раз, вернувшись откуда-то, я увидела в столовой на столе рваную войлочную шляпу.
     — А у нас интересный гость, Вера Михайловна, — Сказал мне, улыбаясь, Лев Николаевич.
     — Кто такой?
     — А вот увидите.
     И, войдя в комнату, где у нас лежали разные журналы и бумаги, я действительно увидела на полу в углу чьи-то торчащие голые ноги. Эти ноги принадлежали «интересному гостю». Гостем оказался старик лет 70-ти, маленький, заморенный, одетый в какую-то совсем вытертую куртку, босой, растрёпанный, но с живым и каким-то ненормальным блеском глаз. Выражение его лица не привлекало к себе, и, правду сказать, несмотря на всю свою оригинальность, сначала и до конца он мне не был интересен.
     Что же касается до Льва Никол, и до большинства остальных товарищей, то они почти все в высшей степени заинтересовались этим философом-натуралистом. Самое появление его у нас было необыкновенно. Когда его спросили, откуда он явился, он ответил: «Из пространства». На вопрос, куда он направляется, последовал ответ: «В пространство». А настоящее его местожительство? «Здесь». Пришлось помириться пока на этом. Потом он дал некоторые сведения о себе.
     При нём оказался даже какой-то билет на жительство, который требовался нашей полицией, не признававшей неопределённого «пространства».
     По национальности наш гость оказался шведом. Он рассказал нам, что был когда-то богатым коммерсантом, но потом понял всю несправедливость своего богатства, роздал его до копейки бедным и вот уже тридцать лет странствует по всему свету, был и в Индии, и в Китае и сейчас явился к нам откуда-то с Востока.

____
209

     Он решил сажать картошку на каком-то клочке земли, который ему предоставили для этого занятия. Слабый истощённый старик работал, разумеется, очень плохо.
     Раз он как-то увидел, как быстро и ловко вскапывал лопатой поле М. Ал. и залюбовался им.
     — Он может прокормить трёх жен и десять человек детей, — заявил он.
     И его натуральной философии нисколько не противоречило иметь этих трёх жен и десять человек детей, раз он их может прокормить. Эта сторона его философии, как мне казалось, стала немножко отталкивать Льва Ник. Но его остроумная и беспощадная критика богатых людей и несправедливого экономического строя жизни могла действительно очень серьёзно заинтересовать его собеседников.
     Философ наш не только не признавал мебели, но почти не признавал и костюма, и его собственный нищенский костюм был, до некоторой степени, только уступкой полиции. Но случалось, что он сидел завёрнутый только в одно одеяло, но, к счастью, не выходил в таком виде в залу. Обуви он никогда не носил, и в холодные дни нам было очень жалко старика. Вместо подушки он спал на бутылке, находя, что подушка портит слух.
    Однажды он захотел приготовить хлеб по своему методу.
    — Лучше всего, разумеется, есть зёрна сырыми, — говорил он, но как уступку человеческой слабости разре-шал и печение хлеба. Муку же он толок сам из зёрен. Принесли ему зёрна, ступку, и он принялся за дело. Но бедный старик был так слаб, что и здесь пришлось ему помогать. Смешав приготовленную муку с водой, — молока старик тоже не употреблял, говоря, что его собственная мать уже умерла, — он приготовил какую-то лепёшку и испёк её. Лепёшку подали к обеду, и Лев Ник., которому вреден был и хороший чёрный хлеб, увлёкся и поел этой знаменитой, непропечённой, непромешанной лепёшки.
     На другой день с утра ему сделалось очень дурно. Поднялись боли в печени, стали проходить камни. Марья Львовна страшно взволновалась, и когда я хотела идти куда-то по делу, она не пустила меня.
     — Не оставляй меня сегодня, пожалуйста, одну, — попросила она.
     Я осталась.
     Ужасный день провели мы. Боли у Льва Николаевича всё усиливались и сделались совершенно невыносимыми. Он начал страшно стонать, Марья Львовна клала ему припарки из льняного семени; я изготовляла их; но, очевидно, помогали они плохо. Стоны все раздавались, и эти ужасные стоны просто терзали душу, а мы были, конечно, бессильны.
     Так продолжалось несколько часов. Только к вечеру боли мало-помалу стали уменьшаться, стоны стихли, и, измученный страданиями, Лев Ник., наконец, заснул.
     Марья Львовна послала телеграмму Софье Андреевне, и когда я ее спросила зачем, то она сказала мне, что во время такого припадка Лев Ник. может внезапно умереть. Когда на другое утро Лев Николаевич вышел в столовую, его нельзя было просто узнать, — так страшно изменился он за эти сутки. Тяжело было смотреть на его сразу похудевшее, смертельно бледное лицо, и мы невольно ходили и говорили тихо. Но к вечеру он немного повеселел, и у нас поднялся снова один из самых задушевных разговоров.
     Вдруг у крыльца послышался звон колокольчика, затем какое-то движение, и с балкона в залу вошла Софья Андреевна. Все сразу стихли и как–то смутились.
____
210

     Софья Андреевна приехала взволнованная, сердитая и стала расспрашивать, что случилось. Философ в это время мирно спал на полу, выставив как-то свои ноги. Софья Андреевна скоро заметила его.
     — А это ещё что за голые ноги?
     Пришлось рассказать ей всю историю и познакомить с обладателем голых ног. Она просто возненавидела «грязного старика». Софья Андреевна осталась у нас на несколько дней и со своим хозяйственным уменьем стала приводить в порядок нашу довольно-таки беспорядочную жизнь. На столе снова появились чистые скатерти, обед сделался более обильным» 1.

__________________
       1 Величкина В. М. У Л. Н–ча Толстого в голодный 1899 год. Воспоминания. «Совр. Мир», кн. V и VI. 1912.

     Были посетители и посетительницы и совсем иного рода. Раз приехали к нему две американки, одна из них ехала через Европу, другая через Азию. Они поехали разными дорогами и решили съехаться у Л. Н. Это и была единственная цель их путешествия. На вопрос Л. Н-ча, зачем они предприняли такое сложное путешествие, они обе радостно засмеялись и сказали: «Мы так и думали, что Leo Tolstoy скажет именно это». Лев Ник. пробовал наводить разговор на более серьёзные темы, но он ясно видел, что их совсем не интересовало содержание того, что он говорил; они выслушивали и кивали головами. Л. Н-ч не выдержал этого разговора и уехал верхом ревизовать дальний участок. Но американки всё-таки достигли своей цели.
     Наконец, явились и посетители официальные.
     4-го мая приехал ко Льву Н-чу в Бегичевку со свитой генерал Анненков, заведовавший правительственною помощью. Это посещение наделало много шума, но принесло мало плода.
     Л. Н-ч так сообщает о нём С. А-не:
     «Сейчас только мы проводили от себя заезжавшего к нам Анненкова со своей свитой — человек 20: Глебов, Кристи, Трубецкой и Костычев (друг Ге) и разные профессора, инженеры… не хочется осуждать, но нельзя не сказать, что странно».
     Приезжали ко Л. Н. и английские квакеры, Bellows и Brooks, оказавшие большую помощь бедствующему населению в России. Кроме материальной помощи голодным, миссия их состояла в том, чтобы поддержать гонимых за веру. Они объезжали места ссылки русских сектантов и направлялись между прочим на Кавказ. Л. Н-ч дал им поручение посетить недавно сосланного туда князя Дм. Алек. Хилкова, что они с удовольствием и исполнили.
     Это обилие посетителей из самых далёких стран заставляет Л. Н-ча записать в дневнике такую замечательную мысль:
     «Когда видишь людей новых, таких, которых никогда не видал, хоть где-нибудь в Африке, в Японии: человек, другой, третий, ещё и ещё, и конца нет, всё новые, новые, такие, каких я никогда могу не видать и никогда не увижу; а они живут такой же эгоистической, своей отдельной жизнью, как и я, — то приходишь в ужас, недоумение.
     Что это значит? Зачем столько? Какое моё отношение к ним? Неужели я не видал их, и они мне чужие? Не может быть.
     И один ответ: они и я — одно. Одно и те, которые живут, и жили, и будут жить, — одно со мною, и я живу ими, и они живут мною».

     Наконец появился весенний отчёт Льва Николаевича о его зимней деятельности.
     В нём, кроме цифр, было литературное приложение, которое давало яркую картину деятельности Льва Николаевича за первые шесть месяцев.

____
211

     Мы заимствуем из этого отчёта несколько характерных черт. Л. Н-ч перечисляет несколько родов помощи, оказанной мм голодающим крестьянам. Таких родов помощи он насчитывает восемь:
     «Первый, самый обширный род помощи был столовые. Их устройство уже описано на предыдущих страницах. Их ко времени отчёта (март) было 187 и в них кормилось около 10 000 человек. Другое дело наше, — говорит в своём отчёте Л. Н-ч, — в последние зимние месяцы состояло в доставлении дров нуждающемуся населению. Третье дело наше было кормление крестьянских лошадей. В продолжение последних двух месяцев было прокормлено 276 лошадей. Четвёртое дело наше составляла раздача льна и лык для работ и бесплатно — нуждающимся в обуви и холсте. Льна было роздано около 300 пудов. Лыка около 200 пудов.
     Пятое дело наше, начавшееся в феврале, состояло в устройстве столовых для самых маленьких детей, от нескольких месяцев, грудных и до 3-летних. Шестое дело, которое теперь начинается и которое, вероятно, так или иначе будет окончено, когда этот отчёт появится в печати, состоит в выдаче нуждающимся крестьянам на посев семян овса, картофеля, конопли, проса.
     Покупка лошадей и раздача их составляет седьмое дело. Восьмое дело наше было продажа ржи, муки и печёного хлеба по дешёвым ценам.
     Кроме этих определённых отделов, на которые употреблялись и употребляются пожертвованные деньги, небольшие суммы употреблены нами прямою выдачею нуждающимся на неотлагаемые нужды: похороны, уплаты долгов, на поддержание маленьких школ, покупку книг, постройки и т. п.; таких расходов было очень мало, как это можно видеть из денежного отчёта.
     Таковы, в общих чертах, были наши дела за прошедшие шесть месяцев. Главным делом нашим за это время было кормление нуждающихся посредством столовых. В продолжение зимних месяцев эта форма помощи, несмотря на злоупотребления, встречающиеся при этом, в самом главном, в том, что она обеспечивала всё беднейшее и слабейшее население — детей, стариков, больных, выздоравливающих — от голодания и дурной пищи, вполне достигала своей цели».
     Денежная отчётность в круглых цифрах выразилась так: было получено 141 тысяча, истрачено 108 тысяч. Осталось к апрелю месяцу 33 тысячи.

     Настроение Л. Н-ча не всегда было бодрое и радостное. Нередко, утомившись более нравственно, чем физически, он видимо страдал, и как ни терпелив он был, но иногда это чувство боли выражалось ярко в письмах к друзьям. Так, он писал в конце февраля Н. Н. Ге-молодому:
     «Измучился я, голубчик, от этой деятельности, не физически, но нравственно. Если было сомнение в возможности делать добро деньгами, то теперь его уж нет — нельзя.
     Нельзя тоже и не делать того, что я делаю, т. е. мне нельзя. Я не умею не делать. Утешаюсь тем, что это я расплачиваюсь за грехи свои и своих братьев и отцов. Тяжесть в том, что не веришь в добро материальной помощи и что главный труд есть не доброе отношение к людям, а напротив — злое, недоброе по крайней мере: удерживаешь их в их требованиях, попрошайничестве, уличаешь в неправде и вызываешь в них недобрые чувства; не только в них, но и сплошь и рядом и в себе» 1.

________________
     1 Архив Черткова

     Лев Николаевич, кроме этой, утомлявшей его своей суетой, внешней деятельности, был полон ещё и внутрен-ним содержанием. Эта сторона его жизни ярко отразилась в записках его дневника и его записной книжки того вре-

____
212

мени. Приведём здесь несколько наиболее ярких и ясных выражений его внутреннего переживания:
     Вот мысли из дневника, записанные весной 1892 года:
     «Я стал торопиться молиться, сделал из этого такую привычку, что стал говорить себе: надо поскорее помолиться, чтобы потом пить кофе и разговаривать с NN…
     Поспешить отделаться от Бога, чтобы заняться Иван Иванычем.
     Если молитва не есть важнейшее в мире дело, — такое, после которого нет ничего, — то это не молитва, а повторение слов.

     От сна пробуждаешься в то, что мы называем жизнью, в то, что предшествовало и следует за сном. Но и эта жизнь не есть ли сон? А от неё смертью не пробуждаешься ли в то, что мы называем будущей жизнью, в то, что предшествовало и следует за сновидением этой жизни?
     В сновидении, во сне мы живём теми впечатлениями, теми чувствами, которые даны нам предшествующей жизнью, той самой, в которую мы возвращаемся, просыпаясь. Так же и в том, что мы называем настоящей жизнью, мы живём теми данными и той «кармой», которые мы занесли из предшествующей жизни, той самой, в которую мы возвращаемся.
     Как сон настоящий есть период, во время которого мы набираемся новых сил для движения вперёд в той жизни, в которую возвращаемся пробуждением, так и эта жизнь есть период, в который мы набираемся новых сил для движения вперёд в той жизни, из которой мы вышли и в которую возвращаемся.
     Бывает во сне кошмар, от которого мы пробуждаемся особым усилием воли. Не то ли и отчаяние, от которого спасаются самоубийством?
     Но и вся предшествующая этой жизни жизнь и последующая, в которую мы переходим смертью, со своим срединным сновидением того, что мы теперь называем жизнью, не есть ли, в свою очередь, только одно сновидение, точно так же предшествуемое другой, ещё более реальной жизнью, в которую мы и возвращаемся? И так далее, до последней степени бесконечной реальности жизни — Бога».

     «Враги всегда будут. Жить так, чтобы не было врагов, нельзя. Напротив, чем лучше живёшь, тем больше врагов.
     Враги будут; но надо сделать так, чтобы не страдать от них. И можно сделать. Делать так, что враги не только не будут страданием, но будут радостью.
     Надо любить их и это легко.
     Я один, а людей так ужасно бесконечно много, так разнообразны все эти люди, так невозможно мне узнать всех их, — всех этих индейцев, малайцев, японцев, даже тех людей, которые со мной всегда, — моих детей, жену… Среди всех этих людей я один, совсем одинок и один. И сознание этого одиночества и потребности общения со всеми людьми и невозможности этого общения достаточно для того, чтобы сойти с ума.
     Одно спасение — сознание внутреннего, через Бога сношения со всеми ими. Когда найдёшь это общение, перестаёт потребность внешнего общения».

     «Когда проживёшь долго, как я 45 лет сознательной жизни, — то понимаешь, как ложны, невозможны всякие приспособления себя к жизни. Нет ничего «stable» в жизни. Всё равно как приспособляться к текущей воде.
     Всё — личности, семьи, общества, всё изменяется, тает и переформировывается, как облака. И не успеешь привыкнуть к одному состоянию общества, как его уже нет и оно перешло в другое.

____
213

     Как религия, которая считает себя абсолютной непогрешимой истиной, есть ложь, так и наука.
     Говорят о соединении науки и религии. Только бы и та и другая не держались бы внешнего авторитета, и не будет разделения; а религия будет наука, наука будет религия».

     А вот записи из его карманной записной книжки:
     «Государственная форма отжита — все три функции — осталась последняя и держится, как и может держаться, насилием. И насилие кажется непреоборимо насилием, но есть другое — есть внутренний рост.
     Думаю часто — спасение произойдёт ужасами, революцией, постепенно — нет. И не было бы спасения, если бы правительства могли остановить рост сознания — нового жизнепонимания. Правительства могут всех обобрать, всех убить, всех слабых подвергнуть гипнотизации, но не могут остановить роста. Чем больше они гипнотизируют, тем энергичнее рост — контраст, чем больше накладывать дров, тем ярче горит и тем труднее погасить. Спасенье не извне, а изнутри. Царство Божие внутрь вас есть. И спасенье наступило.
    Когда видите — ветки смоковницы стали мягки, значит близко при дверях. И лето близко. Правительство существует, как атавизм, — отжило — как оболочка семени, сдерживающая лепестки. Насилие не нужно. Нужно только рост, и жизнь изменится. Насилия ведь нет. Это сон. Нужно очнуться.
     Не делайте вида, что вы меня судите. Вы — разбойники. Я вас судил и осудил. Я живу для распространения (истины). Всё, что вы мне сделаете, польза этому делу, а, следовательно, и мне».

     «Часто говорят: дело рассудка. Да, несогласие окружаю-щего с требованиями совести — дело рассудка. Несогласие своей жизни с требованиями разума — дело любви.
     Я долго не верил сам себе, что религия официальная есть антирелигия. Но пришлось поверить. То же теперь относительно образования.
     Остроги, войска, полиция нужны, чтобы поддерживать существующий порядок. А порядок этот дурен, мы сами сознаём это.
     Религия не есть то, во что верят люди и наука, не то, что изучают люди; а религия есть то, что даёт смысл жизни, а наука то, что нужно знать.
    Красота вытекала из языческого миросозерцания. Христос не сказал: есмь жизнь, будь и красота.
     Всего меньше мы понимаем поступки друг друга, те, которые вытекают из тщеславия: не угадаешь, чем и перед кем он тщеславится.
     Если кто сомневается в нераздельности мудрости и самоотвержения, тот пусть посмотрит, как сходятся с другого конца глупость и эгоизм.
     Есть две улыбки. Одна — радости, другая насмешливости а) над другими, б) над собой, почти стыда.
     Бывает, что защищает с раздражением истину, кажущуюся неважной. Тебе кажется только кирпич, а для него это замок свода, на котором построен его дом».

     Летом, в июле, завершился один важный акт семейной жизни Л. Н-ча. Был окончен раздел имущества. Как все вопросы, связанные с собственностью и деньгами, и этот вопрос о разделе явно тяготил Л. Н-ча. Мы уже упоминали о том, как он относился к нему. Новые, хотя окончательные уже фор-
____
214

мальности опять всколыхнули в нём эти тяжёлые чувства, и он жалуется друзьям своим в письмах, что ему это время было тяжело и мучительно. Но так как это было уже общее заключение дела, то оно вместе и дало ему некоторое удовлетворение.
     В июле же был закончен Л. Н-чем и сдан в печать отчёт о ведении всего дела. В этом отчёте Л. Н-ч даёт уже общий обзор деятельности всего года, из которого мы видим, что под руководством Л. Н-ча в 4-х уездах (Епифановском, Ефремовском, Данковском и Скопинском) действовало 246 столовых для взрослых и 124 для детей; в них кормилось 13000 взрослых и до 3000 детей. В этом же осеннем отчёте Л. Н-ч так определяет положение народа:
     «На вопрос об экономическом положении народа в нынешнем году я не мог бы с точностью ответить. Не мог бы ответить потому, во-первых, что мы все, занимавшиеся в прошлом году кормлением народа, находимся в положении доктора, который бы, быв призван к человеку, вывихнувшему ногу, увидал бы, что этот человек весь больной. Что ответит доктор, когда, у него спросят о состоянии больного? О чём хотите вы узнать? — переспросит доктор. — Спрашиваете про ногу или про всё состояние больного? Нога ничего, нога простой вывих — случайность, но общее состояние нехорошо.
     Но и кроме того я не мог бы ответить на вопрос о том, каково положение народа: тяжело, очень тяжело или ничего? потому что мы все, близко жившие с народом, слишком пригляделись к его понемножку всё ухудшавшемуся и ухудшавшемуся состоянию.
     Если бы кто-нибудь из городских жителей пришёл в сильные морозы в избу, топлённую слегка только накануне, и увидал бы обитателей избы, вылезающих не с печки, а из печки, в которой они, чередуясь, проводят дни, так как это единственное средство согреться, или то, что люди сжигают крыши домов и сени на топливо, питаются одним хлебом, испечённым из равных частей муки и последнего сорта отрубей, и что взрослые люди спорят и ссорятся о том, что отрезанный кусок хлеба не доходит до определённого веса на восьмушку фунта или то, что люди не выходят из избы, потому что им не во что одеться и обуться, то они были бы поражены виденным. Мы же смотрим на такие явления, как на самые обыкновенные. И потому на вопрос о том, в каком положении народ нашей местности, ответит скорее тот, кто приедет в наши места в первый раз, а не мы. Мы притерпелись и уже ничего не видим».
     И, наконец, Л. Н-ч делает ко всему отчёту такое заключение:
     «Так что же? Неужели опять голодающие? Голодающие! Столовые! Столовые! Голодающие! Ведь это уже старо и так страшно надоело.
     Надоело вам в Москве, в Петербурге, а здесь, когда с утра до вечера стоят под окнами или в дверях, и нельзя по улице пройти, чтобы не слышать одних и тех же фраз: «Два дня не ели, последнюю овцу проели. Что делать будешь? Последний конец пришёл. Помирать, значит?» и т. д., — здесь, как ни стыдно в этом признаться, это уже так наскучило, что, как на врагов своих, смотришь на них.
     Встаю очень рано; ясное морозное утро и с красным восходом; снег скрипит на ступенях; выхожу на двор, надеюсь, что ещё никого нет, что я успею пройтись. Но нет; только отворил дверь, уже стоят двое: один высокий, широкий мужик в коротком оборванном полушубке, в разбитых лаптях, с истощённым лицом, с сумкой через плечо (все они с истощёнными лицами, так что эти лица стали специально мужицкие лица). С ним мальчик лет 14, без
____
215

шубы, в оборванном зипунишке, тоже в лаптях и тоже с сумой и палкой. Хочу пройти мимо, начинаются поклоны и обычные речи. Нечего делать, возвращаюсь в сени. Они всходят за мною.
     — Что ты?
     — К вашей милости.
     — Что?
     — К вашей милости.
     — Что нужно?
     — Насчёт пособия.
     — Какого пособия?
     — Да насчёт своей жизни!
     — Да что нужно?
     — С голода помираем. Помогите сколько-нибудь.
     — Откуда?
     — Из Затворного.
     Знаю, что это скопинская нищенская деревня, в которой мы ещё не успели открыть столовой. Оттуда десятками ходят нищие, и я тотчас же в своём представлении причисляю этого человека к нищим профессиональным, и мне досадно, что и детей они водят с собой и развращают.
     — Чего же ты просишь?
     — Да как-нибудь обдумай нас.
     — Да как же я обдумаю? Мы здесь не можем ничего сделать. Вот мы приедем…
     Но он не слушает меня. И начинаются опять сотни раз уже слышанные одни и те же, кажущиеся мне притворными речи: «Ничего не родилось, семья 8 душ, работник я один, старуха померла, летось корову проели, на Рождество последняя лошадь околела, уж я куда ни шло, ребята есть просят, отойти некуда, три дня не ели!» Все это обычное, одно и то же. Жду, скоро ли кончит. Но он всё говорит: «Думал, как-нибудь пробьюсь, да выбился из сил. Век не побирался, да вот Бог привёл».
     — Ну, хорошо, мы приедем, тогда увидим, — говорю я и хочу пройти и взглядываю нечаянно на мальчика.
    Мальчик смотрит на меня жалостными, полными слез и надежды прелестными карими глазами, и одна светлая капля слезы уже висит на носу и в это самое мгновение отрывается и падает на натоптанный снегом дощатый пол. И милое измученное лицо мальчика с его вьющимися венчиком крутом головы русыми волосами дёргается всё от сдерживаемых рыданий. Для меня слова отца — старая избитая канитель. А ему — это повторение той ужасной годины, которую он переживал вместе с отцом, и повторение всего этого в торжественную минуту, когда они, наконец, добрались до меня, до помощи, умиляют его, потрясают его расслабленные от голода нервы. А мне всё это надоело, надоело; я думаю только, как пройти поскорее погулять!
     Мне старо, а ему это ужасно ново.
     Да, нам надоело. А им всё так же хочется есть, так же хочется жить, так же хочется счастья, хочется любви, как я видел это по его прелестным, устремлённым на меня, полным слёз глазам, — хочется этому измученному нуждой и полному наивной жалости к себе доброму жалкому мальчику».

     И на этот раз, конечно, Л. Н-ч не мог прекратить этого дела. Посетив Л. Н-ча летом, я заметил, что дело это сильно, и физически, и нравственно,

____
216

утомило Л. Н-ча. Так как в эту зиму предполагалось вести дело в значительно меньших размерах, то я и предложил Л. Н-чу свои услуги по ведению дела, конечно, под его руководством. Л. Н-ч с радостью принял это моё предложение, и я уехал к себе на хутор ждать этого «назначения».
     27 июля Л. Н-ч написал мне письмо, приглашая приехать и принять в своё заведование продолжение помощи. Я не замедлил приехать и прожил в Бегичевке всю зиму 1892–1893 годов, с небольшими перерывами. Л. Н-ч с дочерьми нередко навещал меня, давая советы, исправляя и направляя мою работу и моих помощников. Насколько это время и это дело отразилось на Л. Н-че, я расскажу в следующей главе.











Глава 15.
Вторая голодная зима. Царство Божие

 

     Наступила вторая голодная зима 1892–1893 годов. Пространство России, постигнутое на этот раз неурожаем, было значительно меньше, но зато там, где пришлось второй раз пережить это тяжёлое время, было во много раз труднее. Истощённые предыдущими плохими годами и сошедшие на нет в прошлую, голодную зиму, они уже не могли сопротивляться стихийному бедствию. И в тех местах, где прежде кормили, теперь лечили и часто хоронили истощённых до смерти могучих работников-пахарей. Они покорно подставляли свои согбенные спины и безропотно умирали от голодного, сыпного тифа.
     Одна из характерных особенностей сыпного тифа это его заразительность, которая распространяется не только на само население, но и на медицинский персонал. Заболевают доктора, фельдшера, сиделки. На моих глазах таких случаев было много и в прошлую зиму в Самарской губернии, и с этим пришлось столкнуться в эту следующую зиму в Рязанской губернии. Как только появилась эпидемия сыпного тифа близ Бегичевки, осенью 1892 года, пришлось организовать медицинскую, а главное — санитарную помощь. Пришлось приискивать помещения, куда отделять больных, улучшая, облегчая обстановку их жизни, усиливая питание. А главное — найти людей, готовых самоотверженно идти на борьбу с эпидемией, с явной опасностью болезни и смерти. Это было не так-то легко.
     Вследствие уменьшения размеров бедствия, вследствие охлаждения прежнего пыла пожертвований в русском и заграничном обществе, вследствие стремления руководящих классов поскорее заявить о том, что теперь "всё благополучно", приток пожертвований и предложение личных услуг значительно ослабели.
     Льву Николаевичу, утомлённому прошлой зимой, нужен был отдых, да его присутствие при уменьшенных размерах помощи и не было необходимо. Поручив мне руководить делом помощи, он, конечно, продолжал стоять во главе дела, приезжал в Бегичевку, давал дальнейшие указания и печатал отчёты о нашей деятельности.
     Кроме земской медицинской помощи на эпидемии тифа, была организована помощь и при участии Л. Н-ча. Ходить за больными под руководством земского врача приехала родственница Л. Н-ча, жена брата Софьи Андреевны, Марья Петровна Берс. Несчастливая в своей семейной жизни, она с радостью пошла на это дело, готовая отдать свою жизнь, которою она мало дорожила.

____
217

     Она поселилась в избе, ухаживала за больными и вскоре заразилась сыпным тифом. Тогда её перевезли в Бегичевку, в дом Раевских, и делали всё, что можно было делать в борьбе с этой болезнью. Она не выдержала и умерла спокойно, сознательно, с чувством исполненного долга 20-го октября 1892 года.
     Л. Н-чу в это время нельзя было приехать в Бегичевку, и мы обменивались письмами. В них ясно отражается то волнение, которое испытывал он, следя за этой болезнью, за всеми её колебаниями и роковым исходом. Я приведу из этих писем несколько характерных выдержек.
      По получении первого известия о болезни Марьи Петровны Л. Н-ч, между прочим, писал мне:
     «Дорогой друг П., сейчас получил ваше письмо Тане. Все мы страшно взволнованы болезнью М. П. и стремимся к вам, но нас не пускают. Тани нет; она в Москве. Маша, однако, не отчаивается поехать сменить вас у больной. Пожалуйста, извещайте о М. П. Вы все не велите беспокоиться о вас, а я не могу думать о вас без укоров совести и чувства виновности перед вами и главное — любви. Передайте М. П., что мы все душою с нею и будем в теле с нею, как только это будет нужно. Не нужно ли ей чего? Да вы, верно, всё доставите ей, начиная с сиделки».
     Л. Н-ч по обыкновению встретил в семье своей сопротивление, когда собрался ехать. Такое сопротивление возникало при всех вопросах, когда от осуществления желания Л. Н-ча мог угрожать вред его животной личности и когда осуществление этого желания могло приблизить его к тому идеалу личной жизни, который всегда носил в своей душе Л. Н-ч.
     Как всегда, так и на этот раз Л. Н-чу пришлось перенести душевные муки. Вот что он между прочим пишет мне в следующем письме, в ответ на моё извещение, что болезнь приняла угрожающее течение:
     «Ужасно тяжело, дорогой друг Павел Иванович, что никто из нас не может приехать, чтобы сменить вас в уходе за М. П. Маша хотела ехать, встретила страшное сопротивление, и не знаю, как решит. Кажется, не едет. Я по чувству знаю, и она тоже знает, что д;лжно. Может быть, надо бы ехать, и покориться это слабость, но я не могу. Должно быть, и она также. Деньги вы уже знаете, что вам посланы. Я писал вам в Клекотки. Вы нас, милый друг, не упрекайте; мы душою с вами. Для меня… Мне часто бывает тяжело. И из того, что тяжело, я заключаю, что делаю не то, что надо».
     Получив известие о кончине Марьи Петровны, Л. Н-ч писал С. А., которая тогда была в Москве:
     «Смерть Марьи Петровны очень трогательна. Древние говорили, что кого Бог любит, те умирают молодыми. И смерть её хороша. У всех останется чувство к ней, а со всех сторон, кроме горя, её ничего не ожидало».
      В одном из следующих писем к С. А. он возвращается к этой смерти и передает слова сиделки:
     «Она вдруг ослабела и почувствовала, что умирает; кое-какие распоряжения делала, маленькие долги заплатить, и сказала: «Господи, прости мне грехи мои!» И скоро потеряла сознание. И в таком положении была около суток. Похоронили её в Никитском».
     Сознание близости смерти не покидало её и во время болезни. Мне нередко приходилось подходить к её кровати, оказывать ей небольшие услуги. Она всегда старалась поскорее выпроводить меня, боясь, что я заражусь, и при этом говорила: «Ведь мне-то легко умереть, а ваша жизнь ещё многим нужна».

____
218

     Вероятно, людям нужна была её смерть.

     Внутренняя жизнь Л. Н-ча того времени, как всегда, шла с особым напряжением.
     В общении со своими сотрудниками по кормлению голодающих Л. Н-ч старался, кроме практических советов их деятельности, давать им и разъяснения по самым существенным вопросам жизни. А те, конечно, забрасывали его всяческими вопросами, из которых Л. Н-чу приходилось выбирать наиболее важные.
     Вместе с тем среди сотрудников, назвавшихся единомышленниками Л. Н-ча, стало заметно неудовлетворение тем внутренним, основанном на высшем разуме понимании религиозных вопросов и учения Христа, которое свойственно было Льву Николаевичу и которое он выражал в своих писаниях. Л. Н-ч стал получать от этих людей большие письма с вопросами и о «живой вере», и о «живом Христе», сущность которых заключалась в том, что они выражали потребность внешнего, мистического богопочитания.
     Л. Н-ч отвечал на эти письма подробно, излагая и разъясняя свои взгляды, и вот после одного из таких писем он записывает в своём дневнике:
     «21 августа 1892 года. За это время получил и написал длинное письмо N в ответ на его — о живом Христе. В письме этом надо поправить следующее:
     Я написал сначала, что пылкие, славолюбивые люди, потом написал: некоторые; но надо было написать ни то, ни другое, а — люди, поверхностно понявшие учение Христа, понявшие только последствия его, а не самым способ его, состоящий в установлении каждым человеком своего отношения к Богу. Для достижения этих последствий устраивают сообщество людей, требующих друг от друга исполнения известных поступков, и, кроме того, стараются сами напугать и расчувствовать себя различными представлениями так, чтобы желательные последствия были исполнены».
     Разговор по поводу его книги «О жизни» наводит его на следующие размышления:
     «Говорил с N. Он говорит: «У вас в "О жизни" сказано, что если человек умирает, то так надо. Это неправда».
     Он прав. Это неправда. Это нельзя сказать. На вопрос: зачем этот умер, а тот жив? нельзя ответить так же, как нельзя ответить на вопрос: где я буду после смерти?
     Это два вопроса: "где" и "буду", спрашивающие о том, в каком я буду отношении к пространству и времени тогда, когда я выйду из теперешнего моего состояния, в котором я не могу мыслить вне пространства и времени, — когда я перейду в то состояние, в котором не может быть ни пространства, ни времени.
     Вопрос же о том, зачем, почему этот умер, а этот жив, есть такой же вопрос, спрашивающий о том, в каком отношении причинности находится человек, вышедший из мира причинности?».
      А вот несколько строгих мыслей о музыке как о наслаждении.
     «Говорили о музыке.
     Я опять говорю, что это наслаждение только немного выше сортом кушанья.
     Я не обидеть хочу музыку, а хочу ясности. И не могу признать того, что с такой неясностью и неопределён-ностью толкуют люди, — что музыка как-то возвышает душу.
____
219

     Дело в том, что она не нравственное дело. Не безнравственное, как и еда. Безразличное, но не нравственное. Я за это стою. А если она не нравственное дело, то и совсем другое к ней отношение.
     Это наслаждение чувства, как чувство (sens) вкуса, зрения, слуха. Я согласен, что оно выше, т. е. менее похотливо, чем вкус, еда; но я стою на том, что в нём нет ничего нравственного, как стараются нас уверить».
     Замечательно, что подобная же мысль о музыке записана Л. Н-чем 30 лет тому назад, в его дневнике 1861 года, во время его второго заграничного путешествия, когда он знакомился с постановкой школьного дела в Западной Европе. Он тогда посещал многих выдающихся людей и между прочим посетил немецкого писателя Ауэрбаха, сочинения которого он очень ценил. После свидания с ним он записал в дневнике:
     «Христианство — как дух человечества, выше которого нет ничего. Читает стихи восхитительно. О музыке, как «Pflichtloser Genuss». Поворот, по его мнению, к развращению… Ему 49 лет. Он прям, молод, верующ, не поёт отрицание».
     Такова устойчивость мнения Л. Н-ча о музыке. Этот взгляд его, разумеется, отразился и в его критике «Об искусстве», которую он тогда начал писать.
     И в связи с этим у него является новый вопрос о смысле жизни, о красоте и о добре.
     Он с робостью, как бы пред открытием нового неожиданного сокровища, записывает в своём дневнике:
     «Думал в первый раз, как ни страшно это думать и сказать:
     Цель жизни есть так же мало воспроизведение себе подобных, продолжение рода, как и служение людям, так же мало и служение Богу.
     Воспроизводить себе подобных — зачем? Служить людям? А тем, кому мы будем служить, тем что делать? Служить Богу? Разве Он не может без нас сделать то, что Ему нужно? Да Ему не может быть ничего нужно.
     Если Он велит нам служить Себе, то только для нашего блага. Жизнь не может иметь другой цели, как благо, как радость. Только эта цель — радость — вполне достойна жизни.
     Отречение, крест, отдать жизнь, всё это для радости. И радость есть и может быть ничем не нарушена и постоянная.
     И смерть — переход к новой неизведанной, совсем новой, другой, большей радости.
     И есть источники радости, никогда не иссякающие: красота природы, животных, людей, — никогда не отсутствующие. В тюрьме — красота луча, мухи, звуков. И главный источник: любовь, — моя к людям и людей ко мне.
     Как бы хорошо было, если бы это была правда. Неужели мне открывается новое?
     Красота, радость только как радость, независимо от добра, отвратительна. Я уяснил это и бросил. Добро без красоты мучительно. Только соединение двух, и не соединение, а красота как венец добра».
     И, записав эту глубокую мысль, он скромно прибавляет:
     «Кажется, что это похоже на правду».
     В это время Лев Николаевич читал и переводил сочинение женевского писателя Amiel'я «Le journal intime» (Дневник Амьеля). Думая о предисловии к этому переводу, он записывает в дневнике такую мысль:
     «К Amiel'ю хотел бы написать предисловие, в котором бы высказать то, что он во многих местах говорит о том, что должно сложиться новое христианство, что в будущем должна быть религия. А между тем сам частью стои-

____
220

цизмом, частью буддизмом, частью, главное, христиан-ством, как он понимает его, он живёт и с этим умирает. Он, как bourgeois gentilhomme fait de la religion, sans le savoir 1. Едва ли это не самая лучшая. Она не имеет соблазна любоваться на неё».

______________
      1 Благородный мещанин говорит о религии, сам не замечая этого. <Намёк на образ мольерова «Мещанина во дворянстве». – Р.А.>

     Предисловие это было написано им и напечатано, и мысль, записанная в дневнике, отчасти выражена в нём, хотя и в несколько иной форме.
     И в тоже время он записывает такую мысль:
     «Если бы мне дали выбирать: населить землю такими святыми, каких я только могу вообразить себе, но только чтобы не было детей; или такими людьми, как теперь, но с постоянно прибывающими свежими от Бога детьми, — я бы выбрал последнее».
      Не менее замечательны мысли, набросанные им в записной книжке того времени.
      В это время начались преследования некоторых друзей Л. Н-ча; вероятно, он ожидал каких-нибудь репрессивных мер и против себя. Поэтому в его записной книжечке попадаются такие записи:
     «”У меня есть высочайшее повеление”. А у меня есть самое высочайшее — заступаться за братьев, обличать гонителей.
     Для того, чтобы заставить меня замолчать, есть два средства: одно — покаяться, другое — убить или заточить, не выпускать.
     И действительно, может быть только первое и потому скажите тому человеку, которого вы называете царём, чтобы он, вместо меня, занялся Шлиссельбургом, каторгой, розгами».
     В это время Л. Н-ч работал над своей книгой «Царствие Божие внутри вас». Подвергая в этой книге строгой критике существующее государственное устройство, Л. Н-ч естественно думал о разрушении старых и созидании новых форм. И вот он набрасывает такие мысли:
     «”Посмотрите, как хорошо мы подкрасили дом, убрали его флагами, ветками, а у вас что? — Канавы, камни”. — Это фундамент нового строения».
     После посещения Н. Н. Страхова, мягкого, созерцатель-но настроенного его друга, Л. Н-ч записывает:
     «Со Страховым разговор. Он хочет находить во всём хорошее. Это прекрасно. Но как бы не находить хорошим то, что мы призваны уничтожить!»

     Освободившись от непосредственного руководства делом кормления голодающих, очень тяготившего его, Л. Н-ч стал чувствовать некоторую пустоту жизни, которая была временно заполнена этим сложным делом. Об этом он между прочим писал мне, возвратившись в Ясную Поляну из Бегичевки:
     «У нас всё по-старому. Живём одни хорошо, но девочкам бедным пусто. Как справедливо то, что Он сказал: «А кто хочет узнать, правду ли я говорю, пусть попробует». Стоит только испытать — как ни плохо, ни нескладно, ни нечисто смешана со славой людской жизнь служения — для того, чтобы потом уже жизнь потеряла для себя весь — как говорят англичане — букет, прелесть. — И это я с радостью испытываю сам и вижу на девочках. У меня есть моё писанье, которое немного в той мере, в которой я верю в его пользу, помогает жить, и есть слабость старости, но молодым и вкусившим от ключа воды живой уж нельзя вернуться к подобию жизни. И это-то дорого, и на это радуюсь. Получил я письмо от революционера, должно быть, из Петербурга,

____
221

хорошее. Он пишет, что за саратовский бунт будут казнить, и что я должен написать воззвание. Разумеется, я не напишу; но все такие напоминания помогают мне верить, что я могу быть нужен. В писанье подвигаюсь, но всё не кончил».
     «Писанье», которое заполнило тогда жизнь Льва Николаевича, было «Царство Божие внутри вас», книга, над которой он работал два года; у ней своя история, и она имеет большое значение в жизни Льва Н-ча, поэтому мы остановимся на ней несколько долее.
     Прошло уже несколько лет со времени опубликования книги Л. Н-ча «В чём моя вера?», бросившей в мир новое понимание христианства, показавшей миру необходи-мость решения дилеммы: или отказаться от имени христиан, или признать, что насилие несовместимо с христианством. Прошло много лет и со времени опубликования второй книги, и мир всё ещё не решил этой дилеммы. Но семена нового жизнепонимания были брошены в мир, и они должны дать всходы. И первые ростки уже взошли и произвели замешательство среди запутавшегося человечества в дебрях полурелигиозного, полунаучного, полуэгоистически–животного миропонима-ния, выражавшегося общей борьбой за сладкий кусок пирога.
     Как только «В чём моя вера?» стала распространяться в Старом и Новом свете, так ко Л. Н-чу стали стекаться со всех концов мира положительные и отрицательные отзывы о ней.
     «Один из первых откликов на мою книгу, — говорит Л. Н-ч в своём новом произведении, — были письма от американских квакеров. В письмах этих, выражая своё сочувствие моим взглядам о незаконности для христианина всякого насилия и войны, квакеры сообщили мне подробности о своей так называемой секте, более 200 лет исповедующей на деле учение Христа о непротивлении злу насилием, не употреблявшей и теперь не употребляющей для защиты себя оружия».
     Большою радостью было для Л. Н-ча и его единомышленников получение двух замечательных документов, присланных из Америки: оба документа были написаны 50 лет тому назад, лежали забытые и вызваны были к жизни появлением сочинения Л. Н-ча «В чём моя вера?».
     Первый документ был «Провозглашение основ, приня-тых членами общества, основанного для установления между людьми всеобщего мира».
     Это провозглашение было составлено и опубликовано Гаррисоном и его друзьями в Бостоне в 1838 году. Основой этого провозглашения была та мысль, что всякое насилие как личное, так и государственное противно учению Христа, и что мир может водвориться путём только отказа от употребления какого бы то ни было насилия.
     Другой документ, приблизительно той же эпохи, был «Катехизис непротивления», составленный уже престаре-лым тогда Адином Балу, с которым Л. Н-ч ещё успел вступить в письменное общение. В этом катехизисе, в форме вопросов и ответов, утверждались те же основы несовместимости насилия в какой бы то ни было форме с христианским учением.
     Замечательны последние вопрос и ответ этого катехизиса; мы приведём их здесь целиком:

     «Вопр. — Но когда лишь немногое будут так поступать, что станется с ними?
     Отв. — Если бы так поступал даже только один человек, а все остальные согласились распять его, то не более ли славно было бы ему умереть в торжестве непротивляющейся любви, молясь за врагов своих, чем жить, нося коро-
____
222

ну цесаря, обрызганную кровью убитых? Но один ли или тысячи людей, твёрдо решивших не противиться злу злом, всё равно среди просвещённых ли или среди диких ближних, гораздо больше безопасны от насилия, чем те, которые полагаются на насилие. Разбойник-убийца, обманщик скорее оставит их в покое, чем тех, кто сопротивляется оружием. Взявшие меч от меча погибнут, а ищущие мира, поступающие дружественно, безобидно, забывающие и прощающие обиды большею частью наслаждаются миром или, если умирают, то умирают благословляемыми.
     Таким образом, если бы все соблюдали заповедь непротивления, то, очевидно, не было бы ни обиды, ни злодейства. Если бы таких было большинство, то они установили бы управление любви и доброжелательства даже над обижающими, никогда не противясь злу злом, никогда не употребляя насилия. Если бы таких людей было довольно многочисленное меньшинство, то они произвели бы такое исправительное нравственное действие на общество, что всякое жестокое наказание было бы отменено, а насилие и вражда заменились бы миром и любовью. Если бы их было только малое меньшинство, то оно редко испытывало бы что-нибудь худшее, чем презрение мира, а мир между тем, сам того не чувствуя и не будучи за то благодарен, постоянно становился бы мудрее и лучше от этого тайного воздействия. И если бы в самом худшем случае некоторые из членов меньшинства были бы гонимы до смерти, то эти погибшие за правду оставили бы по себе своё учение, уже освящённое их мученическою кровью.
     Да будет мир со всеми, кто ищет мира, и всепобеждающая любовь да будет негибнущим наследием всякой души, добровольно подчиняющейся закону Христа:
     "Не противься злу насилием"».

     Эти два документа и были положены Л. Н-чем в основу своего нового сочинения.
     Сначала Л. Н-ч предполагал посвятить его двум вопросам, одинаково определяющим его новое миросозерцание: церковному обману и государственному насилию. Но с течением его работы его внимание всецело было поглощено вторым вопросом, чему способствовало и обилие стекавшегося материала.
     Вскоре ему сообщили факты отказа от государствен-ного насилия, происходившие среди русских сектантов, молокан, духоборов и других, среди менонитов, поселившихся в России, среди секты назарен, живущих в Австрии; он получил замечательное сочинение чеха Петра Хельчицкого и т. д.
     Так как основным орудием государственного насилия являлось войско с введённой во всех государствах континентальной Европы общей воинской повинностью, то Л. Н-ч и сосредоточил своё внимание на этом вопросе. И первое время он говорил про своё новое писанье: «Я пишу об общей воинской повинности». Но работа расширялась, а события жизни давали новый материал его критическому анализу, и писание его разрослось в обширный трактат, представляющий собою могуществен-ную критику существующего порядка жизни и дающий обширные далёкие перспективы новых человеческих отношений.
     Сначала Л. Н-ч отвечает своим критикам, разделяя их на светских и духовных, а затем переходит к изображению бедственности жизни современного человечества, преисполненной неразрешимых противоречий. Едва ли это не самая сильная, неотразимая часть книги. Приведём из этого описания несколько выдержек, чтобы дать понятие о его характере и силе.

____
223

     «Каковы бы ни были образ мыслей и степень образова-ния человека нашего времени, будь он образованный либерал какого бы то ни было оттенка, будь он философ какого бы то ни было толка, будь он научный человек, экономист какой бы то ни было школы, будь он необразованный, даже религиозный человек какого бы то ни было исповедания, — всякий человек нашего времени знает, что люди все имеют одинаковые права на жизнь и блага мира, что одни люди не лучше и не хуже других, что все люди равны. Всякий знает это несомненно твёрдо всем существом своим и вместе с тем не только видит вокруг себя деление всех людей на две касты: одну — трудящуюся, угнетённую, нуждающуюся, страдающую, а другую — праздную, угнетающую и роскошествующую и веселящуюся, — не только видит, но волей или неволей с той или другой стороны принимает участие в этом отвергаемом его сознанием разделении людей и не может не страдать от сознания такого противоречия и участия в нём.
     Древний раб знал, что он раб от природы, а наш рабочий, чувствуя себя рабом, знает, что ему не надо быть рабом, и потому испытывает мучения Тантала, вечно желая и не получая того, что не только могло, но должно бы быть. Страдания для рабочих классов, происходящие от противоречия между тем, что есть и что должно бы быть, удесятеряются вытекающими из этого сознания завистью и ненавистью.
     Рабочий нашего времени, если бы даже работа его и была много легче работы древнего раба, если бы даже он добился восьмичасового дня и платы трёх долларов за день, не перестанет страдать, потому что, работая вещи, которыми он не будет пользоваться, работая не для себя по своей охоте, а по нужде, для прихоти вообще роскошествующих и праздных людей и, в частности, для наживы одного богача, владетеля фабрики или завода, он знает, что всё это происходит в мире, в котором признаётся не только научное положение о том, что только работа есть богатство, что пользование чужими трудами есть несправедливость, незаконность, казнимая законами, но в мире, в котором исповедуется учение Христа, по которому мы все братья, и достоинство и заслуга человека только в служении ближнему, а не в пользовании им.
     Ещё в большем противоречии и страдании живёт человек так называемого образованного класса.
     Он знает, что все привычки, в которых он воспитан, лишение которых для него было бы мучением, все они могут удовлетворяться только мучительным, часто губительным трудом угнетённых рабочих, т. е. самым очевидным грубым нарушением тех принципов христианства, гуманности, справедливости, даже научности (я разумею требования политической экономии), которые он исповедует. Он исповедует принципы братства, гуманности, справедливости, научности и не только живёт так, что ему необходимо то угнетение рабочих, которое он отрицает, но так, что вся жизнь его есть пользование этим угнетением, и не только живёт так, но и направляет свою деятельность на поддержание этого порядка вещей, прямо противоположного тому, во что он верит.
     Правящие классы по отношению рабочих находятся в положении подмявшего под себя противника и держащего его, не выпуская, не столько потому, что он не хочет выпустить его, сколько потому, что он знает, что стоит ему выпустить на мгновение подмятого, чтобы самому быть сейчас же зарезанным, потому что подмятый озлоблен и в руке его нож. И потому, будут ли они чутки или не чутки, наши богатые классы не могут наслаждаться теми

____
224
благами, которые они похитили у бедных, как это делали древние, веровавшие в своё право. Вся жизнь и все наслаждения их отравлены укорами совести или страхов».
     Л. Н-ч указывает далее на неопределённое, неискреннее отношение людей образованных к этим противоречиям.
     Одни, менее чуткие, стараются скрыть их, другие, более чуткие, видят их, говорят о них, но придают им характер трагической, фатальной неизбежности.
     Узлом всех этих противоречий служит общая воинская повинность, которая требует от человека во имя государства отречения от всего того, что дорого ему. И действительно, общая воинская повинность нужна для поддержания государства с его насилием: но нужно ли самое государство? Жертвы, приносимые человеком во имя его, так велики, что человеку, может быть, выгоднее не подчиняться ему. Но государство не выпускает свои жертвы и издавна подчиняет их себе: устрашением, подкупом, гипнотизацией и применением военной силы.
     Выход из этого противоречия в принятии христианского учения:
     «Стоит человеку понять свою жизнь так, как учит понимать её христианство, т. е. понять то, что жизнь его принадлежит не ему, его личности, не семье или государству, а Тому, Кто послал его в жизнь, понять то, что исполнять он должен поэтому не закон своей личности, семьи или государства, а ничем не ограниченный закон Того, от Кого он исшёл, чтобы не только почувствовать себя совершенно свободным от всякой человеческой власти, но даже перестать видеть эту власть как нечто могущее стеснять кого-либо.
     Стоит человеку понять, что цель его жизни есть исполнение закона Бога, для того чтобы этот закон, заменив для него все другие законы и подчинив его себе, этим самым подчинением лишил бы в его глазах все человеческие законы их обязательности и стеснительности.
Христианин освобождается от всякой человеческой власти тем, что считает для своей жизни и жизни других божеский закон любви, вложенный в душу каждого человека и приведённый к сознанию Христом, единственным руководителем жизни своей и других людей.
     Христианин может подвергаться внешнему насилию, может быть лишён телесной свободы, может быть несвободен от своих страстей (делающий грех есть раб греха), но не может быть несвободен в том смысле, чтобы быть принужденным какою-либо опасностью или какою-либо внешнею угрозою к совершению поступка, противного своему сознанию.
     Исповедание христианства, отказ от исполнения государственного насилия есть самое страшное орудие разрушения государства, и люди, стоящие у власти, знают это и употребляют все силы на то, чтобы не давать проявляться этим пока ещё единичным вспышкам христианского неповиновения.
     Но дело зашло уже слишком далеко: правительства чувствуют уже свою беззащитность и слабость, и пробуждающиеся от усыпления люди христианского сознания уже начинают чувствовать свою силу.
     «Огонь принёс я на землю, — сказал Христос, — и как томлюсь, пока он не возгорится».
     И огонь этот начинает возгораться.
     Распространение христианских истин, отрицающих насилие, совершается не только одним внутренним постепенным путём познания истины пророческим чувством сознания тщеты власти и отречения отдельных людей от неё, но и другим внешним путём, при котором сразу большие массы людей низших

____
225

по развитию по одному доверию к первым принимают новую истину. Такова сила общественного сознания.
    И это всасывание людьми христианского миропонимания преобразует и самую власть, с которой, независимо от её воли и бессознательно от неё, происходит охристианение.
     С людьми совершается нечто подобное процессу кипения. Все люди большинства нехристианского жизнепонимания стремятся к власти и борются, достигая её. В борьбе этой наиболее жестокие, грубые, наименее христианские элементы общества, насилуя наиболее кротких, чутких к добру, наиболее христианских людей, выступают посредством своего насилия в верхние слои общества. И тут над людьми, находящимися в этом положении, совершается то, что предсказывал Христос, говоря: «горе вам, богатым, пресыщенным, прославленным»; совершается то, что люди, находясь во власти и в обладании последствий власти — славы и богатства, — доходя до известных различных, поставленных ими самими себе в своих желаниях целей, познают тщету их и возвращаются к тому положению, из которого вышли.
     Таким образом со всех сторон человечество толкается на путь спасения.
     Положение христианского человечества с его крепостями, пушками, динамитами, ружьями, тюрьмами, виселицами, церквями, фабриками, таможнями, дворцами действительно ужасно; но ведь ни крепости, ни пушки, ни ружья ни в кого сами не стреляют, тюрьмы никого сами не запирают, виселицы никого не вешают, церкви никого сами не обманывают, таможни не задерживают, дворцы и фабрики сами не строятся и себя не содержат, а всё это делают люди. Если же люди поймут, что этого не надо делать, то этого ничего и не будет.
     А люди уже начинают понимать это. Если ещё не все понимают это, то понимают это передовые люди, те, за которыми идут остальные. И перестать понимать то, что раз поняли передовые люди, они уже никак не могут. Понять же то, что поняли передовые, остальные люди не только не не могут, но неизбежно должны.
     Так что предсказание о том, что придёт время, когда все люди будут научены Богом, разучатся воевать, перекуют мечи на орала и копья на серпы, т. е., переводя на наш язык, все тюрьмы, крепости, казармы, дворцы, церкви останутся пустыми, и все виселицы, ружья, пушки останутся без употребления, — уже не мечта, а определённая новая форма жизни, к которой со всё увеличивающейся быстротой приближается человечество.
     Но когда же это будет?
     1800 лет назад на вопрос этот Христос ответил, что конец нынешнего века, т. е. языческого устройства мира, наступит тогда, когда (Мф. XXIV, 3–28) увеличатся до последней степени бедствия людей и вместе с тем благая весть Царства Божия, т. е. возможность нового, не насильнического устройства жизни будет проповедана по всей земле.
     «О дне же и о часе том никто не знает, только Отец мой один» (Мф. XXIV, 36), — тут же говорит Христос. Ибо оно может наступить всегда, всякую минуту и тогда, когда мы не ожидаем его.
     Всё, что мы можем знать, это то, что мы, составляющие человечество, должны делать и чего должны не делать для того, чтобы наступило это Царство Божие. А это мы все знаем. И стоит только каждому начать делать то, что мы должны делать, и перестать делать то, чего мы не должны делать, стоит только каждому из нас жить всем тем светом, который есть в нас, для

____
226

того, чтобы тотчас же наступило то обещанное Царство Божие, к которому влечётся сердце каждого человека».

     На этом кончалась эта замечательная книга, когда со Л. Н-чем произошло одно из тех роковых событий, которые так много раз в его жизни открывали ему новые пути жизни или подтверждали, закрепляли раз принятое решение. Таковы были в его детстве смерть его отца и бабушки, столкновение с гувернёром–французом, затем его внезапная поездка на Кавказ, перенесшая его из московских ресторанов с картами и цыганами на лоно дикой кавказской природы. Таковы были для него севастопольские ужасы, смертная казнь в Париже, смерть любимого брата и проч. Московская перепись и знакомство с городской нищетой. И такого же характера было событие, совершившееся 9 сентября 1892 года.
     Я жил в это время в Бегичевке, заведуя столовыми Льва Николаевича. Мы ждали его приезда для составления отчёта за прошлый год, и в назначенный день, 9 сентября, он приехал. Я встретил его на крыльце дома, когда он выходил из экипажа. Радостная улыбка встречи остановилась на моих губах, когда я увидел взволнованное, расстроенное, мрачное лицо Л. Н-ча. Я понял, что что-нибудь случилось дорогой.
     И только что Л. Н-ч взошёл в дом, как, не садясь, с волнением и слезами в голосе начал рассказывать о том, что с ним произошло. Так как он сам рассказал об этом в своей книге, то мы и приводим этот рассказ:
     «На одной из железнодорожных станций поезд, на котором я ехал, съехался с экстренным поездом, вёзшим под председательством губернатора войска с ружьями, боевыми патронами и розгами для истязания и убийства этих самых голодающих крестьян.
     Истязание людей розгами для приведения в исполнение решения власти, несмотря на то, что телесное наказание отменено законом 30 лет тому назад, в последнее время всё чаще и чаще стало применяться в России.
     Я слыхал про это, читал даже в газетах про страшные истязания, которыми как будто хвастался нижегородский губернатор Баранов, про истязания, происходившие в Чернигове, Тамбове, Саратове, Астрахани, Орле, но ни разу мне не приходилось, как теперь, видеть людей в процессе исполнения этих дел.
     И вот я увидал воочию русских, добрых и проникнутых христианским духом людей с ружьями и розгами, едущих убивать и истязать своих голодных братьев.
     Повод, по которому они ехали, был следующий:
     В одном из имений богатого землевладельца крестьяне вырастили на общем с помещиком выгоне лес (вырастили, т. е. оберегали во время его роста) и всегда пользовались им, и потому считали этот лес своим или, по крайней мере, общим; владелец же, присвоив себе этот лес, начал рубить его. Крестьяне подали жалобу. Судья первой инстанции неправильно (я говорю неправильно со слов прокурора и губернатора, людей, которые должны знать дело) решил дело в пользу помещика. Все дальнейшие инстанции, в том числе и сенат, хотя и могли видеть, что дело решено неправильно, утвердили решение, и лес присуждён помещику. Помещик начал рубить лес, но крестьяне, не могущие верить тому, чтобы такая очевидная неспра-ведливость могла быть совершена над ними высшей властью, не покорились решению и прогнали присланных рубить лес работников, объявив, что лес принадлежит им и они дойдут до царя, но не дадут рубить леса.
     О деле донесено в Петербург, откуда было предписано губернатору привести решение суда в исполнение. Губернатор потребовал войско. И вот сол-

____
227

даты, вооружённые ружьями со штыками, боевыми патронами, кроме того с запасом розог, нарочно приготовленных для этого случая и везомых в одном из вагонов, едут приводить в исполнение это решение высшей власти».
     Это самое, только с прибавлением личного непосред-ственного чувства только что испытанного ужасного впечатления, рассказал нам Л. Н-ч, приехав в Бегичевку. Этот случай заставил его снова переработать заключение своей книги и с новой силой утвердить то положение, что благополучие господствующего класса зиждется на насилии и страдании угнетённого рабочего большинства. Выход из этого положения в признании истины. Только в этом человек свободен. А раз человек признал истину и сознал своё уклонение от неё, тогда он становится теми дрожжами, которые, хотя и в малом количестве, но преобразуют всю массу теста в совершенно иной вид. Только этим признанием истины устанавливается на земле Царствие Божие и внутри, и вне человека.

     Эта книга произвела сильное впечатление на всех, кто познакомился с ней. Выражая собою антигосударственную сторону учения Христа, она вызвала большую тревогу в административных сферах. Печатать в России её и не пытались. Её стали переписывать и гектографировать. В это время вошли в употребление пишущие машины, которые облегчали как самую переписку, так и чтение рукописи.
     И книга эта стала быстро распространяться, а по её следам шли жандармы с обысками, нередко кончав-шимися арестами и ссылками хранителей и распространителей этой книги. Было сделано строгое распоряжение о непропуске заграничных изданий этой книги как на русском, так и на иностранных языках.
     Так как в этой книге Л. Н-ч касается современного государственного строя и относится к нему весьма отрицательно, то именно эта книга и послужила первым поводом к причислению Л. Н-ча к анархистам, что с известными оговорками должно признать справедливым. Но дело в том, что анархизм Л. Н-ча, т. е. отрицание насильственного устройства и власти, основан на том положении, что человек, духовно возродившийся, усвоивший себе христианское учение, носит в себе самом ненарушимый божественный закон любви и правды, который уже не нуждается в подкреплении человеческими законами. И потому анархизм Л. Н-ча ведёт не к беспорядку и распущенности, а к высшему нравственному порядку и праведной жизни.
     Преследования единомышленников Л. Н-ча начались ещё до появления этой книги, как только взгляды Л. Н-ча стали проникать в народ. Это отчасти совпало с голодными годами. Во-первых, шум, поднятый «Московскими ведомостями» вокруг имени Л. Н-ча, по поводу выдержек из его статей о голоде, в которых «Московские ведомости» усмотрели призыв к бунту, заставил администрацию быть настороже. До Льва Николаевича дошли слухи из придворных сфер, что когда император Александр III велел прекратить дело о Льве Николаевиче словами: «je ne veux pas ajouter a sa gloire la souronne d'un martyre» 1, то Победоносцев заявил, что так как государь не велел трогать самого Толстого, то мерой борьбы с ним будет преследование его единомышленников и друзей.

______________
     1 Я не хочу прибавлять к его славе «мученический венец».

    И действительно, эти преследования начались. Во время голодных годов авторитет Л. Н-ча в народе сильно возрос, к его словам стали прислушиваться

____
228

сектанты и очень легко усваивать его антицерковные и антигосударственные взгляды.
     Несмотря на то, что издания «Посредника» проходили строгую правительственную цензуру, уже одним отрицательным своим качеством, игнорированием церков-ного авторитета они приобретали в глазах сектантов значительное влияние, а своей проповедью любви и взаимопомощи, трезвости и трудолюбия, изложением древнегреческой мудрости они приобрели среди сектантов разных толков значительный авторитет и в некоторых уже установившихся сектах вызвали новое, рационалистичес-кое нравственно-общественное течение. Таково было движение младоштундистов и духоборцев-постников; к этому последнему движению мы ещё вернёмся, когда будем излагать события, связанные с духоборческим движением.
    Одним из центров младо-штундистского движения была Харьковская губерния, преимущественно Сумский уезд. Одним из деятелей этого движения был князь Димитрий Александрович Хилков.
     Воспитанник пажеского корпуса, лейб-гусарский, а потом казачий офицер, богатый помещик, он геройски участвовал в русско-турецкой войне в Закавказье. Отчасти знакомство с духоборцами, отчасти личное столкновение с лицом смерти заставило Хилкова задуматься над иным решением нравственно-общественных вопросов жизни; он оставил службу и поселился на своём хуторе Харьковской губернии. Большое количество земли, доставшееся ему от матери, он передал безземельным крестьянам, оставшись с одним крестьян-ским наделом в семь десятин, на которых он хозяйничал в течение нескольких лет. Авторитет его среди местных крестьян был, конечно, необыкновенно велик. Получив из-за границы сочинение Л. Н-ча «В чём моя вера?» на французском языке и увидав из этой книги сходство своих взглядов со Л. Н-чем Толстым, он стал деятельным распространителем их в народе. Отпадения от церкви стали учащаться вокруг него, и он был вскоре обвинён в распространении штунды, т. е. секты, признанной синодом особенно вредной.
     Его сослали на Кавказ и поселили сначала в Башкичете, Тифлисской губернии. Там он, конечно, тотчас же обратил на себя внимание местных сектантов-духоборцев и молокан и, обвинённый в пропаганде среди них толстовства, был передвинут в глухой армяно-татарский город Нуху, Елизаветпольской губернии.
     Ссылка Хилкова на Кавказ из его имения Харьковской губернии состоялась в январе 1892 года.
     Конечно, администрация не ограничилась ссылкой одного Хилкова. В октябре того же года Л. Н-ч между прочих писал мне:
     «Получены письма от Мит. Алёхина и Бодянского. Они оба были взяты и посажены в тюрьму и по этапу препровождены: Митр. в Полтаву, кажется, а Бодянский ещё сидит в Белгороде, кажется, и его ссылают на 5 лет в Закавказье. За что, я не знаю. Я отвечал им в Полтаву».
     Потом последовали высылки Дудченко, Прокопенко и других.

     Конечно, этими передвижениями людей, искренно преданных своей идее, немудрое правительство только сеяло те самые идеи, с которыми боролось, и усиливало авторитет их носителей. Таков непреложный закон борьбы с тем, что «от Бога», как говорил когда-то евангельский Никодим.
     И это рассеивание правительством новых идей привело к важным событиям в жизни русского народа.









____
229


ГЛАВА 16.
Окончание кормления голодающих.
«Посредник» в Москве

 

     В 1893 году помощь голодающим продолжалась. К весне у нас было уже около 100 столовых.
     Л. Н-ч приехал в Бегичевку навестить нас, работавших там, и, конечно, его приезд ободрял нас и вливал новую энергию для продолжения этого далеко не лёгкого дела.
    В первый раз в этом году он приехал в феврале. Он приехал с дочерьми, Татьяной и Марьей Львовной, и был необыкновенно ясен и бодр. Весёлость его доходила до шалостей. Так в один вечер он стал прыгать в общей комнате, где собрались около него все тогдашние сотрудники. Вдруг он, подойдя к небольшому круглому, старому столу, предложил на пари, кто может прыгнуть с места на стол обеими ногами и встать, удержавшись, на ноги. Кто-то из присутствовавших молодых людей принял пари. Лев Ник. решил начать первый, подошёл к столу вплотную, присел, оттолкнулся и вспрыгнул на стол. Но ножки у стола были уже, вероятно, гнилые, не выдержали и подломились, и Л. Н-чу не удалось встать, он вместе со столом свалился на пол. Его добродушный хохот, с которым он поднялся, скоро успокоил бросившихся к нему на помощь, и его веселье заразило всех. Л. Н-ч только очень пожалел, что причинил убыток хозяевам и очень извинялся перед ними.
     Вот два отзыва из его писем к Софье Андреевне, указывающих на его бодрое настроение и дающих некоторое понятие о его тогдашней деятельности:
    «Отчет напишу здесь и, если успею, рассказ, который я обещал в сборник для переселенцев. Вчера написал много писем. Читал хорошую, и мне интересную, русскую, о Руссо. Теперь читаю скверную повесть Потапенки. Очень хочется хорошей погоды и дороги. Тогда скоро всё объездим и вернёмся.
     Пётр Васил. ночует около меня и ночью храпит. А я, чтобы прекратить его храп — свищу. Нынче Марья Кирилловна слышала свист и верно думала, что домовой. Живём мы всё так же: обедаем в час, ужинаем в 8. Пища прекрасная» 1.

________________
     1 Письма  графа  Л. Н.  Толстою  к  жене  1862—1910 г.г.  Под  ред.  Л.  Е.  Грузинского.  Стр. 442—443.

     «Очень досадно, что нельзя помогать дровами, которые ужасно нужны. Нынче напишу к Писареву, прося его уступить нам из его излишних запасов. К Сопоцько приехали два помощника. К Философовым приехала их помощница, кажется, деловитая девица. Вчера приехал Цингер Иван и предлагает свои услуги. Мне бы очень хотелось, чтобы он остался на весну (на место Поши), главное, потому, что он Раевским свой человек, но боюсь, что он слишком молод.
     Вчера читал «Прощение» — «Pater» Copp;e, и Таня стала подбивать всех сыграть это для крестьян, и они читали это вслух, разобрав роли: Шарапова, её приятельница, Таня, Поша, Цингер. Но, кажется, ничего из этого не выйдет.
     Я встаю рано, в 7, в 8 пью кофе и с ;9-го до 1 и более — усердно работаю, потом обедаю, потом еду, куда нужно, возвращаюсь к 6. В 8 ужинаем, часто девочки затевают экстренный чай. Таня рисует, читаем, пишем письма, иногда беседуем. Я чувствую себя очень хорошо» 2.

________________
      2 Там  же,  стр. 444.

     Спектакль наш, действительно, не состоялся. Но мы рады были слышать отзыв Л. Н-ча о произведении Коппе «Отче наш» в прекрасном переводе Бары;ковой. Смысл её — прощение врага. Л. Н-ч очень ценил эту вещь.

____
230

     Но сквозь эту весёлость и бодрость Л. Н-ча в нём проглядывало часто сознание того ужасного положения, в котором находился окружающий его рабочий, крестьян-ский люд. Тяжёлое сознание это часто проявлялось в письмах Л. Н-ча к друзьям. Так, он писал из Бегичевки молодому Ге:
     «Положение очень тяжёлое в народе, но как чахоточ-ный, на которого страшно взглянуть со стороны, сам не видит своей исчахлости, так и народ. То же я испытывал в Севастополе на войне. Все говорили: ужасы, ужасы. А приехали, никаких ужасов нет, а живут люди, ходят, говорят, смеются, едят. Только и разница, что их убивают. То же и здесь. Только разница, что чаще мрут. А этого не видно».
     Конечно, он в то же время поддерживал сношения со своими многочисленными корреспондентами, ободряя и направляя их жизнь своими советами.
     Было около него тогда много молодых сил, одушевлён-ных желанием деятельности, и многие из них оставались без приложения. Вот одному из таких друзей, жаждавших приложения сил, Л. Н-ч писал между прочим следующее:
     «Вопрос ваш о том, как и куда лучше употребить свои силы, был бы очень труден, если бы требовалось дать на него одно безошибочное решение; но решений его может быть столько же, сколько предположений, и все могут быть, и даже наверное будут ошибочны, как и всё, что делают люди.
     Да! обрывать одну путу и затягивать другую, и так до гроба, и с тем умереть. И скажу вам, что думаю, вполне: такова жизнь, — прекрасная, дарованная нам одним жизнь. И так точно жили и живут все лучшие люди, и так жил Христос, и так завещал жить нам.
     Прекрасна жизнь эта тем, что, во-первых, обрывая одну путу, более связывающую и более крепкую, тем идёшь вперёд к освобождению, — и в этом радость.
     Но не в этом всё дело, и оглядываться на это нехорошо и не должно. Главное в том, что заодно с этим обрыванием пут и медленным задерживанием движения чувствуешь, что этим самым, своим личным умом делаешь другое дело, — дело установления Царства Божия на земле. И лучше такой жизни я ничего не желаю и не придумаю желать».

     Л. Н-ч пробыл в Бегичевке дней 10. Видно по письмам, что часто его намерению поехать куда-нибудь для осмотра столовых мешали метели, эту зиму необыкновенно сильные. Были рассказы о замёрзших, занесённых снегом. Эти метели и эти рассказы навели Л. Н-ча на мысль написать рассказ «Хозяин и работник», который он и закончил в следующем году.
    Он приехал на неделю в Ясную и в начале марта был уже в Москве.
     Оттуда он пишет Черткову письмо, в котором даёт новое интересное резюме христианства, о чём его просил его друг.
     «В кратчайшей форме смысл учения Христа:
     Жизнь моя — не моя — не может иметь целью моё благо, а Того, Кто послал меня; и цель её — исполнение Его дела. И только через исполнение Его дела я могу получить благо.
     Вы это знаете; но для меня это так важно, так радостно, что я рад всякому случаю повторять это» 2.

_______________
     2 Архив В. Г. Черткова.

     Весь март и апрель Л. Н-ч прожил в Москве, занятый, главным образом, окончанием своей книги «Царство Божие внутри вас». Он так был погружён в

____
231

это дело, что за это время имеется очень мало его писем. Он писал свою книгу с таким увлечением и страстностью, что за это время запустил работу в других областях своей жизни, особенно в области семейных обязанностей и в области нравственной работы над самим собой. И вот, когда он отослал последние листы этой книги переводчикам, когда вместо этого всепоглощающего литературного труда осталось пустое место, сознание упущений в других областях его жизни предстало ему во всей своей силе, и он ужаснулся. Этот ужас перед тем, что он по своей жизни так далёк от идеала, который он так ярко освещает в своих произведениях, и мысль о том, что самое писание мешает его движению к идеалу, прекрасно выражается в письме к его молодому другу, Николаю Николаевичу Ге, сыну художника, откуда мы и делаем несколько значительную выписку. Письмо это написано в половине мая 1893 года. Л. Н-ч был тогда в Москве, а молодой Ге жил тогда вблизи своего отца, на хуторе в Черниговской губернии, и занимался крестьянскими работами.
     «…Заключение своё кончил и послал и, как человек, уткнувшийся в одну точку и не видевший ничего кругом, оглянулся, и возмутился, и уныл. Сколько ошибок сделано мною и непоправимых, и вредных для детей, соблазняющих их. И как я был и продолжаю быть плох — слаб. Дорожите, милый друг, своим положением, цените его. Если вам кажется иногда, что вы стоите, то это оттого, что вы слишком ровно течёте туда, куда надо. Какой след оставит ваша жизнь, когда, где? не знаю. Но добрая жизнь оставит большой добрый след, и чем незаметнее он вам, тем вернее то, что он есть. А я так знаю, что жизнь моя дурная, вижу вредный след, который она оставит, и не переставая страдаю. Может быть, страдание оставит след. Дай Бог, от этого я не плачусь на него. Очень уже многого от меня требуется теперь после всех сделанных мною ошибок: требуется, чтобы я жил постоянно противно своей совести, подавал примеры дурной жизни, лжи и слышал бы и читал восхваления за свою добрую жизнь. Единственное утешение, единственная радость жизни для меня теперь только в том, чтобы знать, что, живя так, как я живу, я исполняю волю пославшего меня. Но это говорить легко, а делать трудно» 1.

________________
     1 Архив В. Г. Черткова.


     В мае Л. Н-ч опять посетил Бегичевку. Вот как он мотивирует своё посещение в письме к Черткову, накануне отъезда:
     «Вы знаете, вероятно, что Миша и Лёва уехали в Самару. Мы же с Таней едем завтра, 21, в Бегичевку, где пробудем около недели. Там все разъехались, а помощь продолжается, и я боюсь, что там путаница. Надо быть там и постараться довести до конца это мучительное и соблазнительное дело».
     Меня и некоторых сотрудников тогда действительно не было в Бегичевке. Я уехал оттуда на время отчасти по своим личным делам, отчасти для того, чтобы проводить в больницу заболевшую сыпным тифом Павлу Николаевну Шарапову, впоследствии ставшую моей женой, а тогда ухаживавшую за больными сыпным тифом в Бегичевке. Во вторую голодную зиму эпидемия приняла угрожающие размеры. П. Н. Шарапова вскоре выздоровела и в течение лета снова заведовала тифозным бараком.
     Л. Н-ч пробыл в Бегичевке недолго и вернулся в Ясную. Оттуда он пишет интересное письмо своему другу Евг. Ив. Попову, помогавшему ему в переписке его последнего сочинения. В письме к нему Л. Н-ч высказывает своё отношение к нелегальной пропаганде его произведений, запрещённых русской цензурой. Он высказывает это по поводу того, что некий Д. Р. Кудрявцев издавал на свой счёт гектографическим способом эти сочинения и распространял бесплатно между своими друзьями. Узнав, что Л. Н-ч окончил новое про-

____
232

изведение, он тотчас же обратился к нему, прося прислать ему копию для издания. Ответ свой Л. Н-ч изложил в письме к Е. И. Попову в следующих выражениях:
     «…Распечатываю письмо, чтобы дополнить ответ мой на ваш вопрос: можно ли передать статью Кудрявцеву? Я как будто уклоняюсь от прямого ответа, говоря, что я не имею ничего против распространения этого писания. Сущность моей мысли та, что я писал и пишу для того, чтобы сообщать мои мысли людям, и потому желаю наибольшего распространения их, и потому никогда и никому не отказываю в сообщении того, что мною написано (я даже не знаю, хорошо ли делали мы, не сообщая всем желающим знать во время писания), но желаю в этом отношении поступать открыто, т. е. читать, говорить, давать переписывать, печатать открыто в русских типографиях, как я это сделал с «В Ч. М. В.» (если я этого не делаю теперь, то только потому, что это, очевидно, совершенно непроизводительная трата труда), и печатать за границей в подлиннике и в переводах, но не желаю ничего делать скрывая, так, чтобы быть вынужденным говорить неправду. Так что если бы меня допрашивали и я счёл бы нужным отвечать, чтобы я мог сказать вполне правду, именно то, что я писал для того, чтобы сообщать мои мысли людям и потому, как никогда не скрывал своих мыслей в разговоре, так не препятствовал и не препятствую распространению их в списках или в книгах, а напротив, содействую этому, когда имею возможность. И считаю себя обязанным так поступать и так всегда и буду поступать».

     В тот же день он делает замечательную запись в своём дневнике, которую мы и приводим в извлечении наиболее значительных мыслей:

     «Говорят: существующее разумно. Напротив, всё, что есть, то всегда неразумно. Разумно только то, чего нет, — что рассудители называют фантазией.
     Если бы то, что есть, было бы разумно, не было бы жизни; и точно так же её не было бы, если бы не было бы разумно то, чего нет (т. е. идеала).
     Жизнь есть только вечное движение от неразумного к разумному».

     «Говорят: всё существующее разумно.
     Неправда. Напротив: всё существующее, если под существующим разуметь видимый и осязаемый мир, — не разумно.
     Если бы существующее было разумно, мы бы не признавали его существующим: мы бы не сознавали своей жизни, если бы не сознавали несоответствия её с идеалом разума и не работали для уничтожения этого несоответствия. Мы и не сознавали жизни в утробе матери, во сне, в обмороке.
     Проявление сознания, совпадающее с проявлением жизни, есть признак постановленной нам задачи для произведения работы. Если канал прокопан, то не может быть работы и работников для прорытия канала. Если есть работники, т. е. работающие люди, то, очевидно, есть дело, которое нужно делать. Точно так же, если есть жизнь, то есть дело жизни, которое должно быть сделано. И живущие делают это дело. И если в мире есть дело, которое нужно делать, то, очевидно, мир несовершенен, а есть представление о возможности его большего совершенства.
Можно сказать, что разумно копать колодезь или пруд там, где нет воды, или сажать лес, или убирать нечистоты, или удобрять поле, или учить детей и т. п., но нельзя сказать что разумно жить без воды, без леса, среди нечистоты и невежественных детей. Точно так же можно сказать, что разумно совершенствовать себя и мир, но нельзя сказать, что мы и мир разумны».


____
233

     «Человек вносит разумность в мир природы, уничтожая неразумную борьбу и трату. Но деятельность эта вне себя, далёкая, только отражённая. Человек только рассудком видит это неразумие.
     Неразумие же своей жизни он не только видит рассудком, но чувствует сердцем, как противное любви, и всем существом. И в этом применении неразумного в своей жизни к разумному состоит его жизнь.
     Очень важно тут то, что неразумие в природе познаётся рассудком, неразумное в самой жизни человеческой — сердцем (любовью) и рассудком.
     Жизнь человека в том, чтобы приводить неразумное в своей жизни к разумному, и потому для этого нужны два дела:
     1) видеть во всём её значении неразумность жизни и не отвращать от неё внимания;
     2) сознавать во всей чистоте разумность возможной жизни.
     Сознавая всю неразумность и всегда вытекающую от неё бедственность жизни, человек невольно отвращается от неё; и с другой стороны, ясно сознавая разумность возможной жизни, человек невольно стремится к ней. Не скрывать поэтому зла неразумия и выставлять во всей ясности благо разумной жизни должно бы составлять задачу всех учителей человечества.
     Но тут-то на седалище Моисееве всегда садятся те, которые не идут к свету, потому что дела их злы; и потому всегда люди, выставляющие себя учителями, не только не стараются уяснить неразумие жизни и разумность идеала, а, напротив, скрывают неразумие жизни и подрывают доверие к разумности идеала».

     Июнь месяц Л. Н-ч спокойно проводил в Ясной, за писанием статьи о Золя и Дюма. Он сообщает об этом художнику Н. Н. Ге:
     «Я кончил своё, теперь бросаюсь то на то, то на другое: статью об искусстве не кончил и ещё написал статью о письмах Золя и Дюма, о современном настроении умов. Мне показалось очень интересной: глупость Золя и пророческий художественный, поэтический голос Дюма. Пошлю в «Северный вестник» и в парижский журнал Жюля Симона «Revue de famille».
     Вероятно, в связи с этой статьёй у Л. Н-ча появляются интересные записи в дневнике. Вот некоторые из них:
     «5 июня. Только христианин ставит свою жизнь в познании и исполнении истины, и потому только один христианин свободен, потому что ничто не может помешать исповеданию истины.
     10 июня. Религия не есть то, во что верят люди, и наука не есть то, что изучают люди; а религия то, что даёт смысл жизни, а наука то, что нужно знать людям».

     Но самая замечательная запись этого времени сделана им 24 июня. Эта запись была, с разрешения Л. Н-ча, переписана Чертковым и издана им в виде статьи, озаглавленной им «Требования любви». Я нахожу это заглавие не совсем точным. Я бы назвал так: «Беспредельность любви».
     Запись эта выражает именно эту мысль. Л. Н-ч предполагает, что мужчина и женщина, муж и жена, брат и сестра и т. д. переселились из города в деревню, сбросив с себя все городские привилегии и с самыми скромными средствами, ими самими зарабатываемыми, решили помогать окружающим людям всем, чем можно, признав в них своих братьев и сестёр. Втягива-

____
234

ясь в эту помощь, они, не видя предела жертвы, сами становятся этой жертвой, и им предстоит гибель от нужды, нечистоты, заразы, которых они не в силах были отогнать от себя. Пойти на эту жизнь их побудила искренняя любовь к людям-братьям. И вот эта любовь приводит их к гибели. Такие случаи нередки. И многие люди пугаются этого и идут назад, заменяя деятельную любовь любовью рассудочной, деятельностью просвещения, борьбой с насилием, производящим неравенство, и иногда до того удаляются от первоначально избранного пути, что нарушают самый принцип любви и с насилием начинают бороться тоже насилием, заменяя таким образом одно зло другим, ему подобным. Имея в виду просвещение, они сеют тьму. На самом деле деятельность любви не так страшна, и если на пути её встречается смерть, то не чаще, чем на всяком ином пути человека, подверженного всевозможным внешним влияниям. Но деятельность любви может быть только тогда плодотворна, когда она бесстрашна.
     Только та любовь — Любовь, для которой нет конца жертвам до самой смерти», — так заключает Л. Н-ч свою запись.

     В начале июля Л. Н-ч снова приезжает в Бегичевку, на этот раз уже для окончательной ликвидации дела. Урожай ожидался средний, была надежда на поправку крестьянского хозяйства, на заработки. С другой стороны, истощались последние средства и притока их более не предвиделось.
     Приехал Л. Н-ч 11 июля в Бегичевку вечером. Со следующего же дня он начинает объезд всех столовых, распределяя оставшиеся средства.
     Пробыв в Бегичевке дней 8, он пишет Софье Андреевне:
     «Вот и прошли наши 10 дней. Остаётся 2 дня; и я не видал, как прошли. Утром пишу, поправляю по-русски и по-французски статью о Золя и Дюма, а вечером езжу. Вчера только не успел, помешали гости. Самарин снимал фотографии, а я прочёл ему статью. Потом приехали Писарева, Долгорукова Лидия и Бобринская. Я поехал было на Осиновую гору, это 13 вёрст, но не доехал, вернулся. Нынче тоже. Очень жарко: я даже не купаюсь, а то прилив к голове. Вечером ездил верхом на Осиновую гору и Прудки осин. Везде нужно и для народа, насилу доживающего до нови, и для жалких заморышей-детей. Денег казалось много, а не только все разместятся — чуть достанет» 1.

_______________________
     1  Письма графа Л. Н. Толстого к жене 1862 – 1910 гг. Под общ. ред. А. Е. Грузинского. Стр. 449 – 450.

     Статья о Золя и Дюма, о которой мы уже упомянули и которую он назвал «Неделание», была замечательна тем, что Л. Н-ч писал её сразу на двух языках, по-русски и по-французски.
     Статья «Неделание» написана была по поводу речи Золя, проповедовавшего «труд», не давая смысла жизни и цели труда, и письма Дюма, в котором он утверждает о необходимости религиозного сознания братства и любви между всеми людьми. В этой статье Л. Н-ч указывает на то, что труд не может быть целью, что он есть только неизбежное условие жизни. Если же человек не знает истинного смысла жизни, не знает, куда ему идти и что делать, то ему лучше, находясь в «неделании», обдумать свою жизнь, отыскать смысл её, и тогда всякий труд его будет производителен и свят.
     В это же время Л. Н-ч обдумывал новое художественное произведение. В начале июля он пишет Черткову:
     «Писать ни за что не взялся. В статье об искусстве пописал и запутался. И теперь в мыслях больше занятия художественные, именно: «Кто прав?». Дети богатых среди голодающих. Очень мне нравится. Но не пишу. Третий день кошу и с большим удовольствием».

_____
235

     В свой последний приезд в Бегичевку Л. Н-ч много интересного записал в своём дневнике. Приводим здесь наиболее значительное:
     «Есть четыре (кажется, 4) разные миросозерцания.
     1) То, что человек приходит в мир, как бы человек пришёл на завод, в котором он, не обращая внимания, что и зачем делается на заводе, останавливая, портя и ломая всё, устроенное на заводе, устраивает себе наиприятней-шую жизнь на этом заводе.
     Это делают всегда все дети и наивные, эгоистичные люди. Таких людей много: они ищут счастья в ущерб заводу и, переломав и перепортив многое, очень скоро видят, что счастья нет. Это самые обыкновенные люди, и почти все они проходят через это миросозерцание.
     2) То, что человек начинает видеть, что завод есть завод, на котором нечто определённое делается, — что всё на этом заводе хорошо устроено, но только ему на заводе нет места. Блестящие колеса вертятся, ремни ходят, что-то лезет, соединяется. Но все это только мешает ему, и он начинает думать, что если хозяин, который его сюда послал, так хорошо всё устроил и не дал ему тут места (как ему кажется), то, вероятно, это сделано потому, что его назначение в другом месте и в другом учреждении.
    Это люди, признающие здешнюю жизнь приготовле-нием, испытанием для другой жизни или испорченною жизнью, падением, грехом, как это понимают церковные люди. Всё тут хорошо. «И равнодушная природа красою вечною сияет»; но назначение человека не здесь, а там, в «au dela».
     3) Миросозерцание то, по которому люди, видя эту неустанную работу и не нужную для них, не дающую им счастья, признают эту жизнь всю злом и считают самым разумным и желательным для себя делом освобождение от нее, уничтожение своей всякой жизни (пессимизм, буд-дизм).
     4) То, при котором человек, увидав себя в середине этой творящейся со всех сторон работы, понимает, что если всё и все работают, то и он должен принимать в ней участие и найти себе своё место для работы.
     И стоит человеку понять это, как тотчас же ему станет ясно, что и как ему делать. И, начав это делать, он достигнет и того, чего искали первые, т. е. наибольшего личного счастья, и то, что счастье это не там, «au dela», как думают вторые, а здесь, в исполнении предназначенного дела. И увидит, что жизнь не есть зло, как это думают третьи, а благо не только личное, т. е. ограниченное пространством и временем, как то, которого ищут первые, а благо бесконечное и вечное, и это благо он будет чувствовать больше или меньше, смотря по тому, что он будет делать хозяйское неохотно, как раб, или охотно, как участник дела хозяина».

     В августе Л. Н-ч получил письмо от своего друга Н. Н. Страхова, лечившегося за границей, в Эмсе. К сожалению, у нас нет письма Л. Н-ча, на которое оно служит ответом, но по этому ответному письму можно себе представить, в каком настроении написано то, и потому мы выписываем ту часть письма, которая относится прямо ко Л. Н-чу.
     «Ваше письмо, бесценный Лев Николаевич, полученное мною в Эмсе, не даёт мне покою. Беспрестанно о нём думаю (тут что же делать, как не думать?) и много раз собирался отвечать, вчера затеял длинное письмо, начал и бросил: слишком высокий тон, на который я, кажется, не имею права. Меня поразило то, что Вы в дурном духе, как Вы пишете. Человек, на которого обращено столько любви со всех сторон! Почему Вы называете Ваше дело в

____
236

Бегичевке глупым? Почему Вы не верите действию Вашей книги? Я верю, что она будет иметь большое действие. Рано или поздно люди перестанут считать честью приготовление к убийству. Государство старалось облагородить военную службу; оно обратило её в гражданскую обязанность, которую все должны нести одинаково. Этого не должно быть и не будет!
    Но у меня толпится слишком много мыслей, которые все хотелось бы Вам высказать: и о Розанове, и о славянофилах, и о науках и искусствах, — обо всём хотелось бы поговорить. В Ваших мыслях всегда для меня есть поучение, и особенно, когда они идут против моих мыслей. В Эмсе я много занимался Вами. Там я купил и даже переплёл две Ваших книжки: «Крейцерову сонату» и «Критику догматического богословия». Я их читал и перечитывал; в «Критике», которую я едва помнил, я нашёл удивительные вещи. Во-первых, я понял направле-ние, — истинно философские требования, обращённые к Макарию, жалкому и типическому представителю нашей богословской премудрости. Во-вторых, есть отдельные места и выражения — несравненные. Одно из них прямо из моего сердца: «Я залез, — пишете Вы, — в какое-то смрадное болото, вызывающее во мне только те самые чувства, которых я боюсь более всего: отвращения, злобы и негодования» (стр. 103). Как сильно и ясно сказано! Да, я истинно боюсь этих чувств, и потому, как Ваш Платон Каратаев, стараюсь везде отыскивать благообразие; я стараюсь всеми силами найти хоть каплю благообразия в том, что около меня делается и существует. Стараюсь понять, простить, а главное — стараюсь не пропустить того добра, которое смешано со злом» 1.

_____________
     1 Толстовский музей. Том  II.  Переписка Л. Н.  Толстого  с  Н.  Н.  Страховым.  1870—1894  г.г.  Стр. 446.

     Запись дневника того времени даёт нам чудную картину осени:
     «14 августа. Голубая дымка, роса, как пролита (?) на траве, на кустах и деревьях на сажень высоты. Яблони развисли от тяжести. Из шалаша пахучий дымок свежего хвороста. А там, в ярко-жёлтом поле, уже высыхает роса на жёлтой овсяной жатве, и работа — вяжут, возят, косят, и на лиловой полоске пашут. Везде по дорогам и на суках деревьев зацепившиеся, выдернутые, сломанные колосья. В росистом цветнике пёстрые девочки, тихо напевая, полют. Лакеи хлопочут в фартуках. Комнатная собака греется на солнце.
      Господа ещё не вставали».

     Около того же времени Л. Н-ч получил от немецкого философа Гижицкого, редактора журнала «Etische Kultur», запрос, на который Л. Н-ч ответил статьёй «О религии и нравственности». В начале сентября он пишет жене Черткова:
     «Начал было я отвечать на письмо редактора и члена общества немецкого этической культуры на присланные мне и очень хорошо поставленные вопросы: 1) что есть религия? и 2) возможна ли нравственность, независимая от религии, как я понимаю её? и ответ мне казался важен и ясен; но не могу писать».
     В этом же письме Л. Н-ч сообщает жене Черткова, что он занят обычной осенней работой: пилкой дров. Весь сентябрь и октябрь Л. Н-ч прожил в Ясной Поляне и был занят статьёй «О религии и нравственности» и статьёй о тулонских празднествах по поводу заключения франко-русского союза. Писал много писем, и 11 ноября переехали в Москву.

     Из переписки его за это время чрезвычайно интересен обмен несколькими письмами со Страховым по поводу отзыва известного немецкого историка философии Куно Фишера о Л. Н-че. Вот письмо Страхова:

____
237

     «…Пишу Вам по поводу замечательных отзывов о Вас Куно Фишера в его новой книге «Artur Schopenhauer». Посудите сами, что он пишет:

     [Далее в издании 1923 г. цитируется немецкий текст из книги Куно Фишера. Переиздание 2000 года приводит только его русский перевод. – Р.А.]

     С. 110. «Замечательно, что два известные и непререка-емо великие последней трети нашего столетия приняли к сердцу дело Шопенгауэра и из-под проклятия возвысили его творения; это были знаменитый музыкант нашего времени (Рихард Вагнер) и знаменитейший русский писатель, который в своём религиозном характере и деятельности ещё интереснее и удивительнее, чем в своих художественных произведениях. Граф Лев Толстой, покончив со своей военной карьерой, в начале своей литературной деятельности писал своему другу, Фету, переводчику нашего философа: «Не перестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал. Не знаю, переменю ли я когда мнение, но теперь я уверен, что Шопенгауэр — гениальнейший из людей. Это весь мир в невероятно ясном и красивом отражении». Ещё в 1890 году портрет Шопенгауэра был единственным портретом, висевшим в его рабочем кабинете».

     Но ещё важнее следующее место:

     С. 123. (Показавши, что Шопенгауэр ничуть не исполнял тех учений, которые сам проповедовал, Куно Фишер говорит):
     «Проповедовать мораль — легко. Обосновать её трудно. Но ещё гораздо труднее её воплотить. Оттого-то так редки истинно религиозные сочинения, особенно сочинения по установлению религии, даже сочинения гениев в этой области нечасты. Всякая мораль и религия, которой учат, будь то проповедь или обоснование, без олицетворения её в своей жизни и своём теле, чтобы показать её людям в ясном образе, в конце концов обращается в пустословие. И вот это то самое ныне живущий человек, Лев Толстой, осуществил. От пессимистического учения он пришёл к истинному Спасителю и стал поступать так, как того требует Нагорная проповедь».

     Тут меня восхищает и Ваша слава (К. Фишер — классический и очень обдуманный писатель), и то верное направление, которое она получила. Вы поставлены образцом, и Вы действительно образец правильного отношения к нравственности и религии. Что всего удивительнее — Куно Фишер, чтобы объяснить противоречие жизни и учения Шопенгауэра, подробно излагает мысль, что это был человек с художественною натурой, имевший в себе много актёрского. Странно, что К. Ф. не вспомнил, что Вы тоже великий мастер в художестве, и что, следовательно, его объяснение никуда не годится. У немцев сплошь и рядом встречается, что по мыслям человек очень возвышен, а по (натуре) жизни — жалкий филистёр. У русских это не так, что Вы и доказываете собою.
     Ну, извините меня. Я знаю, что Вы не очень любите такие известия. Я вспоминаю, как раз я привёз Вам целую пачку вырезок из газет, где упоминалось и прославлялось Ваше имя, а Вы, не читавши, бросили всю пачку в огонь. Между тем Шопенгауэр до последнего дня жизни с жадностью читал всё, что о нём писалось, и всё плакался, что приятели не всё ему присылают, где упоминается его имя. Куно Фишер по этому случаю говорит: «Die Ruhmbegierde, soll Plato gesagt haben, ist das letzte Kleid, das man ablegt. Dieses Kleid hat Schopenhauer nie abgelegt, in und mit ihm ist er gestorben» (c. 119) 1.

__________________
     1 «Желание славы, сказал Платон, это последняя одежда, которую скидывает человек. Эту одежду Шопенгауэр не снял, в ней и с нею он умер».

     Разумеется, слова Куно Фишера о Вас требуют разных поправок, но я смотрю на главное. Да, может быть, и с этими известиями я тоже запоздал?


____
238

     Есть у меня ещё просьба к Вам. Не пришлёте ли мне Вашего «Отчета», как он напечатан в «Русских ведомостях»? Странно раздался Ваш голос о страданиях и горе и о любви к ближнему, когда все ликовали о приёме наших моряков во Франции. Меня очень тронули десять Ваших строк, перепечатанных из «Отчёта»; вероятно, они тронули и многих других. Ваша книга «Царствие Божие» встречена тихо, но очень враждебно, как и следовало ожидать. Цензура объявила, что это самая вредная книга из всех, которые ей когда-нибудь пришлось запрещать. О, Вы делаете чудеса, бесценный Лев Николаевич! Вы будите спящий дух. Вы один говорите живые слова и они неотразимо действуют. По поводу «Неделания» все встрепенулись и отозвались. Наполовину отзывы мне понравились, — не содержанием, а своим очень почтительным тоном: этот тон — всё ещё непривычная новость.
     Сам я продолжаю быть здоровым и теперь как-то растормошился, или оживился. Пишу усердно об «Истории философии» и готовлюсь писать о Шопенгауэре. (Видите, я Вас слушаюсь!) Дай Бог Вам здоровья и сил, и светлого духа!» 1

_________________
     1 Толстовский Музей. Том  II. Переписка Л. Н.  Толстого с Н. Н.  Страховым. 1870—1894 гг.  Стр. 451— 453.

     Л. Н-ч отвечал ему так:
    «Благодарю Вас за Ваши всегдашние добрые чувства ко мне, дорогой Николай Николаевич. Разумеется, это мне приятно, но вредно, и я знаю, как вредно. Верно говорит Куно Фишер, что это — последнее снимаемое платье. Ужасно трудно его снять. А тяготит оно ужасно. Страшно мешает свободным духовным движениям, свободному служению Богу. Как раз вместе с Вашим письмом я получил от Стасова с его обычными преувеличениями описание юбилея Григоровича, на котором будто бы чтение моего к нему письма произвело какой-то особенный эффект. И, каюсь, даже это его письмо совсем расслабило меня. Хорошо то, что тут же третье письмо было анонимное, наполненное самыми жестокими обличениями моего фарисейства и т. п.
     Сегодня читал описание брата Чайковского о болезни и смерти его знаменитого брата. Вот это чтение полезно нам: страдания, жестокие физические страдания, страх: «не смерть ли?», сомнения, надежды, внутреннее убеждение, что она и всё-таки и при этом не перестающие страдания и истощение, притупление чувствующей способности и почти примиренье и забытьё, и перед самым концом какое-то внутреннее видение, уяснение всего, «так вот что» и… конец. Вот это для нас нужное, хорошее чтение. Не то, чтобы только об этом думать и не жить, а жить и работать, но постоянно одним глазом видя и помня её, поощрительницу всего твёрдого истинного и доброго.
     Мы живём в Ясной одни с Машей, и мне так хорошо, так тихо, так радостно-скучно, что не хотелось бы изменять, а, вероятно, скоро поеду в Москву. Я написал ответ немцу на вопросы о религии и нравственности и постоянно думал о Вас, желая прочесть Вам и спросить Вашего мнения».
     Получив это письмо, Страхов писал между прочим Л. Н-чу:
     «Ваши слова о славе и смерти очень меня тронули, и, кажется, я вполне их понимаю. Ваша слава всегда меня восхищает как победа тех начал, которые считаю лучшими и высшими. На юбилее Григоровича чтение Вашего письма, действительно, было одною живою минутою восторга среди всяких «формальных и искусственных чествований».
    Письмо Л. Н-ча на юбилее Григоровича, и, по словам Вл. Вас. Стасова, действительно, произведшее необыкновенно сильное впечатление, таково:
    «От всей души поздравляю Вас, дорогой Дмитрий Васильевич. Вы мне дороги и по воспоминаниям почти сорокалетних дружеских сношений, на кото-

____
239

рые за всё это время ничто не бросило ни малейшей тени, и в особенности по тем незабвенным впечатлениям, которые произвели на меня вместе с «Записками охотника» Тургенева Ваши первые повести.
     Помню умиление и восторг, произведённые на меня, шестнадцатилетнего мальчика, не смевшего верить себе, «Антоном-Горемыкой», бывшим для меня радостным открытием того, что русского мужика, нашего кормильца и — хочется сказать — учителя можно и должно описывать, не глумясь и не для оживления пейзажа, а можно и должно писать во весь рост, не только с любовью, но с уважением и даже трепетом.
     Вот за это-то благотворное на меня влияние Ваших произведений Вы особенно дороги мне, и — через сорок лет — от всего сердца благодарю Вас за него.
     От всей души желаю Вам того, что всегда нужно всем, но что нам, старикам, нужнее всего в мире: побольше любви от людей и к людям, без которой ещё кое-как можно обойтись в молодости, но без которой жизнь в старости — одно мучение.
     Надеюсь, что празднование Вашего юбилея будет содействовать исполнению моего желания. Искренно Вас любящий Лев Толстой».
     В это же время у Л. Н-ча завязываются интересные сношения с американскими сектантами — шекерами. Л. Н-ч в письме к И. Б. Фейнерману так характеризует этих людей:
     «Радостны очень всё более и более завязывавшиеся отношения мои с шекерами. Сегодня буду отвечать 82-летнему старцу Ивенсу, который на днях прислал мне свою автобиографию и другие сочинения. Если бы не спиритизм и духовидство, это было бы наивысшее проявившееся осуществление учения Христа. 1) Непротивление насилием. 2) Отсутствие частной собственности. 3) Отрицание священства. 4) Равенство полов. 5) Стремление к чистоте в половом отношении.
     На вопрос мой, как они удерживают от внешних свою общую собственность, он отвечал, что они в этом отношении далеки от идеала, но стараются как можно ближе быть к нему. Я непременно переведу некоторые из его писаний. Они смешаны с суеверием спиритизма, но самого высокого духа».
     Из Америки же он узнаёт о новом интересном движении и пишет об этом Черткову:
    «На днях я получил книгу Stockham «Koradine Letters» [«Письма Корадайн»]. Это мысли о назначении женщины и духовном лечении, и в книге есть supplement [англ. прибавление], которое мне очень понравилось. «Creative Life» [англ. творческая жизнь]. Мысль этой брошюры, обращённой к женщинам, к девушкам, — но она также относится и к мужчинам, — та, что в известный период в человеке проявляется как бы сверх-обыкновенная энергия. Она называет это «creative power», — творческая сила, и человек стремится приложить её. Половое приложение низшее. Человек, почувствовав эту силу, должен знать, что ему нужно, и он может творить, и должен тотчас же прикладывать к делу эту творческую силу: строить дом, садить сад, лес, учить, писать, делать что-нибудь новое, чего не было. Я думаю, что это правда, даже отчасти испытал это. Трудность тут для нас только в том, чтобы сбить эту творческую силу с того пути, к которому она привыкла, и наладить на новый».
     Вообще за это время, отчасти от популярности деятельности Л. Н-ча во время голода, отчасти от влияния его последней книги «Царство Божие внутри вас», перево-ды которой стали уже распространяться, известность Л. Н-ча необыкновенно возросла за пределами России.
     В это же время Л. Н-ч был избран почётным членом Русско-английского литературного общества. Получив уведомление об этом, Л. Н-ч отвечал им так:


____
240

    «М. Г. Очень благодарю вас за выраженное вами желание избрать меня членом вашего общества. Я всей душой сочувствую всякому способу единения людей, независимо от политических партий, и в особенности сознательному единению духовному людей разных национальностей и государств, которое с такой быстротой и энергией совершается теперь во всём мире. Ваше общество имеет такую идею, и потому желаю ему наибольшего успеха. Очень рад буду получить более подробные сведения о его деятельности».

     Эти радости шли извне, своя же, русская жизнь давала мало отрадного и много горя.
     В Воронежском дисциплинарном батальоне страдал и умирал Дрожжин, молодой сельский учитель, отказавший-ся отбывать воинскую повинность. Этот случай дал возможность Л. Н-чу заглянуть в эти ужасные учреждения, дисциплинарные батальоны, цель которых, кажется, одна — издевательство над человеческой личностью. Мы ещё вернёмся к Дрожжину и к отношению к нему Льва Николаевича.
     23 октября этого года русскими церковными и светскими властями было совершено необычайное злодеяние: на жившего в ссылке на Кавказе князя Дмитрия Александровича Хилкова с женой и детьми было совершено нападение и были отняты по высочайшему повелению их дети, девочка и мальчик, увезены их бабушкой в Петербург, насильно, против воли родителей окрещены в православную веру, при содействии Иоанна Кронштадтского, и сделаны князьями Хилковыми.
     На сообщение Л. Н-чу об этом ужасном деле он отвечал Хилкову таким письмом:
     «Сейчас получил Ваше письмо, Дмитрий Александро-вич, и не могу прийти в себя от удивления. Поступок Вашей матери для меня непостижим, особенно после тех сведений, которые я имел об её будто бы смягчившихся чувствах к Вам и Вашей жене. Я решительно не могу понять, чем она руководится, поступая так, на основании чего она так действует и чего ожидает от своих поступков. Я пишу это для того, чтобы выразить Вам, как мне трудно, почти невозможно писать ей, решительно не зная, на что опереться. Я попытаюсь всё-таки исполнить Ваше желание, но очень сомневаюсь, удастся ли мне это.
     «Меня гнали и вас будут гнать». Я не могу не повторять этого сам себе, и хотя мне больно, что я повторяю это о других, я всё-таки не могу не видеть истинности и неизбежности этого. Ведь положение Ваше, исповедую-щего словом и делом учение Христа в мире, ненавидящем это учение в его настоящем значении, всё равно что положение человека, который хотел бы идти навстречу бегущей на него толпе. Он не может не быть смят. Это признак того, что он идёт, куда должно. Но ужасно жалко и больно, в особенности за мать, за Цецилию Владимировну. Утешаюсь тем, что Бог по силам даёт испытание и что это не сломит, а укрепит её. Кроме того, я уверен, что это не может продолжиться, что они опомнятся и отдадут детей. Каких они лет? Старшему, я думаю, лет 5–6.
     Что же это значит? Хочет она, чтобы их признали кн. Хилковыми и чтобы было кому отдать состояние? или просто желание сделать больно? Пишите, пожалуйста. Мне очень, очень близко к сердцу Ваше положение, особенно положение Ц. В.
     Одно думаю, что чем тяжелее и труднее положение, в которое Вы поставлены, тем необходимее не торопиться, не горячиться, не отдаваться чувству, а поступить по тем самым основам любви, прошения, подставления дру-

____
241

гой щеки, во имя которых изменилась Ваша жизнь и случилось с Вами всё, что случилось.
     «Претерпевый до конца спасён будет». Сколько раз мне случалось раскаиваться, что немного не выдержал и изменил тому, что начал. Вот тут-то нужна вера, — не вера в какую-либо метафизическую сущность, а вера в тот закон любви, который могущественнее всего и побеждает всё. Помогай Вам Бог Вам с Ц. В. иметь эту веру, и горе её наверно обратится на радость. Как, я не знаю, но уверен, что так будет».
     В это же время Л. Н-ч пишет матери Хилкова, бабушке этих детей, по просьбе которой эти дети были отняты от любимых ими и любивших их родителей и отданы ей:
     «Княгиня Юлия Петровна! Сейчас получил письмо от вашего сына, который пишет мне о том, что вы, приехав к нему, взяли и увезли его детей, и просит меня написать вам. Я так люблю и уважаю вашего сына, что не могу оставить его просьбу без исполнения, а между тем боюсь, что этим письмом, что мне особенно тяжело, навлеку на себя ваши справедливые упрёки за то, что позволяю себе писать вам о таком мучительном для него и его жены и одинаково, я уверен, мучительном и для вас деле. Было бы бессмысленно с моей стороны писать вам, матери, о страданиях матери, разлучённой насильно с детьми, и о других тяжелых условиях всего этого дела, потому что я уверен, что вы всё это знаете и взвесили лучше меня, и если поступили так то имели на это какие-либо особые неизвестные причины, и потому единственное, о чём я позволяю себе просить вас, это то, чтобы вы, если найдёте это стоящим того, сообщили бы мне, зачем вы это сделали, чем вы были принуждены поступить так и какие вы предвидите от этого желательные последствия. Пожалуй-ста, не сердитесь на меня, княгиня, если я этим письмом неприятно подействовал на вас, и простите меня и или вовсе не отвечайте мне, или отвечайте с тем же чувством уважения и доброжелательства, с которым я обращаюсь к вам. Между такими людьми, как вы и ваш сын и его жена, которая, сколько я знаю, вполне разделяет все мысли и чувства своего мужа, казалось бы, не может быть не только вражды, но и недоразумения, и как бы я был счастлив, если бы с вашего согласия я бы мог содействовать хотя бы сколько-нибудь разъяснению этих недоразумении. В ожидании доброго ответа остаюсь с совершенным уважением и преданностью Л. Т.».
     Много было потрачено сил на остановку этого злодеяния, на смягчение сердца княгини — ничто не помогло; дети остались у бабушки и погибли и физически, и нравственно. Вся эта трагедия, вероятно, будет когда-нибудь подробно описана, и тогда раскроется много темных сторон из жизни высшего петербургского общества.

     Осенняя и окончательная ликвидация дела кормления голодающих вызвала во Л. Н-че желание написать отчет, в котором ему хотелось выразить несколько мыслей по поводу его деятельности за эти два года. Денежным отчет был составлен и заключением к нему должна была служить статья Л. Н-ча, но по тогдашним цензурным условиям поместить её в газетах не оказалось возможным. Она была заменена несколькими огромными заключительными строками. Статья же разошлась в рукописи и была напечатана за границей. Только уже в посмертном издании сочинений Л. Н-ча, сделанном Софьей Андреевной, удалось напечатать эту статью.
     Л. Н-ч старается показать в ней, что причины пережитого голода были не исключительные, временные, а постоянные — разъединение привилегиро-

____
242

ванного, эксплуатирующего класса и рабочего, эксплуати-руемого. Помощь голодным временно сблизила и ясно открыла нам всю общественную язву нищеты и угнетения. Если острота неурожая и миновала, но это разъединение осталось, и нищета и угнетение тоже остались, хотя мы и удалились от них. Говоря о том, что нам, русским, легче видеть гибель наших братьев, так как у нас нет далеких колоний, поддерживающих тратой своей жизни роскошь богатых угнетателей, Л. Н-ч делает такое заключение:
     «Перед правящими, нерабочими, богатыми классами только два выхода: один — не только отречься от христианства в его истинном значении, но и от всякого подобия его, — отречься от человечности, справедливости и сказать: я владею этими выгодами и преимуществами и во что бы то ни стало удержу их. Кто хочет их отнять у меня, тот будет иметь дело со мной. У меня сила в моих руках: солдаты, виселицы, тюрьмы, кнуты и казни.
     Другой выход — в том, чтобы признать свою неправду, перестать лгать, покаяться и не на словах, не грошами, теми самыми, которые со страданиями и болью отняты у народа, прийти на помощь к нему, как это делалось два последние года, а в том, чтобы сломать ту искусственную преграду, которая стоит между нами и рабочими людьми, не на словах, а на деле признать их своими братьями и для этого изменить свою жизнь, отказаться от тех выгод и преимуществ, которые мы имеем, а отказавшись от них, встать в равные условия с народом и с ним уже вместе достигнуть тех благ управления, науки, цивилизации, которые мы теперь извне и не спрашиваясь его воли будто бы хотим передать ему.
     Мы стоим на распутье, и выбор неизбежен.
     Первый выход означает обречение себя на постоянную ложь, на постоянный страх того, что ложь эта будет открыта, и всё-таки сознание того, что неминуемо рано или поздно мы лишимся того положения, которого мы так упорно держимся.
     Второй выход означает добровольное признание и проведение в жизнь того, что мы сами исповедуем, чего требует наше сердце и наш разум и что рано или поздно, если не нами, то другими, будет исполнено, потому что только в этом отречении властвующих от своей власти — единственный возможный выход из тех мук, которыми болеет наше лжехристианское человечество. Выход только в отречении от ложного и в признании истинного христианства».

     Дело преобразования и улучшения народной литерату-ры, начатое Л. Н-чем, несмотря на целый ряд важных дел, отвлекавших его, продолжало интересовать его. Конечно, эти два пережитых голодных года отняли много сил у Л. Н-ча и его друзей, и издательское дело переживало время затишья. Центр редакционной деятельности был перенесён в имение Черткова, Ржевск, Воронежской губернии. В. Г. Черткову помогал в это время Ив. Ив. Горбунов. Целый ряд цензурных препятствий и других соображений заставил В. Г. отказаться от руководства этим делом. Когда я освободился от работы в Бегичевке, В. Г. Чертков предложил мне взять заведование этим делом в свои руки. Так как вопрос был поставлен так, что если я не возьмусь за него, дело прекратится, то я, совершенно сознавая слабость своих сил, всё-таки согласился продолжать его, и вот осенью 1893 года центр деятельности «Посредника» был перенесён в Москву. Главное руководство этим делом разделил со мною Ив. Ив. Горбунов. В. Г. Чертков, отстранившись от этого дела, посвятил свои силы специально собиранию, разработке и распространению сочинений Л. Н-ча.

____
243

     Мы были счастливы тем, что участие Л. Н-ча в деле «Посредника» нисколько не уменьшилось. Напротив, техническое удобство, близость нашего местожительства сначала к Ясной Поляне, а потом и к хамовническому дому, где Л. Н-ч проводил зиму, сделало сотрудничество Л. Н-ча почти непрерывным.
     Кроме продолжения отдела народных изданий, за это время получил особое развитие начатый В. Г. Чертковым отдел «Посредника» «для интеллигентных читателей», и особенно его философская серия.
     Под редакцией Л. Н-ча и при ближайшем участии его друга, профессора Н. Я. Грота, нами были изданы целый ряд книг философского содержания: «О Платоне» проф. Н. Грота, «Федон» Платона, «Основные моменты в развитии философии» проф. Н. Я. Грота, «Декарт» Альфреда Фулье, пер. с франц., «О компромиссе» Джон. Морлея, перевод с алглийского, «Из дневника Амьеля», перевод с французского («Fragments d'un journal intime») Марьи Львовны Толстой. Л. Н-ч очень много работал над этим последним переводом и написал к нему предисловие. Этот перевод и предисловие были напечатаны в журнале «Северный вестник» и в то же время изданы отдельно «Посредником».
     В дневнике того времени заметны следы этой работы. Вот что он между прочим записал:
     «Главное бедствие очень культурных людей, как Амьель, это — их балласт разностороннего и особенно эстетическо-го образования. Это больше всего мешает им знать, что они знают, как говорит Лао-Цзы (их болезнь). Им жалко выкинуть этот балласт, а с этим балластом они не могут уместиться на лодке христианского сознания. И им не верится, чтобы для такого простого дела, как христианское спасение, можно бы было пожертвовать таким сложным и утончённым».
     Интересна также серия биографий замечательных люден, начатая «Посредником» под руководством Л. Н-ча. Одной из первых была издана «Жизнь Франциска Ассизского». Вот что говорит об этой книге Л. Н-ч в письме к Черткову:
     «Ещё получил прелестную книгу о Франциске Ассизском, Paul Sabbatier. Только что вышедшая книга, большая, прекрасно написанная. Это будет прелестная книга для «Посредника», только бы цензура не помешала. Я три дня её читал и ужаснулся на свою мерзость и слабость, и хоть этим стал лучше».
     Кроме того, Л. Н-ч пишет целый ряд предисловий, оттеняя в них особо важное значение издаваемых книг. Таковы его предисловия к сочинениям Мопассана, к рассказам С. Т. Семёнова, к книге д-ра Алексеева «О пьянстве» и пр. Всё это печаталось «Посредником», который был издательским органом Л. Н-ча.

     Как ни ценно было литературное сотрудничество Л. Н-ча в «Посреднике», ещё большей теплотой и сердечностью веяло от него в его личных отношениях к кружку людей, собравшихся около редакции «Посредника». Как и во времена нашей петербургской деятельности, мы не закрывали дверей нашей редакции для людей, шедших к нам на огонек правды и любви, лучи которого мы, по силе возможности, старались отражать и распространять вокруг нас.
     Был опять назначен тот же день, как и в Петербурге, — четверг, для собрания друзей.
     Если эти собрания не горели таким жаром молодости, как собрания в Петербурге в половине 80-х годов, то ценность их была высока тем, что на них иногда присутствовал сам Л. Н-ч.
     Конечно, тогда ряды смыкались вокруг него и более смелые задавали ему вопросы. Лев Николаевич отвечал на них, а мы жадно внимали его словам.

____
244

     Непростительное легкомыслие молодости помешало нам записать все эти дорогие беседы, иногда в более тесном, интимном кругу, переносившиеся и в хамовнический дом.
     Но, несмотря на это легкомыслие, всё-таки кое-что сохранилось. Так, забегая немного вперёд, так как я говорю теперь о целом 2–3-летнем периоде московской деятельности «Посредника», я вспоминаю один такой четверг. Народа было тогда не особенно много. Мы сидели за чаем и беседовали. Вдруг звонок, и в открытую дверь входит Л. Н-ч в своём старом полушубке, с заиндевелой бородой, с палочкой, и добродушно улыбается и пожимает руку бросившимся к нему навстречу друзьям.
     Он входит не раздеваясь (зашёл мимоходом, ненадолго) и садится в подставленное ему кресло. Мы садимся вокруг и обмениваемся с ним разного рода приветствиями. После нескольких мелких вопросов, один из присутствовавших, Михаил Аркадьевич Сопоцько, впоследствии прославив-шийся различными черносотенными поступками, бывший прежде революционером и на перепутье между революцией и чёрной сотней приставший к «Посреднику», всегда более чем смелый в разговорах, задает вопрос Л. Н-чу о его отношении к террористам — мученикам за свою, хотя бы и ложную идею.
     Я записал в тот же вечер ответ Л. Н-ча и передаю теперь эту запись в том первоначальном виде, который носит следы непосредственного впечатления, боясь исправить теперь по ослабевшей памяти, через 20 лет.
     «Мы говорим о деятельной любви, об отдании души своей за друзей своих. И вот являются такие люди, как Желябов, Кибальчич и др., проповедующие общее благо и умирающие мученической смертью за то, что они всеми доступными им средствами стремились осуществить это благо. Как относиться к таким людям, считать ли их идеальным воплощением заветов Христа, подражать ли их действиям и поступкам? К сожалению, нет, нельзя.
     Поступок человека и даже вся жизнь его должны одновременно удовлетворять двум условиям: 1) устроению царства Божия в людях или общему благу и 2) спасению души своей или требованию личного совершенства или праведной жизни. Это можно выразить таким математи-ческим сравнением. Точка на плоскости определяется двумя координатами. Эти координаты и суть условия, которым должны удовлетворять поступки человека.

 

     Достоинство поступка зависит от гармонии, согласия этих координат. Идеальный поступок будет при их равенстве. Величина же их определяет и величину поступков, так что истинные поступки лежат на средней линии, делящей пополам угол, образуемый осями координат.
     Если же одно из этих условий или координат преобла-дает над другим, выходит поступок или жизнь ложные.
     Поступки, уклоняющиеся от средней линии в сторону личной праведности, могут привести человека, при полном отсутствии требования общего блага, — к столпничеству. Человек будет спасать свою душу и будет никому не нужен, и жизнь его будет ложная. Человек, стремящийся к общему благу и пренебрегающий личной нравственностью, будет личными безнравственными поступками разрушать созидаемое им общее благо, и жизнь его, при этом пренебрежении нравственными основами, тем более будет удаляться, расходиться с истинною жизнью, чем сильнее будет стремление к общему благу.
     Это уклонение можно назвать грехом социализма (революции).
     Итак, поступки Желябова, Кибальчича и др. нельзя назвать истинными, потому что они пренебрегали в своём стремлении к общему благу требова-

____
245

ниями личной нравственности, требованием своей совести, потому что совершили или готовились совершить убийство, поступок, который не может быть оправдан совестью или сознанием, стремящимся к общему благу.
     Если же судить о них с общей точки зрения сочувствия или несочувствия к ним, то, разумеется, эти государствен-ные преступники и цареубийцы, самые имена которых хотелось бы уничтожить правительству, эти люди заслуживают гораздо больше сочувствия, чем благоде-тельный помещик, построивший больницы на отобранные у крестьян, забитых нуждою, деньги и продолжающий отбирать их для насыщения утробы своей и своей семьи, или редактор либеральной газеты, отбирающий деньги от своих подписчиков и обманывающий их высокими словами и живущий сам низкою животною жизнью».
      
     Видимо, этот разговор заинтересовал и Л. Н – ча, так как мы находим в его дневнике (декабрь 1894 г.) подобную запись, сделанную, быть может, с меньшею математическою точностью, но с большей художественной ясностью:
    
     «Зашёл в Посредник, там говорили о том, что можно ли Желябова,  Кибальчича  признать  высоконравственными,  самоотверженными людьми. Я сказал, что нет.  Почему? Потому что поступок,  обдуманно совершённый ими,  был безнравственен. Почему? Потому что для того, чтобы  поступок был нравственен, нужно, чтобы он  удовлетворил  двум  условиям:  чтобы  он  был направлен  к  благу  людей  и  к  личному  совершенствованию. Поступок,  чтобы  быть  нравственным,  должен  быть  определён двумя положи-тельными координатами.  И  быть всегда на диагонали этих  координат.
     Выходит  такой  чертёж:

    ……………. 

     Так  что  если поступок  определяется  стремлением к  общему благу и личным совершенствованием,  то  он  будет  всегда  в поле а,  на  диагонали ;
    ……………      
     Если же обратное, то будет в поле d. И будет совсем дурной. Если же в поле в, то хотя и будет стремиться к  общему благу, будет лишен личного совершенствования.  Таковы  все поступки организаций,  правительственные,  революционные, 1 Марта, инквизиция.
     Если же поступок будет в поле с, то хотя он и будет стремиться к совершенствованию, он будет лишён  стрем-ления к общему благу. Таковы все аскетические  поступки — стояние на  столбу и т. п.

 

     В другой раз, не помню, раньше или после этого, говорили со Л. Н-чем о разрушительной и созидательной деятельности человека, и он высказал мысль-притчу, которую мне тогда же удалось записать.
     «Жизнь состоит из двух постоянно сменяющихся и даже одновременно идущих деятельностей: творческой, созидательной и как следствия её деятельности — разрушительной. Эта разрушительная деятельность только тогда законна, когда она есть неизбежное следствие первой, как в прорастающем зерне: росток просыпается к новой жизни, начинает расти, разламывает, разрывает окружающую оболочку, она сваливается и сгнивает, а росток продолжает жить новой жизнью. Разрыв скорлупы ростком не есть насилие, а только следствие творческой силы, и потому есть благо и для самого растения, и для всего мира.
     Если же мы сами разорвём шелуху зерна, то мы совершим насилие, погубим растение и нарушим гармонию мира.
     И положительная борьба, дающая благо человеку, ведущему её, и всему миру — есть ничто иное, как непрестанное, никем не слышимое развитие этой творчес-кой силы.
     К сожалению, люди часто, заметив более понятное для них разрушительное следствие творческой силы, ошибочно принимают это за самую сущность борьбы и начинают усиленно и с ожесточением разрушать, разрывать оболочку зерна и всю жизнь отдают на такого рода борьбу, и последствия такой борьбы бывают ужасны».

     Мне вспоминается ещё мысль, выраженная Л. Н-чем в одну из наших бесед по поводу отношения умственного уровня и нравственного состояния человека. Л. Н-ч, не отрицая значения умственного уровня развития человека, придавал наибольшую важность нравственному состоя-нию его. И для объяснения их взаимоотношения употребил такой геометрический образ. Нравственный человек занимает центральное положение в круге жизни, смотрит на всё по радиусам, и ему всё представляется под правильным углом зрения. Человек безнравственный, наоборот, не находится в центре, и углы зрения явлений в круге жизни у него неправильны, и потому суждения его неверны. Умственное развитие на эту правильность и неправильность не имеет влияния. Его можно сравнить с высотой, на которой находится человек. Если положение его центрально, т. е. нравственно, то человек с большим умственным развитием обладает большим кругозором, больший круг жизни доступен его наблюдению. Если его умственное развитие меньше, то и кругозор ограниченнее. Наоборот, безнравственный человек, т. е. не находящийся в цен-
____
246

тре, как бы он ни возвышался умственно, никогда не будет иметь правильного угла зрения, и суждения его будут всегда неверны.

     Ещё припоминается мне такая притча, рассказанная Л. Н-чем в одну из наших бесед.
     «Куда девать деньги, если они есть и я хочу жить, избавляясь от них? Деньги — это мякина; жизнь человека, его поведение, поступки — это чистое зерно. Когда крестьянин веет лопатой рожь, он заботится только о том, чтобы чистое зерно упадало куда надо, а мякина сама отвевается ветром и ложится в своё место. Если бы крестьянин заботился о том, куда ляжет мякина, то он разбросал бы во все стороны и мякину, и зерно, и всё-таки зерна не очистил бы. Так и в жизни. Надо заботиться об истинных делах добра, и тогда деньги и остальное имущество займут должное место и получат настоящее употребление. Если же заботиться о том, что делать с деньгами, то и деньги пропадут, и дел добра не будет».

     Наконец, третий род отношений Л. Н-ча к «Посреднику» было общение через его многочисленных посетителей, из которых некоторых, нуждавшихся, по его мнению, в поддержке, он направлял к нам. Посетители эти были самые разнообразные.
     Ко Л. Н-чу являлись и молодые люди, оторванные от жизни, безнадёжно искавшие смысла жизни, и, не находя его нигде, жадно прислушивались к его словам. Одни из них находили покой и радость души, а другие, неудовлетворённые, разражались истерическими рыданиями. Некоторых из них Л. Н-ч отсылал к нам, в «Посредник», и у нас они то выражали восторг новой жизни, то выплакивали своё горе.
    Приходили и старики. Помню замечательного старца, лет 70-ти, пришедшего из сибирской тайги, где он жил в тайном скиту старообрядцев страннического толка. Не помню уже, каким путём он узнал о деятельности Л. Н-ча. Но очевидно было, что слух дошёл и до этого тайного скита о появлении «новой веры», и старец с пытливым умом пошёл пешком из Сибири искать «Толстова». Трогательно нежны были беседы двух старцев, умудрённых жизнью. Л. Н-ч привёл его к нам, и он прожил у нас несколько дней, читая те сочинения Л. Н-ча, которые тогда нельзя было ещё печатать. Узнав «новую веру» и отнесясь к ней сочувственно, старец пошёл в обратный путь, в сибирскую тайгу, в тишине и уединении обдумывать всё, им переслушанное и перечувствованное.
     Раз вечером я сидел у Л. Н-ча в хамовническом кабинете и беседовал с ним о наших общих делах. Пришёл домашний слуга и доложил, что какой-то солдат желает видеть графа. Л. Н-ч просил его войти. Вскоре вошёл солдат, со всей солдатской выправкой, с умным симпатичным лицом, в шинели, с башлыком, крестом перекинутым на груди, и концами, заправленными за пояс, на котором болталось какое-то оружие. Он с волнением отрекомендовался на приветствие Л. Н-ча. Это был Михаил Петрович Новиков. Он был писарем в окружном штабе. Он прочитал несколько заграничных изданий Л. Н-ча и не в силах был удержаться, чтобы не пойти, не выразить Л. Н-чу своего сочувствия; ему нужны были кроме того дальнейшие разъяснения и советы, что делать дальше, так не соответствовала внешняя обстановка его жизни с тем внутренним просветлённым сознанием, которое зародилось в нём. Мы побеседовали втроём немного, потом, по просьбе Л. Н-ча, я повёл с собою этого солдата-писаря в «Посредник», чтобы снабдить его тем материалом, которого

____
247

ему недоставало. Много пришлось потом претерпеть этому человеку за свои убеждения. Он остался верен им и верен своему великому другу. Теперь он крестьянствует, содержа упорным трудом большую семью.
     Характерны подробности о том, как этот солдат достал сочинения Л. Н-ча. Его брат служил лакеем у важного барина, какого-то князя, и с ним путешествовал за границей. Князь приобрёл за границей запрещённые сочинения Толстого и перед отъездом в Россию велел своему слуге все их сжечь. Но слуга уже прочел их и сжечь не решился. Он упросил горничную княгини упаковать эти книги на дно сундука с княгининым гардеробом, и так они приехали в Россию и дошли до другого брата.
     Приезжали сектанты, молокане, целыми семьями, выражая своё полное сочувствие Л. Н-чу и унося с собой расширенные и укреплённые христианские религиозные взгляды. И они заходили в «Посредник», забирали книг и уносили с собою, в народ, семена нового учения.
     Такова была связь Л. Н-ча с кружком его московских друзей.

     Мы закончим эту главу отрывками из двух писем, написанных Л. Н-чем в конце 1893 года.
     10-го декабря он написал Неплюеву, известному организатору православно-христианской школы-общины в своём имении в Черниговской губернии; получив от него письмо с выражением сочувствия, Л. Н-ч отвечал ему:
     «Многоуважаемый Николай Николаевич. Я очень рад был вашему письму и тому доброму расположению, которое вы в нём выражаете мне. Поверьте, что хотя я один только раз видел вас, я знаю про вас столько хорошего, что это чувство совершенно взаимно! Но старому лгать, что богатому красть. Я очень люблю эту пословицу: она так ясно выражает часто испытываемое мною в старости чувство. Жить остаётся недолго, как же скрыть то, что перед Богом считаешь правдой, такой правдой, которой живёшь и с которой предстанешь на суд Тому, Кто послал нас сюда. Я бы не стал вам говорить того, что считаю правдой, если бы, за что я вам очень благодарен, вы не сочли нужным высказать мне то, в чём вы не согласны со мной. Но раз вы высказали это, с моей стороны была бы ложь промолчать. Я думаю, что учение Христа есть прежде всего учение истины, как он сам сказал это, и что поэтому всё, что отдаляет нас от истины, усложняет, путает понимание её, всё это мешает нам соединиться с Христом, с Богом, а поэтому и друг с другом. В вашем же исповедании есть много лишнего, мешающего вам самим, такого, что вы с трудом можете облечь в понятную удобовоспринимаемую разумную форму. А это опасно. Я знаю и перестрадал ту страшную дилемму, которая становится перед каждым человеком, проснувшимся к религиозному чувству и начинающим устанавливать своё отношение к Богу: отделиться от людей, но не принять ничего лишнего, или остаться с людьми, но загромоздить своё понимание Бога сложными, ненужными, застилающими Бога верованиями, стараясь придать им искусственный смысл. Выбор второго выхода опасен. В деле веры нельзя удовлетвориться ; peu pr;s [франц. приблизительностью]. Истина всегда ясна и проста. И я избрал первый выход: сначала остался один, но, как я верю, с Богом, но потом оказалось, что я не только не один, но со всеми теми людьми и прошедшего и настоящего, с которыми более всего желал единения. Боюсь же за вас того, что вы, желая остаться с людьми и для них сделав уступки, почувствуете себя одинокими, потому что сближение, единение людей только в истине, в одной любви, в одном Боге, ни в Христе, ни в Магомете, ни в Будде, а в Боге. Пожалуйста, кротко и сердечно отнеситесь к моим словам, главное, не забывайте

____
248

того, что я не себя защищаю, не на вас нападаю, не имею никакого при этом личного чувства, а одну мысль, что, войдя в общение и любовное общение с искренним человеком, как вы, я поступил бы дурно, если бы не сказал того, что думаю и чувствую. Если вам покажется несправедливым всё, что я сказал, простите меня, если же что-нибудь из этого пригодится вам, буду очень рад.
     Поклонитесь от меня милым технологам, которых я истинно полюбил.
     Делу вашему я сочувствую всей душой и желаю ему продолжения и успеха».
     Один из технологов, о которых упоминает Л. Н-ч, посетивших его в эту осень, был Иван Степанович Проханов, в настоящее время глава и руководитель петербургской общины баптистов, другой был его товарищ.
     Наконец, приведём письмо, написанное Л. Н-чем его другу, художнику Н. Н. Ге. Он писал ему между прочим следующее:
     «Жду вас с картиной. Бьюсь над статьёй о Тулоне, т. е. о жестокости безбожного патриотизма и наглости обмана народа патриотизмом, которого давно уже нет и не может быть. Мне всё кажется, что время конца века сего близится и наступает новый; в связи с тем, что и мой век здесь кончается и наступает новый, все хочется поторопить это наступление, сделать по крайней мере всё от себя зависящее для этого наступления. И всем нам, всем людям на земле только это и есть настоящее дело. И утешительно, и бодрительно то делать; делаешь что можешь, и никто не знает, ты ли или кто другой делает то, что движется. И себе никто ничего приписать не может, и всякий может думать, что от его-то усилий и движется всё».

     В конце этого года на рождественских праздника состоялся в Москве первый съезд естествоиспытателей. На него попал и Л. Н-ч и произвёл большой переполох. Вот как об этом рассказывает П. А. Сергеенко в своей книге «Как живёт и работает Л. Н. Толстой».
     «Л. Н. Толстой был на докладе своего старого знакомого профессора Ц. Кто-то из присутствующих, заметив Льва Николаевича, произнёс призывным шёпотом: «Лев Николаевич здесь!» Слова эти молнией пронеслись по залу. Все начали оглядываться, чтобы увидеть знаменитого писателя. Лев Николаевич почувствовал, что начинается одна из тех гипнотизирующих сцен, которых он всегда избегал, и хотел незаметно ускользнуть, но было поздно.
     Огромная толпа, наполнявшая университетский зал, пришла в движение и заревела: «Лев Николаевич! Лев Николаевич!» В конце концов распорядители принуждены были просить Льва Николаевича занять на эстраде почётное место. Стены дрогнули от рукоплесканий, которыми встретили естествоиспытатели великого русского писателя. Сцена эта очень расстроила Л. Н-ча, и он неохотно вспоминает о ней. Но всякое простое, безыскусственное выражение симпатий очень трогает его».


ГЛАВА 17.
Хилков. Дрожжин. «Распятие»

 
    
     Лев Николаевич проводил зиму в Москве и, как всегда, боролся и душою и телом с заливавшим его потоком городской, светской жизни. Большая, молодая, в то время вполне благополучная семья его жила весёлой суетливой жизнью, по временам втягивая его в свою компанию.

____
249

     Если затеи не представляли какой-нибудь безумной траты денег и роскоши, то Л. Н-ч сам увлекался и радовался общему добродушному веселью.
     Таков был вечер 1-го января 1894 года. Во время вечернего чая, на котором присутствовал и Лев Николаевич, разговаривая с гостями, послышался звонок, и вскоре дети с радостью объявили, что приехали ряженые. На лице Л. Н-ча пробежала улыбка недовольства. Но двери отворились, и в залу вошло несколько почтенных, хорошо известных Москве лиц, художников, литераторов и учёных. Все были несколько удивлены и встали со своих мест, чтобы поздороваться с вошедшими. Но удивление достигло высших пределов, когда среди вошедших заметили самого Л. Н-ча в тёмно-серой блузе, подпоясанной ремнём, с заложенными за него пальцами, который подошёл к настоящему Л. Н-чу и, протягивая ему руку, сказал: «Здравствуйте, Л. Н-ч». Два Л. Н-ча поздоровались и настоящий Л. Н-ч с недоумением рассматривал своими близорукими глазами своего двойника. Это оказался искусно загримированный его друг Лопатин. Помню, что такой же эффект произвели загримированные И. Е. Репиным, Вл. Серг. Соловьёвым, А. Г. Рубинштейном и другими. Напряжённое недоумение сменилось вскоре бурным весельем, среди которого слышался и громкий хохот Льва Николаевича.
     Но так весело начатый новый год вскоре потребовал сильного и серьёзного душевного напряжения Л. Н-ча и его друзей, чтобы перенести все волнения, выпавшие на нашу долю.

     Ярко и искренно высказанный Л. Н-чем критический взгляд на государственное насилие многим открыл глаза, вызвал неповиновение и репрессии. Антицерковные взгляды Л. Н-ча и его друзей, с другой стороны, поднимали тревогу среди тех, кто взял ключи царства небесного, сам не входил и других не впускал в него.
     Мы уже видели, какое ужасное злодеяние было совершено с благословения этих людей: отнятие детей Хилковых. Л. Н-ч испытал последнее средство, к которому прибегал в крайних случаях. Он написал письмо государю Александру III, убеждая его отменить эту ужасную меру и возвратить детей.
     Вот это письмо:

     «Государь!
     Простите меня, если тон этого письма и самое обращение к Вам будут не такие, к каким Вы привыкли; простите меня и, ради Бога, прочтите это письмо без чувства предубеждения и, если возможно, с тем чувством братской любви, которое свойственно всем людям и которое одно побудило меня написать Вам.
     Над князем Дмитрием Александровичем Хилковым, отставным полковником, живущим теперь в Закавказском крае, куда он сослан за свои религиозные убеждения, и в особенности над его женой, совершено было в октябре нынешнего (теперь уже прошлого, 93-го, года) именем Вашим одно из самых жестоких и возмутительных преступлений, противных всем законам Божеским и человеческим. Из прилагаемого письма, писанного не для Вас и потому не подготовленного (в котором я нарочно не изменил и не прибавил ни одного слова), Вы узнаете, в чём заключается это неслыханное в наше время по своей жестокости дело, совершавшееся, как все совершавшие его говорили, по Вашему, т, е. высочайшему повелению. К прилагаемому письму считаю нужным прибавить только некоторые подробности о положении, характере и жизни самого Хилкова.

____
250

     Хилков — единственный сын богатой семьи, служил сначала в лейб-гусарах, потом во время турецкой кампании, кажется, командовал казачьим полком. Во время этой войны ему случилось в рукопашной схватке своими руками убить турецкого офицера. Случай этот имел на него такое влияние, что он тогда же объявил начальству, что не может продолжать более военной службы, и тотчас же после кампании вышел в отставку, убедившись в том, что христианство, которое он исповедывал, требует совсем другой жизни, чем ту, которую он вёл, и поселился в деревне. В деревне он старался вести жизнь сообразную с тем представлением, которое, справедливо или нет, он составил себе от христианской жизни. Он отдал всё своё, переданное ему матерью, довольно большое имение крестьянам, не оставив себе ничего, и на наемной земле своим трудом стал зарабатывать свои хлеб и так жил около десяти лет.
     Все это я говорю для того, чтобы обратить Ваше внимание на искренность этого человека, не задумавшегося бросить ожидавшее его блестящее служебное положение и большое ожидавшее его состояние, только чтобы не лгать перед своей совестью. Лет десять тому назад он сошёлся с девушкой Винер, дочерью отставного полковника и крымского помещика, женился на ней, и у него родилось от неё двое детей. Главное обвинение против него состоит в том, что он не венчался церковным образом со своей женой и не крестил своих детей, но он не сделал этого, как не делают этого всё миллионы христиан, не признающих крещения и брака за таинство, не потому, чтобы он хотел разрушать верований православной церкви, а потому, что, как правдивый человек, он не мог исполнять обряда, в который он не верил. «Я не могу этого сделать, — говорил он при мне тем, которые убеждали его венчаться с женой и крестить детей, — не могу сделать этого, потому что если бы я пришёл к священнику, прося его обвенчать меня или окрестить моих детей, и он спросил бы меня, верю ли я в то таинство, которое прошу совершить надо мной и моими детьми, я должен бы был или солгать, чего я не могу сделать, или сказать священнику правду, что я не верю в эти обряды и только для приличия требую совершения их, и тогда всякий честный священник должен бы был прогнать меня».
     Живя в деревне тяжёлым земледельческим трудом, зарабатывая себе и своей семье скудное пропитание, он, бывший богатый и знатный человек, отдавший всё состояние, не мог не обратить на себя внимания окружных крестьян, и они ходили к нему, прося его заступничества в своих обидах, совета в своих затруднениях и разъяснения в своих религиозных сомнениях; и он помогал им словом, делом, советом и разъяснением их недоумений, не скрывая от них то, что он считает открытой для блага всех людей божеской истиной.
     Жизнь его признана была вредной и с ним поступили так же, как, к сожалению, поступают последнее время Вашим же именем со всеми так называемыми сектантами, штундистами, т. е. без суда приговорили его к шестилетней ссылке и увезли его на Кавказ, где и поселили в одной из худших тамошних местностей. Как ни жестока была эта ссылка для него, семейного человека, эта ссылка, лишившая его всего того, что было устроено им годами тяжёлого личного труда на прежнем месте его жительства, и переносившая его в чужую, тяжёлую обстановку ссыльного, он нёс спокойно своё положение, продолжая на Кавказе ту же жизнь, которую он вёл и в Харьковской губернии, т. е. зарабатывая своим трудом средства для самой воздержной жизни и помогая в его нуждах окрестному населению, которому он оказался нужен, ухажи-

____
251

вая в прошлом году за холерными. Но гонителям его показалось этого мало. И они придумали самое ухищрённое, жестокое насилие, которое только можно произвести над семейным человеком. Они, как это описывается в письме, вошли в его дом, вырвали из его рук и рук его жены её детей в том возрасте, когда нежнее всего бывает взаимная привязанность детей и родителей, и увезли их, зная, что он связанный ссылкой, из которой его не выпускают, и отсутствием денег, которые он отдал, не может ни сам ехать за детьми, ни дать жене средства ехать за ними.
     И все это сделано, государь, Вашим именем.
     Может быть, что письмо это прогневит Вас, и Вы скажете: по какому праву позволяет себе этот человек писать мне про это?
     Государь! У меня есть на это неотъемлемое право, — право, которое мы слишком часто забываем, и упоминание о котором, может быть, удивит Вас, — право это есть право моей братской любви ко всем людям и поэтому и к Вам, несмотря на те мнимые перегородки, которые разделяют Вас, императора величайшей империи, и меня, ничтожного частного человека. Я считаю, что Вы согрешили, допустив возможность совершить такое злодейское дело Вашим именем. В Евангелии же сказано, как должны поступать люди относительно согрешивших братьев. И я поступаю так: «Если же согрешит против тебя брат твой, пойди и обличи его между тобою и им одним; если послушает тебя, то приобрёл ты брата своего» (Мф. 18, 15).
      Получив последнее письмо Хилкова и его жены, очевидно вызывающее меня на то, чтобы как-нибудь помог им, я был так возмущен тем, что узнал, что хотел тотчас послать описание всего этого дела в иностранные газеты. Но, перед Богом спросив себя, хорошо ли бы я сделал, поступив так, я увидал, что поступить так было бы, во-первых, неразумно, потому что никакие статьи в газетах не могут изменить решения власти, если она захочет поставить на своем: а во-вторых, и главное, то, что сделав это, я поступил бы не по-евангельски относительно Вас, и потому я решил, будет что будет, по слову евангельскому, один на один писать Вам, надеясь не прогневить Вас, а приобрести в Вас брата.
     (Про письмо это никто не знает, кроме одного переписчика, скромного человека, содействия которого я не мог избежать).
     Боюсь, что письмо это моё покажется Вам дерзким, в первую минуту оскорбит Вас и вызовет в Вас, что было бы мне очень больно, недоброжелательное ко мне чувство.
     Но что же мне было другого делать? Молчать мне нельзя было, совесть моя замучила бы меня. А писать Вам со всеми теми околичностями и льстивыми словами, с которыми принято обращаться к государям, я не мог, да это было бы дурно, потому что в этих условных искусственных формах нельзя сказать всего, что нужно, и добраться до сердца человека, к которому пишешь. А мне этого только и нужно, потому что я знаю, что если слова мои дойдут до Вашего сердца, то дело моё будет выиграно. И потому умоляю Вас, государь, победите в себе чувство недоброжелательства, которое вызовет, может быть, в Вас непривычная Вам откровенность этого письма, и верьте, что руководит мной только любовь к Вам — братская, христианская любовь, которая не знает различия положений, а знает только желание добра тому, к кому она обращена.
     Вы, я думаю, так привыкли к тому, что все обращения к Вам имеют корыстную или вообще личную цель, что, получая письмо или прошение, всегда

____
252

думаете: чего, собственно, для себя хочет этот проситель? Но мне ведь для себя ничего не нужно. Вы ничего и не можете дать мне и ничего не можете лишить меня; и то, о чем я позволяю себе просить Вас, не только для меня, но даже и для Хилкова и его семьи меньше нужно, чем для Вас. Они перенесут свои страдания и лишения легко, потому что они несут их во имя Христа, и на их стороне будут и теперь уже все лучшие люди, от немца-колониста, который готов был загнать лошадей, только бы помочь невинно страдающим людям, и полицейского, нарушаю-щего приказ, только бы облегчить участь обиженных; все будут на их стороне, от этих малообразованных людей до всех самых высокообразованных людей мира теперешнего и будущего, которые когда-либо узнают про это дело. Вам же, государь, не может не быть мучительно тяжело знать, какое ужасное дело сделалось Вашим именем, и на Вашей стороне никто не будет, кроме худших людей, — тех льстецов, которые готовы оправдать и даже восхвалять все, что делается не только Вами, но и Вашим именем.
     И не слушайте, ради Бога, всё, что будут говорить Вам о том, будто бы есть какие-то соображения государствен-ные и, — что особенно лживо, — соображения церковные, т. е. христианские, по которым нужно совершать такие антихристианские поступки, как отнятие детей у матери.
     Не слушайте и не верьте тем, которые будут говорить Вам это, потому что не могут быть для человека, в каком бы положении он ни находился, — царя, как Вы, или полицейского, как тот пристав, который вырывал у матери детей, — по которым бы мог быть принужден человек совершать поступки, противные божескому закону любви, открытому нам в писании и в нашей совести. Не может этого быть, во-первых, потому, что всякие гонения за веру, как те, которые с особенной жестокостью производят у нас последнее время, не только не достигают своей цели, но, напротив, роняют в глазах людей ту церковь, для поддержания которой совершаются нехристианские дела. Не может быть этого ещё и потому — и это главное, — что все общие государственные и церковные соображения, как бы мы ни были уверены в них, могут оказаться несправедливыми, как это постоянно и оказывается; то же, что каждый из нас всякую минуту может умереть, т. е. вернуться к Тому, Кто, послав нас в этот мир, дал нам для исполнения один вечный и несомненный закон любви, по которому никто из нас не может и не должен быть не только совершителем, но хотя бы и самым далёким участником жестоких, недобрых, немилостивых дел, — в этом-то уже не может быть ни для кого ни малейшего сомнения.
     Верьте, государь, что всё, что я написал здесь, я писал в виду того же смертного часа, который ожидает всех нас и тем более меня, стоящего уже по своим годам одной ногой в гробу, — писал перед Богом и писал с искренним уважением и с состраданием любящего брата к Вам, человеку, поставленному в одно из самых исполненных соблазнов и потому тяжёлых и мучительных положений, которые только выпадают на долю человека.
Любящий Вас Лев Толстой».

     Январь, 1894 года, Москва.

     Мне пришлось участвовать в доставлении этого письма адресату.
     Желая как можно меньше огласки этому письму, Л. Н-ч просил меня переписать его своей рукой и отвезти в Петербург. Передать это письмо госуда-

____
253

рю Л. Н-ч решил просить графа Воронцова-Дашкова, тогдашнего министра двора. С рекомендательным письмом Л. Н-ча я добился свидания с Воронцовым, передал ему письмо Л. Н-ча, прося его исполнить его просьбу. Это было 5 января. Воронцов обещал сделать это на другой день на крещенском выходе во дворце, 6 января. Я попросил позволения зайти ещё раз, чтобы узнать, исполнено ли поручение. Воронцов разрешил, и когда я через два дня вновь зашёл к нему, он меня позвал в кабинет и сказал: «Скажите графу Льву Николаевичу Толстому, что его письмо лично мною передано государю». Я, конечно, писал Льву Николаевичу и о ходе дела, и об окончании его; на это я получил от него следующий ответ:
«Спасибо, милый друг П., за то, что извещали меня. Всё, что от вас зависело, сделано прекрасно, а что выйдет, будет зависеть от читающего письмо и от написавшего. У нас всё по-старому. Только я нездоров, то была боль в груди, а теперь сильный кашель и насморк. Жена хочет ехать в пятницу дня на три в Ясную, а как скоро она вернётся, уедем мы в Ясную или к Плюше. Уж очень суетно. Тратится даром остаток жизни. Что Ц. В.? Переделали ли ей прошение? Нехорошо, что она допускает возможность отнять детей и мирится на том, чтобы их отдали тётке».
     Жена Хилкова, Цецилия Владимировна, мать отнятых детей, томилась в это время в Петербурге, употребляя все доступные ей средства, чтобы возвратить детей, но всё было напрасно: какая-то упорная злоба вцепилась в них и не выпускала из рук.
     Письмо Л. Н-ча к государю осталось без ответа. Л. Н-ч так писал об этом Черткову:
     «Вы знаете, может быть, что я писал государю письмо о Хилковой и её детях. Письмо нехорошее, из него ничего не вышло. Я не говорил про него, потому что в письме же говорил, что никто не будет знать про это письмо. Теперь государь показал письмо Рихтеру, Рихтер рассказал другим и про это стало известно. Я жалел, что вас не было посоветоваться с вами. В тайне был только П., и он отдал письмо через Воронцова».
     Так и пришлось матери уехать ни с чем, перетерпеть ужасную муку потери детей, отнятых не стихийною силою смерти, к которой сквозь горе всегда чувствуешь какое-то трепетное уважение, а грубой силой озлобленных, заблудших людей.

     Конец января Л. Н-ч провёл в имении своего второго сына Ильи, куда поехал погостить со своей старшей дочерью Татьяной Львовной, и в первых числах февраля переехал в Ясную Поляну.
     Он уехал в деревню из Москвы, как всегда спасаясь от суеты, от множества посетителей. Эта усталость от "людей" и некоторая разочарованность в них отразились в его дневнике, где 24-го января он записывает такую мысль:
     «Никак не отделаешься от иллюзии, что знакомство с новыми людьми даст новые знания, — что чем больше людей, тем больше ума, доброты, как чем больше вместе углей горящих, тем больше тепла. С людьми ничего подобного: всё те же, всегда те же, и прежние, и теперешние, и в городе, и свои, и чужие, русские, и ирландцы и китайцы. А чем больше их вместе, тем скорее тухнут эти уголья, тем меньше в них ума, доброты».
     В конце января произошло событие, новым ударом поразившее Л. Н-ча. 27 января в воронежской тюрьме скончался от чахотки, осложнённой воспалением легких, Евдоким Никитич Дрожжин, бывший сельский учитель, около трёх лет проведший в заключении за отказ от воинской повинности.

____
254

     Событие это глубоко взволновало Л. Н-ча. Вскоре после этого Л. Н-ч писал одному из своих друзей:
     «Смерть Дрожжина и отнятие детей у Хилкова суть два важнейшие события, которые призывают всех нас к большей нравственной требовательности к самим себе».
     И долго ещё во всех письмах к друзьям он с волнением говорит об этом.
     Конечно, среди таких событий для него да и для друзей его совершенно незаметно проходят другие события, которые при иных условиях могли показаться значительными. Так, 24 января на заседании Московского психологического общества Л. Н-ч был избран почётным членом.
     Но вот и новое большое событие, также захватившее Л. Н-ча и потрясшее его до глубины души. Событие это было — новая картина его друга-художника, Николая Николаевича Ге.
     По своему обыкновению Н. Н. приготовил картину к передвижной выставке, которая открывалась в Петербурге в конце зимы. Он послал картину прямо в Москву, а сам заехал в Ясную, где Л. Н-ч жил тогда со своими дочерьми. Мне посчастливилось тоже быть тогда в Ясной, там же жила тогда Марья Александровна Шмидт, и я забыть не могу той чудной духовном атмосферы, которая связывала наш интимный кружок. Н. Н. Ге горел нетерпением «сдать свой экзамен», показать своему другу своё новое произведение. Он был весь полон им, полон огня вдохновения, и поток его речи лился неудержимо, блистая чудными художественными и психологическими красотами.
     Л. Н-ч был также чрезвычайно оживлен, бодр и полон всякого рода литературными проектами. Он кончил «Тулон», т. е. статью, названную им «Христианство и патриотизм» и посвящённую описанию тулонских празднеств, закрепивших основанный тогда франко-русский союз. Все ораторы, царственные особы и дипломаты, участвовавшие в торжествах, старались доказать, что союз этот даст мир Европе. Л. Н-ч, разоблачая их тайные мысли, доказывал, что этот союз даст войну и пророчески изображал то самое, к чему этот союз привёл ровно через 20 лет, т. е. ко всемирной бойне. Эти же 20 лет человечество потратило неисчислимое количество своих сил на вооружения, т. е. на приготовление к самоуничтожению.
     Разделавшись с этой статьёй и отослав её перевод-чикам, Л. Н-ч почувствовал непреодолимое желание художественного писания. В голове его было много проектов. Между прочим, в эти дни пребывания в Ясной Поляне Л. Н-ч в первый раз рассказывал нам легенду о старце Фёдоре Кузьмиче, ещё долго потом занимавшую его мысли и воображение. Мне удалось записать с его слов этот первый набросок его рассказа.
     Настроение Л. Н-ча в это время характеризуется записью дневника, сделанной 2 февраля. Вот что он пишет:
     «Смысл жизни для меня стал уже заключаться в том, чтобы служить Богу, спасая людей от греха и страданий.
     Страшно только то, что захочешь угадать тот путь, которым хочет это сделать Бог, и ошибешься и поспешишь, и вместо того, чтобы содействовать, — помешаешь, задержишь.
     Одно средство не ошибиться — не предпринимать, а ждать призыва Бога, такого положения, в котором нельзя не поступать так или иначе: для Бога, а не против него — и в этих случаях все силы души напрягать на то, чтобы делать первое».

____
255

     Наконец, 11 февраля мы всей компанией двинулись в Москву. Там нас ожидала новая картина Ге. Так как она предназначалась для публичной выставки в Петербурге, то её нельзя было выставить публично в Москве, и Н. Н. поместил её в одной частной мастерской, на Долгоруковской улице. Выставив картину надлежащим образом с хорошим верхним светом, Н. Н. Ге пригласил посмотреть её Л. Н-ча. Мне пришлось быть свидетелем торжественной и умилительной сцены. Два друга, два великих художника, поставивших целью своей жизни воплотить в искусстве новый христианский идеал, были в этот момент соединены одним созданием, через которое, как через хороший проводник, передавался таинственный ток художественного созерцания. Волнение их достигло высшего предела, когда Л. Н-ч пошёл в мастерскую и остановился перед картиной, устремив на неё свой проницательный взгляд. Н. Н. Ге не выдержал этого испытания и убежал из мастерской в прихожую. Через несколько минут Л. Н-ч пошёл к нему, увидал его, смиренно ждущего суда, он протянул к нему руки, и они бросились друг другу в объятия. Послышались тихие сдержанные рыдания. Оба они плакали, как дети, и мне слышались сквозь слёзы произнесенные Львом Николаевичем слова: «Как это вы могли так сделать!»
     Н. Н. Ге был счастлив. Экзамен был выдержан. Но в этом триумфе уже чувствовалась новая трагедия. Картина так сильна, что власти не допустят её до публичной выставки. Так и случилось.
     Много народа перебывало в этой маленькой мастер-ской. По просьбе Н. Н. Ге, я оставался в ней дежурить для приёма посетителей. Когда посетители уходили и я оставался один, меня охватывало какое-то жуткое благоговейное чувство, как будто я сторожил тело дорогого покойника.
     Н. Н. вскоре увёз картину в Петербург и представил её на выставку. Президент Академии художеств великий князь Владимир Александрович посмотрел на картину, отвернулся и произнес: «Это бойня!» Этого слова было достаточно, чтобы картину сняли. Новое волнение для Н. Н. Хотя он и ожидал этого, но надежда не покидала — надежда показать большой публике, массе среднего люда, тысячами посещающего выставку в Петербурге и других городах, куда её перевозят, — показать, как он понимает Распятие с его беспощадным реализмом и его идеальным представлением о миссии Христа. Ему удалось после снятия картины с выставки выставить её в квартире его друга Алекс. Ник. Страннолюбского. Тысячи людей видели её там, но это была избранная публика, а не та, с которой хотел говорить художник.
     Все эти волнения глубоко потрясли старика и ускорили роковой исход.
     Л. Н-ч, конечно, спешил утешить своего друга, видя в запрещении картины доказательство её значительности. Он так отвечал Н. Н-чу на его извещение о снятии картины:
     «Давно уже надобно бы отвечать вам, дорогой друг, да письмо ваше не осталось у меня на столе и я ответил на другие письма, но не на ваше, одно из самых близких моему сердцу.
     То, что картину сняли, и то, что про неё говорили, очень хорошо и поучительно. В особенности слова: «Это бойня!» Слова эти все говорят: надо, чтобы была представлена казнь, та самая казнь, которая теперь производится, так, чтобы на неё так же приятно было смотреть, как на цветочки. Удивительная судьба христианства! Его сделали домашним, карманным, обезвредили его, и в таком виде люди приняли его. И мало того, что приняли его — привыкли к нему, на нём устроились и успокоились. И вдруг оно начинает

____
256

развертываться во всём своём громадном, ужасающем для них, разрушающем всё их устройство значении.
     Не только учение (об этом и говорить нечего), но самая история жизни и смерти вдруг получает своё настоящее обличающее людей значение, и они ужасаются и чураются. Снятие с выставки — ваше торжество. Когда я в первый раз увидал, я был уверен, что её снимут, и теперь, когда живо представил себе обычную выставку с их величествами и высочествами, с дамами и пейзажами и nature morte'ами, мне даже смешно подумать, чтобы она стояла. Я не понял хорошо слова Гос., кажется о том, что религия религией, а зачем писать неприятно.
     Что говорят художники, и кто что говорит? Что вы делаете? Скоро ли будете к нам?»

     В это время Л. Н-ча постигает ещё новое испытание. Третий сын его, Лев Львович, заболевает какой-то странной, длительной, изнуряющей желудочной болезнью, не поддававшейся никакому лечению.
     Он уезжает со своей старшей сестрой Татьяной Львовной в Париж, и между ними и Л. Н-чем завязывается интересная переписка. Вот некоторые, выдающиеся места из неё.
     Первое письмо он пишет ещё из Гринёвки, имения 2-го сына Ильи, где он гостил в конце января; в этом письме он между прочим говорит:
     «Соблазнитель только великий Париж. Не в грубом смысле соблазна всякой похоти, это само собой, но я не про то говорю, но в смысле прикрытия жестокости жизни и нравов.
     Здесь, приехавши в Гринёвку и увидав заморышей мужичков, ростом с 12-летнего мальчика, работающих целый день за 20 коп. у Илюши, мне стало так ясно то учреждение рабства, которым пользуются люди нашего класса, особенно ясно видя этих рабов во власти Илюши, который недавно был ребёнком, мальчиком, что рабство это, вследствие которого вырождаются поколения людей, возмущает меня, и я, старик, ищу, как бы мне те последние годы или месяцы, которые осталось мне жить, употребить на то, чтобы разрушить это ужасное рабство; но в Париже то же рабство, которым ты будешь пользоваться, получив 500 р. из России, то же самое, только оно закрытое».
     В этом же письме он рассказывает такой комический эпизод:
     «…Ехав сюда, я разговорился с господином. Он стал говорить про съезд естествоиспытателей. Я сказал, что мне особенно не понравилась речь Данилевского. Оказалось, что это сам Данилевский, очень умный и симпатичный человек. Речь его получила такой резкий смысл, потому что она урезана. Мы приятно поговорили. И я вновь подтвердил себе, как не надо осуждать».
     В конце февраля он между прочим писал:
     «…Я ничего ещё толком не начал. «Тулон» кончил, но хочется многого и думается, что не надо ничего писать, а надо больше заниматься тем художественным произ-ведением, которое составляет жизнь каждого из нас, прикладывая всё внимание и усилие на то, чтобы не было с ней никаких ошибок, ни колорита, ни перспективы, ни, главное, отсутствия содержания. Этого же и вам желаю, милые друзья-дети».
     В марте он писал им о себе:
     «…В последнее время очень распустился. Городская суета и с ней проникающее тщеславие, никогда не отстающий от меня бес, хотя и никогда не овладевающий мною, стал беспокоить меня, и я вчера ещё решил исправиться. Не в одном этом, а в других грехах».


____
257

     Как увидим ниже, этот бес не оставлял его до последних лет его жизни. Тем ценнее та искренность, с которой он сознавался в этом перед близкими ему людьми.

     Из писем того времени отметим письмо к одной особе по вопросу о воспитании. Оно выдаётся как по серьёзности и искренности в постановке вопроса, так и по новости его решения, в первый раз высказанного Л. Н-чем в этом письме:
     «Вы пишете, что, несмотря на то, что ваш идеал юношеский служения народу был вполне искренен, вы, отдавшись семье, детям, служение которым было и продолжает быть для вас и радостно, и естественно, вы отступили от прежнего идеала служения народу, тем более, что при попытках такого служения вы всегда испытывали неестественность и теперь сомневаетесь, правильно ли поступаете, отдавшись одной семье и начинаете чувствовать неудовлетворение. Я думаю, что это неудовлетворение не может не быть и с годами всё будет усиливаться, и что для того, чтобы избавиться от этого чувства, вам не нужно бросать семью или ослаблять свою заботу о ней, но нужно внести в семейную жизнь и заботу тот идеал, к которому вы стремились и который не осуществили, но который был несомненно истинен. Нужно соединить служение людям и служение семье — не механически распределяя время на то и другое, а химически, придав заботе о семье, воспитанию детей идеальное служебное людям значение. Брак, настоящий брак, проявляющийся в рождении детей, есть в своём истинном значении только посредственное служение Богу, служение Богу через детей. От этого брак, супружеская любовь всегда испытывается нами, как некоторое облегчение, успокоение. Это есть момент передачи своего дела другому. «Если, мол, я не сделал того, что мог и должен был сделать, так вот на мою смену — мои дети, они будут делать».
     Но в том-то и дело, чтобы они делали, чтобы их воспитать так, чтобы они были не помеха дела Божия, а работниками его; чтобы если я не мог или не могла служить идеалу, который стоял передо мною, то сделать всё возможное для того, чтобы дети служили ему. И это даст целую программу и весь характер воспитания, даст воспитанию религиозный смысл, и это-то как бы химически соединяет в одно лучшие самоотверженные стремления юности и заботу о семье.
     Вот это-то я вам советую и этого от всей души желаю вам. Я думаю, что такое направление воспитания довольно определённо и легко на примерах показать, что сообразно и несообразно с ним. Желаю вам радостного успеха в этом деле».
     В это же время он пишет одному американцу краткое, но сильное и содержательное слово:
     «Dear Sir, I think, that the churches are the greatest enemies of good Christian life».
     (Милостивый государь, я думаю, что церкви — это самые большие враги доброй христианской жизни).

     В это время в семье друга Л. Н-ча Черткова происходило тяжелое событие: сильная болезнь его жены Анны Константиновны, страдавшей острой неврастенией с какими-то осложнениями и слабевшей с каждым днем.
     Уже несколько раз Л. Н-ч получал от Черткова усилен-ные просьбы навестить их в их хуторе Ржевске, Воронеж-ской губернии. Л. Н-ч отвечал полным желанием испол-нить просьбу и вместе с тем объяснял невозможность ис-

_____
258

полнить её тотчас же. Он ждал возвращения дочери и сына из заграничной поездки.
     О здоровье сына вести были неутешительные, и ему нужно было повидать его и побыть с ним первое время по его возвращении, чтобы отдать себе отчёт в действительной опасности его состояния.
     Наконец настало время, более свободное для Л. Н-ча, и он решил ехать к Черткову. Это было в конце марта. В виду того, что от Черткова получались вести всё тревожнее и тревожнее, я поехал к нему раньше Л. Н-ча, чтобы помочь ему в его делах, запущенных им вследствие болезни жены.
     27 марта я поехал из хутора на лошадях Черткова встретить Л. Н-ча на станцию Ольгинскую и привёз их на хутор. Из Москвы путь лежал через Воронеж, и Л. Н-ч остался там на один день, чтобы навестить другого больного, разбитого параличом лучшего друга своего Гаврилу Андреевича Русанова.
     В Ржевске у Черткова Л. Н-ч провёл целую неделю. Нечего и говорить, сколько радости доставило его посещение обитателям хутора. В больную Анну Константи-новну он влил энергию жизни, и она стала поправляться.
     Вот как Л. Н-ч изображает впечатление от этого посещения в письме к Софье Андреевне:
     «Я очень рад, что приехал; и он, и, главное, они так искренно рады, и так мы с ними душевно близки, столько у нас общих интересов, и так редко мы видимся, что обоим нам хорошо. Она очень жалка и мила и тверда духом. Я сейчас же с ней поговорил с полчаса и вижу, что она уже устала. Приподняться на постели она даже не может сама. Сейчас приехала Лизавета Ивановна, я ещё не видал её. Я смущался сначала мыслью, что нас слишком много вдруг наехало, но тут столько домиков, что все разместились, и всем, кажется, удобно, а нам слишком хорошо. Место здесь очень красивое, постройка на полугоре, вниз идёт крутой овраг и поднимается на другой стороне, поросшей крупным лесом. Я сейчас ходил один гулять и набрал подснежников».

     Одною из литературных работ Л. Н-ча в то время была статья об искусстве, над которой он много работал, ища новых ясных форм выражения своего нового взгляда на искусство. Мысли об этом постоянно роились в голове Л. Н-ча, и это состояние отражалось в записях его дневника. Вот некоторые из них:

     23 марта.
     «Искусство — истинное только тогда, когда совпадает внутреннее стремление с сознанием исполнения дела Божия.
     Можно стремиться выразить то, что занимает, но что не нужно Богу, и можно стремиться содействовать произведением искусства делу Божию, но не иметь к нему внутреннего стремления, и будет не искусство».

    «Художественное произведение есть то, которое заража-ет людей, приводит их всех к одному настроению.
     Нет равного по силе воздействия и подчинению всех людей к одному и тому же настроению, как дело жизни и под конец целая жизнь человеческая.
     Если бы только люди понимали всё значение и всю силу этого художественного произведения своей жизни! Если бы только они так же заботливо исполняли его, прилагали все силы на то, чтобы не испортить его чем-нибудь и произвести его во всей возможной красоте!


____
259

    А то мы лелеем отражение жизни, а самой жизнью пренебрегаем. А хотим ли мы или не хотим того, она есть художественное произведение, потому что действует на других людей, созерцается ими».

     Видимо, эта мысль о жизни как о художественном произведении сильно занимала его, так как он здесь вновь развивает ту же мысль, которую он уже выразил в письме ко Л. Л-чу в Париж и которое мы привели в своём месте.

     В это время, сначала в России, а потом и в других странах стало нарождаться новое общественное явление. В конце 80-х годов доктор Заменгоф из Вильны основал новый, весьма облегчённый международный язык «Эсперанто». Через несколько лет, когда число эсперантис-тов в разных странах значительно возросло, они решили сорганизоваться и издать свой орган. Они обратились к нескольким всемирным авторитетам с просьбой выразить своё мнение о языке эсперанто. В том числе эсперантисты обратились и ко Л. Н-чу. Он ответил им следующим письмом.

27 августа 1894 года.
     «Милостивые государи!
     Я получил ваши письма и постараюсь, как сумею, исполнить ваше желание, т. е. высказать своё мнение о мысли вообще всенародного языка и о том, насколько язык эсперанто соответствует этой мысли.
     В том, что люди идут к тому, чтобы составить одно стадо, с одним пастырем разума и любви, и что одной из ближайших предшествующих ступеней должно быть взаимное понимание людьми друг друга, в этом не может быть никакого сомнения. Для того же, чтобы люди понимали друг друга, нужно или то, чтобы все языки сами собой слились в один (что если и случится когда-либо, то только через большое время), или то, чтобы знание всех языков так распространилось, чтобы не только все сочинения были переведены на все языки, но и все бы люди знали так много языков, чтобы все имели возможность на том или другом языке сообщаться друг с другом, или то, чтобы был избран всеми один язык, которому обязательно обучались бы все народы, или, наконец, то (как это предполагается воляпюкистами и эсперантистами), чтобы все люди разных народностей составили бы себе один международный, облегчённый язык, и все обучались ему. В этом состоит мысль эсперантистов. Мне кажется, что это последнее предположение самое разумное и, главное, скорее всего осуществимое.
     Так я отвечаю на первый вопрос. На второй вопрос — насколько язык эсперанто удовлетворяет требованиям международного языка, — я не могу ответить решительно. Я не компетентный судья в этом. Одно, что я знаю, это то, что воляпюк показался мне очень сложным, эсперанто же, напротив, очень лёгким, каким он должен показаться всякому европейскому человеку. (Я думаю, что для всемирности, в настоящем смысле этого слова, т. е. для того, чтобы соединить китайцев, африканских народов и пр., понадобится другой язык, но для европейского человечества эсперанто чрезвычайно лёгок). Лёгкость обучения его такова, что, получив шесть лет тому назад эсперантскую грамматику, словарь и статьи, написанные на этом языке, я после не более двух часов занятий был в состоянии если не писать, то свободно читать, на этом языке.
     Во всяком случае, жертвы, которые принесёт человек нашего европейского мира, посвятив несколько времени на изучение этого языка, так незна-

____
260

чительны, а последствия, которые могут произойти от усвоения всеми — хотя бы только европейцами и американцами, всеми христианами, — этого языка так огромны, что нельзя не сделать этой попытки. Я всегда думал, что нет более христианской науки, как знание языков — то знание, которое даёт возможность общения и объединения с наибольшим количеством людей.
     Я не раз видал, как люди становились во враждебные отношения друг к другу только от механического препятствия ко взаимному пониманию. И потому изучение эсперанто и распространение его есть несомненно христианское дело, способствующее установлению Царства Божия, того дела, которое составляет главное и единственное назначение человечества».
     Этот отзыв Л. Н-ча дал сильный толчок распростране-нию эсперанто. И можно сказать, что широкое развитие его в настоящее время многим обязано Л. Н-чу.

    В конце апреля Л. Н-ч с Марьей Львовной уехали снова в Ясную уже на летнее житьё. Одному из друзей своих он так писал об этом отъезде: «Уехал отдохнуть от мучительной суеты Москвы».
    Вскоре он пишет оттуда жене, наслаждаясь деревенской весной:
    «Я сейчас после обеда, в 5 часов, поехал в Судаково и оттуда Засекой на пчельник, купальню и через Заказ домой. Больше шёл пешком, радуясь на красоту Божьего мира. Трава уже с четверть, рожь идёт в трубку, овсы зелёные кое-где; на черёмухе готов цвет и побеги в два вершка; осина и ранний дуб одеваются. Тепло, влажно, соловьи, кукушки».
     Из литературных работ он занят был в это время обработкой статьи о Мопассане, которая напечатана была вскоре в издании «Посредника» в виде предисловия к сочинениям Мопассана, переведённым Л. П. Никифоро-вым по выбору самого Л. Н-ча.
     В мае же посетил Л. Н-ча его американский единомышленник Эрнест Кросби. В этот первый визит он не произвёл особо выгодного впечатления на Л. Н-ча. Напротив, он писал жене: «Crosby, как все американцы, приличный, неглупый, но внешний».
     Об этой встрече Л. Н-ч со свойственным ему искренним самоосуждением рассказывает в письме к редактору «Посредника», уже после преждевременной смерти Кросби; письмо это было напечатано в виде предисловия к сочинению Кросби, изданному по-русски «Посредником» под заглавием: «Толстой и его жизнепонимание». Вот что он писал тогда:
     «Первое моё знакомство с ним было письменное. Он прислал мне из Египта, где он был судьёю, довольно большую сумму денег для пострадавших от неурожая. Я отвечал на его письмо, и скоро после этого он сам приехал.
К стыду моему, помню, что, несмотря на привлекательную личность Кросби, я в своём суждении не выделил его из обычных американских посетителей, руководящихся в своих посещениях только моею известностью. Помню, однако, что его вопрос, прямо обращённый ко мне, удивил меня.
     Мы шли, как теперь помню, на выход из старого дубового леса. Это было летним вечером. Он сказал мне: «Что вы мне посоветуете делать теперь, вернувшись в Америку?» Это был вопрос, до такой степени выходящий из обычных приёмов посетителей, что я удивился и все–таки не понял и тогда его совершенную искренность и то, что в нём в это время совершался тот великий для жизни человека переворот, который пережил и я и которого желаю всем людям, переворот, состоящий в том, что все многообразные цели в жиз-

____
261

ни вдруг заменяются одним: делать то, что свойственно человеку, и то, чего хочет от меня воля, руководящая тем миром, в котором я живу.
     Я никак не думал, что этот образованный, красивый, богатый, пользующийся хорошим общественным положением человек мог серьёзно думать о том, чтобы, пренебрегши всем прошедшим, посвятить свою жизнь служению Богу.
    Помню, мы остановились, и я, хотя и не доверяя вполне его искренности, сказал ему, что есть у них в Америке замечательный человек Джорж, и послужить его делу есть дело, на которое стоит направить все свои силы.
     И к удивлению и радости моей, я скоро узнал и по письмам Кросби, и по другим сведениям, что он не только исполнил мой совет и стал энергичным борцом за дело Джоржа, но стал человеком, во всей своей жизни и деятельности преследующим одну и ту же со мной цель. Это я видел из его писем и из его прекрасной книги, в которой он с разных сторон, хотя и, к сожалению, в стихах, высказывал с большой силой своё религиозное, вполне согласное со мной миросозерцание».
     К этому же времени следует отнести попытку Л. Н-ча обходиться в письмах без обычных эпитетов. Вот что он пишет между прочим Е. И. Попову в письме, которое начиналось так, против обыкновения:
     «Сейчас получил ваше письмо, переполненное интересными сведениями…» — без всякого обращения. В конце письма он объясняет это нововведение, боясь этой внешней холодностью обидеть друга:
     «Если я не пишу условленного эпитета "дорогой", то это не потому, что я сколько-нибудь изменился к вам. Я так же люблю и ценю вас, а я решил бросить эти условные эпитеты, всегда неприятные».
     Такое же объяснение встречается и в других письмах того времени. Но это нововведение продержалось недолго, всего месяца два. В августовских письмах мы уже снова встречаем эпитет "дорогой", и в одном из писем того времени он говорит, что без этих эпитетов ему как-то неловко, холодно.

     В это время, т. е. в конце мая Николай Николаевич Ге возвращался к себе в Черниговскую губернию, на свой хутор близ станции Плиски, Курско-Киевской железной дороги.
     Перенесённые им волнения давали себя знать, и он чувствовал себя слабым, усталым. 1 июня он приехал на хутор, и когда повозка остановилась у подъезда его дома, он почувствовал себя дурно, захрипел и через несколько часов скончался.
     Вскоре весть о его кончине достигла Л. Н-ча и глубоко потрясла его душу. В целом ряде писем этого времени к своим друзьям и в дневнике его отражается то впечатление, которое произвела на него эта смерть. Приводим здесь наиболее интересные выдержки.
     14 июня он писал Ив. Ив. Горбунову:
     «От смерти нашего друга не могу опомниться, не могу привыкнуть. Какая сомнительная таинственная связь между смертью и любовью. Смерть как будто обнажает любовь, снимая то, что скрывало её, и всегда огорчаешься, жалеешь, удивляешься, как мог так мало любить или, скорее, проявить ту любовь, которая связывала меня с умершим. И когда его нет, того, кто умер, чувствуешь всю силу связывающей тебя с ним любви. Усиливается, удесятеряется и проницательность любви, чего не видал прежде или и видал, но как-то совестился высказывать, как будто это хорошее было уже что-то излишнее.


____
262

Это был удивительный, чистый, нежный, гениальный старик-ребёнок, весь по края полный любовью ко всем и ко всему, как те дети, подобными которым надо быть, чтобы вступить в царство небесное.
     Детская у него была и досада и обида на людей, не любивших его и его дело. Он, которому должен бы поклоняться весь христианский мир, был вполне счастлив и сиял, если его труды оценивались гимназистом и курсисткой.
     Как много было людей, которые прямо не верили ему только потому, что он был слишком ясен, прост и любовен со всеми. Люди так испорчены, что им казалось, что за его добротой и лаской было что-то, а за ней ничего не было, кроме Бога любви, который жил в его сердце.
     А мы так плохи часто, что нам совестно, неловко видеть этого Бога любви: он обвиняет нас, и мы отворачиваемся от него. Я говорю не про кого-нибудь, а про себя. Не раз я отворачивался от него. Просто мало любил. Ну, зато теперь больше люблю. И он ушёл от меня. Знаю, где найти его — в Боге. Поднимает такая смерть, такая жизнь.
     От Петруши, его сына, было длинное письмо, описывающее его последние дни и смерть. Он только что готовился работать, был в полном обладании духовных сил. Был весел, приехал домой, вышел из экипажа, ахнул несколько раз и помер».
     Подобное же впечатление Л. Н-ч выражает в письме к Хилкову:
     «…Не могу привыкнуть к смерти Ге-старшего Н. Н. (вы, верно, знаете). Подробностей почти никаких не знаю. Только было письмо Колечки, что он вернулся домой, сказал, что ему дурно, слез с извозчика, стал задыхаться и умер. Редкая смерть так поражает меня. Уж очень он жив был и очень был хорош, просто хорош, так что доброта его не замечалась, а принималась, как что-то самое естественное. И потом мне казалось, что он так много ещё может и должен сделать. Очевидно, мы никак не поймём, что человеку нужно и должно сделать, и полагаем, что нужно, чего вовсе не нужно и, главное, не видим, зачем и когда нужно умереть. Вы, верно, так же очень любили и любите его. Он очень любил и любит вас. От Колечки нынче получено письмо, что он присылает к нам все его картины. Были вы у него? Нет, кажется. Картины на меня мало действуют, но его «Распятие» нынешнего года — удивительная картина. В первый раз все увидали, что распятие — казнь и ужасная казнь».
     Тогда же он писал Леониде Фоминичне Анненковой:
     «Не помню, чтобы какая-нибудь смерть так сильно действовала на меня. Как всегда при близости смерти дорогого человека стала очень серьёзна жизнь, яснее стали мои слабости, грехи, легкомыслие, недостаток любви, одного того, что не умирает, и просто жалко стало, что в этом мире одним другом, помощником, работником меньше».
     Позднее, уже в августе, он так писал Николаю Семёновичу Лескову:
     «О Ге я не переставая думаю, не переставая чувствую его, чему содействует то, что его две картины «Суд» и «Распятие» стоят у нас, и я часто смотрю на них, и что больше смотрю, то больше понимаю и люблю.
     Хорошо бы было, если бы вы написали о нём. Должно быть, и я напишу. Это был такой большой человек, что мы все, если будем писать о нём с разных сторон, — мы едва ли сойдёмся, т. е. будем повторять друг друга».
    То же отражение впечатления смерти друга мы находим и в дневнике того времени. Сначала он выражает мысль подобную той, которую он выразил в письме к Горбунову.
     13 июня он записывает:

____
263

     «Какая-то связь между смертью и любовью.
     Любовь есть сущность жизни, и смерть, снимая покров жизни, оголяет, как сущность, любовь.
     Когда человек умер, только тогда узнаёшь, насколько любил его».
     И, заговорив о любви, он продолжает развивать свою мысль:
     «Всё, что вижу: цветы, деревья, небо, землю, всё это — мои ощущения. Ощущения же мои суть ничто иное, как сознание пределов моего "я". "Я" стремится расшириться и в стремлении сталкивается со своими пределами в пространстве, и сознание этих пределов даёт ему ощущения, а ощущения оно объективирует в цвет, деревья, землю, небо.
     Потом подумал: что же такое любовь? Зачем любовь, когда жизнь состоит в этих столкновениях со своими пределами? Столкновение с этими пределами необходимо, и в этих столкновениях игра жизни. При чём тут любовь? Не помню как, но это представление жизни упраздняло любовь, делало её ненужной. И на меня нашло сомнение и уныние. Не выдумано ли всё то, что я думаю и говорю о любви? Правда, что не один говорю про неё, не я выдумал это. А давно и все. И хотя это и даст вероятие, что есть что-то, всё-таки не самообман ли это?
     Пошёл дальше и подумал: да почём же я знаю, что я — я, а что всё то, что я вижу, есть только предел меня? Кроме сознания предела есть ещё сознание себя — того, что сознаёт пределы. Что же это сознание? Если оно чувствует пределы, то оно по существу своему беспредельно и стремится выйти из этих пределов. Чем же я могу выйти из этих пределов? Чем могу проникнуть за них?
     Только тем, чтобы любить то, что за пределами. Так что любовь уничтожает пределы, соединения того, кто любит, с тем, что за пределами, с Богом, с любовью.
    Посредством любви человек разрушает ограничива-ющие его пределы, может делаться беспредельным, Богом. Сначала человек уничтожает эти пределы между ближайшими к нему, понятнейшими существами, потом между более отдалёнными, труднее постигаемыми.
     Но как же питаться, не убивая растений, не давя траву, насекомых, т. е. не разрушая любви? Стало быть, как ни увеличивай пределы в этом мире, немыслимо осуществле-ние полной любви, т. е. уничтожение пределов между собой и миром.
     Невозможно полное осуществление, но возможно приближение бесконечное.
     Но мир этот не один, есть другие миры, в которых осуществление это, вероятно, возможно. Человек, с одной стороны, приближает в этом мире осуществление царства Божия, т. е. любви: с другой — сам готовится к той жизни, в которой это возможно».
     Эта кратко записанная мысль при соответственной обработке могла бы создать целую систему философии. Но «система» не была свойственна его душе. По всем многочисленным его писаниям разбросаны эти перлы мудрости. Он предоставил последующему поколению собрать эти драгоценные жемчужины и, нанизав на одну нить, создать единое, стройное целое. В этом задача тех, кому дорого дело жизни, дело служения миру Льва Николаевича.

     В начале июня Л. Н-ч писал И. Б. Фейнерману:
     «Помешают или не помешают вам, хорошо то, что вы успели сделать. Так и в наше время, только в более расширенном смысле, верно то, что ученикам

____
264

Христа надо идти в другое место, когда их выгоняют в одном. Так делается и делалось и не может не делаться, потому что другого делать нечего. Третьего дня мы были с Чертковым в Крапивне у Булыгина, который там сидит в тюрьме за отказ представить лошадей на воинскую повинность. Он в самом твёрдом и радостном духе и спокойно и невольно проповедует в тюрьме. Завтра хочу ещё съездить к нему.
     Слышали вы, что Кудрявцев взят жандармами и где-то сидит? Мне тяжело быть на воле…»
     А в половине июня жандармы нагрянули с обыском ко мне на хутор в Костромской губернии, где я проводил лето, и в мою московскую квартиру, где в это время жил мой друг Е. И. Попов. Искали у него и у меня, по-видимому, документов о жизни недавно умершего Дрожжина, жизнь которого в то время описывал Евг. Ив. Попов.
     Не вдаваясь в подробности этого дела, касающегося лично нас, я приведу письма Л. Н-ча, свидетельствующие о его отношении к этому событию. После моего извещения об обыске я получил от него такое письмо:
     «Получил ваше письмо к Лёве, милый П., и порадовался и пострадал за вас. Порадовался, потому что вы поступили так, как следует, как нельзя иначе поступать христианину, если он свободен от соблазнов, а страдал за вас, потому что за других всегда страшно, особенно когда есть близкие: жёны, матери, дети, не разделяющие того же жизнепонимания. На днях Булыгин сидел в тюрьме по решению земского начальника за отказ поставки лошадей для воинской повинности, и я был у него и застал его оба раза в самом радостном состоянии духа, в которое, как он говорил, приводило его преимущественно то, что жена его не только не упрекала, но сочувствовала ему. Для того экзамена, как вы говорите, который производится этими нападками, нужно некоторое сосредоточение и напряжение, и потому, если в данную минуту недовольство, раздражение, упрёки, даже горе близких вам развлекают вас, то становится очень мучительно, вроде того, как когда человек готовится сделать решительный прыжок, его хоть слегка дёрнут за рукав. Обратно же: выражение сочувствия окрыляет, как я это видел на Булыгине. Так вот об этом я страдал за вас в том, что и вам, может быть, тяжело, что вас посадят. У меня нет теперь вашего письма, оно у Черткова, который взял его вчера; но мне помнится, там что-то есть лишнее, что вы сказали им о насилии, или что-то, что мне показалось лишним. Радовался же я преимущественно на то, что вы и Ж. поступили совершенно одинаково и совершенно так же, как каждый из нас считает лучшим поступить, т. е. не только не обидеть этих людей, но быть полезным им, и вместе с тем своим содействием, участием, согласием, повиновением им не усилить их заблуждение о том, что они делают что-то хорошее и должное; напротив, своим несодействием, несогласием, неодобрением их дела заставить их увидать или хоть почувствовать всю гнусность его».
     Евг. Ив. тоже, конечно, не замедлил сообщить о совершенном над ним насилии и получил от Л. Н-ча такой ответ:
     «Всей душой был с вами, Евгений Иванович, в обоих делах, в испытании, которое вам довелось пережить. Ив. Ив. так хорошо рассказывал мне про ваше отношение к обыску, что я как будто присутствовал при этом. Зная вас, я живо представляю ваше душевное состояние и отношение к людям, и как понимаю и то, что вы говорили, что всё, что вы говорили приготовленное (я тоже иногда приготавливаю) выходило «не то», и наоборот. Хорошо сделали, что отказались участвовать в обыске. Ничто так не укрепляет заблуждение и

____
265

заблудших, как содействие им. Дай Бог вам силы, хотел сказать, перенести то гонение, если бы даже и заключение, которое придётся нести, а потому подумал, что силы надо просить у Бога не меньше для того, чтобы нести те условия свободной жизни, которые мы несём все всегда».
     Часто слышится и в письмах, и в дневниках Л. Н-ча эта грустная нотка сожаления о своей свободе и как <бы> лёгкая жалоба на то, что его не удостаивают гонения.
     Но мы, друзья его, не грустили об этой его свободе и не жаловались на неё. Слишком она была дорога нам, и я не знаю, какой бы ценой готов был я заплатить за то, чтобы эту свободу не отняли у него. У него самого эта грусть сменялась восторженным созерцанием вечного мира, который уже тогда открывался ему. 14 июня он записывает в своём дневнике:
     «Подходя к Овсянникову, смотрел на прелестный солнечный закат. В нагромождённых облаках просвет, а там, как красный неправильный угол, солнце. Всё это над лесом. Рожь. Радостно.
     И подумал: Нет, этот мир — не шутка, не юдоль испытания только и перехода в мир лучший, вечный, а это один из вечных миров, который прекрасен, радостен, и который мы не только можем, но должны сделать прекраснее и радостнее для живущих с нами и для тех, которые после нас будут жить в нём».

     17 июня Л. Н-ч диктовал Марье Львовне новую пьесу в пяти действиях. Это был набросок драматического произведения «Пётр Хлебник».

     У Л. Н-ча продолжают завязываться сношения с заграничными единомышленниками. Около этого времени у него завязалась переписка с одним бывшим английским пастором рационалистического толка Джоном Кенворти, который основал новую христианскую религиозную общину. Он спрашивал совета у Л. Н-ча, и Л. Н-ч отвечал ему. В дневнике Л. Н-ча в это время, т. е. в половине июля, записана такая мысль:
     «Прибавить к письму Кенворти:
     Один из признаков исполнения закона христианского — единение. А мы все разбиты на партии, сословия, народы, веры, секты; партии политические, экономические, литературные; сословия богатых, бедных, интеллигентных, народных, аристократов, vulgo, народы, племена разных цветов, белых, чёрных, жёлтых… разные правительства, — веры, секты: христианская, магометанская, еврейская, буддистская и куча других и ещё в каждой секты.
     Как же тут основывать секты "communion", не бояться этого, не бояться увеличивать разъединение?
     Напротив, главное наше дело: ломать все преграды, отделяющие нас, держаться только того, что единит не только с христианами, но с буддистами, магометанами, дикими. В этом христианство».
     В августе Л. Н-ча навестил новый единомышленник из славян доктор Душан Петрович Маковицкий, ставший потом одним из самых близких ко Л. Н-чу людей. Л. Н-ч так сообщает об этом посещении Черткову:
     «Маковицкий очень мне был интересен. Они, славяне, угнетены и всю духовную энергию употребляют на борьбу с этим угнетением: но борются они оружием угнетения, отстаивают свою национальность против чужой национальности, своё исповедание, свой язык, свои выводы. И всё это делают они через споры, журналистику, через интриги, кружки, общества, выборы в сейме и т. п. А тут же у них рядом с ними в их стране в народе всё более и

____
266

более распространяется секта "назаренов" (их в 1876 г. было пять тысяч, теперь 30 тысяч), которые не признают власти выше закона Христа, не судятся, не присягают, не берут оружия. Их сажают в тюрьмы сотнями, некоторые сидят 10 лет. И интеллигентные не видят, что освобождение от всех уз и всех угнетений — в этой вере, и смотрят через них, отыскивая себе спасение в том, что губит их. Мы много говорили с ним про это. И он понимает».

     К осени все стали съезжаться в Москву, приниматься за свои обычные занятия. Л. Н-ч оставался в Ясной до ноября и при нём всегда была часть семьи.
     Он был в то время усиленно занят писанием изложения своего христианского миропонимания. Сначала это было задумано им в катехизической форме вопросов и ответов, но потом он эту форму оставил и стал писать просто в форме систематического изложения.
     Интересным событием в это время было начало нового периодического органа под редакцией Л. Н-ча, так называемого «Архива Л. Н. Толстого».
     Он был начат по инициативе Ив. Ив. Горбунова и долго назывался просто журналом Ив. Ив-ча. Но потом из предосторожности его стали называть «Архивом Л. Н. Толстого». Содержание его составляли те лучшие из присылаемых Л. Н-чу статей и писем, которые, по его мнению, могли бы быть с пользою распространены, но которых, по цензурным условиям, нельзя было печатать в России. Журнал этот издавался в рукописи, переписанной в нескольких копиях на машине ремингтона.
     Он расходился в количестве около 25 экземпляров между друзьями Л. Н-ча. Всего вышло около 15 номеров. Вот содержание первого номера:
     I. Реформация, долженствующая начаться с изменения сердца.
     II. Чего требует теперь Христос? Дж. Кенворти.
     III. Полемика, вызванная этой статьёй на страницах журнала «Юный методист».
     IV. Новая эра.
     V. Торо (из журнала «Рабочий пророк»).

     Подобным образом составлялись и другие номера. Полный экземпляр этого журнала можно с трудом достать. Наиболее полный, по-видимому, находится в толстовских музеях.
     Л. Н-ч пишет об этим предприятии Софье Андреевне   12 сентября:
     «С Ив. Ив. хорошо придумал, т. е. придумал он собирать все те прекрасные статьи, книги и даже письма, которые я и мы получаем, и составлять как бы журнал рукописный, исключая всё задорное, осудительное. Не знаю, удастся ли, но мне всегда жалко, что пропадают неизвестные многим, прекрасные и интересные, и поучительные, и для души полезные вещи, которые я получаю».
     Этот «Архив» просуществовал два года до нашей ссылки по духоборческому делу.

     В октябре произошло событие, отразившееся на судьбах России и, вероятно, всего мира. 20 октября скончался император Александр III. Он долго мучительно умирал от неизлечимой болезни, и по мере ухудшения болезни во многих людях, даже очень отрицательно относившихся к его царствованию, поднималась к нему непритворная жалость.
     Помню то жуткое чувство, которое я испытывал случайно, будучи в это время в Петербурге, когда по улицам расклеивались бюллетени о состоянии

____
267

здоровья царя. И, наконец, появилось в чёрной рамке известие: «Государь Император в Бозе почил»; группы гуляющих собирались на Невском, разговаривая вполголоса, иные крестились, иные плакали, но на всех лежала печать пережитого волнения и чего-то страшно серьёзного, совершившегося в этот момент. Помню, как я, приехав в Ясную, рассказывал свои впечатления от этого события Л. Н-чу и встретил в нём полный душевный отклик и подобное же переживание. Мне невольно вспоминалась теперь тогда ещё недавно описанная им в дневнике фраза: «Смерть оголяет любовь». Такая любовь оголилась у многих искренних людей и к почившему монарху.
     Ещё раньше, во время болезни государя, Л. Н-ч писал Черткову:
     «Болезнь государя очень меня трогает. Очень жаль мне его. Боюсь, что тяжело ему умирать, и надеюсь, что Бог найдёт его, а он найдёт путь к Богу, несмотря на все те преграды, которые условия его жизни поставили между ним и Богом».
     Вот три смерти за этот 1894 год. Дрожжин, бедный учитель, замученный властями за то, что не мог поступить против своей совести; свободный, независимый художник Николай Николаевич Ге, сгоревшей огнём великого гения; и глава русского государства, повелитель народов. Смерть уравняла их.
     И отношение Л. Н-ча было к ним если не одинаково, то однородно. Смерть их возбуждала в нём чувство любви и вызывала напоминание людям о их вечной, духовной природе.

     О литературных занятиях конца октября Л. Н-ч коротко и выразительно сообщает в письме к Софье Андреевне:
     «Я в эти дни писал одно письмо в английские газеты о том, что христианство не имеет целью разрушать существующего порядка и заменять его другим, а только личное спасение людей; и письмо баронессе Розен о том, нужно ли приводить в ясное сознание и выражать словами свои религиозные убеждения или не нужно. Оба кончил. Свое изложение, верно, отложу ещё. Всё хочется начать сначала и иначе. Писем никаких дня три не получал, вероятно, читают».
     Последняя фраза относится к предположению, весьма вероятному, что за Л. Н-чем в то время был учинён надзор, и письма его вскрывались.
     Дочери своей Марье Львовне он пишет приблизительно в то же время:
     «Я хорошо занимался вчера, но нынче плохо, зато кое-что мне интересное записал в свой дневник, и нынче вечером решил, придумал нечто очень для меня интересное, а именно то, что не могу писать с увлечением для господ — их ничем не проберёшь: у них и философия, и богословие, и эстетика, которыми они, как латами, защищены от всякой истины, требующей следования ей. Я это инстинктивно чувствую, когда пишу вещи, как «Хозяин и работник» и теперь «Воскресение». А если подумаю, что пишу для Афанасьев и даже для Данил и Игнатов и их детей, то делается бодрость и хочется писать».
     В это же время под руководством Л. Н-ча была переведена буддийская сказка «Карма»; отсылая её редактору «Северного вестника» для напечатания (она появилась в декабре того же года), Лев Николаевич писал:
     «Посылаю вам переведённую мною из американского журнала «Open Court» буддийскую сказочку под заглавием «Карма». Сказочка эта очень понравилась мне и своей наивностью, и своей глубиной. Особенно хорошо в ней разъяснение той, часто с разных сторон в последнее время затемняемой истины, что избавление от зла и приобретение блага добывается только своим усилием, что нет и не может быть такого приспособления, посредством кото-
____
268

рого, помимо своего личного участия, достигалось бы своё или общее благо. Разъяснение это в особенности хорошо тем, что тут же показывается и то, что благо отдельного человека только тогда истинное благо, когда оно благо общее. Как только разбойник, вылезавший из ада, пожелал блага себе одному, так его благо перестало быть благом, и он оборвался. Сказочка эта как бы с новой стороны освещает две основные открытые христианством истины: о том, что жизнь — только в отречении от личности: кто погубит душу, тот обретёт её; и что благо людей только в единении с Богом и через Бога между собою. «Как Ты во мне и я в Тебе, так и они да будут в нас едино» (Иоанн XVIII, 21).
     Я читал эту сказочку детям, и она нравилась им. Среди больших же после чтения её всегда возникали разговоры о самых важных вопросах жизни. И мне кажется, что это очень хорошая рекомендация».
     В письме к своей дочери Марьи Львовне Л. Н-ч даёт такую картинку осени 1894 года:
     «…Нынче после холодной ночи заволоченное лёгкими тучками небо, тихо, тепло, но чувствуется свежесть ночи, трава ярко-зелёная и лист. В лесу тишина, только ястреба визжат. На полях пусто. Озими высыпали на чистых от травы пашнях частой зелёной щёткой, где с краской, где совсем зёленой. Паутины начинаются. Под ногами лист, грибы и тишина такая, что всякий звук пугает. Ходил я за рыжиками, ничего не нашёл, но всё время радовался. И то наплывут мысли ясные, связные, добрые (одно время весь, — теперешняя работа, — катехизис показался), то нет никаких, а только радостная благодарность».
     В середине ноября Л. Н-ч возвратился в Москву.

     Мы уже упоминали в этой главе о том беспокойстве, которое обнаруживала администрация по отношению ко Л. Н-чу и его единомышленникам. Конечно, к тому были основательные причины. Взгляды Л. Н-ча начали проникать в народ. Путей проникновения этих взглядов было, главным образом, два: первый — это личная пропаганда жизнью единомышленников Л. Н-ча, огромное большинство которых жило в деревне, в живом общении с народом; другой путь были издания «Посредника», руководимого Л. Н-чем. Книжки «Посредника», несмотря на строгость тогдашней цензуры, давали столько живого материала уму и сердцу русского крестьянина, и притом в столь доступной форме, что там, где они появлялись, начиналось и сознательное, критическое отношение к существующему строю, и попытки его изменения, всегда начиная с самого себя.
     И вот в начале 90-х годов книжечки «Посредника» проникают на Кавказ, в среду духоборческой секты. Семена попадают на добрую почву и приносят плод. Духоборческая секта, сама по себе живая, в лице своих лучших представителей пользуется книжками «Посредника» для обновления своего мировоззрения, и на Кавказе начинается новое религиозное движение среди духоборов. Первая стадия этого движения заканчивается ссылкой духоборческого руководителя П. В. Веригина сначала в Архангельскую губернию, а потом в Берёзов, Тобольской губернии. При переводе его этапным порядком из Архангельской губернии в Тобольскую он попадает на несколько дней в московскую Бутырскую пересыльную тюрьму, где знакомится с одним уголовным арестантом Д., которого мы, участники «Посредника», посещали в приёмные дни, поддерживая через него сношения с одним нашим другом, заключённым в той же тюрьме за отказ от воинской повинности и содержавшимся в башне

____
269

с политическими. Таким образом нам удалось установить связь и с Веригиным, о котором мы знали до сих пор только по газетам. Конечно, этим приездом Веригина в Москву заинтересовался и Л. Н-ч. Привожу выдержку из записанных мною уже давно воспоминаний о нашем свидании с духоборами, бывшими тогда в Москве и приехавшими на свидание и проводы своего руководителя:
     «В один из приёмных дней в тюрьму пошёл на свидание Е. П. Попов. Придя домой, он рассказал, что видел в тюрьме П. В. Веригина за решёткой с арестантами, а перед решёткой в числе пришедших на свидание видел трёх духоборцев, с которыми и познакомился.
     Конечно, мы все решили в следующий приёмный день идти в тюрьму на свидание, но Евг. Ив. объявил, что духоборцы, приехавшие на свидание с Веригиным, сказали ему, что Веригина на другой же день вечером отправляют особым этапом в Сибирь, так что видеть его больше нельзя. Оставалось только возможным повидать друзей Веригина, это мы и исполнили. Вечером того же дня, часа в три–четыре, мы отправились в гостиницу к Красным воротам. С нами пошёл и Л. Н. Толстой, который также мало знал о духоборах, но интересовался ими, потому что слыхал о новом религиозном движении, начавшемся в их среде.
     Мы вошли в большой просторный номер гостиницы и увидали трёх взрослых мужчин в особых красивых полу–крестьянских, полу–казацких одеждах, приветливо, с некоторой торжественностью поздоровавшихся с нами. Это были духоборцы: брат Петра Веригина, Василий Васильевич Веригин, Bасилий Гаврилович Верещагин, умерший на пути в Сибирь, и Василий Иванович Объедков. Всех нас поразил скромный, но достойный вид этих людей, представлявший не только местную, но как будто расовую или, по крайней мере, национальную осо-бенность; никому из нас ни раньше ни после не приходи-лось встречать подобных людей вне духоборческой среды.
     Мы, а по преимуществу Л. Н. Толстой, стали расспрашивать их о их жизни и взглядах. Короткое время свидания и малое знакомство с их прошлым не позволило нам вдаться в подробности, и мы могли обменяться только общими положениями. На большую часть вопросов Льва Николаевича по поводу насилия, собственности, церкви, вегетарианства они отвечали согласием с его взглядами, а на вопрос о том, как же они прилагают это к жизни, они отвечали с какою-то таинственностью, что всё это у них только начинается, что теперь кое-кто так думает и живёт, а скоро все открыто присоединятся к ним.
     От них мы получили некоторые сведения о П. В. Веригине; узнали, что он уже седьмой год в ссылке, что пребывание его в Шенкурске нашли опасным и теперь пересылают на житьё в Сибирь. Один из трёх духоборцев, именно Василий Объедков, ехал с ним в Сибирь в качестве провожатого, а другие два, Веригин и Верещагин, отправлялись на Кавказ, везя своим духовным братьям заветы их руководителя о христианской жизни.
     Побеседовав с ними около часа и передав им некоторые книги и рукописи, которые, как нам казалось, могли интересовать их, мы стали собираться домой. Прощаясь с ними, Лев Николаевич попросил их писать о ходе дел. Веригин вынул записную книжку и, обращаясь к Льву Николаевичу, сказал: «Пожалуйста, напишите, кто вы такой и как вам писать». Лев Николаевич записал свой адрес и мне, часто наблюдавшему встречу Льва Николаевича с другими людьми и замечавшему то волнение, которое производит на людей его имя, — показалось странным, что на духоборца оно не произвело видимого впечатления. Очевидно, он, если и слыхал раньше о Толстом, тут отнёсся к

____
270

нему, как к совершенно обыкновенному человеку, как и к каждому из нас, то есть как к человеку, выразившему им участие.
     Больше мы их не видали».
     Но, конечно, этим свиданием были проведены крепкие нити общения с духоборами, которое с тех пор не прерывалось и дало непредвиденные результаты в будущем.

    Мы закончим описание этого года жизни Л. Н-ча, преисполненного волнений, выпиской из его дневника от 25 декабря:

     «Я прежде видел явления жизни, не думая о том, откуда эти явления и почему я их вижу.
     Потом я понял, что всё, что я вижу, происходит от света, который есть разумение. И я так радовался, что свёл всё к одному, что совершенно удовлетворился признанием одного разумения началом всего.
     Но потом я увидал, что разумение есть свет, доходящий до меня через какое-то матовое стекло. Свет я вижу, но то, что даёт этот свет, я не знаю. Но я знаю, что оно есть.
     Это то, что есть источник света, освещающего меня, которое я не знаю, но существование которого знаю, есть Бог».

     «Бога знаешь не столько разумом, даже не сердцем, но по чувствуемой полной зависимости от Него, вроде того чувства, которое испытывает грудной ребёнок на руках матери. Он не знает, кто его держит, кто греет, кто кормит, но знает, что есть этот кто-то, и мало того, что знает, — любит его.
     В первый раз почувствовал возможность любить Бога».

     «Для того, чтобы спастись, т. е. не быть несчастным, не страдать, надо забыть себя.
     Единственное забвение себя есть забвение любви, но большинство людей, подчиняясь соблазнам, не любят и не хотят забыться любовью и изощряются забываться табаком, вином, опиумом, искусствами».

     Около этого времени он, между прочим, писал своей дочери Марье Львовне:
     «Главное то, что истинное дело, истинная жизнь так не блестящи, не громки, не торжественны, а соблазны все — как тот полк гусар, который сейчас прошёл с музыкой мимо окон, — блестящи, громки, примечательны; но не надо попадаться на это, по крайней мере в своём сознании. На то соблазны и окружены блеском, что они пусты, а то бы никто и не взглянул на них. И на то и лишена истинная жизнь блеска, что она и без него радостна и содержательна, или, скорее, содержательна и потому тихо притягательна».

     Мы можем считать этот момент жизни Л. Н-ча некоторым этапом его духовного развития и на этом заканчиваем 3-ю часть III тома жизнеописания Льва Николаевича Толстого.

Конец 3-й  части III тома.
____
272

Часть IV.
1896–1899 гг.
ДУХОБОРЫ. «ВОСКРЕСЕНИЕ»


ГЛАВА 18.
Смерть Вани.
«Хозяин и работник».
Начало духоборческого движения

 

     Большую часть января Л. Н-ч провёл в имении своего старого друга графа Олсуфьева, Никольском, куда он поехал со своей дочерью Татьяной Львовной 1 января на санях из Москвы. Путешествие было настолько приятно, что Л. Н-чу хотелось его продолжать. Он пишет своей жене: «Вот мы уже вторые сутки здесь, милый друг Соня. Доехали мы так хорошо, что жалко было приехать». И в конце письма добавляет:
     «Мне очень хочется здесь написать нечто давно задуманное, но, видно, это не в нашей власти, и нынче я был дальше от возможности писать, чем когда-нибудь» 1.

___________
     1 Письма к жене, стр. 484.

     Но потом, как видно, писанье у него наладилось, и Л. Н-ч, живя у Олсуфьевых, докончил давно, ещё в Бегичевке, начатый рассказ «Хозяин и работник»; он отослал его перед самым отъездом от Олсуфьева в редакцию «Северного вестника», где он и был напечатан в мартовском книжке; к нему мы ещё вернёмся.
     Там же, в Никольском, Л. Н-ч делает интересную запись в дневнике 4-го января:
     «Служба, торговля, хозяйство, даже филантропия — не совпадает с делом жизни: служения Царству Божию, т. е. содействия вечному прогрессу» 2.

__________
     2 Архив В. Г. Черткова.

     В конце января Л. Н-ч возвращается в Москву.
     Дневник Л. Н-ча этого времени особенно обилен глубокими, значительными мыслями. Мы приведём здесь несколько ярких выдержек. Вот как он определяет «сумасшествие эгоизма». Запись эта относится к началу февраля:
    «Сумасшествие — это эгоизм, или, наоборот, эгоизм, т. е. жизнь для себя одного, своей личности — есть сумасшествие.
     (Хочется сказать, что другого сумасшествия нет, но не знаю, правда ли).
      Человек так сотворён, что не может жить один так же, как не могут жить одни пчёлы; в него вложена потребность служения другим. Если вложена, т. е. свойственна ему потребность служения, то вложена и естественна потребность быть услуживаемым, ;tre servi.
    Если человек лишится второго, т. е. потребности пользо-ваться услугами людей, он сумасшедший — паралич мозга, меланхолия; если он лишится пер-


____
272

вой потребности — служить другим, — он сумасшедший всех самых разнообразных сортов сумасшествия, из которых самый характерный — мания величия.
     Самое большое количество сумасшедших — это сумасшедшие второго рода, те, которые лишились потребности служить другим, — сумасшедшие эгоизма, как я это и сказал сначала. Сумасшедших этого рода огромное количество; большинство людей мирских одержимо этим сумасшествием. Оно не бросается нам в глаза только потому, что сумасшествие это обще большим массам, а сумасшедшие этого рода соединяются вместе.
     Они мало страдают от своего сумасшествия, потому что не встречают ему отпора, а, напротив, сочувствие. И потому все люди, одержимые этим сумасшествием, со страшным упорством держатся битых колей, преданий внешних, светских условий. Это одно спасает их от ужасно мучительной стороны их эгоистического сумасшествия.
     Как только такой человек почему бы то ни было выходит из сообщества одинаковых с собой людей, так он сейчас же делается несчастным и, очевидно, сумасшедшим. Такие сумасшедшие все составители богатств, честолюбцы гражданские и военные. Как только они вне таких же, как они, людей, — вне «voies communes» [фр. общих путей], так они «fou ; lier» [фр. съезжают с ума].
     Как видно здесь, Л. Н-ч устанавливает принцип единения человека, обмена живых услуг с окружающими его людьми, невозможности отделиться от них. Интересно сопоставить эту мысль с почти противоположной, записанной в этот же день, несколько далее:
     «Глядя на то, что делается во всех собраниях, на то, что делается в свете с условными приличиями и увеселениями, мне поразительно ясна стала, кажется, никогда ещё не приходившая мне мысль, что кучей, толпой, собранием делается только зло. Добро делается только каждым отдельным человеком порознь».
     Конечно, тут нет противоречия. Добро человек делает в одиночку, за свой счет и за своей ответственностью, но этим добром он служит людям и должен быть готов принять услуги других. В этом заключаются здоровые условия общественной жизни человека.

     Этот год ознаменовался особенно яркими протестами отдельных личностей и целых групп против государственного насилия в виде суда, войска, присяги, податей как несовместимых с христианским жизнепониманием. Большая часть людей, заявивших этот протест, находилась в сношениях со Л. Н-чем, выражая ему сочувствие, и можно думать, что их поступки носили на себе влияние его взглядов. Надо вспомнить, что год тому назад стало распространяться в России и за границей сочинение Л. Н-ча «Царствие Божие внутри вас», несомненно, сильно действовавшее на читателя.
    Одним из таких протестов был отказ от военной службы австро-венгерского военного врача Альберта Шкарвана, друга и единомышленника Душана Петровича Маковиц-кого. От него Л. Н-ч и получил первое известие о поступке Шкарвана.
     И Л. Н-ч так отвечал ему 10 февраля того же года:
     «Получил вчера ваше письмо, дорогой Душан Петрович, и очень был тронут и поражен сообщаемым вами известием о поступке нашего общего друга Шкарвана. Когда я узнаю про такого рода поступки, то испытываю всегда очень сильное смешанное чувство страха, торжества, сострадания и радости. Во всех такого рода делах непременно одно из двух: или это проявление

____
273

всемогущего Бога в человеке, и тогда это торжество и радость и несомненная победа, хотя бы и сгорел тот человек, в котором проявляется Бог; или дело человеческого личного побуждения — славолюбия, раздражения, страсти, и тогда это проявление только служит источником страдания для того, кто проявляет его и не только не служит, но только вредит делу Божьему. Признак же того, что это дело Божье, а не человеческое, есть то, что, совершая его, человек делает не то, что ему хочется, а то, чего он не может не делать.
     Надеюсь и верю, что наш дорогой Шкарван поступил так, как он поступил, т. е. не мог поступить иначе, и тогда это дело Божье творится через него, и что бы с ним ни делали, он не будет страдать, а будет радоваться вместе с нами. Пишите, пожалуйста, о нём всё, что знаете. Не можем ли мы чем служить ему? Передайте ему мою любовь.
     Видно среди вашего духовенства также ужасная недобросовестность и выставление человеческих государ-ственных интересов впереди Божеских. Поразителен страх духовенства перед истиной, часть которой проявилась в учении назаренов, и сознание своего бессилия. Гнать — нельзя, совестно, надо быть либеральным, а толкование учения только обличает правду назарен и ложь церквей. Что же делать? Надо вилять. Они это и делают, стараясь хоть на время, на свою жизнь отстоять своё положение».
     Но рядом с этими радостно волновавшими душу Л. Н-ча событиями ему пришлось перенести и тяжелое испыта-ние в его личной семейной жизни.

     В конце февраля заболел скарлатиной и 23 в 11 часов ночи, проболев несколько дней, скончался его младший сын Ванечка.
     Мне пришлось быть в эти тяжелые дни в доме Толстых и наблюдать ту серьезную борьбу, которую вел Л. Н-ч между безысходным горем и религиозной покорностью высшей воле. Степень этого горя легко понять из слов, высказанных Л. Н-чем Софье Андреевне после кончины этого сильно любимого всеми ребёнка: «А я-то мечтал, что Ванечка будет продолжать после меня дело Божие! Что делать!» Слова эти были сказаны с едва сдерживаемыми слёзами и рыданиями.
     Помнится мне, когда, после совершения обычного погребального обряда, перед самым выносом маленького тела из хамовнического дома, мы со Л. Н-чем почему-то очутились вдвоём у маленького гробика, уже закрытого, но ещё не уколоченного, а все остальные члены семьи ушли собираться в дорогу, на кладбище, Л. Н-ч подошёл к гробику, поднял ещё последний раз крышку, взглянул на восковое, милое личико, посмотрел на меня, как бы ища сочувствия и, всхлипывая, проговорил: «Какое хорошень-кое личико», и по старческому, изнуренному лицу ручьем потекли слёзы. Он закрыл крышку и вышел из комнаты.
     Во многих письмах и в записях дневника того времени мы находим описание тех чувств и мыслей, которые вызвала во Л. Н-че и в окружающих его близких людях эта, хотелось бы сказать, преждевременная кончина. Но знаем ли мы время, когда должна кончаться земная жизнь человека?
     Первые письмо об этом, на другой день после смерти Ванечки, Л. Н-ч написал Черткову, вот оно:
     «У нас тяжелое испытание, милый друг. Ванечка заболел скарлатиной и через два дня, вчера вечером, 23-го умер. Жена тяжело страдает, но, благодарю Бога, религиозно переносит всё ужасное горе. У ней вся жизнь была в нём, он был последний и был исключительный по своим духовным свойствам мальчик. До сих пор всё хорошо, прошу Бога, чтобы Он помог мне поступать

____
274

в эти торжественные минуты так, как он хочет. Удивительно приближает к Нему, — а Он любовь, — смерть. Хочется и в вас обоих вызвать и чувствовать то божеское, что есть в вас, т. е. любовь».
      И в следующем письме он снова пишет об этом горе:
     «Мне бывает минутами жаль, что нет больше здесь с нами этого милого существа, но я останавливаю это чувство и могу это сделать (знаю, что жена не может этого), но основное главное чувство моё — благодарность за то, что было и есть, и благоговейного страха перед тем, что приблизилось и уяснилось этой смертью.
     Жена, как я писал вам, переносит тяжело, но очень хорошо. В особенности первые дни я был ослеплён красотою её души, открывшейся вследствие этого разрыва. Она первые дни не могла переносить никакого — кого-нибудь к кому-нибудь — выражения нелюбви. Я как-то сказал при ней про лицо, написавшее мне бестактное письмо соболезнования: какой он глупый. Я видел, что это больно резнуло её по сердцу, так же и в других случаях. Но иногда этот свет начинает слегка заслоняться, и я ужасно боюсь этого. Но всё-таки жизнь этого ребёнка, ставшая явной при его смерти, произвела на неё и, надеюсь, и на меня самое благотворное влияние. Увидав возможность любви, не хочется уже жить без неё».
     12 марта он записывает в своём дневнике:
     «Смерть Ванечки была для меня, как смерть Николень-ки (нет, в гораздо большей степени) — проявление Бога, привлечение к Нему. И потому не только не могу сказать, чтобы это было грустное, тяжёлое событие, но прямо говорю, что это радостное, не радостное, — это дурное слово, но милосердное, от Бога, распутывающее ложь жизни, приближающее к Нему событие».
     Вот ещё несколько мыслей о смерти, записанных в тот же день и, очевидно, вызванных тем же событием:
     «Одно из двух: или смерть, висящая над всеми нами, властна над нами и может разлучать нас и лишать нас блага любви; или смерти нет, а есть ряд изменений, совершающихся со всеми нами, в числе которых одно из самых значительных есть смерть, и что изменения эти совершаются над всеми нами, различно сочетаясь, одни прежде, другие после, как волны.
     Смерть детей с обыкновенной точки зрения: природа пробует давать лучших и, видя, что мир ещё не готов для них, берёт их назад. Но пробовать она должна, чтобы идти вперёд. Как ласточки, прилетающие слишком рано, замерзают. Но им всё-таки надо прилетать. Так Ванечка.
     Но это объективное, дурацкое рассуждение. Разумное же рассуждение то, что он сделал дело Божие: установле-ние Царства Божия через увеличение любви, больше, чем многие, пожившие полвека и больше.
     Да, любовь есть Бог.
     Несколько дней после смерти Ванечки, когда во мне стала ослабевать любовь (то, что дал мне через Ванечку жизнь и смерть Бог, никогда не уничтожится), я думал, что хорошо поддерживать в себе любовь тем, чтобы во всех людях видеть детей, представлять их себе такими, какими они были семи лет.
     Я могу делать это. И это хорошо».
     Особенно замечательно письмо Л. Н-ча к его старому другу, графине Александре Андреевне Толстой:
     «Соня третьего дня начала писать это письмо — не кончила и вчера заболела инфлуэнцией и нынче всё ещё нездорова и попросила меня дописать. А я очень рад этому, милый, дорогой старый друг. Телесная болезнь Сони,
____
275

кажется, не опасна и не тяжела; но душевная боль её очень тяжела, хотя, мне думается, не только не опасна, но благотворна и радостна, как роды, как рождение к духовной жизни. Горе её огромно. Она от всего, что было для неё тяжёлого, неразъяснённого, смутно тревожащего её в жизни, спасалась в этой любви, любви страстной и взаимной к действительно особенно духовно, любовно одарённому мальчику. (Он был один из тех детей, которых Бог посылает преждевременно в мир, ещё не готовый для них, один из передовых, как ласточки, прилетающие слишком рано и замерзающие). И вдруг он взят был у неё, и в жизни мирской, несмотря на её материнство, у неё как будто ничего не осталось. И она невольно приведена к необходимости подняться в другой, духовный, мир, в котором она не жила до сих пор. И удивительно, как её материнство сохранило её чистой и способной к восприятию духовных истин. Она поражает меня своей духовной чистотой — смирением особенно. Она ещё ищет, но так искренно, всем сердцем, что я уверен, что найдёт. Хорошо в ней то, что она покорна воле Бога и просит только Его научить её, как ей жить без существа, в которое вложена была вся сила любви. И до сих пор ещё не знает как. Мне потеря эта больна, но я далеко не чувствую её так, как Соня, во-первых, потому что у меня была и есть другая жизнь, духовная, во-вторых, потому что я из-за её горя не вижу своего лишения и потому что вижу, что что-то великое совершается в её душе, и жаль мне её, и волнует меня её состояние. Вообще могу сказать, что мне хорошо.
     Последние эти дни Сони говела с детьми и с Сашей, которая умилительно серьезно молится, говеет и читает Евангелие. Она, бедная, очень больно была поражена этой смертью. Но думаю — хорошо. Нынче она причащалась, а Соня не могла, потому что заболела. Вчера она исповедовалась у очень умного священника Валентина (друг-наставник Машеньки, сестры), который сказал хорошо Соне, что матери, теряющие детей, всегда в первое время обращаются к Богу, но потом опять возвращаются к мирским заботам и опять удаляются от Бога, и предостерегал её от этого. И, кажется, с ней не случится этого.
     Как я рад, что здоровье ваше поправилось или поправляется. Может быть, ещё приведёт Бог увидаться. Очень желаю этого.
    Сколько раз прежде я себя спрашивал, как спрашивают многие: для чего дети умирают? И никогда не находил ответа. В последнее же время, вовсе не думая о детях, а о своей и вообще человеческом жизни, я пришёл к убеждению, что единственная задача жизни всякого человека — в том только, чтобы увеличить в себе любовь и, увеличивая в себе любовь, заражать этим других, увеличивая и в них любовь. И когда теперь сама жизнь поставила вопрос: зачем жил и умер этот мальчик, не дожив и десятой доли обычной, человеческой жизни? Ответ общий для всех людей, к которому я пришёл, вовсе не думая о детях, не только пришёлся к этой смерти, но самым тем, что случилось со всеми нами, подтвердил справедливость этого ответа. Он жил для того, чтобы увеличивать в себе любовь, вырасти в любви, так как это нужно было Тому, Кто его послал, и для того, чтобы, уходя из жизни к Тому, Кто есть любовь, оставить всю вырос-шую в нём любовь в нас, сплотить нас ею. Никогда мы все не были так близки друг к другу, как теперь, и никогда ни в Соне, ни в себе я не чувствовал такой потребности любви и такого отвращения ко всякому разъединению и злу. Никогда я Соню так не любил, как теперь. И от этого мне хорошо».

____
276

     Ещё позднее, уже в апреле, видя все продолжающиеся страдания своей жены о потере ребёнка, Л. Н-ч записывает в своём дневнике:
     «Мать страдает о потере ребёнка и не может утешиться. И не может она утешиться до тех пор, пока поймёт, что жизнь её не в сосуде, который разбит, а в содержимом, которое вылилось, потеряло форму, но не исчезло.
    (Это было как-то ново и ясно, когда записывал, а теперь потеряло значение).
     Вся мудрость мира в том, чтобы перенести свою жизнь из формы в содержание и не направлять свои силы на сохранение формы, а на то, чтобы течь».

     Но жизнь шла своим чередом, выдвигая новые требования, заслоняя новыми событиями прошлое, как бы значительно оно ни было.
     В мартовской книжке «Северного вестника» вышло в свет новое художественное произведение Л. Н-ча «Хозяин и работник». Одновременно оно вышло и отдельным изданием в Москве в «Посреднике» (в двух видах, на хорошей и на простой бумаге) и в Петербурге, у одного из издателей.
    Это появление нового художественного произведения Л. Н-ча после большого промежутка времени, конечно, произвело сенсацию в обществе. Для многих почитателей, по преимуществу художественного дарования Л. Н-ча, это был настоящий праздник. Одна дама рассказывала мне, что она долгое время не могла отделаться от какого-то особенно радостного чувства, сопровождавшего все её мысли и дела. Погружённая в обычную мирскую суету, она то и дело чувствовала, что за всем происходящим перед нею скрыто какое-то праздничное событие. И когда она начинала вспоминать, что же было такого праздничного, то ей представлялся «Хозяин и работник», новое художественное произведение Л. Н-ча. Она радовалась этому, потом опять забывала, и снова навязчивое чувство приводило её к воспоминанию этого радостного события.
     Сам Л. Н-ч как истинный художник, как всегда, был недоволен своим произведением и относился к нему с добродушной иронией. Вот что он записал об этом в своём дневнике:
     «Так как я не слышу всех осуждений, а слышу одни похвалы за «Хозяина и работника», то мне представляется большой шум и вспоминается анекдот о проповеднике, который на взрыв рукоплесканий, покрывших одну его фразу, остановился и спросил: «Или я сказал какую-нибудь глупость?» Я чувствую то же и знаю, что я сделал глупость, занявшись художественной обработкой пустого рассказа. Самая же мысль неясна и вымучена, непроста.
     Рассказ плохой. И мне хотелось бы написать на него анонимную критику если бы был досуг, и это не было бы заботой о том, что не стоит того».
     Как разнообразны были жизненные интересы Л. Н-ча в это время, доказывает ниже приводимое нами его письмо, написанное в это же время, т. е. в конце марта, к одному его новому английскому другу, Джону Кенворти, начавшему в Англии распространение словом и делом идей Л. Н-ча. Мы ещё вернёмся к описанию его деятельности. В это же время он опубликовал в Англии 2 тома английского перевода сочинения Л. Н-ча «Соединение и перевод 4-х Евангелий» и прислал Л. Н-чу экземпляр этого издания, а также своё сочинение под названием «Анатомия нищеты». В ответном письме Л. Н-ч благодарит Кенворти за присланное и выражает следующие мысли:

                «Дорогой друг!
     Получил ваше письмо и книгу и брошюру. Книга превосходно переведена и издана. Я перечёл её. В ней много недостатков, которых я не сделал бы,
____
277

если бы писал её теперь, но поправлять её уже не могу. Главный недостаток в ней — излишние филологические тонкости, которые никого не убеждают, что такое-то слово именно так, а не иначе надо понимать, а, напротив, дают возможность, опровергая частности, подрывать доверие ко всему.
     А между тем истинность общего смысла так несомнен-на, что тот, кто не будет развлекаться подробностями, неизбежно согласится с ним.
     Брошюра ваша превосходна, особенно конец. Давно пора сказать народу то условие, при котором он достигает блага. Глядя на страдание народа, всегда страшно предъявлять к нему ещё тяжёлые требования. А это необходимо, и вы сделали это прекрасно.
     Теперь скажу вам о том проекте, который в последнее время занимает меня. В последнее время я с нескольких сторон получил предложение денег с просьбой употребить их на полезное для людей дело. Вместе с этим у меня всё больше и больше накопляется материал: статей, книг, брошюр; русских, немецких, английских (удивительна в этом отношении безжизненность французов) одного и того же направления и духа, указывающих на невозможность продолжения существующего порядка вещей и на необходимость изменения его, изменения не старыми, оказавшимися недействительными средствами: насильственным низвержением существующего порядка или попытками постепенного изменения его посредством участия в существующем правительстве, а религиозным, отдельных личностей, как это отлично выражено в вашем письме. Говорю не свою программу, а только выражаю один несомненный признак, общий всем тем статьям и книгам, которые я получаю. То и другое обстоятельство, предложение денег и накопление книг и статей одного и того же характера и часто очень сильных по мысли и по выражению, побуждают меня вернуться к давно уже занимавшей меня мысли основать в Европе, в свободном государстве, в Швейцарии, например, международный не журнал, а издание под одним и тем же заглавием, в одной и той же форме книг и брошюр на 4-х языках: французском, английском, немецком и русском, в котором бы печатались самым дешёвым образом все сочинения, 1-е: уясняющие истинный смысл человеческой жизни, 2-е: указывающие несогласия нашей жизни с этим смыслом и 3-е: средства согласования того и другого. Общее заглавие всему ряду издании можно бы дать «Возрождение» или что-нибудь подобное. Если можете мне прислать ещё несколько книг ваших как первых, так и последних брошюр, пришлите мне».
     Мы уже упоминали о том, что В. Г. Чертков, живя в Англии, отчасти осуществил этот проект, но полного осуществления этого грандиозного замысла ещё не было, и проект ждёт своего исполнителя.

     Среди мыслей о международной просветительной деятельности Л. Н-ч не забывал и постоянную трудную работу согласования своей жизни со своим жизнепонима-нием. Одною из давних забот его было освобождение от прав литературной собственности на его сочинения.
     Относительно написанного им после 1881 года он это уже сделал, печатно отказавшись от своих авторских прав и предоставив всем, кто желает, издавать свои сочинения ещё в 1892 году. Написанное же до 1881 года он не мог передавать в общее пользование, так как встречал в осуществлении этого намерения сильный отпор своих семейных. И вот он пишет в марте 1895 года своё первое завещание, в котором обращается к своим семенным с просьбою сделать это после его смерти. Весь этот документ чрезвычайно характерен и

____
278

ярко выражает скромную твёрдость Л. Н-ча в осуществлении своих убеждений. Мы приводим его здесь целиком.

27 марта 1895 г.
     «Моё завещание было бы приблизительно такое (пока я не написал другое, оно вполне такое):
     1) Похоронить меня там, где я умру, на самом дешёвом кладбище, если это в городе, и в самом дешёвом гробу, как хоронят нищих. Цветов, венков не класть, речей не говорить. Если можно, то без священников и отпевания. Но если это неприятно тем, кто будет хоронить, то пускай хоронят, как обыкновенно, с отпеванием, но как можно подешевле и попроще.
      2) В газетах о смерти не печатать и некрологов не писать.
      3) Бумаги мои все дать пересмотреть и разобрать моей жене, Черткову Владимиру Григ., Страхову и дочерям Тане и Маше (что замарано, то замарал я сам. Дочерям не надо этим заниматься). Тем из этих лиц, которые будут живы. Сыновей своих я исключаю из этого поручения, не потому, что я не любил их (и славу Богу, в последнее время всё больше и больше любил их) и знаю, что они любят меня, но они не вполне знают мои мысли, не следили за их ходом и могут иметь свои особенные взгляды на вещи, вследствие которых они могут сохранить то, что не нужно сохранять, и отбросить то, что нужно сохранить. Дневники моей прежней холостой жизни, выбрав из них то, что стоит того, я прошу уничтожить, точно так же и в дневниках моей женатой жизни прошу уничтожить всё то, обнародование чего могло быть неприятно кому-нибудь.
     Чертков обещал мне ещё при жизни моей сделать это. И при его незаслуженной мною большой любви ко мне и большой нравственной чуткости я уверен, что он сделает это прекрасно. Дневники моей холостой жизни я прошу уничтожить не потому, что я хотел бы скрыть от людей свою дурную жизнь, — жизнь моя была обычная дрянная жизнь беспринципных молодых людей, но потому, что эти дневники, в которых я записывал только то, что мучило меня сознанием греха, производят ложно одностороннее впечатление и представляют… А впрочем, пускай остаются мои дневники, как они есть. Из них видно по крайней мере то, что, несмотря на свою пошлость и дрянность моей молодости, я всё-таки не был оставлен Богом и хоть под старость стал, хоть немного, понимать и любить Его.
     Всё это пишу я не потому, чтобы приписывал большую или какую-либо важность моим бумагам, но потому, что вперёд знаю, что первое время после моей смерти будут печатать мои сочинения и рассуждать о них и приписы-вать им некоторую важность. Если уж это так сделалось, то пускай мои писания не будут служить во вред людям.
     Из остальных бумаг моих прошу тех, которые займутся разбором их, печатать не все и только то, что действительно может быть полезно людям.
     4) Право издания моих сочинений прежних: десяти томов и азбуки прошу моих наследников передать обществу, т. е. отказаться от авторского права. Но только прошу об этом, а никак не завещаю. Сделать это хорошо. Хорошо это будет и для вас; не сделаете — это ваше дело — значит, вы не готовы это сделать. То, что мои сочинения продавались эти последние девять лет, было для меня самым тяжелым делом в жизни.
     5) Ещё и главное, прошу всех и близких и дальних не хвалить меня (я знаю, что это будут делать, потому что делали и при жизни самым нехорошим образом), а если уж хотят заниматься моими писаниями, то — вникнуть в

____
279

те места из них, в которых, я знаю, говорила через меня Божья сила, и воспользоваться ими для своей жизни. У меня были времена, когда я чувствовал себя проводником воли Божией. Часто я был так нечист, так исполнен страстями личными, что свет этой истины затемнялся моей темнотой, но всё-таки иногда эта истина проходила через меня и это были счастливейшие минуты моей жизни. Дай Бог, чтобы прохождение их через меня не осквернило этих истин, чтобы люди, несмотря на тот мелкий нечистый характер, который они получили от меня, могли питаться ими. В этом только значение моих писаний. И потому меня можно только бранить за них и никак не хвалить.
     Вот и всё.
Лев Толстой».

     Лев Николаевич просит ещё написать здесь, что Страхова он разумел Ник. Ник., теперь умершего.
     Завещание это было в первый раз напечатано в «Толстовском ежегоднике» 1912 г. Старший сын Л. Н-ча, Сергей Львович Толстой, давший рукопись этого завещания в «Ежегодник», сопроводил этот документ примечанием такого содержания:
     «Помещаемая здесь выдержка из дневника Л. Н. Толстого есть первое его письменное завещательное распоряжение. Пожелания, выраженные в этом дневнике, изложены им ещё раз в дневнике 1907 года». Лишь в сентябре 1909 года, в Крёкшине, Московской губернии, он впервые написал формальное завещание, за подписью свидетелей.
     Дневник 27-го марта 1895 года хранился в трёх экземплярах: один — у покойной сестры моей, Марьи Львовны (Оболенской), один — у В. Г. Черткова и один — у меня. Копия, хранящаяся у меня, написана рукою кн. Н. Л. Оболенского (мужа моей сестры) и передана мне им по поручению отца. Не знаю, где хранится подлинник. Так как это завещание было доверено, между прочим, и мне, я считаю себя вправе опубликовать его. Перепечатывать его не запрещается».

     Художественные проекты не переставали занимать душу и ум Л. Н-ча. В апреле он записывает в своём дневнике:
     «Шёл подле Александровского сада и вдруг с удивитель-ной ясностью и восторгом представил себе роман, как наш брат, образованный, бежит с переселенцами от жены и увёз с кормилицей сына. Жил чистой рабочей жизнью и там воспитал его. И как сын поехал к выписавшей его матери, живущей во всю роскошь развратной городской жизнью.
     Удивительно хорошо мог бы написать. По крайней мере так показалось».
     Эту весну Л. Н-ч долго не уезжал в Ясную. Относясь с особенною заботою к здоровью своей жены, душевно страдавшей от смерти ребёнка, он оставался с ней в Москве, где С. А-не нужны были советы врачей. Кроме того, ей тяжело было возвращение в Ясную Поляну, где всё так напоминало жизнерадостного мальчика, и она, по возможности, оттягивала это возвращение. Л. Н-ч, пользуясь вынужденным бездействием в Москве, стал учиться ездить на велосипеде. Об этом он записывает в своём дневнике:
     «За это время начал учиться в манеже ездить на велосипеде. Очень странно, зачем меня тянет делать это. N отговаривал меня и огорчался, что я езжу, а мне не совестно. Напротив, чувствую, что тут есть естественное

____
280

юродство: что мне всё равно, что думают; да и просто безгрешно-ребячески веселит».
     Слух об этом новом увлечении Л. Н-ча скоро проник в печать. Вероятно, В. Г. Чертков запросил об этом Л. Н-ча, потому что в одном из писем к нему Л. Н-ч пишет так:
     «Велосипед же не смущает меня, несмотря на укоризны, очень полезные, Евгения Ивановича, во-первых, потому, что денег при этом не трачу, во-вторых, потому, что когда я вожу воду, мне всегда радостно, когда меня увидят, а когда увидят на велосипеде — стыдно».
     Так как здоровье С. А. внушало серьёзные опасения, то в семье серьезно обсуждался вопрос, не ехать ли с ней за границу. На эти слухи Л. Н-ч в том же письме отвечает Черткову:
     «Что мы будем делать, где жить — не знаю. Знаю, что С. мучительно ехать в Ясную, и то мы собирались в Кисловодск, то за границу. Теперь оставили вопрос нерешённым. Я, к сожалению, не имею мнения, мне всё равно, хоть в Москве. Только когда решили на Кавказ, я посоветовал Германию. И спокойнее там, и мальчикам польза» 1.
     Мы уже упоминали в предыдущей главе о том, что в эту зиму Л. Н-ча посетил странник-старовер из Сибири. Беседы с ним часто доставляли большое удовлетворение Л. Н-чу, и вот он записывает в своём дневнике впечатления от одной из таких бесед. Странника этого звали Кузьмич.
     Кузьмич беседовал о спасении:
     «Если ты не научишь людей, за это не ответишь, а если сам себя не научишь, за это ответишь» 2.

______________
    1 – 2 Архив В. Г. Черткова.

     «Это страшно сильно. И склоняюсь в светлые минуты думать, что всё дело в проявлении в себе любви, для чего нужно только устранять соблазны. А устранишь соблазны, и проявится любовь, она потребует дела, будет ли это просвещение всего мира или приручение и смягчение паука. Всё равно важно».
     Интересны мысли, возбуждённые в Л. Н-че его собственной фотографией.
     «Вчера видел свой портрет, и он поразил меня своей старостью. Мало остаётся время. Отец, помоги мне употребить его на дело Твоё.
     Страшно то, что чем старше становишься, тем чувствуешь, что драгоценнее становится (в смысле воздействия на мир), находящаяся в тебе сила жизни, и страшно не на то потратить её, на что она предназначена. Как будто она (жизнь) всё настаивается и настаивается (и в молодости можно расплескивать её, она без настоя), а под конец жизни густа, вся один настой.
     Отец, помоги, помоги, помоги».
     И рядом записана мысль, имеющая большое общественное значение:
     «Человек считается опозоренным, если его били, если он обличён в воровстве, в драке, в неплатеже карточного долга и т. п.; но если он подписал смертный приговор, участвовал в исполнении казни, читал чужие письма, разлучал отцов и супругов с семьями, отбирал последние средства, сажал в тюрьму?
     А в ведь это хуже. Когда же это будет?
     Скоро. А когда это будет — конец насильственному строю».

     Май месяц Л. Н-ч всё ещё проводит в Москве. Мысли кипят в голове его, и часть их попадает в дневник. Многие из них имеют весьма важное практическое значение в жизни людей, так, напр., мысль о том, как должен держать

____
281

себя по отношению к среде связанных с ним людей, принимая во внимание его внутренний духовный рост.      Вот эта мысль:
     «Нельзя, раз вступив в известные практические отношения с людьми, вдруг пренебречь этими условиями во имя христианского отречения от жизни.
     (Начал излагать эти мысли, и не вышло).
     Верно одно то, что часто бывает, что человек вступит в жизненные мирские отношения, требующие только справедливости: не делать другому того, чего не хочешь, чтобы тебе делали, и, находя эти требования трудными, освобождается от них под предлогом (в который он иногда искренно верит), что он знает высшие требования христианские и хочет служить им. Женится, и решит тогда, когда познает тяжесть семейной жизни, что надо «оставить жену и детей и идти за ним». Или соберёт артель, чтобы кормиться земельным трудом и, увидав трудность, бросит и уйдёт.
     Не надо обманывать себя, думать, что стоишь выше того положения, в которое стал. Если бы стоял выше, то и положение было бы выше.
     И это не значит, что оставайся всегда в том положении, в котором находишься; напротив, постоянно стремись выйти из него и стать выше. Но становись выше не отрицанием обязательств, а освобождением себя от них: 1) выполнением тех, которые взяты и 2) невступлением в новые» 1.

________________
     1 Архив В. Г. Черткова.

     Сколько напрасных страданий могли бы избегнуть люди, если бы они прониклись значением этих мыслей.
     Интересно определение «святости», которое Л. Н-ч даёт в дневнике того времени.
     «Не надо смешивать тщеславие со славолюбием, и ещё менее с желанием любви, любвеобилием.
     Первое — это желание отличиться перед другими и ничтожными, даже иногда дурными делами: второе — это желание быть восхваляемым за полезное или доброе: третье — это желание быть любимым.
    Первое — хорошо танцевать; второе — прослыть между людьми добрым, умным; третье — видеть выражение любви людей.
     Первое — дурное, второе — лучше, чтобы не было, третье — законно.
     Не поддаваться ни одному, дорожить только оценкой Бога — это святость».
     В конце мая Л. Н-ч уехал отдохнуть от городской жизни к Олсуфьевым в Никольское. Эта поездка не была удачна. Л. Н-ч чувствовал там себя нездоровым и потому не мог вполне насладиться отдыхом.
     Между прочим, там он делает следующую интересную запись в своём дневнике:
     «Вчера получена газета со статьёй о клеветах и глупостях книжки M-me Seuron. Опровергать предлагает журналист.
     Да я ничего о себе не утверждал, поэтому нечего мне и опровергать. Я такой, какой есть, А какой я, это знаю я и Бог».
     Книга эта, действительно, ужасна. Она была написана француженкой-гувернанткой, прожившей несколько лет в доме Л. Н-ча. Быть может, она не всё понимала, что описывала. Это вызывает некоторое снисхождение к её книге. Между прочим в ней Л. Н-ч обвиняется в том, что он, объявляя себя вегетарианцем, ночью, потихоньку от жены, доставал из буфета говядину и лакомился ею.
     Конечно, лучшей критики, как молчание, нельзя было придумать для этой книги.


____
282

     6 июня Л. Н-ч переезжает, наконец, в Ясную Поляну.
     Я в это время работал у себя на хуторе, в Костромской губернии, и получил там нижеприводимое доброе письмо от Л. Н-ча от 8 июня. Да простит мне читатель мою нескромность, но мне жаль было сокращением нарушать его прекрасную цельность.
     «Я очень соскучился по вас, милый друг П. Не то, чтобы я хотел, если бы это от меня зависело, вызвать вас из вашего гнезда и видеть вас около себя, этого, напротив, я не желал бы для вас, а соскучился тем, что давно нет с вами общения, нет вашей кроткой строгости и смиренной самостоятельности. Вероятно, это письмо встретится с вашим, а если нет, то напишите. Последние сведения о вас были от Ив. Ив., что вам хорошо. Продолжает ли так быть? Мы, как вы видите, наконец, в Ясной Поляне. Слава Богу, никуда не поехали и живём опять по-старому. Впрочем, жизнь только по внешности по-старому, я чувствую, что многое изменилось и, как всегда, к лучшему. Говорю преимущественно о своём внутреннем мире. Я был болен всё это последнее время, чувствую себя всё более и более близким к смерти и поэтому часто чувствую себя более живым. Как-то все явления мира всё более и более теряют свою реальность и не в мыслях, не вследствие философствования, а прямо непосредственно износились, как будто декорация, и я вижу, что за ней. А за ней истинная реальность, такая же, как и та, которую я чувствую в себе.
     У нас в семье новость: Г. женится на Мане Р. Свадьба 9 июля. Я и рад, и страшно за них, а чаще всего прямо жаль. Люди, которые женятся так, мне представляются людьми, которые падают, не споткнувшись. Я сам женился так. Не женитесь так. Если упал, то что же делать. А если не споткнулся, то зачем же нарочно падать. Писать я ничего пристально не начинал, но многое обдумываю и записываю, хотелось бы поработать руками, да до сих пор чувствую себя очень слабым. Передайте мой привет Павле Ник. и всем, кто меня знает. Видели ли вы статью в «Новостях» о странниках? Сказано, что это самая вредная секта, и рассказано, как они живут в томских лесах. Как хорошо, что мы сошлись с Кузьмичём.
     Прощайте пока, целую вас».

     Летом 1895 года началось массовое религиозное движение среди кавказских духоборцев. Первый протест против государственного насилия, отказ от военной службы был заявлен ещё на Пасхе духоборцем Лебедевым и товарищами, уже служившими в полку. Их судили и приговорили на му;ку в дисциплинарный батальон. После этого, с совета их руководителя, Петра Васильевича Веригина, все духоборцы, находившиеся в единомыслии с ним, решили уничтожить всё, находившееся в их распоряжении оружие (на Кавказе всё население вооружено) и порвать с правительством, отказавшись выполнять какие бы то ни было повинности, налагаемые на них государственною властью. Уничтожение оружия, торжественное сожжение его, с пением духовных псалмов, было совершено в ночь с 28 на 29 июня 1895 года в трёх местностях Кавказа, где находились поселения духо-борцев. В двух последних местах это сожжение прошло благополучно, а в Ахалкалакском уезде, по доносу враждебной партии, это сожжение оружия, для чего понадобилось духоборцам снести всё оружие в определённое место, было принято администрацией за подготовку к вооруженному восстанию. Были вызваны казаки и над непокорными духоборцами, державшими себя с особенным достоинством, была учинена дикая рас-права, после чего все непокорные, в числе около 4.000 че-

____
283

ловек, были выгнаны из их жилищ и расселены по грузинским горным деревням, а так называемые зачинщики посажены в тюрьмы.
     Такое значительное проявление христианского религиозного чувства среди малограмотного, но одарённого высшим разумом русского народа, конечно, не могло не вызвать горячего сочувствия во Л. Н-че. Можно с уверенностью сказать, что этот религиозный подъём среди духоборцев в эти годы совершился не без влияния сочинений Л. Н-ча. На допросе властей один из руководителей движения прямо заявил, что в течение последних лет среди духоборцев были распространены издания «Посредника» преимущественно духовного и философского содержания, которые сильно действовали на моральное чувство духоборцев.
     Так или иначе, но слух об этом движении быстро достиг до Ясной Поляны.
     В это время на Кавказе жил в ссылке князь Дмитрии Александрович Хилков, также, конечно, своим личным влиянием способствовавший этому движению.
     От него-то и получил Л. Н-ч первое известие о сожжении духоборцами оружия и о жестокой расправе с ними кавказских властей. К сожалению, рассказ Хилкова был почерпнут из третьих рук и страдал неточностями. Вот что написал ему в ответ Л. Н-ч:
     «Получил ваше письмо с описанием насилий над духоборцами и не знаю, что мне делать. Не знаю, что мне делать потому, что исполнить того, что вы хотите, не могу. Послать статью в русские газеты нельзя. Ни одна не напечатает ваш рассказ в том виде, в котором вы мне его прислали. (В «Бирж. Ведом» в № 201, 24 июля напечатано известие довольно подробное о начале раздора между духоборцами и о том, как выслали Веригина, и как рядовые отказались от службы, и о том, что теперь их выселяют в нагорные места Душетского, Тионетского и Сигнахского уездов). Послать ваш рассказ в иностранные газеты считаю тоже излишним, главное потому, что рассказ этот написан очень дурно и дурно не потому, что в нём нет литературных достоинств, напротив — в нём нет простоты, точности, определённости и правдивости, и тон всего рассказа какой-то иронический, шутливый, такой тон, которым нельзя говорить о таких ужасных делах. Не нужно писать о христолюбивых воинах белого царя, а нужно объяснить, как убили 4-х человек, кто были эти люди, возраст, имя, как они умерли. Отчего, когда убили 4-х человек, командир убедился в бесплодности атаки. Всё это и многое другое об изнасиловании так нехорошо, неясно, преувеличено, что вызывает полное недоверие ко всему. В таком виде статья или вовсе не будет напечатана, или если и будет напечатана в какой-нибудь маленькой газете, то не вызовет никакого впечатления. Я совершено согласен с вами, что надо бы об этом напечатать в иностранных изданиях, в русских и думать нечего; если и напечатают, то с такими урезками, что пройдёт не замечено, но для того, чтобы статья имела влияние на тех, на кого она должна иметь влияние, нужно, чтобы она была написана строго правдиво, обстоятельно, точно. И потому, если можно собрать такие сведения, то соберите и пришлите. Ваш же рассказ, рискуя сделать вам неприятное, я пока оставлю у себя. Если вы велите посылать, как есть, я пошлю. Одно, что я сделаю теперь, это то, что по вашему плану напишу в Англию нашему другу Kenworthy и другому ещё о том, что на духоборов происходит жестокое гонение и что, если они хотят узнать подробности, то прислали бы корреспондента, направив его к вам с тем, чтобы вы уже направили его куда надо. Завтра посоветуюсь об этом с Черт. и напишу. Нынче вернулась от ва-

____
284

шей матери дочь моя Таня. Она видела ваших детей и сказала им то, что вы насилием лишены возможности быть с ними, и любите их и жалеете. Она пускай сама напишет вам. Пока прощайте. Не сердитесь на меня и любите меня, как я вас».
     В это время мне случилось быть в Ясной Поляне. Известие о духоборах сильно поразило меня, и я предложил Льву Николаевичу свои услуги съездить на Кавказ и разузнать, в чём дело. Л. Н-ч одобрил мой проект, и в начале августа я поехал туда, был у Хилкова, в Нухе, по его указанию разыскал ссыльных духоборов, расспросил лично участвовавших в сожжении оружия, в столкновениях с казаками и в других протестах и привёз Л. Н-чу подробное описание всего виденного и слышан-ного.
     Л. Н-ч, прочитав моё изложение и в принципе одобрив его, взялся его отредактировать. Сделав это, он написал к нему краткое предисловие, как бы рекомендацию и удостоверение правдивости описания, и кроме того написал в виде послесловия особую статью, с эпиграфом «В мире будете иметь скорбь, но мужайтесь. Я победил мир». В этой статье он подчёркивает мировое значение движения среди духоборцев, выразившееся в отказе от исполнения государственных повинностей.
     Свою статью я назвал «Гонение на христиан в России в 1895 году». Этим названием я хотел подчеркнуть грубое, жестокое отношение русских властей к чистым религиозным проявлениям, а также и то обстоятельство, что истинное христианство подлежит гонению от мира сего как в первые века нашей эры, так и в XIX веке, несмотря на огромный путь, пройденный человечеством по пути культурного развития. Все эти статьи по предложению Л. Н-ча были напечатаны в газете «Times» в Лондоне и, конечно, тотчас же были прочтены в России в высших сферах. Мне передавали лица весьма компетентные, что эти статьи произвели ошеломляющее действие на «сферы», особенно на Победоносцева, который, прочитав их, тотчас же поехал к государю с особым докладом. Произведённое мною следствие совершенно укрылось от местных властей и они, разослав в ссылку и рассадив по тюрьмам «бунтовавших» духоборцев, успокоились было на сознании, что временное возмущение подавлено. И в таком духе был составлен доклад высшему начальству. Из напечатанных же статей в «Times» они увидели, что дело только ещё начинается, огонь постепенно разгорается и что во главе этого движения стоит уже не малограмотный мужик, а Лев Николаевич Толстой, вынесший эту борьбу на мировую арену.
     Хотя за мной и был учинён надзор, я лично уцелел тогда, потому что Л. Н-ч, пожалев меня и не сказав мне этого, напечатал мою статью без моей подписи, так что она явилась анонимной и для преследования меня не было достаточных данных.
     Правительством было назначено новое следствие, открывшее, конечно, новые преступления местных властей. С этих пор установились непосредственные и частые сношения наши и Л. Н-ча с духоборцами как ссыльными, так и заключенными, которым мы старались оказывать всестороннюю помощь.
     О дальнейшем участии Л. Н-ча в духоборческом движении мы расскажем в следующих главах, при описании вновь совершившихся событий.
     Середина 90-х годов прошлого столетия была временем быстрого распространения идей Л. Н-ча и возникновения в разных странах очагов этой пропаганды. Таковы были: кружок Евгения Шмидта в Будапеште, кружок Шкарвана

____
285

и Маковицкого среди словаков в Австро-Венгрии, «братская церковь» Кенворти близ Лондона: подобные же кружки основывались Голландии, в Германии, в Америке и, конечно, во многих местах в России.

     Этой же осенью Л. Н-ч познакомился с А. П. Чеховым. В письме к своему сыну Льву Львовичу от 9 сентября этого года он между прочим говорит:
    «Чехов был у нас и очень понравился мне. Он очень даровит, и сердце у него должно быть прекрасно, но до сих пор нет у него своей определённой точки зрения».
     В письме к В. Г. Черткову от 10 октября Л. Н-ч между прочим пишет:
     «Это время был занят письмами».
     Действительно, за эту осень Л. Н-ч написал несколько больших писем, имеющих, по нашему мнению, большое общечеловеческое значение, и поэтому мы постараемся дать здесь хоть вкратце некоторое понятие о них.
     Одним из таких больших писем было так называемое «Письмо к поляку».
     Профессор Мариан Эдмундович Здзеховский, прочитав статью Л. Н-ча «Христианство и патриотизм», написал Л. Н-чу письмо, в котором он, соглашаясь со Л. Н-чем в его осуждении патриотизма воинствующего, защищал патриотизм угнетённых народов, в том числе и польского, тот патриотизм, который служит им единственным орудием сохранения своей национальной самобытности. При этом Здзеховский послал Л. Н-чу свою статью о польском религиозном движении, во главе которого стояли Мицкевич и Товянский. Статья эта была очень интересна Л. Н-чу, но на его защиту патриотизма Л. Н-ч отвечал ему большим письмом, в котором он даёт новое, ещё более ясное определение патриотизму как господствующего, так и угнетённого народа:
    «Под словом патриотизм подразумевается ведь не только непосредственная, невольная любовь к своему народу и предпочтение его перед другими, но ещё и учение о том, что такая любовь и предпочтение хороши и полезны. И это учение особенно неразумно среди христианских народов.
     Неразумно оно не только потому, что оно противоречит и основному смыслу учения Христа, но ещё и потому, что христианство, достигая своим путём всего того, к чему стремится патриотизм, делает патриотизм излишним, ненужным и мешающим, как лампа при дневном свете.
     Христианский идеал включает в себе любовь к своему народу. Если надо любить всех, то, конечно, и своих, близких.
     Напротив, патриотизм, т. е. исключительная любовь к своему народу, исключает христианский закон любви к своему врагу. И потому во имя его совершаются большие жестокости.
     Если бы не было учения о том, что патриотизм есть нечто хорошее, никогда не нашлось бы людей столь гнусных, которые в конце XIX века решились бы делать те мерзости, которые они делают теперь.
     Теперь же учёные — у нас самый дикий гонитель веры бывший профессор — имеют точку опоры в патриотизме. Они знают историю, знают все бесполезные ужасы гонений языка и веры, но благодаря учению патриотизма у них есть оправдание.
     Патриотизм даёт им точку опоры, христианство же вынимает её из-под ног. И потому народам покорённым, страдающим от угнетения, надо уничтожать патриотизм, разрушать теоретические основы его, а не восхвалять».
     Дальше Л. Н-ч говорит:

____
286

     «Заботиться нам надо не о патриотизме, а о том, чтобы, внося в жизнь тот свет, который есть в нас, изменять её и приближать к тому идеалу, который стоит перед нами…
     Признание же патриотизма, какого бы то ни было, добрым свойством и возбуждение к нему народа есть одно из главных препятствии для достижения стоящих пред нами идеалов».
     Издав отдельной брошюрой свою статью «Об идеалах польского народа», Здзеховский, с разрешения Л. Н-ча, поместил его письмо в виде предисловия.
     Мне лично несколько раз приходилось слышать от Л. Н-ча выражение его симпатий к польскому народу. В этом его добром чувстве, как он сам говорил, была доля раскаяния, желание загладить те дурные чувства, которые, под влиянием патриотического воспитания, внушались ему с детства, которые он питал в своей юности и которые мешали ему видеть в истинном свете борьбу польского народа за свою независимость. Можно думать, что позднее написанная им повесть из польской жизни «За что?» была выражением этих новых, искренних и сознательных чувств.

     Большая переписка завязалась в это время у Л. Н-ча с известным публицистом Михаилом Осиповичем Меньшиковым, выражавшим тогда в своих талантливых статьях взгляды, весьма близкие Льву Николаевичу.
     В очень интересных его статьях по поводу рассказа Л. Н-ча «Хозяин и работник» и последующих затем его частных письмах выяснилось первое разногласие его со Л. Н-чем.
     Разница их взглядов заключалась, главным образом, в их отношении к роли разума, который для Л. Н-ча был главным двигателем на пути человека к его совершенствованию. Меньшиков, не отрицая значения разума в деле стремления человека к добру, придавал главное значение «практике добра», воспитанию, привычке. Л. Н-ч указывал ему, что это происходит, вероятно, оттого, что он смешивает два понятия — разума и ума. Для Л. Н-ча добро должно быть сознательно и разумно. И он определяет добро такими отрицательными утверждениями:
     «Доброта голубя не есть добродетель. И голубь не добродетельнее волка, и кроткий славянин не добродетельнее мстительного черкеса. Добродетель и её степени начинаются только тогда, когда начинается разумная деятельность».
     На это письмо Меньшиков отвечал, что не знает, что такое разум, и Л. Н-ч в следующем письме к Меньшикову старается выяснить ему его ошибку и даёт новое определение разума.
     «Разум есть орудие, данное человеку для исполнения своего назначения, или закона жизни, и так как закон жизни один для всех людей, то и разум один для всех, хотя и проявляется в различных степенях в различных людях. Все движение жизни — что называют прогрессом — есть всё большее и большее объединение людей в уяснённом разумом определении цели, назначения жизни и средств исполнения этого назначения. Разум есть сила, которая дана человеку для указания направления жизни.
     В наше время цель жизни, указанная разумом, состоит в единении людей и существ: средства же для достижения этой цели, указанные разумом, состоят в уничтожении суеверий, заблуждений и соблазнов, препятствующих проявлению в людях основного свойства их жизни — любви. Вот что такое разум, как я более или менее ясно старался выражать это во всех моих писаниях последних десяти лет».
____
287

    После этих писем между Л. Н-чем и М. О. Меньшиковым последовало некоторое сближение, и Л. Н-ч с радостью читал его прекрасные статьи. Окончательный разрыв между ними последовал гораздо позднее, уже в первых годах XX столетия.

     В высшей степени интересны письма, с которыми Л. Н-ч в эту осень обращался к своему младшему сыну, желая уберечь его от его юношеских соблазнов. Интимный характер этих писем не позволяет делать из них больших выдержек, мы ограничимся только самою общею их частью. Во втором большом письме к своему младшему сыну Л. Н-ч дает новое краткое резюме христианскому учению, как он понимает его и как он хотел бы, чтобы понимал его сын и его юные сверстники. Вот что он пишет ему:
     «Сущность христианского учения состоит в том, что оно открывает человеку его истинное благо, состоящее в исполнении его назначения, и указывает всё то, что под видом радости и удовольствия может нарушать это благо. Эти мнимые радости и удовольствия христианское учение называет ловушками-соблазнами…
     Главный и основной соблазн, против которого предостерегает учение Христа, состоит в том, чтобы верить, что счастье состоит в удовлетворении похотей своей личности. Личность, животная личность, всегда будет искать удовлетворения своих похотей, но соблазн состоит в том, чтобы верить, что это удовлетворение доставит благо. И потому огромная разница в том, чтобы, чувствуя стремление к похоти, верить, что удовлетворение её доставит благо, и потому усиливать похоть; или, напротив, знать, что это удовлетворение удалит от истинного блага, и потому всячески ослаблять стремление.
     Соблазн этот, если только человек даст ход своему разуму, ясно виден ему, так что, кроме того, что удовлетворение всякой похоти совершается в ущерб другим людям и потому с борьбой, всякое удовлетворение похоти влечёт за собой потребность новой похоти, труднее удовлетворяемой, и так до конца, и потому для того, чтобы разум не открывал тщеты этого соблазна, к соблазну присоединяется другой, самый ужасный, состоящий в том, чтобы ослаблять свой разум, одурманивать его: табак, вино, музыка.
     На этих двух главных соблазнах держатся все мелкие соблазны, которые улавливают людей и, лишая их истинного блага, мучают их…
     Таково то учение, которое я исповедую и проповедую и которое тебе и многим кажется чем-то фантастическим, туманным, странным и неприменимым. Учение это всё состоит только в том, чтобы не делать глупостей и напрасно без всякой пользы себе и другим не губить в себе ту божественную силу, которая вложена в тебе, и не лишать себя того счастья, которое предназначено всем нам. Учение всё состоит в том, чтобы верить своему разуму, блюсти его во всей чистоте, развивать его и, поступая так, получить благо истинное вечной истинной жизни и, сверх того, в гораздо большей степени те самые радости, которые теперь привлекают тебя».

     Не менее интересна переписка Л. Н-ча с его новым кружком единомышленников в Голландии. Один из членов этого кружка обратился ко Л. Н-чу с вопросом, что ему делать с юношей, который обратился к нему за советом, совершить ли ему важный христианский поступок или отказаться от этой мысли из жалости к своей матери. Л. Н-ч отвечал ему, что, конечно, человек, задающий такие вопросы, далёк ещё от того, чтобы сознательно совершить

____
288

христианский подвиг, который внушается ничем неотвра-тимым чувством неизбежности, и затем Л. Н-ч выражает следующую мысль, уже много раз выраженную в его писаниях, но здесь высказанную с особенной яркостью:
     «Вот почему я нахожу бесполезным и часто даже вредным проповедовать известные поступки или воздержание от поступков, как отказ от военной службы и т. п. Нужно, чтобы все действия происходили не из желания следовать известным правилам, но из совершенной невозможности действовать иначе. И потому, когда я нахожусь в положении, в котором вы очутились перед этим молодым человеком, я всегда советую делать всё то, что от них требуют, — поступать на службу, служить, присягать и т. д., — если только это им нравственно возможно; ни от чего не воздерживаться, пока это не станет столь же нравственно невозможным, как невозможно человеку поднять гору или подняться на воздух. Я всегда говорю им: если вы хотите отказаться от военной службы и перенести все последствия этого отказа, старайтесь дойти до той степени уверенности и ясности, чтобы вам стало столь же невозможно присягать и делать ружейные приёмы, как невозможно для вас задушить ребёнка или сделать что-нибудь подобное. Но если это для вас возможно, то делайте это, потому что лучше, чтобы стал лишний солдат, чем лишний лицемер или отступник учения, что случается с теми, кто предпринимает дела свыше своих сил. Вот почему я убеждён, что христианская истина не может распространяться проповедью известных внешних поступков, как это делается в лжехристианских религиях, но только разрушением и развенчиванием соблазнов и особенно убеждением, что единое истинное благо человека заключается в исполнении воли Бога, в котором закон и назначение человека».

     Наконец, упомянем о моём письме к духоборческому руководителю Петру Васильевичу Веригину, находящемуся в то время в ссылке в Обдорске и переписывавшемуся с друзьями Л. Н-ча.
     Письмо Л. Н-ча, написанное П. В. Веригину в ноябре 1895 года, было ответом на мысли, высказанные Веригиным в его письме к И. М. Трегубову и состоявшие в том, что книга и вообще печатное слово не нужно. «А то, что необходимо и законно, то непременно должно быть в каждом и получается непосредственно свыше или от самого себя». В этом отрицании «печатной книги» проявилось у Веригина одно из основных положений духоборческого учения. У духоборцев, как известно, нет священного писания, его заменяет «Животная книга», состоящая из заученных наизусть и передаваемых устно псалмов, в которых излагается их религиозно-нравственное учение.
     Замечательно, что в своём ответном письме Веригину Л. Н-ч, этот известный всему миру «отрицатель науки, искусства и цивилизации», доказывает Веригину, что печатное слово необходимо и полезно для духовного развития человека и для единения многих людей в одной общей истине. Соглашаясь с Веригиным во многих преимуществах личного, устного общения, Л. Н-ч говорит:
     «Но зато выгоды печати тоже очень велики и состоят, главное, в том, что круг слушателей раздвигается в сотни, тысячи раз против слушателей устной речи. И это увеличение круга читателей важно не потому, что их становится много, а потому, что среди миллионов людей разнообразных народов и положений, которым доступна книга, отбираются сами собой единомышленники, и благодаря книге, находясь на десятки тысяч верст друг от друга, не зная друг друга, соединяются в одно и живут единой душой и получают духовную радость и бодрость сознания того, что они не одиноки. Такое общение я те-

____
289

перь имею с вами и другими людьми других наций, никогда не видавших меня, но которые мне близки больше моих сыновей и братьев по крови».
     Интересно это письмо тем, что оно самым наглядным образом опровергает нелепые осуждения Л. Н-ча в узости и сектантстве и даёт ясное представление о широте его взглядов и о его терпимости к взглядам другого лица, — хоть и близкого ему по духу, но отстаивающего своё особое мнение.

     Как мы уже упоминали выше, в этом году получила распространение книга, составленная Е. И. Поповым, «Жизнь и смерть Дрожжина», вышедшая сразу за границей на русском и немецком языках с послесловием Л. Н-ча. Эта книга вызвала известного немецкого романиста Фридриха Шпильгагена на написание и на напечатание открытого письма Л. Н-чу, в котором он доказывает, что смерть Дрожжина не была полезна делу всеобщего мира, что она была бесполезной жестокостью, и что ответственность за неё падает на Л. Н-ча.
     Явное непонимание того душевного процесса, который привёл Дрожжина к совершению его подвига, конечно, не оставляло возможности ему возражать. Интересно это письмо только тем, что выражает общественное мнение того времени большой социал-демократической германской группы, к которой принадлежал покойный немецкий писатель, автор известного политического романа «Im Reih und Glied» [нем. прибл.: «В общем строю»; в русском переводе «Один в поле не воин». Название вполне отражает главную идею романа Ш.: великой личности возможно перевернуть общественный и мировой порядок, но только с опорой на вооружённые массы. – Р.А.], до сего времени являющегося выражением немецкой массовой нравственности, или, вернее, рабства, которому всегда страшна была личная инициатива, та самая, которую Л. Н-ч полагал в основу человеческого прогресса.

     Несмотря на эти частные возражения, взгляды Л. Н-ча, распространяясь по всему миру, приводили его в общение с самого разнообразного рода лицами. В конце 1895 года в Москву приехал английский единомышленник Л. Н-ча Джон Кенворти, с которым Л. Н-ч уже давно находился в близком общении путём писем и книг. Свидание их было, конечно, радостно, единение их ещё более укрепилось, и, вернувшись в Англию, Кенворти стал центром духовного общения, вызванного взглядами Л. Н-ча.

ГЛАВА 19.
Три смерти. Коронация. Наша ссылка

 

     Начало 1896 года застает Л. Н-ча в Москве, в обычной праздничной городской суете. В начале января он писал Черткову:
     «Наша жизнь идёт по-прежнему: так же много гостей и, когда я в дурном, горделивом состоянии духа, я тягощусь этим, когда же опомнюсь, то не обижаюсь. Как хорошо, покойно, когда удаётся не соображать о том, что предстоит или хочется сделать и не приписывать никакого значения тому, что я могу или хочу сделать, а только думать о том, как бы не ошибиться и не сделать того, чего не хочет Пославший меня и не помешать не своему, а Его делу. Пожалуйста, не возражайте на это. Я так убеждён в том, что для того, чтобы сделать хорошо какое бы то ни было человеческое дело, надо все силы свои напрячь на то, чтобы не мешать делу Божию, а то само выйдет. На велосипеде, чтобы ехать без руля, надо, главное, смотреть не на колесо, а вперёд, и

____
290

тогда колесо пойдёт прямо. Сравнение не совсем подходит, но вы понимаете меня».
     В это же время в середине января Л. Н-ч написал большое письмо своему новому американскому другу, Эрнесту Кросби. Он получил от него письмо, в котором Кросби с радостью сообщает ему, что его проповедь в Америке нового понимания христианства встречает сочувствие и во всяком случае его принимают с полной серьёзностью, признавая, что смысл христианства действительно таков, и главная сущность возражений заключается лишь в утверждении того, что следование этому учению трудно и недостижимо в мирской жизни. Кросби приводил в своём письме целый ряд отзывов американских писателей, Хиггисона, Ньютона, Херрона, Марписна, Ливермора и др., и Л. Н-ч с радостью видит, какой успех сделала проповедь истинного христианства со времени Гаррисона и Баллу, когда все умственные силы проходили её молчанием и в лучшем случае удостаивали снисходительной усмешки.
     В этом письме Л. Н-ч вкратце излагает своё учение о жизни как посланничестве для исполнения воли Отца жизни. Он вкратце повторяет своё определение духовной сознательной жизни как единственного спасительного выхода из противоречий, в которые становится человек, живущий эгоистической животной личностью с проснувшимся разумным сознанием.
     Наконец, переходя к вопросам практической жизни, Л. Н-ч отвергает всякую возможность для нравственного поступка руководства внешнею целесообразностью этого поступка, так как от нас скрыты его последствия. Единственным критерием нравственного поступка должно быть согласие его с сознаваемым нами законом Бога, с нашею просвещённою совестью. Это отношение хорошо выражается французскою поговоркою «Fais ce, que doit, advienne, que pourra» (сделай то, что должно, и будь, что будет), которую Л. Н-ч считает выражением глубокой мудрости.
     Наконец, он приводит известное выражение защитни-ков целесообразного насилия о разбойнике, убивающем ребёнка. Это характерное рассуждение Л. Н-ча мы выписываем здесь целиком, так как оно часто приводится в спорах и часто неверно толкуется:
     «Как поступать человеку, — всегда приводимый пример, когда на его глазах разбойник убивает, насилует ребёнка, и спасти ребёнка нельзя иначе, как убив разбойника?
     Обыкновенно предполагается, что представив такой пример, ответ не может быть иной, как тот, что надо убить разбойника для того, чтобы спасти ребёнка. Но ответ ведь этот даётся так решительно и скоро только потому, что мы не только все привыкли поступать так в случае увеличения границ соседнего государства в ущерб нашего, или в случае провоза через границу кружев, или даже в случае защиты плодов нашего сада от похищения их прохожим.
    Предполагается, что необходимо убить разбойника, чтобы спасти ребёнка, но стоит только подумать о том, на каком основании так должен поступать человек, будь он христианин или не христианин, для того, чтобы убедиться, что поступок такой не может иметь никаких разумных оснований и считается необходимым только потому, что 2000 лет тому назад такой образ действий считался справедливым и люди привыкли поступать так. Для чего нехристианин, не признающий Бога, защищая ребёнка, убьёт разбойника? Не говоря уже о том, что, убивая разбойника, он убивает наверное, а не знает ещё до последней минуты, убил ли бы разбойник ребёнка или нет, не говоря
____
291

уже об этой неправильности, кто решил, что жизнь ребёнка нужнее, лучше жизни разбойника? Ведь если человек не христианин и не признаёт Бога и смысла жизни в исполнении Его воли, то руководить выбором его поступков может только расчёт, т. е. соображения о том, что выгоднее для него и для всех людей: продолжение жизни разбойника или ребёнка? Для того же, чтобы решить это, он должен знать, что будет с ребёнком, которого он спасёт, и что было бы с разбойником, которого он убьёт, если бы он не убил его? А этого он не может знать. И потому, если человек не христианин, он не имеет никакого разумного основания для того, чтобы смертью разбойника спасать ребёнка. Если ли же человек христианин и потому признает Бога и смысл жизни в исполнении Его воли, то какой бы страшный разбойник ни нападал на какого бы то ни было невинного и прекрасного ребёнка, он ещё менее имеет основания, отступив от данного ему Богом закона, сделать над разбойником то, что разбойник хочет сделать над ребёнком; он может умолять разбойника, может подставить своё тело между разбойником и его жертвой, но одного он не может: сознательно отступить от данного ему закона Бога, исполнение которого составляет смысл его жизни. Очень может быть, что по своему дурному воспитанию, по своей животности человек, будучи ли язычником или христианином, убьёт разбойника не только в защиту ребёнка, но даже в защиту себя или даже своего кошелька, но это никак не будет значить, что это должно делать, что должно приучать себя и других думать, что это нужно делать.
     Это будет значить только то, что, несмотря на внешнее образование и христианство, привычки каменного периода так сильны ещё в человеке, что он может делать поступки, уже давно отрицаемые его сознанием.
     Разбойник на моих главах убивает ребёнка, и я могу спасти его, убив разбойника; стало быть, в известных случаях надо противиться злу насилием.
     Человек находится в опасности жизни и может быть спасён только моей ложью; стало быть, в известных случаях надо лгать. Человек умирает от голода, и я не могу спасти его иначе, как украв; стало быть, в известных случаях надо красть. Недавно я читал рассказ Коппе, где денщик убивает своего офицера, застраховавшего свою жизнь, и тем спасает честь и жизнь его семьи. Стало быть, в известных случаях надо убивать.
    Такие придуманные случаи и выводимые из них рассуждения доказывают только то, что есть люди, которые знают, что нехорошо красть, лгать, убивать, но которым так не хочется перестать это делать, что они все силы своего ума употребляют на то, чтобы оправдать эти поступки. Нет такого нравственного правила, против которого нельзя бы было придумать такого положения, при котором трудно решить, что нравственнее: отступить от правила или исполнить его. То же с вопросом непротивления злу насилием: люди знают, что это дурно; но им так хочется продолжать жить насилием, что они все силы своем ума употребляют не на уяснение всего того зла, которое произвело и производит признание за человеком права насилия над другим, а на то, чтобы защитить это право. Но такие придуманные случаи никак не доказывают того, что правила о том, что не надо лгать, красть, убивать были бы несправедливы».
     Письмо это получило большое распространение в России и за границей и в первый раз целиком появилось в печати в России только в посмертном издании сочинений Л. Н-ча, сделанного Софьей Андреевной Толстой; в следующих изданиях оно уже уничтожено русской цензурой.

____
292

     В это же время, т. е. в январе этого года, Л. Н-ч снова сильно почувствовал веяние смерти, отнявшей нескольких друзей его. Почти в один день скончался Н. Н. Страхов, родственник Л. Н-ча, Н. М. Нагорнов и старушка Агафья Михайловна, бывшая горничная его бабушки, давно уже доживавшая свой век на покое в Ясной Поляне.
     В дневнике своем от 26 января Л. Н-ч записывает:
    «Страхов. Нынче узнал о его смерти. Нынче хоронили Нагорного и это известие.
     Я лег заснуть, но не мог заснуть, и так ясно, ярко представилось мне такое понимание жизни, при котором мы бы чувствовали себя путниками. Перед нами одна станция в знакомых, одних и тех же условиях. Как же можно пройти эту станцию иначе, как бодро, весело, дружелюбно, совокупно, деятельно, не огорчаясь тому, что сам уходишь или другие прежде тебя уходят туда, где опять будем все ещё больше вместе».
     Софья Андреевна была в это время в Твери у сына, служившего там. Л. Н-ч писал ей:
    «У нас большое горе: Ник. Мих. Нагорнов умер. Маша, которая была при его смерти, вероятно, опишет тебе подробно все. Доктор Остроумов определил, что камнем прободение кишки и оттого — перитонит. Очень жаль и Вареньку, и детей: в особенности Варю. У нас все хорошо, хотя и грустно. Таня осталась ночевать с Варей, а мы, Маша, Миша и Коля, сейчас, отправив Сашу спать, сидели за чаем и задушевно и грустно говорили…
    …Как всегда, смерть настраивает серьёзно и добро, и жалеешь, что не всегда в этом настроении, хотя в слабой степени» 1.

______________
     1 Письма Л. Н. Толстого к жене. Стр. 497.

     В этот же день он пишет А. К. Чертковой:
     «…У нас нынче смерть. Умер Нагорнов, муж моей племянницы. Она его страстно любила. И они жили примерно хорошо. Его почему-то, по внешности его, все мало любили, но никто не знает про него ничего, кроме хорошего. Маша только что пришла оттуда, он при ней умер, а я не был».
     О Н. Н. Страхове мне уже приходилось не раз говорить и я полагаю, что характер его близких отношений ко Л. Н-чу достаточно выяснен. Мне хочется сказать несколько слов о третьем умершем друге Л. Н-ча — Агафье Михайловне.
     В «Анне Карениной» есть много драгоценных биографи-ческих черт об этом замечательном человеке, списанных с натуры. Прибавим к этому несколько строк из воспомина-нии о ней сына Л. Н-ча, Ильи Львовича. Вот что он говорит о ней:
     «Сначала в "этом доме", на кухне, а потом на дворне, жила старушка Агафья Михайловна. Высокая, худая, с большими породистыми глазами и прямыми, как у ведьмы, седеющими волосами; она была немножко страшная, но больше всего странная.
    Давным-давно она была горничной у моей прабабушки гр. Пелагеи Николаевны Толстой, бабки моего отца, урождённой княжны Горчаковой. Она любила рассказы-вать про свою молодость.
     «Я красивая была. Бывало съедутся в большом доме господа. Графиня позовёт меня: «Гашет, фамбр де шамбр, аппортэ муа ун мушуар». А я: «Тутсвит, мадаме ля контесс». А они на меня смотрят, глаз не сводят. Я иду во флигирь, а меня на дорожке караулят, перехватывают. Сколько раз я их обманывала. Возьму да побегу кругом, через канаву. Я этого и тогда не любила. Так девицей и осталась».

____
293

     Агафья Михайловна очень любила животных, особенно собак, и прожила с ними последние годы своей жизни, лет двадцать, если не больше.
     Илья Львович приводит интересные рассказы о ней самого Л. Н-ча.
     «Он рассказывал, напр., как Агафья Михайловна как-то жаловалась на бессонницу. С тех пор, как я её помню, она болела тем, что «растёт во мне берёза, от живота кверху и подпирает грудь, и дышать от этой берёзы нельзя».
     Жалуется она на бессонницу, на берёзу: «Лежу я одна, тихо, тихо, только часы на стене тикают: кто ты, что ты, кто ты, что ты, — я и стала думать: кто я, что я? И так всю ночь об этом и продумала».
     «Подумай, ведь это "гноти саутон", "познай самого себя", ведь это Сократ», — говорил Лев Николаевич, рассказывая об этом и восторгаясь.
     По летам приезжал к нам брат мам;, Стёпа, учившийся в то время в училище правоведения. Осенью он с отцом и с нами ездил на охоту с борзыми, и за это Агафья Михайловна его любила.
     Весной у Степы были экзамены.
     Агафья Михайловна это знала и с волнением ждала известии, выдержит он или нет.
     Раз она зажгла перед образом свечку и стала молиться о Стёпиных экзаменах.
     В это время она вспомнила, что борзые у неё вырвались, и что их до сих пор нет дома. «Батюшки, забегут куда-нибудь, бросятся на скотину, беды наделают. Батюшка, Николай угодник, пускай моя свечка горит, чтобы собаки скорей вернулись, а за Степана Андреевича я другую куплю». Только я это подумала, слышу, в сенцах собаки ошейниками гремят; пришли, слава Богу. Вот что значит молитва».
     Другой любимец Агафьи Михайловны был наш частый гость, молодой человек Миша Стахович.
     «Вот, графинюшка, что вы со мной сделали, — укоряла она сестру Таню, — познакомили меня с М. А., а я в него и влюбилась на старости лет, вот грех-то».
     5-го февраля, в свои именины, Агафья Михайловна получила от Стаховича поздравительную телеграмму.
     Её принёс нарочный с Козловки.
     Когда об этом узнал папа, он шутя сказал Агафье Михайловне: «И не стыдно тебе, что из-за твоей телеграммы человек пёр ночью по морозу три версты?»
     «Пёр, пёр! Его ангелы на крылышках несли, а не пёр… Вот о приезжей жидовке три телеграммы, да о Голохвастике каждый день телеграммы, это — не пёр? А мне поздравление, так пёр», — разворчалась она, и, действительно, нельзя было не почувствовать, что она была права.
     Агафья Михайловна любила не одних только собак. У неё была мышь, которая приходила к ней, когда она пила чай, и подбирала со стола хлебные крошки.
     Раз мы, дети, сами набрали земляники, собрали в складчину 16 коп. на фунт сахару и сварили Агафье Михайловне баночку варенья. Она была очень довольна и благодарила нас.
     — Вдруг, — рассказывает она, — хочу я пить чай, берусь за варенье, а в банке мышь. Я его вынула, вымыла тёплой водой, насилу отмыла, и пустила опять на стол.
    — А варенье?
    — Варенье выкинула, ведь мышь — поганый, я после него есть не стану.
     Это один из отошедших типов, которые уже не возвратятся».

____
294

     Из писем Л. Н-ча этого времени упомянем ещё о письме его к японцу Иокаю, редактору журнала «Дидай-чоо-лю». С Японией у Л. Н-ча завязывались всё большие и большие связи, и влияние его всё шире и глубже распространялось на японскую интеллигенцию, ищущую новых жизненных путей.
     Вот это письмо:
     «Благодарю вас за то, что вы мне прислали вашу статью. Я с радостью узнал, что вы глубоко уверены в возможности распространить учение Христа и намереваетесь проповедовать вашим соотечественникам христианство, вылившееся в Нагорной проповеди. Это — великая цель, и я не знаю цели выше этой цели, ради которой человек мог бы пожертвовать жизнью. Но давайте говорить искренно. Как в вашей статье, так и в вашем письме, вы ещё не решили, кому служить: Богу или мамоне. Желаете ли вы приобрести благосостояние личное, семейное или государственное или же только исполнять волю Божию, независимо от выгод человека, семьи или государства?
     Вы говорите, что стараетесь уничтожить стену деления племён, происходящую от различия религий, от крайнего развития патриотизма.
     Вы анализируете патриотизм и говорите, что существу-ет два патриотизма: один умеренный, хороший и другой — чересчур сильный, плохой.

     [ П. И. Бирюков цитирует подцензурную, 1912 года, сильно искажённую и сокращённую, публикацию письма Л. Н. Толстого Иокаи.
      Вот полностью изъятая цензурой часть письма (в оригинале – по-английски):

     Говорить,  что  патриотизм  может  быть  хорошим,  большая  ошибка.  Если  вы  предполагаете,  что  какой-нибудь  вид патриотизма  может  быть  хорошим,  то вы открываете дверь величайшему злу.  Патриотизм и христианство — это два противоположных понятия, и они  не  могут  быть соединены.  Я написал по этому вопросу статью в форме письма к одному английскому корреспонденту, [«Патриотизм  или  мир?  Письмо  к  англичанину».  По-русски  впервые напечатано у  М.  К.  Элпидина,  Женева,  1896] и если это вас интересует,  вы можете  прочесть  её в английских  газетах, или я могу послать её вам. Спасение  Дальнего Востока от всех зол патриотизма составило бы величай-шее благодеяние для мира, и поэтому мы, христиане, (далее по тексту). ]

     …Мы, христиане, которые верим в учение Христа, вылившееся в Нагорной проповеди, должны употреблять все наши силы, чтобы достигнуть этой цели и исполнить бескорыстно его волю.

     [Ср. в бесцензурном издании:

      … we  must employ  all our forces to attain this aim and to be  strong and work  and make no compromises.
      … должны  употребить все наши  силы для достижения этой цели и должны быть стойки и работать и не делать никаких  компромиссов.

       Таким образом, письмо Иокаи было обглодано и искажено ещё царской цензурой 1912 года. Но вряд ли П. И. сильно расстроился: цензура большевистская не обрадовалась бы религиозной проповеди против суеверия патриотизма и в издании 1923 г. – Р. А.]
     Я желаю вам, чтобы вы и ваши собратья, разделяющие ваш взгляд, поступали так. Был бы очень рад, если бы мог вам быть чем-нибудь полезным».

    Очевидно, что в строках, уничтоженных цензурою, Л. Н-ч говорил о том, что патриотизм как исключительная любовь к своему народу и к своему государству никогда не может быть хорошим.
     Иокай, напечатав это письмо в своём журнале, снабдил его примечаниями, в которых говорит, что когда он писал Толстому, он был студентом в английском университете и написал статью «Этические мысли японского народа», которую и послал Л. Н-чу. Ответ Л. Н-ча не удовлетворил его. Вот как он выражает это неудовлетворение:
     «Великий Толстой критикует мою статью, отрицает устои моего страстного патриотизма и убеждает меня, что пока не исчезнет вообще «патриотизм восточного мира» ожидать блага для человечества в его целом — невозможно» 1.
________________
     1  Письма  Л.  Н.  Толстого.  Изд.  т-ва  Окто.  Стр.  150.

     Если до Японии влияние Л. Н-ча доходило только в виде лёгкого сдвига в области моральных идей, то в России оно уже пускало глубокие корни, и чистое учение Христа было уже ясно и открыто поставлено против учения мира, поддерживаемого власть имущими всеми возможными для них средствами.
     В это время, т. е. в призыв 1895 года, отказался от воинской повинности крестьянин Ольховик, Харьковской губ., селения Речки. Зимой его судили и приговорили в Якутскую область на 18 лет. Это был удивительно чистый и твёрдый исповедник закона Христа. Отправленный морем из Одессы в Сибирь, он своею кроткою проповедью успел обратить в свою веру конвойного Середу, которого и сослали вместе с ним по приезде их на место.
     Л. Н-ч во многих письмах того времени упоминает об этих замечательных людях.
     Продолжая изучать всемирную мудрость, Л. Н-ч с наслаждением читал в это время недавно вышедшее на английском языке сочинение индусского мудреца Свами Вивекананда под названием «Философия йоги», теперь уже изданную по-русски в различных переводах и изданиях.


_____
295

     Первую половину февраля Л. Н-ч продолжал жить в Москве. 5 февраля он слушал лекцию Преображенского о рентгеновских лучах, бывших тогда научной новостью.
     В этот же день Л. Н-ч пишет письмо В. Г. Черткову, в котором высказывает несколько замечательных мыслей. Мы уже упоминали об участившихся случаях отказа от воинской повинности. Эти отказы не всегда кончались торжеством правды. Бывали случаи, что люди отказавшиеся под влиянием мучений соглашались служить, и поступок их, конечно, причинял им и близким к ним по духу большие страдания. Так произошло с одним молодым художником. Конечно, поступок слабости вызвал во многих столь же слабых людях осуждение. В. Г. Чертков не принадлежал к их числу, а напротив, в письме ко Л. Н-чу высказал мысль о том, что мы не имеем права осуждать ослабевшего, так как всей жизнью нашей отказываемся от того, что считаем правдой. Л. Н-ч отвечает Черткову именно на эту мысль и попутно говорит о смерти. Вот его слова:
     «Как вы правы в том, что то, что случилось с С. в сгущённом, в заметном виде, происходит с нами всеми в разреженном и, что хуже всего, незаметном виде. Я это больно чувствую на себе, иногда проснёшься и поднимется негодование на себя и окружающую жизнь; но с этим негодованием связывается желание освободиться, а с желанием освободиться связываются страшные, дурные мысли и тушишь в себе негодование и миришься, а мирясь, не знаешь, что делаешь для других, а что для себя, и не успеешь оглянуться, как уже сам делаешь то, за что негодуешь, т. е. для себя, для своего удовольствия поглощаешь чужие труды. Одно спасение в этом — это смирение, признание своей негодности, слабости и расширение своего горизонта жизни: видеть свою жизнь дальше смерти. А для этого самое действительное: память смерти, смерть близких, и готовность к своей смерти. И это даёт мне Бог. Последнее время со всех сторон уходят туда люди более или менее близкие. Нагорнов, муж племянницы, Страхов, Стороженко (жена профессора), в Ясной Поляне старушка Агафья Михайловна и кучер Родивоныч.
     Одно время я живо представил, понял свою, нашу жизнь как непрестанное скатывание под гору, в середине которой завеса. И не в середине, а мы катимся вниз между двумя завесами, одна сзади, другая спереди внизу, и кто выкатывается из задней, кто скатывается внизу за завесу, и мы все перегоняясь, цепляясь, разъезжаясь, летим вниз. И неужели можно делать что-нибудь в этом скатывании, кроме того, чтобы любя помогать, услуживать, веселить друг друга? Весь ужас смерти только от того, что мы воображаем, что стоим на ровном, а не катимся по покатому. От этого только мы пугаемся, потому что нам кажется, что он оборвался и полетел в неизвестную нам пропасть. Я так живо это себе представил, что жизнь получила для меня новую прелесть. Желаю удержать это чувство».
     Около 20 февраля Л. Н-ч уехал в имение Олсуфьевых, Никольское, отдохнуть от московской суеты. У Олсуфьевых он действительно отдыхал и физически, и нравственно благодаря дружеским заботам хозяев. Приехав туда, он писал Софье Андреевне:
     «Я чувствую себя очень хорошо, совсем здоров, но не знаю отчего: реакции ли московского нервного возбуждения или просто старость, — слаб, вял, не хочется работать, ни умственно, ни физически двигаться. Правда, нынче, 22-го, я утро провёл если не пиша, то с интересом обдумывал и записывал… Не хочется признаться, что состарился и кончил, а должно быть надо. Стара-

____
296

юсь приучить себя к этому и не пересиливать себя и не портить. — Ну, довольно о себе. Мне всё-таки очень хорошо. Наслаждаюсь тишиной и добротою хозяев» 1.

________________
     1 Письма Л. Н. Толстого к жене. Стр. 198.

     Это чувство старости Л. Н-ч выражает в тот же день в записи дневника:
     «Уже больше недели чувствую упадок духа. Нет жизни, ничего не могу работать. Отец моей и всякой жизни! Если дело моё кончено здесь, как я начинаю думать, и испытываемое мною прекращение духовной жизни означает совершающийся переход на ту, иную жизнь, — что я уже начинаю жить там, а здесь понемногу убирается этот остаток, — то укажи мне это явственнее, чтобы я не искал, не тужился; а то мне кажется, что у меня много задуманных хороших планов, а мне нет возможности не только исполнить всё, — это я знаю, что не нужно думать, — но хоть делать что-нибудь, доброе, угодное Тебе, пока я живу здесь. Или дай мне силы работать с сознанием служения Тебе. Впрочем, да будет Твоя воля. Если бы только я всегда чувствовал, что жизнь только в исполнении Твоей воли, я бы не сомневался. А то сомнение оттого, что я закусываю удила и не чувствую поводьев».
     У Олсуфьевых он читает Корнеля и Расина, и это чтение у него вызывает интересные мысли.
      Там же, в дневнике своём, Л. Н-ч набрасывает несколько мыслей об искусстве, лёгших потом в основание его большого трактата «Что такое искусство?». По своему обыкновению, Л. Н-ч делал заметки сначала в своей записной книжке и потом по вечерам заносил то, что ему казалось более важным в свой большой дневник, при этом часто развивая и исправляя раньше записанное. Так было и в этом случае, и эта черновая работа над совсем сырым материалом особенно интересна. Вот что он записал под 27 февраля:
     «Записано о том, что есть два искусства. Теперь обдумываю и не нахожу ясного выражения своей мысли.
     Тогда думал я то, что искусство, как верно определяют его, происшедшее из игры, от потребности всякого существа играть. Игра телёнка — прыжки; игра человека — симфония, картинная поэма, роман. Это одно искусство и играть, и придумывать новые игры, — исполнять старое и сочинять. Это дело хорошее, полезное и ценное, потому что развивает, увеличивает радости человека.
     Но понятно, что заниматься игрою можно только тогда, когда сыт. Так и общество может заниматься искусством только тогда, когда все члены его сыты. И пока не все члены его сыты, не может быть настоящего искусства. А будет искусство пресыщенное, уродливое, и искусство голодных, грубое, жалкое, как оно и есть. И потому в этом первом роде искусства, — игры, — ценное только то искусство, которое доступно всем, увеличивает радости всех. Если оно таково, то оно не дурное дело, в особенности, если оно не требует увеличения труда угнетённых, как это происходит теперь.
     (Можно бы и нужно бы лучше выразить).
     Но есть ещё другое искусство, которое вызывает в людях лучшие и высшие чувства.
     Сейчас написал это, — то, что я говорил не раз, и думаю, что это неправда.
     Искусство только одно и состоит в том, чтобы увеличивать радости безгрешные, общие, доступные всем, — благо человека. Хорошее здание, весёлая картина, песня, сказка даёт небольшое благо. Возбуждение религиозного чувства любви к добру, производимое драмой, картиной, пением, даёт большое благо».

____
297

     В марте Л. Н-ч снова переехал в Москву и прожил там до начала мая.
     В Москве снова Л. Н-ч стал предметом общего внимания. В это время была, наконец, разрешена постановка «Власти тьмы» на сцене императорских театров, и драму Л. Н-ча давали в Москве.
     «После первого представления «Власти тьмы» зимой 1896 года на сцене Малого театра в Москве, — рассказывает П. А. Сергеенко, — толпа студентов отправилась прямо из театра в Хамовнический переулок ко Л. Н-чу Толстому, чтобы выразить ему свои чувства благодарности и любви.
     Студенты столпились у ворот дома, где живёт Л. Н-ч, и стали держать совет, как им приступить к выполнению задуманного плана. Удобно ли в этакую пору являться, хотя и с выражением добрых чувств! Ведь Л. Н-ч может уже и спать в данный момент. Но Лев Николаевич был в это время в гостях и возвращался домой с одним из своих приятелей, как раз в ту минуту, когда у студентов шло совещание. Он был очень удивлён необычайным сборищем в Хамовническом переулке и, проскользнув между студентами, вошёл во двор. Они тотчас же догадались, кто был старик, вошедший в дом, и осторожно позвонили.
     — Мы пришли, чтобы выразить Льву Николаевичу нашу глубокую благодарность за «Власть тьмы», — сказали выборные.
     Когда ему доложили о просьбе студентов, он пришёл в крайнее замешательство.
     — Зачем они это делают? Что я им скажу?
     И когда через несколько минут толпа студентов вошла в переднюю, и один из них, вставши на стул, взволнованным голосом обратился ко Льву Николаевичу с приветствием, а другие бросились целовать ему руки, он был потрясён и некоторое время не мог говорить» 1.

_________________
     1 П. А. Сергеенко. Как живёт и работает граф Л. Н. Толстой.

     Более серьёзные тревоги доставляли Л. Н-чу известия о преследованиях, которые терпели некоторые из его друзей и знакомых за распространение его взглядов. Весьма понятно, что провести границу того, где кончается исповедание этих взглядов для себя, и где начинается их пропаганда — невозможно, и потому старания администрации провести эту границу всегда терпели полную неудачу. Кроме того, интерес к сочинениям Л. Н-ча, даже изучение их и передача из рук в руки не могла сама по себе доказывать принадлежность того или другого лица к этому «зловредному» учению и уличать это лицо в пропаганде.
     А так как администрация и не старалась входить в суть дела, а ограничивалась тем, что черпала сведения из одних формальных, большею частью малограмотных доносов, то при этом получались самые изумительные результаты и, конечно, страдало очень много невинных.
     Одним из таких случаев был арест в Туле женщины-врача Халевинской, друга дочерей Л. Н-ча, по какому-то доносу, за распространение запрещённых сочинений Толстого.
     Л. Н-ч был вдвойне возмущён этим поступком администрации; ему было жаль слабую больную женщину Халевинскую, никогда не разделявшую его взглядов и не распространявшую их, и обидно за себя, главного виновника этих «зловредных» сочинений, которого администрация упорно не хотела знать. Эти чувства побудили Л. Н-ча написать в апреле этого года письмо министрам, которое он адресовал в тождественных копиях, одно — министру внутренних дел, другое — министру юстиции. В этом письме, возмущаясь по-

____
298

ступками администрации, арестовывающей и ссылающей невинных людей и игнорирующей известного им главного виновника преступной, по их мнению, пропаганды, Л. Н-ч указывает на себя и говорит:
     «Такое лицо в данном случае я: я пишу те книги и письменным и словесным общением распространяю те мысли, которые правительство считает злом, и потому, если правительство хочет противодействовать распространению этого зла, то оно должно обратить на меня все употребляемые им теперь меры против случайно попадающихся под его действие лиц, виновных только в том, что они имеют интересующие их запрещённые книги и дают их для прочтения своим знакомым. Правительство должно поступить так ещё и потому, что я не только не скрываю этой своей деятельности, но, напротив, прямо этим самым письмом заявляю, что я писал и распространял те книги, которые считаются правитель-ством вредными, и теперь продолжаю писать и распространять и в книгах, и в письмах, и в беседах такие же мысли, как и те, которые выражены в книгах. Сущность этих мыслей та, что людям открыт несомненный закон Бога, стоящий выше всех человеческих законов, по которому мы все должны не враждовать, не насиловать друг друга, а напротив, любить и помогать друг другу, должны поступать с другими так же, как хотели бы, чтобы другие поступали с нами.
     Эти-то мысли вместо с вытекающими из них практическими выводами я и выражал, как умел, в своих книгах, и стараюсь теперь ещё яснее и доступнее выразить в книге, которую я пишу. Эти же мысли я высказываю в беседах и в письмах, которые я пишу знакомым и незнакомым людям. Эти самые мысли я выражаю теперь и вам, указывая на те противные закону Бога жестокости и насилия, которые совершаются чинами вашего министерства».
     В конце письма справедливо предполагая, что, несмо-тря на его дерзкое письмо, министры всё-таки побоятся его взять, он со свойственной ему наивностью старается успокоить их, что им за это ничего не будет, он говорит так:
     «И не думайте, пожалуйста, чтобы я, прося обратить против себя меры насилия, употребляемые против некоторых моих знакомых, предполагал, что употребление таких мер против меня представляет какое-либо затруднение для правительства, что моя популярность и моё общественное положение ограждают меня от обысков, допросов, высылок, заключения и других худших насилий. Я не только не думаю этого, но убеждён, что если правительство поступит решительно против меня, сошлёт, посадит в тюрьму, если приложит ещё более сильные меры, то это не представит никаких особенных затруднений, и общественное мнение не только не возмутится этим, но большинство людей вполне одобрит такой образ действия и скажет, что давно уже пора было это сделать».
     Но и это не убедило министров; Л. Н-ча всё-таки оставили в покое и продолжали беспокоить его друзей, следуя системе Победоносцева, именно этим самым и пожелавшего создать для Л. Н-ча казнь. Но друзья его знали это, и когда их действительно постигала какая-нибудь кара, они спешили приветствовать Л. Н-ча с ещё большей любовью, прося его не беспокоиться об их участи, и козни врагов разлетались, как дым.
     В половине мая Л. Н-ч переселяется на лето в Ясную Поляну.

     В Ясной Поляне он совершает обычные прогулки верхом и на одной из этих прогулок, мимо чугунолитейного завода Гиля, ему приходят в голову интересные мысли о капитализме и социализме. И он их записывает в свой дневник 5 мая в таком виде:

____
299

     «Нынче ехал мимо Гиля, думал: с малым капиталом невыгодно никакое предприятие. Чем больше капитал, тем выгоднее, меньше расходов. Но из этого никак не следует, чтобы, по Марксу, капитализм привёл к социализму. Пожалуй, он и приведёт, но только к насильственному. Рабочие будут вынуждены работать вместе, и работать будут меньше, и плата будет больше, но будет то же рабство. Надо, чтобы люди свободно работали сообща, выучились работать друг для друга, а капитализм не научает их этому, напротив — научает их зависти, жадности, эгоизму. И потому из насильственного общения через капитализм может улучшиться материальное положение рабочих, но никак не может установиться их довольство. Довольство может установиться только через свободное общение рабочих, а для этого нужно учиться общаться, нравственно совершенствоваться, охотно служить другим, не обижаясь на то, что не встречаешь возмездия».

     До Л. Н-ча, жившего в Ясной Поляне, конечно, относи-тельно нескоро дошли слухи об ужасах коронации, проис-ходившей в то время в Москве, в мае этого года. Ещё ничего не зная о «Ходынке», Л. Н-ч писал Черткову 10 мая:
     «С. А. с Мишей и Сашей уехали третьего дня на коронацию. Нынче ночью хотели вернуться. Мне расска-зывали из верных источников, что неделю или две тому назад в Москве найдены приготовления к взрыву и арестовано 15 человек. Как жалко обе стороны и как очевидно, что на этом пути, т. е. при существующем складе мысли, не христианском, не может быть никакого улучшения, примирения, что всякое затишье только временное, внешнее, а что внутри кипит и разрастается злоба. Опять казни, страдание, раскаяние, заглушение раскаяния и всё остальное. Слыша про это, только сильнее убеждаешься в необходимости непрестанной бдительности над собой, чтобы не содействовать как-нибудь своим раздражением этому злу, а чтобы противодействовать ему во всём и, главное, в себе. Вчера напакостила ночью собака Миши, и я наступил и должен был чистить и потом с злостью гнал хлыстом и бил собаку. Я служил революции, взрывам, казням. И потом опомнился и постарался помириться с собакой. И служил делу единения, блага мира».
     Сама «Ходынка» не могла, конечно, не вызвать ужаса и возмущения во Л. Н-че, но верный своему убеждению, что озлобление самый худший из руководителей, он не поддался ему, и в правдивой художественной картине, которой он запечатлел это событие, он сумел подчеркнуть чувство человечности, простой сердечной жалости рабочего к барышне-аристократке, которой он спас жизнь. Рабочий наградил её ещё неоценённым воспоминанием. Рассказ кончается так:
     «Он улыбнулся такой белозубой, радостной улыбкой, которую Рина вспоминала как утешение в самые тяжёлые минуты своей жизни».
     Вероятно, вследствие увеличившейся популярности Л. Н-ча за ним и за его посетителями был учреждён тайный полицейский надзор. Агент сыскной полиции поселился где-то вблизи Ясной Поляны. Но он не выдержал своей роли и пришёл покаяться ко Л. Н-чу, который записал в своём дневнике:
    «Третьего дня был жандарм, шпион, который признался, что он подослан ко мне. Было и приятно, и гадко».
     Летние месяцы этого года Л. Н-ч был усиленно занят несколькими значительными литературными произведе-ниями. Он значительно подвинул «Христианское учение» и с напряжением и интересом вырабатывал своё осо-

____
300

бое новое отношение к вопросам искусства. Дневники его полны записями новых интересных мыслей. Мы уже приводили некоторые из них, приведём ещё несколько, относящихся к летнему периоду. В конце мая он записывает мысли, вызванные чтением иностранных классиков:
     «Стихотворение Маларме и др. Мы, не понимая их, смело говорим, что это вздор, что это поэзия, забредшая в тупой угол: почему же, слушая музыку непонятную и столь же бессмысленную, мы смело не говорим того же, а с робостью говорим: да, может быть, это надо понять, подготовиться и т. п.? Это вздор. Всякое произведение искусства — только тогда произведение искусства, когда оно понятно, не говорю всем, но людям, стоящим на известном уровне образования, том самом, на котором стоит человек, читающий стихотворения и судящий о них. Это рассуждение привело меня к совершенно определённому выводу о том, что музыка раньше других искусств (декадентства в поэзии и символизма и пр. в живописи) сбилась с дороги и забрела в тупик. И свернувший её с дороги был гениальный музыкант Бетховен. Главное — авторитеты и лишённые эстетического чувства люди, судящие об искусстве.
     Гёте? Шекспир? Всё, что под их именем, всё должно быть хорошо и on se bat les flans [фр. тужатся], чтобы найти в глупом, неудачном прекрасное и извращают совсем вкус. А все эти большие таланты — Гёте, Шекспиры, Бетховены, Микеланджело — рядом с прекрасными вещами производили не то что посредственные, а отвратительные. Средние художники производят среднее по достоинству и никогда очень скверное. Но признанные гении производят или точно великие произведения, или совсем дрянь. Шекспир, Гёте, Бетховен, Бах».
     В июне он снова записывает мысли об искусстве в своём дневнике:
     «Думал очень важное об искусстве: что такое красота? Красота то, что мы любим. Не по хорошу мил, а по милу хорош. Вот в том и вопрос: почему мил? почему мы любим? А говорить, что мы любим потому, что красиво, это всё равно, что говорить, что мы дышим потому, что воздух приятен. Мы находим воздух приятным потому, что нам нужно дышать; и так же находим красоту потому, что нам нужно любить. И кто не умеет видеть красоту духовную, видит хоть телесную и любит».
     В июле встречаем в дневнике такие мысли:
     «Вчера переглядел романы, повести и стихи Фета. Вспомнил нашу, в Ясной Поляне, неумолкаемую в 4 фортепиано музыку, и так ясно стало, что всё это и романы, и стихи, и музыка — не искусство, как нечто нужное и важное людям вообще, а баловство… романы, повести о том, как пакостно влюбляться, стихи о том же, или о том, как томятся от скуки. О том же и музыка. А жизнь, вся жизнь кипит своими вопросами о пище, размещении, труде, о вере, об отношениях людей… Стыдно, гадко. Помоги мне, Отец, разъяснением этой лжи послужить Тебе».
     И ещё далее:
     «Эстетическое наслаждение есть наслаждение низшего порядка. И потому высшее эстетическое наслаждение оставляет неудовлетворённость. Всё хочется чего-то ещё и ещё. И без конца. Полное удовлетворение даёт только нравственное благо. Тут полное удовлетворение, дальше ничего не хочется и не нужно».
     Все эти мысли в разработанном виде легли в основание его трактата об искусстве. В приведённых выписках видно, как они зарождались.

____
301

    Другое большое произведение, которым был занят Л. Н-ч, это было «Христианское учение». Оно было задумано давно. Сначала Л. Н-ч задумал изложить своё понимание учения Христа в самой простой форме, доступной рабочему народу и даже детям, и для этого он избрал катехизическую форму. Но дело не ладилось. Несколько раз в письмах к друзьям своим он жаловался на неожиданные трудности предпринятой работы, но всегда прибавлял, что всё-таки эта работа очень привлекает его своей важностью, и именно эта трудность указывает ему на то, как полезна для него эта работа, заставляющая его задуматься над многими пунктами своего мировоззрения, ещё недостаточно уяснёнными, потому что они не поддаются простому изложению. Наконец, он увидал, что катехизическая форма вопросов и ответов стесняет его своей искусственностью, и он оставит её, перейдя к простому изложению по главам, или параграфам, или пунктам. Работая всё лето, он к осени довёл это произведение до того вида, который, наконец, удовлетворил его настолько, что он дал его списать и позволил распространять рукописи. Но полного удовлетворения работа эта ему не дала, и он оставил её.
     В том виде, до какого он довёл её осенью 1896 года, работа представляет стройную систему изложения христианского учения.
     I часть представляет нам мысли общего характера: о древних учениях, о духовном рождении, о Боге, об истинной жизни и т. д.
     II часть есть учение о грехах, мешающих человеку жить истинною жизнью. Главных грехов Л. Н-ч насчитывает шесть: похоть, праздность, корысть, властолюбие, блуд и опьянение.
     III часть есть учение о соблазнах, служащих оправда-ниями грехов. Этих соблазнов пять: личный, семейный, дела, товарищества, государственный.
     IV. Существование этих соблазнов, затемняющих истину, обусловливается обманом веры. Это и есть главное зло. В этой же главе объясняется способ освобождения от обмана веры.
     V. В этой главе излагается возможность для человека, освободившегося от обманов веры, избежать соблазнов, оправдывающих грехи.
     VI. Глава посвящена борьбе и освобождению от грехов, что делается возможным после разрушения соблазнов.
     VII. Глава излагает учение о молитве, дающей нам силу для борьбы с грехами.
     VIII. Глава рассматривает вопрос о будущей жизни, причём Л. Н-ч указывает на недостаточность всех известных до сих пор объяснений о том, что ожидает человека после его смерти и заключает так:
     «Одно достоверно и несомненно — это то, что сказал Христос, умирая: «В руки Твои отдаю дух мой».
     Именно то, что умирая, я иду туда, откуда исшёл. И если я верю в то, что то, от чего я исшёл, есть разумная любовь (два эти свойства я знаю), я радостно возвращаюсь к Нему, зная, что мне будет хорошо. И не только не сокрушаюсь, но радуюсь тому переходу, который предстоит мне».
     В этом виде произведение это было издано через год фирмой «Свободное слово» под редакцией В. Г. Черткова, а в настоящее время оно свободно издается и продается в России.
     Упомянем здесь об одном случайном произведении, относящемся к этому году, о статье «Как читать Евангелие?».

____
302

     Статья эта была вызвана желанием Л. Н-ча дать руководство к чтению Евангелия канонического, синодского издания, как более знакомого и распространённого, дать возможность из этой книги извлечь всё, что есть в ней драгоценного и отнести на второй план менее важное. Л. Н-ч сам разметил все четыре Евангелия, и мы, руководствуясь его отметками, вырез;ли из синодского издания отмеченные им места и наклеивали их последовательно в особые тетрадки, так что получалось связное и сильное изложение самой сути Евангелия в обычной, знакомой всем форме.

     Получив известие из Голландии об отказе там от воинской повинности во имя учения Христа, Л. Н-ч пишет по поводу этого статью под заглавием «Приближение конца», в которой снова выясняет огромное значение таких отказов. Статья эта появилась этой же осенью в иностранных переводах.
     Наконец, этим летом Л. Н-чем было начато и новое большое художественное произведение.
     В июле Л. Н-ч поехал погостить к своему брату Сергею Николаевичу в его имение Пирогово.
     В дневнике того времени Л. Н-ч записал:
    «Вчера иду по передвоенному чернозёмному пару. Пока глаз окинет, ничего, кроме чёрной земли, — ни одной зелёной травки; и вот на краю пыльной, серой дороги куст татарника (репья). Три отростка: один сломан и белый, загрязнённый цветок висит; другой сломан и забрызган грязью чёрной, стебель надломлен и загрязнён; третий отросток торчит вбок, тоже чёрный от пыли, но всё ещё жив и в середине краснеется. Напомнил Хаджи-Мурата. Хочется написать. Отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля хоть как-нибудь да отстоял её». Так было задумано большое художественное произведение. В августе Л. Н-ч ездил с Софьей Андреевной гостить к своей сестре-монахине в Шамординский монастырь, близ Оптиной пустыни. И там сделал первый набросок повести «Хаджи-Мурат».
     14 сентября он записывает в своём дневнике:
     «За это время была поездка с Соней в монастырь. Было очень хорошо. Написал о «Хаджи-Мурате» очень плохо, начерно. Всё продолжаю свою работу изложение веры».
     Но этими произведениями ещё не ограничивается напряжённая литературная деятельность Л. Н-ча за это время. Он пишет ещё целый ряд писем, более или менее общественного значения, которые впоследствии получили с его разрешения большое распространение.
     Таково было письмо, известное в печати под названием «Письма к либералам». Оно написано было по следующему поводу. В Петербурге, при Имп. вольно-экономическом обществе существовал возникший, кажется, в 60-х годах комитет грамотности. При нём была издательская комиссия, которая издавала хорошие, дешёвые книжки для народа, но в очень ограниченном количестве и по цене, которая не могла конкурировать с лубочными, и потому они распространялись относительно слабо.
     С возникновением «Посредника» деятельность комитета грамотности по изданию совершенно упала. Но в это время среди петербургской интеллигенции возник особый интерес к народной литературе, и образовался кружок молодых людей, взявшихся за изучение народной литера-туры и за изыскание средств к её упорядочению и улучше-нию. Сотрудники «Посредника» принимали в этом кружке деятельное участие. Желая придать своей деятельности

____
303

более общественный характер, члены этого кружка вошли в состав комитета грамотности, находившегося до того времени в руках очень благонамеренных, но весьма умеренных пожилых людей. Приток свежих сил совершенно перевернул характер деятельности комитета. Старички удалились, и во главе комитета стали видные общественные деятели, захотевшие воспользоваться правами Имп. вольно-экономического общества для развития обширной просветительной деятельности по всей России путём литературы и общественных организаций. Несколько лет они могли производительно работать, но потом администрация испугалась их широких планов, и в 1896 году комитет грамотности был закрыт. Готовился общественный протест. И вот руководители этого движения Александра Михайловна Калмыкова, давшая «Посреднику» свой ценный труд, книжку о «Сократе», редактированную Л. Н-чем, и Николай Александрович Рубакин, хорошо знавший его, обратились к нему с письмом, стараясь вызвать его к деятельному протесту против действия администрации. На это Л. Н-ч ответил письмом, которое сначала имело частный характер, но потом разрослось в целую статью, изданную В. Г. Чертковым под названием «Письмо к либералам», впоследствии с некоторыми сокращениями вошедшую под тем же названием в полное собрание сочинений.
     В этом письме Л. Н-ч, отдавая должное прекрасной просветительной деятельности комитета грамотности, тем не менее отказывается принять участие в протесте, так как ему не свойственна такого рода деятельность, и он не считает производительным затрату сил на такого рода борьбу. По мнению Л. Н-ча, всякому просвещённому человеку вполне естественно бороться с государственным насилием, задерживающим просвещение народа. Борьба эта бывает двух родов: борьба революционного насилия и борьба либеральных реформ. И та и другая не достигает цели. Революционное насилие или подавляется сильней-шим противником, или, в случае успеха террористической деятельности, вызывает в обществе реакцию, уничтожающую все плоды усилий и жертв. Борьба либерализма, т. е. проведение постепенных реформ под флагом того же правительства, с которым ведётся борьба, имеет ту невыгоду, что сами борющиеся должны совершать столько компромиссов, что результат достигнутой реформы никогда не окупит того зла, которое совершают эти борющиеся, оставаясь в рядах правительственных чиновников, исполняющих часто самые возмутительные реакционные распоряжения.
     Остаётся одна прямая борьба «отстаиванья своих прав разумного и свободного человека, без всяких уступок и компромиссов, как и не может иначе отстаиваться нравственное и человеческое достоинство».
     Это отстаивание человеческого достоинства и свободы должно выразиться в таком протесте:
     «Вам угодно вместо мировых судей учредить земских начальников с розгами, это — ваше дело; но мы не пойдем ни судиться к вашим земским начальникам, ни сами не будем поступать в эту должность; вам угодно сделать суд присяжных одной формальностью, это — ваше дело, но мы не пойдем в судьи, ни в адвокаты, ни в присяжные: вам угодно под видом охраны установить бесправие, это — ваше дело, но мы не будем участвовать в ней и будем прямо называть охрану беззаконием и смертные казни без суда — убийством; вам угодно устроить классические гимназии с военными упражнениями и законом Божиим или кадетские корпуса — ваше дело, но мы не будем в них учителями, не будем посылать в них наших детей, а будем воспитывать их так, как мы считаем хорошим; вам угодно свести на нет земство — мы не будем участво-


____
304

вать в нём; вы запрещаете печатать то, что вам не нравится — вы можете ловить, сжигать, наказывать типографщиков, но говорить и писать вы не можете нам помешать, и мы будем делать это… вы велите служить в военной службе — мы не будем делать этого, потому что мы считаем массовое убийство таким же противным совести поступком, как и убийство одиночное, а главное, обещание убивать, кого прикажет начальник — самым подлым поступком, который может сделать человек; вы исповедуете религию, отставшую на тысячу лет от века… это — ваше дело, но идолопоклонство и изуверство мы не только не признаём религией, но называем изуверством и идолопоклонством и стараемся избавить от него людей».
    Этот ясный и простой протест, это следование велениям своей совести даётся только людям, установившим в душе своей «ясное и твёрдое религиозное мировоззрение, т. е. сознание смысла своей жизни и своего назначения».
     На это и должны быть направлены все силы души и разума людей, желающих служить другим.
     Приблизительно на ту же тему, т. е. о «неслужении правительству» Л. Н-ч пишет письмо редактору немецкого журнала, выражавшего сочувствие его взглядам.
     Наконец, он пишет письма и другого рода начальникам дисциплинарных батальонов Иркутского и Екатеринодар-ского. В Иркутске были заключены Ольховик и Середа, о которых мы уже упоминали, а в Екатеринодарском — духоборы, за то же преступление, т. е. за отказ во имя Христа убивать людей и готовиться к этому и обучаться этому искусству. В обоих этих письмах Л. Н-ч умолял мучителей пожалеть мучимых и ради своей души облегчить их страдания. Письма эти остались без ответа, но кто знает, где прорастут брошенные семена.

    Из занятий Л. Н-ча чтением следует упомянуть его занятие индийской философией, которая всё больше и больше захватывала его своим интересом, а также философией Спира.
     Об этом замечательном философе Л. Н-ч несколько раз упоминает и в письмах, и в своём дневнике. Так 2-го мая он записывает следующее:
     Ещё важное событие, это — сочинение Африкана Спира. Я сейчас прочёл то, что написано в начале этой тетради. В сущности, это ничто иное, как краткое изложение всей философии Спира, которую я не только не читал тогда, но о которой не имел ни малейшего понятия. Поразительно это сочинение осветило и с некоторых сторон подкрепило мои мысли о смысле жизни. Сущность его учения та, что вещей нет, есть только наши впечатления, в представлении нашем представляющиеся нам предметами. Представление (Vorstellung) имеет свойство верить в существование предметов. Происходит это оттого, что свойство мышления состоит в приписывании впечатлениям предметности, субстанцион-ности, проектировании их в пространстве».
     Тогда же, в мае, он писал доктору Шкарвану: «Недавно получил из Штутгарта сочинение Африкана Spir «Denken und Wirklichkeit» и др. Это одна из лучших философских книг, которые я знаю». В октябре того же года он пишет жене своей в Москву из Ясной Поляны:
     «Читаю вновь открытого философа Спира и радуюсь. Читаю по-русски, в переводе, который мне прислала дама и который очень хотелось бы напечатать, но, наверное, не пропустит цензура, именно потому, что это философия настоящая и вследствие этого касающаяся вопросов религии и жизни. Я бы

____
305

напечатал у Грота и написал бы предисловие, если бы он сумел провести через цензуру. Очень полезная книга, разрушающая много суеверий, и в особенности суеверие материализма» 1.

_________________
     1 Письма Л. Н. Толстого к жене. Стр. 510.

     В дневнике своём он даже пытается набросать предисловие, в котором в сжатом виде Л. Н-ч старается выразить основные принципы идеалистической филосо-фии. К сожалению, это предисловие им не было окончено.

     Конечно, литературная деятельность и чтение книг не заполняли всей жизни Л. Н-ча, оставался мир живых людей, стремящихся ко Л. Н-чу и к которым он сам стремился, как он сам говорил, выходя на прогулку на большую дорогу, где он беседовал с народом: иду в мой «grand monde» (большой свет). И в этом обществе простых людей имя Л. Н-ча и его личность имели большое влияние.
     Характерную сцену из этой области передает П. А. Сергеенко в своей книге о Л. Н-че. Происшествие относится как раз к этому году. Вот его рассказ:
    «В августе 1896 года в Ясной Поляне произошло трагическое событие: кучер нашёл в пруду мёртвого ребёнка. Вся семья Толстых была очень потрясена этим событием. Особенно удручена была одна из дочерей Льва Николаевича, будучи почти убеждена, что мёртвый ребёнок принадлежит косой вдове, скрывавшей свою беременность.
     Но вдова упорно отрицала взводимое на неё обвинение и клялась, что она невинна.
     Начали возникать подозрения на других.
     Перед обедом Лев Николаевич отправился в парк, чтобы пройтись немного, и вернулся нескоро, причём вид у него был усталый, взволнованный. Он был на деревне, у косой вдовы. Не убеждая её ни в чём, он только внимательно выслушал её и сказал:
     — Если это убийство дело не твоих рук, то оно и страданий тебе не принесёт. Если же это сделала ты, то тебе должно быть очень тяжело теперь… так тяжело, что ничего уже более тяжёлого для тебя не может быть в жизни.
     — Ох, как тяжело мне теперь, будто кто камнем сердце надавил! — вскрикнула, зарыдав, вдова и чистосердечно призналась Льву Николаевичу, как она задушила своего ребёнка и как бросила его в воду» 1.

________________
     1 П. А.  Сергеенко. Как живёт и работает Л. Н.  Толстой.

     Общения с ним искали и люди совсем иного мира, чтобы добраться до него, совершившие почти кругосветное путешествие. В конце сентября этого года Л. Н-ча посетили два японца-литератора: Токутоми и Фукай. Первый был редактором прогрессивного национального органа «Кукумин-Шимбун». Второй — его ближайший сотрудник. Мне пришлось быть в это время в Ясной Поляне и удалось даже сфотографировать этих посетителей. Они произвели как на Л. Н-ча, так и на всех домашних самое благоприятное впечатление. Вот что пишет Л. Н-ч о них своей жене, жившей тогда в Москве:
     «С утра приехали японцы. Очень интересны, образован-ны вполне, оригинальны и умны и свободомыслящи. Один — редактор журнала, очевидно, очень богатый и аристократ тамошний, уже не молодой; другой маленький, молодой, его помощник, тоже литератор. Много говорили и нынче едут. Жаль, что ты их не видала» 2.

______________
     2 Письма к жене. Стр. 507 .

     Разговор с ними происходил по-английски. Они рассказывали о различных бытовых условиях жизни своей родины, о необыкновенном развитии садоводства в Японии, и не скрывали своего гордого национального чувства, отдания дань уважения общечеловеческим взглядам Л. Н-ча. Л. Н-ч совершил с

____
306

ними и с другими бывшими тогда гостями большую прогулку по окрестностям Ясной Поляны. Вечером за чайным столом продолжался оживлённый разговор. Так как Л. Н-ч тогда работал над статьёй «Об искусстве», то разговор перешёл на эту тему и, наконец, на музыку. Л. Н-ч спросил японцев о их народной музыке, обычно выражающейся в песне. Японцы сказали, что у них есть народные песни и предложили спеть. Мы приготовились слушать и каково же было наше удивление, когда мы услыхали вдруг одну какую-то высокую ноту, которую долго тянул пожилой японец, потом её подхватил почти в унисон его товарищ, и так они долго тянули в нос, с небольшими переливами какую-то странную, монотонную песню, не похожую ни на что нами ранее слышанное. Удивление наше быстро сменилось смехом, и все присутствующие покатились и сам Л. Н-ч от души смеялся до слёз. Гости-японцы ничуть не смутились, приписав, вероятно, наш смех и наше непонимание нашему варварству, сказали, что по-японски эта песня очень художественна и содержательна.
     Л. Н-ча, по-видимому, заинтересовала эта неожидан-ность впечатления, и он написал в своём дневнике по отъезде японцев:
    «Японцы запели, мы не могли удержаться от смеха. Если бы мы запели у японцев, они бы смеялись. Тем более, если бы им играли Бетховена. Индийские и греческие храмы всем понятны. Всем понятны и статуи греческие. Понятна и живопись наша, лучшая. Так что архитектура, скульптура, живопись, дойдя до своего совершенства, дошли и до космополитизма, общедоступности. До того же дошло в некоторых своих проявлениях искусство слова… В драматическом искусстве Софокл, Аристофан — не дошли. Доходят в новых. Но в музыке совсем отстали. Идеал всякого искусства, к которому оно должно стремиться, это общедоступность, а оно, особенно теперь музыка, лезет в утончённость».
    На фоне такого общения с иностранцами происходили и странные курьёзы.
    В письме к С. А-не в ноябре Л. Н-ч сообщает следующее:
    «Я тебе говорил, кажется, про чернильницу какую-то дорогую, которую в подарок мне хотели прислать из какого-то клуба в Барселоне. Я написал им через Таню, что предпочитал бы предназначенные на это деньги употребить на доброе дело. И вот они отвечают, что, получив моё письмо, они открыли в своём клубе подписку и собрали 22.500 франков, которые предлагают мне употребить по усмотрению. Я пишу им, что очень благодарен, и как раз имею случай употребить их на помощь духоборцам. Что из этого выйдет — не знаю. Очень это странно. А чернильница, говорят, заказана, и мы её всё-таки пришлём, вы можете её продать и употребить деньги, как хотите» 1.
     В письме к Черткову Л. Н-ч пишет, что из Барселоны ещё получилось письмо, что подписка достигла уже 31500 франков. Но в конце концов ни чернильницы, ни денег получено не было.
_____________
      1 Писька Л. Н.  Толстого к жене. Стр.  516 .

     Среди всех этих разнообразных жизненных явлений назревало новое событие большой важности — гонение на духоборцев. Оно постепенно притягивало к себе внимание друзей Л. Н-ча и его самого, и, наконец, он сам становится деятельным участником этого движения.
     Положение духоборцев становилось всё тяжелее и тяжелее, и сведения об этом доходили до Л. Н-ча.
     6 ноября он пишет Черткову:
    «То, что вы пишете о замученном духоборе, ужасно. Неужели это правда? Как это было? Что вы знаете про это?
   
____
307

     Среди каких ужасов мы живём. Чувствуешь себя призванным делать что-то, бороться, и от обилия дела отпадают руки. Вот где молитва нужна, мне по крайней мере. Хочется умереть так или иначе: или играть в теннис, или за правду умереть, уйти. А надо жить. И тут-то без молитвы, без чувства хозяина, приставившего меня к делу, нельзя жить».
     С. А-не об этом же он сообщает следующее:
    «Вчера получил от Черткова, и Трегубова письма с описанием бедствий, претерпеваемых духоборами. Одного, они пишут, засекли до смерти в дисциплинарном батальоне, а семьи их, разорённые, вымирают, как они пишут, от бездомности, холода и голода. Они написали воззвание за помощью к обществу, и я решил послать им из наших благотворительных денег 1000 рублей. Лучшего употребления не найдут эти деньги, и они тебя поблагодарят за то, что ты против моего желания выхлопотала эти деньги» 1.

_________________
     1 Это был гонорар за представление «Плодов просвещения» и «Власти тьмы» на казённых театрах.  Л. Н. не хотел его брать, а С. А. настояла и  получила их. (Письма  Л.  Н.  Толстого  к  жене.  Стр.  514).

   Как я уже упомянул выше, со времени сожжения оружия духоборами и моей поездки к ним, наша связь с ними не прекращалась. Мы следили за всем происходящим у них, и все полученные сведения сосредоточивались у В. Г. Черткова, жившего тогда с семьёй на своём хуторе Ржевске Воронежской губернии. И у него, и у меня возникла мысль об обращении к русским властям и к русскому обществу с воззванием о том, что жестоко и нелепо подвергать страданиям несколько тысяч духоборов с их жёнами и детьми, томить их в ссылке в бедных грузинских деревнях, с воспрещением отлучки, а потому с лишением их заработка, т. е. обрекать на голодную смерть прекрасных, здоровых, нравственных людей, отличав-шихся всегда трудолюбием и трезвостью за то, что совесть их не позволяет им участвовать в делах насилия. Во всех наших решениях мы обращались, конечно, за советом ко Л. Н-чу. Он одобрил в принципе мысль о воззвании; первое составленное воззвание оказалось неудачным, и В. Г. Чертков вызвал меня в Ржевск для помощи в этом деле. В это время в Ржевск явились два духобора, Планидин и Ивин, делегатами от ссыльных с просьбою о помощи, так как болезни и смертность между ними усиливались и достигали уже до 10%. Из 4000 сосланных к концу 1896 года умерло 400. Эти 400 жизней, погибших без всякого повода, лежат всецело на душе обезумевшей кавказской администрации. Медлить было нельзя. Приехав в Ржевск, я занялся составлением нового воззвания, которое и было общими усилиями окончено. Ему дано было название «Помогите», и мы решили ехать в столицу, чтобы распространением этого воззвания и личным влиянием двинуть дело помощи. Воззвание это было подписано тремя составителями: Чертковым, Трегубовым и мною. Л. Н-ч одобрил его и присоединился к нему, написав послесловие. Это было в декабре 1896 г. Л. Н-ч был тогда уже в Москве. Предвидя катастрофу, я съездил проститься с родными и отправился в Петербург догнать Черткова, который был уже там, чтобы действовать заодно.
     «Помогите» с послесловием было отпечатано на машин-ке во множестве экземпляров и разослано по заранее составленному списку лицам, стоящим во главе правительства, всем видным общественным деятелям и вообще всем, от кого можно было ждать какого-либо участия. Государю также был передан экземпляр. Последствия этого не замедлили обнаружиться. В квартире Черткова был произведён обыск, были отобраны все документы по духоборческому делу, и через несколько дней подписавшим воззвание была объявлена административная ссылка на 5 лет под надзор полиции. Причём В. Г. Черткову ссылка была заменена высылкой за границу, меня же прямо отправили в ссылку в Курляндскую губернию, в город Бауск, близ Митавы. Это произошло

____
308

2-го февраля 1897 года, а самая высылка произошла через несколько дней. Л. Н-ч жил тогда у своего друга графа Олсуфьева в Никольском, близ Москвы. Получив телеграмму о нашей высылке, он приехал проводить нас в Петербург и провёл с нами несколько дней; эти дни надолго останутся в моей памяти. Мы собирались каждый вечер в квартире Черткова, окружали Л. Н-ча тесным кольцом, и задушевная беседа наша высоко поднимала наш дух, и никакие козни дьявольские нам тогда не были страшны.
     У Л. Н-ча, кроме нас, были в Петербурге родственники, друзья и знакомые, которых ему приятно было посетить. Он не был в Петербурге с 1882 года. Ему интересно было посмотреть на разросшийся с тех пор город. Он ходил по улицам Петербурга в своём старом нагольном полушубке и, конечно, не обошлось без курьёзов со стороны публики и швейцаров, то вдруг узнававших его и почтительно или с восторгом приветствовавших его или, наоборот, не узнававших и показывавших к нему отношение, которое подобает иметь «чистым людям» к серому мужику.
     Интересно рассказывает в своих воспоминаниях об этих петербургских похождениях Л. Н-ча его друг А. Ф. Кони, которого он тоже посетил:
    «Мы виделись ещё, — говорит Кони, — в 1897 году в Петербурге, куда Толстой приезжал проститься с Чертковым, которого в то время из-за постыдной религиозной нетерпимости высылали за границу. Часов в 11 вечера, вернувшись домой из какого-то заседания, я сел за работу, развлекаемый долетавшими из соседней квартиры — где жило семейство, занимавшееся торговлею под фирмою «Парфюмерия Росс», — звуками музыки, командными словами танцев и топотом ног. Там справляли нечто вроде нашего старинного девичника, называемого у немцев «Polterabend». Моя старая прислуга сказала мне, что меня спрашивает какой-то мужик. На мой вопрос, кто он такой и что ему надо так поздно, она вернулась со справкой, что его зовут Лев Николаевич. С нежным уважением провёл я «мужика» в кабинет, и мы пробеседовали целый час, причём он поражал меня своим возвышенным и всепрощающим отношением к тому, что было сделано с Чертковым. Ни слова упрека, ни малейшего выражения негодования не сорвалось с его уст. Он произвёл на меня впечатление одного из тех первых христиан, которые умели смотреть бестрепетно в глаза мучительной смерти и кротостью победили мир. Я не обратил внимания, что музыка у соседей затихла, но когда Толстой стал уходить, и я вышел проводить его на лестницу, то мы увидели, что на ней, в ожидании, столпились гости «Парфюмерии Росс» — декольтированные барышни и молодые люди во фраках. Толстой нахмурился, надвинул на самые глаза шапку и почти бегом побежал вниз. Оказалось, что моя служанка, увидев радостную почтительность, с которой я принял неизвестного мужика, усомнилась в его подлинности, стала из-за дверей вглядываться в его фигуру и вдруг была поражена сходством пришедшего с фотографическим портретом Толстого, подаренным мне Репиным. Она догадалась, в чём дело, торжественно провозгласила об этом в кухне, и — «пошла писать губерния»…
     В этот же его приезд в Петербург одна моя знакомая девушка ехала с даваемого ей урока на службу на «конке». В вагон вошёл одетый по-простонародному старик, на которого она не обратила никакого внимания, и сел против неё. Она читала дорогой купленную ею книжку о докторе Гаазе.
     — А вы знаете автора этой книги? — вдруг спросил её старик, рассмотрев обложку.

____
309

     И на её утвердительный ответ он просил её передать мне поклон. Только тут, хорошенько вглядевшись в него, она поняла, с кем имеет дело.
     — Мне захотелось — рассказывала она — броситься тут же в вагоне перед ним на колени, и я невольно воскликнула: «Вы, вы — Лев Николаевич?» — так что все обратили на нас внимание.
     Толстой утвердительно наклонил голову, подал ей руку и поспешно вышел из вагона».
     Конечно, Л. Н-ч посетил и своего старого друга, графиню Александру Андреевну Толстую. Это было их последним свиданием в этой жизни, и оно обошлось не совсем благополучно. Предоставим Александре Андреевне самой рассказать об этом свидании. Мы заимствуем этот рассказ из её воспоминаний:
    «Второе и покамест последнее моё свидание с ним со-стоялось здесь в Петербурге, куда он приехал в 1897 году для прощания с его друзьями Чертковыми.
     Лёв с женою пробыли здесь в Петербурге дня два или три. Я с ними постоянно виделась, и всё шло прекрасно, исключая последнего вечера, проведенного у Ек. Н. Шостак, где Лёв Николаевич, без всякого к тому повода, стал доказывать, что каждый разумный человек может спасать себя сам и что собственно ему для этого «никого не нужно». Понять было нетрудно, кого он подразумевал под словом никого, — и сердце моё содрогнулось и заныло, как бывало.
    На досуге бессонной ночи я опять много передумала; зная, что Лёв придёт ко мне на другое утро для прощания, я спрашивала себя: надо или нет подымать этот вопрос? Легко может статься, что это будет наше последнее свидание, думала я, и в таком случае не буду ли я себя упрекать, если побоюсь сказать своё мнение ещё раз? Но как только Лёв пришёл ко мне и я намекнула на вчерашний разговор, он вскочил с места, лицо его передернулось гневом, и вся напускная кротость исчезла.
    — Позвольте мне вам сказать, что я всё это знаю в миллион раз лучше вас; я изучил все эти вопросы не слегка, и своим верованиям пожертвовал жизнь, счастье и всё вообще (sic), а вы думаете, что можете меня чему-нибудь научить, и проч. и проч.
     Речь его была гораздо длиннее и вся дышала гордою самоуверенностью, но я даю здесь только то, что навсегда врезалось с болью в моё сердце и в мою память.
     Страшно выговорить: ему не нужно Того, кто Един спасает! И как понять всю двойственность, всё противоре-чие этой необыкновенной загадочной натуры?!.
     С одной стороны — любовь к правде, любовь к людям, любовь к Богу и даже к тому Учителю, всё величие которого он не хочет или не может признать. С другой стороны — гордость, тьма, неверие, пропасть…
     Не сам ли злой дух — древний змий — положил в сердце его отрицание, чтобы уничтожить, по возможности, богатые дары Господни?
     Отрицание проявилось у Л. Н-ча очень рано; это уже видно из его первоначальных сочинений; можно предположить даже, что оно развилось в нём параллельно с его лучшими дарованиями, и вот со ступеньки на ступеньку, d';tape en ;tape, он дошёл, наконец, до величайшего и страшнейшего отрицания в мире — до отрицания божественности Христа.

____
310

     Не знаю, какое впечатление он вынес из нашего последнего свидания и было ли у него хорошо на совести?
     А я даже не помню, как мы простились, и с тех пор мы больше не видались. Дай Бог нам прийти когда-нибудь здесь или там к полному соглашению» 1.

_____________________
     1 Толстовский  музей.  Том  I.  СПБ.  1911.  Стр.  71.

     Эта наивная забота его доброго друга о его спасении всегда огорчала Л. Н-ча своей назойливостью, и он часто в письмах умолял её относиться к его воззрениям хотя с долей того уважения, с которым он относится к её верованиям; эта назойливость и нетерпимость, вероятно, и вызвали ноту раздражения в его голосе.
     Лев Николаевич уехал из Петербурга накануне нашей высылки, напутствуя нас самыми сердечными пожеланиями. Мы обняли его и разлучились с ним почти на 8 лет. Дальнейшее изложение событий его жизни мне придется снова делать по имеющимся в моих руках документам, исключив из них моё личное свидетельство к воспоминания.


ГЛАВА 20.
Молокане. «Что такое искусство?»

 

      Простившись с нами, Л. Н-ч из Петербурга, снова вернулся к Олсуфьевым в Никольское и прожил там до начала марта.
     Ссылка наша произвела, конечно, сенсацию в обществе и сильно взволновала Л. Н-ча. Во многих письмах к друзьям и даже к малознакомым людям он говорит об этой ссылке со смирением и с самообличением, считая себя недостойным терпеть какое-нибудь преследование.
     Вместе с тем одной из главных забот его было как-нибудь утешить, ободрить нас, сосланных его друзей; оказать нам какую-нибудь услугу, чем-нибудь выразить свою любовь к нам, которой, нам казалось, мы так мало заслуживали. И письма его к нам полны выражениями самых нежных, трогательных чувств. Приведу выдержки из наиболее характерных из них.
     Уже 18 февраля, через неделю после моего отъезда, в ответ на моё первое письмо Л. Н-ч писал мне следующее:
     «Сейчас получил от вас письмецо, дорогой друг. С вами случилось то самое, чего я боялся за вас — сознание одиночества тотчас по приезде на место, и хотелось письмом облегчить вам это чувство. Получили ли вы мой 1-й №? Знаю и вы знаете, что одиночества нет для истинного нашего я. Но оно так иногда неразрывно сливается с животным слабым и страдающим, что трудно отделить его. Думаю о вас с большей любовью, чем когда-нибудь, но не могу жалеть и не жалею, знаю, что даже эти страдания и одиночество только разработают в вас всё лучшее…
     …Мы не говорили вам, но ведь это само собой разумеется, что поручения, если вам что нужно, никому не давайте, кроме нас. Мои девочки обе вас любят, хотя несколько иначе, но не меньше меня. Я всё у Олсуфьевых с Таней. Маша хочет приехать. Я не в ссылке, а мне всё это время уныло наверно более вас. Прощайте, голубчик, целую вас».
     Ссылка моя была, собственно говоря, привилегированная; административным властям было предписано обращаться со мной вежливо, что они и делали. Но административная машина, помимо их воли, заставляла их совершать преступления, которые иногда больно задевали моё самолюбие. Я, ко-

____
311

нечно, находил возможность обо всём случившемся доводить до сведения Л. Н-ча, и он искренно возмущался этими фактами. Вот такого рода возмущение отразилось в следующем письме ко мне, написанном через неделю после первого:
     «Не получил ещё от вас ни одного письма, кроме первого, в день вашего приезда, милый, дорогой друг П. Ах, как мне жалко, как мне больно, как мне стыдно за всех этих людей, которые вас возили, таскали, описывали, раскрывали ваши письма! Ведь ужасно то, что все эти люди, начиная с министра и до урядника, менее всего способны заботиться о чём-нибудь другом, кроме как о самих себе, и они поставлены в необходимость заботиться о других, о воображаемом общем благе, о том, чтобы Бирюков не заразил христианским чувством и своей добротой людей, окружающих его. Начинают ведь все эти люди с того, что предаются всякого рода наслаждениям еды, питья, охоты, нарядов, танцев, часто разврата и, не имея средств для этого, тянутся к государственному бюджету, собранному с народа, и для этого подчиняются всем требованиям правительства — лжи, лицемерия, насилия, убийства, читания чужих писем и всякой подлости. Когда же они подчинились всему этому, правительство даёт им место, повышает их, и кончается тем, что на всей лестнице управления от министра, через губернатора до исправника, заведуя всем: и религией, и нравственностью, и образованием, и порядком, и имуществом, и хозяйством, сидят преимущественно, исключительно даже, самые эгоистические сластолюбцы, поставленные в необходимость управлять народом, до которого им нет никакого дела.
     Простите, что пишу вам, милый друг, то, что вам малоинтересно, да меня это так осветило и поразило.
     Я всё ещё у Олсуфьевых, где мне очень хорошо. Понемногу пишу об искусстве, и всё становится интереснее и интереснее. Хотя это и частный вопрос и есть другие вопросы более нужные и важные, не могу оторваться от начатой работы. И иногда утешаю, себя мыслью, что освещение с христианской точки зрения того, что есть искусство, может быть существенно полезно».
     Письмо это не было отправлено из опасения цензуры и заменено более кратким и менее резким. Не отправленное письмо сохранялось в архиве Татьяны Львовны Сухотиной и было передано мне уже после моего возвращения в Россию.
     В это же время он писал Черткову в Англию:
     «…Писал сейчас П. через Свербеева (губернатора). Его сын рассказывает, что П., будучи у него, написал письмо и хотел опустить в ящик, но Свербеев, бывший с ним очень любезен, сказал, что он не может допустить этого и должен прочесть письмо, тогда П. разорвал письмо. Какая гадость. Я думал, что это уже перестало случаться со мной, но опять случается в этом случае то, что случалось много раз, что придёт мысль, которая кажется преувеличением, парадоксом, но потом, когда больше привыкнешь к этой мысли, видишь, что то, что казалось парадоксом, есть только самая простая и несомненная истина. Так теперь мне представляется мысль о том, что государство и его агенты — это самые большие и распространённые преступники, в сравнении с которыми те, которых называют преступниками, невинные лица: богохульство, кощунство, идолопоклонничество, убийство, приготовле-ние к нему, клятвопреступление, всякого рода насилие, мучение, истязание, сечение, клевета, ложь, проституция, развращение детей, юношей (чтение чужих

____
312

писем в том числе), грабёж, воровство — это всё необходимые условия государственной жизни.
     Много у меня планов работы, но то, что случилось с вами и Пошей (про Ив. Мих. ещё ничего не знаю) и, главное, то, что случилось со мной, то, что меня не трогают, требует от меня того, чтобы высказать до смерти всё, что я имею сказать. А я имею сказать очень определённое, и если жив буду — скажу. Теперь же все занят статьёй об искусстве и всё подвигаюсь и, кажется, будет интересно и полезно».
     В следующем письме к Черткову Л. Н-ч уже даёт интересную оценку русской и заграничной жизни с точки зрения религиозного человека.
     Он пишет между прочим так:
     «Заграничная жизнь среди религиозных людей должна расширять требования от себя. У нас — для меня по крайней мере — так ясно, в чём приложение к жизни христианского мировоззрения: уничтожить пропасть, разделяющую нас, богатых, господ, от бедных, народа; на это должно быть направлено всё — приближение себя к бедным и избавление бедных от их бедности и причин бедности, невежества, обманов. Но там у вас, в Англии, другое: и народ не только обманут и задавлен, но выбивается из своего обмана и задавленности особенным способом, по-моему ложным, и потому там нужна борьба ещё и против этого ложного способа. И богатые классы у нас только виноваты в сластолюбии и незнании, а там у вас ещё в ложном средстве оправдания небратской жизни».
     Уже этих нескольких отрывков достаточно, чтобы составить себе понятие о том, как следил и заботился Л. Н-ч о своих, удалённых от него, друзьях. Но у него и около себя было немало заботы. Переписка его к этому времени достигла чрезвычайных размеров. Он переписывается буквально со всем светом. Норвежский писатель Бьёрнсон посылает ему свои сочинения через некую г-жу Брюмер. И он отвечает ей по-французски [Здесь, как и в других местах в изд. 2000 г. – дан только русский перевод]:

    «Многоуважаемая госпожа Брюмер, я Вам очень обязан за доставляемый Вами мне случай дать знать Бьёрнсону, что я получил его книгу «Король», которой я очень восхищался (я говорю это вполне искренно, а не из вежливости; я читал её вслух многим из моих друзей, обращая их внимание на наиболее поразившие меня красоты), и что я его сердечно благодарю за то, что он вспомнил обо мне. Это один из современных авторов, которого я наиболее уважаю, и чтение каждого его произведения доставляет мне не только удовольствие, но и открывает мне новые горизонты. Если Вы, сударыня, будете ему писать, скажите ему это. Выражая Вам ещё раз мою благодарность за то, что написали мне, прошу принять уверение в совершенном почтении».

      Совсем другого мнения был Л. Н-ч о сочинениях другого, не менее известного норвежского писателя Ибсена. Он считал его произведения искусственными и рассудочными и сознавался, что некоторые из них, как, напр., «Дикая утка», он совершенно не понимает.
     Он переписывается с немцами, венгерцами, голланд-цами, сибирскими сектантами, японцами, американцами. Друзья его требуют у него отчёта в его действиях и упрекают в непоследовательности. Он смиренно оправдывается, сознаваясь в своей слабости.
     Так, один из друзей и единомышленников, П. Н. Гастев, узнав, что Л. Н-ч занят помощью духоборцам и стал собирать на это денежные средства, написал ему письмо с упрёком в непоследовательности и напоминает ему о том,

____
313

как сам Л. Н-ч страдал от помощи голодающим, неожиданно разросшейся в большое общественное дело. На это Л. Н-ч писал ему:
    «Всё, что вы пишете мне, дорогой Петр Николаевич, совершенная правда, и я сам всегда так не только думал и думаю, но всегда так чувствовал и чувствую. Непосред-ственно чувствую, что просить помощи материальной для людей, страдающих за истину, нехорошо и совестно. Вы спросите, для чего же я присоединился к воззванию, подписанному Ч., Б. и Т.? Я был против, так же как был даже против помощи голодающим в той форме, в которой мы её производили, но когда вам говорят: есть дети, старики, слабые, брюхатые, кормящие женщины, которые страдают от нужды и вы можете помочь этой нужде своим словом или делом, скажите это слово или сделаете это дело. Согласиться — значит стать в противоречие со своим убеждением, высказанным о том, что помощь настоящая, всем всегда действительная состоит в том, чтобы очистить свою жизнь от греха и жить не для себя, а для Бога, и что всякая помощь чужими, отнятыми от других трудами есть обман, фарисейство и поощрение фарисейства; не согласиться — значит отказать в слове и поступке, который сейчас может облегчить страдание нужды. Я по слабости своего характера всегда избираю второй выход и всегда это мне было мучительно. Так было здесь. Когда Ч., Б. и Т. просили меня как бы засвидетельствовать их истинность и искренность, я написал своё прибавление, в котором старался обратить главное внимание на значение того, что делали духоборы. Вот вам моя исповедь по этому вопросу. Я очень рад, что вы написали мне, дали случай вам ответить и сами высказались так хорошо и верно».

     В России в это время начинались волнения во всех слоях общества. Рассказы об этих волнениях доходили до Л. Н-ча и находили в нём сердечный отклик и серьёзную оценку. А наиболее выдающиеся своей жестокостью поступки администрации вызывали в нём справедливое и искреннее возмущение. Но, выражая своё возмущение и отзываясь на современные события, Л. Н-ч всегда оставался верен себе, освещая их свойственным ему пониманием смысла жизни.
     Таков был трагический случай с Ветровой в феврале этого года. Сам Л. Н-ч в письме к Черткову рассказывает об этом так:
     «В Петербурге произошло 12 февраля следующее: Ветрова, Марья Федос., которую вы знали и я знал, курсистка, посаженная в дом предварительного заключе-ния по делу стачек, мало замешанная, была переведена в Петропавловскую крепость. Там, как говорят и догадываются, после допроса и оскорбления (это неизвестно ещё) облила себя керосином, зажглась и на третий день умерла. Товарки же, навещавшие её, носили ей вещи, их принимали и только через две недели им сказали, что она сожгла себя. Молодёжь, все учащиеся до 3.000 человек (были и из духовной академии) собрались в Казанский собор служить панихиду; им не позволили, но они сами запели «вечная память» и с венками хотели идти по Невскому, но их не пустили, и они пошли по Казанской. Их переписали и отпустили. Все возмущены. Я получаю письма и приезжают люди, рассказывают. Ужасно жалко всех участвующих в этих делах, и всё больше и больше хочется разъяснить людям, как они сами себя губят только потому, что презрели тот закон, или не знают, который дан Христом и который избавляет от таких дел и участия в них».
     И вот он пишет А. Ф. Кони, прося разузнать об этом деле и сообщить самые верные подробности:

____
314

    «Вчера вечером сын мой рассказал мне про страшную историю, случившуюся в Петропавловской крепости, и про демонстрацию в Казанском соборе. Я не совсем поверил истории, в особенности потому, что слышал, что в Петропавловской крепости теперь уже не содержат заключённых. Но нынче утром встретившийся мне профессор подтвердил мне всю историю, рассказал, что они, профессора, собравшись вчера на заседание, не могли ни о чём рассуждать, так как все они были потрясены этим ужасным событием. Я пришёл домой с намерением написать вам и просить сообщить мне, что в этом деле справедливо, так как часто многое бывает прибавлено и даже выдумано. Не успел я ещё взяться за письмо, как пришла приехавшая из Петербурга дама, друг погибшей, и рассказала мне всё дело и то, что лишившая себя жизни девушка Ветрова мне знакома и была у меня в Ясной Поляне. Неужели нет возможности узнать положительно причину самоубийства, то, что происходило с ней на допросе, и успокоить страшно возбуждённое общественное мнение, успокоить такой мерой правитель-ства, которая показала бы, что то, что случилось, было исключением, виною частных лиц, а не общих распоряжений, и что то же самое не угрожает при том молчаливом хватании и засаживании, которые практикуются, всем нашим близким? Вы спросите, чего же я хочу от вас? Во-первых, если возможно, описание того, что достоверно известно об этом деле и, во-вторых, совета, что делать, чтобы противодействовать этим ужасным злодействам, совершаемым во имя государственной пользы. Если вам некогда и не хотите отвечать — не отвечайте, если же ответите, буду очень благодарен».

     Вскоре новое злоупотребление администрации, уже не полицейской, а той, которую по какой-то странной иронии называют «духовной», вызвало Льва Николаевича к активной деятельности. Это были последние годы управления Победоносцева, и он, замечая шатание основ, старался, а подчинённые ему люди старались сугубо, водворить православие всеми доступными им средствами, причём в выборе этих средств они стеснялись очень мало. Одно из таких жестоких средств, редко практиковав-шихся, но время от времени пускавшихся в ход, было отнятие детей от родителей, замеченных в уклонении от православия, и передача этих детей в «надёжные руки».
     И вот в конце XIX столетия Победоносцев вводит это средство в действие. Поражённые горем родители приезжают ко Л. Н-чу, веря в силу его стояния за правду. И они не ошиблись. Борьба Л. Н-ча за это освобождение детей представляет разные характерные фазисы, которые мы и постараемся передать, пользуясь имеющимися в наших руках документами:
     В мае Л. Н-ч писал между прочим Черткову:
     «Теперь о деле, занимающем меня. Я вам писал про молокан, у которых отняли детей. Я тогда написал с ними письмо к государю, поручив им отдать его Олсуфьеву, если же нет Олсуфьева, то Heath'у, если его нет, то Т-ву, если и того нет, то А. А. Толстой. Кроме того, Лёва дал им письмо к Георгию Михайловичу. Один из молокан служил в его роте и во время голодного года был у него от Лёвы. Молокане пошли к прислуге Георгия Михайловича. Там им сказали, что все эти письма и, главное, письмо к государю опасно и надо скорее его уничтожить. Они так и сделали и, получив от Георгия Михайловича обещание, что он похлопочет (обещание, очевидно, ничего не обещающее), вернулись ко мне. Мне было жалко, так как случай этот казался мне хорошим для того, чтобы высказать всё то, что делается в этом духе.

____
315

     В день возвращения ко мне молокан приехал и Буланже. С его совета я вновь переписал письмо, и он повёз его сам. Я также дал ему письмо к тем же лицам с уговором, что если Олсуфьев возьмётся передать, то он телеграфирует мне: взялся передать первый. И такую телеграмму я уже получил дней 10 тому назад и с тех пор ничего не знаю. Когда будет можно, сообщу вам последствия.
     Мы все знаем, что Бог есть любовь, и потому любовь победит всё; но когда мы прилагаем к делу любовь и видим, что она не побеждает, а зло остаётся злом, мы говорим себе: любовь в этом случае недействительна (как будто Бог может быть недействителен), и, не веря в любовь, не делаем дела любви, как бы телеграфист перестал телеграфировать, потому что не видит, как на той станции выходит лента».
     Так старался Лев Николаевич сам себя убедить в том, что надо не переставая отплачивать делами любви за зло, которое нам делают люди.
     Несомненно, что это чувство искренней любви к людям, без различия их внешнего положения, от царя до крестьянина, одушевляло Л. Н-ча, когда он писал государю об этих ужасных преследованиях сектантов. Вот это замечательное письмо:

                «Государь!
     Читая это письмо, я очень просил бы вас забыть про то, что вы, может быть, слышали про меня и, оставивши всякое предубеждение, видеть в этом письме только одно выражение желания добра безвинно страдающим людям и ещё более сильное желание добра вам, тому человеку, которого так естественно обвинять в этих страданиях.
     Месяц тому назад в селе Землянке, Бузулукского уезда, к крестьянину Чипелёву, молоканину по вере, в 2 часа ночи явился урядник с полицейскими и велел будить детей с тем, чтобы увезти их от родителей. Ничего не понимающих испуганных мальчиков, одного 13 лет, другого 11 лет, одели и вывели на двор, но когда урядник хотел взять двухлетнюю девочку, мать схватила дочь и не хотела отдать её. Тогда пристав сказал, что велит связать мать, если она не пустит дочь. Отец уговорил жену отдать ребёнка, потребовал от пристава расписку, в которой бы было бы объяснено по чьему распоряжению взяты дети.
     Вот эта расписка:
     «1897 года апреля 6-го дня, в исполнение предписания его высокоблагородия господина Бузулукского уездного исправника, от 3-го сего апреля за No 2312, полицейский служитель Бузулукской команды Захар Петров от крестьянина села Бобровки Всеволода Чипелёва, проживающего в селе Алексеевке, трое детей: Иван, Василий и Марья сего числа для представления господину исправнику взяты.
     Полицейский урядник 5 участка ….
     Полицейский …..»

     Через несколько дней после этого в другой деревне Антоновке, того же уезда, так же ночью в дом крестьянина Болотина, тоже молоканина, так же пришли урядник с полицейским и велели собирать в дорогу двух девочек, одну 12 лет, другую 10 лет.
     Хотя Болотин и слышал от священника и пристава угрозы о том, что если он не обратится в православие, которое он оставил уже 13 лет тому назад, то

____
316

у него отберут детей, он всё-таки не мог поверить, чтобы такая страшная мера, была принята против него по распоряжению высшего начальства, и не дал детей.
     Но на другой день явился пристав с урядником и полицейскими и девочек взяли и увезли.
     То же самое и в ту же ночь произошло и в семье крестьянина той же деревни Самошкина. У Самошкина отняли единственного пятилетнего сына. Отнятие этого ребёнка особенно поразительно своей жестокостью. Мальчик этот составлял радость и надежду семьи, так как после многих лет это был единственный сын, оставшийся в живых. Когда брали этого ребёнка, он был болен и в жару. На дворе было свежо. Мать упрашивала оставить его на время. Но пристав не согласился и сообразно с мнением доктора, решившего, что для жизни ребёнка нет опасности в переезде, велел уряднику взять ребёнка и везти его, но мать упросила пристава позволить ей самой ехать с сыном до города Бузулука. В городе же мальчика отняли от матери и она больше уже не видала его. На все прошения, которые подавали эти крестьяне, они не получили ответа и не знают, где их дети.
    Ведь это ужасно. Ведь такие дела делались только во времена инквизиции. Нигде и в Турции невозможно ничего подобного, и никто в Европе не поверит тому, чтобы это могло делаться в христианской стране в 1897 году. А между тем всё это совершенная правда, и один из тех отцов, у которого теперь отняли детей, теперь в Петербурге, привёз это письмо и может засвидетель-ствовать истину его.
     Всё это ужасно; но ужаснее всего то, что это не единичный случай, а только один из тысячи совершаемых таких дел в России, я мог бы представить самые убедительные, если бы бумаги, собранные Чертковым для передачи вам в форме записки о гонениях за веру, не были бы нынешней зимой отобраны у него полицией.
     Впрочем, для того, чтобы убедиться в том, правда ли это, правда ли то, что тысячи и тысячи русских людей не только разоряются, изгоняются из родины и ссылаются в дальние страны, и разлучаются с детьми и томятся в острогах, монастырях и домах умалишённых, но часто прямо самым страшным образом истязуются грубым сельским начальством, считающим всё для себя позволительным по отношению к врагам православия. Вам стоит только послать беспристрастного, правдивого человека на место изгнания гонимых за веру — в Сибирь, на Кавказ, в Олонецкий край и по местам заключения, и из донесения этого человека вы бы сами увидали те страшные дела, которые совершаются вашим именем.
   Говорят, что это делается для поддержания православия, но величайший враг православия не мог бы придумать более верного средства для отвращения от него людей, как эти ссылки, тюрьмы, разлуки детей с родителями.
    Я знаю, что есть люди, которые имеют смелость утверждать, что в России существует веротерпимость и даже б;льшая, чем в других странах, что эти ссылки, разорения, тюрьмы, разлуки детей с родителями суть только меры противодействия совращению, а не гонения. Но ведь это самая явная и наглая ложь. В России не только нет веротерпимости, но существует самое ужасное грубое преследование за веру, подобного которому нет ни в какой стране не только христианской, но даже магометанской.
     Государь, люди, которые стараются удержать вас на ложном пути преследования за веру, люди старые, которые не могут изменить своих раз уко-

____
317

ренившихся взглядов, не могут освободиться от наложенных на самих себя цепей прежних ошибок, упорствуя в которых они думают оправдать себя. Но эти люди кончают жить, и место их в памяти людей уже твёрдо определено их делами, — но у вас вся жизнь впереди, вам предстоит ещё занять соответственное вашим делам место в памяти людей, вы ничем не связаны, вы не только признаёте необходимость веротерпимости, но во всех делах воодушевлены самыми добрыми чувствами.
     Сделайте же усилие, государь, и отстраните от себя, хоть на время, тех, не скажу злых, но заблудших людей, которые вводят вас в обман о необходимости преследований людей за веру, и сами своим добрым сердцем и прямым умом решите, как надо исповедовать ту веру, которую считаешь истинной, и как надо относиться к людям, которые исповедуют иную веру.
     Государь, ради Бога, сделайте это усилие, и не откладывая и не передавая это комиссиям и комитетам, сами, не подчиняясь советам других людей, а руководя ими, настойте на том, чтобы действительно были прекращены гонения за веру, т. е. чтобы отпущены были изгнанные, освобождены заключённые, возвращены дети родителям и, главное, отменены те запутанные, и произвольно толкуемые законы и административные правила, на основании которых делают эти беззакония.
     Воспользуйтесь случаем сделать то доброе дело, которое вы одни можете сделать и которое, очевидно, предназначено вам.
     Случаи не всегда представляются и не возвращаются, когда пропущена возможность воспользоваться ими. Сделав это дело, вы не только сделаете одно из тех добрых дел, которые предоставлено делать только государям, и займёте высокое место в истории и памяти народа, но что важнее всего — вы получите внутреннее удовлетворение сознания исполненной воли Бога и предназначенного вам Богом дела.
     Простите, если чем-нибудь неприятно подействовал на вас в этом письме. Повторяю, что побудило меня писать только желание добра, страдающим людям и ещё более сильное желание добра вам, именем которого налагаются на невинных людей эти страдания.
Л. Т.»

     11 мая 1897 г. Ясная Поляна.

     В письме к Черткову Л. Н-ч говорит, что он написал несколько писем к различным сановникам, прося кого-нибудь из них передать это письмо. В нижеприводимом письме к одному из сановников Л. Н-ч высказывает своё отношение к этому письму, и потому мы приводим его здесь целиком:
    «Дорогой и уважаемый Александр Васильевич, насколько я узнал и понял вас, я уверен, что вы не посетуете на меня за то, что я обращаюсь к вам с просьбой передать государю прилагаемое письмо, описывающее возмутительные дела, которые делаются над сектантами. Письмо это передаст вам один из пострадавших: он может передать подробности дела тем, кому это понадобится. Я знаю, что мне менее, чем всякому другому, подобает хлопотать о сектантах, так как я сам считаюсь вредным сектантом, но что же мне делать, когда люди приезжают ко мне и просят помощи?
     Письмо не запечатано для того, чтобы вы могли его прочесть. Я много думал над этим письмом и всё, что написал, написал от сердца и правдиво. Официальных фраз и придворных формальностей я писать не могу.

____
317

     Зато, если отсутствуют формальности, присутствует правдивость. Всё, что я написал, я думаю и чувствую. Надеюсь, что государь ради этого простит отступление от формы. Писал я с искренним уважением и любовью к нему как к человеку.
     Если вам почему-либо неприятно, неудобно или просто нельзя самому передать это письмо, то перешлите его, пожалуйста, Александре Андреевне Толстой с прилагаемым к ней письмом. Если же её нет, или ей нельзя, то опустите письмо в ящик. Пускай оно пойдёт обычным порядком, при котором, кажется, самые письма не доходят до государя.
     Хотел написать: простите, что утруждаю вас, но думаю, что это извинение было бы неприятно вам. Я уверен, что вы будете рады помочь этому делу.
     Дружески жму вам руку.
     Искренно уважающий и любящий вас Лев Толстой».

     10 мая. Ясная Поляна. Тула. 1897.

     Из письма к Черткову видно, что лицо это исполнило поручение Л. Н-ча и передало письмо государю. Видимых, непосредственных последствий это письмо не имело. Но кто знает, какие семена оно забросило в душу молодого монарха и какие плоды дало дерево, выросшее из этих семян?
     Дети продолжали быть в разлуке с родителями. Осенью, в сентябре, снова явились молокане ко Л. Н-чу, умоляя похлопотать о возвращении им детей.
     Л. Н-ч мог только повторить те хлопоты, которые он предпринимал весной. Мы видим это из его письма к Черткову, которому он между прочим писал:
     «По делу молокан я решил направить их опять в Петербург с письмом к государю, опять через Олсуфьева, Heath'a и писал Лизавете Ивановне. Но государя нет и Лиз. Ив., верно, нет, потому что не получил ответа на телеграмму. Они уехали 4 дня тому назад. Ничего не знаю, что будет. А жалко. Случай высказаться был хороший. Копию с письма пришлю, если Бог велит».
     В архиве покойной дочери Л. Н-ча, в замужестве княгини Оболенской, сохранилось несколько вариантов этого второго письма Л. Н-ча к государю, не отправленного ему, об отнятых у молокан детях. Мы выбрали наиболее полный вариант. Вот он:

     «Ваше Императорское Величество. Простите меня, если письмо моё будет неприятно вам, но я вынужден писать вам и по тому же делу, по которому уже писал в мае. С тех пор прошло четыре месяца, и на все ходатайства родителей, у которых были отобраны дети, так же как и на моё письмо к Вашему Величеству, не последовало никакого ответа, ни распоряжения, отменяющего отнятие детей у родителей. И вот один из этих родителей, по поручению других своих сотоварищей, вновь приехал ко мне, слёзно умоляя помочь его горю.
     Недавно редактор самой консервативной и православ-ной газеты «Гражданин» с осуждением и возмущением писал о разбиравшихся на миссионерском съезде мерах против сектантов, когда в числе этих мер было предложено отнятие детей у родителей. Редактор укорял членов съезда в том, что они в противность воле и указаниям государя могли предложить и рассматривать такую жестокую и нехристианскую меру. Из этой статьи «Гражданина», казалось бы, должно заключить, что хотя и могут употребляться меры против сектантов, такая ужасная и бесчеловечная мера как отнятие

____
319

малых детей у родителей не только не может быть одобрена русским правительством, но даже и немыслима. А между тем, как я писал это Вашему Величеству, ещё в апреле месяце малолетние дети были увезены от родителей молокан, помещены в монастырях, а отцы этих детей тщетно ходят по всем ведомствам, отыскивая средства возвращения детей, или хоть какого-нибудь объяснения, почему именно у них похищены их дети, и теперь опять приехали ко мне, прося помочь их горю. Что дети отняты у родителей, нет никакого сомнения, и в том, что дети отняты совершенно произвольно и незаконно, так как десятки и сотни детей, не отнятых у других молокан, находятся в тех же условиях. (Есть крещёные дети, которые не отняты, в числе же отнятых есть и некрещёные). Нет сомнения также и в том, что такая мера, как отнятие детей у сектантов, считается в правительственных кругах мерой жестокой, бесчеловечной и не согласной с вашим взглядом на дело, как это выразила редакция «Гражданина» в статье по поводу миссионерского съезда; в конце же печатается, что такие меры в наше время и в нашем государстве — немыслимы. Что факт отнятия детей у молокан известен Вашему Величеству — несомненно, а между тем дело продолжается. Что же это значит? Объяснение этому есть только одно: то, что Ваше Величество жестоко обмануто, что от Вас скрывается то, что делается вашим именем. И потому вновь умоляю Ваше Величество сделать усилие, чтобы разрушить тот обман, которым вы окружены, и самому исследовать это возмутительное дело, служащее поразительным образцом тех позорящих русское правительство деяний, которые совершаются для мнимого поддержания православия. Для исследования же этого дела есть самый простой и лёгкий способ. Один из родителей отнятых детей теперь в Петербурге. Он всё подробно и обстоятельно расскажет; чиновники же, руководившие отнятием детей и производившие его, подтвердят его показание.
     Ещё раз прошу Ваше Величество простить меня, если письмо моё будет вам неприятно, и верить мне, что я не мог поступить иначе и что главная причина, заставившая меня обратиться к вам, заключается в уважении к личности Вашего Величества и в искреннем желании вам добра.
     С совершенным уважением и преданностью, имею честь быть Вашего Величества покорный слуга
     Лев Толстой».
     19 сентября 1897 года.

     Потерпев неудачу в этом направлении, Л. Н-ч решил испытать ещё одно средство. В это время старшая дочь Л. Н-ча, Татьяна Львовна, не бывшая ещё тогда замужем, гостила в Петербурге у своих друзей. Л. Н-ч решил воспользоваться пребыванием её в Петербурге, чтобы предпринять новые хлопоты.
      Татьяна Львовна, конечно, с радостью взялась за исполнение поручения отца и привела это дело к быстрому и благополучному концу. Заимствуем описание её хлопот по этому делу из её дневника; описание представляет весьма характерную картину нравов тогдашней, уже пережитой нами эпохи.
     В своём дневнике, в октябре 1897 года, Татьяна Львовна записала между прочим следующее:
     «Прожила я в Петербурге неделю и собиралась уехать домой, как получила от пап; телеграмму следующего содержания: «В Петербург едут молокане, останься, помоги им». Мне было немного неловко злоупотреблять гостепри-имством моих хозяев, но помощь моя была важнее моего scrupul'a [щепетильности; восх. к лат. scrupulosus ‘каменис-тый’, ‘крайне тщательный, до мелочей точный’] и я оста-

____
320

лась. День до приезда молокан я хотела употребить для нахождения путей для оказания им помощи и стала соображать, куда мне направиться. Я знала, что государь получил письмо пап;, в котором он подробно писал об отнятии детей у трёх молокан, знала, что Кони сделал, что мог, для них в сенате, что Ухтомский в своей газете напечатал письмо пап; об этом деле и знала, что никто на это не откликнулся ниоткуда; стало быть, надо было искать иных путей.
    Так как дело, очевидно, зависело от Победоносцева, то я решила пойти прямо к нему. Я решила телефонировать и спросить, когда могу застать Победоносцева. Он назначил мне свидание между 11 и 12 часами на следующее утро; на другой день я встала, оделась и собралась уже уходить, не дождавшись молокан, как получила письмо от пап;, принесённое ими. Папа писал, чтобы я хлопотала через Менендорфа, Кони и Ухтомского, прислал письмо двум последним и этим сбил меня с толку. Когда я была у Олсуфьевых, то был разговор о том, что если надо предать это дело гласности, то можно употребить Ухтомского, но сомнительно, поможет ли гласность в данном деле, а скорее не повредит ли. Тогда я решила действовать независимо от письма пап; и только занести письмо к Кони, сказавши ему, что я решила предпринять. Кони сказал мне, что если бы я спросила его совета, что делать, то этот совет он не дал бы мне, но посещение моё повредить делу не может. Он показал мне закон, по которому всякие родители, крещёные в православную веру и воспитывающие своих детей в другой вере, заключаются в тюрьму, причём дети у них отбираются. Потом он дал мне совет, через кого действовать, если я захочу подать прошение на высочайшее имя, и отпустил, не надеясь на успех. От него я поехала прямо в дом церковного ведомства на Литейной. Войдя в переднюю, я сказала швейцару доложить Константину Петровичу, что гр. Толстая хочет видеть его. Швейцар спросил: Татьяна Львовна? Я сказала: да. Пожалуйте, они вас ждут. Я прошла в кабинет, в который тотчас же вошёл и Победоносцев. Он выше, чем я ожидала, бодрый и поворотливый. Он протянул мне руку, пододвинул стул и спросил, чем может служить мне. Я поблагодарила его за то, что он принял меня и сказала, что отец ко мне послал молокан с поручением помочь им. Я ему рассказала их дело и откуда они. «Ах да, да, я знаю, — оказал Победоносцев, — это самарский архиерей переусердствовал. Я сейчас напишу губернатору об этом… знаю, знаю… Вы только скажите мне их имена, и я сейчас напишу». И он вскочил и пошёл торопливым шагом к письменному столу. Я была так ошеломлена быстротою, с которою он согласился исполнить мою просьбу, что я совсем растерялась, тем более, что у меня было с собой черновое прошение молокан, но имён их на нём не было. Я ему это сказала, прибавив, что я никак не ожидала такого быстрого результата своей просьбы, а надеялась только на то, что он посоветует мне, что можно предпринять. Тут я ему сказала, что крестьяне хотят подавать прошение на высочайшее имя, прочла ему его и спросила, советует ли он всё-таки его подавать. Прослушав прошение, Победоносцев сказал, что незачем его подавать, что об этом деле довольно говорили и писали и что во всяком случае дело это придёт к нему и решение его будет зависеть от него. Потом он сказал, что слышал, что детям в монастыре так хорошо, что они и домой не хотят идти. Я сказала, что это может быть, но что для родителей большое горе лишение своих детей. «Да, да, я понимаю, это всё архиерей самарский усердствовал: у 16 родителей отняты дети. У нас и закона такого нет». А я только что видела этот закон у Кони и не удержалась, чтобы не сказать:

____
321

«Виновата, этот закон, кажется, существует, но, к счастью, не бывал применён». — «Да, да, так вы пришлите мне имена этих молокан, и я напишу в Самару». Я подумала, не надо ли ещё что-нибудь спросить и так как ничего не пришло больше в голову, я встала и простилась. Победоносцев проводил меня до лестницы, спросил, надолго ли я в Петербурге, и наверху лестницы он простился со мной. Вдруг, когда я уже сошла вниз и стала одевать шубу, он опять вышел и окликнул меня: «Вас зовут Татьяной? По отчеству Львовной? Так вы дочь Льва Толстого? Так вы знаменитая Татьяна?» Я расхохоталась и сказала, что я до сих пор этого не знала. «Ну, до свиданья». Я ушла и всю дорогу домой хохотала и придумывала, зачем он притворился, что не знает, с кем говорил. Когда швейцар назвал меня по имени, я сказала, что отец прислал молокан и он сам сказал, что о них столько было говорено и писано. Кони, который на другой день утром пришёл ко мне, объяснил это тем, что если бы Победоносцев признал меня за дочь Толстого, то ему было бы неловко не сказать мне о нём ничего и тогда ему пришлось бы сказать о том, что он знает о письме пап; к царю и о том, что это дело давно в сенате и пришлось бы дать объяснение, почему до сих ни от кого нет ответа. А так разговором с незнакомой барышней ему было удобнее сразу покончить это дело. Может быть, он даже был рад тому, что я обратилась прямо к нему и дала ему возможность сразу прекратить дело. Придя домой, я выписала молокан и послала с ними письмо к Победоносцеву, в котором прошу его ответить мне, у кого и когда молокане могут получить ответ и кто даст им полномочия взять детей обратно. Он принял молокан, говорил с ними мягко, калякал, как выразился один из них, и прислал мне следующее письмо: «Милостивая государыня Татьяна Львовна. Я советовал бы молоканам не проживаться здесь в ожидании, а ехать обратно и справиться о деле разве в Самаре, у губернатора, которому написал о них сегодня же и думаю, что, по всей вероятности, детей возвратят им. Покорный слуга К. Победоносцев».
     Дети были действительно возвращены.
     Только полная, лично нам известная достоверность этих документов не позволяет нам сомневаться в возможности совершения подобных дел в России в конце XIX столетия. А скольким подобным не посчастливилось выплыть наружу!

     Мы забежали немного вперёд, чтобы закончить рассказ о молоканских детях и об участии в этом деле Л. Н-ча; а теперь снова возвращаемся к началу лета, чтобы передать несколько фактов из жизни Л. Н-ча в это время.
     В июне совершилось важное событие в семенной жизни Л. Н-ча: вторая дочь Л. Н-ча Марья Львовна вышла замуж за своего родственника, князя Николая Леонидовича Оболенского. Они дружно прожили свою недолгую семейную жизнь, до смерти Марьи Львовны в конце 1906 года, и в этом отношении можно назвать этот брак счастливым, но болезненное состояние Марьи Львовны мешало им устроить свою жизнь так, как она хотела бы. Она лишена была счастья иметь детей, часть времени ей пришлось жить за границей по разным санаториям, и пер-вая серьёзная болезнь на 10-м году замужества унесла её.
     Л. Н-ч старался, насколько мог, своей лаской украсить её жизнь, но всё-таки по тону его писем можно заключить, что это замужество было для него тяжело. Он терял лучшего друга и помощника в своих духовных и материальных делах, но, считая это чувство потери эгоистическим, всегда скрывал его,

____
322

чтобы не дать почувствовать отошедшему от него другу, которому пришло время свить своё гнездо.
     В июле этого года Л. Н-ча посетил снова скульптор И. Я. Гинзбург, слепивший с него новую статуэтку. Мы пользуемся его рассказом как свидетельством о жизни Л. Н-ча в эту эпоху. Вот что он передаёт в своих воспоминаниях:
     «Вторую статуэтку (стоящую с палкой в одной и записной книжкой в другой руке) я вылепил в 1897 году. Я тогда был один в Ясной Поляне. Л. Н-ч был очень занят, и мне совестно было просить его позировать, но Татьяна Львовна (дочь Л. Н-ча), очень любившая искусство (она сама очень талантливо писала красками), просила за меня отца. Сперва я вылепил по карточкам, которые нарочно для меня сняла С. А. с разных сторон, статуэтку, и когда я её показал Л. Н-чу, то он стал мне позировать. Работали мы в мастерской Татьяны Львовны, которая находилась во флигеле, возле конюшен. Часто Татьяна Львовна читала вслух те вещи, которые нужны были Л. Н-чу (он писал тогда «Что такое искусство»). Кроме Татьяны Львовны почти никто не бывал в мастерской, и работать было очень удобно; только один раз нам помешали, и это был особенно характерный случай.
     Как-то раз во время работы пришёл слуга и доложил Л. Н-чу, что какие-то барышни пришли из Тулы и хотят его видеть.
     — Для чего? — спрашивает Л. Н-ч.
     — Так, посмотреть, — отвечает слуга, вероятно уже не в первый раз докладывающий о подобных случаях. — Нарочно из Тулы пришли, народные учительницы. — прибавляет меланхолически слуга.
     — Ох, как это скучно, — сказал с грустью Л. Н-ч, — делать нечего, попроси их. Вот вы увидите любопытных; это ужасно, как они меня беспокоят! Им ничего не надо, кроме того, чтобы на меня посмотреть, — обратился ко мне Л. Н-ч.
     И какую-то неловкость почувствовал я за него.
     Вошли четыре молодые барышни и остановились у дверей.
     — Здравствуйте, — сказал Л. Н-ч. — Откуда вы?
     — Из Тулы, — ответили они тихо и смущенно.
     — А что вам угодно, может быть, хотите меня спросить кое-что?
     Девицы молчат.
     — А вы читали мои вещи? — спрашивает Л. Н-ч.
     — Некоторые читали, — отвечает вполголоса одна девица.
     — А вот мои рассказы?
     Он назвал некоторые.
     — Нет, — ответили они, точно в испуге.
     — Так вот я вам некоторые рассказы дам…
     Девицы всё ещё стоят, не шевелясь и глазами уставив-шись на Л. Н-ча. Мне неловко стало и за Л. Н-ча, и за себя, и за этих растерявшихся гостей, и я, вместо того чтобы продолжать работать, стал возиться со своими инструментами, делая вид, что приготовляюсь к работе. Долго мы были все в таком состоянии, я даже боялся посмотреть на Л. Н-ча. Наконец, Л. Н-ч сказал:
    — Вот мой слуга вам даст несколько книжек моих, пойдите и скажите ему, чтобы он выбрал то, что вам понравится, а пока прощайте.
     Девицы молча ушли.
     — Вот видите, какие любопытные; такие часто бывают у меня, — сказал Л. Н-ч, свободно вздохнув.
     Впоследствии Л. Н-ч рассказал мне случай, который до того курьёзен и характерен, что считаю не лишним передать его. Со свойственной Л. Н-чу простотой и образностью он рассказал следующее:
____
323

     — Раз я получаю длинную телеграмму от какого-то неизвестного из Москвы; он называет моих друзей, которые его знают, и просит позволения ему приехать, чтобы меня повидать, так как все достопримечательности он уже видел. Я был очень занят и ответил, что не могу принять. Через несколько месяцев мы переехали в Хамовники. Я вдруг вижу из окна, как подъезжает парадная тройка и выскакивает щегольски одетый господин. Докладывает он о себе, и я вспоминаю, что это тот же господин, который летом прислал мне телеграмму; мне совестно стало, что я тогда его не принял, и я велю просить его взойти. Передо мною предстал франт во фраке и белом галстуке; он расшаркался и сказал, что объездил весь мир и, видев всё замечательное, хочет повидать меня.
     — А кто вы такой? — спрашиваю я.
     — Представитель фирмы «Одоль». Моя главная специальность — это реклама. Дело огромное: для одной России я трачу 2.000 рублей в год на рекламу.
     — А что вам нужно от меня? — спросил я.
     — Только вас повидать, а то стыдно, что я весь свет видел, а Толстого не видал.
     Я сказал, что мне крайне некогда и что я должен работать. На прощанье он вдруг предлагает мне два флакона «Одоля» в двух роскошных футлярах.
     — Это прошу принять в подарок вам и вашей жене.
     — Зачем мне это, — сказал я, — ведь у меня зубов нет и чистить нечего, — и отдал ему обратно этот подарок. Потом оказалось, что он всё-таки оставил их в передней.
     Прошла зима; мы опять в Ясной, и слышу раз бубенчики, вижу богатую тройку. Я совсем забыл о нём, но выйдя после работы в сад, я вижу: опять этот франт сидит в саду и разговаривает с Соней. Меня это так удивило, что я прямо подошёл к нему и спросил, что ему нужно. Опять он начал говорить мне комплименты, и на этот раз как старый знакомый. Меня это так возмутило, что я сказал ему:
     — Знаете, напрасно вы к нам приезжаете, вы меня беспокоите.
     Он раскланялся любезно и уехал.
     — Да, — сказала Софья Андреевна, которая присут-ствовала при рассказе, — Лёвушка был слишком резок. Меня так удивила твоя резкость. Никогда ты не бываешь таким, — обратилась она к нему.
     Статуэтка очень понравилась С. А., и она заказала себе один экземпляр из бронзы».

     Рядом с этими внешними отношениями к посещавшим его людям во Л. Н-че шла другая, для него более важная внутренняя работа. Следствием этой внутренней работы было всё более и более ясное осознание им несоответствия окружающей его обстановки жизни с исповедуемыми им религиозно-нравственными основами. Придя к заключению о невозможности изменить эту обстановку, он решил покинуть её. Это решение, которое не раз возникало во Л. Н-че, с тех пор как изменился его взгляд на мир, решение, которое ему удалось осуществить только перед смертью, в описываемую нами эпоху настолько созрело, что он написал своей жене, Софье Андреевне, письмо, в котором он ясно и спокойно объясняет причины решённого им ухода. Уход этот тогда не осуществился, и письмо не было передано по назначению: Софья Андреевна, согласно желанию Л. Н-ча, получила его уже после смерти своего мужа. Тем не менее документ этот, раскрывающий нам состояние души

____
324

Л. Н-ча в это время, чрезвычайно важен и объясняет нам многое, поэтому мы и приводим его здесь полностью:

     «Дорогая Соня!
     Уже давно меня мучает несоответствие моей жизни с моими верованиями. Заставить вас изменить вашу жизнь, ваши привычки, к которым я же приучил вас, я не мог; уйти от вас до сих пор я тоже не мог, думая, что я лишу детей, пока они были малы, хоть того малого влияния, которое я мог иметь на них, и огорчу вас; продолжать же жить так, как я жил 16 лет, то борясь и раздражая вас, то сам подпадая под те соблазны, к которым я привык и которыми я окружён, я тоже не могу больше, и я решил теперь сделать то, что я давно хотел сделать, — уйти: во-первых, потому, что мне с моими увеличивающимися годами всё тяжелее и тяжелее становится эта жизнь и всё больше и больше хочется уединения, и, во-вторых, потому, что дети выросли, влияние моё в доме уже не нужно и у всех вас есть более живые для вас интересы, которые сделают вам мало заметным моё отсутствие. Главное же то, что как индусы под 60 лет уходят в леса, как всякому старому религиозному человеку хочется последние годы своей жизни посвятить Богу, а не шуткам, каламбурам, сплетням, теннису, так и мне, вступая в свой 70-й год, всеми силами души хочется этого спокойствия, уединения и хоть не полного согласия, но не кричащего разногласия своей жизни со своими верованиями, со своей совестью. Если бы я открыто сделал это, были бы просьбы, осуждения, споры, жалобы, и я бы ослабел, может быть, и не исполнил бы своего решения, а оно должно быть исполнено. И потому, пожалуйста, простите меня, если мой поступок сделает вам больно, в душе своей, главное, ты, Соня, отпусти меня добровольно и не ищи и не сетуй на меня, не осуждай меня.
     То, что я ушёл от тебя, не доказывает того, чтобы я был недоволен тобой. Я знаю, что ты не могла, буквально не могла и не можешь видеть и чувствовать, как я, и потому не могла и не можешь изменить своей жизни и приносить жертвы ради того, чего не сознаёшь. И потому я не осуждаю тебя, а напротив, с любовью и благодарностью вспоминаю длинные 35 лет нашей жизни, в особенности первую половину этого времени, когда ты, со свойственным твоей натуре материнским самоотверже-нием, так энергически и твёрдо несла то, к чему считала себя призванной. Ты дала мне и миру то, что могла дать: дала много материнской любви и самоотвержения, и нельзя не ценить тебя за это. Но в последнем периоде нашей жизни — последние 15 лет — мы разошлись. Я не могу думать, что я виноват, потому что знаю, что изменился я не для себя, не для людей, а потому, что не мог иначе. Не могу и тебя обвинять, что ты не пошла за мной, а благодарю тебя и с любовью вспоминаю и буду вспоминать за то, что ты дала мне.
     Прощай, дорогая Соня.
Любящий тебя Лев Толстой».
     8 июля 1897 года.

     На конверте была надпись: «Если не будет особого от меня об этом письме решения, то передать его после моей смерти С. А – не».
     Это поручение дано было кн. Ник. Леон. Оболенскому, мужу Марьи Львовны. Сначала это письмо хранилось под обивкой старого кресла, и это место было известно только Л. Н-чу и Ник. Леон-чу; потом, когда Л. Н-ч узнал,

____
325

что кресло должно было перебиваться, он отдал его на хранение Ник. Леон-чу, и тот отдал его С. А-не, когда Л. Н-ча не стало.

     Можно думать, что духоборческое дело было одной из главных причин, заставивших Л. Н-ча отложить свой уход, так как положение расселённых духоборов становилось всё тяжелее и тяжелее, и ко Л. Н-чу стали стекаться сведения, не оставлявшие сомнения о том, что помощь необходима немедленная. И оставшиеся не сосланными друзья Л. Н-ча занялись этой помощью под его руководством.
      А вокруг самого Л. Н-ча продолжалась всё та же кипучая жизнь. В августе он писал Черткову:
     «То, что вы хотите, чтобы я написал к изданию краткого Евангелия и к христианскому учению, я постараюсь написать поскорее и прислать вам, но сейчас так слаб, что ничего не могу делать, кроме работы над статьёй об искусстве, которую вот-вот кончаю. Я дал уже переписывать Тане на ремингтоне и последние дни читал вслух собравшимся у меня: Гинцбург (скульптор), Касаткин, Гольденвейзер (музыкант) и Соболев, химик, живущий у нас учитель для Миши; тут же Серёжа-сын, барышни Стаховичи. Я думаю дочесть нынче. И при чтении вижу, что, несмотря на все её недостатки, она имеет значение. Прямо сказать, моё отношение к этой статье такое: мне кажется ничтожным сравнительно её содержание, а между тем не могу от неё оторваться, и меня сильно занимают и нравятся мне мысли, которые я в ней выражаю.
     Слаб же я оттого ещё, что у нас пропасть посетителей, беспрестанно приезжающих: сейчас получили телеграмму из Москвы от Ломброзо, который хочет приехать. Всё это тратит время и силы и ни на что не нужно. Ужасно жажду тишины и спокойствия. Как бы я счастлив был, если бы мог кончить мои дни в уединении и, главное, в условиях, не противных и мучительных для совести. Но, видно, так надо. По крайней мере я не знаю выхода».
     В последних строках этого письма видел ясный намёк на то, что решение его об уходе созрело в нём, и он собирался привести его в исполнение; препятствие к исполнению этого решения он принимал как повеление высшей воли и смиренно подчинялся ей.
     Вскоре после этого письма Л. Н-ч писал мне в Бауск:
     «Милый и дорогой друг П. Беспрестанно думаю о вас и находит страх, что то стеснение — мысль о том, что вас не выпустят из того места, где вы живёте, — удручает вас и что вы больно чувствуете свою несвободу. Напишите, правда ли это. Мне это показалось по вашему последнему письму. Если это есть, то боритесь. Это несправедливо, мы все стеснены и несвободны не в том, так в другом смысле. В вашем же случае дело не в стеснении свободы, а в том, чтобы не иметь зла на тех, кто кажутся виною этого стеснения.
     О духоборах статью Б. ни одна газета не хотела печатать и потом напечатали «Бирж. вед.», но предпослав статью Ясинского, которая клевещет на них. Я думаю, что это хуже, чем ничего.
     Постараемся не забывать и чувствовать их страдания и потому стараться помочь им. Чем, я ещё не знаю, но надеюсь, что жизнь укажет.
     Я получаю, почти каждый день радостные вести: то это посещение крестьян, ищущих истины, то письмо Crosby с письмом японца, молодого, который прожив в New York'e и прочтя там Евангелие, пришёл к убеждению, что

____
326

истина в христианском учении, что надо и можно исполнять его, и поехал в Японию с намерением устроить там колонию, в которой жить по учению Христа. Нынче получил письмо Шкарвана из Голландии о Вандервеере и Домела, с описанием того движения, которое там совершается.
     Дома у нас напряжённо: у Маши тиф. Она лежит четвёртый день, температура 40, но говорят — форма лёгкая. Посетители одолевают. Нынче приехал Ломброзо 1 с московского съезда врачей, неприличного съезда. Это ограниченный и малоинтересный болезненный старичок. Статью свою об искусстве кончил и хочу взяться за ту работу, что вам говорил; и нужно, и хочется страстно».
___________
       1 Ломброзо, итальянский учёный, основатель новой школы криминологии.
    
     Этот малоинтересный старичок, знаменитый Ломброзо, оставил нам небезынтересный рассказ о том, как он посетил Л. Н-ча в Ясной Поляне. Вот какой эпизод пред-шествовал поездке Ломброзо в Ясную Поляну из Москвы:
     «По поводу моего желания посетить Толстого, — говорит Ломброзо, — произошёл следующий случай.
     Едва я успел послать телеграмму из Кремля знамени-тому писателю о моём желании навестить ею, как генерал-полицеймейстер Кутузов дал мне понять, что этот визит будет очень неприятен правительству. Я возразил, что меня влечёт единственно литературный интерес. Но — напрасные слова: генерал в ответ мне принялся энергически кружить рукою в воздухе и, наконец, сказал:
     — Да разве вы не знаете, что у него там, в голове, не совсем в порядке?
     Я поспешил обратить в свою пользу это замечание:
     — Но потому-то именно мне и хочется повидаться с ним: ведь я психиатр.
     Лицо генерала мгновенно просветлело:
     — Это другое дело, — сказал он, — если так, то вы хорошо делаете».
     Отношения их и разговоры были дружелюбные, но Ломброзо с первых же слов заметил, что убедить Л. Н-ча в своих теориях он не может и, к счастью своему, перестал убеждать. Л. Н-ч принимал его как доброго гостя-товарища, водил его с собой купаться, причём предложил Ломброзо плавать вперегонки. Ломброзо отстал и чуть не захлебнулся, так что Л. Н-чу пришлось подержать его в воде и довести до купальни.
     «Перед отъездом, — заключает свой рассказ Ломброзо, — я не преминул спросить его мнения о франко-русском союзе; он сказал, что это самое большое несчастье, которое могло только случиться с русским народом, так как до сих пор опасение общественного мнения Европы, центр которого во Франции, несколько стесняло тиранства правительства, между тем как теперь этого опасения уже нет. И кажется, что факты и особенно печальный факт насилия над Финляндией оправдывают этот взгляд.
     По моём возвращении в Кремль бравый генерал спросил меня, как я нашёл Толстого.
     — Мне кажется, — ответил я, — что это сумасшедший, который гораздо умнее многих глупцов, обладающих властью. Но как же относится к нему полиция? — спросил я в свою очередь генерала.
    — Очень просто, — ответил он. — Мы рассматриваем его сочинения и на те из них, которые опасны для государ-ства, налагаем запрещение, а его самого оставляем в покое. Но если кто-нибудь из его друзей окажется опасным для государства, то мы такого отправляем в Сибирь.

____
327

     «Эта последняя фраза может до некоторой степени оправдать опасение, которые я испытывал за себя во время моего пребывания в России», — заканчивает Ломброзо свой рассказ.

     Наконец, в октябре Л. Н-ч кончил статью «Об искусстве» и решил печатать её в журнале «Вопросы философии и психологии», редактируемом его другом, профессором Н. Я. Гротом. Об этом шли переговоры через С. А-ну и жену Грота, которые были в это время в Петербурге, а Л. Н-ч в Ясной Поляне. В том же письме к С. А-не, в котором Л. Н-ч высказывает своё решение о печатании статьи «Об искусстве», он пишет о том, какое впечатление произвели на него две смерти: Генри Джорджа и Александра Дюма. Он выражает это так:
     «Серёжа вчера мне сказал, что Генри Джордж умер; как ни странно это сказать, смерть эта поразила меня, как смерть очень близкого друга. Такое впечатление произвела на меня смерть Алек. Дюма. Чувствуешь потерю настоя-щего товарища и друга. Нынче в «Петерб. вед.» пишут о его, Джорджа, смерти, и даже не упоминают о его главных и замечательных сочинениях. Он умер от нервного переутомления спичей. Вот чего надо бояться хуже велосипеда».
     Вскоре он услышал о новой смерти своего друга князя Серг. Сем. Урусова, бывшего его товарища ещё по службе в Севастополе, очень любившего его, хотя и часто обличавшего в неправославии. Мы уже упоминали об этой дружбе, рассказывая о посещении Л. Н-чем С. С. Урусова в его имении под Троицей.
     В ноябре Л. Н-ч уже берётся за новое литературно-художественное произведение, начатое им год тому назад, за кавказскую повесть «Хаджи-Мурат». Таким образом, предыдущая его статья «Об искусстве» уже отошла от его души в законченном виде. Постараемся здесь в кратких словах выразить то новое воззрение на искусство, которое было положено Л. Н-чем в основание его труда.
     В этом замечательном сочинении Л. Н-ч даёт обзор различных определений и понятий об искусстве и красоте древних и новых философов и, подвергнув их строгой критике, как не удовлетворяющих современному созна-нию человечества, он даёт своё объективное определение искусства:
     «Вызвать в себе раз испытанное чувство и, вызвав его в себе, посредством движений, линий, красок, звуков, образов, выраженных словами, передать это чувство так, чтобы другие испытали то же чувство — в этом состоит деятельность искусства. Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно, известными внешними знаками передаёт другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их».
     В этом определении, как на основной признак искус-ства, указывается на его заражаемость. Разбирая далее условия, при которых возможно возникновение этой заражаемости, Л. Н-ч приходит к убеждению, что главное условие есть искренность художника.
     Для лучшего пояснения своего определения Л. Н-ч даёт несколько резких примеров истинного и ложного искусства; мы берём здесь наиболее интересные; вот пример из области музыкального искусства:
     «На днях, — пишет Л. Н-ч, — я шёл домой с прогулки в подавленном состоянии духа. Подходя к дому, я услыхал громкое пение большого хоровода баб. Они привет-ствовали, величали вышедшую замуж и приехавшую мою дочь. В пении этом с криком и битьём в косу выражалось столь определённое

____
328

чувство радости, бодрости, энергии, что я сам и не заметил, как заразился этим чувством и бодрее пошёл к дому и подошёл к нему совсем бодрый и весёлый. В таком же возбужденном состоянии я нашёл и всех домашних, слушавших это пение. В этот же вечер заехавший к нам прекрасный музыкант, славящийся своим исполнением классических, в особенности бетховенских вещей, сыграл нам «opus 101 сонату Бетховена».
     Песня баб было настоящее искусство, передававшее определённое и сильное чувство, 101-я же соната Бетховена была только неудачная попытка искусства, не содержащая никакого определённого чувства и потому ничем не заражающая».
     Далее он даёт подобный же пример из области драмы.
    «Я, помню, видел представление «Гамлета» Росси; и самая трагедия, и актёр, игравший главную роль, считаются нашими критиками последним словом драматического искусства между тем я всё время испытывал и от самого содержания драмы, и от представления то особенное страдание, которое производят фальшивые подобия произведений искусства. И недавно я прочёл рассказ о театре у дикого народа вогулов. Одним из присутствовавших описывается такое представление: один большой вогул, другой маленький, оба одеты в оленьи шкуры, изображают — один самку оленя, другой — детёныша. Третий вогул изображает охотника с луком и на лыжах, четвёртый — голосом изображает птичку, предупреждающую оленя об опасности. Драма в том, что охотник бежит по следу оленей, матери с детёнышем. Олени убегают со сцены и снова прибегают. Такое представление происходит в маленькой юрте. Охотник всё ближе и ближе к преследуемым. Оленёнок измучен и жмётся к матери. Самка останавливается, чтобы передохнуть. Охотник догоняет и целится. В это время птичка пищит, извещая оленей об опасности. Олени убегают. Опять преследование, и опять охотник приближается, догоняет и пускает стрелу. Стрела попадает на детёныша. Детёныш не может бежать, жмется к матери, мать лижет ему рану. Охотник натягивает другую стрелу. Зрители, как описывает присутствующий, замирают, и в публике слышатся тяжёлые вздохи и даже плач. И я по одному описанию чувствовал, что это было истинное произведение искусства».
     Данное раньше определение внешнего признака истин-ного искусства и главного условия его возникновения ничего не говорит о самом содержании предмета истинного искусства.
     На это Л. Н-ч отвечает так. «Содержание искусства во все времена давала религия. И то безверие, которое разъедает современное цивилизованное человечество, и есть самая главная причина падения современного искусства. Человечество ещё не вступило сознательно на новую ступень христианского религиозного сознания и блуждает во мраке. А между тем христианское сознание требует новых основ, новых путей для всякой деятельности человека, так и для искусства.
     Христианское сознание дало другое, новое направление всем чувствам людей и потому совершенно изменило и содержание, и значение искусства. Христианский идеал изменил, перевернул всё так, что как сказано в Евангелии: «Что было велико перед людьми, стало мерзостью перед Богом». Идеалом стало не величие фараона и римского императора, не красота грека или богатство Финикии, а смирение, целомудрие, сострадание, любовь. Героем стал не богач, а нищий Лазарь; Мария Египетская не во время своей красоты, а во время своего покаяния; не приобретатели богатства, а раздавшие его; жи-

____
329

вущие не в палатах, а в катакомбах и хижинах, не властвующие над другими, но люди, признающие над собою власть одного Бога. И высшим произведением искусства — не храм победы со статуями победителей, а изображение души человеческой, претворённой любовью так, что мучимый и убиваемый человек жалеет своих мучителей».
     Этот новый христианский идеал и должен дать новое содержание искусству, возродить его. И Лев Николаевич так заканчивает свою статью:
     «Назначение искусства в наше время — в том, чтобы перевести из области рассудка в область чувства истину о том, что благо людей в их единении между собой, и установить на место царствующего теперь насилия то царство Божие, т. е. любви, которое представляется всем нам высшею целью жизни человечества.
     Может быть, в будущем наука откроет искусству ещё новые, высшие идеалы, и искусство будет осуществлять их; но в наше время назначение искусства ясно и определённо. Задача христианского искусства — осуществление братского единения людей».

     В конце ноября Л. Н-ч записывает в дневник такую мысль:
    «Мечешься, бьёшься, — всё оттого, что хочешь плыть по своему направлению. А рядом, не переставая и от всякого близко, течёт божественный, бесконечный поток любви всё в одном и том же вечном направлении. Когда измучаешься хорошенько в попытках делать что-то для себя, спасти, обеспечить себя, оставь все свои направления, бросься в этот поток, и он понесет тебя, и ты почувствуешь, что нет преград, что ты спокоен навеки и свободен и блажен».

     В декабре Л. Н-ча посетил его друг Душан Петрович Маковицкий. В дневнике своём Л. Н-ч записывает своё впечатление от беседы с ним:
     «Разговаривал с Душаном. Он сказал, что так как он невольно стал моим представителем в Венгрии, то как ему поступать? Я рад был случаю сказать ему и уяснить себе, что говорить о толстовстве, искать моего руководитель-ства, спрашивать моего решения вопросов — большая и грубая ошибка. Никакого толстовства и моего учения не было и нет, есть одно вечное, всеобщее, всемирное учение истины, для меня, для нас особенно ясно выраженное в Евангелиях. Учение это призывает человека к признанию своей сыновности Богу и потому своей свободы или рабства (как хотите назовите): свободы от влияния мира и рабства Богу, воле Его. И как только человек понял это учение, он свободно вступает в непосредственное общение с Богом и спрашивать ему уже нечего и не у кого.
     Это похоже на плавание человека по реке с огромным разливом. Пока человек не в серединном потоке, а в разливе, ему нужно самому плыть, грести, и тут он может руководиться направлением плавания других людей. Тут и я мог руководить людей, сам приплывая к потоку. Но как только мы вступили в поток, так нет и не может быть руководителя. Все мы несомы силою течения, все в одном направлении, и те, кто были назади, могут быть впереди. Если человек спрашивает, куда ему плыть, то это доказывает только то, что он ещё не вступил в поток, и то, что тот, у кого он спрашивает, плохой руководитель, если он не умел довести его до того потока, т. е. до того состояния, в котором уже нельзя, потому что бессмысленно спрашивать. Как спрашивать, куда плыть, когда поток с неотразимой силой влечёт меня по радостному для меня направлению?

____
330

     Люди, которые подчиняются одному руководителю, верят ему и слушают его, несомненно, бродят впотьмах вместе со своим руководителем».

     Наконец в декабре Л. Н-ч переехал в Москву.
     Несмотря на тяжесть для него городской жизни, Л. Н-ч чувствовал себя в это время бодрым и спасался от городской суеты своим обычным способом, исполняя при хамовническом доме некоторые работы дворника. Он возил на себе воду и поливал сад, чтобы устроить каток. Когда каток был готов, он с радостью катался на нём со своими детьми.












ГЛАВА 21.
Духоборы. Опять голод. Христианское учение

 

     В 1898 году Л. Н-чу пришлось поработать для помощи духоборам, положение которых становилось день ото дня нестерпимее. Так как и мне пришлось принять участие в этом деле, то я считаю нужным упомянуть о некоторых фактах моей жизни.
     В феврале этого года в моей личной жизни произошла большая перемена. Мне разрешили из ссылки уехать за границу, чем я не преминул воспользоваться.
     Переехав через границу, я остановился на несколько дней у своего друга, доктора Душана Петровича Маковицкого, в Венгрии, в небольшом городке, который по-славянски называется Жилина, по-немецки Silein, а по-венгерски Zolna. Там я получил от Л. Н-ча напутственное письмо. Он между прочим писал мне:
     «Я рад за вас, что вы уезжаете. Я сколько раз замечал на людях, подвергающихся насилию, то, что эти люди начинают приписывать значение организации этого насилия, признают его существование, признают его законы законами. И это ужасно. Я это видел на революционерах и мне казалось, или я скорее боялся, что замечу это у вас. Наша радость или, скорее, утешение в том, что если мы в экономических условиях более или менее часто очень далеки от требований нашей совести, нашего сознания (экономические условия так переплетены и так мы вплетены в них, что ужасно трудно, невозможно быть чистым в них. Это условия последние по осуществлению), то зато мы в политическом, государствен-ном отношении можем быть совсем чисты: можем не служить, не судиться, не защищаться, не разделять людей по национальностям и сословиям, не признавать никаких властей. А тут вдруг вас поймают и поставят в такие мучительные условия вас и ваших близких, что начинаешь считаться и требовать по отношению себя исполнения их законов. Третьего для получил американское издание Social Gospel. Это — орган людей, их около 100 человек, соединившихся в колонию в Georgio, чтобы осуществить жизнь христианскую и в экономическом смысле. Очень это трудно, но нельзя не сочувствовать таким попыткам. Адрес их: Ralрf Alberson Commo Nwealt Ga (т. е. — G;orgia). Hеrron, Loyu and Crosby — участники, если не руководи-тели их. Это вам даст понятие об их взглядах. Выпишете и посоветуйте друзьям выписать этот журнал, он стоит 50 центов в год. И первый № очень хорош. Это я вспомнил, говоря об осуществлении христианами экономических условий.

____
331

     «Вчера получил известие о том, что Синджон выслан из России. Он едет в Будапешт к Шмиту 1, так что вы увидите его. Вчера получил письмо от Шмита и очень рад был, вижу, что он с той же энергией, на границе насилия, проповедует упразднение насилия. Нельзя не сочувство-вать его деятельности и потому рад был узнать, что он продолжает бороться. Попрошу списать вам из письма Жиркевича об Егорове 2. Вот скромные борцы, невидимые людьми, но видимые Богом и потому самые могучие. Постараемся быть такими».

_______________
     1 Немецкий учёный анархических взглядов, близких ко Л. Н-чу.
     2 Сектант, отказавшийся от воинской повинности.

     Наконец, в марте Л. Н-ч уже активно выступает на защиту и помощь духоборам. Он пишет между прочим Черткову:
     «Дорогой друг, давно не писал вам, потому что слишком многое нужно написать. Главное и самое важное, это — духоборы. Они пишут мне вот уже третье письмо о том, что им разрешено переселиться за границу и просят помочь им. Пишут ещё частные лица: Шерстобитов, Потапов, Андросов и ещё какие-то; но у них должно быть совещание о том, что делать, и вот это решение на совещании важно, потому что из него узнаёшь, куда они желают, и решат, и какая в чём нужда.
     Но и не дожидаясь этого, я составляю и составил воззвание одно в английские и американские газеты, прося помощи всех истинных христиан, помощи и руководительством, указанием мест, способов передвиже-ния и деньгами. Это воззвание я пришлю вам, вероятно, завтра. Если вы найдёте нехорошим, — как всегда даю вам carte blanche исправлять его, — пошлите его с письмом, которое вы составите на приложенном бланке с моей подписью в редакцию одной из больших газет: если не Times, то Daily News или Daily Chron. Другое воззвание очень умеренное я завтра снесу в «Русск. вед.», и если они не напечатают, то пошлю в «Петерб. вед.». Кроме того, я написал письмо в Америку к редактору Social Gospel (вы, вероятно, знаете), копию которого вам посылаю и в конце которого упомянул о деле духоборов. Вот это одно самое важное, поглощающее всё моё внимание дело».
     Содержание воззвания, с которым Л. Н-ч обратился к русскому и заграничному обществу, было таково:
     «Население 12 тысяч человек, — говорит Л. Н-ч — христиан всемирного братства — так называют себя духоборы, живущие на Кавказе — находятся в настоящее время в ужасном положении».
    Л. Н-ч изображает далее это положение такими словами:
     «Не говоря о сечениях, карцерах и всякого рода истязаниях, которым подвергались отказавшиеся духоборы в дисциплинарных батальонах, от чего многие умирали, и об их ссылке в худшие места Сибири, не говоря о 200 запасных, в продолжение двух лет томившихся в тюрьмах и теперь разлученных с семьями и сосланных попарно в самые дикие места Кавказа, где они, не имея заработков, буквально мрут с голода, не говоря об этих наказаниях самих виновников в отказе от службы, семьи духоборов систематически разоряются и уничтожаются. Все они лишены права отлучаться от своих мест жительства и усиленно штрафуются и запираются в тюрьмы за неисполнение самых странных требований начальства: за называние себя не тем именем, которым им велено называть себя, за поездку на мельницу, за посещение матерью своего сына, за выход из деревни в лес для собирания дров, так что последние сред-

____
332

ства прежде богатых жителей быстро истощаются. Четыреста же семей, выселенных из своих жилищ и поселённых в татарских и грузинских деревнях, где они должны нанимать себе помещения и кормиться за деньги, не имея ни земли, ни заработков, находятся в таком тяжёлом положении, что в продолжение трёх лет их выселения четвёртая часть их, в особенности старики и дети, уже вымерла от нужды и болезней».
     Все ходатайства духоборов и друзей их о смягчении их участи оставались без результата. Но одно из прошений попало в руки императрицы-вдовы, приезжавшей на Кавказ к сыну, и этому прошению был дан ход и просьба духоборов была удовлетворена; им было разрешено выехать за границу с тем, чтобы назад уже не возвращаться. Но исполнить это было нелегко, препятствий было много — и административных, и других. Л. Н-ч так заключает своё обращение к обществу:
     «Людям позволяют выехать, но предварительно их разорили, так что им не на что выехать, и условия, в которых они находятся, таковы, что им нет возможности узнать мест, куда им выселиться, как и при каких условиях возможно это сделать и нельзя даже воспользоваться помощью извне, так как людей, которые хотят помочь им, тотчас же высылают, их же за всякую отлучку сажают в тюрьму.
     Так что если этим людям не будет подана помощь извне, они так и разорятся и вымрут все, несмотря на полученное ими разрешение выселиться.
     Я случайно знаю подробности гонений и страданий этих людей, нахожусь с ними в сношениях, и они просят меня помочь им, и потому считаю своим долгом обратиться ко всем добрым людям как русского, так и европейского общества, прося их помочь духоборам выйти из того мучительного положения, в котором они находятся. Я обратился в одной из русских газет к русскому обществу, ещё не знаю, будет или не будет моё заявление напеча-тано, и обращаюсь теперь ещё и ко всем добрым людям английского и американского народа, прося их помощи, во-первых, деньгами, которых нужно много для одной перевозки на дальнее расстояние 10.000 человек, и, во-вторых, прямым непосредственным руководством в трудностях предстоящего переселения людей, не знающих языков и никогда не выезжавших из России.
     Полагаю, что высшее русское правительство не будет препятствовать такой помощи и умерит излишнее усердие кавказского управления, не допускающего теперь никакого общения с духоборами.
     До тех пор предлагаю своё посредничество между людьми, желающими помочь духоборам и войти в сношение с ними, так как до сих пор мои сношения с ними не прерывались».
     С этого времени заботы Л. Н-ча о духоборах не прекращаются.

     В апреле Л. Н-ч писал Черткову:
     «Дорогой друг В. Г. После того, как я писал вам, случилось вот что: утром говорят мне, что приехали два человека с Кавказа. Это были духоборы Планидин Пав. Вас., ваш знакомый, и Чернов. Они приехали, разумеется, без паспортов, чтобы сообщить сведения и узнать, всё касающееся их дела. Переговорив с этими дорогими друзьями и узнав всё, я решил послать их в Петербург к Ухтомскому, от которого я всё не получал ответа. Они поехали, пробыли там день и вернулись, видели Ухтомского и Дитерихсов — дедушку и Иосифа Констант. Ухтомский, как я вижу, ничего не может сделать. Он даже не напе-

____
333

чатал моё письмо, а это бы очень нужно, и до сих пор ничего не отвечал мне определённого. Планы его мне тоже перестали нравиться. Он говорит уже не о Манчжурии, а о Китайском Туркестане около Кульджи. Главное то, что, как говорят Планидин и Чернов, выселиться туда, где русское правительство может опять захватить их, им нежелательно. Кроме того, они твёрдо держатся того, что написано в их прошении по инициативе Веригина, что они желают выселиться в Америку или в Англию. Главное же то, что я понял из беседы с ними, это то, что им нельзя уходить, оставив детей в Якутской и своих старичков в изгнании. И потом я думаю, что им надо ходатайствовать об освобождении. В этом смысле я написал прошение, которого копию посылаю. Они обдумают дома это прошение и тогда подадут его. Дальнейшие подробности обо всём передадут вам Шанкс и Йенкен, которые будут у вас, вероятно, скоро после этого письма. Так что до сих пор Кипр представляется самым удобным местом.     Страшно только за нездоровый и лихорадочный климат.
     Пожертвований собралось около 1500 рублей, но я ещё не приступал к собиранию. Хорошо то, что, по рассказам Планидина и Чернова, кроме 50 т. у расселённых и Карских, если они продадут всё, соберётся тысяч полтораста. Они трогательно поучительны. Планидин, видно, с любовью особенной вспоминает про вас всех в Лизиновке».
     Через несколько дней он пишет ещё, уже со случаем, а не по почте, сообщая новые факты, и при этом просит Черткова соблюдать большую осторожность, даже в Англии, мотивируя это так:
     «Осторожность эту надо соблюдать даже у вас. Здесь до такой степени дурно настроено правительство против духоборов, что третьего дня было напечатано пожертвова-ние Моода, Сергеенко и неизвестного в «Pусск. вед.» и в тот же день в редакцию пришла бумага от (увы) Трепова, требующая названия жертвователей и доставления денег в казначейство.
     «Русск. вед.» ответили, что деньги уже переданы мне и представили в этом расписку».
     Но администрация этим ответом не удовлетворилась. В архиве «Русск. вед.» сохранился такой след об этом требовании:
     «21–го апреля 1898 года министр внутренних дел объявил «Русским ведомостям» третье предостережение и приостановил газету на два месяца, как значилось в официальном сообщении об этом («Русск. вед.» No 112 от 25-го июня 1898 г.), «за сбор пожертвований в пользу духоборов, с распубликованном о сем в No 93 «Русских ведомостей» сего года и за уклонение от исполнения распоряжения московского генерал-губернатора». Напомним, что незадолго перед тем, 19 марта 1898 г.. Толстой написал известное «письмо к обществу» о материальной помощи духоборам, получившем разреше-ние выехать за границу. Но заметка, по поводу которой последовала административная кара, гласила буквально только следующее: «В контору «Русских ведомостей» поступило в распоряжение гр. Л. Н-ча Толстого для оказания помощи больным и нуждающимся духоборам: от иногороднего подписчика 300 рублей, от г. М. 400 р., от неизвестного 300 р.». Что же касается неисполненного распоряжения генерал-губернатора (или, точнее, требова-ния обер-полицмейстера, с которым только и имела об этом случае дела редакция), то оно действительно было не исполнено: требовали передачи в распоряжение админи-страции денег, пожертвованных в распоряжение Толстого, которому они, конечно, и были своевременно вручены» 1.

_________________
     1 Юбилейный сборник «Русских ведомостей», стр. 184.

____
334

     3-го февраля Л. Н-ч между прочим записывает в дневнике:
     «Если есть в тебе сила деятельности, то пусть она будет любовная; если нет сил и ты слаб, то слабость твоя пусть будет любовная».
     В то же время Л. Н-ча беспокоят его отношения к собственности и, вспоминая о том, как он распорядился ею, он отмечает в дневнике 19-го февраля:
     «Я дурно поступил, отдав именье детям. Им было бы лучше. Только надо было уметь, не нарушая любви, сделать это. А я не умел».
     Эта ли деятельность Л. Н-ча в пользу духоборов, возросшая ли известность Л. Н-ча, или просто зависть к светлому образу великого старца, так или иначе, но Л. Н-ч в это время, в начале апреля, чуть не подвергся преступному покушению со стороны хотя ещё и не носившей названия «чёрной сотни», но уже несомненно действовавшей кучки тёмных людей.
     Вот что пишет об этом Софья Андреевна своей сестре за несколько дней перед роковым днём:
     «О Л. Н-че: он здоров и бодр, но мы все с беспокойством ждём 3-го апреля; его грозят убить, мы получили анонимное письмо от одного из «вторых крестоносцев», как он себя назвал, и убить грозят за то, что Л. Н. «оскорбил Господа Иисуса Христа, и будто бы враг царя и отечества».
     Эти письма стали получаться ещё в декабре прошлого, 1897 года. В дневнике своём от 21-го декабря Лев Николаевич записывает: «Вчера получил анонимное письмо с угрозой убийства, если к 1898 году не исправлюсь, даётся срок только до 1898 года. И жутко, и хорошо».
     29-го декабря снова запись: «Получены угрожающие убийством письма. Жалко, что есть ненавидящие меня люди, но мало интересует и совсем не беспокоит».
     Слух об этих письмах дошёл и в Англию до Черткова. Его запрос об этом дал Л. Н-чу случай высказать такие мысли:
     «Письма с угрозами, разумеется, действуют неприятно только в том смысле, что есть иногда напрасно ненавидящие. А умирать постоянно готовишься, и это дело. Я недавно думал: и это рекомендую Гале, что когда здоров, то стараешься получше жить во вне, а когда нездоров, то учишься получше умирать. Впрочем, эти письма не имеют даже и этого достоинства: они так глупо написаны, что, очевидно, предназначены только для пугания».
     Но как бы ни относился к этому сам Л. Н-ч, близким и друзьям его было неспокойно. И 3-го апреля с раннего утра ко Л. Н-чу пришёл его преданный друг А. Н. Дунаев и объявил, что до поздней ночи он от него не отойдёт. Забыв все теории, он сжимал кулаки и обдумывал, как он разделается с дерзким покусителем. Но никто не пришёл, и день прошёл спокойно.

     Как горячо ни сочувствовал Л. Н-ч участи духоборов, ближайшее народное бедствие должно было отвлечь его силы ещё на другое дело. К весне 1898 года выяснилось, что в некоторых центральных и восточных губерниях голод усилился и нужна была немедленная помощь.
     В конце апреля Л. Н-ч поехал в Чернский уезд, Тульской губернии, наиболее пострадавший от неурожая, и поселился в имении своего сына Ильи, чтобы оттуда исследовать окружающую нужду и руководить помощью. Всегда искренний с самим собой, Л. Н-ч ищет, нет ли в его поездке личных мотивов, и записывает в своём дневнике такую мысль:
     «Стал соображать о столовых и покупке муки, о деньгах, и так нечисто, грустно стало на душе. Область денежная, т. е. всякого рода употребление

____
335

денег есть грех. Я взял деньги и взялся употреблять их только для того, чтобы иметь повод уехать из Москвы, и поступил дурно».
     Вот как описывает Илья Львович в своих воспоминаниях об отце его деятельность в это время:
    «На другой день после его приезда мы оседлали пару лошадей и поехали. Поехали, — как когда-то, лет 20 до этого, с ним же езжали в наездку с борзыми, — прямиком, полями.
     Мне было совершенно безразлично, куда ехать, так как я считал, что все окрестные деревни одинаково бедствуют, а отцу, по старой памяти, захотелось повидать Спасское-Лутовиново, которое было от меня в десяти верстах, и где он не был со времён Тургенева. Дорогой, помню, он рассказал мне про мать Ивана Сергеевича, которая славилась во всём околотке необыкновенно живым умом, энергией и сумасбродством. Не знаю, видал ли он её сам или передавал слышанные им предания.
     Проезжая по тургеневскому парку, он вскользь вспомнил, как исстари у него с Иваном Сергеевичем шёл спор; чей парк лучше — спасский или яснополянский? Я спросил его:
     — А теперь как ты думаешь?
     — Всё-таки яснополянский лучше, хотя хорош, очень хорош и этот.
     На селе мы побывали у сельского старосты и в двух или трёх избах. Голода не было.
     Крестьяне, наделённые полным наделом хорошей земли и обеспеченные заработком, почти не нуждались.
     Правда, некоторые дворы были послабее, но того острого положения, которое сразу кидается в глаза, — этого не было.
     Помнится мне даже, что отец меня слегка упрекнул за то, что я забил тревогу, когда не было для этого достаточного основания, и мне одно время стало перед ним как-то стыдно и неловко.
     Конечно, в разговорах с каждым из крестьян отец спрашивал их, помнят ли они Ивана Сергеевича, и жадно ловил о нём всякие воспоминания. Некоторые старики его помнили и отзывались о нём с большой любовью.
     Из Спасского мы поехали дальше.
     В двух верстах оттуда нам попалась по пути заброшен-ная в полях маленькая деревушка Погибелка.
     Заехали.
     Оказалось, что крестьяне живут на «нищенском» наделе, земля неудобная, где-то в стороне, и к весне народ дошёл до того, что у восьми дворов всего только одна корова и две лошади. Остальной скот весь продан. Большие и малые «побираются».
     Следующая деревня, Большая Губаревка, — то же самое. Дальше — ещё хуже.
     Решили, не откладывая, сейчас же открывать столовые.  Работа закипела.
     Самую трудную работу — распределение количества едоков из каждой крестьянской семьи — отец почти везде производил сам, поэтому целые дни, часто до глубокой ночи, разъезжал по деревням. Раздача провизии и заготовка лежали на обязанности моей жены. Явились и помощники. Через неделю у нас уже действовало около 12 столовых в Мценском уезде и столько же в Чернском.
     Так как кормить весь народ без различия нам было не по средствам, мы допускали в столовые преимущественно детей, стариков и больных, и я пом-

____
336

ню, как отец любил попадать в деревню во время обеда, и как он умилялся тем благоговейным, почти молитвенным отношением к еде, которое он подмечал у столующихся.
     К сожалению, дело не обошлось и без администра-тивных неприятностей.
     Началось с того, что двух барышень, приехавших из Москвы и заведовавших одной из больших столовых, просто прогнали под угрозой закрытия столовых. Затем явился ко мне становой с требованием дать ему разрешение начальника губернии на открытие столовых.
     Я стал убеждать его в том, что не может быть закона, воспрещающего благотворительность.
     Конечно, безуспешно.
     В это время в комнату вошёл отец, и между ним и становым завязался дружелюбный разговор, в котором один доказывал, что нельзя запрещать людям есть, а другой просил войти в положение человека подневольного, которому так приказывает начальство.
     — Что прикажете делать, ваше сиятельство?
     — Очень просто: не служить там, где вас могут заставить поступать против совести.
     После этого мне всё-таки пришлось во имя сохранения дела съездить к орловскому и тульскому губернаторам и в заключение послать министру внутренних дел телеграмму с просьбой «устранить препятствия, которые ставят местные власти делу частной благотворительности, законом не возбраняемой».
     Таким образом удалось спасти существовавшие у нас столовые, но новых открывать уже не разрешалось».

     Бодрое, даже поэтическое настроение Л. Н-ча во время его пребывания в Гринёвке, имении сына, ясно выражает-ся в его письме к жене от 6 мая, где он пишет, между прочим, так:
     «Я нынче только после дождя съездил в деревню Каменку, где недружное общество и столовая не ладится, так что я совсем отказал и перенесу в другую деревню. Зато вчера, после того, как я писал тебе письмо на станции, я поехал дальше, в дальние бедные две деревни, Губаревки, и там всё идёт прекрасно. Назад ехал через лес Тургенева, Спасское, вечерней зарёй; свежая зелень в лесу под ногами, звёзды в небе, запахи цветущей ракиты, вянущего березового листа, звуки соловья, шум жуков, кукушки, — кукушка и уединение, и приятное под тобой, бодрое движений лошади, и физическое и душевное здоровье. И я думал, как думаю беспрестанно, о смерти. И так мне ясно стало, что так же хорошо, хотя по другому, будет на той стороне смерти, и понятно было, почему евреи рай изображали садом. Самая чистая радость — радость природы. Мне ясно было, что там будет так же хорошо, — нет, лучше. Я постарался вызвать в себе сомнение в той жизни, как бывало прежде — и не мог, как прежде, но мог вызвать в себе уверенность».
     Получив несколько новых пожертвований, Л. Н-ч решил расширить свою деятельность, распространив помощь на некоторые уезды Тульской губернии. Для этого в конце мая он поехал на лошадях к своим знакомым помещикам Левицким, близ станции Караси, Сызрано-Вяземской железной дороги. И там, к ужасу своих семейных и друзей, заболел сильной дизентерией; проболел там 10 дней и, поправившись, вернулся в Ясную Поляну.

____
337

     Живя у сына, он написал статью «Голод или не голод», в которой описывал положение населения, давал отчёт об истраченных деньгах и отвечал на некоторые общие вопросы.
     Л. Н-ч так описывает начало своей деятельности:
     «Первая деревня, в которую я приехал, было знакомое мне Спасское, принадлежащее И. С. Тургеневу. Расспросив старосту и стариков о положении в этой деревне, я убедился, что оно далеко не так дурно, как было дурно положение тех крестьян, среди которых мы устраивали столовые в 1891 году. У всех дворов были лошади, коровы, овцы, был картофель и не было разорённых домов, так что, судя по положению спасских крестьян, я подумал, что не преувеличены ли толки о нужде нынешнего года. Но посещение следующей за Спасским Малой Губаревки и других деревень, на которые мне указали, как на очень бедные, убедило меня в том, что Спасское находится в исключительно счастливых условиях — и по хорошему наделу, и по случайно хорошему урожаю прошлого года. Так, в первой деревне, в которую я приехал, Малой Губаревке, на 10 дворов было 4 коровы и 2 лошади, 2 семейства побирались, и нищета всех жителей была страшная. Таково же почти, хотя и несколько лучше, положение других соседних деревень… Во всех этих деревнях, хотя и нет подмеси к хлебу, как это было в 1891 году, но хлеба, хотя и чистого, дают не вволю. Приварка — пшена, капусты, картофеля — даже у большинства нет никакого. Пища состоит из травяных щей из травы, забелённых, если есть корова, и не забелённых, если её нет, и только хлеба. Во всех этих деревнях у большинства продано и заложено всё, что можно продать и заложить. Так что крайней нужды в окружающей нас местности — районе 7–8 верст — так много, что, устроив 14 столовых, мы каждый день получаем просьбы о помощи новых деревень, находящихся в таком же положении.
    Там же, где устроены столовые, они идут хорошо, обходятся около 1 р. 50 коп. на человека в месяц и, кажется, удовлетворяют поставленной нами себе цели: издержать жизнь и здоровье слабых членов самых бедных семейств.
     25 мая вечером я заехал в деревню Гущино, состоящую из 49 дворов, из которых 24 без лошадей. Было время ужина. На дворе под двумя вычищенными навесами сидели за пятью столами 80 человек столующихся: старики вперемежку со старухами — за большими столами на скамейках, дети — за маленькими столиками на чурбачках с перекинутыми тесинами. Ужинавшие только что кончили первое блюдо (картофель с квасом), и подавалось второе — капустные щи. Бабы наливали ковшами в деревянные чашки дымящиеся, хорошо заправленные щи; столовщик с ковригою хлеба и ножом обходил столы и, прижимая ковригу к груди, отрезал и подавал ломти прекрасного, свежего, пахучего хлеба тем, у кого был доеден. Хозяйка и женщина из столующихся служат взрослым, хозяйская дочь, девочка, служит детям. Всё происходило чинно, степенно, точно как будто этот порядок существовал многими веками.
     Ужинавшие были большею частью исхудалые, истощён-ные, в поношенных одеждах, редкобородые, седые и лысые старики и сморщенные старушки. На всех лицах было выражение спокойствия и довольства. Все эти люди, очевидно, находились в том мирном и радостном на-строении и даже в некотором возбуждении, которые про-изводит употребление достаточной пищи после долгого ли-шения её. Слышались звуки еды, степенный разговор и из-

____
338

редка смех на детских столах. Были тут и два прохожих нищих, за которых столовщик извинялся, что допустил их к ужину.
     Из Гущина я поехал в деревню Гнедышево, из которой два дня тому назад приходили крестьяне, прося о помощи. Деревня эта состоит также, как и Губаревка, из 10 дворов. На 10 дворов здесь 4 лошади и 4 коровы, овец почти нет, все дома так стары и плохи, что едва стоят. Все бедны и все умоляют помочь им. «Хоть бы мало-мальски ребята отдыхали, — говорит баба, — а то просят папки (хлеба), а дать нечего, так и заснут не ужинамши».
     Я знаю, что тут есть доля преувеличения, но то, что говорит тут же мужик в кафтане с прорванным плечом, уж наверное не преувеличение, а действительность: «Хоть бы двоих-троих ребят с хлеба долой спихнуть, — говорит он. — А то вот свёз в город последнюю свитку (шуба уже давно там), привёз 3 пудика на 8 человек. Надолго ли их? А там уж и не знаю, что везти».
     Я попросил разменять мне 3 рубля. Во всей деревне не нашлось и рубля денег.
     Очевидно, необходимо устроить и тут столовую. Также, вероятно, нужно и в других деревнях, из которых приходили просить».
     Далее следует денежный отчёт и, наконец, Л. Н-ч сам себе ставит следующие вопросы:
     1) Есть ли в нынешнем году голод или нет голода?
     2) Отчего всё-таки происходит так часто повторяющая-ся нужда народная?
     3) Как сделать, чтобы нужда эта не повторялась и не требовала бы особенных мер для её покрытия?
     Л. Н-ч подробно разбирает каждый из этих вопросов и приходит к такому заключению:
     «На три поставленные вопроса — есть ли голод или нет голода? от чего происходит нужда народа? и что нужно сделать, чтобы помочь этой нужде? — ответы мои следующие:
     Голода нет, а есть хроническое недоедание всего населения, которое продолжается уже 20 лет и всё усиливается, которое особенно чувствительно нынешний год при дурном прошлогоднем урожае и которое будет ещё хуже на будущий год, так как урожай ржи в нынешнем году хуже прошлогоднего. Голода нет, но есть положение гораздо худшее. Всё равно, как бы врач, у которого спросили, есть ли у больного тиф, ответил: тифа нет, а есть быстро усиливающаяся чахотка.
     На второй же вопрос ответ мой состоит в том, что причина бедственности положения народа не материаль-ная, а духовная, что причина главная — упадок его духа, так что пока народ не поднимется духом, до тех пор не помогут ему никакие внешние меры: ни министерство земледелия, ни выставки, ни сельскохозяйственные школы, ни изменение тарифов, ни освобождение от выкупных платежей (которое давно бы пора сделать, так как крестьяне давно переплатили то, что заняли, если считать по теперь употребительному проценту), ни снятие пошлин с железа и машин, — ничто не поможет народу, если его состояние духа останется то же. Я не говорю, чтобы все эти меры не были полезны, но они сделаются полезными только тогда, как народ поднимется духом и сознательно, свободно захочет воспользоваться ими.
     Ответ же мой на третий вопрос — как сделать, чтобы нужда эта не повторялась? — состоит в том, что для этого нужно, не говорю уже уважать, а перестать презирать, оскорблять народ обращением с ним, как с животным, нужно подчинить его общим, а не исключительным законам, нужно дать ему

____
339

свободу учения, свободу передвижения и, главное, снять клеймо дикого истязания — сечения взрослых людей только потому, что они числятся в сословии крестьян.
     Если освободить крестьян от всех тех пут и унижений, которыми они связаны, то через 20 лет они приобретут все те богатства, которыми мы бы желали наградить их, и гораздо ещё больше того.
     Думаю же я, что это будет так, во-первых, потому, что я всегда находил больше разума и настоящего знания, нужного людям, среди крестьян, чем среди чиновников, и потому думаю, что крестьяне сами скорее и лучше обдумают, что для них нужнее; во-вторых, потому, что вероятнее предполагать, что крестьяне — те самые, о благе которых идёт забота, — лучше знают, в чём оно состоит, чем чиновники. Чем дальше крестьяне живут от чиновников, — как, напр., в Самарской, Оренбургской, Вятской, Вологодской, Олонецкой губ., Сибири, — тем больше, без исключения, они благоденствуют.
    Вот те мысли и чувства, которые вызвало во мне новое сближение с крестьянской нуждой, и я счёл своей обязанностью высказать их для того, чтобы люди искренние, действительно желающие отплатить народу за всё то, что мы получили и получаем от него, не тратили даром своих сил на деятельность второстепенную и часто ложную и все силы свои употребили бы на то, без чего никакая помощь не будет действительной: на уничтожение всего того, что подавляет дух народа, и на восстановление всего того, что может поднять его».
     Трудно представить, что можно найти предосуди-тельного в той деятельности, которую снова проявил Л. Н-ч среди голодных крестьян со своими добровольными помощниками.
     Но русская администрация усмотрела в этом крамолу и постаралась при первой возможности прекратить её. Вот как говорит об этом Л. Н-ч:
     «В Чернском уезде за это время моего отсутствия, по рассказам приехавшего оттуда моего сына, произошло следующее: полицейские власти, приехав в деревни, где были столовые, запретили крестьянам ходить в них обедать и ужинать; для верности же исполнения разломали те столы, на которых обедали, и спокойно уехали, не заменив для голодных отнятый у них кусок хлеба ничем, кроме требования безропотного повиновения. Трудно себе представить, что происходит в головах и сердцах людей, подвергшихся этому запрещению и всех тех людей, которые узнают про него.
     Ещё труднее, для меня по крайней мере, представить себе, что происходит в головах и сердцах других — тех людей, которые считают нужным предписывать и исполнять такие мероприятия, т. е. воистину не зная, что творят, отнимать изо рта хлеб милостыни у голодных стариков и детей».
     Сеющий ветер пожинает бурю, и многие из этих нелепых мер отозвались потом, через несколько лет, волной народного гнева.
     Статья эта не могла тогда появиться в России и была издана за границей Чертковым.

     Наша заграничная жизнь ознаменовалась в это время началом нового периодического органа под названием «Свободное слово». В создании его Л. Н-ч принимал самое горячее участие.
     Основанный нами журнал, редактором которого было предложено быть мне, сначала предполагалось назвать «Жизнь», потом «Совесть», и, наконец, уже по предложению Л. Н-ча он был назван «Свободное слово». Конечно, при первом шаге моего приготовления к редакторству я обратился за помощью и

____
340

советом ко Л. Н-чу. И он ответил мне письмом с подробными указаниями о желательном содержании нового журнала. Вот это замечательное письмо, которое может быть полезно многим как настоящим, так и будущим редакторам свободного органа печати:
     «Дорогой друг П. О деле вот что: я всё думаю о вашем издании «Жизнь». Надо, чтобы 1-й номер был прекрасный и такие же все остальные. Для того же, чтобы это было, нужно, по-моему, вот что (вероятно, вы сами думаете то же самое, но я всё-таки пишу). Надо, чтобы:
     1) Чтобы все сообщаемые сведения были так точны, чтобы нельзя было в них дать d;mentie [фр. опроверже-ния]. Для этого нужно иметь верных и осторожных коррес-пондентов.
     2) Чтобы — особенно в первых номерах — не было видно исключительно религиозное направление (чтобы всё было проникнуто религиозным духом в том, чтобы не было недоброжелательности, а напротив, любовь к людям, а осуждение и негодование только к поступкам и, главное, к нехристианским учреждениям), но чтобы не были, особенно сначала, высказываемы религиозные основы.
     3) Чтобы было как можно больше разнообразия: чтобы были обличаемы и взятки, и фарисейство, и жестокость, и разврат, и деспотизм, и невежество. Я вот сейчас знаю: а) как купцы для подавления стачек предложили устроить казарму на 100 казаков, дали на это 50000 р., чтобы всегда держать рабочих под страхом, b) знаю подкуп важного чиновника, c) обман чуда, d) заседание комиссии пересмотра судебных уставов, где уничтожают все последние остатки обеспечения граждан, е) цензурные ужасы, f) отношение в Петербурге к голоду, g) гонения за веру. Всё это надо группировать так, чтобы захватывали как можно больше разнообразных сторон жизни.
     4) Чтобы в выборе предметов и в освещении их преобладала (если можно, была бы исключительно) точка зрения блага или вреда народа, массы.
     5) Чтобы излагалось всё серьёзным и строгим — без шуточек и брани — языком и сколь возможно более простым без иностранных и научных выражений.
     6) Отделы же журнала мне представляются такими:
     a) обработанные статьи по какому-нибудь вопросу, хотя ваша о историческом значении священных писаний, или об общинах христиан, или о революции, или о солдатчине и т. п. Такую статью я предлагаю об отказах от военной службы;
     b) известия из России, радостные и нерадостные;
     c) политическое обозрение с христианской точки зрения;
     d) библиография.
     Всё это я пишу, разумеется, не обдумав, не обсудив, но всё-таки пишу, потому что что-нибудь вам пригодится и вызовет на мысли. Главное, надо бояться неточностей и преувеличения, не только в фактах, но и в чувствах, в сентиментальности. Это два подводные камня».
    Приняв во внимание советы Л. Н-ча, я набросал более подробную программу и отослал ему, на что получил от него письмо с новыми советами и указаниями такого содержания:
     «Журнал должен иметь два отдела. Один современный, другой общий, философский, религиозный, научный, даже художественный, вроде фельетонов, т. е. в этом отделе будут помещаться то научные, то философские, то

____
341

религиозные, то художественные статьи. Какие будут. Первый же отдел должен заключать в себе:
     1) Передовые статьи: обсуждение важнейшего с христианской точки зрения события в данное время: духоборы, Китай, война исп.-амер.
     2) Политическое обозрение: все считающиеся важными современные политические события с христианской точки зрения.
     3) Государственные, церковные и экономические, явные и скрываемые преступления во всех государствах, в особенности в России.
     4) Милитаризм.
     5) Обманы веры.
     6) Жизнь рабочего и привилегированного класса.
     7) Критика художественная с христианской точки зрения.
     8) Библиография — указание хороших и вредных книг.
     Таков должен быть первый отдел, во второй же отдел войдут все те пункты: беллетристика, если она стоит того, т. е. первообразная, а иначе — нехорошо, свобода совести и все другие, пропущенные мною отделы, если будут по ним статьи. Самые важные и наиболее желательные:
     1) Религиозная наука.
     2) Государство и церковь и их истинное значение.
     3) Нравственная гигиена.
     4) Физический труд.
     Обращение к читателям посылаю с теми замечаниями и помарками, которые я сделал. Может быть, я плох и слаб, но я поработал над тем и другим и я в своих замечаниях и помарках выразил моё мнение, как оно сложилось во мне. О фактах, о которых вы спрашиваете меня, лучше всего обратиться к Дунаеву. Заглавие «Совесть» лучше, чем «Жизнь», но хотелось бы ещё лучше. Опасность главная по всему не в том, что будет серо — это не так опасно, а в том, чтобы не было сентиментально, т. е. чтобы не было выражения не испытываемого чувства. Не сердитесь на меня за это. Вы правдивейший человек, а в писаниях ваших попадаются эти фальшивые ноты и вы их не видите в других. Бойтесь их. Дело так важно, что я не боюсь сказать это вам. Не боитесь остановиться в статье без красивого окончания. Только бы было правдиво, деловито и sobre [фр. трезво]. Сведения о Ветровой и молоканских детях, о запрещении «Русских ведомостей» я бы мог найти, но это много труда, на который я не способен. Таня, Маша, и в особенности её муж, очень способный, может сделать это — напишите им».
     Таким образом был основан новый орган «Свободное слово». К сожалению, пришлось выпустить только 2 №№ этого издания. Мне пришлось переехать с семьёй в Швейцарию, где я предпринял собственное издание под названием «Свободная мысль», а «Свободное слово» возобновилось в Англии через несколько лет уже по несколько изменённой программе.

     Помощь голодным только на время отвлекла Льва Николаевича от большого дела, предпринятого им ранее — помощи преследуемым духоборам.
     Л. Н-ч снова вступает в переписку со множеством лиц, так или иначе могущих способствовать выселению духоборов за границу.
     Он командирует своего сына Сергея в Англию, чтобы войти в возможно более тесное общение с тамошним комитетом для помощи духоборам.
     На Кавказ по его просьбе отправляется энергичный и опытный Леопольд Антонович Суллержицкий, который деятельно занимается отправкой духобо-

____
342

ров на океанских пароходах. Один из таких пароходов сопровождает его сын Сергей.
    Л. Н-ч пишет администраторам Кавказа и Сибири, вымаливая то у того, то у другого какую-нибудь необходимую льготу: к нему стекается в свою очередь масса людей, сошедших в соприкосновение с этим огромной важности делом переселения духоборов.
     К нему едет агент с Гавайских островов, он принимает кавказских духоборов, потом людей из сочувствующих и желающих служить им, каких-то авантюристов Чучковых, и всех он умеет объединить в служении одному общему делу.
     Важное место занимала в этом большом деле денежная помощь. Денег на переселение не хватало, и вот Л. Н-ч, ради спасения духоборов, решается отступить от своего правила — не брать гонорара — и продаёт своё будущее произведение.
     Вот как он сообщает об этом Черткову:
     «Так как выяснилось теперь, как много ещё недостаёт денег для переселения духоборов, то я думаю вот что сделать:
     У меня есть неоконченные повести «Воскресение» и другие. Я последнее время занимался ими. Так вот я хотел бы продать их на самых выгодных условиях в английские или американские газеты и употребить вырученное на переселение духоборов. Повести эти написаны в моей старой манере, которую я теперь не одобряю. Если я буду исправлять их, пока останусь доволен, я никогда не кончу. Обязавшись же отдать их издателю, я должен буду выпустить их tels quels [фр. как есть]. Так случилось со мной с повестью «Казаки»: я всё не кончал её; но тогда проиграл деньги и для уплаты передал в редакцию журнала. Теперь же случай гораздо более законный. Повести же сами по себе если и не удовлетворяют теперешним требованиям моим от искусства, — не общедоступны по форме, — то по содержанию не вредны и даже могут быть полезны людям. И потому думаю, что хорошо, продав их как можно дороже, напечатать теперь, не дожидаясь моей смерти, и передать деньги в комитет для переселения духоборов».
     Не надеясь выручить за это достаточно, он обратился письменно к целому ряду лиц, прося оказать денежную помощь для переселения духоборов. Таких писем он написал около 20. Вот для примера одно из них:

     «Милостивый государь Александр Николаевич! Обраща-юсь к вам с просьбой о денежной помощи кавказским духоборам. Люди эти, как вы, вероятно, знаете, старались исполнить в самой жизни учение Христа, которому они следуют, не могли исполнить требуемой от них правительством воинской повинности и за это подверга-лись гонению, которое вследствие грубости кавказской администрации дошло до страшной жестокости. Отказывавшихся истязали, запирали в тюрьмы, ссылали в худшие места Сибири, где и теперь страдают сотни лучших людей, разоряли их селения, высылали целые семьи из их жилищ в татарские деревни. Измученные всем этим духоборы просили о позволении им выехать за границу, им разрешили, но в последние годы их так разорили, что у них нет средств для переезда в Канаду, где им предлагают земли. Их всех выселяющихся около 7.000 человек. На переезд по морю и по железным дорогам им нужно по крайней мере по 100 руб. на душу, а у них, продав всё своё имущество (большая часть уже продана), наберётся не более 300 тысяч. Правда, есть добрые люди в Англии и России, которые пожертвовали и жертвуют, но всё-таки недостаёт очень много.

____
343

     Подписка для этой цели не разрешается, и потому мы решили просить богатых и добрых людей помочь этому делу. И вот я обращаюсь, к вам, прося вас дать сколько вы найдёте возможным для этого несомненно доброго дела.
     Пожалуйста, отвечайте мне в Тулу и заказным письмом.
     Уважающий вас Лев Толстой».

     И пожертвований скопилось значительное количество, давшее возможность благополучно переправить всех желавших выселиться в Канаду.

     Раз решившись закончить новый роман «Воскресение», найдя оправдание для своей художественной работы, к которой так часто влекло его казавшееся ему грешным желание, Л. Н-ч отдается этому делу со всей страстностью.
     Осенью он пишет Черткову:
     «Я не знаю, хорошо или дурно — очень пристально занят «Воскресением». Многое важное надеюсь высказать. Оттого так и увлекаюсь. Мне кажется иногда, что в «Воскресении» будет много хорошего, нужного, а иногда — что я предаюсь своей страсти.
     Я теперь решительно не могу ничем другим заниматься, как только «Воскресением». Как ядро приближается к земле всё быстрее и быстрее, так у меня теперь, когда почти конец: я не могу ни о чём — нет, могу, — могу и даже думаю, — но не хочется ни о чём другом думать, как об этом».
     К осени работа Л. Н-ча настолько подвинулась, что в сентябре он прочёл «Воскресение» вслух собравшимся у него гостям.
     Марья Львовна писала мне 18 сентября:
     «..Гостил Стахович. При нём пап; читал вслух «Воскресение», и это было у нас большое событие»,
     Наконец в октябре Л. Н-ч нашёл возможным уже заключить условие с издателем «Нивы», А. Марксом о печатании в его журнале «Воскресения».
     Приводим здесь текст этого договора:

                «Адольфу Фёдоровичу Марксу.
     Предоставляю редакции «Нивы» право первого печата-ния моей повести «Воскресение». Редакция «Нивы» платит мне по тысяче рублей за печатный лист в 35000 букв.
     Двенадцать тысяч рублей редакция выдаёт мне теперь же. Если повесть будет больше двенадцати листов, то редакция платит то, что будет причитаться сверх 12000; если же в повести будет менее двенадцати печатных листов, то я или возвращу деньги, или дам другое художественное произведение.
Лев Толстой».

     12 октября 1898 г.

     Само печатание романа должно было начаться с марта следующего года сразу на всех главных европейских языках. Это было исполнено и доставило Л. Н-чу немало хлопот.

     Мы должны вернуться несколько назад, чтобы упомянуть о событии этого года, достойном внимания.
     28 августа этого 1898 года Л. Н-чу исполнилось 70 лет.
     Мудрой русской администрации показалось весьма опасным не только празднование, но даже разговоры и рассуждения об этом «страшном» собы-

____
344

тии, и вот является секретный циркуляр по всем органам печати с запрещением говорить и печатать что-либо о предстоящем 70–летнем юбилее Льва Толстого.
     Этот комичный циркуляр, конечно, наложил «хранение на уста» печати, и об юбилее ничего печатано но было. Только уже значительно позже появилось несколько небольших статей.
     Всю осень Л. Н-ч был занят переселением духоборов и писанием «Воскресения». В это же время в издании Черткова вышло новое произведение Л. Н-ча «Христиан-ское учение», содержание которого уже передано нами в одной из предыдущих глав.
     Несколько выписок из письма Л. Н-ча к Софье Андреевне дают понятие о характере жизни Л. Н-ча в это время. Семья его по обыкновению переехала в Москву, а он остался в Ясной Поляне со старшей дочерью. Насколько он ценил эту уединённую жизнь в Ясной Поляне и насколько ему трудно было переезжать в город, видно из следующего заключения его письма к Софье Андреевне:
     «Ты приписываешь, вероятно, неправильное значение моему ответу Андрюше на вопрос: хочется ли мне в Москву? Как может хотеться ехать в место, где хуже. Если еду, то потому, что ты там и мне хочется быть с тобою. А место хуже и беспокойством, и отсутствием природы, и всем тем, чем деревня лучше города. Прощай, до свидания. Целую тебя».
     В это время С. А-на была обеспокоена событием, которое, конечно, перейдя через телефон сплетен, разрослось во что-то огромное и страшное; в Петербурге говорили, что Л. Н-ч, встретив крестный ход, отозвался о нём неодобрительно, и крестьяне что-то неприятное сделали Л. Н-чу. С. А-на пишет об этом Л. Н-чу. Спрашивает, что случилось, и он отвечает ей так:
     «Событие состоит в том, что я, наткнувшись на икону, объехал её полями, но на станции опять встретил смотрителя, шедшего ей навстречу. Я сказал ему, что не советую предаваться идолопоклонству и обману. Мужикам же, к сожалению, в этот раз не пришлось ничего сказать. Также и мужики, кроме ласковых приветствий, ничего мне не говорили. Я удивляюсь, что ты можешь интересоваться такими пустяками. Я 20 лет и словом, и печатью, и всеми средствами передаю своё отношение к обману и любовь к истине, и даже министру писал, что, считая это своей обязанностью, я это буду делать, пока жив. Как же тебя может интересовать такой ничтожный случай? Какой дурак тебя напугал? И какое нам дело до того, что говорят в Петербурге или Казани? Целую тебя».
     А вот образчик чтения Л. Н-ча того времени. Он пишет между прочим С. А-не:
     «Читаю прекрасную книгу Crosby «О буддизме».
     Жизнь и смерть — одно и то же. Жизнь — постоянная перемена, смерть — тоже только перемена.
     Роскошь, изнеженность мешают душе понять себя. Также мешает аскетизм, мучение своего тела. В обоих случаях человек думает о теле. А о нём надо забыть. Прекрасная книга».

     Иллюстрировать «Воскресение», как известно, было поручено художнику Л. О. Пастернаку; он часто бывал поэтому в Ясной Поляне, советуясь со Л. Н-чем о своих рисунках. Л. Н-ч пишет об этом С. А-не:
     «Пишу нынче Марксу, чтобы отложил печатание до марта. Это нужно и мне, и Пастернаку, и издателям за границей. Вчера получил остальные корректуры до 40-й главы включительно. Пастернаковские наброски прекра-сны».

____
345

     Наконец в начале декабре Лев Николаевич переехал в Москву. Но 20 декабря вся семья поехала на праздники в Ясную Поляну, где и прожили до 10 января и тогда снова всей семьей вернулись в Москву.
     В деле духоборческого переселении в это время происходили некоторые осложнения, которые Л. Н-ч старался смягчить и разъяснить своим кротким участием и влиянием. Это можно заметить из следующего письма к Мооду, переводчику его сочинений на английский язык, принимавшему большое участие в судьбе духоборов. Вот что писал он ему 12 декабря.
     Первая половина письма трактует об одном американ-ском журнале и о кружке людей, группировавшихся около этого органа и разделявших взгляды на жизнь Л. Н-ча. Вторая половина письма посвящена именно этому вопросу о духоборах. Вот это письмо:
     «Сейчас получил ваше второе письмо с парохода, в котором вы пишете мне про Houells'a и др. Houells мне особенно симпатичен по всему, что я знаю о нем. Что вы знаете и думаете про Christian Commonnal wealth? Меня очень интересует это общество. Чем больше я живу, тем больше убеждаюсь, что наше чрезмерное умственное развитие много мешает нам в деле жизни. Сын мой спросил раз мужика, отчего он не стал жить у соседа помещика? Мужик отвечал: у него нельзя жить. Отчего? Дюже умен. И я думаю, что большинство наших неудач происходит оттого, что мы дюже умны. Как просто и легко достигают духоборы того, что кажется нам недосягаемо с нашим умом и ученостью. Боюсь, что в этом будет состоять и в Commonnal wealth препятствие к достижению цели их. В последнем номере я прочёл рассуждение о том, что патриотизм может быть хорошим. Это грустно. Ч. пишет, что он не хочет и не может больше заниматься делами духоборов; часть которых составляют издание и продажа переводов моей повести, а сколько я понимаю, уезжает в Канаду и потому невольно мы все возлагаем надежду на вас. Как ни совестно просить вас, после того, как вы только что окончили свой труд для общего дела, взять на себя новый труд, мы не можем не делать этого. Если вы согласитесь, то я буду стараться избавить вас, насколько могу, от лишнего труда в той мере, в которой это мне здесь возможно. Кажется, что теперь самое трудное перейдено и пойдёт под гору.
     Так вот, любезный друг, пожалуйста, не откажите помочь нам и поскорее ответьте, чтобы успокоить нас».
     По-видимому, Моод не согласился взять в свои руки это дело, так как через месяц Л. Н-ч снова пишет ему:
     «Получил три письма ваши. О вашем отказе участвовать в деле печатания перевода «Воскресения» очень жалею, хотя и понимаю мотивы вашего отказа. Во всём этом деле есть что-то неопределённое, неясное и как будто несогласное с исповедуемыми нами принципами. Иногда — в дурные минуты — это на меня так же действует, и мне хочется как можно скорее get rid of it [англ. избавиться, сбросить это с себя], но когда я в хорошем серьёзном настроении, я даже радуюсь всей этой неприятности, которая связана с этим делом. Я знаю, что мотивы мои были если не добрые, то самые невинные, и потому если в глазах людей я покажусь за это непоследовательным или ещё чем-нибудь хуже, то это только полезно мне, приучая меня действовать независимо от людских суждений, только соответственно требованиям совести. Случаем этим надо дорожить. Они редки и очень полезны».

____
346

     К счастью для дела, недоразумения эти уладились, и Моод и Чертков продолжали принимать деятельное участие в общем деле переселения духоборов и довели его до благополучного конца.

     Весь 1899 год шло печатание романа «Воскресение». Мы полагаем нелишним кратко рассказать его историю, чему и будет посвящена следующая глава.



ГЛАВА 22.
Конференция в Гааге. «Воскресение»

 

    В конце 1898 года, как известно, появился манифест Николая II о созыве Гаагской мирной конференции. Это неожиданное выступление вызвало огромное количество толков и пересудов. Как и следовало ожидать, оно не привело ни к чему, но польза, принесённая им, состояла в том, что вопрос о мире и войне вновь подвергся международному обсуждению, и, конечно, многие ждали, что скажет на это Л. Н-ч Толстой.
     В том же году Л. Н-чу пришлось публично вкратце высказаться по этому поводу. Американский журнал «World» запросил по телеграфу его мнение о манифесте Николая II. Л. Н-ч ответил на английском языке следующее:
     «Последствием этого манифеста будут слова. Всеобщий мир может быть достигнут только самоуважением и неповиновением правительству, требующему податей и военной службы для организованного насилия и убийства».
     В начале 1899 года ко Л. Н-чу обратилась группа шведских передовых людей с письмом, в котором они выражали свои сомнения о пользе Гаагской конференции и сообщали Л. Н-чу свои мнения.
     Л. Н-ч ответил большим письмом, опубликованном на всех языках, сущность которого заключается в следующем.
В начале письма Л. Н-ч, резюмируя вопросы авторов письма и свой ответ в общей форме, говорит так:
     «Мысль, высказанная в прекрасном письме вашем о том, что всеобщее разоружение может быть достигнуто самым лёгким и верным путём посредством отказа отдельных лиц от участия в военной службе — совершенно справедлива. Я даже думаю, что это единственный путь избавления людей от всё усиливающихся и увеличивающихся ужаснейших бедствий военщины. Мысль же ваша о том, что вопрос о замене воинской повинности для лиц, отказывающихся от исполнения её, общественными работами, может быть рассматриваема на имеющей, по предложению царя, собраться конференции, мне кажется совершенно ошибочной уже по одному тому что сама конференция не может быть ничем иным, как одним из тех лицемерных учреждений, которые имеют целью не достижение мира, но, напротив, скрытие от людей того единственного средства достижения всеобщего мира, которое уже начинают видеть передовые люди».
     Затем Л. Н-ч развивает эти общие положения. Главное затруднение он видит в том, что у международного органа, который должен будет приводить в исполнение решения суда, не будет нужной для этого силы. Он выражает эту мысль в следующих словах:
     «Говорят: конфликты правительств будут решаться третейским судом. Но — не говоря уже о том, что решать дела будут не представители народа, а пред-

____
347

ставители правительств, и потому нет никакого ручательства о том, что решения эти будут правильны, — кто же будет приводить в исполнение решения этого суда? — Войска. — Чьи войска? — Всех держав. — Но ведь сила этих держав неравная. Кто, например, приведёт на континенте в исполнение решение, которое, предположим, будет невыгодно для Германии, России или Франции, соединённых в союз? или кто приведёт на море решение, противное интересам Англии, Америки, Франции? Решение третейского суда против военного насилия государств будет приводиться в исполнение военным насилием, т. е. то самое, что нужно ограничить, будет средством ограничения. Чтобы поймать птицу, надо посыпать ей соли на хвост».
     Считая всё это предложение делом изолгавшихся дипломатов, Л. Н-ч заключает своё письмо таким утверждением:
    «Уменьшиться и уничтожиться войска могут только против воли, и никак не по воле правительств. Уменьшатся и уничтожатся войска только тогда, когда люди перестанут доверять правительствам и будут сами искать спасения от удручающих их бедствий, и будут искать этого спасения не в сложных и утончённых комбинациях дипломатов, а в простом исполнении обязательного для каждого человека, написанного во всех религиозных учениях и в сердце каждого человека закона о том, чтобы не делать другому того, чего не хочешь, чтобы тебе делали, тем более не убивать своего ближнего.
     Уменьшатся, а потом и совсем уничтожатся войска только тогда, когда общественное мнение будет клеймить позором людей, продающих из-за страха или выгоды свою свободу и становящихся в ряды убийц, называемых войском; а людей — теперь неизвестных и даже осуждаемых, — которые, несмотря на все гонения и страдания, переносимые ими за это, отказываются, отдав свою свободу в руки других людей, стать опять орудиями убийства, будут выставлять, тем, что они есть: передовыми борцами и благодетелями человечества.
     Только тогда сначала уменьшатся, а потом совсем уничтожатся войска, и наступит новая эра в жизни человечества».

     Несмотря на то, что весь этот год Л. Н-ч был поглощён работой над «Воскресением», он написал целый ряд статей и писем по разным вопросам. Мы приводим главнейшие из них:
     Отвечая на вопрос одного из своих корреспондентов, Л. Н-ч написал письмо «О самоубийстве», в котором с необычайной простотой и ясностью излагает этот сложный вопрос. Письмо это не длинно, и мы приводим его здесь целиком, так как всякие сокращения только затемнили бы смысл его:
     «Вопрос ваш о том, имеете ли вы и вообще человек право убить себя? — неправильно поставлен. О праве не может быть речи. Если может, то имеет право. Я думаю, что возможность убить себя есть спасительный клапан. При этой возможности человек не имеет права (вот тут уместно выражение: иметь право) говорить, что ему невыносимо жить. Невозможно жить, так убьёшь себя, и поэтому некому будет говорить о невыносимости жизни. Человеку дана возможность убить себя, и потому он может (имеет право) убивать себя, и не переставая пользуется этим правом, убивая себя на дуэлях, на войне, на фабриках, развратом, водкой, табаком, опиумом и т. д.
     Вопрос может быть только о том, разумно ли и нравственно ли (разумное и нравственное всегда совпадает) убить себя?
     Нет, неразумно, так же неразумно, как срезать побеги растения, которое хочешь уничтожить: оно не погибнет, а только станет расти неправильно;

____
348

жизнь неистребима — она вне времени и пространства, и потому смерть только может изменить её форму, прекратить её проявление в этом мире. А прекратив её в этом мире, я, во-первых, не знаю — будет ли проявление в другом мире более мне приятно, а, во-вторых, лишаю себя возможности изведать и приобрести для своего я все то, что оно могла приобрести в этом мире. Кроме того и главное — это неразумно, потому что, прекращая свою жизнь из-за того, что она мне кажется неприятной, я тем показываю, что имею превратное понятие о назначении своей жизни, предполагая, что назначение её есть моё удовольствие, тогда как назначение её есть, с одной стороны, личное совершенствование, с другой — служение тому делу, которое совершается всею жизнью мира. Этим же самоубийство и безнравственно: человеку дана жизнь вся и возможность пользоваться ею до естественной смерти только под условием его служения жизни мира, а он, воспользовавшись жизнью настолько, насколько она была ему приятна, отказывается от служения ею миру, как скоро она ему неприятна: тогда как по всем вероятиям это служение начиналось именно с того времени, когда жизнь показалась неприятной. Всякая работа представляется сначала неприятной.
    В Оптиной пустыни в продолжение более 30 лет лежал на полу разбитый параличом монах, владевший только левой рукой. Доктора говорили, что он должен был сильно страдать, но он не только не жаловался на своё положение, но, постоянно крестясь, глядя на иконы, улыбаясь, выражал свою благодарность Богу и радость за ту искру жизни, которая теплилась в нём. Десятки тысяч посетителей бывали у него и трудно представить себе всё то добро, которое распространялось на мир от этого лишённого всякой возможности деятельности человека. Наверное, этот человек сделал больше добра, чем тысячи здоровых людей, воображающих, что они в разных учреждениях служат миру».
     В другом большом письме этого времени к студенту Д. Л. Н-ч говорит о преподавании религии ребёнку. Преподавать надо истинную религию, — говорит в этом письме Л. Н-ч, — а у нас насильно навязывают ложь.
     С того самого времени, 20 лет тому назад, — говорит Л. Н-ч, — как ясно я увидел, как должно и может счастливо жить человечество и как бессмысленно оно, мучая себя, губит поколения за поколениями, я всё дальше и дальше отодвигал коренную причину этого безумия и этой погибели: сначала представлялось этой причиной ложное экономическое устройство; теперь же я пришёл к убеждению, что основная причина всего — это ложное религиозное учение, преподаваемое воспитанием».
    Смысл письма заключается в том, что преподавание так называемого «Закона Божия» развращает заведомой ложью впечатлительную детскую душу. Главное в сношениях с детьми — правдивость, искренность; в ребёнке уже заложены потребности сознания начала мира.
     У ребёнка есть смутное представление о том, что есть то начало всего, та причина его существования, та сила, во власти которой он находится, и он имеет то самое высокое, неопределённое и невыразимое словами, но сознаваемое всем существом представление об этом начале, которое свойственно разумным людям.
     И вдруг вместо этого ему говорят, что Начало это есть ничто иное, как какое-то личное самодурное и страшно злое существо — еврейский бог.

____
349

     «Хорошо, если мы можем ясно рассказать ему, что мы знаем об этом, но так как в большинстве случаев мы сами ничего не знаем об этом, то лучше так и говорить детям, что это нам неизвестно.
     Всякий искренний человек, — говорит Л. Н-ч, — знает то хорошее, во имя чего он живёт. Пускай он скажет это ребёнку, или жизнь покажет это ему, и он сделает добро и наверное не повредит ребёнку.
     Если бы мне нужно было сейчас передать ребёнку сущность религиозного учения, которое я считаю истиной, я бы сказал ему, что мы пришли в этот мир и живём в нём не по своей воле, а по воле Того, что мы называем Богом, и что поэтому нам будет хорошо только тогда, когда мы будем исполнять эту волю.
     Воля же эта состоит в том, чтобы все мы были истинно счастливы. Для того же, чтобы мы были все истинно счастливы, есть только одно средство: надо, чтобы каждый поступал с другими так, как он желал бы, чтобы поступали с ним.
     На вопросы же о том, как произошёл мир? что ожидает нас после смерти? — я отвечал бы: на первый — признанием своего неведения и вообще неправильности такого вопроса (во всём буддийском мире не существует этого вопроса); на второй же отвечал бы предположением о том, что воля призвавшего нас в эту жизнь для нашего блага ведёт нас куда-то через смерть, вероятно, для той же цели».

     Особенной резкостью в обличении как церковной лжи, так и связанного с нею церковного насилия отличается так называемое «Письмо к фельдфебелю». В нём Л. Н-ч подтверждает зародившееся в уме солдата сомнение в истинности преподаваемого им учения в виду его полного несогласия с практикой жизни, разоблачает обман, мешающий приложению этого учения к жизни и снова излагает сущность нового учения в форме подобной той, в которой он излагал его в письме к студенту Д.
     Но более всех других работ в этом году Л. Н-ч был поглощен обработкой романа «Воскресение».
     Как известно, сюжет для этого романа был дан Л. Н-чу его другом Анатолием Фёдоровичем Кони, который заимствовал его из своей судебной практики. И когда Л. Н-ч услыхал этот рассказ, переданный ему Анатолием Фёдоровичем со свойственным ему талантом рассказчика, он стал упрашивать его непременно записать этот рассказ и отдать его для издания «Посредника». Но сюжет не только понравился Л. Н-чу своим сложным и интересным морально-психологическим моментом, он задел художе-ственную струнку в самом Л. Н-че, и тот не переставая думал о нём и, наконец, решился просить Анат. Фёд. уступить ему эту тему, так как ему самому хочется её обработать. И, конечно, получил его полное согласие. Главная тема романа, представляющая факт действитель-ной жизни, заключается в том, что присяжный заседатель узнаёт в подсудимой соблазненную им девушку. Раскаяние в совершенном поступке производит в нём душевный переворот, и он решается на брак с арестанткой.
     Л. Н-ч перенёс, этот сюжет в область ему знакомой, с одной стороны, барской аристократической жизни, с другой стороны, столь же знакомой ему народной жизни и, наконец, в первый раз в своём произведении изобразил вновь народившийся класс протестующей революционной интеллигенции.
     Кроме этой завязки романа, взятой из действительной жизни, в нём есть и автобиографические черты из жизни самого Л. Н-ча, а также нашли своё

____
350

отражение некоторые события из современной жизни и изображены характеры современных как государствен-ных, так и общественных деятелей.
     Чтобы отметить автобиографическую часть романа, я должен рассказать об одной встрече моей со Л. Н-чем и тем исполнить завещанное им мне дело. В августе 1910 года, т. е. за три месяца до его смерти, я посетил Л. Н-ча в Ясной Поляне. Чувство благоговения, с которым я относи-лся к нему, часто мешало мне беспокоить его расспросами о его жизни с биографической целью. Чуткая душа его угадывала мои чувства, и он часто сам начинал рассказывать, прибавляя: «Вот это вам будет полезно для вашей работы». Я жадно, слушал и проглатывал его слова, но, к сожалению, мало записывал и потому в памяти моей осталось только самое главное.
     И вот в этот приезд я раз увидал его гуляющим утром до завтрака в своих старинных любимых липовых аллеях. Он часто по утрам там молился, и я называл эти огромные липовые своды, с проглядывающей сквозь яркую листву лазурью неба, храмом Льва Николаевича.
     Заметив меня, он подозвал, и мы пошли рядом. Обменявшись несколькими приветственными словами, он стал меня расспрашивать о моей работе и потом серьёз-ным, спокойным проникающим душу голосом сказал:
     «Вот вы пишете про меня всё хорошее. Это неверно и неполно. Надо писать и дурное. В молодости я вёл очень дурную жизнь и два события этой жизни особенно и до сих пор мучают меня. И я вам, как биографу, говорю это и прошу вас это написать в моей биографии. Эти события были: связь с крестьянской женщиной из нашей деревни, до моей женитьбы. На это есть намёк в моём рассказе «Дьявол». Второе — это преступление, которое я совершил с горничной Гашей, жившей в доме моей тетки. Она была невинна, я её соблазнил, её прогнали, и она погибла».
     Слушая с трепетом сердца это покаяние, я не мог, конечно, дальнейшими расспросами растравлять душев-ную рану этого покаяния. Мы шли несколько времени молча, и потом встреча кого-то из семейных прекратила нашу беседу.
    Сопоставляя этот короткий рассказ с тем, что описано в «Воскресении», мы можем заключить, что отношения Нехлюдова к Катюше и есть изображение этого события. Этим можно объяснить и ту страстность, с которой Лев Николаевич относился к этому сюжету, и то увлечение, с которым он торопился кончить и опубликовать прежде всего эту повесть из многих начатых им. Да будет это покаяние не в осуждение почившему, а к очищению его светлой памяти.

     Важное место в романе занимает приложение к земельному вопросу теории Генри Джорджа. Как известно, Л. Н-ч разделял эти взгляды и ему хотелось воспользоваться привлекательной формой романа для распространения этих взглядов. В первоначальном виде этому вопросу в романе было отведено ещё больше места. По этому первоначальному варианту Нехлюдов вступал в законный брак с Катюшей и поселялся в Сибири. Главным занятием Нехлюдова в этой новой семейной жизни было составление докладной записки государю о важной предлагаемой им государственной реформе — национализации земли и учреждении единого налога по системе Генри Джорджа.
     Теоретическая часть романа, основная идея, на кото-рую нанизаны бытовые явлении, заключается в обличении государственного насилия и церковного обмана. И выставление в противовес им положительной силы жизни по своей совести, руководимой разумом и любовью.

____
351

     Обличение бюрократизма выражено изображением важного чиновника Топорова, в котором легко узнать покойного Победоносцева. И разговор его с Нехлюдовым есть воспроизведение разговора дочери Л. Н-ча, Татьяны Львовны, с Победоносцевым, к которому она обращалась по поводу отобрания детей молокан, и который приведён нами в подлиннике в своём месте. Как и изображено в романе, Победоносцев тотчас же распорядился, чтобы дети были возвращены.
     Ещё укажем на один тип очень близко списанный с натуры. Это крестьянин-раскольник, которого Нехлюдов встретил на пароме, в Сибири. Это тип сложный. В него вошли два живых типа раскольников-старообрядцев весьма крайнего направления.
     Один из них ходил по центральной России, бывал и в Москве, и многие из нашего кружка знали его и беседовали с ним. Он часто высказывал оригинальные и смелые мысли. Он очень любил обличать правительство за допущение продажи табака и называл его «табачной державой»; этот человек так и был у нас известен под именем «табачной державы». Иногда его речь казалась очень запутанной оттого, что он употреблял многие апокалиптические выражения.
     Другой тип, раскольник Андрей Вас. Власов, был в переписке со Л. Н-чем как раз во время писания им «Воскресения», и Л. Н-ч заимствовал из его писем много сильных выражений.
     Многие описания природы, помещичьего быта носят также автобиографический характер. Мир арестантов уголовных и революционных описан отчасти по личным впечатлениям Л. Н-ча, часто посещавшего тюрьмы, отчасти по документам, доставленным Л. Н-чу его друзьями революционерами. Сам Л. Н-ч никогда не был в Сибири, тем удивительнее сила его художественного творчества, воспроизведшая с такою реальностью этапную, острожную и вообще сибирскую жизнь.
     Герой повести кн. Нехлюдов — конечно, всё то же лицо, которое мы видели ещё юношей в «Юности», потом в «Утре помещика», в «Люцерне», в «Встрече в отряде»; это лицо, которое должно было играть главную роль в задуманном, но не написанном Л. Н-чем «Романе русского помещика», от которого остались только одни наброски.
    В него вкладывает Л. Н-ч свои лучшие мечты, заставляет его переживать собственные страсти, свои пороки и увлечения и в нём же открывает нам свою душу, очищенную и полную высших стремлений.
     Как известно, роман кончается тем, что кн. Нехлюдов, переживая в себе все впечатления жизни, задумывается над вопросом: что делать, чтобы бороться со всем этим торжествующим в мире и заливающим мир злом? Ответ на это Нехлюдов находит в Евангелии, в притче «о немилосердном заимодавце», особенно в последних словах этой притчи: «Не надлежало ли и тебе помиловать товарища твоего, как я помиловал тебя?»
     Бесконечна вина наша перед вечной правдой, а мы считаемся, мстим и наказываем, не прощаем людей за их ничтожные сравнительно вины, которые они совершают перед нами.
     То же подтвердили ему и слова Христа, обращенные к Петру о том, что прощать надо не до семи, а до семижды семидесяти раз, т. е. навсегда; и Л. Н-ч так заключает рассуждения Нехлюдова:
     «Так выяснилась ему теперь мысль о том, что единственное несомненное средство спасения от того ужасного зла, от которого страдают люди, состоя-

____
352

ло в только в том, чтобы люди признавали себя всегда виноватыми перед Богом и потому не способными ни наказывать, ни исправлять других людей».
     Л. Н-ч заключает свой роман словами о том, что Нехлюдову открылся новый путь жизни. «А чем кончится он, покажет будущее».
     Творческий гений, создавший это великое произведе-ние, отошёл в вечность, не дав нам изображения этого нового периода жизни. Будем ждать, что люди, проникнутые выраженными в романе идеями, дадут нам в действительной жизни то, что было намечено Л. Н-чем в его художественном произведении.
     Многие читатели, поражённые и побеждённые силой художественного прозрения при чтении этого произведения, были до некоторой степени разочарованы концом романа: «так все хорошо, глубоко и вдруг тексты и конец».
     Когда до Л. Н-ча дошли эти разочарования, он ответил на них: «Если я позволил себе так много времени посвятить художественной работе, т. е. недостойной моему возрасту игре, то только для того, чтобы заставить людей прочесть забытые ими места Евангелия, которыми заключил роман».
     Мы уже говорили о личном элементе этого романа, который, несомненно, играл роль в увлечении, с которым работал Л. Н-ч над этим произведением. С другой стороны, широкое поле для кисти художника изображение пресыщенных, праздных и хищных — с одной стороны, и смиренно страдающих и несущих в себе семена жизни — с другой стороны, при новом взгляде на жизнь, не могло не увлечь долго остававшегося без употребления художественного инстинкта Л. Н-ча. Л. Н-ч много раз брался за это произведение и снова бросал его. В нём боролись две силы: художник и моралист. Он бросал произведения искусства, чтобы высказать слова голой правды, звать людей к спасению, так как видел их уже на краю гибели, когда уже некогда услаждать их красивыми образами.
     Почему же Л. Н-ч наконец кончил, обработал своё художественное произведение? Неужели эстетик снова победил в нём моралиста? Нет, но на чашку весов, на которой лежали его художественные наклонности, была положена новая тяжесть, которая перетянула. Это была благая цель, спасение нескольких тысяч лучших людей от болезней и смерти, возможность дать этим людям свободно работать в лучших условиях. Эта высокая бескорыстная цель дала возможность Льву Николаевичу отдаться своему художественному гению, и тогда он призвал все силы этого гения и показал этим людям правду жизни с той силой, на которую только способно словесное искусство, просветлённое высшим религиозным сознанием.

     Подобно тому, как мы поступали с другими большими произведениями Л. Н-ча, мы считаем своим долгом сделать краткий обзор критической литературы «Воскресе-ния».
     Критическая литература о «Воскресении» очень велика и будет, вероятно, ещё расти с течением времени, так как вопросы, затронутые в этом произведении, принадлежат вечности. В этом нашем кратком очерке мы дадим только несколько типичных образцов, указывающих на разные стороны человеческой жизни, затрагиваемые этим романом и дающих нам общую картину того впечатления, которое произвело на читающую публику появление этого произведения.
     Вот как описывает это впечатление критик «Недели» Пл. Н. Краснов:

____
353

     «Не будет преувеличением сказать, что «Воскресение» было встречено публикой с наибольшим интересом, чем какое-либо иное произведение гр. Л. Н. Толстого. Немало этому содействовала уже и вполне прочно установившаяся репутация автора, как великого художника и оригиналь-ного мыслителя; но всего больше интерес этот обусловлен поистине громадными достоинствами последнего произведения гр. Л. Н. Толстого и по размерам, и по глубине замысла, и по тонкости отделки далеко превосходящего все произведения, написанные после «Анны Карениной», а, может быть, в иных отношениях даже и этот последний роман и самую «Войну и мир» 1.
     Далее критик говорит о внешних приёмах, которыми пользуется Л. Н-ч в изображении событий и лиц:
     «Воскресение» написано приёмами особенного нагляд-ного реализма. Гр. Л. Н. Толстой старается описывать предметы и события, употребляя самые простые слова, не прибегая к общепринятым в разговоре терминам, маскирующим и оправдывающим события. Он не говорит, напр., что полы в квартире Нехлюдова натирались полотерами, а указывает, что они чистились мужиками; при описании церковных или судейских обрядов гр. Л. Н. Толстой не пользуется техническими выражениями, но употребляет самые простые слова, описывающие жесты и действия этих лиц. Таким приёмом, во-первых, достигается большая внимательность читателя к существу дела, невозможная при употреблении общепринятых терминов, которые встречаются как хорошо знакомые символы, о которых нечего задумываться; во-вторых, получается большая образность описания, а в-третьих, получается впечатление зрителя, рассматривающего современный быт со стороны; мы смотрам на нашу жизнь так, как смотрели бы на жизнь жителем какой-нибудь другой планеты» 2.
     Далее в своей статье Пл. Н. Краснов указывает, между прочим, на характерную особенность в выборе героини романа:
     «Что касается выбора героини, то нам уже пришлось встречать в критике упрёки гр. Л. Н. Толстому за то, что он выбрал героиню из самой низшей среды. Говорили, что лучшие наши художники выводили героинями таких женщин, которым каждая из читательниц могла бы подражать; того же ожидали и от героини гр. Л. Н. Толстого; но разве можно подражать Катюше Масловой? Словом, на сцену был поднят вечный вопрос о положительных типах. Но натуралистический роман тем и отличается от идеалистического, что он изображает не идеалы современного общества, а действительную жизнь, какова она есть. Если же гр. Л. Н. Толстой обратил внимание именно на это явление жизни, то объяснение этому лежит в известном нравственном подъёме общества за последние годы именно в области этих лёгких отношений к женщине. Сам гр. Л. Н. Толстой другими словами, менее художественными и более тенденциоз-ными, даже нравоучительными произведениями способ-ствовал нравственному росту общества в этом отношении. Но интересно и важно знать не только, как следует поступать молодым мужчинам в отношении женщин, но и то, как дело обстоит в действительности» 3.
________________
         1 «Книжки Недели».  1900.  Январь. «Новый  роман  гр.  Л.  Н.  Толстого».  Пл.  Н.  Краснова.  «Воскресение».  Роман в 3-х частях гр. Л. Н.  Толстого.  Стр.  200.
         2  Там  же,  стр.  209.
         3  Там же, стр. 211 – 212.



     Н. К. Михайловский подмечает новую черту в авторе «Воскресения» — это его оппозиция к той среде, в которой живёт он сам и в которой заставляет жить своего героя. Критик говорит:
     «…В «Воскресении» гр. Толстой воюет с невидимым, но совершенно определённым врагом. Это не выживший из ума генерал Кригмут, не сибирский конвойный офицер, вспоминающий какую-то венгерку с персидскими глазами, не деревянный муж сестры Нехлюдова, не пошлая лгунья Mariette, не

____
354

судья с катаром желудка и не тот судья, которым перед заседанием гимнастикой занимается; вообще не какое-нибудь определённое лицо. Умные и глупые, больные и здоровые, смешные и скверные, эти действующие лица рассказа сливаются для автора в один серый фон, и каждое из них в отдельности не претерпевает каких-нибудь сильных ударов от него: он спокойно записывает их глупости, скверности и пошлости. Его враг — "все", та страшная сила "всех" данного общества, которая глушит лучшие движения души личности, подсовывая ей свои готовые решения вопросов жизни…» 1

___________________
     1 Последние сочинения Н. К. Михайловского. Т. 1. СПб., 1905. Стр. 279.

    Новую характеристику героя «Воскресения» дает критик «Нивы» Р. И. Сементковский; ему кажется, что Нехлюдов — это знакомый герой, уже много раз изображённый русскими писателями в лучших своих произведениях, но тип этот для Р. И. Сементковского скорее отрицательный. Он так характеризует его:
     «Как близок и как понятен нам этот князь Нехлюдов! Он имеет в литературе своего знаменитого предшествен-ника, тоже громившего с высоты своего теоретического величия и своей пробудившейся совести всё окружающее. Назывался этот предшественник Чацкий, и его "горе" происходило от "ума". От какого ума? От ума, витающего в безвоздушном пространстве, от ума, которому нет преград, потому что в безвоздушном пространстве, как выразился ещё Шиллер, «идеи мирно уживаются, а в действительности предметы резко сталкиваются…» Правда, между Чацким и князем Нехлюдовым существует та разница, что первый ораторствует, а второй только размышляет, но ведь и Чацкий произносит монологи, т. е. ведёт внутреннюю беседу с самим собою. Они — одного поля ягоды, и мы можем присоединить к ним многие другие, хорошо нам известные типы: Манилова, Рудина, Райского и т. д. Есть что-то родственное между этими нашими знакомыми, и никто их не смешает ни с Констажогло, ни с Инсаровым, ни с Соломиным. Эти последние не выступали в роли неумолимых судей существующего, но зато делали очень много, чтобы изменить существующее к лучшему. А Чацкие, Рудины, Нехлюдовы все осуждают и ничего не делают».
     Но значение романа, по мнению критика, от этого не страдает, и в конце статьи он говорит так:
     «Громадное значение нового романа гр. Л. Н. Толстого заключается в том, что русское интеллигентное общество должно узнать себя в Нехлюдове, увидеть в нем отражение собственного неказистого "я". Все мы так склонны рассуждать, осуждать, строить самые радикальные теории и так мало способны осуществлять наши идеалы в жизненном деле. Мы — герои в области смелых фраз, резкого осуждения, пожалуй, даже самобичевания, но в самой жизни мы отнюдь не герои. Создать образ, в котором общество видит себя, как в зеркале, в котором отражается главный общественный недуг, может только великое дарование» 2.

________________
     2 «Нива». Ежемес. литер. приложения. № 12. Декабрь 1899. Что нового в литературе? Критич. очерки Сементковского. Стр. 878.

     Иного мнения об этом произведении строгий критик «Русской мысли» г-н Протопопов. Он признаёт только один внешний успех произведения и говорит, что больше всего пользы принёс роман издателю Марксу. Впрочем, он находит даже, что и романом «Воскресение» назвать нельзя. К счастью, голос его звучит совершенно одиноко, если не считать нападков черносотенной прессы. Оригинальность его мнения застуживает того, чтобы привести из его статьи некоторые выдержки:
     Вот что он говорит об успехе «Воскресения»:
____
355

     «Внешний успех романа вполне соответствует всемирной репутации автора: роман читался нарасхват, вышел в бесчисленных изданиях, переведён на все языки и заставил о себе говорить едва ли не все литературные органы и не всех литературных критиков мира. Но успех другого рода, успех внутренний, тот, который определяется силой произведённого впечатления и прочностью влияния? Этого успеха роман Толстого не имел, никогда не возымеет, и это не только естественно, в порядке вещей, но и вполне разумно и вполне справедливо. Вот пункт, который, мне кажется, необходимо разъяснить».
     Разъяснив и удовлетворившись "разносом" «Воскресе-ния», критик делает себе такое возражение:
     «Читатель заметил, конечно, что я ничего не говорю о психологической стороне романа, сосредоточив всё внимание на его общественных тенденциях. Кто же воскрес в «Воскресении»? Что за люди Нехлюдов и Катя Маслова и в чём выразилось их нравственное обновление, если под воскресшими именно их подразумевать? Но дело в том, что никакой психологии в романе нет, да нет и никакого вообще романа, а есть страстный социально-моральный памфлет, направленный против наших культурно-общественных идеалов и стремлений. Нехлюдов и Маслова отнюдь не характерны, не типы, это не более, как марионетки, изготовленные автором только для произнесения нужных ему слов, для совершения нужных ему поступков» 1.

___________________
     1  «Русская мысль». 1900, июнь. «Не от мира сего». «Воскресение». Ром. в трёх частях графа Л. Н. Толстого. Изд. А. Ф. Маркса. СПб. М. А. Протопопова. Стр. 139.

     С г-ном Протопоповым не согласны не только русские, но и европейские критики; французский критик Пелисье говорит о «Воскресении» так:
     «Вместе с «Воскресением» Толстой возвращается к искусству. «Воскресение» является настоящим романом, а не известного рода трактатом». И далее он рассуждает так:
     «Воскресение» есть прежде всего прекрасное произведе-ние по правдивости сцен и картин. Мы можем сравнивать Толстого с нашими реалистами, только противополагая его им. Нередко им сильно доставалось от него. Что ему не нравится в них, это прежде всего их нравственное равнодушие, даже у некоторых аффектированное презрение к людям. Ему не нравится также их преимущественное стремление показать нам наиболее худшее в жизни и мире. Но даже как художник он мало на них похож. Последние насилуют природу, чтобы вложить её в рамки, заранее намеченные; они выпускают в целом всё то, что не связано тесным образом с предметом, в каждой картине всё, что не содействует общему впечатлению.
     Искусство Толстого более широко, более гибко, ближе к действительности. От этого известные недостатки, к которым я сейчас возвращусь, особенно растянутость, шокирующая наши латинские привычки. Но надо сознаться, что это искусство, менее строгое и менее сосредоточенное, даёт нам лучшее ощущение самой жизни» 2.

________________
     2 «Русская Мысль». 1901. Март. Французский критик  о  «Воскресении»  Л.  Н.  Толстого.  Стр.  129.

     Приведём ещё одно характерное место из статьи французского критика:
     «Сюжет романа сводится целиком к двум главным лицам. Как то, так и другое анализированы с тонкою и глубокою правдивостью. Скажем лучше, автор не даёт нам анализа, он поступает не так, как известные романисты, называемые психологами, которые, не умея придавать жизнь своим образам, заменяют действие тяжёлыми комментариями. В его книге находится прекрасная глава «психологии», где он показывает внутреннюю работу, совершающуюся во время кризиса у Нехлюдова. Эта глава слишком длинна, чтобы передать её всю целиком, слишком прекрасна для сокращения. Но вы увидите, читая её, что даже тогда, когда дело идёт, как там, о вопросе совести,

____
356

психология романиста не походит на анатомическую. Нет ничего более патетического во всей книге. Автор не выставляет себя вместо лица: само лицо живёт перед нашими глазами: вместо анализа у нас истинная драма» 1.
________________
     1 Там  же,  стр.  132.

     Приведём здесь также мнение о «Воскресении» известного французского историка и публициста Анатоля Леруа-Болье. Он считал его редчайшим литературным событием: «Воскресение» — это роман, написанный на вперёд заданный моральный тезис, и в то же время возведён был автором на степень величайшего художественного произведения, поражающего читателя своей жизненностью и правдой» 2.

________________
     2 Tolstoї. Conference foite ; Paris le 3 Juill t 1905 par Georges Tournaire. Paris. Edition de la revue «L’Essor».

     Серьёзную и проникновенную статью о «Воскресении» написал покойный А. Богданович в «Мире Божьем». Мы позволяем себе сделать из его статьи более обширные выписки:
     «Прежде всего, — говорит критик, — невольное изумление охватывает читателя при виде этой неувядаю-щей силы творчества, какую проявил великий писатель, семидесятилетие которого ещё так недавно было отпраздновано литературой и в России, и за границей. Несмотря на очевидную порчу, которой, несомненно, подвергся роман в различных местах, и вся концепция его, и отдельные, удивительной красоты места вполне напоминают того Толстого, каким мы его знаем в «Войне и мире» или «Анне Карениной». Та же широта захвата жизни, лёгкость и естественная простота, с какими гениальный автор переносит нас из тюрьмы в зал суда, из суда в великосветское общество, из деревни в столицу, из приёмной министра в камеру сибирского этапа. При этом не чувствуется ни малейшей деланности, как будто сама жизнь развёртывается пред нами во всём своём разнообразии.
    И как развёртывается! Вы испытываете одновременно и потрясение от видимого ужаса, и несправедливость человеческих отношении, и умиление, и радость за неугасаемую жажду правды, которая всё время чувствуе-тся в каждом моменте этих отношении. Даже в сценах самого дикого разгула насилия и неправды слышится неумолчный голос недремлющей совести, к которому чутко прислушивается автор и с потрясающей силой передаёт читателю. Благодаря этому чувству умиления, при виде торжества совести над видимым господством лжи, дикости, произвола, тягостных и ненужных жестокостей, чем так опутана жизнь человечества, — выносишь ощущение бодрящей свежести и радостного настроения. Это общее впечатление можно бы сравнить с тем, какое производят старинные легенды о мученичестве праведни-ков. Как в этих легендах, так и здесь вся эта власть грубой силы и лжи кажется чем-то ненастоящим, без корней, чем-то таким, что непрочно, не имеет внутреннего развития, а лишь временно и преходяще, что отпадает, как шелуха, когда наступит «полнота времён» 3.

__________________
     3 «Мир  Божий».  1900  год,  февраль.  «Критические  заметки»  А.  Б.  Стр.  1—3.

     Анализируя различные моменты романа, критик приходит к такому заключению:
     «История Катюши — это история тысячи тысяч Катюш, гибнущих на заре жизни и не воскресающих никогда. История Нехлюдова — тоже обычная история постепенного падения огромной массы когда-то хороших и чистых юношей, превращающихся в сытых, самодоволь-ных животных, в безумии эгоизма не замечающих этого падения. А вся обстановка, при которой разыгрывается драма этих двух людей, жизнь в тюрьме, суд, этап, высшая бюрократия — разве эта не сама действительность, та «настоящая жизнь», к которой мы так привыкли, что уже и не замечаем всех её ужасов? И нужен такой огромный талант, как Толстого чтобы заставить нас очнуться и задуматься над нею.

____
357

     Этого результата Толстой, несомненно, достиг. Ни одно крупное художественное произведение не было так распространено, как «Воскресение», так читаемо и обсуждаемо. Оно проникло в самые далёкие уголки, куда редко проникает книга, и там возбудило ещё большее внимание, чем на поверхности жизни. Огромное значение этого факта скажется в той или иной форме в своё время. Теперь же можно сказать, что результат будет самый благотворный, ибо и мысли, и чувства, возбуждаемые романом, очищают душу и воскресят не одного Нехлюдова, спасут не одну Катюшу» 1.

__________
        1 Там же.

     Закончим наше краткое обозрение выдержками из статьи известного критика и публициста Андреевича (Соловьёва).
     Вот какое мнение высказывает он о новом произведении Льва Николаевича:
     «Воскресение» Толстого лучше всего доказывает, как неутомимо работает его критическая мысль, как старается он вскрыть язвы нашей жизни, похоронить мертвецов и ещё раз напомнить людям, что «суббота для человека, а не человек для субботы», что «веселы растения, птицы и насекомые и дети, но люди — большие, взрослые люди — не перестают обманывать и мучить друг друга», что они считают, что важно не это весеннее утро, не эта красота мира Божия, данная для блага всех существ, красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что мы сами выдумали, чтобы властвовать над людьми…
     Толстой в своём романе перечисляет все те субботы, в жертву которым люди приносят живущее в их душе царство Божие. Это субботы условностей, обычаев и приличий, жестокости и власти над другими, субботы формализма, рутины и правил, желание стать выше других и показать своё превосходство над ними. В этом смысл воистину гениального романа…»
     И далее тот же критик говорит так:
     «Воскресение» Толстого — самое благородное произведение, которое мне приходилось читать. Целые поколения будут и должны черпать из него силу для борьбы со своим самообманом и самодовольством».
     Наконец почтенный критик обращает внимание и на язык произведения. Он приводит мнение о языке известного английского ценителя искусства Джона Рёскина; сущность его мнения заключается в том, что в языке выражается характер души говорящего. «Секрет речи, — говорит Рёскин, — есть секрет сочувствия, и полное очарование её доступно только благородному. Таким образом, правила прекрасной речи сводятся все к присутствию в речи искренности и доброты».
     Приводя это мнение английского критика, г-н Андреевич переходит к оценке языка Толстого и говорит:
    «Присутствие искренности и доброты» на самом деле чувствуется в каждой фразе Толстого. Есть мука за людей, есть жалость к их незаслуженным страданиям, есть глубокая ненависть к жестокости сильных и чу;дное, бьющее насмерть презрение к их самодовольству.
     Мне нравится и важный, несколько повышенный тон речи, за которым вы видите огромную работу мысли и чувства. «Писание» в этом случае имеет ясную и определённую цель, которая дорога Толстому. Это не игра ума, не феерия творчества, это — страстное стремление проникнуть в те глухие и глубокие тайники жизни, где таится корень всех зол, это могучий призыв в возрождению, к простой и близкой к природе жизни, «красота которой располагает к миру, согласию и любви».

____
358

     И критик заканчивает свою статью фразой, которая обобщает всё, сказанное выше:
     «Это воистину великое произведение» 1.

__________________
     1 «Жизнь», 1900 год, том II, февраль. «Очерки  текущей  русской  литературы»  Андреевича, стр. 354 и след.

    Английский переводчик «Воскресения» А. Моод, бывший в непрерывных сношениях со Л. Н-чем, по поводу этого перевода даёт интересные сведения о перипетиях издания «Воскресения» в своей статье под названием «Как Толстой писал "Воскресение"».
     Между прочим он говорит так:
     «Произведение было продано Марксу, издателю петербургской иллюстрированной еженедельной газеты, причём, согласно условию, издатель платил деньги вперёд. Но здесь автору пришлось столкнуться с новыми препятствиями. Он в течение двадцати лет отказывался работать за плату и заявил, что он отказывается впредь от авторских прав: всё, что печатает, может быть свободно перепечатываемо всяким. Кроме того, он избегал срочной работы, т. е. доставление известной части и вполне исправленного манускрипта к определённой дате. И вот теперь всё, что ему было противно, обрушилось на него. Дело осложнялось ещё тем, что Маркс, платя деньги, как всякий издатель, желал точно определить свои права. Он давал 30000 рублей, если единственно ему будут предоставлены, хотя бы в течение только нескольких недель по окончании печатания в «Ниве», права продажи романа, и лишь 12000 руб. за право печатания в "Ниве". Толстой, после короткого колебания, согласился взять меньшую сумму. Но тут опять начались неприятности. Другие издатели стали перепечатывать роман по мере его появления в «Ниве». Маркс протестовал, говоря, что он надеялся, что будет ограждён от перепечаток до окончания романа. Толстому пришлось напечатать открытое письмо, в котором он обращался к добрым чувствам издателей, прося их впредь до окончания романа воздержаться от перепечаток. Эта сторона уладилась, но выплыли новые осложнения.
     Прежде всего, конечно, начались придирки со стороны петербургской цензуры. Всё, что «подкапывало авторитет церкви и государства» и вообще всё, казавшееся опасным цензору, исключалось. Понятно, что III часть, в которой описывается обращение с арестантами на пути в Сибирь и в самой Сибири, пострадала наиболее. Но вообще на протяжении всей книги целые главы, страницы и отдельные фразы попали под красный карандаш цензора.
     В первой части из глав XXXIX и XI, остались лишь слова: «Церковная служба началась»; равным образом вся глава XIII, описывающая влияние военной службы, исчезла. Во II части глава XXVIII, в которой описывается посещение Топорова, обер-прокурора святейшего синода, также была сокращена. Можно сказать, что если бы подобная книга принадлежала другому автору, а не Толстому, такое жизненно верное изображение архигонителя Победоносцева вызвало бы запрещение всей книги и арест автора. Среди других глав особенно пострадали со 2-й части глава XIX, описывающая коменданта Петропавловской крепости, глава XXX, описывающая классификацию преступников, и глава XXXVIII, описывающая отбытие арестантского поезда из Москвы.
     Иностранные переводы тоже оказались неполны.
     Так, например, французский переводчик Вызева (Wysewa), превосходно владеющий французским языком, не довольствуясь полированием простого и прямого стиля Толстого и обращения его в чрезвычайно плавную книжную речь, выбросил, из боязни оскорбить католиков, описание церковной службы и нападки на армию, из боязни возбудить неудовольствие антидрейфусаров.

____
359

     Но помимо русской цензуры и иностранных переводчиков, надо было ещё считаться с редакторами и издателями.
     «Echo de Paris», в котором появлялось «Воскресение», начало получать массу писем от читателей, которые жаловались, что Нехлюдов, по их мнению «недостаточно занимается Катюшей». Вообще, по их мнению, в романе недостаточно любовного элемента. Редактор, зная, что его дело угождать требованиям и вкусам публики, пропустил несколько глав и перешёл прямо к сцене, где Нехлюдов опять «занимается Катюшей», хотя, может быть, нежелательным для читателей газеты образом.
    Как известно, в Америке «Воскресение» также потерпело немало в руках лицемерных редакторов. Роман был изуродован исключением мест, говорящих против милитаризма и земельной собственности. Вся глава XVII, изображающая падение Катюши, была исключена и т. д.
     В немецком издании (перевод Hauff’a), также было исключено всё «оскорбительное» для церкви и армии.
     Характерно, что не обошлось без комических эпизодов и в Англии, где также оказались добродетельные господа, нашедшие книгу Толстого «безнравственной». Один почтенный квакер, прочтя сиену падения Катюши, поспешил сжечь книгу…
     Когда, наконец, было решено печатать «Воскресение», Толстой энергично взялся за окончательную обработку романа. Эта «обработка» заключалась в совершенной переделке всей книги, некоторые части романа были несколько раз переделаны заново. Толстой настолько расширил своё произведение, что Маркс добровольно прибавил ещё 10.000 руб. гонорара.
    Толстой никогда не оставался доволен написанным. Всякая корректура возвращалась с новыми и новыми изменениями, так что переводчики не могли получить своевременно окончательной версии некоторых глав, пока они не появились в «Ниве». Это увеличивало опасность появления неавторизованных переводов, которые не принесли бы денежной выгоды делу, побудившему Толстого разрешить появление книги в печати.
    Толстой настолько был требователен по отношению к самому себе и так щедр в «исправлениях», что несколько раз, по получении уже «окончательной» версии некоторых глав, которые были уже переведены и даже набраны, приходили новые и новые версии, так что переводчикам и наборщикам приходилось начинать работу наново».
     Много хлопот и огорчений принесли Л. Н-чу и отношения с издателями русскими и иностранными, претензии которых, часто противоречившие друг другу, было очень трудно удовлетворить.
     Но всё же в конце концов роман был напечатан в изуродованной форме. В Германии роман пользовался громадным успехом и выдержал около дюжины изданий. Во Франции вышло новое полное издание. Полный русский текст романа был опубликован по-немецки в Германии и в Англии 1 в издании «Свободного слова» на русском и английском языке в переводе Моода.

________________
     1 «Былое», сентябрь 1908 г. Статья Батурина. А. Моод о Л. Н. Толстом.


     Вскоре появились и драматические переделки «Воскресения» на русском и французском языках, с успехом шедшие на сцене.
     Вообще этот роман стал одним из наиболее популярных произведений Л. Н-ча. Этому способствовало, во-первых, то, что он появился во время расцвета славы Л. Н-ча, не говоря уже о захватывающем интересе содержания. Кроме того, отказ от литературной собственности дал возмож-ность напечатать его всевозможным фирмам, и вскоре по окончании печатания его в


_____
360

«Ниве» в России роман вышел в 40 различных изданиях и, конечно, количество распространения его надо считать миллионами.
     Не обошлось и без пасквилей. Нашёлся человек, поза-видовавший славе Толстого и издавший небольшую бро-шюру под названием «Понедельник», роман графа Худого; это оказалось самой жалкой, нелепой и малоинтересной пародией на произведение Л. Н-ча, возбуждавшей вопрос: зачем, кому понадобилась эта непроизводительная работа?
     Но критическая работа, заключённая в романе, не прошла даром. Она крайне раздражила представителей официальной религии и, как известно, привела к отлучению Л. Н-ча от государственной церкви. Послед-ствия этого события были огромны. Можно сказать, что с него начинается новая эпоха в жизни Л. Н-ча, мы надеемся посвятить описанию её четвёртый и последний том биографии.

     28 октября 1915 г.



Конец 3-го тома.






ПИСАНО СОКОМ ЗЕЛЁНОЙ ПАЛОЧКИ


Павел Бирюков
БИОГРАФИЯ
ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА
ТОЛСТОГО
Книга 2

ТОМ ЧЕТВЁРТЫЙ



СПИСОК ИСТОЧНИКОВ,
использованных для IV тома биографии Л. Н. Толстого
(кроме указанных в первых трёх томах).


I РАЗРЯД

     1) Архивы: В. Г. Черткова. П. И. Бирюкова, С. А. Толстой, Т. Л. Толстой, Т. Л. Кузминской.
     2) Архивы: Толстовского музея в Москве, в Петрограде. Румянцевского музея в Москве.
     3) Воспоминания: Александры Львовны Толстой, В. Ф. Булгакова, Дунаева, Душана Петровича Маковицкого.
     4) Письма Льва Николаевича к разным лицам. 3 тома, собранные и изданные П. А. Сергеенко (3-й том изд. „ОКТО").
     5) Письма Льва Николаевича к жене. Под ред. А. Б. Грузинского. Москва. 1913.
     6) Толстовский музей. T. I. Переписка Льва Николаевича с Алекс. Андреевной Толстой. СПБ., 1911.
     7) В. Чертков. Уход Толстого.
     8) Д. Маковицкий. Яснополянские записки.


II РАЗРЯД

      9) Воспоминания о Льве Николаевиче Толстом Ю. О. Якубовского: «За 25 лет» (1886—1910).
     10) Ю. И. Айхенвальд. Лев Толстой (Строители жизни). Изд. Центр. Т-ва коопер. изд. Москва, 1920.
      11) С И. Спиро. Беседы со Львом Николаевичем. Москва, 1909 и 1910.
     12) Христо Досев. Вблизи Ясной Поляны. Изд. Посредника, 1907—1909.
     13) В. Ф. Булгаков. Христианская этика. Москва, 1917.
     14) В. Ф. Булгаков. Жизнепонимание Л. Н. Толстого. Издание Сытина, 1911.
     15) В. Ф. Булгаков. Л. Н. Толстой в последний год его жизни. Изд. 2-е. Задруга, 1918.
     16) Толстовский Ежегодник. 1912 г. Изд. Общ. Толст. Музея в Спб. и Толстовского Общества в Москве.
     17) С. Л. Толстой. Тургенев в Ясной Поляне.
     18) В. Лазурский, Воспоминания о Л. Н. Толстом.
     19) В. В. Стасов. Н. Н. Ге, его жизнь, произведения и переписка. Изд. Посредника. Москва. 1904.
     20) Международный Альманах о Толстом. Составил П. А. Сергеенко 2-е издание, 1909. Москва. Изд. «Книга»
     21) Н. В. Давыдов. Из прошлого. Изд. И. Д. Сытина. 1913.
     22) Т. A. Kousminsky. Tolstoi et la guerre. „La Revue“. 1917. № 1-2.
     23) H. H. Гусев. Два года c Л. H. Толстым. Москва. Изд. Посредника. 1912.
     24) С. Т. Семёнов. Воспоминания о Л. Н. Толстом.
     25) Ант. Заикии. Апостол мира и любви. Москва, 1911.
     26) Ив. Наживин. Из жизни Л. Н. Толстого. Книгоизд. Сфинкс. Москва, 1911.
     27) И. Л. Толстой. Мои воспоминания. Изд. Ладыжникова, Берлин.
     28) Н. Апостолов. Л. Н. Толстой, его жизнь и жизнепонимание. Киев, 1920.
      29) В. И. Срезневский. Толстой. Памятники творчества и жизни. T. I. Петроград. Изд. Огни. 1917.
      30) В. И. Срезневский. То же. T. II. Москва, 1920.
      31) С. Я. Елпатьевский. Воспоминания о Толстом. „Русское Богатство". 1912. № 11.


III РАЗРЯД

      32) Различные газетные и журнальные статьи и вырезки, русские и иностранные.



ПРЕДИСЛОВИЕ
к IV тому биографии Льва Николаевича Толстого


     Мне пришлось довести до конца начатую мною работу. С небольшими перерывами я работал ровно двадцать лет. Я ни на минуту не терял сознания, что работа эта свыше моих слабых сил, по вместе с тем я работал с несомненной уверенностью, что я не должен бросать её. Я учитываю по моему внутреннему, духовному опыту то обстоятельство, что несовершенство работы вызовет осуждение, раздра-жение, может быть даже насмешки, и что всё это будет только полезно мне, научит смирению, сдерёт с меня те остатки тщеславия, которые естественно накапливаются у человека, чьё маленькое «я», волею судеб, так или иначе, связывается с именем великого мирового гения. Всё это я знаю, и не жду похвалы людской. Цель моя была выбрать из всего огромного, доступного мне материала, те драгоценные черты, которые вырисовывают могучую фигуру Льва Николаевича именно в этом виде, в каком она представляется мне, и затем сказать миру: «Вот вам Лев Николаевич Толстой — такой, каким он представляется мне после 25-летней дружбы и после 25-летнего изучения как его творений, так и всего, что о нём написано».
     Большим утешением и поддержкой в моей работе служили мне многочисленные проявления сочувствия и благодарности за доставленное моими книгами духовное удовлетворение читателям. Само собою разумеется, я отношу эти благодарности не к себе лично, а к тому значительному содержанию, которое наполняло мою работу.
     Разные благоприятные обстоятельства сложились так, что материал, которым я пользовался, был значителен как по объёму, так и по качеству его. И потому и в работе моей есть много ценного.
     Найдутся другие биографы, более меня опытные, они напишут фигуру Льва Николаевича в ином виде, им лишь доступном, и это неизбежно.
      Личность Льва Николаевича была слишком велика и многообразна, чтобы мы, малые люди, могли обнять его целиком. Мы всегда будем, как слепые перед слоном в известной восточной притче, одни щупать ноги ого, другие — хобот, третьи уши, четвёртые — туловище и сообщать миру соответствующие, весьма различные друг от друга, впечатления.
      И, быть может, лишь через много лет, сложатся все эти субъективные образы, и вырастет могучий цельный гигант, во всём его многообразии.
      Книга моя представляет не только биографию Льва Николаевича, это — описание величайшего явления в истории человечества, которому я был случайный свиде-телем. Мой долг дать о нём отчёт тем людям, которым наблюдение этого явления почему-либо не было доступно.
 
     Первые три тома я ещё писал при жизни Льва Николаевича и нередко обращался к Нему за советом и за разъяснениями недоразумений. Часть третьего и весь четвёртый написаны уже после его кончины. И на этом, стало быть материале нет его личной санкции. Конец четвёртого тома представляет для биографа особые трудности. Последний год жизни Льва Николаевича ознаменовался особо-острым конфликтом в его семейной жизни из-за вопросов собственности и литературных прав на сочинения Льва Николаевича. Конфликт этот разрешился, с одной стороны, в истерическую нервную болезнь Софьи Андреевны, а с другой стороны — в неимо -верно тяжёлые душевные страдания Льва Николаевича, определившие уход его из Ясной Поляны и написание юридического завещания.
      Весь мир преклонился перед великим подвигом, и ни у кого не вырвалось слово критики или осуждения на эти два значительные поступка в жизни Льва Николаевича. Но в моих отношениях ко Льву Николаевичу было столько простоты и интимности, что я позволил себе высказать ему свою точку зрения относительно завещания, несогласную с мнением большинства других друзей его. Я чувствовал, что найду в душе его согласный отклик, и не ошибся. Но потом он изменил своё мнение и оставил всё по-старому. Да я и не думал о перемене; а лишь о том, чтобы он знал мою душу. Это различие моего мнения вызывало и ещё будет вызывать ко мне, вероятно, недоброжелательство многих искренних единомышленников Льва Николаевича. Я готов перенести все эти нападки, заранее прощая все те обиды, которые посыпятся на мою голову, когда это моё мнение будет обнародовано. Но, зная всё то тяжёлое, что предстоит мне, я не могу изменить моего мнения, потому что совесть моя говорит мне, что я прав. Величие же образа почившего учителя нисколько от этого не умаляется.
      Так как многие из лиц, участвовавших в последних событиях жизни Льва Николаевича, ещё живы, то я не мог с полной откровенностью пользоваться всем, на- ходившимся в моём распоряжении, материалом. И в некоторых местах мне пришлось или просто пропустить, или поставить точки, или, говоря о факте, вовсе не упоми- нать имени действующих лиц.
     Хотелось бы уверить читателей и почитателей Льва Николаевича, что я тщательно выскреб из души своей всякие личные счёты с кем бы то ни было из действую-щих лиц описываемых событий. И наконец, хочу выразить мою глубокую благодарность всем тем, кто помог мне довести да конца этот труд.
      С сознанием посильно исполненного долга я передаю мой труд читателю.


                П. Бирюков

      12—XII—22.
 
__







____
363

ТОМ ЧЕТВЁРТЫЙ

Часть 1.

1900–1902
Отлучение. Крымская болезнь



ГЛАВА 1.
1900 г. Трансваальская война. Духоборы

     1–го января Л. Н-ч делает в дневнике такую запись:
     «Сижу у себя в комнате, и у меня все, встречая Новый год. Всё это время ничего не писал, нездоровится. Много надо записать».
     Л. Н-ч жил в это время в Москве с семьёй. По записям его дневника заметна некоторая физическая слабость, навевающая на него грустные думы. Он даже начинает каяться в грехах своей юности. Вспомнил своё отрочество, главное юность и молодость: «Мне не было внушено никаких нравственных начал, никаких, а кругом меня большие с уверенностью курили, пили, распутничали (в особенности распутничали), били людей и требовали от них труда. И многое дурное я делал, не желая делать, только из подражания большим».
     В то же время мысли его проникают самую сущность вещей, и он делает интересные и глубокие обобщения:
     «Ехал наверху на конке, глядел на дома, вывески, лавки, извозчиков, проезжих, прохожих, и вдруг так ясно стало, что весь этот мир с моей жизнью в нём есть только одна из бесчисленных количеств возможностей других миров и других жизней, и для меня есть только одна из бесчисленных стадий, через которую мне кажется, что я прохожу во времени».
     Интересна запись, которую делает Л. Н-ч через несколько дней:
     «Читаю газеты, журналы, книги и всё не могу привыкнуть приписать настоящую цену тому, что там пишется, а именно: философия Ницше, драмы Ибсена и Метерлинка и наука Ломброзо и того доктора, который делает глаза. Ведь это полное убожество мысли, понимания и чутья». «Читаю о войне на Филиппинах и в Трансваале, и берёт ужас и отвращение. Отчего? Войны Фридриха, Наполеона были искренни и потому не лишены были некоторой величественности. Было это даже и в Севастопольской войне. Но войны Америки и Англии среди мира, в котором осуждают войну уже гимназисты, — ужасны».
     8-го января у Л. Н-ча в Москве пел Шаляпин. Около этого же времени совершилось интересное событие — знакомство Л. Н-ча с Горьким, пришедшим к нему в Москве. И Л. Н-ч отмечает в дневнике это событие такими словами:
    «Был Горький. Очень хорошо говорили. И он мне понравился. Настоящий человек из народа. Какое у женщин удивительное чутьё на распознавание знаменитости! Они узнают это не по получаемым впечатлениям, а по тому, как

____
364

и куда бежит толпа. Часто, наверное, никакого впечатления не получила, а уже оценивает, и верно».
     В то же время продолжается его дружба с Чеховым. Л. Н-ч очень ценил его и как человека, и как художника, но не одобрял его драматических произведений.
     Так 27 января он записывает: «ездил смотреть «Дядю Ваню» и возмутился». Но, видно, всё-таки драма задела его за живое, потому что он прибавляет: «Захотел написать драму «Труп», набросал конспект». Мне кажется, что в драме «Живой труп» есть нотки, навеянные произведением Чехова. Такова тайна художественного творчества.
     Тут же Л. Н-ч даёт интересное определение материи и движения, определение, могущее послужить основанием целой философской системы.
     «Серёжа с Усовым говорили о различных пониманиях устройства мира: прерывности или непрерывности материи. При моём понимании жизни и мира — материя есть только моё представление, вытекающее из моей отделённости от мира. Движение же есть моё представление, вытекающее из моего общения с миром, и потому для меня не существует вопроса о прерывности или непрерывности материи».
     В начале января приезжал в Москву Вл. Вас. Стасов. Л. Н-ч ходил с ним в Третьяковскую галерею и высказывал отрицательное отношение к картинам Васнецова и, наоборот, любовался картинами Н. Н. Ге.
     В это время у Л. Н-ча в его отношении к семейным замечается некоторое успокоение; так, в письме к своей дочери Т. Львовне Л. Н-ч пишет: «в нашем жизни хорошо то, что я живу очень дружно с мам;, что главное, и также с Серёжей, всё ближе и ближе, и умилительнее и умилительнее. Когда начинает расспрашивать о действии моего желудка, или с робостью предлагает мне потереть спину в бане — то это действует особенно умилительно».
     К концу января восстановившееся было здоровье Л. Н-ча снова пошатнулось, но, слава Богу, не надолго.
     В это время англичане вели войну с бурами во имя «цивилизации».
     Это ужасное преступление лжи и жестокости сильно волновало Льва Николаевича.
     Для всех было очевидно, что англичане рано ли, поздно ли задавят своим кулаком храбрых, но слабых буров. И эта слабость их внушала к ним невольную симпатию. На этой симпатии поймал себя и Л. Н-ч.
     Один корреспондент так передаёт разговор со Л. Н-чем по поводу трансваальской войны:
     «О своих работах граф говорил вообще неохотно, но едва речь зашла о Трансваале и англо-трансваальской войне, великий старик оживился; глаза его заблестели.
     — Знаете ли, до чего я доходил, — сказал он, — Теперь этого уже нет; я превозмог себя… Утром, взяв в руки газету, я страстно желал всякий раз прочесть, что буры побили англичан. Эта война — величайшее безрассудство наших дней. Как! Две высоко цивилизованные нации, голландцы и англичане, истребляют друг друга; Англия, страна, гордившаяся титулом, свободной страны, пытается раздавить малочисленных буров, не сделавших англичанам ни малейшего вреда. Это что-то непонятное, невероятное!…
     — Знаете, на что это безумное нападение похоже? — заметил после небольшой паузы Лев Николаевич. — Это то же самое, если бы мы с вами, люди уже старые, вдруг по-ехали к цыганам в «Стрельну», утратив всякий стыд. И эта

____
365

бойня, заметьте, совершается после Гаагской конферен-ции, так нашумевшей. Трансваальская война — знамение нашего времени, но печальное знамение, говорящее, что миром управляет бездушное торгашество…»
     Граф, помолчав, добавил:
     — Из Трансвааля мне пишет один мой знакомый, находящийся теперь там, потому обстоятельства тамошние мне хорошо известны».
     Слова Л. Н-ча были подхвачены, и оказалось, что Толстой на стороне буров и стало быть одобряет все их действия. А для Л. Н-ча далеко не все действия буров были симпатичны, и он никак не мог принять сторону одного из воюющих. Это своё отношение он постарался выразить в письме к англичанину Моду, обратившемуся к нему за разъяснением.
     «Я, разумеется, — пишет Л. Н-ч, — не мог сказать, и не сказал того, что мне приписывают. Произошло это оттого, что пришедшему ко мне под видом автора, принёсшего свою книгу, корреспонденту газеты, я сказал на его вопрос о моём отношении к войне, что я ужаснулся на себя, поймав себя во время болезни на том, что желал найти в газете известия о победе буров, и был рад случаю выразить в письме Волконскому моё истинное отношение к этому делу, которое состоит в том, что я не могу сочувствовать никаким военным подвигам, хотя бы это было — Давид против десятка Голиафов, а сочувствую только тем людям, которые уничтожают причины, престиж золота, богатства, престиж военной славы и главную причину всего зла — престиж патриотизма и ложной религии, оправдывающих братоубийства.
     Я думаю, что не стоит того — печатать в газетах опровержение ложно приписываемого мне мнения. На всякое чихание не наздравствуешься. Я, напр., получаю в последнее время письма из Америки, в которых одни упрекают, а другие одобряют меня за то, что я отрёкся от всех своих убеждении. Стоит ли опровергать, когда завтра могут быть выдуманы 20 новых известий, которые будут содействовать наполнению столбцов газеты и карманов издателей? Впрочем, делайте, как найдёте нужным».
     Письмо (к Волконскому), на которое ссылается Л. Н-ч, не менее интересно. В нём Л. Н-ч в первый раз ясно высказывает свой взгляд на причины войны вообще. Приведём из него наиболее существенную выдержку:
     «Если два человека, напившись пьяны в трактире, подерутся за картами, я никак не решусь осуждать одного из них, как бы убедительны ни были доводы другого. Причина безобразных поступков того или другого лежит никак не в несправедливости одного из них, а в том, что вместо того, чтобы спокойно трудиться или отдыхать, они нашли нужным пить вино и играть в карты в трактире. Точно так же, когда мне говорят, что в какой бы то ни было разгоревшейся войне исключительно виновата одна сторона, я никак не могу согласиться с этим. Можно признать, что одна из сторон поступает более дурно, но разбор о том, которая поступает хуже, никак не объяснит даже самой ближайшей причины того, почему происходит такое странное, жестокое и бесчеловечное явление, как война.
     Причины эти для всякого человека, который не закрывает глаза, совершенно очевидны как теперь, в трансваальской войне, так и во всех войнах, которые были в последнее время. Причин этих всего три: 1-я — неравное распределение имуществ, т. е. ограбление одними людьми других, 2-я — существование военных сословий, людей, воспитанных и предназначенных для убийства, и 3-я -ложное, большей частью сознательно обманное религиоз-ное учение, в котором насильственно воспитываются молодые поколения.

____
366

     И потому я думаю, что не только бесполезно, но и вредно видеть причину войны в Чемберленах, в Вильгельмах и т. п., скрывая этим от себя действительные причины, которые гораздо ближе, и в которых мы сами участвуем. На Чемберленов и Вильгельмов мы можем только сердиться и бранить их; но наше сердце и брань только испортят нам кровь, но не изменят хода вещей: Чемберлены и Вильгельмы суть слепые орудия сил, лежащих далеко позади их. Они поступают так, как должны поступать и как не могут поступать иначе. Вся история есть ряд точно таких же поступков всех политических людей, как трансваальская война; и потому сердиться на них и осуждать совершенно бесполезно и даже невозможно, когда видишь истинные причины их деятельности и когда чувствуешь, что ты сам виновник той или другой деятельности, смотря по тому, как ты относишься к трём основным причинам, о которых я упомянул.
     До тех пор, пока мы будем пользоваться исключительно богатствами, в то время, как массы народа задавлены трудом, всегда будут войны за рынки, за золотые прииски и т. п., которые нам нужны для того, чтобы поддерживать наше исключительное богатство. Тем более неизбежны будут войны до тех пор, пока мы будем участвовать в военном сословии, допускать его существование, не бороться всеми силами против него. Мы сами или служим в военном сословии, или признаем его не только необходимым, но похвальным, и потом, когда, возникает война, осуждаем в ней какого-нибудь Чемберлена и т. п. Главное же, будет война до тех пор, пока мы будем не только проповедовать, но без негодования и возмущения допускать то извращение христианства, которое называется церковным христианством и при котором возможно христолюбивое воинство, благословение пушек и признание войны делом христиански справедливым. Мы учим этой религии наших детей, сами исповедуем её и потом говорим одни — что Чемберлен, а другие, что Крюгер виноват в том, что люди убивают друг друга».

     Одновременно с этой войной, лишний раз показавшей, какие ужасные жертвы приносятся в угоду богу государственной власти, шла другая, мирная война против войны, о которой Л. Н-ч писал ещё в 1898 г. в своей статье «Две войны». Одна только что окончившаяся тогда война, была испано-американская, а другая — духоборческая, война против войны, выразившаяся в сопротивлении духоборцев русской государственной власти. Духоборы, не подчинившиеся требованиям русских властей, оставили Россию и поселились в Канаде. К началу 1900 г. переселение это было уже почти закончено, оставались ещё в России духоборы этой партии, сосланные в Якутскую область.
     По мере того, как духоборы, переселившиеся в Канаду, стали там устраиваться, стали возникать различные трудности, трения, иногда и крупные несогласия. Об этом стали доходить слухи и до Л. Н-ча. В рассказах о жизни духоборов в Канаде было много преувеличенного или окрашенного в тот или другой цвет, сообразно с субъективным элементом наблюдателя. Но тем не менее нельзя было не признать, что духоборческий идеал «христианского всемирного братства» достигался с большим трудом и далеко ещё не был выполнен до конца. Всё это побудило Л. Н-ча написать им дружеское послание, в котором он даёт им возможность осознать этот идеал и определить своё настоящее отношение к нему. В этом письме Л. Н-ч ясно и кратко излагает основы христианского коммунизма, отрицающего права частной собственности. Это и составляет особую ценность этого письма, и мы приведём из него наиболее существенные выписки:

____
367

     «Ведь это только нам кажется, что можно быть христианином и иметь собственность и удерживать её от других людей, но это невозможно. Стоит людям признать это, и от христианства очень скоро не останется ничего, кроме слов, и, к сожалению, неискренних и лицемерных слов. Христос сказал, что нельзя служить Богу и мамоне: одно из двух — или собирать для себя собственность, или жить для Бога. Сначала кажется, что между отрицанием насилия, отказом от военном службы и признанием собственности нет никакой связи. «Мы, христиане, не поклоняемся внешним богам, не присягаем, не судим, не убиваем, — говорят многие из нас, — то же, что мы своим трудом приобретаем собственность не для обогащения, а для обеспечения своих близких, то этим не только не нарушаем учения Христа, но ещё исполняем его, если от избытка своего помогаем нищим». Но это неправда. Ведь «собственность» значит то, что то, что я считаю своим, я не только не дам всякому, кто захочет взять это моё, но я буду защищать его от него. Защищать же от другого то, что считаешь своим, нельзя иначе, как насилием, т. е. в случае нужды борьбою, дракою, даже убийством. Если бы не было этих насилий и убийств, то никто бы не мог удержать собственность. Если же мы удерживаем собственность, не делая насилия, то только потому, что собственность наша ограждена угрозой насилия и самым насилием и убийством, которые совершаются над людьми вокруг нас. У нас если мы и не защищаем её, не отнимают нашу собственность только потому, что думают, что мы, так же, как и другие, будем защищать её, и потому признание собственности есть признание насилия и убийства; и вам незачем было отказываться от военной и полицейской службы, если вы признаете собственность, которая поддерживается только военной и полицейской службой, Те, которые исправляют военную и полицейскую службу и пользуются собственностью, поступают лучше, чем те, которые не несут военной и полицейской службы, а хотят пользоваться собственностью. Такие люди, сами не служа, хотят для своих выгод пользоваться чужой службой. Христианское учение нельзя брать кусочками: или всё, или ничего. Оно всё неразрывно связано в одно целое. Если человек признает себя сыном Божиим, то из этого признания вытекает любовь к ближнему, а из любви к ближнему одинаково следует отрицание насилия и присяги, и службы, и собственности».
     Выразив эти религиозные основы коммунизма, он переходит к мотивам утилитарным:
     «Соблазн собственности есть самый тонкий соблазн, вред которого очень хитро скрыт от людей, и потому так много христиан претыкались об этот камень.
     И потому, дорогие братья и сёстры, устраивая вашу жизнь на чужой стороне после того, как вы были изгнаны из своего отечества за верность христианскому учению, я вижу ясно, что вам со всех сторон выгоднее продолжать жить христианскою жизнью, чем изменить этому — начать жить жизнью мирскою. Выгоднее жить и работать сообща со всеми теми, которые захотят жить такою же жизнью, чем жить каждому отдельно, собирая только для себя и для своей семьи, не делясь с другими. Выгоднее жить и работать так, во-первых, потому что, не припасая на будущее, вы не будете тратить бесконечно сил на невозможное для смертного человека обеспечение себя и семьи, во-вторых, не будете тратить сил на борьбу с другими, чтобы удержать от ближних каждый своё имущество, в-третьих, потому что без сравнения больше сработаете и приобретёте, работая общиной, чем сколько сработали бы,

____
368

работая каждый отдельно, в-четвёртых, потому что, живя общиной, вы меньше будете тратить на себя, чем живя каждый отдельно, и в-пятых, потому что, живя христианской жизнью, вы в окружающих вас людях вместо зависти и недружелюбия вызовете к себе любовь, уважение и, может быть, и подражание своей жизни, в-шестых, потому что не погубите того дела, которое вы начали и которым посрамили врагов и порадовали друзей Христа. Главное же выгоднее вам жить христианскою жизнью потому, что, живя такой жизнью, вы будете знать, что исполняете волю Того, Кто вас послал в мир».
     Л. Н-ч не скрывает ни от себя, ни от них всей трудности этого дела, но сознание важности этого всё-таки заставляет его ободрять их на упорную борьбу:
     «Знаю я, что трудно не иметь ничего своего, трудно быть готовым отдать то, что имеешь и нужно для семьи, всякому просящему, трудно покоряться избранным руководителям, когда кажется, что они неправильно распоряжаются, трудно воздержаться от привычек роскоши, мяса, табака, вина. Знаю, что всё это кажется трудно. Но, любезные братья и сёстры, ведь мы нынче живы, а завтра пойдём к Тому, Кто послал нас в этот мир для того, чтобы делать Его дело. Стоит ли из-за того, чтобы называть вещи своими и по своему распоряжаться ими, из-за нескольких пудов муки, долларов, шубы, пары волов, из-за того, чтобы не дать неработающим воспользоваться тем, что я сработал, из-за обидного слова, из-за гордости, вкусного куска идти против Того, Кто послал нас в мир и не делать того, чего Он от нас хочет и что мы можем исполнить только в этой нашей жизни? А хочет Он от нас немногого: только того, чтобы мы делали другим то, чего для себя хотим. И хочет Он этого не для себя, а для нас же, потому что, если бы мы только согласились это делать, то всем бы было так хорошо жить на земле, как только можно. Но и теперь, хотя бы весь мир жил противно Его воле, всякому отдельному человеку, понявшему то, зачем он послан в мир, нет расчёта делать ничего иного, как только то, на что он послан».

     Говоря в  III  томе об автобиографической части «Воскресения», мы уже упоминали, что тип старика-раскольника, встреченного Нехлюдовым на пароме в Сибири, основан на личном знакомстве с подобным «искателем истины» Андреем Васильевичем Власовым. Переписка Л. Н-ча с ним продолжалась. Лев Николаевич посылал ему книжки, и, видимо, старик всё больше и больше проникался взглядами Л. Н-ча.
     Так в феврале 1900 года Л. Н-ч отвечает Власову на одно из его писем следующим интересным письмом:

     «Любезный брат Андрей Васильевич, очень рад был получить ваше письмо. Напрасно ваш сын думает, что нельзя понять того, что вы пишете. Я всё понимаю и со всем согласен и очень желал бы, чтобы учёные люди так же ясно и понятно писали.
     Особенно мне дорого в вашем рассуждении то, что вы понимаете, что и Евангелие надо читать с выбором, а не все подряд считать произведением святого духа.
     В самом Евангелии сказано о том, что буква мёртва, а дух живёт. Дорого мне в вашем рассуждении то, что вы ставите во главу всего то, что и должно стоять во главе всего, а именно разум человеческий, который старше всех книг и библии, от которого и произошли все библии, без которого ничего

____
369

понять нельзя и который дан каждому из нас не через Моисея, или Христа, или апостолов, или через церковь, а прямо дан от Бога каждому из нас и одинаковый всем. И потому ошибка может быть во всём, но только не в разуме. И разойтись люди могут только тогда, когда они будут верить разным преданиям человеческим, а не единому, у всех одинаковому и всем непосредственно от Бога данному разуму.
    Все идолопоклонники и лжеучителя всегда проповедуют то, что надо не верить разуму, потому что он будто бы у каждого особенный и приведёт к разногласию, а надо верить всему тому, чему они учат (один — одному, другой — другому, христианин, магометанин, буддист и все их секты). Но это ложь и есть та самая хула на св. духа, которая хуже всяких других хулений. Ложные рассуждения, те самые, которые развели в мире ложные учителя, приведут к разногласию и раздору, а разум, если он не извращён, не может привести к разногласию, потому что как у всех людей тело одинаковое — у всех руки, ноги, уши, глаза, — так и разум у всех один, и только один разум всех соединяет. Как только речь пойдёт о том, как креститься, двумя или тремя перстами, или о том, переходит ли хлеб и вино в кровь и тело или это только должно твориться «в воспоминание», или о том, происходит ли Святой Дух от Отца и Сына или от одного Отца, или о том, был ли Христос Бог или человек, или о том, есть ли Бог личное существо или безличное, так люди разделяются и ссорятся и даже ненавидят друг друга за то, что одни не верят так же, как другие. Но если мы будем держаться только того, что согласно с разумом каждого человека, а именно то, что пришли мы в этот мир не по своей воле и не по своей воле уйдём из него, а по чьей-то высшей воле, и что поэтому и жить нам надо в этом мире по той воле, которая привела нас в мир и выведет из него. Воля же эта, как нам говорит разум, в том, чтобы мы любили друг друга и поступали с другими так, как хотим, чтобы другие поступали с нами. Разум всех говорит, что если бы все жили так, то жизнь всех была бы самая хорошая. И потому, если бы все держались только этого, то не было бы разногласия в верах, а все были бы согласны. И потому всякий человек для своего блага и для блага людей должен стараться разрушить все разные ложные веры с тем, чтобы все соединились в одной истинной вере, в данный всем людям для руководства в жизни свет разума.
     Прежде всего надо верить в разум, а потом уже отбирать из писаний — и еврейских, и христианских, и магометанских, и буддийских, и китайских, и светских современных — всё, что согласно с разумом, и откидывать всё, что несогласно с ним.
     Я очень радуюсь тому, что вы так же понимаете. Помоги вам Бог продолжать так исповедовать и так жить.
     Посылаю вам то, что считаю возможным послать, и желаю вам душевной твёрдости, спокойствия и радости в истине. Пишите мне.
Любящий вас брат Лев Толстой».

     В марте Л. Н-ч записывает в дневнике:
     «Больше двух месяцев не писал. Маша уехала. Потом уехали Андрюша с Ольгой. Здоровье за это время значительно улучшилось. Писал всё: 1) письмо к духоборам, которое кончил и послал; 2) о патриотизме, которое много раз переписывал и которое ужасно слабо, так что вчера решил или бросить, или всё сначала; и кажется, есть что сказать сначала. Надо показать, что теперешнее положение, особенно Гаагская конференция, показали, что ждать от

____
370

высших властей нечего, и что распутывание этого губительного положения, если возможно, то только усилием частных отдельных лиц».
     В тот же день Л. Н-ч записывает замечательную мысль, дающую ключ к пониманию социальной эволюции и революции и являющуюся предсказанием современного строя.
     В это время Л. Н-ч начал писать свою статью «Рабство древнее и современное». Поводом к написанию этой статьи были сведения, дошедшие до Л. Н-ча, о существовании 16-часового рабочего дня в каком-то промышленном предприятии. Известие это произвело на него сильное впечатление, и он записывает такую мысль:
     «О 16-часовом дне, кажется, выйдет. Главное, будет показано, что теперешнее, предстоящее освобождение будет такое же, какое было от крепостного права, т. е., что тогда только отпустят одну цепь, когда другая будет твёрдо держать. Невольничество отменяется, когда утверждается крепостное право. Крепостное право отменяется, когда земля отнята и подати установлены. Теперь освобождают от податей, когда орудия труда отняты. Отдадут, имеют намерение отдать рабочим орудия труда только под условием обязательности для всех работы».
     Дальше бросаются в глаза следующие заметки дневника:
    «Иду мимо извозчика–лихача, он выбился из серых мужиков — завёл упряжку, обрился, имеет попону, кафтан с соболями, знает хороших господ… Как ему внушить, что это всё не важно, а важно исполнение нравственного закона? Дома, в школе, в церкви, в чтениях (как в том, на котором я был в рабочем доме) что он слышит?
     В работном доме священник, толкуя народу первую заповедь Нагорной проповеди, разъяснял, что гневаться можно и должно, как гневается начальство, и убивать можно по приказанию начальства. Это было ужасно. Всё можно простить, но не извращение тех высших истин, до которых с таким трудом дошло человечество».
     В то же время во Л. Н-че непрерывно шла внутренняя работа; вот образец его тогдашней молитвы:
     «Избави меня, Господи (Бог во мне), от первого искушения, заботы о внешнем, пище, жилище, вещах, о славе людской, дай мне помнить, что жизнь человека только в увеличении разума, любви. И от второго искушения избавь меня, от мысли о том, что всё от Бога, что я ничто, от равнодушия к делу своей жизни, от прекращения усилия, и дай мне помнить, что я слуга, посланник Бога, исполнитель его воли. И от третьего искушения, служения чему бы то ни было больше, чем Богу, — избавь меня, и дай мне помнить, что всякое дело тогда только хорошо, когда оно есть дополнение или последствие служения Богу».

     В апреле этого года совершилось первое нападение синода на Л. Н-ча за его мировоззрение. Синодом разослан указ о том, что если Л. Н-ч умрёт, то молиться о нём нельзя. До нас дошло содержание этого секретного указа из Владимирской духовной консистории. Вот его точный текст:
     «По указу Его имп. величества Владимирская духовная консистория слушали: отношение первенствующего члена Святейшего синода Иоанникия, митрополита Киевского, на имя его высокопреосвященства, в коем указано, что гр. Лев Толстой в своих сочинениях, в коих он выражает свои религиозные воззрения, ясно показал себя врагом православной христианской церкви.


____
371

Единого Бога в трёх лицах он не признаёт, 2-е лицо Св. Троицы — Сына Божия — называет простым человеком, кощунственно относится к тайне воплощения Бога слова, искажает священный текст Евангелия, святую церковь порицает, называя её человеческим установлением, церковную иерархию отрицает и глумится над святыми таинствами и обрядами св. православной церкви. Таковых людей православная церковь торжественно, в присутствии верных чад, объявляет чуждыми церковного общения. Посему совершение панихид и заупокойной литургии по гр. Льве Толстом в случае его смерти без покаяния и примирения с церковью, несомненно, смутит верных чад св. церкви и вызовет соблазн, который должен быть предупреждён.
     В виду сего Св. синод постановил:
     Воспретить совершение поминовения, панихид, заупокойных литургии по графе Льве Толстом в случае его смерти без покаяния».

     Настроение Л. Н-ча в это время прекрасно выражено в записи его дневника:
     «6 апреля 1900 г. Москва. Сейчас вечер, Серёжа играет, и я чувствую себя почему-то до слёз растроганным и хочется поэзии. Но не могу в такие минуты писать. Живу не очень дурно, всё работаю ту же работу, загородившую мне художественную, и скучаю по художественной. Очень просится».
     Но вот душа его просит молитвы, и он записывает так:
     «Господи, пробудись во мне и освети меня и мою жизнь! Такою должна быть молитва ежечасная».
     В этот же день он даёт в своём дневнике интересное определение слова «анархия».
     «Анархия не значит отсутствие учреждений, а только отсутствие таких учреждений, которым людей заставляют подчиняться насильно, а такие учреждении, которым люди подчиняются свободно, по разуму. Казалось, иначе не могло и не должно бы быть устроено общество существ, одарённых разумом».
     В начале мая Л. Н-ч ездил погостить к своей дочери Марии Львовне, бывшей замужем за Оболенским и жившей в своём имении, по соседству с братом Л. Н-ча, Сергеем. Там его посетили его два английские единомыш-ленника: Синджон и Кенворти. Л. Н-ч провёл там недели две и снова вернулся в Ясную Поляну. На другой день, 19-го мая, он записывает в дневнике:
    «Вчера приехали из Пирогова, где провёл прекрасно 15 дней, кончил «Рабство» и написал два акта. Мне и здесь хорошо. Здоровье было испортилось. Теперь лучше. Прочёл кучу писем. Ничего важного. Написал нынче последнюю главу. Поздно. Завтра выпишу из книжечки».
     «Два акта» относятся, очевидно, к комедии «Живой труп»; окончание «Рабства нашего времени» было ещё не последнее. Мы увидим, что Л. Н-ч ещё много работал над этим произведением.
     После этого наступает перерыв больше месяца в писании дневника, и Л. Н-ч, берясь за него снова, так резюмирует проведённое время:
     «23 июня 1900 г. Ясная Поляна. Больше месяца не писал, провёл эти 25 дней недурно. Были тяжёлые настроения, но религиозное чувство побеждало. Всё время не переставая усердно писал «Рабство нашего времени». Много внёс нового и уясняющего.
     Ужасно хочется писать художественное — и не драматическое, а эпическое продолжение «Воскресения»: крестьянская жизнь Нехлюдова.
     До умиления трогает природа (луга, леса, хлеба, пашни, покос). Думаю, не последнее ли доживаю лето? Ну что ж, и то хорошо. Благодарю за всё —

____
372

бесконечно облагодетельствован я. Как можно всегда благодарить и как радостно.
     Были за это время: американец Курти, Буланже, С. Джон. Я полюбил его. Здоровье хорошо. Много есть, что записать. Главное же то, что все существа и я совершаем круг, или полкруга, или какие другие линии в данных пределах и во время прохождения набираем общение с другими существами, любим их, расширяя своё «я» в идею, приготовляем его к расширению в следующей форме».
     13 июля Л. Н-ч делает такую запись, очевидно, отвечая на запросы современного экономического миросозерца-ния:
     «Нет твёрже убеждений тех, которые основаны на выгоде. Убеждения, основанные на разуме, всегда подлежат обсуждению, поверке, а те — безапелляционны и решительны, как бы ни были противны разуму.
     Есть люди, которые не могут руководиться разумными убеждениями, а руководятся только выгодами. А ты придумываешь доводы, чтобы убедить их».
     Нет ли в этих словах разгадки эпохи экономического материализма?

     В начале августа я получил от Л. Н-ча интересное письмо, в котором он определяет своё внутреннее душевное состояние.
     Рассказав сначала о внешних событиях и семейной жизни, он пишет далее так: «Внутренняя моя жизнь в том, что всё время, месяцев 7, писал «Рабство нашего времени». Думаю, что уяснил кое-что. На днях написал небольшую заметку об убийстве Гумберта. То и другое послал Ч. Теперь добавляю кое-что туда же и хочу продолжать начатые художественные работы. Знаю, что нужнее то, что я называю «воззванием», но хочется отдохнуть от осуждения. Это внутреннее, но поверхностно внутреннее, настоящее же внутреннее в том, что всё ближе и ближе вижу смерть, а потому и настоящую жизнь, всё чаще испытываю духовную любовь, отличающуюся от телесной, не половой, а симпатии телесной, тем, что этой, т. е., телесной, хочется отдаваться, а та духовная, напротив, большею частью вызывается обратным чувством: почувствуешь недоброе чувство — и вспомнишь, что смерть, что жизнь только в любви, и полюбишь духовной любовью, иногда более сильной, чем телесная. И духовная любовь большею частью обращена к врагам. Вообще могу сказать, что мне хорошо, было хорошо и в болезни, и надеюсь и стараюсь, чтобы было хорошо умирая. Из сверхкомплектных радостей жизни самые большие доставляют молодые люди, как из богатых, так и из рабочих, которые приходят и пишут. Радует тоже то, что анархизм без насилия, анархизм неучастия в насилии всё более и более распространяется».
     Августовский дневник снова полон глубоких мыслей. Мы приводим наиболее характерные:
     «7 августа. Наши чувства к людям окрашивают их всех в один цвет; любим — они все нам кажутся белыми, не любим — чёрными. А во всех есть и чёрное, и белое. Ищи в любимых чёрное, а главное — в нелюбимых белое.
     15 августа. В наших обществах поставить правило — не убий, всё равно, как в банке поставить правило не брать процентов. Стоило бы разъяснить эту мысль, хотя она и старая.
     21 августа. Признак развратности нашего мира — это то, что люди не стыдятся богатства, а гордятся им. Странное моё положение в семье. Они, может быть, и любят меня, но я им не нужен, скорее encombrant 1; если нужен, то

_______________
         1 Мешающий, занимающий лишнее место.

____
373

нужен, как всем людям. А им в семье меньше других видно, чем я нужен всем. От этого: «Несть пророка без чести» и т. д.
     30 августа. Как-то спросил себя: верю ли я? Точно ли верю в то, что смысл жизни в исполнении воли Бога, воля же в увеличении любви (согласия) в себе и мире, и что этим увеличением, соединением в одно любимого я готовлю себе будущую жизнь?
     И невольно ответил, что не верю так, в этой определённой форме. Во что же я верю? — спросил я. И искренно ответил, что верю в то, что надо быть добрым: смиряться, прощать, любить. В это верю всем существом.
     Всё в жизни очень просто, связно, одного порядка и объясняется одно другим, но только не смерть. Смерть совсем вне этого всего, нарушает всё это, и обыкновенно её игнорируют — это большая ошибка; напротив, надо так свести жизнь со смертью, чтобы жизнь имела часть торжественности и непонятности смерти, и смерть часть ясности, простоты и понятности жизни».

     Западные учёные начинают серьёзно интересоваться Л. Н-чем, и в конце XIX и в начале XX века появляется целый ряд монографий о Толстом на всевозможных языках. В 1900 г. вышла весьма интересная книга на немецком языке доктора юридических наук Эльцбахера под названием «Анархизм». В этой книге, со свойственною немецким учёным серьёзностью, разобраны и изложены учения семи наиболее известных анархистов, в том числе и Льва Толстого. Автор этой книги прислал свой труд Льву Николаевичу, и тот ответил ему благодарственным письмом. Вот его существенные части:
     «Ваша книга делает для анархизма то же, что 30 лет тому назад было сделано для социализма: она вводит его в программу политических наук.
     Ваша книга чрезвычайно понравилась мне. Она совершенно объективна, понятна и, насколько я могу судить, в ней прекрасно обработаны источники. Мне кажется только, что я не анархист в смысле политического реформатора. В указателе вашей книги при слове «принуждение» сделаны ссылки на страницы сочинений всех прочих разбираемых вами авторов, но не встречается ни одной ссылки на мои писания. Не есть ли это доказательство того, что учение, которое вы приписываете мне, но которое на самом деле есть лишь учение Христа, есть учение вовсе не политическое, а религиозное?»
     И в иной форме Л. Н-ч интересует европейских учёных: его избирают почётным членом французского этнографического общества. В Бреславле (Прусской Силезии) образовался международный союз имени Л. Н. Толстого. Цель общества — распространение между своими членами и в народе начал нравственного усовершенствования в духе идей первых веков христианства (Urchristenthums). В общество могут вступать лица обоего пола, достигшие 18 лет. Всякие политические и религиозные стремления исключаются из программы. Проект устава содержит только семь параграфов весьма общего содержания. Авторы устава объясняют общий характер постановлений желанием придать ему международный оттенок, чтобы иметь возможность просить утверждения устава в любом государстве. С большой теплотой объясняют учредители необходимость распространения идей Толстого. «Своеобразная личность престарелого русского писателя и философа приковывает неотразимой силой взоры всякого мыслящего человека. Столь же сильный духом, как и благородством своего миросозерцания, он властвует почти над всем умственным и литературным развитием современной России. Альтруист, для себя лично ничего не требующий, олицетворение мягкости и способный на самопожертвование, Л. Н. своей пророческой фигурой в одно и то же время



____
374

предостерегает нас и поучает. Не одному из нас в часы колебания совести рисовалось его доброе, обросшее сединой лицо, призывая нас на истинный путь» и т. д.
     В таких чертах обрисована личность Л. Н-ча. Что касается практических целей, то общество стремится к распространению философских и этических идей Л. Н-ча Толстого и с этом целью, помимо других способов воздействия, имело в виду издавать орган, где могли бы помещаться статьи «выдающихся авторитетов толстовской литературы» и комментироваться его сочинения. Справки и другие подробности о новом обществе интересующиеся могут получить от секретаря (Breslau, Fridrichstrasse, 75) 1.
______________
       1 «Литературный вестник». Изд. Русского Библиологическ. Общества. Том ;, книжка 1, 1901 год.

     К сожалению, нам не удалось завести связь с этим симпатичным начинанием. После всемирного погрома последней войны удержалась ли эта группа хороших людей и продолжает ли она стремиться осуществить великий идеал? Время покажет это, и если этой группе не удалось сделать этого, то возникнут другие и пойдут по тому же пути.

     В сентябре этого года Л. Н-ч снова прихварывает и впадает в мрачное настроение. Но духовная жизнь его не останавливается. Вот несколько мыслей из его дневника:
     «Нынче 22 сентября 1900 г. Ясная Поляна. Всё это время плохо работал. И работал-то дело пустое. Галя Ч. пишет, что не дам ли я напечатать два начала воззвания. Я начал пересматривать и всё над этим работал. В одном вписал недурное о том, что у христианских народов нет никакой религии. Всё время в очень дурном, недобром расположении духа. Вспоминание о том, что во мне Бог, уже не помогает. Был у Маши и у брата Сережи. Очень хорошо было у Андрюши. Жду чего-то. А ждать нечего, кроме труда, хорошего божеского труда и смерти. Здоровье слабо. Последнее время тоска, знобит и жар. В эту минуту, 11 часов вечера, мне хорошо. Таня уехала. Нынче от неё милое письмо.
    Я сначала думал, что то, что способность учиться есть признак глупости, есть парадокс, но в особенности не верил этому потому, что я дурно учился, но теперь я убедился, что это правда и не может быть иначе. Для того, чтобы воспринимать чужие мысли — надо не иметь своих. Сомнамбулы учатся лучше всех».
     Порой на Л. Н-ча нападали минуты раскаяния, и он с ужасом вспоминает своё прошлое:
     «За эти дни важно было то, что я не помню уж по какому случаю — кажется после внутреннего обвинения моих сыновей — я стал вспоминать все свои гадости. Я живо вспомнил всё или, по крайнем мере, многое — и ужаснулся. Насколько жизнь других и сыновей лучше моей. Мне не гордиться надо прошедшим, да и настоящим, а смириться, стыдиться, спрятаться, просить прощения у людей (написал «у Бога», а потом вымарал). Перед Богом я меньше виноват, чем перед людьми: Он сделал меня, допустил меня быть таким. Утешение только в том, что я не был зол никогда; на совести два-три поступка, которые тогда мучили, а жесток я не был. Но всё-таки гадина я отвратительная. И как хорошо это знать и помнить. Сейчас становишься добрее к людям, а это главное, одно нужно».
     И снова говорит своим любимым парадоксальным языком:
     «Если человек всё говорит про поэтическое, знайте, что он лишён поэтического чувства. То же о религии, о науке (я любил говорить о науке); о доброте — тот зол».

____
375

     Своей дочери Марье Львовне он пишет в шутливом тоне:
     «…Последние дни густо шёл литератор. Началось с Веселитской, потом молодой марксист Тотомьянц, из «Сев. Курьера», потом Поссе, редактор «Жизни», потом Горький, потом Немирович-Данченко. Это всё оттого, что прошёл слух, что я написал драму, а я только набросал».
     В это посещение Горького Софье Андреевне удалось снять его рядом со Л. Н-чем. Горькому это было чрезвычайно приятно.
     17 октября Л. Н-ч едёт к своей дочери Т. Л-не в Кочеты и живёт там до начала ноября, когда переезжает в Москву. Живя в Кочетах, Л. Н-ч писал послание китайцам.
     Желание своё написать послание китайцам Л. Н-ч объясняет в письме к Черткову:
     «Нынче, читая о наказаниях китайцев во имя христи-анства, ужасно захотелось написать послание китайцам, в котором сказать им, что те христиане, которых они знают и которые их мучают — самозванцы и клевещут на христиан, а что Христос любил бы и помогал бы им».
     И в следующем письме он добавляет:
    «Вы упоминаете о китайском обращении. Спасибо вам… Я, кажется, писал вам, что главное в этом — это, серьёзно, не только возмущающая, но больно оскорбляющая меня клевета на христианство, которым я живу. Неприятно, что под моим именем печатают какую-нибудь неясную, слабую, пошлую статью; но каково же, когда под именем «христианства» проповедуют самые ужасные требования».
     Из записанных им мыслей за это время мы приведём наиболее характерные:
    «Жизнь есть переход из одной формы в другую — и потому самоотречения, т. е. выхода из своей формы мало, нужно образовывать новую форму. Жизнь этого мира есть материал для этой новой формы.
     Думал о том, что если служить людям писанием, то одно, на что я имею право, что должен делать — это обличать богатых в их неправде и открывать бедным обман, в котором их держат».

     В ноябре, живя в Москве, Л. Н-ч продолжает думать о послании китайцам и берётся снова за их религиозное учение, читает и переводит Конфуция и в дневнике так резюмирует это учение:
     «Сущность китайского учения такая: истинное (великое) учение научает людей высшему добру, обновлению людей и пребыванию в этом состоянии. Чтобы обладать высшим благом, нужно: 1) чтобы было благоустройство во всём народе; для того, чтобы было благоустройство во всём народе, нужно: 2) чтобы было благоустройство в семье; для того, чтобы было благоустройство в семье, нужно: 3) чтобы было благоустройство в самом себе; для того, чтобы было благоустройство в самом себе, нужно: 4) чтобы сердце было исправлено (чисто?). Ибо, где будет сокровище ваше, там будет и сердце ваше. Для того, чтобы сердце было исправлено (чисто?), нужна: 5) сознательность (правдивость) мысли. Для того, чтобы была сознательность мысли, нужна: 6) высшая степень знания. Для того, чтобы было знание, нужно: 7) изучение самого себя (как объясняет один комментатор).
     Все вещи имеют корень и его последствия; все дела имеют конец и начало. Знать, что самое важное, что должно быть первым и что последним, есть то, чему учит истинное учение. Усовершенствование человека есть начало всего. Если корень в пренебрежении, то не может быть хорошо то, что должно вырасти из него».

____
376

     Далее он излагает это учение подробно, записывая это изложение в своём дневнике. Тут же попадаются и мысли другого рода:
     «Открой людям истину, как Евангелие, которая должна спасти их и избавить от зла — и, кроме неприятности, ничего не будет открывателю. Напиши пьесу, ещё лучше похабный роман — и тебя засыплют цветами, похвалой, деньгами. Правда, кто-то сказал, что более интеллигентная толпа — дети. Они очень любят говорить про народ, что они дети, а дети именно они — богатые правящие классы».
     Китайское учение продолжает его интересовать, и через несколько дней он снова записывает:
     «Занимаюсь Конфуцием, и всё другое кажется совершенно ничтожным. Кажется порядочно. Главное то, что это учение о том, что д;лжно быть особенно внимательным к себе, когда один, сильно и благотворно действует на меня. Только бы удержалось в той же свежести».
     И далее он записывает мысль, указывающую на его сильную духовную работу:
     «Боже мой, как трудно жить только перед Богом — жить, как живут люди, заваленные в шахте и знающие, что они оттуда не выйдут и что никто никогда не узнает о том, как они жили там. А надо, надо так жить, потому что только такая жизнь есть жизнь. Помоги мне, Господи».
     Весь ноябрь Л. Н-ч провёл в Москве, окружённый многочисленными посетителями.
     В конце ноября он записывает такую важную мысль:
     «Мы, богатые классы, разоряем рабочих, держим их в грубом непрестанном труде, пользуясь досугом и роскошью. Мы не даём им, задавленным трудом, возможности произвести духовный цвет и плод жизни: ни поэзии, ни науки, ни религии. Мы всё это берёмся давать им — и даём ложную поэзию — «Зачем умчался на гибельный Кавказ» и т. п., науку — юриспруденцию, дарвинизм, философию, историю царей; религию — церковную веру. Какой ужасный грех! Если бы только мы не высасывали их до дна, они бы проявили и поэзию, и науку, и учение о жизни».
     В конце ноября Л. Н-ча посетил один замечательный человек, голландец Энгельберг, приехавший к нему со своим молодым другом. Мать этого человека была малайка, а отец — голландец, и наружность его — смуглое выразительное лицо, чёрные волосы — обличала его смешанное происхождение. Он занимал важный административный пост в голландской Индии, на острове Ява. Исповедуя учение, отрицающее насилие, он удивительно своей сильной волей и бесстрашием умел укрощать без применения репрессий буйные выходки туземцев. Голландское правительство знало это и очень ценило его и посылало в опасные экспедиции. Его удовлетворяло то, что своим присутствием он всегда устранял вооружённое вмешательство в дела туземцев, но его мучило то, что его деятельность служит к укреплению власти метрополии и, следовательно, в конце концов, к насилию. Вот за разрешением этих и других сомнений он и поехал ко Л. Н-чу, взяв годовой отпуск, чтобы отдохнуть и обдумать свой образ действий. Свидание со Л. Н-чем было для него источником большой радости. В письме к своему другу Миропу, также единомышленнику, он описывает это свидание в самых восторженных нотах и с большою серьёзностью. Конечно, Л. Н-ч предоставил его совести дело решения главного вопроса, продолжать или оставить административную деятельность в колониях; но общение со Л. Н-чем укрепило Энгельберга в его мировоззрении.

____
377

     В связи с этим визитом, мы находим у Л. Н-ча заметку в дневнике, что он читает Евангелие по-голландски и удивляется новому смыслу, открывающемуся ему при чтении в необычной форме.
     В письме ко мне после этого посещения Л. Н. сообщает:
     «Энгельберга я очень полюбил; он скоро будет у вас».
     Видеть, однако, его после его возвращения из России мне не удалось. Он часто бывал у меня до поездки и оставил во мне самое радостное впечатление. Но он подробно рассказал и описал в письме своё свидание со Л. Н-чем своему другу Миропу, который и напечатал его рассказ в голландском журнале «Фреде», откуда мы и заимствуем эти сведения.

     Декабрь застаёт Л. Н-ча всё ещё в Москве и за новой заботой о духоборах. Записывая об этом в дневнике, он прибавляет несколько строк, ярко рисующих его духовное состояние:
     «8 декабря. За это время получил письмо из Канады о жёнах, желающих ехать к мужьям в Якутск, и написал письмо государю, но ещё не посылал. Всё стараюсь быть немного получше: уничтожить зародыши нелюбви в сердце, но ещё очень тихо подвигаюсь. Могу не говорить, не делать — но не могу любовно говорить и делать. Грешен тем, что и прежние дни и в особенности нынче чувствую Sechnsucht 1 к смерти: уйти от всей этой путаницы, от своей слабости — не скажу, своей личной, но условий, в которых особенно трудно вступать в новую школу. А может быть, это-то и нужно. И на это-то я и живу ещё, чтобы здесь сейчас бороться со злом в себе (а потому и кругом себя). Даже наверно так. Помоги мне То, что может помочь. Плачу почему-то, пиша это. И грустно, и хорошо. Всё невозможно, кроме любви. И всё-таки, как праздника — именно праздника, отдыха, — жду смерти.
     От Маши милое письмо. Как я люблю её и как радостна атмосфера любви и как тяжела обратная!»

_______________
     1 Томительное стремление


     У нас сохранилась первая версия письма Л. Н-ча к государю о жёнах духоборцев. Эта версия, не посланная, указывает нам, что даже у Л. Н-ча чаша терпения переполнилась. Вот это письмо:

     «Ваше императорское величество, государь Николай Александрович. Вы наверно не знаете и одной тысячной тех ужасных, бесчеловечных, безбожных дел, которые творятся вашим именем. А если что и знаете, то оно представляется вам в таком превратном виде, что не видите всей бесчеловечности и часто глупой, скорее вредной, чем полезной тому делу, которое защищается, жестокости, с которой они творятся.
     Из всех этих преступных дел самые гадкие и возмущающие душу всякого честного человека — это дела, творимые отвратительным, бессердечным, бессовестным советчиком вашим по религиозным делам, злодеем, имя которого, как образцового злодея, перейдёт в историю — Победоносцевым.
    Тысячи и тысячи лучших, высоконравственных, чистых, религиозных, убеждённых людей, тех, которые составляют силу народа, уже погибли в нужде и изгнании и теперь гибнут только за то, что они лучшие люди среди народа. А сколько жён, детей этих людей мучалось, голодало и умерло и теперь умирает в нужде и разлуке медленной смертью. Цвет населения не только Кавказа, но России, духоборы, несмотря на все мученья и страданья — их

____
378

вымерло больше 20% — бросили навсегда своё отечество, Россию, с презрением и ужасом вспоминая всё то, что они перестрадали в ней. 5000 человек молокан карских, столько же эриванских, тоже лучшие из русских людей (прошение которых о выселении я переслал вам), молокане ташкентские, христиане харьковские, киевские, десятки тысяч людей только одного желают — покинуть своё отечество, страну дикого изуверства, гонений и насилия, и, отряхнув прах от ног своих, уйти туда, где людям не мешают исповедовать Бога так, как они понимают Его.
     Я стар, мне жить осталось немного, и я давно уже собирался перед смертью сказать вам это: я считаю это своею обязанностью перед Богом, к которому я иду. Полученное мною письмо из Канады, которое при этом прилагаю, заставило меня, не дожидаясь более, сделать это. Прочтите это письмо, оно короткое и предназначалось не для вас. Из него вы увидите всё и поймёте, если у вас точно доброе сердце, как говорят про вас. Несчастные эти люди, и не они одни (сосланы ещё неповинные братья Веригины, где и томятся больше десяти лет в самых ужасных местах Сибири) сосланы в Якутскую область. Жёны и молодые женщины, свободные, живущие в достатке, после 5 лет разлуки просят, как милости, возможности разделить с мужьями их страдания. Как ни трудно верить, что у вас доброе сердце, по тем ужасам, которые не переставая совершаются вашим именем — я верю в вас. И когда вы были больны, мне было жаль вас, я боялся, что вы умрёте и без вас будет хуже. Я на вас почему-то надеюсь.
     Прочтите сами это письмо и, когда уляжется в вас чувство оскорблённой, раздутой гордости, которое вызовет в вас это моё письмо, подумайте, сердцем подумайте (les grandes et les bonnes pensees viennent du coeur) 1 и сделайте то, что вам подскажет это ваше доброе сердце. Прогоните от себя этого злого и бездушного старика Победоносцева, который компрометирует вас и перед русским народом, и перед Европой, и перед историей, велите пересмотреть и уничтожить нелепые, противоестественные и позорные законы о гонениях за веру, которых нет ни в каких государствах и которые позорят тех, кто их поддерживает, прекратите всякие гонения за веру и верните всех сосланных, заключённых за то, что они исповедуют ту веру, которую даже не исповедуют ваши советчики, а только считают, что надобно исповедовать.

______________
      1 Великие и добрые мысли идут от сердца.

    Вы обязаны это сделать, потому что вы знаете, что гонение за веру дурно, и знаете, что десятки тысяч людей вашим именем подвергаются за веру страданиям, и знаете, что можете прекратить этот порядок вещей. Если же вы не сделаете этого, вы не можете не чувствовать себя виноватым, не можете спокойно отдаться никакому простому и доброму человеческому чувству; ни любви к семье, ни к людям, не можете спокойно пользоваться никакой радостью, не можете молиться (Мф. V, 23,24):
     «…Итак, если ты принесёшь дар твой к жертвеннику и там вспомнишь, что брат твой имеет что-нибудь против тебя, оставь там дар твой перед жертвенником и пойди прежде примирись с братом твоим, и тогда приди и принеси дар твой».
     Если я не ошибся в вас… (не скопированы три линейки)… тяжело, но потом особенно радостно.
     Простите меня, если что не так написал. Помоги вам Бог сделать то, что Ему угодно».

____
379
     Версия эта была исправлена, смягчена и отправлена; к сожалению, после исправления письмо это потеряло значительную часть своей силы и остроты. 15 декабря он добавляет следующее в своём дневнике:
     «Событие то, что Давыдов одобрил письмо государю и взялся послать его. Стараюсь устранить в своём сознании себя от этого дела — только, чтобы была забота о деле».
     Далее он излагает мысли, так редко встречающиеся в его дневнике, о своих сочинениях и их судьбе. Тем ценнее становятся они:
     «Прошёл мимо лавчонки книг и вижу — «Крейцерова соната». Вспомнил: и «Крейцерову сонату», и «Власть тьмы», и даже «Воскресение» — я писал без всякой думы о проповеди людям, о пользе и, между тем, это, особенно «Крейцерова соната», много принесло пользы. Не то ли и с «Трупом»?
     Думаю о том, что Шопенгауэра "Parerga и Paralipo-menon" гораздо сильнее его систематического изложения. Мне не надо (да и некогда), главное, не надо писать систему. Из того, что я здесь записываю, выяснится мой взгляд на мир, и если он нужен кому, то им и воспользуются».

     Кроме указанного уже произведения «Рабство древнее и современное», Л. Н-ч в этом году написал ещё статью «Патриотизм и правительство» и «Не убий», по поводу убийства итальянского короля Гумберта. И целый ряд писем, имеющих характер статей.
     В заключение этой главы приведём ещё одну интерес-ную запись из декабрьского дневника:
     «Две ужаснейшие чумы нашего времени: церковное христианство, или, скорее, догматическое, супер-натуралистическое, которое прививается людям с детства и поддерживается гипнотически до смерти, и материализм физиологический, антропологический и, главное, исторический, т. е. убеждение в том, что всё идёт само собой по законам механическим, физическим, химическим, биологическим и даже психологическим (в смысле материалистической психологии), и потому все усилия быть добрым, делать добро — праздны, бесцельны. И этот материализм караулит людей при их освобождении от догматического христианства. Только что освободятся от безнравственной лжи церковной, как попадают в ещё худшую ложь материализма».
     В начале декабря у Л. Н-ча были оригинальные гости: пятнадцать американцев и две американки.
     Конец 1900 года Л. Н-ч провёл в Москве и записал утром 1-го января 1901 года: «1-го января нового года и столетия». Этот новый, наступивший год принёс ему много волнений, а всем людям — события мировой важности.


ГЛАВА 2.
1901 год. Отлучение

     20-ое столетие началось в жизни России революцион-ным движением. Значение Л. Н-ча в этом движении не оспаривается никем. Его критика существующего строя и его могучий зов к высшей правде проникли в массы и взволновали их. Социалисты со своей коллективной организацией и дисциплиной направили эту энергию по новому государственному руслу, и вот через 20 лет мы уже видим укрепление в России революционного правитель-ства.
____
380
 
     Новая эпоха не только русской, но и всемирной исто-рии, несомненно, получила сильный толчок в проповеди Л. Н-ча.
     Первые признаки этих волнений проявились среди студенчества, к которому вскоре присоединились и рабочие.
     Зиму этого года Л. Н-ч проводит в Москве. Он часто прихварывает, и это мешает ему работать. В январе очень мало записей в дневнике. Отметим одну интересную мысль, которую он записывает 12 января:
     «Люди живут своими мыслями, чужими мыслями, своими чувствами, чужими чувствами (т. е. понимать чужие чувства, руководствоваться ими). Самый лучший человек тот, который живёт преимущественно своими мыслями и чужими чувствами; самый худший сорт, человек, который живёт чужими мыслями и своими чувствами. Из различных сочетаний этих 4-х основ, мотивов деятельности — всё различие людей. Есть люди, не имеющие почти никаких, ни своих, ни чужих мыслей, ни своих чувств и живущие только чужими чувствами — это самоотверженные дурачки, святые. Есть люди, живущие только своими чувствами — это звери. Есть люди, живущие только своими мыслями — это мудрецы, пророки. Есть живущие только чужими мыслями — это учёные тупицы. Из различных перестановок по силе этих свойств — вся сложная музыка характеров».
     Интересно сравнить эту схему характеров с записанной им подобной же схемой ещё в 1872 году. Тогда Л. Н-ч устанавливал четыре элемента характера: большой ум, глупость, большую энергию и апатию, разделяя своих героев на характеры, комбинирующие эти свойства. Если прибавить к этой схеме ещё приводимую сейчас, то мы получим целый ряд интересных психологических типов 1.

________________
     1 См. Биография Л. Н. Толстого. П. И. Бирюков, т. ;;, стр. 95. Москва. Гос. Изд.

     В начале 1901 года литературные друзья подбивали Л. Н-ча на издание особого журнала, в котором он был бы главным сотрудником и редактором. Узнав об этом, Чертков написал ему дружеское обличение, обвиняя в непоследовательности.
     Из этой попытки ничего не вышло. Но обличение Черткова дало Л. Н-чу повод ответить ему интересным письмом от 18 января:

    «Давно получил ваше длинное письмо с обличением в попытке подцензурного издания.
     Я так люблю обличения себя, что, читая ваше письмо, совершенно соглашался с ним и чувствовал свою неправоту и не только не испытывал неприятного чувства, но, напротив, любовь и благодарность к вам. Потом, обдумывая, менее соглашался с вами: очень меня подкупало то, что это побуждало бы меня писать художественные вещи, которые я без этого не буду писать, и то, что огромный материал эпического характера вещей, получаемый мною, собранный в букет, мог бы быть полезным людям. Но я всё-таки рад, что не удалось, тем более, что я как будто кончился, особенно для художественных вещей, и что наверное было бы много неприятного и, как вы пишете, невольно втянулись бы участвующие в нехорошие компромиссы. О жизни без денег я всё внимательно прочёл и обдумал. Пишу это вам и NN, которого прошу простить меня, что не пишу отдельно и по-английски.
     Я думаю, что жить без денег для того, кто чувствует в себе силы для этого и возможность (если он не связан несогласной семьёй), не только хорошо, но д;лжно. Это почти то же, что отказ от воинской повинности; кто может, тот пусть делает, потому что это несомненно хорошо, но требовать этого, осуж-

____
381

дать за неделание этого нельзя. Я говорю: почти так же, как отказ от воинской повинности, потому что это может делать человек, который, стоит ещё ступенью выше по чувству своего нравственного сознания, чем отказыва-ющийся от военной службы. А что и то и другое полезно и составляет центры света, из которого далеко идут лучи, это несомненно. Но мне нужно повторять то, что эта польза, эти лучи идут только тогда, когда цель в себе, в Боге, а не вне себя.
    Я всё хвораю и слаб. Понемногу освобождаюсь от тела. В душе мне хорошо. Лёву жалко, жалко и Таню, но я твёрдо верю в то, что зла нет и то, что мы считаем зло, — всё-таки добро.
            Прощайте, милые друзья. Братски целую вас. Л. Т.»

     В это же время Л. Н-ч не оставляет заботу о духоборах. Переселившиеся в Канаду обращаются к нему за разными советами, считая его своим нравственным руководителем. На первых же порах своей жизни в Канаде духоборам пришлось столкнуться с требованиями канадского правительства, которые они колебались исполнить. Вот что им отвечал Л. Н-ч:
     18 января 1901. Москва.

     Любезные братья Василий Потапов и Иван Пономарёв. Получил ваше письмо от 31 декабря, но до сих пор не отвечал оттого, что был нездоров. Моё мнение о тех трёх статьях, по которым у вас несогласие с канадским правительством, мнение моё такое.
     Первая статья о том, чтобы вам владеть землёй сообща, а не отдельно, очень важная, и, по-моему, вам надо употребить все усилия, чтобы добиться нарезки и укрепления не порознь на каждое лицо, а на всю общину. Я думаю, что если между вами есть согласие, то в крайнем случае можно даже принять землю отдельно, но владеть ею сообща. Если же согласия нет, то и при общинном владении не будет толка. Вы сами знаете, любезные братья, что вся сила не во внешних делах, а во внутреннем духовном состоянии, и потому больше всего вам в вашей новой жизни со всеми её соблазнами надо стараться удержать в своей общине тот дух христианской жизни и братства, за который вы и были изгнаны из отечества и который дороже всех благ мира.
     Остальные две статьи о записи новорождённых, умерших и брачующихся, мне кажется, совсем не важны, можно согласиться исполнить их, так как они ни чем не противны христианской жизни.
     От Петра Васильевича не имею писем уже очень давно, но слышал о нём недавно через знакомого, которому он писал. Он жив и здоров. Получив от Бодянского письмо о жёнах якутских, которые желают ехать к мужьям, я послал это письмо государю и сам написал ему, прося его отпустить в Канаду сосланных. На письмо до сих пор не получил никакого ответа и вообще не имею надежды на успех. Напишите мне, как вы думаете об отъезде жён сосланных.
     Брат ваш Лев Толстой».

     Через Л. Н-ча канадские духоборы поддерживали свою связь с их сосланным в Сибирь духовным вождём Петром Веригиным. Вот одно из таких интересных писем, указывающих на всё то значение, которое выпало на долю Л. Н-ча в духоборческом движении.

____
382

20 января 1901. Москва.
Петру Васильевичу Веригину.

     «Дорогой брат Пётр Васильевич. Пересылаю вам по желанию Бодянского письмо его к вам, касающееся вас и братьев, живущих в Канаде. Я совершенно согласен с ним, что если и существует среди духоборов такое дикое суеверие, по которому они приписывают вашей личности сверхъестественное значение, то даже и в виду пользы, которую можно извлечь из такого суеверия, благотворно влияя на слабых людей, не следует поддерживать его, в чём, я вперёд уверен, вы тоже совершенно согласны, и что если такое суеверие существует, то оно существует помимо вашей воли. Не согласен я только с Бодянским в том, что он допускает исключительное значение по оказываемому ими влиянию некоторых лиц. Я думаю, что это не так, и в христианском обществе все равны и все поучаются друг у друга: старый у молодого, образованный у неучёного, умный у недалёкого умом и даже добродетельный у распутного. Все поучаются друг у друга, смотря по тому, через кого в данное время говорит дух Божий. Особенных людей нет: все грешны и все могут быть святы. Сведения, которые он (Бодянский) сообщает о жизни братьев в Канаде, судя по тому, что я слышу от приехавших оттуда, справедливы, но я думаю, что он слишком строг к ним, и что в них не угасает огонь религиозного служения Богу жизнью. Если же когда и затемняется, то наверное разгорится с новою силой. Прилагаю вам ещё письмо ко мне Пономарёва и Потапова, из которого вы увидите, чем они озабочены.
     Я очень сожалею о том, что не имею давно от вас известий. Я писал, но, видно, путь, по которому я писал, неверен.
     Я и друзья наши помним о вас, и я, по крайней мере, не перестаю пытаться уговорить правительство, чтобы отпустило вас и других сосланных. На днях сделал новую попытку, написав об этом письмо государю. И не знаю, что из этого выйдет. Думаю, что ничего. Буду пытаться ещё. Прощайте, братски приветствую вас.
Лев Толстой.
     Прилагаю письмо к квакерам».

     Русское правительство, чувствуя шатанье своих основ, как раненый зверь, бросалось со злобой на своих врагов, часто только воображаемых, отчего, конечно, страдали невинные. Одною из таких жертв был молодой человек Накашидзе, студент, брат Ильи Петровича Накашидзе, известного литературного представителя толстовского движения на Кавказе. Он был тогда с братом в Москве и обратился ко Л. Н-чу за защитой своего брата, подвергавшегося безобразному насилию со стороны московской полиции по какому-то глупому и дикому недоразумению.
     Л. Н-ч обратился с письмом к тогдашнему обер-полицмейстеру, впоследствии диктатору Дм. Фёд. Трепову, которого он знал как друга и товарища по военной службе В. Г. Черткова. И несмотря на корректный тон этого письма, в нём чувствуется нотка, указывающая, что чаша терпения переполнилась и у Льва Николаевича:

    «Дмитрий Федорович.
     Передаст вам это письмо князь Илья Петрович Накашидзе, мой приятель и человек, пользующийся всеобщим уважением и потому заслуживающий внимания к своим словам. С его братом, прекрасным юношей, чистым, нравст-

____
383

венным, ничего никогда не пьющим, случилась ужасная, возмутительнейшая история, виновниками которой полицейские чины.
     Судя по тому, что случилось с молодым Накашидзе, каждый из нас, жителей Москвы, должен постоянно чувствовать себя в опасности быть осрамлённым, искалеченным и даже убитым (молодой Накашидзе теперь опасно болен) шайкой злодеев, которые под видом соблюдения порядка совершают безнаказанно самые ужасные преступления.
     Я вполне уверен, что совершённое полицейскими преступление будет принято вами к сердцу и что вы избавите нас от необходимости давать этому делу самую большую огласку и сами примете меры к тому, чтобы все полицейские знали, что такие поступки некоторых из них не одобряются высшим начальством и не должны повторяться.
     Пожалуйста потрудитесь прочесть описание, сделанное пострадавшим. Оно носит такой характер правдивости, что и не зная лично молодого человека, нельзя сомневаться в истинности его показаний.
     Желаю вам всего хорошего.
     Лев Толстой».
     Москва, 24 января 1901».

     Л. Н-ч продолжает прихварывать, работает мало, но внутренняя жизнь идёт с особенной интенсивностью, и дневник его полон глубокими и разнообразными мыслями. То он оглядывается на государственное устройство, и слышится его строгий, обличительный голос:
     «Главное — надо стараться разрушить постоянно поддерживаемый правительством обман, что всё, что оно делает, оно делает для порядка, для блага подданных. Всё, что оно делает, оно делает или для себя (грабит покорённых), или для того, чтобы «leur donner le change» 1 и уверить их, что оно делает это для них».

___________
     1 Чтобы обмануть их.

     То он переходит к метафизике и даёт в нескольких словах новую оригинальную картину отношений внутрен-ней и внешней жизни.
     «”Как океан объемлет шар земной, так наша жизнь объята снами”. Мало того – снами, объята бессознательной, рефлективной жизнью. Не только рефлективной, но рассудочной, признаваемой большинством людей жизнью, но не имеющей в себе истинных свойств жизни. Истинная жизнь, жизнь, сознающая своё божественное начало, –только как редкие островки на этом океане бессознательной жизни, совершающейся по определённым материальным, законам. И только эти моменты, складываясь друг с другом, исключая всё разделяющее их, составляют истинную жизнь. Остальное — сон».
      «Когда материалисты говорят о том, что жизнь есть ничто иное, как физико-химические процессы, совершающиеся по определённым законам, то они совершенно правы. Они рассматривают жизнь объективно и, рассматривая так, ничего другого видеть не могут. Но видят они только ту основу, на которой и в которой зарождается и происходит истинная, не наблюдаемая ими жизнь. Когда они говорят при этом о внутреннем опыте (употребляемом ими для психологии), то это только недоразумение: наблюдать наблюдателя нельзя».
     Общественная жизнь тоже интересует его, и он попутно дает ей должную оценку: «Читал речь на сельскохозяйственном съезде. Напыщенно, бес-

____
384

содержательно, глупо, самоуверенно. Мы все хотим помогать народу; а мы — нищие, которых он кормит, одевает. Что могут дать нищие богатым? Это надо понять раз навсегда, и тогда исправится наше отношение к народу. Только посторонитесь вы, пристающие к нему нищие, не мешайте ему, как нищие в Италии, и он всё сделает, и не те глупости, которые вы предлагаете ему, а то, о чём вы и понятия не имеете».
     Давно уже задуманное им воззвание к китайцам наводит его на такие мысли:
    «Ещё думал, что обращение к китайцам надо оставить. А прямо озаглавить: «Безбожное время, или новое падение Рима». И прямо начать с указания на отсутствие религии».
     Мало-помалу вопрос о религии заполняет его сознание, и он задумывается над специальным трактатом о религии.
    «Хотел начать статью об отсутствии религии так:
     Ужасно, когда видишь бесполезные страдания одних людей от нужды, других — от излишка; ещё ужаснее видеть, как люди эти неизбежно сами развращаются и самою жизнью, и воспитанием; но ужаснее всего видеть то, что, погибая так физически и нравственно, люди считают, что так должно быть, что выхода из этого положения нет и не может быть. И мы, наше общество христианское, в этом положении».
     И он начинает в дневнике уже набрасывать соответ-ствующие мысли. Так, он даёт такое определение религии:
     «Моё определение религии такое: это такое установле-ние человеческого отношения к бесконечности, которым определяется цель его жизни».

     Физические силы Л. Н-ча всё слабели, а духовные росли, и вместе с тем росло его влияние в России и за границей. За границей это влияние возбуждало интерес в обществе, изверившемся в прежние идеалы, а в России отношение к этому возраставшему влиянию было серьёзнее. Правящие сферы ясно чувствовали, что влия-ние Л. Н-ча шатает основы их владычества, и они забили тревогу. Государственное православие как источник дикого, рабского суеверия, конечно, было начеку, и охранители его в своём бессилии решились на крайнюю меру, вскоре обратившуюся против них.
     22 февраля состоялось определение синода, опублико-ванное во всеобщее сведение и начинавшееся таким вступлением:
     «Святейший синод, в своём попечении о чадах право-славной церкви, об охранении их от губительного соблазна и о спасении заблуждающихся, имев суждение о графе Льве Толстом и его противохристианском и противоцерковном лжеучении, признал благовременным, в предупреждение нарушения мира церковного, обнародовать чрез напечатание в «Церковных ведомостях» нижеследующее послание».
     В этом послании Л. Н-ч объявляется виновником всяческих ересей, богохульником и проч. и признается отпавшим от православной церкви. Кончается это послание молитвою о спасении души Льва Николаевича.
     Собственно говоря, с церковной точки зрения, этот акт был вполне логичен. Но он был бестактен с точки зрения борьбы с влиянием Льва Николаевича. И действительно, последствия были неожиданны.
     Послание было опубликовано 24 февраля; это было воскресенье. В этот день разыгрались волнения студентов, неожиданно смешавшиеся с общим протестом против нелепого постановления.

____
385

     Заимствуем описание того, что произошло в Москве 24 февраля, из письма Софьи Андреевны своей сестре Татьяне Андреевне Кузминской, жившей тогда в Киеве, по месту служения её мужа:
     «…Мы пока ещё в Москве и пережили эти дни здесь много интересного. После ваших киевских студентов взбунтовались наши, московские. Но совсем не по-прежнему; разница в том, что раньше студентов били мясники и народ им не сочувствовал. Теперь же весь народ: приказчики, извозчики, рабочие, не говоря об интеллигенции — все на стороне студентов. 24 февраля было воскресенье, и в Москве на площадях и на улицах стояли и бродили тысячные толпы народа. В этот же день во всех газетах было напечатано отлучение от церкви Льва Николаевича. Глупее не могло поступить то правительство, которое так распорядилось. В этот день и в следующие мы получили столько сочувствия и депутациями, и письмами, адресами, телеграммами, корзинами цветов и пр. и пр. Негодуют все без исключения, и все считают выходку синода нелепой. Но лучше всего то, что в этот день, 24 февраля, Лёвочка случайно вышел гулять, и на Лубянской площади кто-то иронически про него сказал: «вот он дьявол в образе человека!» Многие оглянулись, узнали Льва Николаевича и начали кричать ему: «ура! Лев Николаевич! здравствуйте, Л. Н-ч! Ура! Привет великому человеку!» И всё в этом роде.
     Лёвочка хотел уехать на извозчике, а они все стали уезжать, потому что толпа и крики «ура!» усиливались. Наконец, привёл какой-то техник извозчика, посадили Лёвочку, народ хватался за вожжи и лошадь; конный жандарм вступился, и так Лёвочка прибыл домой. Третьего дня он что-то прихворнул, был у него жар, 38,5; болели руки, но теперь лучше, хотя он всю зиму хворал, то одно, то другое, и похудел очень».
     Негодование Софьи Андреевны вскоре вылилось у ней в виде письма к митрополиту Антонию. Письмо это очень характерно, и мы его приведём здесь целиком в той редакции, которую получили лично от автора за её подписью.
     Это письмо циркулярное, адресованное всем подписавшим отлучение и обер-прокурору Победоносцеву. Тогда как опубликованное письмо обращено только к митрополиту Антонию. Вот текст, доставленный нам С. А-ной:

     «Прочитав в газетах жестокое определение синода об отлучении от церкви мужа моего, графа Льва Николаевича Толстого, с подписями пастырей церкви, я не смогла остаться к этому вполне равнодушна. Горестному негодованию моему нет пределов.
     И не с точки зрения того, что от этой бумаги погибнет духовно муж мой: это не дело людей, а дело Божие. Жизнь души человеческой с религиозной точки зрения — никому не ведома и, к счастью, не подвластна. Но с точки зрения церкви, к которой я принадлежу и от которой никогда не отступлю, которая создана Христом для благословения именем Божиим всех значительнейших моментов человеческой жизни: рождения, браков, смертей, радостей и горестей людских, которая должна громко провозглашать закон любви, всепрощения, любовь к врагам, к ненавидящим нас, молиться за всех, — с этой точки зрения для меня непостижимо определение синода.
     Оно вызовет не сочувствие, а негодование в людях и большую любовь и сочувствие Льву Николаевичу. Уже мы получаем такие изъявления, и им не будет конца со всех сторон мира.
     Не могу не упомянуть ещё о горе, испытанном мною от той бессмыслицы, о которой я слышала раньше, а именно: о секретном распоряжении синода

____
386

священникам не отпевать в церкви Льва Николаевича в случае его смерти. Кого же хотят наказывать? Умершего, ничего не чувствующего уже человека, или окружающих его, верующих и близких ему людей? Если это угроза, то кому и чему? Неужели для того, чтобы отпевать моего мужа и молиться за него в церкви, я не найду или такого порядочного священника, который не побоится людей перед настоящим Богом любви, или непорядочного, которого можно было бы подкупить большими деньгами для этой цели?
     Но мне этого не нужно. Для меня церковь есть понятие отвлечённое и служителями её я признаю только тех, кто истинно понимает значение церкви.
     Если же признать церковью людей, дерзающих своей злобой нарушать высший закон любви Христа, то давно бы все мы, истинно верующие и посещающие церковь, ушли бы от неё.
     И виновны в грешных отступлениях от церкви — не заблудившиеся, ищущие истины люди, а те, которые гордо признали себя во главе её и вместо любви, смирения и всепрощения стали духовными палачами тех, кого вернее простит Бог за их смиренную, полную отречения от земных благ, любви и помощи людям жизнь, хотя и вне церкви, чем носящих бриллиантовые митры и звёзды, но карающих и отлучающих от церкви пастырей её.
     Опровергнуть мои слова лицемерными доводами легко. Но глубокое понимание истины и настоящих намерений людей — никого не обманет.
     Графиня Софья Толстая».
       26 февраля 1901 года.
  Москва, Хамовнический пер., 21.

     Всякий, прочитавший это письмо, не усомнится в его искренности, несмотря на нелогичность его построения. Это действительно крик негодования оскорблённой души.
     Митрополит Антоний ответил Софье Андреевне тоже открытым письмом, более логичным, но менее искренним, как и следовало ожидать.

     На Льва Николаевича этот эпизод произвёл слабое впечатление. Вот что он записывает в своём дневнике от 19-марта:
     «За это время было странное отлучение от церкви и вызванные им выражения сочувствия и тут же студенческие истории, принявшие общественный характер и заставившие меня написать обращение к царю и его помощникам и программу. Старался руководиться только желанием служить, а не личным удовлетворением. Ещё не посылал. Как будет готово, пошлю».
     Характерно то, что Л. Н-ч после этого отлучения более интересуется общественными вопросами, не имеющими прямого отношения к его отлучению, и ответ свой на отлучение пишет значительно позже, через полтора месяца после обнародования синодского послания. Оставаясь верными последовательности событий, мы остановим наше внимание на этих общественных событиях и на отношении к ним Л. Н-ча и уже потом перейдём к его ответу синоду.
     В бессильной борьбе с возраставшим революционным движением правительство решилось на крайнюю меру и издало указ об отдаче в солдаты замешанных в революционной деятельности студентов. Эти так называемые «временные правила» уже начали входить в силу и, естественно, вызвали острое возмущение в русской интеллигенции всех партий.
     В Петербурге произошла 4 марта большая демонстрация, окончившаяся свирепым избиением полицией демонстрантов и многочисленными арестами.

____
387

В числе пострадавших на Казанской площади были и русские писатели: побоям подвергся Н. Ф. Анненский, аресту — П. Б. Струве, М. И. Туган-Барановский и другие. Все эти события подняли общественное настроение ещё на б;льшую высоту. 9 марта состоялось общее собрание членов Союза русских писателей, на котором единогласно было принято решение (протокол собрания был подписан 155 писателями) обратиться к министру внутренних дел с протестом против действий властей на Казанской площади и тех условий, которые вызывают такие события, какие имели место 4 марта. В ответ на посланное Союзом писателей в этом смысле министру внутренних дел заявление уже 12 марта от петербургского градоначальника Клейгельса в комитет Союза поступила бумага такого содержания: «По распоряжению господина министра внутренних дел, изложенному в предложении от 12 сего марта за № 2814, Союз взаимопомощи русских писателей закрыт, о чём объявляю комитету для сведения и соответствующих распоряжений».
     Так окончил дни свои Союз писателей. По поводу этого факта на имя уже отдельных членов Союза (общее собрание не было разрешено даже для ликвидации дел Союза) стали притекать из разных мест России приветствия с выражением сочувствия Союзу. Одно из таких приветствий Союзу, полученное из Москвы ныне покойным П. И. Вейнбергом (он был тогда председателем комитета Союза), гласило:
     «С искренним сочувствием узнали мы о протесте петербургских писателей против зверских поступков полиции 4 марта и последовавшем от Союза русских писателей заявлении. Заявление это повлекло за собой закрытие Союза. Мы думаем, что закрытие это будет скорее полезно, чем вредно для тех целей, которые дороги русским писателям. Закрытием Союза администрация признала себя виновной и, не будучи в состоянии оправдать свои незаконные поступки, совершает ещё новый акт насилия, тем самым ещё более ослабляя своё и усиливая нравственное влияние борющегося с ней общества. И потому мы от всей души благодарим вас за то, что вы сделали, и надеемся, что деятельность ваша, несмотря на насильственное закрытие Союза, не ослабнет, а окрепнет и продолжится в том же направлении свободы и просвещения, в котором она всегда проявлялась среди лучших русских писателей».
     Приветствие это, покрытое многими подписями, было открыто подписью: Лев Толстой.
     Далее следовали подписи графини С. А. Толстой, И. Л. Толстого, Крандиевских, Маклаковой, князя Д. И. Шахов-ского, С. А. Скирмунта и многих других.
     Во время этой демонстрации на Казанской площади один из присутствовавших, князь Вяземский, несмотря на своё придворное звание возмущённый поведением полиции, заступился за избиваемых и был так же грубо оттолкнут и арестован. Конечно, его скоро выпустили, но поступок его был признан в придворных сферах предосудительным, и он получил выговор от государя.
     Это обстоятельство также вызвало общественный протест, в котором принял участие Л. Н-ч. Он сам составил сочувственное обращение к князю Вяземскому и подписал его вместе с другими общественными деятелями. Текст этого обращения таков:

    «Уважаемый князь Леонид Дмитриевич.
     Мужественная, благородная и человеколюбивая деятельность ваша 4-го марта перед Казанским собором известна всей России.
     Мы надеемся, что вы, так же как и мы, относите выговор, полученный вами от государя за эту деятельность, только к грубости и жестокости тех лю-

____
388

дей, которые обманывают его. Вы сделали доброе дело, и русское общество всегда останется вам благодарным за него.
    Вы предпочли отдаться чувству негодования против грубого насилия и требованиям человеколюбия, а не условным требованиям приличия и вашего положения, и поступок ваш вызывает всеобщее уважение и благодарность, которые мы вам и выражаем этим письмом».

     Однако, Л. Н-ч, подписывая эти обращения, ясно сознавал цену этих общественных, особенно студенческих волнений и, заступаясь за обиженных, он не одобрял их поведения… Вот что он записывает в своём дневнике в это время:
     «Люди, имеющие в виду народ и его благо, совершенно напрасно, — и я в том числе — приписывают важность волнениям студентов. Это, собственно, раздор между угнетателями — между уже готовыми угнетателями и теми, которые только ещё хотят быть ими».
     Тем не менее продолжающиеся угнетения и беспорядки вызвали Л. Н-ча на более энергичное выступление. Он пишет письмо «царю и его помощникам» и отдаёт его для возможно большего распространения; 25-го марта он его отсылает по назначению. Кроме этого, хорошо всем известного «Письма к царю и его помощникам», Л. Н-ч написал ещё краткое обращение под названием «Чего желает прежде всего большинство людей народа». Это представляет резюме «письма к царю» и гораздо менее первого известно публике, и потому мы его приводим здесь целиком:

«Чего желает прежде всего большинство людей
русского народа.

     Желает прежде всего большинство русского народа: во-первых, уничтожения всех особенных законов для крестьянского населения, а именно — уничтожения земских начальников, распоряжающихся крестьянами по своему произволу; уничтожения всех особенных крестьянских повинностей: подводной, квартирной, деревенской, полицейской (сотские, десятские), в которых не принимают участия другие сословия; уничтожения всех особенных правил об отношениях рабочих к нанимателям; уничтожения круговой поруки; уничтожения выкупных платежей за землю, уже давно выкупленную крестьянами, если считать платимые ими проценты в таком размере, в каком они взимаются в государственных учреждениях. Уничтожения удерживаемого для крестьян бессмысленного, ненужного и только позорного телесного наказания.
    Во-вторых, желает, чтобы правила об усиленной охране нигде не применялись, так чтобы все люди всегда и везде управлялись одними общими законами. Желает этого народ потому, что эти правила усиленной охраны подчиняют людей самовластию часто дурных начальников, развивают шпионство, доносы, поощряют и вызывают употребление против крестьян и рабочих жестоких телесных наказании в случаях земельных и фабричных волнений. Главное, вводят отменённую прежде, противную христианству, развращающую людей смертную казнь.
     Желает, в-третьих: свободы образования и воспитания, т, е. чтобы имели право все основывать школы, как низшие, так и высшие, чтобы преподавать имел право всякий человек, не лишённый этого права по суду, и чтобы преподавание во всех школах велось на языках тех народов, для которых они устроены. Чтобы все без различия исповедания и национальностей могли


____
389

поступать и отдавать своих детей во все существующие школы, чтобы не было исключений для книг, допускаемых в библиотеки и читальни.
    Желает, в-четвёртых и главное, чтобы были уничтожены все законы, стесняющие людей в исповедании их веры, чтобы были уничтожены законы, карающие как преступление переход из признанной правительством веры в другую, а также и беспрепятственное для каждого, гласное исповедание своей веры, чтобы не были запрещены службы в староверческих часовнях, церквах и собрания в молитвенных домах молокан, штундистов и других. Чтобы всякий верующий мог исповедовать то, что он считает истиной, и мог в ней воспитывать и детей своих.
     Можно желать ещё очень многого, но мы думаем, что эти 4 меры, если бы они были приняты правительством, успокоили бы волнения и установили бы нужное для блага всех взаимное доверие между народом и правительством.

     16 марта 1901 г. Москва».

     Некоторые друзья Л. Н-ча, искренно расположенные к нему, но заражённые интеллигентным либерализмом, были поражены и огорчены, что в «письме к царю и его помощникам» Л. Н-ч не только не выставил на первый план, но даже не упомянул о «свободе слова» и «свободе печати».
     Л. Н-ч в письме к одному другу так возражал на эти обвинения:
     «О свободе слова не упомянуто мною наисознательней-шим образом. Замечания всех интеллигентов о том, что это необходимо включить, только ещё более утверждают меня в необходимости не упоминать об этом. Все четыре пункта поймёт самый серый представитель 100 миллионов. Свобода же печати не только не нужна ему, но он не поймёт, зачем она, когда ему не дают книг разрешённых. Вообще я думаю, что прежде всего нужно народу, чтобы его не выделяли от других, и все 4 пункта трактуют об этом (за исключением свободы совести, которая есть основа всего и сознательно нужна народу).
     Я смотрю снизу от 100 миллионов, и потому понятно, что те, кто смотрит сверху от полмиллиона либералов и революционеров, видят другое.
     Если свобода слова, то свобода собраний, представи-тельство и весь катехизис, исполнение которого не даёт ничего, кроме воображения, что люди свободны. Теперь народ может желать того, чтобы его не выделяли из всех; потом, если он будет желать чего, то прежде всего освобождения земли от собственности, потом от податей, накладываемых кем-то, потом от солдатства, потом от суда, а не свободы печати, представительства, 8-ми часового рабочего дня, касс и т. п.»

     Наконец Л. Н-ч приступает к ответу на постановление синода, вынужденным к этому обстоятельствами. Он так объясняет мотивы своего ответа:
     «Я не хотел сначала отвечать на постановление обо мне синода, но постановление это вызвало очень много писем, в которых неизвестные мне корреспонденты — одни бранят меня за то, что я отвергаю то, чего я не отвергаю, другие увещевают меня поверить в то, во что я не переставал верить, и третьи выражают со мной единомыслие, которое в действительности едва ли существует, и сочувствие, на которое я едва ли имею право; и я решил ответить и на самое постановление, указав на то, что в нём несправедливо, и на обращение ко мне моих неизвестных корреспондентов».
     В ответе своём он обличает авторов послания в целом ряде нелепостей и поправляет смысл их нападения, указы-вая, в чём их обвинение правильно, в чём нет. И самую правильность обвинения он обращает на них же, так как с

____
390

новою силою утверждает и разъясняет те мысли, за которые он подвергается осуждению.
     Наконец он с новой силой высказывает вкратце своё верованье, расширяя его до размеров всемирной религии истины. Вот его заключение:
     «Верю я в следующее: верю в Бога, которого понимаю как Дух, как любовь, как Начало всего. Верю в то, что Он во мне и я в Нём. Верю в то, что воля Бога яснее, понятнее всего выражена в учении человека Христа, которого понимать Богом и которому молиться считаю величайшим кощунством. Верю в то, что истинное благо человека — в исполнении воли Бога, воля же Его в том, чтобы люди любили друг друга и вследствие этого поступали бы с другими так, как они хотят, чтобы поступали с ними, как и сказано в Евангелии, что в этом весь закон и пророки. Верю в то, что смысл жизни каждого человека поэтому только в увеличении в себе любви; что это увеличение любви ведёт отдельного человека в жизни этой ко всё большему и большему благу, даёт после смерти тем большее благо, чем больше будет в человеке любви, и вместе с тем более всего содействует установлению в мире царства Божия, т. е. такого строя жизни, при котором царствующие теперь раздор, обман и насилие будут заменены свободным согласием, правдой и братской любовью людей между собой. Верю, что для преуспеяния в любви есть только одно средство — молитва; не молитва общественная в храмах, прямо запрещённая Христом (Мф. VI, 5–13), а молитва, образец которой дан нам Христом, — уединённая, состоящая в восстановлении и укреплении в своём сознании смысла своей жизни и своей зависимости только от воли Бога.
     Оскорбляют, огорчают или соблазняют кого-либо, мешают чему-нибудь и кому-нибудь или не нравятся эти мои верования, — я так же мало могу их изменить, как своё тело. Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть (и очень скоро), и потому я не могу никак иначе верить, как так, как я верю, готовясь идти к тому Богу, от которого исшёл. Я не верю, чтобы моя вера была несомненно на все времена истинна, но я не вижу другой, более простой, ясной и отвечающей всем требованиям моего ума и сердца. Если я узнаю такую, я сейчас же приму её потому, что Богу ничего, кроме истины, не нужно. Вернуться же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я никак уже не могу, как не может летающая птица войти в скорлупу того яйца, из которого она вышла.
     «Тот, кто начнёт с того, что полюбит христианство более истины, очень скоро полюбит свою церковь или секту более, чем христианство, и кончит тем, что будет любить себя (своё спокойствие) больше всего на свете», — сказал Кольридж.
     Я шёл обратным путем, Я начал с того, что полюбил свою православную веру более своего спокойствия, потом полюбил христианство более своей церкви, теперь же люблю истину более всего на свете. И до сих пор истина совпадает для меня с христианством, как я его понимаю. И я исповедую это христианство; и в той мере, в которой исповедую его, спокойно и радостно живу и спокойно и радостно приближаюсь к смерти».
     Из писем и телеграмм, выражающих сочувствие или порицание Л. Н-чу по случаю постановления синода, составилась целая литература. В нашем распоряжении имеется около сотни подобных выражений сочувствия и порицания, и мы постараемся дать краткое обозрение этих документов, ярко освещающих отношение ко Л. Н-чу различных классов русского общества и рабочего народа. Мы полагаем, что это отношение рисует весьма важный момент в истории русского народа, и мы посвящаем этому обозрению следующую главу.


ГЛАВА 3.
Выражения сочувствия по случаю отлучения

     Александр Никифорович Дунаев, один из друзей Льва Николаевича, теперь уже умерший, собравший письма и телеграммы, полученные Л. Н-чем по случаю его отлучения, даёт такое объяснение сделанному им отбору из этих писем; в письме к В. Г. Черткову он говорит:
     «Посылаемые мною копии представляют собою одну десятую всех писем, полученных Л. Н-чем по поводу его отлучения. Письма ругательные, укоризненные и несочувственные почти все; остались не переписанными такие, которые просто скучны и бесцветны.
     Всё, что посылаю, подобрано как характерное отношение людей разного умственного и нравственного уровня к человеку, ставшему центром духовной жизни человечества.
     Сочувственных писем так много, что печатать их все значило бы десятки раз повторять те же мысли, только в разных выражениях. Подписей не прилагаю, так как это, может быть, было бы неприятно писавшим. Может быть, было бы лучше не печатать и место отправления, чтобы не подвергать корреспондента из какого-нибудь маленького города или деревни полицейскому розыску. Все громадное количество писем заграничных, полученных со всех концов земли, остаётся в стороне: их я не трогал по двум причинам: во-первых, отношение ко Л. Н-чу людей, живущих за пределами России, выражалось всегда свободно и не могло встречать тех препятствий, которым подвержено обнаружение сочувствия ко Л. Н-чу в России, и потому оно уже известно всему образованному миру, во-вторых, переписка с иностранных языков слишком затруднительна, и в особенности с таких, как испанский, венгерский, чешский, голландский и др. мало распространённых наречий.
     Важно то, чтобы за границею узнали, как отнеслось громадное большинство в самой России к попытке людей мрака и лжи затмить и опозорить имя величайшего человека всех времен и народов, который живёт среди нас. И та часть писем, которую вы напечатаете, даст понятие о том, какой взрыв негодования, презрения к себе вызвали защитники лжи своей гнусной и лицемерно прикрывающейся якобы любовью вылазкой против того, к слову которого прислушивается весь мир, и сколько любви и сочувствия ему таится в душе русского народа, 0,99 которого не смеют открыто выразить свои истинные симпатии из боязни подвергнуться насилию и гонению. Как хочется дожить до того дня, когда весь русский народ открыто покажет, с кем он, и отвернется от той безнравственной шайки обманщиков, думающих, что они ещё сильны суеверием народа, и гонящих от него всякого человека, несущего ему свет».
     Таким образом, в нашем распоряжении оказалось около 100 писем и телеграмм. Мы сделали ещё выборку, взяв на-иболее характерные; таким образом, приводимые письма составляют приблизительно одну сотую всего полученного Л. Н-чем за февраль и март, следующие за отлучением.
     Вот письмо известного эмигранта и публициста Алисова; мы берём из его письма наиболее существенную часть:
    «Отлучение таит в себе великую мораль: оно всем наглядно показало, что великий, бесстрашный, гуманный писатель, даже в чине отставного поручика, может оказаться неизмеримо сильнее царя, правительства и святейшего си-

____
392

нода. Вся самодержавная безобразная клика не смеет прикоснуться к вам, чувствуя, что за вас стоит общественное мнение всего цивилизованного мира, что малейшее посягание возбудит всемирное негодование. Правительство, не имея мужества сгубить вас напрямик, как некогда оно сгубило десятки лучших русских писа-телей, прибегло к натравливанию, убийству косвенному… Синод, думая, что он имеет какое-нибудь значение для народа, прибег к отлучению как средству отдать вас на растерзание мракобесной толпе, он заранее освятил ножи… Удайся лютая, лицемерная затея, и кроткие пастыри в момент, когда толпа рвала бы вас на части, умывали бы в святой воде свои руки. Кровожадный, вполне церковный замысел превратился в безумно нелепый фарс, убийца, готовый впотьмах сзади поразить свою жертву, вдруг неожиданно споткнулся, попал головой в помойную яму. Святейший синод стал всемирным посмешищем».
     Вот образец письма человека, откровенно заявляющего, что он не последователь Л. Н-ча, и тем не менее возмущённый посланием синода; он пишет:
     «Позвольте мне, хоть и не принадлежащему к ученикам вашим, поздравить вас по поводу послания синода от 21-22 февраля с. г., сегодня помещённого в общей печати. Вам, могучему писателю земли русской, удалось невозможное — пробудить от спячки православных и всколыхнуть вековое болото нашего духовенства. Естественно, что сперва из болота брызнуло грязью, но пройдёт время — ил осядет, а вызванные вами к жизни источники закроют его потоком воды живой, ибо жизнь есть движение.
     Никто из читающих по-русски, кроме «смиренных», подписавших послание, не понимает «близких» в смысле церковно-полицейской статистики, но всегда в смысле близости по духу; таковых же не тронет безымянная клевета, пачкая только создавших её.
     Пусть же достигнутое даст вам, дорогой Лев Николаевич, новые силы к созданию новых чудных образов в продолжении борьбы вашей, а нам, русским, надежду ещё неоднократно приветствовать победу духа над тьмою».
     А вот что говорит в письме его горячий, молодой ученик:
    «Знай же, что большинство молодых сил на твоей стороне, и если живы будем, то пойдём по той же дороге, как и ты, по дороге истинного учения Христа. Прими от меньшего брата твоего искреннее пожелание всего доброго. Да воссияет правда, любовь и свобода!»
     Характерно признание одного старого католика; он пишет между прочим:
     «Мы с вами, многоуважаемый Лев Николаевич, ровесники, 16-го сентября 1828 года я родился и почти до 60 лет я прожил, как и большинство людей, веря в те обряды и басни, которые нам преподнесли под видом учения Христа. Я — католик, а дети 8 душ — православные. Жизнь моя была в нравственном отношении темна и бессодержательна, и если я делал когда-нибудь добро, то случайно.
     Но в 1888 г. мне удалось достать с большими трудами ваши сочинения «В чём моя вера?», «Исповедь» и «Перевод Евангелия». Я прочёл и прозрел, как от света солнца, и все явления жизни стали для меня осмысленны и жизнь — радостная, содержательная. Я собственноручно переписал эти книги, и они стали любимыми и настольными до моей смерти».
     Вот скромное, но искреннее послание группы интеллигентов:
     «Лев Николаевич, если только чья-либо похвала или порицание вашей обаятельной деятельности могут усилить благотворное влияние на способность мыслить и чувствовать человечества, то, по нашему мнению, право-

____
393

славный синод оказал миру хотя и невольную, но полезную услугу. Даже мы, ленивые и трусливые, но сильно любящие вас читатели и почитатели ваши, очнулись и почувствовали подъём духа настолько, что не можем отказать себе в удовлетворении потребности высказаться по отношению к происходящему в настоящее время движению мысли в обществе, вызванному посланием синода. Можно не соглашаться с некоторыми из ваших положений, но нельзя не чувствовать на себе и не замечать на окружающих нас влияние того любовного, доброго и честного, что сеете вы и что именно и вызвало знаменитое послание “смиренных”».
     Вскоре после отлучения Л. Н-ч захворал, но, к счастью, не надолго. Весть о его выздоровлении вновь вызвала целый рой сочувствий. Такова, напр., телеграмма из Киева от студентов Киевского политехникума.
     «Лев Николаевич, мы, киевляне, шлем вам, величайшему и благороднейшему писателю наших дней, выражение глубокой радости по случаю вашего выздоровления, и мы надеемся, что высшая справедливость сохранит вашу жизнь ещё долгие годы на благо страждущим ближним и на служение чистым идеалам евангельской любви, истины, добра и свободы».
     Следует 1080 подписей, высланных почтой отдельно. Интересно по содержанию письмо от русской колонии в Женеве:
     «Дорогой Лев Николаевич. Мы вполне уверены, что нелепое распоряжение синода от 22 февраля сего года не могло нарушить спокойствия и бодрости вашего духа. Но присутствуя при факте этого наглого лицемерия, мы не можем удержаться, чтобы не выразить вам нашего горячего сочувствия и солидарности с вами во многих «преступлениях», взводимых на вас синодом. Мы искренно желали бы удостоиться той чести, которую оказал вам синод, отделив такой резкой чертой своё позорное существование от вашей честной жизни. По своей близорукости синод просмотрел самое главное ваше «преступление» перед ним — то, что вы своими исканиями рассеиваете тьму, которой он служит, и даёте сильный нравственный толчок истинному прогрессу человечества. За это мы приносим вам нашу глубокую благодарность и от души желаем продления вашей жизни ещё на многие годы».
     Весьма оригинально проявилось сочувствие Л. Н-чу на передвижной выставке картин в Петрограде, совпавшей с отлучением. Сначала группа посетителей выставки послала такую телеграмму:
     «Присутствующая публика на передвижной выставке при виде вашего портрета слилась в едином порыве благожелания и горячей признательности великому учителю жизни».
     Подписалось немедленно 598 лиц. Но, не будучи уве-рены в исправной доставке этой телеграммы, посетители послали копию с неё по почте, в сопровождении следующего письма:
     «До сих пор мы не знаем достоверно, вручена ли вам эта телеграмма, поэтому считаем долгом попытаться передать её другим путём, в настоящем письме, а вместе с тем прислать подлинные подписи и сообщить вкратце о том, что произошло перед вашим портретом.
    Появление портрета на выставке дало обществу повод высказать своё осуждение синоду и выразить свои симпа-тии вам за вашу постоянную отзывчивость на все явления русской жизни, за ваш неумолчный и смелый призыв к исканию правды и к борьбе за неё. Собравшаяся с этой целью публика уже с 12 часа стала тесниться перед вашим портретом и ожидала с нетерпением почина в устройстве овации. Часу во 2-м студенты начали украшать портрет

____
394

гирляндами из живых цветов, раздались громкие аплодисменты. Затем в течение 3–4 часов портрет несколько раз осыпали массою зелени и цветами, слышались возгласы «долой Победоносцева!» и «ура Льву Николаевичу!», дружно подхватываемые всеми. Все единодушно приняли предложение послать приветственную телеграмму, и скоро люди всякого звания и положения покрыли её своими подписями. Расходясь, каждый уносил на память по цветку от портрета. Всех объединяло чувство сердечной признательности к борцу за свободу совести и проповеднику истинной любви к ближнему».
     Портрет был найден «соблазнительным» и по приказанию начальства снят с выставки. Когда новая группа захотела снова украсить его цветами, то, узнав о его снятии, послала Л. Н-чу в Москву гирлянду цветов с такой запиской:
     «Не найдя вашего портрета на выставке, посылаем вам нашу любовь».
     Весьма ценно письмо фабричных рабочих из Коврова, Владимирской губернии:
     «Достопочтеннейший и многоуважаемый граф Лев Николаевич! Спешим засвидетельствовать вам глубочайшее почтение и поздравляем вас с высокоторжественным праздником во имя Того, Который 1900 лет тому назад проповедовал людям святое братство, свободу и равенство. И мы, прочитав ряд ваших сочинений, видим в них стремление вашего ума и сердца последовать и повести род людей к действительному исполнению и приведению этих слов в действительность.
    О Лев Николаевич, как вы велики и славны, благодарим, благодарим вас за то, что вы вспомнили нас, урезанных в жизни бедняков. Плоды ваши и подобных вам людей мы видим уже на себе: с нами, бедными оборванцами, неучёными людьми, хорошие образованные люди ведут общение, разговоры и это все делают ласково и любовно, не пренебрегая нами, и это уже одно — великое дело, мы чувствуем, как в сердца наши вливается что-то хорошее, порой захватывающее дух.
    И когда в мрачные минуты нашей жизни приходят в голову мысли: кто я? и что у меня, кроме жены и детей, есть? Я буду так же помирать, как мой отец, который, лёжа на смертном ложе и видя нас, детей, в беспомощном состоянии, мог обратиться только и надеяться на слабые силы своей жены, и эту слабую силу он просил: не забудь, пожалуйста, детишек. И мать моя влачила жалкую, полную страдания и ежедневных лишений жизнь и эту жизнь передала нам, и её наследуют наши дети. Всё же я счастливее моего отца буду помирать, потому что для бедного человечества, а следовательно, и для моих детей работают сегодня такие люди, как вы, Лев Николаевич. А эта мысль вольёт в нас надежду, что дети наши останутся после нас кроме матери ещё хорошими, как вы, людьми.
     Итак, Лев Ник., благодарим вас и молим Бога, чтобы он продлил драгоценную для нас, бедняков, вашу жизнь и здравие, потому что мы знаем, что пока вы живы и здоровы, следовательно, мы имеем в лице вашем нашего заботящегося об нас защитника и громителя пороков людских. Имя ваше, Лев Николаевич, с восторгом переносится среди нас из уст в уста как истинно верующего христианина.
     С почтением к вам и любящие вас фабричные рабочие».

     Далее приведём письмо крестьянина:
     «Глубокоуважаемый и дорогой Лев Николаевич. Совет нечестивых опубликовал в своих «Ведомостях» определение по поводу ваших религиозных воззрений. Лицемерный синедрион, видимо, совсем растерялся и ныне СМИ-

____
395

ренно-лукавой речью пытается накликать на вас беду в расчёте поддержать тем своё шатающееся царство. Лицемерные крепостники души человеческой, чего они этим добились? Ответ им — общее презрение всего просвещённого мира. Дорогой Лев Николаевич, великий учитель, защитник гонимых, апостол святого Христова учения, почерпните же в этом благоговейном хоре бьющихся горячей любовью к вам миллионов сердец новые силы к дальнейшей вашей святой проповеди на благо человечества! Вы не можете сомневаться, что эти миллионы обожающих вас людей отныне с ещё большим жаром божеской любви и человеческой преданности будут взирать на вас — носителя правды, и будут молить нашего общего Бога, именуемого милосердие, продлить ваши бесценные дни на общую радость и счастье всего живого. Говорят, что все письма, адресуемые на ваше имя, прочитываются полицией. Из опасения попасть в беду, я не смею подписаться, как бы надлежало для честного человека. Да и дело не в имени моём. Я почитаю себя счастливым присоединить лишний голос к тем, что уже выразили вам свои чувства и глубокого восторга, и беспредельной любви и преданности. Русский крестьянин, успевший прочитать и понять всё вами написанное, и ни к какой секте или толку не принадлежащий. Был православный с детства».

     От воспитанников училища слепых из Петербурга. Лев Н-ч и им доставил радость:
    «Милостивый государь, граф Лев Николаевич! Позвольте нам выразить нашу искреннюю признательность и сердечное обожание, которое вы вдохновили в нас своими бессмертными сочинениями; через них вы научили нас серьёзно мыслить, пробудили в нас много прекрасных чувств и наполнили наш внутренний мир созданными вами образцами, доставляющими нам великие духовные наслаждения. Мы вполне счастливы, если нам удастся усвоить хоть одну мысль из малодоступных нашему пониманию ваших произведений. Какое отрадное оживление наступает в наших товарищеских кружках, когда только произнесётся ваше имя! С какою жадностью мы ловим малейшее известие, касающееся драгоценной вашей жизни и беспримерной деятельности. Простите же, глубокоуважаемый Лев Николаевич, что мы осмелились побеспокоить вас: письмо это вызвано неудержимой потребностью излить перед вами те невыразимо прекрасные наши чувства, которые навеяны вашим гением. Да не покажется вам дерзостью, если мы позволим себе в заключение выразить наше искреннее пожелание, чтобы ещё на многие годы продлилось ваше земное поприще, дав нам право надеяться ещё не однажды испытать отрадное действие неотразимой силы вашего творчества. Воспитанники училища слепых».

     А вот горячее слово студента:
    «Дорогой учитель! «Они» поняли тебя и спрашивают тебя: зачем ты пришёл мешать «им» творить беззакония Христовым именем, зачем ты мешаешь «им» снова распинать Христа, извращать и ругаться над Его святым учением? Но знай же, великий учитель, что на искупленной Христом земле появляются и другие люди — апостолы, которые свято хранят Его святые заветы и возвещают их миру, когда он забывает их. Прими же святое уважение и глубокое благоговейное поклонение твоему высокому апостольскому служению и иди до конца по этой трудной дороге служения Богу.
Студент».

___
396

     Ещё одно трогательное послание:
     «Ваше отлучение от церкви повергло всех в страшнейшее негодование, даже тех, кто не любит вас. Они этим отлучением сделали только то, что вы стали всем ещё дороже. У меня есть маленький племянник, ему нет ещё и года, мы его назвали Львом в честь вас; он знает ваш портрет, и когда скажешь: «Лёвушка, покажи, где Лев Николаевич», — он тянется ручонками к вашему портрету. Мы научаем его любить вас и жить так, как учит Христос и вы, его последователь истинный и нелицемерный».

    И снова серьёзный голос рабочих:
    «Мы, рабочие, глубоко сочувствуем за несправедливое осуждение вас синода, т. е. нескольких людей, называющих себя в гордом заблуждении «церковью Христовой», как будто остальные-то миллионы не есть члены того великого общества, которые называются христианами. Мы, русские люди, простые работники, чувствуем и понимаем чуть ли не глубже истины Христова завета, чем члены синода. Не вас должны отлучать от церкви христовой, а тех, которые сами не идут в царствие небесное, да и других не пускают. Мы понимаем, что ваши литературные произведения направлены не для ниспровержения великих истин, а напротив, для разъяснения их. Но мы знаем также, что во все времена люди, стоящие на стороне благочестия, и великие вожди народа по пути человеколюбия и правды всегда были отчуждаемы от себя теми, кто попирал ногами свободу, добродетель и честь. Сам великий учитель наш не за это ли пострадал на кресте? но то было время — теперь иное. В наши дни уже чернь, и та понимает то, что не понимало передовое человечество. Ваше слово не на бесплодную почву упало, оно пройдёт из века в век на спасение человечества от многих соблазнов. А мы чтим вас как великого человека, которому воздвигается нерукотворный памятник в наших сердцах.
     От рабочих N-ой фабрики, 4-го марта».
     Учащиеся женщины пишут между прочим:
    «Простите нам смелость нашего обращения к вам; мы решились на это, потому что нам хотелось как-нибудь излить все чувства, вызванные происшедшим. Взгляните на это желание не как на выходку маленького, ничего не значащего кружка учащихся, только начинающих жить, а как на слабое подобие протеста против рабства чужой совести, желания накладывать узы на полёт исполинской мысли, которой мы уже обязаны столькими прекрасными творениями, столькими художественными и нравствен-ными наслаждениями, как на дань, принесённую несравненному художнику и великому христианину».
     Следуют 6 подписей учащихся женщин.

     Были и ругательные письма такого содержания;
    «Звероподобному в человеческой шкуре Льву. Да будешь ты отныне анафема проклят, исчадие ада, духа тьмы, старый дурак. Лев — зверь, а не человек, подох бы скорее, скорее, скот. Один из скорбящих о погибшей твоей душе, когда-то человеческой…»
     Но подобные ругательства по своей малочисленности и нелепости тонули в море сочувствий и благожеланий.

     Кроме писем, Л. Н-чу присылали и разные подарки. Один из наиболее интересных — это была глыба зелёного стекла, красиво отшлифованного в виде пресс-папье. На одной стороне имеется надпись, сделанная золотыми буквами:
____
397

     «Вы разделили участь многих великих людей, идущих впереди своего века, глубокочтимый Л. Н-ч. И раньше их жгли на кострах, гноили в тюрьмах и ссылке. Пусть отлучают вас как хотят и от чего хотят фарисеи, первосвященники. Русские люди всегда будут гордиться, считая вас своим великим, дорогим, любимым».
     За этим следуют многие подписи от служащих и рабочих Брянского стеклянного завода.
     Приславшему этот подарок А. Эндоурову Л. Н-ч отвечал следующим кратким письмом:
     «Я получил ваш прекрасный подарок, в котором особенно дорога мне надпись, и прошу вас передать мою живейшую благодарность всем подписавшимся».

    Все перечисленные отзывы являются непосредственным откликом на указ синода об отлучении Л. Н-ча от православия. Кроме этих непосредственных откликов у нас имеются свидетельства о возраставшем влиянии Л. Н-ча на русское общество, независимо от синодского акта, хотя, по всей вероятности, он имел косвенное влияние, увеличив популярность Л. Н-ча среди юношества этих годов. Сообщаемые сведения относятся к 1901 и к первой половине 1902 года.
     Мы помещаем ниже свидетельство одной заведующей общественной библиотекой, собравшей около 2.000 отзывов, большой частью молодых читателей. Вопрос был поставлен такой: кого вы считаете вашим любимым писателем и какое самое любимое произведение этого писателя. Из 2000 ответов около 700 выпало на долю Льва Николаевича, затем шел Горький (около 600) и Достоевский (около 500). Интересно заметить, что эти три русских писателя, пользуются наибольшею популярностью в настоящее время в Германии.
     Наиболее читаемой книгой оказался роман Л. Н. Толсто-го «Воскресение». Он упоминается как любимая книга около 300 раз.
     Совершенно особое место занимают отзывы о "Крейцеровой сонате" и о некоторых религиозно–философских произведениях последних 10–15 лет. Один гимназист III кл. пишет: «Позднышев — человек умный, но бесхарактерный: он мог бы удержать свою жену от падения, но вследствие какого-то озлобленного нежелания не удержал. Думаю, что в моей будущей личной жизни того не случится, что описано в «Крейцеровой сонате»; рассудок должен всегда сдерживать порывы человека. За это произведение Толстому большое спасибо».
     Другой (тоже гимназист) пишет: «Крейцерова соната» открыла мне глаза на истинный смысл существующих в нашем обществе связей между мужчиной и женщиной. Связи эти — одно скотство. Это ужасно, но справедливо. И я все свои силы души употреблю на то, чтобы избегнуть подобной недостойной человека связи».
     В целом ряде отзывов указывается на то, что «Крейцерова соната» «заставила сознательно относиться к женщине», «изменила мой образ жизни». «Толстой «Крейцеровой сонатой» направил меня на новый путь, с которого я уж, наверное, не собьюсь и твёрдой поступью пойду в будущей моей жизни» и т. п.
     «Философские произведения Толстого для моих корреспондентов, — говорит зав. библиотекой, — были целым откровением: они у одних «произвели переворот в душе»; у других «совершенно изменили коренным образом все взгляды на современную действительность»; у третьих «кончилась духовная слепота, и началось умственное и нравственное просветление»; у четвёртых

____
398

«получились верные представления о самых важных сторонах нашей жизни: о людских отношениях, о вере, об обществе, о государстве»; у пятых «наконец-таки нашлась отправная точка, от которой следует начинать практическую работу: служить правде и истине и делать добро…» Или: известные произведения Толстого «важны не тем, справедливо ли решает автор поставленные им вопросы, но тем, что они раскрывают глаза на несостоятельность важных основ нашей жизни и, несомненно, выводят человека из инертного отношения к этим основам, — так убедительны рассуждения автора» (гимназист I класса).
     Восторги перед гением Толстого не знают пределов. Судя по отзывам, многие из молодёжи сделали из Толстого себе кумира и некоторые из его произведений много раз читают и перечитывают. Некоторые читали «Кавказского пленника», «Детство и отрочество», «Севастопольские рассказы» и др. «бесчисленное» (!) количество раз и многие места знают даже наизусть. Толстой вызывает у юношества «благоговейное» отношение к себе не только как писатель, но и как «редкий, веками появляющийся» человек. Вот ряд самых разнообразных отзывов о Толстом:
     «Толстого я люблю за его постоянное стремление к истине, за неутомимую жажду её, за искренность, за пластичность и художественность его литературных произведений и, наконец, люблю его как человека редкого и единственного в своём роде» (гимн. II кл.).
     «Мне нравятся все сочинения Л. Н. Толстого. Почему его сочинения нравятся — излишне говорить: что в книге, то и на деле, что в книге говорит, то и сам делает» (гимн. II кл.).
     «Толстой, несомненно, самый крупный романист, великий философ и редкий (если можно так выразиться) религиозный мыслтель. Его романы — совершенство, выше которого ни в одной из мировых литератур не имеется. Его искания таких форм жизни, которые были бы достойны человека, поражают и увлекают своею искренностью, горячностью, стремительностью и непреклонным стремлением найти искомое. Его мысли об отношении человека к окружающему, к Богу и к себе, мысли о том, во имя чего и для чего мы живём, поражают своей простотой, с одной стороны, и с другой — величием» (семинарист).
     «У Толстого всегда на первом плане решение вопросов чести и совести. Устроить жизнь на началах любви к Богу и человеку, чтобы совесть была чиста и спокойна — вот, мне кажется, то, к чему стремится Толстой. Выше этого стремления нет да и быть не может» (ученик III кл. учител. семин.).
     «Толстой открыл мне глаза на самые важные стороны человеческой жизни. Только после знакомства с Толстым я уразумел истинную цену, смысл и цель государства, церкви и общества и вообще всей современной жизни. Я теперь хорошо знаю, что всё это не то, что нужно для человека; теперь я знаю ясно, что мне делать, как устроить свою жизнь» (гимназ. III кл.).
     «Из всех русских писателей меня больше всего интересует Толстой. Это — такой большой человек и такой оригинальный, что для точного определения его нет даже у меня слов. Я хоть и плохо знаю литературу, но почему-то верю, что подобных Толстому писателей не было и не будет. Особенность его та, что у него всё своё. Я люблю Толстого и знаю его хорошо, потому что имею счастье состоять собственником всех его произведений. Читал его и изучал я четыре года и вынес такое убеждение: Толстого большинство в публике и в критике не понимает. Утверждают, что он — проповедник непротивления злу, враг науки и цивилизации. Всё это сплошная ложь или недомыслие. Тол-

____
399

стовское непротивление злу по своей сущности выше всякого противления, и быть последователем его в тысячу раз труднее, чем быть приверженцем противления. Толстой своим непротивлением учит не поддерживать злые дела, и только. Не поддерживайте злое дело, и оно само падёт, как дом без фундамента, как человек без ног. Враг ли Толстой науке и цивилизации? Нет. Он говорит только то, что наука находится во вражеских руках или в руках бездушных людей. И наше дело дать научным приобретениям надлежащее направление: служить на пользу большинству. Не виновата наука в том, что люди, пользуясь её приобретениями, наделали себе ружей, пушек, чтобы истреблять человечество. То же и с цивилизацией. Всё это похоже на то, если бы стали винить хлеб за то, что из него приготовляется водка, т. е. отрава. Или ещё лучше: в голодный год у богатого землевладельца ломятся амбары от хлеба, а кругом люди умирают от голодного тифа. Ведь никто же не станет обвинять запасы хлеба в том, что они бездействуют, что дают умирать от голодной смерти» (окончивший классич. гимназ.).
     Толстой нравится многим за то, что он расширил у них «понятия о добре и зле», «научил любить людей, любить человечество», «убедил в том, что нравственная жизнь выгоднее», «показал настоящую жизнь в своих многочисленных художественных и публицистических произведениях», «выяснил истинный смысл деятельности тех, кто верховодит жизнью», «резко и убедительно обличил лицемерный строй жизни, в которой только сильному и хорошо, а слабый забит и ведёт скотскую жизнь, жизнь почти раба» и т. п., и т. п.

     Отлучив этого человека от церкви, представители её заклеймили себя позором и подготовили своё близкое падение.
     Так совершился нелепый акт отлучения, возведший Льва Николаевича на небывалую высоту духовно-нравственного влияния на всё человечество.







ГЛАВА 4.
1901 г. (продолжение).
Проект свободной школы. Болезнь

     Апрель 1901 года Л. Н-ч ещё проводил в Москве, то прихварывая, то поправляясь, но в общем здоровье шло к улучшению, что позволяло ему работать. В это время, живя в Швейцарии, я получил от него весьма важное, взволновавшее меня письмо, писанное ещё в конце марта. Передаю его целиком:

     «Написал вам недавно письмо, милый друг Поша, и это самое письмо вызвало во мне целый ряд мыслей, которые хочется сообщить вам.
     Мне всё настоятельнее и настоятельнее приходит мысль о том, что то случайно сложившееся около вас дело воспитания детей в свободный стране есть дело огромной важности, самое важное дело в жизни. Написал я это вступление около месяца тому назад и с тех пор, частью из-за нездоровья (слабость, лихорадочное состояние, боли в мускулах и, как всегда, желудок и печень; теперь лучше), частью из-за суеты, вызванной нашими общественными событиями, о которых пусть вам пишут другие. А мне хочется продолжать то, что я начал и что очень занимает меня: мысль о том, что устройство общества, отношений людских между собою хотя немного менее зверское, чем
____
400

теперь, и хотя немного приближающееся к тому христианскому — не идеалу даже, а весьма осуществимому представлению, которое сложилось и укрепилось в нас, что устройство такое всего общества недостижимо не только нашим, моим, но и вашим поколением, но что оно отчасти или вполне должно быть достигнуто следующим поколением, детьми, которые растут теперь. Но для того, чтобы это было, мы, наше поколение, должны работать для того, чтобы избавить следующее поколение от тех обманов, гипнотизации, из которых мы с таким трудом выпутывались, и не только избавить, но и дать им всю, какую можем, помощь идти по единому истинному пути, не какому-нибудь нашему специальному, а по пути свободы и разума, который неизбежно приводит всех к соединяющей истине. Для того же, чтобы это было, надо, чтобы были такие школы. Для того, чтобы были такие школы, нужно, чтобы были образцы, попытки образцов. И вот вы с Пашей 1

__________
     1 Моей женой, Павлой Николаевной, ур. Шараповой. (П. Б.)

поставлены самой судьбой и условиями ваших характеров в такое положение, что не знаю, кто лучше вас может это сделать, что вам как будто велено это делать, посвятить на это все силы вашей жизни. Вы — русские с тем идеальным, ничем не связанным стремлением к полной радикальной свободе и с ясным, определённым миросозерцанием, вытекающим из этой свободы. И вы живёте в стране свободной, где ничто не помешает вам применять к жизни свои основы. И оба вы способные, здоровые, без усилия нравственные люди. И вас любят. И около вас сложилась кучка детей. На днях говорили про это, и два человека, Булыгин и Михайлов, присутствовали, и оба только того и желают, чтобы найти место, где спасти детей от обмана. И таких родителей и детей сотни, если не тысячи. Кроме того, хотя это и нескромно, у вас есть любящий издавна дело воспитания и теперь придающий ему величайшее значение и готовый отдать ему свои последние силы человек, который может быть полезен вам — это я. Только оцените всю, превосходящую все другие дела, важность этого дела и отдайтесь ему, и, сколько могу, все силы положу на это.
     Ведь в деле этом всё надо сначала: 1) религиозное воспитание, или даже не воспитание, но ограждение от ложного воспитания, 2) воспитание образа жизни — уничтожение извращённых привычек прислуги, 3) предметы преподавания — способы, не принуждение, 4) художественное: а) рисование как средство передачи знаний и мыслей, б) музыка, не инструменты, а прежде всего утилизация своего голоса.
     5) Труд — система труда.
     6) Гигиена.
     Ведь это всё надо сначала. И работы без конца. Хоть бы что-нибудь сделать.
     Напишите, что вы об этом думаете. Целую вас братски всех троих и детей.
Л. Т.».
     21-го марта 1901 года.

     Мы, конечно, поспешили ответить о своей готовности служить делу устройства свободной школы, если только у нас хватит сил, и на это мы получили новое письмо, начатое ещё в Москве, до отъезда, и оконченное через месяц, уже по приезде в Ясную; этот перерыв в писании опять был причинен болезнью.
     Письмо это очень большое, уже известное публике из полного собр. сочинений; мы передаём в изложении его основные мысли:

____
401

     Основным принципом своей новой программы свобод-ной школы в письме ко мне Л. Н-ч полагает ту мысль, что воспитание и образование совершается по внушению. Есть внушение сознательное, оно совершается при обучении каким-либо предметам. Другое внушение — бессознательное, оно оказывает могущественное влияние на воспитание в виде примера жизни воспитателей. Если влияние это доброе, то его можно назвать просвещением. Л. Н-ч говорит, что буржуазная обстановка нашего среднего класса препятствует такому просвещению. Он выражает это такими словами:
     «Живёт какая-нибудь семья rentier, земледельца, чиновника, даже художника, писателя буржуазной жизнью, живёт, не пьянствует, не распутничает, не бранясь, не обижая людей, и хочет дать нравственное воспитание детям, но это так же невозможно, как невозможно выучить детей новому языку, не говоря на этом языке и не показывая им книг, написанных на этом языке. Дети будут слушать правила о нравственности, об уважении к людям, но бессознательно будут не только подражать, но и усваивать себе как правило то, что одни люди призваны чистить сапоги и платье, носить воду и нечистоты, готовить кушанье, а другие пачкать платье, горницы, есть кушанья и т. п. Если только серьёзно понимать религиозную основу жизни — братство людей, то нельзя не видеть, что люди, живущие на деньги, отобранные от других, и заставляющие этих других за эти деньги служить себе, живут безнравственной жизнью, и никакие проповеди их не избавят их детей от бессознательного, безнравственного внушения, которое или останется в них на всю жизнь, извращая все их суждения о явлениях жизни, или с великими усилиями и трудом будет после многих страданий и ошибок разрушено ими».
     Затем Л. Н-ч переходит к содержанию обучения, весьма тесно связанному с воспитанием и производящегося посредством сознательного внушения. В прежнее время это внушение превращалось во вдалбливание и даже вколачивание всеми мерами, включительно до палок и розог; в настоящее время мы стоим на принципе свободного обучения, которое тем не менее является внушением. Одним из главных условий успеха обучения Л. Н. считает добрую волю учащихся. Он говорит, что знание только тогда успешно воспринимается и приносит плод, если есть жажда и голод знания, потребность его, подобно тому, как еда только тогда полезна, когда человек чувствует физический голод.
     И потому никогда не надо заставлять учиться, а тем более наказывать за неуспех или так называемые лень и манкировку уроков.
     Самые предметы обучения Л. Н-ч разделяет так:
     1) предметы философско-религиозные, о смысле жизни;
     2) предметы опытные, естествознание;
     3) предметы математические.
     Затем следуют 3 отдела искусств:
     а) Искусство словесное (сюда относится и изучение языка);
     б) искусство пластическое;
     в) музыка.
     Наконец, 7-м отделом он считает обучение ремёслам (физическому труду, земледелию, вообще производству материальных предметов, необходимых для жизни).
     Все эти мысли набросаны им в письме, по его собственному выражению, как программа программы. Он не настаивает на их полноте, оставляет свободу их разработки в подробностях на практике; но нельзя не согласиться со сме-

____
402

лостью и плодотворностью постановки этого вопроса о свободной трудовой школе.
    Впоследствии Л. Н-ч ещё немного обработал это письмо к нам, и в таком виде оно было издано сначала «Свободным словом» за границей, а затем и вошло в полное собрание его сочинений под названием «Письмо о воспитании к П. Б.».

     Несмотря на слабость здоровья, деятельность Л. Н-ча была многообразна. Дневники его продолжают блистать чудными мыслями. Так, 8 апреля он записывает:
     «Есть религиозные люди, которые относятся пренебрежительно и даже отрицают заботу людей о своём теле, а также и всякую профессиональную деятельность. Это неверно. Человек лучший не может всегда служить Богу. Бывают периоды равнодушия, усталости. И тогда человек может и должен исполнять профессиональное дело — шить, строгать, учить и т. п., только бы дело это не было противно Богу. Не может человек и всегда служить людям профессиональным делом: бывают периоды усталости, и тогда пускай он служит себе: ест, спит, веселится. Только бы это служение себе не мешало и не было противно служению Богу. Не пренебрегать надо этими периодами усталости, неспособности служения Богу, а организовать их так, чтобы они нисколько не мешали служению Богу».
     Около этого же времени он записывает такую мысль:
     «Счастливые периоды моей жизни были только те, когда я всю жизнь отдавал на служение людям. Это были: школы, посредничество, голодающие и религиозная помощь».
     Мысль эта очень интересна тем, что обличает Л. Н-ча в так называемых «противоречиях», на которые так любили указывать люди, недостаточно глубоко понимавшие Л. Н-ча.
     Действительно, нет ничего легче, как обличить Л. Н-ча в противоречии по этому поводу.
     В «Исповеди» Л. Н-ч говорит, что ему очень тяжело было «вилять» в своей педагогической деятельности, воевать с помещиками во время своего «посредничества», и он так устал от всей этой лжи и телом и духом, — что бросил всё и уехал на кумыс отдыхать и жить животной жизнью.
     О своей деятельности на пользу голодающих он писал друзьям своим, что она ужасна, полна греха; и в одном письме выразился даже так: «я занят распределением "блевотины богачей"».
     И вот через много лет он пишет, что только эти занятия были счастливым временем его жизни.
     И это весьма понятно. Эти деятельности действительно тяжелы, и много встречается в них такого, что трудно переносить таким впечатлительным натурам, как Лев Николаевич. Но ведь он сам шёл на них под влиянием самых благородных чувств и работал с самоотвержением. С течением времени тяжёлые впечатления сгладились, и осталось впечатление о счастливых днях, проведённых в труде на общее дело.
     В мае и июне Л. Н-ч продолжал прихварывать, что, впрочем, не мешало ему заниматься своими обычными делами. Одно из обычных дел его было ходатайство за преследуемых. И вот 6 мая он пишет Святополку-Мирскому письмо «об облегчении участи Максима Горького». Письмо это очень характерно.

     «Ваше сиятельство, ко мне обратились жена и друзья А. М. Пешкова (Горького), прося меня ходатайствовать перед кем я могу и найду возможным

____
403

о том, чтобы его, больного, чахоточного, не убивали до суда и без суда содержанием в ужасном, как мне говорят, по антигигиеническим условиям нижегородском остроге. Я лично знаю и люблю Горького не только как даровитого, ценимого и в Европе писателя, но и как умного, доброго и симпатичного человека. Хотя я и не имею удовольствия лично знать вас, мне почему-то кажется, что вы примете участие в судьбе Горького и его семьи и поможете им насколько это в вашей власти.
     Пожалуйста, не обманите моих ожиданий и примите уверения в совершенном уважении и преданности, с которыми имею честь быть вашим покорным слугою.
Лев Толстой».

     8 мая Л. Н. с семьей переехал в Ясную. Дневники его всё так же блещут мудростью. Частые так называемые «беспорядки» того времени наводят его на такую мысль:
     «Когда я сижу на другом и езжу на нём, то это — порядок. Когда же этот другой хочет выпростаться из-под меня, то это беспорядок».
     Далее он вспоминает исторический ход своих мыслей:
     «Отыскивая причину зла в мире, я всё углублялся и углублялся. Сначала причиной зла я представлял себе злых людей, потом дурное общественное устройство, потом участие в насилии тех людей, которые страдают от него, войско, потом отсутствие религии в этих людях и, наконец, пришёл к убеждению, что корень всего — религиозное воспитание. И потому, чтобы исправить зло, надо не сменять людей, не изменять устройство, не нарушать насилия, не отговаривать людей от участия в насилии и даже не опровергать ложную и излагать истинную религию, — а только воспитывать детей в истинной религии».

     Общее состояние его здоровья заставляет его жену высказать в письме к своей сестре Т. А. Кузминской такие тревожные мысли:
     «…Ты спрашиваешь о Лёвочке. Мне грустно тебе и отвечать на это, так как я должна тебе писать правду. Он этот год вдруг совсем постарел, исхудал, упал силами, постоянно чем-нибудь хворает. То болят ноги, встать с места больно, то руки болят, сводит пальцы; то желудок не варит. Иногда всю ночь стонет: ревматизмы ли это, или перерождение артерий, или плохое кровообращение — трудно узнать. Ему теперь делают солёные горячие ванны, и пьёт он воды. Верхом не ездит, ходит мало, ест очень осторожно».
     В июне он съездил ещё погостить к своей дочери Татьяне Львовне в Кочеты и, возвращаясь оттуда, почувствовал ещё большую слабость. Его друг, П. А. Буланже, так рассказывает подробности этого путешествия. П. А. служил на жел. дороге и, когда Л. Н-ч путешествовал, старался всегда облегчить ему путь, предоставляя какие-нибудь удобства или комфорт, что было не всегда легко сделать, так как Л. Н-ч. всегда упорно отказывался от всяких льгот. Так было и этот раз:
     «Путешествие Л. Н-ча, — рассказывал П. А. Буланже в своих воспоминаниях, — от Кочетов до станции железной дороги было очень тяжело и мучительно. Ввиду того, что ехать в экипаже было очень болезненно, Л. Н-ч предпочел пойти на станцию пешком, выйдя заблаговременно. Провожатого он отказался взять, не желая стеснять других, и, расспросив дорогу, пустился в путь. Но, пройдя часа полтора, он устал и, кроме того, желая взять прямое направление, которым он сократил бы версты 3-4, сбился с дороги. Наступали

____
404

сумерки. Лев Николаевич карабкался с холма на холм, терял силы, видел, что сбивается совсем с первоначального направления. Спустилась ночь, и невдалеке от себя Л. Н. услышал лай собак, он направился туда и нашел пастухов на заброшенном хуторе. Здесь он узнал, что значительно отклонился от дороги, что до станции ещё верст шесть. Тогда он стал просить достать где-нибудь лошадь, — лошади не было. Не возьмётся ли кто-нибудь проводить его до станции или, по крайней мере, вывести на дорогу? Никто не соглашается, боятся — в этой местности много волков, и рисковать выходить в эту темень никто не хотел. Указали направление, и с Богом.
     В тёмную ночь, усталый уже, не зная дороги, но полагаясь на свои старые охотничьи привычки, Лев Николаевич пустился в путь, снова взбираясь и спускаясь по холмам. Наконец, ноги его нащупали наезжую дорогу. Он остановился и сориентироваться в темноте. Видно было, что он напал на скрещение нескольких дорог. Куда теперь было идти? Зная, что земство в этой местности ставило на перекрёстках дорог столбы с надписями направлений, он нащупал столб, но надпись прочесть нельзя было. К счастью, оказались в кармане спички и, зажёгши спичку, Лев Николаевич узнал, наконец, куда надо было идти.
     Пройдя немного по найденной дороге, Лев Николаевич услыхал стук экипажа по дороге и стал ждать, надеясь, что ехавший подвезёт его к станции. Оказалось, что это везли на станцию его же багаж, и, сев на линейку, он «благополучно» добрался через полчаса до станции. Измучен он был ужасно. Разболелся живот от тряски, всё болело. Отправившись в уборную на станции, он к тому же как-то неловко облокотился на дверь с блоком, палец попал в дверную щель, и дверь с тяжёлым блоком захлопнулась и размозжила палец. Ко всей усталости и прежним болям прибавилась ещё мучительная боль раненого пальца. Перевязку сделали уже через несколько станций, в Орле.
     Как я и предполагал, Лев Николаевич не поехал в 1-м классе, и его уговорили, чтобы после всех перенесённых трудностей в пути он поехал хотя бы во втором классе. Но и тут ехать было очень неудобно, как рассказывала сопровождавшая его Игумнова. Вагон был полон, спинки для спанья были уже приподняты, осталось несколько, мест внизу, и Лев Николаевич кое-как примостился на одном из таких мест в ногах у лежавшей на диване дамы, сгорбившись в этой дыре с поднятой над ним спинкой дивана. Об отдыхе, разумеется, не могло быть и речи. Кроме того, лежавшая пожилая, но молодящаяся дама самым пошлым образом кокетничала с сидевшим напротив господином. Было очень накурено, душно и гадко.
     — Но, — рассказывала Игумнова, — мы терпеливо к этому отнестись, получив в Орле вашу телеграмму и зная, что нам осталось терпеть всего часа полтора.
     Когда Лев Николаевич вошёл в ожидавший его вагон, я был поражён происшедшей в нём переменой. Видимо, он сильно страдал, но, как и всегда, не показывал этого. С удовольствием разделся он, снова промыли и перевязали раненый палец, и тотчас же он ушёл и лёг в своём отделении.
     Наш вагон отцепили в Ясенках, и Лев Николаевич мог провести спокойно остаток ночи, хотя, как оказалось, он не спал, Рано утром мы перевезли его, больного, в Ясную Поляну».
     Сказался ли данный случай, или вообще болезнь уже прокрадывалась ко Льву Николаевичу, но последующие известия о нём из Ясной Поляны были самые тревожные.

____
405

     И вскоре Л. Н-ч слёг в постель.
     Вот что писала об этой болезни С. А. своей сестре 11-го июля:
     «…Очень болен Лёвочка. У него сделалась лихорадка, два вечера был жар. И это имело такое дурное влияние на его сердце, что оно совсем отказывается служить. Хинином остановили на сегодня лихорадку, сейчас 8 час. вечера и жару нет. Но температура утром была 35,9, а пульс 150. Это считается очень дурным признаком. Доктор живёт неотлучно до завтра вечера, и говорит, что завтрашний день всё решит. Если сердце угомонится, то Лёвочка может на этот раз встать; но во всяком случае жить долго не может. Съезжаются понемногу дети…
     …Я не верю и не могу еще верить, что Лёвочка плох, — продолжает Софья Андреевна. — Сколько раз я пугалась, и каждый раз всё обходилось хорошо. Но на меня нашло какое-то оцепенение, я точно пришибленная хожу, всё отупело и остановилось во мне. Иногда сижу или лежу ночью возле него, и так хочется ему сказать, как он мне дорог и как я никого на свете так не любила, как его. Что, если когда внешне — наваждением каким–то — я и была виновата перед ним, то внутренне крепко сидела во мне к нему одному серьёзная, твёрдая любовь, и никогда, ни одним движением пальца я не была ему неверна. Но говорить ничего нельзя, волновать его нельзя, и надо самой с собой сводить эти счёты 39-летней, в сущности, очень счастливой и чистой брачной жизни, но с виноватостью, что всё-таки не вполне, не до конца мы делали счастливыми друг друга.
     Всё это я тебе пишу как другу, как одной из тех, которые и любили, и понимали нас, и мне хотелось просто своё тяжёлое сердце излить кому-нибудь. Если будет хорошо — слуху не будет, а если конец — то весть облетит скоро весь мир».
     Марья Львовна в письме ко мне подробно описывает ход этой болезни:
     «Когда пап; проснулся, он позвал меня к себе и сказал, что всю ночь не спал от болей в груди и боку, и что чувствует себя нехорошо. Пап; всё-таки встал, обедал с нами, был в одном из своих чудных настроений, знаете — этой особенной задушевной разговорчивости. Обо многом говорили, самом интересном и важном, и так нам всем было хорошо вместе, тихо и радостно. Вечером у пап; сделался жар. Ночь он спал хорошо и утром встал совсем свежий и говорил, что совершенно здоров. Но вот тут утром, измеряя температуру, я обратила внимание на то, что говоря со мной, он точно задыхался. Но я приписала это тому, что тема разговора его могла взволновать. Я пощупала пульс и тут увидала, что пульс очень быстр и неровен. Но пап; так был свеж после хорошей ночи, что не обратил на это внимания и сошёл вниз одеваться. После завтрака я пошла, на деревню к больным, со мной пошли Колечка Ге, мой муж и живущая у нас девушка. Идя назад, мы встретили пап; и издали пошли за ним; чтобы не мешать его уединению, а вместе с тем быть около него. Он пошёл по направлению к шоссе и, дойдя до первой горки, вдруг остановился. Мы его догнали, и он говорил, что с ним что-то сделалось очень неприятное, сердце билось, пот выступил, и пульс уже здесь делал какие-то необыкновенные скачки и остановки. Мы тихо пошли с ним, и у угла он сел отдохнуть, и ему всё было очень плохо. До дома он добрался с большим трудом и лёг. К обеду опять стало лучше, и он пришёл к нам на террасу обедать. Тут приехал тульский поп, который часто к нему ездит, очень неприятный, кажется, хитрый человек (мне кажется, что он что-то вроде шпиона). Пап; с ним стал говорить, взволновался и стал говорить ему, что он дурно делает, что ездит к
____
406

нему, что он, вероятно, подослан и т. п. Этот разговор был ему тяжёл, и он опять почувствовал себя хуже. Вечер всё-таки он опять провёл с нами. Ночью вернулась мама, ему опять было плохо, был жар; и рано утром послали за доктором в Тулу, потом за калужским и потом за московским. Тут наступили эти три дня умиранья. Всё время пульс 150, такая слабость, что надо было на руках его перекладывать. Мы выписали всех: Серёжу (Илья случайно был здесь), Таню, Мишу, дали знать в Швецию Лёве — все сидели и прямо ждали конца, и в это время он был так возбуждён мыслями, что это его даже тяготило, — он всё просил записывать отдельные мысли о болезни, о смерти, о пространстве и времени, о вечной жизни и т. п. Говорил, что ему очень хорошо. Он говорил, что это подали лошадей, чтобы ехать, и что экипаж очень удобный, потому что сознание ясное. Был так добр, ласков и умилителен со всеми. Эти три дня давали кофеин, strofant, кофе, вино, хину. Сегодня первый день он не принимал никакого лекарства и приблизительно 5 или 6 дней с нормальным пульсом. Доктора считают, что это припадок грудной жабы, вызванный болезнью, которой он болел зиму и которая у него была ещё здесь весной. Возвращение подобного припадка всегда может привести к концу».
     Во время болезни, чувствуя приближение смерти, Л. Н-ч так характеризовал своё состояние: «Карета подана». В другой раз он говорил: «Остановился на перепутье. И мне одинаково приятно, куда бы меня ни повезли: в продолжение этой жизни или к началу новой». Подобное же сравнение он употреблял и в письме к своему брату Сергею Николаевичу, которому писал между прочим, оправившись от самого тяжёлого приступа болезни:
     «Когда, как мы с тобой, так близко к переезду через главный перевал, все отношения в этом мире теряют свою важность, и важны только всё более и более устанавливающиеся отношения с Богом. Так по крайней мере у меня, и особенно сильно было во время болезни. Этого же желаю очень сильно тебе. Верно, оно и есть.
    Мне во время всей моей болезни было очень, очень хорошо, одно смущало и смущает меня, что так ли это было бы, если бы за мной не было такого облегчающего болезнь, боли ухода. Если бы я лежал во вшах на печи с тараканами под крик детей, баб и некому бы было подать напиться. Теперь мне совсем хорошо, только слабость. Хожу, но не схожу вниз и продолжаю писать то, что мне кажется нужным.
     …У меня теперь чувство, как будто на последней станции от того места, куда я еду не без удовольствия, по крайней мере, наверное, без неудовольствия. — Нет лошадей, и надо дожидаться, пока приедут обратные или выкормят. И на станции недурно, и я стараюсь с пользой и приятностью провести время. Кстати отдохнёшь, почистишься, и веселей будет ехать последний перегон».
     Интересна запись того времени С. А-ны, в её дневнике; в ней ярко выражаемое стремление Л. Н-ча к поддержа-нию дружной любовной атмосферы в семье. И с какой радостью отвечала на это Софья Андреевна:
     «Сегодня он мне говорил: «я теперь на распутье: вперёд (к смерти) хорошо и назад к жизни хорошо. Если и пройдёт теперь, то только отсрочка».
     Потом он задумался и прибавил: «Ещё многое есть и хотелось бы сказать людям». Когда дочь Маша принесла ему сегодня только что переписанную Н. Н. Ге статью Льва Николаевича последнюю, он обрадовался ей, как мать обрадовалась бы любимому ребёнку, которого ей принесли к постели больной, и тотчас же попросил Н. Н. Ге вставить некоторые поправки, а меня

____
407

попросил собрать внизу в его кабинете все черновые этой статьи, связать их и надписать: «черновые последней статьи», что я и сделала.
     Вчера утром я привязываю ему на живот согревающий компресс, он вдруг пристально посмотрел на меня, заплакал и сказал: «Спасибо, Соня. Ты не думай, что я тебе не благодарен и не люблю тебя…»
     И голос его оборвался от слез, и я целовала его милые, столь знакомые мне руки и говорила ему, что мне счастье ходить за ним, что я чувствую всю свою виноватость перед ним, если не довольно дала ему счастья, чтобы он простил меня за то, чего не сумела ему дать, и мы оба, в слезах, обняли друг друга, и это было то, чего давно желала душа моя — это было серьезное, глубокое признание наших близких отношений всей 39-летней жизни вместе… Всё, что нарушало их временно, было какое-то внешнее наваждение и никогда не изменяло твёрдой внутренней связи самой хорошей любви между нами».
     Наконец я получил утешительные известия от С. А-ны. Она мне писала между прочим от 19 июля: «Чуть-чуть не угасла всем нам дорогая жизнь. Но теперь, слава Богу, Л. Ник. хорошо поправляется и опять работает. На осень доктора посылают нас в Крым, куда поедут с нами все три дочери. Тепло хорошо действует на Льва Николаевича, и 4 доктора советовали ему продлить действие тепла подольше».
     Интересно, как о своей болезни думал сам Л. Н-ч. Оправившись, он записывает в дневнике:
    «16 июля, Я. П., 1901 г. Больше месяца не писал. Был тяжело болен с 27-го июня, хотя и перед этим недели две было нехорошо. Болезнь была сплошной духовный праздник, и усиленная духовность и спокойствие при приближении к смерти, и выражение любви со всех сторон… Кончил «Единственное средство». Не особенно хорошо, слабо».
     Синод своим отлучением значительно расширил популярность Л. Н-ча. Его взгляды проникли и на Восток, и вот он получает письмо от индуса Рамазешна, которому отвечает. Письмо Л. Н-ча так характерно, что мы его приведём здесь целиком.
     «Благодарю вас за ваше интересное письмо. Я совершенно согласен, что ваша нация не может принять того решения социального вопроса, которое предлагает ей Европа и которое, в сущности, не есть решение. Общество, или собрание людей, основанное на насилии, не только в первобытном состоянии, но в очень опасном положении. Связь, соединяющая такое общество, всегда может быть порвана, и общество может постигнуть большое несчастие. Все европейские государства именно в таком положении. Единственное решение социального вопроса для разумных существ, одарённых способностью любить, состоит в уничтожении силы и в организации общества, основанного на взаимном уважении и разумных принципах, добровольно принимаемых всеми. Такое состояние может быть достигнуто только развитием истинной религии. Под словами истинная религия я разумею основные принципы всех религий, которых суть: 1) сознание божественной сущности человеческой души и 2) уважение к её проявлению.
     Ваша религия очень древняя и очень глубока в своём метафизическом определении отношений человека к духовному. Всё — к Атман; но я думаю, что она искажена в своём нравственном, т. е. практическом применении к жизни вследствие существования каст. Это практическое применение к жизни, насколько мне известно, было сделано джайнистами (Jainism), буддистами и некоторыми другими сектами, как Кабир Панчис, в которой основным

____
408

правилом служит святость жизни и, следовательно, запрет лишать жизни какое-либо живое существе, особенно человека.
     Всё то зло, которое вы испытываете, — голод, а ещё важнее унижение вашего народа фабричной жизнью, будет продолжаться, пока ваш народ соглашается идти в солдаты (сипаи). Паразиты питаются только нечистыми телами. Ваш народ должен сохранять нравственную чистоту, и в какой степени он чист от убийства или готовности к нему, в такой степени он будет свободен от того режима, от которого он теперь страдает. Я совершенно согласен с вами, что вы должны быть благодарны англичанам за всё, что они для вас сделали, за ваше благосостояние, и что вам следует помогать им во всём, что ведёт к цивилизации вашего народа; но вам не следует помогать англичанам в их управлении насилием и ни под каким видом не участвовать в организации, основанной на насилии. Поэтому мне кажется, что долг каждого образованного индуса состоит в том, чтобы уничтожить все старые суеверия, которые скрывают от масс принципы истинной религии, т. е. сознание божественной сущности человеческой души и уважение к жизни каждого живого существа без исключения, и в том, чтобы распространять их как можно больше.
     Мне кажется, что эти принципы подразумеваются, если не действительно заключаются, в вашей древней и глубокой религии и требуют только развития и снятия с них того покрова, который их скрывает. Мне кажется, что только такой образ действия может освободить индусов от тех несчастий, которым они подвергаются, и может быть самым действительным средством для достижения той цели, к которой вы стремитесь».

    И вот в то время, как из дальних стран летят к Толстому выражения сочувствия, свои доморощенные охранители стараются затмить своим усердием даже постановление «смиренных». Такою несколько странною смелостью отличилось 1-е московское общество трезвости.
    На годичном собрании общества, после обычного чтения отчетов и выборов, было прочитано заявление одного из членов, портного Ворсуняка, требовавшего не более, не менее, как исключения из общества его почётного члена, графа Л. Н. Толстого. Параграф 4-й устава общества гласит: «Членами общества могут быть лишь лица православного вероисповедания». А граф Толстой — указывалось в заявлении, — согласно постановлению святейшего синода, временно отлучён от церкви и потому православным считаться не может. Ворсуняка поддержали 2–3 человека и между ними мелочной торговец Замятин.
     — Не знаем мы Толстого, — заявил он, — и знать его не хотим! И зачем только гг. интеллигенты навязали нам его?
     Таким образом, общество трезвости вступило в борьбу не только с пьянством, но и с интеллигенцией. Заключение председателя было таково:
     — Гг., — сказал он, — мы не миссионерское братство! В рамки нашей мирной работы на пользу людскую не входит обязанность критиковать религиозные убеждения сочлена, искренно преданного одной с нами задаче: искоренению пьянства. Правда, бывали случаи, когда высшая администрация или полиция указывали обществу, что необходимо исключить того или другого заведомо неблагонадежного члена. Относительно графа Л. Н. Толстого таких указаний нам не было. И в самом нашем уставе, за исключением спорного § 4, нет никаких указаний на возможность исключения сочлена из-за тех или иных его религиозных убеждений.

____
409

     Итак, председатель был на стороне закона, но некоторые члены стали на иную почву. После речи председателя поднялся священник о. Лебедев и заявил:
     — Если Лев Толстой остается в числе членов настоящего общества трезвости, я и все остальные лица духовного звания выходим из состава, так как пребывать в единении с человеком, осуждённым высшею духовною властью считаем невозможным.
     Это решительное заявление придало прениям крутой оборот, и результатом их было такое постановление:
     «Заслушав заявление членов 1-го московского общества трезвости: портного Ворсуняка, лавочника Замятина, священника Лебедева и других, об исключении графа Л. Н. Толстого из числа почётных членов общества ввиду состоявшегося постановления св. синода о временном отлучении помянутого Л. Толстого от православной церкви, общее собрание, приняв во внимание § 4 своего устава, пришло к заключению, что граф Л. Н. Толстой после вышеприведённого постановления св. синода не может подходить к указанному в § 4 составу членов общества. В виду сего дальнейшее пребывание Л. Н. Толстого в числе членов общества является нежелательным. Но также нет в уставе и указаний относительно порядка исключения почётных членов общества из состава его членов. Посему постановлено: представить настоящее дело на усмотрение его императорского высочества, августейшего генерал-губернатора города Москвы, великого князя Сергея Александровича, с приложением письменного заявления портного Ворсуняка и покорнейшей просьбой: за неимением у членов общества, на основании статей устава, фактического права своею властью исключить почётного члена Л. Н. Толстого, дозволить исходатайствовать надлежащее распоряжение об исключении Л. Н. Толстого административною властью». Это постановление подписано собственноручно всеми присутствующими.

     Летом, в июле, Л. Н-ча посетили его французские друзья, Шарль Саламон и Поль Буайе.
     Переписка Л. Н. всё увеличивается.
     Румынская королева Наталья, носившая, как известно, литературный псевдоним Кармен Сильвы, посылает ему свои сочинения при восторженном письме. Л. Н-ч так отвечает ей:

     10-го Августа 1901 г.
Кармен Сильве.

     «Милостивая государыня, я вам очень благодарен за письмо, которое вы были так добры написать мне. Одобрение людей, находящихся на двух противоположных концах общественной лестницы, мне особенно ценно, так как подобное одобрение более, чем что-либо иное, позволяет верить, что христианские идеи, истолкователем которых я старался быть, суть идеи истинные, т. к. они отвечают потребностям человеческой души, несмотря на разность условий, в которых она находится.
     Я ещё не получил книги, которую вы мне посылаете. Вперёд благодарю вас за неё. Зная возвышенные и гуманитарные идеи Кармен Сильвы, я уверен, что прочту её с большим интересом.
     Повторяя вам мою благодарность, прошу вас, милостивая государыня, принять уверение в моём совершенном почтении.               
Лев Толстой».
[ В издании 2000 года дан только русский перевод этого и многих других писем Л.Н. Толстого. В оригинале оно, разумеется, на французском. ]
____
410

     Отлучение не только привлекло ко Л. Н-чу сочувствие всего просвещённого мира, но растревожило и взволнова-ло многих лучших представителей той же церковной среды.
     В августе этого года Л. Н-ч получил сочувственное письмо от православного священника Тихона, выражаю-щего согласие со Л. Н-чем в его понимании учения Христа. Отвечая ему, Л. Н-ч говорит, что это уже письмо четвёртого священника, и радуется, что духовный свет проникает и в их среду. Вместе с тем Л. Н-ч указывает ему, что если он согласен с ним в понимании учения Христа, то он не может оставаться священником. И затем намечает два исхода для священника, познавшего истину:
«Лучший выход из этого положения, героический выход, по-моему, тот, чтобы священник, собрав своих прихожан, вышел к ним на амвон и вместо службы и поклонов иконам поклонился бы до земли народу, прося прощения у него за то, что вводил его в заблуждение. Второй выход тот, который избрал лет 10 тому назад замечательный человек, покойник, знакомый мне, из Вятской семинарии священник Аполлов, служивший в ставропольской епархии. Он заявил архиерею, что не может по изменившимся взглядам продолжать священствовать. Его вызвали в Ставрополь, и начальство и семейные так мучили его, что он согласился вернуться на своё место. Но, пробыв меньше года, не выдержал и опять отказался и расстригся. Жена оставила его. Все эти страдания так повлияли на него, что он умер, как святой, не изменив своим убеждениям и, главное, любви».
     Главное для Л. Н-ча — это искренность, признание своей слабости, греха, без оправдания его какими бы то ни было ухищрениями ума.
     «Священник, — говорит он далее, — понимающий истинно христианское учение и остающийся священником, поступает дурно, и это он должен знать и чувствовать и страдать от этого. То же, как он поступает, это его дело с Богом, о котором мы, посторонние, судить не можем».
     За православным священником обращается ко Л. Н-чу с выражением сочувствия и протестантский пастор из Франции.
     Л. Н. отвечает ему по-французски [перевод]:

    «Милостивый государь, я только что получил ваше письмо и я благодарю вас за чувства, которые вы в нём выражаете мне. Я вам также благодарен за цитаты, которые вы делаете из Огюста Сабатье. Я очень сожалею, что знаю этого выдающегося человека только по имени и по слухам. Цитаты, которые вы приводите о его способе понимания христианства, доказывают мне, что я должен быть в полном единении наших мыслей и чувств с ним и с вами и со всеми теми, кто разделяет эти идеи. Есть, впрочем, пункт, на котором я расхожусь с вами. Это ваша идея о необходимости церкви, а следовательно, и пасторов, т. е. людей, облечённых известным авторитетом. Я не могу забыть стих 8 и 9 XXIII главы Матфея, не потому, что это евангельский текст, а потому, что это для меня истина вполне очевидная, что не должно быть ни пасторов, ни учителей, ни руководителей между христианами. И что именно это нарушение евангельского закона почти уничтожило значение проповеди истинного христианства до настоящего времени. Для меня основная идея христианства есть восстановление непосредственных отношений между Богом и человеком. Всякий человек, который хочет поставить себя на место посредника в этих отношениях, мешает тому, кем он хочет руководить, стать в непосредственное общение с Богом и, что хуже всего, сам совершенно уда-


____
411

ляется от всякой возможности христианской жизни. По-моему, это верх гордости, т. е. грех, наиболее удаляющий от Бога, — сказать себе, что я могу помочь другим жить хорошо и спасти их душу. Всё, что может сделать человек, старающийся следовать христианскому учению, — это стремиться совершенствоваться насколько возможно (Матф. V. 48), направить на это усовершенствование все свои силы, всю свою энергию, Это единственное средство влиять на своих ближних, помочь им на их пути к благу. Если есть церковь, никто не знает пределов её, ни того, состоит ли он её членом. Всё, чего может желать и на что может надеяться человек, это быть её частью, но никогда никто не может быть уверен в этом, и ещё менее можно предположить в себе право и возможность направлять к этому других.
     Прошу вас, милостивый государь, простить меня за откровенность, с которой я излагаю мне мнение, противное вашему, и верить чувствам симпатии и уважения, с которыми и остаюсь готовый к услугам
Лев Толстой».
     26 августа 1901.

     Печатая это письмо, пастор приводит вкратце и содержание своего письма ко Л. Н. [перевод]:
     «Не сохранив копии письма, которое я послал этому великому христианину, чтобы поздравить его с тем, что он был отлучён за свою верность Евангелию, я только скажу вам, что я в письме сообщил ему об Огюсте Сабатье и о той симпатии, которая у него была к отлучённым. Я привёл ему несколько выдержек из писем, полученных мною от покойного учителя, бывшего моим духовным отцом, и между прочим следующее место:
    «Можно быть христианином, не веря во многое из того, во что верит церковь или что есть в библии; но можно быть христианином только постольку, поскольку сознаёшь в себе дух Христа. Этот-то дух изменяет совесть и производит нравственное обращение, новое рождение. Если новый человек зародился в вас, старайтесь растить и возвеличивать его в себе свободно, потому что он сын Бога, и любовно, так как он и с этой стороны должен быть сыном Бога».

     В это же время Л. Н. высказывает в письме к англичанину Мооду интересную характеристику писателя Рёскина:
     «На днях я прочёл прекрасную книгу о нём «Ruskin et la Bible» [Рёскин и Библия], кажется, Hugues. Главная черта Рёскина — это то, что он никогда не мог вполне освободиться от церковно-христианского мировоззрения. Во время начала его работ по социальным вопросам, когда он писал «unto the Last» [до последнего], он освободился от догматического предания, но туманное церковно-христианское понимание требований жизни, которое давало ему возможность соединить эти идеалы с эстетическими, оставалось у него до конца и ослабляло его проповедь; ослабляла её также и искусственность и потому неясность поэтического языка. Не думайте, что я денигрировал (denigrer) деятельность этого великого человека, совершенно верно называемого пророком — я всегда восхищался и восхищаюсь им, — но я указываю на пятна, которые есть и в солнце. Он особенно хорош, когда умный и одинаковый с ним настроением писатель делает из него выписки, как в «Ruskin et la Bible"»(прочтите её), но читать Рёскина, как я читал, подряд, очень ослабляет впечатление».
     Бесконечно разнообразны были корреспонденты Л. Н-ча: то румынская королева, то православный священник, то сочувствующий англичанин, то болгарин, сидящий в тюрьме за отказ от воинской повинности. И туда проникла благая весть. Болгарин Шопов пишет Л. Н-чу, и он отвечает ему:

____
412

     «Любезный друг Георгий. Письмо ваше я уже давно получил и очень был рад и благодарен вам за него, но не отвечал по нездоровью и множеству дел. Пожалуйста, продолжайте извещать меня о своём положении. Как вы переносите заключение? Строго ли оно? Допускают ли к вам посетителей, дают ли книги? Ещё известите меня о своём семейном положении. Есть ли у вас родители? Кто родные и как они относятся к вашему поступку? Не могу ли я чем-нибудь быть полезным вам? Если есть возможность, то переводите мне свои письма по-русски, а если нельзя, то пишите как можно разборчивее, чтобы можно было прочитать каждую букву. Тогда я добираюсь до смысла. Может быть, вам так же трудно читать мои письма. Но, я думаю, что вы должны лучше понимать по-русски, чем мы по-болгарски. То, что судили вас не за причину отказа, а за неисполнение воинских приказаний — это они всегда делают. Им больше делать нечего. И я истинно жалею их. И вы, находящийся в их власти и лишённый ими свободы, всё-таки должны сожалеть о них. Они чувствуют, что против них истина и Бог, и цепляются за всё, чтобы спастись, но дни их сочтены. И та страшная революция, которую вы производите, не разбивая Бастилию, а сидя в тюрьме, разрушает и разрушит всё теперешнее безбожное устройство жизни и даст возможность основаться новому. Я все свои силы употребил на то, чтобы служить в этом Богу, и если можно вам доставить, я бы рад был переслать вам то, что я писал об этом. Братски целую вас.
Лев Толстой».

     10 августа 1901 г.

     В сентябре Л. Н-чу пришлось вмешаться в международную политику и выразить своё мнение о франко-русском союзе. Этому вопросу он уже ранее посвятил большую статью под названием «Христианство и патриотизм»; теперь же он ответил на запрос Пьетро Мадзини, парижского корреспондента итальянских газет. Ответ Л. Н-ча прост, краток и ясен:

     «Мой ответ на ваш первый вопрос о том, «что думает русский народ о франко-русском союзе?» — следующий: русский народ — настоящий народ — не имеет ни малейшего понятия о существовании этого союза; но если бы даже он знал об этом союзе, я уверен, что так как все народы для него совершенно одинаковы, то его здравый смысл, а также его чувство человечности ему указали бы, что этот исключительный союз с одним народом, предпочтительно пред всяким другим, не может иметь другой цели, как ту, чтобы вовлечь его во вражду, а быть может и в войны с другими народами, и потому союз этот был бы ему в высшей степени неприятен.
     На вопрос «разделяет ли русский народ восторги французского народа?» — я думаю, что могу ответить, что не только русский народ не разделяет этого восторга (если он и существует на самом деле — в чём очень сомневаюсь), но если бы народ знал обо всём, что делается и говорится во Франции по поводу этого союза, то он испытал бы скорее чувство недоверия и антипатии к тому народу, который без всякого разумного основания начинает вдруг проявлять к нему внезапную и исключительную любовь.
     Относительно третьего вопроса «каково значение этого союза для цивилизации вообще?» — я думаю, что вправе предположить, что так как союз этот не может иметь другой цели, кроме войны или угрозы войны, направленной против других народов, то он не может не быть зловредным. Что касается значения этого союза для обеих составляющих его национальностей,

____
413

то ясно, что как в прошлом, так и в будущем он был положительным злом для обоих народов. Французское правительство, пресса и вся та часть французского общества, которая восхваляет этот союз, уже пошли и будут принуждены пойти на ещё большие уступки и компромиссы против традиций свободного и гуманного народа, для того чтобы представиться — или на самом деле быть — согласными в намерениях и чувствах с правительством, наиболее деспотичным, отсталым и жестоким во всей Европе. И это было и будет большим ущербом для Франции. Между тем как для России этот союз уже имел и будет иметь, если он продолжится, влияние ещё более пагубное. Со времени этого злополучного союза русское правительство, некогда стыдившееся мнения Европы и считавшееся с ним, теперь уже более не заботится о нём и, чувствуя за собой поддержку этой странной дружбы со стороны нации, считающейся наиболее цивилизованной в мире, становится с каждым днём всё более и более реакционным, деспотичным и жестоким. Так что этот дикий и несчастный союз не может иметь, по моему мнению, другого влияния, кроме самого отрицательного, на благосостояние обоих народов, так же как и на цивилизацию вообще».

     Ясная Поляна. 9 сентября 1901 г.

     Наконец, 5 сентября Л. Н-ч в сопровождении Софьи Андреевны, дочерей и друзей выехал из Ясной Поляны в Крым.


ГЛАВА 5.
1901–1902. Крым

     Заимствуем описание этого исторического путешествия Л. Н-ча из интересной статьи его друга, П. А. Буланже, сопровождавшего поезд до места.
     «В одну из тёмных, холодных осенних ночей, одев Льва Николаевича в шубу, отправились в Тулу, за 15 вёрст от Ясной Поляны. Дорога была ужасна, небольшое расстояние от усадьбы до шоссе с версту пришлось ехать, освещая дорогу факелами. Со Львом Николаевичем отправились Софья Андреевна, дочь его Марья Львовна со своим мужем кн. Оболенским, третья дочь Александра Львовна и ходившая за Львом Николаевичем во время болезни его в 1899 г. художница Игумнова, близкий друг семьи.
     Часов в 10 вечера приехали, наконец, на станцию и тотчас же перевели Льва Николаевича в ожидавший вагон. Здесь собрались проститься съехавшиеся остальные дети его. Поезд отходил часа в 3 ночи. Вспоминаю ясно, какая это была мучительная ночь. От дороги Л. Н-чу стало значительно хуже, он стал задыхаться, снова появился жар, и мы все с тревогой составили спешный консилиум: что делать, можно ли рискнуть везти больного в таком состоянии дальше. Решили в 12 часов ночи вызвать из города врача, который пришёл, посмотрел и отнёсся неопределённо. Какая-то, однако, вера таилась у меня, что, если больному необходимо тепло и солнце, то завтра мы будем за Курском и увидим вместо этого дождя, холода и тумана, мрака, яркое солнце, тепло, и больному будет лучше. Я, кажется, заразил своей верой остальных, а затем подумали также о том, что везти сейчас обратно 15 вёрст по этой отвратительной дороге хуже, чем провезти 500 вёрст в тёплом, сухом вагоне. Решили ехать.

____
414

     Никто почти не спал эту трудную, памятную ночь, и со страхом прислушивались к малейшему шороху в отделении, которое занимал Лев Николаевич. К утру ему стало немного лучше, а в 10 часов мы были в Курске, где действительно было тепло, сухо и светло. Стало гораздо лучше и больному, и все мы повеселели; явилась надежда благополучно доехать до места.
     В таком бодром и приподнятом настроении, надеясь на всё лучшее, подъехали мы к Харькову, где все надеялись хотя немного поесть во время долгой 20-минутной остановки поезда. Мы распределили уже между собой роли, кто пойдёт на станцию, что принести в вагон, кто останется со Львом Николаевичем. Стоя в отделении Льва Николаевича и глядя в окно на платформу станции, когда останавливался поезд, я был поражен необыкновенным скоплением народа на платформе. Что больше всего поразило меня, так это то, что даже на перекладинах навеса над платформой каким-то чудом торчали люди с напряженными, возбужденными лицами, вглядываясь в наш поезд.
     Вдруг меня осенила мысль:
     — Лев Николаевич, — сказал я, — да ведь эта толпа на вокзале, должно быть, собралась по случаю вашего проезда.
     — Что вы! Не может этого быть, — возразил он. Потом, подумав мгновение, сказал, — задёрните, пожалуйста, на всякий случай окно. Ведь это было бы ужасно.
     И я увидел, как какая-то тревога мгновенно охватила его, и он сразу ослабел.
     Между тем снаружи, сквозь гудение толпы, раздавалась иногда голоса: «Толстой, Толстой… в этом поезде… последний вагон…» и т. д. Когда я вышел из отделения и хотел пройти на платформу, то сделать этого уж было невозможно: всё было забаррикадировано толпой. Возбуждённые лица стояли на площадке вагона, на ступеньках, что-то говоря Софье Андреевне, и толпа обратила взоры на наш вагон. Какой-то студент умолял допустить его ко Л. Н-чу передать привет депутации, за ним стоял господин в штатском и одновременно с ним что-то говорил, а за этими виднелась фигура офицера, тоже пытавшегося говорить что-то. Софья Андреевна умоляюще просила их успокоиться, говорила им, что Лев Николаевич очень плох, очень слаб, что он взволнуется, если примет их, а волнение для него убийственно. Мне жалко было смотреть на этих волнующихся людей, очевидно искренне жаждавших увидеть человека, которого горячо чтили. Снова пошёл я в отделение ко Льву Николаевичу. Он был очень взволнован.
     — Ах, Боже мой, как это ужасно, — проговорил он. — Зачем это они? Послушайте, нельзя ли как-нибудь устроить, чтобы мы поскорее тронулись дальше…
     Но это было невозможно, мы ехали с добавочным курьерским поездом, и пока первый курьерский поезд не дошёл до следующей станции, нас не могли отправить. Я сказал об этом ему, а также и о том, что, по моему мнению, следовало бы принять просивших об этом.
    — Ах, зачем это, зачем, всё это лишнее, и я просто не могу, — простонал он, как-то беспомощно, ещё глубже забившись в угол дивана.
     Оставалось минут десять до отхода поезда. Толпа как-то растерянно смотрела на наш вагон, и по ней проноси-лось: «болен, заболел опасно, лежит…» В тамбур вагона проникло несколько человек и снова умоляли Софью Андреевну допустить их к больному, клялись, что они не взволнуют его и т. д. Графиня отправилась ко Льву Нико-лаевичу и уговорила его принять. Их впустили, и, путаясь в выражениях, они пробормотали несколько слов, что яви-


____
415

лись приветствовать его как представители огромного числа его почитателей, что он всем дорог, что все крайне взволнованы известиями о его болезни, жаждут услышать хорошие вести о его поправлении на благо всего человечества и т. д.
      Лев Николаевич спросил их, кто они, и, узнав, что один из них студент, пожелал, чтобы они сохранили в себе тот чистый юношеский пыл, которым горят теперь, попросил благодарить за участие к нему тех, кто их послал.
     Едва они вышли из вагона, как ещё несколько человек просили впустить и их; допустили и этих. Когда же они ушли и передали свои впечатления окружающим их, послышались голоса: «просим Льва Николаевича на минуту, хоть на минуту показаться у окна… просим…» Всё затихло вокруг, всё заволновалось.
     Уговорили Льва Николаевича показаться у окна. Слабый, взволнованный, он приподнялся, оперся о подоконник и раскланялся. Мгновенно всё стихло, головы обнажились, и все почтительно и благоговейно глядели на этого слабого, больного, беспомощного человека, который так титанически будил самое лучшее в душах людей. Это была такая картина, которая по своей величественности, торжественности, по той дисциплине душевного напряжения, сковавшего всю эту толпу, врезалась у меня в память на всю жизнь. Раздался третий звонок. И вдруг как будто из одних уст раздалось тысячеголосое «ура». Все махали платками, шапками, кричали: «поправляйтесь, возвращайтесь здоровым, храни вас Бог…» Поезд наш медленно тронулся, и, наконец, мы снова остались одни.
     Когда я подошёл ко Льву Николаевичу, он сидел совершенно ослабевший, расстроенный, глаза были влажны, как всегда в моменты сильного душевного напряжения.
     Через несколько времени больному стало хуже и хуже, начались перебои сердца, стала ползти температура, и мы все опять приуныли. Все были голодны, никто не успел запастись в Харькове пищей и подкрепиться, но всё это, разумеется, были пустяки в сравнении с мрачными мыслями о том, что делать, если ухудшение будет продолжаться. Везти в безнадёжном состоянии не решались, но кто определит, насколько безнадёжно состояние. Доктора можно было достать только в Лозовой, да и можно ли? Если есть там доктор, то железнодорожный, который всегда может быть в отлучке. И так как Льву Николаевичу становилось всё хуже, то мы решили поискать в Лозовой доктора, дать телеграмму в Екатеринослав моему знакомому врачу, чтобы он выехал в Синельниково, за 40 верст от Екатеринослава, и посовето-вал нам, что делать, продолжать поездку или вернуться.
     Но, подъезжая к Лозовой, Льву Николаевичу стало опять лучше, пульс стал ровный, температура понизилась, и он даже мог выпить молока. Снова мелькнула надежда доехать до Севастополя, и мы, перекусив на станции, провели после мучительно напряжённых суток спокойную ночь.
     Когда проснулись на следующий день, в окна глядело ослепительно яркое южное солнце, а внизу по обеим сторонам пути расстилался Сиваш. Было тепло, даже жарко. Подъезжая к Симферополю, открыли окна вагона и жадно дышали тёплым, нежным воздухом. Лев Николаевич провёл ночь сравнительно хорошо, вид у него был хороший, и он, видимо, с наслаждением вдыхал этот воздух и уже думал о том, чтобы, по усвоенной им за всю жизнь привычке, сесть заниматься в эти бодрые, утренние часы. Он достал свою записную книжку, стал вписывать туда; затем попросил достать листки своей последней работы и удалился к себе работать. Но, очевидно, шум и тряска
¬
____
416

поезда, непривычная обстановка и беспокойство близких, что после пережитых волнений он делает опять вредное напряжение, заставили его скоро покончить работу и присоединиться к нам.
     В Симферополе мы купили прекрасного винограда, шасла и изабелла, и соблазнили Льва Николаевича принять участие в нашем пиршестве. Все оживились, были веселы, и Лев Николаевич также разделял наше настроение, и когда мы проезжали станции, напоминавшие ему по названию севастопольскую кампанию, он вспоминал прошлое и подробно рассказывал нам события, происходившие тут во время Севастопольской обороны и эпизоды из своей жизни в то время.
     В Севастополе нас ждала снова манифестация, но на этот раз очень скромная, почти исключительно дамы, которые рассказали, что вот уже почти две недели, как толпы народа ежедневно собирались на вокзал, ожидая встретить Льва Николаевича, но, наконец, изверившись в его приезде, перестали мало-помалу собираться, и только эти остатки были верны себе и дождались. Но когда я выглянул из окна станции, то увидал, что и перед станцией была толпа, а перед толпою расхаживало несколько полицейских офицеров. Когда мы вышли садиться в экипаж, один из них, полицеймейстер, сел в свою коляску и понёсся впереди нас. Очевидно, полиция работала вовсю, показывая своё усердие, и представитель её поспешил дальше, чтобы постараться предупредить «незаконное сборище толпы».
     Тёплый, нежный, безветренный день, ослепительное солнце, казавшееся ещё более ослепительным от белых домов, известковых камней мостовой, и тёмное синее бездонное небо, бодрость больного, который старался даже не пользоваться помощью других, когда выходил из коляски, всё было так хорошо, так ободрительно действовало, что, казалось, можно было пуститься в дальнейший путь в Ялту без передышки. Но так как было уже поздно, мы не могли бы доехать на лошадях до сумерек, то решено было, если всё так же будет благополучно, двинуться в дальнейший путь завтра в 10 час. утра.
     Часов около двух дня все вышли погулять. Это был обычный час прогулки Льва Николаевича, и, почувствовав в себе силы, он захотел пройти хотя бы в расположенный около гостиницы Киста, где мы остановились, Приморский бульвар. Отдохнув немного на бульваре, Лев Николаевич захотел попробовать прогуляться по городу и, опираясь на мою руку, пошёл по улице вверх по направлению к музею Севастопольской обороны. Когда мы дошли до музея, который хотелось посмотреть Льву Николаевичу, то оказалось, что мы опоздали уже, он открыт только до 2-х часов, и нас не пустили. Возвращаясь назад, в нескольких шагах от музея, мы повстречали офицера, который сначала изумлённо взглянул на Льва Николаевича, потом вдруг остановился, отдал честь и, подойдя к нему, попросил позволения представиться.
     — Позвольте, граф, представиться, капитан N.
     Лев Николаевич подал ему руку и стал припоминать.
     — Вы N? Да вы не сын ли того N?
     — Так точно, ваше сиятельство.
     — Да, да, помню, — проговорил Лев Николаевич, — мы ещё с вашей матушкой танцевали тут же в Севастополе… как же, помню… что же вы делаете здесь?
     N. оказался очень любезным и, узнав, что нас не пустили в музей, вызвался проводить туда, и мы повернули обратно и поднялись по отлогим ступенькам величественной колоннады здания, посвящённого воспоминаниям о защит-

____
417

никах, один из которых теперь, спустя 45 лет после пережитых и описанных им ужасов, подымался теперь в совершенно иной обстановке.
     Капитан водил по комнатам Льва Николаевича, делая разные объяснения, в свою очередь Лев Николаевич припоминал разные эпизоды, расположение батарей, некоторых защитников. В одной из комнат был его портрет, капитан с особым удовольствием обратил на него внимание, но Лев Николаевич с видимым неудовольствием отвернулся от портрета, как-то сразу притих, — очевидно, другая группа воспоминаний и другое настроение заменили первоначальное возбуждение, и он, жалуясь на утомление, предложил вернуться в гостиницу.
     — Как это жалко, — говорил он дор;гой, — зачем это дорогое здание, это тщательное собирание всех старых пуговиц, осколков. Забыть надо весь этот ужас, это озверение, этот позор, а они стараются разжигать воспоминания… ужасно, ужасно…
     Вернулся он в гостиницу измученным, усталым и каким-то увядшим. Но, немного отдохнув, принялся за работу, стал писать, а мы, видя, что ему хорошо, стали готовиться к путешествию в экипажах на завтра, заказали лошадей, две коляски и остаток дня спокойно провели в гостинице.
     Утро следующего дня было великолепно, мы успели запастись свежим молоком, хлебом, виноградом, фруктами и к 10 час. утра уже двинулись на двух экипажах в Ялту. Лев Николаевич оглядывал проезжаемую нами местность и объяснял нам расположение редутов, войск во время Севастопольской обороны. Чувствовал он себя хорошо и во время первой перемены лошадей около Балаклавы пошёл немного пешком по шоссе размяться. В Байдарах мы сделали часовой привал, чтобы приготовить незамысловатый обед Льву Николаевичу. Все энергично принялись за дело: кто топил плиту в соседней с почтовой станцией пристройке, кто спешно всё распечатывал и доставал, а Софья Андреевна была энергичной кухаркой. Мы торопились и все работали дружно, боясь, что опоздаем приехать к месту до захода солнца, а везти его после захода было опасно при его расположении к лихорадке; это время считалось в Крыму самым опасным для больных.
     Наконец, мы перевалили Байдарские ворота. Подъезжая к ним, повстречались две коляски, и, очевидно, ехавшие были предупреждены о проезде Льва Николаевича, так как вместе с шумными приветствиями его забросали цветами. Внизу под Байдарскими воротами тоже ожидали группы любопытных.
     На первой остановке после Байдарских ворот, пока переменяли лошадей, Лев Николаевич пошёл снова размяться вдоль шоссе и стал припоминать местность. Так как Лев Николаевич не мог в точности припомнить лежавших внизу по берегу мест, то обратился к остановившемуся на шоссе молодцу, не то приказчику, не то из мелких торговцев или арендаторов. Тот, видя бедно одетого в странную блузу старичка, стал с достоинством и нескрываемым презрением отвечать на вопросы. Я наблюдал эту сцену, и меня чрезвычайно смешило такое высокомерное достоинство этого молодца, — видно было, что он дорого ценил то, что снизошёл до разговора с этим сереньким человеком. Наконец, подъехала коляска с Софьей Андреевной, и Лев Николаевич, поблагодарив незнакомца, сел и уехал, а я остался подождать следующей коляски. Незнакомец с удивлением посмотрел вслед уехавшей коляске.
     — Не знаете, кто такой этот старичок? — спросил он меня.
     — Это граф Толстой, — отвечал я.
     — Как, — воскликнул он, — это тот самый граф Толстой, писатель?
     — Тот самый.

____
418

     — Боже мой. Боже мой! — воскликнул он с отчаянием и, почему-то схватив с головы фуражку, швырнул её на пыльное шоссе. — И я так говорил с ним! Всё бы, кажется, отдал в жизни, чтобы только повидать его, и вот… и я, подлец, так говорил с ним, думал, так, странничек какой-нибудь, ой, ой, ой…
     Я сел в подъехавший экипаж, и мы долго видели, как этот несчастный стоял без фуражки на шоссе и всё смотрел вслед экипажу, увозившему человека, с которым он «так говорил».
     Когда мы подъехали к Мисхору, солнце зашло, и быстро спускались крымские сумерки, или, вернее, ночь. Мы попросили кучеров не менять лошадей на этой станции и ехать поскорее в Гаспру, имение гр. Паниной, которое было уже недалеко, верстах в 3–4. Наконец и Гаспра, ворота открыты, ждут, большой дом, "дворец" освещен, и милый, любезный немец-управляющим К. X. Классен, столько заботливости и услуг оказавший затем и Льву Николаевичу, и его семье, стоял с хлебом-солью у дверей дома. Это был вечер 8 сентября.
     Любопытно вспомнить, с каким до некоторой степени страхом глядел Лев Николаевич на этот дом. Это был богатый, хорошо отделанный и оборудованный дом, — один из тех палаццо, который считает долгом иметь всякий богатый европеец на берегу Средиземного моря или ином курорте. Но Лев Николаевич, привыкший к скромной, простой, чтобы не сказать бедной обстановке Ясной Поляны, где полы были во многих комнатах некрашеные, изношенные, рамы в окнах подгнили, краска сошла, и надо было обсуждать вопрос, сменять ли их сейчас или ещё можно подождать до следующего года, — и вдруг здесь необыкновенное великолепие и чистота по сравнению с яснополянским домом. Действительно, чувствовалось как-то не по себе, и все ходили, растерявшись, по этим огромным залам. Лев Николаевич, глядя со страхом на огромные вазы по углам, предупреждал нас, чтобы мы были осторожны, и видно было, что ему совсем не по себе. Поместился он в нижнем этаже направо, в комнате, прилегавшей к зале и окнами выходившей на запад и на юг, но с юга была крытая терраса, защищавшая от солнца. Это была не вполне подходящая комната, но самая покойная в нижнем этаже, в верхнем же этаже было неудобно, потому что туда неизбежно было подниматься по лестнице, которая для больного была вредна.
     Следующие ясные, солнечные дни крымской чудной осени были великолепны, и у Льва Николаевича не было ни лихорадки, ни неправильной деятельности сердца.
     Он стал совершать небольшие прогулки, причём ввиду трудности везде в Крыму избежать горных прогулок и несносности пыльного шоссе, он полюбил в особенности прогулку по так называемой «горизонтальной тропинке», проложенной от соседнего с Гаспрой дворца великого князя Александра Михайловича почти до самой Ливадии и с которой открывался чудесный вид на Ялту».
     12 октября Л. Н-ча посетил живший тогда в Крыму Антон Павлович Чехов.
     С. А. в своём дневнике записывает так об этом свидании:
     «Был А. П. Чехов и своей простотой, признанной всеми нами талантливостью всем нам очень понравился и показался близким по духу человеком. Печать страшной болезни, чахотки, уже лежала на нём, и тем более казался он нам трогателен».

     Прекрасны страницы дневника Л. Н. того времени; вот несколько набросков первого пребывания в Крыму:

____
419

     «Страшно сказать: не писал почти два месяца. Нынче 10 октября 1901. Гаспра на южном берегу. Здоровье всё так же плохо. То ухудшения, то улучшения, но слабые. Прежнее здоровье окончательно кончилось. И так хорошо, и не только и так хорошо, но именно хорошо. Приготовление к переходу. Приехали сюда с Буланже, Машей и Колей. Саша очень мила. Теперь здесь Серёжа. Внутренняя работа, как будто, понемногу двигается. Умер Адам Васильевич, 1 и очень хорошо. За всё это время работаю над религией. Кажется, подвигается, но и умственно стал слабее, меньше времени могу работать.

_________________
     1 Граф А. В. Олсуфьев. Л. Н. часто ездил к нему в его подмосковное имение Покровское отдыхать от московской суеты.

     Избави Бог жить только для этого мира. Чтобы жизнь имела смысл, надо, чтобы цель её выходила за пределы этого мира, за пределы постижимого умом человеческим.
     11 октября 1901 г. Гаспра. Е. б. ж. Нынче 24 октября 1901 г. Гаспра. Слова «если буду жив» всё дольше и больше получают значения. За это время писал о религии. Здоровье всё chancelante 2 под гору.

_____________
     2 Нетвёрдое, буквально — качающееся.

     Когда ровно течёт струя воды, то кажется, что она стоит. Так же кажется с жизнью своей и общей. Но замечаешь, что струя не стоит, а течёт, когда она убывает, особенно каплет, так же и с жизнью».
     Несмотря на это приближение к вечности и благодаря этому Лев Николаевич не перестаёт думать об отношении классов, правящего и управляемого, и в дневнике его того времени попадаются такие замечательные мысли:
     «10 октября. Предприниматели (капиталисты) обкрады-вают народ, делаясь посредниками между рабочими и поставщиками орудий и средств труда, так же обкрадывают купцы, становясь посредниками между потребителями и продавцами. Тоже, под предлогом посредничества между обиженными и обидчиками, устанавливается грабеж государственный. Но самый ужасный обман — это обман посредников между Богом и людьми».

     В Крыму у Л. Н-ча заводится кружок его более частых посетителей: А. П. Чехов второй раз посетил Л. Н-ча с А. М. Горьким, также жившим в Крыму, и у Л. Н-ча устанавливаются с ними какие-то особые, интимные отношения.
     Ал. Макс. Горький записывает в своём дневнике некоторые слова Л. Н-ча во время этого свидания. Приводим здесь наиболее, по нашему мнению, значительные:

     «Утром были штундисты из Феодосии, сегодня он с восторгом говорил о кружках.
     За завтраком: «Пришли они — оба такие крепкие, плотные; один говорил: «Вот — пришли незваны», а другой — «Бог даст, уйдём не драны». И залился детским смехом, так и трепещет весь.
     После завтрака, на террасе:
     — Скоро мы совсем перестанем понимать язык народа: мы вот, говорим: "теория прогресса", "роль личности в истории", "эволюция науки", "дизентерия", а мужик скажет: "шила в мешке не утаишь" и — все теории, истории, эволюция становятся жалкими, смешными, потому что не понятны и не нужны народу. Но мужик сильнее нас, он живучее, и с нами может слу-

____
420

читься, пожалуй, то же, что случилось с племенем ацтеков, о котором какому-то учёному сказали: «Все ацтеки перемёрли, но тут есть попугай, который знает несколько слов их языка».
     Для Л. Н-ча уже давно не существовало «ни эллина, ни иудея». И вот после пролетарского писателя его навещает великий князь. Мы находим об этом заметку в письме С. А. к её сестре:
     «…Ещё приходил к Лёвочке великий князь Николай Михайлович, это уже во второй раз, и, говорят, он в восторге от бесед со Львом Николаевичем. Этот великий князь очень живой, самостоятельный и всем интересующийся человек.
     Он и Лёвочке понравился».
     У него с ним устанавливаются особые отношения, и завязывается деятельная переписка. Мы приведём в своём месте наиболее характерные выдержки из этой переписки.
     Это посещение отмечает также Алексей Максимович в своих воспоминаниях:
     «Сегодня там был великий князь Николай Михайлович, человек, видимо, очень умный. Держался очень скромно, малоречив. У него симпатичные глаза и красивая фигура. Спокойные жесты. Л. Н. ласково улыбался ему и говорил то по-французски, то по-английски. По-русски сказал:
     — Карамзин писал для царя. Соловьёв — длинно и скучно, а Ключевский для своего развлечения. Хитрый: читаешь, будто хвалит, а вникнешь — обругал.
     Кто-то напомнил о Забелине.
     — Очень милый. Подьячий такой. Старьёвщик-любитель, собирает всё, что нужно и не нужно. Еду описывает так, точно сам никогда не ел досыта. Но — очень, очень забавный.
     Алексей Максимович продолжает рассказ:
     Болезнь ещё подсушила, его, выжгла в нём что-то, он и внутренне стал как бы легче, прозрачней; жизнеприемлемее. Глаза — ещё острей, взгляд — пронзающий. Слушает внимательно и словно вспоминает забытое или уверенно ждёт нового, неведомого ещё».
     Очевидно, Алексей Максимович чувствовал себя совершенно просто в доме Л. Н-ча, так как С. А. записывает в своём дневнике:
     «М. Горький играл в городки с Сашей и Юл. Ив. Игумновой».

     В конце ноября Л. Н-ч пишет интересное письмо члену суда С. П. Полякову. Очевидно, он писал с радостным волнением:
     «Любезный Сергей Петрович, если бы для служения Богу была обещана награда, то сознание такого духовного общения, которое возникло между мною и вами, было бы совершенно достаточно для этого. Это общение в Боге с самыми различными людьми уже много лет составляет лучшую радость моей жизни, и хотя вы доставили мне её невольно, я всё-таки благодарен вам за неё. Уже по той же книжечке, которую вы составили, я узнал, что у меня есть новый единоверец и друг, и радовался этому, теперь же тем более рад, зная, кто он, и могу войти в личные сношения с ним. На ваш вопрос о том шаге, который вы считаете нужным или желательным сделать, я могу сказать вам только то, что этот вопрос возникает всегда перед человеком, переходящим от религиозного равнодушия к сознанию христианской истины. Вопрос этот стоит передо мною так же, как он стоит перед всеми без исключения моими единоверцами и друзьями, как русскими, так и иностранными. Решение

____
421

для меня этого вопроса в том, что так как цель всех поступков христианина есть служение Богу любви, увеличение в себе и в других любви к Богу и людям, то одно из первых требований такого служения есть ненарушение существующей взаимной любви к семье, к близким: к родителям, к жене, к детям. И поэтому каждому человеку предстоит взвесить — что только он один может сделать, — каким действием он более отступит от закона любви: продолжением ли деятельности или жизни, противной любви, или освобождением себя от неё, несмотря на нарушение этим поступком любви к ближним, семейным. Выбор того или другого выхода явно зависит и от преступности положения, от которого предстоит освободиться, и от ясности понимания этой преступности, и от степени любви, связывающей с семьёй. Но во всяком случае решить этот вопрос может только тот, кого он касается. Одно прибавлю, что в случае решения в пользу неизменения своего положения, надо, главное, не стараться оправдать это своё положение и не переставать признавать его дурным, а не переставать желать избавиться от него так, чтобы воспользоваться первой возможностью это сделать, не нарушая любви.
     От всей души желаю вам найти тот выход из вашего положения, который бы удовлетворил требованиям вашей совести. И этот выход вы наверное найдёте, если перенесёте вопрос из области суда человеческого на суд Божий, заботясь только о том, чтобы сделать то, что Он хочет».
     В то же время Л. Н-ч чутко прислушивается к биению пульса народной жизни и, относясь скептически к так называемым «общественным движениям», он верил в важность той неслышной работы, которая совершалась в народе.
     По поводу одной полученной им революционной, студенческий прокламации Л. Н-ч записывает:
     «…И безумно, и глупо. Непрактично то, что предлагает листок, потому что немыслимо, чтоб безоружные, недисциплинированные люди могли отнять оружие у вооружённых и дисциплинированных. Глупо же потому, что готовиться к убийству тем людям, которые хотят освободиться от убийства и угроз убийства, значит дать своим врагам единственный законный повод употреблять против них всевозможные насилия и даже убийства и оправдывать всё, прежде совершённое».
     Работа же народа, по сравнению с ними, огромна. Он прекрасно выразил эту мысль в письме ко мне того времени:
     «У нас идёт бесцельное клокотанье, не могущее ни к чему привести, кроме как служить показателем ненормальности всего хода русской жизни, в кругах учащейся молодёжи, и тихая религиозная сапа в глубоких народных недрах. Я приветствую её и радуюсь сознанием того, что близко осуществление сознаваемого «при дверях» — какого никто не знает. Но изменение жизни будет потому, что изменилось то, что ею движет — религиозное мировоззрение».
     А в дневнике его мы снова находим глубокую, религиозную мудрость:
     «30 ноября. Как хорошо еврейское правило не дерзать произносить имени Бога! Это запрещение показывает, что они понимали, что такое Он. Наше же панибратское отношение, наше же «Господи помилуй», переходящее в «помилос, помилос», показывает, что у нас и не догадываются о том, что; может быть Бог для людей религиозных».

     В это время в Швеции происходило обычное присуждение Нобелевской премии. Л. Н-ч был выставлен как один из кандидатов, но премия была при-

____
422

суждена не ему, а кому-то другому. Это комическое решение «мудрого» совета вызвало письмо группы почитателей Л. Н-ча такого содержания:
     «Нобелевская премия была только что присуждена в первый раз за литературу, и вот мы, нижеподписавшиеся, шведские авторы, артисты и критики, желаем выразить вам наше восхищение. Мы видим в вас не только патриарха современной литературы, но также и могущественного и глубокого поэта, о котором нужно было подумать в первую очередь, несмотря на то, что вы никогда не стремились за свой счёт к подобной награде. Мы тем более чувствуем потребность сказать вам эти слова, что учреждение, которому поручено назначение литературных премий в своём современном составе, вовсе не представляет мнения ни художников, ни публики. Нужно, чтобы за границей знали, что в нашей отдалённой стране понимают искусство основанным на свободе мысли и творчества и считают такое искусство главным и сильнее всех прочих».
     Л. Н-ч ответил на это следующее:
    «Милостивые государи. Назначение не мне Нобелевской премии было вдвойне мне приятно: во-первых, тем, что избавило меня от тяжёлой необходимости так или иначе распорядиться деньгами, которые считаются всеми нужными и полезными предметами, мною же — источником всякого рода зла; во-вторых, тем, что послужило поводом к выражению мне своего сочувствия уважаемых мною людей, за которое от всей души благодарю».
     В конце года здоровье Л. Н. снова ухудшается. Софья Андреевна с тревогой сообщает об этом своей сестре:
     «…Прогулки так соблазнительны, что Лёвочка опять надорвал своё сердце и здоровье, проехав 22 версты и гуляя по горам и к морю до изнеможения. Наконец, он поехал в Ялту, к Маше, и там слёг, перепугав нас чрезвычайно сердечными припадками, одышкой и перебоями. Теперь всё ещё жалуется на лихорадку по ночам и боли в ногах. Он уже теперь стал беречься, сидит несколько дней дома, а по вечерам в винт играет или в шахматы с Сухотиным».
     Л. Н-ч проболел в Ялте у Марьи Львовны целую неделю, и когда немного поправился, Софья Андреевна и Елизавета Валериановна Оболенская перевезли его в коляске в Гаспру.
     Немного оправившись, Л. Н-ч снова совершает прогулки: посещает два раза Алексея Максимовича Горького, к которому, очевидно, его притягивает его происхождение из народа.
     Лев Николаевич записывает в своём дневнике впечатления этого времени.
     «Нынче, кажется, 1 декабря. Вчера было очень хорошо. Написал письмо члену суда Полякову, записал дневник и подвинулся в 16-ой главе о религии. Нынче дурно спал, мало. Боли и слабость. Дурно писал и не кончил. Наши поехали на Учан-Су. Я один с Таней дома, и я не в духе. Прекрасная глава в романе Поленца, которая очень подзадоривает меня, но напрасно — писать. Опять лучше, яснее, ближе смотрю на смерть.
     Стало было лучше, потом опять хуже. Поехал в Ялту ночевать и там заболел сердцем. Пробыл неделю у Маши. Опять начинаю поправляться. Был милый Буланже. Нынче уехал. Кончил о религии, но, должно быть, пересмотрю ещё. Дней 10 писал о веротерпимости и надоело. Слишком не важно. Впрочем, и письмо государю не хочется писать».
     И снова мудрые мысли:
     «Люди, усваивающие христианское воззрение, обыкновенно стремятся совершать христианские подвиги. А для христианства нужны не подвиги, а простая христианская жизнь.

____
423


     Так ясно видна ближайшая задача жизни. Она в том, чтобы жизнь, основанную на борьбе и насилии, заменить жизнью, основанной на любви и разумном согласии. И огромный материал, который должен быть духовно переработан для этого, лежит нетронутым ещё в рабочем народе всех рас и вер».

    Новый, 1902 год Л. Н-ч начинает весьма важным делом. Он пишет большое письмо государю Николаю II. Письмо это очень замечательно и по форме, и по содержанию. Чувствуя близость перехода в новый, безусловный мир, Л. Н-ч уже не мог соблюдать установленные условности в таком важном акте, как письмо главе государства, т. е. лицу, державшему в своих руках все нити государственного насилия, от воли которого зависело отпустить или усилить гнёт над многомиллионным народом. И вот Л. Н-ч начинает это не с обычного обращения «Ваше величество» или «Государь», а пишет ему просто «Любезный брат». И объясняет в начале письма мотивы такого обращения. Далее он в кратких, но сильных выражениях излагает ему картину состояния России:
     «Треть России находится в положении усиленной охраны, т. е. вне закона. Армия полицейских, явных и тайных, всё увеличивается и увеличивается. Тюрьмы, места ссылки и каторги переполнены, сверх сотен тысяч уголовных, политическими, к которым теперь причисляют и рабочих. Цензура дошла до нелепости запрещений, до которых она не доходила в худшее время сороковых годов. Религиозные гонения никогда не были столь часты и жестоки, как теперь, и становятся всё жесточе и жесточе и чаще. Везде в городах и фабричных центрах сосредоточены войска и высылаются с боевыми патронами против народа. Во многих местах уже были братоубийственные кровопролития, и везде готовятся и неизбежно будут новые и ещё более жестокие».
     Результатом этого является, конечно, обнищание России. Где причина этого? Л. Н-ч отвечает, так:
    «И причина всего этого, до очевидности ясная, одна: та, что помощники ваши уверяют вас, что, останавливая всякое движение жизни в народе, они этим обеспечивают благоденствие этого народа и ваше спокойствие и безопас-ность.
     Но ведь скорее можно остановить течение реки, чем установленное Богом всегдашнее движение вперёд человечества».
     Указав царю на несвоевременность поддержания православия и самодержавия, давно уже потерявших в народе своё значение, он предупреждает его о том, как мало можно доверяться так называемым выражениям «любви народной».
     «Вас, вероятно, приводит в заблуждение о любви народа к самодержавию и его представителю-царю то, что везде при встречах вас в Москве и других городах толпы народа с криками «ура» бегут за вами. Не верьте тому, чтобы это было выражением преданности вам; это толпа любопытных, которая побежит точно так же за всяким непривычным зрелищем. Часто же эти люди, которых вы принимаете за выразителей народной любви к вам, суть ничто иное, как полицией собранная и подстроенная толпа, долженствующая изображать преданный вам народ, как, например, это было с вашим дедом в Харькове, когда собор был полон народа, но весь народ состоял из переодетых городовых.
     Если бы вы могли также походить во время царского проезда по линии крестьян, расставленных позади войск вдоль всей железной дороги, и послушать, что говорят эти крестьяне: старосты, сотские, десятские, сгоняемые с соседних деревень и на холоду и в слякоти, без вознаграждения, со своим

____
424

хлебом по нескольку дней дожидающиеся проезда, вы бы услыхали от самых настоящих представителей народа, простых крестьян, сплошь по всей линии, речи, совершенно несогласные с любовью к самодержавию и его представителю. Если лет 50 тому назад, при Николае I, ещё стоял высоко престиж царской власти, то за последние 30 лет он, не переставая, падал — и упал в последнее время так, что во всех сословиях никто уже не стесняется смело осуждать не только распоряжения правительства, но самого царя и даже бранить и смеяться над ним.
     Самодержавие есть форма правления отжившая, могущая соответствовать требованиям народа где-нибудь в Центральной Африке, отдалённой от всего мира, но не требованиям русского народа, который всё более и более просвещается общим всему миру просвещением; и потому поддерживать эту форму правления и связанное с нею православие можно только, как это и делается теперь, посредством всякого рода насилия, усиленной охраны, административных ссылок, казней, религиозных гонений, запрещения книг, газет, извращения воспитания и вообще всякого рода дурных и жестоких дел».
     И Лев Николаевич предлагает истинную меру возрождения России:
     «Мерами насилия можно угнетать народ, но не управлять им. Единственное средство в наше время, чтобы действительно управлять народом — только в том, чтобы, став во главе движения народа от зла к добру, от мрака к свету, вести его к достижению ближайших к этому движению целей. Для того же, чтобы быть в состоянии это сделать, нужно прежде всего дать народу возможность высказать свои желания и нужды и, выслушав эти желания и нужды, исполнить те из них, которые будут отвечать требованиям не одного класса или сословия, а большинства его, массы рабочего народа.
     А те желания, которые выскажет теперь русский народ, если ему будет дана возможность это сделать, по моему мнению, будут следующие:
     Прежде всего рабочий народ скажет, что желает избавиться от тех исключительных законов, которые ставят его в положение пария, не пользующегося правами всех остальных граждан; потом скажет, что он хочет свободы передвижения, свободы обучения и свободы исповедания веры, свойственной его духовным потребностям, и, главное, весь стомиллионный народ в один голос скажет, что он желает свободы пользования землёй, т. е. уничтожения права земельной собственности.
И вот это-то уничтожение земельной собственности и есть, по моему мнению, та ближайшая цель, достижение которой должно сделать в наше время своей задачей русское правительство».
     Убеждая царя не доверяться корыстным советникам, Л. Н-ч снова в заключении обращается к нему в трогательных выражениях:
     «Любезный брат, у вас только одна жизнь в этом мире, и вы можете мучительно потратить её на тщетные попытки остановки установленного Богом движения человечества от зла к добру, от мрака к свету, и можете, вникнув в нужды и желания народа и посвятив свою жизнь исполнению их, спокойно и радостно провести в служении Богу и людям».
     Несчастный царь не внял мольбам и мудрым советам великого старца. Неумолимая судьба готовила ему страшную участь. Жестокой смертью он искупил вину свою и своих предков, и не нам судить его. Но мы не можем не обойти молчанием странного результата этого замечательного письма.
     Чтобы письмо это дошло до государя, Л. Н-ч обратился к посредничеству своего нового друга, великого князя Николая Михайловича, выражая свою просьбу в следующем письме:

_____
425

     «Дорогой Николай Михайлович!
     Если вы помните, в одном из свиданий наших в Гаспре я говорил вам, что имею намерение писать письмо государю. Здоровье моё не поправляется, и, чувствуя, что конец близок, я написал это письмо, не желая умереть, не высказав того, что думаю о его деятельности и о том, какая бы она могла быть.
     Может быть, что-нибудь из того, что я высказываю там, и будет полезно.
     Вопрос для меня теперь в том, как доставить это письмо так, чтобы оно попало прямо в руки государю.
     Я помню ваш совет и последовал ему, и письмо это хотя и откровенно осуждает меры правительства, но чувства, которыми оно вызвано, несомненно, добрые, и надеюсь, так и будет принято государем.
     Не можете ли вы мне помочь доставить это письмо непосредственно тому, кому оно назначено? Если вам почему-нибудь неудобно это сделать, будьте так добры, телеграфируйте мне «нет». Если же вы согласны сделать это, то телеграфируйте «да». И я сейчас же пошлю письмо вам или в Петербург, кому вы укажете.
     Пожалуйста, простите меня за то, что, может быть, злоупотребляю вашей любезностью. Я делаю это потому, что, мне кажется, извините меня за мою самонадеянность, письмо это может иметь хорошие для многих последствия. А к этому, сколько я понял вас, вы не можете быть равнодушны.
     С совершенным уважением и искренним сочувствием остаюсь готовым к услугам
Лев Толстой».

     Очевидно, вел. князь ответил «да», так как письмо было отправлено и достигло своего назначения, но ответ был самый неожиданный. Вероятно, Л. Н., посылая или передавая письмо, заявил, что он бы не хотел предавать это письмо гласности, т. е. показывать его министрам или кому-либо иному, и потому избрал самый прямой путь передачи. Так ли это было передано государю — неизвестно, но государь, получив и прочитав письмо, просил передать Л. Н-чу, чтобы он не беспокоился, что он его никому не покажет. Тем дело и кончилось. Л. Н-ч, отвечая на телеграмму вел. кн., писал ему так:
     «Дорогой Николай Михайлович. Очень, очень вам благодарен за вашу милую телеграмму, из которой я ещё раз могу убедиться в том, что вы не боитесь «скарлатины» и стоите выше такого страха, что меня очень радует за вас и мои отношения к вам.
     Прилагаю письмо государю, к сожалению написанное не моей рукой. Я начал было это делать, но почувствовал себя настолько слабым, что не мог кончить. Я прошу государя извинить меня за это. Письмо посылаю незапечатанным, с тем что, если вы найдете это нужным, могли прочесть его и решить ещё раз, удобно ли вам передать его. Письмо может показаться в некоторых местах резким — правду или то, что считаешь правдой, нельзя высказывать наполовину — потому вы, может быть, не захотите быть посредником в деле, неприятном государю. Это не помешает мне быть сердечно благодарным вам за вашу готовность помочь мне. В таком случае я изберу другой путь. Вы же пока оставьте письмо у себя. Вы в Петербурге, и теперь, вероятно, решается тот вопрос, о котором вы говорили мне. От всей души желаю, чтобы он решился согласно с высшими требованиями вашей совести, т. е. не в виду личного счастья, а истинного добра других. Тогда наверное все будет хорошо. Здоровье моё идёт всё хуже и хуже, и я быстро приближаюсь к тому концу,


____
426

или скорее большой перемене жизни, которая иногда чужда мне, а иногда близка и даже желательна.
     Прощайте, ещё раз благодарю вас и от души желаю вам всего истинно хорошего».
     1902. ;, 16. Гаспра

     В январе снова здоровье Л. Н-ча ухудшается, и друзья и семейные снова встревожены. Мрачные вести летят по всему миру. Софья Андреевна пишет своей сестре 7 января:
     «…Мы опять пережили и страх, и горе с Лёвочкой. Все те же явления… Приписывали всё лихорадке, принял Лёвочка всего 320 гр. хинину, сделали 30 впрыскиваний подкожных мышьяком — и толку мало…
    …Сегодня ему опять лучше, он сидит в кресле, читает, кое-что записывает, но мрачен и отказывается опять лечиться. Из Петербурга Бертенсон предлагает приехать безвозмездно и беспокоится будто бы, что Лёвочку не так лечат и вредят ему. Я слышала, что хинин производит завалы в печени, а сколько он здесь его приял! Один из здешних докторов нашёл уплотнение сильное печени».
     А вот отношение к своей болезни самого Л. Н-ча; в дневнике того времени он записывает:
     «23 янв. Гаспра. 1902. Е. б. ж. Все слаб, приехал Бертенсон. Разумеется, пустяки. Чудные стихи:

Зачем, старинушка, покряхтываешь,
Зачем, старинушка, покашливаешь?
                Пора старинушке под холстинушку
                Под холстинушку, да в могилушку.

     Что за прелесть народная речь! И картинно, и трога-тельно, и серьёзно. Думал: нет более явного доказательства ложного пути, на котором стоит наука, чем её уверенность в том, что она всё узнает».
     После отъезда Бертенсона произошло ухудшение здоровья Льва Николаевича.
     28 января Марья Львовна писала своему другу, Марье Алекс. Шмидт:
     «…Папе всё хуже, сегодня воспаление легкого и плеврит распространились дальше, и сердце очень плохо. Надежды почти нет; он теперь страдает меньше, сегодня говорил мне, что ему хорошо; тяжело, главное, то, что ему трудно дышать, и потому он стонет и всё просит открывать окна. Говорит очень мало и часто бывает в забытьи, и в забытьи стонет и бредит, а когда ему чуть лучше, он всегда скажет ласку или даже шутку. Ах, М. А., милая, как тяжело, — только одно утешает, что ему не тяжело. Душой он всё так же высок и хорош и теперь хоть не очень страдает физически».
     У Льва Николаевича доктора определили ползучее воспаление лёгких, что при его общей слабости было крайне опасно.
     В светлые минуты Л. Н-ч старался о том, чтобы успокоить и ободрить своих встревоженных близких и друзей; так, 31 января он послал такую телеграмму своему брату Сергею:
     «Радостно быть на высоте готовности к смерти, с которой легко и спокойно переменить форму жизни. И мне не хочется расставаться с этим чувством, хотя доктора говорят, что болезнь повернула к лучшему. Чувствую твою любовь и радуюсь ей.    Лёвочка».

____
427

    Всю телеграмму он продиктовал Марье Львовне и только сам подписал «Лёвочка», разволновался и заплакал. Эта форма его имени — «Лёвочка» — употреблялась в его семье и напоминала ему его детство.
     Несколько дней Л. Н-ч был между жизнью и смертью. Все дети съехались к умирающему.
     Софья Андреевна писала своей сестре:

3 февраля 1902. Гаспра.

     «Процесс болезни так неопределёнен, так медлен, что ни один доктор ничего предсказывать не берётся… Воспаление держится в левом лёгком, близко от сердца, и всякую минуту может перейти на стенки сердца, которое так стало очень плохо в нынешнем году. Когда вчера утром Лёвочка себя почувствовал лучше, он встретил доктора словами: «а я всё ещё не сдаюсь». Всякое ухудшение вызывает в нём мрачность; он молчит и думает, и Бог знает, что происходит в его душе. Со всеми нами, окружающими, он очень ласков и благодарен. Но болеть ему очень трудно, непривычно, по моему мнению, умирать ему очень не хочется. Сила мысли так ещё велика, что больной, елё слышно его, а он диктует Маше поправки к своей последней статье или велит под диктовку записывать кое-что о болезни и мысли свои в записную книжечку. Доктор у нас московский лучший, Щуровский. Ещё прекрасный, ялтинский, Альтшулер и земский, здешний Волков. Последние два дежурят через ночь.
    …Доктора искренно говорят, что ничего вперёд знать нельзя. Сама я то перехожу к надежде полной, то на меня находит отчаяние, я часами плачу и ничего не могу делать. А то возьму себя в руки, чтобы до конца бодро ходить за Лёвочкой. По ночам сижу одна, и чего-чего над ним не передумаю. Вся жизнь проходит с мучительной болью воспоминаний; и раскаяние за всё то, чем я Лёвочку в жизни мучила, и бессилие что-либо вернуть или поправить, и просто жалость к страданиям любимого человека — всё это истерзало моё сердце. А то как устанешь, то тупо ко всему относишься. Часто бывает и религиозный подъем, в смысле «да будет воля Твоя!» А то кажется, что я не переживу Лёвочку; точно отрывается от меня половина, и боль эту не переживёшь».

     Софья Андреевна отмечает в своём дневнике характерную особенность болезни. В бреду Л. Н-ч говорил: «Севастополь горит». Обновив свои воспоминания о Севастополе при проезде в Гаспру, Л. Н-ч всколыхнул свои пятидесятилетние воспоминания, и они всплыли наверх в момент действия подсознательных сил.
     Один из крымских врачей, К. В. Волков, пользовавший Л. Н-ча, во время ухудшения вызванный из Петрограда, где он был по делам, так рассказывает свою встречу с больным Л. Н-чем:
     «В большом гаспринском доме царили уныние и тревога. На цыпочках вошёл я в большую комнату, рядом со столовой, где стояла постель Л. Н-ча. Он лежал на ней в жару, с пересохшими губами и беспокойно перебирал руками край вязаного шерстяного одеяла. Открыв глаза, он тотчас же узнал меня и, видимо, продолжая ход своей мысли, сказал: «Ну, вот и хорошо, близок конец… А я все тот же, я по-прежнему исповедую то, что признавал истиной, когда был здоров и далёк от смерти…»
     В начале февраля при временном облегчении здоровья Л. Н-ча уехали в Петроград доктор Щуровский и сыновья Л. Н-ча, Илья и Михаил; прощаясь с ними, Л. Н-ч сказал, что, может быть, умрёт, что последние 25 лет он жил

____
428

тою верой, с которой и умрёт, и затем прибавил: «Пусть близкие мои меня спросят, когда я совсем буду умирать, хороша ли, справедлива ли была моя вера; если и при последних минутах она мне помогла, кивну головой в знак согласия».
     В ночь с 6-го на 7-ое было почти безнадёжное положение. В полубреду он говорил: «вот всё хорошо устроите, камфару вспрысните, и я умру».
     Иногда силы оставляли его и он стонал:
     «Как тяжко, умирать не умираешь и не выздоравлива-ешь». В воспоминаниях П. А. Буланже записано несколько эпизодов из времени этой болезни. Он дежурил по ночам и так вспоминает эти ночные часы:
     «Помню эти ночи. Спать, конечно, не можешь, не спит и Лев Николаевич, и часы медленно, медленно тянутся. Надо дать лекарство, даёшь, и Лев Николаевич справляется, который час. Часа 3 ночи. Наконец снаружи засерело, чирикнула какая-то птичка, и Лев Николаевич говорит, что, должно быть, рассветает, просит открыть штору, чтобы встретить новый, нежданный уже им день жизни. Наступает утро, и Лев Николаевич старается при помощи других (женское дежурство) умыться, причесать-ся, привести себя в порядок, как будто ничего нет, нет этой болезни, постели, и он сейчас начнёт свою обычную работу или станет заканчивать ту, которая творилась в нём в этой ночной тиши…
     Он никак не мог видеть в болезни того ужаса, который видели мы все, его окружающие, как можно видеть из того, что он записывал (т. е. диктовал) в это время. Вот некоторые из его мыслей, продиктованных им:
     «Огонь разрушает и греет, так же и болезнь. Когда здоровый старается жить хорошо, освобождается от пороков, соблазнов, то это делаешь с усилием, и то как бы приподнимаешь одну давящую сторону, а всё остальное давит. Болезнь же сразу приподнимает всю эту грязную чешую, и сразу делается легко и так страшно думать, что, как знаешь это по опыту, как только пройдёт болезнь, она (эта чешуя) опять наляжет всей своей тяжестью».
     Иногда, когда сидишь вечером где-нибудь в уголке полутёмной комнаты, — продолжает Пав. Алекс. Буланже, — и наблюдаешь за малейшим движением больного, чтобы помочь, или когда кажется, что он уснул, и ждёшь его пробуждения, чтобы дать ему лекарства, и подходишь с лекарством, когда видишь слабое движение руки, Лев Николаевич вдруг остановит:
     — Не надо пока этого, — говорит он указывая на лекарство. И, видя умоляющий взгляд, добавляет: — Потом; возьмите, друг мой, бумаги, запишите.
     И начинает диктовать вдруг поправки для дополнения к своим последним произведениям».
     Далее Пав. Алекс. рассказывает так:
     «8 февраля он позвал меня и продиктовал мне предисловие к солдатской и офицерской памяткам. После этой диктовки он до такой степени ослабел, что как бы впал в полную прострацию. Все окружающие приходили в ужас, что он теряет последние силы. До 9 часов вечера он находился в таком состоянии, но в это время опять позвал меня, попросил меня прочесть продиктованное днём и, боясь, очевидно, что ему не суждено уже сказать людям того, что его так мучило, собрал последние силы и продиктовал поправки и изменения к тому, что было написано днём.
     Вот что было тогда продиктовано.
    «Всякий мыслящий человек нашего времени не может не видеть, что из того тяжёлого и угрожающего положения, в котором мы находимся, есть

____
429

только два выхода: первый, хотя и очень трудный, кровавая революция, второй — признание правительствами их обязанности не идти против закона прогресса, не отстаивать старого или, как у нас, возвращаться к древнему, а, поняв направление пути, по которому движется человечество, вести по нём свои народы.
     Я попытался указать на этот путь в двух письмах Николаю II. Первое было написано в период самых напряжённых волнений 1900–1901 гг., второе я писал теперь, в начале января, но, к сожалению, мысли, выраженные мною в первом письме, были приняты как легкомысленная мечта, не знающего жизни и глубокомыс-ленной науки государственного управления фантазёра.
     В последнем письме я говорил о том, что кроме предо-ставления народу возможности религиозного движения и такового же свободного общения мысли, по моему мнению, единственный путь к разрешению социального вопроса состоит у нас в России в уничтожении права собственности земли; что уничтожение это возможно переводом всех податей на землю (прекрасно изложено и разработано Генри Джорджем и его последователями). Очень может быть, что я ошибаюсь, — вопрос этот касается всех и потому должен быть разрешён всеми, — одно несомненно, что дело правительства не заботиться только о том, чтобы, не изменилось его положение, а смело взять центральную идею прогресса и всеми силами, которыми оно обладает, проводить её в жизнь. Только тогда правительства получат в наше время какой-нибудь смысл и перестанут быть предметами ненависти, отвращения и презрения всех тех людей, которые или не пользуются их привилегиями, или не понимают значения правительственной деятельности.
     А такие люди теперь почти все.
     Я сделал попытку во втором письме открыть глаза государю. Но до сих пор у меня нет данных надеяться на то, что попытка эта не только достигла своей цели, но и была бы принята во внимание. И потому, в виду неизбежности первого выхода, т. е. революции, пред-ставляю к распространению теперь эти две памятки, надеясь на то, что мысли, содержащиеся в них, уменьшат братоубийственную бойню, к которой ведут теперь правительства свои народы».

     Правительственные чиновники были сильно обеспокое-ны тем возрастающим обаянием, которым пользовалась личность Л. Н-ча, и возможной демонстрацией в случае его смерти, и тёмные силы закопошились у одра болезни великого человека.
     «Опасное положение, в котором находился Лев Николаевич, стало известно, разумеется, и публике, и я помню, — продолжает свой рассказ П. А. Буланже, — была получена уже одна английская газета, в которой был напечатан некролог о нём. Было известно это положение и русскому правительству. В семье обсуждался вопрос о погребении. Считались с волей Льва Николаевича, который не желал, чтобы были какие-нибудь хлопоты с его телом, и поэтому пришли к заключению, что погребение должно было совершиться тут же в Крыму, а в виду последующих событий для этого был куплен по соседству небольшой участок земли.
    Узнав о возможности близкой смерти Льва Никола-евича, Победоносцев принял самые неожиданные и невероятные меры. Нужно сказать, что к дому в Гаспре, который занимал Лев Николаевич с семьёй, прилегала домовая церковь, которая, разумеется, могла посещаться духовенством. И вот в самые тревожные минуты, которые переживались окружающими, последний акт

____
430

Победоносцева, который показал этим, как мало он стеснялся средствами, состоял в том, что он отдал распоряжение местному духовенству, чтобы, как только станет известно о кончине Льва Николаевича, священник вошёл в дом, занимаемый Л. Н-чем (а на это он имел право, как я только что сказал), и, выйдя оттуда, объявил окружающим его и дожидающимся у ворот лицам, что граф Толстой перед смертью покаялся, вернулся в лоно православной церкви, исповедался и причастился, и духовенство и церковь радуются возвращению в лоно церкви блудного сына.
     Эта чудовищная ложь должна была облететь всю Россию и весь мир и сделать то дело, которого не могла сделать за десятки лет ни русская цензура, ни гонения на сочинения Льва Николаевича.
     Распоряжение Победоносцева по этому поводу стало известно окружающим Льва Николаевича, и я не могу передать здесь того чувства негодования, возмущения, которые меры эти вызвали у всех, в особенности в эти тяжёлые минуты. Много думали над тем, как помешать совершиться этому возмутительному акту лжи; некоторые горячие люди не останавливались даже перед тем, чтобы насильно помешать духовенству проникнуть в усадьбу и дом, но, наконец, остановились на следующем: если совершится катастрофа, скрыть кончину Льва Николаевича ото всех и в это время дать условные телеграммы за границу и в столицы России и объявить о смерти только тогда, когда получится известие об опубликовании везде совершившегося. Только таким образом, казалось, и возможно было предотвратить готовившийся памяти Льва Николаевича удар».
     Софья Андреевна в своих записках так рассказывает об этих церковных попытках уловить Л. Н-ча назад в церковь:
     «15 февраля, вечером, получила письмо от петроград-ского митрополита Антония, увещевавшего меня убедить Льва Николаевича вернуться к церкви, примириться с церковью и помочь ему умереть христианином.
     Я сказала Лёвочке об этом письме, и он мне сказал было написать Антонию, что его дело теперь с Богом, — напиши ему, что моя последняя молитва такова: «От Тебя пошёл, к Тебе иду. Да будет воля Твоя». А когда я сказала, что если Бог пошлёт смерть, то надо умирать примирившись со всем земным и с церковью тоже, на это Л. Н-ч мне сказал: «о примирении речи быть не может. Я умираю без всякой вражды или зла, а что такое церковь? Какое может быть примирение с таким неопределённым предметом?» Потом Л. Н-ч прислал мне Таню сказать, чтобы я ничего не писала Антонию». 1

     Продолжительная болезнь приучила Льва Николаевича к полной покорности.
     Своей жене и дочери, ухаживавшей за ним, он говорил: «Теперь я решил ничего больше не ждать. Я всё ждал выздоровления, а теперь, что есть сейчас, то и есть, а вперёд не заглядывать. Хороша продолжительная болезнь, есть время к смерти приготовиться. Я на всё готов: и жить готов, и умирать готов».
    «Вечером сидела со Л. Н-чем, — рассказывает Софья Андреевна, — в период выздоровления, он говорит: «Я всё стихи сочиняю: перефразировал "Всё моё, — сказало злато», а я говорю:

                «”Всё сломлю”, — сказала сила,
   «”Все взращу”, — сказала мысль!» 2

_____________________
      1 Архив С. А-ны Толстой
     2 Там же

____
431

     Весь февраль и март тянулась болезнь с постепенным улучшением. Наконец, в конце марта Марья Львовна писала мне:
     «…Что вам сказать про нас: папа всё ещё болен — всё ещё не кончилась и тянется эта болезнь. На днях опять новый плеврит и воспалённый фокус, и потому опять подъём температуры и слабость. Но с радостью могу сказать, что, несмотря на это, он крепнет, и последние дни успехи значительные. Ему прислали катающееся клиническое кресло, и вот уже три дня, как он на нём сидит, лежит, и это развлекает его и радует. Теперь мы подвозим его к окну, и он любуется морем и горами. Настроением он всё так же бесконечно терпелив, добр, ласков и хорош, и всем нам, окружающим его, не только радость, но самая важная, духовная польза и урок видеть его таким. Иногда ужасно жалко его, его измученного, старого, больного тела, и так хотелось бы как-нибудь помочь ему. Болезнь так затянулась, что не знаем, когда можно будет уехать в Ясную. Доктора думают, что не раньше конца мая. Весна здесь в нынешнем году запаздывает, и поэтому до сих пор ещё нельзя ни вывезти его на солнышко, ни открывать окна — что очень могло бы ускорить поправление. Ну, как Бог даст. Одно знаю — что бы ни было, остаёмся с ним, где бы то ни было».
     К этому письму было приложено собственноручное письмо ко мне Л. Н-ча. После трогательного приветствия он писал:
     «…Я завтра 2-й месяц в постели — стоять не могу, но понемногу силы прибавляются. В первый раз нынче сам пишу. Получил от Бинштока переводы 1-го тома и ваше хорошее предисловие и «Lettres» и «Garnet du soldat» 1. Перевод хорош. Видно, надо ещё пожить немножко. Как бы было хорошо, если бы я всегда знал, как теперь, что единственный смысл срока большого ли, малого моей жизни дан мне только, чтобы служить делу Божьему».
________________
     1 «Письма» и «Солдатская памятка».

     Едва оправился Л. Н-ч от тяжкой болезни, как весь снова отдается служению этому делу Божьему. Давно уже озабоченный ради блага народа проведением земельной реформы по системе единого налога Генри Джорджа, он пишет два письма, одно за другим, вел. кн. Ник. Мих., думая заинтересовать через него высшие сферы. Но эти сферы были непроницаемы.
     А между тем его ждало новое испытание. В середине апреля он заболел брюшным тифом. Снова тревога, снова на ниточке держалась его земная жизнь, и снова могучие силы превозмогли болезнь, и ему и нам дана была отсрочка и возможность радости свидания.
     Во время болезни он диктует глубокие мысли:
     «5 мая. Гаспра. Три с половиной месяца не писал. Был тяжело болен и теперь ещё не справился.
     Как ясно, когда стоишь на пороге смерти, что это несомненно так, что нельзя жить иначе. Ах, как благодетельна болезнь! Она хоть временами указывает нам, что мы такое и в чём наше дело жизни.
     Да будет воля Того, по Чьему закону я жил в этом мире (в этой форме) и теперь, умирая, ухожу из этого мира (из этой формы). Волю эту я знаю только по благу, которое она дала мне, и потому уверенный в её благости, спокойно и, поскольку верю, радостно отдаюсь ей.
     Изучайте древние религии не в том смысле, как разные ограниченные Летурно, что, мол, вот какие глупости исповедовали люди (не мы, умные), — а в том, какими глубокими мыслями и верованиями жило древнее человечество.

____
432

    Нынче 22-ое мая. Гаспра. Тиф прошёл, но всё лежу. Жду 3-ей болезни и смерти. В очень дурном настроении. Есть кое-что написа;ть, но откладываю. Сейчас молюсь, и молитва, как всегда, помогает.
     23, 24 мая. Вчера был очень слаб, нынче лучше. Немного пописал «К рабочему народу». И начинает образовываться. Хотели снести на воздух, но холодный ветер. Стыдно, что недобро отнёсся к Тане за то, что она отсоветовала выходить. Перешёл на кресло. Ног будто нет.
    25, 26, 27 мая. Три дня был на воздухе. Сначала 4, 5 ч нынче 6 часов. Понемногу оправляюсь. Это были потуги смерти, т. е. нового рождения, и дан отдых. Нынче получил грустное известие об аресте Суллера. Был персиянин-разносчик, вполне образованный человек, говорит, что он бабист. Теперь 1-ый час. Понемногу работаю над обращением к народу. Недурно».
     Вот ещё несколько мыслей из майского дневника:
     «Прежде нерелигиозные люди были врагами общества, теперь они руководители.
     Безопасность общества обеспечивается нравственнос-тью его членов, нравственность же основывается на религии. Правительство и правящие классы захотели свою безнравственную жизнь оправдать религией и для этого извратили религию; а как только извратилась религия, так пала нравственность, а с падением нравственности всё более и более уничтожалась безопасность общества, так что правительству и правящим классам пришлось всё более и более извращать религию и употреблять насилие для соблюдения безопасности не всего уже общества, а только самих себя. Это самое и делали и делают наши христианские правительства, и положение становится всё хуже и хуже. В настоящее время оно для правительства кажется безвыходным».
     Наконец, в июне он записывает:
    «Продолжаю проводить дни на воздухе. Работаю. Почти кончил обращение. Недурно поправляюсь, но вижу, что ненадёжно».
     Софья Андреевна с радостью извещает свою сестру о выздоровлении Льва Николаевича.
     «…Тиф у Лёвочки прошёл, это прямо чудо, что он выздоровел от двух смертельных болезней. Прямо выходили. И доктора здесь просто удивительные! Я лучше нигде не встречала. Внимательны и умны, всю душу кладут, чтобы помочь, и всё бескорыстно. Самый умный — это Альтшулер, еврей. И человек он прекрасный, ещё молодой, 36 лет, Моск. университета. Он главный лечит и влияет на Лёвочку. Ходили мы все; усерднее всех Серёжа. Сегодня он уехал по делам в Россию, и приехал Илюша его заменить. После тифа от страха кровотечения из кишок, Лёвочке не велят делать усилий, и вот нужны мужчины его переворачивать и поднимать. Сил у Лёвочки довольно много; он вот сейчас диктует свои мысли Коле Оболенскому, читает газеты, охотно ест…»
     О своём душевном состоянии после болезни Л. Н-ч подробно пишет Черткову:
     «…Я поправляюсь и от тифа. Идёт 5-я неделя. Всё хорошо, даже два дня работаю, только не то что ходить, но стоять не могу. Ног как будто нет. Погода была холодная, но теперь чудная, и я два дня в кресле выезжаю на воздух. Ждём поправления и укрепления, чтобы ехать в Ясную Поляну, что рассчитывают, может быть, около 10 июня. Маша уехала; была Таня, а теперь живёт Илья. Все прекрасно ходят за мной. Работать очень хочется и очень многое.
     Сначала развиваются, расширяются, растут пределы физического человеческого существа — быстрее, чем растёт духовное существо, — детство, отро-

____
433

чество; потом духовное существо догоняет физическое, и идут почти вместе — молодость, зрелость; потом пределы физические перестают расширяться, а духовное растёт, расширяется и, наконец, духовное, не вмещаясь, разрушает физическое всё больше и больше до тех пор, пока совсем разрушит и освободится. — Я в этом последнем фазисе».
     В это время Л. Н-ч снова пишет болгарину Шопову, отказавшемуся от военной службы, и в этом письме есть интересные автобиографические данные:
     «Спасибо вам, дорогой Шопов, что часто пишете и даёте такие хорошие вести. Мне очень приятно видеть ваш энтузиазм и живую надежду на скорое торжество истины, но, пройдя уже тот путь, который вы проходите, мне хочется сказать вам о тех опасностях, которые встречаются на этом пути. Я, по крайней мере, с тех пор, как родился к новой истинной жизни, перешёл следующие ступени:
     1) Восторг познания истины.
     2) Желание и надежду осуществить её сейчас.
     3) Разочарование в возможности быстрого осуществления истины во внешнем мире и надежду осуществить её в себе, в своей жизни.
     4) Попытку примирения истины с мирской жизнью — компромиссы.
     5) Отвращение перед компромиссами и отчаяние, или хотя сомнение в истинности учения.
     6) наконец, сознание того, что ты не призван изменить мир во имя истины, не можешь даже в своей жизни осуществить истину, как бы тебе хотелось, но можешь, не заботясь о том, что делается в мире (это делает Бог), не заботясь и о том, насколько ты представляешься последовательным людям, можешь по мере сил своих перед Богом осуществить истину, т. е. исполнять Его волю.
     И это одно даёт полное спокойствие. Ступени эти, мне кажется, проходит каждый человек, возрождаясь к жизни. И опасности на каждой из этих ступеней вы увидите сами».
     Пребывание Л. Н-ча в Крыму, его болезнь и общение с новыми людьми ещё сильнее укрепили его влияние на русское общество. Вот как писал о нём в это время один молодой журналист:
     «В нём есть что-то библейское — простое и строгое, — вдумчивая неторопливость глубокой мысли, прекрасное спокойствие большой энергии и афористический ум, роднящий его с великими мудрецами древности.
     И много в нём от нас, от века и современности: интеллигентная чуткость, порывистое искание правды, грусть славянина и острая боль о людях, и слёзы, и тоска о лжи и темноте этой жизни. Гигантский ум мыслителя Голиафа с душой светлой и зыбкой, как у младенца — какое величие в этом сочетании, какая загадочность в единении этих антитез!» 1

_______________________
      1 «Биржевые Ведомости», второе издание, № 236, 1902 г., 31 августа, суббота

     25 июня Л. Н-ч выехал из Гаспры в Ясную Поляну. До Севастополя ехали на пароходе, чтобы избежать тряски в дороге, так как Л. Н-ч всё-таки был ещё очень слаб. Заимствуем описание этого возвращения снова из воспоминаний сопровождавшего его друга П. А. Буланже:
     «На пароходе капитан предоставил больному удобную каюту, хотя море было тихо, спокойно, и погода была так хороша, что в ней не было надобности, и Лев Николаевич провёл всё время на палубе, сидя в кресле. По приезде в Севастополь, для избежания тряски во время переезда от пристани до вокзала по ужаснейшей мостовой, перевезли больного в лодке и, наконец, часов около 4 дня благополучно достигли ожидавшего нас вагона, и Л. Н-ч лёг отдохнуть; до отхода поезда оставалось часа четыре.

____
434

     Стояла нестерпимая жара, крыша вагона ужасно накалилась, дышать было нечем, и Л. Н-ч захотел выйти на воздух. Я знал, что рядом со станцией был тенистый железнодорожный садик, и ещё раньше спросил у станционного начальства, можно ли будет, в случае надобности, воспользоваться этим садиком. Начальство было очень любезно: всё, что хотите, везде, куда хотите, всё к вашим услугам.
     Взяв под руку Льва Николаевича, мы тихонько побрели к этому садику, достигли, наконец, его, и Лев Николаевич с удовольствием присел на скамейку отдохнуть под тенью. Хотя мы прошли и небольшое расстояние, он очень устал, и я уже стал обдумывать, как бы устроить ему возможность прилечь тут. Но едва мы просидели тут несколько минут, как с балкона, находившегося в саду дома, сошла дама с очень серьёзным, важным видом и попросила нас удаляться.
     Я запротестовал, говоря, что нам позволили побыть в этом саду.
     Но дама с очень внушительным видом заметила мне: «это сад начальника дистанции, и здесь не позволяется шататься всяким».
     — Но позвольте же, — взмолился я, указывая на Льва Николаевича, — больному-то хоть немного отдохнуть.
     — Проходите, проходите, — продолжала она безапелляционным тоном, — иначе я позову сторожа.
     Я не хотел сдаваться, но Л. Н-ч поднялся и усталым голосом заметил мне: «Оставьте, зачем делать ей неудовольствие, я могу идти».
     Делать было нечего, побрели мы из садика и остаток времени провели в душном вагоне. Ко времени отхода поезда на вокзал набилось очень много народа, хотели в последний раз посмотреть Л. Н-ча, проводить. Около вагона была невообразимая давка, трудно было пройти и приходилось пробираться к себе в вагон через другие вагоны. Минут за 5 до отхода поезда в дверях вагона стояли две дамы и умоляли впустить их повидать гр. Толстого. Проводник вагона позвал меня. Лицо одной дамы показалось мне знакомым. Я спросил, что им нужно. Тогда эта дама стала с мольбой, униженно объяснять мне. «Я хочу просить у него прощенья, ах, как это ужасно, поймите, он был у нас сегодня в саду, и вы ведь, кажется, были с ним? и я же сама сказала ему, что в саду нельзя быть. Я простить себе не могу, — говорила она с отчаянием, — но я никак не могла думать, что это был сам Толстой».
     Мне было и смешно, и досадно — я узнал теперь эту важную даму, вид её был жалок. Но пройти ей ко Льву Николаевичу никак нельзя было: в вагоне была суета, давка, стояли вещи, через которые и нам трудно было перебираться. Наконец, пробил второй звонок, и я безнадёжно развёл перед ней руками. «Так по крайней мере передайте хоть этот букет из нашего сада и попросите от меня прощения».
    Через несколько минут поезд отошёл из Севастополя, и через два дня, 27–го июня, Лев Николаевич благополучно прибыл в Ясную Поляну».



















____
435

Часть II.

1902–1905.
75-летие Льва Николаевича. Война.
Начало революции





ГЛАВА 6.
1902 г. Болезнь.
50-летие литературной деятельности

     Приехав в Ясную Поляну, Л. Н-ч записывает в дневнике:
     «Три дня как приехал из Гаспры. Переезд был физически тяжёл. Я поправлялся, но вчера опять жар и слабость. Я не обижаюсь. Я готовлюсь, или, скорее, стараюсь последние дни, часы прожить получше. Всё исправлял «К раб. нар.». Начинает принимать вид, и, кажется, кончил».
     В это время я начал писать биографию Л. Н-ча. И переписка моя с ним за это время часто указывает на наши сношения по этому поводу. Я описал их подробно в предисловии к I тому. Сейчас же привожу письмо Л. Н-ча ко мне целиком, соответствующее этой эпохе и содержащее несколько интересных мыслей.

     «Милый друг Поша! 1
     Сто лет не писал вам, и это очень огорчает: точно связь наша с вами удлиняется или тонет. А это мне больно, потому что вы один из первых и лучших друзей, доставивших мне много радости и поддержки. Так не позволим нашей связи разрываться. Ни за что. Боюсь, что я напрасно обнадежил вас обещанием писать свои воспоминания. Я попробовал думать об этом и увидал, какая страшная трудность избежать Харибды самовосхваления (посредством умолчания всего дурного) и Сциллы цинической откровенности о всей мерзости своей жизни. Написать всю свою гадость, глупость, порочность, подлость, совсем правдиво — правдивее даже, чем Руссо, — это будет соблазнительная книга или статья. Люди скажут: вот человек, которого многие высоко ставят, а он вон какой был негодяй, так уж нам-то, простым людям, и Бог велел.
     Серьёзно, когда я стал хорошенько вспоминать свою всю жизнь и увидел глупость (именно глупость) и мерзость её, я подумал: что же другие люди, если я, хвалёный многими, такая глупая гадина? А между тем, ведь это объясняется ещё тем, что я только хитрее других. Это всё я вам говорю не для красоты слога, а совсем искренно. Я всё это пережил. Одно могу сказать, что моя болезнь мне много помогла. Много дури соскочило, когда я всерьёз поставил себя перед лицом Бога или всего, чего я часть изменяющаяся. Многое я увидел в себе дрянного, чего не видел прежде. И немного легче стало. Вообще надо говорить любимым людям не «желаю вам быть здоровым», а «желаю быть больным».

_____________
     1 Так меня звали в семье, и это имя усвоил себе Л. Н-ч в сношениях со мной. П. Б.

____
436

     Живёте вы, слава Богу, хорошо, как я слышу, со своей милой Пашей 1 и детьми. Не меняйте ничего, а только улучшайте и не скучайте. Говорят, только много у вас лишнего народа. Тяжело это. Надо любовно бороться.

_______________
       1 Моя жена, Павла Николаевна, урождённая Шарапова.

     Я пишу, что боюсь ложного обещания воспоминания. Я точно боюсь, но это не значит, что отказываюсь. Я постараюсь, когда будет больше сил и времени.
     У меня есть план избежать трудности, о которых я говорил, тем, чтобы только намекнуть на хорошие и дурные периоды. Прощайте, целую вас».

     Дневник Л. Н-ча этого времени раскрывает нам его душевное настроение.
     «8-го августа 1902 г. Я. П. ночью. Очень тяжёлый день — болит печень, и не могу победить дурных чувств. Желаю дурного. Пишу X. М. и всё совестно. Брошюра священника — больно. За что они ненавидят меня? Надо писать им любовно. Помоги мне. Здесь Машенька, Лиза, были Глебовы. Письмо от Серёжи».
     Очевидно, в семье снова поднимались вопросы о собственности, которые всегда так отравляли для Л. Н-ча его пребывание в дорогой ему по воспоминаниям Ясной Поляне. Но вот он увлекается художественной работой до такой степени, что забрасывает дневник и возвращается к нему лишь в сентябре и пишет так:
     «20 сентября 1902 г. Я. П. Полтора месяца не писал. Всё время писал Хад. Мур. Здоровье поправляется. Душевным состоянием могу быть доволен. Нет недобрых чувств ни к кому. Много думалось. Много записать надо.
     23 сентября 1902 г. Ясн. Пол. Всё поправлял Хад. Мур. Нынче утром писал много «к духовенству». Хорошо думал. То, что написано в № 15, нехорошо. Написал об этом письмо Халилееву, которое выпишу здесь. Нынче утром начал обдумывать статью о непонимании христианства и религиозности, которая должна предшествовать статье «духовенству». «Главная причина зла или бедствия нашего времени». Такое должно быть заглавие. Думал об этом».
     В том же дневнике Л. Н-ч записывает также замечательную мысль о силе христианства:
     «Говорят о том, что христианство есть учение слабости. Хорошо то учение слабости, основатель которого погиб мучеником на кресте, не изменяя себе, и которое насчитывает миллионы мучеников, единственных людей, смело смотревших в глаза злу и восстававших против него. И евреи, казнившие Христа, и теперешние государствен-ники знают, какое это учение слабости, и боятся его одного более всех революционеров. Они чутьём видят, что это учение под корень и верно разрушающее всё то устройство, на котором они держатся. Упрекать в слабости христианство всё равно, что на войне упрекать в слабости то войско, которое не идёт с кулаками на врага, а под огнём неприятеля, не отвечая ему, строит батареи и ставит на них пушки, которые наверно разобьют врага».
     Новый молодой друг Л. Н-ча, Хрисанф Николаевич Абрикосов, посетивший его в Ясной Поляне, рассказывает:
     «Л. Н-ч теперь занят обработкой своей художественной повести «Хаджи-Мурат», увлекается этой работой и с удовольствием говорит о ней. Он нам рассказал, как он сегодня перечёл всю повесть, всё, что было им раньше написано, и всё, что он написал теперь. «Вёл, вёл и запутался, — сказал, — и не знаю, что лучше: то ли, что написано раньше, или то, что написал теперь». Раньше повесть была написана как бы автобиография, рассказываемая самим

____
437

Хаджи-Муратом. Теперь же она написана объективно. И та и другая версии имеют свои преимущества, и Л. Н. начал подробно говорить о преимуществах той и другой версии.
     Мы вышли из фруктового сада, перед нами открылась поляна, красиво освещённая косыми лучами солнца. «Как хорошо! Как красиво! Чтобы чувствовать особенно эту красоту, надо было хворать», — вырвалось у Л. Н-ча.
     Разговор перешёл к только что оконченной статье «К рабочему народу». Чувствовалось, что Л. Н. не вполне доволен этой своей статьёй. Язык не прост, не понятен. Для народа надо её переводить на русский язык.
     Обогнув парк, мы подходили к каменным столбам и пошли по проспекту. Дорога идёт слегка подымаясь в гору, Л. Н-чу было трудно идти, и он просил толкать его слегка в спину. Конечно, разговор не мог обойти покушение на губернатора Оболенского, а потом стали говорить по поводу «Мыслей о воспитании». Л. Н-ч высказал желание, чтобы брошюра эта была напечатана в России, так как в ней нет ничего нецензурного, и жалел, что в неё не попало его последнее письмо о воспитании к С. Н. Толстой 1. «Как можем мы говорить о братстве, когда сейчас придём обедать, и нам лакей будет служить», — скачал Л. Н-ч по поводу этого письма.

______________
      1 Софья Николаевна Толстая, жена Ильи Львовича

    Последнее время Л. Н-ч получил несколько писем о том, что о христианстве нечего говорить и ждать от него чего-нибудь. Христианство вот уж 2000 лет существует, и не только никакой пользы не принесло, но, напротив, повредило тем, что помешало выработаться сверхчеловекам. Что-то вроде этого говорит и Золя в «Revue Blanche» по поводу мыслей Л. Н-ча о половом вопросе.
     Л. Н-ч чувствует необходимость ответить на все эти письма и написать в защиту христианства.
     «Мне скажут: да вы говорите о каком-то своём христианстве, которое исповедуют каких-нибудь 10 человек, а мы говорим о христианстве, которое исповедуют миллионы людей. А я отвечу: если говорить о христианстве, то всё равно, сколько человек его исповедуют, а надо говорить объективно об истинном христианстве».
     Вечером, после обеда, Л. Н-ч восторгался письмом о революции штундиста Иванова, которое он привёл в своей статье «Рабочему народу», и говорил, что теперь он не может себе представить другой революции, как только в виде отказа солдат стрелять».

     К осени семейным Л. Н-ча предстояло решить важный вопрос, где проводить Л. Н-чу зиму, чтобы по возможности оградить его здоровье. С. Андр. писала мне по этому поводу:
     «…приезжали из Москвы доктора, и был тщательный осмотр всего организма Льва Николаевича, который нашли в удовлетворительном состояния и решили единодушно оставить его жить в Ясной Поляне, чему все мы, кажется, рады. Я лично страшно не желала куда-либо ехать: я достаточно видела в прошлом году в Крыму, как трудно в известные годы приспособлять свой организм к новым условиям жизни. Л. Н-ч очень поправился в эти два месяца в Ясной Поляне, и «le mieux est l'ennemie du bien» 1, как говорит франц. пословица.

______________
    1 Лучшее – враг хорошего

     Только пищеварение всё плохо, и это непоправимо ни при каких условиях жизни, как говорят доктора. При Льве Николаевиче теперь живёт постоянно врач, и попался очень хороший. Он останется у нас до февраля, а там — что Бог даст».

     Почитатели Л. Н-ча, следящие за внешним развитием его литературной деятельности, вспомнили, что в сентябре 1902 года наступает 50-летие его

___
438

первой повести «История моего детства», появившейся в 1852 году в сентябрьской книжке «Современника». Мы подробно рассказывали об этом событии в 1-м томе биографии.
     Этот юбилей не прошёл незамеченным, и во многих журналах появились статьи, посвящённые Л. Н-чу. Мы приводим здесь извлечения из наиболее содержательных.
     «Современники упивались много лет, — говорят автор статьи в «Образовании», — высокохудожественным наслаждением от произведений Толстого; всесокрушающее время как бы утратило свою силу над неистощимым родником творчества писателя–великана, над действенною мощью его из ряда вон выходящего гения, величайшие писатели мира с изумлением взирали на ослепительное явление и затем посторонились, единодушно указавши на литературный трон как на единственное достойное Толстого среди художников слова место… Один лишь писатель был недоволен автором «Войны и мира» и «Анны Карениной»: то был Лев Толстой… «Проклятые вопросы» чуть было не довели до самоубийства Толстого именно в то время, когда всё, казалось, соединилось, чтобы даровать этому человеку то, что люди называют счастьем, во имя чего они борются, страдают, совершают тяжкие преступления… Поразительная по своему глубочайшему содержанию картина, достойная кисти величайшего художника! Но Толстой вышел победителем и из этого испытания, обновился и явил себя миру ещё с новой стороны. И как бы кто ни относился к проповеди Толстого, едва ли найдётся много людей, которые осмелились бы заподозрить одно из основных свойств этой проповеди: её исходящую из глубочайших недр души проповедника искренность».
     В журнале «Мир Божий» за сентябрь находим такие мысли, с другой стороны подтверждающие ту же характеристику о «вневременности», т. е. о вечности творений Л. Н-ча.
     «На протяжении полустолетия мы видим поистине необычайное явление, не имеющее примера в мировой литературе, — постоянный и неизменный рост писателя, над которым время как бы потеряло своё влияние. И через пятьдесят лет Толстой, уже старец, так же свеж и могуч как писатель, каков он был в начале своей работы. Расширяется только захват его гения, который, не останавливаясь, продолжает своё искание истины и неизменно двигается вперед. Один только образ невольно напрашивается на сравнение — это великий старец Гете, на закате доканчивающий своё великое произведение, над которым он работал всю жизнь, и с юношеской живостью интересующийся движением научной мысли. Но от чрезмерного олимпийского спокойствия Гёте веет на нас холодом, как с вершины гигантской горы, покрытой вечным снегом среди недосягаемых облаков. Толстой, не уступая Гёте в жизненности творчества и неутомимой бодрости духа, ближе к нам, бедным и малым детям земли, с которыми он находится в постоянном общении, мучимый общими сомнениями и жаждой истины.
    С первого вступления на литературное поприще его не покидает то «святое недовольство» собой, которое чувствуется затем так ярко в каждом новом произведении, всё усиливаясь, пока не разражается. в целую бурю к моменту перелома в начале 80-х годов. Недовольство собой и искание правды придают необычай-ную цельность творчеству Толстого и его гигантской лич-ности, как бы заполняющей тобой полвека жизни русской мысли. В его удивительной личности есть, действительно, что-то символическое. Всё, казалось бы, соединилось в его жизни, чтобы дать ему возможное для человека

____
439

счастье и удовлетворение. Могучий талант, мощный организм, личное счастье при полной материальной обеспеченности, общее преклонение пред гениальным художником, не знающим соперников, — и в то же время неустанно гложущий червь сомнения и недовольства, не дающий ни минуты покоя. Никто не выразил в XIX веке с большей силой той беспокойной жажды вечной истины, которая мучит человечество с первого дня его сознательного существования.
     А значение его теперь, бесспорно, неизмеримо выше по сравнению с прежним временем. Тогда он был достоянием только небольшого круга интеллигенции, теперь он, несомненно, народный писатель, имя которого так же популярно среди массы, как и интеллигенции. Говорить о распространении его произведений невозможно, так как цифр для этого нет, но бесспорно одно, что общая сумма его произведений, распространённых в массе, во много раз превышает общую цифру произведений всей русской литературы. Одно «Воскресение» разошлось почти в миллионе экземпляров, а его мелкие рассказы циркулируют сотнями тысяч. Эта распространённость Толстого делает его значение как народного писателя не поддающимся никакому сравнению и учёту. Пред нами литературное явление, заслоняющее собой всё остальное по громадности общественного значения».
     Несмотря на это прославление Толстого в России и за границей, взгляды Л. Н-ча встречали сопротивление не только в реакционной политике русского правительства, но и в такой просвещённой стране, как Германия; заимствуем описание суда над Львом Николаевичем в Саксонии из одного русского заграничного современного журнала:
     «Толстого судили, и не в России, а в Германии; судили за его ответ синоду, оскорбивший религиозные чувства некоего «юстицрата» Пелицеуса. Пелицеус прочёл немец-кий перевод этого знаменитого ответа, изданный лейпциг-ской фирмой Дидерихса, и обратил внимание саксонской прокуратуры, что перевод и опубликование подобного произведения — преступление против ст. 166 германского уложения о наказаниях, карающего «тюремным заключением до 3-х лет за публичное поношение учреждений и обрядов» существующих христианских церквей, пользующихся в Германии «корпорационными правами». Саксонский асессор Виттхорн составил обшир-ный обвинительный акт, направленный, в сущности, против величайшего из наших современников, Л. Н. Толстого; но формально к ответу были привлечены издатель Дидерихс и переводчик Лёвенфельд.
     Суд состоялся 9 июля; непосредственные обвиняемые, конечно, отступили на задний план, и дело вертелось, главным образом, около личности Льва Николаевича.
     К чести второй судебной палаты города Лейпцига, Л. Н. Толстой, в лице переводчика и издателя, был самым решительным образом оправдан, судебные издержки взяты на казённый счёт и конфискованные экземпляры «Ответа синоду» освобождены с правом свободного распространения в Саксонии. Прокурор остался недоволен и подал на приговор апелляционную жалобу, но по требованию генеральной прокуратуры она была взята обратно. Довольно, мол, срамиться! Оправдательный приговор вступил в силу, и теперь уже опубликованы «мотивы», побудившие суд не согласиться с обвинением прокурора».
     Заимствуем из них несколько любопытных мест.
     «Рождённый в греко-католической церкви, которая сама себя называет православной, он (Толстой), одновре-менно с началом своей внутренней ра-

____
440

боты в морально-философской области, сделался усердным исследователем её учения и строгим исполнителем её предписаний; это изучение догм своей церкви и строгое выполнение её предписаний привело его после сильной внутренней борьбы к отречению от «веры православной, которая утвердила вселенную» (слова определения святей-шего синода).
     Это убеждение он мужественно исповедовал во всех своих религиозных философских сочинениях последнего периода, при этом он не остановился на простом отрицании учения, вложенного в догмы греческой церкви. Он создал себе свою собственную, очень упрощённую и, как приходится признать, глубокую христианскую веру. Основной тон, на который она настроена, несомненно тот же, который звучит в сущности учения самого Христа: любовь и исполнение воли Бога».
     Умело передав выписками из сочинений Толстого сущность его веры, «мотивы» упоминают об определении синода и о его «распоряжениях» на случай смерти «лжеучителя».
     «Понятно, — продолжают «мотивы», — это проклятие против такого глубокого и серьёзного человека, каков Толстой, стремления которого, если даже их считать ошибочными и утопичными, направлены как раз на восстановление чистоты учения Христа, не могло не затронуть его».

     В эту осень зрители Ясной Поляны были встревожены происшествием, которое, к счастью, не имело дурных последствий. С. А-на записывает в своём дневнике:
     «С 10-го сентября на 11-ое у нас на чердаке был пожар. Сгорели 4 балки, и если б я не усмотрела этого пожара, по какой-то счастливой случайности заглянув на чердак, сгорел бы дом, а главное потолок мог бы завалиться на голову Л. Н., который спит как раз в той комнате, над которой горело на чердаке».
     И затем С. А-на прибавляет:
     «Л. Н-ч был всё время здоров, ездил много верхом, писал «Хаджи-Мурата», которого кончил, и начал писать «Обращение к духовенству». Вчера он говорил: «Как трудно, надо обличать, а не хочу сделать недоброе, чтоб не вызвать дурных чувств».
     Наконец здоровье Л. Н-ча начинает действительно восстанавливаться, и он пишет об этом с радостью своей старшей дочери Т. Л. Сухотиной:
    «У нас всё хорошо. Я поправляюсь, переношу мороз — нынче 2 градуса — легко. Гуляю с удовольствием. И пишу, кончил «К духовенству» и, кажется, кончил фантазию, или легенду, — не знаю, как назвать — о сошествии Христа в ад и о восстановлении царства дьявола. Ты, кажется, знаешь, в чём дело. Это как бы иллюстрация к обращению к духовенству. Мне кажется, что это может быть полезно. А может быть, ошибаюсь».
     В эту же осень в Ясной Поляне состоялось интересное свидание Л. Н-ча с Петром Веригиным, руководителем духоборческой общины. Он долго томился в изгнании и теперь был отпущен для переселения в Канаду и присоединения к своим единоверцам.
     Л. Н-ч так сообщает об этом свидании своей дочери:
    «Веригин по странной игре судьбы — руководитель самого религиозного общества людей — сам человек, ещё религиозно не родившийся, хотя очень умный и нрав-ственный и, главное, спокойный человек. Вчера получил от Мейвора из Канады подробные сведения о религиозном подъёме одной трети духоборов. Канадское правительство ужасается, но поступает мягко и забот-

____
441

ливо. П. Веригин, думаю, будет содействовать прекращению движения и возвращению по домам. Нынче известие о побоище рабочих в Ростове. Положение в России, не только глядя со стороны, но и для нас, представляется всё более и более напряжённым».
     Хрисанф Николаевич Абрикосов, присутствовавший на этом свидании, рассказывает о нём в письме к своему другу:
     «Интересен был разговор у Веригина со Л. Н-чем. Между прочим Веригин высказал мнение, что одинаково нехорошо убить человека или животное и так же нехорошо и отвратительно питаться мясом животного, как и человеческим. А. Л. Н-ч сказал, что он с этим не согласен, и что во всех поступках и в жизни нужно знать последовательность, что раньше и что после делать. Так, к человеку и к страданиям его больше испытываешь жалости, чем к страданиям лошади, а к страданиям лошади больше жалости, чем к страданиям крысы или мыши, к комару же не испытываешь жалости. Вот чутьё по этой последовательности и есть мудрость истинная. Нельзя жалеть комара и в то же время жестоко относиться к человеку. «Я не осуждаю духоборов за их поступки, — сказал Л. Н-ч, — но боюсь, что они не соблюли последовательности. Им много ещё можно было и нужно было сделать поступков христианских раньше, чем они сделали то, что сделали».
     Другой отзыв мы приводим из письма М. А. Шмидт; её наивное, но доброе суждение прибавляет несколько интересных черт:
     «Нас недавно посетил П. В. Веригин, очень милый и душевный человек, был у меня два раза, но Л. Н-ч сказал о нём: «он очень хорош и сильно может влиять на людей, но ещё не родившийся духом человек», и я со Л. Н-чем вполне согласна. П. В. верит, что человек тысячелетия тому назад произошёл от червяка, протоплазмы и т. д. Мне было грустно слышать такую научную чепуху именно от него. Был он в Англии и теперь уехал в Канаду. Летом же хотелось ему приехать ко мне, потому что близко ко Л. Н-чу. Ему всего 35 л., совсем молодой и просто богатырь, а уж какое у него самообладание, так просто позавидуешь, и ни капли злобы и отсутствие раздражения за 15-летнюю ссылку; рассказывает обо всём удивительно добродушно».
    Более подробную характеристику П. В. Веригина можно найти в моей книге о духоборах. Там же можно прочесть и о том радикальном, непоследовательном, как назвал его Л. Н-ч, подъёме среди одной части духоборов, о котором шёл разговор у Л. Н-ча с Веригиным. Это движение ещё не сразу улеглось даже по приезде Веригина в Канаду, и до сих пор ещё заметны следы его.
    Внутреннее положение России становилось всё сложнее и мрачнее, и Л. Н-ч, чутко прислушивавшийся к голосу народа, часто в письмах к друзьям указывал на признаки приближения катастрофы. Так, в письме к старшей дочери он, между прочим, пишет:
    «Если бы больные неизлечимо чахоткой, раком знали своё положение и то, что их ожидает, они не могли бы жить — так и наше правительство, если бы понимало значение всего совершающегося теперь в России, они — правительственные люди — не могли бы жить. И потому они хорошо делают, что заняты балами, смотрами, приёмами Лубэ и т. п.»
     В декабре этого года Л. Н. снова захворал. Заимствуем из письма Абрикосова к его другу Шкарвану краткий очерк этого времени.
     «В Ясной Поляне я провёл двое суток, никого кроме меня посторонних не было. Из сыновей Л. Н-ча только Серг. Львович. Л. Н. лежит наверху, и двери

____
442

из его комнаты все отворены до самой залы, так что слышно было в зале, как он кашляет. Вечером он позвал меня к себе. Когда я вошёл, он сидел на постели, даже не обложенный подушками. Он похудел, и голос у него слабый. После нескольких расспросов о Чертковых, о Марье Алекс. и о моих родных он сказал мне: «Вот как хорошо, что вы за Архангельским ухаживали, а за мной не приходите ухаживать, потому что за мной и без того много есть кому ухаживать». И потом начал рассказывать, что он теперь задумал писать свою автобиографию, или, скорее, не автобиографию, а просто самые значительные моменты в его жизни, ему хочется это для Поши. Эту ночь он всё вспоминал своё детство и продиктовал около 20 пунктов С. А-не из своих воспоминаний. И тут же начал мне рассказывать, как отец его рассыпал золотые «вот из этой самой шифоньерки», показал он, и как они, дети, подбирали их, как они не могли найти один золотой, и отец сказал, что если они найдут его, то могут взять его себе. Они нашли и не знали, что делать с ним. Думали, думали и решили купить Пелагее Ильинишне курильницу. Тут Л. Н. не выдержал и начал смеяться и плакать при этом простом воспоминании детства. Он объяснил, что за курильница была, и просто надрывался и трясся весь от смеха. Мне даже страшно было за него.
     После я читал ему вслух автобиографию Кропоткина и когда кончил, то сидел в отдалении и старался не говорить с ним, чтобы не утомлять его. Иногда он подзывал меня и просил поправить ему подушки или одеяло. Раз, когда я подошёл к нему, он сказал: «нехорошо мне», а я спросил; «а духовно хорошо?» Он ответил: «духовно очень хорошо, я пришёл духовно до такого состояния, что дальше некуда идти, всё состояние духовное выражается у меня так: «Отче мой, в руки твои предаю дух мой. Мой Отец, в руки твои предаю дух мой», — повторил он ещё. Я отошёл, и опять тишина и полумрак лампы. Вдруг он подзывает меня и говорит: «Сколько у вас братьев?» — Я ответил. — «Расскажете мне про них». — Я рассказал. О младшем он сказал, что он теперь переживает самый трудный возраст, т. е. от 13-15 лет. Уж 15-16 лет начинают интересовать более духовные интересы. «А это скверный возраст», — сказал он и стал вспоминать свои эти годы. «Как важно в эти годы нравственная среда и как безнравственна была она, когда я рос», — сказал Л. Н-ч».
     С другой стороны, об этом времени писала мне Марья Львовна, и её письмо прекрасно дополняет рассказ Абрикосова. Вот существенная часть этого письма:
     «Пап; всё ещё лежит, и болезнь его приняла какую-то хроническую форму. После инфлюэнции у него теперь осталась очень большая слабость, и временами, вследствие болей в печени, такая большая слабость сердца, что его приходится постоянно поддерживать возбуждающими, даже впрыскиванием камфары и всякими сердечными лекарствами. Оставить старика в таком состоянии, конечно, совершенно немыслимо, а ожидать скорого поправления тоже нельзя. Вот уж месяц он лежит, и никакого улучшения. Например, сегодня всю ночь и сейчас у него жар; отчего, вследствие какого органа — непонятно. Доктор, который у нас живёт, думает, что теперь всё дело в печени, в катаре желчных каналов и мелких камнях. Но и в этом хорошего мало. Вот это всё о физическом. Теперь о нравственном: когда у него нет болей, он очень спокоен, ласков, иногда даже шутит; умственно всё время свеж очень, — говорит, что хорошо болеть, что всем желает, когда же печень перестаёт выделять желчь и сердце путается и слабеет — тогда у него делается чисто физическая тоска, мрачность, мысли о смерти, т. е. уверенность в том, что это

____
443

уже она, и тогда он всё молчит, и это видеть как-то тяжело, чувствуешь, что то, что он переживает, слишком серьёзно для того, чтобы этим делиться с окружающими, и как-то жутко делается. Но ласковость и доброта не изменяют ему и большое терпение. Иногда в это время молча приласкаешь его, поцелуешь руку или просто он почувствует мою нежность — и он всегда отзовётся на неё и всегда заплатит не по заслугам. Так что уехать ещё, вероятно, не скоро смогу, а иногда думаю — вообще смогу ли».
     13 дек. появилось в «Русск. вед.» следующее заявление Льва Николаевича:

     «Милостивый государь, г. редактор.
     По моим годам и перенесённым, оставившим следы болезням я, очевидно, не могу быть вполне здоров, и, естественно, будут повторяться ухудшения моего положе-ния. Думаю, что подробные сведения об этих ухудшениях хотя и могут быть интересны для некоторых, и то в двух самых противоположных смыслах, — печатание этих сведений мне неприятно. И потому я бы просил, редакции газет не печатать сведений о моих болезнях.
Лев Толстой».

     Ясная Поляна, 9 дек. 1902 г.

     Когда в день Рождества Льву Ник. было плохо, он полушутя сказал Марье Львовне: «ангел смерти приходил за мной, но Бог его отозвал к другим делам. Теперь он отделался и опять пришёл за мной».
     Но и на этот раз ангел смерти был отозван к другим делам, и Л. Н-ч спокойно и радостно встретил новый, 1903 год.


ГЛАВА 7.
1903 г. Дневник. 75-летие. Письма

     В этом году Л. Н-ч был особенно занят выяснением своего вновь сложившегося в его уме миросозерцания.
     Уже в начале января мы видим в дневнике его запись, ясно определяющую его отношение к жизни; он даёт новое определение понятия жизни и указывает на тех философов, которые приближаются к его миропониманию.
     Он говорит так:
     «Для того, чтобы понятно было моё понимание жизни, нужно стать на точку зрения Декарта о том, что человек несомненно знает только то, что он есть мыслящее, духовное существо, и ясно понять, что самое строго научное определение мира есть то, что мир есть моё представление (Кант, Шопенгауэр, Спир). Но что же такое это духовное существо, которое я называю собою, и что есть причина моего представления о существовании мира? На эти вопросы, определяя жизнь, я отвечаю так: жизнь есть сознание духовного, отделённого от всего остального существа, находящегося в непрестанном общении со Всем. Пределы отдельности от Всего этого существа представляются мне телом (материей) моим и телами других существ, составляющих Всё. Непрестанное же общение этого отдельного духовного существа со Всем представляется мне не иначе как во времени. Пределы моего духовного существа, появляющиеся в пространстве, я не могу познавать иначе, как телом своим и других существ. Общение же этого существа с другими я не могу познавать иначе, как движением своего и других существ.

____
444

    Не было бы отдельности моего духовного существа от Всего, не было бы моего тела, ни тел других существ. И точно так же не было бы движения моего отдельного существа. Не было бы движения и всех других существ. Так что жизнь есть сознание отдельности моего ограничен-ного пределами духовного существа от какого-то другого, безграничного духовного существа, составляющего Всё и Начало всего».
     В этом же году переписка Л. Н-ча была особенно обильна; он переписывается со всем миром на разных языках, и многие письма представляют целые статьи с изложением его мировоззрения.
     Таково письмо его к французскому писателю Гиацинту Луазону, сыну известного пастора Луазона, покинувшего католичество.
     Письмо это особенно интересно тем, что Л. Н-ч говорит в нём сам о значении своих писаний и отвергает всякую попытку возвеличивания себя в сан апостола, реформа-тора, на что так падки его поверхностные почитатели.
     Вот это письмо в подлиннике и в переводе [перевод]:

     «Господину Луазону (сыну отца Гиацинта) 16 января 1903 г. Ясная Поляна.
     Милостивый государь. Я получил ваше письмо, а также вашу статью, которую я прочёл с большим вниманием. К сожалению, не могу вам сказать, чтобы ваша оценка моих писаний была совершенно правильна.
     Вы меня осыпаете похвалами и вместе с тем вы упрекаете меня в странных ошибках и даже в отсутствии основ. Всё мои критики — к сожалению, и вы не составляете исключения — упрекают меня за мои нападения или на церковь, или на науку, на искусство, и особенно на всякого рода насилие, употребляемое правительствами. И одни из них называют это просто глупостью или безумием, другие — непоследовательностью или крайностью. Мне дают всякого рода лестные названия: гения, реформатора, великого человека и т. д. — и в то же время не допускают во мне самого простого здравого смысла, т. е. утверждают, что я не вижу того, что церкви, наука, искусство, правительства необходимы для обществ в их настоящем виде. Это странное противоречие происходит от того, что мои критики не хотят, судя меня, оставить свою точку зрения и стать на мою, которая, между тем, очень проста. Я не реформатор, не философ и ещё менее — апостол. Я просто человек, проживший дурную жизнь, понявший, что истинная жизнь состоит только в исполнении воли Того, Кто послал меня в этот мир. Найдя в Евангелии основы для истинной жизни, я бросил призрачную жизнь и жил жизнью только согласно этим своим основам. С этой точки зрения ясно, что если я нападаю на церкви, правительства, науки, искусства, то это не из удовольствия нападать, не из-за того, что я не понимаю, какое значение приписывают им люди, но единственно потому, что, найдя эти учреждения противными исполнению воли Бога, состоящей в установлении Царства Божия на земле, я не могу не отвергать их. Для тех, кто судит о вещах объективно, на основании наблюдений и рассуждений — существование церквей, науки, искусства и особенно правительств должно казаться необходимым и даже неизбежным. Но для такого человека, как я, знающего внутреннюю достоверность, вытекающую из религиозного сознания, все эти наблюдения и рассуждения не имеют никакого веса, когда они находятся в противоречии с достоверностью религиозного сознания. Я не реформатор, не философ, не апостол. Но то малое достоинство, которое я в себе допускаю, — это логика и последовательность.
     Упрёки, которые мне делают, рассматривая мои идеи объективно, т. е. с точки зрения приложения их к жизни мира, подобны упрёкам, которые бы

____
445

сделали земледельцу, который, посеяв хлеб на месте, где были деревца, трава, цветы и красивые дорожки, не позаботился о сохранности всего этого. Эти упрёки справедливы с точки зрения тех, кто любит деревья, зелень, цветы и красивые тропинки, но эти упрёки совершенно ошибочны с точки зрения земледельца, который пашет и засеивает своё поле, чтобы кормиться. Земледелец совершенно последователен и логичен и не может не быть таковым, потому что, делая то, что он делает, он делает это в виду ясной и определённой цели, чтобы кормить своё тело. Не делая того, что он делает, он бы рисковал умереть с голоду. Так же и со мной. Я не могу не быть последовательным и логичным, потому что, делая то, что делаю, я преследую ясную и определённую цель — питаться духовно. Не делая того, что я делаю, я бы рисковал умереть духовно».

     Такого же значительного характера его письмо того времени к его старому другу, Ал. Андр. Толстой, от 23 февраля. В этом письме Л. Н-ч с особой деликатностью отклоняет от себя всякую попытку «обращения» и выска-зывает как бы свой символ веры, который есть любовь.
     «Тоже, дорогой друг Alexandrine, не хотел отвечать на ваше письмо и тоже и мысли нет о том, чтобы полемизировать. Но хочется поговорить о том, что различие религиозных убеждений не может и не должно не только мешать любовному сближению людей, но не может и не должно вызывать в людях желания обратить любимого человека в свою веру. Я пишу об этом, потому что недавно живо понял это, понял то, что у каждого искреннего религиозного человека, каким я считаю вас и себя, должна быть своя, соответствующая его уму, знанию, прошедшему и, главное, сердцу своя вера, из которой он выйти не может, и что желать мне, чтобы вы верили так, как я, или вам, чтобы я верил так, как вы, всё равно, что желать, чтобы я говорил, что мне жарко, когда меня знобит, или что мне холодно, когда чувствую, что горю в жару. Истина эта давно всем известна, и я только недавно сердцем почувствовал её, понял, как вера человека (опять, если она искрення) не может уменьшить его достоинств и моей любви к нему. И с тех пор я перестал желать сообщать свою веру другим и почувствовал, что люблю людей совершенно независимо от их веры и нападаю только на неискренних, на лицемеров, которые проповедуют то, во что не верят, на тех, которых одних осуждает Христос. Ведь стоит только подумать о тех миллионах, миллиардах людей — индусов, китайцев и др., — которые поколениями живут и умирают, не слыхав даже о том, что составляет предмет моей веры. Неужели они мне не братья, одного Отца Бога дети оттого, что совсем иначе веруют, чем я, и мне надо разубеждать в их вере и убеждать в своей? Нет, я думаю, что нам надо прежде всего любить друг друга, стараться как можно теснее сблизиться. Чем больше мы будем любить друг друга, тем более мы почувствуем себя едиными в своих сердцах и тем незначительнее покажутся нам несогласия наших умов и слов. Вы, верно, давно это знаете, я же только недавно всем существом понял это, и мне стало очень хорошо и легко от этого. Вот это только я хотел сказать. Получил и третью записку вашу, о смерти Н. П. 1 Очень благодарен вам. Много там ещё очень важного. Про-щайте, братски нежно целую вас и вашу руку без пальца».

______________
     1 Императора Николая Павловича.

     В это время в Европе произошло событие, которое, казалось бы, вовсе не должно было коснуться Л. Н-ча, но которое тем не менее наделало ему много хлопот.

____
446

     Герцогиня Луиза Тосканская покинула своего мужа и ушла с учителем Жироном.
     Кто-то пустил слух, что она это сделала под влиянием сочинений Толстого, и вот к нему посылались запросы, что он об этом думает. Праздные люди разделились на партии за и против побега, и Л. Н-чу пришлось высказаться неосторожно против и тем самым вызвать упрёки сочувствующей партии, так что он едва смог выбраться из этой путаницы.
     Вот его первое письмо об этом событии, адресованное в редакцию газеты «New York World» и написанное в ответ на их запрос:
     «Я не намерен осуждать поведение несчастной женщины, о которой вы писали мне. Сказано: «Не судите, да не судимы будете». Я только утверждаю, что во всём, мною когда-либо написанном, нет ни одного слова, которым можно было бы оправдать подобное поведение. Я исповедую христианское учение, а оно требует от нас прежде всего, чтобы мы жертвовали нашими наслаждениями, нашим счастьем ради блага ближнего. В случае, о котором вы пишете, произошло как раз нечто противоположное. Эта женщина пожертвовала спокой-ствием и счастьем не только своего мужа и тестя, но и детей своих. Особенно сильно страдает, вероятно, старший сын, да и всегда, всю жизнь он будет страдать от позора матери, пожертвовавшей всем ради удовольствия беспрепятственного сожительства с обольстительным г. Жироном. Таков мой взгляд на эту грязную историю, которой напрасно занимается весь мир».
     Это письмо появилось в газетах, и ко Л. Н-чу стали стекаться протесты против его жестокости. Ему в самом деле стало жалко несчастную герцогиню, и он счёл своим долгом выступить печатно с покаянием в своей оплошности. Он это сделал через редакцию газеты «Южный край», где был напечатан протест; вот его покаяние:

    «Ред. «Южный край», 23 февр. 1903 г.

    Господин редактор! Сегодня я получил прилагаемое письмо:
     «Граф! прочитавши в газетах ваше письмо относительно кронпринцессы саксонской Луизы, письмо, в котором вы говорите, что исповедуете христианское учение, я осталась в недоумении: какое учение Христа вы признаёте, то ли, которое предлагает нам господствующая в государстве церковь, или же чистое учение Христа, признающее Бога духом, Истиной и Любовью? Если вы признаёте первое, то как же вы нападаете на его догматы? Если второе, — то как же вы можете говорить таким ироническим и гордо-презрительным тоном о несчастной женщине, и так уже поплатившейся и глубоким страданием искупающей свой проступок? Вы говорите; «не судите, да не судимы будете», и тут же произносите свой суд, суд фарисея над мытарем: «благодарю тебя, что я не таков, как мытарь сей», забывая, что Христос, которого вы так чтите, сказал бы в таком случае: «Кто без греха, брось в неё первый камень».
     Если вы удостоите разрешить мое недоумение, прошу поместить ответ в одном из № «Южного края» или какой-нибудь другой газете, так как «Южный край» ваш ответ, конечно, перепечатает. Впрочем, ответ получить я не рассчитываю, т. к. ответом может быть и должно быть ваше самообвинение в нелогичности по меньшей мере, а этого вы не сделаете… из самолюбия!»
     История моего письма о принцессе следующая: получив из Берлина письмо англичанина, спрашивавшего меня о том, насколько может быть справедливо то, что на поступок принцессы могли повлиять выраженные мною
____
447

взгляды, я в дурную минуту продиктовал моей дочери свой ответ. Обыкновенно дочь моя даёт мне просмотреть отсылаемые письма, и я намеревался просмотреть, исправить или вовсе уничтожить это письмо. Но отучилось так, что письмо было отправлено вместе с другими. Это было мне так неприятно, что я вскоре после этого написал Черткову в Англию, что в случае напечатания моего письма, чего я не ожидал, но что всё-таки могло случиться, я прошу его напечатать моё письмо к нему, в котором я признаю письмо моё берлинскому корреспонденту грубым, жестоким и нехристианским. После этого я получил письмо от некоего саксонца, который точно так же, как и харьковская корреспондентка, совершенно справедливо упрекал меня в нелогичности и главное грубости и жестокости моего письма, и ещё такого же содержания открытое письмо в «Petersburger Zeitung». Саксонцу я отвечал, описав ему те обстоятельства, при которых появилось письмо, и выразил в нём своё раскаяние в том, что допустил себя хотя бы в частном письме высказать такое жестокое и нехристианское суждение о несчастной женщине, притом предоставил ему право, если он найдёт это нужным, опубликовать моё письмо к нему. До сих пор, насколько мне известно, ни в английских, ни в немецких газетах не появилось ни моё письмо, ни ответ саксонцу, и потому, пользуясь случаем харьковской корреспондентки, я прошу вас, господин редактор, напечатать моё письмо в вашей газете».

     В это время Л. Н-ч поднимается на новую нравствен-ную ступень полной веротерпимости. Он выражает это в своем дневнике. Так, 13 марта этого года он записывает:
     «Бог — это весь бесконечный мир. Мы же, люди, в шару, не в середине, а в каком либо месте (везде середина) того бесконечного мира. И мы, люди, проделываем в своём шару окошечки, через которые смотрим на Бога, — кто сбоку, кто снизу, кто сверху, но видим всё одно и то же, хотя представляется оно нам и называем его мы различно. И вывод из того, что видно в окошечках, для всех один: будем жить все согласно, дружно, любовно. Ну и пускай каждый глядит в своё окошечко и делает то, что вытекает из этого смотрения. Зачем же отталкивать людей от их окошечек и тащить к своему? Зачем приглашать даже бросить своё, оно, мол, дурное — и приглашать к своему? Это даже неучтиво. Если кто недоволен тем, что видит в своё, пускай сам подойдёт к другому и спросит, что ему видно, и пускай тот, кто доволен тем, что видит, расскажет то, что он видит. Это полезно и можно.
     Я очень счастлив тем, что стал совсем, по-настоящему веротерпим. И научили меня неверотерпимые люди».

     Иллюстрацией и приложением этих мыслей к жизни может служить следующее письмо, написанное неделей раньше к человеку, очевидно, далеко расходившемуся с ним в убеждениях, — по всей вероятности, православному:

     «Очень верю, что ваше рассуждение, подтвердив в вас вашу веру, укрепило вас в ней и дало вам успокоение. Судя по этому, вы должны думать, что и всякий человек, поставивший серьёзно и искренне перед собой вопрос о смысле своей жизни, не может не установить своего отношения к жизни и к Началу её, отношения, согласного со степенью своего развития и искренностью искания истины. Я уже более 20 лет установил своё отношение к Богу и вытекающие из такого отношения требования и с этим отношением живу с тех пор, и чем дальше живу, тем больше в нём укрепляюсь и, подходя к смер-

____
448

ти, которую ожидаю каждый день, испытываю полное спокойствие и одинаковую радость и жизни, и смерти. Верование моё не согласно с вашим, но я не говорю и не советую вам оставить ваше и усвоить моё. Я знаю, что это для вас так же невозможно, как изменить вашу физиологическую природу: находить вкус в том, что вам противно, и наоборот. И потому не только не советую вам этого, но советую держаться своего и вырабатывать его дальше, если оно подлежит усовершенствованию и развитию. Человек может верить только тому, к чему он приведён совокупностью всех своих душевных сил. Каждый из нас смотрит на мир и на Начало его в то окошечко, которое он сам проделал или добровольно избрал, и потому может случиться, что человек, который видит смутно и у которого окошечко неясно, может перейти сам по своей воле к окошечку другого, но звать человека, который удовлетворяется тем, что он видит, от его окошечка к своему, совершенно неосновательно и по меньшей мере неучтиво.
     Все мы видим одного и того же Бога, все живём по Его воле и все можем, глядя на него с разных сторон, исполнять Его главный закон — любить друг друга, несмотря на различие нашего воззрения на Него.
     Желаю вам самого важного в жизни: находить в вашей вере то спокойствие, ту неуязвимость и свободу, которые даёт истинная вера в Бога и закон Его».
     6 марта 1903 г.

     Нижеследующее письмо является как бы новым исповеданием веры и ясно указывает на духовное развитие личности Льва Николаевича:
     «Я получил ваше письмо и очень рад, что могу ответить на ваш вопрос. Я пришёл к убеждению — не путём размышлении, а опытом долгой жизни, — что человеческая жизнь духовна. Человек есть дух, частица Божества, заключённая в известных границах, которые мы познаём как материю, но жизнь духа не подлежит никакому искажению, ещё меньше — страданию. Она растёт всегда равномерно, расширяя границы, в которых заключена. Однако людям свойственно впадать в заблуждение и думать, что сущность жизни лежит именно в пределах, ограничивающих её, т. е. в материи. Под влиянием этого заблуждения мы смотрим на материальные страдания, и в особенности на болезни и смерть, как на несчастье, тогда как страдания (всегда неизбежные, как сама смерть) только разрушают границы, стесняющие наш дух, и возвращают нас — уничтожая обольщение материальности — к свойственному человеку пониманию своей жизни как существа духовного, а не материального. Чем сильнее материальное страдание, чем ближе страдание, кажущееся нам величайшим, смерть, тем легче, тем неизбежнее освобождается человек от обольщения материальной жизни и тем вернее познаёт он себя в духе. Правда, познавая себя в духе, человек не получает тех острых наслаждений, которые даёт животная материальная жизнь, но зато он ощущает полную свободу, неуязвимость, неразрушимость, он чувствует своё единение с Богом, основанием и сущностью всего. Тогда смерть уже не существует или представляется освобождением и возрождением; испытавший такое состояние не променяет его ни на какое материальное наслаждение. Я говорю так, потому что сам испытал это с необычайной силой во время моей болезни.
    Выздоравливая, я испытал два противоположные чувства: одно — радость животного, возвращающегося к жизни, другое — сожаление духовного существа о потери ясности духовного сознания, присущего мне во время болезни. Но, несмотря на все искушения временной жизни, пробудившиеся с новой

____
449

силой при выздоровлении, я верю, знаю, что болезнь была для меня высшим благом. Она дала мне то, что не могли дать мне ни мои размышления, ни размышления других людей, и того, что она мне дала, я уж никогда не утрачу, я возьму это с собой. Но и помимо болезни, вспоминая мою жизнь, я вижу ясно, что многое, причинявшее мучение, было для меня истинным благом, потому что удаляло меня от погони за материальным благом и направляло меня к приобретению истинного блага — духовного. Недаром народная мудрость говорит по поводу болезни, пожаров и всего, что не зависит от человеческой воли: «Господь посетил».
     Ничего нет хуже, в смысле приобретения истинного блага, как то, что люди желают себе и другим, а именно: здоровья, богатства, славы. Дай Бог, чтобы вы почувствовали всю благодетельность страданий и приближения неизбежной материальной смерти. Правда, что для этого необходимо верить в свою духовную сущность, в частицу Бога, который не подлежит ни изменению, ни умалению, ещё меньше — страданиям или уничтожению. Но, судя по вашему письму, я имею основание думать, что вы в это верите, а если ещё не верите, то всё же придёте к этому.
    Да поможет вам Господь и прежде всего Тот, который в вас самих».

     Интересны его новые мысли о прогрессе и цивилизации, записанные им в дневнике 14 апреля этого года:
    «Обыкновенно меряют прогресс человечества по его техническим научным успехам, полагая, что цивилизация ведёт к благу. Это неверно. И Руссо, и все восхищающиеся диким, патриархальным состоянием так же правы или так же не правы, как и те, которые восхищаются цивилизацией. Благо людей, пользующихся самой высшей, утончённой цивилизацией, культурой, и людей самых первобытных, диких — совершенно одинаково. Увеличить благо людей наукой, цивилизацией, культурой так же невозможно, как сделать то, чтобы вода на водяной плоскости в одном месте стояла бы выше, чем в других. Увеличение блага людей только от увеличения любви, которая по свойству своему равняет всех людей; научные же, технические успехи есть дело возраста, и цивилизованные люди столь же мало превосходят в своём благополучии нецивилизованных, сколько взрослый человек превосходит в своём благополучии невзрослого. Благо только от увеличения любви».

    Жизнь часто привлекала внимание Л. Н-ча к печальным фактам безумия и жестокости грубой толпы и не менее грубых руководителей её, представителей правящего класса.
    Таким событием в то время было бедствие, причинённое кишинёвским погромом.
    Трудно было бороться с этим, трудно было залечить нанесённую рану, но тем не менее Л. Н. всё сделал, чтобы выразить своё отвращение к этому и сожаление как жертвам, так и мучителям за их заблуждение.
     Ему был прислан профессором Стороженко адрес протеста для подписи. Л. Н. отвечал так:

                27 апреля 1903 г.

     «Дорогой Николай Ильич. Я очень рад подписаться под телеграммой. Мне только не нравится выражение «жгучего стыда за христианское общество». Нельзя ли выключить эти слова или всю телеграмму изменить так: «Глубоко


____
450

потрясённые совершённым в Кишинёве злодеянием, мы выражаем наше болезненное сострадание невинным жертвам зверства толпы, наш ужас перед этим зверством русских людей, невыразимое омерзение и отвращение к подготовителям и подстрекателям толпы и безмерное негодование против попустителей этого ужасного дела». Во всяком случае, если только выпустится выражение о стыде, я рад подписаться и благодарю вас за обращение ко мне.
     В Петербург я не еду. Здоровье моё хорошо. Желал бы, чтобы и вам было также не худо. И судя по вашему письму, надеюсь, что это так. Дружески жму вам руку».

     Из американских Соединённых Штатов он получил от газеты «North American Newspaper» телеграмму такого содержания: «Виновата ли Россия в кишинёвском побоище? Ответ из 30 слов оплачен». Л. Н-ч отвечает так:
     «Виновато правительство, во-первых, изъятием евреев как отдельной касты из общих прав, во-вторых, насильственным внушением русскому народу идолопоклонства вместо христианства».
     На приглашение принять участие в составлении литературного сборника в пользу пострадавших евреев Л. Н. ответил следующим письмом:
     «Ужасное совершённое в Кишиневе злодеяние болез-ненно поразило меня. Я выразил отчасти моё отношение к этому делу в письме к знакомому еврею, копию с которого прилагаю.
     На днях мы из Москвы послали коллективное письмо кишиневскому голове, выражающее наши чувства по случаю этого ужасного дела.
     Я очень рад буду содействовать вашему сборнику и постараюсь написать что-либо соответствующее обстоятельствам.
     К сожалению, то, что я имею сказать, а именно, что виновник не только кишиневских ужасов, но всего того разлада, который поселяется в некоторой малой части — и не народной — русского населения, — одно правительство; к сожалению, этого-то я не могу сказать в русском печатном издании».
     Приводим также упомянутое его письмо в ответ на обращение знакомого еврея, просившего его печатно высказаться по поводу этого события.

     «Я получил ваше письмо. Таких писем я получил уже несколько. Все пишущие, так же как и вы, требуют от меня, чтобы я высказал своё мнение о кишиневском событии. Мне кажется, что в этих обращениях ко мне есть какое-то недоразумение. Предполагается, что мой голос имеет вес, и поэтому от меня требуют высказывания моего мнения о таком важном и сложном по своим причинам событии, как злодейство, совершённое в Кишиневе.
     Недоразумение состоит в том, что от меня требуется деятельность публициста, тогда как я человек, весь занятый одним очень определённым вопросом, не имеющим ничего общего с оценкою современных событий: именно вопросом религиозным и его приложением к жизни. Требовать от меня публичного выражения мнения о современных событиях так же неосновательно, как требовать этого от какого бы то ни было специалиста, пользующегося некоторою известностью. Я могу — и делал это — воспользоваться каким-либо современным событием для иллюстрации, проводимой мною мысли, но отзываться на все современные, хотя бы и очень важные события, как это делают публицисты, я никак не могу, если бы даже считал это нужным. Если бы я поступал так, то я должен бы был высказывать мнения необдуманные или пошлые, повторяя то, что было уже сказано другими, и тогда, очевидно, и не
____
451

существовало бы того значения моего мнения, на основании которого требуют от меня его высказывания.
     Что же касается моего отношения к евреям и к ужасному кишиневскому событию, то оно, казалось бы, должно быть ясно тем, кто интересовался моим мировоззрением. Отношение моё к евреям не может быть иным, как отношение к братьям, которых я люблю не за то, что они евреи, а за то, что мы и они, как и все люди, сыны одного Отца Бога, и любовь эта не требует от меня усилий, так как я встречал и знаю очень хороших людей евреев.
    Отношение же моё к кишиневскому преступлению тоже само собой определяется моим религиозным мировоззре-нием. Ещё не зная всех ужасных подробностей, которые стали известны потом, по первому газетному сообщению я понял весь ужас совершившегося и испытал тяжёлое смешанное чувство жалости к невинным жертвам зверства толпы, недоумения перед творением этих людей, будто бы христиан, чувство отвращения и омерзения к тем, так называемым, образованным людям, которые возбуждали толпу и сочувствовали её делам, и, главное, ужаса перед настоящим виновником всего, нашим правительством со своим одуряющим и фанатизирующим людей духовенством и со своей разбойнической шайкой чиновников. Кишинёвское злодейство есть только прямое последствие проповеди лжи и насилия, которая с таким напряжением и упорством ведётся русским правитель-ством.
     Отношение же к этому событию правительства есть только новое доказательство его грубого эгоизма, не останавливающегося ни перед какими жестокостями, когда дело идёт о подавлении кажущегося ему опасным движения, и его полного равнодушия — подобного равнодушию турецкого правительства к армянским побоищам — к самым ужасным жестокостям, если только они не касаются его интересов.
     Вот всё, что я мог бы сказать по случаю кишиневского дела, но всё это я давно уже высказал.
     Если же вы спросите меня, что, по-моему, нужно делать евреям, то ответ мой тоже сам собой вытекает из того христианского учения, которое я стараюсь понимать и которому стараюсь следовать. Евреям, как и всем людям, для их блага нужно одно: как можно более в жизни следовать всемирному правилу — поступать с другими так, как хочешь, чтобы поступали с тобой, и бороться с правительством не насилием — это средство надо предоставить правительству, — а доброй жизнью, исключающей не только всякое насилие над ближним, но и участие в насилии и пользование для своих выгод орудиями насилия, учрежденными правительством.
     Вот всё, очень старое и известное, что я имею сказать по случаю ужасного кишинёвского события».

     Ясная Поляна, 27 апреля. 1903 г.

     Своей дочери Марье Львовне он писал в это время:

     «…Евреи меня решительно осаждают, писем 20, требуя, чтобы я высказался о кишинёвских ужасах. Я написал об этом ответ Шору, который писал мне, может он напеча-тает, а ещё подписался под составленным Стороженкой коллективным письмом к кишинёвскому голове. Мне неудобно высказываться, потому что виною всему наше правительство, мучащее евреев и одуряющее русских.
     Кроме определения жизни, которое я хотел бы хорошо выразить и о котором ты знаешь, ужасно хочется ясно показать весь обман и ужас правительств всяких, даже вашего швейцарского.

____
452

    …Вчера, гуляя, встретил юношу, который вышел из технического училища, сын богатых родителей, и шёл ко мне, а потом куда Бог приведёт, чтобы спуститься до народа и работать. Хотя и знаешь как это — или вовсе неосуществимо, или страшно трудно, — нельзя видеть этого без умиления. Он случайно встретил у меня Булыгина и нынче ушёл к нему».

     18 июня он делает интересную запись о своих литературных проектах.
     «Задумал три новые вещи:
     1) Крик теперешних заблудших людей, материалистов, позитивистов, ницшеанцев, — крик (Map. 1, 24): «Оставь, что тебе до нас, Иисус Назарянин? Ты пришёл погубить нас. Знаю тебя, кто ты, святый божий». (Очень бы хорошо).
     2) В еврейский сборник: Весёлый бал в Казани, влюблён в красавицу, дочь воинского начальника-поляка, танцую с ней; её красавец старик-отец ласково берёт её и идёт мазурку. И на утро после влюблённой бессонной ночи звуки барабана, и сквозь строй гонят татарина, и воинский начальник велит больней бить. (Очень бы хорошо).
     3) Описать себя по всей правде, какой я теперь, со всеми моими слабостями и глупостями, вперемежку с тем, что важно и хорошо в моей жизни. (Тоже хорошо бы).
     Всё это много важнее глупого Хаджи Мурата».
     К сожалению, из этих трёх проектов был осуществлён только второй — «После бала».
     В то же время он чувствует себя уже не в силах бороться с окружающей его обстановкой и покорно отдаётся заботам о себе семейных; сознавая этот компромисс, он кается в нём в письмах к своим друзьям; так, он писал в это время между прочим мне:

     «Я покорился совершенно соблазнам судьбы и живу в роскоши, которая меня окружает, и в физической праздности, за которой не перестаю чувствовать укоры совести. Утешаюсь тем, что живу очень дружно со всеми семейными и не семейными и кое-что пишу, что мне кажется важным. Очень много есть такого. Прощайте, милый друг, целую вас, вашу хорошую жену и капризных детей.
Л. Т.»
     2 сентября 1903 г.

     Приведём ещё одно интересное письмо Л. Н-ча одному наивному корреспонденту, пожелавшему убедить его, что не нужно верить в Бога:
     «Вы не понимаете того, что значит слово Бог, и упоминание этого слова всегда раздражает вас. Из этого вы заключаете, что «пора человечеству перестать говорить о Боге, которого никто не понимает».
     То, что вас раздражает употребление слова, значение которого вы не понимаете, очень естественно. Это всегда так бывает. Вывод же ваш о том, что никто не понимает того, что есть Бог, потому что вы этого не понимаете, по меньшей мере странен. То, что всегда всё человечество употребляло это слово, нуждаясь в этом понятии, должно бы было навести вас на мысль, что виновато не человечество, а вы тем, что не понимаете того, что понимает всё человечество или огромное большинство, и что поэтому вам надо не советовать человечеству перестать говорить о Боге, а самому постараться понять то, чего вы не понимаете. Каждый человек, так же, как и вы, не может не созна-

____
453

вать себя частью чего-то бесконечного. Вот это-то бесконечное, которого человек сознаёт себя частью, и есть Бог. Для людей непросвещённых, к которым принадлежит огромное большинство так называемых учёных, не понимающих ничего, кроме материи, Бог будет бесконечная в пространстве и времени материя. И такое представление о Боге будет очень нелепо, но всё-таки у них будет свой, хотя и нелепый, но всё-таки Бог. Для людей же просвещённых, понимающих, что начало и сущность жизни не в материи, а в духе, Бог будет то бесконечное неограниченное существо, которое он сознаёт в себе в ограниченных временем и пространством пределах. И такого Бога сознавало и признавало, и признаёт, и будет признавать человечество всегда, если только оно не превратится в скотское состояние».

     28 августа 1903 г. Льву Николаевичу исполнилось 75 лет. Это круглое число считается юбилейным. Оно не прошло, конечно, незамеченным и в жизни Л. Н-ча, хотя он сам и не придавал этому никакого значения.
     «Русск. вед.» сообщают, что день своего семидесяти-пятилетия Л. Н. Толстой встретил столь же бодрым, столь же полным духовного одушевления и физических сил, каким он был всё последнее время. День этот прошёл в Ясной Поляне в тесном кругу собравшихся детей Л. Н-ча с их семьями и нескольких близких друзей и знакомых. Утром Льва Николаевича приветствовали представители редакции «Посредника», поднесшие Л. Н-чу экземпляр выпущенного ко дню его 75-летия сборника «Мысли мудрых людей», составленного Львом Николаевичем. В это же время ему передан был глубоко прочувствованно написанный адрес, подписанный многочисленными московскими почитателями, и адрес от собравшихся в Ярославле во время выставки Северного края литераторов, представителей просветительных обществ, земских и других общественных деятелей. Адрес этот следующего содержания:
     «Шлём горячие пожелания долголетней жизни тому, кто, пронизывая мрак светом своего гения, указывает путь к достижению правды и добра».
     Побеседовав немного со всеми гостями, Л. Н-ч ушёл, по обыкновению, к себе в кабинет работать. В третьем часу, окончив свои занятия, он поехал верхом, как делал это постоянно всё лето. Затем, вернувшись, он провёл всё время обеда и вечер в оживлённой беседе со всеми собравшимися в Ясной Поляне. Весь день и весь вечер приходили телеграммы с приветствиями из разных мест, начиная с Петербурга и Москвы и кончая Манчжурией, от лиц всевозможных классов и положений. Прочувствованную телеграмму прислала петербургская публичная императорская библиотека. Писатели, вышедшие из крестьянской среды, поднесли такой адрес:
     «Дорогой и глубокоуважаемый Лев Николаевич! Позвольте и нам, вышедшим из простого народа и путём грамоты и любви к литературе, гордостью и украшением которой вы состоите, добившимся понятия, что люди живы не единым хлебом материальным, приобщиться ко всем другим, приветствующим вас по поводу 75-летия вашего, и выразить вам, всю жизнь горевшему огнём духовной жизни, пламя которого согревало и будет согревать всегда миллионы людей, горячее пожелание многих лет жизни, бодрости и плодотворной деятель-ности».
     Интересна также телеграмма из Харькова:
     «Проповеднику святости труда, гонителю пред-рассудков, рабства и несправедливостей человеческих отношений шлют привет рабочие города Харькова».

____
454

     Было много сочувственных статей, особенно в провинциальных газетах; так, отметим «Киевскую газету», там были помещены две интересные статьи, одна Волошина, по поводу «Светлой жизни», и статья В. Львова: «Великий старец».
     Сам Л. Н-ч, по-видимому, тяготился этим торжеством и так отмечает его в своём дневнике:
     «28-е прошло тяжело. Поздравления прямо тяжелы и неприятны — неискренне: земли русской и всякая глупость. Щекотания тщеславия, слава Богу, никакого. Авось нечего щекотать. Пора».

     На другой день после исполнившегося его 75-летия со Л. Н-чем случилось небольшое несчастье. Отправившись 29 августа на обычную прогулку верхом, он вынужден был слезть с лошади и вести её на поводу при переходе одной канавы, причём лошадь как-то наступила ему на ногу. Сначала Л. Н-ч не испытывал особой боли, но затем нога стала пухнуть, и его уложили на несколько дней в постель.
     В конце сентября он писал, между прочим, В. Г. Черткову:
     «Вы знаете, что у меня всегда есть дорогие мне, потому что нужные для людей жизни мысли, которыми я руководствуюсь, подкрепляюсь, как духовным лекарством. И всегда так бывает, что как в материальном лекарстве организм притерпится к лекарству и оно уже не действует. Последнее же время, больше месяца, у меня есть лекарство, удивительно помогающее и до сих пор действующее. Лекарство это предназначено против того самого, от чего вы страдаете — от разлучения с Богом. У меня оно выражается, хотел сказать приготовляется, так: я напоминаю себе, как могу чаще, что во мне божеское начало — есть Бог, — такое существо, которое не может ни огорчаться, ни сердиться, ни стыдиться, ни гордиться, а может только делать то, что Бог, «что Отец делает, то и сын», — только делать добро людям, любить. И вот часто, напоминая себе это в спокойные минуты, когда один и можешь молиться, приучаешь себя к тому, чтобы вспоминать это, сознавать в себе Бога в трудные минуты жизни, когда ты огорчен, обижен, раздражен, испуган. И стоит только вспомнить кто ты, и такое устанавливается спокойствие, — если и не всегда любовь к обидевшему или огорчившему, то уж наверное отсутствие раздражения, недоброты. Даже какое-то особенное, почти физическое чувство радости и успокоения испытываешь. На меня это действует удивительно, но ведь все мы идём отдельными путями. Попробуйте, может быть, и вам годится. На меня же ни одно из моих духовных лекарств не действовало так благотворно и продолжительно».
     Удивительно разнообразна была его переписка. После этого, полного внутреннего, морального значения письма он пишет Гриневской, автору книги о бабистах, и высказывает интересные мысли об этом учении.
      «Милостивая государыня Изабелла Аркадьевна, очень рад тому, что В. В. Стасов передал вам о том хорошем впечатлении, которое произвела на меня ваша книга, за присылку которой приношу вам мою благодарность. О бабистах я знаю давно и давно интересуюсь их учением. Мне кажется, что это учение, так же, как и все рационалистические общественные, религиозные учения, возникающие в последнее время из изуродованных жрецами первобытных учений — браманизма, буддизма, иудаизма, христианства, магометанства, — имеет великую будущность, именно потому что все эти учения, откинув все те уродливые наслоения, которые разделяют их, стремятся к тому,

____
455

чтобы слиться в одну общую религию всего человечества. Поэтому и учение бабистов в той мере, в которой оно откинуло старые магометанские суеверия и не установило отделяющих его от других новых суеверий (к несчастью, нечто подобное заметно в изложении учения Баба) и держится своих главных основных: братства, равенства и любви — имеет великую будущность. В магометанстве происходит в последнее время усиленное духовное движение. Я знаю, что одно таковое имеет своим центром французские владения в Африке и имеет своё название (забыл его) и своего пророка. Другое в Индии в Лагоре и имеет тоже своего пророка и издает свои журнал. Оба эти религиозные учения не содержат ничего нового и вместе с тем не полагают своей главной цели в изменении мировоззрений людей, а потому и отношений людей между собою, того, что я вижу в бабизме, не столько в его теории (в учении Баба), сколько в практике жизни, насколько я знаю её. И потому всей душой сочувствую бабизму в той мере, в которой он учит людей братству, равенству и жертве плотской жизни для служения Богу».

     22 октября 1903.


     Он следит и за европейской литературой и даёт ей своеобразную оценку. Так в одной частном письме того времени он делает характеристику немецкого писателя Поленца, только что умершего и по мнению Л. Н-ча мало оценённого:
     «Я был очень опечален известием о смерти Поленца. Это был большой писатель, соединявший в себе в равной степени все три свойства, нужные для писателя: всегда важное содержание, прекрасную технику и большую искренность, т. е. любовь к тому, что он описывал. Качества эти проявились в тех трёх романах его, которые я читал: роман крестьянский, роман помещичий и роман религиозный — Der Pfarrer von Breitenhof. Последний роман этот прекрасен и по форме, и по значительности содержания.
     Очень жаль, что публика не оценила по достоинству этого замечательного писателя. Но если он не оценён современниками, то его оценят будущие поколения. Это один из тех писателей, которые, как Диккенс, Гюго, переживут несколько поколений и будут оценены не одними соотечественниками».
     К русскому переводу романа Поленца «Крестьянин» Л. Н-ч написал интересное предисловие, в котором подчёркивает значение этого романа и указывает на достоинства самого автора.

     Вернёмся снова к дневнику Л. Н-ча и приведём несколько интересных и значительных мыслей из разных областей жизни. 13 ноября он записывает:
     «Обыкновенно думают, что прогресс — в увеличении знаний, в усовершенствовании жизни: но это не так. Прогресс только в большем и большем уяснении ответов на основные вопросы жизни. Истина всегда доступна человеку. Это не может быть иначе, потому что душа человека есть божеская искра, сама истина, дело только в том, чтобы снять с этой искры Божьей (истины) все то, что затемняет её. Прогресс — не в увеличении истины, а в освобождении её от её покровов. Истина приобретается, как золото, не тем, что оно приращается, а тем, что отмывается от него всё то, что не золото.
     Я знаю только одно безгрешное и величайшее благо мира: это любовь людей, когда тебя любят. Но получить этого блага нельзя, ища его, ища любви людей. Единственное средство получения его есть исполнение закона жизни, воли Бога, совершенствования. Это величайшее благо есть то остальное, которое приложится вам, если вы истинно ищете царствия Божия.
     Мы знаем в себе две жизни: жизнь духовную, познаваемую нами внутренним сознанием, и жизнь телесную, познаваемую нами внешним наблюдением.

____
456

     Обыкновенно люди (к которым я принадлежу), признающие основной жизнью жизнь духовную, отрицают реальность, нужность, важность изучения жизни телесной, очевидно, не могущего привести ни к каким окончательным результатам. Точно так же и люди, признающие только жизнь телесную, отрицают совершенно жизнь духовную и всякие основанные на ней выводы, отрицают, как они говорят, метафизику. Мне же теперь совершенно ясно, что оба не правы, и оба знания, материалистическое и метафизическое, имеют своё великое значение, только бы не желать делать несоответствующие выводы из того или другого знания. Из материалистического знания, основанного на наблюдении внешних явлений, можно выводить научные данные, т. е. обобщения явлений, но нельзя выводить никаких руководств для жизни людей, как это часто пытались делать материалисты — дарвинисты, например. Из метафизических знаний, основанных на внутреннем сознании, можно и должно выводить законы жизни человеческой: как, зачем жить? — то самое, что делают все религиозные учения, но нельзя выводить, как это пытались многие, законы явлений и обобщения их. Каждый из этих двух родов знаний имеет своё назначение и своё поле деятельности».
     Особенною нежностью и интимностью отличаются всегда письма Л. Н-ча к его больному другу Г. А. Русанову, Заимствуем из одного такого письма того времени новое определение жизни.
     «Главная основная мысль моя та, что жизнь только в сознании. Без сознания мы не имеем права говорить о жизни.
     Для понимания жизни неизбежно выбрать одно из двух: или признать жизнью своё временное существование (о котором мы узнаём только при пробуждении сознания), не имеющее пределов в прошедшем, так что существование в утробе матери, в семени отца, деда, в материальных частицах, составляющих тело наше и наших предков, и в их соотношениях, и в солнце и его начале, т. е. признать жизнью величайшую бессмыслицу и сознание только одним из проявлений этой бессмыслицы; или признать то, что кажется сначала странным, но что вполне ясно, точно и разумно, — что наша жизнь есть наше сознание себя вечным, бесконечным, т. е. без-временным и внепространственным духом, ограниченным условиями временных и пространственных явлений. Я так представляю себе:
   
     Параллельные линии, теряющиеся в обе стороны, не имеющие ни конца, ни начала, это истинная духовная, божеская жизнь; соединяясь с ней, познаём то, что имеем право называть жизнью. Фигурки, начинающиеся рождением, более или менее часто соприкасающиеся с вечной истинной жизнью, это есть жизнь людей с точки зрения внешнего наблюдения. Чем больше человек соприкасается с истинной жизнью, тем больше у него жизни. В стремлении к наибольшему соприкосновению задача совершенствования. Лучшая жизнь та, когда она сливается с вечной жизнью, и смерть уничтожается. В этом стремлении сущность жизни человека. Зачем это? Не знаю. Знает Тот, кто владыко жизни, кто сама жизнь.
     Простите за всю эту чепуху. Все это в таком зародыше-вом и уродливом виде позволяю себе писать только вам».

     В заключение этой главы приведём несколько замечательных писем Льва Николаевича конца 1903 года по нескольким крайне важным вопросам.
     1) Вопрос о всеобщей стачке из письма к И. М. Трегу-бову:
     «Всеобщая стачка для того, чтобы достигнуть тех результатов, для которых она устраивается, должна иметь в основе единство убеждений всех людей, участвующих в ней. Единство убеждений есть та высшая видимая людьми цель, к которой они стремятся. Единство это есть только в истине, в той истине, которая может в данное время быть доступна всем людям. Такая истина есть только истина религиозная. Где же вы видите теперь возможность тако-

____
457

го объединения? Люди не только не сходятся в своих религиозных суевериях, но большинство людей, особенно тех, которые представляются первыми участниками стачки, не имеют никаких религиозных убеждений, отрицают самую необходимость религии, отрицают то начало, на котором одном они могут сойтись, и потому находятся в ещё большем разногласии, как мы это видим среди всех политических деятелей. Собрать стачку всеобщую из людей, каковы они теперь, невозможно, как невозможно испечь хлеб из немешаной муки. Сколько ни старайтесь — хлеба не будет. Надо замесить тесто. Вот потому–то я и думаю, что так как у всех нас на каждого дан известный запас сил, то разумно употребить эти силы на деятельность, которая может иметь результаты. Если есть люди или очень близорукие, или очень увлечённые борьбой, которые не видят, не хотят видеть последствия в случае неуспеха той борьбы, которую они ведут, то понятно, что они могут приветствовать и желать всякой деятельности, которая будет содействовать достижению ближайшей поставленной им цели, независимо от того, что может и должно произойти после достижения этой ближайшей цели. Люди же, которые видят, что действительное улучшение в жизни людей может произойти только от улучшения самих людей, от единения их во имя истины, не могут не то что сочувствовать устройствам всеобщих стачек или революционных попыток, но не могут не видеть тщеты таких занятий. Дело жизни каждого из нас в том, чтобы употребить данные нам силы на служение Богу и по Его воле всем людям. И потому не может человек, видящий ясно, что сколько бы он ни пересыпал муку, делая из неё кучки, похожие на хлебы, хлеба не будет, не перестать заниматься этим делом, и он невольно постарается употребить свои силы на то, чтобы хоть сколько-нибудь замесить теста».
     В другом письме к И. М. Трегубову Л. Н-ч так резюмировал свою мысль о стачке:
     «…Всеобщая стачка не может удаться потому, что люди не готовы к ней. Когда же люди будут готовы к ней, не будет существовать того, против чего нужны стачки».
     И. М. возражал Л. Н-чу, желая убедить его в пользе всеобщей стачки.
     Л. Н-ч снова ответил ему 1 июня 1904 г. такими словами:
     «О стачке ничего не имею сказать нового, кроме того, что нет причин не сочувствовать стачке, если она не нарушает основ христианской веры, как нельзя не сочувствовать всяким средствам, содействующим освобождению людей».
     Давнишний друг Л. Н-ча, Митрофан Семенович Дудченко, живущий на земле и упорно применяющий нравственные принципы к жизни трудами рук своих, услыхав, что Л. Н-ч перестал работать, пишет ему, спрашивая его, не изменились ли его взгляды на этот предмет. Кроме того, его интересует вопрос о религиозном воспитании его детей. И вот Л. Н-ч отвечает на эти оба вопроса:
     «Очень рад был получить ваше письмо, дорогой Митрофан Семёнович. Я уже давно думаю о вас и о тех самых предметах, о которых вы пишете, самых важных предметах на свете. Я не только не изменил своего взгляда на необходимость удовлетворения самому своим самым первым потребностям, но живее, чем когда-нибудь, чувствую важность этого и свой грех неисполнения этого. Много было причин, отвлекших меня от этого исполнения, но не стану перечислять их, потому что главная причина только моя слабость, мой грех. И потому получение вашего письма было для меня духовной радостью:

____
458

обличение и напоминание. Одно меня утешает — это то, что, живя дурно, я не обманываю, не оправдываю себя, что я могу освободить себя от этого труда, потому что пишу книги, а всегда сознавая то, что вы говорите, что «как мне нужно прочесть хорошую книгу, так нужно и тому, кто будет за меня работать», и что точно так же, если я могу написать хорошую книгу, то есть сотни и тысячи людей, которые бы написали бы лучшие книги, если бы не были задавлены и забиты работой. Так что я не только согласен с вами, но сильнее, чем когда-нибудь, чувствую свой грех и, страдая от него, признаю первостепенную важность отрицания права пользования для себя вынужденными трудами другого человека. Думая и слыша о вас, от Евгения Ивановича 1 и сознавая всю тяжесть вашего положения, я вместе с тем не переставал завидовать вам.

_______________
     1 Евгений Иванович Попов, друг Льва Николаевича.

Не унывайте, милый друг. «Претерпевый до конца спасён будет» — относится именно к вашему положению. Думаю, что никакая суета не может помешать правильно мыслить (что я вижу по вашему письму). Мешает правильному мышлению только праздность и роскошь, и я это чувствую часто на себе. Как ни кажется странно и недобро то, что я, живущий в роскоши, позволяю себе советовать продолжать жить в нужде, я смело говорю это, потому что ни на минуту не могу усомниться в том, что ваша жизнь есть жизнь хорошая перед своей совестью и перед Богом, и потому самая нужная и полезная людям, а что моя деятельность, как бы она ни казалась полезной некоторым людям, теряет, хочется думать, что не всё, но уже наверное самую большую долю своего значения вследствие неисполнения самого главного признака искренности того, что я исповедую. На днях у меня был умный и религиозный американец Брайан и спрашивал меня, почему я признаю необходимой ручную простую работу. Я сказал ему почти то же, что вы пишете: что, во-первых, это признак искренности признания равенства людей, во-вторых, это сближает нас с большинством людей рабочих, от которых мы отгорожены стеной, если пользуемся их нуждой; в-третьих, это даёт нам высшее благо спокойствия совести, которого нет и не может быть у искреннего человека, пользующегося услугами рабов. Так вот мои ответ на первый пункт вашего письма. Теперь о втором, самом трудном — религиозном воспитании. В воспитании вообще, как в физическом, так и в умственном, я полагаю, что главное не навязывать ничего насильно детям, а, выжидая, отвечать на возникающие в них требования; тем более это нужно в главном предмете воспитания, в религиозном. Как бесполезно и вредно кормить ребёнка, когда ему не хочется есть, или навязывать знания по предметам, которые его не интересуют и ему не нужны, так тем более вредно внушать детям какие-нибудь религиозные понятия, о которых он не спрашивает и, большею частью грубо формулируя их, нарушать этим то религиозное отношение к жизни, которое в это время может быть бессознательно возникает и устанавливается в ребёнке. Нужно, мне кажется, только отвечать, но отвечать с полной правдивостью на предлагаемые ребёнком вопросы. Кажется, очень просто — отвечать правдиво на религиозные вопросы ребёнка. Но в действительности это может сделать только тот, кто сам себе уже ответил правдиво на религиозные вопросы о Боге, жизни, смерти, добре и зле, те самые вопросы, которые дети всегда ставят очень ясно и определённо. Как ни странно это кажется, воспитание самого себя есть самое могущественное орудие воздействия

____
459

родителей на детей. И тот, первый параграф, который усвоили себе ваши будущие соседки — «совершенствуйся», — есть самая высокая и, как ни странно это кажется, самая практическая в смысле служения другим людям, воздействия на других людей деятельность человека.
     Так же и в воспитании. Внешние же условия вашей суровой жизни, которой вы наверно не цените по её значению, самые выгодные для воспитания. Ваша жизнь серьёзная, и дети видят её и понимают это.
      И вот тут-то и подтверждается то, что я всегда думаю о воспитании и что вы говорите в своём письме, — то, что сущность воспитания детей состоит в воспитании самого себя. Если же вы хотите от меня более определённые указания о том, что именно читать или давать в руки ребёнку для религиозного воспитания, то я думаю, что надо не ограничиваться религиозными писаниями одного верования у нас христианского, а наравне с христианской учительной литературой пользоваться и буддийской, браминской, конфуцианской, еврейской.
     Очень, очень рад был общению с вами. Желал бы, чтобы оно было сотую долю так полезно вам, как полезно мне, и потому желал бы, чтобы оно чаще повторялось».
     Наконец, закончим прекрасной страничкой из дневника, написанной в конце этого года;
     «Люди никогда не жили без религии. Мы, маленькая частичка людей, та, которая берёт на себя учить большинство, живёт без религии и думает, что её и не нужно. От этого все бедствия людей. А между тем, казалось бы ясно, что без религии нельзя жить. Нельзя жить потому, что:
     1) только религия даёт определение хорошего и дурного, и потому человек только на основании религии может делать выбор из всего того, что он может желать сделать, в те минуты, когда страсти его молчат;
     2) без религии человек никогда не может знать, хорошо или дурно то, что он делает;
     3) только религия уничтожает эгоизм, только вследствие религиозных требований человек может жить не для себя;
    4) только религия уничтожает страх смерти; не то, что человек может идти на опасность смерти или даже лишить себя жизни, а может спокойно ждать смерти;
     5) только религия даёт человеку смысл жизни;
     6) только религия устанавливает равенство людей;
     7) только религия полностью освобождает человека от всех внешних стеснений».


ГЛАВА 8.
1904 г.
Русско-японская война

     В этом году дневник Л. Н-ча необыкновенно содержателен. Помимо фактов и настроений его личной жизни, мы встречаем в нём глубокую и напряжённую работу мысли, проникновение до самого конца разумного сознания и необыкновенную ясность и простоту самых сокровенных мыслей. Чувствуется, что Л. Н-ч вступил на новую ступень сознания и укрепился в ней, чтобы идти дальше. Мы дадим здесь наиболее яркие выражения этих мыслей, освещающих нам внутреннюю жизнь Л. Н-ча.

____
460

    2 января Л. Н-ч записывает интересную мысль о прогрессе и эволюции:
    «Движение, которое мы представляем себе вечным в будущем, в виде прогресса, есть очевидная иллюзия, вытекающая из сознания нашей отделённости от мира. Без движения нет отделённости. В сущности же, мы, как и Бог, стоим неподвижно, и нам кажется только, что мы разрываем, расширяем свои пределы. В этом жизнь. Бог нами дышит».
     Нам кажется чрезвычайно важною высказанная здесь мысль. Мы ждали её, следя за развитием идеи вечности в сознании Л. Н-ча. До сих пор Л. Н. являлся эволюцио-нистом, он видел везде движение. И этот эволюционизм противоречил его абсолютным моральным принципам. Здесь в первый раз он говорит, что движение, прогресс — это иллюзия, так как вечность, бесконечность — вне времени и пространства — не может заключать в себе идею движения, цели, направления «куда-то», не может быть понятия скорости, потому что нет понятия времени и пространства.
     В дальнейшем мы увидим развитие этого положения.
     На другой день мысли Л. Н-ча обращаются уже на область личной и общественной жизни, и он столь же радикально, до конца продуманно ставит вопрос, предвидя социальную катастрофу.
     «Я сначала думал, что возможно установление доброй жизни между людьми при удержании тех технических приспособлений и тех форм жизни, в которых теперь живёт человечество, но теперь я убедился, что это невозможно, что добрая жизнь и теперешние технические усовершенствования и формы жизни несовместимы. Без рабов не только не будет нам театров, кондитерских, экипажей, вообще предметов роскоши, но едва ли будут все железные дороги, телеграфы. А кроме того, теперь люди поколениями так привыкли к искусственной жизни, что все городские жители не годятся уже для справедливой жизни, не понимают, не хотят её. Помню, Юша Оболенский, попав в деревню во время метели, говорил, что жизнь в деревне, где заносит снегом так, что надо отгребаться, — невозможна».
     6 января Л. Н-ч записывает: «Составлял новый календарь». Это было началом «Круга чтения», переработанного из «Мыслей мудрых людей». Обличения существующего строя ни на минуту не затемняют сознания Л. Н-чем своих собственных недостатков, и он с тою же, если не с ещё большей искренностью разоблачает их. Через несколько дней после этого он записывает так:
     «14 января. Проснулся нынче здоровым физически, сильным и с подавляющим сознанием своей гадости, ничтожества, скверно прожитой и проживаемой жизни. И до сих пор — середины дня — остаюсь под благотворным этим настроением. Как хорошо, даже выгодно чувствовать себя, как нынче, униженным и гадким! Ничего ни от кого не требуешь, ничто не может тебя оскорбить, ты всего худшего достоин. Одно только надо, чтобы это унижение не переходило в отчаянность, уныние, не мешало работать, служить, чем можешь».
     И ещё через несколько дней Л. Н-ч смелыми штрихами набрасывает свои мысли о бессмертии, и как раз эти мысли являются прямою противоположностью тому, что ему обыкновенно приписывают.
     Так, он записывает:
     «25 февраля. Как ни желательно бессмертие души, его нет и не может быть, потому что нет души, есть только сознание Вечного (Бога). Смерть есть прекращение, изменение того вида (формы) сознания, который выражался в моём человеческом существе. Прекращается сознание, не то, что сознавало,

____
461

неизменно, потому что вне времени и пространства. Тут-то и нужна вера в Бога. Я верю, что я не только в Боге, но я — проявление Бога и потому не погибну.
     29 мр. Если есть бессмертие, то оно только в безлич-ности. Истинное я есть божественная сущность, которая смотрит в мир через ограниченные моей личностью пределы. И потому никак не могут остаться пределы, а только то, что находится в них, божественная сущность души. Умирая, эта сущность уходит из личности и остаётся, чем была и есть. Божеское начало опять проявится в личности, но это не будет уже та личность. Какая? Где? Как? Это дело Божие».
     Кроме того, в начале года Л. Н-ч занят весьма важной и интересной статьёй: предисловием в краткой биографии Гаррисона, американского проповедника непротивления злу насилием ещё в половине прошлого столетия. В третьем томе я рассказал уже о том, как сын этого Гаррисона составил его краткую биографию и Л. Н. написал к ней предисловие, в котором он кратко и ярко выразил основы учения о непротивлении.
     Вначале Л. Н-ч приводит замечательную цитату из сочинений Гаррисона:
     «Девизом нашим, — писал Гаррисон в середине своей деятельности, — с самого начала нашей нравственной борьбы было: Отечество наше — это мир, соотечественники наши — всё человечество. Мы верим, что это будет девизом, начертанным и на нашей могиле. Другим своим девизом мы избрали: всеобщее освобождение. До сих пор приложение нашего девиза мы ограничивали лишь теми людьми, которые собраны в этой стране южными рабовладельцами, как рыночная ценность, как товар, скот, хозяйственный инвентарь. С этих же пор мы будем пользоваться нашим девизом в самом широком смысле; освобождение всей нашей расы от господства человека, от порабощения себя, от власти грубой силы, от порабощения грехом и — подчинение людей только власти Бога, контролю их собственной совести и управлению законом любви».
     Таким образом, Гаррисон выступил со своим духовным оружием на борьбу с рабством вообще, как с мировым злом.
     «Гаррисон, — говорит Л. Н-ч, — понимая, что рабство негров было только частичным случаем всеобщего насилия, выставил общий принцип, с которым нельзя было не согласиться, — тот, что ни один человек ни под каким предлогом не имеет права властвовать, т. е. употреблять насилие над себе подобными. Гаррисон настаивал не столько на праве рабов быть свободными, сколько отрицал право какого бы то ни было человека или собрания людей принуждать к чему-либо силою другого человека. Для борьбы с рабством он выставил принцип борьбы со всем злом мира».
     Но мир не понял его учения.
     «Сущность вопроса, — продолжает Л. Н-ч, — осталась неразрешённой, и тот же вопрос, только в новой форме, стоит теперь перед народом Соединённых Штатов. Тогда вопрос был в том, как освободить негров от насилия рабовладельцев; теперь вопрос в том, как освободить негров от насилия всех белых и белых от насилия всех чёрных».
     И проповедь Л. Н-ча, по его словам, встречает ту же в лучшем случае снисходительную усмешку, какую встречала и проповедь Гаррисона. Он заметил это, как он говорит, и в отношении побывавшего у него американца Брайана, «замечательно умного, передового и религиоз-ного», как о нём выражается Л. Н-ч.
     Американец привёл ему всем известный пример о разбойнике, убивающем ребёнка, и Л. Н-ч снова возражает на этот обычный аргумент такими словами:

____
462

     «Фантастического разбойника никто не видал, а стонущий от насилия мир перед глазами всех. А между тем никто не видит, не хочет видеть того, что борьба, которая может освободить человечество от насилия, не есть борьба с фантастическим разбойником, а с теми реальными разбойниками, которые насилуют людей. Непротивление злу насилием ведь означает только то, что средство взаимодействия разумных существ друг на друга должно состоять не в насилии, которое можно допустить только по отношению к низшим организмам, лишённым рассудка, а в разумном убеждении; и что к этой замене насилия разумным убеждением и должны стремиться все люди, желающие служить благу человечества».
    Далее Лев Николаевич высказывает предположение, что люди оттого так трудно воспринимают это учение, что боятся потерять своё привилегированное положение. И он сам отвечает на это предположение:
    «Но перемены бояться нечего; принцип непротивления не есть принцип насилия, а согласия и любви, и потому не может быть сделан насильственно обязательным для всех людей. Принцип непротивления злу насилием, состоящий в замене грубой силы убеждением, может быть только свободно принят. И в той мере, в какой он свободно принимается людьми и прилагается к жизни, т. е. в той мере, в которой люди отрекаются от насилия и устанавливают свои отношения на разумном убеждении, — только в той мере и совершается истинный прогресс в жизни человечества».
     Мысль эта о прогрессивном значении заповеди о непротивлении злу насилием впервые здесь высказана Л. Н-чем во всей своей полноте и ясности. Кроме того, из этого предисловия вытекает ещё одна важная мысль. Кто внимательно изучал произведения Л. Н-ча, следил за развитием его мысли по дневникам и письмам, тот легко заметит, что мысль и даже само миросозерцание Л. Н-ча претерпело некоторую эволюцию. На это указывает часто и сам Л. Н-ч. Учение же о непротивлении злу насилием осталось незыблемым. Выраженное им с особою силою в 1884 году в его сочинении «В чём моя вера?», оно повторено им ещё с большей ясностью и глубиной через 20 лет, в 1904 году. Мы выводим из этого заключение, что этот принцип лёг в основу того учения, которое принято называть учением Л. Н. Толстого, и которое, конечно, представляет ничто иное, как учение Христа в его чистом, неискажённом виде, преподанное нам его учеником с новою, живою силой.

     Как бы смеясь злым смехом над этим учением, снова осветившим мир, дьявол щедрою рукою разлил яд своей злобы над несчастным рабом его — человечеством.
     В 1904 году возникает одна из жесточайших войн, хотя и не очень продолжительных, война Японии с Россией. Можно понять весь ужас и горечь, испытанную Л. Н-чем при возникновении этой бойни.
     28 января он записывает в своем дневнике:
     «Война, и сотни рассуждений о том, почему она, что она означает, что из неё будет и т. д. Все — рассуждающие люди, от царя до последнего фурштата. И всем предстоит, кроме рассуждений о том, что будет от войны для всего мира, ещё рассуждение о том, как мне, мне, мне отнестись к войне? Но никто этого рассуждения не делает. Даже считает, что не следует, что это не важно. А схвати его за горло и начни душить, и он почувствует, что важнее всего для него его жизнь, и эта жизнь — его «я». А если важнее всего эта жизнь, его «я», то кроме того, что он журналист, царь, офицер, солдат, он —

____
463

человек, пришедший в мир на короткий срок и имеющий уйти по воле Того, Кто его послал. Что же для него важнее того, что ему делать в этом мире, — очевидно, важнее всех рассуждений о том, нужна ли и к чему поведёт война. А делать по отношению войны ему очевидно что: не воевать, не помогать другим воевать, если уж не удержать их».
     Цивилизованный мир, опозоривший себя допущением этой бойни, знал, конечно, какой отпор встретит он во взглядах великого старца. Но печать, торгующая всеми принципами, притворилась незнающею и запросила у Л. Н-ча его мнение.
     8 февраля Лев Николаевич получил телеграмму из Филадельфии от большой американской газеты с вопросом: «за кого он — за русских, японцев или никого?» Ответ Толстого был следующий: «Я ни за Россию, ни за Японию, а за рабочий народ обеих стран, обманутый и вынужденный правительствами воевать против совести, религии и собственного благосостояния».
     Война с Японией принята была русским народом и обществом как истинное бедствие, и мало можно было найти людей, которые шли на войну с охотою и воодушевлением. Напротив, во многих местах России наблюдались случаи прямого сопротивления. Близ Харькова женщины легли на рельсы, чтобы не пустить поезд, который должен был увозить их мужей.
     Дух протеста против войны в первый раз дал себя серьёзно почувствовать. Конечно, немалую роль в этом протесте сыграло распространение сочинений Л. Н. Толстого. У нас есть беспристрастное свидетельство в этом направлении. Епископ Иннокентий, живший в Дальнем, в своей статье по поводу японской войны прямо упрекает офицеров в толстовстве:
     «Наблюдая, — пишет епископ Иннокентий, — картины из местной военной жизни и слыша весьма часто из уст офицеров толстовскую мораль касательно войны, невольно приходится удивляться, как может армия при таких условиях справиться со своими великими задачами… Носить военный мундир и быть поклонником толстовского учения — это похоже на то, как если бы человек, оснастивши корабль и выйдя в открытое море, отказался бы от целесообразности своего плавания».
     Таким образом, сила влияния Л. Н-ча уже на первых порах войны ослабляла удар встретившихся врагов.
     Разумеется, многие люди, чуявшие духовную мощь Л. Н-ча, ждали от него оценки мировых событий. Ждали что он скажет по поводу войны России с Японией. Ждали этого многие, но у немногих хватило храбрости задать этот вопрос самому Льву Николаевичу. Один из первых решился на это известный французский литератор и публицист Жюль Кларетти. Он поместил в газете «Le Temps» пространное открытое письмо ко Льву Николаевичу. Тон этого письма довольно легкомысленный, не обличающий в нём большого понимания, но вопрос поставлен весьма остроумно, со свойственной французам ясностью и точностью. Интересно то, как Жюль Кларетти отражает в себе мнение о Л. Н-че французской интеллигенции.
     «Вы по вашему способу евангелизировали мир, вы преподали ему мораль сострадания и прощения, которая не всегда признавалась последователями других культов, но которая внесла в сердца людей истинное учение Христа. И вы действительно христианин, потому что прилагаете к жизни то, о чем другие только говорят. Вы ненавидите ненависть. Вы воюете с войной. Вы грезите о братстве, о мире, о добре между людьми, которые должны наконец ввести человечество в обетованную землю, к которой столетиями шли поко-

____
464

ления за поколениями длинной вереницей, усеивая путь свой костями. Одним словом, вы — один из тех пророков, которых утешают несчастных, и когда вы нам указываете в небе звезду, которую вы уже увидали, а мы ещё нет, путь наш нам кажется менее трудным, бремя жизни кажется более лёгким, и мы верим в будущее».
     Продолжая и далее щедро расточать подобные эпитеты, он говорит наконец:
     «Вполне естественно, что мы именно у вас спрашиваем, что думаете вы, дух которого возвышается над другими, что думаете вы о совершающихся событиях, которые, к сожалению, теперь владеют людьми и опрокидывают все их стремления».
     «Вы видите, дорогой и великий учитель, — кончает так свою статью Жюль Кларетти, — человек есть игрушка событий. Монарх искренно хочет мира, а его заставляют вести войну. Народ стремится к покою — его будят пушечные выстрелы. Великое слово «разоружение» брошено в мир, а вооружённые флоты пробегают океаны, и границы щетинятся штыками. Пророк добра, вы поучаете людей жалости, а они отвечают вам, заряжая ружья и открывая огонь! Не смущает ли это вас, несмотря на твёрдость ваших убеждении, и не разочаровались ли вы в человеке-звере? Вот это-то я и хотел бы услышать от вас, дорогой и великий учитель!»
     И как бы во исполнение этого страстного желания слушать слово Толстого, другой француз, сотрудник газеты «Figaro» Жорж Бурдон, едёт в Ясную Поляну, чтобы спросить Л. Н-ча его мнение. Он ведёт с ним длинные беседы, изложение которых составило целую книгу; но перед этим он печатает статью в «Фигаро», где вкратце передаёт сущность своего разговора. Лев Николаевич, действительно, с напряжением следил за военными событиями на Дальнем Востоке. Жорж Бурдон так рассказывает о своей встрече со Л. Н-чем.
     «Он первый заговорил о войне. «Какие новости? — спросил он и потом добавил: — Как же не интересоваться таким столкновением! Как грустно слышать об этих боях между людьми!»
     Я возражал ему, — говорит Бурдон, — что в этой войне происходит борьба двух рас и спросил его: что он думает о последствиях победы тон или другой расы. «А какое мне дело до рас? — ответил Толстой, — я не делаю никакого различия между ними. Я стою за человека. Что же может выйти хорошего для человека из этой войны? Беда в том, что война указывает нам на полное забвение человеческих обязанностей. Над обязанностями к семье, к отечеству, к человечеству есть ещё обязанности к Богу, если вы позволите мне употребить это слово. Если оно вам не нравится, то скажем — обязанности ко Всему, с большим В. Это Всё, что я называю Богом, не подлежит оспариванию. Что бы я ни думал, я не могу избежать мысли, что я принадлежу к чему-то целому, что я составляю часть какой-то общей гармонии. Сознание моего отношения к этой гармонии обыкновенно называют религиозной идеей. И люди забывают эти основные истины. Не читая Евангелие, эту превосходную книгу, они коснеют в варварстве. И вот они втягиваются в войны, забывая, что первая обязанность мыслящего существа — это прекратить убийство!»
     После нескольких наивных вопросов, на которые Л. Н-ч отвечал смеясь, Бурдон осторожно спросил его: «в эту минуту, когда решается судьба России, вы, русский, что бы вы ни думали о войне, не делаете ли вы теперь какой-либо оговорки, — я не говорю о ваших принципах, но об их практическом приложении, об их распространении?»

____
465

     «Никакой оговорки, — ответил Л. Н-ч, — но нужно быть искренним, — прибавил он улыбаясь. — В глубине души моей я не чувствую себя вполне свободным от патриотизма. Вследствие атавизма, воспитания я чувствую, что вопреки моей воле он ещё сидит во мне. Мне нужно призвать на помощь разум, вспомнить высшие обязанности, и тогда я без всякой оговорки ставлю выше всего интересы человечества. Да, моё сознание говорит мне, что убийство, в какой бы форме оно ни проявилось, каким бы поводом ни прикрывалось, всегда отвратительно. Что война есть чудовищный бич, и всё, что подготовляет её, подлежит осуждению».
     И Лев Николаевич взволнованным, повышенным голосом прибавил:
     — Как могут люди допускать это? Почему человеческая совесть не возмущается? Как не видят весь ужас этой кровавой тирании… Это ужасно! Если бы вам дали в руки нож и велели бы зарезать вот эту маленькую девочку, мою внучку, под угрозой убить вас за ослушание, — ведь вы бы всё-таки не могли сделать это, потому что было бы для вас нравственно невозможно. Если бы только христианское сознание лежало в основе души человека, ему бы так же стало невозможным взять в руки ружьё и идти убивать своих ближних!
     Кажется, ответ Л. Н-ча на поставленные ему вопросы был достаточно ясен; но для самого Л. Н-ча этого было мало, и он решил высказаться во всю силу своего слова и своего духа и написал статью «Одумайтесь!», посвящённую русско-японской войне.
     Л. Н-ч долго работал над этой статьёй. Уже в феврале в дневнике такая запись:
     «Всё время пишу о войне. Не выходит ещё. Здоровье недурно. Но с некоторых пор сердце слабо. Никак не могу приветствовать смерть. Страха нет, но полон жизни и не могу».
     Последняя редакция статьи «Одумайтесь!» подписана 8-го мая.

     Эта статья «Одумайтесь!» состоит из двух частей, т. е. каждая глава её распадается (за исключением последней) на две части. Первая часть представляет свод мнений различных мыслителей о войне. Вторая часть каждой главы представляет рассуждение Л. Н-ча на ту же тему.
     Л. Н-ч начинает свою статью выражением своего возмущения совершившимся фактом — объявлением войны:
     «Опять война. Опять никому не нужные, ничем не вызванные страдания, опять ложь, опять всеобщее одуре-ние, озверение людей.
     Люди, десятками тысяч верст отделённые друг от друга, сотни тысяч таких людей, с одной стороны буддисты, закон которых запрещает убийство не только людей, но животных, с другой стороны христиане, исповедующие закон братства и любви, как дикие звери, на суше и на море ищут друг друга, чтобы убить, замучить, искалечить самым жестоким образом.
     Что же это такое? Во сне это или наяву? Совершается что-то такое, чего не должно, не может быть, — хочется верить, что это сон, и проснуться.
     Но нет, это не сон, а ужасная действительность».
     Анализируя причины войны, Л. Н-ч приходит к заключению, что люди заблудились на своем пути к благу.
     «Люди нашего христианского мира и нашего времени подобны человеку, который, пропустив настоящую дорогу, чем дальше едёт, тем всё больше и больше убеждается в том, что едет не туда, куда надобно. И чем больше он сомневается в верности пути, тем быстрее и отчаяннее гонит по нём, утешаясь
____
466

мыслью, что куда-нибудь да выедет. Но приходит время, когда становится совершенно ясно, что путь, по которому он едет, никуда не приведёт, кроме как к пропасти, которую он начинает уже видеть перед собой».
     Главное заблуждение состоит в отрицании религии, т. е. руководящего нравственного начала.
     «Лишённые религии люди, — говорит Л. Н., — обладая огромном властью над силами природы, подобны детям, которым дали бы для игры порох или гремучий газ. Глядя на то могущество, которым пользуются люди нашего времени, и на то, как они употребляют его, чувствуется, что по степени своего нравственного развития люди не имеют права не только на пользование железными дорогами, паром, электричеством, телефоном, фотографиями, беспроволочными телеграфами, но даже простым искусством обработки железа и стали, потому что все эти усовершенствования и искусства они употребляют только на удовлетворение своих похотей, на забавы, разврат и истребление друг друга».
     Особенно интересен ответ на вопрос, который Лев Николаевич сам себе ставит:
    «Но как же поступить теперь, сейчас, — скажут мне, — у нас в России в ту минуту, когда враги уже напали на нас, убивают наших, угрожают нам; как поступить русскому солдату, офицеру, генералу, царю, частному человеку? Неужели предоставить врагам разорять наши владения, захватывать произведения наших трудов, захватывать пленных, убивать наших? Что делать теперь, когда дело начато?
     Но ведь прежде, чем начать дело войны, кем бы оно ни было начато — должен ответить всякий одумавшийся человек, — прежде всего начато дело моей жизни. А дело моей жизни не имеет ничего общего с признанием прав на Порт-Артур китайцев, японцев или русских. Дело моей жизни в том, чтобы исполнять волю Того, кто меня послал в эту жизнь. И воля эта известна мне. Воля эта в том, чтобы я любил ближнего и служил ему. Для чего же я, следуя временным, случайным требованиям, неразумным и жестоким, отступлю от известного мне вечного и неизменного закона всей моей жизни?
     …На вопрос о том, что делать теперь, когда начата война, мне, человеку, понимающему своё назначение, какое бы я ни занимал положение, не может быть другого ответа, как тот, что какие бы ни были обстоятельства, — начата или не начата война, убиты ли тысячи японцев или русских, отнят ли не только Порт-Артур, но Петербург и Москва, — я не могу поступить иначе, как так, как того требует от меня Бог, и потому я как человек не могу ни прямо, ни косвенно, ни распоряжениями, ни помощью, ни возбуждением к ней участвовать в войне, не могу, не хочу и не буду».
     Не так думали руководители этой бойни. И главная вина и ответственность ложится конечно не на тех, которые прямо гонят людей на убийство, а на тех, кто настолько извращает душу человека, что делает возможным подчинение людей самым нелепым требованиям. И главная доля ответственности за войну лежит на тех учителях, которые проповедуют ложную веру, извращая учения великих учителей человечества. В русско-японской войне было столкновение двух религий — христианской и буддийской, одинаково запрещающих убийство. Мы знаем хорошо, как христианские учителя извращают заповеди Христа в своих катехизисах и официальных проповедях и учебниках. И вот, оказывается, точь-в-точь то же самое происходит в Японии, которая уже цивилизовалась настолько, что служители её государственной религии,

____
467

буддизма, издают толкования на учение Будды, в которых доказывается, что хотя Будда и учил любви ко всем существам, но врагов — русских — убивать можно.
     Л. Н-ч кончил свою статью, когда получил интересное письмо; он записывает об этом в своём дневнике:
     «8 мая. Нынче получил письмо от матроса из Порт-Артура:
     "Угодно ли Богу или нет, что нас начальство заставляет убивать?"»
     Есть это сомнение, и я пишу о нём, но знаю тоже, что есть великий мрак в огромном числе людей. Но, как Кант говорит, как только ясно выражена истина, она не может не победить все. Когда? — это другой вопрос. Нам хочется скоро, а у Бога 1000 лет как один час. Думается мне, что для того, чтобы кончились войны (и с войнами узаконенное насилие), нужны вот какие исторические события: нужно 1) чтобы Англия и Америка были в войнах разбиты государствами, введшими общую воинскую повинность; 2) чтобы они вследствие этого ввели общую воинскую повинность, и 3) что тогда только все люди опомнятся».
     Часть этого пророчества исполнилась. В последней мировой войне Англия была временно побеждена, по крайней мере ей угрожало поражение Германией. И Англия, а потом и Америка ввели обязательную воинскую повинность. Конечно, это значительно подвинуло дело мира. Все народы узнали все ужасы войны. Теперь уже нельзя никого обмануть патриотизмом. Революционное выступление России как будто задерживает решение этого вопроса, а может быть и ускоряет, так как исчерпывает последнее оправдание войны. И мы верим, что конец её близок.

     Сам Л. Н-ч с большой скромностью относился к этой своей работе. Очень интересно его отношение к ней выражено им в письме к великому князю Николаю Михайловичу: он благодарит его в письме за исполненную просьбу о помощи духоборам и затем прибавляет:
     «Я никак не думал, чтобы эта ужасная война так подействовала на меня, как она подействовала. Я не могу не высказаться о ней и послал статью за границу, которая на днях появится и, вероятно, будет очень не одобрена в высших сферах.
     В предпоследнем письме вы писали, что может быть когда-нибудь заехали бы в Ясную Поляну. Как ни приятно бы было мне видеть вас у нас, я думаю, что я настолько неприятное лицо правительству — и в особенности буду теперь, после моей статьи о войне, — что ваше посещение меня могло бы быть неприятно для вас, и потому считаю нужным предупредить вас об этом».
     Статья Л. Н-ча имела большой успех и, несомненно, способствовала просветлению человечества.
     Отзывы об этой статье, напечатанной в английских газетах, дошли и до Л. Н-ча, и он записывает в своём дневнике:
     «Вчера в «Русск. вед.» суждение о моей статье в Англии. Мне было очень приятно, самолюбиво приятно, и это дурно».
     Мы приводим здесь два из этих отзывов как наиболее характерные 1:
______________
      1 Мы цитируем по журналу «Свободное слово», № 12, 1904.    

    «Последнее воззвание Толстого представляет один из самых замечательных документов мировой истории. Это пространная и красноречивая проповедь на текст «война есть убийство». На эту тему он проповедует с логическим пренебрежением к самым излюбленным преданиям мира. Он обнажает войну, срывая с неё её украшения, гордость, торжественность, и выставляет её в её голом безобразии к ужасу человечества. «Храбрость», «патриотизм», «военная

____
468

слава» — всё это для бесстрашного русского реформатора пустые слова, изобретенные для поддержания системы огульной резни, которую люди называют войной… Для цивилизованного человечества, освободившегося или, по крайней мере, отчасти освободившегося от дикого состоянии, позорно то, что война, со всеми связанными с нею жестокостями и страданиями, всё ещё считается не бедствием, которому люди подвергаются, а доблестным делом, достойным восхваления» 1.
 _______________
      1  Freeman’s Journal   

     «Статья Толстого есть пророческое слово, освещённое светом неземного происхождения. Оно дышит самым духом Христа. Но как ни замечательна эта статья со стороны освещения внутренних условий русской жизни, наш интерес сосредоточивается в борьбе иной, нежели та, которая теперь свирепствует между Россией и Японией. Толстой воплощает самое глубокое сознание современного просвещения. Бог заставляет людей выбирать между Его волей и той животностью, которая до сих пор господствовала среди большинства человечества… Наступает новая заря в эволюции высшего человечества… В словах Толстого есть дух, опасный для всех правительств. Но «когда правители отдаются безнрав-ственному честолюбию и убивают своих братьев, увлекаясь грабительскими войнами, они не должны удивляться, если народ отрекается от них» 2.
_______________
      2 The Sunday School Chronicle, 29 June 1904.

    Но были и отрицательные отзывы, особенно в России. Так, одна дама написала Л. Н-чу письмо, упрекая его в недоброжелательном тоне статьи. Л. Н-ч смиренно отвечал ей:
     «Графиня Софья Дмитриевна, я очень благодарен вам за то, что вы подписались под вашим письмом. А то я часто получаю такого же рода письма и, желая ответить на них, не могу сделать этого. Хочется ответить потому, что особенно больно в мои годы, когда стоишь одной ногой в гробу, знать, что есть люди, которым ты ничего, кроме добра не желаешь, которые ненавидят тебя. Хочется оправдаться, смягчить их.
     Вы пишете, что я не отвечу на это письмо, потому что отвечаю только тем, кто меня хвалит. Это не совсем справедливо, я всегда с большим интересом и вниманием читаю письма, осуждающие меня, стараясь извлечь из них пользу. И такую пользу, и очень большую, я извлёк из вашего письма. Вы указали мне на то, что в моей статье есть то, чего не должно быть у христиан — негодования, осуждения. Я и прежде чувствовал это, но ваше письмо ясно указало мне это. Совершенно справедливо, что человек, опирающийся на Христа, должен стараться быть, как Он, кроток и смирен сердцем. А я совсем не то. Не в оправдание себя, но в покаяние себя могу сказать только то, что я слабый человек, далеко не достигший того идеала, к которому, стремлюсь. Я виноват, что тон, дух моей статьи недобрый, но смысл её для меня несомненно истинен, и я буду повторять то же на смертном одре. И уверен я в этом не потому что я верю себе, а потому что верю Христу и закону Бога.
     Смягчающим мою вину обстоятельством может хотя немного служить то, что тогда, как вы живёте и Петербурге в среде торжественных приготовлений и воздействий войны, я живу среди несчастного народа, который, живя в крайней нужде, отсылает своих кормильцев на непонятное и ненужное ему побоище, видит только лишения, страдания и смерть. Но я боюсь опять отдаться нехорошему чувству. Лучше замолчу, так как письмо это имеет целью не убеждать вас, а просить забыть те недобрые слова, которые вы написали мне, и вызвать в себе хотя не доброжелательные, но не недоброжелательные ко мне чувства, с которыми свойственно всем людям относиться друг к другу

____
469

и которые я испытываю к вам, в особенности вспоминая моё свидание с вами где-то в Петербурге, свидание, оставившее во мне самое приятное воспоминание».
     В июле месяце Л. Н-ча в Ясной Поляне посетил его друг, крестьянин М. П. Новиков. Конечно, разговор их коснулся войны. И Новиков в своих воспоминаниях приводит интересные и сильные отзывы Л. Н-ча об этом ужасном деле. Когда заговорили о войне, Л. Н-ч воскликнул:
     « — Ужасно, ужасно! И сегодня, и вчера я плакал о тех несчастных людях, которые, забывши мудрую пословицу, что худой мир лучше доброй ссоры, десятками тысяч гибнут изо дня в день во имя непонятной им идеи. Я не читаю газет, зная, что в них описываются ужасы убийств не только не для осуждения, но для явного восхваления их… Но домашние иногда читают мне, и я плачу… Не могу не плакать…
     Л. Н-ч показал Новикову полученное им письмо и предложил ему прочесть его вслух.
     В письме этом неизвестный автор описывал, говорит Новиков, как они были хорошо настроены с места, из родного города, и как это настроение совершенно менялось по мере приближения к Манчжурии. «Ехали день, два, неделю, месяц, — говорилось в письме, — всё пустые поля да леса. Чай, семь тысяч проехали, а десяти деревень не видали. Степи и степи. Да на этой земле ещё 10 Рассеев поселить можно, и то полноты не будет, а китайской землёй поехали — одни горы да камни. И кой рожон нам здесь было нужно, ради чего кровь проливать из-за каких-то гор да камней? Добро бы своей земли не было. Вот когда всё это увидели да раздумали, и мысли другие пошли, и охоты не стало.
     — Каково? — спросил Лев Николаевич, когда я кончил чтение. — Народ обмануть хотят, дипломаты уверяют, что иначе никак нельзя было, а мужики едут и решают по-своему, что воевать не из-за чего было.
     — Да, ужасно, ужасно! — продолжал Л. Н-ч. — Совершается страшное дело, и никто не сознаёт этого. На днях на дороге догоняет деревенская баба, торопится в город, трое босых ребят с нею. Пошёл вместе, разговорились. Идёт за пособием, вторая получка вышла. «Хлопотали, хлопотали, — говорит, — бегали, бегали, у самого члена три раза были, насилу выдачки дождались». — «Что же, — спрашиваю, — привыкли без хозяина? С получкой, чай, и одни хорошо проживёте. Прежде нужды-то поди больше было?» И-и, как зарыдает баба, как зальётся, слова не выговорит. «Мы бы, — говорит, — им последнюю коровёнку отдали, даром что сами в нужде находимся. Пошто, — говорит, — детям-то деньги нужны? Им отец нужен. Они при отце только хороши и веселы. А теперь как цыплята мокрые стали, от хвоста матери не отходят. Шагу тебе ступить не дадут, всюду вяжутся». — «А разве тятька-то не воротится?» — испуганно спрашивает её девочка, утирая глаза и смотря то на меня, то на мать, и я стою, пла;чу, и они все плачут. Старый дурак я, хотел разговориться, утешить, а вышло — только в грех ввёл» 1.
______________
       1 Толстой. Памятники творчества и жизни. Т. 2. Под ред. В. И. Срезневского. М. 1920, стр. 96, 97.   

     Таково было отношение Л. Н-ча к тогдашней войне. Благодаря ему в этой войне был поставлен вопрос ребром. Это была последняя «благополучная» война. Следующая мировая война уже кончилась революцией. Народ не вы-держал этого безумного и жестокого рабства и возмутился.

     За этот год Л. Н-ч потерял двух близких людей. 1-го апреля скончалась его друг юности и старости, графиня Александра Андреевна Толстая. Л. Н-ч описывает в дневнике:
____
470

     «Умерла Ал. Андр. Как это просто и хорошо».
     Кроме того, всё лето страдал, умирая, брат Л. Н-ча, Сергей Николаевич, кончая свои дни в своём имении Пирогово.
     Л. Н-ч несколько раз ездил туда, навещая больного, и всегда уезжал с тяжёлым чувством, что брат его не покоряется приближающейся перемене, а борется и страдает.
     Так, 15 августа он записывает в дневнике:
     «Пирогово. Три дня здесь. У Серёжи было очень тяжело. Он жестоко страдает и физически, и нравственно, не смиряясь. Я ничего не могу сделать, сказать хорошего, полезного».
     Наконец, силы оставили его, и Л. Н-ч записывает в дневнике:
     «26 августа. Пирогово. Серёжа умер. Тихо, без созна-ния, выраженного сознания, что умирает. Это тайна. Нельзя сказать, хуже или лучше это. Ему было недоступно действенное религиозное чувство. (Может быть, я ещё сам себя обманываю; кажется, что нет). Но хорошо и ему. Открылось новое, лучшее. Так же, как и мне. Дорога, важна степень просветления; а на какой она ступени в бесконечном кругу — безразлично».

     В самом же Л. Н-че жизнь била ключом, и напряжённая внутренняя работа не переставала. Возвращаясь несколько назад, мы даём страничку его дневника, представляющую выражение той новой ступени сознания, на которую Л. Н-ч вступил в это время.
    «30-го апреля. Всё так же думаю по утрам (просыпаясь) о своём философском бреде. Думал и вчера и нынче вот что:
    1) Наше постоянное стремление к будущему не есть ли признак того, что жизнь есть расширение сознания? Да, жизнь есть расширение сознания.
    2) Движение, всё движение в мире материальном, начиная с движения сердца, до движения Сириуса, есть только иллюзия, происходящая от расширения сознания: всё больше и больше ожидаю, узнаю, переживаю (je m'entends) [фр. понимаю себя].
    5) Для того, чтобы могло быть расширение сознания (благо), нужно, чтобы оно было ограничено. Оно и ограничено пространством и временем.
    4) Сначала кажется, что я материальное (я принимаю свои пределы за себя), потом кажется, что я что-то духовное, т. е. что-то, как материалисты говорят, что-то из тонкой материи, отдельное. Потом сознаешь, что ни материального, ни духовного нет, а есть только прохождение чрез пределы вечного, бесконечного, которое есть Всё само в себе и ничто (нирвана) в сравнении с личностью.
     5) Живя сознанием телесности, человек — эгоист, борец за свои радости; живя с сознанием духовного существа, он — гордец, славолюбец; живя в сознании своего участничества в божестве, он делает то, чего хочет и что делает Бог; благо всем».
    В начале года Л. Н. много читал немецких философов; в дневнике своём в феврале он записывает:
     «Читал Канта, восхищался, теперь восхищаюсь Лихтенбергом. Очень родственен мне».
     Подобное же мнение Льва Николаевича с большими подробностями приводит немецкий журналист Ганц, посетивший в это время Ясную Поляну.
     Приветствуя гостя, Л. Н-ч сказал:
     — В настоящее время я нахожусь под влиянием двух немцев. Я читаю Канта и Лихтенберга и очарован ясностью и привлекательностью их изложения, а

____
471

у Лихтенберга — также остроумием. Я не понимаю, почему нынешние немцы забросили обоих этих писателей и увлекаются таким кокетливым фельетонистом, как Ницше. Ведь Ницше совсем не философ и вовсе даже и не стремится искать и высказывать истину… Шопенгауэра я считаю и стилистом более крупным. Даже если признать у Ницше яркий стилистический блеск, то и это — не более как сноровка фельетониста, которая не даёт ему место рядом с великими мыслителями и учителями человечества.

     Но вот новые литературные замыслы возникают в душе Л. Н-ча, клонящиеся к выражению всё той же дорогой ему идеи.
     7-го мая он записывает в дневнике:
     «Мне всё больше и больше кажется, что нужно и есть что сказать о причинах подавления духовной жизни людей и о средствах избавления. Всё то же, старое: причина всего — насилие, оправдываемое разумом насилие, и средство избавления — религия, т. е. сознание своего отношения к Богу. То же хочется выразить в художественной форме: Николай I и декабристы. Читаю много хорошего по этому».
     «Декабристы» действительно снова занимают внимание Л. Н.
     В заграничном русском журнале "Освобождение" того времени появилась следующая заметка литератора кн. Гр. Волконского.
     «В «Новом времени» от 3 июня 1904 г. (№ 10148) был помещён «Маленький фельетон — Новое из прошлого гр. Л. Н, Толстого», статья эта подписана была литерами W. W. и в ней говорилось:
     «Известно, что в 1878 г. гр. Л. Н. Толстой задумал писать «Декабристов»… С каким великим энтузиазмом относился Л. Н. Толстой к задуманному произведению, которого ему не суждено написать (кроме отрывков). Как известно, по крайней мере по слухам, он не нашёл в фигурах декабристов достаточно характерных русских черт, да и вообще достаточной важности, чтобы можно было из них сделать центр большого эпического создания».
     Я послал эту вырезку «Нового времени» графу Толстому с письмом, где говорил: «Вы меня обяжете, если ответите мне на мой вопрос: неужели это верно? Я предполагаю, что это просто скверная инсинуация «Нового времени», совершенно запутавшегося в современных вопросах русской жизни и в вопросах русской истории. Тяжело видеть как давление цензуры или желание понравиться правительству уродует русскую мысль». Вот строки, которые я получил в ответ:
     «Спасибо «Нов. вр.». Благодаря его неточным сведениям я получил от вас весточку.
     Декабристы больше, чем когда-нибудь, занимают меня и возбуждают моё удивление и умиление. Читал ваше письмо… Очень хорошо. Что вы делаете теперь?
                Любящий вас Л. Толстой.
     1904 г. 1-го июля.
     Пусть Суворин сделает из моего сообщения какой угодно вывод» 1.

____________________
     1 «Освобождение» 2/15 Сент. 1904 г. № 55.

     А для себя Л. Н. черпает силы в сознании своего назначения: 10-го июня он заносит в дневник:
     «Помня о том, что ты живёшь только сейчас, в настоящем, т. е. вне времени, нельзя ни печалиться, ни тем более злиться; можно только радоваться и любить. О, помоги мне, Господи, т. е. Тот, Кого я сознаю, чтобы всегда, а
____
472

если нельзя всегда, то хоть как можно чаще сознавать Тебя. Применяю это к своей жизни теперь, к моим старческим недугам, и недуги становятся благом. Я в старости имею две радости: одну — все радости этой жизни: общение с миром, с природой, животными, главное людьми, работу мысли активной и пассивной, восприятия чужих мыслей, и ещё имею радость сознания приближе-ния перехода в новую форму жизни (мои недуги)».

     Живя в Женеве, я в это время готовился к выступлению на международном философском конгрессе. Темой моего доклада я взял «Основные идеи мировоззрения Толстого». Конечно, я не счёл себя вправе выступить с такой темой, не спросив разрешения Льва Николаевича и не посовето-вавшись с ним насчёт этого. В ответ на мой вопрос я полу-чил от него письмо, в котором он между прочим писал:
     «Я думаю, что вы очень хорошо изложите моё миросо-зерцание, такое, какое было во время моих писаний.
     Я говорю — «во время», потому что в этом отношении идёт во мне постоянная и особенно теперь усиленная работа, не изменяющая, но уясняющая, углубляющая, обосновывающая прежние воззрения. Это im Werden [нем. сокровенное] и потому нельзя излагать».
     Впоследствии я доставил Л. Н-чу копию моего доклада, и он одобрил его, но на самом конгрессе он прошёл почти незамеченным, хотя и напечатан в общем сборнике.

     Непрестанная работа мысли приводила Л. Н-ча к оригинальным результатам, в которых он по свойственной ему искренности доходил до конца. Вот пример такого рассуждения в дневнике 7 июля:
     «Живо понял то, что какие могут быть для человека отчего бы то ни было результаты? Не говорю уж про свою личную жизнь, — какие могут быть результаты в деятельности среди бесконечного по пространству и времени мира? Писать на текучей воде, передвигать бусы на кругом сшитом шнурке? Всё бессмысленно. Удовлетворять своим страстям? Да, но не говоря о том, что всё это проходит, всё ничтожно, всего этого мало человеку. Хочется делать что-нибудь настоящее, не писать на воде. Что же, для себя, для страстей — глупо, но забирает, сейчас хочется. Для семьи? для общества? для своего наро-да? для человечества? Чем дальше от себя, тем холоднее; и странно — тем хуже, безнравственнее. Для себя я постыжусь обобрать человека, не говорю уже убить, а для семьи — оберу, для отечества — убью, для человечества — уже нет пределов, всё можно.
     Так что же делать? Ничего? Нет, делай всё, что тебе хочется, что вложено в тебя, но делай не для добра (добра нет, как и зла), а для того, что этого хочет Бог. Делай не доброе, а законное. Это одно удовлетворяет. Это одно нужно и важно и радостно».

     В это время В. Г. Чертков, живя в Англии, написал статью о революционном движении в России и послал её Л. Н-чу, прося написать предисловие. Л. Н-ч прочёл статью, одобрил её и изложил своё мнение о ней в письме, высказав ещё ряд интересных мыслей по тому же вопросу. Особенно интересно новое определение свободы, даваемое Л. Н-чем в этом письме.
     «Понятию свободы приписывается свойство чего-то положительного, тогда как свобода есть понятие отрицательное. Свобода есть отсутствие стесне-

____
473

ния. Свободен человек только тогда, когда никто не воспрещает ему известные поступки под угрозой насилия.
     И потому в обществе, в котором так или иначе определены права людей, и требуются и запрещаются под страхом наказания известные поступки, люди не могут быть свободными. Истинно свободными могут быть люди только тогда, когда они все одинаково убеждены в бесполезности, незаконности насилия и подчиняются установленным правилам не вследствие насилия или угрозы его, а вследствие разумного убеждения.
     …И потому, очевидно, что большая и большая свобода людей достигается только распространением между людьми сознания незаконности, преступности насилия, возможности замены его разумным убеждением и всё меньшим и меньшим каждым отдельным человеком применением насилия и пользованием им.
     И потому, очевидно, борьба за свободу должна быть перенесена в духовную область.
     Духовная деятельность есть величайшая, могуществен-нейшая сила. Она движет миром. Но для того, чтобы она была движущей миром силой, надо, чтобы люди верили в её могущество и пользовались ею одною, не примешивая к ней уничтожающие её силу внешние приёмы насилия, — понимали бы, что разрушаются все самые кажущиеся непоколебимыми оплоты насилия не тайными заговорами, не парламентскими спорами или газетными полемиками, и тем менее бунтами и убийствами, а только уяснением каждым отдельным человеком для самого себя смысла и назначения своей жизни и твёрдым, без компромиссов, бесстрашным исполнением во всех условиях жизни требований высшего, внутреннего закона жизни».

     Другое замечательное письмо того времени было написано Л. Н-чем его больному другу Русанову.
     Первая часть письма посвящена сыну Русанова, который беспокоит отца своим атеизмом:
     «Вы извиняетесь, что много пишите про Колю. Это одна из самых интересных для меня тем. Я его всегда очень любил и люблю. Мне нравится то, что он атеист (т. е. нечто несуществующее и не могущее существовать). Он пишет это только потому, что он не атеист, т. е. верит в обязательность правды, в Того, или То, что обязывает. Он пишет так грубо и комковато «я атеист» только потому, что не хочет, боится неправды, боится иметь вид того, что бы вы хотели, чтобы он был, вид человека из угождения даже самому любимому человеку, — отступающего от истины. Этим-то он и хорош. А то, что он торопится говорить, что он атеист и боится не Бога, а понятия Бога и открещивается от него, это явление самое обыкновенное в наше время и очень грустное. Вы знаете моё мнение о том, что один из важных мотивов и наибольшей деятельности человеческой есть внушение, гипноз, и это очень хорошо, когда эта сила употребляется на добрые мысли и чувство или на безразличные поступки. Без этой способности не могли бы жить люди, но ужасно, губительно то, когда эта сила употребляется на вызывание дурных чувств, ложных мыслей и злых поступков, как это совершается всегда при государственным и в особенности религиозном внушении, том, о котором я и хочу сказать — с понятием Бога соединили недобрые и заблудшие люди столько лживого и злого, что честные, чистые, мало думавшие люди нашего времени выработали в себе способность сознательного отпора против этого внушения, вроде того, как я созна-тельно останавливаю себя от зевоты, когда зевают передо

____
474

мною. С хорошими людьми (но мало думавшими, повторяю) нашего времени случилось то же, что случилось бы с путешественниками, которые несколько раз быв зазваны на ночлег, были ограблены и которые слышали бы такие рассказы от других путешественников, не заходили бы никуда на отдых и из страха быть ограбленными, не верили бы тем гостеприимным хозяевам, которые приглашали бы их, и, бедные, всё странствовали бы до тех пор, пока их носят молодые ноги. То же и с нашей бедной молодёжью. Так что зло религиозных обманщиков и внушителей не только то прямое, которое они делают обманутым, но ещё и то, которое они делают тем, которые отказываются слышать и думать о том, что одно только нужно людям».
     Во второй части письма Л. Н-ч посвящает своего друга в свои литературные работы:
     «Я занят последнее время составлением уже не календаря, но круга чтения на каждый день, составленного из лучших мыслей наших писателей. Читая всё это время, не говоря о Марке Аврелии, Эпиктете, Ксенофонте, Сократе, о браминской, китайской, буддийской мудрости, Сенеку, Плутарха, Цицерона и новых — Монтескье, Руссо, Вольтера, Лессинга, Канта, Лихтенберга, Шопенгауэра, Эмерсона, Чанинга, Паркера, Рёскина, Амиеля и др. (при том не читаю второй месяц ни газет, ни журналов), я всё больше и больше удивляюсь и ужасаюсь тому невежеству и «культурной» дикости, в которую погружено наше общество. Ведь просвещение, образование есть то, чтобы воспользоваться, ассимилиро-вать всё то духовное наследство, которое оставили нам предки, — а мы знаем газеты, Золя, Метерлинка, Ибсена, Розанова и т. п. Как хотелось бы помочь хоть сколько-нибудь этому ужасному бедствию, худшему, чем война, потому что на этой дикости, самой ужасной «культурной» и потому самодовольной, вырастают все ужасы, в том числе и война».
     Подобную же мысль он высказал и в письме ко мне около того же времени.
     «Мне хорошо, работаю очень радостно над календарем, который разрастается в круг ежедневного чтения. Какое богатство мудрости и добра заразительного рассыпано по книгам всех народов и времен, — и игнорируется нами, озабоченными чтениями Сувориных, русских и иностранных и всяких quasi–художников и мыслителей».

     Когда в августе Л. Н-ч ездил в Пирогово к умиравшему брату, он записал в дневнике о том, чем он занимался там:
     «Первый день переводил, вчера ничего не делал, нынче неожиданно нашёл начало статьи о религии и написал полторы главы. Вдруг стало ясно в голове, и я понял, что моё нездоровье уже готовилось, оттого — тупость. Заглавие надо дать — Одна причина всего, или Свет стал тьмою, или Без Бога».
     Дальше, в тот же день он записывает такую мысль:     «Люди или придумывают себе признаки величия: цари, полководцы, поэты, — но это всё ложь. Всякий видит насквозь, что ничего нет, и царь — голый. Но мудрецы, пророки? — да, они нам кажутся полезнее других людей, но всё-таки они не только не велики, но ни на волос не больше других людей. Вся их мудрость, святость, пророчество — ничто в сравнении с совершенной мудростью, святостью. И они не больше других. Величия для людей нет, есть только исполнение, большее или меньшее исполнение и неисполнение должного. И это хорошо. Тем лучше. Ищи не величия, а должного».
     Замечательны мысли о революции, высказанные Л. Н-чем в дневнике 20 августа: «Читаю историю французской революции, становится несомненно
____
475

ясно, что основы революции (на которые так несправедливо нападает Тэн) несомненно верны и должны быть провозглашены, и что, как он говорит, воображаемый человек, т. е. идеал человека, гораздо действительнее француза известного времени и места, и что руководиться этим воображаемым человеком для устройства жизни гораздо практичнее, чем руководиться соображениями о свойствах такого-то и такого-то француза. Ошибка была только в том, что провозглашённые принципы предполагалось осуществить так же, как и прежние злоупотребления: насилием. L'assembl;e constituante была бы совершенно права, если бы она объявила те же самые принципы, а именно: что никто не может владеть другим, не может владеть землёй, никто не может собирать подати, никто не может казнить, лишать свободы; объявила, что отныне никто, т. е. правительство, не будет поддерживать этих прав, и больше ничего. Что бы из этого вышло — не знаю; и никто не знает, что бы вышло и теперь, если бы это было объявлено; но одно несомненно, что не могло бы выйти того, что вышло во французской революции. Частные люди никогда не побьют, не зарежут и не ограбят одной тысячной того числа, которое побьют и ограбят правительства, т. е. люди, признающие за собой право убивать и грабить. Может быть не было готово французское общество тогда к такому перевороту; может быть, оно не готово и теперь; но несомненно, что переворот этот должен совершиться, что человечество всё более и более приготовляется к этому перевороту, и что придёт время, когда человечество будет готово к нему».
     И наконец вполне современная мысль:
    «Французская большая революция провозгласила несомненные истины, но все они стали ложью, когда стали вводиться насилием».
     Дальше в дневнике попадается мысль, которая уже знаменует собою известную ступень сознания, на которую его подняла его старость.
     Ещё в 1903 году Л. Н-ч записал раз, что он перестаёт различать одну дочь от другой, и что они сливаются для него в один общий тип молодой женщины или девушки.
     В 1904 году он записывает эту мысль уже гораздо подробнее и определённее.
    «В старости, как и в сновидениях, лица, места, времена сливаются в одно: братья — в сыновей, друзья — друг в друга; помнятся не лица, а моё отношение к ним. Если отношение одно, то лица сливаются. То же с местами и временами. В смерти всё сольётся в одно. Что будет это одно?»
     1-го сентября снова запись о «Круге чтения»:
     «Всё это время переводил и читал для «Круга чтения» и написал предисловие. Работа подвигается, но очень её много».

     Правительственный гнёт заставлял себя все сильнее чувствовать, а в то же время в России уже нарождалось новое общественное движение, известное под названием «земской агитации».
     Американские газеты, узнав об этом, захотели знать мнение Толстого, и вот Лев Николаевич получает из Филадельфии следующую телеграмму:

     «Тула. Льву Толстому.
     Очень оценили бы подробный ответ на сто или более слов, объясняющий значение, цель и вероятные послед-ствия земской агитации. Американцы глубоко заинтересо-ваны.
Северо-Американская газета».

____
476

     На это Л. Н-ч отвечает так:
    «Филадельфия. Северо-Американская газета. 18 ноября 1904 г.
     Цель агитации земства — ограничение деспотизма и установление представительного правительства. Достигнут ли вожаки агитации своих целей или будут только продолжать мутить общество — в обоих случаях верный результат всего этого дела будет отсрочка истинного социального улучшения.
     Истинное социальное улучшение может быть достигнуто только религиозным, нравственным совершен-ствованием всех отдельных личностей. Политическая же агитация, ставя перед отдельными личностями губительную иллюзию социального улучшения посредством изменения внешних форм, обыкновенно останавливает истинный прогресс, что можно заметить во всех конституционных государствах: Франции, Англии и Америки.
     Лев Толстой».
     Скромная сама по себе жизнь Льва Николаевича светилась на весь мир и привлекала к себе сердца людей, выражавших ему сочувствие кто как умел.
     И вот зашевелилась парижская интеллигенция:
    «Художественный журнал «Express» открывает подписку на устройство в Париже памятника Льву Николаевичу Толстому. Сооружение памятника будет поручено известному русскому скульптору князю Трубецкому. Организаторы подписки собираются устроить ряд больших народных празднеств с целью привлечения народных масс к участию в подписке и чествовании великого русского писателя. Парижане ожидают даже увидеть на готовящемся торжестве самого Л. Н. Толстого и гордятся, что Париж первый воздвигает Толстому памятник при жизни».
     Какова наивность парижской интеллигенции! Они вообразили, что Л. Н-ч поедет сам в Париж открывать себе памятник.
     Все эти выражения сочувствия вызывали, конечно, и реакцию. Тёмная масса, подстрекаемая озлобленными вождями, скрежетала зубами и сочиняла свои козни, проводимые с не меньшей наивностью, чем парижские торжества.
    Сотрудник газеты «Наши дни» печатает письмо, полученное им из глухой провинции приблизительно в это время:
    «В 12 верстах от Глухова находится монастырь «Глинская пустынь», вот уже третий год привлекающий общее внимание злободневной картиной, нарисованной масляными красками на монастырской стене и изображающей графа Л. Н. Толстого, окруженного многочисленными грешниками, среди которых, судя по подписи, можно найти Ирода Агриппу, Нерона, Траяна и др. «мучителей», еретиков и сектантов.
     Картина называется «Воинствующая церковь»; среди моря стоит высокая скала, и на ней церковь и праведники; внизу мятущиеся грешные души; по правую сторону горят в неугасимом огне враги церкви, уже отошедшие в лучший мир, а по левую — наши современники в сюртуках, блузах и поддёвках мечут камни и палят из ружей в ту скалу, на вершине которой стоит храм. Под каждым действующим лицом имеется №, а сбоку — пояснение: бегуны, молокане, духоборы, скопцы, хлысты, нетовцы, перекрещенцы, пашковцы, штундисты и т. п.
     На видном месте картины изображён старик в блузе и шляпе, над ним стоит № тридцать четвёртый, а сбоку комментарий: «искоренитель религии и брачных союзов». Прежде на шляпе у «искоренителя религии и брачных союзов» имелась надпись

____
477

«Л. Толстой», теперь эта надпись стёрта. Вблизи старика — фигура светского человека, богато одетого, подающего увесистый булыжник «искоренителю брачных союзов».
     По объяснению монахов, человек, подающий камень — князь Хилков.
     Возле злободневной картины то и дело толпятся богомольцы, а кто-нибудь из братии с превеликим пафосом даёт им соответствующие разъяснения:
      — Еретик он и богоненавистник! И куда смотрят! Рази так нужно? В пушку бы его зарядил — и бах! Лети к нехристям, за границу, графишка куцый!..
     И проповедь имеет успех. Из соседнего сада Шалыгина приходил к игумену крестьянин-мясник и просил благословения на великий подвиг:
     — Подойду я к старику тому, разрушителю браков, — рассказывал крестьянин свой план — как будто за советом, а там выхвачу нож из-за голенища, и кончено!..
     — Ревность твоя угодна Богу, — ответил игумен, — а благословения не дам, потому всё-таки придется ответствовать…»

     А Л. Н-ч продолжал свою работу разрушения старого и созидания нового. Перерабатывая в своём сознании события внешнего мира, он записывает в своём дневнике:
     1 декабря. «Существующий строй до такой степени в основах своих противоречит сознанию общества, что он не может быть исправлен, если оставить его основы, так же как нельзя исправить стены дома, в котором садится фундамент; нужно весь, с самого низа перестроить. Нельзя исправить существующий строй — с безумным богатством и излишеством одних и бедностью и лишениями масс, с правом земельной собственности, наложением государственных податей, территориальным захватом, государственным патриотизмом, милитаризмом, заведомо ложной религией, усиленно поддерживаемой. Нельзя всего этого исправить конституциями, всеобщей подачей голосов, пенсией рабочим, отделением государства от церкви и т. п. паллиативами».

     Военные действия, развиваясь, привели Россию к известной катастрофе. Стессель сдал Порт-Артур.
     Лев Ник. со свойственною ему искренностью записывает в своём дневнике:
     31 декабря. «Сдача Порт-Артура огорчила меня, мне больно. Это — патриотизм. Я воспитан в нём и не свободен от него, так же как не свободен от эгоизма личного, от эгоизма семейного, даже аристократического, и от патриотизма. Все эти эгоизмы живут во мне; но во мне есть сознание божественного закона, и это сознание держит в узде эти эгоизмы, так что я могу не служить им. И понемногу эгоизмы эти атрофируются».
     Чтобы не показалось односторонним это высказанное Л. Н-чем признание своей патриотической слабости, приведём письмо Л. Н-ча к крестьянину Якову Чаге, отказавшемуся от воинской повинности, в которой он исповедует свою сознательную веру:
     «Дорогой Яков Тимофеевич, N сообщил мне о вас и о вашей судьбе. Когда я узнаю таких людей, как вы, и про то, что с вами случилось, я всегда испытываю чувство стыда, зависти, и укоры совести. Завидую потому, что прожил жизнь, не успев, не сумев на деле ни разу показать свою веру. Стыдно мне оттого, что в то время, как вы сидите с так называемыми преступниками в вонючем остроге, я роскошествую с так неназываемыми преступниками, пользуясь всеми материальными удобствами жизни.
     Укоры же совести я чувствую за то, что, может быть, своими писаниями, которые я пишу, ничем не рискуя, был причиною вашего поступка и его тяжёлых материальных последствий.

____
478

     Самое же сильное чувство, которое я испытываю к таким людям, как вы, это — любовь и благодарность за все те миллионы людей, кои воспользуются вашим делом.
     Знаю я, как усложняется и делается более трудным ваше дело вследствие семейных уз, но думаю, что если вы делаете своё дело не для людей, а для Бога, для своей совести, то тяжесть дела облегчается, вы найдёте выход и совершите дело.
     Помогай вам Бог!»

     Закончим эту главу тремя формулами, резюмирующи-ми сознательную внутреннюю работу Л. Н-ча за этот 1904 год, записанными в его декабрьском дневнике:
     «Бог есть икс; но хотя значение икса и неизвестно, нам без икса нельзя не только решать, но и составить никакого уравнения. А жизнь есть решение уравнения».
     «Совесть есть воздействие сознания вечного, божественного начала на сознание временное, телесное. Пока не проснулось это сознание, нет совести. Напрасно обращаться к ней».
     «Жизнь, которую я сознаю, есть прохождение духовной и неограниченной (божественной) сущности через ограниченное пределами вещество. Это верно».


ГЛАВА 9.
1905 г. Революционное движение.
«Круг чтения»

     В прошлой главе мы описали жизнь Льва Николаевича в 1904 году. Чтобы верно отнестись к его деятельности в 1905 году, нужно вернуться назад и вкратце резюмиро-вать те события общественной жизни России, которые подготовили грозные и кровавые явления 1905 года.
     В августе 1904 года был объявлен манифест по случаю рождения наследника. Этот манифест давал амнистию многим политическим ссыльным и эмигрантам. Под этот манифест подвели и меня, и я получил разрешение вернуться в Россию. Наступило время Святополка-Мирского и политики доверия. Интеллигентные круги, руководящие общественным мнением, заволновались и преисполнились ожиданием новых великих событий. Русско-японская война подходила к концу. В конце декабря по старому стилю я отправился в Россию и прямо, не заезжая в Москву, свернул на Тулу и прибыл в Ясную Поляну. Трудно описать радость и волнение, охватившие меня при этой встрече со Львом Николаевичем после почти 8-летней разлуки. Я прожил в Ясной Поляне недели две. Привожу здесь моё краткое описание этой встречи, которое я поместил в виде статьи в новой тогдашней свободной газете «Наша жизнь».

В Ясной Поляне.

     Отрезанный от России не зависящими от меня обстоятельствами, я восемь лет не видался со Львом Николаевичем. Я с некоторым страхом ехал к нему, зная о перенесённых им за это время болезнях; я ожидал увидеть дряхлого

____
479

согбенного старика и, к моей большой радости, я нашёл его бодрым, здоровым, весёлым, полным жизненной энергии, не той энергии, которая требует для удовлетворения себя большой суеты, а той, которая выражается в непрестанном труде мысли, в постоянной отзывчивости на все серьёзные явления жизни.
     Эта высшая, духовная, жизненная энергия, выражаясь в неутомимой деятельности, вместе с тем служит ему критерием для оценки явлений жизни, из которой он, подобно магниту, выбирающему железные опилки из кучи песка, выбирает то, что притягивает к себе его в высшей степени развитая духовная личность.
     Избегая суетливых разговоров о повседневных явлениях жизни, он не читает газет.
     «Чтение газет, — говорит Л. Н., — это курение табаку, затемняющее, одурманивающее сознание, засоряющее мозги».
     Но в зале его гостеприимного дома собирается кружок людей, вокруг кого-нибудь, только что приехавшего, завязывается оживлённый обмен мыслей, слышатся возгласы «Порт-Артур», «земцы», «конституция», «земельный вопрос» и т. д. И Л. Н-ч незаметно подходит, подсаживается к говорящим, и те умолкают, чтобы услышать его веское слово, и он вступает в спор, волнуется, вскакивает и со словами: «опять накурился чужих папирос» быстро уходит в свой кабинет, чтобы снова предаться своим размышлениям, сосредоточиться на основных вопросах человеческой жизни.
    Одним из поводов, заставлявших его «закуривать чужие папиросы», было помещение в газетах его телеграммы — ответа на вопрос филадельфийской прессы и различные комментарии к ней. Он снисходительно улыбнулся, когда ему показали сочувственную цитату «Московских ведомостей», показав этой улыбкой, что «комментарии излишни». Он выразил живейшую радость, узнав в статье «Нашей жизни», в которой разъяснялось, что Л. Н-ч, будучи принципиальным врагом всякого насилия, не может признавать хорошей какую бы то ни было государственную власть; когда же он сам обращается к власти, то требует от неё только свободы.
     И во всех близких ко Льву Николаевичу людях статья эта вызвала полное удовлетворение.
     Мысли Льва Николаевича, работающего в своём уединении, как нам кажется, направляются, главным образом, по трём путям: во-первых, он занят всё большим и большим уяснением себе своего миросозерцания и освещением событий жизни с точки зрения этого миросозерцания; кроме того, он постоянно озабочен тем, чтобы дать людям сейчас возможно лучшую духовную пищу; так, ещё недавно он закончил большую работу — «Круг чтения», сборник образцов философской и художественной литературы всех времён и народов; наконец, часто, быть может иногда помимо его желания, мысли его выливаются в художественные образы, и он их набрасывает на бумаге.
     Много начатых работ лежит на его литературном верстаке… но не будем заглядывать туда, это тайна.
     Весьма естественно, что Лев Николаевич, стоя у корня жизни, не может принять активного участия в современном общественном движении. В этом вихревом движении, образуемом многими силами, поднимается со дна много мути, затемняющей ясное видение.
     Надо подождать, пока вихрь уляжется, муть осядет на дно, и тогда в прозрачной тишине мы услышим голос пророка.

____
480

    Есть одно огромное явление, в тишине и безмолвии совершающееся, к которому Лев Николаевич никогда не бывает равнодушен — это жизнь рабочего, по преиму-ществу земледельческого народа.
    Искренняя любовь к народу всегда была одним из главных нервов жизни Льва Николаевича Толстого.
    И о благе народа он высказывается всегда очень определённо. Духовное благо народа — это сознательная религия, и всё, что способствует развитию её, то ведёт его к этому духовному благу. Материальное благо народа есть земля. И всё, что ведёт к решению вновь назревшего земельного вопроса, то ведёт к материальному благу народа.
     Земельный вопрос часто и с разных сторон обсуждался Львом Николаевичем, и как иллюстрацию этого обсуждения он недавно получил сведение о слухах, ходящих в народе о том, что 40 лет тому назад начался выкуп душ. Этот выкуп кончили, и теперь надо ждать манифеста о выкупе земли…
     Умудрённый непрестанной работой мысли, жизненным опытом и обладающий постоянным запасом художествен-ных образов, Лев Николаевич часто говорит притчами. Так, выйдя раз из своего кабинета в столовую, где сидели его семейные и кое-кто из гостей, он сказал приблизительно так:
    — Я на днях записал в своём дневнике: Чтобы построить здание, нужно, главным образом, три элемента; рабочую энергию, т. е. стремление к созиданию, пригодный материал и цемент, его связывающий. Так и для постройки здания человеческой жизни. Стремление к созиданию есть, оно вложено в людей в виде общественных инстинктов. Материал — это мы сами, и чтобы быть пригодным материалом, отёсанным камнем — необходимо самосовершенствование. Скрепляющий цемент — это религиозное сознание необходимости единения.
     Поражённый ясностью этого сравнения, я захотел ещё больше закончить его и попытался возразить:
     — Мне кажется, — сказал я, — что нужен ещё четвёртый элемент — это план будущего здания.
     Подумав немного, Лев Николаевич сказал: «да, нужен, но план этот нам неизвестен». И с этими словами он вернулся к себе.
     Вот какие полные жизни вопросы волнуют обитателей яснополянского дома. И эти вопросы, и решения их, не нарушая тихого, семейного мира, царствующего в этом доме, разносятся многочисленными посетителями Ясной Поляны по всему миру.

     Одним из событий, вызвавших большие споры и волнения, было известие о сдаче Порт-Артура. Мы уже видели в своём месте из записи дневника, что его огорчила эта весть и в этом огорчении он поймал себя на остатке чувства патриотизма.
     Я присутствовал при разговоре Л. Н-ча с его зятем Оболенским по этому вопросу. Лев Николаевич сказал: «В наше время это считалось бы позором и казалось бы невозможным — сдать крепость, имея запасы и 40-тысячную армию». Оболенский возражал ему с той точки зрения, что эта сдача сохранила многие жизни. Л. Н. сказал, что он говорит не с этой точки зрения, а с точки зрения человеческого достоинства в раз начатом деле. Не надо было начинать войны, не надо совсем войска. Но тот, кто взял на себя эти обязанности и ответственность, должен быть честен и разумен и доводить дело до конца.
     Я был тоже удивлён этой ноткой военной чести, заговорившей во Л. Н-че. Но должен прибавить, что больше того, что здесь привёл, сказано не было.
____
481

Я передаю это по памяти через 15 лет; быть может, не совсем точно, но смысл был тот.
     Я привожу этот разговор к тому, чтобы упомянуть о том, как был он эксплуатирован свояченицей Л. Н-ча, Т. А. Кузминской, присутствовавшей при этом разговоре. Через 10 л., уже во время всемирной войны, в парижской газете «Фигаро» появилась статья «Толстой и война», в которой доказывалось что Толстой — патриот и одобряет войну. При этом в статье приводилось несколько патриотических фраз из «Севастопольских рассказов», которые, как известно, были испорчены цензурой, вставившей некоторые патриотические выражения, и затем мнение его о сдаче Порт-Артура, конечно, в преувеличенно-патриотической окраске.
     Живя в Ясной Поляне, я много пополнил свой биографический материал для ; тома, так как Лев Николаевич дал мне читать дневники своей молодости и разрешил сделать оттуда выписки. Конечно, я воспользовался и устной беседой с ним для разъяснения тёмных мест из его юной жизни.
     Я встретил в Ясной Поляне новый, 1905 год. Мне удалось 1-го января снять с Л. Н-ча фотографию в его кабинете.
     Самые глубокие мысли высказывались Л. Н-чем в простой частной беседе. Так, в разговоре с Марьей Львовной 5-го января он сказал:
     — Как в нашем сознании медленно и незаметно происходила перемена, и ты из ребёнка стала женщиной, а я — стариком, так и в народе меняется сознание; и когда в народе должна произойти перемена, то он выкидывает всякие глупости: Манчжурия, декадентство… Теперь мы постепенно приходим к сознанию, что государство не нужно, что оно — учреждение отжившее. Для руководства общей жизнью нужно не насилие, а религиозное сознание. И по мере того, как будет развиваться религиозное сознание, будет таять государство 1.
   _______________
       1 Д. П. Маковицкий. Яснополянские записки. Стр. 67-я. «Задруга», 1922 г.

     Таким образом, моё личное общение со Л. Н-чем снова установилось и уже не прерывалось до самой его смерти.
     В первых числах января я выехал в Москву и оттуда в Петербург, куда приехал 6 января. На вокзале я узнал странную весть о том, что во время салюта по случаю погружения в воду креста на дворцовой иордани один выстрел был произведён снарядом, который пролетел над головой царя и его свиты и ранил городового, стоявшего на набережной у Зимнего дворца. Этот выстрел был приписан небрежности, но он оказался началом кровавых событий.
     Мне пришлось быть свидетелем и гапоновской бойни 9 января.
     Получив заграничный паспорт, я снова поехал в Москву и Ясную, чтобы, простясь со Л. Н-чем, вернуться в Швейцарию, решив при первой возможности переехать со своей семьёй снова на жительство в Россию. В Ясной, конечно, тоже было волнение, и до Л. Н-ча дошли слухи, письма и личные свидетельства обо всём происходившем в Петербурге.
     Нечего и говорить о том, как был возмущен Л. Н-ч всем, что творилось в Петербурге во имя какого-то блага, так плохо понятого с обеих сторон.
     Но всё-таки Л. Н-ч не переоценивал этого события. Он знал, что в это время происходила другая, ещё более ужасная бойня, русско-японская война. Я застал Льва Николаевича за писанием статьи, в которой он более пространно говорил, что сказал вкратце в той телеграмме в американские газеты, которую мы привели в предыдущей главе.
     Л. Н. старается показать в этой статье, что полити-ческая, либерально-революционная агитация, дававшая себя знать в это время в России, не есть народное движе-ние и потому не заслуживает того уважения, которое ей воздают.

____
482

     Л. Н. считает истинным то революционное движение, которое ставит в основу освобождение земли и неподчинение какому бы то ни было правительству.
     В конце статьи он приводил письмо неизвестной ему женщины о петербургских событиях, полное глубокого возмущения по поводу всего там происходившего, причём автор письма старается проникнуть в причину этих ужасных явлений и говорит так:
     «Я не могу определить, что тут самое страшное, кажется то, что они не понимают и что у них обыкновенные лица, несмотря на то, что через час будут убитые люди и везде на камнях кровь. Кажется, самое страшное — ощущать, что между людьми нет никакой связи, кажется — это самое ужасное. Из той же деревни, только одни в серой шинели, а другие в чёрном пальто, и никак не можешь понять, почему серые шутят о морозе и мирно поглядывают на идущих мимо них чёрных людей, когда они не только знают, что у каждого из них патронов на десять выстрелов, но знают и то, что через час-два все эти патроны будут истрачены. И чёрные люди смотрят на них, точно так тому и быть должно. Об этом разобщающем людей читаешь в книгах, говоришь и не чувствуешь, как это страшно, а когда всё это вокруг тебя и, как эти дни, на время всё другое перестало существовать, а есть только это одно: серые шинели, чёрные пальто и нарядные шубы и все они заняты одним, но все по-разному, хотя никто из них не знает, почему одни стреляют, другие падают, третьи смотрят».
     И Л. Н-ч заканчивает статью такими словами: «Да, всё дело в том, что есть что-то, что разобщает людей, и что нет связи между людьми. Всё дело в том, чтобы устранить то, что разобщает людей, и поставить на это место то, что соединяет их. Разобщает же людей всякая внешняя, насильственная форма правления; соединяет же их одно — отношение к Богу и стремление к Нему, потому что Бог один для всех и отношение всех людей к Богу одно и то же. Хотят или не хотят признавать этого люди, перед всеми нами стоит один и тот же идеал высшего совершенствования, и только стремление к нему уничтожает разобщение и приближает нас друг к другу».
     Ко Льву Николаевичу стекались в Ясную друзья и корреспонденты, русские и иностранные, желающие услышать от него веское, авторитетное слово о происходящих событиях.
     Так, 19 января приезжали к нему два ирландца, Девит и Меконна; они явились ко Льву Николаевичу как представители 10 американских газет. Оба они сочувственно относились ко Льву Николаевичу и внима-тельно записывали всё, что он им говорил. Вернувшись в Тулу, они послали в американские газеты по телеграмме, из которых каждая стоила 600 рублей.
     После них приехал Вильямс, родом из Новой Зеландии, корреспондент английской газеты «Манчестер гардиан». Этот замечательный человек знал 24 языка, древних и новых, восточных и западных, и говорил со Львом Николаевичем по-русски 1.

   _________________
        1 Д. П. Маковицкий. Яснополянские записки, стр. 94 – 96. «Задруга», 1922 г.

    А жизнь шла и развивалась в народе своеобразным путём. И Л. Н-ч записывает в своём дневнике проявления этой новой жизни, которые доходят до него с разных концов мира, как к единому духовному центру; вот что он пишет в январе этого года:
    «Утром нынче было через Ледерле письмо от двух отказавшихся от службы матросов: они в Кронштадте, в тюрьме. Хочу сейчас написать им и их на-

____
483

чальнику. Поискал в календаре имя начальника — не нашёл. Раздумал писать. Утром был от Накашидзе милый человек Кипиани, который рассказал чудеса о том, что делается на Кавказе, в Гурии, Имеретии, Мингрелии, Кахетии. Народ решил быть свободным от правительства и устроиться самому. Душан записал. Надо будет изложить это великое дело».
     Движение это в Гурии выразилось в следующих фактах: притесняемые помещиками, отбиравшими у них 2/3 урожая, крестьяне отказались арендовать помещичьи земли, так что эти земли пустовали около 2-х лет. Кроме того, гурийцы решили вести нравственный образ жизни — не воровать, не грабить и не лгать. В случае возникновения каких-либо споров и недоразумений — не обращаться к властям, а решать дела между собою. Все общественные дела решать всеобщими сходками (на них собиралось до 5.000 человек). Детей воспитывать в отвращении к убийству. Заботиться об их образовании. Подати платить аккуратно. Вести простую жизнь по своей совести. Сначала к этому было прибавлено «и по Христу», но для того, чтобы не закрыть путь присоединения к этому движению магометанам, которых много среди гурийцев, отменили эту прибавку «по Христу» и оставили только формулу «по совести».
     Вот об этом-то и рассказал приехавший ко Льву Николаевичу Кипиани, посланный другом Л. Н. Ильёй Петровичем Накашидзе. Лев Николаевич ответил ему следующим письмом:
     «…Сведения, которые Кипиани сообщил, по моему мнению, огромной важности, и непременно надо познакомить людей с тем огромной важности событием, которое происходит в Гурии.
     Хотя и знаю, что гурийцы не имеют понятия о моём существовании, мне всё-таки очень хочется передать им выражение тех чувств и мыслей, которые вызывает во мне их удивительная деятельность. Если вы можете и найдете это удобным, передайте им, что вот есть такой старик, который двадцать лет только о том думает и пишет, что все беды людские — от того, что люди, ждут себе помощи и устройства жизни от других, от властей, а когда видят, что от власти им нет помощи и порядка, то начинают осуждать властителей, бороться против них. А что не надо ни того, ни другого: ни ждать помощи и порядка от властей, ни сердиться на них и воевать с ними. А надо одно: то самое, что делают они, гурийцы, а именно: устраивать свою жизнь так, чтобы не нуждаться в властях, надо делать опять то же, что они делают: жить по совести, по Христу — короче — по Божьи. Если можно, то передайте им, какую великую радость испытал этот старик, когда узнал, что то, о чём он думал и писал столько лет, и чего учёные и считающие себя мудрыми не понимают и не понимали, — что это самое сами для себя, своим умом и своей совестью решили тысячи людей, и не только решили, но и произвели в дело и ведут это дело так твёрдо и хорошо, что соседние люди пристают к ним.
     Скажите им, что дело это такое важное и хорошее, что надо все силы употребить (духовные силы: кротость, рассудительность, терпение) для того, чтобы довести его до конца, чтобы быть примером для ближних и дальних людей и послужить установлению Царства Божия не силою и обманом, а разумом и любовью.
     Скажите им, что не я один, но много и много людей радуются на них, готовы всячески, если возможно и нужно, послужить им и что все мы уверены, что, начав такое великое дело и так много уже сделав для него, они не оставят его и будут вести его всё так же, показывая пример людям.
     Скажите им, что старик, человек этот, думает, что главные их силы должны быть направлены к тому, чтобы, как они сами говорят, жить по Хри-

____
484

сту, по совести, исполняя один и тот же закон и для христиан, и для магометан, и для всех людей мира. Закон этот в том, чтобы любить всякого человека и делать другому то, что хочешь, чтобы тебе делали. Если они будут так жить, по Божьи, то никто им ничего не сделает. Если они будут с Богом, Бог будет с ними, и никто не будет в силах помешать им».

     Политические разговоры, весьма распространённые в это время, утомляли Л. Н-ча, и он записывает в дневнике такую характерную мысль:
     «Слушал политические рассуждения, споры, осуждения и вышел в другую комнату, где с гитарой пели и смеялись. И я ясно почувствовал святость веселья. Веселье, радость — это одно из исполнений воли Бога».
     В это время у Льва Николаевича возникают новые мысли философского направления, и он набрасывал их в дневнике:
     Записано: «я делаю то, что есть. Это значит то, что жизнь — не только моя вся от рождения до смерти, т. е. я, какой я стал во всю жизнь, но и жизнь всего мира, всё это есть, но мне не видно по моей ограниченности; это открывается мне по мере моего движения в жизни. Это есть, а я делаю это; в этом жизнь».
     Эта же мысль, более развитая, записана у него через несколько дней:
     «Всё, что движется, мне представляется движущимся, в сущности же, уже есть и всегда было и будет то, к чему, по направлению чего движется что-либо. Вся моя жизнь от рождения до смерти, несмотря на то, что я могу находиться в начале или в середине её, уже есть; а то, что будет, так же несомненно есть, как и то, что было. Так же есть и всё то, что будет с человеческим обществом, с планетой Земля, с солнечной системой; я только не могу видеть всего, потому что я отделён от Всего. Я вижу только то, что открывается мне по мере моих сил; я живу и, переходя от одного состояния в другое, вижу (так сказать) внутренность жизни. И кроме того, главное — имею радость творчества жизни. То, что всё, что составляет мою жизнь, уже есть и вместе с тем я творю эту жизнь, — не заключает в себе противоречия. Всё это есть для высшего разума, но для меня этого нет, и я имею великую радость — творить жизнь в пределах, из которых не могу выйти. Если допустить Бога (что совершенно необходимо для рассуждений в этой области), то Бог творит жизнь нами, то есть отделёнными частями своей сущности».
     Эта мысль о существовании в настоящем всего того, что развёртывается во времени, занимала не одного Льва Николаевича; в Западной Европе в этом направлении уже работали Эйнштейн, Ленорман и др.

     Продолжавшиеся военные действия волновали Льва Николаевича, и он с напряжённым вниманием следил за борьбой этих двух миров. И в дневнике его мы находим интересные мысли по этому поводу:
    «Вчера получилось известие о разгроме русского флота. Известие это почему-то особенно сильно поразило меня. Мне стало ясно, что это не могло и не может быть иначе. Хоть и плохие мы христиане, но скрыть невозможно несовместимость христианского исповедания с войной. Последнее время (разумея лет тридцать назад) это противоречие стало всё более и более сознаваться. И потому в войне с народом нехристианским, для которого высший идеал — отечество и геройство войны, христианские народы должны быть побеждены. Если до сих пор христианские народы побеждали некультурные народы, то это происходило только от преимуществ технических, военных

____
485

усовершенствований христианских народов (Китай, Индия, африканские народы, хивинцы и среднеазиат-ские); но при равной технике христианские народы неизбежно должны быть побеждены нехристианскими, как это произошло в войне России с Японией. Япония в несколько десятков лет не только сравнялась с европейскими и азиатскими народами, но превзошла их в технических усовершенствованиях. Этот успех японцев в технике не только войны, но и всех материальных усовершенствовании ясно показал, как дёшевы эти технические усовершенствования — то, что называется культурой. Перенять их и даже дальше придумать — ничего не стоит. Дорога, важна и трудна — добрая жизнь, чистота, братство, любовь, — то самое, чему учит христианство и чем мы пренебрегли. Это нам урок. Я не говорю это для того, чтобы утешить себя в том, что японцы победили нас. Стыд и позор остаются те же. Но только они не в том, что мы побиты японцами, а в том, что мы взялись делать дело, которое не умеем делать хорошо и которое само по себе дурно».
     Вопрос этот сильно занимал Л. Н-ча; он несколько раз возвращается к нему и задумывает писать статью под названием «Силоамская башня», прилагая к современным событиям известную притчу Христа о Силоамской башне, при падении которой погибло много народу. Эта притча кончается словами: «если не покаетесь, то все так же погибнете».
     И вот, намекая на эту притчу, он записывал в дневнике:
     «18 июня. (К «Силоамской башне»). Это — разгром не русского войска и флота, не русского государства, но разгром всей лжехристианской цивилизации. Чувствую, сознаю и понимаю это с величайшей ясностью. Как бы хорошо было суметь ясно и сильно выразить это.
     Разгром этот начался давно: в борьбе успеха так называемой научной и художественной деятельности, в которой евреи, нехристиане, побили всех христиан во всех государствах и вызвали к себе всеобщую зависть и ненависть. Теперь это самое сделали в военном деле, в деле грубой силы японцы, показав самым очевидным образом то, к чему не должны стремиться христиане, в чём они никогда не успеют, в чём всегда будут побеждены нехристианами: в праздном знании, в том, что называется наукой, в доставляющих удовольствие забавах, «pflichtloser Genuss», и в средствах насилия. История совершает обучение христиан отрицательным путём: показывает им, чего они не должны делать, на что не должны устремлять свои силы».
     И ещё в один из следующих дней он записывает так:
     «(К «Силоамской башне»). Изменение государственного устройства может произойти только тогда, когда установится новая центральная власть, или когда люди местами сложатся в такие соединения, при которых правительственная власть будет не нужна. А вне этих двух положений могут быть бунты, но никак не перемена устройства».

     И вот, осудив Японию как государство, Л. Н-ч вступает в живое общение с японцами, которые приветствуют его как учителя жизни. Один из них, редактор социалисти-ческого журнала, написал Л. Н-чу сочувственное письмо и получил такой ответ:
     «Дорогой друг Изо Абе. Мне доставило величайшую радость получение вашего письма и газеты с английскою заметкою. От души благодарю вас за них. Хотя я и никогда не сомневался в том, что в Японии имеется немало благоразумных, нравственных и религиозных людей, которые питают отвращение к настоящей войне, тем не менее я был очень рад получить подтвержде-

____
486

ние этого мнения. Мне доставляет величайшее удовольствие, что в Японии у меня есть товарищи и сотрудники, с которыми я могу вступить в дружеское общение».
     Далее Л. Н-ч указывает японцу, что социалистическое учение, распространяющееся в Японии, не удовлетворяет его, и он рекомендует религиозно-нравственную основу жизни, определяющую совершенствование каждой отдельной личности, из которых состоит всё человечество.
     Отрицание власти с нравственной точки зрения, как известно, составляло существенную часть мировоззрения Л. Н-ча. И он с радостью приветствует тех авторов, которые стараются обосновать это отрицание новыми, например, историческими доводами. Такую радость доставила ему брошюра Хомякова, сына известного писателя-славянофила. В этой брошюре была особенно ярко выражена мысль, которую он комментирует в дневнике:
    «30 марта. Как правы славянофилы, говоря, что русский народ избегает власти, удаляется от неё. Он готов предоставлять её скорее дурным людям, чем самому замараться ею. Я думаю, что если это так, то он прав. Всё лучше, чем быть вынужденным употреблять насилие. Положение человека под властью тирана гораздо более содействует нравственной жизни, чем положение избирателя, участника власти. Это сознание свойственно не только славянам, но всем людям. Я думаю, что возможность деспотизма основана на этом. Думаю тоже, что своему участию в правительстве надо приписать безнравственность, индифферентность европейцев и американцев в конституционных государствах».
     В этом же направлении Л. Н-ч отвечает одному из своих корреспондентов того времени.
     В марте Л. Н-ч получил интересное письмо от одного крестьянина, служившего лакеем в Петербурге. Из первых строк ответного письма Л. Н-ча видно, о чём спрашивал его крестьянин, и потому мы приводим здесь начало этого письма. Л. Н-ч писал так:
     «Вы спрашиваете: долго ли ещё будут много-миллионные серые сермяги тащить перекувыркнутую телегу? Вы пишете: двадцатый век идёт и время тяжкое настало, льётся кровь и пот обездоленных, обессиленных русских людей. Не будет отцов, братьев, мужей, а будет множество калек, а перекувыркнутая телега стоит на одном месте.
     Вы пишете: долго ли нам ещё тащить её и петь «Дубинушку»: ах, идёт, сама пойдёт, да у-у.
     Вы спрашиваете моего совета, как многострадальным и долготерпеливым зипунам дотащить перекувыркнутую телегу до назначенного места, и как народу избавиться от бесполезных трудов».
     Л. Н-ч указывает автору письма, что он ответил на эти вопросы в целом ряде статей: «Единственное средство», «Неужели так надо?», «Где выход?», «К рабочему народу», «Одумайтесь!».
     И снова излагает ему сущность своего ответа на поставленные вопросы. Основной ответ Л. Н-ча заключается в том, что не надо думать о том, чтобы поставить телегу как следует (процесс внешних реформ), а стараться выпрячь себя из неё, не везти её. А для этого одно средство — жить по Божьи.
     И Лев Николаевич излагает пять заповедей Нагорной проповеди: «не гневись, не блуди, не клянись, не мсти и не воюй».
     «Только бы помнили люди, — продолжает он свои рассуждения, — главный закон Христов: поступай с другими, как хочешь, чтобы поступали с тобой, и всем хорошо будет.
____
487

     Люди жалуются, что им дурно жить от богачей и начальства, что они разоряют и убивают их. Да кто же им велит дурно жить?
     Как вошь и всякая нечисть нападает на больное тело, так и всякие богачи и начальство разводятся на дурной жизни рабочих людей. Живите хорошо — и вся эта нечисть сама собой пропадёт».
     И он ставит в пример сектантов, отказывающихся повиноваться властям, указывает на гурийское движение.
     И заключает так:
     «И потому мой совет — о телеге не думать; кому она нужна, те и пускай её переворачивают и везут её; а вам всеми силами, каждому добиваться своей хорошей жизни, самому жить так, как сказано в Евангелии. А будут люди жить по Евангелию, и жизнь их будет хорошая».
     В конце письма Л. Н-ч добавляет, что ввиду того, что с подобными вопросами к нему обращаются многие, он посылает это письмо в печать.

     Русское революционное движение того времени также даёт ему повод высказать целый ряд оригинальных мыслей:
    «Токвиль говорит, — записывает Л. Н-ч, — что большая революция произошла именно во Франции, а не в другом месте, именно потому, что везде положение народа было хуже, задавленнее, чем во Франции: «en d;truisant en partie les institutions du moyen ;ge, en avait rendu cent fois plus odieux, ce qui en restait» 1.

____________________
     1 Разрушая отчасти средневековые учреждения, сделали то, что оставшееся от них стало в сто раз хуже.

     Это верно. И по той же причине новая, следующая революция освобождения земли должна произойти в России, так как везде положение народа по отношению к земле хуже, чем в России.
     Как французы были призваны в 1790 году к тому, чтобы обновить мир, так к тому же призваны русские в 1905 году».
     30 июля. «Интеллигенция внесла в жизнь народа в сто раз больше зла, чем добра.
     Русская революция должна разрушить существующий порядок, но не насилием, а пассивным неповиновением.
     Недоразумение деятелей теперешней русской революции в том, что они хотят учредить для русского народа новую форму правления; русский же народ дошёл до сознания того, что ему не нужно никакого».
     19 сент. «Все революции — это только видимые проявления (скачки, подъёмы на ступени) осуществления высшего, одного для всех закона».
     23 окт. «Революция в полном разгаре. Убивают с обеих сторон. Выступил новый неожиданный и отсутствующий в прежних европейских революциях элемент "чёрной сотни", "патриотов"; в сущности, людей, грубо, неправильно, противоречиво представляющих народ, его требование не употреблять насилие.
     Противоречие в том, как и всегда, что люди насилием хотят прекратить, обуздать насилие. Вообще легкомыслие людей, творящих эту революцию, удивительно и отвратительно: ребячество без детской невинности. Я себе и всем говорю, что главное дело теперь каждого человека — смотреть за собой, строго относиться к каждому поступку, не участвовать в борьбе. А возможно это только человеку, относящемуся религиозно к своей жизни. Только с религиозной точки зрения можно быть свободным от участия, даже сочувствия той или другой стороне и содействовать одному умиротворению тех и других.

____
488

    Теперь, во время революции, ясно обозначались три сорта людей со своими качествами и недостатками: 1) консерваторы, люди, желающие спокойствия и продолжения приятной им жизни и не желающие никаких перемен. Недостаток этих людей — эгоизм, качество — скромность, смирение. Вторые — революционеры — хотят изменения и берут на себя дерзость решать, какое нужно изменение, и не боящиеся насилия для приведения своих намерений в исполнение, а также и своих лишений и страданий. Недостаток этих людей — дерзость и жестокость, качество — энергия и готовность пострадать для достижения цели, которая представляется им благом. Третьи — либералы — не имеют ни смирения консерваторов, ни готовности жертвы революционеров, а имеют эгоизм, желание спокойствия первых и самоуверенность вторых».
     Конечно, такой взгляд на революционное движение возможен был у человека, не признающего государства, а стало быть и отечества. И вот, продолжая нить своих мыслей, Л. Н-ч записывает так:
    «И какая кому польза духовная или телесная от того, что есть Россия, Британия, Франция… Материальные величайшие бедствия: подати, войны, рабство; в духовном отношении: гордость, тщеславие, жестокость, разъединение и солидарность с насилием.
     Много было жестоких и губительных суеверий: и человеческие жертвы, и инквизиция, и костры, но не было более жестокого и губительного, как суеверие отечества — государства. Есть связь одного языка, одних обычаев, как например, связь русских с русскими, где бы они ни были, в Америке, Турции, Галиции, и англосаксов с англосаксами в Америке, в Англии, Австралии; и есть связь, соединяющая людей, живущих на общей земле: сельская община, или даже собрание общин, управляемых свободно установленными правилами жителей; но ни та, ни другая связь не имеет ничего общего с насильственной связью государства, требующего при рождении человека его повиновения законам государства.
     В этом ужасное суеверие. Суеверие в том, что людей уверяют, и люди сами уверяются, что искусственно составленное и удерживаемое насилием соединение есть необходимое условие существования людей, тогда как это соединение есть только насилие, выгодное тем, кто совершает его».
     Но вот попадаются в дневнике и мысли чисто личного характера, не менее интересные:
    «6 июня. Пропасть народу, все нарядные, едят, пьют, требуют. Слуги бегают, исполняют. И мне всё мучительнее и мучительнее, труднее и труднее участвовать и не осуждать.
     Меня сравнивают с Руссо. Я много обязан Руссо и люблю его, но есть большая разница. Разница та, что Руссо отрицает всякую цивилизацию, я же отрицаю лжехристианскую. То, что называют цивилизацией, есть рост человечества. Рост необходим, нельзя про него говорить, хорошо ли это или дурно. Это есть — в нём жизнь, — как рост дерева. Но сук, или силы жизни, растущие в суку, — не правы, вредны, если они поглощают всю силу роста. Это с нашей лжецивилизацией».
     «21 сентября. Во мне все пороки, и в высшей степени: и зависть, и корысть, и скупость, и сладострастие, и тщеславие, и честолюбие, и гордость и злоба. Нет, злобы нет, но есть озлобление, лживость, лицемерие. Всё, всё есть, и в гораздо большей степени, чем у большинства людей. Одно моё спасение в том, что я знаю это и борюсь, всю жизнь борюсь. От этого они называют меня психологом.
____
489

     Как хорошо, что я бываю зол, и скуп, и гадок и знаю это про себя. Только благодаря этому я могу (к несчастью, только иногда) кротко прощать, переносить злость, глупость, гадость других».
     И среди этих самообличений философская мысль:
    «Страдаешь от того, что люди не религиозны, не понимают религиозных требований, и досадуешь на них — огорчаешься. Надо понять, что способность религиозного отношения к жизни (высшая теперь человеческая способность) не может быть передана рассуждением или каким бы то ни было духовным воздействием людям, не имеющим её. Как нельзя научить собаку затворять дверь, или лошадей — не топтать траву, или диких людей — готовить себе жилище и пищу, пока у них не развит рассудок, так нельзя научить людей (теперь) тому, чтобы они жили, понимая всё значение своей жизни, т. е. жили, руководствуясь религиозным сознанием. Люди такие только начинают вырабатываться, являются один на тысячи и являются совершенно независимо от образа жизни, материального достатка, образования, столько же и даже больше среди бедных и необразованных. Количество их постепенно увеличивается, и изменение общественного устройства зависит только от увеличения их числа».

     Замечательна в это время переписка Л. Н-ча с великим князем Николаем Михайловичем. Искренность Л. Н-ча подверглась испытанию, и он вышел из этого испытания победителем. Вот что он писал великому князю:
     «Перед самым получением вашего хорошего письма, любезный Николай Михайлович, я думал о вас, о моих отношениях с вами и хотел писать вам о том, что в наших отношениях есть что-то ненатуральное и не лучше ли нам прекратить их.
     Вы — великий князь, богач, близкий родственник государя, я — человек, отрицающий и осуждающий весь существующий порядок и власть и прямо заявляющий об этом. И что-то есть для меня в отношениях с вами неловкое от этого противоречия, которое мы как будто умышленно обходим.
     Спешу прибавить, что вы всегда были особенно любезны ко мне, и что я только могу быть благодарен вам. Но всё-таки что-то ненатуральное, а мне на старости лет особенно тяжело быть непростым.
     Итак, позвольте мне поблагодарить вас за вашу доброту ко мне и на прощанье дружески пожать вашу руку».
     Николай Михайлович понял затруднение Льва Николаевича и ответил ему добрым письмом, на которое получил следующее от Льва Николаевича:
     «Получил ваше письмо, любезный Николай Михайлович, — именно «любезный», в том смысле, что вы вызываете любовь к себе.
     Мне очень радостно было узнать из вашего хорошего письма, что вы меня вполне поняли и удержали ко мне добрые чувства.
     Я не забываю того, что vous avez beau etre grand Duc 1, вы человек, и для меня важнее всего быть со всеми людьми в добрых, любящих отношениях, и мне радостно оставаться в таких с вами, хотя бы и при прекращении общения.

_____________________
     1 Как вы ни прикидывайтесь князем.

    Очень, очень благодарен вам за ваше доброе письмо».
     Литературная работа Льва Николаевича в этом году шла очень интенсивно. По записям его дневника можно проследить как эту работу, так и другие, мелкие факты его жизни.
____
490

    «3 апреля. Был нездоров сердцем. Всё проще и проще, естественнее и естественнее смерть. Несмотря на нездоровье, кое-что сделал, именно к «Сети веры» (и недурно) и выборки из «Сети веры» и предисловие к «Учению 12 апостолов». Хуже, не годится. И письмо о перекувыркнутой телеге».
     «4 мая. За это время окончил «Великий грех». Написал рассказ на «Молитву». Казалось — хорошо, и умилялся во время писания, а теперь почти не нравится».
     «22 ноября. За это время поправлял «Божеское и человеческое» и всё недоволен. Но лучше. Начал «Александра I». Отвлёкся «Тремя неправдами»: не вышло. Здоровье — равномерное угасание. Очень хорошо. Великое событие: Таня родила. Приехала Маша с мужем. Очень хочется писать «Александра I». Читал «Павла» и «Декабристов». Очень живо воображаю. Каждый день езжу верхом. Записать надо тоже, кажется, важное, но нет. Не знаю, как выйдет. Пропустил эти страницы и пишу».
     «9 декабря. За это время закончил «Божеское и человеческое». Писал «Свободы и свобода» как отдельную статью и нынче включил в «Конец века» и послал в Москву и в Англию. Вероятно, поздно. Пускай по-старому. Вчера продолжал «Александра I». Хотел писать «Воспоминания», но не осилил. Всё забастовки и бунты. И чувствую больше, чем когда-нибудь, необходимость и успокоение от ухождения в себя. Как-то на днях молился Богу, понимая своё положение в мире по отношению к Богу, и было очень хорошо. Да, забыл: третьего дня писал «Зелёную палочку».
     «17 декабря. Писал немного «Александра I». Но плохо. Пробовал писать «Воспоминания» — ещё хуже. Два дня совсем ничего не писал. Всё нездоров желудком, и был очень сонлив умственно и даже духовно. Ничего не интересует. Такие периоды я ещё не привык переносить терпеливо. В Москве продолжаются ужасные озверения. Известий нет. Поезда не ходят. Иногда думаю написать соответственное обращение «к царю и его помощникам» — к интеллигенции и народу. Но нет сильного желания, хотя знаю ясно, что сказать».
     Но главная работа, которую Л. Н-ч особенно ценил сам, это был «Круг чтения», который вышел в этом году в первом издании «Посредника».
     Лев Николаевич радовался на эту книгу и говорил, что весьма вероятно, что все сочинения его будут со временем забыты, но это останется.
     В течение этого лета я прожил около двух месяцев со своей семьёй на деревне в Ясной Поляне. Хотя болезнь моего младшего сына очень осложняла мою жизнь, тем не менее, живя вблизи Л. Н-ча, я мог часто пользоваться его сообществом, и это дало мне много радостных незабвенных минут.




















____
491

Часть III.

1906–1908.
ДЕТИ. «НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ». ЮБИЛЕЙ

ГЛАВА 10.
1906 год. Болезнь Софьи Андреевны.
Смерть Марьи Львовны

     Лев Николаевич начинает 1906 год интересной перепиской со своим новым другом и единомышленником В. А. Шейерманом; он получил от него письмо с приложением его открытого письма «Землевладельца». Вот это письмо:
    «Принадлежа к числу заурядных землевладельцев (состою и гласным), я переживаю с вами одно.
     Но я выхожу из этого невыносимого положения и, оглашая свой выход, быть может, помогу кому-нибудь…
     Дальше так жить нельзя… Мы уже дожили до края враждебных отношений с крестьянами. Для доказатель-ства наших попираемых прав собственности осталось одно — убийство (разрешена вооруженная стража). Впрочем, это уже делают во многих местах России, продолжая называть себя последователями учения Христа.
     Другие, считая себя членами различных политических партий, ругают то правительство, всё дело которого, главным образом, и заключается в защите их.
     Владельцы земель… Что вы мучаете себя и других? Ведь всё сердце ваше ранено окружающей вас ненавистью и злобой… Ведь вы тоже люди, а потому имеете право на радость жизни и мир… Отчего же вы не берете эту радость, которая тут — около вас?
    Чего вы ожидаете? На кого и на что надеетесь вы, когда вы сами не делаете ни шагу вперед?..
    Разве не смотрят на каждого из нас сотни и тысячи соседей крестьян, тоже ожидая и тоже не веря ожиданиям, а мучаясь от яда и злобы?..
     Господа землевладельцы. Не пора ли?!
     Расскажу про себя. Не вытерпел я. Поехал в деревню, кругом которой моя земля, и обратился к крестьянам… Вот приблизительно то рассуждение, которое я высказал им:
    «Хотя нет в нашей местности беспорядков, но вы знаете, что делается по России, и невмоготу стало жить и вам, и мне. Вы знаете манифест нашего царя — нам объявлена гражданская свобода — значит, стали мы не только перед Богом, но и здесь на земле, перед царём, одни и те же люди — и вы, крестьяне, и я, землевладелец. А раз мы равны, не должны ли мы быть товарищами, друзьями, друг другу желающими добра, а не зла?

____
492

     Я такой же, как и вы, одна у нас родина, и, как вы, я люблю деревню и землю, а между тем мы враждуем, интересы наши различны. Моя земля окружает вашу, и всякое моё хозяйство, моя работа на этой земле — нож в ваше сердце. Вам нет выхода, и мне нет жизни от вашей безвыходности и, следовательно, от вашей враждебности.
     Итак, не ясно ли, что теперь настал час, когда нам надо соединиться, совсем соединиться в одно?
     И вся моя земля владельческая и ваша крестьянская должна быть общая. И я, как равный вам, должен буду от всех получить свой усадебный и земельный надел, как и каждый из вас.
     И вот тогда лишь наши интересы будут общими, а не противоположными. Не будет больше: то моё, а то ваше, а всё будет для всех «наше». Я буду ваш односельчанин, и тогда я буду равен вам, буду свободен от гнёта, и вы будете свободны от гнёта.
     Согласны ли вы, крестьяне, не только получить землю мою, но и принять меня и семью мою к себе в общество на равных с вами правах?»
     Вот это я сказал и сделал.
     О, господа владельцы. Если бы вы видели их торжествующую радость и моё бесконечное внутреннее ликование… Я верил доброму сердцу народа, но я не ожидал и не заслужил того, что я нашёл… Радость, любовь и мир окружили меня.
     О вы, владельцы земель, вы ищете своего выхода в политических вопросах государства, зачем же не делаете сначала того, что вы можете и что у вас под руками? Разве можно стоять за народ, не ставши с ним вместе? Те из вас, которые любят людей и работу на земле — спешите скорее, мало осталось времени для вашего единственного дела.
     Я не говорю, что только мой выход единственный, но я говорю: станьте с народом и за него.
     И он объяснит вам, что ему от вас надо, и вы поймёте и дадите ему это — верьте народу, что и он вас поймёт, и что и вам будет тоже всё, что нужно.
     Будьте смелы, если идёте по пути веры в правду!
     Какое вам дело до того, что будет, если лучше вы поступить не можете! Спешите. Нет времени для колебаний. Никуда нельзя уйти теперь, хотя бы вы уехали на край света, вы останетесь и там участником убийств за право вашей собственности.
     Верьте истине и любви к себе и в народе — не вы, а она вас выведет отовсюду и покажет вам вашу дорогу.
     Бывший землевладелец 840 десятин Харьковской губернии, Старобельского уезда, села Муратова. Владимир Шейерман».
     Конечно, Л. Н-ч не мог не сочувствовать такому решению земельного вопроса. Шейерман просил Л. Н-ча содействия в опубликовании этого письма. Л. Н-ч послал его в газету «Новости дня» с таким письмом редактору:
    «Г. редактор, я получил сегодня очень замечательное и по мысли, и по содержанию письмо от неизвестного мне г. Шейермана с просьбою содействовать помещению его в газете. Г. Шейерман пишет мне, что две либеральные газеты, куда он посылал это письмо, отказались напечатать его; мне же кажется, что письмо это, кроме того, что представляет знамение времени, подобно тому, как происходило при освобождении крестьян, оно может и должно иметь самое благотворное влияние как на землевладельцев, служа им указанием на серьёзную и прекрасную деятельность, представляющуюся и

____
403

возможную им, так и на крестьян, показывая им, что несправедливость исключительного землевладения созна-ётся не только последними, но и землевладельцами».
     Самому же Шейерману он отвечал так:
    «Письмо ваше прекрасно, и ещё лучше ваш поступок. Дай вам Бог не поддаться никаким соблазнам и удержаться в том счастливом, свойственном человеку состоянии, в котором вы писали ваше письмо. Сделаю всё возможное, чтобы напечатать его и в Москве, и в Петербурге. Очень рад буду общению с вами.
    Вы, вероятно, молодой человек, и поступок ваш вызван порывом, в котором побудительные причины и требования совести и желание славы — любви людской. Берегитесь этого второго побуждения. Дела, вызванные этим побуждением, непрочны. Бывает то, что в добрых делах, вызванных одним этим побуждением, человек раскаива-ется. Это бывает ужасно жалко. Опросите себя, то же ли вы сделали бы, если бы наверно знали, что никто никогда не узнает о вашем поступке. Если то, что пишу — лишнее, простите меня».
     Открытое письмо было напечатано, и между автором его и Л. Н-чем завязалось общение.

     Развитие революционных событий заставило Л. Н-ча выступить со своим определённым словом. Он пишет замечательную статью «Правительству, революционерам и народу», раскрывая их отношения и призывая на единый, истинный путь добра и правды. Обращаясь к правительству, он даёт ему такое определение:
     «Под правительством я разумею всех тех людей, которые, пользуясь установленной властью, могут изме-нить существующие законы и приводить их в исполнение. В России до сих пор были и продолжают быть такими людьми: царь и его министры и ближайшие советники».
     Есть только одно оправдание к существованию правительств — это благо народа. Если оно заставляет страдать народ, оно плохое правительство; и таково-то оно было тогда, когда Л. Н-ч писал эту статью. Обеспокоенное народными волнениями, оно стало робко отпускать одну за другою правительственные вожжи, чтобы потом снова натянуть их с ещё большею сплою. И вот Л. Н-ч, враг всяких полумер, говорит правительству:
     «Спасение ваше не в думах с такими или иными выборами, и никак не в пулемётах, пушках и казнях, а в том, чтобы признать и выставить перед народом идеал справедливости, добра и истины более высокий и более осуществимый, чем те, которые выставляют ваши противники. Поставьте перед людьми такой идеал и серьезно и искренно, не для того, чтобы спасти себя, а для того, чтобы исполнить свой долг, возьмётесь за осуществление его, и вы спасёте не только себя, но спасёте Россию от тех бедствий, которые уже наступили и ещё угрожают ей».
      И, давая эти общие указания, он особенно останавливается на освобождении народа от земельного рабства, от земельной собственности и призывает прави-тельство к осуществлению этого акта свободы:
      «Да, перед вами, правительственными людьми, теперь только два выхода: братоубийственные бойни и все ужасы революции и притом всё-таки неизбежная, позорная погибель, или мирное осуществление вечного и справедливого требования всего народа и указание другим христианским народам пути и возможности уничтожения той несправедливости, от которой так долго и так

____
494

жестоко страдали люди. В этом одном спасение, не только ваше, правительственных лиц, но спасение всего народа от величайших бедствий и развращения.
     Отжила или не отжила та форма общественного устройства, при которой вы пользуетесь властью, пока вы пользуетесь ею, употребите её не на то, чтобы удесятерить то зло, которое уже совершено вами, и ту ненависть к вам, которую вы уже вызвали в людях, а на то, чтобы исполнить свою обязанность и сделать великое, доброе дело не только для своего народа, но и для всего человечества. Если же форма эта отжила, то пускай последний акт её будет акт добра и правды, а не лжи и жестокости. Ведь вы все, и царь, и министры, кроме того общественного положения, которое вы занимаете, вы ещё просто люди и у вас есть обязанности перед Богом и перед своей совестью. Подумайте об этом».
     Обращаясь к революционерам, он так определил для себя эту группу людей:
    «Под революционерами я разумею всех тех людей, начиная от самых миролюбивых конституционалистов до самых воинственных революционеров, которые хотят заменить существующую правительственную власть иначе организованной и составленной из других лиц властью».
     Революционеры — это новое правительство, идущее на смену старому, и так как оно употребляет те же средства борьбы, то если оно и одержит верх, оно повторит ошибки и заблуждения старого, а не даст блага народу. Л. Н-ч обличает их в неискренности стремления к благу народа и указывает на единый путь улучшения жизни народа:
    «Ваша деятельность, как вы говорите, имеет целью улучшение общего положения людей, но для того, чтобы положение людей стало лучше, надо, чтобы сами люди стали лучше. Это такой же трюизм, как то, что для того, чтобы согрелся сосуд воды, надо, чтобы все капли её нагрелись. Для того же, чтобы люди становились лучше, надо, чтобы они всё больше и больше обращали внимание на себя, на свою внутреннюю жизнь. Внешняя же общественная деятельность, в особенности общественная борьба, всегда отвлекает внимание людей от внутренней жизни и потому всегда, неизбежно развращая людей, понижает уровень общественной нравственности, как это происходило везде и как мы это в поразительной степени видим теперь в России. Понижение же уровня общественной нравственности делает то, что самые безнравственные части общества все больше и больше выступают наверх, и устанавливается безнравственное общественное мнение, разрешающее и даже одобряющее преступления. И устанавливается ложный круг: вызванные общественной борьбой худшие части общества с жаром отдаются соответствующей их низкому уровню нравственности общественном деятельности, деятельность же эта привлекает к себе ещё худшие элементы общества».
     И в заключение он даёт им дружеский совет:
    «Те сложные и трудные обстоятельства, среди которых мы живём теперь в России, требуют от вас именно теперь не статей в газеты, не речей в собраниях, не хождения по улицам с револьверами, и часто нечестного возмущения крестьян, а строгого отношения к себе, к своей жизни, которая одна в нашей власти и улучшение которой одно может улучшить общее состояние людей».
     Наконец, он обращается к народу и даёт этому понятию такое определение:
    «Под народом я разумею весь русский рабочий народ, но преимущественно рабочий земледельческий народ, тот, на трудах которого держится жизнь всех остальных».
     Перед этим народом стоит дилемма: к какому прави-тельству пристать, какое поддерживать, какого слушаться: старого, отживающего, или нового, революционного, иду-щего ему на смену, и Л. Н-ч смело заявляет своё мнение:

____
495

    «Не приставать ни к старому, ни к новому правитель-ству и не участвовать в нехристианских делах ни того, ни другого».
     И он подчеркивает эту формулу своего политического credo.
     Он утверждает, что это разумнее и выгоднее даже и в том случае, если это неподчинение вызовет временные страдания.
     «Если вам, как сельским, так и городским рабочим, и придётся в первое время пострадать за своё неповинове-ние как от старого, так и от нового правительства, а также и от внутренних несогласий, которые могут возникнуть между вами, то всё-таки те бедствия, которые могут произойти от этих причин, ничто в сравнении с теми бедствиями и страданиями, которые вы теперь несёте от правительства и которые вам придётся ещё перенести, если вы, повинуясь тому или другому правительству, будете вовлечены в те убийства, казни, междоусобия, которые совершаются теперь и ещё долго будут совершаться борющимися правительствами, если только вы не прекратите их своим неучастием в них».
    И, наконец, заключает:
   «Из теперешних трудных обстоятельств для вас, русского рабочего народа, есть только один безгрешный и несомненный разумный выход: отказ от повиновения какой бы то ни было насильнической власти, смиренное и кроткое перенесение насилий, но не участие в них.
     «Претерпевый до конца спасён будет». И спасение ваше в ваших руках».

     Заглянем в дневник Л. Н-ча начала этого года, и мы найдём там целый ряд интересных мыслей. Так, в феврале он записывает:
     «Чем твёрже вера в Бога, тем Бог всё более и более удаляется. В последнем представлении Он только закон. И тогда уже невозможно не верить в Него. Читал нынче Канта «Religion in Grenzen der blossen Vernunft» 1.

_____________
     1  Религия в пределах чистого разума

Очень хорошо, но напрасно он оправдывает, хотя и иносказательно, церковные формы. Кант не прав, говоря, что исполнение обрядов, вера в исторические предания есть фетишизм, и что это нечто совершенно противо-положное — разумной вере в нравственный закон. Вера в исторические предания и в необходимость обрядов есть та же вера в закон, и нравственный закон понимается превратно. Кант прав, противополагая нравственный закон обрядовому; но я хочу сказать, что тот, кто верит в обряды и предания, всё-таки верит, хотя и ошибается, признаёт нечто высшее, кроме животных потребностей. Так что я подразделил бы людей на три: 1) ни во что не верующих, не видящих ничего вне доступного рассудку, 2) верующих в ложные предания и 3) верующих в закон, сознанный ими в своём сердце. Чуваш, носящий за пазухой своего бога и секущий и мажущий его сметаной, всё-таки выше того агностика, который не видит необходимости в понятии Бога».
      Через несколько дней мы встречаемся с мыслями из другой области, общественно-политической:
     «Народ, как и человек, может ставить главным условием своего блага материальное преуспеяние, и тогда благоустройство политическое для него дело первой важности; и может народ, так же, как и человек, ставить высшим условием своего блага свою духовную жизнь, и тогда материальное преуспеяние и политическое благоустройство для него не только не важно, но противно, если он должен принимать в этом политическом устройстве участие. Западные народы принадлежат к первому типу; восточные, и в том

____
496

числе русский, — ко второму. Это мысль Хомяковых — отца и сына, — и мысль совершенно верная. Но если русский народ, дорожа своей духовной жизнью, которая выражалась в православии, мог довольствоваться самодержавием русских царей, охотно подчиняясь их власти, даже когда она была жестока, только бы самому быть свободным от участия в насилии власти, то это не доказывает того, чтобы такое отношение к власти — повиновение ей — должно бы было всегда продолжаться. Отношение это неизбежно должно было измениться по двум причинам: во-первых, потому, что власть в старину патриархальная и властвующая только над одним, однородным, одноязычным и одноверным народом, не ставящая себе задачей соединение в одно чуждых народностей (империализм), не заставляла людей участвовать в чуждых народу делах (защищать Россию от монголов или французов, но не душить Польшу, Финляндию или захватывать Манчжурию) и потому не требовала от народа чуждых ему и жестоких дел; и во–вторых, требования духовной жизни не остаются всегда одни и те же, а уясняются и развиваются, и христианство, прежде требовавшее только покорности властям, даже если бы власти требовали убийства, в своём уясненном состоянии потребовало от людей уже другого: неучастия в угнетении, насилиях, убийствах. Так что отношение народа к власти неизбежно изменяется с двух концов: власть становится хуже, жесточе, противнее духовному складу народа, и духовные требования народа становятся чище, выше. Это самое совершается теперь».
     А вот и небольшое лирическое отступление, как всегда с моральным основанием:
    «Ехал верхом лесом, и было так хорошо, что думал: имею ли я право так радоваться жизнью. И отвечал себе: да, имел бы право на жизнь всякий человек, если бы не было греха, не было страданий, производимых одними людьми над другими. Теперь же, когда есть грех и есть жертвы его невольные, должны быть жертвы вольные, и мы не имеем права радоваться жизнью, а должны радоваться жертвою, вольной жертвою».

     Из литературных работ этого времени укажем на художественный рассказ из польской жизни «За что?», над которым в это время работал Л. Н-ч, заканчивая его для «Круга чтения». Этим рассказом, по словам самого Л. Н-ча, он отдавал дань уважения и сочувствия польскому народу, подвергавшемуся в это время жестоким преследованиям русского правительства. Вместе с тем, как говорил мне Л. Н-ч, он расплачивается за свой старый грех, так как в молодости своей, под влиянием патриотической среды, в которой он жил, он позволял себе враждебные отношения к этим людям.
     В это время вторая дочь Л. Н-ча, Марья Львовна, жила с мужем за границей и вела с отцом деятельную переписку. В марте этого года Л. Н-ч, отвечая на одно из её писем, писал ей:
     «…Советую тебе воспользоваться всем, что можешь взять от Европы. Я лично ничего не хотел бы взять, несмотря на всю чистоту и возвышенность её. А к сожалению, вижу, что мы все капельки подбираем: партии, предвыборные агитации, блок и т. п. Отвратительно. Такой разврат, в который втягивают крестьян, развращая их. Может быть, это неизбежно, и надо и крестьянам перейти через этот разврат, для того чтобы понять всю его бесцельность и зловредность. А иногда не могу не думать, что этого не нужно. И доказательство ненужности этого вижу в том, что я, да и многие со мною, мы видим, что все эти конституции ни к чему другому не могут привести, как к тому, что

____
497

другие люди будут эксплуатировать большинство, переменяться, как это происходит в Англии, Франции, Америке, везде, и все будут беспокойно стремиться, чтобы эксплуатировать друг друга, и всё больше и больше будут кидать единственную разумную, нравственную земледельческую жизнь, возлагая этот серый труд на рабов в Индии, Африке, Азии и Европе, где можно. Очень чиста материально эта европейская жизнь, но ужасно грязна духовно. Так я иногда сомневаюсь, нужно ли русскому народу пройти через этот разврат, прийти в тот тупик, в который уже зашли западные народы. Думаю так, потому что, когда западные народы шли на этот путь, все передовые люди звали их на этот путь, теперь же не я один, а мы многие видим, что это погибель. И, остерегая народ от этого пути, мы не говорим, как говорили прежние противники движения: «идите назад или остановитесь», а мы говорим: «идите вперёд, но только не в том направлении, в котором вы идёте, потому что это направление ведёт назад»; мы говорим: «идите смело вперёд к освобождению от власти».
     Такое «освобождение от власти» постоянно совершалось людьми, отказывавшимися по религиозным убеждениям идти на военную службу. Конечно, эти люди терпели преследования от царского правительства, и Льву Николаевичу приходилось не раз выступать на защиту их перед сильными мира. Такого рода защитой является приводимое ниже письмо Л. Н-ча в газеты, написанное им в апреле этого года:
     «Милостивый государь, г. редактор. На днях я получил следующее напечатанное в полтавской газете воззвание с просьбою содействовать его распространению. Думаю, что вопрос, предлагаемый к обсуждению в этом воззвании, имеет, особенно в наше время, великую важность, и потому посылаю его вам с некоторыми моими по этому поводу замечаниями».
   В этом воззвании группа религиозных людей обращается к будущим представителям народа в Государственной думе с просьбой издать закон, освобождающий от воинской повинности или заменяющий её другой работой тем людям, совесть которых не позволяет им участвовать в убийстве.
    Л. Н-ч прибавляет к воззванию своё сочувственное слово и приводит письмо, полученное им от одного из отказавшихся:
    «Многоуважаемый Лев Николаевич, давно собирался вам написать, но, боясь вас затруднить, постоянно останавливался писать. Но так как мой брат написал вам (брат его мне написал о том, что так как предстоит военный суд, то не могу ли я найти защитника) и вы ему сейчас же ответили, и я решился написать вам. Вы моему брату написали, что вы просили адвоката, чтобы он взял на себя труд защитить меня, если защита возможна. Очень благодарю вас за ваши услуги, но я себя считаю недостойным защиты и не могу знать, какая защита возможна надо мной, хотя я совершенно не отказываюсь, а исполняю и делаю, как раб по плоти, то, что не против Иисуса и не против моей совести, но оправдать меня никто не может, потому что я делаю против ихнего закона. Я пришёл к убеждению, что война есть зло, почему и отказался взять винтовку и учиться убийству, за что полковой суд меня осудил на 2 года в дисциплинарный батальон, как за умышленное неисполнение приказания начальника. Командир полка 1 год сбавил. Моё намерение — опять отказаться взять оружие и в дисциплинарном батальоне. Но моё намерение вам писать совсем не об этом, а о другом, хочу обратиться к вам с вопросами и с просьбою, если возможно, ответить.
     Мне не пришлось прочесть всех ваших сочинений, почему я не мог прийти к заключению, какого именно вы убеждения о Боге и о воскресении мёрт-

____
498

вых. А мне желательно узнать, какого вы убеждения о Боге и веруете ли в воскресение когда-то, по преданию Евангелия, всех умерших. Не перепутано ли это в Евангелии, вместо духовно мёртвых в мёртвых во плоти?
     Прилагаю здесь свои мысли о Боге, чтобы вы могли скорее узнать ход моих мыслей и короче дать ответ. Про свой поступок об отказе считаю лишним писать. Пока я нахожусь на гауптвахте, в общем помещении, до отправления в дисциплинарный батальон, а когда отправят, ещё неизвестно.
     Внутри я очень спокоен и готов за истину умереть».
     И Л. Н-ч от себя добавляет:
    «Приложенные к письму «мысли о Боге» показывают в их авторе человека, много думавшего и глубоко религиозного.
     И таких людей будут в дисциплинарных батальонах сечь розгами за неисполнение приказаний фельдфебеля.
     Да, вопрос об отказах от военной службы имеет чрезвычайно огромную важность.
     Можно притворяться, что не видишь противоречия между войной и христианством до тех пор, пока ничто не указывает на него, но нельзя не видеть его, когда люди своими страданиями заявляют об этом противоречии.
     Противоречие существует. И рано иди поздно оно должно быть разрешено. Разрешено же оно может быть только двумя путями: уничтожением обязательной военной службы или отречением от христианства.
     Наше правительство держится как будто второго пути: отречения от христианства посредством извращения и лжетолкования его и мучительства тех, которые испове-дуют его своей жизнью.
     Я думаю, что путь этот и ложный, и опасный.
     Главная, если не единственная причина всех тех ужасов, которые мы переживаем теперь, это самое извращение и лжетолкование христианства и жестокость правительства. Самое страшное в совершающихся теперь событиях — это озверение людей. Озверение же это произошло от отречения от христианства и от жестокости правительства.
     И потому самое лучшее, что может сделать наше правительство как по этому, так и по всем другим поднимающимся теперь вопросам, это то, чтобы все свои силы и внимание употребить не на то, чтобы извращать или скрывать вечную христианскую истину и угрозами и насилием заставлять людей отказываться от неё, а на то, чтобы приводить свою деятельность в согласие с ней».

     В дневнике этого времени мы находим особенно интересные мысли по земельному вопросу:
    «Совершенно ясно стало в последнее время, что род земледельческой жизни не есть один из различных родов жизни, а есть жизнь (как книга — Библия), сама жизнь, единственная жизнь человеческая, при которой только возможно проявление всех высших человеческих свойств. Главная ошибка при устройстве человеческих обществ, и такая, которая устраняет возможность какого-нибудь разумного устройства жизни — та, что люди хотят устроить общество без земледельческой жизни или при таком устройстве, при котором земледельческая жизнь только одна и самая ничтожная форма жизни. Как прав Бондарев.
    Мир — высшее материальное благо общества людей, как высшее материальное благо личности — здоровье. Так всегда полагали люди. И мир возможен только для земледельцев. Только земледельцы кормятся прямым трудом.

____
499

Горожане неизбежно кормятся друг другом. Среди них возникло государство, и возможно, и нужно. Земледельцам оно излишне и губительно».
     Дополнением к этому проводим мысль Л. Н-ча, записанную А. Б. Гольденвейзером в его дневнике:
     «Теперь момент, когда Россия, шедшая всегда позади других стран, как бы призвана стать впереди всех проведением земельной реформы. Крайние революцион-ные элементы только и сильны поддержкой народа. Народ же, если прекратится вековая несправедливость владения землёй как собственностью, несомненно, оставит их и вернётся к мирной жизни».
     Указывая на характерные особенности русского народа, Л. Н-ч часто приводил примеры из жизни знако-мых ему крестьян. Вот один из рассказов, записанных А. Б. Гольденвейзером в это же время: Л. Н-ч рассказывал про телятинского мужика, сапожника Осипа Цыганова:
     «Он жил с семьёй, хорошо работал, и вдруг в один прекрасный день бросил работу, надел какой-то халат и пошёл по миру. Про него говорили мужики, что он пошёл «по древности», т. е. стал, как в старину бывали юродивые. Многие его считали помешанным. А он вовсе не был помешанным, а перед ним вдруг открылись вся ложь и неправда жизни, и он не мог больше продолжать жить так. Помню, раз он пришёл ко мне. В первый раз я ему просто дал, в другой раз разговорился. Халат на нём весь расползся от ветхости продольными полосами. Я дал ему что-то и спрашиваю:
     — Что же, ты боишься смерти?
     — А нешто я от Него отрёкся?
     Когда он умирал, я был у него. Он умирал совершенно сознательно и спокойно. Когда его хотели приготовить к смерти, причастить, он отказался и сказал:
     — Мне ничего не нужно. Хозяин не обманет».

     Вот этот религиозный дух, так часто проявляющийся в простых крестьянских душах, и позволял Л. Н-чу ожидать от русского народа выполнения особой важности миссии перед всем человечеством.
     Этим летом я снова посетил Ясную Поляну и снова нашёл бодрым, здоровым и полным энергии великого старца.
     В этот раз на его спокойном, строгом и в то же время добром лице можно было заметить черты какой-то заботы, напряжённой думы, подавляемого беспокойства. И этот нарушенный покой часто выражался Л. Н-чем в беседах со своими многочисленными посетителями.
     — Ах, как ужасно, как ужасно, — говорил он раз, — в какое время мы живём. Сегодня приходил ко мне 15-летний мальчик гимназист и спрашивал у меня совета, можно ли убивать людей ради общественного блага.
    Один мой приятель написал очень дельную статью по современным вопросам, в которой он, между прочим, выражал сомнения в полезности практикуемой теперь меры — убивания городовых. Статья эта, несмотря на все её достоинства, признаваемые редакцией либеральной газеты, не была принята за её мирный дух. Сколько злобы, сколько озверения людей развивается от всей этой нелепой проповеди убийства!
    В людях уменьшилась любовь… Причины всех бедствий, переживаемых теперь Россией, лежат гораздо глубже, чем думают это многие современные реформаторы».
     Таковы были мысли Л. Н-ча за 10 лет до переворота.

____
500

     Заглянув снова в дневник Л. Н-ча, мы находим там новые глубокие мысли о молитве, соответствующие его тогдашнему религиозному настроению:
     «Молитва моя по утрам почти всегда полезна. Часто повторяя некоторые слова, не соединяю с ними чувства; но большею частью то одно, то другое из мест молитвы захватит и вызовет доброе чувство: иногда преданность воле Бога, иногда любовь, иногда самоотречение, иногда прощение, неосуждение. Всегда всем советую.
     Иногда молюсь в неурочное время самым простым образом, говорю: «Господи помилуй», крещусь рукой, молюсь не мыслью, а одним чувством сознания своей зависимости от Бога. Советовать никому не стану, но для меня это хорошо. Сейчас так вздохнул молитвенно».
     А вот его новые «еретические» мысли по столь излюбленному интеллигенцией вопросу о печати:
     «Вчера пришла поразившая меня мысль о том, что письмо, а тем более печать были главной причиной извращения истинной веры, раскрытой великими основателями религий: отношения человека к Богу и вытекающих из этого отношения обязанностей.
     Все большие религии распространялись устно. И мне кажется, что только так и может распространяться истинная религия. И не столько устно, сколько — не письмом, не печатью, а жизнью и частью жизни — устной проповедью.
     Не говоря о том, что при таком распространении не может быть закрепления слов и потом лжетолкования их (как послания Павла, больше всего извратившие христианство) — при распространении жизнью и устной проверке истины — всегда в жизни проповедника, всякая ошибка в слове, выражении проходит бесследно; остаётся его искренность, и она только служит истинным проводником. Я как-то почти шутя сказал, что книгопечатание было самым могущественным средством распространения невежества, и это не шутка, а ужасная и печальная истина. Мы знаем, к чему ведёт болтовня в жизни, болтовня языком. Такая же, худшая болтовня происходит теперь в печати. Наше общество со своими журналами, газетами, книгами, лекциями совершенно подобно ошалевшей толпе, в которой все говорят и никто не слушает. Но это я говорю о всяких самых различных предметах, которыми занята печать, от политики до стихов и драм. В деле же религии несомненно, что письмо и особенно печать препятствуют более всего правильному распространению религиозных истин и содействуют извращению и затемнению их. Предмет этот очень важный и стоит того, чтобы возвратиться к нему и ещё обдумать его».

     В эту же осень жизнь яснополянского дома была встревожена тяжкой болезнью Софьи Андреевны.
     Вот как рассказывает об этом Илья Львович в своих воспоминаниях:
    «Очень тяжёлые минуты пережил мой отец во время опасной болезни мам; осенью 1906 года.
     Узнав о её болезни, все мы, дети, съехались в Ясную Поляну. Мам; лежала уже несколько дней в постели и страшно мучилась невозможными болями живота.
     Приехавший по нашему вызову профессор В. Ф. Снегирёв определил распадающуюся внутреннюю опухоль и предложил сделать операцию.
     Для большей уверенности в своём диагнозе и для консультации он попросил вызвать из Петербурга профессора Феноменова, но болезнь мам; по-

____
501

шла такими быстрыми шагами, что на третий день, рано утром, Снегирёв разбудил всех нас и сказал, что он решил не ждать Феноменова, потому что если не сделать операцию сейчас же, то мам; умрёт.
     С этими словами он пошёл и к отцу.
     Пап; совершенно не верил в пользу операции, думая, что мам; умирает, и молитвенно готовился к её смерти.
     Он считал, что «приблизилась великая и торжественная минута смерти, что надо подчиниться воле Божией, и что всякое вмешательство врачей нарушает величие и торжественность великого акта смерти».
     Когда доктор определённо спросил его, согласен ли он на операцию, он ответил, что пускай решают сама мам; и дети, а что он устраняется и ни за, ни против говорить не будет.
     Во время самой операции он ушёл в Чепыж и там ходил один и молился.
     — Если будет удачная операция, позвоните мне в колокол два раза, а если нет, то… нет, лучше не звоните совсем, я сам приду, — сказал он, передумав, и тихо пошёл к лесу.
     Через полчаса, когда операция кончилась, мы с сестрой Машей бегом побежали искать пап;.
     Он шёл нам навстречу, испуганный и бледный.
     — Благополучно, благополучно! — закричали мы, увидав его на опушке.
     — Хорошо, идите, я сейчас приду, — сказал он сдавленным от волнения голосом и повернул опять в лес.
     После пробуждения мам; от наркоза он вошёл к ней и вышел из её комнаты в подавленном и возмущённом состоянии.
     — Боже мой, что за ужас! Человеку умереть спокойно не дадут. Лежит женщина с разрезанным животом, привязана к кровати, без подушки… и стонет больше, чем до операции. Это пытка какая-то.
     Только через несколько дней, когда здоровье матери восстановилось совсем, отец успокоился и перестал осуждать докторов за их вмешательство».
     Таково было мнение Ильи Львовича, но можно думать и иначе. Я был тогда в Ясной Поляне вскоре после операции. Семейные рассказывали мне, как перед самой операцией Софья Андреевна готовилась к смерти и прощалась со всем домом, начиная со Л. Н-ча и кончая последним слугой и служанкой, просила у всех прощения, и все плакали, умилённые её высоким духовным настроением. Если бы она умерла тогда, она бы умерла святою, благословляемая всеми её знавшими. Её вылечили, оставили жить, и она, снова войдя в свою плоть, отравила своей болезненной жизнью последние годы жизни Льва Николаевича, пережила сама ужасные страдания и ускорила его кончину. Я полагаю, что на подобных соображениях было основано чувство протеста Л. Н-ча против операции. Вот его мысли по этому поводу из его дневника.
     1 сентября. «Болезнь Сони всё хуже. Нынче почувство-вал особенную жалость. Но она трогательно разумна, правдива и добра. Больше ни о чём не хочу писать. Три сына, Сергей, Андрей и Миша, здесь и две дочери, Маша и Саша. Полон дом докторов. Это тяжело: вместо преданности воле Бога и настроения религиозно-торжественного — мелочное, непокорное, эгоистическое. Хорошо думалось и чувствовалось. Благодарю Бога. Я не живу и не живёт весь мир во времени, а раскрывается неподвижный, но прежде недоступный мне мир во времени. Как легче и понятнее так. И как смерть при таком взгляде — не прекращение чего-то, а полное раскрытие».
     2 сентября. «Нынче сделали операцию. Говорят, что удачно. А очень тяжело. Утром она была очень духовно хороша. Как умиротворяет смерть.

____
502
     Думал: разве не очевидно, что она раскрывается и для меня, и для себя; когда же умирает, то совершенно раскрывается для себя: «Ах, так вот что». Мы же, остающиеся, не можем ещё видеть того, что раскрылось для умирающего. Для нас раскроется позже, в своё время. Во время операции ходил в ёлки и устал нервами».
     15 сентября. «Здоровье Сони хорошо. Видимо, поправляется. Много пережито. Кончил и статью, и о земле, и начал письмо китайцу все о том же.
     Хочется писать совсем иначе, правдивее. Записывать много есть чего, но не буду нынче. Ездил далеко в лес по метели. Состояние не бодрое, но хорошее, доброе».

     «Письмо китайцу», о котором упоминает Л. Н-ч в предыдущей записи, было всё же закончено и отослано, но так как оно потеряло характер личного, частного письма, то Л. Н-ч и отдал его в печать. Вот его краткое содержание:
     «Китайский народ, — пишет Л. Н-ч, — так много претерпевший от безнравственной, грубо эгоистической, корыстолюбивой жестокости европейских народов, до последнего времени на все совершаемые над ним насилия отвечал величественным и мудрым спокойствием, предпочтением терпения в борьбе с насилием».
     Но и там начинается подражание европейским народам:
    «Вот поэтому-то я теперь со страхом и горестью слышу и в вашей книге вижу проявление в Китае духа борьбы, желания силою дать отпор злодеяниям, совершаемым европейскими народами».
     И Л. Н-чу хочется направить этот великий народ на новый, свойственный ему путь:
     «Я думаю, что в наше время совершается великий переворот в жизни человечества, и что в этом перевороте Китай должен во главе восточных народов играть великую роль.
     Мне думается, что назначение восточных народов Китая, Персии, Турции, Индии, России и, может быть, Японии (если она не совсем ещё увязла в сетях разврата европейской цивилизации) состоит в том, чтобы указать народам тот истинный путь к свободе, для выражения которой, как вы пишете в вашей книге, в языке нет другого слова, кроме Тао, т. е. стремление к истинной духовной свободе.
     В народах проявилось сознание, что власть — зло, от которого надо освободиться.
     И западные народы давно уже почувствовали эту необходимость и давно уже изменили своё отношение к власти одним общим всем западным народам способом: ограничением власти посредством представителей, т. е. в сущности распространением власти, перенесением её от одного или нескольких на многих.
     В настоящее время, я думаю, что наступил черёд и восточных народов и для Китая точно так же почувствовать весь вред деспотической власти и отыскивать средства освобождения от деспотической власти, при теперешних условиях жизни ставшей непереносимой.
     Но дух разложения и подражания коснулся и древнего народа.
     Я вижу по вашей книге и по другим известиям, что легкомысленные люди Китая, называемые партией реформ, думают, что это изменение должно состоять в том, чтобы сделать то самое, что сделали западные народы, т. е. заменить деспотическое правительство представительным, завести такое же войско, как у западных народов, такую же промышленность».

____
503

     И Лев Николаевич целым рядом аргументов убеждает учёного китайца не идти на обман европейской цивилизации, а искать своего пути, пути неподчинения насилию. Наконец Л. Н-ч заключает так:
     «Дело, предстоящее теперь, по моему мнению, не только Китаю, но и всем восточным народам, не в том только, чтобы избавиться самим от тех зол, которых они терпят от своего правительства и от чужих народов, а в том, чтобы указывать всем народам выход из того переходного положения, в котором они все находятся.
     И выхода другого нет и не может быть, как освобождение себя от власти человеческой и подчинение власти Божией».

     Другое большое, замечательное письмо он пишет французскому писателю Полю Сабатье, автору известной книги о Франциске Ассизском. Поль Сабатье является во Франции руководителем нового религиозного движения, стремящегося реабилитировать католичество, приводя его к высшей христианской, нравственной основе.
     Л. Н. откровенно возражает Сабатье, считая бесполез-ным и несовместимым соединение церковной лиги с Христовой истиной, и указывает на целый ряд симптомов, дающих надежду на разрешение этого векового конфлик-та между христианской религией и государством, в смысле полного освобождения религии от государственной власти.
Эта переписка шла через меня, и мне пришлось передать ответ Л. Н-ча Полю Сабатье в Женеве. Он был очень тронут ответом Л. Н-ча, отнёсся к нему с большим уважением, и я уверен, что на его молодых единомышленников оно имело отрезвляющее влияние.
     Осенние тёмные вечера давали возможность Л. Н-чу более отдаваться чтению, и вот он записывает в дневнике свои впечатления от прочитанного:
    «Читаю Гёте и вижу всё вредное влияние этого ничтожного, буржуазно–эгоистического, даровитого человека на то поколение, которое я застал, в особенности бедного Тургенева с его восхищением перед «Фаустом» (совсем плохое произведение) и Шекспиром, и, главное, с той особенной нежностью, которую приписывают разным статьям: Лаокоонам, Аполлонам и разным стихам и драмам. Сколько я помучился, когда, полюбив Тургенева, желал полюбить то, что он так высоко ставил. Изо всех сил старался — и никак не мог. Какой ужасный вред авторитеты, прославленные великие люди, да ещё ложные».
     И опять лирическое отступление, в котором выража-ется его горе и радость:
    «Записано так после очень тяжёлого настроения: уж очень отвратительна наша жизнь: развлекаются, лечатся, едут куда-то, учатся чему-то, спорят, заботятся о том, до чего нет дела, а жизни нет, потому что обязанностей нет. Ужасно. Всё чаще и чаще чувствую это.
     Ходил гулять. Чудное осеннее утро, тихо, тепло, зеленя, запах листа. И люди, вместо этой чудной природы с полями, лесами, водой, птицами, зверями, устраивают себе в городах другую, искусственную природу с заводскими трубами, дворцами, локомобилями, фонографами… Ужасно и никак не поправишь…»
     Ещё несколько выписок из осеннего дневника дают полную и яркую картину тогдашнего настроения Л. Н-ча со всеми волнениями, которые переживала его великая душа.
    «Очень много в нашем, в моём понимании смысла жизни (религии) условного, произвольного, неясного, иногда прямо неправдивого. Хотелось бы

____
504

выразить смысл жизни как можно яснее, и если нет, то ничего не вносить в это определение неясного. Неясно для меня понятие Бога. Я не имею никакого права говорить про Бога, про всего Бога, тогда как я знаю только то, что во мне есть нечто свободное, всемогущее, хотел сказать благое, но это качество не может быть приписано этому Нечто, так как всемогущее и свободное и единое не может не быть благим. Это сознание я знаю и могу жить в нём, и в этом перенесении в это сознание всей своей жизни есть высшее благо человека».
     «Последний раз записал, что продолжаю радоваться сознанию жизни, а нынче как раз должен записать противное: ослабел духовно, главное тем, что хочу, ищу любви людей и близких, и дальних. Нынче ездил в Ясенки и привёз письма, все неприятные. То, что они могли быть мне неприятны, показывает, как я сильно опустился. Две дамы-рассудительницы, неясные, путанные и прилипчивые (и к ним можно и должно было отнестись любовно, как я и решил, подумав) и потом фельетон в харьковской газете того маленького студента, который жил здесь летом. Несомненный признак упадка, потери общения с Вечным через сознание того, что мне стало больно читать его злую и глупую печатную ложь. Кроме того, физически был в дурном, мрачном настроении и долго не мог восстановить своё общение с Богом».
     На следующий день он писал:
    «В очень хорошем душевном состоянии любви ко всем. Читал Иоанна послание. Удивительно. Только теперь вполне понимаю. Нынче было великое искушение, которое так и не преодолел вполне. Догнал меня Абакумов с просьбой и жалобой на то, что его за дубы приговорили в острог. Очень было больно. Он не может понять, что я, муж, не могу сделать по-своему, и видит во мне злодея и фарисея, прячущегося за жену. Не осилил перенести любовно, сказал А., что мне нельзя жить здесь. И это недобро. Вообще меня всё больше и больше ругают со всех сторон. Это хорошо: это загоняет к Богу. Только бы удержаться на этом. Вообще чувствую одну из самых больших перемен, совершившихся во мне именно теперь. Чувствую это по спокойствию и радостности и доброму чувству (не смею сказать — любви) к людям. Все почти мои прежние писания прежних лет, кроме Евангелия и некоторых, мне не нравятся по своей недоброте. Не хочется давать их.
     Маша сильно волнует меня. Я очень, очень люблю её. Да, хочется подвести отделяющую черту под всей прошедшей жизнью и начать новый, хоть самый короткий, но более чистый эпилог».

    «Маша сильно волнует меня», — говорит в дневнике своём Л. Н-ч; это волнение было вызвано её тяжкою болезнью, которая и унесла её в невидимый мир.
     Это был замечательный человек, несомненно, по своим душевным качествам наиболее близкий Л. Н-чу. Илья Львович, брат её, прекрасно охарактеризовал отношение дочери к отцу в своих воспоминаниях:
    «Когда я приехал в Ясную на другой день после её смерти, я почувствовал какое-то повышенное, молитвен-но-умилённое настроение всей семьи, и тут, может быть, в первый раз я сознал всё величие и красоту смерти.
    Я ясно почувствовал, что своей смертью Маша не только не ушла от нас, а, напротив, навсегда приблизилась и спаялась со всеми нами так, как это никогда не могло быть при её жизни.
     Это же настроение я видел и у отца. Он ходил молчаливый, жалкий, напрягая все силы на борьбу со своим личным горем, но я не слышал от него ни одного слова ропота, ни одной жалобы — только слова умиления.

____
505

     Когда понесли гроб в церковь, он оделся и пошёл провожать.
     У каменных столбов он остановил нас, простился с покойницей и пошёл по прешпекту домой. Я посмотрел ему вслед: он шёл по тающему мокрому снегу частой, старческой походкой, как всегда резко выворачивая носки ног, и ни разу не оглянулся.
    Сестра Маша в жизни отца и в жизни всей нашей семьи имела огромное значение.
     Сколько раз за последние годы приходилось её вспоми-нать и с грустью говорить: «Если бы Маша была жива…», «если бы не умерла Маша…»
    Для того, чтобы объяснить отношения Маши к отцу, мне придётся вернуться далеко назад.
     В характере отца, — быть может, оттого, что он рос без матери, а, быть может, врожденно, — была одна отличительная и на первый взгляд странная особенность, — ему совершенно несвойственны были проявления чувства нежности.
     Говорю «нежность» в отличие от «сердечности». Сердечность у него была, и большая.
     Характерно в этом смысле его описание смерти дяди Николая Николаевича. В письме к Сергею Николаевичу, описывая последний день жизни брата, отец рассказывает, как он помогал ему раздеваться.
     «…И он покорился, и стал другой… всех хвалил и мне говорил: “благодарствуй, мой друг”. Понимаешь, что это значит в наших отношениях?»
     Оказывается, что на языке братьев Толстых слова «моё друг» была такая нежность, выше которой представить себе нельзя.
     Эти слова поразили отца даже в устах умирающего брата.
     Я во всю свою жизнь никогда не видал от него ни одного проявления нежности.
     Целовать детей он не любил и, здороваясь, делал это только по обязанности.
     Понятно поэтому, что и по отношению к себе он не мог вызывать нежности, и что сердечная близость у него никогда не сопровождалась никакими внешними проявлениями.
    Мне, например, никак не могло бы прийти в голову просто подойти к отцу и поцеловать его или погладить ему руку.
     Этому отчасти мешало и то, что я всегда смотрел на него снизу вверх, и его духовная мощь, его величина мешала мне в нём видеть просто человека, порой жалкого и усталого, — слабого старичка, которому так нужны были тепло и покой.
     Это тепло могла давать отцу только одна Маша.
     Бывало, подойдёт, погладит его по руке, приласкает, скажет ему ласковое слово, и видишь, что ему это приятно, и он счастлив и даже сам отвечает ей тем же.
     Точно с ней он делался другим человеком.
     И почему Маша умела так сделать, и никто другой и не смел этого пробовать?
     У всякого из нас вышло бы что-то неестественное, а у неё это выходило просто и сердечно.
     Я не хочу сказать, что другие близкие люди любили отца меньше, чем Маша, — нет, но ни у кого проявления этой любви не были так теплы и вместе с тем так естественны, как у неё.

____
506

     И вот со смертью Маши отец лишился этого единственного источника тепла, которое под старость лет становилось для него всё нужнее и нужнее.
     Другая, ещё большая её сила — это была ее необычайно чуткая и отзывчивая совесть.
     Эта её черта была для отца ещё дороже ласки.
     Как она умела сглаживать всякие недоразумения. Как она всегда заступалась за тех, на кого падали какие-нибудь нарекания, — справедливые или несправедливые, всё равно.
     Маша умела всё и всех умиротворять».
     Вот как отразилось это событие в дневнике Льва Николаевича:
     «26 ноября. Сейчас час ночи. Скончалась Маша. Странное дело: я не испытывал ни ужаса, ни страха, ни сознания совершающегося чего-то исключительного, ни даже жалости, горя. Я как будто считал нужным вызвать в себе особенное чувство умиления, горя и вызвал его, но в глубине души я был более покоен, чем при поступке чужом, не говорю уже своём — нехорошем, не должном. Да, это событие в области телесной, и потому безразличное. Смотрел я всё время на неё, когда она умирала — удивительно спокойно. Для меня она была раскрывающееся перед моим раскрыванием существо. Я следил за его раскрыванием, и оно радостно было мне. Но вот раскрывание это в доступной мне области (жизни) прекратилось, т. е. мне перестало быть видно это раскрывание: но то, что раскрывалось, то есть. Где? Когда? Это вопросы, относящиеся к процессу раскрыва-ния здесь и не могущие быть отнесены к истинной, внепространственной и вневременной жизни».
     «29 ноября. Сейчас увезли, унесли хоронить. Слава Богу, держусь в прежнем хорошем духе. С сыновьями сейчас легче».
     «1 декабря. Нет-нет, и вспомню о Маше, но хорошими, умилёнными слезами, — не о её потере для себя, а просто о торжественной, пережитой с нею минуте, от любви к ней».
     «28 декабря. Живу и часто вспоминаю последние минуты Маши (не хочется называть её Машей, так не идёт это простое имя тому существу, которое ушло от меня). Она сидит, обложенная подушками, я держу её худую, милую руку и чувствую, как уходит жизнь, как она уходит. Эти четверть часа — одно из самых важных, значительных времён моей жизни».
     Из литературных работ Л. Н-ча этого года упомянем ещё о его статье «Значение русской революции». Статья эта вошла в полное собрание сочинений Л. Н-ча и распространялась отдельной брошюрой, и потому мы не станем здесь излагать её содержание, хорошо известное читающей публике. Скажем только, что Л. Н-ч видел главное значение русской революции в возможности, которую открывала она русским людям, а за ними и всем другим — свернуть с ошибочного пути, по которому пошли западные народы, пути городской промышленной цивилизации, и вступить на новый путь — цивилизации земледельческой, мужицкой, приближения к «царству дураков».
           Эта возможность открыта и теперь, и сдвиг России в эту сторону несомненен.

     [Пал Иваныч здесь откровенно подлизывается к «революционной власти». Вероятнее всего, он побоялся после-революционной, уже «советской», цензуры, и вымарал из рукописи свой анализ этой толстовской статьи: ибо совершившаяся в 1917 году катастрофа была прямо противоположна тому, что Толстой называл истинной народной революцией и чего желал для России и всего мира. «Мужицкий идеал», «царство дураков» - это что-то, скорей, типично-ленинское в оценках Толстого...  – Р.А.]

     В это время, занятый составлением II тома биографии Л. Н-ча, я часто обращался к нему за разными справками, и письма носили деловой практический характер. Наконец, побуждаемый желанием душевного общения с ним, я написал ему письмо, в котором ничего не просил, а выражал своё душевное настроение. Я получил вскоре ответ и привожу его здесь для заключения этой главы и 1906 года.
____
507

     «Спасибо, милый друг, за бескорыстное письмецо. Я на днях поболел. Собирался совершить большую перемену. Теперь поправляюсь. Занят я «Кругом чтения» для детей и народа. Ко мне ходят крестьянские дети, и предстоящее дело представляется страшно трудным, но стараюсь.
     То, о чём вы поминаете, вероятно, маленькая статейка, которую я не послал, под заглавием «Верьте себе», обращённая к отрокам 14-16 лет. Как ваши занятия с несчастной молодёжью?
     О Плотине я знаю. Выписки ваши очень хороши.
     Как в старости живо чувствуешь огромность предстоящей работы и краткость времени. Хорошо, что «я» не в себе одном, а то бы можно прийти в отчаяние. Целую вас. Всегда думаю о вас с любовью. Привет вашей жене».


ГЛАВА 11.
1907 г. – Занятия с детьми. Земельный вопрос

     1907 год небогат внешними фактами в жизни Л. Н-ча. Она протекала тихо и мирно в Ясной Поляне, но этот период можно отметить по той напряжённой внутренней работе, которую пережил Л. Н-ч и которая, несомненно, приблизила его к вечной жизни. Дневник его за этот год очень характерен. Запись каждого дня состоит из двух частей. В первой части он даёт как бы краткую историю своей жизни, внешней и внутренней, за прожитые дни и потом уже приступает к изложению по пунктам наиболее важных мыслей, пришедших ему на ум за эти дни. Те из этих начал, которые дают возможность отметить этапы в развитии души Л. Н-ча, мы дадим здесь или целиком, или в кратком изложении.
     Много за этот год было посетителей, много написано писем и целый ряд значительных статей.
     Кроме вышеуказанной внутренней работы и общения с людьми, время Л. Н-ча было занято, главным образом, двумя делами: переработкой «Круга чтения» и уроками с детьми. Можно ещё отметить одно особенное явление этого времени — это ослабление памяти и вообще физических сил, о чём не раз упоминает Л. Н-ч в своём дневнике. Мы приведём ниже главнейшие эпизоды его деятельной жизни, по возможности по всем её отделам. В начале года он записывает в своём дневнике:
     «Нынче думал о том, что невозможно спокойно жить с высоким о себе мнением, что первое условие спокойной и доброй жизни это то, что говорил про себя Франциск, когда его не пустят. И нынче всё утро был занят этим уменьшением своего знаменателя. И, кажется, не бесполезно: живо вспомнил себе всё то, что теперь осуждаю в сыновьях: игрецкую страсть, охоту, тщеславие, разврат, скупость… Главное — понять, что ты сам ниже среднего уровня по нравственности, слабости, по уму, в особенности по знаниям, ослабевающий в умственных способностях человек, и не забывай этого, и как легко будет жить. Дорожить надо оценкой Бога, а не людей».
     Эта запись требует объяснения по двум пунктам. Выражение «что говорил Франциск, когда его не пустят» — есть намёк на известный рассказ из жизни Франциска, передающий его разговор с его учеником о том, «в чём радость совершенная». На его вопрос ученик перебирает целый ряд «радостей», которые приходят ему в голову, но Франциск говорит на все — нет, совершенная

____
508

радость не в том, даже не в том, чтобы христианство распространилось по всей земле. Ученик в недоумении спрашивает: «В чём же, учитель, радость совершенная?» — и Франциск отвечает, что если их, странников, измученных в пути, промокших и голодных, не пустят в ночной приют, а отгонят и обругают, и они перенесут это с любовью, то в этом будет радость совершенная. Л. Н-ч очень любил этот рассказ и часто пользовался им, чтобы выразить истинное религиозное чувство смирения.
     Здесь же Л. Н-ч прибегает к любимому им математическому сравнению. Он говорит об уменьшении знаменателя. По определению Л. Н-ча, достоинство человека измеряется дробью, у которой числитель есть то, чем обладает человек, а знаменатель — это то, что человек о себе думает. При одних и тех же качествах, достоинство человека тем выше, чем меньше о себе думает человек, подобно тому, как величина дроби повышается с уменьшением знаменателя.
     2 февраля Л. Н-ч записывает: «читал превосходную книгу Baba-Bharaty “Кришна”».
     И затем через несколько дней:
    «Я, кажется, не записал о том, что написал длинное письмо Baba-Bharaty.
     Боюсь, что он славолюбив».

     В марте Л. Н-ч усердно занимается с крестьянскими детьми из Ясной Поляны.
     17 марта он записывает в дневнике: «За это время был занят только с детками уроками. Что дальше иду, то вижу большую и большую трудность дела и вместе с тем большую надежду успеха. Всё, что до сих пор сделано, едва ли годится. Вчера разделил на два класса. Нынче с меньшим классом обдумывал. Это время были разные посетители и хорошие письма. Вчера был Кузьмин от малеванцев. Очень радостно».
     Ив. Фёд. Наживин, посетивший в это время Л. Н-ча, интересно рассказывает об этих уроках, на которых ему удалось присутствовать.
    «Занятия эти состояли в том, что он рассказывал детям что-нибудь из Евангелия, а потом заставлял их пересказывать. Целью этих занятий было, во-первых, обучение детей религии, если можно так выразиться, и во-вторых, составление Евангелия по пересказу самих детей. Об этих своих занятиях он говорить без слёз не мог и часто повторял: «дети приходят заниматься и я учусь с ними…» Так вот на одном из таких уроков посчастливилось присутствовать и мне; чтобы не смущать детей, мы, я и домашний доктор Ясной Поляны Д. П. Маковицкий, сидели тихонько в соседней комнате, дверь которой Лев Николаевич оставил нарочно приотворённой. Поговорив о Евангелии, Лев Никол. как–то к слову начал рассказывать детям следующую легенду:
     «Жил в старину в пустыне один отшельник, он проводил всё своё время в молитве. И пошёл он раз к своему наставнику, ещё более благочестивому старцу, и спросил его, что бы он мог ещё сделать, чтобы заслужить перед Богом. И послал его старец в соседнюю деревню, к мужикам, которые всегда приносили пищу ему.
     — Поди к ним, — сказал старец, — поживи с ними денёк, может быть, и научишься у них чему-нибудь…
     Пошёл отшельник в деревню к мужикам, видит, встал со сна мужик, пробормотал «господи» и скорее за работу. И так проработал мужик до вечера, а вечером, вернувшись с поля, опять только пробормотал «господи» и скорее спать. И вернулся отшельник к старцу и говорит:

____
509

     — Нет, нечему у них поучиться… Они и Бога-то всего два раза за день вспоминают, утром да вечером…
     Взял тогда старец чашу, налил её до самых краёв маслом и подал отшельнику:
     — На, — говорит, — возьми эту чашу и за день обойди с ней вокруг деревни, да так, чтобы ни одной капли не пролилось…
     И взял отшельник чашу, и ушёл, а вечером воротился.
     — Ну, хорошо, — сказал старец, — теперь скажи мне, сколько раз ты за день о Боге вспомнил?
     — Ни одного… — смутившись, отвечал отшельник, — я всё на чашу глядел, пролить боялся.
     — Ну, вот видишь… — сказал старец (тут голос Льва Николаевича стал осекаться и дрожать). — Ну, вот видишь, ты только о чаше думал и то Бога ни разу не вспомнил, а он, мужик-то, и себя кормит, семью, да ещё и нас с тобой в придачу, а и то два раза Бога вспомнил».
     Лев Николаевич с глазами полными слёз едва-едва мог договорить, растроганный, последние слова — вернее, их договорили ребятишки, маленькие мужики, принявшие легенду с чрезвычайным одушевлением» 1.

_________________
   1 Ив. Наживин. Из жизни Л. Н. Толстого. Москва, 1911 г. Изд. «Сфинкс», стр. 45 – 47.

      В апреле Л. Н-ч пишет в дневнике:
     «Не писал больше полмесяца. Жил за это время порядочно. Был сильный насморк, и теперь чувствую себя очень слабым. Детские уроки и подготовление к ним поглощает меня всего. Замечаю ослабление сил и физических, и умственных, но обратно пропорционально нравственным. Хочется многое писать, но многое уже навсегда оставил не оконченным и даже не начатым».
     Тогда же он пишет трогательное письмо своем сестре:
    «Милый друг Машенька. Часто думаю о тебе с большою нежностью, а последние дни точно голос какой всё говорит мне о тебе, о том, как хочется, как хорошо бы видеть тебя, знать о тебе, иметь общение с тобой. Как твоё здоровье? Про твоё душевное состояние не спрашиваю, оно должно быть хорошо при твоей жизни. Помогай тебе Бог приближаться к Нему.
     У нас всё хорошо. Соня здорова, бодра, как и всегда.
     У нас, к нашей радости, живёт Таня с милой девочкой.    Муж её на время за границей у больного сына.
     Очень чувствую потерю Маши, но да будет воля Его, как говорят у вас, и я от всей души говорю. Про себя, кроме незаслуженного мною хорошего, ничего сказать не могу. Что больше стареюсь, то спокойнее и радостнее становится на душе. Часто смерть становится почти желательной. Так хорошо на душе и так верится в близость Того, в Ком живёшь и в жизни, и в смерти.
     Соня нынче приехала из Москвы, видела твою милейшую Варю, которую не только видеть, но про которую вспоминать всегда радостно.
     Поклонись от меня всем твоим монахиням. Помогай им Бог спасаться. В миру теперь такая ужасная недобрая жизнь, что они благой путь избрали и ты с ними. Очень люблю тебя. Напиши много словечек о себе. Целую тебя.
     Брат твой и по крови, и по духу — не отвергай меня.
     Лев Толстой».

     Отношения между ними становились всё трогательнее и задушевнее. Видно было, как они, приближаясь к Богу с разных сторон, сближались между собою невольно и радостно, что и подтверждается их дальнейшим обще-нием.
____
510

     Л. Н-ч в дневнике делает краткий обзор прошедших событий:
     27 июня. «Приехали Чертковы, прожили у нас три дня. Очень было радостно. Живёт Нестеров — приятный. Был Сергеенко. Вчера были 800 детей. Душевное состояние хорошо. Только, увы, начал уже терять общение с Богом, как понимал, или, вернее, чувствовал его неделю тому назад. Но кое-что, и очень важное и нужное, осталось».
     Дети и уроки с ними продолжают занимать его ум, и он записывает такие размышления:
    «Хотелось ожидаемым детям сказать вот что: вы все знаете, что был любимый ученик Иоанн. Иоанн этот долго жил, и когда очень состарился, насилу двигался и еле говорил, то всем, кого видел, говорил только все одни и те же короткие четыре слова. Он говорил: «дети, любите друг друга». Я тоже стар, и если вы ждёте от меня, чтобы я что-нибудь сказал вам, то я ничего не могу сказать от себя и повторю только то, что говорил Иоанн: «дети, любите друг друга». Лучше этого ничего сказать нельзя, потому что в этих словах всё, что нужно людям. Исполняй люди эти слова, только старайся люди отучаться от всего того, что противно любви: от ссор, зависти, брани, осуждения и всяких недобрых чувств к братьям — и всем бы было хорошо и радостно жить на свете. И всё это не невозможно и даже не трудно, а легко. Только сделай это люди, и всем будет хорошо. И рано ли, поздно — люди придут к этому, Так давайте же сейчас каждый понемногу приучать себя к этому (Плохо очень)».
     Страница июльского дневника показывает нам напряжённую жизнь его. Он записывает так:
    «Внутренние же события были самые важные: сначала такое живое сознание Бога в себе и жизни божественной — любви и потому правды и радости, которых никогда прежде не испытывал. Продолжалось сильно с неделю, потом стало ослабевать, и исчезла новизна, радость сознания этого чувства, но остался, наверное остался, подъём на следующую, хоть небольшую ступеньку бессоз-нательного, высшего против прежнего бессознательного же состояния. Началось это с того, что старался помнить при встрече с каждым человеком, что в нём Бог. Потом это перешло в сознание в себе Бога. И это сознание в первое время производило какое-то новое чувство тихого восторга. Теперь это прошло, и могу вызвать только воспоминание, но не сознание. Что-то будет дальше?
     За это время здоровье порядочно, «по грехам нашим» слишком хорошо.
     Оставил «Круг чтения» и по случаю заключения в тюрьму Фельтена писал брошюру «Не убий никого». Вчера, хотя и не кончил, прочёл её Ч-ву и другим. Теперь хочется написать письмо Столыпину и «Руки вверх», пришедшее мне в голову во время игры Гольденвейзера.
     Очень уж что-то последнее время мною занимаются, и это вредит мне. Ищу в газете своего имени. Очень, очень затемняет, скрывает жизнь. Надо бороться».
     И Л. Н-ч действительно борется с этим соблазном тщеславия и то подпадает ему, то побеждает его и записывает так:
    «Не успел оглянуться, как соблазнился, стал приписы-вать себе особенное значение основателя философско-религиозной школы; стал приписывать этому важность, желая, чтобы это было. Как будто это имеет какое-нибудь значение для моей жизни. Всё это имеет значение не для, а против моей жизни, заглушая, извращая её».
     Узнав о присуждении Фельтена к тюремному заключе-нию за хранение и распространение его сочинений, Л. Н-ч писал ему:
____
511

    «Получил ваше письмо, милый Фельтен, и не скажу, что огорчён, но обессилен: боюсь за вас, выдержите ли вы, употребите ли на пользу самому себе, настоящему себе это телесное лишение и осуждение. Надо бы так, и по письму вашему вижу, что вы хотите, чтобы это было так.
     Держитесь, присматривайтесь, чтобы это было так, милый друг. Это тоже великое наслаждение — в этой духовной лодке быстро нестись по ветру воли Божией, т. е. всё больше и больше сливаться так, чтобы не чувствовать её, как не чувствуешь ветра, несясь с ним. Поразительна и грустна причина вашего заключения. То положение, которое Христос считал в его время уже не только признанным всеми, но таким, что он говорил только о дальнейшем, высшем, нравственном требовании — за это положение судят и казнят теперь. Хороша ваша роль. Помогай вам Бог. Целую вас».
     Брошюра, за которую Фельтена главным образом приговорили к тюрьме, была «Не убий», написанная Л. Н-чем по поводу убийства короля Гумберта; главная мысль её заключалась в том, что истинное средство уничтожения власти императоров, королей и президентов заключается не в убийстве их (на их место всегда находятся другие), а в том, чтобы самим отказываться убивать по их приказанию, отказываться быть вооружёнными убийцами, поддерживающими власть властителей.
     Фельтена, у которого брошюра была на складе, приговорили на год в тюрьму. По этому поводу, желая подтвердить свою вину, Л. Н-ч написал новую статью «Не убий никого», в которой с новой силой призывает людей к единению, основанному не на насилии, а на любви.

     В приведённой выше записи дневника Л. Н-ч упоминает о своём намерении писать Столыпину. Письмо Столыпину Лев Николаевич написал и послал. В этом замечательном письме Л. Н-ч говорит между прочим:
    «Причины тех революционных ужасов, которые происходят теперь в России, имеют очень глубокие основы, но одна, ближайшая из них — это недовольство народа неправильным распределением земли».
     Сравнивая этот гнет земельной собственности с крепостным правом, Л. Н-ч говорит:
    «Несправедливость состоит в том, что как не может существовать право одного человека владеть другим (рабство), так не может существовать право одного какого бы то ни было человека, богатого или бедного, царя или крестьянина, владеть землею как собственностью».
     Как один из способов разрешить это противоречие, уничтожить несправедливость Л. Н-ч предлагает Столыпину ввести систему «единого налога» по проекту Генри Джорджа. Л. Н-ч придавал огромное значение этой реформе и, говоря о ней в письме, выражался так:
     «Предлагаю я вам великое по своей важности дело. Отнеситесь теперь вы, правительство, к этому земельному вопросу не с жалкими, ничего не достигающими паллиативами, а как до;лжно, по существу вопроса, поставьте его так, что вы не задабривать хотите какое-нибудь одно сословие или делать уступки революционным требованиям, а так, что вы хотите восстановить с древнейших времён нарушенную справедливость, не думая о том, сделано ли то или не сделано ещё в Европе, и вы сразу, не знаю, успокоите ли вы революцию или нет, этого никто не может знать, но наверное будет то, что один из тех главных и законных поводов, которыми вызывается раздражение народа, будет навсегда отнят у революционеров.

____
512

     Советую это я вам не в виду каких-либо государствен-ных или политических соображений, а для самого важного в мире дела — если не уничтожения, то ослабления той вражды, озлобления, нравственного зла, которые теперь революционеры, так же, как и борющееся с ними правительство, вносят в жизнь людей».
     К этому письму Л. Н-ч приложил книгу Генри Джорджа «Общественные задачи» и своё изложение системы единого налога.
     Ив. Фёд. Наживин, бывший в это время в Ясной Поляне, так рассказывает о судьбе этого письма:
    «Летом 1907 года, когда крестьянский мир волновался, требуя себе земли, Л. Н-ч не выдержал и написал тогда Столыпину письмо, в котором умолял его воспользоваться своей огромной властью, чтобы остановить ужасы, происходившие тогда в России. Первым шагом для этого, по мнению Л. Н-ча, была передача земли крестьянам на основаниях, предложенных Генри Джорджем. Скоро Л. Н-ч получил ответ через брата министра, сотрудника «Нов. вр.»; этот ответ, ряд витиеватых фраз, сводился к тому, что теория Генри Джорджа неприменима. Л. Н-ч горько усмехнулся и сказал:
     — Только и есть в этом письме хорошего, что вот этот листочек чудесной бумаги.
     И тут же бережно он оторвал чистую страницу от письма и спрятал; он всегда бережёт каждый клочок чистой бумаги, и в этом святом отношении к труду челове-ка во весь рост видна его любящая человеческая душа.
     Л. Н-ч не раз давал себе слово не обращаться с такими письмами, но не выдерживал и снова писал».
     В письме Л. Н-ч рекомендовал Столыпину побеседовать с С. Д. Николаевым, переводчиком и знатоком сочинений Генри Джорджа. Столыпин выразил желание познакомить-ся с ним, но почему-то это свидание так и не состоялось.

     Вот страничка из августовского дневника:
    «Нынче хорошо обдумал последовательность «Круга чтения». Может быть, ещё изменю, но и это хорошо. Все больше и больше освобождаюсь от заботы о мнении людском. Какая это свобода, радость, сила. Помоги Бог совсем освободиться.
     Сейчас читал газету об убийствах и грабежах с угрозой убийств. Убийства и жестокость всё усиливаются и усиливаются. Как же быть? Как остановить? Запирают, ссылают на каторгу, казнят. Злодейства не уменьшаются, напротив. Что же делать? Одно и одно: самому, каждому все силы положить на то, чтобы жить по-Божьи, и умолять их, убийц, грабителей, жить по-Божьи. Они будут бить, грабить, а я с поднятыми по их приказанию кверху руками буду умолять их перестать жить дурно. «Они не послушают, будут всё то же». Что же делать? Мне-то больше нечего делать. Да, надобно бы хорошенько сказать об этом».
     В сентябре всё та же работа над «Кругом чтения» и новые тревоги для души Льва Николаевича, борьба за охрану собственности, столь ненавистную его душе. Он пишет об этом с сомнением в своём дневнике:
     7 сент. «Занимался только «Кругом чтения». Мало сделал видимого, но для души хорошо. Утверждаюсь, особенно в борьбе с осуждением людей. Об этом думал нынче очень важно. Запишу после. Получил тяжёлое письмо от Новикова и отвечал ему. Всё так же радостно общение с Ч-ым. Боюсь, что я подкуплен его пристрастием ко мне. Вчера посмотрел «свод мыслей». Хорошо

____
513

бы было, если бы это было так полезно людям, как это мне кажется в минуты моего самомнения. За это время скорее хорошее, чем дурное, душевное состояние. Сейчас почувствовал связанность свою с писанием этого дневника тем, что знаю, что его прочтут Соня и Чертков. Постараюсь забыть про них. Последние два-три дня тяжёлое душевное состояние, которое до нынешнего дня не мог побороть, оттого что стреляли ночью воры капусты, и С. жаловалась, и явились власти и захватили четвёрых крестьян, и ко мне ходят просить бабы и отцы. Они не могут допустить того, чтобы я, особенно живя здесь, не был бы хозяином, и потому все приписывают мне. Это тяжело, и очень, но хорошо, потому что, делая невозмож-ным доброе обо мне мнение людей, загоняет меня в ту область, где мнение людей ничего не весит. Последние два дня я не мог преодолеть дурного чувства, Известие о Буланже. Надеюсь и верю, что он бежал. Сейчас был губернатор tout le tremblement. И отвратительно, и жалко. Мне было полезно тем, что утвердило в прямом сострадании к этим людям. Да, составил подлежащее исправлению объясненное подразделение «Круга чтения». Познакомился за это время с Малеванным. Очень разумный, мудрый человек».

     Отказы от воинской повинности становились обычным явлением. Каждый набор давал несколько отказов. И когда сведения о них доходили до Л. Н-ча, он, конечно, отвечал на них горячим сочувствием. Приводим здесь трогательное письмо его к крестьянину Иконникову, отказавшемуся в октябре этого года. Вот что писал ему Л. Н-ч.
    «Получил нынче ваше письмо, милый, дорогой брат Иконников…
     Радуюсь, радуюсь и радуюсь вашему душевному состоянию и благодарю за него Бога, не за вас одних, а за всех тех людей — первый я, — которые находят и найдут ещё подкрепление и утверждение своей веры в истину, в то, что жизнь истинная не в плоти, а в духе, которая так ясна в вашей жизни. Очень благодарю вас не за вашу жизнь, это дело выше всякой благодарности, а за то, что вы так правдиво и хорошо описали мне и то, что с вами было, и ваше душевное состояние. Помогай вам Бог, милый брат, продолжать ту же внутреннюю духовную жизнь, в каких бы условиях вы ни были: в заключении или на свободе. Хотя не могу не желать и надеяться, что испытание ваше кончится же когда-нибудь. Постараюсь узнать подробнее, как по отношению вас могут и должны поступить те, которые властвуют над вашим телом. Любящий вас брат Лев Толстой.
     Нынешнее письмо ваше вызвало у меня в душе особенно живое и умилённое чувство благодарности и любви к вам.
     Не могу ли чем служить вам? Не лишайте меня этой радости».

     Царство насилия, конечно, и тогда было не в одной России. В Германии особенно страдали поляки от прусских законов, направленных против них. Генрих Сенкевич, ища защиты своим соотечественникам, решил обратиться к мощному слову Льва Николаевича. Он прислал ему свои сочинения и письмо, с просьбой сказать своё слово в защиту угнетённых.
     Лев Николаевич отвечал ему так:

    «Любезный Генрих Сенкевич,
    Странное обращение это вызвано желанием избежать неприятного, до враждебности холодного «милостивый государь» и столь же отдаляющего

____
514

«Monsieur», а стать в письме к вам в те близкие, дружелюбные отношения, в которых себя чувствую по отношению к вам с тех пор, как прочёл ваши сочинения «Семья Поланецких», «Без догмата» и др., за которые благодарю вас. Эта же причина побуждает меня писать вам на языке своём, на котором мне легче ясно и точно выразиться.
     То дело, о котором вы пишете, мне известно и вызвало во мне не удивление, даже не негодование, а только подтверждение той, для меня несомненной истины — как ни кажется она парадоксальной людям, подпавшим государственному гипнозу, — что существование насильнических правительств отжило своё время.
     В языческом мире мог быть добродетельный власти-тель, Марк Аврелий, но в нашем христианском мире даже правители прошлых веков, все французские Людовики и Наполеоны, все Фридрихи, Генрихи и Елизаветы, немецкие и английские, несмотря на все старания хвалителей, не могут в наше время внушать ничего, кроме отвращения… Бороться надо не с людьми, а с тем суеверием необходимости государственного насилия, которое так несовместимо с современным нравственным сознанием людей христианского мира и более всего препятствует человечеству нашего времени сделать тот шаг, к которому оно давно готово…
     Что же касается до потребностей того дела, о котором вы пишете, о приготовлении прусского правительства к ограблению польских землевладельцев-крестьян, то и в этом деле мне больше жалко тех людей, которые устраивают это ограбление и будут приводить его в исполнение, чем тех, кого грабят. Эти последние ont le beau r;le. Они и на другой земле, и в других условиях останутся тем, чем были, а жалко грабителей, жалко тех, которые принадлежат к нации, государству грабителей и чувствуют себя с ними солидарными. Я думаю, что и теперь для всякого нравственно чуткого человека не может быть сомнения в выборе: быть пруссаком, солидарным со своим правительством, или изгоняемым из своего гнезда поляком.
     Так вот моё мнение о том, что совершается или готовится теперь в Познани, и если не мнение о самом деле, то те мысли, которые оно вызвало во мне. Простите, если письмо моё не отвечает тому, чего вы от меня желали. Если письмо это вам не годится, бросьте его в корзину или сделайте из него то употребление, какое найдете нужным.
     Во всяком случае был рад вступить с вами в общение.
     Любящий вас сотоварищ по писательству Лев Толстой».

     Заглянем в октябрьский дневник. Л. Н-ч даёт картину своей жизни:
     «Давно не писал. За это время был один день в тоскливом состоянии из-за стражников, которые тревожили крестьян. Тут тётя Таня и Мих. Серг. и две Танечки. Была неприятна неожиданная и неприятная брань за моё письмо о том, что у меня нет собственности. Было обидное чувство — и удивительное дело: это прямо было то самое, что мне было нужно — освобождение от славы людской. Чувствую большой шаг в этом направлении. Всё чаще и чаще испытываю какой-то особенный восторг, радость существования. Да, только освободиться, как я освобождаюсь теперь, от соблазнов: гнева, блуда, богатства, отчасти сластолюбия и, главное, славы людской, и как вдруг разжигается внутренний свет. Особенно радостно. За это время работаю над детским «Кругом чтения», вводя его в подразделения большого. Работа, требующая большого напряжения, но идет поря-дочно».
____
515

     Вот то письмо Л. Н-ча, напечатанное в газетах, которое доставило ему неприятность и способствовало, как он говорит, «освобождению от тщеславия», т. е., за которое его беспощадно ругали и печатно, и письменно, и лично.
    «Более 20 лет назад я по некоторым личным соображе-ниям отказался от владения собственностью. Недвижимое имущество, принадлежащее мне, я передал своим наследникам так, как будто я умер. Отказался я также от права собственности на мои сочинения, и написанное с 1881 года стало общественным достоянием.
     Единственные суммы, которыми я ещё располагаю, это те деньги, которые я иногда получаю, преимущественно из-за границы, для пострадавших от неурожая в определенных местностях, и те небольшие суммы, которые мне представляют некоторые лица для того, чтобы я распределял их по своему усмотрению. Распределяю же я их в ближайшем округе для вдов, сирот, погорелых и т. п. Между тем такое распоряжение моё этими небольшими суммами и легкомысленные обо мне газетные корреспон-денции ввели и вводят в заблуждение очень многих лиц, которые всё чаще и чаще и всё в больших размерах обращаются ко мне за денежной помощью. Поводы для просьб весьма разнообразные: начиная с самых легкомысленных и до самых основательных и трогатель-ных. Самые обычные — это просьбы о денежной помощи для возможности окончить образование, т. е. получить диплом; самые трогательные — это просьбы о помощи семьям, оставшимся в бедственном положении. Не имея никакой возможности удовлетворить этим требованиям, я пробовал отвечать на них короткими письменными отказами, высказывая сожаления в невозможности исполнения просьбы, но большею частью получал на это новые письма, раздраженные и упрекающие. Пробовал не отвечать и получал опять раздраженные письма с упреками за то, что не отвечаю. Но важны не эти упреки, а то тяжелое чувство, которое должны испытывать неимущие.
     Ввиду этого я и считаю нужным теперь просить всех нуждающихся в денежной помощи лиц обращаться не ко мне, так как я не имею в своём распоряжении для этой цели решительно никакого имущества. Я меньше чем кто–либо из людей могу удовлетворить подобным просьбам, так как, если я действительно поступил, как я заявляю, т. е. перестал владеть собственностью, то не могу помогать деньгами обращающимся ко мне лицам; если же я обманы-ваю людей, говоря, что отказался от собственности, а продолжаю владеть ею, то ещё менее возможно ожидать помощи от такого человека».
     Оттого ли, что это письмо было напечатано в «Новом времени», или просто от неразумия, но оно вызвало в либеральной прессе целую кучу издевательства и брани.
     Появлялись статьи, носившие такие названия: «Банкротство Толстого» и пр.
     Мне пришлось незадолго перед этим побывать в Ясной Поляне и испытать на себе всю чарующую прелесть этой великой, спокойной старости, излучающей общее благо-воление, и мне горько стало от этой газетной ругани.
     Я попробовал выразить свои горькие чувства в небольшой заметке, которую и привожу здесь по сохранившемуся у меня черновику:
    «Я только что из Ясной Поляны. Как мелки, как пошлы кажутся мне все клеветы и сплетни, расточаемые газетными лайками по адресу великого старца, когда почувствуешь близко силу души его! Как жестоки, бесстыдны кажутся злые попытки нарушить покой на склоне его многотрудной жизни! Забыли вы, мелкие, гадкие люди, те захватывающие душу восторги, которые он дал вам своими произведениями, затоптали в грязь те чистые мысли и образы, которыми он звал вас к свету из вашей повседневной житейской грязи.

____
516

Но народ ещё помнит его могучий голос, откликнувшийся первым на бедствие в 1873 и 1891 годах и часто в других случаях призывавший людей к дружной помощи. Не забудут крестьяне его посредничества, защиты их человеческих прав, не забудут московские босяки тёплого слова его, сказанного им в год переписи.
     И многие, многие люди, разбросанные по всему миру, которым он открыл глаза и указал путь к свету, не могут забыть его уже потому, что они стали одно с ним, соединились в одну духовную, великую семью.
     Живи же мирно, великий старец, и да не смущают муд-рого пути твоего эти мелкие людишки, довольные возмож-ностью сказать свое глупое слово».

     Отдохнём на прекрасной странице октябрьского дневника, где с новою силой выступает пророк–обличитель:
     10 октября. «Говорят, говорю и я, что книгопечатание не содействовало благу людей. Этого мало. Ничто, увеличивающее возможность воздействия людей друг на друга: железные дороги, телеграфы, телефоны, пароходы, пушки, все военные приспособления, взрывчатые вещества и всё, что называется культурой, никак не содействовало в наше время благу людей, а напротив. Оно и не могло быть иначе среди людей, большинство которых живёт безрелигиозной, безнравственной жизнью. Если большинство безнравственно, то средства воздействия, очевидно, будут содействовать только распространению безнравственности. Средства воздействия культуры могут быть благодетельны только тогда, когда большинство, хотя и небольшое, религиозно-нравственное. Желательно отношение нравственности и культуры такое, чтобы культура развивалась только одновременно и немного позади нравственного движения. Когда же культура перегоняет, как это теперь, то — это великое бедствие. Может быть, и даже я думаю, что оно бедствие временное; что вследствие повышения культуры над нравственностью, хотя и должны быть временные страдания, отсталость нравственности вызовет страдания, вследствие которых задержится культура, ускорится движение нравственности и восстановится правильное отношение.
     Всё занят и очень усердно детским «Кругом чтения», и хотя медленно, но подвигаюсь. Нынче думал, что сделал 3 «Круга чтения». Один, по отделам, детский, другой — такой же для взрослых, третий без отделов, но исправленный старый. И вот опять душевная борьба и падение и взлёт».
     26 октября. «Долго, недели три, если не больше, был в низком состоянии духа. Не было больше радости жизни и тенившихся, радостных, нужных и важных (для меня) мыслей и чувств. За это время особенно дурного ничего не сделал. Всё работал над «Кругом чтения». Нынче решил изменить в нём много. Дней 6 как возобновил уроки с детьми. Не особенно хорошо; хуже, чем я ожидал. Гусева арестовали. Были посетители: Новиков, Лиза. Нынче Олсуфьев, Варя, Наташа. Нынче первый день я проснулся духовно, поднялся на прежнюю ступень, может быть, даже немного выше. Нынче в постели — ещё было темно — проснулся и начал думать. Так удивительно хорошо (для себя), что пришёл в восхищение; но не записал, и когда пошёл, стал вспоминать, уже далеко не то и не так вспомнил, как оно просияло для меня в первую минуту».
    Арест секретаря Л. Н-ча, Н. Н. Гусева, очень волновал Л. Н-ча. Он ездил к нему в тюрьму, говорил со становым, был у губернатора, писал письма, удостоверения и, как всегда, каялся и мучился, что за него страдают близкие ему люди. Повод к аресту Гусева был комичен. На него был донос, что он ведёт антиправительственную пропаганду. У него сделали обыск и нашли русское издание брошюры «Единое на потребу», соч. Л. Н-ча. Так как в этом издании

____
517

были цензурные сокращения, то Гусев достал полное заграничное издание и — вставил на полях карандашом пропущенные места. Конечно, эти места были наиболее резкими осуждениями тогдашнего правительства, и вот создалась легенда, что Гусев «ругает царя». За это пришлось ему отсидеть около месяца в тюрьме в Крапивне, пока не добились его освобождения.
     Ник. Ник. Гусев рассказывает в своем дневнике о том, каким страданиям подвергалась душа Льва Николаевича от враждебных ему элементов. 7-го октября Гусев записывает в дневнике:
    «Недавно за обедом Л. Н-ч сказал: «Почему богатым хуже, чем бедным? Потому что бедные удовлетворяют своим потребностям, а богатые — удовольствиям. Первое радостнее, чем второе».
     И этой радости Л. Н-ч лишён. За последнее время давно уже тяжёлая ему жизнь в Ясной Поляне стала ещё тяжелее. Вчера, во время своей обычной предобеденной прогулки, проезжая мимо двух мужиков, из которых один был пьян, Л. Н. услышал, как тот, который был пьян, крикнул ему:
     — Ваше сиятельство! Дай Бог тебе поскорей околеть! — Последовало матерное ругательство.
    «Я, — рассказывал Л. Н., — подъехал к ним, спрашиваю:
     — За что ты меня, что я тебе сделал?
     Тот, который ругался, молчит, а другой стал говорить: «да мы ничего, мы ничего и не говорили».
      — Да как же, говорю, ничего не говорили, — ведь я слышал.
      Тогда тот, пьяный, который ругался, закричал:
      — Да что ты ко мне пристал! Что ты в меня, из ружья выстрелишь, что ли? Ступай ты… — опять загнул.
      Это озлобление некоторых местных крестьян против Л. Н-ча вызвано главным образом тем, что теперь, по вызову С. А-ны, в усадьбе живут двое стражников, которые делают разные неприятности крестьянам. Стражники были вызваны С. А-ной после какого-то странного нападения на яснополянского садовника крестьянских парней, будто бы сделавших даже несколько выстрелов из револьверов, причём несколько пуль попало в стены риги.
    Указанные садовником парни были арестованы и посажены на один месяц при полиции».
     Н. Н. Гусев прибавляет, что когда он потом был сам арестован, он виделся с одним из этих парней в Крапивенском полицейском управлении. Он уверял его, что с их стороны не было сделано ни одного выстрела, они только полезли за овощами, а стрелял садовник, который и оговорил их.
     Это происшествие было в начале сентября. Оно дало повод газетам напечатать сенсационные статьи под заглавием «Обстрел дома Л. Н. Толстого», в которых не было почти ни одного слова правды.
     Враждебные же Л. Н-чу издания напечатали по этому поводу статьи, в которых со злорадством объявляли, что вот-де проповедник непротивления, а когда дело косну-лось его шкуры, сам закричал «караул» и позвал полицию.
     «Какую нужно иметь силу духа, — добавляет Н. Н. Гусев, — чтобы терпеливо нести этот крест всеобще-го озлобления, клевет, насмешек».
     Эти стражники долго тревожили душу Л. Н-ча. В письме к жене от 10 ноября он говорит:
     «А у нас все благополучно, несмотря на стражников. Пора бы их уволить, этих двух праздных мужиков.
      Моего Стражника, да и всех нас настоящего Стражни-ка не видать и не слыхать, а стережёт Он нас так, что лучше нельзя».
____
518

    Известный писатель, художественный критик Владимир Васильевич Стасов скончался в этом году. Друзья его решили почтить его память составлением сборника, посвященного его имени. Один из этих друзей, скульптор Илья Яковлевич Гинцбург, обратился ко Льву Николаевичу — которого Стасов обожал и называл Львом Великим, причем всегда писал эти слова прописными буквами, — с просьбою принять участие в составлении сборника. Л. Н-ч так ответил на это письмо, характеризуя в нём свои отношения к этому своему другу и почитателю:

      «Любезный Илья Яковлевич. Чувствую свою вину перед всеми друзьями Вл. Вас. и прошу их, в особенности Дм. Вас., простить меня. Чувствую неповоротливость старости, а кроме того, я последнее время так поглощен, вероятно, последней кажущейся мне, как всегда, когда чем-нибудь сильно занят, очень важной, работой. Притом, написать о Вл. Вас. и моих отношениях к нему было бы для меня трудно вследствие того недоразумения, которое было между нами. Недоразумение это было в том, что Вл. Вас. любил и страстно ценил во мне то, что я не ценил и не мог ценить в себе, и по своей доброте прощал мне то, что я ценил и ценю в себе выше всего, чем жил и живу.
     Со всяким другим человеком такое недоразумение повело бы если не к враждебности, то к холодности; но милая, непосредственная, горячая и вместе детская по ясности и по простоте натура Влад. Вас. была такова, что я не мог не поддаваться его внушению и не любить его без всяких соображений о различии наших взглядов.
      Всегда с умилением вспоминаю наши хорошие дружеские отношения.
      Если найдут это письмо стоящим напечатать в сборнике, то отдайте его.
      Жму вашу руку. Лев Толстой».

     29 ноября Л. Н-ч подвергался большой опасности, о чём и повествует в своём дневнике:
     «Упал с лошади, зашиб руку: теперь проходит. За это время много было всё больше и больше хороших писем. Нисколько не увлекаюсь и не желаю распространения, как бывало прежде, а просто рад, что мог и могу служить людям хоть чем-нибудь. Как странно, что вместе с добротой приходит смирение, скромность. Мне теперь не нужно, как прежде, притворяться смиренным. Как только работа в себе, так сейчас видишь, что не только гордиться, но радоваться не на что. Радуюсь только на то, что мне незаслуженно хорошо и что ближе к смерти, то всё лучше и лучше».
     Он закончил год всё над той же работой «Круга чтения», который он старался довести до возможного совершен-ства.


ГЛАВА 12.
1908 г. — «Не могу молчать»

     Н. Н. Гусев в своём дневнике даёт такую картину первого новогоднего вечера в Ясной Поляне:
    «Когда Л. Н-ч, уже простившись со всеми, намерен был уходить к себе, затеялся небольшой общий разговор. Мало–помалу все вышли из-за стола и окружили Л. Н-ча. Образовался круг, вроде хоровода.

____
519

     — Ну, запевайте, что же вы, — сказал Л. Н-ч.
     — Как по-о-о-мо-о-рю… — завел Андрей Львович.
     Все взяли друг друга за руки и обошли круг. Всех нас, людей различных общественных положений и различных взглядов на жизнь, Л. Н-ч на несколько минут объединил в одном чувстве беззаботного веселья, всегда сближающем людей».
     Эта картина яснополянских нравов очень характерна; мне самому не раз приходилось участвовать в проявлении чувства веселья по знаку, данному Львом Николаевичем. Это указывает на его жизнерадостность, на отсутствие в нем той мрачной, «монастырской» черты, которая так часто ведёт за собой лицемерие и отталкивает искренних людей. Искренность была одно из самых дорогих свойств Л. Н-ча, и в общении с ним было легко быть искренним. Даже нельзя было быть иным.
     И эта жизнерадостность дивно гармонировала в нём с самою глубокою серьезностью, которою была проникнута вся его жизнь, особенно последние годы. В этот же день он записал в своём дневнике:
     1 января. «В первый раз с необыкновенной новой ясностью сознал свою духовность: мне нездоровится, чувствую слабость тела, и так просто, ясно, легко представляется освобождение от тела, не смерть, а освобождение от тела; так ясно стала неистребимость того, что есть истинный «я», что оно, это я, только одно действительно существует, а если существует, то и не может уничтожиться, как то, что, как тело, не имеет действительного существования. И так стало твёрдо, радостно. Так ясна стала бренность, иллюзорность тела, которое только кажется.
     Неужели это новое душевное состояние — шаг вперед к освобождению? Думаю, что да, потому что сейчас позвал Ивана и что-то особенно радостное близкое почувствовал в общении с ним. Дай Бог, дай Бог. Как будто почувствовал освобождение того, что одно есть: любви. Ах, кабы так осталось до смерти и так бы передалось людям-братьям».
     По свидетельству самого Л. Н-ча, в этом году переписка его значительно усилилась, как он предполагал, в виду наступающего юбилея и его возрастающей известности. В дневнике Н. Н. Гусева есть интересный образец подобной переписки Л. Н-ча со своими корреспондентами. Вот что записывает Гусев 3 января:
     «Не раз слышал я от Л. Н-ча, что когда он получает письма и видит на конверте правильно и чётко написанный адрес, то такие письма менее интересуют его, чем письма с безграмотным и непривычной рукой написанным адресом. Письма рабочих людей более интересны Л. Н-чу, чем письма интеллигенции. Вот одно из таких безграмотных, в высшей степени содержатель-ных писем, полученное недавно:
      «Его превосходительству, Льву Николаевичу, господину Толстому. Лев Николаевич, обращаемся мы к Вам за помощью, как Вы великий и всемирный писатель, в особенности религиозный указатель, то мы и решили обратиться к Вам, Лев Николаевич, фабричные рабочие Ярцевской мануфактуры. А в особенности к Вам обращаемся, великий всемирный писатель, извините пожалуйста нас, что мы безграмотны и не образованы, темны и решили обратиться к великому учителю разрешить нам тяжелые вопросы, в особенности религии.
     Так как мы не знаем, откуда нам найти истинный путь к спасению, то и решили обратиться к Вам. Пожалуйста, Лев Николаевич, разрешите нам тя-

____
520

жёлые вопросы о церковных таинствах: крещение, миропомазание, елеосвящение, брак, причащение. Мы и решили обратиться к Вам разрешить нам эти таинства, в особенности брак и крещение: просим, пожалуйста, написать нам ответ, чем иным заменить эти таинства и как их принимать в действиях.
     А ещё обращаемся к Вам, пришлите переведённое Евангелие, а что; стоимость его, то мы немедленно деньги вышлем.
     А ещё мы тоже не можем и опять, хотя и попадается в Евангелии истина, но мы ничего решительно не поймём, то мы тоже обращаемся к Вам, скажите, как нужно молиться Богу, нужно принимать какие действия или нет, пожалуйста, Лев Николаевич, разъясните нам эти тайны и пришлите ответ. А ещё просим Вас прислать, если можно, какие поучительные книги, в особенности религиозные. До свиданья, Лев Николаевич. Извините нас за то, что мы невежливо обращаемся к вашему превосходительству, а потому губит наша темнота, за тем подписуемся».
     Как радостно бывает получать Л. Н-чу такие письма, видно из его ответа на это письмо, написанного 30 декабря:
     «Любезные друзья и братья, мне очень приятно было получить ваше письмо, потому что из него вижу, что вас занимают самые важные вопросы на свете, а именно — как жить, чтобы исполнить волю Того, Кто послал нас в мир. Ещё будет радостнее мне, если книги, какие посылаю вам, ответят вам на ваши вопросы. Я верю в то, что высказано в этих книгах, «Христианское учение» и «Евангелие», и, стараясь жить по этому учению, чем больше живу и приближаюсь к смерти, тем больше чувствую радости и спокойствия.
     Брат ваш Лев Толстой».

     Закончим этот месяц выпиской из дневника Льва Николаевича от 31 января:
     «Мы, как животные, хотим делать добро тем, кто его делает нам, и зло тем, кто нам делает зло. Как разумные существа мы должны бы делать обратное. Добро нужнее всего тому, кто делает нам зло, кто зол. Добро особенно нужно тем, кто делает не нам, а кому бы то ни было зло».
     И дальше прибавляет:
     «Любить врагов, делать добро делавшим нам зло не есть подвиг, а только естественное влечение человека, понявшего сущность любви. Делать добро любящим, любить любящих не есть любовь и не дает свойственное любви особенное, единственное величайшее благо. Благо это дает только любовь к людям, делающим нам зло, вообще делающим зло».

     После революции 1905 года манифестом 17 октября была дана некоторая религиозная свобода, допускавшая образование и регистрацию сектантских общин.
     Многие из наших единомышленников считали подоб-ную регистрацию преступным компромиссом; другие, напротив, видели в ней практическое осуществление своих общественных идеалов.
     К числу последних принадлежал и я с небольшим кру-гом сочувствовавших мне друзей. И вот мы решили написать заявление о регистрации нашей общины.
     Мне было предложено составить это заявление по установленной форме, что я и поспешил сделать. Трудность и ответственность такого документа состояла в том, что нужно было удовлетворить сразу краткости и ясности изложения и вместе с тем высказать те важные основы, которые раз навсегда определяли наше отношение к властям.

_____
521

     В виду важности этого дела я решился обратиться за советом ко Льву Николаевичу. Он со свойственною ему мудростью и благостью понял огромное значение этого акта и собственноручно его редактировал. Подлинный автограф этой редакции сдан мною на хранение в Толстовский музей в Петрограде, здесь же я привожу копию главной части его. В начале этого заявления следовали формальные ответы на вопросы о месте, составе, названии общины и проч., а затем следовало краткое изложение основных взглядов. В этой-то части и были исправления Л. Н-ча.
    Он почти заново переделал моё изложение, и после его поправок оно приняло такой вид:
    «Мы, нижеподписавшиеся, члены общины «Свободных христиан», объединяемся на общих основах христианского учения, признавая сущностью его учение о любви не только к любящим нас, но и к врагам. Чуждое политических целей, общество наше, объединяясь в единстве верований, оставляет на совести каждого из её членов его отношение к существующему порядку и предержащим властям, хотя вытекающее из нашего верования отношение к правительству есть полное подчинение всем его распоряжениям, не противоречащим основным требованиям христианского учения о любви к Богу и ближнему.
     «Кто не любит, тот не познал Бога, потому, что Бог есть любовь. Кто говорит: «я люблю Бога», а брата своего ненавидит, тот лжец: ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, которого не видит» (I посл. Иоанна 4, 8, 20.)
     В этих словах евангелиста Иоанна прекрасно выражена самая сущность нашей религии.
     Ставя целью своей жизни исполнение воли пославшего нас Отца жизни, мы не считаем для себя обязательной букву признаваемого церковью священного писания и руководимся в своей жизни религиозно-нравственной мудростью всех времен и народов.
     Полагая единственным истинным проявлением веры жизнь, сообразную с нею, мы, не устанавливая и не признавая никаких внешних религиозных обрядов, считаем для себя обязательным только чистую нравственную жизнь и любовь к ближнему.
    Сообщая все эти сведения, мы просим зарегистрировать нашу общину и сделать распоряжение о заведении при городской управе книг для регистрации гражданского состояния членов».
     К сожалению, тогдашний закон требовал для регистрации не менее 50 членов, а мы, при нашей разрозненности, не смогли долго собрать это количество подписей, и потому наша община не была окончательно зарегистрирована, но по тому же закону, начав дело о регистрации, мы получили право свободно собираться и обсуждать свои хозяйственные и религиозные вопросы, и собрания наши происходили регулярно в Петербурге и для многих служили путеводным огоньком.
    Документ же этот остался свидетельством общественной мудрости и широты взглядов Льва Николаевича.
    Ивану Михайловичу Трегубову, обращавшемуся ко Льву Николаевичу с подобным же вопросом и приславшему ему своё изложение веры, он тоже ответил дружеским письмом, которое начиналось так:
     «Получил ваше письмо, милый И. М., и проект общины и спешу вам ответить. Вообще скажу, что радуюсь вашей хорошей деятельности и рад содействовать вам, чем могу».

____
522

     С февраля месяца в русском обществе уже появились первые признаки юбилейных хлопот. В этом году, в августе, Льву Николаевичу должно было минуть 80 лет. Многие от глубокой искренности, другие от праздности, третьи из тщеславия, но поднялась целая волна инициатив по празднованию 80-летия Л. Н-ча. Эти приготовления доставили Л. Н-чу немало тягостных минут. Выслушаем свидетеля всех этих переживаний, Н. Н. Гусева:
     В своём дневнике от 27 февраля он между прочим записывает:
     «С самого начала января в печати идут толки о необходимости празднования исполняющегося 28 августа нынешнего года 80-летия Л. Н-ча. В Петербурге образовался особый «Комитет почина», как назвали себя люди, взявшие на себя инициативу в деле этого празднования. Льву Николаевичу тяжелы все эти приготовления к его восхвалению своей искусственностью, напыщенностью, неискренностью и лживостью, так не соответствующими всегдашней естественности, искрен-ности, скромности и простоте его жизни и взглядов.
     Однако до нынешнего дня Л. Н-ч не протестовал про-тив всех этих приготовлений. Но сегодня С. А. получила письмо от престарелой княгини Дундуковой-Корсаковой, кажется, ровесницы Л. Н-ча, в котором она пишет о том, как оскорбит всех верующих православных это чествование человека, нарушавшего их верования. Льва Николаевича очень тронуло это письмо, и он дрожащим от слёз голосом продиктовал в фонограф ответ на него:
     «Милая Мария Михайловна, сказал бы — сестра по духу, если бы знал, что вы позволите назвать вас так. Сейчас прочёл ваше письмо жене, которое глубоко тронуло меня. Вы открыли мне то, что я по своему легкомыслию и эгоизму не думал, а то, что вы открыли мне, очень важно.
     Готовящиеся мне юбилейные восхваления мне в высшей степени — не скажу тяжелы — мучительны. Я настолько стар, настолько близок к смерти, настолько желаю уйти туда, пойти к Тому, от Кого я пришёл, что все эти тщеславные, жалкие проявления мне только тяжелы. Но это всё для меня лично, я же не думал о том, о чем вы мне пишете: о том тяжелом впечатлении, которое произведут на людей, которые верят так же, как и вы, верят искренно и глубоко, — какое впечатление произведут эти восхваления человека, нарушившего то, во что они верят.
    Об этом я не подумал, и вы напомнили мне. Постараюсь избавиться от этого дурного дела, от участия моего в нем, от оскорбления тех людей, которые, как вы, гораздо, несравненно ближе мне всех тех неверующих людей, которые Бог знает для чего, для каких целей будут восхвалять меня и говорить эти пошлые, никому не нужные слова. Да, милая Мария Михайловна, чем старше я становлюсь, тем больше убеждаюсь в том, что все мы, верующие в Бога, если только искренно веруем, все мы соединены между собой, все мы сыновья одного Отца и братья и сестры между собою. Хотим мы или не хотим этого — мы все едины. Так вот, прощайте, милая Мария Михайловна. Спасибо, что вспомнили обо мне. Общение с вами мне очень радостно. Если бы я был с вами, я бы попросил позволения просто поцеловать вас, как брат сестру. Теперь же прощайте. Благодарю вас за любовь и прошу вас не лишать меня её».
     Диктуя последние слова, Л. Н-ч не мог уже сдержать всё время подступавших ему к горлу слез, которые прерывали его слова.
     Вслед за этим письмом, как бы обрадовавшись тому, что есть теперь вполне достаточный повод просить о прекращении приготовлений к готовящимся восхвалениям, Л. Н-ч продиктовал в фонограф письмо М. А. Стаховичу, одному из членов «Комитета почина»:

____
523

     «Милый Михаил Александрович, я знаю, что вы точно любите меня не как писателя только, но как и человека, и, кроме того, вы человек чуткий и поймёте меня. От этого обращаюсь к вам с большой, большой просьбой. Просьба моя в том, чтобы вы прекратили этот затеянный юбилей, который, кроме страдания, и хуже, чем страдания, — дурного поступка с моей стороны, не доставит мне ничего иного. Вы знаете, что и всегда, а особенно в мои годы, когда так близок к смерти, вы узнаете это, когда состаритесь, нет ничего дороже любви людей. И вот эта-то любовь, я боюсь, будет нарушена этим юбилеем. Я вчера получил письмо от княгини Дондуковой-Корсаковой, которая пишет мне, что все православные люди будут оскорблены этим юбилеем. Я никогда не думал об этом, но то, что она пишет, совершенно справедливо. Не у одних этих людей, но и у многих других людей он вызовет чувство недоброе ко мне. А это мне самое больное. Те, кто любят меня, я знаю их и они меня знают, но для них, для выражения их чувств не нужно никаких внешних форм. Так вот моя к вам великая просьба: сделайте что можете, чтобы уничтожить этот юбилей и освободить меня. Навеки вам буду очень, очень благодарен.
     Любящий вас Лев Толстой».

      Такие же сетования попадаются и в других современ-ных письмах, писанных Львом Николаевичем друзьям своим: так он пишет, между прочим, Наживину:
     «То, что вы пишете о моём ужасном юбилее, наверное, не так тяжело для нас, как это тяжело для меня. Я делаю всё, что могу, чтобы прекратить это, но вижу, что я бессилен».
     Наконец, приехавшему к нему председателю московского юбилейного комитета Н. В. Давыдову он диктует снова письмо и просит прочесть его на заседании комитета.
      Вот это письмо:
     «Милостивый государь, господин редактор. Посылаю вам прилагаемое письмо. Таких писем от людей, отрицательно относящихся к моему предстоящему юбилею, я получил несколько; это же письмо я очень прошу вас напечатать, как желает этого автор его. Я, со своей стороны, тоже желал бы его напечатания, так как в связи с этим письмом я имею сказать кое-что относительно этого моего предстоящего юбилея.
   Сказать я имею именно то, что готовящийся юбилей этот чрезвычайно тяжёл для меня. Причин этому много. Одна из первых та, что я никогда не смотрел на такого рода чествования с сочувствием: мне казалось, что выражение сочувствия и любви к деятельности человека может выразиться никак не внешним образом, а близким соединением мыслями и чувствами с тем, к кому относятся эти мысли и чувства. Вспоминаю, как давно уже, лет около тридцати тому назад, во время чествования Пушкина и поставления ему памятника, милый Тургенев заехал ко мне, прося меня ехать с ним на этот праздник. Как ни дорог и мил был мне тогда Тургенев, как я ни дорожил и высоко ценил (и ценю) гений Пушкина, я отказался. Зная, что огорчал Тургенева, но не мог сделать иначе, потому что и тогда уже такого рода чествования мне представлялись чем-то неестественным и — не скажу ложным — не отвечающим моим душевным требованиям. Теперь же, когда это касается лично меня, я чувствую это ещё в гораздо большей степени.
     Но это последнее соображение. Другое, самое важное, это то, что выражено в этом письме и в других такого же рода письмах, именно то, что эти

____
524

готовящиеся чествования даже при своем приготовлении вызывают в большом количестве людей самые недобрые чувства ко мне. Недобрые чувства эти могли бы лежать без выражения, но выбиваются и развиваются вследствие этого. Знаю, что эти недобрые чувства вызваны мною самим: сам я виноват в них, виноват теми неосторожными, резкими словами, которыми я позволял себе обсуждать верования других людей. Я искренно раскаиваюсь в этом, и очень рад случаю высказать это. Но это не изменяет самого дела. В мои годы, стоя одной ногой в гробу, одно, что желательно — это быть в любви с людьми, насколько это возможно, и расстаться с ними в этих самых чувствах. Письмо же это и подобные ему, получаемые мною, показывают именно, что приготовления к юбилею вызывают в людях — и совершенно справедливо — самые обратные чувства ко мне. И это мне очень тяжело. Если бы на одной чашке весов лежали самые мне приятные и лестные одобрения людей, которых я уважаю, а на другой — вызванная ненависть хотя бы одного человека, я думаю, что я бы не задумался отказаться от похвал, только бы не увеличивать нелюбовь этого одного человека. Теперь же я чувствую, что этот готовящийся юбилей вызывает недобрые, нелюбовные чувства ко мне, которые я заслужил, не одного, а многих и многих, очень многих. Это мне мучительно тяжело, и поэтому я бы просил всех тех добрых людей, любящих меня, сделать все, что возможно, для того, чтобы уничтожить всякие попытки чествования меня.
     Не буду говорить о том, что я совершенно искренно не признаю себя заслуживающим тех чествований, которые готовятся: всё это показалось бы каким-то фальшивым кокетством. Но не могу не сказать того, что думаю, и был бы счастлив, если бы люди оставили это дело и ничего не делали бы в этом направлении».
     Н. В. Давыдов, передавая копию с этого письма в Толстовский музей, снабдил его таким примечанием:
    «Письмо это продиктовано Л. Н. Толстым и передано 25 марта 1908 г. в Ясной Поляне Н. В. Давыдову для прочтения его в заседании московского комитета по устройству 80-летнего юбилея Толстого. Оно готовилось к печати, но потом Лев Николаевич передумал. Н. Давыдов».
     Оригинально в этом же смысле письмо Л. Н-ча к его старому другу А. М. Бодянскому.
     Н. Н. Гусев так рассказывает об этом письме:
     «Сегодня (12 марта) я получил от А. М. Бодянского письмо, в котором он между прочим, пишет:
     «Написал своё мнение, как надо праздновать юбилей Льва Николаевича, но газеты не поместили. Написал, что согласно с законами, а потому и принятой правде, Льва Николаевича следовало бы посадить в тюрьму ко дню юбилея, что дало бы ему глубокое нравственное удовлетворение. Эту мысль я несколько развил и подкрепил доказательствами».
    Прочитав это письмо, я, пока Л. Н. был ещё на прогулке, положил его вместе с полученными сегодня на его имя письмами к нему на стол, полагая, что оно будет ему интересно.
     Действительно, за своим завтраком, Л. Н-ч сказал мне:
     — Как меня восхитил Бодянский! Действительно, это было бы мне удовлетворение. Я на днях думал, чего я желаю, и ответил: ничего не желаю, кроме того, чтобы меня посадили. Я ему сказал в фонограф ответ.
     Как трогательно это ответное письмо Л. Н-ча! Он говорит в нём (и надо слышать, с каким искренним страданием было им это сказано): «Действи-

____
525

тельно, ничего так вполне не удовлетворило бы меня и не дало бы мне такой радости, как именно то, чтобы меня посадили в тюрьму, в хорошую, настоящую тюрьму, вонючую, холодную, голодную».
    Такое же настроение отражается у Л. Н-ча и в дневнике того времени; так, 10-го марта он записывает:
    «Ровно месяц не писал. Занят был за письменным столом статьёй. Не идёт, а не хочется оставить. Работа же внутренняя, слава Богу, идёт не переставая и всё лучше и лучше. Хочу написать то, что делается во мне, и как делается то, чего я никому не рассказывал и чего никто не знает. Много писем, посетителей. Особенно важных не было, затеяли юбилей, и это мне вдвойне тяжело: и потому, что глупа и неприятна лесть, и потому, что я по старой привычке соскальзываю на нахождение в этом не удовольствия, но интереса. И это мне противно. Был Ч-в. Мне особенно хорошо с ним было. С неделю тому назад я заболел: со мной сделался обморок. И мне было очень хорошо. Но окружающие делают из этого что-то важное. Читал вчера чудную статью индуса в переводе Наживина — мои мысли, неясно выраженные».

     И вот, несмотря на все эти противодействия, не только со стороны самого Л. Н-ча, но и со стороны властей, юбилеи всё-таки состоялся. От избытка сердца заговорили уста народа, и, может быть, именно благодаря всему этому сопротивлению он вышел особенно сердечен. Но об этом дальше.

     В дневнике в вышеприведённом отрывке Л. Н-ч упоминает об обмороке.
     Н. Н. Гусев так рассказывает об этом обмороке:
    «Сегодня (2 марта) был обморок со Л. Н-чем. Это случилось часа в 4 дня. Перед этим он продиктовал мне свой перевод рассказа Виктора Гюго «Un Ath;e» [«Неверующий»]. Рассказ этот, кажется, неизвестный Л. Н-чу и впервые прочитанный им теперь, произвёл на него очень сильное впечатление. Содержание рассказа в том, что молодой человек, вышедший из священников потому, что пришёл к атеистическому миросозерцанию, подробно излагает своему собеседнику свои материалистические взгляды, по которым нет Бога, нет души, нет идеала; цель жизни в том, чтобы жить для одного себя. Но когда пять месяцев спустя после этого разговора произошло крушение того корабля, на котором он ехал, он, забыв о всех своих рассуждениях, по которым выходило, что наслаждение — единственная цель жизни, бросается в море спасать погибающих женщин и сам погибает. На последних словах этого рассказа Лев Николаевич заплакал и, окончив мне диктование своего перевода, громко всхлипывал.
     По окончании записи, — прибавляет Гусев — я не ушёл сейчас же, а стал приводить в порядок фонограф. Л. Н-ч прошёлся несколько раз по комнате. Вдруг мне перестали быть слышны его шаги. Я инстинктивно взглянул в его сторону и вижу, он медленно, медленно опускается на спину. Я подбежал к нему, поддержал его за спину, но не в силах был остановить падения его тела, и на моих руках он медленно опустился на пол.
     На мой крик прибежала С. А., бывшая в столовой, позвала лакея, мы подняли Л. Н-ча; он сел на полу, но видимо ещё не приходил в себя и говорил бессвязно слова: «Оставьте меня… Я сейчас засну. Тут где-то подушка была… Оставь, оставь…»
     Мы уложили его на диван. Минут через 5 он пришёл в себя и ничего не помнил, что с ним было.
     Вечером Л. Н-ч встал, вышел в столовую и попросил обедать, но ел очень мало. Он как будто забыл всё — забыл, как зовут его близких, родственников и

____
526

самые хорошо ему известные места. Он не мог вспомнить, где Хамовники… Что это значит?
     Приехали из Москвы вызванные телеграммой врачи Никитин и Беркенгейм».

     Подобные обмороки повторялись потом несколько раз и указывали на этапы ослабления его физических сил, к чему Л. Н-ч относился с религиозно-философским спокойствием.
     В это время старшая дочь Льва Николаевича, Татьяна Львовна, жила за границей, в Швейцарии, и, конечно, поддерживала деятельную переписку с отцом.
     В марте этого года Л. Н-ч написал ей интересное и содержательное письмо, выдержку из которого мы здесь приводим с разрешения Т. Л.:
    «Прежде всего исполнение твоих поручений: карточки подписанные прилагаю. Good Health ответь следующее: прекратил питание мясом около 25 лет тому назад, не чувствовал никакого ослабления при прекращении мясного питания и никогда не чувствовал ни малейшего лишения, ни желания есть мясное. Чувствую себя, сравнительно с людьми (средним человеком) моего возраста, более сильным и здоровым. Но не могу, не имею основания приписать это опыту неупотребления мяса. Думаю же, что неупотребление мяса полезно для здоровья или, скорее, употребление мяса вредно, потому что такое питание безнравственно: всё же, что безнравственно, всегда вредно как для души, так и для тела. Древние говорили: «mens sana in corpore sano» [лат. «в здоровом теле здоровый дух»], надо же говорить обратное: здоровье души, т. е. следование её законам (нравственным), даёт здоровье телу. Вот и всё. Если хочешь — переведи это и пошли с моей подписью.
     Здоровье моё и телесное, и особенно духовное очень, очень хорошо; кажется, что лучше уже не может быть, а с каждым днём становится лучше. Стараюсь наилучшим образом переносить (так как остановить его невозможно) тот шум, который делают вокруг моей вывески, и понемногу стараюсь высказать то, что может быть кому-нибудь нужно и мне кажется, что я знаю».
     А вот страничка из его дневника того времени, указывающая на его непрестанную внутреннюю работу.
    «…Встречаюсь с людьми, вспоминаю, а большей частью забываю то, что хотел помнить: что он и я — одно. Особенно трудно бывает помнить при разговоре. Потом лает собака Белка, мешает думать, и я сержусь и упрекаю себя за то, что сержусь. Упрекаю себя за то, что сержусь на палку, на которую спотыкаюсь… Возвращаясь с прогулки, берусь за письма. Просительные письма раздражают. Вспоминаю, что братья, сёстры, но всегда поздно. Похвалы тяжелы. Радостно только выражаемое единение. Читаю газету «Русь». Ужасаюсь на казни, и к стыду, глаза отыскивают Т. и Л. Н., а когда найду, скорее неприятно. Пью кофе. Всегда не воздержусь — лишнее, и сажусь за письма, статьи».
     Оригинальная, глубокая мысль:
    «Христианство никак, как ошибочно думают некото-рые, не в том, чтобы не повиноваться правительству, а в том, чтобы повиноваться Богу».
     Интересно сопоставить эту мысль с другой, которую приводит в своём дневнике Н. Н. Гусев.
     5 апреля он записывает так:
    «Я сегодня только, — сказал Л. Н-ч, — думал о том, как нам невозможно предвидеть последствия того или другого общественного устройства — монархического или республиканского. Разве французская революция могла

____
527

предвидеть Наполеона? Это нам теперь кажется всё это ясно, а тогда люди совсем не предвидели этого».
     Продолжая на эту тему, Л. Н-ч дал новое, интересное определение социализма:
    «Социализм, — сказал он, — это осуществление идей христианства в экономической области».

     В начале апреля со Львом Николаевичем повторился припадок потери сознания, хотя и не дошедший до обморока. Припадок выразился в потере памяти, он перестал узнавать и не мог вспомнить имена сидевших за столом его близких родственников.
     Эта забывчивость продолжалась и на другой день, и потом, после хорошего сна, всё прошло, не оставив следа.
     Судьба уготовила Льву Николаевичу особый вид страданий и преследований. Преследовали его друзей и единомышленников, и он страдал за них и употреблял все свои силы и всё своё влияние, чтобы облегчить их участь.
     Так, в апреле этого года подвергся преследованию его единомышленник Молочников, слесарь из Новгорода. Его отдали под суд за распространение сочинений Льва Николаевича. Он прислал обвинительный акт, состоявший из выдержек из инкриминируемых статей; таким образом, этот акт представлял собой своего рода прокламацию для пропаганды этих идей. Это обстоятельство очень занимало Льва Николаевича. Он очень близко принял к сердцу этот случай и, рассказывая о нём Гусеву, сказал:
     — Я, грешный человек, хочу поехать в Петербург и явиться на суд и сказать: «вот он, обвиняемый».
     Л. Н-ч хотел написать Молочникову, чтобы он выставил его защитником; «это уж должно подействовать», говорил он.
     Как и в других судебных делах, Л. Н-ч обратился к своему другу Н. В. Давыдову за советом и написал ему такое письмо:
                «Ясная Поляна.
     Милый Николай Васильевич. Опять к вам с просьбой. Прилагаю обвинительный акт, написанный против одного мне близкого человека, прилагаю и его письмо, чтобы вам дать понятие о самом человеке. Что мне делать? Мой план двоякий: или самому поехать в Петербург, вызваться быть защитником его, или подать заявление, в котором выразить, что книги получены им от меня, что если кто виноват, то я, и если кого судить, то именно меня; книги я получаю от издателей и когда просят у меня, то даю тем, кто их просит. Как поступить в этом случае? Научите меня, или составьте, если можно, такое заявление, или посоветуйте ехать самому в Петербург и быть защитником. Жду ответа. Обвинительный акт и письмо, пожалуйста, верните.
Любящий вас Лев Толстой.
    1908, 11 апреля».

    Н. В. Давыдов отговорил Л. Н-ча ехать защищать Молоч-никова, считая, что такая шумная демонстрация скорее повредит ему. Молочникова осудили, и Л. Н-ч чувствовал себя в этом виноватым; он писал Н. В. Давыдову:
     «Сейчас получил очень огорчившее меня известие, милый Николай Васильевич, о том, что Молочников, о котором я писал вам, присуждён к заключению в крепость на год.
     Не могу высказать, до какой степени это взволновало меня. Не могу понять того, что делается в головах и, главное, сердцах людей, занимающихся

____
528

составлением таких приговоров. Жалею, что вы отговорили меня от защиты. Я, разумеется, не защищал бы, а постарался бы обратиться к голосу совести тех несчастных людей, которые делают такие дела. Можно ли что-нибудь сделать теперь? Очень, очень благодарю вас за присланное. До свиданья.
     Лев Толстой.
     1908. 9 мая».

     Лев Николаевич выразил своё возмущение в особой статье, напечатанной в газетах: «О суде над Молочниковым». Но Молочникову всё-таки пришлось отбывать своё наказание.

     В конце апреля Л. Н-ч пишет в дневнике: «Меня старательно лечат. Был Щуровский. Усердие большое, но, как и все, хочет знать и верит, что знает, но ничего не знает. Несколько дней, да и почти всегда нехорошо. Вчера кажется, что кончил статью. Нынче, лёжа в постели, утром пережил давно не переживавшееся чувство сомнения во всём. В конце концов остается всё-таки одно: добро, любовь — то благо, которое никто отнять не может. Вчера получил укорительное, по пунктам, письмо от юноши-марксиста, и, к стыду своему, мне было тяжело. Всё ещё далеко от жизни только для души (Бога) и всё ещё тревожит слава людская. Да, как верно говорит Паскаль, есть только одно истинное благо: то, которое никто ни отнять, ни дать не может. Только бы уметь его приобретать и жить для него».
     Какую смелость и искренность надо иметь, чтобы на 80-м году жизни проповеднику новой религии признаться перед всеми (Л. Н. знал, что его дневник читается и будет читаться) в том, что на него иногда находят сомнения во всём. Тем прочнее тот остаток, который не колебался и при этих сомнениях. Добро, любовь — сомнение не посмело коснуться этих устоев.

     21 мая у Л. Н-ча были интересные и приятные ему гости — дети. Н. Н. Гусев так описывает их посещение:
    «Вчера в пятом часу дня были из Тулы 120 человек детей, учеников железнодорожного училища, с 6 учителями. Все они были с букетами цветов в руках. Уходя домой, человек 6–7 из них, когда Л. Н-ча уже не было, предложили нам (М. А. Шмидт и мне) свои букеты. Трогательно было, как все они сняли шапки и закричали: «здравствуйте», когда вышла М. А. (встречи ими Л. Н-ча я не застал). Лев Николаевич раздал всем им книжки: младшим  —  «Малым ребятам», старшим — свои народные рассказы, а учителям — свои «Мысли о просвещении и воспитании». Завел для них фонограф, поставив переложение рассказа Лескова. Было радостно и трогательно».
     Страдания Л. Н-ча от несоответствия окружающей его жизни с его мировоззрением становились тем острее, чем более сам он возвышался духовно и предъявлял к себе всё большие требования. И мысли, вызванные этими страданиями, он, как всегда, заносил в дневник. Вот некоторые из этих мыслей того времени:
     «Моя жизнь хороша тем, что я несу всю тяжесть богатой, ненавидимой мною жизни: вид трудящихся для меня, просьбы помощи, осуждение, зависть, ненависть — и не пользуюсь её выгодами, хоть тем, чтобы любить то, что для меня делается, чтоб помочь просящим, и др.
     Третьего дня получил письмо с упрёками за моё богатство и лицемерие и угнетение крестьян, и, к стыду моему, мне больно. Нынче целый день грустно и стыдно. Сейчас ездил верхом, и так желательно и радостно показалось уйти нищим, благодаря и любя всех. Да, слаб я, не могу постоянно жить духовным «я». А как не живёшь им, то всё задевает. Одно хорошо, что недоволен собой и стыдно, — только бы этим не гордиться».

____
529

     В конце мая Лев Николаевич закончил свою статью под названием «Не могу молчать», вызванную не перестающим столыпинским террором.
     Н. Н. Гусев так рассказывает об обстоятельствах, сопровождавших появление этой статьи:
    «Совершающиеся ежедневно, вот уже около двух лет, в большом количестве смертные казни давно уже заставляли его мучительно страдать. В некоторых последних своих статьях Л. Н. писал уже о безумии производимой правительством кровавой расправы с побеждёнными врагами. Но то, что он писал, не оказывало действия на тех, кто имел возможность прекратить эти ужасы, и казни продолжались. Напечатанное в газетах известие о казни 9-го мая в Херсоне 20 человек крестьян особенно больно поразило Л. Н., как самое жестокое и наглое, какое только можно себе представить, проявление того порабощения и надругательства над лучшим сословием русского народа — крестьянством, которое не переставая производится меньшинством праздных и развращённых людей. Под гнетущим впечатлением этого известия Л. Н. начал писать свою статью «О казнях». Помню, с каким радостным выражением лица, едва сдерживая слёзы, он в этот день, когда начал эту статью, молча показал мне исписанные его размашистым почерком листки бумаги, и когда я спросил его: «Это новое?» — он с тем же значительным и радостным выражением лица и с теми же слезами на глазах молча кивнул головой. Как только Л. Н. начал писать эту статью, с первого же дня то безнадёжное, подавленное состояние, в котором он находился до этого, сменилось бодрым, уверенным. Помню, как через несколько дней после этого, за завтраком, на слова С. А. о том, что ничем нельзя помочь тому, чтобы казни прекратились, Л. Н. твёрдым и уверенным голосом возразил: «Как нельзя. Очень можно».
     Как сам Л. Н. смотрел на эту статью и почему он её написал, видно из того, что он мне сказал три дня тому назад:
     — Мне прямо хочется её поскорее напечатать, прямо хочется свалить её с себя. Там будь что будет, а я своё исполнил.
     Чтобы написать эту статью, Л. Н. тщательно собирал материал через компетентных лиц, так что приводимые им в статье факты взяты из действительной жизни. Мне пришлось принять косвенное участие в собирании этих материалов, о чём свидетельствуют приводимые ниже выписки из писем Л. Н-ча к его другу Н. В. Давыдову. Так, в первом письме он писал:
    «У меня к вам просьба: если вам скучно исполнить её, не делайте, а если исполните, буду очень благодарен. Мне нужно знать подробности о смертной казни, о суде, приговорах, о всей процедуре; если вы можете мне доставить их самые подробные, то очень обяжете меня. Вопросы мои такие: кем возбуждается дело, как ведётся, кем утверждается, как, где, кем совершается, как устраивается виселица. И как одет палач, кто присутствует при этом… не могу сказать всех вопросов, но чем больше будет подробностей, тем мне это нужнее».
     И в следующем письме он пишет:
    «Очень, очень благодарен вам, милый Николай Василье-вич, за полученные мною нынче через П. И. Бирюкова две записки о смертной казни. Вы обещаете мне протоколы. Буду также благодарен, если это не утруждает вас. Записки очень интересны и важны. Желал бы суметь воспользоваться ими.
     Простите, что утруждаю вас. Очень вам благодарен. И как бы желал суметь, благодаря вашей помощи, хоть в сотой доле выразить и вызвать в людях ужас и негодование, которые я испытывал, читая вашу записку».
     Статья эта была разослана во все русские газеты и главнейшим агентам по переводу сочинений Л. Н-ча за границей. Немецкий переводчик разослал её

____
530

по всем главнейшим немецким газетам, и в условленный день она появилась сразу на всех языках, по всему культурному миру. В одной Германии она появилась в 200 различных изданиях.
     Как только появилась в русских газетах эта статья, так последовали репрессии против напечатавших; большая часть газет решилась напечатать только отрывки.
    «Русские ведомости» оштрафованы на 3000 руб. за напечатайте отрывков из «Не могу молчать». Провинциаль-ные газеты, перепечатавшие отрывки этой статьи из столичных, также штрафовались.
     В Севастополе издатель газеты напечатал «Не могу молчать» и расклеил газету по городу. Его арестовали.
     Затем стали получаться сочувственные, а затем и ругательные письма от читателей этой статьи.
     Вот образец сочувствующего письма: одна дама, теософка из Калуги, пишет:
    «NN, уже почти старый человек, в глубоком волнении написал вам несколько слов о своём впечатлении от вашей статьи. Нам он рассказал, как, встретив своего знакомого, он его спросил, читал ли он вашу статью. И на утвердительный ответ невольно сказал:
     — Знаете что, ведь я почувствовал, что я также хочу, чтобы мне надели на шею намыленную верёвку 1…
     — И я также этого хочу, — ответил знакомый».

__________________
     1 Заключительные слова Л. Н-ча, в 6-й главе статьи «Не могу молчать».

     Но были и письма озлобленные.
     В самый день юбилея Л. Н-ч получил посылку от одной дамы. Посылка состояла из ящика, в которой находилась верёвка и письмо такого содержания:
    «Граф. Ответ на ваше письмо. Не утруждая правитель-ство, можете сделать это сами, нетрудно. Этим доставите благо нашей родине и нашей молодёжи. Русская мать».
     Н. Н. Гусев так был поражён этой посылкой, что дня три не решался сказать о ней Л. Н-чу. Но он принял это совершенно спокойно и продиктовал Гусеву такой ответ:
    «М. М. Очень жалею о том, что уже наверное без желания вызвал в вас такие тяжёлые, вероятно, для вас самих чувства, которые выражены в вашем письме. Очень порадуете меня, если объясните причину вашего недоброго чувства и постараетесь потушить его в себе. Боюсь, что вы примете это за пустое слово, но совершенно искренно говорю: соболезнующий вам Лев Толстой».
     Эта знаменитая веревка с ящиком, в котором она приехала, и с адресом адресата и отправителя, находится теперь в Толстовском музее в Москве.
     Таким образом, облетело это обличительное слово весь мир. За границей его назвали «Манифестом Толстого», указывая тем как бы то значение духовного правительства, которое приобрёл Л. Н-ч своими смелыми выступлениями.
     Конечно, подобные выступления Л. Н-ча привлекали к нему лучшие, наиболее смелые умы цивилизованного мира. Одним из таких чутких людей явился молодой ещё тогда английский писатель Бернард Шоу, приславший Л. Н-чу свою книгу. Л. Н-ч ответил ему сердечным и содержательным письмом:

                «Дорогой господин Шоу.

     Прошу вас извинить меня, что я до сих пор не поблагодарил вас за присланную вами через г. Моода книгу.
     Теперь, перечитывая её и обратив особенное внимание на указанные вами места, я особенно оценил речи Дон-Жуана в Interlude — «Сцене в Аду». — (хотя

____
531

думаю, что предмет много бы выиграл от более серьёзного отношения к нему, а не в виде случайной вставки в комедии) и The Revolutionist's Handbook.
     В первом я без всякого усилия вполне согласился со словами Дон-Жуана, что герой — тот «he who seeks in contemplation to discover the inner will of the world… and in action to do that will by the so-discovered means» 1 — то самое, что на моём языке выражается словами: познать в себе волю Бога и исполнять её.

________________
     1 «Кто ищет в созерцании открыть внутреннюю волю мира и в своих действиях приложить эту волю посредством отрытого им способа».

     Во втором же мне особенно понравилось ваше отноше-ние к цивилизации и прогрессу, та совершенно справедли-вая мысль, что сколько бы то и другое ни продолжалось, оно не может улучшить состояние человечества, если люди не переменятся.
     Различие в наших мнениях только в том, что по-вашему улучшение человечества совершится тогда, когда простые люди сделаются сверхчеловеками или народятся новые сверхчеловеки; по моему же мнению, это самое сделается тогда, когда люди откинут от истинных религий, в том числе и от христианства, все те наросты, которые уродуют их, и, соединившись все в том понимании жизни, лежащем в основе всех религий, установят своё разумное отношение к бесконечному началу мира и будут следовать тому руководству жизни, которое вытекает из него.
     Практическое преимущество моего способа освобожде-ния людей от зла перед вашим в том, что легко себе представить, что очень большие массы народа, даже мало или совсем необразованные, могут принять истинную религию и следовать ей, тогда как для образования сверхчеловеков из тех людей, которые теперь существуют, также и для нарождения новых, нужны такие исключительные условия, которые так же мало могут быть достигнуты, как и исправление человечества посредством прогресса и цивилизации.
     Dear M-r Shaw, жизнь — большое и серьезное дело, и нам всем вообще в этот короткий промежуток данного нам времени надо стараться найти своё назначение и насколько возможно лучше исполнить его. Это относится ко всем людям и особенно к вам, с вашим большим дарованием, самобытным мышлением и проникновением в сущность всякого вопроса.
     И потому, смело надеясь не оскорбить вас, скажу вам о показавшихся мне недостатках вашей книги.
     Первый недостаток её в том, что вы недостаточно серьёзны. Нельзя шуточно говорить о таком предмете, как назначение человеческой жизни, и о причинах его извращения и того зла, которое наполняет жизнь нашего человечества. Я предпочёл бы, чтобы речи Дон-Жуана не были бы речами привидения, а речами Шоу, точно так же и то, чтобы The Revolutionist's Handbook был приписан не несуществующему Tanner’ y, а живому, ответственному за свои слова Bernard' у Shaw.
     Второй упрёк в том, что вопросы, которых вы касае-тесь, имеют такую огромную важность, что людям с таким глубоким пониманием зол нашей жизни и такой блестящей способностью изложения, как вы, делать их только предметом сатиры часто может более вредить, чем содействовать разрешению этих важных вопросов.
     В вашей книге я вижу желание удивить, поразить читателя своей большой эрудицией, талантом и умом. А между тем всё это не только не нужно для разрешения тех вопросов, которых вы касаетесь, но очень часто отвлекает внимание читателя от сущности предмета, привлекая его блеском изложения.

____
532

     Во всяком случае, думаю, что эта книга ваша выражает ваши взгляды не в полном и ясном их развитии, а только в зачаточном положении. Думаю, что взгляды эти, всё более и более развиваясь, придут к той единой истине, которую мы все ищем и к которой мы все постепенно приближаемся.
     Надеюсь, что вы простите меня, если найдёте в том, что я вам сказал, что-нибудь вам неприятное. Сказал я то, что сказал, только потому, что признаю в вас очень большие дарования и испытываю к вам лично самые дружелюбные чувства, с которыми и остаюсь.
Лев Толстой».

     Закончим эту главу отрывком из дневника того времени, в котором звучит эта нота скорби, ставшая в последние годы обычной в настроении Л. Н-ча.
     «Пережил очень тяжёлые чувства. Слава Богу, что пережил. Бесчисленное количество народа, и всё это было бы радостно, если бы всё не отравлялось сознанием безумия, греха, гадости, роскоши, прислуги и — бедности и сверхсильного напряжения труда кругом. Не переставая, мучительно страдаю от этого, и один. Не могу не желать смерти. Хотя хочу, как могу, использовать то, что осталось».


ГЛАВА 13.
1908 г. (продолжение). — Юбилей

     По мере приближения к концу августа, несмотря на все противодействия со стороны Л. Н-ча, чувствовалось, что наступает его торжество. Увеличивались корреспонденция и число посетителей. А он, как нарочно, хворал. Так что не мог не только отвечать всем, но и принимать всех желающих его видеть.
     Л. Н-ч, публично отказавшись от юбилея, сам себе устроил его. Его статья «Не могу молчать» возвела его на недосягаемую высоту и привлекла к нему сердца многих.
     Следующая страница дневника Л. Н-ча показывает нам во всём объёме его душевные муки и его напряжённое стремление к общему благу:
     11 августа. «Тяжело, больно. Последние дни не перестающий жар и плохо, с трудом переношу. Должно быть, умираю.
     Да, тяжело жить в тех нелепых, роскошных условиях, в которых мне пришлось прожить жизнь, и ещё тяжелее умирать в этих условиях: суеты, медицины, мнимого облегчения, исцеления, тогда как ни того, ни другого не может быть, да и не нужно, а может быть только ухудшение душевного состояния.
     Отношение к смерти никак не страх, но напряжённое любопытство. Об этом, впрочем, после, если успею.
     Хотя и пустяшное, но хочется сказать кое-что, что бы мне хотелось, чтобы было сделано после моей смерти. Во-первых, хорошо бы, если бы мои наследники отдали все мои писания в общее пользование; если уж не это, то непременно всё народное, как то: «Азбука», «Книги для чтения». Второе, хотя это из пустяков пустяки, то, чтобы никаких не совершали обрядов при закапывании в землю моего тела. Деревянный гроб, и кто хочет — снесёт или свезёт в Заказ, против оврага, на место «Зелёной палочки». По крайней мере есть повод выбрать то, а не другое место.
____
533

     Вот и всё. По старой привычке, от которой всё-таки не освободился, думается, что ещё сделал бы то бы, да то… странно, преимущественно один художественный замысел. Разумеется, это пустяки, я бы и не в силах был его исполнить хорошо.
     Да, «всё в тебе и всё сейчас», как говорил Сютаев, и всё вне времени. Так что же может случиться с тем, что во мне, что вне времени? ничего, кроме блага».
     Вот настоящее завещание. «Мне хотелось, чтобы было сделано после моей смерти». Что может прибавить к этому скромно выраженному желанию христианин? Ничего. И если бы оно осталось в таком виде, новый светлый луч прибавился бы к ореолу мудрости, украшающему великую личность Льва Николаевича, Но судьба хотела иначе, и мы вернёмся ещё к этому вопросу.

     15-го августа Н. Н. Гусев записывает интересный разговор со Львом Николаевичем:
    «Вернувшись в 11 час. вечера, я зашёл ко Л. Н-чу. Он ещё не спал и чувствовал себя, кажется, лучше, чем днём. Я спросил его, между прочим, как он нашёл изречения Магомета, которые он читал сегодня в английском переводе.
     — Есть очень много хорошего, — ответил Л. Н.
     Я сказал, что, по моему мнению, важно было бы их включить в «Круг чтения» для магометан.
      — Да, да, — согласился Л. Н-ч. — Я всё дальше и дальше отхожу от авторитетности христианства. Основа одна во всех верах. Никто из верующих людей не станет спорить, что есть Бог, есть душа, что нужно любить.
      — Эти мысли, — сказал затем Л. Н., — плод этой болезни. Я чувствую, что эта болезнь принесла мне большую пользу в духовном отношении. Если бы её не было, я бы катался верхом, подвинулся бы в своих работах, а теперь подвинулся во внутреннем, самом главном».
     Таким образом Л. Н-ч снова заявил, как и в ответе синоду, что христианство для него не единая и последняя истина, а только одно из её проявлений. Это весьма важно помнить при оценке произведений Л. Н-ча.
     21-го августа Л. Н-ч диктует между прочим Гусеву, для помещения в дневник:
    «Чувствуется приближение 28-го по увеличению писем. Буду рад, когда это кончится, хотя рад тоже тому, что совершенно равнодушен к тому или другому отношению людей ко мне, хотя и всё более и более неравнодушен к моим отношениям к ним».
     Но это равнодушие было сломлено сердечностью приветствий, полученных Л. Н-чем в этот день и в дни, предшествующие и последующие за юбилеем.

     Собрание гостей в Ясной Поляне в день юбилея не было особенно многолюдно, т. е. количество их не соответство-вало значительности события. Причиной этому было, во-первых, печатное заявление Л. Н-ча о том, что он не желает никаких торжеств, а во-вторых, его болезнь перед самым днём юбилея. И более деликатные не хотели беспокоить Л. Н-ча своим присутствием. Но всё-таки сквозь эти препятствия прорвалась значительная группа почитателей Л. Н-ча.
     Кроме того синод постарался, со своей стороны, оттолкнуть свою паству от всякого проявления сочувствия Л. Н-чу в этот день. Иоанн Кронштадтский сочинил даже особую молитву, в которой просил бога поскорее убрать графа-богохульника.

____
534

     Министерство внутренних дел было не так откровенно и разослало циркуляры губернаторам, что юбилей Толстого можно праздновать, но как художника, и не допускать собрании и манифестаций Толстому как общественному деятелю.
     Всё это сделало то, что юбилей потерял характер официальности, стал более интимным и более близким Льву Николаевичу.
     Заимствуем описание этого дня из воспоминаний нескольких друзей его, бывших свидетелями этого торжества и так или иначе отметивших его в своих статьях, комбинируя их таким образом, чтобы взять от каждого то, что у него яснее изложено, и по возможности слить всё это в один связный рассказ.
      Ив. Ив. Горбунов-Посадов так описывает день, предшествующий юбилею:
     «Первые волны океана приветствий, несущихся со всех концов мира со словами любви и благодарности великому апостолу любви и гениальному душеведцу и изобразителю великой драмы жизни человеческой, стучатся уже в Ясную Поляну; но тихо, невозмутимо, как-то торжественно спокойно все здесь сегодня, за день лишь до 80-летия Льва Николаевича Толстого. Только что оправляющийся после тяжкой, едва не разлучившей его с нами болезни, Лев Николаевич с утра уже за своею работою, сидя в своём кресле, в котором, деля его с постелью, он провёл столько недвижных, томительных дней. Пред ним пюпитр с развёрнутой на нём тетрадью, в которую он иногда вносит свои мысли, но более всего он диктует своему секретарю Н. Н. Гусеву, который записывает стенографически за Львом Николаевичем и потом диктует расшифрованную стенограмму дочери Льва Николаевича, Александре Львовне, переписывающей постоянно для отца все его работы.
     Главная нота, проникающая адреса — это бесконечная благодарность за его гигантскую, героическую борьбу за воцарение света любви над человечеством, борьбу за освобождение человечества от рабства эгоизму и насилию.
     «Привет от американских друзей, — говорится в телеграмме из Цинцинатти, — гуманнейшему, величайшему учителю, защитнику всемирного братства, врагу всякой тирании, поборнику принципов Генри Джорджа, закладывающему основание экономической свободы и приближающему день справедливости и мира».
    Вот глубоко трогательное, совершенно безграмотно в оригинале написанное крестьянское послание с юга России:

     «Поздравление в Ясную Поляну графу Л. Н. Толстому.

     Лев Николаевич, примите от нас, маленьких, скромных тружеников, крестьян, глубокое душевное и сердечное поздравление с днём вашего юбилея 80-летия, празднуемого вами и почитателями вашими. Да укрепит Бог ваши старческие силы на радость вашей семьи и окружающих вас, и тех почитателей, которые вами дорожат и любят как великого писателя и великого христианина, давшего миру столько великого христианского поучения. Мы всегда радуемся душевно, что Богу угодно в лице вашем проявить миру великого христианина, давшего миру бессмертное христианское великое поучение и свой великий пример в разумной жизни. А если есть у вас враги, то они были у всех великих учителей мира и были у Христа, и есть они и сейчас, враги Христа, устанавливающие ад, но ваше христианское учение разрушает их заколдованный ад, и свет Христов вновь засиял великим светом, благодаря вашей великой правде, и люди, понявши вас и ваше великое поучение, могут только преклоняться пред вами и любить вас и радоваться, что Бог послал для России

____
535

великого человека. Но родина неблагодарна: зато мир вас иначе понял. Зная, что вы получите со всех концов мира поздравления, осмеливаемся и мы, маленькие люди, как восторженные почитатели ваши, принести искреннейшее, скромное поздравление.
     Простите, как умели выразить нашу к вам любовь, так и просим принять.
     Крестьяне (ряд подписей)». Одесса.

     И десятки проникнутых такими же чувствами приветов из глубины моря рабочего, трудового народа.
     Вот приветы из Германии, из глубины народа, вожди которого, потрясая оружием, провозглашают одно только право в мире — право сильного, право лучше вооружённого, приветы, посылающие сердечные пожела-ния долгой, долгой ещё жизни тому, «чья жизнь дорога не для России, а для человечества», тому, кто несёт человечеству учение, «дающее миру мир».
     И из другой страны, из Англии, вожди которой вооружаются для борьбы с германским народом, горячие выражения благодарности, «тому, кто так помог в следовании Христу, в осуществлении в жизни Нагорной проповеди, учащей любить врагов, как своих ближних».
     Люди разных классов, разных положений, стоящие в условно общественном смысле на высоте человеческой лестницы и в самом низу её (в понимании же Льва Николаевича как раз наоборот), сливаются в одном братском чувстве любви к тому, кто зовёт их всех к забытой любви.
     Но вот письма, говорящие, что любовь без дел мертва. Вот письмо одной бывшей надзирательницы из маленького городка России, пишущей, что у неё не хватает слов для выражения благодарности Льву Николаевичу, но она хочет принять заботу о больном ребёнке только ради того, «чтобы получить возможность участвовать добрым делом в радости по поводу вашего 80-летия».
     Вот голоса грядущего человечества: трогательное письмо еврейских юношей, милое письмо девочки-гимназистки, благодарящей Льва Николаевича «за всё, что вы сделали для нас, молодёжи».
     Вот трогательные письма догорающих жизней — письмо старика, бывшего военного, генерала, благо-дарящего Льва Николаевича за всё, сделанное им для торжества правды на земле, и письмо старушки:
    «Не в храме покупном и продажном, а в создании вашего, граф, великого гения я вижу Бога и поклоняюсь ему и чту его.
     Скромная старушка».
     В этой любви, в этой благодарности сливается здесь прошедшее и грядущее, сливаются люди рассеянных по всей земле племён, наций и государств. В этом единении их прообраз того грядущего единения человечества, для которого, быть может, никто в мире не сделал столько, сколько сделал Лев Толстой.
     «Будь здоров, дорогой дедушка, для счастья народов», — пишет один из читателей его, рабочий. — Для меня и многих других людей вы уже, дорогой дедушка, никогда не умрёте».

     Но вот наступил и самый день 28 августа. Продолжаем цитировать прекрасное описание И. И. Горбунова-Посадова:
     «Природа в Ясной Поляне окружила радостно сверкающей рамою очаровательно прекрасного золотого осеннего дня 80-летие Льва Николаевича. С

____
536

раннего утра двери, выходящие из кабинета его на балкон, были широко раскрыты, и хрустально чистый воздух широкими тёплыми волнами лился в кабинет, где, сев в своё кресло, Лев Николаевич пересматривал письма и телеграммы.
     В это время его поздравляли родные, потом В. Г. Чертков представил ему г. Райта, привёзшего из Англии покрытый многими сотнями подписей адрес от английских почитателей Толстого. В числе подписей под этим адресом стояли имена многих известнейших писателей (между прочим известных романистов — Томаса Гарди, Мередита, Уэллса, поэта Эдуарда Карпентера, Маккензи Уоллеса. Бернарда Шоу, философа Фредерика Гаррисона, Кеннана). В числе подписавших стояли имена учёных, литераторов, общественных деятелей, членов парламента, членов палаты лордов, членов выдающихся клубов социальных реформ и рабочей партии, священников государственной англиканской церкви и нонконформистских, т. е. свободных исповеданий, подписи известных художников, музыкантов, актёров, представителей труда, промышленности, кооперации и т. д., и т. д. Между подписями взрослых виднелись и детские подписи.
      Вот полный текст английского адреса:
     «Мы, нижеподписавшиеся, и множество наших сооте-чественников, в течение многих лет находившие в ваших сочинениях источник благородных чувств и высокого наслаждения, в 80-летний день вашего рождения желаем выразить вам не только расположение, которое мы чувствуем к вам, но также наше изумление перед вами как перед писателем и учителем нравственности.
     Смелость и искренность, с какою вы представили перед человечеством новые и возвышенные идеалы, заставили мир полюбить вас.
     Мы видим, что спустя почти полстолетия время хочет освятить красоту и истину вашего многостороннего труда, и мы радуемся, что ваши сочинения теперь читаются более, чем когда-либо. Они привлекают к себе сочувствие и расположение людей, значительно расходящихся во мнениях, и они восторгаются ими с различных точек зрения.
     И вот мы подписываем здесь наши имена, как ваши доброжелатели и почитатели, а некоторые из нас — как ваши признательные ученики».
     Затем Лев Николаевич начал свой рабочий день. Он работал в этот день удивительно много для своих, понемногу только ещё крепнувших после болезни сил. Им было продиктовано 17 новых мест для нового «Круга чтения», предназначенного для широких народных масс. Этот «Круг чтения», по замыслу автора, явится как бы синтезом всей его духовной работы.
     Во время самых тяжких дней болезни падавшим от слабости голосом он продолжал диктовать мысли для этого труда.
     В зале, на столах, на рояле, лежали пачки с только что пришедшими адресами: от Общества любителей российской словесности, с особенным интересом читавшийся семьёю Льва Николаевича, Общества деятелей периодической печати, Общества любителей художеств, с альбомом рисунков известных русских художников, специально для него нарисованных, и др.
     На одном из окон стояло интересное подношение Льву Николаевичу — заказанный на трудовые деньги официантами сада «Фарс» мельхиоровый самовар с вырезанными на нём изречениями: «Царство Божие внутри вас есть», «Не в силе Бог, а в правде», «Не так живи, как хочется, а как Бог велит» и потом перечисление имён поднёсших. На самоваре висело шитое русское полотенце с такими же подписями. Прислан ими ещё был прочувствованный адрес.

____
537

     Сотни приветственных писем, адресов, телеграмм со всех концов России и многочисленные письма из-за границы лежали уже просмотренные в шкафу для корреспонденции. Всё время из Засеки, Ясенок, Тулы привозились новые пачки писем и множество телеграмм.
     28-го было получено около 500 телеграмм, в числе которых множество телеграмм от городских, земских, научных, литературных, образовательных учреждений, гимназий, школ, всевозможных собраний, союзов, групп, лиц всевозможных положений и профессий и, между прочим, множество приветствий от рабочего люда очень многих фабрик и заводов и крестьян с разных концов деревенской России. Утром только сегодня, 29-го, из Тулы было привезено около тысячи телеграмм, и между ними в огромном числе заграничные, как более сложные для разборки, задержанные доставкой. Но дело, разумеется, не в числе их, неудивительном при огромной популярности Толстого во всем мире.
     Само собой разумеется, что огромное большинство приветствий чествует Толстого и как гениального художественного творца, но Толстой как апостол любви, пророк братства, великий борец с настанем и «властью тьмы» (слова, особенно часто повторяемые в телеграммах) чествуется прежде и превыше всего. Для этого стоит только бросить самый беглый взгляд на эти огромные пачки телеграмм и писем.
     Около дома толпились яснополянские ребятишки, получившие утром по коробке конфет с видами Ясной Поляны, присланных им для этого дня из Петербурга Жоржем Борманом (взрослые же крестьяне получили по косе из сотни кос, присланных с этой целью одним фабрикантом кос с юга).
     Собравшись потом на балконе дома, ребятишки с шумным весельем разбирали себе для чтения книжки из груды «посредниковских» детских книжек, принесённых для них из дома.
     До обеда в Ясную Поляну съехались все сыновья Льва Николаевича (за исключением Льва Львовича, гостящего в это время в Швеции у отца больной в данную минуту своей жены). Старшая дочь Льва Николаевича, Татьяна Львовна, недавно только приезжала в Ясную Поляну навестить больного отца и провести с матерью день её рождения.
     Кроме семьи и родных в Ясной Поляне были только несколько (очень немного) из наиболее близких Льву Николаевичу его друзей, проводящих лето вблизи него.
     К обеду Лев Николаевич выехал в своём подвижном кресле, которое было поставлено так, что он мог видеть всех сидящих за столом. Перед началом обеда он дружески беседовал с некоторыми из гостей.
     После того, как он, побыв после обеда немного один у себя в кабинете, снова явился к гостям, его опять вывезли в залу, где он оставался в течение двух часов. Сначала, чтобы не утомляться, много разговаривая, Лев Николаевич играл в шахматы с М. С. Сухотиным, частым его шахматным партнёром. Потом он беседовал на разные темы с несколькими собравшимися около него гостями.
     Бывший среди них переводчик сочинений Генри Джорджа С. Д. Николаев обратил особое внимание Льва Николаевича на пришедший в этот день замечательный по содержанию своему адрес, содержащий в себе приветствие Льву Николаевичу от союза австралийских лиг земельной реформы («Единого налога»), подписанное председателями и секретарями всех земельных федераций Австралии. Лев Николаевич, прочитав днём только мельком
____
538

этот адрес, просил теперь принести его вновь, перечёл его с глубоким вниманием и сейчас тут же в зале, среди общего кругом оживлённого разговора, продиктовал своему секретарю Н. Н. Гусеву ответ, говоривший о том, что он рад их доброму к нему отношению, и что он до последних дней своих будет работать для общего с ними дела освобождения земли от частной собственности.
     В австралийском адресе говорилось:
    «Глубокочтимый учитель. Мы, ученики и последователи Генри Джорджа со всей Австралии, называющие себя сторонниками единого налога, желаем присоединиться к тем выражениям любви и уважения, которые будут нестись к вам со всех концов мира в тот день, когда вы достигнете почтенного 80-летнего возраста.
     История знает немного людей, которых Бог одарил бы таким гением, каким отличаетесь вы, и того менее — людей, которые отдавали бы свой гений на служение столь благородным целям. Как великая нравственная сила того исторического периода, который мы переживаем, вы господствуете над королями и властителями и будете направлять человеческую жизнь в то время, когда они и дела их будут забыты. Ваша любовь к собратьям-людям, ваша готовность выступать на защиту всех угнетённых повсюду воспламеняла ответную любовь в сердцах людей, жизнь которых приобрела смысл и желания которых облагораживались благодаря вашему примеру и учению.
     Когда мы узнали, что вы приняли также учение нашего дорогого покойного учителя Генри Джорджа, мы с большей смелостью стали отстаивать те идеалы, к которым мы стремимся, и с большей уверенностью стали думать о наступлении того царства правды, в котором справедливость будет законом общественных отношений и любовь — законом личных отношении между людьми.
     Не только нам, но и всем искренно стремящемся многоразличными путями улучшить мир тем, которые придут в него после нас, ваша жизнь и ваше учение будут источником вдохновения и останутся им на все века. Когда же настанет время, и вы присоединитесь к отцам вашим, это вдохновение и память о вас будет сохраняться среди человечества как самое драгоценное его достояние.
     Но да будет далек этот день и да продлятся ваши годы радостного служения высочайшим интересам ваших собратьев-людей».
     Прослушав потом, сыгранные ему по его просьбе А. Б. Гольденвейзером две фортепианные пьесы, Лев Николаевич возвратился к себе».

     А. М. Хирьяков подводит итог великого события и пишет так:
    «Четвёртый день после юбилея. После праздника наступают дни будничных забот, и хотя всё ещё везут письма и телеграммы, но уже не в прежнем количестве, и можно подвести некоторый итог откликам, которыми отзывалась родина на торжество её великого сына. Можно хоть немного разобраться в этом потоке любви.
     Графиня Софья Андреевна соберёт все письма, телеграммы и адреса и подарки и поместит их в Исторический музей в Москве, в отделение Л. Н. Толстого, которое уже теперь становится тесным. Будущий историк от души поблагодарит её за сохранение этого драгоценного материала и всесторонне разработает его. Для газетного же работника это слишком сложная задача, и я позволю себе поделиться с читателями лишь некоторыми выдержками из

____
539

массы юбилейных приветствий, теми выдержками, которые более всего привлекли моё внимание.
     Я оставляю в стороне приветствия иностранцев, среди которых сверкают такие имена, как Бьёрнсон, Гауптман, Бернард Шоу, Мередит и многие другие. Я не буду цитировать адресов городов, земств, обществ, других учреждений, — эти адреса, несмотря на их искренность, всё-таки носят официальный характер. Я отмечу, главным образом, приветствия людей маленьких, неизвестных людей, тянущихся к великому, как былинки тянутся к солнцу.
     Необыкновенной прелестью непосредственного чувства дышит письмо, полученное из Костромы:
    «Милый дедушка, Лев Николаевич. Не сердись на нас за то, что наше письмо, быть может, отнимет у тебя столько времени на его прочтение. Мы всё скажем очень коротко. Мы хотим сказать тебе, что мы очень, очень любим тебя за твоё великое учение, за твое правдивое смелое слово, за неумолкающий призыв к добру, к истине. Мы только это хотим сказать тебе, потому что нам это очень хочется сказать… В день твоего юбилея пожелать тебе много, много хороших в будущем дней. Тебе шлют свой искренний, горячий привет юноша и девушка, прими его».
     Раненый под Ляояном офицер, пролежавший несколько часов на поле сражения, вспоминает, как верно изображено душевное состояние Андрея Болконского на поле Аустерлица.
     Бывший в Порт-Артуре врач говорит о возмутительных явлениях войны.
    «Никакие силы, — пишет крестьянин Витебской губернии, — не могут очернить и вырвать у народа то великое чувство, которое воплотилось в нём. Каждое твоё слово народу известно, хотя бы это было напечатано за границей. Чуток стал народ и любит тебя за правду, за заступничество».
     Один из приветствующих сообщает, что не хотел беспокоить своим письмом, но определение синода заставило его говорить.
     «Быть может, — заканчивает автор письма, — ваш пример подействует и заставит нас, малодушных, быть смелыми и говорить и делать… И тогда исчезнет тот ужас жизни, в котором живём теперь».
      Один старик из Тюмени приносит Л. Н-чу горячую признательность за освобождение его «святыми словами любви от оков злобной мести».
      Особенно много приветствий прислано учителями и учительницами. Группа московских учителей и учительниц, принося благодарность за многое полезное, почерпнутое из произведений Л. Н-ча, прибавляет:
     «За ваши же последние произведения, особенно за ваш горячий протест против смертной казни, наше почтительное благоговение перед гением-сердцеведцем России. Всё более и более убеждаемся мы, что каждое ваше последнее произведение есть самое высокое, самое ценное и поразительно прекрасное в духе истины и любви к человеку.
     Мы маленькие, незначительные люди. Мы молчим перед зверствами, нам не выразить того бремени, того ужаса перед совершающимся, что заставляет нас страдать, но тем больший отклик в сердцах наших находит ваше мужественное, яркое и талантливое слово обличения злых и в злобе неистовых.
     …Дай же вам Бог здоровья и силы за то, что вы написали, не боясь гонения.
     Ведь только во всей России вы один могли сказать своё могучее слово и так сказать, как это сказано».
     Группа земских учителей Г-ского уезда пишет:
    «Произведения ваши стали новым Евангелием, а примерная жизнь ваша будет служить подражанием грядущим поколениям. Пройдут века, нас давно

____
540

уже не будет, а этот день никогда не забудется в сердцах новых и новых поколений».
     Числом полученных приветствий нельзя, конечно, вполне определить стремление почитателей Л. Н-ча выразить свои чувства. Многие не решались беспокоить, особенно принимая во внимание болезнь великого старца, многих останавливало опасение, что они не сумеют выразить свои чувства как следует, а многие даже боялись, что об их приветах могут узнать, и это нанесет существенный ущерб в их материальной жизни.
     Так, одно чрезвычайно сердечное письмо оканчивается горькой припиской: «Простите, дорогой Лев Николаевич, что не пишу своей фамилии, так как я есть семейный человек и боюсь какого-либо преследования».
     Какая характерная приписка, достойная увековечения на страницах истории! В XX веке за приветствие гениальнейшему человеку, составлявшему гордость челове-чества, можно было бояться преследования. Обыватель «конституционной» России XX века боялся преследования за мысли, выраженные в частном закрытом письме.
     Очень трудно перечислить все приветствия. Под одним красуются несколько десятков подписей рабочих, крестьян и три креста неграмотного старика 76 лет.
     Много стихотворений. Есть даже стихотворение какого-то полицейского и снабженные портретом стихи слепой девочки. Есть телеграмма, посланная на последние гроши пролетариями, и есть телеграмма великого князя Николая Михайловича.
     Некоторые приветствия представляют собой крик взволнованной души.
    «Хочется плакать и рыдать при мысли, что, может быть, эти строки дойдут до того, кто так дорог, кто так нам нужен и кто ещё с нами».
     Народный учитель просит не огорчаться на батюшек и надеется, что Л. Н-ч не предоставит им случая порадоваться «обращению», потому что это нравственно убило бы его поклонников.
     Один из почитателей Толстого молится, чтобы Бог дал силы перенести все нападки от людей недобросовестных, а главное от несведущих, тёмных, «к числу которых принадлежал когда-то и я, но перечитав ваше «В чём моя вера», я не только полюбил вас, но почувствовал неловкость своей совести за своё ожесточение против вас».
     Приведём ещё последнюю выдержку из письма одной гимназистки. В гимназии предполагалось чествовать день 80-летия Л. Н-ча, и хотели устроить литературное утро, и вдруг — запрещено.
     «Как нам было обидно, — пишет девочка, — обойти молчанием день вашего 80-летия. Тогда я хотела было не ходить 28-го в училище, но потом поняла, что этого не нужно делать: ведь вы всё время старались и стараетесь, чтобы люди не были праздными, а трудились, работали, и я решилась идти 28-го учиться и как можно больше поработать умственно, чтобы хоть сначала понемногу привыкать побольше трудиться…
     …Много у вас врагов, но ещё больше друзей, и мне только жаль всех тех, которые причиняли и причиняют вам так много зла. Ведь они не понимают, что делают, а таких жалеть нужно».
     В нашей литературе весьма распространен взгляд на Толстого как на величайшего художника, ослабляющего свою славу неудачными поисками в области философии и морали.
     Приступая к чтению множества полученных Львом Николаевичем приветствий, я ожидал в них найти отголоски этого распространенного мнения,

____
541

но ошибся. В огромном большинстве приветствия отмечают значение Толстого, главным образом, как провозвестника нравственных идей.
     Думаю, что читателям будет интересно узнать мнение самого Толстого о полученных им приветствиях.
     Вот мнение Льва Николаевича, записанное во время нашей беседы стенографом:
     «В огромном большинстве писем и телеграмм, — заметил Толстой, — говорится, в сущности, одно и то же. Мне выражают сочувствие за то, что я содействовал уничтожению ложного религиозного понимания и дал нечто, что людям в нравственном смысле на пользу, и мне это одно радостно во всём этом; именно то, что установилось в этом отношении общественное мнение, большинство прямо пристает к тому, что говорят все. И это мне, должен сказать, в высшей степени приятно. Разумеется, самые радостные письма народные, рабочие».
     Сначала Толстой читал получаемые приветственные письма, но потом их оказалась такая масса, что во избежание чрезмерного утомления можно было прочиты-вать только особенно интересные, но тут оказалась другого рода опасность: интересные письма слишком волновали. Я могу сказать по собственному опыту, что мне трудно было удержаться от слёз при чтении некоторых писем. Так что и избранные письма можно было читать лишь небольшими порциями.
     Говоря о приветствиях, нельзя умолчать и о высказан-ных Толстому порицаниях, другими словами, ругательных письмах. Характерно, что все те, которые мне пришлось пересматривать — анонимные. Все они производят впечатление написанных с чужих слов, без какого-либо знакомства с произведениями Толстого. Надо признаться, что письма эти производят весьма жалкое впечатление. Нет ни яда, ни остроумия. Одно сквернословие.
     За колесницей римского триумфатора бежал прорицатель-клеветник и поносил его, чтобы триумфатор не возгордился чрезмерно. Клеветники Толстого не годятся даже для этой жалкой роли. Их ничтожные возгласы бесследно тонут в мировом потоке любви, неудержимо хлынувшем к Толстому в день его восьмидесятилетия».

     И. И. Горбунов-Посадов, пересмотревший массу полу-ченных приветствий, даёт нам прекрасный выбор наиболее значительных из них. Мы цитируем здесь существенную часть его замечательной статьи.

     «Из океана приветствий Льву Толстому.

     Прислушаемся же к голосам юных и старых жизней, учёных и малограмотных людей, представителей так называемой умственной культуры и тех отдающих всю жизнь на земле трудовых народных масс, которые до сих пор многие склонны считать бессознательными, невежественными, косными, дикими стадами, между тем как одно содержание приветствий представителей трудовых масс Толстому показывает огромную работу мысли в народе, обнажает с поразительной яркостью не только то искание правды, которое всегда с такою силою жило в народе, но показывает, насколько уясняется в народе сознание той правды, воплощение который в окружающем жизни могло бы превратить наш печальный мир в обетованную землю для всех трудящихся и обремененных.
     Начнём с приветствий, имеющих биографическое значение. Вот приветствие, напоминающее о том, что Лев Толстой был когда-то военным.

____
542

     «Пятая батарея 38 артиллерийской бригады, бывшая двадцать четвёртая, почитая счастьем, что вы служили в её рядах, поздравляет вас в восьмидесятую годовщину и возносит молитвы всевышнему: да дарует он вам силы ещё много работать на пользу человечества».
      Вот приветствие из Казани, где прошли года юности Льва Николаевича. Старый казанский университет, в стенах которого он учился, безмолвствует, но зато молодое, демократическое несёт свет знания в среду трудового народа. Казанское общество народных университетов чествует «неустанного искателя правды и смысла жизни, великого художника и мыслителя, апостола света, добра и братского единения»,
     Глубоко трогательны приветы будущей России, представителей новой жизни, приветы сердец, несущих в себе семена лучшего грядущего, приветы юности, в которой, несмотря на все ужасы и душевную сумятицу наших дней, живы святые идеалы. В этих приветствиях, дышащих порою наивностью неопытного ещё пера, ярко рисуется то, что более всего дорого в искателе и борце за истину лучшей части нашей молодежи.
     «Проповеднику мира и любви, порицателю всего низменного и пошлого, великому титану русского слова шлют сердечный привет все ученики Смоленских гимназий».
    «Мы присоединяемся и шлём вам, проповеднику любви, правды и свободы, наши пожелания. Вы научили нас презирать лицемерие, злобу и рабство. Живите долго, продолжая свою неутомимую работу исправления, очищения и облагораживания людей. Смоленские реалисты».
     «Великому учителю, доро;гой мира, любви неустанно ведущему нас в царство света и правды. Екатеринбургские реалисты».
      Группа мценской молодежи приветствует писателя, «всё время служившего делу раскрепощения человеческого духа».
     «Вечно молодому от молодёжи. Группа курсисток».
     «Вы для нас источник воды, которым мы утоляем жажду познания истины, которая исцеляет нас от зла, струя которой ведёт нас из мрака, к свету. Учительница».
     «Всероссийский учительский союз приветствует великого учителя учителей и народов. Пусть долго, долго не молкнет ваш мощный призыв к правде, любви и свободе».
     «Общество содействия народному образованию в Нарве благодарит за тот громадный образовательный и воспитательный материал, которым живёт и будет жить народ».
     «Нарвское общество педагогии и гигиены приветствует в вашем лице педагога, основанием яснополянской школы открывшего новые педагогические горизонты и внёсшего светлую струю в дело воспитания и обучения юношества, писателя, своими произведениями воспитавшего и воспитывающего целые поколения интеллигентных и народных масс, в особенности сильного своею проповедью нравственного обновления человека».
     «Киевское общество содействия народному образованию преклоняется пред духовной мощью апостола мирного труда, всепрощения, любви, правды, справедли-вости и свято чтит заветы великого яснополянского учителя, духовного вождя всех трудящихся на ниве народ-ного образования. Темно ещё на Руси, но свет и во тьме светит, и тьма его не объяст».
     «Рижское педагогическое общество приветствует служащего великим идеям добра, истины, единения и братства людей. Грядущая школа, основан-

____
543

ная на началах широкой гуманности, будет достойным образом изучать ваши бессмертные творения и благоговейно чтить ваше имя».
     Лига образования «чествует в вашем лице писателя, обессмертившего, подобно Гомеру и Шекспиру, страну, где родился, великого педагога и учителя. Вместе со всем миром лига образования следила за борьбой вашего мощного духа с физическим недугом и теперь радостно уверена, что Россия сохранит ещё на долгие годы вас, защитника всего светлого и лучшего, несмотря на все тёмные силы, дерзающие бороться с вами, властителем чувств и мыслей России».
     «В мрачные годы, когда над нашей родиной нависли свинцовые тучи, породившие рабство духа и убожество мысли, когда повсюду рыщет зверь и пугливо бродит человек, в эти дни ваше слово, обличающее насилие и ложь, ваш мощный призыв к служению народу и правде, как моря шум, звучит неутомимо, и всё передовое в России, как и всё мыслящее человечество, проникнуто чувством благоговения и глубокий признательности к великому в своём одиночестве и одинокому в своём величии старцу за начертанные на нашем славном знамени идеалы, которые будят совесть, просвещают ум и воспитывают общество. Елисаветоградская общественная библиотека».
     «Более полувека вы изумляете мир художественными произведениями своего гения, широтою и смелостью ваших идеалов. Ваше могучее слово творит неисчислимое добро, пробуждая нравственное чувство, волнуя совесть и окрыляя мысль. Жизнь ваша — вдохновенное искание правды, истины и путей к счастью человечества. Вам, гордости нашей родины, шлём горячие пожелания. Живите долго на борьбу с властью тьмы. Профессора Петербургского политехнического института».
     И, наконец, из бесстрастных обычно "стен академии несётся на этот раз также краткое, но горячее приветствие:
    «Великому художнику русского слова, безбоязненному искателю истины, неустанному проповеднику веры в силу добра и любви приносит поздравление от имени императорской академии наук вице-президент Никитин».
     Представители литературы приветствуют Толстого множеством адресов. Вот два-три из сотни адресов, лежащих перед нами:
     «Великий, могучий, правдивый, свободный русский писатель, воплощение мировой совести», — называет в своей телеграмме Толстого редакция «Одесского обозрения».
     «Присоединяем наши горячие приветствования к тем, которые шлются в этот день со всех концов мира великому художнику, неустанному и бесстрашному искателю правды. Редакция «Русского богатства».
     «Доблестный вождь свободного светлого духа, живи ещё многие годы до тех пор, когда уничтожится дух тьмы и всемирной злобы. Редакция «Царицынского вестника».
     Литературный фонд приветствует «непреклонную и бестрепетную борьбу за правду, в которой все черпают уверенность, что победа за светом, а не за тьмою».
    «Переносясь мысленно в центр России, — пишут железнодорожные служащие с Амура, — где вас, Лев Николаевич, приветствуют все поборники лучшего будущего, мы приносим вам свои лучшие пожелания, как великому художнику и великому, грозному своей правдой обличителю творящегося зла. Мы верим, что ещё не раз прозвучит ваше могучее слово, призывая к ответу поработителей и угнетателей народа. От всей души желаем, чтобы при вашей славной жизни успел вздохнуть свободно, согретый взаимной любовью, могу-

____
544

чей грудью измученный народ. Служащие технического отдела Амурской дороги».
     «Соединившему сердца всех народов, неустанному борцу за правду. Служащие правления московских кружевных фабрик».
     От служащих магазина Алафузова в Перми: «Дай Бог вам увидеть то время, когда люди очеловечатся, и проповедуемые вами идеи восторжествуют».
     «Группа торговых служащих от Мариинского рынка в Петербурге искренне благодарит великого учителя и художника слова, который уже несколько десятков лет был и есть поборником, защитником и другом народа, призывал к братству, служил слабым, угнетённым и обездоленным, силою могучего богатырского таланта боролся с людской тьмою, невежеством и злом. Мы горды сознанием иметь счастье считать вас великим согражданином».
     От служащих сырной лавки: «Пользуясь случаем вашего юбилея, мы, люди будней, мелкого и незаметного труда, шлём вам свой привет и пожелания, чтобы ваш высокий ум и ваша глубоко гениальная мысль имели бы возможность ещё долгие годы, как доныне, быть светочем и путеводною звездою для всего человечества на пути к достижению истины и обретению братской любви».
     Приказчик из Никольска-Уссурийского пишет: «Нас держали в темных подпольях, заграждали нам путь к свету и духовной жизни. Но теперь мы идём к свету и, приветствуя апостола света, желаем ему долгой жизни на радость и утешение всему тёмному трудовому народу».
     Необыкновенною силою сознания и стремления к свету звучит приветствие рабочего народа;
     «Рабочие завода Эльворти шлют земной поклон великому апостолу правды, проповеднику любви и сострадания к ближнему, бессмертному печальнику о трудящихся и обездоленных, великому мастеру слова, которому дано глаголом жечь сердца. Бичуя ложь и насилие, срывая маски с фарисеев и мракобесов, вы подняли высоко над землёй факел истины и справедливости, освещая им человечеству тернистый путь в царство всеобщего братства и счастья. Ваше могучее слово, к которому чутко прислушиваются моря и земли, проникло и к нам, пасынкам судьбы. В нашей тяжёлой трудовой жизни, с её лишениями и невзгодами, мы не теряем веры в торжество света над тьмою и правды над ложью».
     Наборщики типографии газеты «Биржевые ведомости»:   «Глубокий поклон патриарху русской литературы, светочу русской мысли и свободы от скромных работников печатного слова, славному учителю добра и проповеднику народной правды от вышедших из народа».
     «В день 80-й годовщины вашей прекрасной жизни, — говорится в телеграмме рабочих бывшего судостроитель-ного завода в Петербурге, — когда перед величием гениального образа вашего благоговейно склоняется мир, и ваше имя у всех на устах, только страна, на долю которой выпала великая гордость быть вашей родиной, не смеет громко поднять свой голос, приветствуя вас. Из душных мастерских завода мы, люди тяжёлого труда и тяжкой доли, сыновья одной с вами несчастной родной матери, шлём вам привет, чтя в лице вашем национального гения, великого художника, славного и неутомимого искателя истины. Мы, русские рабочие, гордимся вами как национальным сокровищем и лишь хотели бы, чтобы и могучему созидателю новой России, рабочему классу, природа дала своего Льва Толстого».
     «Шлем привет неустанному работнику мысли, художни-ку слова, защитнику всех угнетённых пролетариев, силой великого таланта боровшегося с властью тьмы. Петербургские рабочие фабрики Мельцер».

____
545

     «Незаметные труженики желают долгой жизни для продления света, тепла и истины в тяжёлую жизнь родины. Группа ремесленников».
     «Примите самую глубокую благодарность за отраду, почерпаемую в ваших великих творениях людьми скромного физического труда, значение которого для возможного на земле человеческого счастья вы так убедительно доказали всему миру. Здравствуй же долгие годы, защитник меньшей братии. Группа иркутских портных подмастерьев».
     Особенно трогательно в своей смиренной простоте приветствие трактирных половых:
    «Поздравляем мы вас с юбилеем 80-летия вашего в литературе; мы, половые служащие, вместе со всеми, кому дорого ваше вещее слово, желаем почтить этот день. Простите вы нас в том, что в этом письме нашем нет учёной словесной краски. Мы люди мало просвещённые, но мы тоже читали ваше творчество, в котором вы учите, как народный учитель, гениальной вашей идее, — она весть с самой истины, которая приводит человека к успокоению и усладе душевной и показывает верный путь человеку, откуда он произошёл и куда ему стремиться — к   Богу».
      Так же глубоко трогательна величественная простота других крестьянских приветствий:
     «Не молчи, Богом вдохновляемый старец, и живи многие лета. Крестьянин».
     «Живи на славу литературы и на просвещение нас, слепых. Крестьянин».
     «Другу природы, посылаю на природе», — пишет крестьянин, изображая своё приветствие на куске берёзовой коры.
     «Великий писатель, сегодня тебе минуло 80 лет — поздравляем тебя с долголетней жизнью, которую ты посвятил для блага народа, который не весь ещё тебя понял. Но настанет время, когда каждый будет сохранять в душе сказанное тобою слово. Пусть жизнь твоя продлится на многие лета. Крестьянин Вышневолоцкого уезда».
    «Дай Бог, чтобы продлилась жизнь твоя, великий сеятель любви и правды. Крестьяне-колесники».
     Вот прекрасные строки крестьянки:
     «Шлю благодарность за ваш труд и любовь к народу. Золота я не имею, а если и найдётся лепта для сооружения вашего памятника, то я уверена, что не хватит на всём земном шаре капитала купить те живые камни, что вы ковали для своего памятника, ибо эти камни есть живые слова, которые останутся в сердцах людей. Слово ваше не умрёт во веки веков. С почтением остаюсь вас уважающая по убеждению христианка, а по званию крестьянка».
     В любви, благодарности к Толстому единодушно сливаются с русскими нерусские племена России:
    «Организованные христианско-мусульманские служа-щие города Казани приветствуют трудившегося на благо человечества и трудящихся масс».
    «Русские и татарские уполномоченные Алуштинской городской управы единодушно приветствуют могучего, всемирного властителя дум и чувств, мудрого учителя жизни, убеждённого проповедника всепрощающей любви, славу и гордость нашего миролюбивого народа. Да просветится свет же ваш в душе каждого из людей, да воцарится меж всеми людьми по вашему слову благодатный мир и братская любовь».
     От латышей: «Ваши великие работы стали общим достоянием человечества, и бездольный наш латышский народ давно уже находит в них несравненные драгоценности. Наши сердца благоговеют перед вами».

____
546

     Латышское общество в Риге «благодарит за всю вашу любовь, за всё, сделанное для человечества. Да будет ваша неисчерпаемая душа ещё на долгое время нашим спутником».
    «Маститому старцу, просвещённому учителю современного поколения шлёт свой горячий, полный глубокого уважения и благодарности привет группа финляндской молодёжи и финляндских граждан. Да не умолкнет на многие лета живая совесть России».
     В числе приветствий встречаются приветствия представителей разных церквей, исповеданий и сект.
     Вот приветствие нескольких священников:
    «Поздравляю уважаемого Льва Николаевича с 80-летней годовщиной дня вашего рождения. Да сохранит вас господь ещё на многие годы. Священник Московской губернии».
     «Великий писатель земли русской. Приветствую тебя. Да будет мир с тобою в знаменательный день юбилея твоего. Да простит тебе Господь грехи вольные и невольные, и да хранит тебя Господь, дорогой граф, и милует в дни старости твоея. Священник».
     «Богоискателю» шлёт привет католический ксендз.
     «Привет свободному христианину от свободных христиан», — говорится в телеграмме свободно-христианской общины.
     «Поздравляем вас, — пишут сектанты из Сибири, — дорогой благодетель человечества, заступник за изгнан-ников, обиженных судьбой за религиозные убеждения. Искренно благодарные, молим всевышнего Бога продлить вашу драгоценную жизнь земную на долгие годы».
     Возьмём ещё наудачу ряд характерных выдержек из телеграмм разных отдельных лиц всевозможных классов и положений.
     «Мы счастливы, что живём в эпоху великого Толстого».
     «Приветствуем дающего нам хлеб насущный».
     «Приветствуем вас, как возлюбленного брата, указавшего смысл жизни. Да живёт имя ваше вечно среди людей во славу Бога, пославшего вас в мир».
     «Ваше великое учение, которого я последователь, дало всему миру ясное понятие о том, чем должен быть истинный христианин и к чему должно стремиться все человечество. Князь Константин Голицын».
     Вот письмо с надписью «апостолу, евангелисту и пророку»: «Радуйтесь, плоды ваших благородных сеяний дошли до народа, и он уже отлично вас ценит и знает, кто его благодетель».
     «Когда у меня на душе после исполненного делается светло и радостно, — мне думается: верно, я сделала это как следует, как посоветовал бы сделать Толстой».
     «Желаем на многие лета продолжать так же глубоко бороздить мать сыру-землю, вырывать из неё плевелы для подготовки нивы, на которой борьба и ненависть сменились бы согласием и любовью».
     «Живите, светите, защищайте человека».
     «Вы — Толстой. Лучше, прекраснее, честнее, лучезарнее этого имени ничего не знаю. Старая женщина».
     И, наконец, простодушные, глубоко сердечные стихи слепой девочки:

О, гений земли православной,
Писатель России державной,
К спасению путь ты искал.
Ты пищи небесной алкал.

____
547

Нашёл ты спасенья дорогу
И к тесным вратам ты идёшь,
Ты трудишься, молишься Богу,
По Божией правде живёшь.

За то ты получишь награду,
Когда минет жизни конец.
Получишь достойное, гений,
Получишь достойный венец.

     Этими искренними стихами слепого ребёнка мы закончим пока наши выборки».

     Через две недели Л. Н-ч записывает в дневнике:
    «Понемногу выздоравливаю. Юбилеи — много приятного для низшей души, но труднее сделал для высшей души. Но жаловаться на себя не очень могу. Всё понемногу выкарабкиваюсь. Нынче взял тетрадь именно для того, чтобы записать то, что утром и ночью в первый раз почувствовал, что центр тяжести моей жизни перенёсся уже из плотской в духовную жизнь: почувствовал своё равнодушие полное ко всему телесному и не перестающий интерес к своему духовному росту, т. е. своей духовной жизни».
     Когда отошла вся масса приветствий и можно было подвести хотя приблизительно итог всем этим выражениям сочувствия, Л. Н-ч сам сделал это в общем открытом письме, которое и было напечатано и перепечатано многими русскими газетами. Вот это благодарственное письмо:
     «Когда я, ещё несколько месяцев тому назад, услыхал о намерениях моих друзей праздновать моё восьмидесятиле-тие, я печатно заявил о том, что очень бы желал, чтобы ни-чего этого не делали. Я надеялся, что моё заявление будет принято во внимание и никакого празднования не будет.
     Но случилось то, чего я никак не ожидал, — а именно, начиная с последних дней августа и до настоящего дня я получил и продолжаю получать с разных сторон такие лестные для меня приветствия, что чувствую необходи-мость выразить мою искреннюю благодарность всем тем лицам и учреждениям, которые так доброжелательно отнеслись ко мне.
     Благодарю все университеты, городские думы, земские управы, различные учебные заведения, общества, союзы, группы лиц, клубы, товарищества, редакции газет и журналов, приславшие мне адреса и приветствия. Благодарю также всех моих друзей и знакомых, как в России, так и за границей, вспомнивших меня в этот день. Благодарю всех незнакомых мне людей, самых разнообразных общественных положений, вплоть до заключённых в тюрьмах и каторгах, одинаково дружелюбно приветствовавших меня. Благодарю юношей, девушек и детей, приславших мне свои поздравления. Благодарю лиц духовного звания — хотя очень немногих, но приветствия которых тем более дороги для меня, — за их добрые пожелания. Благодарю также тех лиц, которые вместе с поздравлениями прислали мне тронувшие меня подарки.
     Сердечно благодарю всех, приветствовавших меня, и в особенности тех из них, которые (большинство обращавшихся ко мне) совершенно неожиданно для меня и к великой моей радости выражали в своих обращениях ко мне своё полное согласие, но не со мною, а с теми вечными истинами, которые я старался, как умел, выражать в моих писаниях. Среди этих лиц, что было мне особенно приятно, было больше всего крестьян и рабочих.

____
548

     Извиняюсь в том, что не имею возможности отвечать отдельно каждому учреждению и лицу, прошу принять это моё заявление как выражение моей искренней благодар-ности всем лицам, выразившим в эти дни свои добрые чувства, за доставленную ими мне радость».

     Возьмём страничку октябрьского дневника Л. Н-ча. Как прекрасно выражено в ней то восторженное настроение его, которое почти не покидало его за последние годы его жизни:
     «Какая ни с чем не сравнимая, удивительная радость, и я испытываю её — любить всех, всё, чувствовать в себе эту любовь, или, вернее, чувствовать себя этой любовью. Как уничтожается всё, что мы, по извращённости своей, считаем злым, как все, все становятся близки, свои… Да не надо писать, только испортишь чувства.
     Да, великая радость. И тот, кто испытал её, не сравнит её ни с какой другой, не захочет никакой другой и не пожалеет ничего, сделает всё, что может, чтобы получить её. А для того, чтобы получить её, нужно одно, небольшое, но трудное в нашем извращённом мире — отучить себя от ненависти, презрения, неуважения, равнодушия ко всякому человеку. А это можно. Я сделал в этом отношении так мало, а уже как будто вперёд получил незаслуженную награду, С особенной силой чувствую сейчас, или скорее, чувствовал сейчас на гулянье эту великую радость любви ко всем. Ах, как бы удержать её или хоть изредка испытывать её. И довольно».
     Одна из записей ноябрьского дневника Л. Н-ча выражает то физическое ослабление памяти и чувства зрения у Л. Н-ча в эти годы, которое шло параллельно с его духовным ростом:
     «Гуляю, сижу на лавочке и смотрю на кусты и деревья, и мне кажется, что на дереве большие два как бы ярко-оранжевые платка; а это на вблизи стоящем кусту два листка. Я отношу их к отдалённым деревьям, и это два большие платка, и ярко-оранжевые они оттого, что я отношу цвет этот к удалённому предмету. И подумал: весь мир, какой мы знаем, ведь только — произведение наших внешних чувств».

     Рядом с этой светлой волной приветствий поднималась и грязная муть злобных шипений врагов света, под руководством, конечно, служителей церкви.
     Одной из наиболее циничных выходок против Л. Н-ча отличился епископ Гермоген. Вот образчик его «духовного» красноречия:
     «Окаянный, презирающий Россию, Иуда, удавивший в своём духе всё святое, нравственно-чистое, нравственно-благородное, повесивший сам себя, как лютый самоубийца, на сухой ветке собственного возгордившегося ума и развращённого таланта».
     Эта злобная ругань огорчила Л. Н-ча, и он проникся, искренней жалостью к автору её и написал ему следующее письмо:
     «Любезный брат Гермоген. Прочёл твои отзывы обо мне в печати и очень огорчился за тебя и за твоих единоверцев, признающих тебя своим руководителем. Допустим, что я в заблуждении, и что, как ты говоришь, я своим заблуждением совратил многих людей с пути истины на путь погибели. Я — заблудший, я — вредный человек, но ведь я — человек и брат тебе. Если ты жалеешь тех, кого я погубил своим лживым учением, то как же не пожалеть

____
549

того, кто, будучи виновником погибели других, сам наверно погибнет. Ведь я — тот человек и брат тебе. Понятно, что ты как христианин, обладающий истиной, можешь и должен обратиться ко мне со словом увещания, укоризны, любовного наставления, но единственное чувство, которое тебе, как христианину, свойственно иметь ко мне — это чувство жалости, но никак уж не то чувство, которые руководило в твоих обличениях. Не буду говорить о том, кто из нас прав в различном понимании учения Христа. Это знает только Бог. Но одно несомненно, в чём и ты, любезный брат, в спокойные минуты не можешь не согласиться, — это то, что основной закон Христа и Бога есть закон любви.
     И вот, следуя этому закону, обращаюсь к тебе, как брат к брату, как старший брат к младшему, с любовным словом укоризны и увещания.
     Нехорошо поступил ты, любезный брат, отдаваясь недоброму чувству раздражения.
     Нехорошо это для всякого человека-христианина, но вдвойне нехорошо для руководителей людей, испове-дующих христианство. Пишу тебе с тем, чтобы просить тебя потушить в себе недоброе чувство ко мне, не имеющему против тебя никакого другого чувства, кроме любви и сожаления к заблуждающемуся брату, и восста-новить в себе свойственное людям чувство любви друг к другу. Если словами этими я огорчил тебя, то прости меня. Я ничего не желаю, кроме добра тебе. Буду очень благодарен, если ответишь мне.
Любящий тебя брат Лев Толстой».

     Но он не решился прямо послать это письмо адресату, а отослал своей сестре монахине Марье Николаевне при следующем письме:

     «Прочёл, милый друг и сестра Машенька, твоё письмо к Душану. Оно очень, почти до слёз, тронуло меня и твоей любовью, и тем истинным религиозным чувством, которым оно проникнуто. Посылаю тебе письмо к Гермогену. Пожалуйста, не выпускай его из рук, дай у себя прочесть, если найдёшь нужным, но не давай списывать. Я не послал письмо потому, что оно не стоит того, а главное, оттого, что le beau role [фр. выгодная роль] слишком на моей стороне.
     Как будто я хвалюсь своим смирением. Целую тебя, милый друг.
     Очень любящий тебя брат Лёвочка».

    Страничка дневника того времени снова указывает нам на глубокую внутреннюю работу, совершавшуюся во Л. Н-че, и на тот руководящий принцип, которым была проникнута вся его моральная жизнь.
     «3 декабря. Очень хорошее душевное состояние. Много спал. Начал с того, что увидал в себе всю свою мерзость, преобладание славы людской над настоящими требованиями жизни. Увидал это (что и давно чуял) и при тяжёлом чувстве от письма какой-то женщины, упрекающей меня за письмо, и по тому, с каким интересом, читая газеты, искал глазами слово «Толстой». Как ещё я далёк от чуть-чуть порядочного, как плохо! Сейчас пишу это и спрашиваю себя: и это пишу я не для тех ли, кто будет читать этот дневник? Пожалуй, отчасти да, работать надо над собой; теперь, в 80 лет, делать то самое, что я делал с особенной энергией, когда мне было 14–15 лет: совершенствоваться, только с той разницей, что тогда идеалы совершенства были другие: и мускулы и вообще то, что нужно для успеха среди людей. Ах, если бы приучиться всю, всю энергию класть на служение Богу, на приближение к Нему!

¬____
550

А приближение к Нему невозможно без служения людям. А если бы я жил в пустыне и умирал никому неизвестный, я всё-таки наверное знаю, что моё совершенствование, приближение к нему — нужно. Помоги, помоги мне жить тобою. Пишу это, и слезы выступают. Хорошо».
      Как и говорит Л. Н-ч в своём дневнике, что приближе-ние к Богу, т. е. совершенствование, невозможно без служения людям, он находил время служить людям самым напряжённым способом, спасая многих от моральных и физических страданий.
     Друг Л. Н-ча и единомышленник В. А. Молочников в письме ко мне из тюрьмы, где он сидел в это время за распространение произведений Л. Н-ча, передал следующий рассказ о том, как Л. Н-ч избавил от бессмы-сленных и нелепых страданий нескольких человек, обре-чённых одуревшею властью на долговременное мучение.
    «Я уже сидел в Новгородской тюрьме (с 30 нюня 1908), и одновременно со мной томились в той же тюрьме 14 крестьян Крестецкого уезда, Папортнико-Островской волости. Их схватили по подозрению в организации деревенского «братства земли и воли». Доказательств не было, и потому без предъявления им обвинения они числились, как говорят в тюрьме, «за губернатором».
     Были уверены, что их административно сошлют. Впрочем, о них и забыли, вероятно. Все были размещены по разным камерам. Старуха 60 лет, её сын и 20-летний внук — рассажены так, что, находясь в одной тюрьме, не могли ни видеться, ни говорить.
     Все вырваны из семейных гнезд, сидели уже месяца и не ведали конца.
     В письме ко мне от 7 июля Лев Николаевич между прочим просит «поручений». Я написал ему о томящихся крестьянах. Письмо трудно было переслать, но удалось. Сотоварищи по тюрьме посмеивались над моей «наивностью» и не допускали возможности освобождения крестьян из тюрьмы.
     Недели через две после моего письма их освободили к общей радости. Помню, как эта неожиданная радость вызвала всеобщий восторг. Долго наблюдали мы из окна в жаркий день их сияющие лица. Даже часовые и те были рады и позволили махать приветливо тряпками с обеих сторон. Радость была ещё и эгоистическая: было очень тесно. В июльской жаре, при раскалённых тюремных стенах, в камерах, рассчитанных каждая на 4 человека, содержалось по 9–10 человек. Хотя с этой стороны радость была не очень долгой…»
     Сколько рассеяно по миру Л. Н-чем этого мало-заметного добра, «и из него-то и сплетён венок его славы», — добавляет к этому рассказу преданный Л. Н-чу ученик его, слесарь Молочников.

     Закончим описание этого замечательного в жизни Л. Н-ча 1908 года, возведшего его на недосягаемую высоту морального величия, приведя ещё одно интересное письмо его, адресованное одному его восточному другу, индусу:
     «Недавно я получил обращённое ко мне письмо в газете «Aurore», французского очень остроумного писателя Loison. Письмо, касающееся именно этого удивительного, не знаю, как назвать, внутреннего противоречия или недоразуме-ния, суеверия, или просто установившегося в обществе понятия.
     Статья эта была в августе, но она только на днях дошла до меня, и я очень рад был ей, рад был потому, что эта написанная очень умным человеком статья содержит в себе определённо выраженные все обычные доводы против непротивления, а вместе с тем своей наивностью лучше всего иллюстрирует то удивительное недомыслие, которое установилось в научном мире относительно этого вопроса.

____
551

     Сущность возражений против непротивления, высказываемых во всех рассуждениях по этому вопросу в блестящей, в своём роде, статье Loison заключается в следующем: 1) закон любви, если допустить непротивление, не согласен и прямо противоположен закону борьбы за существование и вытекающему из него отбору; а так как это закон «научный», а закон любви — религиозный, то справедлив научный, ложен религиозный.
     Ответ на это возражение каждому человеку, не находящемуся под влиянием научного суеверия, должен представляться сам собою и естественно заключается в том, что если у человека есть отсутствующие у животных свойства разума и любви, то и руководством жизни человеческой не может быть закон существ, не имеющих этих свойств.
     Второе возражение в том, что если бы принцип непротивления был принят как главный закон жизни людей, то последствием его было бы торжество и власть злых над добрыми, т. е. было бы то самое, что есть теперь и что признаётся всеми мыслящими людьми; из чего, естественно, вывод тот, что если признание закона, противного любви и противлению, привело людей к торжеству злых над добрыми, то все вероятия за то, что признание этого обратного закона привело бы и к обратным последствиям.
     Третье возражение, или, скорее, соображение, вытека-ющее из первых двух возражений, то, что для руководства человечества в его жизни нужна не любовь (это годится и нужно только для личного совершенства некоторых, вроде того, как занятия каким–либо искусством или потехой), а нужна справедливость, та справедливость, которая проявляется в праве, в гражданском законе.
     Позволю себе не возражать на это возражение, так как слишком ясно, что если справедливость требует убийства Людовика XVI, то та же справедливость требует убийства Марата и др., убийства Александра II и его убийц.
     Да, пора людям понять, что без признания любви высшим законом жизни нет и не может быть никакого ни учения, ни представления о добре и нравственности, никакого движения вперёд человечества. Без признания же того, что высказано Христом и что само собой вытекает из понятия любви, без признания непротивления нет и не может быть никакой любви.
     Заменить же для человечества понятие любви, истинной любви ко всем ничто не может».

     Отметим ещё одно значительное явление этого года в связи с юбилеем Л. Н-ча. П. А. Сергеенко, автор интересной книги о Л. Н-че «Как живёт и работает Л. Н. Толстой», задумал собрать мнения выдающихся современных писателей и мыслителей о дорогом ему юбиляре и обратился с запросом к целому ряду известных лиц. Он получил большое количество ответов и издал их в сборнике, назвав его «Международный альманах о Толстом».
     В сборнике этом более 50 различных статей, принадле-жащих перу выдающихся писателей Старого и Нового света. Мы приведём здесь несколько наиболее характер-ных, которые дадут нам понятие о значении и влиянии Л. Н-ча за пределами его родины.
     Послушаем голос мудрого индуса-мусульманина, Абдуллах-Аль-Мамун-Сухраварди. Этот, очевидно, выдающийся сын Востока, найдя удовлетворение в чтении сочинений Л. Н-ча, написал ему письмо и получил ответ. На том и кончилось их личное общение, но внутренняя, духовная связь установилась прочно. Вот что он между прочим ответил на запрос, обращённый к нему, о его отношении к Толстому:

____
552

     «Я — последователь Ислама, религии, с которой обыкно-венно связывают насилие и кровопролитие. И всё-таки я — ученик Толстого. Я поборник мира и непротивления. Это может казаться парадоксальным. Но парадокс исчезает, если читать Коран, как читает и истолковывает Толстой Библию — в свете Правды и Разумения.
     Учение непротивления, так неустанно проповедуемое Толстым, более соответствует Востоку, особенно же Индии, сроднившейся с учением Готамы-Будды. И проповедь Толстого, сливаясь с теми учениями пророков и мудрецов, которые некогда славились в этой исторической стране, явит, быть может, и в наши времена также мессий и махдий, которые, распятые на крестах, будут благосло-влять распинающих их.
     Мечта моя — лично выразить Толстому моё благоговение перед ним — не сбылась. И, должно быть, не сбудется в этой жизни. Мы обменялись с ним только одним письмом. И всё же мне ясна его обаятельная личность. Толстой, подобно Магомету, один из нас, а не сверхчеловек, который глядел бы на вас с высоты своего величия, как на бедных людишек; он не злоупотребляет своими почитателями и не подавляет их.
     Свет — есть свет от Бога, а не свет от Востока или Запада. Чтобы свет светил — безразлично, горит ли он в золотом, серебряном или глиняном светильнике; китайский ли он, русский или арабский. Этот русский граф, этот учитель и пророк — предмет моего почитания. Я чувствую сродство моей души с его душою. Я также прошёл через долину сомнений и испытаний, уныния и отчаяния. И, не видя того, шёл той же самой стезёй, как и Толстой. И хотя мне всего тридцать лет, но я ношу в себе те же переживания, которые давали миру Христов, Будд и Толстых».
     Как трогательно это единение душ между столь разнородными по внешнему облику лицами. И как утешительно, что существует между людьми эта внутрен-няя однородность.
     Перенесёмся теперь с Востока на Запад и послушаем голос американской женщины, выдающейся по уму и по нравственным качествам. Имя её Люси Малори. Л. Н-ч был в переписке с ней. Он поместил много её мыслей в «Круге чтения». Вот что она написала о Л. Н-че:
     «Нет сомнения, что Лев Толстой есть великий вождь, учитель и реформатор современной эпохи. До него человечество ещё никогда не имело вождя, влияние которого захватывало бы весь мир.
     Были и другие так называемые вожди, которые, в пределах известной местности и на время, путём кровопролития и грабежа, силой принуждали людей следовать за собой. Но ни один народ ещё никогда не достигал прочного блага путём насилия.
     Единственной же силой, которой пользовался Толстой, была сила любви и мудрости. И поэтому влияние его никогда не ослабнет, а будет продолжать всё больше и больше развивать красоту и гармонию жизни, ибо любовь сама себя создаёт, сама в себе существует и содержит в себе начало вечного роста — развития и совершенства».
     Люси Малори подметила весьма характерную черту гения Толстого: он, отрицая всякое насилие, покоряет весь мир. Сила его есть любовь и мудрость. И эта сила определяет его всемирное значение.
     Обратимся к более скромному отзыву известного французского писателя Поля Маргерита. Отзыв его краток, изящен и глубок; он так выражает своё мнение о Толстом:

____
553

    «Глубокий моралист, он обновил христианское чувство и восстановил в современной совести чувство справедливого и несправедливого. Он — моральный свет избранного человечества, и мы поклоняемся с глубоким почтением писателю, который был апостолом, и апостолу, который был человеком».
     Как и в отзыве индусского магометанина, так и в отзыве французского романиста мы видим указание на человечность Толстого как на его характерную привлекательную особенность. Эта черта и придала его гению свойство общечеловечности.
     Бельгийский писатель Шарль Саролеа посетил Толстого в 1905 году, во время предыдущей революции. вот проникновенный бельгиец уже видит роль, которую должен играть Толстой во всемирной революции. Бельгийскому писателю, уже видевшему зарево разгоравшегося пожара, представляется значение Толстого во всём его величин, и он говорит:
     «Под этим зловещим заревом пожаров всё творчество Толстого представлялось нам облечённым новым значением. Сама жизнь поясняла и подтверждала его. То, что казалось грёзою поэта, становилось исторической действительностью. То, что представлялось противо-речивым, укладывалось теперь и занимало соответ-ствующее положение в стройном целом всего творчества. Толстой, как апостол идеи, поднялся во весь рост и высоко стоял над воюющими сторонами, над мятежниками против грубой силы. Высоко поднявшись над виновниками разрушающей революции, Толстой является пророком революции созидающей».
     Эта созидательная роль Л. Н-ча должна с особой силой проявиться в нынешнюю великую русскую и всемирную революцию. Нельзя себе вообразить Толстого у пулемёта, участником гражданской войны; но нельзя также вообра-зить его себе контрреволюционером, разрушающим добы-тые революцией ценности. Его созидательная роль должна дать моральный фундамент новому общественному строю.

     [И снова Поша Бирюков подлизал сраки победителям, горе-«революционерам» (вероятно, из встречной благодарности не переиздававшим его Биографию после 1923 года десятки лет!). Ему ли не знать, что революционное преобразование общества должно НАЧИНАТЬСЯ с этого «фундамента», с религиозно-нравственного пробуждения масс. А то, что началось насилием, злом – злом и продолжится, и закончится. Он же тут воспроизводит понимание, скорее, раннего Горького или Короленко, споривших с Толстым. – Р.А.]

     Влияние Толстого проникло и в страну Восходящего солнца, на Дальний Восток. Японец Наоши Като также говорит о революционном значении Толстого. И он, действительно, произвёл духовную революцию в этой удивительной стране. Като так описывает этот переворот:
     «Когда в 1902 и 1903 гг. вышли в Японии переводы новых сочинений Толстого, было интересно наблюдать, как религиозные мысли Толстого проникали в каждую извилину японского ума и, подобно пороху, скрытому в трещинах скал, взрывались с большой силой, потрясая до основания все существующие теории и принципы. Это была почти революция. Не только христиане, которые достаточно прогрессивны, чтобы быть на уровне современной мысли, пришли к познанию страшной реальной истины, таящейся в исповедуемой ими религии, но даже буддисты нашли источник вдохновения в книгах графа Толстого. Многое указывает, что обновление, обнаружившееся в последние годы в буддизме, имеет здесь своё начало.
     Если бы влияние Толстого ограничивалось религиозным миром Японии, было бы слишком много сказать, что его мысль потрясла духовный мир Японии до основания. Но дело в том, что его книги нашли ревностных читателей и последователей среди молодого поколения Японии, стоявшего вне религии. Десяткам тысяч молодых японцев открылась религия Христа в смелом рельефе и простейшей форме, которые сознательно или бессознательно скрывались от их взоров под оболочкой различных догматов и суетных условностей. Свет, брошенный графом Толстым на область разума, был подо-

____
554

бен радию, проникающему столько слоёв, сколько находится на его пути. Толстые панцири, существующие для охраны от заразы религиозных эпидемий, оказались слишком тонкими для яркого света разумения. Благодаря этому свету люди нашли свою собственную религию, исходящую из глубины души, а не привитую внешним миром под именем церкви и догматов. «Религиозное сознание» — вот самые популярные слова вскоре после появления у нас книг Толстого».
     Зажечь в индифферентных душах пламя религиозного сознания есть дело сверхчеловеческое, дело пророческого гения.
     А между тем Толстой даже не создал своего учения. И были люди, ясно сознавшие эту бессистемность его и в то же время преклонявшиеся перед его всемирною мощью. Мы приводим в заключение слова американского писателя Каруса. Вот как он выражает её:
     «Учение Толстого далеко не представляет из себя какой-нибудь стройной теории или системы. Религиозные идеи Толстого, его нравственные принципы, непротивление злу, его взгляды на войну, государство, деньги и т. п. — всё это служит предметом живейшего обсуждения, но лишь немногие мыслители решаются защищать это учение, смелое до дерзновения. Но нет никакой необходимости соглашаться с Толстым, чтобы проникнуться удивлением к человеку, являющемуся таким ярким воплощением вечных запросов духа, находящего своё высочайшее выражение в этих благородных порывах. Они, эти порывы, не носят личного характера, но являются выражением мирового сознания Универсального Духа, который нас создал, самого Бога, с Которым мы живём и движемся».

     Как ни скромен был юбилей, но он несомненно установил величие и всемирное значение Льва Николаевича Толстого.























____
555


Часть IV.

СТАРОСТЬ. УХОД. КОНЧИНА.
(1909 - 1910)





ГЛАВА 14.
1909 г. — Посетители. Преследование друзей

    Мне пришлось в этом году несколько раз посетить Л. Н-ча, и первое, что бросалось в глаза при встрече с ним, это была какая-то лучезарная, любовная, духовная радость на его лице; а между тем физических сил у него становилось всё меньше и меньше, и его временная, земная жизнь видимо подвигалась к своему закату. Это ослабление сил физических частью возмещалось духовной энергией, так что поверхностному наблюдателю могло казаться, что Лев Николаевич бывал часто особенно здоров и бодр.
     Но вот что он говорит сам о себе в своем дневнике:
     3 января… «Я совсем почти потерял память. Прошедшее исчезло. В будущем ничего не желаю, не жду. Что может быть лучше такого положения? И я испытываю это великое благо. Как, не переставая, надо благодарить Бога за эту чудную жизнь, свободную, радостную».
     10 января. «Человечество движется тысячелетиями, веками, а ты хочешь годами видеть это движение. Движется оно тем, что передовые люди понемногу изменяют среду, указывая на вечно далёкое совершенство, указывая путь (Христос, Будда да и Кант и Эмерсон и др.), и среда понемногу изменяется».
     12 января. «Сейчас много думал о работе. И художественная работа — «был ясный вечер, пахло…» — невозможна для меня. Но работа необходима, потому что обязательна для меня. Мне в руки дан рупор, и я обязан владеть им, пользоваться им. Что-то напрашивается; не знаю, удастся ли. Напрашивается то, чтобы писать вне всякой формы: не как статьи, рассуждения, и не как художественное, а высказывать, выливать, как можешь, то, что сильно чувствуешь. А я мучительно сильно чувствую ужас, развращаемость нашего положения. Хочу написать то, что я хотел бы сделать, и как я представляю себе, что я бы сделал. Помоги Бог. Не могу не молиться. Жалею, что мало молюсь».
     20 января Л. Н-ча посетил тульский архиерей Парфений. Известие об этом странном посещении попало в газеты, и из Москвы ко Л. Н-чу приехал сотрудник «Русского слова» Спиро. Л. Н-ч, желая, чтобы о посещении Парфения не ходило ложных слухов, рассказал этому сотруднику следующее:
     «В Туле живёт генерал Кун, которому тульский архиерей Парфений говорил, что ему хотелось бы приехать ко мне и поговорить со мною. Кун сказал об этом Черткову, а Чертков передал мне. Причём архиерей будто бы говорил, что он не знает только, захочу ли я его принять, и боится, что если при-

____
556

му, то «заговорю»… За эти слова, впрочем не ручаюсь, так как слышал их из третьих уст…
     В одну из своих обычных прогулок, — продолжал Лев Николаевич, — я пошёл в школу и сказал учительнице, что если приедет архиерей и захочет из школы прийти ко мне — я буду рад его видеть.
     В день посещения им школы я в обычное своё время, в 5 часов, перед обедом, лёг спать и проспал дольше обыкновенного.
     Наконец, меня разбудила жена и сказала, что архиерей окало часу уже здесь — он приехал, оказалось, вскоре после того, как я заснул.
     С ним было два священника, приходский и уездный, смотритель школ.
     Я вышел и с удовольствием нашёл, что первая встреча обошлась без неловкости: не благословляя, архиерей встал и подал мне руку.
     Так же он поступил и со всеми домашними.
     После общих незначительных разговоров я пригласил его к себе и сказал ему, что я получаю много писем и посещений от духовных лиц, и что я всегда бываю тронут добрыми пожеланиями, которые они высказывают, и также его посещением, но очень всегда сожалею, что для меня невозможно, как взлететь на воздух — исполнить их желания.
    Потом я сказал ему: одно мне неприятно, что все эта лица упрекают меня в том, что я разрушаю верование людей.
     Тут большое недоразумение, так как вся моя деятель-ность в этом отношении направлена только на избавление людей от неестественного и губительного состояния отсут-ствия всякой, какой бы то ни было веры.
     Между прочим, я, в доказательство этого, прочёл ему из составленного мною «Круга чтения» 20 января, тот день, в который случайно состоялось наше свидание. В этом дне были прекрасные места из Чаннинга, Эмерсона, Торо и особенно Канта».

     Вот эти мысли:

    «Христианство устанавливает непосредственное обще-ние человека с Богом.

1
     Вы спрашиваете, в чём главная сущность характера Христа, Спасителя мира. Я отвечаю, что это его уверенность в величии человеческой души. Он видел в человеке отражение и образ божества и потому жаждал его искупления и любил человека, кто бы он ни был, какие бы ни были условия его жизни и характера. Иисус смотрел на людей взором, пронизывающим материальную оболочку, — тело исчезало перед ним. Он смотрел сквозь наряды богатого и лохмотья нищего в душу человека; и там, среди мрака невежества и пятен греха, он находил духовную, бессмертную природу и зачатки силы и совершенства, которые могут развиваться бесконечно. В самом низко падшем, развращенном человеке он видел существо, которое могло бы превратиться в ангела света.  Чаннинг.

2
     Для народов, как и для личностей, освобождение от предрассудков не уменьшает нравственных преград, но только заменяет грубые препятствия более тонкими. Мно-гие бедные души теряют при этом свою поддержку. Но в этом нет ничего дурного или опасного. Это только рост. Ребёнок должен выучиться ходить один. Сначала человек, лишившийся привычного суеверия, чувствует себя потерянным, бездомным… Но это отнятие от него внешних

____
557

поддержек загоняет его внутрь себя, и он чувствует себя окрепшим. Он чувствует себя лицом к лицу с величественным присутствием Бога. Он читает не по книге, а в душе самый оригинал 10-ти заповедей Евангелия и посланий. И его маленькая часовня расширя-ется до величественного собора небесного свода. Эмерсон.

3
     Познание Бога может быть или умозрительным, и такое познание ненадежно и подвержено опасным ошибкам, или нравственным, вытекающим из веры, и такое познание не мыслит никаких других качеств Бога, кроме тех, которые обусловливают нравственность. Такая вера естественна и сверхъестественна. Кант.

4
     Ищите не только нравственной жизни, но стремитесь к тому, что выше нравственности. Торо.
     Бойтесь всего, что становится между вами и Богом-духом, образ, подобие которого живёт в вашей душе».

     Прочитав эти мысли, Лев Николаевич продолжал свой рассказ:
    «Я видел, что это чтение произвело на него хорошее впечатление, что мне было очень приятно.
     Но, несмотря на то, он всё-таки высказал мне упрек в том, что моя деятельность разрушает веру людей.
     Тогда я рассказал ему давнишний случай, очень ничтожный по внешности и очень важный по внутрен-нему для меня смыслу.
     Я поздно ночью зимой пошёл пройтись и, идя по деревне, где все огни были уже потушены, проходя мимо одного дома, в котором, светился огонь, заглянул в окно и увидал стоящую на коленях и молящуюся старуху Матрёну, знакомую мне с её молодости, одну из самых порочных, развратных баб деревни. Меня поразил этот внешний вид ее молитвенного состояния.
     Я посмотрел, пошёл дальше, но, вернувшись назад, заглянул в окно и застал Матрену в том же положении. Она молилась и клала земные поклоны и поднимала лицо к иконам.
     Вот это — молитва. Дай Бог нам всем молиться так же, т. е. сознавать так же свою зависимость от Бога, — и нарушить ту веру, которая вызывает такую молитву, я бы счёл величайшим преступлением… Да это и невозможно. Никакие мудрецы не могли бы сделать этого.
     Но не то с людьми нашего образованного состояния — у них или нет никакой веры, или, что ещё хуже — притворство веры, веры, которая играет роль только известного приличия.
     И потому я считал и считаю необходимым указывать всем, у которых нет веры, что человеку без этого жить нельзя, а тех, у которых вера ложная, внешняя — освобождать от того, что скрывает для них необходимость истинной веры.
     Архиерей ничего не возразил на это, но повторил, что нехорошо разрушать веру».
     Л. Н-ч подарил архиерею «Круг чтения» со своим автографом и пачку открыток со снимками с фотографий Черткова. Прощаясь и пожимая ему руку, Л. Н-ч сказал: «Ещё раз благодарю вас за ваше мужество» и заплакал. Посещение это ему было очень приятно.

____
558

     В своём дневнике после посещения архиерея Л. Н-ч делает следующую запись:
    «Вчера был архиерей. Я говорил с ним по душе, но слишком осторожно, не высказал всего греха его дела. А надо было. Испортило же мне его — рассказ Сони о его разговоре с ней. Он, очевидно, желал бы обратить меня; если не обратить, то уничтожить, уменьшить моё, по их мнению, зловредное влияние на веру в церковь. Особенно неприятно, что он просил дать ему знать, когда я буду умирать. Как бы не придумали они чего-нибудь такого, чтобы уверить людей, что я «покаялся» перед смертью. И потому заявляю, кажется, повторяю, что возвратиться к церкви, причаститься перед смертью я так же не могу, как не могу перед смертью говорить похабные слова или смотреть похабные картинки, и потому всё, что будут говорить о моём предсмертном покаянии и причащении, — ложь. Говорю это потому, что, если есть люди, для которых, по их религиозному пониманию, причащение есть некоторый религиозный акт, т. е. проявление стремления к Богу, для меня всякое такое внешнее действие, как причастие, было бы отречением от души, от добра, от учения Христа, от Бога.
     Повторяю при этом случае и то, что похоронить меня прошу так же без так называемого богослужения, а зарыть тело в землю, чтобы оно не воняло».

     В последние годы стали всё чаще и чаще повторяться отказы от воинской повинности в разных местах России. Царское правительство жестоко расправлялось с ними. Большею частью эти люди попадали в дисциплинарные батальоны и там подвергались всевозможным мучениям, нравственным и физическим. Некоторые так там и погибали. Но огромное большинство мужественно переносило все эти мучения и высоко держало зажженный ими свет истинной жизни. Л. Н-ч со многими из них вёл переписку, поддерживая их своим сочувствием в их тяжёлой борьбе, и наконец он написал им общее приветствие такого содержания:

Приветствие отказавшимся от военной службы

     Привет вам, страдающие за общее наше, всего человечества, дело, братья!
     Несчастные, заблудшие люди, не понимая того, что они делают, мучают вас, и миллионы, миллионы людей, старательно закрывают глаза на то, что делается с вами для того, чтобы не видеть того простого и ясного вопроса, который, хотят ли они или не хотят этого, с такой яркостью стоит теперь перед всем человечеством, а в особенности перед той частью его, которая называет себя христианами.
     Вас мало, вы единицы на миллионы, но сила не на их, а на вашей стороне, и они смутно чуют это и потому стараются не видеть, не признавать вопроса, делать вид, что и нет никакого вопроса, но вы своим прямым ответом на вопрос, ответом, подтверждаемым вами страданием, так освещаете вопрос, что они уже не могут не видеть этого.
     Простой и ясный вопрос ведь в том: какой из двух законов признаёшь ты для себя обязательным, ты, каждый человек нашего времени: Закон Бога, т. е. своей совести, или закон человеческий, т. е. закон государства? Веришь ли ты Своду законов или Евангелию? Какие повеления считаешь для себя более обязательными: повеления ли Бога или воинского устава?
     Заблудшие люди думали уйти от этого вопроса, хотели скрыть, замять его, но вы своим ясным ответом на вопрос неотвратимо поставили его перед всеми. Нельзя уж притворяться, что нет вопроса, а надо так пли иначе отве-

____
559

чать на него. И от этого-то, как ни мало вас, пускай они до смерти замучат вас, победа неизбежно останется на вашей стороне, на стороне истины, добра, простого здравого смысла. От этого-то так и велико, огромно то дело, которое вы делаете своими столь незаметными для мирской жизни страданиями, и вот это-то, мы, разделяющие ваши взгляды, радующиеся на вас, ободряемые вами, и хотим высказать вам.
     Не думайте, чтобы целью этого послания, которое я пишу не только от своего лица, но и от лица всех тех, кто чувствует по отношению к вам то же, что и я, — а таких, как я знаю, очень много, — не думайте, чтобы целью нашей было желание поддержать ваши силы в предстоящем вам испытании. Мы знаем, что руководить и поощрять вас не может мнение людское, так как делаете вы то, что делаете, только потому, что считаете это перед Богом делом своей жизни, и одинаково будете делать то, что делаете, независимо от того, будут ли люди хвалить или порицать вас за то, что вы делаете.
     Не думайте также и того, чтобы мы, боясь того, чтобы вы своим отступлением не ослабили силу совершаемого вами великого не только для всех нас, но и для всех будущих поколений дела, желали бы утвердить вас в вашем решении. Мы далеки от этой мысли. Мы знаем, что то великое дело, которое вы делаете, раньше или позже, но неизбежно совершится, и потому, как бы слабы ни были телесные силы некоторых из вас, как бы ни было непродолжительно ваше обличение обмана и борьба с ним, мы одинаково ценим эту борьбу и любим вас за неё, продолжалась ли она дни или годы.
     И потому цель наша в этом обращении к вам одна: высказать вам, как тем, которые только в последнее время подверглись неволе и насилиям, так и тем, которые с непоколебимой твердостью, спокойствием и прощением к своим мучителям несли и несут эти испытания годами, — цель наша одна: высказать те наши чувства уважения, любви и благодарности к вам за то духовное освобождение, которому вы так самоотверженно и верно служите своими телесными страданиями.
     Помогай вам Бог с прежней кротостью, терпением и прощением к тем несчастным, заблудшим людям, которые тщетно стараются сделать вам зло, нести добровольно принятые на себя страдания.
     Всей душой любящий и почитающий вас Л. Толстой».

     10 февраля 1909 г. Ясная Поляна.

     Ник. Ник. Гусев прибавляет, что, хотя и не надеясь, что это обращение дойдёт до них, он всё-таки разослал его всем отказавшимся, адреса которых были у него. Впоследствии выяснилось, что только двое из та, которым оно было передано, минуя администрацию, получили это обращение.

     Посетители самые разнообразные стекались в это время ко Л. Н-чу со всех стран света. 12-го февраля к нему приехал Ваисов, руководитель магометанской секты в Казани. Вот что рассказывал Л. Н-ч о нём одному из своих посетителей, ещё до его приезда:
    «В Казани есть такой «Божий полк», это татарская магометанская секта. Во главе её стоит некто Ваисов. Вчера я получил от него письмо, что его взгляды имеют много общего с теми, которые я высказываю, следовательно, с христианством, как я его понимаю, и он желает ко мне приехать. Меня это в высшей степени интересует. У них одно из основных положений то, что вера должна быть одна и та же у всех людей. Это одна магометанская секта, вторая же в Персии — бабисты, или бабиды. Они последователи Багая, который был про-
____
560

должателем Баба. Я имел радость, что один из этих багаистов приезжал ко мне. Не очень он интеллигентный, но все его верования такие, что я обеими руками подписываюсь под ними. В особенности эта черта, как у казанских, так и у этих, дорога: что они признают необходимость одной религии. В сущности, когда опомнишься, то всегда удивляешься, как это такое простое рассуждение не приходит в голову: живёт православный, католик, буддист, люди верят в это, считают истиной, а перейти известную границу — считают, что это ложь, а то истина. Как это не заставит усомниться, как это не искать эту общую всем религию».
     Н. Н. Гусеву удалось записать беседу Л. Н-ча с Ваисовым; вот как он передает ее:
     Л. Н. Я позволил себе вам сказать, что в Коране я, по крайней мере, не могу принимать всего, что в нём напи-сано.
    Ваисов. В Коране толкования неверны, перевод нескладный. Кто переводит его, тот не относится с любовью, чтобы истину выяснить, у него в сердце другое чувство. От этого и остаётся много непонятного… У нас все дела основаны на Коране.
     Л. Н. Я думаю, что у человека есть нечто высшее, чем Коран. У человека в душе есть Бог, который ему показывает, что хорошо, что дурно. А Коран есть дело рук человеческих. Между Богом и мною стоит Коран, коли я буду Корана слушаться; а коли я слушаюсь голоса Бога, так он прямо в моей душе, я прямо с Богом сообщаюсь. А тут Коран. Коран дело рук человеческих, так же, как и наше Евангелие. Ведь люди их делали, а люди ошибаются. Вы говорите о переводах, а тут могли быть и ошибки. К Корану нельзя относиться так, что всякое слово в нём истинно и от Бога. Кто верит в Бога, тот никак не скажет, что Бог мог в книжке выразиться. Бог не уместится в книжке.
     Ваисов согласился с этим, но сказал:
     — Коран есть путеводитель для человека.
     Л. Н. Точно так же, как я читал мысли у Магомета и много нашёл для себя полезного, так и вы знаете, что много нашли в Евангелии. Нынче я читал индусскую книгу — для души тоже много полезного. Кто же выбирает? Я выбираю. Как-никак, я должен выбирать. Нам говорят, что мы не должны ничего выбирать, а во что велят, в то и веришь. Ведь это нельзя. Ведь вот магометане казанские верят в одно, а вы по-своему. Почему? Потому, что вы решили; стало быть, не книжка решила, а вы.
     Затем Л. Н. прочитал вслух, переведя их с английского, несколько изречений из той самой индусской книги (Рамы Кришны), о которой он говорил Ваисову. Вот эти изречения:
     1) «Лодка может стоять в воде, но вода не должна стоять в лодке. Тот, кто желает духовной жизни, может жить в мире, но мир не должен жить в нём».
     2) «Знание имеет вход только во внешние покои, во внешние комнаты Бога, но любовь может войти в самые внутренние покои».
     3) «Толковать о Боге только потому, что читал писание — это всё равно, что толковать другому о городе Бенаресе только потому, что видел его на картинке».
     4) «Не будь изменником своим мыслям, будь искренен и поступай сообразно твоим мыслям, и ты наверное успеешь».
     5) «Как отделаться от своего я? Коли никак не можешь отделаться, сделай, чтоб я было слугою».
     После этого Л. Н. прочитал две мысли Магомета, переводя их из английского сборника его изречений:
1) «Рай лежит у ног матери».

_____
561

2) «Знаете ли вы то, что подтачивает основы Ислама и разрушает его? Заблуждения учёных разрушают его и споры лицемеров и приказания правителей, которые потеряли истинный путь».
     — Как хорошо, — сказал Л. Н. прочитав это изречение».

     Магометанство, в его свободном, не каноническом изложении живо интересовало Л. Н-ча. Вот что он прочёл одному из своих посетителей из английской книги «Мысли Магомета, не вошедшие в Коран». Заметив, что посетитель углубился в чтение рукописи, представлявшей перевод этих мыслей, Л. Н. подошёл к нему и сказал:
     — А, Магомета читаете. Прекрасные мысли. Читали о молитве? Просит Бога, чтобы тот даровал ему бедность: «О господи. Удержи меня в бедности при жизни моей и позволь мне умереть бедняком». Я в первый раз встречаю подобную молитву. А читали о том, как врач Магомета хотел его убить?
     И, взяв рукопись, Л. Н. прочитал:
     «Магомет спал под пальмою и, внезапно проснувшись, увидел перед собою своего врага Дьютура, занёсшего над ним меч. «Ну, Магомет, кто спасет теперь тебя от смерти?» — вскричал Дьютур. — «Бог», — отвечает Магомет. Дьютур опустил меч. Магомет вырвал его и в свою очередь вскричал: «Дьютур, кто спасёт теперь тебя от смерти?» — «Никто», — отвечал Дьютур — «Так знай, что тот же Бог спасёт тебя», — сказал Магомет, возвращая ему меч. И Дьютур сделался одним из вернейших друзей пророка».
     — Ведь это замечательно! — воскликнул Л. Н-ч. — Где твоя опора? Вне Бога нет её».

     6-го февраля Н. Н. Гусев делает такую запись:
    «Сегодня приехал живущий за границей литератор Купчинский. Главной целью его приезда было то, чтобы предложить Л. Н-чу написать статью против смертной казни. Он сказал Л. Н-чу, что издающаяся в Москве понедельная газета «Жизнь» согласна напечатать всё, что напишет Л. Н. против смертной казни без всяких пропусков, как бы оно ни было резко. Л. Н. сначала сказал Купчинскому, что едва ли сможет сейчас что-либо написать об этом предмете, и я уже было принёс Купчинскому полный экземпляр «Не могу молчать» для того, чтобы вместе с ним выбрать оттуда подходящие места для напечатания в газете, когда Л. Н., воротясь с прогулки, не заходя к нам в столовую, прямо прошёл к себе и написал небольшую статью против смертной казни, которую и отдал Купчинскому. Купчинский сдержал своё слово.
    Заметка эта вскоре была напечатана в виде факсимиле–автографа, под заглавием «Нет худа без добра» (так начиналась заметка). За напечатание её редактор был подвергнут штрафу в 3.000 рублей или аресту на 3 месяца. Так как он не имел средств заплатить, ему пришлось выбрать последнее.
     Вот текст этой заметки:

Нет худа без добра

     Нет худа — без добра.
     Так есть и сторона добрая в тех ужасных престу-плениях всех законов божеских и человеческих, в тех убийствах, которые, не переставая и всё учащаясь, совершаются под названием смертных казней людьми, именуемыми правительством.
     Добрая сторона в том, что перед каждым человеком прямо и бесповоротно поставлен вопрос: во что он верит — в Бога или хотя в совесть челове-

____
562

ческую, или в государство и во всё то, что будет предписано во имя его. Ужасно сказать: большинство того, что называется высшим сословием, признаёт обязатель-ным подчинение закона Бога, требовании совести — за-кону государства и его требованиям. Как ни усиленно и, страшно сказать, успешно идёт развращение так называемых низших сословиё — на них одна надежда. Нельзя верить, чтобы русский простой, безграмотный, необразованный, то есть неиспорченный народ променял Бога на государство, Евангелие на свод законов и статьи: «Не убий» и «Люби врагов» — на статью 129 или ещё какие таких-то отделов. Пора народу опомниться, и народ опомнится.
Лев Толстой.
     Ясная Поляна, 6 февраля 1909 г.

     В служении Л. Н-ча ближним своим, как всегда, занимала большую долю переписка с друзьями; приведём здесь одно замечательное современное письмо, написанное Л. Н-чем своему другу М. С. Дудченко, о котором мы уже упоминали в начале этого тома. Предмет этого письма чрезвычайно важный: мнение Л. Н-ча о земледельческих общинах. В этом письме отношение Л. Н-ча к общинам становится совершенно ясным: он считает общинную форму жизни высшей и выше её ставит только бродяжничество, а никак не жизнь своим домком.
      Вот это замечательное письмо:
     «Получил ваше хорошее письмо, милый М. С., и как вам ни странно это покажется, совершенно согласен с вами в том общем значении, которое вы приписываете общине и в особенности стремлению людей к соединению, проявляющемуся в общине. Если я указывал на соблазны, присущие этой форме жизни, то это никак не показывает, чтобы я находил эту форму неправильной и неполезной. Невыгодная сторона и известные соблазны присущи всякому устройству жизни. Очень может быть, что я с особенной резкостью указывал на эти соблазны, потому что сам не испытал этого рода жизни и сознаю всю неправильность и ложность той формы жизни, в которой продолжаю жить. Одно, на чём я настаиваю и что мне всё яснее и яснее становится с годами, это та опасность ослабления внутренней духовной работы при перенесении энергии — усилия — из внутренней области во внешнюю.
     Вообще же осуждать общинную форму жизни могут только те люди, которые живут в форме жизни, более соответствующей христианскому и нравственному складу, чем общинная. Таковой же я не знаю, кроме той одной жизни бездомного бродяги, которая свойственнее всего человеку, желающему вполне исполнить учение Христа.
     И потому считаю себя не вправе осуждать общинную форму; всё же, что я говорил об этом, было только указание на те соблазны, которые свойственны ей».

     В это время в России приближался новый литератур-ный праздник — юбилей Гоголя, 100-летие со дня его рождения. Л. Н-ч, желая исполнить просьбу редактора сочувственного ему журнала, В. А. Поссе, стал перечиты-вать Гоголя.
     — Как я рад, что перечитываю Гоголя, — говорил он Гусеву. — Я теперь читаю «Переписку с друзьями». Рядом с пошлостями такие глубокие религиозные истины.
     На другой день он говорил:
     — Хочется писать о Гоголе. Это суеверие искусства, как чего-то особо важного, совершенно захватило его. «Женитьба» — вся пьеса глупая, бестакт-

____
563

ная, и тут вдруг с важностью пишут: «не разобрано одно слово…» Это плод нашей праздной жизни».
     На вопрос Гусева о дальнейшем развитии миросозерца-ния Гоголя, Л. Н. сказал:
     — Потом он принял религию всю, как она есть, по–детски, покорился, не выбирая, что ему нужно из неё, что не нужно».
     После этого разговора Л. Н. продиктовал Гусеву следующую статью:
    «Гоголь — огромный талант, прекрасное сердце и небольшой, несмелый, робкий ум.
     Отдаётся он своему таланту — и выходят прекрасные литературные произведения, как «Старосветские помещики», первая часть «Мёртвых душ», «Ревизор» и в особенности — верх совершенства в своём роде — «Коляска». Отдаётся своему сердцу, «религиозному чувству» — и выходит в его письмах, как в письме «О значении болезней», «О том, что такое слово» и во многих и многих других, трогательные, часто глубокие и поучительные мысли. Но как только хочет он писать художественные произведения на религиозно-нравственные темы или придать уже написанным произведениям несвойственный им нравственно-религиозный поучительный смысл — выходит ужасная, отвратительная чепуха, как это проявляется во второй части «Мёртвых душ», в заключительной сцене к «Ревизору» и преимущественно в письмах.
     Происходит это от того, что, с одной стороны, Гоголь приписывает искусству несвойственное ему высокое значение, а с другой — ещё менее свойственное религии низкое значение церковной веры и хочет объяснить это воображаемое высокое значение своих произведений этой церковной верой. Если бы Гоголь, с одной стороны, просто любил бы писать повести, комедии и занимался этим, не придавая этим занятиям особенного гегельянского, священнослужительского значения, и, с другой стороны, просто признавал бы церковное учение и государственное устройство как нечто такое, с чем ему незачем спорить и чего нет основания оправдывать, то он продолжал бы писать свои очень хорошие рассказы и комедии и при случае высказал бы в письмах, а, может быть, и в отдельных сочинениях свои часто очень глубокие, из сердца выходящие нравственно-религиозные мысли. Но, к сожалению, в то время, как Гоголь вступил в литературный мир, в особенности после смерти не только огромного таланта, но и бодрого, ясного, не запутанного Пушкина, царствовало по отношению к искусству — не могу иначе сказать — до невероятности глупое учение Гегеля, по которому выходило то, что строить дома, петь песни, рисовать картины и писать повести, комедии и стихи представляет из себя некое священнодействие, «служение красоте», стоящее только на одну ступень ниже религии, — служение, продолжающее иметь значение даже и после того, когда религия уже признана чем-то отжившим и ненужным.
     Одновременно с этим учением было распространено в то же время и другое, не менее нелепое и не менее запутанное и напыщенное — учение славянофильства о каком-то особенном значении русского, т. е. того, к которому принадлежали рассуждающие, народа, и вместе с тем о каком-то особенном, исключительном значении православия.
     Гоголь, хоть и мало сознательно, усвоил себе оба учения. Учение об особенном значении искусства он, естественно, усвоил, потому что оно приписывало великую важность его деятельности; другое же, славянофильское учение, тоже не могло не привлечь его, так как, оправдывая всё существующее, успокаивало и льстило самолюбию.
____
564

      И Гоголь усвоил оба учения и постарался соединить их в применении к своему писательству. Из этой попытки и вышли те удивительные нелепости, которые так поражают в его письмах последнего времени».

     Интересны пометки Льва Николаевича при перечитывании «Выбранных мест из переписки с друзьями», выраженные в баллах по пятибалльной системе:

     Завещание. Отмечено N. В. «Завещаю не ставить надо мною никакого памятника и не помышлять о таком пустяке, христианина недостойном».
     Женщина в свете — 5.
     Значение болезней — 5+
     О том, что такое слово — 5+++
     О помощи бедным — 2.
     Об Одиссее — 1.
     Несколько слов о нашей церкви и духовенстве — 0.
     О том же — 0.
     О лиризме наших поэтов — 1.
     Отмечено N. В. «напыщенно, тёмно и невразумительно».
     Споры — 4.
     Христианин идёт вперёд — 5.
     Карамзин — 1.
     О театре — 5.
     Предметы для лирическ. поэта — 5.
     Советы — 5+
     Просвещение — 0+
     Четыре письма к разным лицам по поводу «Мёртвых душ». Нужно любить Россию — 1.
     Поставлено 5: «Один Христос… любовь к братьям».
     Нужно проездиться по России — 1.
     Что такое губернаторша — 0+
     Русский помещик — 0.
     Исторический живописец Иванов — 1.
     Чем может быть жена для мужа — 1.
     Страхи и ужасы России — 4.
     Близорукому приятелю — 5.
     Занимающему важное место — 1.
     Чей удел на земле выше — 5 за начало до слов «последний нищий».
      Напутствие — 1.
      В чём существо русской поэзии — 2.
      Светлое Воскресение —1.
      Письмо к Россети — 3.
      О «Современнике» — 2.
      Авторская исповедь — 1.

     Лев Николаевич передал эту статью и пометки корреспонденту «Русского слова» Спиро, который при этом спросил его:
     — Каково ваше мнение, Лев Николаевич, о чествовании Гоголя?
     — Я не могу никак сочувствовать этому чествованию, так же, как и не могу сочувствовать своему, так как не могу приписывать вообще искусству того значения, которое принято в нашем так называемом высшем, но в действительности низшем по нравственному складу обществе. И потому, по моему мнению, если бы каким-нибудь чудом провалилось, уничтожилось всё, что
____
565

называется искусством и художеством, то человечество ничего не потеряло бы. Если бы оно и лишилось кое-каких хороших произведениё, то зато избавилось бы от той ужасной, зловредной дребедени, которая теперь неудержи-мо разрастается и заливает его.
    Сказав это и добродушно улыбнувшись, Лев Николаевич прибавил:
    — Ну, кажется, хороший повод, чтобы меня ругали…

     К этому же времени относится интересная оценка Л. Н-чем романа А. И. Эртеля «Гарденины». Эту оценку Л. Н-ч выразил в письме, послужившем предисловием к 5-му тому собрания сочинений А. И. Эртеля:
    «В связи с издаваемым полным собранием сочинений покойного Александра Ивановича Эртеля меня просили написать несколько слов о его сочинениях. Я очень рад был этому случаю перечесть «Гардениных». Несмотря на нездоровье и занятия, начав читать эту книгу, я не мог оторваться, пока не прочёл всю и не перечел некоторых мест по нескольку раз.
     Главное достоинство, кроме серьёзности отношения к делу, кроме такого знания народного быта, какого я не знаю ни у одного писателя, кроме сильной, часто не сознаваемой автором любви к народу, который он иногда хочет изображать в тёмном свете, неподражаемое, не встречаемое нигде достоинство этого романа — это удивительный по верности, красоте, разнообразию и силе народный язык. Такого языка не найдёшь ни у старых, ни у новых писателей. Мало того, что народный язык его верен, силён, красив, он бесконечно разнообразен. Старик-дворовый говорит одним языком, мастеровой — другим, молодой парень — третьим, бабы — четвертым, девки — опять иным. У какого-то писателя высчитали количество употребляемых им слов. Я думаю, что у Эртеля количество это, особенно народных слов, было бы самое большое из всех русских писателей, да ещё каких верных, хороших, сильных, нигде, кроме как в народе, не употребляемых, слов, и нигде эти слова не подчёркнуты, не преувеличена их исключительность, не чувствуется того, что так часто бывает, что автор хочет щегольнуть, удивить подслушанным им словечком. Эртелю кажется более естественным говорить народным, чем литератур-ным языком.
     Читая народные сцены Эртеля, забываешь, что читаешь сочинителя, кажется, что живёшь с народом: видишь не только все слабости народа, но и все те, превосходящие в бесчисленное число раз эти слабости, его достоинства, главное — его нетронутую и до сих пор не революционную, а религиозную силу, на которую одну можно теперь в России возлагать свои надежды.
     И потому для того, кто любит народ, чтение Эртеля — большое удовольствие. Для того же, кто хочет узнать народ, не живя с ним, чтение это — самое лучшее средство. Для того же, кто хочет узнать язык народный, не древний, которым уже никто не говорит, и не новый, которым, слава Богу, говорят ещё немногие из народа, а тот настоящий, сильный, где нужно — нежный, трогательный, где нужно — строгий, серьёзный, где нужно — страстный, где нужно — бойкий и живой язык народа, которым, слава Богу, ещё говорит огромное большинство народа, особенно женщин, старых женщин, — тому надо не читать только, а изучать народный язык Эртеля».

     В это время усилились преследования друзей Л. Н-ча. Сначала пострадал Чертков. Его выслали из пределов Тульской губернии за «вредную деятельность». Никакие ходатайства и протесты не помогли отменить это распоряжение. Конечно, эта высылка причинила Л. Н-чу большое огорчение.

____
566

     Затем постигла серьезная кара и пишущего эти строки. У меня, жившего тогда в Костроме, был сделан обыск на городской квартире и в усадьбе, и так как у меня нашли порядочное количество брошюр Л. Н. издания «Освобождения», а именно: «Конец века», «Не убий», то меня отдали под суд, предъявив мне целый ряд обвинений по 103, 104, 129 и 132 ст. Конечно, я уведомил об этом Л. Н. и получил от него ответ:
     «2 апреля 1909 г. Не ожидал я, милый друг Павел Иванович, чтобы дело ваше принято такой оборот.
     С точки зрения мирской — это оскорбительно, с христианской, как вы сами пишете — только радостно. Но тяжело для семьи, и это-то мне больно. Радостно же мне особенно сознание того, что у меня есть такие друзья, как вы. Очень может быть, что побудительная причина дела в Костроме, но мне кажется, что исходная точка и по отношению вас, и Черткова, и других более центральная. Разрушается всё так долго стоявшее здание, и надо как-нибудь и подпирать и ограждать его. Думаю так иногда, но в хорошие минуты, отгоняя такие мысли об общем внешнем, стараюсь только помнить о том, чтобы самому как можно меньше делать дурного.
     Вы это знаете и чувствуете и делаете лучше меня. Помогай вам Бог.
     Пожалуйста, извещайте, если будет что новое. Есть ли надежда увидать вас скоро?
     Сердечный привет вашей милой жене и свояченице».

     В этом же месяце марте была устроена выставка имени Л. Н. в Петрограде. Поводом к её устройству было следующее:
     В юбилейный, 1908 год, образовался при Съезде писателей комитет для чествования юбилея Л. Н-ча. Так как Л. Н. отказался публично от юбилея, то комитет должен был прекратить свою деятельность. Тогда среди членов комитета, особенно у покойного В. Богучарского, возникла мысль об увековечении памяти Л. Н-ча созданием ему грандиозного памятника в виде «Дома-музея имени Л. Н. Толстого».
     Мысль эта была подхвачена в литературных кругах, и для того, чтобы сделать, так сказать, первый обзор того, что может дать музей Толстого, решили устроить временную выставку всего художественного, литератур-ного и биографического, что относится до Л. Н-ча. Выставка эта, устроенная на Литейном в прекрасном помещении Театрального клуба, имела большой успех и захватывала посетителя своим интересом и грандиоз-ностью личности и влияния Л. Н. Толстого.

     В это время в Париже готовились справлять литературный юбилей писателя Ламене. Один француз-ский литератор, Поль-Гиацинт Луазон, обратился ко мне с просьбою привлечь Л. Н-ча к участию в этом чествовании. Я написал Л. Н-чу и получил от него такой ответ:
     «Что касается до чествования Ламене, то я бы не советовал им избирать меня в члены комитета, так как это пустая формальность и я никакого участия в делах комитета не могу принимать. Но я всё-таки желал бы выразить им моё глубокое уважение и почитание памяти Ламене, который, как я думаю, и по своей жизни, и по своим писаниям далеко не оценён не только европейской, но и французской, если я не ошибаюсь, публикой. Его главная черта, которая особенно драгоценна мне — это горячая вера в учение Христа в его истинном значении, переходящая в чувство, которое заражает тех, которые читают его, что я всякий раз испытываю, читая его».

____
567

     Ответ этот я, конечно, не замедлил переслать по назначению, переведя его на французский язык.

     В это время одним из молодых друзей Л. Н-ча, Валентином Фёдоровичем Булгаковым, было предпринято составление обширного труда, систематически излагающего мировоззрения Л. Н-ча. Труд этот теперь напечатан под названием «Христианская этика». При составлении этого труда у В. Ф. Булгакова возникли сомнения о том, как соединить некоторые противоречивые, на первый взгляд, мысли Л. Н-ча по вопросу о воспитании и образовании, которые Л. Н. высказывал в начале своей педагогической деятельности, ещё в 60-х годах, и в последнее время.
     Он обратился ко Л. Н-чу с просьбой разъяснить ему эти сомнения и получил от него ответ в виде большого письма, в котором Л. Н. резюмирует свои взгляды на этот предмет.
     Сущность этого письма заключается в следующем:
     1) Воспитание и образование должно быть свободно, без угроз наказания и без приманки поощрения.
    «Думаю, — говорит Л. Н., — что уже одна такая полная свобода, т. е. отсутствие принуждения и выгод как для обучаемых, так и для обучающих избавило бы людей от большой доли тех зол, которые производит теперь принятое везде принудительное и корыстное образование. Отсутствие у большинства людей нашего времени какого бы то ни было религиозного отношения к миру, каких-либо твёрдых нравственных правил, ложный взгляд на науку, на общественное устройство, в особенности на религию, и все вытекающие из этого губительные последствия — всё это порождаемо в большой степени насильственными и корыстными приёмами образования.
    2) Должен существовать какой-нибудь критерий выбора предметов образования из их бесчисленного количества. Таким критерием может быть только религия.
    3) Столь важно уметь расположить все предметы знания в порядке их важности, чтобы выработать план их приобретения, и этому также должна служить религия.
    4) В настоящее время такой общей религии в человечес-тве не признают, и от этого царствующий сумбур в образовании.
   5) Но такая религия есть — это мудрость человечества всех времён и народов.
     6) Если принять этот критерий общечеловеческой религии, выражающийся в братском единении всех народов, то само собой отберутся важнейшие предметы знания. Одним из таких важных предметов Л. Н. считает изучение быта и верования разных народов, как своего, так и чужих, т. е. так называемую этнографию.
     7) Столь же важно определение смысла жизни, т. е. ответы на вопросы: что я такое и как мне жить, что обыкновенно совершенно игнорируется в современном преподавании.
     Только такое планомерное, основанное на религиозном миропонимании распределение знаний может дать то гармоничное развитие, которое выведет несчастное заблудившееся человечество от мрака к свету.
     Среди русской интеллигенции происходило в этот год значительное брожение: пересматривались старые прин-ципы и устанавливались новые. И в

____
568

значительной группе этой интеллигенции был серьёзно поставлен вопрос религиозно-моральный.
     Лев Николаевич заинтересовался этим движением, и результатом его знакомства с ним явилась уничтожающая критика этого движения. Л. Н-ч выразил свои мысли в статье, которую он не предназначал для печати, но в разговоре с сотрудником «Русского слова» Спиро он вкратце резюмировал этот взгляд, и мы передаём здесь его дословно:
     «На днях я прочёл в газете о собрании писателей, в котором при обсуждении взглядов, как там говорилось, старой и новой «интеллигенции» выяснилось то, что новая интеллигенция признаёт для улучшения жизни людей не изменение внешней формы жизни, как это признаёт старая интеллигенция, а внутреннюю, нравственную работу людей над самими собой.
     Так как я давно уже и твёрдо убеждён в том, что одно из главных препятствий движения вперёд к разумной жизни и благу заключается именно в распространенном и утвердившемся суеверии о том, что внешние изменения формы общественной жизни могут улучшить жизнь людей, то я обрадовался, прочтя это известие, и поспешил достать литературный сборник «Вехи», в котором, как говорилось в статье, были выражены эти взгляды «молодой» интелли-генции.
     В предисловии была выражена та же в высшей степени сочувственная мне мысль о суеверии внешнего переустройства и необходимости внутренней работы каждого над самим собой. И я взялся за чтение статей этого сборника.
     Я ждал ответа на естественно вытекающий вопрос о том, в чём должна состоять та внутренняя работа, которая должна заменить внешнюю, но этого-то я и не нашёл.
     И если есть что-нибудь подобное такому ответу, то были ответы, выраженные в особенно запутанных, неопределён-ных и поразительно искусственных словах».
     Лев Николаевич взял в руки выписку из «Вех» и, улыбаясь, прочёл мне её.
     Говорилось, например:
     «О пиетете перед мартирологом интеллигенции», о том, как «героически максимализм проецируется во мне», как «психология интеллигентного героизма импонирует какой-то группе», как «религиозный радикализм апеллирует к внутреннему существу человека, а безрелигиозный материализм отметает проблему воспитания»; говорилось об «искусственно изолирующем процессе абстракции», об «адекватном интеллектуальном отображении мира», о том, что «революционизм есть лишь отражение», о «метафизи-ческой абсолютизации ценности разрушения» и т. п.
     Лев Николаевич продолжал:
    «Кроме же того, и самые ответы различных авторов сборника были различны и не согласны между собой. Так что я разочаровался, не найдя того, чего искал.
     И, читая всё это, мне невольно вспоминается старый умерший друг мой, тверской крестьянин Сютаев, в преклонных годах пришедший к своему ясному, твердому и несогласному с церковным пониманию христианства.
     Он ставил себе тот самый вопрос, который поставили авторы сборника «Вехи».
     На вопрос этот он отвечал своим тверским говором пятью короткими словами:
     «Всё в табе, — говорил он, — в любве».

____
569

     По странной случайности, кроме этого, вызванного во мне сборником, воспоминания о Сютаеве, в тот же день, в который читал сборник, я получил из Ташкента одно из значительных, получаемых мною от крестьян писем, — письмо крестьянина, обсуждающее те самые вопросы, которые обсуждаются в сборнике, и так же определённо, как и слова Сютаева, но более подробно отвечающее на них.
     Вот одна страница из этого удивительно безграмотно написанного письма».
     При этом Лев Николаевич передал мне изложенное им содержание письма:
    «Основа жизни человеческой — любовь, — пишет крестьянин, — и любить человек должен всех без исключения.
     Любовь может соединить с кем угодно, даже с животными — вот эта любовь и есть Бог.
     Без любви ничто не может спасти человека, и потому не нужно молиться в пустое пространство и стену — нужно умолять каждому только самого себя о том, чтобы быть не извергом, а человеком.
     И стараться надо каждому человеку самому о хорошей жизни, а не нанимать судей и усмирителей.
     Каждый сам себе будь судьёй и усмирителем.
     Если будешь смирен, кроток и любовен, то соедини-шься с кем угодно.
     Испытай каждый так делать, и увидишь иной мир и другой свет и достигнешь великого блага, так что прежняя жизнь покажется диким зверством.
     Не надо спрашивать у других, а самим надо разбирать, что хорошо и что дурно.
     Надо не делать другим, чего себе не хочешь.
     Как в гостях люди сидят за одним столом и всё одно и то же едят и все сыты бывают, так и на свете жить надо, все одной землёй, одним светом пользуемся, и потому все должны трудиться и кормиться, потому что всё ничьё, и мы все в этом мире — временные гости.
     Ничего не надо ограничивать, надо только свою гордость ограничить и заменить её любовью. А любовь уничтожит всякую злобу.
     А мы теперь все только жалуемся друг на друга и осуждаем, а сами, может быть, хуже тех, кого осуждаем.
     И все теперь, как низшие, так и высшие, ненавидят, так что даже готовы убивать друг друга.
     Низшие думают этим убийством обогатить себя, а высшие усмирить народ.
     И это — заблуждение.
     Обогатиться можно только справедливостью, а устроить людей можно только любовным увещанием, поддержкой, не убийством.
     Кроме того, люди так заблудились, что думают, что другие народы — немцы, китайцы, французы — враги им и что можно воевать с ними.
     Надо людям подняться на духовную жизнь и забыть о теле и понять то, что дух во всех един.
     Поняли бы это люди — все бы любили друг друга, не было бы меж ними зла, и исполнились бы слова Иисуса, что Царство Божие на земле, внутри нас, внутри людей».
     — Так, — сказал Лев Николаевич, — думает и пишет безграмотный крестьянин, ничего не зная ни о «политическом импрессионизме», ни об «инсценированной провокации» и т. п., ни даже о русской орфографии».










____
570

ГЛАВА 15.
1909 год (продолжение). Генри Джордж.
Стокгольм. Н. Н. Гусев

     В конце мая Л. Н-ча посетил И. И. Мечников, знаменитый парижский учёный.
     30 мая Л. Н-ч записывает в своём дневнике:
     «Приехал Мечников и корреспонденты. Мечников приятен и как будто широк. Не успел ещё говорить с ним».
     Н. Н. Гусев рассказывает об этом следующее:
     «31 мая. Вчера приехал на один день И. И. Мечников с женой. Особенно значительных разговоров у него со Л. Н-чем не было, по крайней мере тогда, когда я имел время слушать.
     После завтрака Мечников с восторгом заговорил о художественных произведениях Л. Н-ча. Л. Н-ч высказал своё обычное отношение к ним и затем прибавил:
     — Как в балагане выскакивает наружу заяц и представляет разные фокусы для того, чтобы завлечь публику вовнутрь, где настоящее представление, так и мои художественные произведения играют такую же роль: они привлекают внимание к моим серьёзным вещам.
     Далее Л. Н. сказал, что значение искусства он видит в том, что оно объединяет людей в одном и том же чувстве.
     — Если это чувство хорошо, — сказал Л. Н., — то и произведение искусства будет хорошо: если же это чувство будет дурное — сладострастия, гордости, то и произведение искусства будет вредно.
     Г-жа Мечникова сказала, что, по её мнению, значение художественных произведений в том, что они раскрывают душу того человека, которого изображают. Л. Н. вполне согласился с этим.
     После отъезда Мечникова Л. Н. сказал мне:
     — Дорогой (они ездили к Черткову) я пробовал с ним заговорить о религии; он из уважения ко мне не возражал, но я увидел, что это его совершенно не интересует. Я даже рад, что сам мало говорил, а предоставил ему говорить».
     Корреспондент «Русского слова» передаёт записанное им со слов Л. Н-ча такое мнение его о Мечникове:
     «Я не встретил в нём обычной черты узости специалис-тов, учёных людей. Напротив, широкий интерес ко всему и в особенности к эстетическим сторонам жизни.
     С другой стороны, самые специальные вопросы и открытия в области науки он так просто излагал, что они невольно захватывали своим интересом.
     Я был совершенно поражён его энергией: несмотря на ночь, проведённую в вагоне, он был так оживлён и бодр, что представлял прекрасное доказательство верности его гигиенического, отчасти даже нравственно-гигиеничес-кого режима, в котором, по-моему, важное значение имеет то, что он не пьёт, не курит и ни в какие игры не играет.
     — Вы говорили о художественных произведениях?
     — Да. Между прочим, он никак не хотел верить, что я забыл содержание «Анны Карениной»…

____
571

    Я ему говорил, что если бы и теперь что-нибудь написал, то это было бы вроде второй части «Фауста», т. е. такая же чепуха. А он мне рассказал своё объяснение этой второй части — очень остроумное…
    В разговоре мы вспомнили, что я знал его брата, Ивана Ильича — даже моя повесть «Смерть Ивана Ильича» имеет некоторое отношение к покойному, очень милому человеку, бывшему прокурору тульского суда…
     Лев Николаевич на минуту задумался и потом вспомнил ещё один очень интересный эпизод:
   — После разговора о вегетарианстве, о котором говорили домашние, Мечников стал рассказывать о племени антропофагов, живущем в Африке, в Конго. Он рассказал интересные подробности о том, что они едят своих пленных. Сначала пленного ведут к военачальнику, который отмечает у него на коже тот кусок, который он оставляет себе. Затем пленного поочерёдно подводят для таких отметок к остальным — по старшинству, пока всего не исполосуют.
    Меня это в высшей степени заинтересовало, и я спросил у Мечникова:
     — Есть ли у этих людей религиозное миросозерцание?
     И на это он ответил. По его словам, они веруют в «обоготворение» предков.
     Я попросил сообщить мне более подробные материалы, касающиеся жизни этих людей, и он обещал мне прислать их, а также прислать своё сочинение «Les essais optimistiques» 1, в котором изложено его объяснение второй части «Фауста».

_________________
      1 «Оптимистические очерки».

     — Вообще, — сказал в заключение Лев Николаевич, — я от этого свидания получил гораздо больше всего того хорошего, чего ожидал».
     Однако заключение об этом свидании, находящееся в его дневнике, не столь благоприятно:
    «31 мая. Мечников оказался очень легкомысленный человек — арелигиозный. Я нарочно выбрал время, чтобы поговорить с ним один на один о науке и религии. О науке ничего, кроме веры в то состояние науки, оправдания которого я требовал. О религии умолчание. Очевидно, отрицание того, что считается религией, и непонимание, т. е. нежелание понять, что такое религия.
     Нет внутреннего определения ни того, ни другого, ни науки, ни религии. Старая эстетичность гегелевско-гетевско-тургеневская. И очень болтлив. Я давал ему говорить и рад очень, что не мешал ему».

        <Следующий ниже отрывок текста в издании 2000 года ошибочно напечатан на стр. 573 – 575.>

<С. 573>
     Очевидно, что в разговоре с корреспондентом, предназначавшемся для печати, Л. Н. выражался гораздо мягче, беря только одну благоприятную сторону от свидания со своим знаменитым гостем.
     За этим посещением следовало другое, принёсшее Л. Н-чу гораздо больше удовлетворения.
     2 июня утром Л. Н. получил следующую телеграмму:
    «Могу ли посетить. Благоволите ответить. Генри Джордж-сын».
     Л. Н. ответил немедленно: «Очень рад видеть. Ожидаю». Понятно радостное волнение, охватившее Л. Н-ча в ожидании этого свидания. К нему ехал сын того человека, в творениях которого Л. Н. нашёл разрешение самого нужного из вопросов житейских, вопроса земельного, и притом разрешения его на религиозно-нравственных основах.
     Ему хотелось чем-нибудь ознаменовать это свидание, и зная, что о нём будут печатать в газетах, Л. Н. решил воспользоваться этим сообщением, чтобы лишний раз напомнить широкой публике, в чем состоит сущность идеи, провозглашенной Генри Джорджем-отцом.
     И в тот же день он написал небольшую статью по этому поводу, которую мы здесь и приводим:
    «2 июня 1909 года. Получил нынче телеграмму от сына Генри Джорджа, выражающего желание посетить меня. Мысль о свидании с сыном одного из самых замечательных людей XIX века живо напомнило мне всё то, что он сделал, и всю ту косность не только нашего русского, но и всех правительств так называемого образованного мира по отношению того коренного разрешения всех экономических вопросов, которое уже много лет тому назад с такой неотразимой ясностью и убедительностью дано этим великим человеком.
     Земельный вопрос — в сущности, вопрос об освобождении людей от рабства, производимого земельной собственностью, — представляется мне в наше время находящимся как раз в том самом положении, в котором находился вопрос крепостного права в России и рабства в Америке в моей молодости. Разница только в том, что несправедливость земельной собственности, столь же вопиющая, как несправедливость личного рабства, гораздо шире и глубже захватывает все человеческие отношения, распространена везде (тогда среди христианских народов рабство было только в России и Америке) и гораздо

<574>

мучительнее для рабов, чей рабство личное. Так странны, хотелось бы сказать смешны, если бы они не были так жестоки и не вызывали бы таких страданий большинства рабочего населения, те попытки общественного переус-тройства, предпринимаемые и предполагаемые обоими враждебными лагерями, как правительственным, так и революционным, посредством всяких, самых различных мер, за исключением той одной, которая одна только может уничтожить ту вопиющую несправедливость, от которой страдает огромное большинство населения, и сразу потушить то революционное настроение народа, которое, загнанное внутрь, ещё опаснее, чем когда оно обнаруживается. Все эти попытки разрешения политических вопросов посредством новых узаконений, не уничтожая земельной собственности, напоминают прекрасное сравнение Генри Джорджа всех такого рода узаконений с поступком дурака, который, наложив всю ношу в одну из двух корзин, повешенных на спину осла, наложил в другую корзину равную тяжесть камней.
     Но хотят ли или не хотят этого те классы, которые пользуются преимуществами этой несправедливости, и как ни стараются учёные люди из этих классов скрывать эту несправедливость и притворяться, что они не понимают её, жестокая несправедливость эта не может не быть и даже очень скоро должна быть уничтожена. Должна быть уничтожена потому, что уже совершенно ясно познается всем настоящим русским рабочим народом, который в своём большинстве никогда не признавал и не признает права, скорее, нарушения права, заключающегося в земельной собственности.
     И потому с радостью думаю о том, что как ни далеки теперь как правительственные, так и революционные деятели от разумного разрешения земельного вопроса, он всё-таки будет, и очень скоро, разрешён, и именно в России, и никак не какими-то странными, безосновными, произвольными, неисполнимыми и, главное, несправедли-выми теориями экспроприации, и ещё более нелепыми правительственными мерами уничтожения общины и установления мелкой земельной собственности, т. е. усиления и утверждения того, с чем предстоит борьба, а будет и может быть разрешён только одним: признанием равного права каждого человека жить и кормиться на той земле, на которой родился, что так неотразимо доказано всем учением Генри Джорджа.
     Думаю так потому, что мысль о равном всех людей праве на землю, несмотря на все усилия «образованных» и «учёных» людей вытравить эту мысль посредством проектов экспроприации или уничтожения общины и других мер из сознания русского народа, всё-таки живёт в настоящем русском народе и рано или поздно — думаю, что скоро — должна получить осуществление».
     Сам Генри Джордж-сын рассказал газетному сотруд-нику о своём посещении Ясной Поляны в таких выраже-ниях:
    «Вы поймёте, каким чувством я был полон, подъезжая к Ясной Поляне, если скажу, что видеться со Львом Толстым было заветной мечтой моего отца. От моего покойного родителя и от других интимных друзей я всегда слышал благоговейные отзывы о великом писателе. Как хотелось моему отцу провести хоть несколько часов в личной беседе с Толстым! Безвременная кончина лишила его этой счастливой встречи, и вот я, верный последователь заветов моего отца, решил во что бы то ни стало осуществить эту мечту. Я весь полон впечатлениями этой встречи. Издали увидел я, как Толстого везли в кресле-коляске. Судя по первому впечатлению, я подумал, что вижу дряхлого, утомлённого старца. Но едва Толстой вышел из коляски и обратился ко мне со своей приветливой улыбкой, я убедился, что моё первое впечатление ошибочно. Толстой бодр, полон сил и энергии. Забываешь о его преклонных
<575>
летах. Каким мудрым, хорошим спокойствием веет от него, какою свежей духовной простотой!

     <Дальнейший текст в книге – снова на стр. 571>

     Вот я слышал от некоторых сожаление, что у великого писателя будто бы стала слабеть память. Возможно, что память у него и ослабела, но она всё же ещё сильнее памяти обыкновенных смертных. Я не знаю, какая память была у него в молодости, но, во всяком случае, он мне приводил очень много цитат, выдержек из различных учений. Он так ярко помнит даже мелкие подробности, что не приходится и говорить о потере памяти.
     Поразило меня, между прочим, то хладнокровное беспристрастие, с которым он говорил об ожидающей его смерти. Мне впервые пришлось встретить старца, так спокойно всматривающегося в бездну могилы.
     Во время моего посещения у Толстого находился балалаечник Трояновский со своими спутниками. Толстому очень понравилась их игра. Он, видимо, легко поддаётся настроению, вызываемому музыкой, задумчиво прислушивается к характерным мелодиям. Музыку он, несомненно, любит и умеет ценить.
     Гостеприимством его я очарован. Великий писатель водил меня по саду, много говорил о матери-природе. Он долго расспрашивал меня о личности моего отца. Интересовался его жизнью и с добрым чувством вспоминал неко-

____
572

торые тезисы его теории. Толстой не раз подчеркнул свою солидарность в вопросах о земле с моим отцом Генри Джорджем. Знакомясь с мнениями Толстого о некоторых явлениях нашей духовной жизни, я убедился в широкой терпимости русского гения и в полном отсутствии прозелитических стремлений. И, как мне кажется, влияние его на крестьян объясняется только личным обаянием, но никак не горячей проповедью его учения».
     В этих последних словах отразилась вся психология американца. При всём своём безграничном уважении ко Л. Н. он не может допустить, чтобы «дикие», анархические идеи Л. Н-ча могли влиять на народ.
     Прощаясь со своим гостем, Л. Н. сказал ему:
     — Мы с вами не увидимся больше; скажите, какое поручение даёте вы мне на тот свет для вашего отца.
     — Скажите ему, что я продолжаю его дело. — отвечал Джордж.
     Л. Н. не мог удержаться от слёз при этих словах своего гостя.

     8 июня Л. Н. поехал к своей дочери Татьяне Львовне в их имение Кочеты и прогостил там до 3 июля.
     Там он виделся со своим другом В. Г. Чертковым, которому было разрешено приехать к Сухотиным.
     Живя у своей дочери, среди общего довольства и среди общего расположения к нему, Л. Н. тем не менее продолжал чувствовать всю тяжесть классового различия и записывал в своём дневнике:
    «С утра в постели писал молитву Сонечке. Всё нехорошо. Ничего не работалось. Читал 41 письмо с недобрым чувством. Ездил верхом. Очень устал. Главное же, мучительное чувство бедности — не бедности, а унижения, забитости народа. Простительна жестокость и безумие революционеров. Потом за обедом Свербеева, француз-ский язык и теннис — и рядом рабы, голодные, раздетые, забитые работой. Не могу выносить, хочется бежать».
    В этом же дневнике, писанном у Сухотиных, попадается такая замечательная мысль:
    «Очень ясно, живо понял (странно сказать) в первый раз, что Бога или нет, или нет ничего, кроме Бога».
     3 июля Л. Н. выехал обратно в Ясную и по дороге от Кочетов до станции железной дороги заехал на хутор своего друга Хрисанфа Николаевича Абрикосова.
     У Л. Н-ча в дневнике есть краткая запись об этой поездке:
    «Поехал 3, как решил. Был у милого Абрикосова. Таня провожала до Мценска. Поехал в 3 классе и очень приятно: жандарм и переселенцы. Те люди, с которыми обращаются, как со скотиной, а которые одни делают жизнь и историю (если она кому-нибудь интересна). Поправлял «Неизб. Переворот».

     По возвращении в Ясную Л. Н-чу пришлось пережить снова тяжёлое испытание. Председатель международного конгресса мира, назначенного в этом году в августе в Стокгольме, прислал Л. Н-чу приглашение приехать на конгресс.
    «Я поеду — сказал Л. Н-ч Гусеву, прочитав это приглашение, — мне хочется там ясно высказать эту несовместимость христианства с военной службой».
    И в тот же день Л. Н. продиктовал Гусеву письмо на имя председателя конгресса, в котором он говорит, что если только у него будут силы, то постарается сам быть на конгрессе; если же нет, то пришлёт то, что хотел бы сказать.
     Этому великому делу не суждено было осуществиться.

____
573

     По трудно объяснимой причине Софья Андреевна воспротивилась этой поездке. Это её сопротивление создало в доме Ясной Поляны тяжёлую атмосферу, от которой Льву Николаевичу пришлось много страдать.
     В дневнике Гусева есть такая запись:
    «21 июля. С. А. не желает, чтобы Л. Н-ч ехал в Стокгольм на конгресс мира.
      .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
      <Эта вымарка болезненных подробностей поведения жены Льва Николаевича сделана не только у П. И. Бирюкова, но и в книжном издании (1973 г.) дневника Н. Н. Гусева. - Р. А. >   
 
    …Сегодня Л. Н-ч целый день ничего не ел и не пил, только, уходя спать, взял себе полстакана чаю».
     Каковы должны были быть страдания Л. Н-ча, которые привели его в это тягостное состояние.
    «Уступая С. А., — продолжает Гусев, — Л. Н. решил не ехать на конгресс мира. Сегодня утром он диктовал мне статью, которую он намерен послать конгрессу. Окончив диктование, он подошёл к столу, полюбовался букетом цветов, который принёс сегодня Илья Васильевич.
     — Это верно Ганс (садовник) прислал. А вот это мужицкие, — указал он на стоявший в другой вазе букет полевых цветов. — Что это такое, вы не знаете? — спросил он меня, указывая на какой-то маленький, побелевший листок, попавший среди цветов.
     Я не знал.

     <Дальнейший текст в издании 2000 г. – со стр. 575>

____
575

     — Это дубовый листок, — сказал Л. Н., вглядевшись, — почему-то он побелел. И вдруг неожиданно для меня Л. Н. прибавил:
     — Мне сегодня так хорошо».
     Художнику Н. К. Пархоменко, который в это время писал его портрет, Л. Н. также говорил о том, что он решил не ехать на конгресс, и что у него радостно на душе.
     — Но ведь вам, кажется, очень хотелось ехать, — спросил Пархоменко.
     — Оттого, что мне так хотелось ехать, — сказал Л. Н., — а меня просили этого не делать, и я, наконец, уступил, мне теперь и радостно, что сумел уступить.
     Но эта радость досталась ему после тяжёлой борьбы. Эта борьба отразилась в записях его дневника:
   «21 июля. С вечера вчера С. А. была слаба и раздражена. Я не мог заснуть до 3-х и дольше. Проснулся слабый, меня разбудили. С. А. не спала всю ночь. Я прошёл к ней. Это было что-то безумное. Душан отравил её и т. п. Письмо Стаховича, про которое я должен был сказать, потому что она думала, что что-то скрывают от неё, вызвало ещё худшее состояние. Я устал и не могу больше, я чувствую себя совсем больным. Чувствую невозможность относиться разумно и любовно, полную невозможность. Пока хочу только удаляться и не принимать никакого участия. Ничего другого не могу, а то я уже серьёзно думал бежать. Ну-тка, покажи своё христианство. C'est le moment ou jamais 1. А страшно хочется уйти. Едва ли в моём присутствии здесь есть что-нибудь кому-нибудь нужное. Тяжёлая жертва и во вред всем. Помоги, Бог мой, научи. Одного хочу — делать не свою, а Твою волю».

________________
      1 Теперь или никогда.


    «22 июля. Вчера ничего не ел и не спал. Как обыкно-венно, очень было тяжело. Тяжело и теперь, но умилённо хорошо. Да — любить делающих нам зло, говоришь, ну-ка, испытай. Пытаюсь, но плохо. Всё больше и больше думаю о том, чтобы уйти и сделать распоряжение об имуществе…
     …Не знаю, что буду делать. Помоги, помоги, помоги. Это «помоги» значит то, что слаб, плох я. Хорошо, что есть хоть это сознание…»
     «26 июля. После обеда заговорил о поездке в Швецию, поднялась страшная, истерическая раздражённость. Хотела отравиться морфием, я вырвал и бросил под лестницу. Я боролся. Но когда лёг в постель, спокойно обдумал, решил отказаться от поездки. Пошёл и сказал ей. Она жалка, истинно жалею её. Но как поучительно. Ничего не предпринимал, кроме внутренней работы над собой. И как только взялся за себя, всё разрешилось».
    Конгресс был сначала отложен из-за стачки в Швеции, но потом всё-таки состоялся. Из России на этом конгрессе был представителем князь Долгорукий, известный общес-твенный деятель.
    Статья Л. Н-ча, которую он послал на конгресс, была получена, но на конгрессе её не читали. Умеренная и благонамеренная среда пацифистов, собравшихся на конгрессе, была скандализирована «выходкой» Л. Н-ча, считавшего, что для того, чтобы люди не воевали — не должно быть войска. Это показалось им такою наивнос-тью, что, снисходительно улыбаясь и воздавая должное великому гению, они, пригласившие его на конгресс, не решились вслух объявить его мнение.

____
576

     Но эти события в личной жизни Л. Н-ча не избавляли его от наплыва посетителей. Для всех других он был всё тем же светочем, к которому со всех концов земли стреми-лись люди и одиночками, и группами. Вот одно из таких трогательных посещений:
     2-го августа Ясную Поляну посетили члены XI всеросс-ийского лесного съезда, который происходил тогда в Туле.
     В этот день члены съезда ездили осматривать подгорное лесничество — Козлову Засеку.
     Кто-то подал мысль посетить Льва Николаевича. Она была мигом подхвачена и одобрена.
    Тут же составили письмо к графине Софье Андреевне с просьбой сообщить, могут ли они посетить Льва Николае-вича, и отправили письмо с нарочным.
    Желание видеть великого старца было настолько сильно, что экскурсанты, в числе около 150 человек, не выдержали и двинулись пешком в Ясную Поляну, не дожидаясь возвращения посланного.
     Экскурсантов пригласили в сад.
     Через несколько минут Лев Николаевич появился среди профессоров в чёрных сюртуках и лесничих в мундирах и тужурках с золотыми кантами и блестящими погонами.
     От имени гостей с речью выступил профессор Н. С. Нестеров (из Москвы).
     — Дорогой Лев Николаевич, — сказал он. — Члены XI всероссийского лесного съезда, собравшись в Туле, в глуши лесов, с разных концов европейской России и Сибири, не могли удержаться от страстного желания видеть вас и принести глубочайшее приветствие и поклон великому мыслителю. Мы счастливы видеть вас и выражаем горячее, задушевное пожелание, чтобы ещё долго-долго раздавалось ваше живое слово на благо человечества.
     Лев Николаевич, растроганный этой задушевной речью, в свою очередь поблагодарил экскурсантов в самых простых и тёплых выражениях.
     В беседе с гостями Лев Николаевич интересовался — будет ли на съезде, кроме специального лесного, что-нибудь общечеловеческое.
     Любезно распростившись с экскурсантами, Л. Н-ч подарил всем по экземпляру своей брошюры «Обращение к русским людям».

     И как на всякой картине пятна света перемешиваются с тенью, так и на картине жизни Л. Н-ча радостные минуты перемежались с тяжёлыми проявлениях насилия власти.

     4-го августа был арестован и сослан его друг и секретарь Н. Н. Гусев. Вот что записал Л. Н. об этом в своём дневнике:
     «Вчера вечером приехали разбойники за Гусевым и увезли его. Очень хороши были проводы: отношения всех к нему и его к нам. Было очень хорошо. Об этом нынче написал заявление».
     Это заявление было напечатано и перепечатано большинством русских газет. Вот его текст, из которого мы приводим наиболее существенную, автобиографическую часть:
     «Вчера в 10 часов вечера подъехали к нашему дому несколько человек в мундирах и потребовали к себе помощника в моих занятиях, Николая Николаевича Гусева.
     Николай Николаевич сошёл вниз к требовавшим его людям и, вернувшись от них, сообщил нам, что приехавшие были исправник и становой и что приехали они за тем, чтобы сейчас же взять его и свезти в крапивенскую тюрьму, а оттуда отправить в Чердынский уезд, Пермской губернии.


____
577

     Известие это было так странно, что, чтобы понять в чём дело, я сошёл вниз к приехавшим людям и попросил их объяснить мне причины этого их появления и требования.
     Один из них, исправник, в ответ на мой вопрос вынул из кармана небольшую бумагу и с торжественным благоговением прочёл мне заключающееся в бумаге решение министра внутренних дел о том, что для блага вверенного его попечению русского народа, по 384-й или ещё какой-то статье (хотя казалось бы, что для того, чтобы делать то, что они делали, не нужно было ссылаться ни на какие статьи), Н. Н. Гусев должен быть за распростране-ние революционных изданий взят под стражу и сослан по каким-то известным и понятным министру внутренних дел соображениям именно в Чердынский уезд, Пермской губернии, и по тем же соображениям — именно на два года.
     Считая после выслушанного содержания этой бумаги дальнейший разговор с исполнителями её бесполезным, я пошёл к себе, чтобы проститься с Николаем Николаевичем и принять от него все те дела, которыми он занимался, помогая мне в моих работах. Здесь я нашёл всех наших домашних и гостей в особенно возбуждённом состоянии по случаю того, что так неожиданно обрушилось на любимого и уважаемого всеми Николая Николаевича Гусева.
     Один только виновник этого возбуждения, сам Н. Н., был радостен и спокоен и со свойственной ему добротой и заботой о других, а не о себе, спешно приводил в порядок мои дела, так как сроку приготовляться к отъезду ему было дано не более получаса.
     Все мы слышали и читали о тысячах и тысячах таких распоряжений и исполнений; но когда они совершаются над близкими нам людьми и на наших глазах, то они бывают особенно поразительны. И потому то, что случилось с Гусевым, особенно поразило меня: поразила меня и несообразность с личностью Гусева той жестокой и грубой меры, которая была принята против него, поразила и явная несправедливость выставленных причин для её применения и, главное, нецелесообразность этой меры как по отношению к Гусеву, так и ещё более по отношению ко мне, против кого собственно и направлена была эта мера.
   Несообразность того, чтобы неожиданно, ночью схватить человека и тотчас же увезти его и бросить в тюрьму (а все знают, что такое теперь русские тюрьмы со своим переполнением), а потом по этапам отправить его под охраной человека с заряженным ружьём за 2000 с лишком вёрст в захолустье, отстоящее от города на 400 верст, — несообразность такой меры по отношению к Гусеву была особенно поразительна.
     Надо было видеть, как провожали Гусева и все наши домашние, и все случайно собравшиеся в этот вечер в нашем доме знакомые, знавшие Гусева. Одно у всех, от старых до малых, до детей и прислуги, было одно чувство уважения и любви к этому человеку и более или менее сдерживаемое чувство негодования против виновников того, что совершалось над ним.
    Прощаясь с Гусевым, я расплакался, но не от жалости к тому, что постигло Гусева. Жалеть его я не мог потому, что знал, что он живёт той духовной жизнью, при которой никакие внешние воздействия не могут лишить человека его истинного блага, а расплакался от умиления при виде той твёрдости, доходившей до весёлости, с которой он принимал всё, что случилось с ним.
     И этого-то человека, — доброго, мягкого, правдивого, врага всякого насилия, желающего служить всем и ничего не требующего себе, — этого человека хватают ночью, запирают в тифозную тюрьму и ссылают в какое-то только

____
578

потому известное ссылающим его людям место, что оно считается ими самым неприятным для жизни.
     Ещё поразительнее был тот повод, по которому схвачен и посажен в тюрьму и должен быть сослан Гусев. Повод выставлен тот, что Гусев распространяет революционные книги. Но Гусев во всё то время — два года, — что жил со мной, не только не распространял никаких революционных книг, но никогда не имел и не читал их и всегда относился к таким книгам отрицательно. Если же, исполняя мои поручения, посылал по почте и выдавал на руки какие-либо книги, то это были не революционные, но мои книги. Мои же книги могут казаться и дурными, и неприятными людям, но ни в каком случае не могут быть названы революционными, так как в них самым определённым образом отрицается всякая революционная деятельность, вследствие чего книги эти всегда и осуждаются, и осмеиваются всеми революционными органами. Так что обвинение Гусева в распространении революционных книг не только неверно, но не имеет подобия какого-либо основания»,
     Говоря затем о нецелесообразности этой меры как по отношению к Гусеву, которого она не исправит и не обезвредит, так и по отношению к нему, Льву Николаевичу, он заключает так:
    «И потому, в чём и состоит главная цель этого моего заявления, я опять просил бы тех людей, которым неприятно распространение моих мыслей и моя деятельность, если уже никак не могут оставаться спокойными и во что бы то ни стало хотят употребить насильственные меры против кого-нибудь, то употребить их никак не против моих друзей, а против меня — единственного и главного виновника появления и распространения этих неугодных им мыслей.
     Всё это я высказал по отношению к Гусеву и ко мне. Но дело, которое вызвало это моё заявление, имеет ещё другое, более важное значение, относящееся не ко мне и Гусеву, а к тому духовному состоянию, в котором находятся люди, совершающие такие дела, как то, которое совершено над Гусевым.
     Все мы знаем про то, что совершалось эти последние годы и продолжает совершаться теперь в России. Про всё это страшно и не хочется говорить. Жалко всех тех погибших и погибающих и озлобляемых людей в ссылках, в тюрьмах, со злобой и ненавистью умирающих на виселицах, но нельзя не жалеть и тех несчастных, которые совершают такие дела, а главное — предписывают их.
     Ведь сколько бы ни уверяли себя эти люди, что они делают это для блага общего, сколько бы ни одобряли и ни восхваляли их за эти дела такие же, как они, люди, как бы ни старались они сами задурманить себя всякими заботами и увеселениями, они — люди и большею частые добрые люди и чувствуют и знают в глубине души, что они поступают дурно, что, делая такие дела, губят то, что дороже всего на свете — свои души, захлопывают для себя дверь от всех истинных и лучших радостей жизни.
     И вот этим-то людям мне по случаю ничтожного для Гусева и меня события хотелось сказать: подумайте о себе и своей жизни, о том, на что вы тратите данные вам Богом духовные силы. Загляните себе в душу, пожалейте себя».

     Вскоре после высылки Гусева Л. Н-ч собрался навестить также высланного своего друга Черткова, жившего в Крекшине, имении своего дяди Пашкова, недалеко от Москвы, по Брянской дороге.
     Для этого надо было приехать в Москву, где Л. Н-ч не был уже 8 лет. Перед отправлением к Черткову Л. Н-ч провёл ночь в Москве и на следующий день, побывав в музыкальном магазине Циммермана и прослушав там игру

____
579

нового музыкального механического аппарата «Миньона», выехал к Черткову с Брянского вокзала.
     У Черткова Л. Н-ч пробыл две недели, с 4 по 18 сентября.
     С 18 на 19 Л. Н. провёл опять в Москве и вечером посетил кинематограф, который не доставил ему удовле-творения.

     Днём 19-го Л. Н. должен был снова отправляться в Ясную. Московская публика, узнавшая об этом, устроила Л. Н-чу шумную овацию. Заимствуем рассказ об этом из описания очевидца, сотрудника «Русского слова»:
    «На Курском вокзале ещё более чем за час до отхода поезда, задолго до приезда Льва Николаевича начала собираться огромная толпа.
     По мере приближения времени отхода поезда толпа все росла и росла.
     Чуть не вся площадь перед Курским вокзалом была запружена.
     Тут были представители всех слоев населения Москвы. Художники, артисты, журналисты, торговцы, рабочие…
     И между ними в преобладающем количестве различная учащаяся молодежь.
     Масса студентов и курсисток. В кружке журналистов стоят два депутата — В. А. Маклаков и бывший секретарь второй Думы М. В. Челноков. Толпа всё нарастала и дошла до нескольких тысяч человек..
     Усердно работали фотографы и синематографисты, снимая отдельные группы ожидавших.
     — Едёт, едёт… — послышалось вдруг в толпе.
     Вдали из-за угла показалась коляска.
     Часть толпы хлынула навстречу, моментально окружила коляску, загородив ей дальнейший путь.
     Коляска остановилась сажен за 200 до подъезда к вокзалу — всё вокруг было полно народу.
     Моментально все, как один человек, сняли шляпы.
     Раздалось громовое «ура». Кое-как начали понемногу очищать проезд, и коляска медленным шагом стала двигаться к вокзалу.
     Лев Николаевич, сняв шляпу, с непокрытой головой сидя в коляске, приветливо раскланивался со всеми. Мед-ленно подъехала, наконец, коляска к ступенькам вокзала.
     Сопутствуемый с одной стороны Софьей Андреевной, с другой — В. Г. Чертковым. Л. Н. стал подниматься к дверям вокзала.
     Нельзя описать той невообразимой давки, которая всё возрастала вокруг Л. Н-ча и сопровождавших его лиц.
     Творилось что-то невероятное, и казалось немыслимым пробраться внутрь вокзала.
     Громкое, радостное «ура» не смолкало ни на одну минуту.
     Кое-как, с большим трудом Л. Н. Толстой пробирается внутрь вокзала и в сопровождении неотстающей тысячной толпы выходит на перрон.
     Устремившись из всех дверей и окон, публика в одно мгновение переполняет весь перрон Курского вокзала, со всеми его платформами. Мало того, размещаются в стоящих около поезда вагонах, на паровозах, на барьерах и т. д.
     Поезд, в котором должен был ехать Лев Николаевич, стоял на третьей платформе. Начинает казаться, что пройти туда окружённому со всех сторон Льву Николаевичу будет невозможно.
     — Цепь, цепь, господа… Устройте цепь, — слышатся голоса. Студенты и многие из толпы становятся шпалерами и, берясь за руки, устраивают цепь.

____
580

     Наконец, Лев Николаевич со своими близкими приближается к поезду и идёт к своему вагону между импровизированных шпалер.
     «Ура» не смолкает и все усиливается.
     Кое-как добираются до вагона второго класса.
     Входят в вагон.
     — Садитесь, садитесь скорее в купе и заприте его, — говорит кто-то.
     В купе садятся Лев Николаевич, Софья Андреевна и В. Г. Чертков. Весь перрон и соседние платформы запружены. Из окон вагона видно море голов.
     Теснее и теснее становится у открытого окна вагона, в который вошел Л. Н.
     Минута, и Лев Николаевич выходит из своего купе и подходит к окну.
     Приветствия и крики принимают грандиозные размеры.
     Энтузиазм и подъём растут.
     Через несколько секунд слышны крики:
     — Тише, тише, господа… Лев Николаевич будет говорить…
     С трудом удаётся сдержать крики и восклицания.
Наступает, наконец, тишина.
     Обращаясь ко всем, Лев Николаевич говорит:
     — Никак не ожидал такой радости, такого проявления сочувствия со стороны людей… Спасибо.
     Слёзы мешают ему говорить.
     Со всех сторон раздаётся:
     — Вам, вам спасибо…
     Третий звонок. Поезд трогается.
     — Спасибо, друзья, спасибо… — говорит из окна Лев Николаевич.
     В ответ раздаются крики:
     — Живите ещё сто лет! Работайте на нашу пользу… До свиданья… до свиданья…
     Лев Николаевич отвечает:
     — До свиданья, если Бог даст…
    Общее «ура» провожает скрывающийся поезд».
     Эти бурные проводы были и приятны, и тяжелы для Л. Н-ча. В дневнике он записал:
     «Толпа огромная чуть не задавила. Чертков выручал. Я боялся за Соню и Сашу. Чувство опять то же, и неприят-ное сильней, потому что явно, что это уже чувство толпы».
     В письме к другу он писал: «Эти проводы разбередили во мне старую рану тщеславия».
     Все эти волнения, утомление путешествием довели Л. Н-ча до болезненного состояния. Уже в вагоне, при приближении к Щёкину, окружающие его стали замечать в нём какие-то странные нервные симптомы, а когда он сел в экипаж и поехал в Ясную, начался бред, а потом глубокий обморок. На другой день Л. Н-ч оправился, и вскоре силы его снова восстановились.

     27 сентября мне посчастливилось приехать в Ясную и провести со Л. Н-чем целую неделю.
     Я записал тогда по своему впечатлению то, что мне пришлось пережить и что происходило вокруг Л. Н-ча; я привожу здесь существенную часть рассказа, напечатан-ного тогда же в «Русских ведомостях»:
     «Золотая осень. Мягкий, тёплый, хрустально чистый воздух. Среди этой чудной природы, в этом году как-то особенно долго ласкающей людей яркими солнечными днями, в яснополянском доме протекает чистая, светлая, мягкая осень жизни Льва Николаевича Толстого.

____
581

     Много волнений пришлось ему пережить в последнее время. И эти волнения не прошли даром и положили свой отпечаток утомления на его всё ещё сильную природу. Последнее радостное и в то же время беспокойное волнение проезда через Москву не прошло бесследно.
     Л. Н-ч чувствует себя до сих пор ещё несколько утомлённым, вялым, замечает ослабление памяти и иногда зрения. Всё это — признаки, которые должны заставлять людей, любящих его, особенно нежно и заботливо охранять его покой. А это, к сожалению, не всеми соблюдается. Правда, посетителей теперь немного; но корреспонденция притекает в изобилии: от 20 до 30 писем ежедневно, кроме газет, журналов, рукописей, книг и других бандеролей и посылок.
   Услужливые охранители отняли у Л. Н-ча самого нужного ему помощника. Правда, его заменяет с любовью дочь Л. Н-ча со своей помощницей, но они едва успевают угнаться за необычайно производительной литературной работой Льва Николаевича, переписывая ему черновики нескольких новых произведений его, которые он ведёт параллельно; а огромная переписка даёт ещё большую работу по упаковке, копировке и регистрации ответов Л. Н-ча. Вся эта работа совершается радостно, любящими руками, но иногда чувствуется потребность в помощи лишнего человека. Вопрос о замене Гусева очень трудно разрешим. Близость такого человека Льву Николаевичу делает его почти членом семьи, а такие люди не делаются по заказу.
     Корреспонденция же, получаемая Л. Н-чем, не всегда приносит ему радость и удовлетворение. С каждой почтой половина, а иногда и больше, писем носят характер просительный. К Льву Николаевичу обращаются со всякого рода просьбами, иногда самого оригинального свойства. Много просьб о присылке денег, просьбы о прочтении рукописей начинающих авторов, просьбы о приискании мест, об определении на службу, о ходатайствах перед судом в гражданских, уголовных и политических процессах, просьбы о допущении кинематографических снимков и т. п. Просьбы часто совершенно физически неисполнимые. Но большая часть их пишется в трагическом, отчаянном тоне людей, прибегающих к единственному средству спасения, и потому не могут не волновать Л. Н-ча. Особенно тяжелы ему денежные просьбы — тяжелы тем недоверием, нежеланием понять его, которое выражается в них.
     — Странные люди, — говорил мне с горечью Л. Н., — ведь я уже много раз заявлял и устно, и письменно, и печатно, что у меня нет денег и я не могу помогать деньгами, а они всё не унимаются. Ведь если я обманываю, то к такому обманщику нечего и обращаться за помощью. А если я не обманываю, то ещё меньше повода обращаться ко мне.
     Несколько раз Л. Н. порывался снова напечатать в газетах подобное заявление. Но это тяжело ему делать, и, быть может, моя заметка избавит его от этого.
     Другого характера письма, хотя и заставляющие волноваться и страдать Л. Н-ча, но часто вызывают его на ответ.
    Это — большой отдел писем, указывающий на душевный разгром так называемых интеллигентных людей нашего времени.
    Современные течения мысли за последние 20-30 лет жизни русского общества загромоздили души людей сложными теориями, несбыточными надеждами, воздушными замками и всякого рода самонадеянными иллюзиями, и всё это, как карточные домики, разрушилось при первом дуновении жизни.

____
582

И на их месте осталась такая ужасная пустыня неудовлетворённости, раскаяния в растрате сил и сознания бесцельности существования, что вопли о помощи все чаще и чаще слышатся от раненых, лежащих на этом поле жизненной битвы.
    Я думаю, что этим людям Л. Н-ч может помочь; но я бы дал молодым людям, обращающимся к нему, один совет, который, я думаю, продиктует им и их собственное разумное сознание, если они с заботливостью и любовью подумают о том человеке, к кому они обращаются за помощью.
     Прежде чем писать ему, или идти к нему, или иным путём тревожить его, отнимать его дорогое время и силы, которые он тратит на благо всем нам, следует прочесть внимательно всё, что он написал, обдумать и в одиночку, и сообща прочитанное, посоветоваться с людьми, уже сделавшими некоторые шаги на этом пути, и только уже в крайнем случае, при неразрешимых противоречиях, при использовании всего, что он дал уже нам, только тогда обращаться к нему…
     Тяжелы для Л. Н-ча письма начинающих писателей, посылающих ему свои произведения в большом количестве, с просьбой прочитать и высказать своё мнение. Такие письма и рукописи приходят почти каждый день. Представьте себе Л. Н-ча, бросившего все работы свои и занятого перечитыванием присылаемых фолиантов, самого невозможного, наивного содержания и небрежных по форме.
     Правда, все эти тяжести иногда искупаются письмами чутких, простых людей, непосредственно воспринима-ющих истину, по-детски радующихся увиденному ими светлому лучу и готовых идти на всё, лишь бы этот блестящий луч освещал путь их жизни. Но опять-таки в противовес этим выражениям сочувствия, летящим со всех концов мира, является целая серия ругательных писем, наполненных всяческим сквернословием по адресу Льва Николаевича и свидетельствующих или о безумии, или о бессовестности их авторов. Л. Н-ч принимает эти письма с кротостью, смирением и, конечно, с сожалением о душевной темноте писавших.
     Приходят также письма, имеющие общий интерес и стоящие опубликования.
     Интересна также переписка Л. Н-ча с индусами. Сочинения его имеют для них большое значение. Недавно один из них сообщил Л. Н-чу о существовании в Трансваале индусского общества непротивленцев, почита-телей Л. Н., для которых этот индус переводит и печатает на индусском языке сочинения Толстого. Это был известный теперь всему миру Ганди.
     Ссыльные в Сибири просят его прислать книг религиозно-философского направления.
     Таково реальное всемирное влияние Л. Н. Толстого. Такова неустанная работа его всё ещё бодрого духа. Как дороги должны быть для нас, любящих Л. Н-ча, дни и часы его жизни и как нужно нам беречь его покой».

     22 октября, гуляя по деревне и придя домой, Л. Н-ч записал свои впечатления в своём дневнике. Впоследствии он обработал эту запись в художественный рассказ. Но эта запись дневника ценна непосредственной свежестью и дает яркую картину душевных переживании Л. Н-ча:
     «Я пошёл на деревню и испытал одно из самых сильных впечатлений. Поплакал. Были проводы ребят, ведомых в солдаты. Звуки большой гармоники

____
583

залихватски выделывают «барыню», и толпа сопутствует, и голошение баб — матерей, сестёр, тёток. Идут к подводам на конце деревни и заходят в дома, где товарищи. Все шестеро. Один женатый. Жена — городская, нарядная женщина с большими золотыми серьгами, с перетянутой талией, в модном, с кружевами платье.
     Толпа — больше женщин, и, как всегда, снующих, оживлённых, милых ребят, девчонок. Мужики идут около или стоят у ворот, со строгим, серьёзным выражением лиц; слышны причитанья — не разберёшь что, но всхлипыва-ния и истерический хохот. Многие плачут молча.
     Я разговорился с Василием Матвеевым, отцом уходяще-го женатого сына: поговорил о водке. Он пьёт и курит. «От скуки». Подошёл Аниканычев, староста, и маленький старенький человечек. Я не узнал. Это был рыжий Прокофий. Я стал указывать на ребят, спрашивать, кто это. Гармония, не переставая, заливалась. Все идём, на ходу спрашиваю у старичка про высокого молодца, хорошо одетого, ловко, браво шагающего. — «А этот чей?» — «Мой», — и старичок разрыдался, и я тоже. Гармония, не переставая, работала. Зашли к Василью. Он подносил водку. Баба резала хлеб. Ребята чуть пригубливали. Вышли за деревню, постояли, простились, ребята о чём-то посовещались, потом подошли ко мне проститься. Пожали руки, и опять я заплакал. Потом сел с Василием в телегу. Он дорогой льстил. «Умирайте здесь, на головах понесём». Доехали до Емельяна. Никого, кроме ясенских, нету. Я пошел домой. Встретил лошадь и приехал домой».
     Через несколько дней он пишет трогательное письмо сосланному другу своему Гусеву. Всё письмо это — крик живой любви:
    «Милый, милый, дорогой друг Николай Николаевич, как ни близки вы мне были до того испытания, которому вы подпали, вы мне теперь ещё ближе и дороже не только потому, что я чувствую свою вину, что всё, что вы испытываете, по всей справедливости должен бы был испытывать я, но просто потому, что вы переносите и так хорошо переносите посланное вам испытание.
     Не могу не чувствовать себя виноватым перед вами, так как те слова, которые ставятся вам в обвинение — мои слова, и мне надо отвечать за них. Знаю, что вы не укоряете меня, но всё-таки не могу не просить вас простить меня и не изменять ко мне вашего дорогого мне доброго чувства. Помогай вам Бог перенести ваше испытание, не изменив самого драгоценного для вас вашего любовного отношения к людям, которые по каким бы то ни было мотивам делают или стараются делать зло своему любящему их брату.
     Помогай вам Бог.
     Всегда любивший вас, а теперь, как сознающий свою вину перед вами, особенно нежно любящий вас друг и брат Лев Толстой.
     Думаю, что не нужно писать вам о том, что исполнить всякое поручение, желание ваше будет для меня большим успокоением и радостью».
     В ноябре Л. Н. записывает замечательную мысль, указывающую на его широкое понимание религии:
    «Я не хочу быть христианином, как не советовал и не хотел бы, чтобы были браманисты, буддисты, конфуцио-нисты, таосисты, магометане и другие. Мы все должны найти, каждый в своей вере, то, что общее всем, и, отказавшись от исключительного, своего, держаться того, что обще».
    В декабре Л. Н-ч перенёс снова сильное нездоровье, жар доходил до 42;, и снова могучий организм вынес и вывел его на работу последнего года жизни.

____
584

ГЛАВА 16.
1910 год. Трагедия яснополянской жизни

      В январе этого года Л. Н-ч продолжал главным образом заниматься составлением сборника «На каждый день».
     Но это практическое дело не нарушало роста его духовной жизни, и этот духовный рост его отражался в записях его дневника, становившихся всё глубже, яснее и мудрее. Так, 13-го января он записывает:
     «Не анархизм то учение, которым я живу, а исполнение вечного закона, не допускающего насилия и участия в нём. Последствия же будут ли анархизм, или, напротив, рабство под игом японца или немца — этого я не знаю и не хочу знать».
     В тот же день он пишет интересное письмо профессору Тотомианцу, отвечая на его запрос, какого он мнения о кооперации. Вот существенная часть его письма:
   «Вы совершенно верно предполагаете, что кооператив-ное движение не может не быть сочувственно мне. Хотя я продолжаю и никогда не перестану думать и говорить, что единственное радикальное средство, могущее уничтожить существующее зло борьбы, насилия и задавленности большинства народа нерабочими сословиями — есть обновление религиозного сознания народа, я не могу не признавать и того, что кооперативная деятельность — учреждение кооперативов, участие в них — есть един-ственная общественная деятельность, в которой в наше время может участвовать нравственный, уважающий себя человек, не желающий быть участником насилия.
    Признаю и то, что кооперация может облегчить дошедшую в последнее время до крайней степени нужду рабочего народа. Не думаю, однако, того, чтобы, как это думают некоторые, кооперативное движение могло вызвать или утвердить религиозное отношение людей к жизненным вопросам. Думаю, наоборот, что только подъём религиозного сознания может дать прочный и плодотворный характер кооперативному движению.
     Во всяком случае, думаю, что в наше время это одна из лучших деятельностей, которой могут посвятить себя ищущие приложения своих сил молодые люди, желающие служить народу, а их так много. Если бы я был молод, я бы занялся этим делом, а теперь не отчаиваюсь попытаться сделать что могу среди нашего близкого мне крестьян-ства».
     Через несколько дней Л. Н-ч едет на суд в Тулу и потом записывает в дневнике впечатления об этой поездке:
    «Проснулся бодро и решил ехать в Тулу на суд. Прочёл письма и немного ответил и поехал. Сначала суд крестьян: адвокаты, судьи, солдаты, свидетели — всё очень ново для меня. Потом суд над политическим: обвинение за то, что он читал и распространял самоотверженно более справе-дливые и здравые мысли об устройстве жизни, чем то, которое существует. Очень жалко его. Народ собирался меня смотреть, но, слава Богу, немного. Присяга взволновала меня. Чуть удержался, чтобы не сказать, что это — насмешка над Христом. Сердце сжалось, и оттого промолчал».
     Приводим дальше рассказ секретаря Л. Н-ча, В. Ф. Булгакова, заменившего Гусева. В своих записках он даёт интересную и характерную картину разговора за вечерним чайным столом. Мне самому приходилось часто быть свидетелем подобных бесед. Приводимая ниже беседа происходила в последний

____
585

год его жизни. Как ясно указывает нам она трагедию души Л. Н-ча и как ясно даёт указания на причины его ухода. Вот этот рассказ:
     «За столом завязался интересный, оживлённый разго-вор: о патриотизме, о преимуществе заграницы перед Россией и, наконец, о земле и о помещиках и крестьянах. К этой теме, как я успел заметить, сводится обычно разговор в большой столовой яснополянского белого дома. Говорили много и долго, спорили страстно и упорно. Часть спорящих отмечала крайнее озлобление крестьян против помещиков и вообще господ.
     — Русский мужик — трус, — возражал Андрей Львович. — Я сам видел, на моих глазах пятеро драгун выпороли по очереди деревню из четырёхсот дворов.
    — Крестьяне — пьяницы, — говорит Софья Андреевна, — войско стоит столько, сколько тратится на вино, это статистикой доказано. Они вовсе не оттого бедствуют, что у них земли мало.
     Вошёл Толстой. Разговор было замолк, но не больше, чем на полминуты. Л. Н-ч сидел насупившись за столом и слушал.
     — Если бы у крестьян была земля, — тихо, но очень твёрдым голосом произнёс он, — так не было бы здесь этих дурацких клумб, — и он презрительным жестом указал на украшавшую стол корзину с прекрасными благоухающими гиацинтами. Никто ничего не сказал.
     — Не было бы таких дурацких штук, — продолжал Л. Н., — и не было бы таких дурашных людей, которые платят лакею десять рублей в месяц.
     — Пятнадцать, — поправили Льва Николаевича.
     — Ну, пятнадцать…
     — Помещики — самые несчастные люди, — продолжали возражать Л. Н-чу. — Разве такие граммофоны и прочее покупают обнищавшие помещики? Вовсе нет. Их покупа-ют купцы, капиталисты, ограбившие народ…
     — Что же ты хочешь сказать, — произнёс Толстой, — что мы менее мерзавцы, чем они? — И рассмеялся.
     Все засмеялись. Л. Н-ч попросил Душана принести полученное им на днях письмо и прочитал его.
     В письме этом говорилось приблизительно следующее:
    «Нет, Л. Н., никак не могу согласиться с вами, что человеческие отношения исправятся одною любовью. Так говорить могут только люди хорошо воспитанные и всегда сытые. А что сказать человеку голодному с детства и всю жизнь страдавшему под игом тиранов? Он будет бороться с ними и стараться освободиться от рабства. И вот перед самой вашей смертью говорю вам, Л. Н., что мир ещё захлебнётся в крови, что не раз будет бить и резать не только господ, не разбирая мужчин и женщин, но и детишек их, чтобы и от них ему не дождаться худа. Жалею, что вы не доживёте до этого времени, чтобы убедиться воочию в своей ошибке. Желаю вам счастливой смерти».
     Письмо произвело на всех сильное впечатление. Андрей Львович низко опустил голову к стакану чая и молчал, Софья Андреевна решила, что если письмо из Сибири, то его писал ссыльный, а если ссыльный, то значит, разбойник.
     — А иначе бы его и не сослали, — пояснялось при этом.
    Её пытались разубедить, но напрасно».
    В конце января в деревне Ясной Поляне была открыта народная библиотека имени Л. Н. Толстого по инициативе Московского общества грамотности. Делегатом от общес-тва явился кн. Н. Д. Долгоруков с корреспондентом и фотографом. На Л. Н-ча церемония открытия, как и всегда, произвела неблагоприятное впечатление.

____
586

     По поводу этого события он делает краткую запись в дневнике:
     30 января. «Вечером: Долгоруков с библиотекой».
     На другой день: «Приехали корреспондент и фото-граф… Потом надо было идти в библиотеку. Всё очень выдумано, ненужно, фальшиво. Мужики, фотография».
     После открытия библиотеки Л. Н-ч с Душаном поехал верхом, и бывший тогда тут же фотограф снял их обоих на конях.

     В это же время, в феврале, Л. Н-ч получил интересное и искреннее письмо, сильно взволновавшее его, от одного студента киевского университета, Бориса Манжоса. В этом письме Манжос умоляет Л. Н-ча завершить свой апостольский подвиг, оставить дом и пойти нищим странствовать и благовествовать. В письме были и другие просьбы и советы, в которых Л. Н-ч не нуждался, так как давно исполнил то, что его корреспондент ему советовал сделать. Но искренность и сердечность письма побудила Л. Н-ча ему ответить. Вот что он ему написал:
     «Ваше письмо глубоко тронуло меня. То, что вы мне советуете сделать, составляет заветную мечту мою, но до сих пор сделать этого не мог. Много для этого причин (но никак не та, чтобы я жалел себя), главная же та, что сделать это надо никак не для того, чтобы подействовать на других. Это не в нашей власти, и не это должно руководить нашей деятельностью. Сделать это можно и должно только тогда, когда это будет необходимо не для предполагаемых внешних целей, а для удовлетворения внутреннего требования души, когда оставаться в прежнем положении станет так же нравственно невозможно, как физически невозможно не кашлять, когда нет дыхания. И к такому положению я близок и с каждым днём становлюсь всё ближе и ближе.
     То, что вы мне советуете сделать: отказ от своего общественного положения, от имущества и раздача его тем, кто считает себя вправе на него рассчитывать после моей смерти, сделано уже более 25 лет тому назад. Но одно, что я живу с женою с дочерью в постыдных условиях роскоши среди окружающей меня нищеты, не переставая, всё больше и больше мучает меня, и нет дня, чтобы я не думал об исполнении вашего совета.
     Очень, очень благодарен вам за ваше письмо. Письмо это моё у меня будет известно только одному человеку. Прошу вас точно так же не показывать его никому».
     Можно с большой вероятностью думать, что это письмо было одной из капель, перетянувших чашку весов в сторону ухода.

     В марте месяце появилась в печати известная статья Влад. Галакт. Короленко «Бытовое явление». Крик души против участившихся тогда случаев смертной казни. На Льва Николаевича эта статья произвела глубокое впечатле-ние, и он тут же написал письмо автору этой статьи:
     «Владимир Галактионович. Сейчас прослушал вашу статью о смертной казни и всячески во время чтения старался, но не мог удержать не слёзы, а рыдания. Не нахожу слов, чтобы выразить вам мою благодарность и любовь за эту и по выражению, и по мысли, а, главное, по чувству, — превосходную статью. Её надо перепечатать и распространять в миллионах экземпляров. Никакие думские речи, никакие трактаты, никакие драмы, романы не произведут одной тысячной того благоприятного действия, какое должна произвести эта статья.


____
587

     Она должна произвести это действие потому, что вызывает такое чувство сострадания к тому, что переживали и переживают эти жертвы людского безумия, что невольно прощаешь им, какие бы ни были их дела.
     Кроме всех этих чувств, статья ваша не может не вызывать и ещё другого чувства, которое я испытываю в высшей степени — чувство жалости не к одним убитым, а ещё и к тем, которые совершают эти ужасы…
     Радует одно то, что такая статья, как ваша, соединяет многих живых, неразвращённых людей одним общим всем идеалом добра и правды, который, что бы ни делали враги его, разгорается всё ярче и ярче».
     С тех пор между Л. Н-чем и В. Г. Короленко устано-вились искренние, добрые отношения.

     Среди всех явлений жизни, окружавших Л. Н-ча, всего дороже для него оставалась жизнь рабочего и особенно крестьянского народа. И вот он записывает в марте в дневнике своём мысль, отражающую его душевное состояние:
     «Жизнь для мужика — это прежде всего труд, дающий возможность продолжать жизнь не только самому, но и семье и другим людям. Жизнь для интеллигента — это усвоение тех знаний или искусств, которые считаются в их среде важными, и посредством этих знаний пользоваться трудами мужика. Как же может не быть разумным понимание жизни и вопросов её мужиком и не быть безумным понимание жизни интеллигентом».
    Иллюстрацией к этой мысли может служить написанная Л. Н-чем ещё в 1885 году сказка об «Иване-дураке». Недаром эта сказка выдержала долговременный бойкот интеллигенции, распространившийся и на многие другие сочинения Л. Н-ча.
     Одна из следующих записей ещё сильнее говорит о тех страданиях, которые испытывал Л. Н-ч, чувствуя грех привилегированного сословия перед рабочим:
     «Не обедал. Мучительная тоска от сознания мерзости своей жизни среди работающих для того, чтобы еле-еле избавиться от холодной и голодной смерти, избавить себя и семью. Вчера жрут 15 человек блины, человек 5-6 семейных людей бегают, еле поспевая готовить, разносить жраньё. Мучительно стыдно, ужасно. Вчера проехал мимо бьющих камень — точно меня сквозь строй прогнали. Да, тяжела, мучительна нужда и зависть и зло на богатых, но не знаю, не мучительней ли стыд моей жизни».

     21 апреля Льва Николаевича посетил молодой ещё тогда, но уже знаменитый писатель Леонид Андреев. Л. Н-ч принял его очень сердечно, гулял с ним, много говорил, при людях и наедине. Андреев ночевал в Ясной и наутро собрался уезжать. Вот как описывает Булгаков их проща-ние:
     «Андреев взволнованно благодарил Л. Н-ча. Л. Н-ч просил его приезжать ещё.
     — Будем ближе, — произнёс он, и затем добавил: — позвольте вас поцеловать.
     И сам первый потянулся к молодому собрату.
     Остановившись в гостиной, я был невольным свидетелем этой сцены.
     Когда мы с Андреевым вышли, я видел, как сильно прощание со Л. Н-чем взволновало его.
     — Скажите Льву Николаевичу, — прерывающимся голосом говорил он, когда мы опускались с лестницы, обёртывая ко мне своё взволнованное лицо и едва глядя на ступеньки, — скажите что я… был счастлив, что он… такой добрый…

____
588

     Сел в пролётку, захватил небольшой чемодан и фотографический аппарат и, провожаемый нашими напутствиями, уехал».

     2 мая Л. Н-ч поехал погостить к своей старшей дочери Татьяне Львовне в её имение Кочеты. Он пробыл там до 20 мая, отдыхая душою и телом от суетливой жизни в Ясной Поляне, где его одолевали посетители и где его тревожили те неестественные отношения с окружающими, которые вытекали из его принципиального отрицания собственности, юридического невладения ею и фактического пользовании ею через свою семью.
     По приезде туда Л. Н-ч пишет С. А-не в Ясную:
    «Пишу тебе, милая Соня, чтобы самолично известить тебя о себе. Доехал прекрасно, а здесь не верю действительности, что можно выйти на крыльцо, не встретив человек 8 всякого рода посетителей, перед которыми больно и совестно, и человек двух-трёх посетителей, хотя и очень хороших, но требующих усилия мысли и внимания, и потом можно пойти в чудный парк и, вернувшись, опять никого не встретить, кроме милых Танечек и милого Мих. Серг. Точно волшебный сон. Здоровье хорошо, 2-й день нет изжоги. Как ты, отдохнула ли? С кем приедешь? Скажи Андрюше и Кате, что жалею, что они меня не застали. Сейчас ложусь спать. Таня так заботлива, что хочется только удерживать её. Гуляю по парку, ничего серьёзного не писал. Целую тебя».
     Внешним событием во время пребывания Л. Н-ча в Кочетах был приезд туда В. Г. Черткова, которому был запрещён въезд в Тульскую губернию.
     В. Г. выписал туда своего фотографа с фотографи-ческим и кинематографическим аппаратом. И пребывание Л. Н-ча ознаменовалось многими снимками.
     В. Гр. приводит интересный разговор со Л. Н-чем по поводу этого снимания фотографий:
     «20 мая, перед завтраком Л. Н., укладывая свой дневник, показал мне только что написанное и сказал, улыбаясь:
    «Вот видите, сейчас написал было, что вчера снимали с меня фотографии и что мне это было неприятно; а потом вычеркнул последние слова ради вас».
     Я: «Что же вам было неприятно?»
     Л. Н.: «Мысль о распространённости моих портретов».
     Я: «А не то, что неприятно и надоело самое снимание?»
     Л. Н.: «Нет, нисколько. А то несвойственное значение, которое придаётся моим портретам».
     Я: «Это понятно с вашей стороны. Но мы имеем в виду всех тех, кому, за невозможностью видеть вас самих, дорого видеть хоть ваше изображение».
     Л. Н. : «Это только вам кажется, что такие есть. Мы с вами никогда не согласимся в этом — в том неподобающем значении, которое вы приписываете моей личности».

     Конечно, и в Кочетах Л. Н-ч не избежал посещений.
     Из литературных работ Л. Н-ча в Кочетах укажем на комедию «От ней все качества», предисловие к «Пути жизни» и большое письмо «О самоубийстве».
     В это время Л. Н-ч читал сочинения о религии французского учёного Ревиля. Кроме того, Л. Н-ч сделал несколько замечательных записей в дневнике. Эти записи так ясно изображают состояние так называемого цивилизованного мира, что мы считаем нужным привести здесь важнейшие из них:
     10 мая он записывает так:
    «Само собой разумеется, что люди не могли испортить жизнь людскую, сделать из хорошей, по существу, жизни людской жизнь дурную. Они могли только то, что они и сделали: временно испортить жизнь настоящих поколе-

____
589

ний, но зато невольно внесли в жизнь то, что двинет её быстрее вперёд. Если они сделали и делают величайшее зло своим арелигиозным развращением людей, они невольно своими выдумками, вредными для них, для их поколений, вносят то, что единит всех людей. Они развращают людей, но развращают всех: и индусов, и китайцев, и негров — всех. Средневековое богословие или римский разврат развращали только свои народы, малую часть человечества; теперь электричество, железные дороги, телеграф развращают всех. Все усваивают, не могут не усваивать всё это, и все одинаково страдают, одинаково вынуждены изменить свою жизнь, все поставлены в необходимость изменять в своей жизни главное: понимание жизни, религию.
     Машины — чтобы сделать что? Телеграфы — чтобы передавать что? Школы, университеты, академии — чтобы обучать чему? Собрания — чтобы обсуждать что? Книги, газеты — чтобы распространять сведения о чём? Железные дороги — чтобы ездить кому и куда? Собранные вместе и подчинённые одной власти миллионы людей для того — чтобы делать что? Больницы, врачи, аптеки для того, чтобы продолжать жизнь; а продолжать жизнь зачем?
     Миллионы страдают телесно и духовно для того, чтобы только захватить власть, чтобы могли беспрепятственно развращаться. Для этого ложь религии, ложь науки, одурение, спаивание и воспитание, и где этого мало — грубое насилие, тюрьмы, казни».
      Через два дня он пишет:
     «Как легко усваивается то, что называется цивилизацией, настоящей цивилизацией и отдельными людьми, и народами. Пройти университеты, отчистить ногти, воспользоваться услугами портного и парикмахера, съездить за границу — и готов самый цивилизованный человек. А для народов побольше железных дорог, академий, фабрик, дредноутов, крепостей, газет, книг, партий, парламентов — и готов самый цивилизованный народ. От этого и хватаются за цивилизацию, а не за просвещение и отдельные люди, и народы. Первое легко, не требует усилия и вызывает одобрение; второе же, напротив, требует напряжённого усилия, и не только не вызывает одобрения, но всегда презираемо, ненавидимо большинством, потому что обличает ложь цивилизации».
      И, наконец, в день отъезда записывает:
     «Молитва, любимая последнее время: Господи, помоги мне жить независимо от человеческого суждения, только перед тобою и тобою».
      20 мая Л. Н. со всеми своими спутниками отправился в Ясную Поляну, заехав по дороге из Кочетов на станцию к своему другу X. Н. Абрикосову.

      В Ясной Поляне были всё те же тяжёлые условия жизни для Л. Н-ча. Краткие заметки его дневника говорят многое:
     «4 июня. Поехал с Душаном. Ездил хорошо. Вернулся и застал черкеса, приведшего Прокофия. Ужасно стало тяжело, прямо думал уйти. И теперь, нынче 5 утром, не считаю этого невозможным».
     «6 июня. И опять то же состояние грусти и жалости к себе. Пошёл в Заказ. Встретил малого, спрашивает, можно ли ходить, а то черкес бьёт. И так тяжело стало».
     «Черкесы» — это были сторожа, нанятые Софьей Андреевной для охраны Ясной Поляны. Они доставляли Льву Николаевичу много горя. Он уж думает уйти и укрепляется в этом намерении.
     12 июня Л. Н. отправляется навестить Черткова, кото-рому всё ещё нельзя было жить в Тульской губернии, и он жил в Мещёрском, близ ст. Столбовой, по Моск. – Курской дороге.
____
590

     Лев Николаевич провёл время у Чертковых очень оживлённо, принимая много посетителей и сам навещая соседей, в этом случае две психиатрические клиники, одну в Мещёрском, другую в Покровском; присутствовал там на представлении кинематографа и с интересом беседовал с больными.
     Писал в это время Л. Н-ч письмо «Славянам» и рассказ «Нечаянно», окончательно обработал комедию «От ней все качества», продолжая также работать над книжками «Путь жизни». 22 июня Лев Николаевич писал Софье Андреевне:
    «Через три дня буду с тобой, милая Соня, а всё-таки хочу написать словечко. Написанное мною тебе письмо залежалось по ошибке, и ты, верно, только что получила его. С тех пор у нас продолжает быть всё хорошо. Вчера был Беркенгейм. Слушал Сашу и сказал, что она может смотреть на себя, как на здоровую. Советует купаться. Хотя я не верю докторам, мне это было приятно. Я тоже здоров. Вчера даже был необыкновенно здоров — много работал и книжки Ив. Ив., и ещё пустой рассказец той встречи и беседы с молодым крестьянином. Вчера же съехалась бездна народа: Страхов, Бутурлин, скопец из Кочетов, Беркенгейм, Орленёв (одетый по-человечески), два рабочих, они были в Ясной из Москвы, и ещё кто-то. И мне было легко, потому что был совершенно здоров.
     Вечером ездил в Троицкое, в окружную больницу душевнобольных, на великолепное представление кинематографа. Доктора все очень милы. Но кинематограф вообще мне не нравится, и я жалею и Сашу, у который была мигрень, и себя, просидевшего там менее часа и уехавшего. Это было в 10-м часу вечера. Нынче, только что вышел в 8 часов гулять — первая встреча, Александр Петрович с узлом. Я был рад ему особенно потому, что он рассказал мне про тебя, что мог знать. И то хорошо. Нынче ничего не предвидится, и я сижу у себя, работаю и отдыхаю. Может быть, поеду верхом с провожающим меня Чертковым.
     Как ты? Надеюсь, что не было новых неприятностей. А если были, то ты перенесла их спокойно, насколько могла. У тебя есть два дела, которые занимают тебя и в которых ты хозяйка. Это твоё издание и твои записки. Целую тебя, милый друг. Привет Варе и Колечке.
     Все, какие у меня тут были сношения с народом — очень приятные. Они ласковее наших и более воспитаны. Дня два назад поехал в деревню, где выздоравливающие больные помещаются у крестьян. И первое лицо, крестьянин, встречает меня словами: «Здравствуй, Лев Николаевич». Оказывается, он 12 лет тому назад был у меня в Москве, поступил в наше «Общество трезвости» и с тех пор не пил. Живёт богато. Повёл меня смотреть свою библиотеку — сотни книг, которыми гордится и радуется, — Ну, до скорого свидания».
     Это письмо замечательно тем дружелюбным тоном, которым Лев Николаевич старался говорить с Софьей Андреевной. К сожалению, не все близкие Л. Н-чу люди поддерживали этот тон.
     Вечером того же дня, т. е. 22 июня, была получена из Ясной Поляны телеграмма, вызывающая Льва Николае-вича домой по случаю болезни Софьи Андреевны. Л. Н-ч мог выехать только на другой день, 23 вечером.
     С этого возвращения в Ясную Поляну начался для Л. Н. последний, быть может, самый тяжёлый период его жизни, подготовивший, или, во всяком случае, ускоривший его кончину.

     Последующие обстоятельства столь сложны и необычны, что биограф останавливается в недоумении, полагая, что объяснение этих событий может дать только история, которая соберёт всё, отсеет ненужное и оставит нам чистую правду. Мы же, участвуя в этом вихре событий, не в состоянии обсу-

____
591

дить их со стороны и удовольствуемся изложением известных нам событий по времени, с доступною нам точностью, предоставляя суд потомству.
     Дело в том, что болезнь Софьи Андреевны оказалась психическая, на почве истерии; при этом большею частью бывает невозможно провести черту между нормальной чувствительностью и болезненным возбуждением. При этом действительные факты часто преувеличиваются до чудовищных размеров, и мерка правды теряется.
     Быть может, при других, более спокойных обстоятельствах болезнь прошла бы сама собой, но в жизни Л. Н-ча и его окружающих, при наступавших для всех ясных признаках его уже недалёкой кончины, возникло новое грозное явление. Он оставлял огромное литературное наследство, и материальное, и духовное. «И разделиша ризы его и об одежде его меташа жребий», — сказал пророк. Так было всегда, так было и теперь. Вокруг этого наследства возникла борьба ещё при жизни Л. Н. и продолжается до сих пор. Духовную часть литературного наследства, т. е. распространение идей, Л. Н-ч поручал В. Г. Черткову. Но для этого нужно было оградить это наследство от притязаний семьи, рассчитывавшей на материальные выгоды его, тогда как желание Л. Н-ча было предоставить право пользования его сочинениями всем. Софья Андреевна чувствовала, что не только идейная, но и материальная часть наследства уходит от неё, считала В. Г. Черткова главным виновником этого и ненавидела его всей душой. Она ревновала Черткова ко Льву Николаевичу, и в её расстроенном мозгу эта ревность принимала уродливые размеры.
     В это время я жил со своей семьёй в Костромской губернии и изредка, когда позволяла моя земская служба, навещал Льва Николаевича. В это лето мне захотелось поехать в Ясную со всей семьёй, чтобы поддержать в подрастающих детях обаяние личности Льва Николаевича, который, все это чувствовали, уходил от нас. Я написал Льву Николаевичу письмо с запросом, удобно ли будет моё посещение, и получил следующий ответ:

19 июля 1910 г.

     «Милый, милый Поша. Так радостно получить ваше письмо. Ведь сердце сердцу весть подаёт. Вы так же дороги мне, как я вам. У Map. Ал. пожар, но она перенесла — главное, потерю рукописей, как свойственно человеку, живущему духовной жизнью. Надо у ней учиться. Её все любят и все готовы помочь. Передам ей ваши слова. У меня хуже пожара. С. Ан. взволнована, раздражена, почти душевно больна — ненависть к Черткову, ревность к нему, и мне очень трудно. Но я чувствую, это и по делам и на пользу мне. Непременно приезжайте все, со своей семьёй. Думаю, что С. А. будет рада принять вас, хотя ничего в её положении нельзя предвидеть. А не у неё, то у Чертковых, у Николаевых. Да мы с Сашей сделаем всё, чтобы вас с семьёй устроить. Мне такая радость побыть с вами.
     Да, дети — великий вопрос. Вот где неделание: не сделать вредного.
     До свидания, пожалуйста. Чем раньше, тем лучше.    Привет вашей жене.
Л. Т.»

     Конечно, после этого письма мы стали усиленно собираться в дорогу.
     А между тем в Ясной события шли своим чередом. Одним из поводов расстройства Софьи Андреевны были дневники Л. Н-ча, которые временно хранились у Черткова, а она требовала их возвращения для хранения дома, у себя.

____
592

    Валентин Фёдорович Булгаков рассказывает в своих не-напечатанных записках некоторые эпизоды этой борьбы:
   «Отправляясь в Телятенки слушать Фетлера и зная, что я тоже собирался в этот день к Чертковым, С. А. предложила мне довезти меня туда. Поехали в объезд, по большаку, чтобы миновать дурной мост в овраге на ближайшей дороге. И вот С. А. всю дорогу плакала, была жалка до чрезвычайности и умоляла меня сказать Черткову, чтобы он передал ей рукописи дневников Л. Н-ча. «Пусть их все перепишут, скопируют, а мне отдадут только подлинные рукописи Л. Н-ча. Ведь прежние его дневники хранятся у меня… Скажите Черткову, что если он отдаст мне дневники, я успокоюсь. Я верну ему тогда моё расположение, он будет по-прежнему бывать у нас, и мы вместе будем работать для Льва Николаевича и служить ему… Вы скажете ему это? Ради Бога, скажите».
     С. А. вся в слезах, дрожащая, умоляюще глядела на меня: слёзы и волнение её были самые непритворные…
     И вот мне всё кажется, что отдай тогда же Чертков ей эти несчастные, никому не нужные по сравнению с тем, кого мы все могли лишиться в этой борьбе, рукописи, отдай он их — и это изменило бы все течение событий в Ясной Поляне. С. А. или окончательно бы успокоилась, или успокоилась бы настолько, что, по крайней мере, её раздражение перестало бы расти, прогрессировать.
     В этот раз дневники переданы С. А. не были. В. Г. ещё не имел на это прямого распоряжения Л. Н. Сколько помнится, её обнадёжили в том, что дневники будут переданы ей после переписки их. С. А. по-прежнему волновалась и устраивала сцены Л. Н-чу, продолжая требовать дневники. Через несколько дней дневники всё равно вынуждены были взять у Черткова, но Софье Андреевне они отданы не были, а отвезены были Татьяной Львовной на сохранение в тульский банк.
     Это решение Л. Н-ча взять дневники от Черткова и положить их на хранение в банк было принято им, конечно, после целого ряда мучительных сцен, заставив-ших его написать Софье Андреевне большое письмо, которое прекрасно объясняет нам отношение Л. Н-ча ко всему, происходившему в Ясной Поляне, и потому мы приводим его целиком. Письмо это списано мною с разрешения Софьи Андреевны с подлинника, хранившегося у неё, и помечено 14 июля 1910 года, т. е. оно написано через два дня после эпизода, описанного Булгаковым, и потому можно считать это письмо непосредственным последствием того эпизода. Вот это письмо, имеющее характер договора.

14 июля 1910 г.

    «1) Теперешний дневник никому не отдам, буду держать у себя.
     2) Старые дневники возьму у Черткова и буду хранить сам, вероятно, в банке.
     3) Если тебя тревожит мысль о том, что моими дневни-ками, всеми местами, в которых я пишу под впечатлением минуты о наших разногласиях и столкновениях, что этими местами могут воспользоваться недоброжелательные к тебе будущие биографы, то не говоря о том, что такие выражения временных чувств как в моих, так и в твоих дневниках никак не могут дать верного понятия о наших настоящих отношениях, — если ты боишься этого, то я рад случаю выразить в дневнике или просто как бы в письме моё отношение к тебе и мою оценку твоей жизни.
     Моё отношение к тебе и моя оценка тебя такие: как я смолоду любил тебя, так я не переставал, несмотря на разные причины охлаждения, любить и

____
593

люблю тебя. Причины охлаждения эти были (не говоря о брачных отношениях, такое прекращение могло только устранить обманчивые выражения ненастоящей любви), во-1-х, всё большее и большее удаление моё от интересов мирской жизни и моё отвращение к ним, тогда как ты не хотела и не могла расстаться с ними, не имея в душе тех основ, которые привели меня к моим убеждениям, что очень естественно, и я не упрекаю тебя. Это — во-первых. Во–вторых, (прости меня, если то, что я скажу, будет неприятно тебе, но то, что теперь между нами происходит, так важно, что надо не бояться высказывать и выслушивать всю правду) — характер твой в последние годы всё больше и больше становился раздражительным, деспотичным и несдержанным. Проявления этих черт характера не могли не охлаждать — не самого чувства, а выражения его. Это — во-вторых. В-третьих, — главная причина была роковая, та, в которой одинаково не виноваты ни я, ни ты — это наше совершенно противоположное понимание смысла и цели жизни. Всё в наших пониманиях жизни было противоположное, — и образ жизни, и отношение к людям и средствам к жизни — собственности, которую я считал грехом, а ты необходимым условием жизни. Я в образе жизни, чтобы не расставаться с тобой, подчинялся тяжёлым для меня условиям жизни, ты же принимала это за уступки моим взглядам, и недоразумение между нами росло всё больше и больше. Были и другие причины охлаждения, виною которых были мы оба, но я не стану говорить о них, потому что они не идут к делу. Дело в том, что я, несмотря на все бывшие недоразумения, не переставал любить и ценить тебя. Оценка же моей жизни с тобою такая: я, развратный, глубоко порочный в половом отношении человек, уже не первой молодости, женился на тебе, чистой, хорошей, умной 18-летней девушке, и, несмотря на это моё грязное порочное прошедшее, ты почти 50 лет жила со мной, любя меня трудовой, тяжёлой жизнью, рожая, кормя, воспитывая и ухаживая за детьми и за мной, не поддаваясь тем искушениям, которые могли так легко захватить всякую женщину в твоём положении — сильную, здоровую, красивую. Но ты прожила так, что я ни в чём не могу упрекнуть тебя. За то же, что ты не пошла за мной в моём исключительном духовном движении — я не могу упрекать тебя и не упрекаю, потому что духовная жизнь каждого человека есть тайна этого человека с богом, и требовать от него другим людям ничего нельзя. И если я требовал от тебя, то я ошибался и виноват в этом.
    Так вот верное описание моего отношения к тебе и моя оценка тебя. А то, что может попасть в дневники (я знаю только, что ничего резкого и такого, что бы было противно тому, что сейчас пишу — там не найдется). Так это 3) о том, что может и не должно тревожить тебя — о дневниках. 4) Это то, что если в данную минуту тебе тяжёлы мои отношения с Чертковым, то я готов не видаться с ним, хотя скажу, что это не столько для меня неприятно, сколько для него, зная, как это будет тяжело для него. Но если ты хочешь — сделаю. Теперь 5) то, что если ты не примешь этих моих условий доброй минуты жизни, то я беру назад своё обещание не уезжать от тебя, я уеду. Уеду, наверное, не к Черткову, даже поставлю непременным условием то, чтобы он не приезжал жить около меня, но уеду непременно, потому что дальше жить так, как мы живём, теперь невозможно.
     Я бы мог продолжать жить так, если бы я мог спокойно переносить твои страдания, но я не могу. Вчера ты ушла взволнованная, страдающая. Я хотел спать лечь — не спал; хотел не то думать, а чувствовать тебя и не спал, и слушал до часу, до двух, и опять просыпался и слушал, и во сне видал тебя. Подумай спокойно, милый друг, послушай своего сердца, почувствуй, и ты решишь все, как должно. Про себя же скажу, что я, со своей стороны, решил


____
594

всё-таки, что иначе не могу, не мог. Перестань, голубушка, мучить не других, а себя, себя, потому что ты страдаешь в сто раз больше всех. Вот и всё.
     14 июля утром 1910».

     В тот же день Л. Н-ч, согласно своему «договору», пору-чил Александре Львовне взять дневники от В. Г. Черткова. Конечно, они были немедленно возвращены. Также согласно своему намерению, Л. Н-ч отослал эти дневники на хранение в банк.
     В. Г. Чертков в своём письме от 16 июля советует Л. Н-чу для успокоения С. А. взять дневники из банка и хранить их у себя с тем, чтобы они были доступны для справок. Но Л. Н-ч остался при своём решении, и дневни-ки хранились в банке до его смерти.

     Усилившееся волнение Софьи Андреевны заставило окружающих выписать специалиста-психиатра. Приехал доктор Россолимо в сопровождении Дмитрия Васильевича Никитина. Они осматривали и расспрашивали больную и определили паранойю, нисколько этим не облегчив положение ни самой больной, ни её окружающих.
     В это время в отношения между С. А. и Л. Н-чем входит ещё один осложняющий и отягощающий элемент — это написанное Л. Н-чем завещание. Софья Андреевна подозревала о его существовании и волновалась, заговаривала о нём со Л. Н-чем, а он должен был уклоняться от прямого ответа, и это, конечно, было крайне для него тяжело.
     Утром 30 июля я со своей семьёй приехал в Ясную Поляну и прогостил там шесть дней.
     Я застал в Ясной Поляне ужасную атмосферу.
     Выписываю из моих воспоминаний моё впечатление от этого посещения.
    «Мы приехали в Я. П. 30 июля, за три месяца до ухода Л. Н-ча. Время было тяжёлое. С. А. в истерических припадках безумном ревности мучила Л. Н-ча. Предметом ревности был Чертков. Основанием для ревности было возрастающее, как ей казалось, влияние Черткова на Л. Н-ча. А так как все предполагали, что влияние Черткова должно принести и материальные невыгоды для семьи, то это влияние вызывало во многих членах семьи чувство враждебное к Черткову, близкое к ненависти, хотя и в разной степени. И у С. А. эта ненависть достигла высшей степени и приняла болезненную, безумную форму.
     Всякому приезжему, с разной степенью подробностей, С. А. жаловалась на своё бедственное положение и с цинической откровенностью рассказывала о всех перипетиях своей ревности, о всех фактах; большею частью существовавших лишь в её воображении, которые, по её мнению, оправдывали её ревность.
     История отношений Л. Н-ча к враждебному ему миру длинная, и здесь неуместно излагать её всю. Скажу только, что эти отношения начались с того времени, как во Л. Н-че начало проясняться то сознание жизни, которое блеснуло в нем ещё в начале 60-х годов и которое было заглушено семейно-хозяйственною жизнью почти на 15 лет. И как только оно снова прояснилось, так Л. Н. встретил отпор и продолжал его встречать до конца жизни в той среде, которая и раньше заглушала его и которая с тех пор, как мир стоит, всегда была и будет враждебна всякому проявлению истины, ещё не вошедшей в условия принятого обычая.
    В это время, т. е. осенью 1910 года, эта враждебность проявлялась с особенною страстною, болезненною силою.
    С. А. встретила меня с семьей с особенным радушием, как будто она искала во мне союзника в своей борьбе против Л. Н-ча, Алекс. Льв. и Черткова.

____
595

Надежду на это давало ей то некоторое сочувствие к её действительно трудному положению, которое она заметила во мне и которое я выказывал ей раньше. А также то иногда критическое отношение, которое во мне проявля-лось по отношению к моему другу Черткову, которого я безмерно уважал и искренно любил, но иногда расходился с ним в применении наших однородных мыслей. Мне было жалко видеть, как он, казалось мне, подчинял себе Л. Н-ча, заставляя его иногда совершать поступки, как будто несогласные с его образом мыслей. Л. Н-ч, искренно любивший Черткова, казалось мне, тяготился этой опекой, но подчинялся ей безусловно, так как она совершалась во имя самых дорогих ему принципов. Быть может, этим моим отношением к Черткову руководило и дурное чувство ревности ко Л. Н-чу.
     Обитатели Ясной Поляны переживали тогда тяжёлое время. Приезжие туда получали впечатление какой-то борьбы двух партий; одна, во главе которой стоял Чертков, имела в Ясной Поляне своих приверженцев в лице Александры Львовны и Варвары Михайловны, и другая партия — С. А. и её сыновей. Татьяна Львовна, мало бывавшая в Ясной, стояла несколько в стороне и могла бы быть хорошей посредницей между ними, если бы обстоятельства этому благоприятствовали. Я также не примыкал всецело ни к той, ни к другой партии, так как ясно сознавал неправоту обеих. А так как обе партии считали меня близким себе человеком, то моё неполное сочувствие их поведению объясняли моей неискрен-ностью, двуличием, желанием получить что-то с обеих сторон, и это доставляло мне много страданий и оскорблений, которые я старался молча переносить, будучи уверен, что мною руководит любовь к истине.
     Мой приезд оживил надежды обеих партий; во мне надеялись видеть посредника-миротворца. Но я не оправдал их ожиданий, и, кажется, с моим приездом борьба ещё обострилась, так как я внёс в неё ещё свой, личный элемент.
    Лев Николаевич, конечно, стоял выше этой борьбы и, будучи духовно, идейно на стороне Черткова, сознавал в то же время ясно свои обязанности к Софье Андреевне, старался смягчить проявления её болезненной страсти и нередко проявлял к ней нежность и заботливость. К сожалению, в окружающих его людях он не встречал поддержки этому любовному настроению.
     Таково было положение, когда я приехал в Ясную. С. А. очень этому обрадовалась и на другой же день зазвала меня к себе в комнату и в почти часовой беседе излила мне всю свою наболевшую душу.
     Трудно, конечно, передать эту беседу: это был страст-ный вопль, призыв на помощь, отчаянный, безнадежный призыв, так как она сама чувствовала, что я лично ничего не мог сделать. Она заявила мне, что она очень несчастна, что Чертков отнял у неё Л. Н-ча.
     Невозможно передать содержание всего этого безум-ного бреда. Возражать было, конечно, нельзя. А молчание казалось ей согласием. Интерес, который я проявил к новым сведениям, сообщённым мне ею, дававшим мне как биографу новый психологический материал, показался ей некоторого рода сочувствием или одобрением с моей стороны.
     Она читала мне письмо Л. Н-ча к ней, написанное в июле и представляющее некоторую попытку установить modus vivendi при настоящих тяжёлых обстоятельствах. И много ещё другого говорила она при том, чего я уже не припомню. Когда она кончила весь свой рассказ, она заключила его таким вопросом: «понимаете ли вы меня?» Я ответил искренно: «да, понимаю». «И не осуждаете?» — спросила она уже смелее. «И не осуждаю», — ответил я, отчасти подкупленный страстностью её изложения, отчасти сознавая невозмож-

____
596

ность какого-либо логического возражения, так как передо мной был, очевидно, человек, одержимый болезненной манией.
    Этого моего отношения было достаточно для того, чтобы счесть меня вполне солидарным со всеми её бреднями.
    Мы пошли наверх. Она вошла в залу, где сидели остальные гости и обитатели дома, между прочим, моя жена, жена Андр. Львов., Варв. Мих. и, кажется, мои дети. Подсев к ним, она с радостью объявила, что «Пав. Ив. во всем с нею согласен». Я этого не слыхал, так что возразить на это утверждение не мог; оно осталось без протеста и было зачтено мне как проявление враждебных чувств ко Льву Николаевичу».
     Эта выписка из моих воспоминаний достаточно рисует ту ужасную атмосферу, которой дышал Лев Николаевич на старости лет в своём доме.
     Как я уже упоминал раньше, эти отношения ещё осложнялись вопросом о завещании, составление которого подозревала С. А. Этому вопросу я посвящу следующую главу, а эту закончу упоминанием о некоторых событиях в течение этого месяца.

     Пробыв несколько дней в Ясной, мы всей семьей выехали в Москву 4-го августа вечером. Уже при нас была получена телеграмма о приезде в Ясную Влад. Галакт. Короленко. Свидание их было радостно, и между ними установилась сердечная связь. В дневнике Л. Н. записывает так:
     «Беседа с Короленко. Умный и хороший человек; но весь под суеверием науки».
     По свидетельству Булгакова, Короленко очень много рассказывал Л. Н-чу о своих бытовых впечатлениях и многим очень заинтересовал его.
     Конечно, первой темой их разговора была статья Короленко о смертных казнях («Бытовое явление»). Короленко сказал, что благодаря письму к нему Л. Н-ча об этой статье она, действительно, получила огромное общественное значение. Л. Н. говорил, что если это случилось, то в силу достоинств самой статьи.
     Жизнь Л. Н-ча становилась всё серьезнее и сосредото-ченнее.
     10-го августа он записывает в дневнике:
     «Здоровье всё хуже и хуже. С. А. спокойна, но так же чужда. Письма. Отвечал два. Совсем тяжело. Не могу не желать смерти».

     15 августа Л. Н-ч, С. А., Алекс. Льв. и Душан Петрович поехали погостить в Кочеты к Татьяне Львовне. Их сопровождала и сама Татьяна Львовна, возвращавшаяся домой. Там они прожили на этот раз больше месяца и возвратились в Ясную только 23 сентября. С. А. вернулась немного раньше, 13 сентября.
     Льву Николаевичу там жилось относительно спокойнее, чем в Ясной. Хотя болезненные проявления С. А. продолжались и там, но всё-таки она сдерживалась на чужих людях, и эти проявления не были столь бурными.
     Во время пребывания Л. Н-ча в Кочетах я, живя в Костроме, получил от Л. Н-ча драгоценное для меня его последнее письмо. Я послал ему предварительно свою статью с описанием моей жизни в ссылке. Сначала он дал мне о ней сдержанный отзыв и теперь спешил исправить свою ошибку. Хотя это и не совсем скромно, но позволю себе поместить это письмо целиком, так как оно было последнее. Вот оно:
      2 сентября. Кочеты.
     «Вчера, милый Поша, написал не совсем правду о том, что прочёл ваши воспоминания о ссылке. Я прочёл их вчера, но не всё и торопясь. Нынче перечитал спокойно, и хочется написать вам, что они очень хороши. Ваша,
____
597

именно ваша кроткая твёрдость и строгая правдивость, а кроме того, или скорее именно от этого, особенно возмутительны, более, чем по описаниям некоторых самых ужасных насилий, представляются те меры, которые употребляются против вас. Так, пожалуйста, пишите и продолжайте любить меня, как я вас».
    Находясь в Кочетах, Л. Н-ч написал интересное письмо Константину Яковлевичу Гроту, брату умершего философа Николая Яковлевича, с которым он долго находился в большой дружбе.
    В этом письме, вспоминая характер своего друга, Л. Н-ч дает определение религии, философии и науки и говорит об их правильном соотношении. Так он, между прочим, пишет:
    «Религиозное понимание говорит: есть прежде всего и несомненнее всего известное нам неопределимое нечто: нечто это есть наша душа и Бог. Но именно потому, что мы знаем это прежде всего и несомненнее всего, мы уже никак не можем ничем определить этого, а верим тому, что это есть и что это основа всего: и на этой-то вере мы и строим всё наше дальнейшее учение. Религиозное понимание из всего того, что познаваемо человеком, выделяет то, что не подлежит определению, и говорит об этом: «я не знаю». И такой приём по отношению к тому, что не дано знать человеку, составляет первое и необходимейшее условие истинного знания. Таковы учения Заратустры, браминов, Будды, Лао-Цзы, Конфуция, Христа. Философское же понимание жизни, не видя различия или закрывая глаза на различия между познанием внешних явлений и познанием души, Бога, считает одинаково подлежащими рассудочным и словесным определениям химические соединения и сознание человеком своего «я», астрономические наблюде-ния и вычисления и признание начала жизни всего, смешивая определяемое с неопределяемым, познаваемое с сознаваемым, не переставая строить фантастические, отрицаемые одна другою теории за теориями, стараясь определить неопределимое. Таковы учения о жизни Аристотелей, Платонов, Лейбницев, Локков, Гегелей, Спенсеров и многих и многих других, имя же им легион. В сущности же, все эти учения представляют из себя или пустые рассуждения о том, что не подлежит рассуждению, рассуждения, которые могут называться философистикой, но не философией, не любомудрием, а любомудрствова-нием, или плохие повторения того, что по отношению нравственных законов выражено гораздо лучше в различных религиозных учениях».

     Там же, в Кочетах, Лев Николаевич написал замеча-тельное письмо индусу Ганди, тогда ещё скромному общественному деятелю среди трансваальских рабочих-индусов, но уже и тогда горячему последователю учения непротивления под влиянием чтения сочинений Л. Н-ча в сопоставлении их с индусской мудростью.
     С тех пор Ганди стал всемирно известен; он поднял массовое движение пассивного сопротивления в Британ-ской Индии. И уже запечатлел свою деятельность тяжелой жертвой. Он приговорен к 6-летнему тюремному заключению. Письмо Льва Николаевича бросило семена на добрую почву, и семена эти дали обильную жатву. Вот это письмо:

      Gandhi. Iohannesburg
      Transvaal, S. Afr.
                7 сент. 1910 г. Кочеты

     «Получил ваш журнал «Indian Opinion» и был рад узнать всё то, что там пишется о непротивляющихся. И захоте-лось сказать вам те мысли, которые вызвало во мне это чтение.
____
598

     Чем больше я живу, и в особенности теперь, когда живо чувствую близость смерти, мне хочется сказать другим то, что я так особенно живо чувствую и что, по моему мнению, имеет огромную важность, а именно о том, что называется непротивлением, но что в сущности есть не что иное, как учение любви, не извращённое ложными толкованиями. То, что любовь, т. е. стремление к едине-нию душ человеческих и вытекающая из этого стремления деятельность, есть высший и единственный закон жизни человеческой, это в глубине души чувствует и знает каждый человек (как это мы всего яснее видим на детях), знает, пока он не запутан ложными учениями мира. Закон этот был провозглашён всеми, как индийскими, так и китайскими и еврейскими, греческими, римскими мудрецами мира. Думаю, что он яснее всех был высказан Христом, который даже прямо сказал, что в этом одном весь закон и пророки. Но мало этого, предвидя то извращение, которому подвергается и может подвергнуться этот закон, он прямо указал на ту опасность извращения его, которая свойственна людям, живущим мирскими интересами, а именно ту, чтобы разрешать себе защиту этих интересов силою, т. е., как он сказал, ударами отвечать на удары, силою отнимать назад присвоенные предметы и т. п. Он знал, как не может не знать этого каждый разумный человек, что употребление насилия несовместимо с любовью как основным законом жизни, что как скоро допускается насилие, в каких бы то ни было случаях, признаётся недостаточность закона любви, и потому отрицается самый закон. Вся христианская, столь блестящая по внешности цивилизация выросла на этом явном и странном, иногда сознательном, большей частью бессознательном недоразумении и противоречии. В сущности, как скоро было допущено противление при любви, так уже не было и не могло быть любви как закона жизни, а не было закона любви, то не было никакого закона, кроме насилия, т. е. власти сильнейшего. Так 19 веков жило христианские человечество. Правда, во все времена люди руководствовались одним насилием в устройстве своей жизни. Разница жизни христианских народов от всех других только в том, что в христианском мире закон любви был выражен так ясно и определенно, как он не был выражен ни в каком другом религиозном учении, и что люди христианского мира торжественно приняли этот закон и вместе с тем разрешили себе насилие и на насилии построили свою жизнь, и потому вся жизнь христианских народов есть сплошное противоречие между тем, что они исповедуют, и тем, на чем строят свою жизнь: противоречие между любовью, признанной законом жизни, и насилием, признаваемым даже необходимостью в разных видах, как власть правителей, суды и войска, признаваемых и восхваляемых. Противоречие это всё росло вместе с развитием людей христианского мира и в последнее время дошло до последней степени. Вопрос этот стоит очевидно так: одно из двух — или признать то, что мы не признаем никакого религиозно-нравственного учения и руководимся в устройстве нашей жизни одной властью сильного, или то, что все наши насилием собираемые подати, судебные и полицейские учреждения и, главное, войска должны быть уничтожены.
    Нынче весной, на экзамене закона Божьего одного из женских институтов Москвы законоучитель, а потом и присутствовавший архиерей спрашивали девиц о заповедях, и особенно о шестой. На правильный ответ о заповеди архиерей обыкновенно задавал ещё вопрос: всегда ли, во всех случаях, запрещается законом Божьим убийство, и несчастные, развращаемые своими наставни-ками девицы должны были отвечать и отвечали, что не всегда, что убийство разрешено на войне и при казнях преступников. Однако, когда одной из несчастных девиц этих (то, что я рассказываю, не выдумка, а факт, переданный мне очевидцем) на её ответ был задан тот же обычный вопрос:

____
599

всегда ли греховно убийство? — она, волнуясь и краснея, решительно ответила, что всегда, а на все обычные софизмы архиерея отвечала решительным убеждением, что убийство запрещено всегда и что убийство запрещено и в Ветхом завете и запрещено Христом, не только убийство, но и всякое зло против брата. И несмотря на всё своё величие и искусство красноречия, архиерей замолчал, и девушка ушла победительницей.
     Да, мы можем толковать в наших газетах об успехах авиации, о сложных дипломатических сношениях, о разных клубах, открытиях, союзах всякого рода, так называемых художественных произведениях и замалчи-вать то, что сказала эти девица; но замалчивать этого нельзя, потому, что это чувствует более или менее смутно, но чувствует всякий человек христианского мира. Социализм, коммунизм, анархизм, Армия спасения, увеличивающаяся преступность, безработность населения, увеличивающаяся безумная роскошь богатых и нищета бедных, страшно увеличивающееся число самоубийств — всё это признаки того внутреннего противоречия, которое должно и не может не быть разрешено. И, разумеется, разрешено в смысле признания закона любви и отрицания всякого насилия. И потому ваша деятельность в Трансваале, как нам кажется, на конце света, есть дело самое центральное, самое важное из всех дел, какие делаются теперь в мире и участие в котором неизбежно примут не только народы христианские, но всего мира.
     Думаю, что вам будет приятно узнать, что у нас в России тоже деятельность эта быстро развивается в форме отказов от военной службы, которых становится с каждым годом всё больше и больше. Как ни ничтожно количество и ваших людей, непротивляющихся, и у нас в России число отказывающихся, — и те и другие могут смело сказать, что с ними Бог. А Бог могущественнее людей.
     В признании христианства, хотя бы и в той извращён-ной форме, в которой оно исповедуется среди христианских народов, и в признании вместе с этим необходимости войск и вооружения для убийства в самых огромных размерах на войнах, заключается такое явное, вопиющие противоречие, что оно неизбежно должно рано или поздно, вероятно, очень рано, обнаружиться и уничтожить или признание христианской религии, которая необходима для поддержания власти, или существование войск и всякого поддерживаемого ими насилия, которое для власти не менее необходимо. Противоречие это чувствуется всеми правительствами, как вашим британским, так и нашим русским, и из естественного чувства самосохранения преследуется этими правительствами более энергично, как это мы видели в России и как это видно из статей вашего журнала, чем всякая другая антиправительственная деятельность: правительства знают, в чём их главная опасность, и зорко стерегут в этом вопросе уже не только свои интересы, но вопрос, быть или не быть.
     С совершенным уважением Лев Толстой».

     7 сент. 1910 г. Кочеты.

     Мне пришлось ещё раз навестить Л. Н-ча в начале октября 1910 года. Мне показалось, что С. А. была немного спокойнее. Л. Н-ч был сосредоточен, но светел и радостен.
     Однако та работа, которую он взял на себя, надломила его силы.
     4-го октября Л. Н-ч ездил верхом, вернулся усталый и лег спать перед обедом, не раздеваясь, даже не сняв сапог.
     Мы уже сели за стол, по обычаю, около шести часов ве-чера. Л. Н-ч должен был прийти и присоединиться к обеду. Так как он замешкался, то начали обедать без него. Он долго не приходил, и С. А., обеспокоенная, пошла навес-

____
600

тить его — он крепко спал, она вернулась к столу. Через несколько времени пошёл навестить его Душан и нашёл, что он бледен и что вообще сон его ненормален, и выразил опасение каких-нибудь осложнений. Он предложил кому-нибудь наблюдать за спящим Л. Н-чем, и я пошёл и сел у дверей спальни так, чтобы видеть его лежащим на постели.
     Через несколько минут я заметил подёргивание ног. Я сейчас же дал знать, и все собрались около постели, т. е. С. А., Душан, Серг. Льв., я и слуга Илья Васильевич.
     Со Львом Николаевичем начались страшные судороги, сначала в ногах, потом во всём теле и в лице. Мы все, несколько мужчин, старались удержать Л. Н-ча, так как опасались, что судороги сбросят его с постели на пол, но не могли препятствовать болезненному сокращению всех мускулов.
     Такие приступы судорог повторялись пять раз с промежутком успокоения. Были приняты все нужные меры. Л. Н-ча раздели, в промежутках покоя он начинал бредить. Трудно было разобрать слова бреда. Вместе с тем он складывал правую руку в обычное положение пишущей и водил ею быстро по одеялу. Тогда мы постарались вложить ему карандаш и подставить блокнот, но написать он ничего не мог.
     Эти припадки продолжались около часу, и потом наступил спокойный сон. Мы установили дежурство, я остался сидеть, и через час приблизительно Л. Н-ч проснулся и, увидав меня, очень удивился, что я тут, спросил, отчего, и когда я объяснил ему всё происшедшее, он с удивлением сказал, что он ничего не помнит. Потом Л. Н-ч снова уснул, и ночь прошла спокойно.
     На другой день, ещё лежа в постели, он уже начал заниматься, писать письма, делать заметки и вообще проявлять живой интерес ко всей окружающей жизни.
     Поведение С. А. во время этого припадка было трогательно. Она была жалка в своём страхе и унижении. В то время, как мы, мужчины, держали Л. Н-ча, чтобы судороги не сбросили его с кровати, она бросалась на колени у кровати и молилась страстной молитвой, приблизительно такого содержания: «Господи, спаси меня, прости меня, господи, не дай ему умереть, это я довела его до этого, только бы не в этот раз, не отнимай его, господи, у меня».
     Когда Л. Н-ч успокаивался, она бросалась к нему и деятельно принимала участие во всех родах помощи, оказываемой ему.
     На другой день, утром, произошло радостное событие примирения С. А-ны с Ал. Львовной.
     Надо заметить, что несколько времени тому назад Александра Львовна после одной бурной сцены с матерью из-за её отношения к отцу уехала со своей подругой из Ясной Поляны и поселилась в Телятенках, в 2-х верстах от Ясной Поляны, на своём хуторе. Когда Л. Н-ч заболел, за ней сейчас же послали лошадей, и она приехала ещё до окончания припадка.
     Вот как рассказывает об этом Булгаков:
    «Инициатива примирения принадлежала С. А. Она долго поджидала А. Л., когда та, перед отъездом в Телятенки, зашла к Отцу. Но упустила её, вышла следом за ней на крыльцо и, как рассказывала после А. Л., стояла в одном платье, сгорбившаяся, жалкая, одинокая. А. Л. между тем вышла черным ходом и теперь должна была пройти мимо матери. С. А. остановила дочь, подозвала, стала обнимать, целовать её и просить прощения, рыдая и трясясь, как в лихорадке. Заплакала и А. Л., просила простить её, обещая вернуться сегодня же. С. А. звала и Варвару Михайловну, просила передать ей, что она её любит, не сердится на неё и просит у неё прощения, если обидела её. Обеща-

____
601

ла ни единым словом не нарушать покоя Л. Н-ча. Обе, мать и дочь, испытали умиление».
     Через несколько дней по моем возвращении из Ясной Поляны Душан Петрович писал мне:
     «Л. Н. оправился. С. А. опять ведёт себя, как не подобает, 4-го дня был у нас В. Гр., сегодня Наживин».
     О приезде Наживина Л. Н-ч писал в письме к Т. Л.: «из посетителей был приятный мне Наживин». Иван Фёдорович Наживин описал это посещение в своей интересной книге: «Из жизни Л. Н. Толстого».
    Заимствуем из этого описания значительный разговор, посвящённый вопросу о религиозном обряде.
    Ив. Фёдорович Наживин обратился ко Л. Н-чу со следующими словами:
   «У меня за год до этого умерла Мируша, моя дочь, самое дорогое для меня существо в мире. Мы похоронили её без соблюдения установленного обряда, но это было страшно тяжело: хотелось известной обстановки, торжественности.
     Вокруг меня живёт много сектантов. Наблюдая за их жизнью, я вижу, что и они как-то тоскуют об обряде, и у них внутренняя религиозная жизнь ищет выражения во внешних формах: то они начнут кружиться, то прыгать, то плясать, и всё это, видимо, не удовлетворяет их.
     И эта потребность во внешней религии живёт во всем человечестве: не успел уйти Христос, не успел уйти Будда, учивший чистой безобрядной религии, как ученики их покрыли храмами всю землю и установили сложный ритуал. Да и вы сами ясно чувствовали это, — напомнил я опять, — помните ваше письмо к Фету, где вы говорите: ну, хорошо, мы отвергаем обряд, но вот умирает у нас дорогой человек; что же, позвать кучера и приказать вынести его в мешке куда-нибудь подальше? Нет, это невозможно, говорили вы, вам казался необходимым и розовый гробик, и ладан, и даже торжественный славянский язык…
     — Да, помню. И понимаю вас, — ответил Л. Н-ч. — Но это только слабость, с которой надо бороться. Это показывает, как крепко сидят в нас наши суеверия.
     — Так что же? Неужели же позвать кучера и велеть ему вынести труп дорогого существа?
     — Нет, если это вам больно, если это оскорбляет вас… — отвечал Л. Н. — И я настолько понимаю это чувство, что готов рассуждать с вами, сколько хотите, чтобы выработать формы для того, чтобы сделать это как можно лучше, торжественнее. Я говорю только, что это не имеет ничего общего с религией — это только вопрос… ну, удобства, что ли, приличия… Давайте придумаем вместе что-нибудь, только не надо думать, что это религия. А признаем мы это религией, мы этим самым откроем в плотине маленькую дырочку, через которую уйдёт вся вода. И это так ужасно, это столько зла принесло людям, — говорил Л. Н. дрожащим от волнения голосом, — что я готов скорее отдать трупы моих детей, всех моих близких на растерзание голодным собакам, чем призвать каких-то особенных людей для совершения над их телами религиозного обряда.
     В продолжение этого разговора Л. Н-ч коснулся вопроса о грехе, препятствующем проявлению любви:
    — Препятствует проявлению любви обыкновенно слабость наша, соблазны, грехи. Следовательно, надо совершенствовать себя, очищать от слабостей и грехов, и тогда то чувство единения с Богом, которого вы ищете достигнуть высшими средствами, придёт само собой… Вот у вас умер любимый ребёнок, — помолчав, продолжал Л. Н-ч, — вы страдали, а умри какая-нибудь

____
602

Марфушка там, — сделал он неопределённый жест в сторону спрятавшейся во тьме деревни, — вам было бы всё равно…
     — Да…
     — Ну, вот. А отношение это и к смерти вашей дочери, и к смерти Марфушки должно быть одинаково. А не одинаково оно — неси наказание за свою слабость, страдай. Страдание, как стрелка компаса, показывает, что ты сбился с дороги».
     В половине октября Л. Н. писал Черткову письмо, которое характеризует и его тогдашнее душевное состояние и показывает его сильную любовь к своему другу. Вот что он писал ему:
    «Хочется, милый друг, по душе поговорить с вами. Никому так, как вам, не могу так легко высказать, — знаю, что никто так не поймёт, как бы неясно, недосказано ни было то, что хочу сказать.
     Вчера был очень серьёзный день. Подробности фактические вам расскажут, но мне хочется рассказать свое — внутреннее.
     Жалею и жалею её и радуюсь, что временами без усилия люблю её. Так было вчера ночью, когда она пришла покаянная и начала заботиться о том, чтобы согреть мою комнату и, несмотря на измученность и слабость, толкала ставеньки, заставляла окна; возилась, хлопотала о моём… телесном покое. Что ж делать, если есть люди, для которых (и то, я думаю, до времени) недоступна реальность духовной жизни. Я вчера с вечера почти собирался уехать в Кочеты, но теперь рад, что не уехал. Я нынче телесно чувствую себя слабым, но на душе очень хорошо. И от этого-то мне и хочется высказать вам, что я думаю, а, главное, чувствую.
     Я мало думал до вчерашнего дня о своих припадках, даже совсем не думал, но вчера я ясно, живо представил себе, как я умру в один из таких припадков. И понял то, что, несмотря на то, что такая смерть в телесном смысле, совершенно без страданий телесных, очень хороша, она в духовном смысле лишает меня тех дорогих минут умирания, которые могут быть так прекрасны. И это привело меня к мысли о том, что если я лишён по времени этих последних сознательных минут, то ведь в моей власти распространить их на все часы, дни, может быть месяцы, годы (едва ли), которые предшествуют, моей смерти. И вот эта-то мысль, даже чувство, которое я испытал вчера и испытываю нынче и буду стараться удержать до смерти, меня особенно радует, и вам-то мне и хочется передать его. В сущности, это всё очень старо, но мне открылось с новой стороны.
     Это же чувство и освещает мне мой путь в моём положении и из того, что было и могло бы быть тяжелого, делает радость.
     Не хочу писать о делах — после.
     А вы также открывайте мне свою душу.
     Не хочу говорить вам "прощайте", потому что знаю, что вы не хотите даже видеть того, за что бы надо было меня прощать, а говорю всегда одно, что чувствую; благодарю за вашу любовь.
     Это я позволил себе так рассентиментальничаться, а вы не следуйте моему примеру.
     Жаль мне только, что Галю до сих пор не удалось видеть. Вот её прошу простить. И она, вероятно, исполнит мою просьбу».
     Любовь Л. Н-ча к своему другу, выражающаяся в этом письме, налагала на него значительную ответственность за его поведение в этих сложных, мучительных обстоятель-ствах, окружавших Л. Н-ча.
     Читатели этой главы заметят, вероятно, некоторые пробелы в изложении. Эти пробелы произошли по следующей причине: 1910 год, кроме теку-

____
603

щих событий в жизни Л. Н-ча общего характера, ознаменовался ещё двумя крупными событиями особого рода, повлиявшими так или иначе на конец его жизни. Одним из таких событий было составление завещания, а другим — его уход из Ясной Поляны, особенно интенсивно подготовлявшийся в этом году. Чтобы яснее изобразить эти два важные события, мы извлекли их из общего хода и посвятим каждому из них особую главу.



ГЛАВА 17.
1909–1910 гг. — Завещание

     Проводя в жизнь своё мировоззрение, Л. Н-ч естественно пришёл к отрицанию собственности, всегда поддерживаемой насилием. Одна из самых незаконных собственностей есть собственность литературная. Конечно, Л. Н-ч должен был от неё отказаться. Но, как и во многих других приложениях своего жизнепонимания, он встретил в некоторых членах своей семьи препятствия к осуществлению своего намерения, и борьба за это осуществление продолжалась до конца его жизни. В этой борьбе мы можем отметить три момента. Первый — это стремление Л. Н-ча освободиться от литературной собственности. Второй момент — стремление некоторых членов его семьи воспрепятствовать этому и перенести право собственности на семью. Третий момент — стремление друзей Л. Н-ча во главе с Вл. Гр. Чертковым помочь осуществлению этого освобождения для скорейшей передачи ее в общее пользование.
     Из сочетаний и конфликтов между этими тремя стремлениями и состоят те отношения, обострение которых доставило столько страданий Л. Н-чу, особенно в последние годы его жизни.
     Первый акт отказа, хотя и неполного, от литературной собственности совершился в 1891 году.
     Л. Н-ч, с мужеством преодолевая препятствия семей-ные, объявил в печати, что он отказывается от всяких прав и вознаграждения за всё написанное им и появившееся в печати после 1881 года. Таким образом, он этим отказом ещё оставлял в распоряжении семьи все большие художественные произведения, приносившие большой доход.
     В этом же году совершился раздел его земельного имущества между его детьми. Таким образом, Л. Н-ч понемногу освобождался от своего имущества ещё при жизни.
     Через несколько лет, в 1895 году, он записал в своём дневнике, как бы он хотел, чтобы распорядились с его рукописями после его смерти.
     Мы поместили этот важный документ в своём месте. Здесь мы напомним только его особенный характер, вполне соответствующий тому христианскому вероучению, которое исповедовал Л. Н-ч: в пункте 4-м он говорит: «Право издания моих сочинений прежних: десяти томов и азбуки, прошу моих наследников передать обществу, т. е. отказаться от авторских прав. Но только прошу об этом, а никак не завещаю. Сделать это хорошо. Хорошо это будет и для вас; не сделаете — это ваше дело. Значит, вы не готовы этого сделать. То, что мои сочинения продавались эти последние десять лет, было самым тяжелым для меня делом жизни».
     Здесь Л. Н-ч говорит о сочинениях первого периода, считая, что о сочинениях второго периода он уже заявил публично в 1891 г. Таким образом, это заявление дополняло предшествующее.

____
604

     Характерна здесь фраза: «прошу, но не завещаю». В самом деле, как может завещать христианин, т. е. требовать от своих родственников, да ещё опираясь на власть, те или иные поступки, когда его не будет, когда он не будет знать тех обстоятельств, при которых эти поступ-ки должны совершиться! Самое благое намерение может оказаться злодеянием при новых изменившихся условиях.
     Так думал и действовал Л. Н-ч, когда эти мысли и действия свободно выливались из его души.
     Марья Львовна сделала копии с этого завещания. Одна копия была отдана на хранение В. Г. Черткову, другая — Сергею Львовичу Толстому, а третья хранилась у Марьи Львовны.
     Осенью, перед отъездом в Гаспру, Л. Н. подписал ту копию, которая хранилась у Марьи Львовны. Таким образом, явилось уже подписанное Л. Н-чем выражение его воли. Оно хранилось у Марьи Львовны. Об этом узнал Илья Львович и сказал матери. Софья Андреевна сильно взволновалась и потребовала его себе. Но М. Л. была в это время в Пирогове. Потом совершился переезд в Крым, и дело это временно забылось.
     По возвращении из Крыма С. А. снова предъявила свои права на это завещание, и Марья Львовна, с согласия Л. Н-ча, во избежание тяжёлых сцен перед больным Л. Н-чем, должна была отдать его матери, которая, по всей вероятности, уничтожила его.
     Таким образом, первая попытка Л. Н-ча выразить свою волю была, так сказать, отбита. По крайней мере С. А. так думала, не зная или забыв, что эта воля записана в дневнике и ещё в двух копиях у Черткова и Сергея Львовича.
     Послушаем, что говорит об этом событии, о совершённом ею насилии над волей Льва Николаевича сама Софья Андреевна. Вот запись её дневника, касаю-щаяся этого дела:
     «10-го октября 1902 г. Когда произошёл раздел имущества в семье нашей по желанию и распределению Льва Николаевича, дочь Маша, тогда уже совершенно-летняя, отказалась от участия в наследстве родителей как в настоящее, так и в будущее время. Зная её неправдивую и ломаную натуру 1 я ей не поверила, взяла её часть на своё имя и написала на этот капитал завещание в её пользу. Но смерти моей не произошло, а Маша вышла замуж за нищего, Оболенского, и взяла свою часть, чтобы содержать себя и его. Не имея никаких прав на будущее время, она почему-то тайно от меня переписала из дневника своего отца 1895 г. целый ряд его желаний после его смерти.

__________________
     1 Передавая точно эту запись, я не могу не возмутиться этими словами, относившимися к чистой, идеальной натуре Марьи Львовны Толстой. (П. Б.)

     Там, между прочим, написано, что он страдал от продажи своих сочинений и желал бы, чтобы семья не продавала их и после его смерти. Когда Лев Николаевич был опасно болен в июле прошлого 1901 года, Маша тихонько от всех дала отцу эту бумагу, переписанную ею из дневника, — подписать его именем, что он, больной, и сделал.
     Мне это было крайне неприятно, когда я об этом случайно узнала. Отдать сочинения Льва Николаевича в общую собственность я считаю и дурным, и бессмы-сленным. Я люблю свою семью и желаю ей лучшего благосостояния, а передав сочинения в общественное достояние, мы наградили бы богатые фирмы издательские, вроде Маркса, Цетлина (евреев) и другие. Я сказала Льву Николаевичу, что если он умрёт раньше меня, я не исполню его желания и не откажусь от прав на его сочине-ния, и если бы я считала это хорошим или

____
605

справедливым, я при жизни его доставила бы ему эту радость отказа от прав, а после смерти это не имеет уже смысла.
     И вот теперь, предприняв издание сочинений Льва Николаевича, по его же желанию оставив право издания за собою и не продав никому, несмотря на предложение крупных сумм за право издания, мне стало неприятно, да и всегда было, что в руках Маши бумага, подписанная Львом Николаевичем, что он не желал бы продавать его сочинений после его смерти. Я не знала содержания точного и просила Льва Николаевича дать мне эту бумагу, взяв её у Маши.
     Он очень охотно это сделал и вручил мне её. Случилось то, чего я никак не ожидала: Маша пришла в ярость, муж её кричал вчера Бог знает что, говоря, что они с Машей собирались эту бумагу обнародовать после смерти Льва Николаевича, сделать известной наибольшему числу людей, чтобы все знали, что Лев Николаевич никогда не хотел продавать свои сочинения, а жена его продавала» 1.

_____________
      1 Архив С. А-ны

     Эта запись даёт нам ясную картину тех страстей, которые бушевали над головой Льва Николаевича и отягощали непосильной тяжестью его миролюбивую душу.
     Рассказ Софьи Андреевны не вполне совпадает с тем, что я передал выше и что я слышал из уст Марьи Львовны и её мужа. Но эта разница в подробностях не имеет значения; весьма возможно, что я не совсем точно запомнил конец этого рассказа, и потому я готов принять фактическую последовательность, даваемую Софьей Андреевной.
     Так или иначе, но многочисленные занятия Льва Нико-лаевича, его постоянные работы и отношения к людям, на нужды которых он всегда легко отзывался, как бы отсрочили на время вопрос о новом проявлении его воли. К тому же В. Г. Чертков, который мог бы снова возбудить этот вопрос, находился ещё за границей в ссылке.
     По всей вероятности, узнав об уничтожении важного документа, В. Г. Чертков в переписке со Львом Николаевичем поднял вопрос о восстановлении этого документа. Весьма возможно, что Л. Н-ч сделал это и по собственной инициативе или по напоминанию Марьи Львовны. Так или иначе, но в 1904 г. Лев Николаевич пишет Черткову такое письмо:

   «Дорогой друг Владимир Григорьевич!
    В 1895 году я написал нечто вроде завещания, т. е. выразил близким мне людям мои желания о том, как поступить с тем, что останется после меня. В этой записке пишу, что все бумаги мои я прошу разобрать мою жену, Страхова и вас. Вас я прошу об этом потому, что знаю вашу большую любовь ко мне и нравственную чуткость, которая укажет вам, что выбросить, что оставить и когда и где и в какой форме издать. Я бы мог прибавить ещё и то, что доверяю особенно вам ещё и потому, что знаю вашу основательность и добросовестность в такого рода работе, а главное, полное наше согласие в религиозном понимании жизни.
     Тогда я ничего не писал вам об этом; теперь же, после девяти лет, когда Страхова уже нет и моя смерть во всяком случае недалека, я считаю нужным исправить упущенное и лично высказать вам то, что я прошу вас взять на себя труд пересмотреть и разобрать оставшиеся после меня бумаги и вместе с женой моею распорядиться ими, как вы найдете это нужным.
     Кроме тех бумаг, которые находятся у вас, я уверен, что жена моя или (в случае её смерти прежде вас) дети мои не откажутся, исполняя моё жела-

____
606

ние, сообщить вам и те бумаги, которых нет у вас, с вами вместе решить, как распорядиться ими.
     Всем этим бумагам, кроме дневников последних годов, я, откровенно говоря, не приписываю никакого значения и считаю какое бы то ни было употребление их совершенно безразличным. Дневники же, если я не успею более точно и ясно выразить то, что я записываю в них, могут иметь некоторое значение хотя бы в тех отрывочных мыслях, которые изложены там. И потому издание их, если выпустить из них всё случайное, личное и излишнее, может быть полезно людям, и я надеюсь, что вы сделаете это так же хорошо, как делали до сих пор извлечения из моих неизданных писаний, и прошу вас об этом. Благодарю вас за все прошедшие труды ваши над моими писаниями и вперёд за то, что вы сделаете с оставшимися после меня бумагами. Единение с вами было одной из больших радостей последних лет моей жизни.
     Лев Толстой».

     Казалось бы, этого документа было совершенно достаточно для всех уважающих волю Льва Николаевича; но на нём не было печати власти, и он был признан недействительным.
     Революция 1905 года освободила ссыльных, В. Г. вернулся из-за границы и поселился близ Ясной Поляны. Очевидно, Льва Николаевича волновал вопрос, как исполнят его волю после его смерти, так как в дневнике 1908 г. он снова повторяет вкратце свою волю, высказанную им в дневнике 1905 года.
     Прошло торжественное время юбилея, конечно, страшно усилившее спрос на сочинения Л. Н-ча. И Софья Андреевна, учитывая момент, задумала издать новое полное собрание сочинений Л. Н. Толстого в 20 томах; пользуясь некоторыми цензурными льготами и своими связями, она решила включить в него большу;ю часть писаний Л. Н-ча религиозно-философского характера. Был составлен план на 20 томов. Конечно, это издание требовало больших затрат, и С. А. хотела получить гарантии, что её затраты не пропадут даром, т. е. она свободна будет выпустить это издание и распродать его даже в случае смерти Л. Н-ча. Как всегда, вопрос о новом издании, предпринимаемом с коммерческой целью, сильно волновал её, и эти волнения и соображения тяжело отражались на Л. Н-че, на его душевном и физическом здоровье.
     Некоторыми семейными был поднят вопрос о продаже всех сочинений Льва Николаевича одному какому-либо издателю на выгодных условиях.
     Л. Н. выдал ещё в 80-х годах Софье Андреевне доверенность на ведение издательского дела. Эта доверенность давала ей возможность заключать договоры с типографиями и поставщиками бумаги, но никак не продавать права на печатание. Она советовалась с опытными юристами, и те убедили её, что она не обладает никакими правами.
     Не видя другого исхода, С. А. решила издавать сама. Часть этого издания была выпущена ещё при жизни Л. Н-ча, а часть уже после его смерти.
     Интересен в этом отношении рассказ родственника Л. Н-ча, Ивана Васильевича Денисенко, юриста, гостившего в это время в Ясной. Обе стороны, доверяя ему как своему человеку, обращались к нему за советом. Мы заимствуем из этого рассказа наиболее существенную часть:
     «В июле, когда я был в Ясной Поляне, — рассказывает Ив. Васильевич, — С. А. позвала меня к себе в спальню и, показав мне общую доверенность на управление делами, выданную ей давно уже Львом Николаевичем, спросила меня, может ли она по этой доверенности продать право издания произведений Льва Николаевича, а главное, воз-будить преследование против Сергеенко и какого-то учите-ля военной гимназии за составление ими из произведений

____
607

Льва Николаевича сборников и хрестоматий, в виду того, что эти сборники могут причинить большой материальный ущерб её новому изданию сочинений.
     Я страшно был удивлён, что произведения Льва Николаевича до 81 г. не составляют её собственности, что я ей и высказал, на что она мне ответила; что того, что она издаёт сочинения Льва Николаевича только по доверенности, никто не знает, и просила меня не разглашать этого. Я ответил ей, что, по моему мнению, продавать право издания сочинений по имеющейся у неё доверенности она права не имеет; для возбуждения же преследования против составителей сборников ей необходимо иметь специальную доверенность от Льва Николаевича, которую он, конечно, ей не даст.
     Насколько мне помнится, С. А. сказала: «А может быть, и даст, я попробую». Очевидно, С. А. «попробовала», так как Л. Н-ч записывает в своём дневнике от 12 июля:
     «…Вчера вечером было тяжело от разговоров С. А. о печатании и преследовании судом. Если бы она знала и поняла, как она одна отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни. А сказать я не умею и не надеюсь ни на какое воздействие на неё каких бы то ни было слов…»
     Вскоре после этого к тому же Ив. Вас. Денисенко обратился и Лев Николаевич.
     Ив. Вас. Денисенко так рассказывает об этом:
    «Кажется, на другой день после этого, днём, я пошёл по аллее, проходящей между цветниками, и тут совершенно неожиданно встретил Льва Николаевича. Вид его меня поразил.
     Он был сгорбленный, лицо измученное, глаза потухшие, казался слабым, каким я его никогда не видал.
     При встрече он быстро схватил меня за руки и сказал со слезами на глазах:
     — Голубчик, Иван Васильевич, что; она со мной делает, что; она со мной делает! Она требует от меня доверенности на возбуждение преследования. Ведь я этого не могу сделать… Это было бы против моих убеждений.
     Затем, пройдя со мной несколько шагов, он сказал мне:
     — У меня к вам большая просьба, пусть только она пока останется между нами, не говорите об ней никому, даже Саше. Составьте, пожалуйста, для меня бумагу, в которой бы я мог объявить во всеобщее сведение, что все мои произведения, когда бы то ни было мною написанные, я передаю во всеобщее пользование. Кроме того, я желал бы всю землю передать крестьянам.
     Лев Николаевич, говоря это, был страшно расстроен и нервно возбуждён. Я сказал, что исполнить его просьбу немедленно не могу, так как мне необходимо будет справиться с законами и узнать мнение некоторых юристов, и тогда я ему набросаю желаемое и пришлю из Новочеркасска. Лев Николаевич на это изъявил согласие.
     На другой день после этого разговора, когда он выходил на утреннюю прогулку, Лев Николаевич меня встретил и, отозвав в сторону, сказал:
     — Ах, ах, что я вам вчера сказал! Я так был расстроен, что забыл, что я землю уже давно отдал детям и жене, а насчет моих сочинений вы всё-таки сделайте то, о чём я вас просил» 1.

____________
     1 Из архива В. Г. Черткова

     Ив. Вас. Денисенко по возвращении домой писал об этом Л. Н-чу, но письмо это почему-то не дошло до него.
     Эти вопросы сильно волновали Л. Н-ча: в дневнике того времени он записывает:
     25 июля. «Вчера говорил с Иваном Васильевичем. Как трудно избавиться от этой пакостной грешной собствен-ности. Помоги, помоги, помоги…»

____
608

     В сентябре 1909 года Л. Н-ч гостил у Черткова в Крёкшине, под Москвой, в имении его родственника Пашкова. В дневнике Л. Н-ча 17 сентября записано:
    «Говорил с Чертковым о намерении детей присвоить сочинения, отданные всем. Не хочется верить».
    Тогда же, в Крёкшине, было написано первое формаль-ное завещание, подписанное тремя свидетелями. Алекс. Борис. Гольденвейзер, один из подписавших, так расска-зывает об этом событии в своих воспоминаниях:
     «Я застал всех очень расстроенными. Анна Константи-новна сказала мне:
     — Как хорошо, что вы приехали. Л. Н. решил сделать завещание и хотел вас просить быть свидетелем.
     Меня это известие очень взволновало и очень тронуло как свидетельство доверия Л. Н-ча ко мне.
     Мы в течение дня несколько раз совещались о той форме, в какой завещание должно быть написано для того, чтобы оно имело юридическое значение, так как Л. Н-ч решил сделать завещание, имеющее не только моральное значение, имея полное основание думать, что в противном случае его воля останется не выполненной.
     …Вернувшись с прогулки, Чертков передал нам текст завещания, выправленный и пополненный рукою Л. Н-ча на листе с составленным нами вчера конспектом. Ал. Львовна переписала этот текст, а Лев Николаевич пошёл к себе работать.
     Л. Н. работал у себя довольно долго, и мы стали беспокоиться, что Льву Николаевичу не удаётся подписать переписанное Ал. Львовной завещание. Но вот Л. Н-ч вошёл в маленькую комнатку, в которой мы все его ждали. У него был очень торжественный вид, он, видимо, был взволнован. Он сел за стол, бегло взглянул на переписанный текст, взял перо и подписал. Вслед за ним подписали свидетели: я, Калачёв и Сергеенко (сын). Л. Н-ч встал и поблагодарил нас, пожав нам руки».
     Вот текст написанного тогда завещания:

ЗАВЕЩАНИЕ

    «Заявляю, что желаю, чтобы все мои сочинения, литературные произведения и писания всякого рода, как уже где-либо перепечатанные, так и ещё не изданные, написанные или впервые напечатанные с 1-го января 1881 года, а также и всё, написанное мною до этого срока, но ещё не напечатанное, не составляли бы после моей смерти ничьей частной собственности, а могли бы быть безвозмездно издаваемы и перепечатываемы всеми, кто этого захочет. Я желаю, чтобы все рукописи и бумаги, которые останутся после меня, были бы переданы Владимиру Григорьевичу Черткову, с тем чтобы он и после моей смерти распоряжался ими, как он распоряжается ими теперь, для того чтобы все мои писания были безвозмездно доступны всем желающим ознакомиться с ними. Прошу также Владимира Григорьевича Черткова выбрать такое лицо или лиц, которым бы он передал это уполномочие на случай своей смерти.
Лев Николаевич Толстой».
     Крёкшино, 18 сентября 1909 года.

     При подписании настоящего завещания присутство-вали и сим удостоверяют, что Лев Николаевич Толстой при составлении настоящего завещания был в здравом уме и твёрдой памяти.
    Свободный художник Александр Борисович Гольденвейзер.
     Мещанин Алексей Петрович Сергеенко.
     Александр Васильевич Калачёв, мещанин».
    «Настоящее завещание переписала Александра Толстая».

____
609

     Ал. Бор. Гольденвейзер продолжает свой рассказ:
     «Ал. Львовна была у присяжного поверенного Муравьёва, показала ему завещание, и он сказал ей, что оно как юридический документ никуда не годится по многим причинам, между прочим потому, что закон не предусматривает возможности «оставить наследство никому». Нужно непременно оставить его кому-нибудь, кто бы уже распорядился с ним по воле Льва Николаевича. Муравьёв обещал обдумать и прислать примерный текст завещания в Ясную; Ал. Львовна передаст его Л. Н., который решит, как быть.
     Для этой цели, — рассказывает далее Алекс. Борис., — 2-3 раза у него (Муравьёва) происходили совещания, на которых присутствовали Чертков, Ф. А. Страхов и я. Когда проект текста завещания был более или менее установлен в нескольких версиях, нужно было свезти эти проекты Л. Н-чу, чтобы он прочёл их и остановился на каком-нибудь из них или забраковал их все, если он найдёт их не соответствующими его предположениям.
      Надо было ехать 26-го октября. Я был в этот день занят и не мог ехать, так что это поручение взял на себя Ф. А. Страхов, друг Льва Николаевича».
     Фёдор Алексеевич рассказал о своей поездке в фельетоне «Петербургской газеты», и мы заимствуем из его рассказа существенную часть. Когда Страхов изложил перед Львом Николаевичем сущность дела и предложил ему утвердить завещание, Лев Николаевич произнёс замечательные слова, ярко выразившие его внутреннее отношение к этому делу:
     — Тяжело мне всё это дело. Да и не нужно это — обеспечивать распространение своих мыслей при помощи разных там мер. Вон Христос, хотя и странно это, что я как будто сравниваю себя с ним, — не заботился о том, чтобы кто-нибудь не присвоил в свою личную собственность его мыслей, да и не записывал сам своих мыслей, а высказывал их смело и пошёл за них на крест. И мысли эти не пропали. Да и не может пропасть бесследно слово, если оно выражает истину, и если человек, высказывающий это слово, глубоко верит в истинность его. А это все внешние меры обеспечения только от неверия нашего в то, что мы высказывали.
     Далее Фёд. Алекс. Страхов рассказывает так:
     «Сказав это, Лев Николаевич вышел из кабинета, а я, оставшись один, в раздумье отошёл к окну и, глядя на усыпанную жёлтым листом траву лужайки, стал соображать, что мне делать дальше: возражать ли что-нибудь на его заявление, или так и уехать ни с чем из Ясной Поляны.
     Когда Лев Николаевич вернулся в свой кабинет, во мне уже созрело твёрдое решение не оставлять этого дела так, и, набравшись смелости, я обратился ко Льву Николаевичу со следующими словами:
     — Вы мне позволите, Лев Николаевич, высказать об этом деле своё мнение?
     — Пожалуйста, я вас прошу об этом, — поспешил он мне ответить и, усевшись на своём кресле в углу, приготовился меня слушать.
     — Я понимаю, Лев Николаевич, — начал я, — и вполне ценю ту высоту, стоя на которой, вы обсудили это дело. Но понимать и обсуждать что-либо при свете открывшейся нам истины — это одно, в этой сфере мы вполне свободны, а действовать — это совсем другое, потому что деятельность нашу всегда приходится согласовать с данными условиями времени и места. Вот вы упомянули о Христе. Ему, действительно, не надо было заботиться о беспрепятственном распространении своего слова. Но почему? Потому что он не писал и по тогдашним условиям гонорара за свои мысли не получал. Условия же нашего времени таковы, что если вы ничего не предпримете для обеспечения всеобщего пользования вашими писаниями, то этим косвенно поспособствуете утверждению прав частной собственности на них со стороны ваших се-

____
610

мейных. Если же позаботитесь о передаче их по наследству, хотя бы в частную собственность, но зато такому лицу, для которого ваша воля, выраженная вами в 95-м году, будет священна, то как раз этим и предоставите их во всеобщее пользование.
     — Аргумент веский, — ответил мне на это Лев Николаевич и прибавил при этом, что едет сейчас кататься верхом и что, хорошенько обдумав это дело во время своей прогулки, даст мне окончательный ответ по приезде домой.
     …Немного спустя после этого Лев Николаевич уехал верхом. По возвращении он лёг спать. После его сна мы вместе обедали в зале… а после обеда он сейчас же пошёл в свой кабинет и увёл туда с собой Александру Львовну и меня.
     — Я вас удивлю своим крайним решением, — обратился он к нам обоим с доброй улыбкой на лице. — Я хочу быть plus royaliste que le roi [фр. большим сторон-ником единовластия, чем сам монарх]. Я хочу, Саша, отдать тебе всё, — понимаешь, всё, не исключая и того, о чём была сделана оговорка в том моём газетном заявлении.
     Мы стояли перед ним, поражённые как молнией этими его словами: «одной» и «всё». Он же произнёс их с такой простотой, как будто он сообщал нам о самом незначительном приключении, случившемся с ним во время его прогулки.
     — Лучше и проще будет, если напишу всё на одну тебя, — снова обратился Лев Николаевич к Александре Львовне, — и это вполне естественно, потому что ты последняя из всех моих детей, живёшь со мной, сочувствуешь мне, так много помогаешь мне во всех моих делах.
     — Ну, как сам знаешь, папа, — процедила сквозь зубы Александра, Львовна.
     — Тяжеленько тебе будет, а?
     — Что ж делать? Я смотрю на это, как на свой долг…
     — Но как же, Лев Николаевич? Какая же ваша воля относительно всех тех писаний, доходом с которых пользовалась до сих пор Софья Андреевна и которые она привыкла считать вашим подарком и потом своей собственностью, — невольно вмешался я со своим вопросом, не будучи ещё в состоянии прийти в себя от неожиданного решения Л. Н-ча.
     — Всё это Саша может предоставить ей пожизненно, согласно моей воле; одним словом, сделать так, чтобы моё завещание не внесло по отношению к ней никаких изменений. Ну, да все эти мелочи и подробности ты обду-маешь вместе с Владимиром Григорьевичем, — обратился он к Александре Львовне. — Тяжело только тебе будет!
     Этими словами Лев Николаевич закончил начинавший, видимо, его тяготить разговор о наследстве. Заметив это, мы с Александрой Львовной вышли из его кабинета».
     Когда Ф. А. Страхов вернулся из своей поездки и передал В. Г. Черткову её результаты, В. Г. написал Льву Николаевичу:
    «Относительно распоряжений о ваших писаниях после смерти не могу выразить вам, как я рад, что вы решились поступить решительно. Отрезать болеющую гангреной ногу бывает, после известной степени распространения болезни, иногда гораздо лучше во всех отношениях, чем всякое другое средство. Завещав всё А. Л., вы прекратите тот ужас, который вот уже сколько лет происходит вокруг вас, и становитесь хозяином положения в том смысле, что от вас уже будет зависеть улучшить положение, чего вы до сих пор не были в состоянии сделать. Когда мне рассказал Страхов, что вы на прогулке верхом перед своей совестью решили дело в самом крайнем смысле, то я сначала порадовался вашему решению, но вместе с тем почувствовал некото-
____
611

рые сомнения относительно того, не будут ли ваши семей-ные вправе считать себя обманутыми вами относительно писаний первого периода, которые вы уже много лет тому назад предоставили им. Но сначала я не давал хода моему поползновению высказать вам мои сомнения. Я думал себе: в кои веки вы решились представить отпор тому ужасу, который всё разрастался вокруг вас, и о степени, до которой он дошёл, вы и до сих пор всего не знаете. Он решил это, говорил я себе, один перед своим Богом. Не надо другому человеку вмешиваться в эту область. Но потом я всё больше и больше стал чувствовать, что следовало бы напомнить вам то, что вы уже раньше предоставили другим, «как будто умерли». И, переносясь в положение ваших семейных, я понял, как мне казалось, основательность их предстоящего удивления и возмущения по отношению к той части «литературного наследства», которое вы своим повелением позволили им считать своим в будущем. И я тогда почувствовал, что необходимо вам напомнить и указать на эту сторону вопроса, для того чтобы окончательное ваше решение было предпринято в ту или другую сторону, не упуская из виду эту сторону. Остальное вам расскажет Алекс. Борисович».

     Согласно желанию Льва Николаевича завещание было снова составлено Муравьёвым в юридической форме и доставлено Л. Н-чу.
     На этот раз завещание привёз ему Алекс. Борисович Гольденвейзер. Это было рано утром 1-го ноября, когда в доме ещё все спали, кроме Л. Н-ча. Вот что рассказывает об этом Алекс. Борисович.
    «Лев Николаевич охотно стал писать текст завещания сам, очень стараясь не делать помарок, что ему вполне удалось. После него я подписал завещание в качестве свидетеля. Страхова ещё не было. Спустя несколько минут он приехал. Я пошёл с ним ко Льву Николаевичу.
   Л. Н. очень беспокоился, что поздно и что всякую минуту может войти Софья Андреевна, и затворил все двери своей комнаты. Страхов подписал. Я спрятал завещание в портфель и отнёс вниз к себе».
     Впоследствии Л. Н. решил, что нужно к Александре Львовне прибавить ещё Татьяну Львовну, и завещание пришлось вновь переписать, что Л. Н. и сделал в доме Черткова, в Телятенках, 17 июня 1910 года.
     В это третье завещание вкралась какая-то формальная ошибка, и пришлось его переписать в четвёртый раз. Вот как рассказывает об этом последнем акте А. П. Сергеенко:
    «22 июля 1910 г. днём, часа в три, во двор Телятенской усадьбы быстро въехал верхом Александр Борисович Гольденвейзер. Он сообщил нам, что приехал со Львом Николаевичем Толстым из Ясной Поляны на прогулку, и когда они порядочно отъехали, то Л. Н-ч, решивший в этот день написать завещание, послал его в Телятенки, чтобы привезти с собой к тому месту, где он назначил встретиться, свидетелей для присутствия при составлении его завещания. Александр Борисович очень торопил нас скорее собраться. Сейчас же были оседланы лошади, и он, Радынский и я, втроём, поскакали ко Л. Н-чу. Место, где он должен был нас ожидать, находилось верстах в двух от Ясной Поляны, близ небольшой деревушки Грумонд. Мы выбирали кратчайшее направление, а потому ехали без дороги вдоль ручья, протекающего через берёзовый лес. Выехав из лесу в виду Грумонда, мы стали искать глазами Л. Н-ча. Впереди нас и по сторонам была возвышенная местность, но нигде его не было видно. Мы начали беспокоиться, но, проехав дальше, увидели его на скрытом раньше от нас пригорке. Л. Н-ч был на лошади, повёрнутой в нашу сторону и переминающейся с ноги на ногу. Фигура Л. Н-ча, в белой шляпе и белой рубахе и с белой бородой на красавце Делире с его изогнутой шеей,

____
612

живописно выступала наверху пригорка, за которым было видно одно небо. Обрадовавшись ему, мы быстрее к нему подъехали. Поздоровавшись с нами, он спокойным шагом поехал по направлению к деревне, а мы за ним. Мы проехали деревню, спустились с горы, и Л. Н. направил свою лошадь на другую гору.
     — Какие мы конспираторы, — заметил он шутливо.
     Мы ехали гуськом. Въехав на гору, Л. Н-ч поехал лёгкой рысью через большое скошенное ржаное поле, со стоявшими повсюду копнами, к огромному казённому лесу Засека. Подъехав к нему, он на минуту приостановил лошадь в колебании, куда ехать. Но сейчас же направил её прямо в лес, сначала по узкой дороге, которая тут же оказалась, а потом, оставив дорогу, стал брать самое неожиданное извилистое направление, как будто хотел нас завести в глушь. Его Делир, привыкший в течение нескольких лет возить его по лесам и непроходимым дорогам, подчинялся малейшему движению его руки, шел смело, как по хорошо знакомой дороге. Но наши лошади терялись. Нам надо было то и дело нагибать головы под обвисшие ветки или отстранять ветки в сторону. Л. Н-ч делал это легко и привычно. В глубине леса он остановился у большого пня и стал слезать. Мы тоже слезли и привязали лошадей к деревьям. Л. Н. сел на пень и, вынув прицепленное к блузе английское резервуарное перо, попросил нас дать ему всё нужное для писания. Я дал ему бумагу и припасённый мною для этой цели картон, на котором писать. А Александр Борисович держал перед ним черновик завещания. Перекинув ногу на ногу и положив картон с бумагой на колено, Л. Н. стал писать: «тысяча девятьсот десятого года, июля дватцать второго дня». Он сейчас же заметил описку, которую сделал, написав «двадцать» через букву «т», и хотел её поправить или взять чистый лист, но раздумал, заметив, улыбаясь:
     — Ну, пускай думают, что я был неграмотный.
     Затем прибавил:
     — Я поставлю ещё цифрами, чтобы не было сомнения — и после слова "июля" вставил в скобках «22» цифрами.
     Ему трудно было, сидя на пне, следить за черновиком, и он попросил Александра Борисовича читать ему. Александр Борисович стал отчётливо читать черновик, а Л. Н-ч старательно выводил слова, делая двойные переносы в конце и в начале строк, как, кажется, делалось в старину, и как Л. Н. делал иногда в своих письмах, когда старался особенно ясно и разборчиво писать. Он сначала писал строчки слишком сжато, а когда увидел, что остаётся ещё много места, сказал:
     — Надо разгонистей писать, чтобы перейти на другую страницу, — и увеличил расстояние между строками.
     Когда в конце завещания ему надо было подписаться, он спросил:
     — Надо писать «граф»?
     Мы сказали, что можно и не писать, и он не написал.
     Потом подписались и мы, свидетели. Л. Н. сказал нам:
     — Ну, спасибо вам.
     После этого я дал Льву Николаевичу бумагу, в которой, по его поручению, были выражены дополнительные его распоряжения. Он внимательно прочёл её и сказал, что надо изменить два места. Одно место, где было написано, что графине Софье Андреевне Толстой предоставляется пожизненное пользование сочинениями, изданными до 1881 года, он сказал, что надо совсем выпустить. В другом месте, где говорилось о том, чтобы В. Г. Чертков, как и раньше, издавал его сочинения, он сказал, что надо прибавить слова «на прежних основаниях», т. е. не преследуя никаких материальных личных целей.
____
613

     — Чтобы не подумали, — заметил Лев Николаевич, — что Владимир Григорьевич будет извлекать из этого дела какую-либо личную выгоду.
     Л. Н-ч вернул мне эту бумагу, а несколько дней спустя напомнил о ней Владимиру Григорьевичу, прося прислать ему её в окончательном виде, чтобы подписать.
     Л. Н-ч встал с пня и пошёл к лошади.
     — Как тяжелы все эти юридические придирки, — в раздумье сказал он мне, очевидно вспоминая все формальности завещания.
     С необычайной для 82-летнего старика легкостью он вскочил на лошадь.
     — Ну, прощай, — сказал он, протягивая мне руку.
     — Прощайте, Лев Николаевич. Спасибо вам, — сказал я ему.
     А сказал я ему «спасибо» потому, что, собственно говоря, по моей вине произошло то, что он снова писал в этот день завещание. Дело в том, что в предшествовавшем завещании, написанном им за несколько дней до этого, по моему недосмотру было кое-что пропущено в словах свидетелей, без чего завещание теряло своё юридическое значение, и из-за этого Л. Н-чу пришлось вновь написать его, и я чувствовал свою вину перед Л. Н-чем.
     — За что же ты меня благодаришь? — сказал Л. Н. — Спасибо вам большое за то, что вы помогли мне в этом деле.
     И я ясно увидел по выражению лица Л. Н., что хотя ему и тяжело было всё это дело, но делал он его с твердым сознанием нравственной необходимости. Во Л. Н-че не видно было колебания. В течение этого проведённого с ним получаса я видел, как ясно, спокойно и обдуманно он всё делал».
     Об этом событии Л. Н-ч в тот же день коротко занёс в свой дневник: «Писа;л в лесу».
     Таким образом, явилось окончательное формальное завещание, впоследствии утверждённое окружным судом. Приводим здесь его текст:

    «Тысяча девятьсот десятого года, июля (22) двадцать второго дня, я, нижеподписавшийся, находясь в здравом уме и твёрдой памяти, на случай моей смерти делаю следующее распоряжение: все мои литературные произве-дения, когда-либо написанные по сие время и какие будут написаны мною до моей смерти, как уже изданные, так и неизданные, как художественные, так и всякие другие, оконченные и неоконченные, драматические и во всякой иной форме, переводы, переделки, дневники, частные письма, черновые наброски, отдельные мысли и заметки, словом, все без исключения мною написанное по день моей смерти, где бы таковое ни находилось и у кого бы ни хранилось как в рукописях, так равно и напечатанное и притом как право литературной собственности на все без исключения мои произведения, так и самые рукописи и все оставшиеся после моей смерти бумаги завещаю в полную собственность дочери моей Александре Львовне Толстой. В случае же, если дочь моя Александра Львовна Толстая умрёт раньше меня, всё вышеозначенное завещаю в полную собственность дочери моей Татьяне Львовне Сухотиной.
Лев Николаевич Толстой.
     Сим свидетельствую, что настоящее завещание действительно составлено, собственноручно написано и подписано графом Львом Николаевичем Толстым, находящимся в здравом уме и твёрдой памяти.
     Свободный художник
Александр Борисович Гольденвейзер.
   В том же свидетельствую, мещанин
Алексей Петрович Сергеенко.
              В том же свидетельствую, сын подполковника
Анатолий Дионисиевич Радынский».

____
614

     Завещание, как видно, составлено на имя Александры Львовны, а в случае её смерти — Татьяны Львовны. Так как Л. Н-ч желал, чтобы распоряжался рукописями В. Г. Чертков, а с другой стороны, самый факт составления Львом Николаевичем юридического завещания мог вызвать во многих людях недоумение, как мог Л. Н-ч совершить такой акт, прямо противоречащий его убеждениям, то потребовалась объяснительная запис-ка, составленная по поручению Л. Н-ча В. Г. Чертковым и утверждённая Л. Н-чем. Вот её содержание:

     «Так как Л. Н. Толстой написал завещание, по которому оставляет после своей смерти все свои писания «в собственность» своей дочери Александре Львовне Толстой, а в случае её смерти раньше его смерти — Татьяне Львовне Сухотиной, то необходимо объяснить, во-первых, почему, сам не признавая собственности, он составил подобное завещание, а во-вторых, как он желает, чтобы было поступлено с его писаниями после его смерти.
     К «формальному» завещанию, имеющему юридическую силу, Лев Николаевич прибег не ради утверждения за кем бы то ни было собственности на его писания, а наоборот, для того чтобы предупредить возможность обращения их после его смерти в чью-либо частную собственность.
     Для того, чтобы предохранить тех, кому он поручил распорядиться его писаниями согласно его указаниям от возможности отнятия у них этих писаний на основании законов о наследстве, Льву Николаевичу предоставлялся только один путь: написать обставленное всеми требуемыми законом формальностями завещание на имя таких лиц, в которых он уверен, что они в точности выполнят его указания о том, как поступить с его писаниями. Единственная, следовательно, цель написанного им «формального» завещания заключается в том, чтобы воспрепятствовать предъявлению со стороны кого-либо из его семейных их юридических прав на эти писания в том случае, если эти семейные, пренебрегая волей Л. Н-ча относительно его писаний, пожелали бы обратить их в свою личную собственность.
     Воля же Льва Николаевича относительно своих писаниё такова — он желает, чтобы:
     1) Все его сочинения, литературные произведения и писания всякого рода, как уже где-либо напечатанные, так и ещё неизданные, не составляли после его смерти ничьей частной собственности, а могли бы быть издаваемы и перепечатываемы всеми, кто этого захочет.
     2) Чтобы все рукописи и бумаги (в том числе дневники, черновики, письма и проч.), которые останутся после него, были переданы В. Г. Черткову с тем, чтобы последний после смерти Л. Н-ча занялся бы пересмотром их и изданием того, что он в них найдёт желательным для опубликования, причём в материальном отношении Л. Н-ч просит В. Г. Черткова вести дело на тех же основаниях, на каких он издавал писания Л. Н-ча при жизни последнего.
     3) Чтобы В. Г. Чертков выбрал такое лицо или лица, которым передал бы это уполномочие на случай его, Черткова, смерти, с тем чтобы и это лицо или лица поступили так же на случай своей смерти, и так далее, до минования надобности в этом.
     4) Чтоб те лица, кому Л. Н-ч завещал «формальную» собственность на все его писания, завещали эту собственность дальнейшим лицам, избранным по соглашению с В. Г. Чертковым или теми, кому перейдёт вышеупомянутое уполномочие Черткова, и так далее, до минования в этом надобности.
     Совершенно согласен с содержанием этого заявления, составленного по моей просьбе и в точности выражающего моё желание.
     Лев Толстой».

____
615

     Из переписки В. Гр. Черткова и Ал. Львовны видно, что В. Гр. предлагал ей огласить завещание перед семейными, но Ал. Льв. отклонила это предложение.
     Казалось бы, всё шло хорошо, но душа Л. Н-ча не была спокойна. Через пять дней после написания завещания, 27 июля, В. Г. Чертков пишет Л. Н-чу:
    «Дорогой друг, я сейчас виделся с Ал. Львовной, которая рассказала мне о том, что вокруг вас делается. Ей видно гораздо больше, чем вам, потому что с ней не стесняются, и она со своей стороны видит то, чего вам не показывают…
     …Тяжёлая правда, которую необходимо вам сообщить, состоит в том, что все сцены, которые происходили последние недели, приезд Льва Львовича, а теперь Андрея Львовича, имели и имеют одну определённую практи-ческую цель. И если были при этом некоторые действи-тельно болезненные явления, как и не могли не быть при столь продолжительном, напряжённом и утомительном притворстве, то и эти болезненные явления искусно эксплуатировались всё для той же одной цели.
     Цель же состояла в том, чтобы, удалив от вас меня, а если возможно — и Сашу, путём неотступного совместного давления выпытать от вас, написали ли вы какое-нибудь завещание, лишающее ваших семейных вашего литератур-ного наследства: если не написали, то путём неотступного наблюдения над вами до вашей смерти помешать вам это сделать, а если написали, то не отпускать вас никуда, пока не успеют пригласить черносотенных врачей, которые признали бы вас впавшим в старческое слабоумие для того, чтобы лишить значения ваше завещание…
     Предупредить же этот грех и вообще прервать это дурное дело, которое готовится и которым сейчас напряжённо заняты ваши семейные в Ясной, возможно нам только и притом очень простым путём: это безотлагательно уехать из Ясной в Кочеты, где в обстановке, препятствующей им совершить их злое дело, мы смогли бы спокойно обдумать, как вам поступить».
     Все эти извещения и советы волновали Льва Николае-вича, и вот вскоре он записывает в своём дневнике о том, что ему тяжела и противна та борьба, в которую вовлекли его близкие ему люди. И что его задача вести эту борьбу любя, что, конечно, даже ему было чрезвычайно трудно.

     Вскоре обнаружилось, что решение, принятое Л. Н-чем, сознавалось и им самим далеко не удовлетворительным.
     В конце июля я приехал с семьёй навестить Льва Нико-лаевича. Я уже говорил в предыдущей главе о болезненном состоянии, в котором мы застали Софью Андреевну.
     Привожу здесь записанное мною по свежей памяти в моём дневнике касающееся вопроса о завещании:
    «Помню, что в один из моих приездов в Ясную Поляну я зашёл раз в комнату Александры Львовны, и она мне с таинственным видом сообщила, хотя и в общих чертах, о готовящемся или уже сделанном завещании. Я тогда же ей сказал, что очень рад и очень сочувствую выраженной воле Л. Н-ча о переходе всех его сочинений в общую собственность, но мне не нравится та таинственность, конспиративность, которою окружено это важное дело. И, как мне помнится, Александра Львовна также сочувство-вала мне в этом и выражала своё неудовлетворение тем способом, которым это важное дело приводилось в исполнение.
     С тех пор, не помню сколько времени, я мало слышал об этом деле, и слышал только намёки, зная, что что-то делается, но участия в этом не принимал. И я помню, что это неучастие было приятно мне. Я опасался как близ-

____
616

кий друг Л. Н-ча быть привлечённым к делу, от которого трудно было бы отказаться и которое не вполне совпадало с моими взглядами.
     Когда же я приехал ко Л. Н-чу в конце июля 1910 года, я видел, что дело уже было сделано, что оно хранилось в глубокой тайне, но что С. А. подозревала уже о существовании завещания, искала его, подслушивала разговоры и вообще чуяла противную своим интересам и интересам своей семьи конспирацию. Эта подозрительность, это чутьё, конечно, усиливали в ней вражду к Черткову, которая в связи с упомянутыми патологическими припадками делала атмосферу в Ясной невыносимою даже для посторонних лиц. Каково же было терпеть её самому Л. Н-чу!
    Мне казалось, что Л. Н-ч считал меня также участником этой конспирации, и, не желая его вводить в заблуждение, я решился в откровенной беседе выразить ему своё отношение к ней.
     Выбрав удобный момент, после обеда, когда Л. Н-ч обыкновенно сидел у себя в кабинете на угловом кресле и читал или раскладывал пасьянс, предаваясь размышле-ниям и отдыху, я зашёл к нему и попросил позволения поговорить с ним.
     Он, конечно, с доброй, радостной улыбкой согласился на мою просьбу, оставил книгу, которую читал. Я сел против него и сказал ему приблизительно следующее:
     — Л. Н-ч, я хотел выразить вам моё отношение к вашему завещанию и к тому приёму, которым оно было исполнено. Я не знаю всех подробностей этого дела, так как не принимал непосредственного участия в нём. Горячо сочувствуя его основной идее, т. е. передаче всех ваших сочинений в общее пользование, я не удовлетворён тем способом, каким оно сделано, и мне очень хотелось, чтобы вы знали это моё отношение и, если оно неверно, то указали бы мне мою ошибку и во всяком случае не думали бы о том, что я согласен, когда я не согласен, не думали обо мне лучше, чем я есть. У меня нет никакой претензии менять или предпринимать что-нибудь в этом деле, мне просто хочется очистить перед вами свою совесть, сказать то, что я думаю, какие бы ни были последствия этого. Я хочу вам сказать, что меня тяготит конспиративная тайна этого дела. Я чувствую, что тут есть что-то неладное, раз это нужно скрывать от окружающих вас семейных.
     Л. Н-ч внимательно слушал, и когда я остановился, он, как бы вспомнив что-то; с серьёзным, задумчивым видом сказал:
     — Да, да, вы правы, конечно, но как же было сделать иначе?
     — Л. Н-ч, — отвечал я, — мне очень трудно давать вам советы, учить вас, но если вы спрашиваете моего мнения, то я думаю, что вам следовало бы созвать всю свою семью и даже некоторых друзей как свидетелей и объявить им свою волю.
     Л. Н-ч взволнованным голосом сказал:
     — Да, да, конечно, но я думаю, что мне это не под силу.
     — Л. Н-ч, тогда лучше совсем этого не делать.
     — Но как же я введу в соблазн своих детей, они получат много денег; Андрюша — что с ним будет?
     — Л. Н-ч, я не думаю, чтобы те тысячи рублей, которые они получат, могли что-нибудь изменить в их жизни. А через 50 лет всё равно все сочинения ваши станут общею собственностью, а может быть, и раньше они попадут к какому-нибудь новому издателю, который распространит их в огромном количестве. Да это всё не так важно в сравнении с тем злом, которое производит эта конспирация, да ещё что будет впереди, когда ваши дети увидят, что ожидания их обмануты.

____
617

     — Да, да, вы правы.., — сказал Л. Н-ч с доброй улыбкой, с выражением какого-то сожаления о совершённой ошибке.
     Не помню сейчас, чем кончился этот наш разговор. Кажется, он вскоре перешёл на что-то другое, по всей вероятности, на какую-нибудь интимную тему из моей или Л. Н-ча семейной жизни, так как души наши в ту минуту были открыты друг другу.
     На другой день утром я видел мельком Л. Н-ча до его утренних занятий, и когда он уже сидел у себя и занимался, а я сидел в столовой, меня позвала к себе Александра Львовна, которая была в своей канцелярии, или в «ремингтонной», как её называли; она находилась там вместе с Варварой Михайловной Феокритовой, своей подругой. Войдя к ним, я заметил, что обе они были очень взволнованы. Александра Львовна обратилась ко мне и со строгим лицом сказала: «П. И., что вы наделали? Ну уж и заварили вы кашу, все наши труды пропали; всё, чему я надеялась посвятить всю свою жизнь после смерти пап;, теперь разлетелось прахом». — Я ничего не понимал и смотрел на неё с удивлением. Тогда она, взяв одно из писем Л. Н-ча, которое он написал и которое она должна была копировать и отсылать, прочла мне его вслух; вот это письмо, адресованное В. Г. Черткову:

     «2 августа 1910 года. Вчера говорил с Пошей, и он очень верно сказал мне, что я виноват тем, что сделал завещание тайно. Надо было мне сделать это явно, объявив тем, до кого оно касается, или всё оставить, как было — и ничего не делать. И он совершенно прав, я поступил дурно и теперь плачу;сь за это. Дурно то, что сделал тайно, предполагая дурное в наследниках, и сделал, главное, несомненно дурно тем, что воспользовался учреждением отрицаемого мною правительства, составив по форме завещание. Теперь я ясно вижу, что во всём, что совершается теперь, виноват только я сам. Надо было оставить всё, как было, и ничего не делать. И едва ли распространяемость моих писаний окупит то недоверие к ним, которое должна вызвать непоследовательность в моих поступках.
     Мне легче знать, что дурно мне только от себя. Но думаю, пока что теперь самое лучшее всё-таки ничего не предпринимать. Хотя тяжело.
     Вот что я записал себе нынче 2-го августа утром и сообщаю вам, милый Вл. Гр., зная, что вам важно всё, что важно для меня.
Л. Т.»

      В то же время Л. Н-ч писал Анне Константиновне Чертковой:
     «Пишу вам, а не Диме, потому что ему надо слишком много сказать и я не сумею сейчас. Надеюсь, что наш верный друг Гольденвейзер передаст ему мои чувства и мысли…
     Пусть то, что я написал ему, не смущает и не огорчает его. В теперешних тяжелых условиях я больше, чем когда-нибудь, чувствую мудрость и благодетельность не-делания и ничего не предпринимаю и не предприму не только на деле, но и на словах. Говорю и слушаю, как можно меньше, и чувствую, как это хорошо. Целую вас обоих, мои друзья, и прошу не давать вашей любви ко мне уменьшаться. Она мне очень дорога, нужна…
Л. Т.»

     Выслушав это письмо, я поспешил объяснить Александре Львовне степень моего участия в этом деле и выразил своё удовлетворение в том, что я послужил невольным поводом такого ясного определения самим Львом Николаевичем этого поступка, и что я уверен, что всё, что сделает теперь Л. Н-ч

____
618

с ясным сознанием, будет полезно людям. Но Александра Львовна и Варвара Михайловна, не слушая меня, продолжали волноваться, и я ушёл.
     Через несколько времени, через полчаса или час, не помню, я снова пришёл к Алекс. Львовне. Она была уже в более мягком настроении, и я мог говорить с ней. Я сказал ей, что мне бы хотелось поговорить с ней по душе, объяснить ей мотивы моего поступка подробнее, тем более что я нисколько лично не заинтересован в этом, стою в стороне, и что если я теперь вмешался в него, то побуждением к этому послужил, во-первых, личный вопрос совести, желание раскрыть перед Львом Николаевичам моё отношение к его поступку, а во-вторых, моё убеждение, что из такого способа завещания выйдет много зла, озлобления, и всё это падёт на голову и память Л. Н-ча. Александра Львовна предложила мне пройтись по аллее, ведущей во флигель, чтобы наедине, вдвоём, спокойно обсудить этот вопрос. Она была тогда в том благостном настроении, которое делает её прекрасной.
     Когда мы шли с ней по аллее, она рассказала мне, что после первого письма Черткову он написал ещё, не помню, в виде ли письма к Черткову, или просто в виде выраженной им воли-пожелания, или выразил на словах, чтобы завещание было сделано следующим образом: «позову всю семью и выскажу им свою волю при свидетелях, не принадлежащих к моей семье, и чтобы не вызывать лишнего раздражения, приглашу не Черткова, а кого-нибудь другого, например, Сухотина и Бирюкова, и им поручу исполнение этой моей воли».
     Услышав это, я сказал Александре Львовне: «Для меня священна воля Льва Николаевича, и если нельзя иначе, я подчиняюсь ей и выполню всё, что он мне велит, но да идёт чаша сия мимо меня. Найдутся недобрые люди, которые растолкуют это так: «из зависти, что не ему досталось, он расстроил дело и так устроил, что Л. Н-ч назначил его распорядителем». И мне будет очень тяжело».
     Но это было только желание Л. Н-ча, которому не суждено было осуществиться.
     На другой день после разговора со мной Лев Никола-евич записал в своём дневнике:
    «Очень, очень понял свою ошибку. Надо было собрать всех наследников и объявить своё намерение, а не тайно. Я написал это Черткову, он очень огорчился».
     По просьбе Л. Н-ча Чертков написал Л. Н-чу подробную историю завещания. В этой записке В. Г. напоминает Л. Н-чу всю историю завещания, попытки семейных присвоить себе права издательства, говорит о затруднениях, которые бы испытали друзья Л. Н-ча, если бы семья присвоила себе издание, так как они, друзья, в таком случае были бы лишены дорогого им дела распространения его сочинений в доступном массе виде, и, наконец, убеждает его в том, что мои возражения были основаны на моём незнании положения вещей.
     Для меня лично эта записка малоубедительна; но я твёрдо решил избегать всякого рода полемики и потому оставляю её без возражения. Что касается Льва Никола-евича, то эта записка снова убедила его в нужности заве-щания. Он записывает по прочтении её в своём дневнике:
     «11 августа… Длинное письмо от Ч., описывающее всё предшествующее. Очень было грустно. Тяжело читать и вспоминать. Он совершенно прав, и я чувствую себя виноватым перед ним. Поша был не прав. Я напишу и тому, и другому».
     А в письме к В. Г. Черткову на другой день он, между прочим, пишет:
     «Пишу на листочках, потому что пишу в лесу, на прогулке. И со вчерашнего вечера и с нынешнего утра думаю о вашем вчерашнем письме. Два главные

____
619

чувства вызвало во мне это письмо: отвращение к тем проявлениям грубой корысти и бесчувственности, которые я или не видел, или видел и забыл; и огорчение и раскаяние в том, что я сделал вам больно своим письмом, в котором выражал сожаление о сделанном. Вывод же, какой я сделал из письма, тот, что Павел Иванович был не прав, и так же был не прав и я, согласившись с ним, и что я вполне одобряю вашу деятельность, но своей деятельностью всё-таки недоволен: чувствую, что можно было поступить лучше, хотя и не знаю как. Теперь же не раскаиваюсь в том, что сделал, т. е. в том, что написал завещание, которое написано, и могу только быть благодарным вам за то участие, которое вы приняли в этом деле.
     Нынче скажу обо всём Тане, и это будет мне очень приятно.
Лев Толстой».
     12 августа 1910 г.

     Мне Л. Н-ч тогда ничего не написал. Я же жил далеко, служа в Костромском губ. земстве, и не пытался больше вмешиваться в это дело.
     Но Льву Николаевичу оно причинило много страданий.
     По дневнику его видны перипетии этих страданий:
     24-го сентября он записывает: «За завтраком начался разговор о «Детской мудрости», что Ч., коллекционер, собрал. Куда он денет рукописи после моей смерти? Я немного горячо попросил оставить меня в покое. Казалось, ничего. Но после обеда начались упрёки, что я кричал на неё, что мне бы надо пожалеть её. Я молчал. Она ушла к себе… Оказывается, она спала и вышла спокойная…»
     12 октября снова тот же вопрос:
    «Опять с утра разговор и сцена. Что-то кто-то ей сказал о каком-то моём завещании дневников Черткову. Я молчал».
     14 октября: «Оказывается, она нашла и унесла мой дневник маленький… Она знает про какое-то кому-то о чём-то завещание — очевидно, касающееся моих сочинений. Какая мука из-за денежной стоимости их — боится, что я помешаю её изданию. И всего боится, несчастная».
     16 октября: «Очень, очень трудно. Помоги Бог. Я сказал, что никаких обещаний не дам и не даю, но сделаю всё, что могу, чтобы не огорчить её».
     Таким образом, Льву Николаевичу приходилось отмалчиваться, чтобы не лгать на прямо поставленный вопрос, есть ли завещание. Трудно, конечно, осуждать Л. Н-ча, но больно за него, когда видишь, что этой конспирацией была нарушена его прямота. На вопрос о завещании он отвечает уклончиво: «не дам и не даю никаких обещаний». С. А. прямо обвиняла его во лжи, рассказывая мне после, что, когда завещание уже было написано, он отрицал это.
     Можно легко представить себе душевную муку, пережитую Львом Николаевичем за это время, и мы остаёмся при том убеждении, что составление им втайне от семьи юридического завещания не принесло ему успокоения.


Глава 18.
1910 г. — Уход

     Трагедия жизни Л. Н-ча, завершившаяся его уходом из Ясной Поляны, ещё не вступила в период той историчес-кой беспристрастности, в которой отражаются удалённые от нас события. Хотя два главных действующих лица, Лев Николаевич и Софья Андреевна, и сошли в могилу, но ещё много в жи-

____
620

вых свидетелей этой трагедии, и это живые свидетели разных мнений, трудно согласуемых между собой. И я сам не могу себя считать беспристрастным и потому не могу считать своё изложение полным. Особая осторожность заставляет меня воздержаться от оценки некоторых фактов, и я ограничусь последовательным изложением того, что известно мне, предоставляя читателю делать свои заключения и оценки. Торопиться с этим не надо. Время отсеет правду.
     Стараясь быть правдивым, я должен сознаться, что, несмотря на то, что я исчерпал все главные источники, описывающие это событие, оно остаётся для меня не вполне ясным.
     В самом факте ухода Л. Н-ча можно рассматривать несколько мотивов: во-1-х, его отношение к С. А.; во-2-х, его отношение ко всей обстановке своей жизни; в-3-х, особое желание покоя и уединения; в-4-х, желание нового образа жизни, сообразно своему убеждению; наконец, в-5-х, отношение его к славе и известности своей и желание уйти от неё.
     Все эти причины действовали каждая порознь и все вместе в их взаимодействии, и все они определили исход.
     Мы уже упоминали те факты в жизни Л. Н-ча, которые можно рассматривать как предвестники ухода или как пробы этого будущего, окончательного решения.
     Такова была его попытка ухода в 1884 году, перед рождением Александры Львовны. Л. Н-ч тогда пошёл в Тулу, но с дороги вернулся. Следующая попытка ухода, описанная нами в своём месте, была в конце 1885 года, когда Л. Н-ч, раздражённый роскошной, барской московской жизнью, хотел бежать от неё. Третья серьёзная попытка ухода была в 1897 году, когда Л. Н-ч написал С. А. замечательное письмо, уже приведённое нами выше.
     В этом письме Л. Н-ч выставляет уже определённо несколько мотивов ухода: несогласие в убеждениях, окружающая обстановка, желание покоя и уединения, указание на индусский обычай ухода стариков, желание вести свой образ жизни, освобождение себя от руководи-тельства уже взрослыми детьми и проч.
     Интересна история этого письма, рассказанная Ник. Леонидовичем Оболенским, мужем Марьи Львовны, в письме к Татьяне Львовне уже после смерти Л. Н-ча:
     «Вот как было дело, — пишет Ник. Леон. — В Гаспре один раз, когда Маша оставалась одна с пап; в комнате, во время его самого тяжёлого периода болезни, он, думая, что умрёт, велел Маше, когда она приедет в Ясную, пойти к нему в кабинет и там достать из одного из обитых клеёнкой кресел, из-под низа его, из подкладки, две бумаги, два белых запечатанных конверта, никому не адресованных и без всякой на них надписи, достать и написать на этих конвертах следующее (это я помню дословно, т. е. тогда же всё записал и выучил наизусть) — на одном: «Вскрыть через пятьдесят лет после моей смерти, если кому-нибудь интересен эпизод моей автобиографии». А в другом: «Все, что написано здесь про Серёжу, написано мною в дурную минуту. Он всем своим последующим поведением и отношением ко мне вполне искупил всю свою вину передо мною». Когда он это Маше сказал, она спросила его: «Что же — эти бумаги отдать Черткову?» — Он ответил: «Зачем Черткову. Оставь у себя». Больше ничего не говорилось — он ведь был очень слаб тогда. Маша тут же с его слов записывала это в его книжку и потом вырвала листок, который я сначала хранил у себя, а потом, выучив это, уничтожил. Потом пап; поправился, мы все летом съехались в Ясной. Мы жили во флигеле и лето и начало зимы. Это было, стало быть, в 1902 году. В октябре или ноябре пап; зашёл к

____
621

нам во флигель и спросил у Маши: «А где те бумажки, которые ты достала из кресла?» Маша говорит: «Я их не трогала, думала — раз ты поправился, то не надо было делать». Он говорит: «Ну, и отлично, пусть они там и остаются». Так тем дело и кончилось.
     Мне кажется, что он поискал их перед этим, но не нашёл и подумал, что Маша их вынула, а найти их было трудно, потому что мы с Машей осматривали это кресло (оно было мечено) и не могли увидать даже и признаков того, что там что-нибудь спрятано, так он их глубоко запихал под нижнюю подкладку. Но всё же после этих разговоров они там долго были, потому что Маша не раз говорила, что, когда она бывала у него в кабинете одна, он иногда ей подмигивал и смеялся, показывая глазами на это кресло. Но говорить больше ничего не говорил. Потом мы уехали из Ясной, ездили за границу и про эти бумажки даже и забыли. Затем умерла Маша. Тогда я, не спрашивая о том пап;, рассказал о них Саше, чтобы кроме меня знал ещё кто-нибудь об этом, но она, верно, забыла. Весной 1907 года я в мае месяце был в Ясной, мы обедали все, и мама стала за обедом говорить о том, что завтра обойщик будет перебивать в кабинете мебель. Я тогда вспомнил о бумагах и посмотрел на пап;; он, как мне показалось, на меня. Из этого я понял, что он о бумагах помнит, и, верно, они ещё в кресле. А после обеда, когда мы с ним остались одни, он говорит: «Мне надо с тобой поговорить». Я говорю: «О бумагах в кресле?» — "Да, какой ты памятливый! Ты вот что сделай: завтра, пораньше утром, когда ещё все будут спать, вынь эти бумаги и возьми их». — Утром я рано пошёл к нему в кабинет. Но он меня встретил в дверях и уже нёс в руках один только конверт, и серый, а не белый, и на нём было написано «отдать после моей смерти гр. С. А. Т.» или что-то подобное. Это он мне велел взять и хранить пока у себя. Что я и сделал, пока не отдал его Мише для передачи мам; теперь».
     Когда после смерти Л. Н-ча передали С. А. этот серый пакет, она вынула оттуда два письма: прочтя одно, она тотчас разорвала его; другое письмо именно было об уходе его, предполагавшемся в 1907 году».

     Как мы и высказывали раньше, мы полагаем, что одною из причин отсрочки ухода было духоборческое переселение, в котором Л. Н-ч принимал такое деятельное, важное и полезное участие.
     Затем опять целый ряд внешних событий, требовавших его участия, отодвинули от него решение этого вопроса, касающегося лично его.
     Снова, наступил голодный год, зима 1898–99 года вызвала вновь общественную деятельность, которая, к сожалению, не проходила так благополучно, как в начале 90-х годов. Теперь местная администрация чинила всяческие преграды.
     Затем совершилось отлучение Л. Н-ча от церкви, и, наконец, его крымская болезнь. Только успел он оправиться от болезни, началась война и потом волнения и, наконец, революционные годы так называемого освободительного движения.
     Решение Л. Н-ча уйти было им отложено, но не забыто. Новым толчком к его исполнению была та нервно-раздражённая атмосфера, которая окружала Л. Н-ча в последние месяцы его жизни в Ясной Поляне. С его стороны решение созрело давно. Его пребывание в Ясной держалось на ниточке — его жалости, его боязни огорчить близких людей и поступить эгоистично, в пользу самого себя.
     В июле 1908 г. Л. Н-ч переживал один из тех душевных кризисов в связи с условиями семейной жизни, которые у него нередко оканчивались серьёзной

____
622

болезнью. Так было и в этот раз: он тотчас после этого заболел и некоторое время находился при смерти.
     Вот несколько выдержек из его дневника, написанных им в дни, предшествовавшие болезни:
    «Если бы я слышал про себя со стороны — про человека, живущего в роскоши, отбирающего всё, что может, у крестьян, сажающего их в острог и исповедующего и проповедующего христианство, и дающего пятачки, и для всех своих гнусных дел прячущегося за милой женой, — я бы не усомнился назвать его мерзавцем. А это-то самое и нужно мне, чтобы мне освободиться от славы людской и жить для души…
     Всё так же мучительно. Жизнь здесь, в Ясной Поляне, вполне отравлена. Куда ни выйду — стыд и страдание…
     Одно всё мучительнее и мучительнее: неправда безумной роскоши среди недолжной нищеты, нужды, среди которой я живу. Всё делается хуже и хуже. Тяжелее и тяжелее. Не могу забыть, не видеть…
    Приходили в голову сомнения, хорошо ли делаю, что молчу, и даже не лучше ли было бы мне уйти, скрыться. Не делаю этого преимущественно потому, что это для себя, для того, чтобы избавиться от отравленной со всех сторон жизни. А я верю, что это-то перенесение этой жизни и нужно мне…
     Я не могу долее переносить этого, не могу, я должен освободиться от этого мучительного положения. Нельзя так жить. Я, по крайней мере, не могу так жить, не могу и не буду…
     Помоги мне, Господи. Опять хочется уйти. И не решаюсь. Но и не отказываюсь. Главное: для себя ли я сделаю, если уйду. То, что я не для себя делаю, оставаясь, это я знаю…»
      В. Г. Чертков в своих записках об уходе Л. Н-ча пишет:
     «Помню, как, возвращаясь однажды в эти дни с одинокой прогулки в лесах, Л. Н-ч — с тем радостно-вдохновенным выражением, которое последние годы так часто озаряло его лицо — встретил меня словами:
     — А я много и очень хорошо думал. И мне стало так ясно, что, когда стоишь на распутье и не знаешь, как поступить, то всегда следует отдавать предпочтение тому решению, в котором больше самоотречения».
     Очень трудное время пережил Л. Н-ч в 1909 году, когда он, получив приглашение на конгресс в Стокгольм, хотел ехать туда, а С. А. воспротивилась. Мы упоминали об этом в своём месте. Л. Н-ч мужественно пережил и это испытание.
     Наконец, новый натиск на Л. Н-ча Софьи Андреевны по поводу дневников заставил его написать ей 14 июля письмо, уже приведенное нами в XVI главе.
     В этом письме Л. Н-ч ясно ставит свои условия, при которых он может остаться в Ясной, и те, при которых он должен будет уйти.
     И, написав это письмо, он ещё решился терпеть. Но новые обстоятельства продолжали отягощать его жизнь.
     Дневник Л. Н-ча того времени, особенно маленький, карманный дневничок, изобилует заметками, указываю-щими на тревожное состояние его души под влиянием окружающих событий; приведём некоторые из них:
     «6 августа. Думаю уехать. Оставить письмо и боюсь, хотя думаю, что было бы лучше».
     «15 августа. Дорогой в Кочеты думал, что если только опять начнутся эти тревоги и требования, то я уеду с Сашей.
     Так и сказал».
    «20 августа. Ездил верхом, и вид этого царства господства так мучает меня, что подумываю убежать, скрыться».

____
623

    «25 августа. В. М. пишет о свидании с Альмединген. Сашу это раздражает. Мне всё равно, но ухудшает моё чувство к ней. Ах, если бы уехать, мягко, но твёрдо».
    «12 сентября. Получил письмо от Ч., подчёркивающее совет всех о твёрдости и моё решение. Не знаю, выдержу ли».
     «17 сентября. Как комично то противоположение, в котором я живу, в котором, без ложной скромности, вынашиваю и высказываю самые важные, значительные мысли, и рядом с этим борьба и участие в женских капризах, которым посвящаю большую часть времени. Чувствую себя в деле нравственного совершенствования совсем мальчишкой, учеником, и учеником плохим, мало усердным».
     «29 сентября… Нынче в первый раз увидал возможность добром, любовью покорить её. Ах, кабы…»
    «16 октября. Очень, очень трудно. Помоги, Бог. Я сказал, что никаких обещаний не дам и не даю, но сделаю всё, что могу, чтобы не огорчить её. Отъезд завтрашний день едва ли приведу в исполнение. А надобно».
     «21 октября. Очень тяжело несу своё испытание. Ночью думал об отъезде».
     «25 октября. Всё то же тяжелое чувство. Подозрения, подсматривание и грешное желание, чтобы она подала повод уехать. Так я плох. А подумаю уехать и общее положение, и жаль, и тоже не могу».
     «26 октября. М. А. (Марья Александровна Шмидт) не велит уезжать, да и мне совесть не даёт. Терпеть её, терпеть, не изменяя положение внешнее, но работая над внутренним. Помоги, Господи».
     «27–28 октября. Произошёл тот толчок, который заставил предпринять. И вот я в Оптиной, вечером 28».

    За неделю до исполнения этого решения Лев Николаевич подробно беседовал об этом с своим другом, крестьянином Михаилом Петровичем Новиковым, причём в этой беседе он высказал ему твёрдое намерение уйти в ближайшем будущем и, простившись, сказал: «Мы скоро увидимся».
     Вот несколько выдержек из этой замечательной беседы, рассказанной самим М. П. Новиковым.
    «Расспрашивая меня о моей семье, о том, как относятся крестьяне к моему отступлению от старой веры и моим не крещённым ни в какую веру детям, Лев Николаевич неожиданно спросил:
— А я у вас никогда не был в деревне?»
     Я сказал, что «несколько раз вы обещали посетить меня, но забыли». Лев Николаевич рассмеялся и сказал:
     — Вот и хорошо, теперь я свободен и в любое время могу исполнить своё обещание.
     Я принял это за шутку и сказал:
     — А помните, Л. Н., два года назад вы писали на мой зов, что: «если бы я и хотел, всё же не мог бы поехать к вам». Для меня, говорю, так и осталось непонятным, почему вы не могли поехать.
     — Тогда, — перебил меня Л. Н. шутливо, — было время строгое, а теперь конституция, я со своими поделился или, как у вас это говорят, — спросил он меня, — кажется, отошёл от семьи. Теперь я здесь лишний, как и ваши старики, когда они доживают до моих годов, а потому совершенно свободен.
     Заметив, что я принимаю это за шутку и слушаю его недоверчиво, Лев Николаевич перешёл на серьёзный тон и заговорил опять:
     — Да, да, поверьте, я с вами говорю откровенно, я не умру в этом доме. Я решил уйти в незнакомое место, где бы меня не знали. А может, я и впрямь
 
____
624

приду помирать в вашу хату. Только я наперёд знаю, — продолжал он, — вы меня станете бранить, ведь стариков нигде не любят. Я это видал, говорит, в ваших крестьянских семьях, а я ведь стал такой же беспомощный и бесполезный, — произнёс он упавшим голосом.
     Мне стоило больших усилии не расплакаться при этих словах, и Льву Николаевичу, видимо, тяжело было это признание. Мы долго молчали; наконец, Лев Николаевич сказал:
     — А вы, конечно, у нас ночуете, как всегда.
    Я сказал, что мне стыдно беспокоить других, заставляя заботиться о себе, но что иначе не знаю, как быть, так как среди ночи боюсь один идти на станцию.
     — Вот и хорошо, — сказал он, — а вы думайте, что ночуете у меня в доме. Когда я к вам как-нибудь забреду и тоже заночую, мы и сочтёмся…
     Провожая меня и прощаясь со мною, по обыкновению, с вечера, Л. Н-ч долго не выпускал моей руки, словно предчувствуя, что видимся в последний раз и несколько раз повторил:
     — Мы скоро увидимся… Дай Бог, чтобы мы скоро увиделись.
     Я уже лежал в постели и собирался заснуть, как услыхал около себя лёгкие шаги. В полумраке я увидал опять его и готов был принять за привидение, так легки и беззвучны были его движения.
     Видя, что я протягиваю руку, чтобы отвернуть больше свет лампы, Л. Н-ч удержал меня и, садясь рядом на постель, тихо и отрывочно сказал:
     — Не надо, так лучше, я к вам на минутку, рад, что не спите. Я не хотел вам говорить о себе, но я только сейчас почувствовал, что я не прав, сказавши вам, почему я и тогда и всегда не мог навестить вас. Я ведь от вас никогда не скрывал, что я в этом доме киплю, как в аду, и всегда думал и желал уйти куда-нибудь в лес, в сторожку, или на деревню к бобылю, где мы помогали бы друг другу, но Бог не давал мне сил порвать с семьёй, моя слабость, может быть, грех, но я для своего личного удовольствия не мог заставить страдать других, хотя бы и семейных…
     — Но ведь, чтобы видеться с друзьями, — сказал я, — вам и не надо было бросать семьи, ведь это же на время…
     — В том–то и беда, — перебил он меня, — что здесь и моим временем хотели располагать по-своему.
     — Вы мне простите, — после минутной паузы с горечью сказал он, — я разболтался вам, но мне так хотелось, чтобы вы поняли меня душой и не думали обо мне дурно. Ещё два слова, я вам сказал, что я теперь свободен, и вы поверьте, что я не шучу, мы наверное скоро увидимся. У вас, у вас, в вашей хате, — добавил он поспешно, заметивши моё недоумение. — Я и впрямь отошёл от семьи, только душою, без приговора, как у вас, — пошутил он. — Для себя одного я этого не делал, не мог сделать, а теперь вижу, что и для семейных будет лучше, меньше будет из-за меня спору, греха.
     Через несколько дней после этого разговора, 24-го октября, Л. Н-ч писал Новикову:
    «Михаил Петрович, в связи с тем, что я говорил вам перед вашим уходом, обращаюсь к вам ещё со следующей просьбой: если бы действительно случилось то, чтобы я приехал к вам, то не могли бы вы найти мне у вас в деревне хотя бы самую маленькую, но отдельную теплую хату, так что вас с семьёй я стеснял бы самое короткое время? Еще сообщаю вам то, что если бы мне пришлось телеграфировать вам, то я телеграфировал бы вам не от своего имени, а от Т. Николаева. Буду ждать вашего ответа, дружески жму руку.
     Имейте в виду, что всё это должно быть известно только вам одним».

____
625

    Письмо это долго шло, лежало на почте, и когда Новиков получил его, Л. Н-ч уже лежал больной в Астапове, и там получился ответ Новикова, конечно, обещавшего всё сделать, как хотел Лев Николаевич.

     Запись последних дней дневника Л. Н-ча даёт нам точное изображение состояния его души:
    «25 октября. Встал очень рано, но всё-таки ничего не делал, ходил в школу и к Прокофию, поговорил с его сыном, отданным в солдаты. Хороший малый, обещал не пить. Потом немного о социализме. Ездил в школу с Альмедингеном и потом с Душаном далеко. Вечером читал Montaigne'a. Приехал Серёжа. Он мне приятен. С. А. всё так же тревожна».
     «26. Видел сон, Грушенька, роман будто бы Н. Н. Страхова. Чудный сюжет. Написал письмо Ч. Записал для «О социализме». Написал Чуковскому «О смертной казни». Ездил с Душаном к М. А. Приехал Андрей. Мне очень тяжело в этом доме сумасшедших. Ложусь».
    «27. Встал очень рано. Всю ночь видел дурные сны. Хорошо ходил. Дома письмо. Немного работал над письмом к N. «О соц.», но нет умственной энергии. Ездил с Душаном. Обед. Чтение Сютаева. Прекрасное письмо хохла к Ч. Поправлял Чуковскому. Записать нечего. Плохо, кажется, а в сущности хорошо. Тяжесть отношений увеличивается».
     «28. Лёг в половине 12. Спал до 3-го часа. Проснулся и опять, как прежние ночи, услыхал отворение дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это С. А. что-то разыскивает, вероятно, читает. Накануне она просила, требовала, чтобы я не запирал дверей. Её обе двери отворены, так что малейшее мое движение слышно ей. И днём и ночью все мои движения, слова должны быть известны ей и быть под её контролем. Опять шаги, осторожное отпирание двери, и она проходит. Не знаю почему, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажёг свечу и сел. Отворяется дверь, и входит С. А., спрашивая «о здоровье» и удивляясь на свет у меня, который она видела у меня. Отвращение и возмущение растёт. Задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, начинаю укладываться, самое нужное, только бы уехать. Бужу Д., потом Сашу, они помогают мне укладываться. Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет сцена, истерика, и уж впредь без сцены не уехать. В 6-м часу всё кое-как уложено, я иду на конюшню, велю закладывать. Душ<ан>, С<аша>, В<аря> доканчивают укладку. Ночь — глаза выколи, сбиваюсь с дорожки к флигелю, попадаю в чащу, накалываюсь, стукаюсь о деревья, падаю, теряю шапку, не нахожу, насилу выбираюсь, иду домой, беру шапку и с фонариком добираюсь до конюшни, велю закладывать, приходят С., Д., В. Я дрожу, ожидая погони. Но вот уезжаем. В Щекине ждем час, и я всякую минуту жду её появления, но вот сидим в вагоне, трогаемся, страх проходит и поднимается жалость к ней, но не сомнение, сделал ли то, что должно. Может быть, ошибаюсь, оправдывая себя, но кажется, что я спасал себя, не Льва Николаевича, а спасал то, что иногда, хоть чуть-чуть, есть во мне. Доехали до Оптиной. Я здоров, хотя не спал и почти не ел. Путешествие от Горбачева в 3-м набитом рабочим народом вагоне очень поучительно и хорошо, хотя я и слабо воспринимал. Теперь 8 часов, мы в Оптиной».
     Вот письмо, оставленное Л. Н-чем Софье Андреевне:

____
626

      4 ч. утра. 28 октября 1910 г.

     «Отъезд мой огорчит тебя, сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение моё в доме становится, стало невыносимо. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста — уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни.
     Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твоё и моё положение, но не изменит моего решения.
     Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всём, чем я был виноват перед тобой так же, как и я от всей души прощаю тебя во всём том, чём ты могла быть виновата передо мною. Советую тебе примириться с тем новым положением, в которое ставит тебя мой отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства. Если захочешь что сообщить мне, то передай Саше, она будет знать, где я, и перешлёт мне, что нужно. Сказать же о том, где я, она не может, потому что я взял с неё обещание не говорить этого никому.
     Лев Толстой.

     Собрать вещи и рукописи мои я поручил Саше».

     Итак, Лев Николаевич уехал.
     Описание дальнейшего пути заимствуем из рассказа Сергея Львовича (со слов Душана Петровича Маковицкого), сообщенного Сергеем Львовичем на собрании друзей, состоявшемся у него в доме в ноябре 1910 года.
   «Когда отец сел в вагон, то он успокоился, почувствовал себя хорошо и даже бодро. Когда они приехали в Горбачеве, то оттуда поезд шёл только с одним 3-м классом, битком набитый. Л. Н. искал место. Затем пришёл какой-то чиновник, отец долго с ним разговаривал, чиновник обрадовался случаю высказать свои малоинтересные взгляды и утомил отца. Было сильно накурено, отец выходил на площадку от дыма. Затем приехали в Оптину пустынь, которая находится от станции в 2–3 верстах. Отец вошёл в гостиницу. Гостинник, очень добродушный монах, принял его очень хорошо. Вечером он хотел пойти к старцу Иосифу, который его интересовал, как мне кажется, не с точки зрения религиозной, а как старик, который ушёл в скит и живёт в уединении».

     Из Оптиной, по приезде, Л. Н-ч писал Александре Львовне: «Доехали, голубчик Саша, благополучно — ах, если бы только у вас бы не было не очень неблагополучно. Теперь половина восьмого. Переночуем и завтра поедем, е. б. ж. (если буду жив), в Шамардино. Стараюсь быть спокойным и должен признаться, что испытываю то же беспокойство, какое и всегда, ожидая всего тяжелого, но не испытываю того стыда, той неловкости, той несвободы, которую испытывал всегда дома. Пришлось от Горбачева ехать в 3-м классе, было неудобно, но очень душевно приятно и поучительно. Ел хорошо и на дороге, и в Белёве; сейчас будем пить чай и спать, стараться спать. Я почти не устал, даже меньше, чем обыкновенно. О тебе ничего не решаю до получения известия от тебя. Пиши в Шамардино и туда же посылай телеграммы, если что-нибудь экстренное. Скажи бате 1, чтоб он писал, и что я прочёл отмеченное в его статье место, но второпях, и желал бы перечесть — пускай пришлёт. Варе скажи, что её благодарю, как всегда, за её любовь к тебе и прошу и на-
____________
      1 В. Г. Черткову.

_____
627

деюсь, что она будет беречь тебя и останавливать в твоих порывах. Пожалуйста, голубушка, мало слов, но кротких и твёрдых».
     На другое утро, — продолжает свой рассказ С. Л., — приехал молодой Сергеенко, который рассказал, что был в Ясной и что там ничего особенного не произошло. Д. П. уверяет, что благодаря влиянию Сергеенко, отец не пошёл к Иосифу, а мне кажется — он просто раздумал. Он пошёл даже к скиту, встретил урядника, ходил по лесу, но в скит не входил. Это было 29 утром. Затем он поехал к Марии Николаевне в Шамардино. Дорога была скверная, экипаж тоже, шёл ледяной дождь, и отец чувствовал себя нехорошо. С ямщиком он разговаривал о вреде курения и вина. В Шамардине, кроме Марии Николаевны, была её племянница, Оболенская. Отец чувствовал себя в родственной атмосфере и развеселился. Он говорил Марии Николаевне, что остался бы жить в скиту, если бы не заставляли ходить в церковь.
     Л. Н-ч так записывает об этом дне в своём дневнике:
    «29. Спал тревожно, утром Алёша Сергеенко. Я, не поняв, встретил его весело. Но привезённые им известия ужасны. С. А., прочтя письмо, закричала и побежала в пруд. Саша и Ваня побежали за ней и вытащили её. Приехал Андрей. Они догадались, где я, и С. A. просила А. во что бы то ни стало найти меня. И я теперь, вечер 29, ожидаю приезда А. Письмо от Саши. Она советует не унывать. Выписала психиатра и ждёт приезда Сергея и Тани. Мне очень тяжело было весь день, да и физически слаб. Гулял, вчера надписал заметку в «Речь» о смертной казни. Поехал в Шамардино. Самое утешительное — радостное впечатление от Машеньки, несмотря на её рассказ о «враге», и милой Лизаньки. Обе понимают моё положение и сочувствуют ему. Дорогой ехал и всё думал о выходе из моего и её положения и не мог придумать никакого, а ведь он будет, хочешь не хочешь, а будет, и не тот, который предвидишь. Да, думать только о том, чтобы не согрешить. А будет, что будет. Это не моё дело. Достал у Машеньки «Круг чтения» и как раз, читая 28, был поражён прямо ответом на моё положение: испытание нужно мне, благостно мне. Сейчас ложусь. Помоги, господи. Хорошее письмо от Ч.».
     Сергеенко уехал, и Л. Н-ч пишет с ним Александре Львовне:

     9 октября 1910 г. Оптина пустынь.

     «Сергеенко тебе все про меня расскажет, милый друг Саша. Трудно. Не могу не чувствовать большой тяжести. Главное, не согрешить, в этом и труд. Разумеется, согрешил и согрешу, но хоть бы поменьше. Это, главное, прежде всего, желаю тебе. Тем более, что знаю, что тебе выпала странная, не по силам, по твоей молодости задача. Я ничего не решил и не хочу решать. Стараюсь делать только то, что не могу не делать, и не делать того, чего мог бы не делать. Из письма к Ч. ты увидишь, как я не то что смотрю, а чувствую. Очень надеюсь на доброе влияние Тани и Серёжи. Главное, чтобы они поняли и постарались внушить ей, что мне с этим подглядыванием, подслушиванием, вечными укоризнами, распоряжением мною, как вздумается, вечным контролем, напускной ненавистью к самому близкому и нужному мне человеку, с этой явной ненавистью ко мне и притворством любви, что такая жизнь мне не приятна, а прямо невозможна, что если кому-нибудь топиться, то уж никак не ей, а мне, что я желаю одного — свободы от неё, от этой лжи, притворства и злобы, которой проникнуто всё её существо. Разумеется, этого они не могут внушить ей, но могут внушить, что все её поступки относительно меня не только не выражают любви, но как будто имеют явную цель убить меня, что она и достигнет, так как надеюсь, что в третий припадок, который грозит мне, я избавлю и её, и себя от этого ужасного положения, в котором мы жили и в которое я не хочу возвращаться.

____
628

     Видишь, милая, какой я плохой. Не скрываюсь от тебя. Тебя ещё не выписываю, но выпишу, как только будет можно, и очень скоро. Пиши, как здоровье. Целую тебя.
Л. Т.
     29. Едем в Шамардино».

     На другой день Л. Н-ч продолжает свой дневник:
    «30 октября. Е. б. ж. Жив, но не совсем. Очень слаб, сонлив, а это дурной признак. Читал новосёловскую философскую библиотеку, очень интересно о социализме. Моя статья о социализме пропала. Жалко. Нет, не жалко. Приехала Саша. Я очень обрадовался. Но и тяжело. Письма от сыновей. Письмо от Сергея — хорошее, деловитое, кроткое и доброе. Ходил утром нанимать хату в Шамардине. Очень устал. Написал письмо С. А.»
     Вот это письмо:

30 октября 1910 г.
    «Свидание наше и тем более возвращение моё теперь совершенно невозможно. Для тебя это было бы, как все говорят, в высшей степени вредно, для меня же это было бы ужасно, так как теперь моё положение, вследствие твоей возбуждённости, раздражения, болезненного состояния, стало бы, если это только возможно, — ещё хуже. Советую тебе примириться с тем, что случилось, устроиться в своём новом на время положении, а главное лечиться.
     Если ты не то что любишь меня, а только не ненавидишь, то ты должна хоть немного войти в моё положение. И если ты сделаешь это, ты не только не будешь осуждать меня, но постараешься помочь мне найти тот покой, возможность какой-нибудь человеческой жизни, помочь мне усилием над собой и сама не будешь желать теперь моего возвращения. Твоё же настроение теперь, твоё желание и попытка самоубийства более всего другого показывают твою потерю власти над собой, делают для меня теперь немыслимым возвращение. Избавить от испытываемых страданий всех близких тебе людей, меня и, главное, самоё себя никто не может, кроме тебя самой. Постарайся направить всю свою энергию не на то, чтобы всё было то, чего ты желаешь, — теперь моё возвращение, а на то, чтобы умиротворить себя, свою душу, и ты получишь, чего желаешь.
     Я провёл два дня в Шамардине и Оптиной и уезжаю. Письмо пошлю с пути. Не говорю, куда еду, потому что считаю и для тебя, и для себя необходимым разлуку. Не думай, что уехал потому, что не люблю тебя, я люблю тебя и жалею от всей души, но не могу поступить иначе, чем поступаю. Письмо твоё — я знаю, что написано искренно, но ты не властна исполнить то, что желала бы. И дело не в исполнении каких-нибудь моих желаний, требований, а только в твоей уравновешенности, спокойном, разумном отношении к жизни. А пока этого нет, для меня жизнь с тобой немыслима. Возвратиться к тебе, когда ты в таком состоянии, значило бы для меня отказаться от жизни. А я не считаю себя вправе сделать это. Прощай, милая Соня, помогай тебе Бог. Жизнь не шутка, и бросать её по своей воле мы не имеем права, и мерить её по длине времени тоже очень неразумно. Может быть, те месяцы, какие нам осталось жить, важнее всех прожитых годов, и надо прожить их хорошо.
     Л. Т.»

     На другой день он пишет перед отъездом трогательное письмо своим старшим детям:


____
629

4 часа утра, Шамардино, 31 октября 1910 г.
    «Благодарю вас очень, милые друзья — истинные друзья — Серёжа и Таня. Твоё письмо, Серёжа, мне было особен-но радостно: коротко, ясно и содержательно и, главное, добро. Не могу не бояться всего и не могу освобождать себя от ответственности, но не осилил поступить иначе. Я писал Саше через Черткова о том, что я прошу сообщить вам, детям. Прочтите это. Я писал, что чувствовал и чувствую — то, что не могу поступить иначе. Я пишу ей — мам;. Она покажет вам — тоже писал, обдумывая, и всё, что мог. Мы сейчас уезжаем, ещё не знаем куда. Сообщение всегда будет через Черткова.
     Прощайте, спасибо вам, милые дети, и простите за то, что всё-таки я причина вашего страдания. Особенно ты, милая голубушка Танечка. Ну вот и всё. Тороплюсь уехать так, чтобы, чего я боюсь, мама не застала меня. Свидание с ней теперь было бы ужасно. Ну, прощайте.
Л. Т.»
      4 часа утра. Шамардино, 31 октября 1910 г.

     Пребывание Л. Н. в Шамардине прекрасно описано Елизаветой Валерьяновной Оболенской, дочерью Марии Николаевны, сестры Л. Н-ча. Она гостила у своей матери в то время, когда туда приехал Л. Н-ч с Душаном. Вот что рассказывает она в письме к одному из своих родственников:
     «29-го октября днём монахиня, приехавшая из Оптиной пустыни, сказала нам, что видела там Льва Николаевича и что он нынче будет у нас. Известие это нас очень взволновало. То, что он вздумал приехать осенью, в дурную погоду, по дурной дороге, казалось очень странным. Взошёл он к нам в переднюю в шестом часу и показался мне очень жалким: повязан был своим коричневым башлыком, седенькая борода как-то жалко торчала вперёд. Монахиня, которая провожала его от гостиницы до мамаши, говорила, что, когда он шёл, то казался очень слабым, даже шатался. Мамаша встретила его словами: «Лёвочка, я очень рада тебя видеть, но боюсь, что это значит, что у вас дома нехорошо». Он сказал: «дома ужасно», и голос его дрожал и прерывался от слез. Рассказывая о том, как Соф. Андр. бросилась в пруд, и о той невозможной жизни, которую он последнее время вёл в Ясной, он так волновался, так часто прерывался слезами, что я предложила ему воды, но он отказался. Мы обе плакали, слушая его. Он был ужасно жалок. Говоря о своём последнем припадке (обморок, сопровождавшийся судорогами), он сказал: «ещё один припадок, и наверное будет смерть: смерть приятная, потому что полное бессоз-нательное состояние, но я хотел бы умереть в памяти». И опять заплакал. Последний толчок, принудивший его уйти из Ясной, были ночные посещения Соф. Андр. и обман, сопровождавший их. Каждую ночь она приходила рыться в его бумагах на письменном столе и если замечала, что он не спит, то приходила в его спальню, спрашивала о его здоровье и выказывала нежную заботу о нём. «Притворялась она, должен был притворяться и я, что верю ей, и это было ужасно». — Когда мамаша высказала мысль, что Соф. Андр. больна, он подумал немного и сказал: «да, да, разумеется; но что же мне было делать; надо было употребить насилие, а я этого не мог, вот я и ушёл; и хочу теперь этим воспользоваться, чтобы изменить совершенно свою жизнь». Мало-помалу он успокоился и сказал, что в гостинице Душан и Сергеенко. Послали за ними. Сергеенко даже не раздевался и, простившись со Львом Никол., он спросил его: «так вам хорошо здесь?» На что тот ответил: «да, очень». Мамаша стала расспрашивать его про Оптину пустынь и почему не был у старца Иосифа. Оптина ему очень понравилась (он ведь не раз был в ней раньше), и он сказал: «я бы с удовольствием остался жить там и нёс бы самые трудные послушания, только бы меня не заставляли ходить в церковь и

____
630

креститься, потому что с моей стороны это будет фальшь. К старцу же не пошёл, потому что думал, что он не примет отлучённого». С большим аппетитом пообедал и остальной вечер говорил спокойно о предметах посторонних: расспрашивал мамашу о монастыре; как всегда, с особенным умилением говорил об отказавшихся от воинской повинности, говорил, что думает пожить в Шамардине; с интересом выслушал, что около Оптиной можно нанять отдельный домик, что там многие так устраиваются. Ушёл в гостиницу довольно рано; я пошла его провожать, и дорогой он меня спрашивал, сколько в сутки нужно платить за две комнаты, если остаться здесь. Когда я уходила, он просил к 9-ти часам прислать ему кофе, сказал: «я сделаю свою обычную прогулку, потом позаймусь и приду к вам».
     На другой день (30-го), в 10 ч. утра я пошла к нему. Он лежал на диване и читал; сказал, что нехорошо себя чувствует, ничего не болит, но слаб и заниматься не может. Рассказывал, что ходил на деревню посмотреть, нельзя ли там нанять избу, но подходящего пока ничего не нашёл. Я сказала ему: «дядя, милый, трудно тебе будет жить в избе, да тебя тут и не оставят (это я сказала ему потому, что Сергеенко сообщил ему, что на его след напали, и что Соф. Андр. просила Андрюшу во что бы то ни стало найти его и привезти, так что он ждал, что 30-го приедет Андрюша). На это он ответил: «вы так меня утешили, что я успокоился, и теперь я ещё более утвердился в том, что не вернусь в Ясную; если мне нельзя будет остаться здесь, я уеду дальше и Андрюше так скажу: я не могу вернуться в том состоянии, в котором я сейчас, возвращение будет равносильно смерти; ещё одна сцена — и конец». Он очень волновался, когда говорил, волновалась и я. Я спросила его, что можно ждать от Андрюши, в каком он духе. Он сказал: «сейчас в хорошем». Вскоре я ушла, и он попросил меня прислать от мамаши кресло. Часа в 2 я опять пошла к нему; нашла его в том же физически подавленном состоянии, но духом гораздо спокойнее: поговорил о «Круге чтения», о книжках, которые взял у мамаши, спросил, какие мы получаем газеты, и сказал: «вот приду обедать и почитаю». Я зашла рядом в № к Душану, чтобы спросить его о здоровье Льва Ник. По его словам, такое состояние сонливости, подавленности у Льва Ник. бывает перед обмороком; жару у него не было, но пульс был 94. В 4 часа они оба пришли к нам обедать; Лев. Ник. выглядел хорошо, был довольно бодр и оживлён, ел с аппетитом. За обедом много расспрашивал про монастырь, говорил, что всё осмотрит: приют, типографию; не покидал мысли, что возможно будет найти какое-нибудь помещение в деревне. В 6 час. они ушли опять к себе и на вопрос — придёт ли пить чай — ответил: «как буду себя чувствовать».
     Не успел он уйти, как пришла Саша; она разошлась с ними, так как от мамаши до гостиницы две дороги. Саша стала рассказывать про Ясную, и я её торопила возвращаться в гостиницу, потому что боялась, что Лев. Ник., узнавши, что она приехала, будет волноваться. И, действительно, она не успела ещё уйти, как он пришёл с Душаном и Варв. Мих. Я до сих пор не знаю, вызвал ли он Сашу, ждал ли он её, или она приехала сама. Но вспоминая его взволнованное, испуганное, почти растерянное лицо, когда он взошёл к нам, думаю, что приезд их был для него неожиданностью, и неожидан-ностью не радостной. Во всяком случае, с этого момента спокойствие его кончилось. В последующие 1,5 – 2 часа, которые он просидел у нас, он мало говорил. Заставил Сашу подробно рассказать, как Соф. Андр. бросилась в пруд, читал письма сыновей, Тани и Соф. Андр., которые ему привезла Саша. Тут же она и Варв. Мих. стали говорить, что необходимо скорее уехать из Шамардина, потому что может приехать Соф. Андр., которая сказала: «теперь я не буду так глупа; я

____
631

глаз с него не спущу, я спать буду у его двери». Стали строить планы, куда ехать; говорили — на юг, на Кавказ, в Бессарабию. Лев. Ник. всё слушал молча, потом сказал: «мне всё это не нравится…»
     За чаем Саша верно заметила, что он был озабочен, потому что она сказала ему: «не унывай, папенька, всё хорошо». На что он ответил; «нет, нехорошо»; и, подумав, опять повторил: «нехорошо». Вскоре он ушёл с Душаном, сказав, что ему надо посидеть в тишине, всё обдумать.
     Когда мы пришли в гостиницу, Лев Ник, сидел у себя в комнате и писал письмо Соф. Андр., а Душан у себя над картой. Саша хотела наедине поговорить с отцом; они довольно долго сидели вдвоём; вышла она от него задумчивая и сказала: «мне кажется, что пап; уже жалеет, что он уехал». На вопрос, почему она так думает, она ничего определённо не ответила, но думаю, что она и тут не поняла его настроения. Немного погодя Лев Ник. пришёл к нам в номер и, увидав Душана над картой, сказал: «только ни в какую колонию, ни к каким знакомым, а просто в избу к мужикам», Потом, поговоривши немного о поездах, он сказал: «я сейчас очень устал, хочу спать; утро вечера мудренее, завтра видно будет». На этом я с ним простилась.
     Около 5 час. утра (на другой день) я услыхала звонок у нашего подъезда. Первая мысль была: Лев. Ник. заболел. Мне показалось совершенно невозможным, чтобы на нём не отозвались все эти волнения. Вышла в прихожую, вижу — стоит Душан с фонарём и говорит: «мы сейчас уезжаем». Что? почему, куда? — После того, как я ушла, Лев Ник. пошёл спать, спал недолго; в три часа проснулся и стал всех будить и торопить, чтобы поспеть на 8-часовой поезд, который идёт на юг. Был очень нервен и возбуждён, Душан пришёл к нам спросить, где нанять ямщика. Я сказала ему, чтобы пошёл на конный двор, разбудил бы работника и послал на деревню за лошадьми, и велел бы монастырскому кучеру заложить пролётку и приехать за мамашей. Гостиница довольно далеко, дойти она не сможет, а я знала, что она захочет с ним проститься. Мне жаль было тотчас будить мамашу: она волновалась, устала и поздно заснула, а по моим расчётам пройдёт около часа, пока Душан разбудит рабочего, пока тот дойдёт до деревни, пока приедет ямщик. И в этом я не ошиблась, потому что когда мы с мамашей приехали в гостиницу, ямщика ещё не было, но не было также Льва Ник. с Душаном, а только Саша с Вар. Мих. Я не знала, что Саша оставила своего ямщика, с которым приехала со станции, и с ним-то и уехал Лев Ник. Саша говорила, что он очень спешил, волновался, боялся опоздать. Он оставил нам очень нежную, ласковую записку, благодарил за участие в его «испытании» и объяснил свой спешный отъезд тем, что боялся, что его «застанет здесь Софья Андреевна».

     Вот это письмо:

1910 г., окт. 31, 4 ч. утра.
    «Милые друзья Машенька и Лизанька. Не удивляйтесь и не осудите меня за то, что мы уезжаем, не простившись хорошенько с вами. Не могу выразить вам обеим, особенно тебе, голубушка Машенька, моей благодарности за твою любовь и участие в моём «испытании». Я не помню, чтобы, всегда любя тебя, испытывал к тебе такую нежность, какую я чувствовал эти дни и с которой я уезжаю».

     Уже после смерти Л. Н-ча, через несколько месяцев, сестра его Марья Николаевна писала С. А.:

     «Когда Лёвочка приехал ко мне, он сначала был очень удручён, и когда он мне стал рассказывать, как ты бросилась в пруд, он плакал навзрыд, я не мог-

____
632

ла его видеть без слёз; но про себя он мне ничего не говорил, сказал только, что приехал сюда надолго, думал нанять избу у мужика и тут жить. Мне кажется, что он хотел уединения, его тяготила яснополянская жизнь (он мне это говорил в последний раз, когда я была у вас) и вся обстановка, противная его убеждениям; он просто хотел устроиться по своему вкусу и жить в уединении, где бы ему никто не мешал. Так я поняла из его слов.
     До приезда Саши он никуда не намерен был уезжать, а собирался поехать в Оптину пустынь и хотел непременно поговорить со старцем. Но Саша своим приездом на другой день всё перевернула вверх дном. Когда он уходил в этот день вечером ночевать в гостиницу, он и не думал уезжать, а сказал мне: «до свиданья, увидимся завтра».
     Каково же было на другой день моё удивление и отчаяние, когда в 5 час. утра (ещё темно) меня разбудили и сказали, что он уезжает. Я сейчас же встала, оделась, велела подавать лошадь, поехала в гостиницу, но он уже уехал, и я его так и не видала».

     Заимствуем описание последнего вечера и ночи, проведенных в Шамардине, из записок Александры Львовны. Вот что она рассказывает об этом:
     «Мы сидели за столом и смотрели в раскрытую карту, форточка была растворена, я хотела затворить её.
     — Оставь, — сказал отец, — жарко. Что это вы смотрите?
     — Карту, — сказал Душан Петрович, — коли ехать, то надо знать куда.
     — Ну, покажите мне.
     И мы все, наклонившись над столом, стали совещаться, куда ехать. Воспользовавшись этим, я незаметно для отца одной рукой прихлопнула форточку. Он был разгорячён и легко мог простудиться.
     Предполагали ехать до Новочеркасска, в Новочеркасске остановиться у Денисенко (дочери тёти Маши), попытаться взять там, с помощью мужа её, Ивана Васильевича Денисенко, заграничные паспорта и, если это удастся, ехать в Болгарию. Если же нам не выдадут паспорта, то ехать на Кавказ.
     Разговаривая так, мы незаметно для себя всё более и более увлекались нашим планом и горячо обсуждали его.
     — Ну, довольно, — сказал отец, вставши из-за стола, — Не нужно никаких планов, завтра увидим.
    Ему вдруг стало неприятно говорить об этом, неприятно, что он вместе с нами увлёкся и стал строить планы, забыв своё любимое правило жизни: жить только настоящим.
     — Я голоден, — сказал он. — Что бы мне съесть?
     Мы с Варей привезли с собой овсянку-геркулес, грибы, яйца, спиртовку и живо сварили ему овсянку. Он ел с аппетитом, похваливая нашу стряпню.
     Об отъезде больше не говорили. Отец только несколько раз тяжело вздыхал и на мой вопросительный взгляд сказал:
     — Тяжело.
     У меня сжималось сердце, глядя на него: такой он был грустный и встревоженный в этот вечер, мало говорил, вздыхал и рано ушёл спать.
     Мы тоже тотчас же разошлись по своим комнатам, и так как очень устали с дороги, заснули как убитые.
     Около 4-х час. утра я услыхала, что кто-то стучит к нам в дверь. Я вскочила и отперла. Передо мной, как несколько дней назад, снова стоял отец со свечой в руках. Он был совсем одет и, как тогда, сказал:
     — Одевайся скорее, мы сейчас едем. Я уже начал укладывать свои вещи, пойди, помоги мне.

____
633

     Он плохо спал, его мучила возможность приезда С. А. В 4 часа он разбудил Душана Петровича и послал его за нашими ямщиками, которых мы, на всякий случай, оставили ночевать. Он не позабыл распорядиться о лошадях и для нас с Варей и послал службу из монастырской гостиницы на деревню за местным ямщиком.
     Было совсем темно. При свете свечи я торопливо собирала вещи, завязывала чемоданы. Пришёл Душ. Петр., козельские ямщики подали лошадей, нашего же ямщика всё ещё не было. Я умоляла отца уезжать, не дожидаясь нас. Он очень волновался, несколько раз посылал на деревню за лошадьми и наконец решил уехать. На одного ямщика сел отец с Душ. Петр., на другого положили вещи. Я едва успела накинуть на отца свитку и с помощью служки уложить вещи в другой тарантас, так он торопился; и они уехали, так и не простившись с тётей Машей и Лизанькой».
     О конце этого путешествия рассказывает нам сам Лев Николаевич в своём дневнике; вот его последняя запись:
     «3 ноябр. Все там, в Астапове. Саша сказала, что нас догонят, и мы поехали. В Козельске Саша догнала, сели, поехали. Ехали хорошо, но в 5-м часу стало знобить, потом 40 град. температуры, остановились в Астапове. Любезный нач. стан. дал прекрасных две комнаты. Ночь была тяжёлая. Лежал в жару два дня. 2-го приехал Ч. Говорят, что С. А. К ночи приехал Серёжа, очень тронул меня. Нынче, 3-го, Никитин, Таня, потом Гольденв. и Ив. Ив. Вот и план мой… Fais ce que doit, adv…
     И всё на благо и другим, и главное мне…»
 
     Так совершился уход Л. Н-ча, подготовлявшийся долго и завершившийся его болезнью и кончиной на станции Астапово.
     Моя горячая и неизмеримая любовь к великому учителю жизни не позволяет мне разбирать и критиковать его поступок. Преклоняюсь перед величием его подвига. Трудно судить нам, где нужно было проявить более силы самоотвержения: в том, чтобы остаться, или в том, чтобы уйти. Он выбрал последнее.
     Такова была его воля.


ГЛАВА 19.
1910 г. – Болезнь и кончина

     Начало болезни Л. Н-ча описано Александрой Львовной в её воспоминаниях; заимствую оттуда наиболее сущест-венные места. Л. Н-ч заболел ещё в поезде, к большой тревоге сопровождавших его друзей.
     Александра Львовна записывает так:
    «Жар у отца все усиливался и усиливался, заварили чай и дали ему выпить с красным вином, но и это не помогло, озноб продолжался.
     Не могу описать того состояния ужаса, которое мы испытывали. В первый раз в жизни я почувствовала, что у нас нет пристанища, дома. Накуренный вагон второго класса, чужие и чуждые люди кругом, и нет дома, нет угла, где можно было бы приютиться с больным стариком.
     Проехали Данков, подъехали к какой-то большой станции. Это было Астапово. Душ. Петров, куда-то убежал и через четверть часа вернулся с каким-то господином, одетым в форму начальника станции. Начальник станции обещал дать комнату в своей квартире, где бы можно было уложить в по-
____
634

стель больного, и мы решили здесь остаться. Отец встал, его одели, и он, поддерживаемый Душ. Петровичем н начальником станции, вышел из вагона, мы же с Варей остались, чтобы собрать вещи.
     Когда мы пришли на вокзал, мы нашли отца, сидящим в дамской комнате. Он сидел на диване в уголке в своём коричневом пальто и держал в руке палку. Он весь дрожал с головы до ног, и губы его слабо шевелились. На моё предложение лечь на диван он отказался.
     Дверь из дамской комнаты в залу была затворена, и около неё стояла толпа любопытных, дожидаясь прихода Л. Н-ча. То и дело в комнату врывались дамы, извинялись, оправляли перед зеркалом причёски и шляпы и уходили. Душ. Петров., Варя и начальник станции ушли приготовлять комнату. Мы сидели с отцом и ждали.
     Но вот за нами пришли. Снова отца взяли под руки, с одной стороны Душ. Петр., с другой начальник станции. Когда проходили мимо публики, столпившейся в зале, все снимали шляпы; отец, дотрагиваясь до своей шляпы, всем отвечал на поклоны. Я видела, как трудно было ему идти: он то и дело покачивался и почти висел на руках тех, кто его вёл.
     Когда вошли в комнату начальника станции, служив-шую ему гостиной, там уже была поставлена у стены пружинная кровать, и мы с В. М. тотчас же разложили чемоданы и принялись стелить постель. Отец сидел в шубе на стуле и всё так же зяб. Когда постель была готова, мы предложит ему раздеться и лечь, но он отказался, говоря, что он не может лечь, пока всё не будет приготовлено для ночлега, как всегда. Когда он заговорил, я поняла, что у него начинается обморочное состояние, то, которое бывало и прежде. В такие минуты он терял память, заговаривался, произнося какие-то непонятные слова. Ему, очевидно, казалось, что он дома, и он был удивлён, что всё было не в порядке, не так, как он привык дома.
     — Я не могу ещё лечь, сделайте так, как всегда. Поставьте ночной столик у постели, стул.
     Когда это было сделано, он стал просить, чтобы на столик была поставлена свеча, спички, положена его записная книжечка, фонарик и всё, к чему он привык дома. Когда всё было сделано, мы снова стали просить его лечь, но он всё отказывался. Мы поняли, что положение очень серьёзно и что, как это бывало и прежде, он мог каждую минуту впасть в беспамятство. Душ. Петр., Варя и я стали понемногу раздевать его и, не спрашивая его более, почти перенесли на кровать.
     Я села возле него, и не прошло 15 минут, как я заметила, что левая рука его и левая нога стали судорожно подёргиваться. То же самое появлялось временами и в левой половине лица. Мы все страшно испугались. Нам всем было ясно, что положение очень, очень опасное, и что плохой исход может наступить каждую минуту. Мы попросили начальника станции послать за станционным доктором, который бы мог, в случае нужды, помочь Душ. Петровичу. Дали отцу крепкого вина, стали ставить клизму. Он ничего не говорил, только стонал, лицо было бледно, и судороги, хотя и слабые, продолжались.
     Часам к 9-ти стало лучше. Отец тихо дышал, дыхание было ровное, спокойное.
     Проснувшись, отец был уже в полном сознании. Подозвав меня, он улыбнулся и участливо спросил:
     — Что, Саша?
     — Да что же, нехорошо.
     Слёзы были у меня на глазах и в голосе.
     — Не унывай, чего же лучше: ведь мы вместе.

____
635

     К ночи стало ещё лучше. Поставили градусник — жар стал быстро спадать, и ночь Л. Н-ч спал хорошо.
     Разумеется, никто из нас не раздевался, — и мы все сидели по очереди у постели больного, наблюдая за каждым его движением; среди ночи он подозвал меня и сказал:
     — Как ты думаешь, можно будет завтра нам ехать?
     Я сказала, что по-моему нельзя, придётся в лучшем случае переждать ещё день.
     Он тяжело вздохнул и ничего не ответил.
     Страдая так, как он страдал в эти минуты, и душевно, и физически, он всё время помнил о других:
     — Ах, зачем вы сидите! Вы бы шли спать, — несколько раз в течение ночи обращался он к нам.
     Иногда он бредил во сне, и всякий раз бред его выра-жал страх перед тем, что ему не удастся уехать.
     — Удрать… удрать… догонит…
     Он просил не сообщать в газету про его болезнь и вообще никому ничего не сообщать о нём. Я успокаивала его; его спокойствие было мне дороже всего и всех в мире.
     1-го ноября утром, померивши температуру, мы ожили: градусник показывал 36,2. Состояние отца довольно бодрое, заговаривает о том, что надо ехать дальше. Его, по-видимому, очень беспокоило, что могут узнать, где он, и что моя мать приедет, и он, подозвав меня, продиктовал мне следующую телеграмму Черткову:
    «Вчера захворал, пассажиры видели, ослабевши шёл с поезда, очень боюсь огласки, нынче лучше, едем дальше, примите меры, известите».
     Воспользовавшись хорошим состоянием отца, я решила спросить у него, что мне необходимо было знать в случае, если болезнь его затянется и будет опасной. Я не закрывала глаза на то, что на мне лежит громадная ответственность; но за эти несколько дней положение нашей семьи изменилось. Мой отец сам оставил свою семью, порвал с ней. Я не могла и не хотела уже считаться с матерью и братьями; но, с другой стороны, я считала себя обязанной известить их, так как обещала дать им знать в том случае, если отец заболеет. Вот почему я и спросила отца, желает ли он, чтобы я дала знать матери, братьям и сестре в случае, если болезнь его окажется серьёзной.
     Он очень встревожился моими словами и несколько раз очень убедительно просил меня ни в каком случае не давать знать семье о его местопребывании и болезни.
     — А Черткова я желал бы видеть, — прибавил он.
     Я тотчас же послала Черткову телеграмму следующего содержания:
    «Вчера слезли Астапово, сильный жар, забытьё, утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо, выражал желание видеться с вами. Фролова» (мой псевдоним). На что получила через несколько часов ответ, что Чертков будет на следующий день, утром, в Астапове.
     В это же утро отец продиктовал мне следующие мысли в свою записную книжечку:
    «Бог есть неограниченное Всё, человек есть только ограниченное проявление Его».
     Я записала и ждала, что он будет диктовать дальше.
     — Больше ничего, — сказал он.
     Он пожевал некоторое время, как бы обдумывая что-то, и потом, снова подозвав меня, сказал:

____
636

      — Возьми записную книгу и перо и пиши. Или ещё лучше так:
     «Бог есть то неограниченное Всё, чего человек сознаёт себя ограниченной частью.
     Истинно существует только Бог. Человек есть проявле-ние его в веществе, времени и пространстве. Чем больше проявление Бога в человеке (жизнь) соединяется с проявлениями (жизнями) других существ, тем больше он существует. Соединение это своей жизни с жизнями других существ совершается любовью.
     Бог не есть любовь, но чем больше любви, тем больше человек проявляет Бога, тем больше истинно существует.
     Бога мы признаём только через сознание его проявле-ния в нас. Все выводы из этого сознания и руководство жизни, основанное на нём, всегда вполне удовлетворяют человека и в познании самого Бога, и в руководстве своей жизни, основанном на этом сознании».
     Через некоторое время он снова подозвал меня и сказал:
     — Теперь я хочу написать Тане и Серёже.
     Его, очевидно, мучило то, что он просил меня не вызывать их телеграммой, и он хотел объяснить причину, почему он не решается видеться с ними.
     Привожу здесь целиком это в высшей степени трогательное и сердечное письмо:

1 ноября. 10. Астапово.
     «Милые мои дети Таня и Серёжа. Надеюсь и уверен, что вы не попрекнёте меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас одних, без мама;, было бы великим огорчением для неё, а также и для других братьев. Вы оба поймёте, что Чертков, которого я призвал, находится в исключительном положении по отношению ко мне. Он посвятил всю свою жизнь на служение тому делу, которому и я служил последние 40 лет моей жизни. Дело настолько мне дорого, сколько я признаю — ошибаюсь я или нет — его важность для всех людей и для вас в том числе.
     Благодарю вас за ваше хорошее отношение ко мне. Не знаю, прощаюсь или нет, но почувствовал необходимость высказать то, что высказал.
     Ещё хотел прибавить тебе, Сережа, совет о том, чтобы ты подумал о своей жизни, о том, кто ты, что ты, в чём смысл человеческой жизни и как должен проживать её всякий разумный человек. Те усвоенные тобой взгляды дарвинизма, эволюции и борьбы за существование не объяснят тебе смысла твоей жизни и не дадут руководства в поступках, а жизнь без объяснения её значения и смысла и без вытекающего из него неизменного руководства есть жалкое существование. Подумай об этом. Любя тебя, вероятно, накануне смерти, говорю это.
     Прощайте, старайтесь успокоить мать, к которой я испытываю самое искреннее чувство сострадания и любви.
     Любящий вас отец Лев Толстой».

     Несколько раз он должен был прекращать диктовать из–за подступавших к горлу слёз, и минутами я едва-едва могла расслышать его голос — так тихо, тихо он говорил.
     Я записала стенограммой, потом переписала и принес-ла ему подписать.
     — Ты им передай это после моей смерти, — сказал он и опять заплакал, и я тоже.
     С 9 часов начался озноб, и жар стал усиливаться. Он очень стонал, метался жаловался на головную боль. К 4-м часам температура была уже 39,8».

____
637
     На другой день утром, 2-го ноября, приехал в Астапово В. Г. Чертков. Он тотчас прошёл ко Льву Николаевичу. В своих воспоминаниях В. Г. так рассказывает об этом свидании:
    «Он очень обрадовался мне, протянул мне свою руку, которую я осторожно взял и поцеловал. Он прослезился и тотчас же стал расспрашивать, как у меня дома.
     Во время нашей беседы он стал тяжело дышать и охать и сказал:
    «Обморок гораздо лучше: ничего не чувствуешь, а потом проснулся, и всё прекрасно». Видимо, болезнь заставляла его физически страдать.
     Вскоре он заговорил о том, что в эту минуту, очевидно, его больше всего тревожило. С особенным оживлением он сказал мне, что нужно принять все меры к тому, чтобы Софья Андреевна не приехала к нему. Он несколько раз с волнением спрашивал меня, что она собирается предпринять. Когда я сообщил ему, что она заявила, что не станет против его желания добиваться свидания с ним, то он почувствовал большое облегчение и в этот день уже больше не заговаривал со мной о своих опасениях».

     Александра Львовна так продолжает свой рассказ:
     «В 8 час. приехал Серёжа, не получив моей второй телеграммы. Он был очень расстроен, желал непременно видеть отца, и вместе с тем сам сознавал, что такое свидание взволнует и расстроит его. Мы долго колебались. Серёжа стоял в соседней комнате и смотрел на отца. Потом вдруг решительно сказал:
   — Нет, я пойду. Я ему скажу, что я в Горбачёве случайно узнал от кондуктора, что он здесь, и приехал.
     Отец очень взволновался, увидав его, обстоятельно расспрашивал, как Серёжа узнал о его местопребывании и болезни, и что он знает о матери, где она и с кем. Серёжа ответил, что он из Москвы, но что он знает, что мать в Ясной и что с ней доктор, сестра милосердия и младшие братья.
     — Я вижу, что мать нельзя допускать к нему, — сказал Сергей, выходя из комнаты, — это его слишком взволнует.
     Когда Серёжа от него вышел, отец подозвал меня:
     — Серёжа-то каков!
     — А что, папаша?
— Как он меня нашёл. Я очень рад ему, он мне приятен… Он мне руку поцеловал, — сквозь рыдания с трудом проговорил отец.
     В этот же вечер приехал вызванный нами из Данкова земский врач Семеновский. Он выслушал Л. Н-ча вместе с Душ. Петровичем и железнодорожным врачом и определил воспаление лёгких. Отец очень добродушно позволял докторам себя выслушивать и выстукивать, и когда они кончили, он спросил Семеновского, можно ли ему будет уехать через два дня. Семеновский ответил, что едва ли можно будет ехать и через две недели. Отец, по-видимому, очень огорчился и, ничего не ответив, повернулся к стене».
     Вечером, около 10 часов, пришел в Астапово экстрен-ный поезд, привёзший из Тулы семью Л. Н-ча — Софью Андреевну, Татьяну Львовну и трёх сыновей: Илью, Андрея и Михаила Львовичей.
     — Душан Петрович, встретивший поезд, — рассказы-вает начальник станции Ив. Ив. Озолин, — направился в вагон Толстых и сообщил им о ходе болезни и положении дела. Андр. Львов, занять предложенные им квартиры отказался, указывая на то, что в вагоне им всем удобнее; кроме того, они, находясь все вместе, могут обсуждать всякие положения немедля, совместно. Вагон был убран на запасный путь невдалеке от станции. Из прибывших только Татьяна Львовна зашла в квартиру переговорить с Александр. Львовной.

____
638

     Вернувшийся Душан Петрович сообщил, что ночью из приехавших никто не зайдёт, и дети Льва Николаевича решили принять все меры, чтобы С. А. не заходила к больному. В доме же решено было внимательно следить, чтобы как-нибудь случайно не вошла С. А. Рано утром приходили сыновья Льва Николаевича, но к отцу не заходили. С. А. заходила на крыльцо дома, но ей не открыли дверей, опасаясь, что она потребует впустить её к больному.
     Утренним поездом на четвёртый день (3-го ноября) из Москвы приехали доктор Никитин и друзья Л. Н-ча — Ив. Ив. Горбунов-Посадов и Алекс. Борис. Гольденвейзер. Несмотря на всю свою слабость, Л. Н-ч, узнав о приезде их, пожелал непременно увидать их.
     Особенно долго он беседовал с Ив. Ивановичем. Заимствуем из воспоминаний Елены Евгеньевны Горбуновой, жены Ив. Ивановича, описание этого последнего свидания:
     «Лев Николаевич лежал на спине. Сзади стояла ширма, загораживавшая его от окна. В полутьме ноябрьских сумерек Ив. Ив. не мог видеть ясно лица Льва Николаевича, но ему казалось, что бесконечно дорогое ему лицо светилось в полумраке. Каждый звук слабого голоса Льва Николаевича так глубоко проникал в сердце.
     — Нас соединяет не только дело, но и любовь, — сказал Лев Николаевич, и глубокая нежность была в его голосе.
     — И всё дело, которое мы работали с вами, Лев Николаевич, — сказал Ив. Ив., — всё вытекало из любви. Бог даст, мы с вами ещё повоюем для неё.
     — Вы — да, — сказал Лев Николаевич. — Я — нет.
     Лев Николаевич со всегдашней его лаской спросил Ив. Ивановича о всей нашей семье. А потом говорил о набиравшихся в «Посреднике» его книжечках — главах из «Пути жизни», последнего его большого труда самого последнего времени, печатанием которого он особенно дорожил. Ив. Ив. сообщил Льву Николаевичу, что привёз с собой последние корректуры двух глав «Пути жизни».
     — Я уж не могу. Сделайте сами, — сказал Лев Николаевич.
     Потом он спросил о движении других книжек, о появлении которых он очень заботился. Это была та серия книжек о величайших религиозных учениях, программу которых он много обсуждал с Ив. Ивановичем в последние годы и к составлению которых он с особенным вниманием и любовью прилагал свою руку. Самим Львом Николаевичем была составлена для этой серии книжка об учении Лао-Цзы. Предполагался целый дальнейший ряд таких книжек. О каждой из этих книжек Лев Николаевич особенно заботился. Теперь с любовью говорил он о них в последний раз с моим мужем.
     Беседа Льва Николаевича с Ив. Ивановичем продолжалась ещё несколько минут. Лев Николаевич слабеющим голосом говорил о ставшей ему, видимо, особенно дорогой мысли о том, что надо не столько бороться со злом в людях, сколько стараться всеми силами уяснить им истину — уяснить благо людям, творящим зло. Он говорил этим как бы последний завет Ив. Ивановичу.
     Но вот плеча мужа коснулась рука Алекс. Льв., говорившая, что надо кончать».

     Дальнейшее описание этого дня мы берём снова из воспоминании В. Г. Черткова:
    «Л. Н-ч ещё мог, поддерживаемый с обеих сторон, делать два-три шага по комнате по своей надобности. Но когда он сидел, голова его от слабости свешивалась вперёд, и я помню, как он трогательно меня благодарил, когда я ладонью руки поддерживал его голову. На обратном пути к постели приходилось опять его поддерживать и затем укладывать его в кровать, бережно

____
639

поднимая его ноги и окутывая их одеялом. Однажды, при окончании этих операций, в которых принимали участие два врача и я, Л. Н-ч, лёжа на спине и быстро переводя дыхание от совершённых усилий, слабым, жалостливым голосом произнёс: «А мужики-то, мужики как умирают» — и прослезился.
     В этот день, — продолжает В. Г., — когда мы были одни, Лев Николаевич сообщил мне шёпотом, что на столе лежит его карманная записная книжка, в которой с одного конца записан его интимный секретный дневник, а с другого — отдельные мысли, подлежащие обычному внесению в его большой дневник. Листки интимного дневника (книжечка была с выдвижными страничками) он попросил меня вынуть и спрятать вместе с прежними, переданными им А. Л. и мне такими же листками. А мысли, записанные с другого конца книжечки, он поручил в своё время занести в его дневник. Затем он попросил принести ему этот его большой дневник и стал в нём записывать. А я пошёл исполнить его поручение о карманной записной книжечке».

     В этот же день, как рассказывает В. Г., Л. Н-ч при его помощи просматривал привезённую корреспонденцию и давал указания, как ответить на то или другое письмо.
     Одно письмо было от друга его, крестьянина Михаила Петровича Новикова, недавно его посетившего, к которому Л. Н. писал, спрашивая, не может ли он временно поселиться в его избе, если придётся покинуть Ясную Поляну. Новиков весьма сердечно отвечал, что будет очень рад оказать Л. Н-чу у себя гостеприимство.
     В этот же день Л. Н-ч пожелал видеть Татьяну Львовну. Вот как она описывает это свидание в письме к своему мужу:
    «Он позвал меня, так как ему проговорились, что я приехала. Ему принесли его подушечку, и когда он спросил, откуда она — святой Душан не смог солгать и сказал, что я её привезла. Про мам; и братьев ему не сказали. Он начал с того, что слабым, прерывающимся голосом с передыханиями сказал: «как ты нарядна и авантажна». Я сказала, что знаю его плохой вкус, и посмеялась. Потом он стал расспрашивать меня о мам;. Этого я больше всего боялась, потому, что боялась сказать ему, что она здесь, а прямо солгать ему, я чувствовала, что у меня не хватит сил. К счастью, он так поставил вопросы, что не пришлось сказать ему прямой лжи. «С кем она осталась?» — «С Андреем и Мишей». — «И Мишей?» — «Да, они все очень солидарны в том, чтобы не пускать её к тебе, пока ты этого не пожелаешь…» — «И Андрей?» — «Да, и Андрей. Они очень милы, младшие мальчики, очень замучились, бедняжки, стараются всячески её успокоить». — «Ну, расскажи, что она делает? Занимается?» — Папенька, может быть, лучше тебе не говорить, ты волнуешься… — Тогда он очень энергично меня перебил, но всё-таки слезящимся, прерывающимся голосом сказал: «Говори, говори, что же для меня может быть важнее этого?» — И стал дальше расспрашивать: «Кто с ней? Хорош ли доктор?» Я сказала, что нет, и что мы его отправили, а очень хорошая фельдшерица, которая служила три с половиною года в клинике С. С. Корсакова. «Значит, к таким больным привыкла… И полюбила она её?» — «Да». — «Ну, дальше. Ест она?» — «Да, ест и теперь старается поддержать себя, потому что живёт надеждой свидеться с тобой». — «Получила моё письмо?» — «Да». — «И как же отнеслась к нему?» — «Её, главное, успокоила выписка из письма твоего к Черткову, в котором ты пишешь, что не отказываешься вернуться к ней под условием её успокоения». — «Вы с Серёжей получили моё письмо?» — «Да, папенька, но мне жалко, что ты не обратился к младшим братьям. Они так хорошо отнеслись ко всему». — «Да ведь я писал всем, писал "дети"…» — Потом
____
640

он спросил меня, куда я отсюда поеду — опять к мам; или к мужу. Я сказала, что сначала, может быть, к тебе (т. е. к мужу). Он сказал: «Жалко, что ты не можешь его вызвать. Ведь ему надо с Танечкой оставаться». Я спросила: «А тебе хотелось бы его видеть?» — «Не сюда вызвать — к ней, в Ясную…» — Я сказала, что ты ей телеграфировал, очень настойчиво приглашая её в Кочеты к внучке, но что она на это только сказала «спасибо ему» и не поехала, потому что ждёт, чтобы пап; вызвал её к себе. Он помолчал. Потом велел мне прочесть в «Круге чтения» 28-го октября. И сказал: «я это прочёл после…»
     Вот главные мысли в «Круге чтения» от 28 октября:

     Как ощущение боли есть необходимое условие сохране-ния нашего тела, так и страдания суть необходимые условия нашей жизни от рождения и до смерти.

* * *
     Всякому созданию полезно не только всё то, что посылается ему провидением, но и в то самое время, когда оно посылается.
Марк Аврелий.
* * *
     Страдание — это побуждение к деятельности, и только в нём впервые чувствуем мы нашу жизнь.
Кант.
* * *
     Не привыкай к благоденствию, — оно преходяще: кто владеет — учись терять, кто счастлив — учись страдать.
 Шиллер.
* * *
     Мучения, страдания испытывает только тот, кто, отделив себя от жизни мира, не видя тех своих грехов, которыми он вносил страдания в мир, считает себя не виноватым и потому возмущается против тех страданий, которые он несёт за грехи мира.
________

     Это указание дочери своей на мысли «Круга чтения» в день его ухода, смысл которых в смиренном перенесении страданий, очень знаменательно. Особенно замечание, что он их прочёл после. А если бы он их прочёл раньше? Совершилось ли бы то, что совершилось?

     Продолжаем рассказ снова по воспоминаниям В. Г. Черткова:
    «На следующий день, 4-го ноября, Л. Н-чу придавал особенно болезненное выражение вид его запекшихся и побелевших губ. В последующие дни, однако, этого уже не было. Но вообще с каждым днём щёки его худели, губы становились тоньше и бледнее, и всё лицо его принимало всё более и более измученный вид, свидетельствовавший о тех физических страданиях, которые ему приходилось переносить. В особенности это страдальческое выражение заметно было около губ и рта, который вследствие затруднённости дыхания оставался большею частью полуоткрытым и искривлённым. Других признаков физических мук он почти не проявлял. Стоны и громкие вздохи, сопровождавшие по целым часам каждое его дыхание, каждую икоту, были так равномерны и однообразны, что не производили впечатления особенно острого страдания. Когда при этом раз или два его спросили, очень ли он страдает, он отвечал отрицательно. Только несколько раз в течение всей болезни у него появлялись приступы особенно тяжких страданий. В этих случаях он судорожно поднимался в сидячее положение, свешивая ноги с кровати, тоскливо метался из стороны в сторону, говорил, что ему очень трудно, тяжко, но скоро опять опускался на подушки и притихал с видом кроткого примирения с неизбежным испытанием. Он, очевидно, сознавал, что терпеливое, безропотное перенесение усиливающихся физических мук представляло в данную минуту его ближайшую задачу. И судя по тому, как он держал себя, к выпол-

____
641

нению этой задачи он относился с той же добросовестной и выдержанной настойчивостью, с какою всю жизнь привык делать то, что считал должным».

     Переходим снова к запискам Алекс. Львовны:

     «Утро 4-го ноября также было очень тревожное. Отец что-то говорил, чего окружающие никак не могли понять, громко стонал, охал, прося понять его мысль, помочь ему…
     И мне казалось, что мы не понимаем его мыслей не потому, что они бессмысленны — я ясно видела по его серьёзному, одухотворённому лицу, что для него они имеют глубокий, важный смысл, — а что мы не можем понять их потому, что он уже был не в силах передать их на нашем, нам понятном языке.
     Но минутами он говорил ясно и твёрдо. Так, Вл. Григорьевичу он сказал:
     — Кажется, умираю, а может быть, и нет.
     Потом сказал что-то невнятное, и дальше:
     — А впрочем, надо ещё постараться немножко.
     Днём проветривали спальню и вынесли отца в другую комнату. Когда его снова внесли в спальню, он пристально посмотрел на стеклянную дверь, которая была против его кровати, и спросил у дежурившей около него Вари, куда ведёт эта стеклянная дверь. Варя ответила, что в коридорчик. — Он спросил:
     — А что за коридором?
     Она сказала, что сенцы и крыльцо. Я в это время входила в комнату.
     — А что, эта дверь заперта? — спросил отец, обратившись ко мне.
     Я сказала, что заперта.
     — Странно, я ясно видел, что из-за этой двери на меня смотрели два женских лица.
     Мы сказали, что этого не может быть, так как из коридора в сенцы дверь тоже заперта.
     Но видно было, что он не успокоился и продолжал с тревогой смотреть на стеклянную дверь. Мы с Варей взяли плед и завесили её.
     — Ах, вот теперь хорошо, — с облегчением сказал отец, повернулся к стене и на время затих.
     Появился ещё новый зловещий признак. Отец не переставая перебирал пальцами. Он брал руками один край одеяла и перебирал его пальцами до другого края и обратно, и так без конца. Это ужасно встревожило меня. Я вспомнила, что у моей сестры Маши за два дня до кончины появилось это движение пальцев.
     Временами он лежал совершенно неподвижно, молчал, даже не стонал и смотрел перед собой. В этом взгляде его было что-то для меня новое, далёкое, мне непонятное. «Конец» — мелькало у меня в голове.
     Временами же он старался что-то досказать, выразить какую-то свою неотвязчивую мысль, которая как будто не давала ему покоя. Он начинал говорить, но чувствовал, что говорит не то, громко стонал и охал.
     — Ты не думай, — сказала я ему.
     — Ах, как не думать, надо, надо думать.
     И он снова старался сказать что-то, метался и, по-видимому, очень страдал. К вечеру снова начался бред, и отец снова просил, умолял нас понять его мысль, помочь…
     — Саша, пойди посмотри, чем это кончится, — говорил он мне.
     Я старалась отвлечь его.
     — Может быть, ты хочешь пить?
     — Ах, нет, нет… Как не понять, это так просто.
     И снова, и снова он просил нас:
     — Подойдите сюда, чего вы боитесь, не хотите мне помочь, я всех прошу…

____
642

     Чего бы я ни дала, чтобы понять, помочь. Но сколько я ни напрягала свой ум, я не могла понять, чего он хотел, не могла помочь.
     Он продолжал говорить что-то непонятное нам:
     — Искать, всё время искать…
     В комнату вошла Варя.
     Отец привстал на кровати, протянул руки и громким радостным голосом, глядя в упор на Варю, вскрикнул:
     — Маша, Маша!
     Он как будто её искал, её ждал.
     Варя выскочила из комнаты испуганная, потрясенная.
     Вечером отцу стало легче, и он заснул.
     Ночь с 4-го на 5-ое ноября была снова очень тревож-ная. Я не отходила от отца. Он всё время метался, стонал, охал. Снова просил меня записывать, я брала карандаш и бумагу, но записывать было нечего, а он просил прочитать продиктованное.
     — Прочти, что я написал, прочти, что я написал. Что же вы молчите? Что я написал, — повторял он, возбужда-ясь все более и более.
     Всё это время мы старались дежурить по двое, но тут случилось как-то так, что я осталась одна у постели отца. Казалось, он задремал. Но вдруг он сильным движением привстал на подушках и стал спускать ноги с постели.
     — Что тебе, папаша?
     — Пусти, пусти меня, — он сделал движение, чтобы сойти с кровати.
     Я знала, что если он встанет, я не смогу удержать его, он упадёт, и я всячески старалась успокоить и удержать его на кровати. Но он из всех сил рвался от меня и говорил:
     — Пусти, ты не смеешь меня держать, пусти!
     Видя, что я не могу справиться с отцом, так как мои увещания и просьбы не действовали, а силой у меня не хватало духу его удерживать, я стала кричать:
     — Доктор, доктор, скорее сюда!
    Кажется, в это время дежурил доктор Семеновский. Он вошёл вместе с Варей, и нам удалось успокоить отца и удержать его на кровати.
     Видно было, что отец ужасно страдал, и я страдала вместе с ним, не будучи в силах помочь ему».

     Переходим опять к воспоминаниям В. Г. Черткова.
     «5-го ноября, в 2; часа ночи, А. Л. меня разбудила словами: «Пап; нехорошо!» Я вскочил и, надевая куртку и туфли, слышал, как из третьей от меня комнаты, где находился Л. Н-ч, доносился его громкий и возбуждённый голос. Поспешив к нему, я застал его сидящим поперёк кровати. Когда я подошёл к нему, он сказал, что хочет диктовать. Я вынул свою записную книжку. Он приготовился было излагать свои мысли, но сначала попросил меня прочесть то, что уже было им продиктовано. Я объяснил ему, что только что вошёл и ничего ещё не успел записать. Тогда Л. Н-ч попросил меня прочесть у доктора Семеновского, что тот записал. Последний же, сидевший около кровати, посмотрел на меня многозначительно и повернул в мою сторону свою записную книжку, чтобы показать, что у него ничего не записано. Тут только я понял, что Л. Н-ч находится в бреду. Он стал настойчиво требовать, чтобы я прочёл написанное у Семеновского. Сам же Семеновский в это время встал и осторожно вышел из комнаты.
     Л. Н. Ну, прочтите же, пожалуйста.
     Я. Он, Л. Н., ничего у себя не записал. Скажите мне, что вы хотите записать.

_____
643

     Л. Н. (ещё более настойчиво). Да нет, прочтите же. Отчего вы не хотите прочесть?
     Я. Да ничего не записано!
     Л. Н. (с укором). Ах, как странно! Вот ведь, милый человек, а не хотите прочесть.
    Тяжёлая сцена эта продолжалась довольно долго, пока А. Л. не посоветовала мне прочесть что-нибудь из лежавшей около меня на столе книги. Оказалось, что это был «Круг чтения», который Л. Н-ч всегда держал при себе, никогда не упуская прочесть из него ежедневную главку. Я нашёл относящееся до 5 ноября. Лишь только я начал читать, Л. Н-ч совершенно притих и весь обратился во внимание, от времени до времени прося меня повторить какое-нибудь не вполне расслышанное им слово. И во всё время чтения он ни разу не пытался прервать меня для того, чтобы диктовать своё. «А это чья?» — спрашивал он несколько раз про мысли в «Круге чтения». Но когда я после некоторого времени, предполагая, что он устал, остановился, то он, обождав немного для того, чтобы убедиться в том, что я продолжать чтение не намерен, сказал: «ну, так вот…» и собирался повторить своё диктование. Боясь повторения его возбуждения, я поспешил продолжать чтение, причём он тотчас же опять покорно принялся слушать. Это самое повторилось и ещё раз. А когда я, спустя продолжительное время, стал понемногу понижать свой голос и, наконец, совсем прекратил чтение, то он, должно быть утомлённый, произнёс уже удовлетворённый: «ну, вот» и совсем притих».

     Продолжаем рассказ по письмам Татьяны Львовны.

     5 ноября 1910 г. Астапово.

     «Сидела у него утром. Варя читала «Круг чтения». Он всё переживал, просил другое читать, видимо, мучился чем-то, чего он не умел выразить. Спрашивал: «кончено ли. Да как вы не можете понять? Почему вы не хотите сделать?» Видимо, мучился и раздражался. Во второй мой приход мы с Душаном поили его сладкой водой от икоты. (Кроме Саши, он стал теперь и от меня принимать питьё и еду, так что Душан за мной приходил несколько раз, чтобы предложить ему поесть и попить). Он сам то держал, то поддерживал стакан, и сам утирал усы и губы. Икота прошла на время. Потом мы с Сашей кормили его овсянкой. «Папенька, милый, открой рот. Вот так. Пошире». И он покорялся очень кротко. Узнал меня, поглядел на меня и сказал: «милая Танечка». Опять икал, но в этот раз сахарная вода не помогла. Я попозже предложила кофе. Сказала, чтобы он выпил, чтобы икота прошла. Он отвёл мою руку и сказал: «le mieux est l'ennemi du bien» 1. Потом, когда я про себя сказала: «какое мученье» — он услыхал и сказал: «никакого нет мученья».

_______________
     1 «Лучшее — враг хорошего».

     В 5 часов сидела с доктором Семеновским. Папа посмотрел на меня и говорит: «На Соню много падает». Я слышала, но хотела более уверенно знать, что он говорит о ней, и переспросила: «на соду падает?» — «На Соню… на Соню много падает. Мы плохо распорядились…» Потом он сказал что-то невнятное. Я спросила: «Ты хочешь её видеть? Соню хочешь видеть?» Он ничего не ответил, никакого знака не подал, ни отрицательного, ни положительного. У меня руки и ноги затряслись, и я вся похолодела. Повторить вопроса я не решилась. Это было бы равносильно тому, чтобы задуть погасающую свечу.
     Как-то он спросил меня: «ты к себе не едешь?» Я отве-тила: «Нет, папенька». Он грустно ответил: «что же ты?»
____
644

     Снова обращаемся к воспоминаниям Александры Львовны.
    «6 ноября. Сравнительно с предыдущей ночью, эта ночь прошла довольно спокойно.
     К утру температура 37,3; сердце очень слабо, но лучше, чем накануне. Все доктора, кроме Беркенгейма, который всё время смотрел на болезнь очень безнадёжно, ободри-лись и на наши вопросы ответили, что хотя положение очень серьёзно, они не теряют ещё надежды.
     В 10 час. утра приехали вызванные из Москвы моими родными и докторами Щуровский и Усов.
     Когда они вошли в комнату отца, он спросил:
     — Кто пришёл?
     Ему ответили, что приехали Щуровский и Усов. Он сказал:
     — Я их помню. — И потом, помолчав немного, ласковым голосом прибавил: — Милые люди.
     Когда доктора исследовали отца, он, очевидно, приняв Усова за Душана, обнял и поцеловал его. Но потом, убедившись в своей ошибке, сказал:
     — Нет, не тот, не тот.
    Щуровский и Усов нашли положение серьёзным, почти безнадёжным.
     Да я знала это и без них. Хотя с утра все ободрились, я уже почти не надеялась. Все душевные и физические силы сразу покинули меня. Я едва заставляла себя делать то, что нужно, и не могла уже сдерживаться от подступавших к горлу рыданий…
     В этот день он точно прощался со всеми нами. Около него с чем-то возились доктора. Отец ласково посмотрел на Душана и с глубокой нежностью в голосе сказал:
     — Милый Душан, милый Душан.
     В другой раз меняли простыни, и я поддерживала отцу спину. И вот я чувствую, что его рука ищет мою руку. Я подумала, что хочет опереться на меня, но он крепко-крепко пожал мою руку один раз, потом другой. Я сжала его руку и припала к ней губами, стараясь сдержать подступившие к горлу рыдания».

      Дополняем описание этого дня по письму Татьяны Львовны к мужу.
     «6 ноября 1910 г… Прости меня, но я не в состоянии писать. Бюллетени ты читаешь в газетах; то, что я испытываю — слишком длинно и трудно; говорить о своих надеждах и опасениях тоже бессмысленно, так как они ежеминутно меняются. Сегодня, когда я пришла к нему, он узнал меня и сказал: «здравствуй, Танечка». А как-то, когда я вошла, он спросил: «это кто — Таня или…» Я поспешила сказать, что это я. Сегодня я сидела с ним одна. Семеновский ушёл приготовить шприц с камфарой. Он протянул мне руку, взял мою и сказал: «Вот и конец… и ничего…» — и стал всё тише и тише дышать. Я думала, что пришли последние минуты. Хотела встать, чтобы позвать доктора, но он меня придержал за руку. Потом пришёл Семеновский и впрыснул камфару. Через несколько минут он энергично приподнялся, так что мы за ним подняли его подушки, почти сел и вполне внятным голосом проговорил: «только одно советую вам помнить: есть пропасть людей на свете, кроме Льва Толстого, а вы смотрите на одного Льва…» Последние слова были сказаны уже слабее, и сейчас же после этого он впал в забытьё.

     В этот день в Астапове произошел один эпизод, очень мало имеющий прямого отношения ко Л. Н-чу, но тем не менее косвенно задевший его. Дело в том что Л. Н-ч находился под отлучением синода и под запрещением молитвы о нём в случае его смерти. Синод не рассчитал последствий своего
____
645

нелепого акта, а когда смерть Л. Н-ча стала приближаться, он спохватился и принял все зависящие от него меры, чтобы можно было, как ни в чём не бывало, произвести над Л. Н-чем все поминальные обряды и отпевание. Одною из таких мер была посылка в Астапово монаха Варсонофия, игумена Оптиной пустыни, для увещания и принятия Л. Н-ча в лоно церкви. Ещё 4-го ноября была получена телеграмма от митрополита Антония следующего содержания:
     «С самого первого момента вашего разрыва с церковью я непрестанно молился и молюсь, чтобы господь возвратил вас к церкви. Быть может, он скоро позовёт вас в суд свой, и я вас, больного, теперь умоляю примириться с церковью и православным русским народом».
     С общего согласия родных, друзей и врачей, окружавших Л. Н-ча, решено было телеграмму эту Л. Н-чу не показывать. Вечером того же 4-го ноября прибыл в Астапово Варсонофий. 5-го ноября он не проявлял деятельности, а 6-го, вероятно, узнав от окружающих о том, что положение ухудшается, решил выступить со своей миссией. Вот как рассказывает об этом Александра Львовна в своих воспоминаниях:

     «Вечером кто-то сказал мне, что меня желает видеть отец Варсонофий. Все мои родные и доктора наотрез отказали ему в его просьбе видеть отца, но он всё же нашёл нужным обратиться с тем же и ко мне.
     Я не хотела и не могла его видеть, и потому написала ему следующего содержания письмо:
    «Простите, батюшка, что не исполняю вашей просьбы и не прихожу побеседовать с вами. Я в данное время не могу отойти от больного отца, которому поминутно могу быть нужна.
     Прибавить к тому, что вы слышали от всей нашей семьи, я ничего не могу.
     Мы, все семейные, единогласно решили, впереди всех других соображений, подчиняться воле и желанию отца, каковы бы они ни были.
     После его воли мы подчиняемся предписаниям докторов, которые находят, что в данное время что-либо ему предлагать или насиловать его волю было бы губительно для его здоровья.
     С искренним уважением к вам Александра Толстая»
6-го ноября 1910 г. Астапово.

     На это письмо я получила от отца Варсонофия ответ, который привожу полностью:
    «Ваше сиятельство, достопочтенная графиня Алексан-дра Львовна. Мира и радования желаю вам от Господа Иисуса Христа. Почтительно благодарю ваше сиятельство за письмо ваше, в котором пишете, что воля родителя вашего для вас и всей семьи вашей поставляется на первом плане. Но вам, графиня, известно, что граф выражал сестре своей, а вашей тётушке, монахине матери Марии, желание видеть нас и беседовать с нами, чтобы обрести желанный покой душе своей, и глубоко скорбел, что желание его не исполнилось. В виду сего почтительно прошу вас, графиня, не отказать сообщить графу о моём прибытии в Астапово, и если он пожелает видеть меня, хоть на 2–3 минуты, то я немедленно приду к нему. В случае же отрицательного ответа со стороны графа я возвращусь в Оптину пустынь, предавши это дело воле Божией.
     Грешный игумен Варсонофий, недостойный богомолей ваш».
     На это письмо игумена Варсонофия я уже не ответила. Да мне было не до того.
____
646

    Вечером в столовую пришли братья, доктора; Щуровский много говорил с Вл. Гр. о состоянии болезни отца, причём не отчаивался, говорил, что силы у больного ещё есть.
    Затем все разошлись спать, и остались только Беркенгейм и Усов.
     Я заснула. Меня разбудили в 10 часов. Отцу стало хуже. Он стал задыхаться. Его приподняли на подушки, и он, поддерживаемый нами, сидел, свесивши ноги с кровати.
     — Тяжко дышать, — хрипло с трудом проговорил он.
    Всех разбудили. Доктора давали ему дышать кислоро-дом и предложили делать впрыскивание морфием. Отец не согласился:
     — Нет, не надо, не хочу, — сказал он.
     Посоветовавшись между собою, доктора решили впрыснуть камфару, чтобы поднять ослабевшую деятель-ность сердца.
     Когда хотели сделать укол, отец отдернул руку. Ему сказали, что это не морфий, а камфара, и он согласился.
     После впрыскивания отцу как будто стало лучше. Он позвал Сёрежу: «Сережа!» И когда Серёжа подошёл: «Истина… Я люблю много… Как они…»
     Это были его последние слова.
     Но тогда нам казалось, что опасность миновала. Все успокоились и снова разошлись спать, и около отца остались только одни дежурные.
     Все эти дни я почти не раздевалась и почти не спала, и тут мне так захотелось спать, что я не могла себя переси-лить. Я легла на диван и тотчас же уснула, как убитая.

     Меня разбудили около 12-ти. Собрались все.
     Отцу опять стало плохо. Сначала он стонал, метался, сердце почти не работало. Доктора впрыснули морфий, он уснул.
     Отец спал до 4 час. утра. Доктора что-то ещё делали, что-то впрыскивали. Он лежал на спине и часто и хрипло дышал. Выражение лица было строгое, серьёзное и, как мне показалось, чужое.
     Он тихо умирал».

     Врач Д. В. Никитин рассказывает в своих записках, что незадолго до кончины Льва Николаевича врачи решили убедиться, есть ли у него ещё сознание. Душан Петрович Маковицкий взял стакан воды с вином, поднёс его ко рту Льва Николаевича и громко, торжественно произнёс: «Лев Николаевич, увлажните ваши уста». Лев Николаевич приоткрыл глаза, сделал глоток. Таким образом, можно думать, что последними людскими слова-ми этого мира, дошедшими до сознания Льва Николаеви-ча, были добрые слова его верного друга и спутника его последнего путешествия, Душана Петровича Маковицкого.

     Александра Львовна продолжает рассказ:
     «Говорили о том, что надо впустить С. А.
     Я умоляла не впускать её, пока отец в памяти. Я боялась, что её приход отравит его последние минуты.
     Я подошла к нему, он почти не дышал. В последний раз целовала я лицо, руки…
     Ввели мою мать, он уже был без сознания. Я отошла и села на диван. Почти все находящиеся в комнате глухо рыдали, мать моя что-то говорила, причитала. Её просили замолчать. Ещё один последний вздох. Все кончено.
     В комнате полная тишина.
     Вдруг Щуровский что-то сказал громким, резким голосом, моя мать ответила ему, и все громко заговорили.
     Я поняла, что он уже нас не слышит…»

____
647

     Последний день жизни Л. Н-ча столь значителен, что мы считаем нужным привести другое описание его из рассказа Сергея Львовича Толстого на собрании друзей, состоявшемся у него на квартире 28 ноября 1910 г.
     Сергей Львович рассказал между прочим следующее:
    «Приехали Усов и Щуровский. Выслушивали отца, и когда они ушли, я остался при нём вместе с Никитиным. Сердце работало плохо, дыхание было около 50 и слабый пульс. Появился цианоз. Нос заострился, уши и губы посинели, и отец обирался руками. Тут первый раз я потерял надежду. Но затем он стал понемногу поправляться; ему стали давать дышать кислородом. После сердечного припадка понемногу дыхание стало реже, икота прекратилась, и положение стало совсем другое. Я видел, что Никитин вдруг стал опять надеяться. Впрочем, он вообще надеялся больше, чем другие врачи, потому что видел Льва Николаевича в более тяжёлом положении в Крыму и в Ясной Поляне. В 11 час. вечера отец стонал, тяжело дышал, но присел на кровати и сказал: «тяжело, боюсь, что умираю». Он отхаркнулся, проглотил мокроту, сказал: «ах, гадко…» — и стал бредить. А потом привстал и говорит: «удирать надо… удирать…» Через несколько минут он, увидев меня, подозвал меня: «Серёжа». Я подошёл к нему, стал на колени около кровати, чтобы лучше слышать, и услыхал целую фразу: «Истина… Я люблю много… как они…»
     В 12 час. он стал метаться, дыхание стало частым, начался хрип и икота. Тогда Усов сказал, что надо впрыснуть морфий. Никитин это поддержал, потому что Л. Н. это раньше в Крыму хорошо переносил. Усов сказал, что от морфия прекратится икота, и тогда деятельность сердца будет лучше. Когда отца спросили, хочет ли он, чтобы ему впрыснули морфий, он ответил: «не хочу морфий». Мы предоставили это врачам, которые и впрыснули морфий, после чего он не мог заснуть около 20 минут. А затем, засыпая, он говорил: «я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал… оставьте меня в покое…» Потом он заснул. Часа три он был под действием морфия, но в сознание уже не приходил и всё стонал. Ему давали пить, и один раз даже он брал стакан в руку и пил. Дыхание всё время частое, но не чаще, чем было накануне. Врачи говорили, что пульса уж нет. Затем произошла остановка дыхания, и Усов сказал: «первая остановка». Затем была вторая остановка. Никакой агонии не было. После первой остановки он вздохнул раза два-три. Врачи говорили, что смерть произошла от паралича дыхания, но не сердца. Дм. Вас. и Душ. Петр. вымыли тело, одели, и понемногу мы все разошлись, а народ стал приходить прощаться».

    Прежде чем продолжать наше повествование, приведём несколько мыслей о том, как сам Л. Н-ч относился к своей болезни и вопросу о возможной предстоящей смерти. Вот что говорит по этому поводу В. Г. Чертков в своих воспоминаниях:
     «Думал ли Л. Н-ч в течение этой своей болезни о возможности её смертельного исхода? И если думал, то как относился к этой возможности?
     О близости смерти Л. Н-ч вообще постоянно думал и во весь последний период своей жизни он часто говорил, что сознает себя накануне смерти. А при каждом заболевании он был склонен думать, что он уже не поправится. Так что по одному этому можно было бы смело заключить, что во время этой своей болезни он и думал о смерти, и допускал возможность её наступления. Это же самое подтверждается некоторыми его отдельными словами и замечаниями во время болезни. Так, например, по временам он отчётливо говорил: «ну, теперь шабаш, всё кончено». Или: «вот и конец, и ничего». Или в

____
648

полубреду, шутливо: «ну, мать, не обижайтесь». И к мысли о наступлении смерти он во время всей этой болезни проявлял то же спокойствие, ту же мудрую примирённость с нею, которая отличала его с самых тех пор, как лет тридцать тому назад определилось его религиозное понимание жизни. За несколько дней до своей смерти, когда мы остались одни, он спокойно сказал мне, что, может быть, умрёт от этой болезни. И сказал он это тоном полного удовлетворения и со слезами не страдания или тревоги, а мирного умиления в глазах. Когда я раз ночью опять один сидел около его постели, он долго очень внимательно и ласково глядел на меня. Я сказал: «ну вот, Л. Н., вам сегодня немного лучше». Он прошамкал в ответ что-то такое, чего я никак не мог разобрать, но, судя по трогательному детскому выражению его голоса и по выступившим на его лице слезам умиления, я понял, что он говорил не о выздоровлении, а скорее о приближении смерти своей, и говорил об этом с самым хорошим и светлым чувством. Другой раз, когда он проснулся от продолжительного сна, и взгляды наши встретились, он ласково улыбнулся мне. Потом сказал: «Трудно моё положение. Жар не проходит». Я ему сказал: «Такой уж ход болезни. Это бывает». Он с интересом произнес вопросительно: «Да?» — И опять заснул.
     Насколько Л. Н-ч в эти дни жил своей внутренней духовной жизнью, несмотря на казавшиеся нам столь мучительными его физические страдания, видно было по некоторым замечаниям, от времени до времени им произносимым. Так, например, в течение последних суток своей жизни он обмолвился словами: «ну, вот и то хорошо»; «всё просто и хорошо»; «хорошо… да, да…» и т. п. И говорил он это в такие минуты, когда, судя по его затруднённому дыханию, сопровождаемому икотой и тяжёлыми стонами, можно было подумать, что тело его слишком страдает для того, чтобы сознание могло свободно работать, да ещё испытывать удовлетворение и благо. Очевидно, он в это время умирания своего тела на собственном опыте испытывал то, во что он так непоколебимо верил и что не уставал повторять другим, а именно, что человек, живущий духом Божиим, способен черпать для себя благо даже из самых тяжёлых и мучительных условий. Несомненно, что предсмертные страдания не только не заглушали, но, наоборот, защища-ли и усиливали во Л. Н-че знание духовного начала, в котором он полагал сущность человеческой жизни.
     Самая смерть Л. Н-ча произошла так спокойно, так тихо, что произвела на меня умиротворяющее впечатле-ние.
     После непрерывных часов тяжёлого дыхания оно вдруг заменилось поверхностным и лёгким. Через несколько минут и это слабое дыхание оборвалось. Промежуток полной тишины. Никаких усилиё, никакой борьбы. Потом едва слышный глубокий-глубокий, протяжный — последний вздох…
     Глядя на лежавшую на кровати оболочку того, что было Львом Николаевичем, я вспомнил подслушанный мною случайно накануне отрывок из внутренней работы его души. Я сидел тогда один около его постели. Он лежал на спине, тяжело дыша. Вдруг, очевидно продолжая вслух нить занимавших его мыслей, как бы рассуждая сам с собой, громко произнёс: «все я… свои проявления… Довольно проявлений… Вот и всё…»
     Я вспомнил представление Л. Н-ча о жизни человеческой как о проявлении духа Божьего, временно заключённого в пределы личности и стремящегося преодо-леть эти пределы для того, чтобы слиться с душами других существ и с Богом. Я особенно живо почувствовал, что жизнь, при таком её понимании, есть ничем ненарушимое благо, и смерти нет».
_____
649

     Целый день 7-го ноября и всю ночь на 8-е не прекращались трогательные сцены прощания. Окрестные крестьяне, служащие и проезжавшие с воинскими поездами солдаты, все заходили проститься с покойником. Ночью по очереди дежурили родные и близкие покойного. Одним из сослуживцев на стене был нарисован профиль покойного по тени от лампы. Этот профиль был потом перенесён в астаповскую комнату Толстовского музея в Москве и укреплён там на надлежащем месте.
     Утром 8-го ноября прибыли из Москвы два скульптора, и каждый из них около часу снимал маску с покойного. Художник Пастернак сделал этюд пастелью.
     Поезд с телом Л. Н-ча отбыл со станции Астапово в 1 ч. 10 мин. 8-го ноября.

     Всё время ухода, болезни и смерти Л. Н-ча я находился в г. Костроме на земской службе. С тревогой следя за быстро сменяющимися событиями по газетам, письмам и телеграммам друзей, я с беспокойством колебался, ехать ли мне или ждать спокойно исхода. Но вот в воскресенье, 7-го ноября, около полудня, по городу разнёсся слух, что Л. Н-ч скончался. Тогда я не выдержал и вечером выехал в Москву. Приехав в Москву утром 8-го, я спросил по телефону, где можно встретить траурный поезд, и выехал в тот же день в Тулу и Ясенки. Оттуда направился в Телятенки к Черткову, где и провёл вечер и ночь, узнав все подробности великого события. Поезд с телом ожидался на другой день рано утром на станции За;сека, и в тот же день были назначены похороны.
     9 ноября, в 6 часов утра, с несколькими товарищами я отправился ещё в полной темноте на станцию. Было морозное утро. Маленькая железнодорожная станция Засека представляла невиданное зрелище. Станционный дом был битком набит народом, и вокруг станции толпа народа расположилась лагерем, около костров. Везде у огней был слышен сдержанный тихий разговор. Время от времени к кострам подходили делегаты от московского студенчества и сообщали те условия, которые нужно соблюдать для порядка шествия. Стало светать, и тогда различные группы делегаций стали распознавать друг друга и сговариваться о порядке встречи.
     Наконец, в 8 час. утра подошёл поезд.
     Открыли товарный вагон, и когда стал виден гроб, вся многотысячная толпа обнажила головы и запела «вечную память». Затем подошла группа яснополянских крестьян и, взяв гроб на полотенца, подняла, вынесла, и похоронная процессия тронулась по яснополянской дороге. Студентки и студенты устроили цепь, и порядок не нарушался.
     За гробом шла семья, друзья, непрерывная толпа благоговейных почитателей всех возрастов, классов, национальностей, профессий. Вдали за толпой робко следовали стражники, «на всякий случай»; но случая их вмешательства не представилось. Особую торжественность и простоту величия придавало отсутствие духовенства и властей. Впереди гроба яснополянские крестьяне на двух шестах несли большую белую ленту с надписью «Лев Николаевич, память о твоём добре не умрёт среди нас, осиротевших крестьян Ясной Поляны». Сзади толпы ехало несколько телег с венками. С боков, на пригорках, во время шествия стояли фотографы и кинематографщики, запечатлевавшие главнейшие моменты похорон. Таким образом, медленно подвигаясь, процессия около полудня достигла Ясной Поляны, и гроб был внесён в прежний рабочий кабинет Л. Н-ча. Приблизительно на час времени двери дома закрылись, чтобы дать возможность семейным отдохнуть с дороги и приготовить место для прощания публики. Затем отворили дверь с двух сторон дома насквозь,
____
650

так что публика, войдя в один двери, проходила мимо открытого гроба, прощалась и выходила в следующие двери напротив. Как только открыли гроб, я стал у гроба и снова увидал дорогое мне лицо моего великого друга, отошедшего в вечность. Трудно передать словами испытанное мною волнение. Какая-то волна чувств и мыслей захватила меня, слёзы полились неудержимо, и душа трепетала от какой-то торжественной тревоги, как бы от прикосновения к великой вечности. Справившись с первым волнением, я, стоя у гроба, стал наблюдать проходивших, останавливавшихся у гроба и так или иначе выражавших своё благоговение. Много было трогательных сцен и слёз, и рыданий, и религиозного умиления.
     Около 3-х часов продолжалось прощание. Затем гроб был закрыт и вынесен из дома по направлению к лесу, Заказу. Снова обнажились головы многотысячной толпы, снова «вечная память» протяжно раздаётся в зимних лесных сумерках. Потянулась процессия к могиле, вырытой у головы оврага, в лесу, в одной версте от дома, именно там, где, по преданию, была зарыта братом Николаем Зелёная палочка, чудесный талисман, тайна возрождения человечества.
     Когда гроб стали опускать в могилу, водворилась полная тишина, и вся толпа опустилась на колени. И вдруг среди безмолвной тишины раздались резкие удары мёрз-лой земли, падающей на крышку гроба. Снова запели «веч-ную намять», и через полчаса вырос над землёй небольшой холмик, скрывший от нас прах дорогого учителя.
     Речей не было. Минута была слишком торжественна, и никто ни решился нарушить её обычным надгробным словом. Сумерки густели, и толпа тихо расходилась.

Любовь и Разум, озарявшие эту великую жизнь, освободились от оболочки личности. И наступила новая эпоха – распространения великих идей. Лев Николаевич оставил нам неисчислимое наследие.
Кто жаждет, иди и пей.
_____________

     Этими словами я кончаю свою 20-тилетнюю работу.
Друг мой, великий учитель, прими мой смиренный труд и дай мне единение с тобой в духе истины!

                П. Бирюков.
     15 декабря 1922 года.

Конец четвёртой части четвёртого и последнего тома
Биографии Л. Н. Толстого.

___________________________