Бабочка с тремя крыльями роман-воспоминание

Николай Рогожин
 БАБОЧКА   С   ТРЕМЯ     КРЫЛЬЯМИ
                ( роман – воспоминание)


ГЛАВА ПЕРВАЯ. Истоки.

Корни?.. Их нет. Вообще-то должны быть, но я их не знаю. Во всяком случае, - с главной, отцовской ветви. Последняя оборвалась в шестьдесят восемь лет моего родителя, самому мне было около тридцати, и стояла последняя пора застоя, когда доживал свои дни генсек, одновременно похожий на Берию и Гиммлера... На похороны я опоздал, прилетел к вечеру скорбного дня, застал в опустевшей квартире уже порядком пьяненького брата, он лез целоваться, плакал, я тоже не сдерживал слез. На столе, за которым сидела сестра и кое-кто из соседей, нетронутым, в центре, накрытый хлебом, стоял стакан, - тот самый, "не последний, дай бог", - как любил говаривать мой папа, проживший непростую, нелегкую жизнь...
      Нет ничего закономернее случая. И таким то образом, когда собирался писать эту главу, попался мне на глаза снимок из  давнишнего  "Огонька". Мужчина, похожий на отца, в майке, с обнаженной грудью, стоит боком, повернувшись к зрителю. Жилистый сухощавый торс, ранние глубокие морщины, крупный нос, усмешечка на губах: "чего, мол, хочете?", фуражка, заломленная кверху... Много фотографий было и в семейном альбоме. Единственное, что осталось от прошлой жизни у меня, - так эти карточки, которым полвека. Самая ранняя фотография отца, - в полный рост, 1949 года. Малого формата; там он - с другом и как-то было обронено: "после освобождения...". А ведь про отца с 1915-го, года рождения, и до времени, изображенного на снимке, ничего не известно. Где же мой батя скитался? Как существовал? Скажем, с 1935 года? Разгул жестоких времен, потом - война... Может, строил железную дорогу? Ту самую, до Воркуты? Или в штрафбате воевал? А может - был в плену? Все - во мраке, в неизвестности. Ни слова, ни полслова не говорил отец о прошлых годах. Будто и не было их. Знаю только одно.
С и д е л. Более ничего. Так вот и появился мой родитель в жизни, прилетел откуда то, голубь, в 34 года, не пораненный и не покалеченный, не сильно даже и худой, да еще со всеми своими зубами. Удивительно, что он  никогда их не чистил, вообще не имел своей зубной щетки...
     Позднее, уже при покойном, сестра моя, по матери, рассказывала кое - что, отрывочное, но тоже - скудно, без подробностей. В голодные двадцатые убежал из дома, или выгнали (лишний рот?). Потом - детдом, где не прижился, дальше - скитания по расхристанной, разваленной стране, - вокзалы, подвалы, - воровство, скорый суд, приговор. Казалось, что вся жизнь отцова - тюрьма. Однако ж, выдержал сроки, освободился, нашел себе женщину, прижился. Да, "свадьба" даже, наверное была, да что там лучшего-то? - пара  литров самогона, шмат сала, огурцы, может, солёные или капуста, кисло-квашеная. Вот и всё угощение, трапеза, гулянье... И комнатёнка - общажная, барачная, - с полом земляным, на котором проложена парочка досок, для прохода и чтоб удобно было плевать - вниз, между щелей... Это тоже оттуда, из недр памяти, из разговоров "как жили". Но в паспорте отметка по поводу события, конечно, была. Серьёзно всё затевалось, надолго, - ведь мать взяла фамилию отца. Вспоминаю своё, когда по глупости хотел взять фамилию первой жены, так батя заерепенился, не позволил...
Мать была младше на девять лет, но и её успела судьба помотать по свету. В сорок втором, восемнадцати лет, оказалась она в Краснодаре. В августе родила там дочку, первенку, а тут и немцы, - оккупация. И муж не расписанный, не названный, бывший комендант лагеря, откуда привез, из Коми. Он заметался под немецким режимом, не зная, подслуживать или нет, но власть вражья продержалась недолго, и в суматохе освобождения матери удалось сбежать, с ребенком на руках, в свою дальнюю и глухую, но родную сторону.
      Познакомилась с моим будущим отцом; и тому тоже некуда деваться. Родные не искали, никто не ждал. Быть может, он был "врагом народа", что все от него отреклись? Хотя в политике он был не силен, в больших делах не участвовал, - руководство там какое или еще чего, но мнение о власти имел особое, - свое, выстраданное, личное...
     Местечко Смолянка Усть-Куломского района Коми - маленький поселочек лесоповала, - оказалось недалеким от деревни, где жила моя будущая мать. Отец ее взял с дитем, - не побоялся. А брат Владимир, "законный ", появился в январе 49-го, - значит, родители встретились в начале сорок восьмого. Мать рубила сучки в Смолянке, - махала топориком, - веселая, шустрая - тут ее отец и приметил. Он к тому времени остался здесь,  "вольным", собирался осваивать шоферское дело.
Владимир родился здоровенький, горластый, от весеннего зачатия и теперь матушка моя уже возилась с двумя. Работу сучкорубную пришлось оставить, возвратиться к родителям, с покаянием и слезами. Отец ее,  дед  мой по материнской, был мужик  сердитый, мрачный, мог и "поласкать" ремешком, так - для острастки. Сам был из местных,  нраву сурового, охотничал,  на медведя в тайгу ходил один. Так и пропал за этим промыслом, даже не нашли его, да и не искали особо, - повыли, помолились за душу и все поминки. Бабушка - властная, работящая, белоруска, вывезенная дедом из польского похода 20-го года. Она быстро приноровилась к местным нравам, болтала по коми не хуже любой коренной и держала весь дом в строгости, без баловства, потому что детей имела - восемь штук. А хозяйство: корова, свиньи, куры, огород. Не разгуляешься. Каждый из детей имел свой трудовой надел, и если не поработаешь, то и не поешь. А уж коли гуляешь, то и вовсе не получишь куска. Мать не выдерживала такого пригляда, бегала на лесопункт к мужу, млела под ласками, обратно возвращалась под утро, под строгий бабушкин взгляд. Уже топилась печь, готовился корм для скотины; нужно было, не поев и не поспав, впрягаться в работу.
Моя старшая сестра пошла в школу аккурат в  год семидесятилетия Вождя, и училась по-сталински, без троек. Но меньше было присмотра за малым, еще даже не ходившим. Тут бы придержаться, подождать сносных условий, своего угла. Но вышло покруче - мать снова "понесла". Получилось так, что в утробе я, зачавшись под Новый год, стал не столь неожиданным, сколь нежеланным, не ко времени. Наверное, с этого и не задалась моя жизнь... Отец к тому времени проучился на курсах в городе, столице Республики, заимел специальность и друг его, по лагерю, позвал в недалекий путь, для работы во вновь организуемом лесопункте, из «вольняков», километров от Смолянки за сто пятьдесят. Сам этот приятель отца выучился по бухгалтерской части, выбился хоть в какие то, но начальники. Фамилия у него была приметная, необычная - Круг. По национальности он был немец, из высланных, с Поволжья.
Дорога на новое место проходила через город. Кто-то там из родственников матери жил. Переночевали, и потом - пешком до реки, через нее - по молевому сплаву, а дальше - по только что срубленной лежневой трассе, среди высокого дремучего леса. До поселка добрались еще по июньски - северному, засветло. Устроились спать в пахнущей свежими досками конторе, на полу, на узлах...
Так я в возрасте еще не родившемся совершил первое свое путешествие. Может и потому нравится мне мотаться по свету, вдалеке от родного пристанища. Перед самым моим рождением отца снова забрали, по рецидиву. Слишком рьяно он поспорил с местным начальником, и даже Круг не смог отстоять, выручить. Но загремел батяня ненадолго, время подступило веселое, - реабилитации, амнистии. К исходу моего первого года отец уже вернулся. Насовсем.
…В той деревне я бывал не раз. Она стояла от поселка в километрах двенадцати - десяти, - с бревенчатыми избами на две улицы, с церковкой посредине, превращенной в клуб, с другими домами, среди которых выделялся сельсовет, там записывали умерших и появившихся, народившихся. Шошка. Странноватое, чуть ли даже не ленинское название, - будто ветер подпрыгивает по лесу, дремучему и густому, как раз для вырубки. Однако заготовок здесь и около не велось, - проживали тут коми, давно заселившие эти места, убежавшие когда то от татар. Река, протекающая рядом, зовется Сысолой, она несет воды до Вычегды; там, на притоке и поставили Усть-Сысольск, в конце восемнадцатого века, будущий Сыктывкар - форпост освоения Приуралья, чтоб примериваться отсюда дальше, к печорскому раздолью, - с мехами, рыбой, оленями, лесом... Ну а уголь с нефтью пошли в прибавок позднее, уже с приходом дармовой зэковской рабсилы. Понаставили лагерей, построили "железку" до приполярной тундры... Однако, всего этого я, конечно, не знал, когда солнечным ранним утром начала осени, с уже зажелтевшей листвой, раздался мой первый крик, радостный и довольный от появления на белый свет. В Москве, в Боткинскую, везли бледного Пастернака, с первым инфарктом; в Кремле Сталин беседовал с посетившим его Чжоу-Энь-Лаем, а в Корее шла война... Был Год Дракона.



ГЛАВА  ВТОРАЯ. Среда обитания.


Непростой по гороскопу цикл и если бы меня не крестили, он бы был совсем неудачен. Но то причастие стало и самым ранним воспоминанием... Вода была не чистая, а какая то желтая, но, может, в ней отражалось солнце, потому что стоял день или было слегка под вечер и лучи косили в тот большой эмалированный таз, а может, - в бадью, потому что подробностей я из-за своей мелкоты не заметил. Отчетливо лишь запечатлелось, как захлебнулся и не хватало воздуха, когда большой, с бородою, поп окунул меня. Отчего я тому священнику понравился и он носил меня вокруг аналоя не один круг? Но, возможен, таков был ритуал. Хотя мать говорила, что меня приметили и долго не желали отпускать. Впрочем, по обыкновению, мать могла и приврать, тем более ради любимчика-сыночка. Она всегда складывала губы в "трубочку", когда выслушивала меня, говорившего не очень складно. Так меня определили - в Шошке записали, в Кочпоне крестили, но родился и рос я в поселке с примечательным и звучным названием - Мырты-Ю. Несмотря на местное прозвище, проживали тут в основном из других краев - освободившиеся, нанятые по оргнабору, вольнопоселенцы. Но так же называлась протекавшая по краю поселка речка, и потому все становилось понятно. То была даже не речка, а речушка неглубокая и узкая, и трехтонка-грузовик свободно ее переезжала вброд. Отцовский ЗИС-5, деревянно-металлический, въезжал на скорости в середину, врывался в песок, поднимал под ноги вспенившуюся речную воду и, урча натужно мотором, взбирался наверх, с другой стороны, отдуваясь и отфыркиваясь. Я сижу рядом с водителем, меня охватывают восторг и гордость, и упоение - за такой бросок. Мне еще совсем мало лет, я даже не знаю сколько, но я уже полон любви к отцу, и безмерно счастлив, что он меня катает на машине. Хотя, наверное, это случалось из-за необходимости - не с кем было меня оставлять. Но потом, уже просто, отец брал меня на рыбалку, на ту же самую речонку. Добывалось нами немного - мелочь какая то, даже не на уху, а на прокорм для кошки.
     Официально поселок назывался с приставкой "Верхнее", потому что существовало еще и Нижнее Мырты-Ю: в несколько домов, перевалочная база сплавного молевого леса, который здесь сколачивался в плоты - и дальше до города, уже по Сысоле. Около города, столицы, пристроилась церквушка - одна на сотню тысяч людей вокруг - та самая, кочпонская. Бывший уездный центр скоро превратился в узел сообщений - сюда отвели ветку от воркутинской трассы, - в 61-м году. Но то было позднее, а пока я озирался вокруг, приоткрывая мир для себя: поселок и места, его окружавшие...
     Лес стоял плотной стеной со всех сторон, и отходили в него только две дороги - одна на лесозаготовки, другая - противоположная, - в город. Я будто закрываю глаза и представляю. Две улицы, параллельно, с рядами домов - в десятка полтора. Они почти все щитовые, типовые, в четыре окна и два крылечка, две квартирки по паре комнат... Стояло еще несколько казенных бараков, с первой застройки, когда тут было просто поселение, - пересылка со сторожкой. Эти "казенки" называли общежитиями и жили там в основном холостяки, вместе по несколько человек. Размещался на окраине и "частный сектор" - маленькая слободка за притоком речки, за ней - пруд и посевные поля, поодаль - конюшня с кузницей. В центре поселка находились главные здания - контора, магазин, клуб. Последний - из крупных массивных бревен, с деревянными колоннами на передке, как и полагается очагу культуры. Если глядеть на то сооружение с высоты, то просматривался - крест. Длинный зрительный зал, с "рукавами" библиотеки и бильярдной и выдающимся кпереди крыльцом. Внутри всегда было весело, много народу, - собрания, концерты, кино, около - демонстрации, митинги, часто и потасовки. Это было средоточие бурной, разворачивающейся жизни середины и конца пятидесятых, - послесталинских одухотворяющих времен. Рядом с этой "церковью социализма" находился и мой первый, на памяти, - дом. Начальное воспоминание в нем - о "дворнике". Каждое утро кто-то ритмично и ровно мел под окнами мусор: "шырк-шырк,шырк-шырк…" Встревоженный, я просыпался, всматривался сквозь промерзшее окно на улицу, во двор, но никого там не видел - дворник всегда бесследно исчезал! Стоило мне опять прилечь, забыться на минуты, как бородатый с метлой появлялся снова: "шырк-шырк-шырк"... Я опять бросался к окну и опять никого не обнаруживал. Уже потом, гораздо позднее, может, ближе к взрослости, я понял, что это стучала кровь в моих висках, и передавалось на ухо. Сидел как то, в середине второго курса, в холодном вестибюле библиотечного зала, отдыхая от напряжения подготовки к экзамену по анатомии, и заметил, как ритмично подергивается нога, положенная на другую...
Сначала отец "шоферил" на фургоне. Помню, как он с матерью обсуждал выгодность этой работы и как-то, в одну из ночей, притащил домой швейную машинку. Для поселка их было привезено всего две, и одна досталась ему, как шоферу, привозившему товар; другую забрала продавщица. Однако, вскоре, "фургон" отец оставил. Ради спокойствия или других причин, но перешёл он работать на лесовоз. В том первом доме меня запирали вместе с "другом" - Сашей. Один раз, неожиданно поздно вечером, погас свет и долго никто не приходил. Стало неуютно, страшно. Потом прибежала мать, успокоила нас. Электричество в поселке работало только до полуночи, - движок на окраине, у гаража, - свет мигал предупредительно, потом - всё пог¬ружалось во тьму. С тем Сашей я общался долго, наверное, год или два. Это был мой первый закадычный приятель. Наверное, родители наши дружили, и запомнился какой-то совместный праздник, в одной из комнат барака. Отец и мать со мною вместе пришли туда, и меня радостно приветствовал Саша, восторгаясь, что у них "так весело". Это означало накрытый стол, с винегретом, салом, водкой дешевой, вином; громкий разговор, песни, потом - крики и драка. Отношения всегда выясняли шумно, с кровью и матюгами, с битой посудой и разорванной одеждой... У того же барака упал я как-то в грязь вместе с Сашей, прямо из фургона, на ходу, - свалились в лужу. Взревели одновременно, отец испугался, схватил нас на обе руки и, заметив, что мы не повредились, сам засмеялся, довольный. Еще воспоминания о Саше - мы оба в доме, мать жарит картошку, на сале, и предлагает ему, он приподнимается на носки и отказывается, мотая головой. Наверное, надеялся увидеть в картошке мясо. И мать не настаивала, она вообще, имела привычку с тех полуголодных лет спрашивать: «хочешь поесть?..» и добавляла, - «а может, не хочешь?..» Саша рассказывал стихотворения, почему-то уткнувшись в подушку лицом и после все окружающие радостно хлопали. Наверное, меня это задевало, я запомнил эту зависть и в школе уже сам стал участвовать в самодеятельности, декламировать и петь. Но это будет позднее, а пока я продолжал знакомиться с окружающим меня миром. Впервые я увидел взрывы - за поселком у реки котлован рыли или еще что. Потом на тех же высоких берегах бегали люди, их было много, - там нашли и вытащили мальчика, утопшего. Я протиснулся сквозь толпу и увидел его, голого, с вишневыми яичками между ног. Почему-то меня особенно поразили эти взбухшие, будто налитые кругляшки, означавшие уже тогда для меня стыд и срам, но вот как-то спокойно и молчаливо воспринимаемые тогда окружавшими людьми. Но был ли мальчик? Да. Был. Это первый, виденный мною покойник, другие уже воспринимались легче, хотя тоже страшно было смотреть на когтистые белые ступни из под простыни на днище кузова грузовика возле барака, куда мы, вездесущие, тоже взобрались посмотреть. Из такого своего любопытства я как-то скатился с горки, сидя на машине, за рулем. Это был уже третий отцовский, после фургона и лесовоза, автомобиль, - совсем новенький, окрашенный, с зеленой кабиной грузовичок, - с генераторной топкой для чурок, с "ушами" прямоугольных крыльев по бокам. Отец вовремя увидел и, спасая госимущество, рванул как спринтер, успел вскочить на подножку...
Брат учился в школе, сестра жила в интернате под городом и меня не с кем было оставлять. Мать устроилась на хорошую работу, - пожарным инспектором, - до обеда она обходила объекты, а меня запирала. Я высовывался в форточку и кричал на всю улицу: "Коля хороший! Коля хороший!.." Видимо, от этого и заболел. Поднялась высокая температура, появились галлюцинации. Стало темно, домой еще никто не приходил и в окне, незанавешенном, темном, стала являться голова женщины, - так же, как в мультяшном фильме про Снежную королеву, когда та заглядывает и увозит бедного Кая... Потом из маленького репродуктора, в потолочном углу, стали выскакивать маленькие человечки, начинают прыгать и скакать. Их появляется все больше и больше, - сколько же их там живет?! - они заполняют всю маленькую комнатку, мне становиться тесно, сжимается всё у меня внутри, я куда-то проваливаюсь... Потом мать рассказывала, что нашла меня, мокрого, лежащего на полу, в лихорадке. Очнулся я только в больнице, в большой палате, коек на десять, между которыми разносили на подносах маленькие желтые кубики масла на кусках хлеба и белые квадратики сахара. Болезнь была, наверное, не очень серьезная, через неделю меня выписали, увезли обратно, в поселок из райцентра, где я лежал. Но человечки те мне не давали покоя, и я тщетно пытался выяснить, как же они там умещаются и как вообще оно устроено - радио? Наконец, соседка, тетя Валя, объяснила мне про микрофон и про радиоволны. Я ей не поверил.
В месте, где утопился мальчик и гремели взрывы, поставили новую баню. О том, что она будет иметь отношение к нашей семье, я еще не знал, но туда уже ходил - сначала с матерью, потом - с отцом, в зависимости от мужских или женских дней. В предбаннике раздевались, входили в мыльную. Дальше, в парилку, меня не пускали. Сажали в большой эмалированный таз, который брали из дома, мылили голову хозяйственным мылом, сливали водой. Но однажды баня сгорела. На своем пригорке, видимом со всех точек поселка, она замечательно красиво полыхала, создавая неповторимое зрелище, а народ смотрел на это и досадовал, что негде теперь будет помыться. Ну а самые серьезные переживания, как у пожарного инспектора, появились у матери - начались проверки, выяснения и по ночам она стала кричать во сне: "баня горит! баня горит!", да еще с причитаниями и плачем, чем очень пугала меня с братом. Потом, эти приступы повторялись реже, потому что мать работу ту свою оставила, успокоилась.
Хрущев входил в силу. На обложке журнала "Огонек", который я видел в клубе, он приветствовал, стоя на корточках, в шапке-папахе, маленькую девочку. Приближался самый сладостный и веселый праздник - Новый год. Отец, выпивающий редко,  принял 31-го   декабря побольше , и пришел домой сильно навеселе. Предстоял 59-й и батяня ухмылялся громко, указывая на верхушку елки с игрушкой в виде часов, показывающих заветный час, "без пяти минут". Брат ему подхихикивал, а мать с сестрой, не замечая будто, продолжали лесную красавицу украшать. Мать вообще сбивала с толку, спрашивая: "какой же по счету сейчас наступит год?" Она ничего не читала и только  что и умела - подписываться…. Наступающий год волновал ещё и потому, что предстояло поступать в школу. Это уже не детский сад, отлынивать не придется, - это я понимал своим маленьким умом. Но порою на меня накатывало, легкомысленное: "зачем мне учиться?" - думал - "ведь я знаю, что такое реактивный самолет... Это который взлетает резко ввысь, а потом пикирует" - представлял я, поднимая с подвывом ладошку, а потом плавно опуская ее вниз. Да и считать я умел и уже знал несколько букв. Но главное, конечно, было другое. Я боялся, как же буду справляться с речью... Да, - я заикался. В душе моей, перед тем, как что-то довольно важное сказать, - поднималась волна неуверенности и напряжения. Потому неосознанно, но чувствовал, что с первого дня учебы передо мной встанут препятствия, что я каждый раз буду бояться вызова к доске, или просто обращенного к себе вопроса. Заикался я с того времени, как только стал себя помнить. Откуда появились эти судороги в речи? Мать говорила, что на меня нападал медведь. То, что большой лохматый зверь жил у одного мужчины на окраине, точно - знаю. Но то, что нападал, - картина смутная, неясная. Тот мужчина, хозяин, отливал сладких петушков, в своей избушке и вот я, как-то попросился их отведать. И когда мы с матерью стали подходить, я бежал чуть впереди, на меня неожиданно и напал, косолапый. Я отпрянул, стал убегать, заплакал, но споткнулся, упал... Но мать меня уже догнала вместе с мишкой, наклонилась надо мной, прикрыла своим телом... На шум выбежал хозяин, оттащил мычащего зверя, который, однако, и вовсе не думал меня есть, - просто хотел понюхать, "познакомиться". Но я так сильно перепугался, что никак не мог успокоиться, ревел, потом стал икать, спотыкаться на каждом слове и так это у меня закрепилось, - на следующий день после нападения, и дальше... Так, в магазине, в очереди, пока та неотвратимо приближалась к прилавку, я мучительно переживал, как же стану общаться с продавщицей. Но тетя в белом колпаке и не испытывала меня особо, подавала то, что брали многие другие, - стандартный набор, - хлеб, селедку, сахар пиленый, иногда - сгущенное молоко. Пирамидами стояли те соблазнительные, в синих треугольниках, увесистые баночки, но покупались они редко. Чаще, почему-то покупали халву, конфеты карамельные, в подушечку, слипшиеся в комки, иногда - кубики из какао, которые вкусно и удобно было просто грызть. Было время, когда продавали кукурузный хлеб, - твердо-желтые буханки со специфическим клейким вкусом. Впрочем - это было недолго, хлеб стали закупать за границей. Но с тех пор мне стало неудобно стоять в очередях, срабатывал какой-то рефлекс страха заикания... Впереди, перед школой, предстояли еще долгие дни будущей весны, лета и я пока не особенно волновался. С наступлением теплых дней возобновились "боевые действия" двух противоборствующих сторон мальчишек. Вышло так, что я с братом оказался по разные стороны баррикад. Вовка никогда меня не брал в свои, как мне казалось, - "взрослые игры", ну вот я и примкнул к лагерю "противника". То были две армии - Красовицкого и Володина. Я оказался во второй, на непыльной должности "радиста". Войска насчитывали до десятка и более "бойцов", а в мобилизационное время число подкатывало до тридцати. Военный бум приходился на весну и лето, а осенью и зимой были тренировки, "перегруппировки"... Но в то лето "повое¬вать" мне особо не пришлось - родители повезли меня с собою в отпуск, - к брату матери, под Ленинград. Отчетливо встает перед глазами: пароход, корма, за нею – волны, пенящиеся от турбин, и чайки, - кружатся, курлычат... Потом была пристань, Котласа, где пересаживались. На  дощатой палубе дебаркадера  - топот множества людей и я в толпе, - меня  тащит куда-то мать, жара несносная, солнце печет... Частые кадры советских фильмов, особенно из предреволюционного прошлого - свист гудка и много-много бегущих ног, - на весь экран. Ассоциация моего детства, яркий памятный эпизод, фетиш времени. Дороги по "железке" не помню, может я там, уставший, убаюканный темпо-ритмом стыков,-  часто и продолжительно спал.  У дяди в Тихвине резал цыплят, - мне потом про это иногда рассказывали. На обратном пути, уже в городе, столице республики, мне рвали зуб. Коридор поликлиники, полный кричащих детей, боль от "экзекуции", потом успокоение, сон и ночное видение, когда я неожиданно проснулся. Кто-то большой, длинный и белый, раскачивался передо мною и молчал. Мне страшно, я съеживаюсь, почти не дышу, чтоб меня не заметили, и снова проваливаюсь в сон. Наутро выясняется, что это в проеме русской печи висит для просушки женская ночная сорочка. В комнате уже говорят, звякает посуда...
До школы я успел походить в детский сад. Всего два дня. В первый сбежал и ждал на крыльце до вечера мать. А на следующий день уже не убегал только потому, что объявили о концерте кукол-марионеток, приезжала гастролеры. Меня поразил "морячок-стоячок" с акробатическими номерами, а после понравился обед из блинчиков, и компот. Дома готовили не так. На третий день я остался дома, отказавшись от детского сада навсегда, - говорили, что будут делать прививки... Радости моей не было конца, когда мать привезла из города новенькую школьную форму военного образца, с ремнем, фуражкой, где главными атрибутами были кокарда и ремешок, - блестящий, затягивающийся за подбородок. Купили и книжки - букварь, грамматику с арифметикой. Но самым интересным казался учебник истории для четвертого класса, купленный для брата. На обложке - Ленин с красноармейцами. Тот "букварь" я прочитал сам, от корки до корки, как только выучился бегло узнавать буквы. Я уже приладился, и вставать с утра рано. Отец, собираясь на работу, делал себе "гоголь-моголь", звенел ложечкой о стакан и я в такт "скакал" из другой комнаты, словно на коне, подбивая себе ладошкой зад.
Утром первого сентября, - хмурым, несолнечным, - меня одевали прямо на столе. Прилаживали новый воротничок, заправляли форменку за ремень. Повели. Брат, четвероклассник, - впереди, я - следом, за нами - мать. Вот и школа - приземистая, староватая, одноэтажная, из бревен, - сразу же за новеньким детским садом. Мы идем вдоль невысокого длинного забора, дети уже прыгают, кричат, приветствуя нас, - радуются. Нас усаживает перед фасадом фото¬граф - тех, кто поменьше, вниз; старшие - стоят позади, в серединке - две учительницы. Начинается новая, неведомая и страшно интересная жизнь и я забываю, что заикаюсь и думаю, что впереди только одно - радость познания.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Первый класс.


Посадили с девочкой, по фамилии Апаршина. Имени не помню. У нас начались "отношения" - я приходил к ней в гости, якобы учить уроки, а сами мы забирались под стол и там разговаривали. Первая школьная любовь. Вскоре Апаршина перестала со мной общаться, даже избегала. Для меня это было горше, чем отчуждение других учеников, которые тоже - сторонились. Но один из одноклассников меня не чурался, я пересел к нему, мы вместе были на переменах; гуляли тогда уже поздней осенью на улице. Однажды пришли на речку, которая едва только покрылась ледком. Мой новый друг прыгал по упругому стеклянному настилу, как бы раскачиваясь на батуте и со всего маху, в очередной подскок, проломив лед, угодил в холодную воду, стремительно и резко, пропал из виду. Как-то сумели его вытащить, речка была мелкая.
Мое заикание всё более мешало и стало превращаться в большую для меня проблему. Я запинался на уроках, когда нужно было что-то сказать или ответить. Замыкался в себе временами, всё более уходя в свое немощное состояние. К счастью, Луиза Федоровна, первая учительница, нашла выход из положения - не стала меня вызывать на устные ответы, а чаще устраивала проверки письменно. Хотя к другим ученикам она бывала строгой, даже порою злой, ко мне же относилась хорошо. Наверное, потому, что дома наши стояли рядом, и Луиза иногда запросто заходила к нам посудачить с матерью, - что-нибудь спросить или посоветоваться. Я  видел, как Луиза бегала в туалет, расположенный во дворе и удивлялся такой прозаичности. На уроках она была суха, официальна - говорила о патриотизме, партии. Семьи она не имела, может оттого и воспитывала нас "непреклонно", по-ленински - водила нерадивого ученика по рядам между партами, с плакатом на груди, типа "я-двоечник". Методы ее становились все изощренней и лет через пять или шесть я увидел статью в республиканской партийной газете о зверствах местной учительницы, из Мырты-Ю и с удивлением обнаружил, что это - о Луизе...
Помещений, где классы, было всего два. В одном учились вместе первый и третий, в другом - второй и четвертый. С братом я в один сборный "класс" не попадал. Широкий, квадратного типа коридор, разделявший классные комнаты, вмещал два высоких окна и вход с одной стороны, а напротив - печь и дверь в канцелярию. Кроме двух учительниц, работала еще уборщица. Она растапливала печи, прибиралась, звенела большим, в виде опрокинутого бокала, звонком. Уроки физкультуры проводили в зрительном зале клуба, - раздвигали ряды кресел, приставляли к стенам, бегали и прыгали перед белым экраном. О спортивной форме не было и понятия, однако тапочки, матерчатые, требовались. Так постепенно учеба и продвига¬лась. Речь моя лучше не становилась, но я как-то приспособился, притерся к условиям. Троек не хватал, особо не выделялся. И все-таки ощущение какой то безысходности, безнадежности - испытывал. И вышло, неосознанно так, походя, что я стал тянуться к самодеятельности. Сначала пел в хоре, на Седьмое ноября, на концерте, потом Луиза обещала меня выпустить и в сольном пении, - под Новый год. Праздник по тому поводу устроили в старой столовой, недалеко от места, где меня «ломал» медведь. Народу на елке собралось много, - четыре класса, вместе с родителями. Мои, однако, не пошли, считая, что достаточно будет возле меня старшего брата. Тот оказался удачлив, получил на розыгрыше призов какую-то игрушку, улыбался снисходительно при вручении. Были и Дед Мороз со Снегурочкой, пляски, концерт самодеятельности. Но петь один я категорически отказался. Луиза не настаивала, сказала, что можно и отложить...
К концу зимы снежные горы стали высокими. Их заливали водой, устраивали катания, забава была притягательная. Но по воскресеньям, днем, затевали какие то странные игры. Бегали гурьбой по этим горкам, потом связывали кого-нибудь, стояли вокруг, спокойно разговаривали, а связанный выкручивался, пыхтя и отдуваясь.
Еще устраивали прыжки с сараев. Одна девочка так прыгнула на кол заборный, что и в одночасье умерла. Другие смерти не подействовали так на меня как эта. Я впервые задумался о конце жизни. Становилось неуютно и жутко, особенно по ночам, - мысли путались, и тело сковывало леденящее чувство обреченности. После я немного успокоился, поверив в то, что вечно люди живут на экране. Я решил, что буду киноактером; кино для меня стало эликсиром жизни, эталоном существования. В клуб отпускали уже одного и я, не пропуская, смотрел каждую привозимую кинокартину. Если, конечно, она не была "до шестнадцати лет", но и тогда я ухитрялся пробираться: через черный ход, хотя тогда приходилось смотреть с другой стороны экрана; или прошмыгивать в полах длинного пальто взрослых и садиться на пол, потому что, как правило, мест не хватало. За неделю успевали показывать обычно два новых фильма, а на воскресенье могли прокрутить еще и третий. Всех больше нравились исторические: "Александр Невский", "Суворов", "Богдан Хмельницкий", "Кутузов", "Иван Грозный", "Нахимов", "Петр Первый", "Минин и Пожарский", "Степан Разин", "Адмирал Ушаков", "Герои Шипки", "Крейсер "Варяг"...    Сплошной чередой шли фильмы о гражданской войне - "Олеко Дундич", "Кочубей", "Им было восемнадцать", "За фабричной заставой", "Пархоменко", "Котовский", "Щорс", "Мы из Кронштадта", "Золотой эшелон", "Огненные дороги", но сильнее впечатляли, захватывали ленты о Великой Отечественной: "На дальних берегах", "Без вести пропавший", "Молодая гвардия", "Девочка ищет отца", "Дороги войны", "Солдаты", "Звезда". Понравился "Бессмертный гарнизон", - о Брестской крепости; восхищали "Орленок" - о мальчике-партизане и "Миколка-паровоз" - тоже про мальчишку, но уже из Гражданской. Поражали эпопеи: "Киевлянка", "Тихий Дон" - по три серии; трилогии: о Максиме, "Хождение по мукам". Очень интересны, необычны даже, в преломлениях истории были фильмы о повстанцах, революционерах: "Олекса Довбуш", "Атаман Кодр", "Красные листья", где герой на суде стрелял сразу из двух пистолетов! Все фильмы мне ужасно нравились и после просмотров я еще долго ходил под впечатлением увиденного: часто представлял эпизоды в лицах, - скакал на лошади или отстреливался. Как то увидел афишу с названием "Евгений Онегин", оно мне показалось знакомым, на слуху, но вот содержание не понравилось - там все время пели... Зато через два дня показывали "Мамлюк" - прямо таки захватывающий фильм о войне Наполеона в Африке, - так и остались в глазах два брата, заколотые друг другом, скрещенные тела,- в финальном кадре. Много было фильмов чувствительных, сентиментальных: "Среди добрых людей", "Солнце светит всем", "Колыбельная", "Человек родился". Демонстрировали хроники: "Великая Отечественная", "Сталинградская битва". Также думалось, что о начале войны будут показывать в "Сорок первом", но там оказалось про любовь на острове и мне не понравилось. Любовные темы в основном обыгрывались в комедиях: "Артист из Кохановки", "Королева бензоколонки", "Иван Бровкин", "Максим Перепелица", "Неподдающиеся".
Я решил непременно посвятить себя искусству, стать артистом. Но для этого нужно было как-то начинать, выступать перед зрителями, и для этого я и "пошел" в самодеятельность, стал посещать репетиции. Луиза готовила очередную программу, к праздникам 23 февраля и Восьмое Марта. Она своим голосом озвучивала мелодию - "аккомпанировала", девчонки под это танцевали; я смотрел на эти номера, но на концертах, кажется, только открывал занавес, - становился хоть каким, но участником, "своим человеком" в клубе. Там самодеятельность тоже проявлялась, - всплесками, под праздники. Ставили какой-нибудь спектакль, из Гражданской войны, - в нем братишка-матросик разоблачал женщину-дворянку, вырывая из ее рук ридикюль, где были или важные документы или деньги, а, может, - оружие, револьвер. Разудалая матросская братва была главным действующим лицом в фильмах про революцию: " Любовь Яровая",
"Шторм", «На графских развалинах», "Мичман Панин", "Вихри враждебные" и других подобных. Идеология разворачивалась крутая, сознание задавливали активно и мощно. Кроме большевиков, все были врагами, плохими уж точно, "гнилыми интеллигентами".
      Весною, в конце первого класса, прочитал я, наконец, братову "Историю СССР". До этого был так нетерпелив, что просил читать отца и он скрипучим однотонным голосом вещал про нашествие татар и о войне со шведами, о начдиве Чапаеве и героях-панфиловцах. Кое-что было и в учебнике истории для третьего класса - его я тоже весь прочитал, от корки до корки.
Теперь мне открывалось необозримое поле чтения и всё я мог постигать сам. Книги школьной библиотеки были собраны в шкафу канцелярии и сначала, самой первою моей книжкой стала журнального формата история про утят, которая называлась "Кря-кря"... Чего она мне приглянулась - не знаю. Наверное, не было другого, более подходящего. В клубе тоже была библиотека, для взрослых, и меня потянуло туда.    Целых два длинных высоких стеллажа, полностью заставленные, являли собою целое богатство. Перед книгами, за стойкой, сидела библиотекарша, которая строго следила за порядком выдачи и приема. Но зато вволю можно было сидеть за столом рядом, сплошь заваленным газетами и журналами. Чтение все-таки не так привлекало. Так, отец с братом обсуждали "Трех мушкетеров", а мне же осваивать толстенный том было не под силу, у меня еще пока были другие интересы. Друзья активно собирали спичечные этикетки, и я присоединился к тому промыслу. Коробок везде валялось много, и самых разных, и в неожидан¬ных местах, - мы отыскивали их, сдирали яркие наклейки, складывали любовно в стопочки. Потом, когда выяснилось, что этикетки продают пачками, по сто штук, по темам и вразнобой, интерес к ним пропал. Весною я почувствовал, что готов к "любовным" делам. Зимой в классе появилась новая ученица - Танечка Оплеснина. Она жила без отца, с матерью, были у ней брат и сестра, помладше, она за ними присматривала, держала себя серьезно и строго. Но в то же время подкупала простотой в общении, улыбчивостью, притягивала полувосточной мягкостью лица, шелковистой смуглостью кожи. Это я чувствовал, когда прикасался нечаянно к ее пальцам. Её я приглашал несколько раз в кино и, поджидая возле клуба избранницу, "нервно" курил, подражая влюбленному мужчине из какого-нибудь фильма, применяя в качестве цигарки соломинку или свернутую в трубочку бумажку. Но Таня не приходила, - наверное, ей мешали заботы по дому. Только иногда, изредка, она беседовала со мной, в классе, или в коридоре, на переменах. Помещение с раздевалкой и печкой было средоточием драм, событий, трагедий. Как-то мы выскочили из класса, напуганные страшным душераздирающим криком и увидели кровь, брызжущую из пальцев - кто-то поранил руку ножницами. И раз мне стало неудобно и неуютно, когда я пришел утром, скинул по привычке пальто и ощутил, что нахожусь в одной только рубашке, - мать накануне постирала форменку, удобную и теплую, и без нее появляться на уроках не разрешалось... Но для меня как то обошлось - не ругали. Знакомства и привязанности все более увлекали, я уже знал многих ребят в поселке. Жили братья - Муртазины, Костиковы, Кальве. Первых было четверо, вторых - трое, третьих - парочка. У одного из последних самое частое выражение на устах - "конюшня!", что обозначало "конечно". Он часто так выражался и при этом отчего-то зажмуривался...
Репетиции продолжались, я на них старался и вот, наконец-то, был допущен к сцене. Пел, правда, в хоре, но голосом звонким, одино¬ким. На два вопроса моих "кто идет?" и "кто поет?" мне отвечали: " мы идем... мы поем... - ок-тя-бря-та." И главным, ошеломляющим открытием для меня стало то, что мелодия слов потекла из моих уст без единой запинки - плавно, безостановочно. По-видимому, Луиза понимала в логопедии и  потому привлекала меня к пению. Но на уроках я по-прежнему чувствовал скованность, - отвечал трудно. Было неприятно и плохо от своего заикания, но удивляло то, что сам с собой я разговаривал   свободно. Значит, - догадывался, - что терзания моей речи - надуманные, в мозгу, но не мог я свои догадки выразить ясно. Понимал тогда и то, что образование необходимо и что очень уж легкомысленно я думал раньше, что оно мне не нужно. Учеба приносила столько нового, интересного, привлекательного, чего я, естественно, не достиг бы самостоятельно. Поэтому я неосознанно как-то, но усердно готовил домашние задания, выслушивал уроки, старался много читать сам. Зародилась во мне такая удивительная мысль о том, что пусть меня не спросят, но знать-то я все равно буду! Стол на кухне в доме всегда бывал занят, и я приспособился "делать уроки" на сундуке. Тот был достаточно высок для того,  и чтобы  сидеть удобно, нужно  было положить табуретку набок. На таком "письменном столе" всегда стопочкой лежали тетради, учебники. На сундуке я привык и спать, потому что негоже было мне, ученику, спать с матерью, как это было раньше. Так я сам себе определил спартанское место. Школа въедалась в меня, становилась привычной, и я даже немного огорчился, что заканчивается первый класс. В честь этого устроили грандиозное шоу. На большом травяном поле, именовавшимся стадионом, где проходили сражения нашей детской войны, запалили большой костер, устроили представление, поздравления. Брату, как выпускнику, подарили книгу. Отмечали других учеников, успехи их, прилежание. Я весь подобрался, когда в перечне своего класса подходила буква моей фамилии... Но она не прозвучала! Я вижу, как напротив, через пламя, меняются выражения моих отца и матери, мне самому горько и обидно, что не отметили моих стараний и страданий. Очень неловко и неудобно, хочется сбежать, но я неумело улыбаюсь, глотая слезы. Первая несправедливость и неблагодарность в моей жизни.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Лето в городе.


Как-то по весне, к окончанию первого класса, мать свозила меня на прием к логопеду, в город, и там договорилась, что я буду у них лечиться, с июня. Жить меня устроили к Валентине, старшей сестре. Я приходил в кабинет врача, в каждый будний день, на занятия. Вместе со мной лечились еще два мальчика - нас учили владеть своей речью, складывать правильно рот, растягивать слова. Учили даже элементам аутотренинга - мы внушали себе, что говорим хорошо, правильно произносим и так будет всегда, - сейчас и в будущем. Особой надежды на излечение я почему-то не питал, но неосознанно как-то, постепенно, через годы дальше, подспудно, - чувствовал, что смогу выбраться из немощи. Главное, что мне в этом прививали уверенность.
Валентине в августе станет восемнадцать. Зимой она, в начале года, проучилась на курсах шоферов, - по стопам отца! - и к лету устроилась работать на автобазу, в стройтрест. Там работал друг отца по отсидке - Черкашин, и он договорился. Был тот могуч ростом, широк в плечах, статен в теле и красив собою. Беседы вел смешливые, в общении был приветлив и обаятелен. Непонятно, за что он страдал вместе  с отцом. Черкашин трудился в гараже стройтреста, кузнецом, но знался, наверное, с начальством, или пособлял кому-либо из них, но были разговоры в доме за то, что, мол, "Черкашин помог". Гараж располагался в бывшей церкви, запомнилось  большое число механизмов, устройств, станков, запах бензина, солярки; гулкие голоса, эхо от ударов молота о наковальню и ... высокий купол над головой, даже с остатками каких то росписей. Действующий же храм находился под городом, где меня крестили. Здание было невзрачное, в один этаж, с заросшим кустарником у чугунных решеток забора.
У Валентины была собственная комнатка, которую ей дали, - тоже, по-видимому, не без протекции. В конторе сбоку был отдельный вход и наверх лестница, на второй этаж управления, а в закутке на первом и ютилась моя сестра. Здесь же обитал и я, на мягком широком диване, списанном стройтрестом, под черной кожей. Утром, на пару часов, я приходил в поликлинику, поднимался на второй этаж, занимался там, и уже с обеда и до вечера был предоставлен самому себе. Рядом протекала Сысола, но я к реке почти не спускался - удовольствия покупаться  мог понабраться и дома. Но зато меня  властно тянуло в город - я гулял, шатался по улицам до умопомрачения. Исходил столицу почти всю, не забираясь, конечно, в пригородные места. Но всю центральную часть города я облазил, в радиусе, наверное, километров до пяти. Основных улиц было несколько. Имени Куратова, первого коми национального поэта, тянулась от стройтреста, вдоль парковой зоны, параллельно реке. Советская простиралась от аэропорта, вверх, мимо кинотеатра "Октябрь" и дальше упиралась в гостиницу около пожарной каланчи, там перпендикулярно начиналась улица  Орджоникидзе, со стоматологической поликлиникой, где мне рвали зуб, дальше шла к трассе до строящегося железнодорожного вокзала - там еще не было домов. От Советской также отходила улица Интернациональная, примерно от середины, влево, - через площадь с Обкомом-Облисполкомом (то здание еще сыграет роль в моей жизни), и за ней - базар и выше - Филиал Академии наук, напротив - пединститут... Я бродил, забывая почти про все, любуясь этой монументальной архитектурой, с колоннами, балконами, высотой на шесть этажей; любовался автобусами, легковушками, озирался на светофоры, торопился с толпами на переходах... Валентина меня вылавливала довольно далеко от дома, - у меня был единственный ключ, а ей нужно было обедать. В черном комбинезоне, который так шел ей под ладную молодую фигурку, с кудряшками черных стриженых волос, Валя выглядела, по-видимому, эффектно, хотя я этого, конечно, не замечал. Она для меня была воспитателем, старшим другом; заменяла мать, няньку. Именно от нее я получил хоть и элементарные, но вполне систематические знания о культуре, политике, литературе, спорте. За Валей ухаживал механик гаража, Багин Юрий Иванович. Ему было двадцать восемь, он уже казался совсем старым, - прошедшим армию, техникум, трудовую школу, - числился хоть в каких то, но начальниках. Отношения завязывались сильнее, Юрий Иванович уже стал своим, запросто приходил в комнатку под лестницей, приносил то укропа для супа,  то - лука зеленого или огурцов, со своего огорода неподалеку. Молодые по вечерам уходили гулять, а я оставался один, но зато, конечно, "отыгрывался" днем, пропадая по несколько часов. В обязательный распорядок входило кино. Первый мой поход в кинотеатр начался с казуса. Купив билет, я вошел, в ярко освещенное фойе, где стояли ряды для сидений, и я стал искать свое место, но его не нашел!.. Я снова лихорадочно отсчитывал ряды, но вот место на одном из них не было, - его не существовало!? - скамей всего двенадцать, а мое - шестнадцатое... Как-то я все же пристроился, отсчитав в следующем после моего ряда четыре, и уселся чинно, оглядываясь вокруг, удивляясь, как мало было сидящих вообще, - впереди только две девочки с мороженым, а в основном все прохаживались, вокруг и наверху, на пандусе, - там был буфет. Но как же кино - ведь экран вот, на стенке? И эти ряды? Для чего? Но зазвенел звонок, и куда-то все бросились, я - за ними и вот, наконец-то, всё ясно, нахожусь в настоящем зрительном зале, с покатым полом, без окон, с широким белым полотнищем впереди. Тогда только-только стало появляться широкоэкранное кино и фильм "Живые и мертвые" демонстрировался именно в этом формате, и впервые я смотрел более-менее правдивое о войне на экране в городе, хоть уже позднее. А прокатным хитом того сезона, был, безусловно, "Полосатый рейс". С красочной афиши  кинотеатра смотрела героиня в рукавицах с львиными лапами, под ней таращил глаза незадачливый герой Леонова, а сверху выплясывала обезьянка - виновница всех бед.
Багин водил нас с Валей на футбол. На стадионе были полные трибуны, все свистели, кричали, требовали "судью на мыло". Было интересно, и Валентина тоже поддавалась восторгу, стихии и темпера-менту игры. Задор своей девичьей красоты она переносила и на работу - лихо управлялась на своей полуторке с номером 34-20, даже азартно, смеясь и подскакивая на ухабах. Иногда она моталась со мной по городу, и мне было весело рядом с ней. Подошло грибное время, и мы с Валей из шумного пыльного Сыктывкара собрались на выходной в Мырты-Ю, где я не был уже больше месяца. Вечером, в магазине Нижнего, перед закрытием, я купил пряников на оставшиеся у меня деньги. Прижал большой кулек и вышел, но после побежал, а покупкой размахивал в такт бегу и вот беда - пряники рассыпались! все! и я заплакал, собирая глазированные комочки, и больше всего боялся, что машина, ожидающая меня, уедет! Сестра, ушедшая вперёд, подбежала,  помогала мне, успокаивала, что машина, конечно же, не уедет, обязательно подождёт и не стоит мне так убиваться из-за каких то пряников. Несовершенство моего детского восприятия - я был еще действительно мал.
Дома было приятно и уютно, но снова я рвался назад, в город, он уже влиял на меня, отравлял своими возможностями, притягивал разнообразием. И вот я снова в столице - занимаюсь своей речью, гуляю, хожу в кино. Валентина тоже им интересовалась и просила меня собирать открытки киноактеров, их продавали в киосках печати, и я бродил по этим точкам, успевал покупать дефицитные заветные карточки, радуя свою сестру. Она тоже, в долгу не оставалась, провела меня на взрослый вечерний сеанс "Трех мушкетеров". Французский фильм, цветной, билетов было не достать и я сумел на такое попасть! Знакомое фойе кинотеатра было заполнено до предела, нас оттеснили к стене с плакатами на политические темы, там запомнилась картинка с краснозвездным воином в каске с надписью: "Армия и у нас!" - ответ Хрущева какому-то западному агентству. Фильм понравился, но книги я так и не осилил. Зачем читать, если знал содержание?
В конце августа приехал за мною отец. Он вошел в комнату, когда я как раз следил за готовящимся супом. Валя ненадолго вышла, а мне наказала добавить крупы, но видно, я пересыпал и получился не суп, а какое то варево из лука, картошки и каши, кулеш. Я расстраивался, сестра сердилась, а отец смеялся, - видно, такая пища ему была не впервой, нравилась, он её ел и нахваливал. И тут случилась неловкость - я обозвал отца «мудаком». Наверное, это было одно из презренных ругательств лагерного лексикона, и я заметил, как отец очень сильно расстроился, обиделся, изменился в лице, посуровел. Промолчал и даже произнес свое обычное "зараза". Я же, по своей несмышлености, даже прощения не попросил, хотя с годами отошедшими, помнил про этот случай, и мне все время становилось неловко, стыдно, - я и сейчас кляну себя за оплошность. Но батя мой стойкий, виду не показывал, посадил меня в кабину, и мы поехали через город к парому, где уже стояли люди, ожидавшие попутку на поселок. Брали всех, всегда и бесплатно. Кузов мостили скамейками, с крючьями на краях, цепляли за борта, машина дергалась - только держись! Перед паромом, конеч-но, все вылезали, тянули переправу деревяшками за трос, все ближе, ближе, к берегу, на другую сторону... А отец разделся вдруг и поплыл вдоль парома - мощными красивыми гребками. Был он мужик веселый и смелый. Я любил его, - хотя, конечно, не осознавая этого и не понимая своего счастья жить наяву. Отцу в тот август исполнилось сорок пять.




ГЛАВА ПЯТАЯ.  Второй класс.

Книг для чтения действительно не хватало, и меня в начале сентября снарядили в город за литературой для школьной библиотеки, - как познавшего столицу. Так я впервые отправился в дорогу один. Мне выдали собранные родителями деньги, снабдили большой объемистой сумкой. Добрался я хорошо, но вот после, в городе, мне поначалу не везло. Я мотался по улицам добрых несколько часов, но ничего подходящего не находил. Можно было, конечно, спросить, но мне этого почему то не хотелось. И вот, наконец-то, я наткнулся на магазин "Мысль". Он стоял в самом центре, на перекрестке улиц Советской и Бабушкина, недалеко от  кинотеатра "Родина", который я, естественно, посещал. Продавщица удивлялась, зачем мне, маленькому, столько, и я объяснял; она, кажется, поверила. Вышло около двадцати книжек, разных форматов и вкусов. Я их сложил как мог, обрадованный, вышел. Ноша, однако, через некоторое время, оказалась нелегкой, но деваться было некуда и пришлось та¬щить сумку сначала на рукаве, за ручку, потом, - что оказалось удобнее, - на плече, сверху. Так я прошагал до автобуса, дальше до парома. И как не спешил, все-таки опоздал. Машина уже отъехала: или про меня забыли, или вообще не знали. Перебравшись на другую сторону реки, я дотащился до Нижнего поселка, надеясь там за¬стать последний лесовоз, но именно он перед моими глазами отъехал, погромыхивая на лежневке и звеня цепями стоек. Вечерело быстро, заметно потемнело, но я все-таки решился - идти пешком. В конце концов, восемь километров не расстояние, а другого выхода у меня не было. Родители, наверное, думали, что я заночевал у Вали и поэтому, вероятно, не беспокоились. Первую пару километров я прошел бодро. Наступившая ночь от взошедшей луны посветлела, и мне было совсем не страшно идти одному, посреди леса. Но вот впереди показались какие- то движущиеся маленькие точки, светящиеся... Я приостановился, свернул вбок, притаился за кустом. Огоньки перешли на другую сторону дороги, исчезли. А я уже стал прислушиваться к каждому шороху и отовсюду услышал какие-то странные, хоть и негромкие, но тревожащие звуки: писк, треск, завывание, журчание. С головы до ног меня стал охватывать потрясающий вселенский холод, озноб, - в челюстях свело и в горле запершило. Может, действительно посвежело; или меня стал донимать голод? Ведь кроме пирожного с соком я в городе ничего не съел и с собой припаса не взял, надеясь на скорый приезд. Однако же идти все-таки нужно было и я, превозмогая страх и одеревенение, потихонечку двинулся. Пытался пойти побоку, но под ногами трещали сучья, и я снова выбрался на лежневку. И хоть там я был хорошо заметен на просвете, но идти было гораздо легче и быстрей, а при необходимости можно и побежать. Так, с переменным настроением, прошел я еще один километр, как меня опять стало схватывать оцепенение, и я понял, - почему. Предстояло пройти мимо кладбища; оно располагалось где-то на середине пути, близко от дороги. Кресты выпирались своими концами, между редких деревьев - могилы располагались просторно, отгороженные и нет, количеством под сотню или более. Хоронили тут поселковых, их за десяток лет понабралось. Здесь лежал Рубан, сосед-электрик, убитый током прямо на столбе где то около года назад. Запомнилась в связи с ним падающая звезда, которую я увидел поздним вечером того дня, когда его схоронили. Я вышел на воздух, посмотрел на соседский дом, и над ним спустилась и быстро потухла, оставляя след, тоже исчезающий, звездочка. Запомнилось, я прямо так себе и говорил - "Звезда Рубана"... Был на кладбище старик Кислый, пугавший когда то всех детей своим отталкивающим видом, но в самом деле - добрый, отзывчивый человек. Находилась тут и та несчастная девочка, погибшая от кола. Покоились на этом погосте отцовские друзья, по заключению; в семейном альбоме фотографии, - папаня стоит у оградки, в кирзачах, - задумчивый, серьезный. Да, захоронения те неотвратимо приближались, уже угадывался впереди знакомый поворот с высокою сосной, чуть присогнутой к дороге, будто склонившаяся в память усопших... Но и предположение мое, радостное, догадка, почти подтверждалась - далекий неотчетливый звук приближался, становился слышимым, ясным. Ну, конечно, - лесовоз! Невесть откуда появившийся, порожняк, как и полагается, катился со стороны Нижнего и за баранкой - молодой веселый водитель и с ним его друзья. Меня приподнимают сильными руками, сажают на коленки, от парней приятно пахнет вином, не без труда впихивается моя злосчастная сумка; возле дома они притормаживают, прямо напротив крыльца, с "ахами" выскакивает навстречу мать и так уютно светятся родные окна...
Мне исполнилось восемь, я становлюсь "большим" и на день рождения, в сентябре, приглашаю школьных друзей. В числе гостей Апаршина, - семьи наши дружили и Вовка, братан, водился с ее старшим братом. От радости ли, иль от сознания своей "взрослости", но скорее всего по глупости хватанул я полный стакан водки, - превозмог, но выпил до дна, а после затуманилось в моей голове, я вышел из-за стола, пошел помутненно бродить по поселку, пока не выветрилось, не ослабилось действие приторного зелья, которое я так запросто в себя опрокинул. Только часа через два мне стало полегче, я вернулся на летнюю кухню, где отмечался праздник, но там уже были только взрослые, дети ушли в кино.
В конце сентября отец сломал ногу. Разгружал лесовоз, неудачно соскочившее бревно ударило  прямо по бедру. Мать отвезла его в районную больницу, я дома оставался один, брат тоже был в райцентре, жил там в интернате. Приближалась ночь, вот-вот должны были отключить освещение и я, в ожидании и тревоге, перебирал фотографии, рассматривал альбом, вглядывался в черты отца. Вдруг стукнула калитка, открылась дверь, вошла мать, заплаканная, заголосила, увидев меня: "Одни мы с тобой остались, соколик!.." Я перепугался, думал, что-то случилось совсем худое, но оказалось не так - опасности для жизни отца не было. Через несколько дней мы поехали к нему. Он лежал, с подвешенной ногой, похожий на куренка, мать его кормила с ложечки, рядом, на тумбочке, лежала какая то толстенная книга, о революции, кажется, она называлась «Кровь людская - не водица» - на обложке демонстрация рабочая и против неё - жандармы. Мы приезжали с матерью часто, попутно всегда заходили к Вовке в интернат - деревянный домик в центре села, с высокой лестницей внутри и двумя большими комнатами, - там потом разместится библиотека. Брат радовался нашему визиту, уплетал принесенные домашние пирожки, рассказывал веселые интернатовские истории.
В своей школе всё теперь было привычно знакомым и поэтому интерес появлялся только к новеньким. К нам в класс привели Павлика, который поразил всех сверхбыстрым чтением, хорошими знаниями, - я с ним сдружился. Матери наши тоже сблизились; - мои родители всегда тянулись к людям интеллигентным, с положением, с достатком. Отец всегда был первым гостем у Комарова, начальника лесопункта. Тот, по-видимому, знал отца раньше, - возможно, получил какую-то услугу, но, во всяком случае, батя всегда умел ладить с начальством. У Комаровых было четверо детей, их семья занимала целый щитовой дом, четыре комнаты. В одной из них демонстрировали фильмы, не настоящие, а через фильмоскоп. Обычные художественные фильмы монтировали в формат пленочек диафильмов, - под выбранными кадрами печатался текст. Позднее уже, когда у меня был свой фильмоскоп, я наизусть знал содержание фильма "Иваново детство".
Павлик неожиданно уехал, насовсем, я от этого расстраивался, но у меня был другой товарищ, - Шпаков, Валерий. Во втором классе мы с ним вместе сидели за партой, гуляли, наведывались в гости. Весной как то задержался у "Шпака" во дворе, в середине апреля, подзамерз слегка, прогрохотал сапогами литыми по крыльцу, открыл двери и услышал громкий торжественный голос диктора -  Левитан сообщал о полете Гагарина. Появилось в те дни ощущение какого-то возбуждающего чувства обновления, прорыва, в неведомую счастливейшую жизнь. Газеты, радио захлебывались от восторга. Немыслимый фантастический поворот жизни. Все ждали, - что-то должно было измениться. И правда - пошла, может, чуть раньше, - денежная реформа. Отец, уже поправившийся, вывозил меня на весенние каникулы на праздник книги, в райцентр. Проезжая по улице, я видел молодых людей, держащих в руках ярко-желтые, синие, зеленые бумажки. Это были новые купюры. В тот же год я стал регулярно выступать на сцене, с пением соло. Постепенно приобретал уверенность в своей речи, без запинок разговаривал дома, выучивал стихи, приучился петь наедине, при домашней работе, - вымывая посуду или растапливая печь. Один раз обжегся - о ручку чугунной дверцы, - след на предплечье остался навсегда - на правой руке. Второй класс заканчивал без троек, учиться у логопеда я посчитал более не нужным и в следующее лето я оставался в поселке, не зная еще, что оно будет для меня здесь последним. Я готовился к летней военной кампании в армии Володина, изготавливая под его руководством оружие...

ГЛАВА ШЕСТАЯ.  Лето в поселке.

Станковый пулемет делался из бревнышка, - будущего ствола,- и толстой фанеры, приспособляемой под щит, а колеса были настоящие – из  подшипников. Автоматы вырезали ножовкой из доски, приделывали консервную банку, получался ППШ. Проще было делать немецкий, - из доски пошире, чтобы магазин получался подходящим, длинным, как и полагается у "шмайссера". Ремни прикрепляли гвоздиками, мушки также делались из них, согнутых пополам. Гранаты выдалбливали из толстых жердей, которые предварительно отпиливались. Если граната делалась "противотанковая", то на широкую ее часть надевалась большая консервная банка. Проще всех было с пистолетами, - их выпиливали из дощечки, обстругивали ствол: готово! Под свою "рацию" я приспособил старый приемник; ключ, для передачи сигналов, подобрал из выброшенных инструментов, на свалке, у гаража. Амуниция была в основном из школьной заношенной одежды - фуражки, ремни, кокарды. Ну а верхом щегольства была, конечно, пилотка - её выпрашивали у пришедших со службы парней. Боевые действия как таковые были редкостью. В основном ограничивались разведкой, прикидками, приготовлениями; но иногда договаривались до открытого боя. На стадионе, с краешку, мы залегали, а навстречу шли "в лоб", бойцы Красовицкого. Были захваты в плен, допросы, преследования, погони, окружение штабов, явок. У брата, дома, я вылавливал агентурные сведения, сообщал "своим". Впрочем, все это было игра - настоящих, агрессивных проявлений или открытой вражды - не было. Все-таки я переметнулся в армию Красовицкого, -  с братом было интереснее, - он мне импонировал, казался взрослым и я тянулся к нему, хотя тот всячески старался от меня избавиться. Володин становился взрослее и вместо военных игр стал гоняться за девочками. Была одна такая, закончившая четвертый класс и уже вполне оформившаяся, с грудями. Мы ее окружили в лесу, но она сумела вырваться, прошла сквозь нас и в самый ответственный момент вышла прямо на меня, я как бы находился в засаде, но отступил, не пытаясь ее задержать. Володин меня за такой промах и малодушие упрекал. Это и сыграло роль в моей "измене". Военные действия так в то лето и заглохли, не успев полностью развернуться. Отношения же полов, "семена разврата", броше¬нные Володиным, уже запалили душу, - я стал этим  интересоваться. В то же лето мы повторяли облавы на девочек, но мне сильно попало один раз, за это - от матери. Кто-то о наших действиях вовремя сообщил и мать застала меня за "преступлением", ругала нещадно, даже норовила попинать меня, забравшегося под скамейку, на летней кухне.
Другой, настоящей страстью было купание. Для этого собирались в разных местах, но чаще всего в трех: на "светском " пляже рядом, но там было мелко; дальше по реке в лес, где донимали комары и самое удобное, - Старица - пруд около реки, оставшийся от кирпичного, бывшего, когда-то здесь завода. Длинное дощатое здание давно не действовало, и мы укрывались там внутри от дождя, курили, собирали куски красного ломкого кирпича, для обкладывания костра. В воде плескались до посинения, грелись потом у огня, перекидывались в "дурака". Забавлялись и более "жестокими играми" - засовывали под рубашку кому-либо, ящерицу, и бедняга пострадавший корчился, кричал так, что надувались жилы и готовы были лопнуть. Я это видел и сильно переживал, но ящерица сама выскакивала, спрыгивала с тела... Главным местом развлечений, оставался, конечно, клуб. Утром и днём, когда там никого не было, мы забирались в него через окно, играли в бильярд, а вечерами развлекались, наблюдая за танцами взрослых. Радиолу вытаскивали прямо на сцену, крутили пластинки. Мы сидели на подоконниках, отгоняли от себя комаров, которые клубились вместе с папиросным дымом. Случались нередко драки, зрелища с поножовщиной и кровью, ужасные и весёлые. На стенах зала висели портреты членов Политбюро, или - как их тогда называли - Президиума ЦК КПСС. Молодого лицом Полянского мне почему-то захотелось называть Пауэрсом. Тогда про него много писали в газетах, говорили по радио. Где-то в то время показывали документальный фильм про Пеньковского, шпиона в пользу Британии, запомнилось его во весь экран лицо, плачущее при чтении приговора, расстрельного. Много было радости, когда приезжала Валя, уже с мужем, Юрием Ивановичем. Сестра вытаскивала нас с братом по грибы, мы весело смеялись, шутили - в последний, наверное, раз вместе так отдыхали. Вскоре Валентина родила сына, а Вовка со мной вместе водиться не любил. Молодожены Багины жили теперь в доме свекрови - своенравной привередливой старушки, недолюбливающей невестку. Спали они втроем в одной большой комнате, где были две кровати и диван, на котором иногда приходилось ночевать мне. Вдоль дивана располагался широкий и длинный стол, за ним вечерами играли в преферанс - собирались соседи, - шумно, допоздна, с куревом. Вале это не нравилось, она ждала ребенка, а Юрий Иванович сам часто прикладывался к рюмочке, и скоро выяснилось, что он алкоголик, без всякого интереса к жизни и вообще - к искусству, культуре, литературе, всему тому, к чему стремилась Валя и куда тянула меня. Начались размолвки, непонимания между супругами, приведшие, в конце концов, - к разводу. Но до этого было ещё далеко. А пока Вале оставалось только надеяться на лучшее, - как это часто бывает в жизни, - она утешала себя, что может всё изменится с рождением первенца.
В начале августа, вечером, играя на песке с ребятами, узнал от старшего Кальве о полёте Титова. Оказалось, тот сутки уже кружил над Землей. Политика, обстановка в стране, настроения людей меня интересовали и я решил становиться диктором - торжественным голосом объявлять о событиях, это было мечтой еще долгое после детства время. В тетрадях писал об американских колонизаторах, топчущих землю Вьетнама, переживал за алжирских борцов за свобо¬ду. Там, где-то, жизнь бурлила - а вокруг была самая обыкновенная. Что-то происходило в городе, и я неосознанно стремился туда, - там были кинотеатры, магазины, строгая в своем виде Республиканская библиотека. В посёлке же по-прежнему выпивали, дрались, заготавливали припасы на зиму. Насущные повседневные заботы заслоняли все. Поэтому я с особым интересом прислушивался к разговорам родителей о том, чтобы перебираться поближе к Сыктывкару.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Третий класс.


Мое политическое вызревание продолжалось, и я попросил выписать мне на следующий год "Пионерскую правду", в придачу к журналу "Крокодил", которым интересовался отец. Я готовился в члены детской коммунистической организации, и это меня волновало. Вступление подгадали под открытие 22-го съезда партии. Нас, третьеклассников, выстроили перед публикой в зале клуба, повязали пахнущие утюгом красные шелковые тряпочки, будто пометили, и хлопали при этом в ладоши. Галстук превратился в атрибут школьной формы, без него нельзя было появиться на уроке и, если забывал, - отправляли домой. Легкомысленное октябристское существование закончилось и переросло во что-то более серьёзное, но и притягивающее. В лексиконе появились слова: "сбор, металлолом, макулатура" и еще, очень важное - "честь и достоинство пионера". В пионерской газете, на первой странице, один раз появился заголовок: "Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!" и развеселая толпа детей, бегущих навстречу читателю. Жизненная позиция моя предполагала активность на уроках, и я стал чаще поднимать руку, чтобы отвечать; один раз подсказал Луизе хорошее слово для разбора - "труд". На уроках рисования учительница меня придерживала в фантазиях. Вместо темно-синего, почти что черного пространства над земным шаром, обозначавшим космос, она заставила сделать небо светло-голубым. Краску я развел, но мне неприятно было вторжение в мой творческий процесс, - тем более что я запомнил подобный рисунок в журнале. Особенно активен я стал в атеизме. Иконку в углу в доме снял, но мать успела её перехватить, перепрятать, хоть я и сильно возмущался, негодовал праведным гневом, что умею проявлять волю и нетерпимость... Теперь та икона - единственное, что осталось от родительского дома: Святой Николай Чудотворец, с облупленной краской, на иссохшейся досочке. Подбавлял тут энтузиазма в неприятии бога фильм "Овод", где отец Монтанелли кричал в небо о Господе: "Нет тебя!" Мне нравился главный герой - революционер. Я резал себе бритвочкой щеку, чтобы как-то походить на него.
На ноябрьские праздники, в осенние каникулы, я опять попал в город - туда Дуся, сестра матери, переехала из родных мест, снимала с мужем комнату - в деревянном двухэтажном доме, с удобствами внутри, что казалось тогда верхом цивилизации. Впервые я очутился на праздничной городской демонстрации, - шел в колонне, повторял лозунги, ощущая себя борцом за мир. Один мужичок, шагавший рядом, и явно сильно навеселе, всё пытался прокричать: «Долой империализм!», я с ним внутренне соглашался - уж слишком донимали, эти буржуи - ненависть внушали радио, газеты, кино, журналы. После шествия я привычно пробродил по улицам оставшийся день и лишь к вечеру добрался на окраину с прозаичным названием "поселок Строитель", где жила Дуся, вошел в квартиру, но в комнату попасть не мог - она была закрытой. И я заплакал перед ней, потому что был очень голоден - хотя деньги у меня были, но все магазины, попадавшие по пути, были закрыты, в честь праздника. Меня успокаивала соседка, миловидная молодая женщина, в непривычном брючном костюме. Она мне поднесла пряник, но им я, естественно, наесться не мог и желал чего-то большего. Наконец, появилась Дуся, - растревоженная, что я потерялся.
Через месяц отмечался какой то непонятный праздник - День конституции, мы не учились, спрашивали у клуба, проходящих, что же отмечают такое, на что бойкая новая учительница отвечала про демократию, обивая о порог свои сапожки - такие были в диковинку. Основной нашей обувью были валенки, или, в лучшем случае - боты.     Зимой неожиданно уехал Комаров. У отца начались нелады с начальством. Один раз он пришел домой весь в крови; мать, увидев его, запричитала. Переезд на другое место жительства становился реальностью и вот, в конце февраля, отец, рассчитавшись в Мырты-Ю, уехал устраиваться в Вильгорт. Через некоторое время мы с мамой поехали к отцу в гости. Конец зимы выдался морозным. Я сидел в маленькой комнатке, снимаемой отцом, ожидая кого-либо из родителей, и читал книжку, единственную, которая здесь нашлась. Это был сборник стихов советских поэтов - вместе с Демьяном Бедным и Маяковским здесь уместились Джабаев, Стальский, Леонидзе, Турсун-Заде, Нерис, Самед Вургун. Однобокое издание - не было Симонова, Смелякова, Щипачева, Гамзатова, Табидзе, не говоря уже о Есенине или хотя бы Сельвинском. Но понравились стихи Бедного - "Главная улица" - печатающий революционный слог о торжестве рабочего дела. Пока я повторял строки, решив их заучить, забыл о холоде и даже не заметил, как появился отец. Вместе с ним пришел его сосед по комнате - Вадим. Старая мутоновая шапка отца, навыпуск, сосульки вдоль, раскрасневшееся заиндевелое лицо, впавшие глаза от недомашней пищи - все это отпечаталось в моем сознании. Мне стало жалко и самого себя, и батяню, и всех людей вокруг. Соорудили тем временем нехитрый обед из бутербродов с консервами и чаем из хозяйкиного самовара. Вадим оказался очень интересным и приятным молодым человеком. Он в одно время, как и отец, устроился в совхоз, им дали на двоих ремонтировать старую развалющую  машину. Вадим был способным механиком, и дело у них продвигалось. Вот только гараж был неотапливаемый, промерзающий со всех сторон, но и к этому они приспособились и чинили, исправляли не торопясь, с толком. Они это обсуждали, управляясь с едой, как вошла, скромно постучавшись, мать. Она всплеснула руками на нашу незамысловатую трапезу, но тут же сама стала с удовольствием уплетать эту пищу и расхваливать. Потом мы очутились в чистеньком домике, с половицами и занавесочками, с пышущей русской печью и теплыми душистыми шаньгами. Угощение это получили на дорогу и двинулись оттуда в обратный путь с матерью, отец проводил до попутки около конторы леспромхоза; мы втиснулись в тесный, заваленный мягкими мешками крытый кузов, и, не особо замерзая, доехали до милого сердца поселка, к одичавшему нашему жилищу. Зачем мы приезжали в те студеные дни в райцентр, не знаю. Наверное, решать какие то важные дела, связанные с переездом. За нами отец приехал уже в конце марта, во время каникул, и сразу же стал торопить. Я в последний раз, повинуясь какому-то внутреннему стремлению, обошел посёлок, отец мне махал рукой издали, зазывая, а в доме уже заканчивалась суета сборов в дорогу. Лежали вповалку табуретки, связанные парами, стоял опустевший, перевязанный словно пленный, шкаф, прислонились к стене разобранные кровати. Навсегда мы, кажется, покидали тот уголок Земли, где я начал жить, где пробуждались мои стремления и определялись пристрастия, где я задумывался о судьбе и мечтал о будущем. Ненадолго заезжали ещё сюда летом с отцом, сидели на открытой веранде дома Муртазиных... Мебель с утварью поместились в грузовик, а в маленький носатый автобус, который вёл Вадим, уселись мы с матерью. Так и запечатлелся впереди "газон" отца, только что отремонтированный, эдакий боровичок, переваливающийся впереди по рыхлому снегу, по глубокой искатанной колее.
Отец купил по дешевке бывшее строение генераторной электроподстанции. Это была рубленая изба двух-трех годичной давности, без пола, печки и даже крыльца. Все это было наспех сделано до переезда, но всё равно - очень неуютным показался этот дом после обжитого и привычного жилища в посёлке. Делать, однако, было нече-го - нужно было начинать жить на новом месте. Прежде всего, по приезде, через пару дней, соорудили печь, потом, с приходом тепла весны, обнеслись временным забором. Дом стоял на отшибе, рядом только и было, что отгороженный трансформатор, а дальше - поля с одной стороны, дорога - с другой, за ней деревня, из которых и состояло большое коми село Вильгорт, вытянутое вдоль трассы из города, к другому районному центру - Визинге. Неудобно было ходить "до ветру" и поставили тоже в первые дни временный сортир, а к лету соорудили настоящее отхожее  помещеньице, с глубокой ямой, убираемой раз или два в год спецмашиной. Но все это было потом, а пока, в день прибытия, стали праздновать - справлять новоселье. Пришел новый отцовский приятель Павел, задорного вида мужичок, суховатый в плечах, подтянутый даже, с черными залихват¬скими усами - чем напоминал казака, - может, таковым и был. Умелый был мастер, помогал ставить печь. Он сам тоже строился, неподалеку, рядом с высоким и обглоданным зданием бывшей церкви, называемой в округе часовней. Возле нее стоял крест, врытый наполовину в землю, метров двух высотой, узорчатый, из чугуна...
Пока разошлись гости, пока угомонились, я ещё долго не засыпал. В одной из комнат, - а их было две, - родители, в другой - я с Вовкой. Братан впервые после школы не вернулся в интернат, а пришел в новый дом. Действительно, Вильгорт так и переводится с коми.
Завывал ветер в трубе, через слабо зашторенные окна пробивался свет от фонаря трансформатора. Было страшно, непривычно, необычно, неприкаянно...

ГЛАВА ВОСЬМАЯ. Новая школа.

Через три дня, с окончанием каникул, меня повели в школу. Здание, где та располагалась, был старый купеческий дом, поставленный ещё в прошлом 19 веке - двухэтажный особняк с колоннами на фасаде. Половицы лестниц были так истерты, что посередке можно было съезжать как с горки. Но наверх мы с матерью забрались побоку. Учительская была на втором этаже. Когда мы туда вошли, с дальнего, у окна, стола, поднялась и пошла навстречу нам строгого вида пожилая женщина, небольшого роста и с гладко зачесанными назад волосами с блестками седин; это была моя новая классная - Нина Ивановна. Учебные комнаты находились рядом, через площадку, с большими просторными коридорами. Вначале, на переменах, я скромно прижимался к стеночке, и наблюдал оттуда игры ребят. Выделялся среди них улыбчивый и подвижный мальчик, Шульженко, с запоминающейся фамилией. Остальные новые другие, называемые учительницей, постепенно втискивались в мое сознание, становились привычными: Каракчиев, Карпов, Кучеров, Ракитин, Оплеснин, Иевлев, Митусов, Морозова, Соколова, Подтикан, Баранников, Тарабукин, Багиров. Последний, впрочем, появился лишь в будущем учебном году и я с ним, приветливым азербайджанским мальчиком, подружился, но ненадолго. Он быстро уехал - отец его был зубной техник, но клиентура его не росла - люди обходились... Собираясь на первый урок, я по волнению забыл ручку и сидевший позади меня Каракчиев подарил мне замечательный предмет, напоминающим мунштук, с двух сторон которого вставлялись перья для письма. Где-то через неделю Каракчиев уже потащился ко мне в гости. Мы пробирались через поле и горку напрямик, сквозь снег, к нашему дому, возвышавшимся в отдалении словно крепость. Мне было неловко и стыдно принимать нового приятеля в необорудованном ещё жилье, но я постарался не ударить лицом в грязь. Предлагал сыграть во вновь сделанную и вырезанную мною игру, из детского журнала, с бросанием костей и набором очков, но это не привлекло. Отношения наши распались. Постоянными более-менее друзьями стали Ракитин и Оплеснин, те жили рядом. Первый по дороге вниз, другой через ту же дорогу-улицу напротив. Постепенно в школе я осваивался и уже не стеснялся бегать на переменах, вместе играть, толкаться и прыгать. Один раз даже так осмелел, что спел "соло" свои любимые "Вихри враждебные", стоя полуоборотом, повернувшись к слушателям, будто завязанный, - сзади скрещенные руки, - как в тюрьме. С ведома вожатой, на переменах устраивали смотры талантов и разрешили выступить мне. Как-то неосознанно, с переходом в новую школу, я сильно переменился, поверил в себя и, отвечая на уроках, почти не заикался, - только в случаях сильного волнения, в ответственные моменты. Наверное, это было влияние добрейшей Нины Ивановны. Она знала о моем недуге и своей деликатностью, предупредительностью, создавала ту положительную атмосферу, от которых веяло добротой и лаской. Она никого не выделяла, мало ставила оценок, не устраивала разносов, всегда была улыбчива, и бывало так, ненавязчиво погладит по голове, лишь прикоснется, чем снимала сразу неуверенность и напряжение, побуждая быть прилежнее и лучше. Она была учительницей от Бога.
Частым гостем в доме стал Юрий Иванович. Привозил на машине от гаража, где работал, то материалы для строительства, то продукты и всегда - бутылочку. Валентина родила в феврале, горластого крепенького мальчика, но вот в уходе за ним изводилась - ей никто не помогал. Свекровь отстранилась и озлобилась ещё сильнее, а муж часто являлся  домой выпившим. Сестра плакала, переживала за сына. Я заставал её такой - разбитой и раздавленной, а Ванька, её ребенок, только сучил ножками, покрикивал, опрелый, в присыпке. Купать его одной было тяжёло и я, приезжая, всегда помогал: воду согреть, подержать на руках дитя, полить на него.
Постепенно к школе я привыкал и даже длинный путь до неё делал быстрее, привычней, - иногда минут за десять. Так можно было пройти напрямки, через деревню Силапиян, что была на горке, - мимо дома Пылаева, тоже ученика школы и оттуда вниз через ручей, по мосточку, наискосок. По распутице приходилось добираться дольше - сначала пологим спуском вбок, и дальше - две остановки вперёд, по главной улице. Последняя называлась именем героини коми народа Домны Каликовой. Ее, красную партизанку, мучили белые, - сначала расстреляли – босую, раздетую, на льду реки, а потом утопили. Почему такое зверство - непонятно. В книге коми писателя Юхнина "Когда наступает рассвет" так всё и описано. И всё же внутри червоточило неясное чувство сомнения. Особенно я поразился, когда отец бросил о речах по радио: "брешут". Как это можно обманывать людей, миллионы,- по такому мощному средству пропаганды? Это было непонятно…
Весна пришла ранняя - к середине мая уже выросла травка, появились на деревьях листочки, подсохла земля и я снова бегал в школу через Силапиян. Там появился у меня новый друг - Виталик.  Он меня учил коми словам, обещал сводить на МТФ - молочно-товарную ферму, - где у него работала мать. Рядом была конюшня и Виталик предлагал мне ещё покататься на лошади. Мне это было очень интересно, и я с нетерпением дожидался окончания учебы. В знаниях не блистал, но и  в хвосте не плелся. Пятёрку, однако, имел только за поведение. В отличие от хулигана Оплеснина. Тот со мною перестал общаться, затаил какую-то обиду, подчинил себе Ракитина. Тот подхихикивал и поддакивал "Плесени". Наверное, сосед через дорогу невзлюбил меня из-за этого обидного прозвища. Так или иначе, но в школе я так ни с кем и не подружился. Впереди было мое первое лето на новом месте, а пока я запоминал расположение этого удивительного сборного селения, протянувшегося почти что от города, начинаясь оттуда местечками Дав-I и Дав-II, а ближе к центру продолжаясь деревнями по названиям остановок автобуса: Худяево, Сорма и другими, до Птицефабрики; за ней - дорога на Иб, до Визинги. Пока я заканчивал третий класс, сменился наш почтовый адрес. Было: "Худяево-35", стало "Дав-117".

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. Первое лето.

Отец возил меня по окрестностям. Поездки получались за сотню километров. Грузы разные, но чаще - корма, снабжение по технике. Именно тогда я побывал в последний раз в Мырты-Ю... Посетил потом то место аж через сорок лет, зимой 2001-го; племянник Иван, сын сестры, подвез на своих "Жигулях". Посёлок давно превратился в дачный участок, не было ни клуба, ни конторы, ни магазинов, ни школы, но стоял, как ни бывало, покосившийся чуть, еле держась, мой дом! Мы пощелкали пленку, посетили маленький ларек, я дал каким-то мужикам на опохмелку, вспомнившим мою фамилию и мы возвратились, обратно, по ухоженной современной дороге, всего то за четверть часа, через Максаковку, где трубил свою ссылку  ученый и диссидент Револьт Пименов... Заезжали мы с отцом в Шошку, - отец обзывал ее по своему, "Сошкой", - и там батяня поругался, по старой зэковской привычке, с поваром из столовой. Та недодавала порций и в конце пререканий, папаня мой, потише так, "доверительно", сказал спорщице: "тебя посадят", на что ворчливая бабенка сразу замолкла, будто прикусила или у ней отнялся язык.
Но самым основным занятием в то лето, было, конечно, строительство. Вслед по-над горкой новым туалетом обнеслись более добротным забором, потом поставили летнюю кухню, затем сажали березки, под окнами и в конце, наняв плотников, пристроили веранду,- почти на всю длину дома,  и с той же стороны  - коридорчик и вход. Прибили даже почтовый ящик, над калиткой, теперь газеты не засыпало снегом и стало намного удобнее. Выписывали, правда, немного - местную "Красное знамя" и мою, пионерскую.
Строились упорно, не жалея времени, не растрачиваясь на другие дела. Отец по будням специально пораньше освобождался и что-то успевал подогнать, приготовить, а по выходным, в самое дорогое для нас время, мы начинали работы глобальные. И вот, некстати, где-то после обеда или около, заявлялись гости - Бараксанова с мужем. Та была лучшей подругой матери, еще с Мырты-Ю, жила бедно и мать её иногда подкармливала, -  мелкой картошкой, приготовленной для свиней, в "мундирах". Но вот в городе подруга нашла себе мужа, лет на пятнадцать старше, но ещё статного, высокого, хоть и со вставными зубами. Так он и улыбался, обнажая свою искусственную челюсть, когда появлялся как подарок, незапланированный. Отец натянуто улыбался, мать притворно вскрикивала - начиналась пьянка. Из-за учтивости ничего нельзя было говорить, но я такого не понимал и открыто протестовал, что «гости мешают», но внимания на то не обращали, хотя родители переживали, я чувствовал. Желанным и всегда приятным гостем был Вадим, но он приходил очень редко, в год раз или два. Да и то, появившись, всегда норовил помочь. Раз он участвовал, с энтузиазмом, в устройстве колодца, - опускали в яму вниз, бетонные кольца, с помощью трактора, городили сверху надстройку. Но колодца не получилось: не было воды, - дом стоял на пригорке.
Для отца небезразличными были курение и алкоголь. Так говорили врачи. Где-то после сорока пяти у бати стало прихватывать сердце - следствие трудных лет заключения. И вот когда у него появлялись боли - истошно голосила мать, и отец лежал без движения, устремив глаза в потолок, с лицом окаменевшим, бледным. Картина ужасная. Вызывали "скорую" - отца увозили в больницу. Потом часты стали поездки его на курорты. Один раз в Крым, потом были Друскининкай, Кисловодск. В Феодосии он красовался перед фотокамерой на пляже, в окружении нескольких веселых товарищей, "рыбкой", внизу; или на другом снимке, общесанаторском, заберётся куда-нибудь наверх, - так, что обращает на себя внимание и его нельзя не заметить среди многоликой и трудноразличимой массы отдыхающих. И везде отец довольный, смеющийся. Фотографироваться он обожал. Неизвестно, заезжал ли отец в родные места - Новороссийск, - ведь совсем рядом проходили его пути? Так или иначе, на курорты отец всегда ездил с удовольствием и возвращался оттуда посвежевшим, загорелым, бодрым. То, что пить ему нельзя, я затвердил своим нетвердым детским умом и следил за этим. В отношении курения отец давал матери клятву, но вот как-то, случайно, я увидел, как он затягивается сигаретой, и возмущению моему не было предела. Правда, я и матери ничего не сказал про это, наверное, подсознательно, - чувствовал, что от одной - двух сигарет вреда особого не будет.
Лето двигалось к зениту, теплу и я продолжал наслаждаться его благами - купался, загорал, осваивал новые места, знакомился с ребятами. Сначала с мальчишками барахтался в больших лужах песчаного карьера, что было близко, - километр по пыльной, накатанной самосвалами дороге. В той же стороне, подальше, протекала река, Сысола, но там было глубоко, много топляков. Там я попал как-то под бревна, цеплялся за них и снова погружался вглубь и всё же, с большим трудом, выкарабкался, еле-еле, отдыхиваясь, весь обессиленный, дрожащий всем телом от усталости и страха... Один раз отец завез меня на так называемое Опытное поле - маленький посёлочек совхоза, где выращивали образцы растений для будущего массового распространения. Расположением и домами это место очень напоминало Мырты-Ю. Здесь жили ребята из моего класса - Баранников и Тарабукин. Но самое главное - тут был пруд, - природный, большой, длинный, ухоженный, чистый: рядом находился пионерский лагерь, для городских ребят. У этого водоема каждый выходной собиралось для отдыха много людей - веселились, пили, закусывали. На все дальнейшие годы это было место тайных встреч, памятных свиданий, и позднее - неумеренных возлияний. Но это было потом, во взрослой моей жизни, а пока я лишь открывал этот уголок природы, место обитания. Одно было неудобство, расстояние, километра в три по шоссе от моего дома и дальше, по отворотке, ещё с версту. А если наискосок, по оврагам и полям, и тропочке между ними, - можно покороче, километра на полтора. Вдоль дороги в той стороне тянулся тенистый яблоневый сад, весьма привлекательный для нашего ребячьего внимания. И вот мы, не выдержав искушения, один раз туда залезли. Маленькие горьковатые яблочки, разве стоили они наших отчаянных усилий? Нужно было перелезать через высокую ограду, прыгать с неё, затем снова взбираться, на деревья. Нас заметил сторож, маленький страшноватый дядька, он сумел догнать только меня и ударил сильно по лицу, рассвирепев. Я разрыдался, но ненадолго и, улучив секунду, быстрым невообразимым образом вскочил на забор, перемахнул его, слетел, как на крыльях, на землю и побежал оттуда, растирая слезы не столько от боли, сколько от обиды на окружающий немилосердный мир, который не дает полакомиться столь экзотическими для наших мест фруктами; ничего ведь другого, никаких сладких плодов я не пробовал, если не считать ягод земляники, или малины, которая часто бывала и пресной, водянистой. В августе и сентябре были только овощи типа капусты или лука, а уж огурцы причислялись к дорогим удовольствиям, пока не появились в собственном парнике, где мы их любовно обхаживали, поливали каждый листочек, лелеяли, трогая осторожно незрелые шершавые ростки... В то лето произошел ещё один случай, связанный с опасностью для жизни. Как то выходил я из-за автобуса, на шоссе, на остановке "Дав-I" и чуть не угодил под грузовик, который мчался прямо на меня. С необузданной, мгновенно появившейся силой я попятился назад или кто-то меня потянул за рукав; и я не пострадал, зато долго еще стоял внутри меня холодок, и никак не успокаивалось и трепетало мое  детское сердце. А ещё раз я свалился в лужу. И это уже было комично, потому, как я вывалялся в навозной жиже и моче животных, свалившись с телеги, которая неудобно развернулась, перевернулась на яме. Отмываться пришлось долго и упорно, но еще несколько дней я ходил, "благоухая" запахами и неприятные ощущения были в моем животе - ведь я ещё и глотанул содержимое той лужи. Лето заканчивалось - приключения, путешествия, знакомства состоялись. Я привык к большим пространствам, адаптировался среди множества машин, людей, дорог и домов; меня не пугали собаки, лошади, коровы. Животноводство было основным производством совхоза "Сыктывкарский", где трудился отец. Сельское хозяйство станет для него славной и последней строкой в биографии, и я гордо буду писать в анкетах, что мой родитель - из рабочих (совхоза). Мать же осваивала несложную, но хлопотную работу санитарки больницы. По¬том она обоснуется в лаборатории поликлиники, станет трудиться вместе с женой директора совхоза, потом первым секретарем райко¬ма и уже в моей взрослой жизни - руководителем парламента Республики. И все это один - Шишкин, отец моего приятеля, громкое имя в номенклатуре. Сын его пойдет по стопам отца - мой сверстник, собутыльник отрочества. Но всё это дальше, потом. А пока я дожидался начала нового учебного года. Мне хотелось в школу, я проявлял к ней интерес. Меня привлекал водоворот ученической жизни, поглощение знаний, общение с ровесниками, учителями, друзьями...
               
  ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ. Четвертый класс.

Мне десять лет. Я, кажется, прочно осознаю себя в жизни. В классе пока все привычно-знакомые лица - новеньких нет. Ритуал построения, знакомый с прошлого года, в первый день торжественный, со звонком. Михаил Михайлович, директор, вещает о дисциплине, нормах поведения, о поддержании чести школы. Нас вместе собира¬ют, все четыре класса и в первые же дни читают лекцию о положении на Кубе. Вывешивается карта и бойкая молоденькая учительница, с белыми локонами, докладывает о революции на острове Свободы, Фиделе, гнусных американцах. Время противостояния, перед октябрем 1962 года, наши ракеты, авианосцы США... Но после всех политинформаций мы распеваем песни и самый задорный куплет: "Эх, сколько песен спели, а сколько рыбы съели!..." Я не участвую, слова мне не знакомы, но чувствую, что скоро буду выступать сам, буду. Уроки музыки проходят с аккордеоном, приходит специальный педагог, разучивает "Тачанку". Отбирают на смотр, и выбор падает на меня, я исполняю в квартете "нашу гордость и красу". Кому-то такое не нравится, меня обзывают «выскочкой», Оплеснин с Ракитиным строят козни. Они встречают меня перед мостом на горку Силапияна, и Оплеснин уже скалит свои крупные зубы, предвкушая мой страх. Ракитин, конечно, сзади, подначивает за спиной, будто Сиплый из фильма, по пьесе Вишневского. Ясно мне, что прямо не пройти, и я спускаюсь к ручью, благо, что в сапогах и водное препятствие мне не преграда. Враги мои явно раздосадованы, они не ожидали такого маневра, им нужно было столкновение, контакт, - я же к тому не стремлюсь, быстро поднимаюсь к дому Виталика, потому что вижу, как противник меняет диспозицию - перебегает к другому узлу обороны, мосткам через болото, перед моей уже хатой. Но я пережидаю момент - бабушка у Виталика глуховата и слепа, но мой голос она различает и громкий крик слышит... Оплеснин негодует, я это вижу уже из окна дома своего приятеля. Еще бы, ведь "Плесень" - спортсмен, занимается в секции борьбы, и очень успешно выступил на последних состязаниях, которые устраивали в физзале начальной школы, рядом с нашим классом. Сюда приходят на уроки старшие ребята, из соседнего здания, там учится мой брат, и где заканчивала десятый моя сестра. Часто выпадало наблюдать, как в том соседним с нами зале, где, вероятно, в своё время проходили приемы местной знати, теперь валяются маты на полу, прыгают, скачут полуголые дети, устраивают соревнования. Вот объявляют, что "буквально через несколько минут начнутся поединки..." И выходит маленький рыжеватый сморчок, накидывается на жертву, заламывает голову... Ах, Женька Оплеснин, бедовая душа! Ранняя слава, свалившаяся на него, превосходство над другими, воспитанное в неокрепшем ещё теле привели его потом и в  «не столь отдалённые места», а Ракитина, вообще, - теперь нет на Земле... Я в ту недобрую осень выдерживаю какую то психологическую битву с этим задиристым и драчливым Женькой, и кажется, остаюсь победителем. Но ненадолго, мне еще откликнутся те стычки, но не скоро, а через пару лет. А в результате тогда от Оплеснина откалывается Ракитин и переходит как бы в лагерь ко мне. Мы неразлучны, дружим, везде появляемся вместе. С легкой руки, вернее, губы Каракчиева, нас обзывают "Рожик-Ракик", но последнее не приживается, а вот моя кличка долго, чуть ли не до конца учебы прилипает и я остаюсь с этим навсегда, на редких встречах одноклассников... Семья моего нового друга большая. Кроме него, еще три брата, и сестра. С родителями живет бабушка, вечно крикливая, чем-то недовольная. Половина избы - длинная комната, она и кухня и столовая, и гостиная, и дальше - закуток. Вот и всё их жилье на восемь человек. В той дальней комнатке, спальне, я впервые увидел телевизор - маленький волшебный ящичек, где смотрел фильмы про кубинскую революцию, про Кутузова с Алексеем Диким. Мы так и ахнули с Ракитиным, увидев фамилию актёра: "Кутузов - дикий?!" От скученности в доме постоянно стоял запах несвежего белья, истоптанного пола, квашеных щей. Доносился и запашок из коридора, потому что там, с выходом в сени, располагалась скотина. Традиционная планировка северной русской и коми избы. Такие жилища я видел в Архангельской области, стоят подобные и на Терском берегу Мурманского края.
Уже зима. Я играю в "Александра Невского против рыцарей", на мне импровизированный шлем из ведра, в руках - меч, обструганный из доски. Крепость неприступна, но я врываюсь на каменные её стены, из снега, крушу невидимых врагов и валюсь, подрубленный, и гляжу глазами в небо, которое уже зажигается первыми звездами. Вот-вот должна придти с работы мать, она принесет что-нибудь вкусненькое - ватрушки или пончики. Но я не замечаю, как она подходит, проверяя, отчего валяюсь; мне неудобно, я ведь уже большой, выпускник, хоть и начальной школы. Моей матушке едва исполняется тридцать девять, но она еще рожает, свою третью девочку. Была, оказывается вторая, не прожила и года, сразу после брата, я узнал такое недавно, в период создания этих записок... Роженицу увезли в студеный январский день; я вижу отца, встревоженного, стоящего на дороге между селом и городом, куда только что увезли его жену, мою мать, нашу страдалицу. Промозглый ветер, пощипывающий уши мороз, темень середины зимы в еще не начавшийся вечер и мы идем, в свою горку, в опустелый дом, к холодному ужину... Родившуюся назвали Светой. Маленький кричащий комочек, средоточие дел и забот. В конце моего детства и отрочества окончательно определится неизлечимая болезнь сестренки, умственная, раздирающая душу хвороба, от которой ни средств, ни избавления. Крест и горе нашей фамилии. Но тогда, зимой, в начале 63-го, мы этого не знали. На меня взвалили обязанности ухаживания, брат каким то образом увильнул, а, может, мать ему меньше доверяла. Я сторожил сон малютки, подогревал бутылочки с молоком, выводил гулять на саночках, помогал купать. Незаметно, для своих будущих дел врача роддома, прививались навыки ухода.
       Кроме Ракитина и быстро уехавшего Багирова я стал чаще общаться с Ларионовым. В моей жизни приобретало значение фактуры, внешнего вида, а Ларионов, мой тезка, являл собой образец красоты, приятной внешности. У него были умные глаза, прямой, с едва заметной горбинкой нос, тонкие аристократические губы. У меня все было на¬оборот - глуповато-восторженный взгляд, нос-картошка и оттопырен¬ные уши с губастеньким лицом. Набегали уже мысли об отношениях с девочками, и не романтические как раньше, а чего-нибудь контактное и я выглядел не самым выигрышным. Я мог опуститься и до скабрезностей, обозначавшие эти "контакты", а вот Ларионов, "Ларик", себе такого не позволял. Он был каким-то чистым весь, изнутри. Гуляли как-то на перемене, уже тепло, апрель, и вот - машина на обочине, кого-то ждёт, а на сиденье – дефицитная уже тогда сгущенка , несколько банок и стоит только протянуть руку, взобравшись на подножку и... Я уже держал в руках эти приятно увесистые кругляшки, как Ларионов резко вспылил, сказал что-то нехорошее про меня и я спрыгнул на землю, успев разжать запятнанные было руки. Уверен, - будь со мной Ракитин, мы бы уже давно уплетали молоко на следующей перемене, а вот Ларик преподал мне урок.
Той весной, в конце марта, прошли выборы. Физзал был разукрашен, как в самые большие праздники, там стояли красные урны, узкие кабины и везде шатался нарядный веселый народ, играла музыка, работал буфет. В первый раз я видел, как празднуют в день, не отмеченный в календаре. Потом впереди будет много таких выборов, непонятно кого, но непременно с гулянием, разудалым весельем. Около участка, у нашего класса, был концерт, силами школьников и в дуэте пела девочка - пятиклассница, - про чёрного кота. Она - моя будущая партнерша по танцгруппе районного Дома культуры и в разудалом десятом я с ней целовался, - на заднем сиденье автоклуба, в темноте несущегося из очередной гастрольной поездки... Но пока я еще только сижу за партой, рядом со мной ученица с красивой фамилией Соколова. Она покровительствует мне, я "колюсь" на мелких услугах ей - то ручку подправить, то задание домашнее переписать.
Дом наш полон родственников. Весело. Майские праздники. Главный участник сборищ - Андрей, мой дядя, брат матери. Он молод, ему только 27. Недавно он устроился на работу в город, на стройку, - электриком. У него молодая симпатичная жена, его тоже зовут Валя, как и мою сестру. Супругам дали комнатку в общежитии, я побывал у них на свадьбе. Там было тоже много своих. Вырвалась Валя Багина, пришла Дуся с мужем, нарисовалась Маша, самая младшая из тёток, она заканчивала столичное педучилище. Андрей красивый, статный, играет бицепсами, когда раздетый по пояс. Но любит «водовку» и это - наследственное. Один из его братьев уже сгорел - Александр. Другие ещё трое, пили умеренней. Алексей-под Ленинградом, куда меня  возили; Гриша - на Дальнем Востоке, успевший повоевать и ещё - из Свердловска - Иван. В конце мае он остановился проездом в отпуск, на юг. Я с ним сыграл в шахматы. Едва научившись переставлять фигуры, самостоятельно, из библиотечных книг, я решил дать бой родственнику, но проигрался в пух и прах, и тут же его супруга, вальяжная дама в очках, из медсестер, «грамотная», тут же произнесла по-барственному, наигранно, - "маленьких обижаешь..." Мне было неприятно. Отношение к гостям так и осталось неприязненное, хотя Иван был мужик по сути простой, душевный, очень хорошо относился к моей матери, своей сестре. Зато с Валей и Андреем, молодоженами, я об¬щался легко. Они в наступающее лето решили отправиться в деревню, к старушке-свекрови, моей бабушке. Я в той стороне ни разу не был и напросился поехать тоже. Меня отпустили. Брата отец забирал на лето  в бригаду косить сено, а мне давали отдохнуть от маленькой Светы,- за труды.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. Мыелдино.

Название деревни, откуда мои корни по матери, стало осязаемым, реальным, я туда еду. Перед поселком Лесокомбината - аэропорт столицы. Окраина, ставшая через некоторое время центром и таким образом город уникален - лайнеры садятся прямо на дома, в основном на частный сектор улицы Южной. Понадобилось лет двадцать, чтобы неудобство было устранено - аэродром построили в Морове, местечке за Вильгортом, за полсотни верст от города. Но тогда, в пору моего детства, самолетам был простор - двухмоторные "попрыгунчики" летали повсеместно, соединяя отдаленные точки, без хороших в то время дорог. Я поднимаюсь в небо, будто ангел, в первый раз в жизни. Меня переполняет гордость и она выбрасывается наружу, я страдаю весь сорокаминутный полет. Андрей, сидевший передо мной, смеялся. Значит, это было несущественно, потому что я тут же забыл как "метал харчи", едва мы приземлились. Бабушка нас встретила перед домом; вышла легкой пружинящей походкой, будто и не было ей много лет. Кажется, она была с 92-го, девятнадцатого века, и значит ей только пошел седьмой десяток. Вырастить и поставить на ноги восьмерых, да ещё без мужика, сгинувшего в лесу, - действительно нужны были недюжинные силы, и она их имела - эта подвижная и род¬ная мне, маленькая пожилая женщина. С ней рядом прожил я лишь пол¬тора месяца, но будто набрался энергии, задора, живительных соков для будущих достижений, взлётов души и сердца. Дом был на высоком берегу Вычегды, он стоял в ряду других многих, растянувшихся вдоль реки на добрый десяток километров, без особых красот, излишеств, но прочно, надолго поставленный, с хозяйством и огородом. Много стояло других жилищ, поскромнее, за горками и в низинах, меж оврагов и ручейков. В один из таковых свалился трактор и я бегал смотреть на важное событие, но тракторист выглядел совсем не удрученным или потерянным, он даже был веселым и пьяным и сидел на пороге близко стоящего дома, на каком-то семейном празднике. Все в округе каждый божий день "заправлялись" - пили и закусывали - праздность и гульбище была повсеместными, сплошными. Андрею не давали проходу, звали в любую хату, каждый знакомый был ему "кум и сват" и тащил его на угощение за "встречу" и на "посошок". Я ра-довался только в те нечастые вечера, когда мы выбирались с ним на рыбалку, или на сенокос. Косили специальной косой, - короткой, с извивом ручки. Работать ею можно было только согнувшись в три погибели и требовались сноровка и умение, потому что это были не просторные российские луга, а лощины и низины, кочки и пригорки, - особенности местного ландшафта. Рыбу ловили с лодки, проверяя закинутые раньше продольники. Попалась одна довольно крупная стерлядка, билась и вырывалась, - Андрей свернул ей голову, она затихла. Я подивился этому жестокому обращению, но такова, наверное, была борьба за существование, необходимость добывания себе пропитания. C бабушкой жил внук Миша, мой двоюродный брат, почти ровесник. Мы с ним сдружились. Помогали, как могли взрослым, ходили по грибы-ягоды, бегали купаться на речку, посещали далеко рас¬положенный клуб. Очаг культуры, как это было принято, находился в бывшей церкви. Кроме зала с деревянными рядами скамеек, там бо¬лее помещений не было, кассу разместили в узкой келье, где раньше, по-видимому, выдавали свечи. Несмотря на такой антураж, я с вос¬хищением посмотрел впервые "Человека - амфибию", "Деловых людей", ещё что-то, душещипательное, про любовь. С Мишей мы спали вместе, на полу, лицом друг к другу, и вот после того душевного кино я спросил его: "а у тебя есть любимая?" и он кивнул, а потом мы долго шептались на волнительную тему, про девочек, про ощущения радости находиться рядом с ними. Своей возлюбленной я, наверное, избрал Соколову, потому что других подходящих не было.
Удивительно, как всё умещалось в одном доме, хоть и просторном, но только с одной горницей; с длинным столом, образами в почётном углу, фотографиями на стенах, русской печью на половину площади, за ситцевыми занавесками, растопкой около зева, кухонной утварью, посудой для скотины. Каждое утро бабушка ловко управлялась, выхватывая чугунки; управлялась в сарае, выгоняла корову, поила, кормила кур, порося. Очень вкусным было топлёное мо¬локо, его употребляли вместе с пряниками, которые притаскивали из сельповского магазина целыми мешками. Впервые я мылся в бане, коми-русской, по-чёрному, рядом с рекой; парился с Андреем и когда он поддавал, мне было жарко, а потом отчего-то пробирала дрожь. Андрей пугался на такие мои жалобы, выволакивал за дверь, окунал в прохладную реку.
Неподалеку, вниз по течению, стоял посёлок Тимшер. Там тоже жили родственники, - Лида, мать Миши; оттуда же был родом и муж Дуси. Обратная дорога в Сыктывкар  пролегла через тот посёлок и я радовался, что не придется лететь самолетом. Мы намеревались добраться по лесовозным трассам, что было для меня, конечно, при-вычнее. Четверых нас, меня с Мишей и Андрея с Валей, отвезли утром на моторке и после мы взбирались по крутому глинисто-песчаному берегу к окраине. Я оказался у родственников Дуси. Богатое, на мой взгляд, убранство комнат, чем-то напоминало комаровское в Мырты-Ю: радиола, полки с книгами, роскошный диван и на стенах - не привычные рамки с карточками, а репродукции картин, типа "Утра в лесу" Шишкина. Дусин муж, Алексей, служил в КГБ, - чего я, конечно, не знал. Он ездил за границу с группами туристов, - колхозников, рабочих, интеллигенции - следил за их поведением. В этом была его работа, а что-то другое, - шпионы там или резиденты, - не было. Но дело свое исполнял добросовестно, - вышел на пенсию полковником... Лида, маленькая, востроглазенькая, жила со своим вторым мужем, Раскольчуком, - крупным осанистым мужиком, чем-то напоминающим медведя, - грузного, в сапогах "гармошках", несмотря на летнюю жару. Квартирка их, в маленьком щитовом домике, была такая же, как когда-то у нас и мне, отчего-то, там было особенно уютно и привычно. Поразило одно - в дальней, глухой комнате, висела картина, лубочно раскрашенная, но на серьезную тему. Называлась: "Расстрел коммунистов". Наверное, навеянная мотивами «Допроса коммунистов» Иогансона. Троих, - двух комиссаров и женщину, - поста¬вили перед собой белогвардейский офицер и несколько солдат, с винтовками наперевес. У "наших" - праведно-гневные лица, в побоях и крови, у тех, "врагов" - озлобленность и одновременно испуг за свою "историческую обречённость". Раскольчук держал это полотно как память от друга, сидевшего с ним в лагере. Ещё не без гордости хозяин показывал вырезку из газеты - его напечата¬нный отклик, на полёт Гагарина…



 ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. Пятый класс.

Здание средней школы, третьей на моём счету, находилось в стороне от центра, за главной улицей, ближе к трассе Сысольского шоссе. Рядом стояла больница, и поликлиника, что было весьма удобно - бегать иногда к мамочке. Брат учился в восьмом, был выпускником, дальше пребывать в школе не хотел, собирался на шофёрские курсы. Мне же задумываться о будущем было рано, я с удовольствием знакомился с новенькими, гладко сверкающими обложками, учебниками. Самая интересная книга - "История Древнего мира", бы¬ла мною прочитана сразу, от корки до корки и уже потом я изготовил короткий меч и шлем, - как у Спартака. Добавились другие предметы - ботаника, литература, география, иностранный. По каждой из дисциплин теперь был отдельный преподаватель, а не всепрощающая и понимающая Нина Ивановна. Её я встречал иногда на улице, она меня всегда останавливала, спрашивала об успехах или трудностях, справлялась о других бывших своих учениках. Классным руководителем у нас теперь стал Иван Иванович, историк по специальности, учитель труда по совместительству. Ему было тридцать пять и казался он всё таки пожилым, много пожившим человеком, - может из-за своей грузноватости, отсутствии передних зубов от раннего кариеса. Характер имел спокойный, покладистый, хотя внешне часто напускал на себя строгость и редко, но взрывался гневом на докучавших его учеников. Так, один раз, на уроке труда, он чуть не ударил молотком, который случайно держал в руке, нахала и хулигана Оплеснина, но тот, почуяв неладное, словно зверь, быстро сбежал, хлопнув дверью... Иван Иванович после подобных вспышек быстро остывал, успокаивался и мог тут же пошутить, рассказать анекдот. Он многое знал и часто делился с нами знаниями по исто¬рии, политике, спорту, искусству, литературе, кино, фольклору. Друг его, тоже историк, Степан Иванович Налимов, известный краевед, занимался изучением народного творчества, писал книги. Это был чрезвычайно культурный и корректный человек, иногда он вёл у нас уроки и деликатно так, с нами обращался. Я сделал как-то, из тонкой резинку "стрелялку" - меня заметили, кто-то засмеялся на то, что, де, оружие свое я вытащил из трусов и это было действительно так, а Степан Иванович, ничего не сказав, пропустил замечание мимо ушей и продолжал как ни в чем не бывало урок... Повезло нам и с классным. Иван Иванович, как выяснилось, жил один, со своей мамой, в собственном доме, около колодца, недалеко от школы, в переулке от центральной улицы. Я увидел его снова лет через тридцать, около того же колодца, он был уже стареньким, совсем беззубым, но с узнаваемыми чертами, с веселой хитринкой в глазах. Мы хорошо поговорили, повспоминали прошлое время, порадовались, что его не забывают, приходят на дом; Каракчиев разливает прямо из рукава...
Ботанику преподавал обрюзгший мужичок, запойного вида, который числился еще и завхозом. Объяснения строения пестиков и тычинок давал скучные, чем полностью отрешил от этой области знаний. Русский и литературу представляла важная полноватая дама, с замашками барыни и со следами увядшей красоты. Она хоть и старалась что-то нам внушить, но выходило это у ней топорно, без живости, увлечения. Знаний хороших не привила, но хоть писал я без ошибок - выручала внезапно открывшаяся страсть к чтению. Литература же, как предмет, в устах "барыни" выглядела бледно, невыразительно, а уж о словах редких, некоторых, она и не слыхивала. Я как-то в сочинении допустил сравнение чего-то нового с "предтечей", сам смутно понимая смысл, но вот мое слово было обведено красной ручкой и поставлен вопросительный знак и когда я пытался объяснить, что встречал ту грамму в книге и оно вроде соответствует значению "предшествовать" учительница только, по обыкновению, полупрезрительно так, - и это было всегда заметно, - ухмыльнулась.
Особняком стоял предмет английского языка. Заканчивая начальное образование, мы выбирали для будущего изучения один из трех европейских языков и остановились на "британском владычестве"; это только вво¬дилось в школы, ведь до того времени молотили сплошные немецкие слова. Мои брат и сестра иногда перекидывались между собой этой речью, не выходящую, впрочем, из лексикона фильмов про войну. Я и сам, попав впервые в Гамбург в 93-м, вспомнил, ненавязчиво, "автоматом", цифры по-немецки, когда спрашивали, через стойку, сколько буду заказывать пива... Учительницей иностранного была худенькая блондинистая бледноватая женщина, очень старательная, пытающаяся нас хоть чему-нибудь научить, изводилась слезами, впадала в истерики - но у нее ничего не получалось. Как и во многих других, проклятый язык в голову не лез, произношение не поддавалось.  Лишь только Ларионов да ещё Морозова, одна из учениц, усваивали чужеродные глаголы и временные формы как свои. Дружба с Лариком захиревала, я чувствовал, как отстаю от него в учебе, а больше выделяться мне было не в чем - на сцене ещё не часто  выступал, и не много. Я довольствовался обществом Ракитина, тем более, что мы сговорились с ним "ухаживать за девочками". Вернее, была одна пока что наша воздыхательница - Яркина, подружка Морозовой. Меня-таки сильнее стала интересовать последняя, но та не обращала на меня внимания, и я решил пока заняться "окружением", то есть Яркиной. Несмотря на свою фамилию, красотой та не отличалась, но имела что-то особое в облике, чем и привлекала к себе - смешливостью, задором, смелыми высказываниями, порою обескураживающими и даже обидными. Моя куртчонка, с начесом внутрь, имела дефекты, - заплатки на локтях, - и я их подправлял, привычным жестом. Это заметила Наташка (Яркина) и как-то, громогласно, рассказывала об этом соседке, Ольге Морозовой. По счастью, на это мало кто обратил внимания, но я был ущемлен. Но ещё большую каверзу мне подсунул сам Ракитин. На следующий день после нашего совместного провожания Яркиной об этот узнал весь класс - Ракик разболтал. Я, когда узнал про такое, прямо таки задохнулся от возмущения и почти тут же ощутил, что теряю приятеля, - хоть и никакого, потому как лгун и предатель мне не импонировал. И как я так мог? Довериться ему? Ведь буквально недавно, неделю назад, я посвятил его в страшный секрет - принял в новую подпольную организацию ТОТ - тайное общество троечников. Его я создал сам, оформил записями в специальном журнале и принял первого члена - Ракитина. Прототип организации я высмотрел в фильме "Друг мой Колька!" Тогда появилось много хороших кинокартин, с "необычными" сюжетами из реальной жизни, нравственными коллизиями, немыслимыми ранее. За "Колькой" были "Мишка, Серега и я", с молодыми Шукшиным и Рыжаковым, потом "Дикая собака Динго" с Галиной Польских, затем - "Без страха и упрека" с Бурляевым и Крамаровым. С успехом прошла "Тишина", в двух сериях; там прямо говорилось о культе Сталина; позже, мельком, упоминали об усатом вожде в "Председателе" и "Твоем современнике". Событием стала "Оптимистическая трагедия" режиссёра Самсонова, с Тихоновым и Володиной. Там откровенно показывали сцену совращения Комиссара и предсмертный рык матроса-амбала, покусившегося на большевистское тело. И анархисты оттуда запомнились - друзья отца, приходившие в гости, пересказывали увиденное взахлёб. Тогда же появился "Живёт такой парень", он очень понравился моему брату, тот хотел быть таким же ухарем, как Пашка Колокольников. Но шедевром, конечно, стала "Гусарская баллада". Я её смотрел вместе с Яркиной, она чем-то напоминала героиню и восхищалась, сидя со мной, - гусарским костюмом, грациозной походкой. Именно после того фильма мы с Ракитиным провожали Наташку с её соседкой до дома - они впереди, мы сзади и я посветил им фонариком на прощание, когда дошли, пожелал спокойной ночи. А назавтра всё об этом были осведомлены... Деваться, однако, было некуда и мы с Ракитиным вскоре помирились, он про тайное общество всё же не разболтал и я подумал, что не стоит так предвзято  к нему относится. Так усваивались критерии дружбы, отношений между людьми… Как-то, ближе к весне, мы с ним сбежали на "Чапаева". Стоял 64-й год, и повсюду висели плакаты: что вот, через тридцать лет, выходит на экраны знаменитый фильм. Пулемёт Петьки и вскинутая под углом рука начдива будоражили сознание, создавали в душе смятение. Учились мы во вторую смену, удобного сеанса для нас не было и мы решили пожертвовать, естественно, ненавистным английским. На следующий день нас прорабатывали. Иван Иванович, опершись руками о края стола, - такая у него была привычка, - грозно вопрошал вызванного сначала с места Ракитина,- «где же это он пропадал вчера вместе со мной, куда мы подевались с иностранного, где мы были, где?»
-  В кине - в рифму ему ответил Ракитин, на что классный повеселел:
- Ха, может скажешь, в концерт-не, в цирк-не?! Эх, хорошо, наверное, пулемётчица Анка стреляла из ... манки! Са-ди-ись!.. - тем и кончилось разбирательство. Меня Иван Иванович не вызывал. Наверное, он думал, что воспитания сознательного мы больше получили  на сеансе, а может, вспомнил сам свои побеги с лекций, лет десять, скажем, назад,  там - на "Молодую гвардию" или "Смелых людей" или придумывал организовать культпоход в кино, почему бы нет? а потом обсудить...
Сестрёнке исполнился год, и мать снова вышла на работу, а в нашем доме появилась нянька - сухонькая старушка. Она жила неподалеку, в крохотном домике возле колодца, похожем на сказочную избушку, только без курьих ножек. Иногда, когда старушка заболевала или мать работала по субботам, приходилось оставаться с сестренкой мне. Доверяли воспитание малолетних, но я умудрился не доглядеть. Светка стянула за шнур только что выключенную электроплитку, с открытой спиралью, которая выскочила и прожгла ребёнку ногу. Образовались три ровненькие белые полоски - пузырьки и девочка любопытствовала, трогала их руками, пытаясь расковы¬рять. Мать, придя с работы, охала и ахала, причитала, что я чуть не "угробил дитё", но никаких последствий ожог не оставил, всё обошлось. Интересными стали взаимоотношения матери и Валентины - они оба имели малышей и часто советовались друг с другом, по уходу; менялись одеждой, покупали что-нибудь вместе. Валя с мужем и сыном стала снимать частную квартирку, на два этажа - кухонька внизу, спальня наверху. Там было довольно просторно, аккуратно, чисто; иногда я у них ночевал. У Вали всегда было интереснее, чем дома, - она выписывала красочный журнал "Советский экран", я пом¬ню в нём репортажи со съемок "Войны и мира", "Андрея Рублева". Во всей красоте молодого крепкого тела смотрелась с глянцевой страницы актриса Терехова, в купальнике, рядом со снегом и льдом и, кажется, она стояла у бассейна "Москва". Я твёрдо решил со следующего года выписывать такой журнал, чтобы любоваться хорошенькими артистками. Еще Валя приобрела транзисторный приемник "Спидолу" - тогда появилась станция "Маяк", и поздно, по ночам, - можно было слушать современную музыку. Песни Бабаджаняна в исполнении Магомаева неслись со всех сторон, брат мой танцевал под них на вечеринках, где пропадал постоянно. Он "стиляжничал". Сделал себе укороченные узкие брюки, натягивал их с мылом; приобрел удлиненные полуботинки с острыми концами, купил себе модное пальто. Удивительно, как это он все доставал - жилось ему легко, везде у него были друзья, подруги. Мог пропасть на два-три дня, не приходить домой. В самом начале таких похождений мать и Валя всполошились ,стали его искать, через милицию, он как ни в чём не бывало заявляется, улыбается, а женщины в рев: "Мы думали, тебя у-би-ли-и-и!!..." И всё равно - мать своим "Вовочкой" умилялась, ей нравилось, как её старший сыночек выпьет водочки, чуть ли не всех больше за столом и еще станцует  завлекательно "джис".  Так она называла «твист». Мать вообще скора была на выдумки; прозвища умела давать тонкие и меткие. Братова друга, хромавшего на одну ногу, звала "маслаком", а кота, которому я уважительно присвоил имя "Дон Педро", мать громогласно зазывала "Пидар! Пидар!", объясняя потом, что имела в виду Фиделя Кастро. Подчас забывала, какой идёт в настоящее время год. Ей было простительно, она проучилась только на курсах по ликвидации неграмотности и то, до войны. Поэтому и писала с ошибками и очень редко читала, местную газету, " За коммунизм ". Я же всю печатную информацию, попадавшую на глаза, проглатывал, прожирал. Записался в две библиотеки: школьную и районную. И ещё - прист¬растился к рисованию. Все больше, конечно, на военные темы, - пор¬треты полководцев, сражения из прошлых времен. Разделялись мы с братом и по домашним заботам. Я занимался делами почище, "инте-ллигентскими", где не требовалась сила, а Вовка трудился на работе тяжелой - таскал воду из колодца, колол дрова, убирал за скотиной, расчищал снег. Я же ходил в магазины, мыл посуду, ухаживал за младшей. И хоть так нас мать "разделила"- любила и жалела, конечно, обоих. Может, внимания побольше оказывала мне, по привычке, как меньшему и пострадавшему от заикания. Полностью я от недуга так и не избавился и сказалось это на изучении английского - все -таки слова там нужно было произносить единообразно, не заменять синонимами, как в русском, не переставлять свободно, - от порядка слов зависел смысл. Так что комплекс ущербности во мне еще червоточил, отравлял сознание и потихоньку я начал вспоминать наставления врача-логопеда, которым когда-то учился, растягивал слова, не торопился в речи, старался много петь. Это были простенькие песенки, из кинофильмов, типа "Нам, нам, нам бы всем на дно" или "Меня зовут юнцом безусым..." И все же этого было недостаточно - я чувствовал, что требуется публичность, выступления со сце¬ны. Пока я только жадно вслушивался в рассказы о взрыве активности молодежи района - стали проходить небывалые раньше концерты в районном Доме культуры - песни, стихи, танцы. Пробиться там было сложно, но брат, по обыкновению своему, везению, -  туда попадал. Потом Вовка рассказывал мне и Валентине, про эти концерты, крики "бис" и "браво". Брат был неплохим рассказчиком, не только везунчиком. Так, он мне рассказал об английском фильме "Такова спортивная жизнь", который был "до шестнадцати". Мне это нравилось и я наполнялся восторгом к своему брату и чувствовал, что скоро, совсем скоро, сам  буду покорять зрителей, чтобы прос¬лавиться, чтобы «мне хлопали». Пока же оставались песни только наедине, для себя.


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. Страсти.

      Летом к нам определился жить "Чекист". Так, с лёгкой руки ма¬тери, прозвали мы Володю, старшего сына Лиды, брата Миши, прие¬хавшего поступать в какое-то учебное заведение. Это, однако, ему не удалось и он прожил у нас сравнительно недолго, недели с две. Но и за такое время мы от него устали. В свои восемнадцать лет он был сущий ребёнок, часто плакал от какой либо мелочи или просто высказывал несусветные мысли. Где-то мы понимали, что он ненормальный и сейчас, взглядом издалека, можно предположить, что сцепились у него те же гены, неправильно, что и у нашей Светки, но тогда с ним возиться было трудно, а слушать его - порою забавно. Насме¬шил он с самого начала, когда заявил, что станет чекистом. Мать смеялась на это, она зналась с одним из этого клана и что-то видела, понимала. Володе отдали пиджак брата и он в нём ходил с видом, будто его экспроприировал. Еще он мочил постели по ночам и мы облегчённо вздохнули, когда "экспроприатор" уехал. Матери было непросто обстирывать нас, а тут еще "подарок". Брезгливая к гря¬зи, чистоплотная от природы, трудолюбивая матушка, конечно, уставала; и как-то раз нудно ругалась, обвиняла отца, что он не помогает. Один раз это было особенно заметно, батяня так ходил, ходил по комнате, отмеряя метры, по привычке, как по камере, сумрачно слушая стенания жены, а потом как хрястнет по корыту, в чём стирала мать, да как рявкнет, что сразу стало тихо и страшно. И только шуршали под обоями тараканы, да посапывала не успевшая проснуться Светка. Мне сразу вспомнилось то, как рассказывала мать про отца, что он бегал за ней с топором. Это было нешуточно, но мать успокоилась тут же, мгновенно, зудеть перестала. Она не без оснований считала, что муж её припадочный и иногда шумливый. Скоро родители помирились и вечером ушли смотреть телевизор, к Павлу.
"Голубой огонек" постепенно завоевывал людей и "ящик" появился уже у соседа, к нему  часто отец ходил один, а теперь вот взял жену.
Меня оставили одного - нянчиться; брат, естественно, тоже пропадал. Сёстренку я накормил, она успокоилась, заснула и я, полистав книгу, прилёг сам, забылся. Проснулся от того, что появились родители; вели себя тихо, говорили шёпотом. Я не стал себя выдавать, что не сплю, а родители улеглись вдруг вместе, - отец всегда спал на одной кровати, мать на другой, - и я услышал в темноте их учащенное, с подсвистом дыхание, и затем ритмическое и убыстряющее движение кровати, - скрип пружин. Я сразу всё понял и, боясь выдать себя, почти не дышал. Наконец, скрип прекратился, мать издала умиротворяющий расслабленный выдох, выскочила из-под одеяла, в рубашке, на кухню, зазвенела там чайником, тазиком, поливалась водой. Я разволновался, мне, почему-то захотелось увидеть кого-либо из одноклассниц, Яркину там, или Соколову, я хотел притронуться к ним рукой, заговорить. Но лето еще даже не дошло до середины, до школы было далеко... Наутро родители были веселы, воркова¬ли на кухне, обсуждали планы по дальнейшему строительству в доме. Теперь решили ставить новый сарай и потом - пристройку к нему - под сено, - пришло время обзаводиться коровой. Пока же держали поросёнка и кур. Был собран лесоматериал и для постройки бани. Надоело бегать мыться по соседям: к Уляшевым; тем, у которых снимали жилье Ракитины, или к Павлу, в последние месяцы, когда тот себе баньку выстроил пораньше. Раз или два я мылся у Виталика, в Силапияне. Теперь и мы стали возводить место для парилки и помывки как раз напротив Силапияна, на краю участка, под откосом. Соорудили фундамент, связали бревна в "лапу", подвели  под крышу, сложили внутри печь, поставили на неё корыто, оцинкованное; сделали топку со сто¬роны прихожей-раздевальни; в парилке, с противоположной стороны, - другое отверстие, за неё накидали камней, для пара; и в углу поставили бочку - для холодной. Готово! Баня вышла небольшая, но уютная, удобная, жаркая, по-белому, с трубой. Теперь приезжали мыться к нам, родственники: Багины, Андрей с женой. С дядей Андреем мне по-прежнему было очень интересно, - он много рассказывал; как служил, как проходили учения, - со стрельбой из автоматов, трас¬сирующими очередями, в темноте. Такое я недавно видел - в фильме "Человек не сдается", по Стандюку, необычное тогда правдивое изоб¬ражение прошедшей войны, о её начале, об окружении наших частей у западной границы. Андрей так убедительно обо всём этом говорил, что невольно верилось тому, что тот тоже побывал на войне. Но это бы¬ло не так - просто учения и боевая подготовка приближались к реальным. Жизнь Андрея в браке не складывалась. Он все чаще выпивал и Валя, жена его, ругалась с ним, старалась удерживать, но и сама напивалась от такой судьбы. За внешним видом супруга не следила, рубашек ему не стирала, носков не покупала - мать это видела, - когда те оставались у нас ночевать, - и упрекала невестку брата за невнимание. "Ведь это мудро, - присматривать за близким тебе человеком, заботиться о нем, - ведь ясно - и он никуда не денется" - так рассуждали матушка, её слова вбивались в голову, хотя тогда значения я им не придавал.
Кроме бани, построили и летнюю кухню. Теперь можно было, с помывки, задержаться за столом прямо на воздухе, на природе. Много пересидело там гостей, приятных и не очень, всякие застолья бывали, но запомнилось одно - о рассказе мыртыевского друга отца Гудилина, как того чуть не убили на войне, а затем "пытали" на операционном сто¬ле медсанбата - резали без анестезии. Это вошло в память и потому мне, наверное, были интересны книги о военных хирургах; записки Амосова в журнале "Наука и жизнь" года два спустя, прочёл не отрываясь. И ещё "гости" были в бане - тайные. Братан водил туда девок. Об этом я узнал, когда уже был студент; брат, подвыпившим, - хвастал. Побывала в той бане и Наталья, Яркина, уже в полном соку; понятно, когда я был далеко, учился. И Вовка узнал про то, что она училась со мной, уже после "дела", слезши с молодого девичьего тела, ког¬да разомлевшая Наташка разоткровенничалась... В то лето Вовку пырнули ножом, - не зря были предчувствия, - но до больницы довезли, операцию сделали и брат только просил сотрудников, чтоб не говори¬ли матери, - прямо-таки Долохов из "Войны и мира" после дуэли, - но мать не могла не узнать и потом долго укоряла своего старшего, за безрассудность и срамоту. Она тогда уже слыла одной из лучших санитарок больницы, на неё всегда можно было положиться, она убирала и в райисполкоме, в кабинетах райздрава. Потом, впоследствии, её работа там скажется на моей судьбе. Но я об этом тогда, в пору своего "страстного" лета, не мог и предполагать. Я лишь "довольствовался" тем, что оставался как бы в стороне от детских забав, без друзей и приятелей, с постоянными домашними заботами. Завидовал ребятам из пионерлагеря в Опытном, куда вырывался искупаться. Общался в основном с Виталиком, да ещё с его соседом Мишей. Тот мой новый "друг" мучил собак и кошек - привешивал их за веревку на сук дерева, а потягивал все больше, вниз. Бедное животное корчилось, пищало, из¬вивалось в предсмертных судорогах, а Миша только улыбался и мотал своей головой, такая у него была болезнь; ещё он носил очки. Кажется, он что-то тяжёлое перенёс в жизни, у него не было и отца, но ведь Виталик тоже жил с матерью и бабушкой, а был доброжелателен, водил меня на ферму, к лошадям... Годами позже Миша попал в колонию, а оттуда - в тюрьму. В то же время где-то около нас проживал детина, лет семнадцати, которого посадили на восемь лет, за изна¬силование девочки. Это пугающее нехорошее слово стало синонимом запретного и в тоже время единственным цензурным определением в отношениях полов. Скуден был язык воспитания, убогим просвещение! В Опытном я всё чаще заглядывался на городских девочек, "лагерных". Отчего-то привлекали только они. Один раз я так засмотрелся, прямо не отрывая глаз - остолбенел. На меня шла стройненькая девочка моего возраста, но уже оформившаяся по виду, в ярком платье и в модных тёмных очках. Она проходила по деревянному наплывному мосту, я стоял в ожидании, пропуская её. Легко и грациозно она сошла со ступенек настила и как-то странно-изучающе посмотрела на меня; потом сняла свое глазное забрало и я обомлел - передо мною стояла Морозова! Слегка мне, кивнув и усмехнувшись чему-то, своему, она проследовала дальше, мимо меня, а я ещё долго так стоял, пораженный такой разительной в ней переменой и что-то ёкнуло в моём сердце и долго ещё я чувствовал его - оно то замирало в каком-то сладком предчувствии, то билось вдруг учащенней, быстрее. Возвращаясь с озера, я поднял с дороги недокуренную потухшую папиросу, зажег, затянулся этим чинариком (спички у меня всегда были) и ощутил, как одновременно стало твердеть в моем паху, что неудобно стало даже, но никого не было впереди, и я пытался отвлечься, чего-то придумать потустороннее. И всё же меня поразила связь "постыдного", курения, и сладости напряжения, и я тут же заключил "порочность" двух вещей - табака и постыдности. Но при чем тут Морозова? Ведь только - только я успокаивался от недавней встречи с ней? Значит мое мужское естество и она - тоже какая то связь? Что же будет от этого дальше?
В то лето я состриг волосы с лобка, отцовской бритвой-станком. Это было какое-то движение новой появляющейся потребности - что-то делать. Тогда же и начал мастурбировать. Начинал с поглаживания, ощущал приятность и уже не удерживался и неожиданно получал удовлетворение. Происходило это редко, но я мучился и переживал, клял себя за несдержанность, каждый раз самоуничтожаясь и раскаиваясь. Я думал, что один такой в мире, похотливый подросток, существую в болезненном своем пристрастии и некому мне открыться и никто не может меня отвратить от падения. Ведь даже Библии рядом не было, чтобы прочитать об Онане! Была у бабушки старая темная книжка, особо хранимая, с непонятным текстом и незнакомыми буквами, я её едва открыл - она меня не заинтересовала. Я больше занимался физически - работал по дому или что-нибудь мастерил, но этого было мало, нужно было какое-нибудь сильное отвлечение. И я его нашел. Один из приятелей отца оставил на хранение ружье, охотничье. Оно было спрятано в дальней комнате, под кроватью, - я случайно об этом узнал. И в один день, когда дома никого не было, я вытащил длинное металлически-деревянное оружие и, пригибаясь, будто на войне, проскочил к бане, за ней просунул ствол между штакетником забора и пальнул оглушительно над ручьем, в сторону Силапияна. Наверное, я знал, где патрон, потому что его предварительно вставил. Может, у меня хранился неучтенный, я бы вряд ли посмел взять из патронташа, если бы тот  там и был. Так или иначе, никто про мою "шалость" не узнал. Это бы¬ло интереснее онанизма; после выстрела я надолго успокоился, вспоминая свой восторг во время и после пальбы. Так во мне начинались изменения переходного, отроческого возраста. По-другому это проис¬ходило с Оплесниным. Его часто дома бил пьяный отец и Женька с дубиной иногда разгонял целую стаю мальчишек, со звериным оскалом и нечеловеческим рыком. Мы играли по вечерам на травяной площадке недалеко от дома, в конце августа, в лапту...


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. В шестом.

Следующие дни после праздничного первого сентября продолжились по-будничному серыми и тоскливыми на уборке картофеля в совхозе. Довольно внушительно выглядел наш отряд, в пять шестых классов, в полтораста учеников, растянувшийся по лощине вдоль зеленых ещё кустов, к полям, где предстояло трудиться. Мы с Ларионовым стояли чуть поодаль, я ему рассказывал о последней прочитанной мною книге про капитана Врунгеля и незаметно как-то, представил, что мы - полководцы, а впереди наши армии, воины - спартанцы, или римские ле¬гионы и сверкают воинственно на неярком осеннем солнце доспехи, и мечи и копии, в виде ведер и штыков лопат...    Работа примитивная. Ходить внаклонку за трактором, который прицепом выбрасывает комья земли и оставшиеся клубни. Мы подбираем картошку, собираем в вёдра и потом высыпаем в мешки. Те кучно стоят вместе, по нескольку, к ним подъезжает трактор другой, с прицепом грузовым. Ребята демонстри-руют силу, по двое или даже в одиночку поднимают наполненные холс-тины, перебрасывают в кузов. Мне такие упражнения не под силу. Зато тренируется Каракчиев, хвастается силой, накачанный мышцами, Оплеснин. Я же в перерыве, на привале, показываю новую серию своих рисунков - портреты писателей, полководцев, из учебников. Суворов, Ганнибал, Купер, Жюль Верн, все любимые, - и Лермонтов, не потому, что нравится, а из-за того, что красив его гусарский мундир, в эполетах, с аксельбантами. Мои упражнения не прошли мимо учителей и в классе, сразу после "картошки", проходит выставка моих "работ" - об этом позаботился Иван Иванович. Тогда же он мне предложил оформлять стенную классную газету. В первом же номере я почему-то замахнулся на большую редакционную статью, где выразил принципы стенной печати и призвал участвовать каждого в заметках: "пусть это будет рассказ о каком то событии или  р е з и д е н ц и я   на просмотренный фильм..."   Иван Иванович добросовестно изучил мой опус и прямо в тексте, на газете, сделал исправление, объясняя, что мое написанное слово чаще встречается в романах про разведчиков. Он любил про них рассказывать, увлекательно и захватывающе, - представлял прочитанное в лицах и запомнился эпизод, когда наш русский разведчик, в легенде немецкий офицер, узнает в приведённом к нему на допрос сво¬его резидента. Тогда, на гребне смены лидеров, были популярны и политические темы, и вопросы освоения космоса, когда трёх человек запихали в одну тесную кабину - в дни брежневского переворота...
Переходный возраст действовал и по-другому, - меня обуяла страсть к знаниям, жажда деятельности. Кроме уроков, хватало времени и на другие дела. Осуществлялась давняя мечта стать радистом, - я записался в кружок радиотелеграфистов. Обучали нас в специально обо¬рудованном классе Дома пионеров - мы выстукивали "ти-ти-та-ти-ти", радовались музыке морзянки, но дальше оказалось сложнее - нужно было осваивать скорости приёма и передачи, а мне такое уже было не под силу - выдерживали немногие. Хотя при усердии мне можно было потянуть на третий разряд, но я этого не захотел, не было интереса - мечта детства растаяла. Сунулся я  и в кружок авиамоделизма, но там дела не подвинулись дальше одного занятия. Мне показалось, что техника абсолютно не влечёт меня, а вот занятия пением увлекали. Тем более, что появилась новая учительница музыки, молодая и румяная, будто куколка, с округлыми формами, - Бэлла Максимовна, или просто - Бэлла. С началом учебного года она энергично взялась за организацию в школе самодеятельности. Проверила у всех голоса на уроках и выяснилось, что моя глотка к чему-то способна. Она стала оставлять меня на дополнительные занятия, разучивать песни, для концертов к праздникам. А во время больших перемен в школе обкатывала, пробовала нас хоть на какой-то публике, проводила импровизированные концерты по типу "Алло, мы ищем таланты". Делали это на втором этаже, в коридоре, у пионерской комнаты; выходили из нее, исполняли песни, или читали стихи, чуть ли не по собственному желанию. В ту осень, раннюю, с холодами, я отморозил себе уши, - они у меня побелели, когда я поздно вечером пришел домой. Побелел и отец, от волнения, когда увидел мои "локаторы" и стал их быстро растирать, на что мои бедные ушки превратились в настоящие лопухи и мне больно стало поворачивать голову, потому что с боков головы словно что-то свисало, стряхивалось. В школу на следующий день я пришел перевязанный и как раз нужно было петь песню "Баллада о солдате", меня объявили, что я буду исполнять её из кинофильма с таким же названием - спутали, - но никто этого не заметил. Зато успех был оглушительным и во многом из-за моей повязки, получалось натурально, - будто  я действительно  только что вышел из боя. Так случай определил дальнейшую судьбу. Я как бы получил крещение сценой. Бэлла была в восторге от меня и стала ещё более активной в поисках талантов. Она добилась у директора согласия на создание хора мальчиков; тогда это было в моде. И вот Михаил Михайлович собрал нас, пацанов, среди которых были и самые отъявленные хулиганы, в своем маленьком директорском кабинете, где мы едва уместились, сидели в основном на полу. Повода не объявили и все  мы недоумевали, - для какой такой масштабной взбучки нас вызвали? Мы даже разочаровались, когда выяснилась причина. Забегая, надо заметить, что с хором ничего не вышло. То есть, конечно, собирались, выучили пару песен, но дальше дело не подвинулось. Тем не менее, самодеятельность в школе, благодаря Бэлле, стала существовать легально, стабильно, - концерты по праздникам давались регулярно. Здесь же руководила процессом и поддерживала нас пионерская организация и её вожатая Базарова - светлокудрая улыбчивая женщина, бывшая когда-то учительница истории. Она руководила пионерскими галстуками долго и вовлекла меня, незаметно так, в это  "движение",  - ярых маленьких коммунистов. Чем дальше туда, тем я отуплялся больше, - этой мишурой властвования над другими. Об этом - впереди.
Наступил Новый год, каникулы и я получил, не без помощи Базаровой и Бэллы, пригласительные билеты на ёлку в Дом профсоюзов - в Сыктывкаре. Кажется, приглашения получили все, но мне их досталось два. И вот я в тёмном зале, смотрю первое в своей жизни те¬атральное действо. Мне жутко интересно, - после занавеса на сцене лежит какое то существо типа дракона или крокодила и развивается сказочный сюжет, с Дедом Морозом и Снегурочкой, их борьбе с тёмными силами. Моя душа переполняется дрожью, я переживаю магию спектакля. Добро победило, занавес закрылся и все хлынули в соседний зал-фойе, там праздник продолжался, а потом, в кассе, по билетам, выдавали подарки. Когда мы с Ракитиным возвращались домой, я спросил его, понравилось ли представление, а он, оказалось, ничего уж не помнит, но зато уплёл половину кулька. Я же гостинец не трогал, берёг его для дома, - угощение Светке, брату. Хотя тот уже был "большой", зарабатывал себе на хлеб сам. Он работал в гараже МООП,- так тогда называлось министерство внутренних дел, - "охраны общественного порядка" - его туда устроил Багин. Наступивший шестьдесят пятый был последним годом семилетки, принятой ещё при Хрущеве, это был юбилейный год Победы; и была в том же мае, объявлена борьба с пьянством, Указом, точно так же, как это будет и через "двадцать лет спустя", будто всё только и сто¬яло, на одном месте.
Осенью,  ещё 64-го, в селе сгорел Дом культуры и негде стало показывать кино, - прокат терпел убытки, и наконец - сеансы решили устроить в школе, в спец.классе, где крутили учебные фильмы. Там прошли "Непрошеная любовь", по рассказу Шолохова, с Лапиковым, Хомятовым, Назаровым. Показали "Казнены на рассвете" - о старшем брате Ленина. Почти как обязаловка - было продемонстрировано насквозь лживое и лакированное повествование немецких режиссеров, супругов Торндайк, - "Русское чудо" - документальное, в двух сериях. Но всё же кинокласс всех желающих не вмещал. Были попытки показывать в Доме пионеров, но там тоже было неудобно: аппарат стрекотал прямо в просмотровом зале, отменялись другие мероприятия. И вот нашли всё же место - в длинной аудитории, почти что "конференц-зале", только что отстроенного здания школьных мастерских. Там ещё были помещения для обучения труду мальчиков и девочек, раздельно; и достраивался спортивный зал, в виде пристройки, сбоку. Школа "с производственным обучением и трудовым воспитанием" обретала должный вид и оправдывала название
Тот "конференц-зал" вместит в себя ещё много событий, встреч, эпизодов жизни. Здесь будут проходить вечера, концерты, собрания, тут Каракчиев споёт под гитару проникновенную "Гренаду", и будут ему хлопать, а я - завидовать... За мастерскими, внизу, строители заканчивали еще строительство интерната, для иногородних, там тоже для меня будут события, оставит он в моем сердце зарубинку. Но пока наступила вес¬на шестьдесят пятого и я стал больше посматривать в сторону Моро¬зовой. С каких-то неуловимых моментов пятого класса, с памятной встречи летом на Опытном поле я постепенно стал окутываться мыслями о ней. И не только потому, что своим развитием она опережа¬ла всех других девчонок, - они казались угловатыми, нескладными, - но, по-видимому, я отыскал в ней свой идеал и теперь у меня был объект, для воздыхания, я подогревался присутствием её, и старался быть во всем лучше -  в учебе, общественных делах, спорте, отношениях с родными, друзьями… Морозова сидела вместе с Яркиной, на средней парте, я сзади и наблюдаю за нею, чтоб никто этого не замечал. Мне нравятся её покатые плечи, талия, причёска в короткую стрижку светлых и тугих непослушных волос. Странное наваждение непонятных, неопределяемых желаний, стремление постоянно смотреть в её сторону, любоваться каждый день ее стройненьким и подвижным телом все-таки приводили к сознанию об обладании ею. Но я лишь догадывался об этом, и  таких слов вслух, конечно, не произносил и конкретно об этом не думал. Мне было просто очень плохо от того, что я не решаюсь даже заговаривать с ней. Я только старался чаще пройти мимо, что¬бы уловить запах её неуловимой прелести. Но внешне я проявлял равнодушие и сдержанность. Даже если представлялся случай сказать ей что-то, - меня словно кто-то держал  за язык и я избегал слов, старался уйти, исчезнуть. По привычке разговаривал с Яркиной, говорил что-то Соколовой, но в думах и мечтах был только с одной, с ней,- с Морозовой. Вот-вот, только начинается март, праздничные дни, и я не могу не видеть её эти невыносимые три дня, и бегу в Дом пионеров, в надежде, что, может, увижу её там, где ещё пока¬зывают кино. Кончился один сеанс, в пять, и начинается через пол¬часа другой - в семь. Зальчик мало вмещает и хочется всем посмотреть. И вот одни выходят, а другие уже лезут, наверх, внутрь; полный коридор ребят, на широкой лестнице, с перилами и среди выходящей толпы, - о боже! - я вижу её, такую милую и манящую, грустноватую - прекрасную, в своей шапке - ушанке, мехом наружу,  пышную, светло-рыжую. Носить так было в редкость, но ей это удивительно идёт, она так элегантна, пикантна в этом удивительном, над её чубчиком пепельно-серых волос, замечательном треухе. Я счастлив, что её увидел и мне уже ничего не нужно и фильм виденный там, в стрекочущем зале, я не запомнил, при всем своем старании и страстной любви к кине¬матографу...
В праздники перед Двадцать третьим февраля и Восьмым марта в классе решили устроить вечера чаепития, с приглашением родителей, концертом для них и танцами для себя. В этих вечеринках была какая то захватывающая привлекательность, необычность, новизна в нашей подростковой жизни и в тоже время биологически пугающее, но безумно интересное ощущение взрослости. В конце всего, устав от танцев и проводив родителей, мы устраивали игру в "бутылочку" - на кого та укажет, того и целовать. Я попадал почему то на Соколову, но та в темноте (перед поцелуем по всеобщей договоренности выключали свет) увертывалась и я лишь скользил губами по её щеке. Другие целовались долго, утомительно страстно, что было даже слышно чмоканье и в яркости вновь появившегося света видны были смущенные покрасневшие лица. Морозова попала и раз, и другой, на Ракитина, но, кажется, ничего между ними не происходило и, во всяком случае, я не придавал этим совпадениям никакого зна¬чения. Морозова и Ракитин - что может быть глупее?! На тех вечерах, как уже поднаторевший, я выступал с песнями. Пел революционное  "По долинам и по взгорьям", мне хлопали... Но затесал¬ся в концерт Митусов, одноклассник, исполнил "Как родная меня мать провожала", песню которую собирался петь я! во втором выходе! Она была вы-игрышна, я намеревался натурально, по- театральному, изображать красноармейца-новобранца, и его родню, это  должно было быть на "бис". Я ещё не знал, меня не научили, что каждый жест должен быть оправдан и нельзя играть грубо, на публику, на потребу, - это пошло, бездарно. Но пока я этого не знал, мне Бэлла поставила только голос, научила держать тональность, правильное дыхание. Митусов ничего этого не знал и не умел, ринулся вперед меня и, конечно же, имел успех, - мне выходить уже было нельзя. На следующем вечере, под Восьмое марта,  этот выскочка Митусов снова выступил раньше меня и прочитал те же стихи  Пушкина, которые приготовил я. И в третий раз, - наваждение какое то! - на утреннике в честь праздника книги, Митусов опять выступал, но уже неудачно, - путался, краснел, а потом привёл меня в постыдное замешательство своими познаниями в чтении книг, не связанных с программой школы. Он, Ларионов и Морозова так и сыпали названиями, героями, авторами, сю¬жетами, что я прямо-таки краснел на глазах, потому что ничего почти из услышанного не знал и не читал. Я до тех пор не осилил даже "Трех мушкетеров", хотя и видел фильм, считая, что этого до¬статочно и потому все же решил щегольнуть, вставил в разговор, что там, в том романе Дюма, только "гоняются за подвесками" и все... На что мне ответила, заговорила со мной, - Морозова(!): "Это они для королевы..." Это были единственные слова, сказанные в мой адрес, но их мне хватило надолго, я на разные лады повторял, подражая журчащему голоску: "ко - ро - ле - вы." Митусова и Ларионова я в соперниках не держал, считал их своими интеллектуальными друзьями, но когда Ракитин стал крутиться возле Морозовой, а потом и провожать её до дому и ходить с ней в кино - вот это стало для меня настоящей трагедией. Дружба их всё-таки, началась, наверное, с пре¬словутой "бутылочки" и продолжилась потом на дне рождения, у Ольги. К себе на праздник она пригласила полкласса, через Яркину позвала и меня. Но, во-первых, я не знал адреса, - спросить постеснялся или думали, что я и так должен быть осведомлен, - и ещё, - а это было самое главное, - мне было не в чем идти; не в школьной же форме - свитер под пиджаком! Я долго размышлял и уже явно с опоз¬данием, но всё же решился пойти, или хотя бы пройтись в ту сторону, где и может, - что-то выгорит. Было около шести вечера, но ещё свет¬ло, лежал снег, достаточно много, весна задерживалась, хоть и пришёл апрель. Я повернул с главной улицы села, в тот проулок, где жил Иван Иванович, спустился ближе к трассе, к дому Ларионова, - я знал, что Морозовы живут где-то рядом. Пока приближался, услышал голоса и различил явно ракитинский и тут же поспешно увильнул в сторону, далеко, дальше, - спустился на шоссе и уже оттуда, в смеркающем свете видел, как с мостика, через овраг, прыгают  в подсевший и рыхлый снег мои одноклассники и я различил фигурку Морозовой и её такую милую вязаную шапочку, которую она недавно стала носить вместо ушанки... Через несколько дней, вкусив уже полную чашу отчуждения, я снова испытал разочарование, горечь, тоску... Ракитин и Морозова сидели вместе в кино в зале мастерских на моем любимом "Острове сокровищ". Фильм 1936 года, - пираты, повстанцы, песни, драки и погони - захватывающий по красоте и зрелищности и тут - драма моей души... Ракитин полулежал на груди Морозовой и я краешком глаза видел это отчетливо и ясно, и мне становилось от этого невмоготу!! Как я выдержал, не помню, но то¬чно знаю, что потом, возвращаясь домой, рыдал, неожиданно, захлебываясь от слёз, задыхаясь в спазмах. Что было делать, что?!. Я из¬нывал от отчаяния, непризнания, непонимания и ещё - от своей тру-сости, стыдобы. Ведь если я любил её - почему не сознаться? Но было ли так, я не мог  в этом признаться сам себе… Ведь тянуло же к ней... Никто мне не подсказывал и не помогал - я шёл сквозь испытания моей первой, детской любви, - сам, один…


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. Артек.

Потрясение, шок, что-то одуряющее воздушное и невозможное и до последнего момента невероятное событие - меня посылают в Артек. Об этом сообщила мать - в конце апреля. Она сама подсуетилась, что-бы поставили на меня - в райисполкоме узнала про разнарядку, пус¬тила слёзу за своего сыночка, выпросила. Она это умела делать, нередко так жалобила продавщиц, стояла около них, плакала, и получала что-либо дефицитное, из-под прилавка. Так или иначе, но времена хрущевской "справедливости" ещё не отошли и мне выпала путёвка в Артек, во Всесоюзный пионерский лагерь на  берегу Чёрного моря, в Крыму, как сыну рабочего и санитарки, и подающему надежды "артисту и художнику". Неизвестно, проверяли ли мою анкету в отношении отца, но, скорее всего, нет, всё-таки я был ещё ребенок, 12 лет, и не сталин-ские, однако, были времена. Из Вильгорта поехал ещё Кузиванов, с параллельного, коми класса, а из района - девочка из Зеленца, села за двадцать километров, с другой стороны города. То место мне ещё запомнится. И вот путёвка у меня в руках, назначен срок отъез¬да и остался последний день дома - Первое мая. Меня потянуло на демонстрацию, захотелось увидеть одноклассников, Ольгу, но опоздал к началу, и многие уже разбрелись, - я только встретил учительницу-англичанку, она обрадовалась, увидев меня, спросила только одно: "Когда?"  Я ей - "сегодня ночью".
Собирались к девяти вечера в Обкоме партии, на главной площади города. От остановки и до места вел меня отец, сосредоточенно как-то молчал. Думал и я, смогу ли так, впервые, оставить свой дом, родителей, уезжать чёрти куда. Но в партийном здании, в одном из кабинетов, собрались такие же, как  и я, мальчишки и девчонки, тоже с родителями и мне стало спокойнее. Всей гурьбой, уже в темноте, мы прошли до остановки на вокзал, и здесь я с отцом распрощался, как-то нелепо просто: он сказал "давай", я не ответил, только кивнул. Странным было то, что не подали специального автобуса - неужели в праздник-фейерферк нельзя было довезти детей до вагонов, вместе с родителями? Такова была "забота" партии - в мелочах они прогорали. Вагон оказался общим, но это только на четыре часа, до узловой станции Микунь, а там предстояла пересадка на экспресс "Воркута - Москва". Расселись не очень удобно и тут же начали знакомиться. Рядом со мной оказался Витька Епимахов, красивенький мальчишечка из города, я сразу к нему проникся, он мне понравился – замечательный, рассудительный собеседник, внимательный слушатель. Мы проговорили все четыре часа и ранним промозглым утром высадились и ждали столько же времени на грязном и пыльном вокзале, в холодном нетопленом зале. На улице накрапывал дождик, нудный, моросящий, а иногда и сыпался снежок, - мокрый, крупными хлопьями. До Москвы ехали больше суток, там пересели на другой поезд, с другого вокзала, и теперь весь вагон был пионерский, вся плацкарта - одни мальчики и девочки и все красивые, интересные, весёлые. Не помню вообще несимпатичных или нескладных лиц - мне кажется, специально отбирали со всей страны только самые соки, выжимки. Собирались компании, сбивались в кучки, пели песни. Кормили уже из одного котла, су¬хими пайками и давали бесплатный чай - было вкусно. На станциях выходили на платформы, фотографировались на память. Вожатой в нашем вагоне была миловидная девушка из Казахстана, разучивала с нами тогдашние "хиты" - "У моря, у синего моря", "Морзянку", "Палаточный городок". В Симферополь прибыли днём. Здесь нас ждали артековские автобусы, мы погрузились в них, поехали. Я с Епимаховым хотел взглянуть на море и, правда, оно уже было видно, далеко внизу и впереди, с горной дороги, но нам не терпелось увидеть его вблизи. Ещё не стемнело, когда мы подъезжали к лагерю. Над головою зашумели пальмы, появились дома и корпуса, группы ребят, в одинаковой форме, они махали нам руками, приветствовали. Наконец, мы выходим, оказываемся в каком-то помещении, нас просят снять одежду, и мы получаем всё казённое – комплект - шорты, рубашку, куртку и всё другое, вплоть до носков и белья. Кажется, только пасту и зубную щетку можно было оставить. Чемоданы сдаем на хранение. Теперь у нас всё общественное. Лагерь коммунистической системы. Казался раем, но мог и при случае наказать. Об этом дальше. Но бы¬ло частое упоминание о том, что Артек "одной ногой в коммунизме". Нас ведут в душ. Мы бесимся, балуемся, брызгаемся и заходит вдруг мужчина, с глазами навыкате, с землистым, нездорового вида, лицом и мы ожидаем разноса, а он тихо так, просит не шуметь и поскорее заканчивать, потому что нас ещё ждет ужин. В тот вечер мы с Епимаховым сбегали всё же на море, нам показали куда, - на высокий крутой берег. Далеко вокруг и близко внизу играли, переливались волны; вода, вода, вода, насколько хватает глаз, до самого горизонта: зеленовато-синяя у берега, голубая - подальше и у самого неба - черная. Я впервые увидел такое – прямо-таки задрожал от восхищения, восторга и долго ещё не успокаивался, сидя с ужином за длинным столом, вокруг которого бегали дежурные и лёжа потом в прохладной новой по¬стели, где никак не засыпалось. Бесконечность пространства моря, горы над головой, шум прибоя, едва слышимый, но постоянный, пряный воздух от вечной зелени, - всё это впечатляло...
Дружина, куда я попал, называлась "Горная", имени Гайдара. Она ра¬змещалась в старых деревянных корпусах, и здесь отдыхали дети из Союза. Ниже, по уровню к морю, располагались дружины "Морская", "Лазурная" и другие, - там были современные многоэтажные корпуса и проживали в них ребята из разных стран. С ними мы встречались на общих праздниках, или когда приходили в те лагеря на экскурсии, - смотреть аквариумы или зоосад.
С Епимаховым я попал во второй отряд, - там были ребята в основном из седьмых-восьмых классов и мы с Витькой оказались самыми маленьки¬ми; нас опекали, сделали любимчиками. Основным вожатым отряда был Виктор Александрович, тот самый, который нас успокаивал в душевой и ещё девушка - она занималась с девочками. Распорядок бы расписан по часам. После завтрака - общая линейка, потом - занятия по пионерской работе; после обеда - сборы типа субботников или вылазки в горы и на море, а вечерами - спевки, походы в кино, иногда - танцы. Барабанный бой, услышанный с утра, стоял в голове це¬лый день. Дробь деревянных палочек и до сих пор в моих ушах. Ряд ма¬леньких барабанщиков, человек в двадцать, и один только из них, са¬мый бойкий, солист, выдает своеобразный и чёткий, маршевый ритм и следом сразу вступают эти два десятка, повторяют его, будто припев, хором, - ясно, поступательно, в такт шагу. Так маршируем под знаменем, отряд за отрядом; внутри - бодрость духа, эмоциональный подъём, заряд на весь день. Тогда никак не думал, - а теперь что-то зловещее ведь ощущалось, чувствовалось, никак не остановишь, - наши, большевики, - наступают... как в фильмах про фашизм… В первые два вечера проводили отрядные собрания по теме: "Расскажи мне о себе". По очереди вставали, выкладывали свои биографии, а потом говорили про свои увлечения, склонности, привычки. Первый начал Виктор Александрович, поразил откровениями: "много курю, угрюмый характер" и в первый раз тогда, в конце сбора, прочитал наизусть, не без пафоса, отрывок из поэмы Ро¬берта Рождественского "Реквием". Это были новые, совсем недавно написанные стихи, к двадцатилетию Победы. Поведал вожатый и о традициях отряда и рассказал, что любимым является писатель Александр Грин, и особенно его роман об алых парусах. Тот был, верно, единственный автор-романтик, угодивший в тюрьму за большевистскую пропаганду, и потому его так славили. Последние годы он жил в Крыму, в Фе¬одосии. Туда была экскурсия, но поехали не все - особо отличившиеся и одна из них, полноватая симпатичная девушка, рассказывала про музей писателя, про галерею Айвазовского. А в середине срока мы пробрались в какой-то заброшенный склеп, в развалины, там была пещера - тайный штаб отряда, где на всю каменную стену стояла нарисованная Ассоль и на неё надвигался пожар парусов Грея. Было полутемно, таинственно и немного жутковато - от ощущения зябкости в прохладе грота или от торжественности происходящего: нас приняли в общество любителей писателя Грина. Я, наверное, до сих пор в этой конторе состою. Певца алых парусов я не знал и не читал, но вот Гайдара открывал, и очень он мне не  понравился, запомнился, следа не оставил - никакого. Хотя творчество последнего чуть ли не обязательно нужно было знать вплоть до исследований о нём - один сбор мы посвятили разбору книги "Гайдар на войне". Дружина имени главного детского писателя имела собственный гимн, знамя с портретом, даже библиотечку из надписанных автором книг... Всем отрядом мы съездили только в Севастополь. Четыре часа по горной дороге напомнили мне полет к бабушке, но в городе мне стало получше, а на обратном уже пути, отчего то всё прошло, и я с интересом слушал анекдоты одного из ребят и даже переглядывался с девочкой Лидой из Коми, из города Ухты. Мне она нравилась и не только потому, что как-то пригласила на "белый танец" или что мы гуляли с ней вечером, в парке, перед отбоем, но из-за того, что выглядела она вполне взрослой, влекла к себе чем-то даже материнским, и ещё - хорошим пением, заразительным смехом. Внешне она была вроде не очень и красива, хоть и симпатична, оригинальна лицом. Я, отчего-то скоро к ней охладел, - влюбившись до беспамятства в другую: красавицу из четвертого отряда. По обыкновению уже своему, я страдал в одиночестве, ничем себя не выдавая и не пытаясь даже познакомиться, поговорить. Один раз я все же с ней потанцевал, но очень коротко, мельком. Есть такое хореографическое действо - построиться друг против друга, потом меняться местами, хлопая ладонями. Так я очутился близко, напротив избранницы, пытался заглянуть ей в глаза, - она их опустила, быстро стараясь перейти дальше. Самое удивительное, что эту девочку, девушку я увидел лет через десять, в любительском фильме своего соседа по общежитию, студента, отдыхавшего в Карпатах и привезшего оттуда сюжеты на плёнке. Это было поразительно, я забыл имя, но как только отдыхавший назвал, я сразу вспомнил её. Она кружилась перед ним в завлекательном танце, с развевающимися полами платья, а он стрекотал кинокамерой, 8-милиметровкой, которую тогда купил, для поездки на курорт.
Девятого Мая мы слушали выступление бывшего узника Бухенвальда, потом прошла линейка у памятника морякам-черноморцам; - потрясенный тем праздником, юбилейной датой, я записал об этом в дневнике. Впервые тот день в стране стал отмечаться выходным. И именно с Артека я начал вести дневник и эти записки были бы неполными без него, хотя пометки я делал скудные, без анализа и психологии, но основные события, даты, случаи, встречи - отмечал.
На пляже удалось позагорать лишь раз или два, что даже не запомнилось, но зато увлекательной и памятной оказалась прогулка на шлюпках и опять кружилась голова, но как-то приятно среди изумительной с брызгами голубой воды казалось такое состояние, - и скалами, совсем рядом, - мрачными изрытыми громадами, проплывающими мимо. Сходили мы и на гору Аю-Даг - "пьющего воду медведя" - действительно похоже, если смотреть издали. "Гора такая высокая, что самый большой зверь не перепрыгнет, а воды в море так много, что если целый день черпать - не вычерпаешь " - определение красоты этих мест по Гайдару, из письма сыну Тимуру.
Днём на стадионе, где по вечерам собирались для спевок, проводили соревнования - по лёгкой атлетике и по лапте. Но главной игрой стал пионербол, что-то среднее между гандболом и мини-футболом. Я в состязаниях не участвовал, но с удовольствием смотрел, как ловко стоял тот самый рассказчик анекдотов - Дубов. Его мастерство, прыжки и броски я запомнил и они пригодились мне потом - в студенческом спортивном лагере, лет через пять, когда я буду сам стоять в воротах, уже футбольных и буду защищать их не без успеха, в кожаных перчатках и фуражке - экипировке вратаря.
      Пионерский праздник 19 мая состоялся на общем стадионе всех дружин, в лагере "Морском". Опять были маршировки, под барабан в тот самый завораживающий ритм, потом были выступления гимнасток, танцоров, и в конце, уже в темноте, зажглись, вспыхивая и рассыпаясь фейерверками, - огни праздничного салюта. На эти творения пиротехники поднялся невообразимый шум - крики, свист, возгласы, визг. На ужин подали пирожные, фрукты, конфеты. Кормили, впрочем, всегда неплохо, вкусно, разнообразно. Мой бедный желудок, привыкший к салу, капусте и картошке, не выдержал деликатесов и я заболел животом, оказался в изоляторе, почти до конца и вышел уже за дня три до окончания срока. Пропустил интересное мероприятие - визит корреспондента ТАСС. Года через три или позже или раньше, но я увидел в "Правде" снимок из Артека, где узнал своих ребят! Там вполоборота стояла та самая девушка, ездившая в Феодосию. Такая была "оперативность" партийного органа. Хотя я тогда ещё верил в партию, но просто недоумевал и все-таки думал, что обознался. Уже ставили прощальные концерты, проходили последние сборы. И вот я попал играть в интермедию, где больному делают операцию, а потом забывают ножницы, в животе. Сценка была мимическая, мне нужно было изображать безразличие, а потом и бесчувствие, потому что больной в результате манипуляций хирурга умирал. Как ещё мелочна и добродушна была наша жизнь, чтобы так вот смеяться, такому печальному исходу. Ведь в будущем мне и в самом деле придётся резать животы и почти одновременно - ставить спектакли, по курсу заочной режиссуры. Ведь я шёл теми же путями, что предначертал себе в детстве!
Показывали в лагере и кино, на том же стадионе дружины "Морская". Ходили туда строго по графику, когда была очередь нашей "Горной". Демонстрации были не совсем обычными - на большом экране, средь темноты южной ночи. Фильмы подбирались соответствующие, запомнилась "Семья Ульяновых», с Гиацинтовой в роли матери….
Кроме Лиды, я ни с кем не подружился по-настоящему. Епимахов был не в счет, потому что я узнал его  ещё по дороге. С ним иногда делился своими секретами и только потому, что наши койки стояли рядом, на веранде.  С ним часто делились впечатлениями, обменивались мнениями, читали одни и те же книги. Я взял из библиотеки большую, красочную, с иллюстрациями Верейского, - "Василия Теркина". Одна картинка там сильно понравилась - летний пейзаж, залитый солнцем, в цветах, с рожью и березами. Подошел тут конкурс на лучший рисунок. Я сделал что-то вымученное, придуманное самим, а Витька взял да срисовал тот пейзаж из "Теркина", - и отхватил первый приз. Так я получил один из первых жизненных уроков - не нужно думать своим умом, можно и содрать, украсть идею и чтоб никто не знал, и за это получить вознаграждение - без зазрений. "Епимах" стал мне безразличен. А другой паренек, с левой стороны кровати, меня чаще и более - привлекал. Это был великовозрастный и простодушный детина, звали его Герман, и был он с Алтая. Он на меня смотрит с фотографии в детском альбоме - сидя на стволе пушки времен Нахимова, в музее под открытым небом на Сапун-горе. Ему уже шёл четырнадцатый и, вполне естественно, что он очень возбуждался по утрам, по мужской части, но нисколько от этого не смущался этим «низменным инстинктом», а, наоборот, восхищался собой, и умилялся своему "Василь Васильичу", гладил его, лелеял.
Девчонки спали отдельно, внутри корпуса. Но им было душно, и они открывали окна прямо на нашу веранду, щекотали наше воображение их прелестными доносящими запахами, приглушенными смехом и разговорами. В лагере оставались последние денечки. По вечерам теперь долго не засыпалось, мы засиживались, не расходясь, вместе; писали адреса на галстуках, строили планы будущих возможных встреч. Сговорились и решили в прощальную ночь сделать вылазку, - погулять напоследок, чтоб запомнилось, чтобы навсегда. В постели легли прямо в одежде, притупляли бдительность дежурных вожатых, и потом, когда все уснули, потихоньку, в темноте, выбрались на волю - в парк и дальше вниз - к шумящему прибою. Эта была изумительная восхитительнейшая ночь. Мы пели песни, жгли костер, встречали рассвет и гордые дости¬гнутым, добрались до своих кроватей и собирались уже улечься, под утро, как были пойманы, на месте преступления. Дежурная вожатая, видимо, проверив ночью, что нас нет, поджидала, будто в засаде, - выловила. Пересчитала всех, сверив по фамилиям и номерам коек, - это нетрудно было, и отправила досыпать. Нас было человек десять, ну, может, восемь и закралась такая крамольная мысль, что кто-то нас заложил, предал. Но до последнего момента все сомневались и думали, может, обойдется. Не обошлось. Днем, после обеда, всех сбегавших вызвали на Совет дружины, - разбираться, - мы не оправдывались, признались в грехах. И тогда ещё думали, что пожурят и всё, но нет - гонения продолжились. Зачинщиков, активистов лишили всех артековских наград. Накануне их наградили грамотами, премиями, значками, - по итогам пребывания в лагере и вот теперь отбирали, лишали этих знаков отличий, но вот видя наши чуть не плачущие лица, кто-то из членов Совета предложил награждения за искусство и спорт оставить. Мне, таким образом, повезло. Я получил накануне значок «судьи по спорту», - пытался  помогать в соревнованиях  по шахматам и вот такого знака внимания удостоился… Значок храню до сих пор…
Вечером был прощальный сбор отряда. В основном разговор вёлся около нашего проступка. Горечь сожаления звучала в устах Виктора Александровича, - он не говорил, а мы уже знали, как мы его подвели - ведь наш наставник выдвигался на звание "Лучшего вожатого Артека". Наверное, от этого были какие-то льготы, и вот он удручен, расстроен, мы это видим, сожалеем. Вида, однако, "Саныч" не показывал, - ему было просто жаль расставаться, он привык к нам за три с небольшим недели и мы его считали своим, дорогим и близким, - по духу, «по борьбе за дело партии». Я расстался со своим вожатым со слезами, в четыре утра, из раскрытых дверей автобуса на Симферополь и горечь в сердце меня еще долго не отпускала, как будто по утрате родного, щемящего, вечного, на всю дальнейшую судьбу… Створки захлопнулись, колеса покатились и мы запели: "Скоро, скоро поезда - развезут кого куда...", - "Прощальную - артековскую"... А поздно вечером накануне, почти уже перед запоздалым отбоем, на последних аккордах прощальных танцев я был сражен еще событием - в толпе наткнулся на Бэллу Максимовну! Оказалось, она уже несколько дней отдыхала в Гурзуфе, и приехала сопровождать нашу группу, из Коми, - до Сыктывкара. От  нахлынувших чувств неожиданной встречи я прямо ткнулся Бэлле в щёку и она меня тоже - поцеловала. От нее пахло солнцем, кипарисами, и ещё чем-то волнующим, недоступным. И вот теперь мы расположились в поезде, несущимся в Москву и я стал невольным помощником Бэллы. Во всем вагоне мы приняли лозунг: "артековец сегодня - артековец всегда", - придерживались строго распорядка, в одно время питались, вместе гуляли на станциях, вечером собирались на спевки, повторяли то, что выучили в Крыму. В Москве прибыли на тот же вокзал, что и месяц назад. В последний раз на перроне собралась вся дружина "Горная", майская, шестьдесят пятого, в последний раз мы видели друг друга, последние слова прощаний, девчоночьи слезы... Нашей группе, из Республики, отъезжать нужно было с Ярославского, поздно вечером, и мы целый день пробродили по столице - Красная площадь, ГУМ, ВДНХ. Где-то после обеда нас застиг дождь, летний и тёплый, - Бэлла промокла насквозь и лукаво мне сказала, что она без трусиков и смело так прошла вперед, чтобы я увидел её сзади, с облегающими мокрыми формами и это забеспокоило меня, очень сильно -  я ведь  сильно возмужал под южным солнцем, в окружении откровенных старших ребят. За ту поездку, в поездах, я как- то сдружился с Бэллой Максимовной, она перестала меня стесняться, переодевалась чуть ли ни при мне, и в душе моей открывалась уже тяга к ней, к  этой женщине и часто можно было, по ночам, только протянуть руку, к спящей на соседней полке, через купе и... И всё же она прежде всего была для меня учительницей, взрослой тётей, со своими нераскрытыми тайнами...
Сыктывкарская часть группы должна была высадиться в Княжпогосте и оттуда до места добираться автобусом, по тряской дороге, четыре часа. Я предложил Бэлле другой вариант, проверенный, через Микунь и на пригородном поезде, за то же время, как и было месяц назад. Бэлла согласилась. Мы очутились на том же вокзале, грязном и затоптанном. Мне было грустно и не по себе, - я только что распрощался с Лидой, мы сказали только друг другу "пока", будто расставались на несколько дней. Но как оказалось – навсегда... И погода соответствовала настроению - такая же холодная, как и в прошлый раз - со снеговыми зарядами и с дождем, - часы ожидания казались томительными, вечными. Но, приехав утром домой, на родной перрон, к восьми часам, мы увидели солнце - как по заказу, как признак спокойствия и надежд. Дома! Я попрощался с Епимаховым, с другими - безразлично, сухо и помчался на автобусе домой. Казалось, что дребезжащий старый «ЛиаЗик» тянется еле-еле, переваливаясь через колдобины, будто нехотя, а перед переездом "железки", у Давпона и застрял вовсе. Но вот уже знакомые остановки «Дав-I» и «Дав-II» и вот уже лица земляков, такие узнаваемые, такие родные, хоть и безымянные. Когда я вошел внутрь дома, удивился низким его потолкам. Наверно, я привык к высоким или, может, - действительно подрос? Отец, увидев меня со двора, обрадованный, поспешил ко мне и тут же повалил снег, такой густой, будто в декабре и когда батя вбежал в комнату и прижался так, неловко, жилистым своим телом, я ощутил мокроту его щёк. Но, может быть, это были виноваты растаявшие прилипшие снежинки, такие необычные в начале июня.
В то лето, в августе, отцу исполнилось пятьдесят. Решили эту дату скромно отметить, - вечером, на веранде. Пришли на праздник Комаровы, приехали Багины. Стол был небогат, но зато от души, и домашний - картошка свежая, свинина поджаристая своя, огурчики с огорода, сметана собственная, грибочки, лук зеленый, крепкий… Валя с Юрием Ивановичем пели, популярные тогда "Голубые города", "Живую воду", "Главное ребята, сердцем не стареть..." Отец сидел через стол напротив, сложив руки перед собой, слушал, сосредоточенно молчал. Затянули потом "Стежки-дорожки" и любимую отцову "Течёт Волга". Приехав из Крыма, я решил жить по-артековски. Быть честным, справедливым, не пытаться прятаться за чью либо спину. Когда случайно увидел порванный шланг, из которого хлестала вода, предназначенная для коровника, я смело и без промедления взялся за починку. Облился с головы до ног, вымазался в грязи, но с задачей справился и по приобретенной скромности никому об этом не сказал. Наверное, зря, - покрыл чью-то халатность... Пока я был в лагере, родители купили первую корову. Родилась та животина весной, и назвали ее Мартой. Пришлось мне тем летом ещё и  пастушить; раза два в неделю помогать охранять и перегонять стадо с места на место. Основной пастух работал за счет паев держателей коров, - это был разложившийся пьяница, пытавшийся учить меня жизни. Но я с ним старался не общаться, брал книгу, письма от Лиды, и читал, запивая хлеб молоком из бутылки в 700 грамм, "бомбы", чтобы больше влезало. Другой удобной посуды не было, с бидончиком по лугам не побегаешь.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Начало седьмого.
      
         К концу лета я с нетерпением дожидался начала занятий. Ведь теперь было ясно, что Морозова обязательно станет со мною дружить. Получилось так, что в торжественном построении на школьном стадионе, которым руководил новый энергичный преподаватель физкультуры, она оказалась рядом со мной. Я посчитал это предзнаменованием, но ничего большего между нами не произошло.
Я включился в активную пионерскую жизнь - считал это для себя долгом, обязанностью. Меня выдвинули на председателя Совета отряда и, одновременно, я "занял" пост заместителя председателя Совета дружины. Так решила Базарова, давала мне возможность для "роста". Я воспринимал это как должное, считая, что во многом поднаторел, занимаясь на семинарах в Артеке, но и стал задаваться, наглеть. На одном из классных сборов, когда кто-то не слушался, шумел в строю, я, не долго размышляя, вспылил, и дал нарушителю затрещину. Пострадавшим оказался Ракитин. Наверное, я выплеснул на него всё свое затаённое страдание за Морозову и сорвался, потому что считал себя правым, вот так, осадить непослушных, по-большевистски,  по-ленински, - напрямки. В тот же вечер я за это поплатился. Стоял конец сентября или начало октября, и было ещё тепло, много грязи и когда я возвращался домой после второй смены, меня неожиданно остановили. Кто-то из ребят потащил  меня в темную подворотню нового, недавно отстроенного здания КБО (дом бытовых услуг). Успел я заметить в темноте Оплеснина и рядом с ним Ракитина - друзья вновь сошлись для мести мне. Вокруг было еще с десяток ребят. Они меня начали толкать, всё сильнее и больше, я как мог изворачивался, пытался убежать, но меня теснили, держали в кольце. Потом поставили подножку, я едва удержался и уже взбешенный, решил во что было ни стало прорваться сквозь окружение или кричать, чтоб услышали, чтобы спастись, как вдруг почувствовал сильный удар кулаком в глаз, в правый. Я действительно увидел искры и успел подумать, что правильно пишут об этом в книгах, но потом наступил мрак, а затем - ослепительный свет; когда я уже инстинктивно поднимался. Оказывается, мне светили в лицо фонариком: "Красивый фингальчик!" - удовлетворенно кто-то сказал, и тут же все стали расходиться. Какая-то дикость тех времен - ведь я мог спокойно остаться без глаза, если бы били сильнее или я упал бы головой на камень и пропал бы вовсе?! Но я не испытывал ни горечи сильной, ни сожаления, - я быстро шёл к дому, размазывая по щеке слёзы и грязь и наоборот, гордился, что пострадал за правое дело, "стоял насмерть", не испугался, а верил, что буду теперь сильнее и крепче, в борьбе за коммунизм, закалённый в боях, несгибаемый пионер... Дома привыкли к моим поздним приходам и никто ничего не заметил; я как мог, отмылся, а утром сказал, что упал, потому что синяк под глазом получился "красивым". Потом мне сказали, что били кулаком, зажатым в обычный металлический шарик, из подшипника, величиной со сливу. Только теперь, через многие года, сказались мои коммунистические увлечения - правый глаз стал плохо видеть, по нему ударяли еще не раз: и в студентах, - рапирой в сценическом фехтовании; и ладонью, разлапистой, с замаха, в Питере, на стоянке ледокола... История с моим избиением продолжилась на следующий день, в школе. Я никак не ожидал, но за меня вступились Ларионов и Каракчиев. Они смело, без оглядки, на глазах у всего класса отлупили Ракитина, надавали тумаков Оплеснину. Разнимать драку прибежал Иван Иванович, стал строго спрашивать, - за что? и почему? Но все стойко молчали, сохраняли какой-то незыблемый принцип никого из взрослых в свои проблемы не впутывать, - "разберемся, мол, сами". Происшествия вскоре забылись, потому что все получили по заслугам, и меня  никто больше не трогал. Но синяк  держался ещё долго, недели  с три и это как-то незаметно, но повлияло на мое поведение. Я неосознанно стал более терпимым, не задирался. Преподанный мне урок, хоть и в уродливой форме, подействовал. Волчьи законы зоны действовали и на воле, и среди детей, - тоже. Таково было сознание, менталитет.
Морозова по-прежнему в мою сторону не смотрела, будто бы даже не замечала. Хотя и с Ракитиным дружбу не вела. Я и не знал, кем же из мальчиков она увлекается. Все другие девчонки как-то определенно стали себя держать, а вот Морозова и ее новая подруга со странной фамилией Шок, - из немцев, - кажется, не интересовались никем. У них были какие то иные секреты, и держались они особняком. Но потому и вызывали острое и большое желание подойти к ним, поговорить. Но не выходило, не получалось: необъяснимая, непонятная робость сковывала меня, овладевала мною полностью, когда я видел веселые морозовские глаза, кругленькое с румянцем лицо, оформившуюся статную фигуру. Нужен был выход моим романтическим мечтам, какой-нибудь финт, всплеск приключений, необычное что-нибудь, новое, неожиданное. Кто-то подсказал, и я решил пионерское движение подтверждать делом - налаживать дружбу детей разных школ. Выбрали село Зеленец, - там было образцовое парниковое хозяйство, об это писали газеты и мы задумали пообщаться с таким же, местным седьмым классом. И вот, после Ноябрьских, приехали их представители. Собрались для встречи в конференц-зале мастерских, днем в субботу, и почему-то у входа, на стульях. Я, как пионерский лидер, не знал, с чего  же начинать, но выручил Иван Иванович, выступил с информацией о школе, её истории, традициях, и закончил, отчего то, что пусть «первый блин будет и комом, но зато с хорошим замесом». Потом встала учительница от них, начала чего-то городить и затем пришлось подниматься мне, отчитываться за пионеров, и вот следующей в ответ стала говорить та, на которую я уже  давно обратил внимание и  даже втайне любовался.  Она была красива, эта моя соратница, коллега, - «председательша»... Темно-каштановые, с рыжинкой, в короткую стрижку волосы;  чуть смугловатое лицо, правильные черты… и чёрные выразительные глаза - лучше Морозовой и  красивее всех девчонок нашего класса, вместе взятых. Звали её Ниной и несколько встреченных её взглядов, устремленных многозначительно на меня, зажгли в моей груди неясное необъяснимое и плохо скрываемое волнение, желание говорить с ней, видеться снова. Так и договорились, с её учителями, что приедем с визитом, всем классом, через пару недель, обменяться "опытом пионерской работы". Вышло так, что сопровождать в намеченное время Иван Иванович нас не сумел и мы, почти всем классом, недолго думая, решились выехать сами. Наша самоуверенность была наказана. Автобус, в который мы сели, сломался или вообще не доезжал до места, и пять километров нам пришлось, по склизкой обледенелой дороге,- тащиться пешком. Стоял уже конец ноября, быстро темнело, крепчал морозец, но мы шли по дороге, шеренгою в ряд, пели песни, смеялись, шутили. Веселье было показное, мне становилось не по себе – ведь  именно я сорвал ребят, и впереди ещё была полная неизвестность. Но мы дошли, отыскали школу и встретили нас хорошо. Как только мы вошли вовнутрь приземистого убогого здания, в коридоре уже стояла та самая председательша. По ее знаку группа скандирования выкрикнула приветствия и нас раздели, повели за столы, с горячим чаем и ватрушками. Я с Ниной сел рядом, разговаривал с ней, любовался ею. Потом зазвучала музыка, начались танцы, с песней-шлягером того времени - "Катариной"… Мы не расставались, танцевали вместе. Мне было приятно, что она все время рядом со мной,  такая симпатичная, яркая даже, в красной кофточке и юбке, притягательная, так мило картавящая слова. От стола меня куда то повела, мы очутились в тёмном  далёком классе и вот, - стоим друг против друга; теперь уже замолчали и как то иначе, по-другому, почувствовали, что стали серьезнее, чем минутами назад. Я от волнения растерял слова, и не представлял, что же такое сейчас говорить и предпринимать: признаваться? объясняться? может обнять? или сразу - поцеловать? Но я лишь взял в руку её тонкие, пахнущие чем-то приятным пальцы и хотел подержать их просто так, на весу, словно оценивая для себя... Но дальше ничего не случилось - кто-то заглянул в класс, хлопнул дверью. Нина тут же вышла, так ничего не дождавшись от меня. Наверное, нужно было что-то важное сказать, или сделать. Не получилось... Вечер закончился бдением на всю ночь в большой интернатовской комнате, в светлой темноте полнолуния, с криками местных мальчишек, осаждающих наше пристанище, со стуками в окно, топаньем у дверей. Я не участвовал в этих играх; думал только о том, встречу ли ещё Нину, улыбчивую, с мягкими руками и выразительным пушком волос над губой... Наутро, разомлевшие, мы уснули на пару часов и около десяти были разбужены, опять напоены чаем и увезены на совхозном автобусе домой. Через неделю я получил письмо, мне передала Базарова, запечатанное, с почерком, от которого у меня перехватило дыхание. Нина писала, что встреча всем понравилась и скоро, может под Новый год, они приедут сами, всем классом. Я тогда как то даже устал ждать, переживал и думал о том, что уж теперь то, точно, надо сказать о неравнодушии к ней. И вот с началом каникул, двадцать девятого декабря, они приехали. Снова были чай с конфетами, танцы, стояла елка. Но то, что произошло дальше, я никак не ожидал и не предвидел. Нина танцевала в основном с Каракчиевым! Нахрапистый и наглый, сыночек важных родителей, Серега Каракчиев выбил мне почву из ног! на глазах у всех отбил мою любимую девушку! Было обидно, горько, несправедливо... Я отчаивался, метался по коридорам и сумел лишь только написать ей открытку, - со словами прощания и пожеланиями счастья в Новом году. Потом  я с дежурным учителем занялся устройством приехавших ребят и после пораньше, непривычно для себя, ушел домой. Утешений никаких, кроме разве что начавшихся каникул, я не ощутил…
 В ту зиму, в начале её, случилось еще несколько знаменательных событий и главное из них - покупка телевизора. Вся наша семья радовалась, а мать предвкушала: "Вот, обмоем..." Мне было непонятно, зачем телевизор обливать водой, ведь испортится, - я  ещё не понимал значений крылатых выражений. Когда покупка появилась, мать радовалась: "Надо же - Москва на столе!" Это уже был её, собственный образ. А про космонавтов рассуждала: " Меня бы привязали, я бы тоже - полетела..." Дорогая моя мамочка, я ей делал иногда больно и не всегда успевал сообразить, что это бывало именно так. Как то, той же осенью, еще до покупки, я смотрел у Оплеснина свой любимый фильм по ТВ, про Ихтиандра, - со своим обидчиком я иногда бывал в хороших отношениях, - а матери хотелось посмотреть объявленный после кино концерт по заявкам и вот она появилась на пороге, когда "амфибию" уже держали в тюрьме, но я повернулся, на миг оторвавшись от экрана и сказал, что концерт отменили, и мать развернувшись тут же, у порога, ушла, а я ещё долго оставался, слушая песни, смотря выступления. Мать сильно расстраивалась и даже плакала, потому что Багина Валя, приехавшая на следующий день, в воскресенье, так восхищалась поздней передачей и любимым артистом матери Райкины, что ещё больше подливала масла в огонь, что мне от этого было очень стыдно, неловко, неудобно. Теперь же такие недоразумения должны были исчезнуть - "Москва стояла на столе". В дальнюю комнату, в угол, четырехугольный "ящик" был водружен, будто икона, как на самое почетное место. Транслировалась всего лишь одна программа, центральная, но с вклиниванием местного, на два часа, канала, с диктором Шерстневым. Но передачи здесь были не менее интересными - встречи с приезжавшими знаменитостями - актером Вициным, диктором Левитаном. В главной программе "гвоздем" был, конечно, - фильм. В основное просмотровое время, где-то после семи начинался "сеанс" и невозможно было не реагировать на звуки из другой комнаты. Я откладывал уроки, устраивался на диване или кровати, замирал на полтора часа. Это уже после Нового года, когда стал учиться в первую смену, но рассказ о ТВ уместен сейчас, когда мы только что его приобрели, перед праздниками с начала января. С удовольствием смотрелись концерты, часто из "стран народной демократии" - Лили Ивановой из Болгарии, Радмилы Караклаич из Белграда, польской эстрады с песней "Эвридики" или гэдээровского американца Дина Рида. Нравились и наши - Кристалинская, Горовец, Мулерман, Татлян, Пьеха. Другим "событием", неприметным вроде, стало регулярное ведение мною дневника. Первый опыт был артековский и вот теперь, в декабре, или чуть раньше, во мне стала отрабатываться привычка фиксировать  события своей жизни на бумагу, изливать наболевшее, самовыражаться. Записи, однако, велись скудные, может быть, - раза два или три в месяц, и примитивные, без анализа переживаний и почти не касались отношений с девочками, хотя между строк можно было что-то угадывать; я создал свой "эзопов" язык, но, наверное, здесь начинались во мне вырабатываться, неосознанно и  стихийно,- навыки построений образов, сюжетов, диалогов, размышлений, сцен...
Ещё одной чередой последовательных эпизодов стали мои притязания на сцену. В Доме пионеров, что стоял рядом с начальной школой, и где я был когда-то окончательно и "навсегда" сражен Морозовой, меня стали привлекать для регулярных репетиций самодеятельности, и я здесь  стал  "выдвигаться" наиболее активней, чем в школе, да и в «артисты» меня рекомендовала директору Дома пионеров, Нине Васильевне, - Бэлла… Я спел на прослушивании пару накатанных с нею песен, прочитал стишок,  и меня приняли, вместе с другими способными ребятами, в  члены районной пионерской агитбригады. Это был уже этап, моего "роста". В Доме пионеров появлялись методисты из районного отдела культуры, оценивали наши репетиции, давали советы. И ещё одно событие произошло тогда - нашли, наконец, где в селе показывать кино: в помещении на параллельной улице, в здании бывшего гаража, или склада, как раз того, где когда-то отец с Вадимом ремонтировали машину. Отопления там не было, не действовал и туалет, но всё равно - народ туда валил, соскучившись по зрелищу. Там я увидел потрясающий по откровенности, поражающий по теме, фильм от отношениях  полов - "Мальчик и девочка", с Николаем Бурляевым.  Эротизм продолжал волновать, мысли и мечтания концентрировались, замыкались на плоти. История с Ниной, столь неудачная для меня и больше романтическая, чем практическая, была какой то всё-таки потусторонней, отдалённой, и по  перспективам, и по местам проживания… И я искал приключений поближе, шатался по вечерам по улицам, - "гулял". И снова, кроме Соколовой, никого близко, с кем хотелось бы общаться, - не было. Я с ней танцевал на вечерах, пил вино в подворотнях, пробовал курить. Впрочем, настроения это не прибавляло - от выпитого кружилась голова, а от сигарет оставалась горечь во рту. Да и Танька Соколова привлекательностью не блистала, и держалась, однако, достаточно строго, хорошо училась и не позволяла себя даже провожать. Но я с ней просто проводил время, - вместе "гулял", танцевал на вечерах. Попали мы и на празднование Нового года у старшеклассников. Вместе с её подругой Подтикан, Каракчиевым, Ларионовым нам выдали, как отличившимся семиклассникам, пригласительные. Мы были очень горды этим и, в свою очередь, тоже захотели не ударить лицом в грязь. Обязательно требовались маскарадные костюмы, нас строго предупредили об этом и я вот вырядился «Доктором Айболитом», Подтикан оделась в цыганку, Соколова стала феерической феей,  а Каракчиев - "Котом в сапогах". Только Ларионов остался в цивильном, -  пропускали, оказывается и так,- и даже, по обыкновению, подсмеивался над нами. Я же, застигнутый в «образе», призывал всех мыть руки перед едой, остерегаться мух, соблюдать другие правила гигиены и вряд ли думал о том, что через десять лет стану уже настоящим врачом и буду проводить новогодние праздники у родильного стола   акушерского отделения или в авариях на дороге по «скорой»... Всем на вечере понравилось. После конкурса костюмов, за которые мы  получили  все- таки призы и наряды свои, наконец-то сняли, были концерт, аттракционы; работал буфет, где подавали лимонад и пирожные, - продавцами были сами ученики; в зале под потолком крутились большие  шары с блестками, они создавали неповторимую и волшебную, волнующе загадочную атмосферу... А танцевали под нас-тоящий оркестр, с барабанами и саксофоном. Больше таких встреч Нового года я не помню - свободы и творчество постепенно свертывали, вытесняли гнётом контроля и отчётности…   
Новогодние каникулы я проводил с Бэллой Максимовной - мы «гастролировали» на  местном уровне, на фермах и в детских садах, ходили туда пешком и порою,- выступали без музыкального сопровождения; - настроение после таких "походов" не поднималось. Я всё более склонялся к самодеятельности в Доме пионеров; от школьной, начальной стадии своей "карьеры" отходил. Бэлла чувствовала это, бывала часто печальна, задумчива, грустно шутила рядом со мной. Что- то происходило внутри ее, я этого не понимал… Она подарила мне книгу, в красной рамке "Золотой библиотеки", - сборник романов Грина, с "Алыми парусами". Я ей наверняка рассказывал про это при отъезде из Артека, она запомнила. Мы часто теперь, с началом занятий, засиживались в январские вечера, в школе за репетициями одни; вместе, в темени, шли домой...

 
  ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. Зима и весна 66-го.

Она меня провожала. Мальчишку, вставшего на путь разврата. Стыд, раскаяние, гадкость, неприятность от неясной тяжести в паху, и никаких других мыслей и чувств, положительных или умиротворяющих, я не имел, не испытывал. Меня вела к дому женщина, двадцати двух лет, учительница, педагог, только что совратившая, затащившая в постель, получившая свое удовольствие. Что же происходило в её душе? То же, что у меня? Вряд ли. Жалела меня? Наверное. Во всяком случае, это было заметно. Я плел, чтобы не молчать, какие то формулы, из алгебры, она их повторяла, будто эхом, а потом я, не позволив ей идти дальше, побежал, задыхаясь, на гору, в темноте, по снегу, чуть наперерез, в жгучем крещенском морозе... Да, это случилось почти сразу после каникул. Мы в очередной раз остались одни, разучивать какую то песню, но вдруг Бэлла репетицию неожиданно прервала, сказав, что нет настроения и пригласила меня к себе, в гости, отмечать какой то праздник. В религии я не разбирался и возможно, это было Крещенье, 18-19-е, - я не преклонялся, мне не прививали... Бэлла жила в двухэтажном деревянном доме, наверху, занимала в квартире комнату, от входа, прямехонько вперёд. Так мы и прошли, на цыпочках, по тёмному коридору, когда Бэлла открыла дверь своим ключом. Обстановка у ней была не броской: стол перед окном, шкаф справа, напротив, поодаль, у стены - кровать. Учительница моя быстро организовала "стол" - нехитрая закуска и бутылка вина. И ещё появилась свеча, которую она зажгла, выключив свет. От выпитого я опьянел ещё сильнее, - я и до этого что-то предчувствовал, что-то сладкое, доселе недоступное, обжигающее - мне даже стало дурновато. А Бэлла уже читала стихи, златокудрого поэта; я впервые слышал те строки, - про губы, про кровь; хозяйка перешла на шепот, касаясь покрасневшей мочки моих ушей, раскалившихся от смятения, представившейся возможности. Я ощущал жар и её губ, и вот она остановилась, на секунды, будто забыв рифму, и сказала просто, просительно, ободряюще уверенно одновременно: "Я могу удовлетворить твое желание. "То ли я кивнул, или многозначительно промолчал: но Бэлла уже раздевалась. Боком глаза я видел в полутемноте её спешную наготу; она быстро юркнула под одеяло, откинув покрывало. Свеча как по заказу, вспыхнув, погасла, стало совсем темно, и я тоже, не помня себя, начал снимать одежду: пиджак, свитер, рубашку, майку, зимние ботинки, тёплое белье после брюк и в последнюю очередь, весь дрожа, стянул чёрные "семейные", сатиновые трусы. И уже ничего не соображая, в бьющей через все мое тело лихорадке, оставшись совершенно голым, в каком то тумане, отвернув одеяло, сразу же лег на мягкое податливое, ждущее меня, девически прекрасное совершенство, с полукружиями грудей, чуть выпирающим, слегка полноватым животом, атласно гладкими, плотно-упругими бедрами. Неудобно подогнувшись, от мешающего в паху напряжения, я не знал, что делать и как поступать, но Бэлла легко и привычно, будто лань, изогнулась, ухватила жадно и нетерпеливо мое, заветное жало в свою ладонь и мягко и плавно ввела его в тёплое влажное углубление и мне показалось, что я куда то провалился, - в яму, бездну, - и тут же застыл, от горячих внезапных толчков, без моей воли освободивших мою плоть и тут же следом на меня навалилась какая то непомерная стыдливость, неясное отчаяние, страх и я еще долго не мог придти в себя и что-то такое бормотал о зряшном, нехорошем и меня снова колотило и я содрогался поминутно, готовый почти разрыдаться...    Бэлла явно не ожидала такой моей реакции; она, как могла, успокаивала, одела меня, как ребенка и потом провожала. Постепенно, уже дома, ночью, не засыпая, я все-таки приходил в себя, однако вновь и вновь в сознании вспыхивали пугающие картины происшедшего. Мальчик в тринадцать лет, абсолютно нагой, над учительницей пения, с весёлыми глазами, симпатичным личиком и рыжими, в короткую стрижку, волосами. Во мне уже мелькали мысли умиления, благодарности к ней, - за то, что она приоткрыла мне тот доселе неведомый, но такой привлекательный, притягательный мир таинства сближения; отношений природных, натуральных, вечных. И всё же думалось о том, что, наверное, не один я у ней такой "первый", что эта разбитная распутная девушка не упускает и других возможностей "полакомиться" девственными мальчиками. Я как-то видел, как она участливо разговаривала со старшим братом Морозовой, из девятого класса и вполне могло быть у них такое таинство, как и между нами. Иначе, зачем ей так пытливо заглядывать в глаза смазливому парню, юному, чистому, интересному? Он был из той плеяды заводил поколения, которые и организовывали прекрасные вечера отдыха, замечательные концерты в нашей школе. Были еще Тулин, Шулепов, - брат одного из нашего класса. На смену им пришли шишкины, - прагматисты, охранители устоев, державники... Где же теперь моя первая женщина, добрая и весёлая, так много сделавшая для меня? Не забыть мне ее романтического, возбуждающего музыкой настроения, её страстного и молодого, упругого зовущего тела. Я тогда, в ту памятную пору, этого по глупости не понимал, а лишь наоборот, прекратил с Бэллой всяческие отношения; на репетиции не ходил, на уроках пения не отвечал. "Повезло" мне в том, что Бэлла Максимовна вскоре уехала, сразу  же по окончанию учебного года… Я как то её встретил,  лет через пять-шесть, случайно, на остановке, вечером, в городе, уже будучи студентом и поздоровался с ней - обыденно, суетно, без симпатии. Она выглядела потускневшей, намного старше своих 26-27 лет; во мне, однако, вспыхнул мимолетный интерес, но тут же угас, - опыт обольщений я уже накопил и подумал, а почему бы не?.. Но Бэлла не проявила никакого ответного движения, участия ко мне, лишь слегка справилась об учёбе, о делах, и я, почти ничего не ответив толком, прошёл мимо, дальше по улице, - благо было ещё не поздно, и в тот вечер мне было куда спешить...
Несколько дней после моего "крещенья" я ходил будто чумной; воспалённый мозг опять и опять воспроизводил, прокручивал тот "роковой" вечер обольщения, ум застилался и в голову не лезли ни алгебра с физикой, ни геометрия с русским, ни даже моя любимая история. Лишь на уроках Бэллы я чувствовал себя вольготно, с полным, видимо, презрением и безразличием к учительнице. Она это чувствовала, переживала и один раз, из-за незначительного повода, прекратила занятие, хлопнула дверью, ушла. Мы разбрелись, довольные, - это был последний урок. У раздевалки я стоял в группе ребят, те издевались над Бэллой, говорили грязные и пошлые слова про неё, особенно старался Каракчиев, отчего то поглядывая на меня. Я мучился страхом, ужасался тому, что он знает про мои "грехи", криво улыбался, старался незаметно и быстро уйти. Немногим позже, где-то к маю, когда мы с Бэллой стали разговаривать, она мне сказала, что специально прервала урок, думая, что я приду к ней, а я, вот, - не догадался, ничего не понял. Но что-то отрывало, отдаляло меня от Бэллы окончательно, бесповоротно и то мое "падение" долго ещё отзывалось во мне стыдом и раскаянием. Хотя посещали и проблески других, правильных и трезвых мыслей, приятных воспоминаний; вспыхивали жаждой страсти, желанием телесного общения...
Но время шло, и постепенно я от потрясения отходил. Вкупе с переживаниями от "измены" Нины это как-то встряхнуло меня, заставило по-новому взглянуть на себя со стороны, оценить по-другому мои любовные страдания. Теперь и Морозова казалась не таким уж ангелом, - часть романтической безоглядной влюбленности я к ней утратил и в этом находил резон - неосознанно; мне было легче, я уже смотрел в её сторону без обожания и безысходной тоски. Я даже мог спокойно разговаривать с ней по незначащим поводам, когда сталкивался лицом к лицу, а не так как бывало раньше - всегда старался уйти, исчезнуть...
Но, кажется, она всё больше и дольше беседовала с Ларионовым. А я имел симпатию к умному и рассудительному другу, и очень скромному, вдобавок. На школьных вечерах, где я привычно танцевал с девочками, он покорно стоял у окна или стены и быстро уходил, если я подначивал его, невольно так, незаметно для себя, но он не обижался, а подтрунивал  и подшучивал сам над собой. Танцы те действовали теперь на меня по-другому. Год назад меня терзала  режущая, невыносимая тоска по Морозовой;  сейчас же, после терний и невзгод, появилась стойкость какая то, переосмысление. Да и некогда мне было вздыхать. Я полностью переключился на занятия "сценой" в Доме пионеров. Нина Васильевна взяла меня в полный оборот - репетировала, помогала в освоении нового для меня амплуа конферансье, подправляла дикцию, учила держаться перед публикой. Мы часто возвращались вместе домой, нам было по пути. Но Нина Васильевна была для меня уже пожилая женщина, я её никак не сравнивал с Бэллой, - та девчонка, восторженная, легкомысленная, - а директору Дома пионеров было около сорока, она жила с мужем, у ней была дочка-школьница. Новая моя наставница заботилась и о моем духовном росте, снабжала книгами и однажды дала почитать роман "Сатурн почти не виден", - захватывающий бестселлер тех лет, и даже необычный по тем временам - там рассказывалось о предателе, вернувшимся к своим, русским. А через год или два появился фильм с таким же названием, он тоже был интересен. Я и сам, однако, стремился больше узнавать и читать. Проглотил одну за другой книги дненадцатитомника Жюль Верна, потом, - белые томики Александра Беляева, подбирался к Драйзеру, Уэллсу, увлекся чтением Конан Дойля. Поразили как-то малоизвестный "Лахтак" Николая Трублаини и книга про Аристоника из древней истории. В конце февраля принесли давно ожидаемый, первый номер журнала "Наука и жизнь". Его я зачитал до "дыр". Оттуда вычерпывал многие сведения и хвастался ими перед Ларионовым. Мне всё больше нравились естествознание, биология, психология, а математика с физикой-химией и даже история  - отходили на второй план.
Пионерскими делами я занимался больше по инерции, чем по призванию. Хотя продолжал держаться "в обойме", "номенклатуре" - вращался в пионерской комнате, проводил сборы, участвовал в смотрах; Базарова меня называла не иначе, как своей "третьей рукой". Весной мы подготовили и провели празднование стодвадцатилетия Вильгортской школы. Торжество проходило в новом помещении спортзала - туда провели трансляцию, соорудили временную сцену, насобирали, натаскали стулья, поставили стол для президиума. На собрание пришли гости, поступали поздравления, телеграммы, приносили цветы. Выступал местный поэт Иван Вавилин, мой сосед, краевед Налимов. Приехали снимать событие операторы-хроникеры, со студии документальных фильмов из Ленинграда; сделали они сюжет и про меня - беседу со старой учительницей, лица на весь экран. Через год я увидел себя по телевизору и едва узнал - эдакий прилизанный пионерчик, в белой рубашке с галстуком. А в то весеннее время 66-го впервые появилось моё имя в местной прессе, о концертах по району в составе бригады Дома пионеров; потом я буду "мелькать" в газете регулярно - ко мне прилипала известность, слава. В мае состоялся районный пионерский слет; обедали по талонам в столовой. И там я с подносом в руках, "и нос к носу", столкнулся с Ниной из Зеленца. Она со мной весело и запросто поздоровалась, будто встречалась каждый день, а я ещё долго смотрел в её сторону, пока ел, на что-то надеясь, но она ко мне больше не подошла. В заключительный день все сфотографировались, под ослепительным солнцем, на фоне райкомовских колонн, но как я потом не вглядывался в карточку, Нины там никак не находил. Мне было жалко, отчего то, что я так и не обрел ту "несостоявшуюся" любовь. Может, Нина вообще, - не снималась. Летом 72-го, во время практики, я, сидевший на приёме в поликлинике с хирургом и уже подуставший от внимания к пациентам, вдруг приметил в пришедшей симпатичной девушке, с яркими накрашенными губами, в модной одежде, с шикарной прической, в тонких руках с лакированными ногтями и дорогими перстнями что-то очень близко знакомое и когда она уже встала, взяв какую то справку и вышла за дверь, я лишь только тогда про себя ахнул: "Нина?!" Да, - это была она. Я успел выскочить в коридор, побежал было за ней, но она уже садилась в "Жигули", у порога, с бородатым, в очках, водителем, лет за тридцать; машина тро¬нулась, взвизгнула на повороте, умчалась. "Председательша" умела жить. Не зря ведь так явно и быстро переметнулась в своё время к "сынку важных родителей",- Каракчиеву...
За весну я составил план повести, которую собирался писать уже тогда, считая себя искушенным и зрелым, готовым к писательству. "Непосредственно приступить к писанию - летом" - приказал я себе в записной книжке. Чтобы совершенствоваться, везде хватал других знаний, в основном из журнала о науке: о правильно размеренной жизни, рациональном питании, о занятиях спортом, про режимы труда и отдыха. Все это отражал в своей записной. Ларионов заглянул туда раз и отметил на обложке: "Книга всякой всячины, как у Гоголя". Десятилетиями позже, я, занимаясь углублённо   специальными вопросами узнал, что  журнал с таким названием был организован писателем Вонлярлярским, в бытность его учёбы с поэтом Лермонтовым  в Школе юнкеров… Он был ироничен, мой друг, и я удивлялся его тонкому наблюдению. Он, математик до мозга костей, знаток английского, был не чужд  и литературы, живописи, серьезной музыке. Я старательно записывал себе для памяти названия произведений типа Дунаевского из "Детей Гранта" или Петрова из "Амфибии", а он насвистывал  запросто арию Хозе из "Кармен", чем удивлял меня очень и даже принижал как-то. Но я его общества  не чурался - меня  неодолимо тянуло к нему, как ко всякому и доб¬рому и хорошему на свете. Записывал я в книжку и  свои девизы: "бороться и искать..." "Пока дышу - надеюсь". Последнее из фильма "Улица Ньютона, дом 1" - о физиках и лириках. Тогда везде про них показывали, писали, пели. Ну а мое лирическое настроение не клеилось. В последние дни мая, я, оглядываясь на уроках, мучительно искал, на ком же остановиться, кому доверить "свое сердце"? Морозова по-прежнему равнодушна, Яркина сторонится, усмехается, Соколова, кажется, вообще ко всем безразлична, за Подтикан ухаживает  симпатичный парень из старшего класса... Остальные ещё угловаты, или не вышли лицом. Но есть все-таки одна. Да,  была она, - Зина. Сильная в математике, почти на равных с Ларионовым, немного прихрамывает и в очках. Они ей даже идут, придают облику какой то шарм. Её только что избрали редактором классной стенгазеты, я ей помогаю, мы блестяще справляемся, выпустили два номера кряду. Но вот подступают - каникулы. Наша концертная бригада "рвется" в бой, и мы готовы к выездам.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. Поездки.

Через год с небольшим я  снова был в дальнем пути. Меня из дома отпускают уже спокойно. Поездка заняла две недели - экскурсия в Ригу, проездом - Москва и Ленинград. Путёвка от Дома пионеров - с питанием-проживанием, бесплатная, "забота партии родной", - это я считал вполне естественным. Нина Васильевна, беря с собой, выдавала как бы "аванс доверия". В группе из пятнадцати человек были баянист Юрий Александрович с женой, дочка Нины Васильевны и "лучшие пионеры района". Одни из них стал на время моим приятелем - из Нювчима, посёлка с чугунолитейным заводом, известного с девятнадцатого века. Была ещё девушка, лет шестнадцати, она будет интересоваться мною.
Поезд сначала привёз нас в Москву. Там мне было многое знакомо, но опять тот же маршрут - Красная площадь, ГУМ, ВДНХ. Рига произвела другое впечатление. Почти западный, с иным говором, город, газетами на латышском, узкие улочки... Но плакаты, как и везде по стране - анонсы фильма "Берегись автомобиля". Там я, однако, посмотрел другое, - "Акваланги на дне" - о шпионах - разведчиках, с пионерским участием, с Юхтиным, одним из любимых актёров, через много лет сыгравшего Соболева, анархиста, грохнувшего большевиков в Леонтьевском и самого важного там, Загорского, которого играл Золотухин - в телеверсии "О друзьях-товарищах." В тёмном зале  рижского кинотеатра сидела та самая, грудастая девица состоявшегося возраста, - это было раз, что я позволил со своей стороны, - большего интереса к ней не имел. Самым важным событием в Риге оказался Чемпионат мира по футболу. В комнату, где стоял "ящик", набивалось битком мужчин, все шумно переживали - свистели, кричали. Было это в общежитии, отведенном под гостиницу, самого низкого разряда, по случаю туристского сезона. Наши тогда поднялись на самое высокое место в истории - четвёртое. Где-то в то лето я попал и на матч сборных Коми АССР и Союза, в Сыктывкаре; в последней играл Шестернев, грузноватый уже на вид, полысевший. Кажется, он был в составе сборной в чемпионате Европы 64-го года, когда наши тоже имели успех - "взяли серебро".
А в столице Латвии запомнилось многое - и Домский собор; и Рижское взморье - с тёплым белым песком у прохладного моря; и свободные рынки в центре города, лавочки, распродажи. Я искал себе модный тогда свитер, в разные цвета, и одна цыганка мне пообещала, куда-то потащила, но запросила много, мы с «чугунолитейщиком» отказались. Попадали мы с ним в разные истории - один раз нас чуть не "забрили", увидев много денег в руках, пятерки и червонцы, - пришлось доказывать, что мы приезжие. В другой раз до поздней ночи бесились ребята в комнате, а наказали только нас, - заметив, что мы пытались курить. Кормили в столовых, но часто завтраки и обеды задерживались - нужно было выстаивать очереди. "Туристы" из Средней Азии, приехавшие торговать, принимали пищу вместе с нами и ели наоборот - сначала компот, потом второе, а на третье – суп, чем удивляли.
Обратная дорога пролегла через Ленинград. Город, ставший мне родным через десяток лет, принимал тепло, солнечно. От жары мы в первый день уехали в Петергоф, гуляли там, среди фонтанов, обливались у шутейных камешков, фотографировались на фоне пирамидального водного столба. В город возвращались на симпатичном речном трамвайчике, вечером гуляли по набережным, Невскому, сидели в Александровском саду на¬против театра Комедии, где работал ещё Акимов и уже за полночь, уставшие, завалились спать, в поезде, отходившим в родной Сыктыв¬кар.
Остаток лета прошёл в поездках агитбригады. Перед этим успели сняться для местного телевидения, как лучшая из концертных организаций. Мне заметили, что  я пою низкими октавами, попросили голос не форсировать и, кстати, сказали, что из меня получится солист. Девушки в студии оказались из музыкального училища, они проходили практику, но значения их словам я не придал, хотя и продолжал активно и неустанно репетировать вокал. Лето удалось и тут, на севере, и мы по жаре, не без труда, на гастролях добирались от одного селения до другого. По очереди тащили баян в футляре, с Юрием Александровичем. Этот баянист был весельчак и балагур. Мы хорошо сработались, - он аккомпанировал, я исполнял. И репетиции у нас ладились - лёгкие, с шутками. Позже он перешел на аккордеон в оркестр Дома культуры района, и дружба наша продолжилась там. Песни я пел разные - обрядовые, шуточные, народные, эстрадные. Хлопали мне хорошо, часто вызывали на "бис".
Нина Васильевна попросила оформить фотоальбом, о поездке в Ригу. Я постарался, наклеил удачные снимки, подписал под ними. Попалась на глаза Васильевне слово "готика" и она спрашивала значение его, я как мог, объяснял и она удивлялась моей эрудиции. Она была впечатлительна, эта добрая и отзывчивая женщина. Возвращаясь из одной поездки, мы были застигнуты дождем, сидели под каким-то навесом сарая, и тут Нина Васильевна рассказывала жуткую историю о том, что к нам движется комета, которая расколет нашу планету на мелкие кусочки, и все мы, песчинки, погибнем в этом кошмаре.  Становилось от таких пророчеств  ужасно неуютно, тревожно…
Между гастролями меня на сенокосы забирал отец. Его назначили бригадиром и, кроме работы шоферской, он ещё руководил. По старой привычке отрывать от общего куска себе он, ничем особо не рискуя, заворачивал машину совхозного сена домой. Ночью, в темноте, при пасмурной погоде, мы перетаскивали пахучие душистые охапки в холодную часть сарая, утаптывали там их, подсаливали. Я уставал, но виду не показывал, хотя одновременно что-то нехорошее в моей душе роилось. Конечно, я не стремился быть "Павликом Морозовым", что-то основательно и крепко  меня держало от разглашений. Может подспудная, невыражаемая мысль о несправедливостях в стране. Или отцовское "брешут" засело в моей голове. Да и судьба самого моего родителя - работящего, непьющего труженика, пусть вспыльчивого, но доброго душой, никак не укладывалась в рамки такой уж сильной его вины,  на деся¬ток лет сломленной жизни. Внутри меня уже толкался вопрос, - за что же пострадал мой отец? Уж не за то ли, что и другие, в периоды несправедливости страны, о чём говорилось в фильмах "Тишина" и "Чистое небо" - последние, запоздалые произведения отходящей волны оттепельного разлива? Уже тогда застаивалось, уже прошли суды над Бродским, Даниэлем, Синявским, уже томились в тюрьмах первые диссиденты... Но я, конечно, этого не знал и многого ещё не понимал.
     За неделю до начала занятий школа бросила клич желающим потрудиться и заработать на уборке ранних овощей. Собрали бригаду, вышли на поля, а с начала сентября Иван Иванович торжественно перед кла¬ссом вручал работавшим по десять рублей. Я получил двенадцать: как звеньевой. Очень гордился этим первым своим заработком и полностью ист¬ратил его на себя - купил учебники, новый портфель-папку, модную тогда вещь. Еще отдал матери и она, добавив, заказала мне новое пальто, - в КБО.
      Предстоял восьмой класс. Мне нужно было подтягиваться по предметам, по которым отставал, чтобы учиться дальше, в средней школе. У меня "хромали" английский, физика, геометрия.


ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ.  Восьмой класс - I.

Сентябрь становился моим любимым месяцем года. Это окончательно я понял к началу восьмого класса. Радостное настроение от встреч со школьными друзьями, новые предметы, - в восьмом это были анатомия, основы государства и права, - общественные дела, концерты перед своими. Приятно было нагружать себя делами, после относительно свободного лета. Я даже огорчался от того, что учиться оставалось мало, - всего год, если дело закончить восьмилеткой. Но потом я на¬страивался на оптимизм и как-то вслух, произнес наедине: "У тебя же еще три полновесных года!" Это когда я носил воду для бани: однообразно нудная работа, но во время которой хорошо думалось. Сентябрь весь стоял тёплый, и какой то особенный - хотелось быть взрослым, и в то же время я по-детски гулял по деревне около дома с ребятами: мы жгли костры, бегали, разговаривали на разные темы. Услышал тогда от одного соседского парня, как он слушает "вражеское радио" - это было интересно, необычно - а тот про услышанное говорил, что "в Воркуте третий день бастуют шахтеры"... "Неужели?" - думал я, что такое возможно в нашей стране и успокаивался только тогда, когда "догадывался", что это, несомненно, пропаганда и происки, агентов империализма.
Физкультура тоже пока была вне школы, на стадионе. На построении перед упражнениями бегал Каракчиев, единственный, у кого были настоящие тренировочные брюки, в обтяжку. Остальные же рядились в шаровары черного цвета; их приходилось подтягивать с помощью резинки, широкой, через ступню, чтобы хоть как то они выглядели поуже, по-спортивному. Дальше, с началом промозглой осени, к занятиям физкультурой я охладел и совершенно перестал посещать уроки, когда наступил лыжный сезон. Учителя физкультурные меня увещевали, уговаривали, укоряли, - это выглядело даже забавно, - но ничего поделать не могли. Вероятно от того, что по другим предметам я успевал, и продолжал активно участвовать в самодеятельности, общественной работе. Выступления на сцене меня выводили, однако, на крутую и скользкую стезю самомнения... С той осени, я, по рекомендациям, попал в агитбригаду районного Дома культуры. Поехали мы в один лесопункт и с нами увязалась Тамара, из параллельного класса; она была сестрой участницы бригады, но сама не выступала. На танцах, которые устраивали обычно после концерта, она стала  меня приглашать, а потом, увидев, как я "вывожу" твист, показывала мне, как это делать правильно. Потом как то незаметно получилось, что я стал  её провожать со школьных вечеров и нам вместе вроде  бы было интересно. Такие  ровно-спокойные отношения, с полной инициативой от Тамары, мне начинали нравиться - вот, думал, как легко завоевал расположение. Наверное, из другого класса было видней, - я казался Томе совершенством. Это после я понял, что она давно "ставила" на меня и специально увязалась в ту поездку в лесопункт. Красотою Тамара не отличалась, скорее она была просто миловидной, чуть даже толстоватой, к тому же слегка подкороченной. Но, может быть, я её жалел – росла она без отца, имела ещё двух сестер, - одна училась в городе, другая заканчивала десятый. Дом у них был собственный, - большой, с подворьем, хозяйством и огородом. Я подмечал всё это про себя, словно мне предстояло там быть хозяином. Однако ж, через время, прошедшее после первого узнавания, мне с Тамарой разонравилось. Я пытался внушить себе, что она порядочная и хорошая, нормальная девушка, что  мне должна нравиться. Я даже читал ей стихи, специально выученные мною, для провожаний. Но ничего стоящего, волнительного внутри  не происходило, ничего не получалось. И уже к Ноябрьским я решил от Тамары "уйти", и гулять в праздники отдельно. Мы до самозабвения, вместе с Ларионовым, мерили главную трассу села; иногда выбирались в город, ходили там в кино или просто бродили по улицам, заглядывали в освещённые окна кафе "Дружба", что на углу недалеко от площади. Там внутри сидели разряженные девушки, с молодыми людьми и вокруг них крутились официанты, блестели зеркала на стенах… Мы рвались в тот заманчивый  мир, недоступный пока нам, в "блеск" светской жизни. Хотелось, чтобы нас куда-нибудь пригласили, на праздники, которые так скучноваты было проводить дома, в семейном кругу. Но ничего не происходило, мы с досады покупали  дешёвое красное вино и пили его где-нибудь за селом, под шоссе, а потом опять растаскивали хмель в шатаниях и смирненько являлись домой в приличное ещё время. Брату я завидовал, - тогда как в никакое другое время, - тот уматывал на праздники и являлся уже после них, помятый, зацелованный, с запахами духов, сигарет, вина, довольный и счастливый, обнимал смеющуюся мать, а мне говорил, как надоели ему праздники "отцов", в которых всё пресно, одни только песни революции и гражданской войны, дедовские, и совсем не то, что Новый год: "Вот Новый год, вот ето - д-а-а!!" Брат стал действительно большим и взрослым, ему скоро должно было исполниться восемнадцать. И у меня наступал очередной этап жизни - мне нужно было вступать в комсомол. На Совете пионерской дружины решили, что будем вступать все вместе, одновременно. Начались зубрежки Устава, проработки задач, знакомство со славной историей молодежных дел. В середине декабря нас, восьмиклассников, собрали в райкоме, партии и комсомола. Самое величественное и красивое здание стояло в центре села, перед чистенько убранным сквером, изнутри которого всматривался в проходящих проницательный вождь, приподняв чуть локоть, будто собираясь что-то сказать, а в другой руке, опущенной, держащий неизменную кепку. Атрибут простачка, избранный перед приездом в Питер на свалившуюся будто снег на голову в феврале, - народную революцию. Но вот я в группке ребят, уже перед дверью кабинета, где заседает приёмная комиссия. Я вхожу. Во главе стола сидел сухопарый, с кудрявой головой, председатель, знакомый на лицо. Кажется, я его видел у конторы стройтреста и вроде бы помнилось, что он, этот мужичок, был пьяненький. Но сейчас он сосредоточенно вежлив и задает мне вопросы. На первые, об истории и рождении, я ответил правильно. Но вот спрашивают, что такое демократический централизм? Слова знакомые, но никак не могу найти вразумительного ответа, не умею сформулировать его правильно. Кудрявый дядечка, чуть-чуть помолчав, пространно начинает меня подправлять, объясняет суть основного принципа коммунистической организации. И вот мы в зале второго этажа, нас поздравляют с вступлением в ряды передовой советской молодежи, наставляют следовать заветам, "активно участвовать". Насчет участия у меня было в порядке, я даже расширил сферу своей артистической деятельности, - вдруг обнаружилось, что могу с успехом выполнять роль Деда Мороза. Нина Васильевна предложила выступить в Доме пионеров, а потом, после звонков, посыпались заявки от детских садов, интерната, начальной школы. И начиная с числа двадцать седьмое декабря, я буквально измотался, исполняя роль главного участника Нового года то на одном утреннике, то на другом. Пришлось мне попасть ещё и в музыкальную школу, и в учреждения - райисполком, больницу. Но я не зря старался - везде получал бесплатные подарки, а в детском саду мне даже вручили вдобавок три рубля. И только днём тридцать первого я, наконец-то, - отдыхал. Уже шли каникулы. По телевидению показывали праздничные программы; Дед Мороз с экрана спрашивал: "А что же такое важное случилось в 66-м?" Вспоминаю и я, в мировом масштабе. С начала года переговоры в Ташкенте после кровопролитной кашмирской войны и смерть там, в гостинице, индийского президента. Или недавно - репортаж по радио о захоронении неизвестного солдата в Москве, такой странно длинный отчет, рассказ о том, как нашли безымянную ту могилу где-то под Калининым, у Крюково...
В дни и ночи праздников, отдельно друг от друга, появляются в нашем доме, - Багины. Сначала, в первые часы Нового года, приехала Валя и мы весело, втроем, с Вовкой, отметили наступление 67-го - так радостно и приятно было пировать. Через три дня прибыл хмурый и невеселый , как всегда,  Юрий Иванович. Я пришел с "гулянки", зять сидел за неприбранным, приставленным к телевизору праздничным столом; увидев меня, полез целоваться своими мокрыми липкими губами, жаловался на свою горемычную жизнь. Мне было неприятно общаться и я обрадовался, когда кто-то затопал на крыльце, открылась дверь и в одеяле закрутился какой то паренек. Я ахнул - это был Каракчиев! Стояли морозы и нам приходилось дверь занавешивать, это хоть как-то спасало от холода. Я смутился, потому что Серёга   у меня не был  с  памятного третьего класса, а вот теперь заявился, как ни в чем не бывало! Оказалось, что он мне что-то хочет сказать, но никак не решается при всех и опять скрывается в клубах пара. Я натягиваю шапку, влезаю в разношенные свои ботинки, заматываюсь шарфом, надеваю фуфайку, не застегивая верхних пуговиц, - хоть какой-то шик, - и выхожу. Приятель сообщает, что меня ждёт Тамара, и с каким-то опустошенным чувством разочарования и досады я покорно иду за ним к ней, спускаюсь на главную улицу. Она нервно вышагивает около остановки там автобуса, дожидается…. Так было за каникулы раза  два, или три... Кажется, в последнюю встречу я ей что-то такое  обидное сказал - больше она меня не вызывала.


ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ. Восьмой класс- I I.

Конец зимних каникул ознаменовался походом на концерт. В Сыктывкар приехала Майя Кристалинская. Популярность ее была огромна, она не сходила с экрана телевизора, звучала по радио. Песни Колмановского, Пахмутовой, Островского в её исполнении неслись со всех сторон. Билеты достала Валя Багина, для меня и для Вовки. Мы встретились вечером около Дома профсоюзов, где я бывал уже на елке, протиснулись в зал, уселись на неудобные задние места. Знаменитость была плохо видна, но прямое созерцание её, множество публики, скандирование ей криков "бис" и "браво" впечатление произвели. Сидя в зале, поймал себя на мысли, что Кристалинская немного напоминает Тамару, но может оттого, что буквально вчера я отказал ей и не мог ещё от этого отойти, успокоиться. Кажется, впервые в жизни столкнулся с тем, что честным быть сложнее, чем лицемерить, изворачиваться и лгать. Этот первый свой моральный экзамен я преодолел, но чувство сожаления ещё свербило меня...
Багины получили квартиру, в новом, недавно отстроенном доме, на улице Пушкина, недалеко от механического завода, - СМЗ. Решили там всей родней отметить сразу два праздника - новоселье и совершеннолетие Вовки.  Да и новогодние гуляния еще не кончились, день рождения  брата как раз приходилось под Старый Новый и хотелось собраться близким кругом, посидеть у елки. Квартира была совсем неплохая - две изолированные комнаты, балкон, кухня с газом, ванная, совмещенная, правда, с туалетом. Это было пределом мечтаний - нашей семье такое жилье, с удобствами, - даже не снилось. Пришли Дуся с мужем, Андрей с женой, присутствовала вся наша фамилия, даже маленькая Светка наша себе партнера по играм - Ванечку. Брат появился ненадолго в начале, а потом исчез и пришел уже со своим другом - "Маслаком" и с не менее нужным "приятелем" - магнитофоном-приставкой "Нота". Устроили танцы. Юрий Иванович напился и все норовил пригласить Дусю, та отпихивалась, а Валя Багина была мужем недовольна, но этого не показывала. В общем-то, было весело. Но скоро мне стало совсем плохо - я слишком много выпил; не рассчитал, - думая, что могу хлебать спиртное наравне с Андреем. И вот, на высоком крылечке первого подъезда я сидел, му-чаясь спазмами, доплевывая вязкую горькую слюну и клялся про себя запоздало, что больше гадости в рот не возьму и что следующего по-добного случая, конечно же, не будет. Будет, ещё как будет...
Мне всё больше нравилась Зина. Способная в математике, деловая в порученных заданиях, она привлекала к себе. Стенную газету выпускала яркую, красочную, задиристую. Каждую среду мы готовили очередной номер, и он становился событием - со злободневными заметками, едкими рисунками, интересной информацией. Зина рисовала, я выполнял работу попроще - красил заголовки, подводил рамочки, наклеивал вырезки. Мы оставались в классе одни и, заканчивая, вместе шли из школы. С ней было приятно общаться и потому, что Зина много читала, знала стихи, понимала в музыке, живописи. Я ею любовался, когда она мне, неучу, чего-нибудь объясняла - мне нравился ее маленький хорошенький носик, который немного портили большие очки, но глаза её, чуть раскосые, и выразительные - светились умом, блестели юмором, отрезвляли рассудочностью. Мне нравилась её глаза, я уже начинал скучать по ним... Оборвалось вдруг всё. В один трагический день февраля.  Нелепо, случайно. Зина погибла. Самосвал с пьяным водителем проехал по её телу и спасение в больнице уже не пришло... В день похорон все восьмые классы были освобождены от занятий, но только наш 8 "Г", потрясённый, пришёл к её дому в полном составе. Не укладывалось в голове, что нет больше нашей веселой редакторши, смешливой, способной, подававшей надежды. У Зины не было отца, она жила вдвоём с матерью, и вот теперь было боязно даже смотреть на почерневшую от горя женщину. Но я же  и удивился, как спокойно  она распоряжалась о выносе гроба, и о других делах, связанных с тем, что когда то было Зиной. То, что от неё так и не осталось, не показывали, крышку не открывали... Крепчал мороз, пощипывал носы, подбирался к нашим ногам - заиндевелой нудящей болью, но мы крепились, подпрыгивали в наших нестройных рядах, - я почему-то рядом с Морозовой и Яркиной, но не испытывая  никаких чувств и не придавая этому никакого значения. Слишком неожиданна оказалась для меня потеря Зиночки, и ужасна именно тем, когда нас, самих, ожидала впереди ещё целая жизнь. Наконец, подали автобус, мы взобрались в него и неторопливо поехали за медленно впереди движущимся грузовиком, с открытыми бортами, и с тем, на что страшно было смотреть. Кладбище было недалеко, сразу за окраиной села, но пока ехали, мы немного согрелись. Спустили гроб, и люди сгрудились возле него… Иван Иванович сказал  речь, мать зарыдала, могильщики стали закидывать так и неоткрытую крышку мёрзлыми комьями земли, вперемешку со снегом… Я не выдержал картины, у меня защипало в глазах, и отошёл в сторонку, за деревья под пушистыми белыми шапками и услышал, как где-то, недалеко, кто-то скулил, - задавленно, зажато. Всмотрелся и в уже смеркающем свете второй половины дня узнал мать Тамары, стоящую у ограды, по-видимому, могилы мужа. Она, как соседка, была тоже в процессии и вот попутно заглянула на свое заветное местечко. Мне стало еще горше, я клял себя за равнодушие к такой  замечательной девушке, как Тамара, - она ведь мне ничего плохого не сделала, а только просила быть с ней на вечерах и в кино. И вот  во мне произошла перемена - мы снова стали встречаться, я извинился перед ней,  она простила. В конце марта у неё был день рождения, она пригласила в гости, - ей исполнялось пятнадцать. Когда я, постучавшись, вошёл в ее дом, оказалось, что из посторонних, неродственников, - был только один. За столом сидели сплошь женщины -  сёстры, две тетки, мать. Свою неловкость я старался сгладить, пытался шутить, не очень остроумно - сидевшие отвечали дружным натянутым смехом. Тамара завела радиолу, пригласила меня танцевать, мы нелепо выглядели, под взглядами окружающих. Я постарался, чтоб это было не слишком вызывающе, уйти с этого праздника, попросив Тамару проводить меня. Погуляли мы так с час, я повернул  в сторону дома, помахав рукой и опять  страдал, переживал от своего совершенного равнодушия, - от того, что всё уже давно решил в отношении именинницы, и приходили услужливо на память пословицы об одной реке,  в которую нельзя войти дважды или о сердце, которому не прикажешь...
Прошли весенние каникулы, и осталась последняя четверть занятий, - и возможность, после того, - расставания со школой навсегда. Учителя только и твердили об экзаменах: усилили подготовку, - по русскому, математике; делали проверочные, контрольные, повторяли пройденное. Иван Иванович всё больше и чаще задерживался с нами, после уроков, наверстывая, наверное, упущенное, чтобы сеять "разумное, вечное". Считая нас совсем взрослыми, он давал довольно практичные советы, рекомендовал, кому куда лучше определяться. И ненавязчиво так, не называя впрямую имен, но все знали, о ком речь. Ракитину, Тарабукину, Оплеснину учёба была больше не нужна, они и сами говорили, что "отмучились". А вот другим, в том числе и мне, нужно учиться дальше, заканчивать среднюю школу, продолжать образование дальше. Естественно, думал и я, что девятый-десятый стоит пройти, но вот куда двинуть потом, - не представлял. Математику осваивал с трудом, русский-литература тоже шли через пень-колоду, иностранный вообще был в загоне. Только история привлекала, - всё же Иван Иванович привил мне эту привязанность. Особенно ярко у классного получались рассказы о героизме "коммунистического обновления мира"; о том, что "победа коммунизма неизбежна", что вот, никуда не денешься, и всё тут, - "объективные законы развития"; таковы, мол, гениальные открытия Маркса-Энгельса-Ленина. Осторожно, вскользь, касался темы сталинских репрессий; объяснял неудачи коммунистов Индонезии, разгромленных в 65 году; говорил о неверном курсе китайского руководства. Не менее откровенничал на уроках и другой учитель истории - директор Михаил Михайлович. Он прямо-таки развенчал одного из лекторов по международному положению, в райкоме партии, куда нас, восьмиклассников, привели. Когда задали вопрос, международник долго и нудно рассказывал о Китае, предварив это словами, с обхватом рук, по-актёрски: "В Китае я был..." В том же зале довелось в ту весну выступить и мне, но не с лекцией, а с песней "Дубинушка", которую я перед этим недавно выучил; напрягал свои баритонально-тенорные связки и совсем не знал, что меня видит и слушает отец - он спрятался за спину, чтобы сына не смущать... Михаила Михайловича порою "заносило" и он начинал хвастать про себя; что скоро станет председателем райисполкома, и при этом заговорщически подмигивал. Наверное, считал, что нам можно сболтнуть, значения не придадим, но я запомнил. Узнал я впервые от него, что первый и последний русские цари были Михаилами, и это привлекало директора, что он тоже носит медвежье имя. Рассказывал о земляке нашем, философе Питириме Сорокине, - ещё жившем, кажется, в США; и о видном промышленнике-экономисте Терещенко, министре последнего правительства перед большевиками.
С Домом пионеров приходилось расставаться. В последние недели восьмого класса мы разучивали пьесу о Великой Отечественной войне, но оставшись в кабинете директора одни, бросали это скучное дело, - включали магнитофон, танцевали твист или входящий в моду новый танец "шейк". Пьесу мы так и не доучили, спектакля не поставили. А меня ещё с осени брала в оборот на следующий этап - третья моя наставница по сцене - заведующая Домом культуры района Размыслова. Жила она неподалеку от моего дома, знала меня с малых лет и вот вознамерилась вывести в знаменитости, - "земляка-соседа". Я удач¬но начал, ещё в ноябре, и продолжил успех весной, - на смотре самодеятельности среди взрослых, в Пажге, селе за тридцать километров от райцентра. Читал там "Песню о Буревестнике", меня перед этим натаскали по части художественного слова, и я занял первое место, - обо мне опять писали в газете. Впереди маячила карьера артиста, и я стал приучать себя к этой мысли, верил, что это нужная дорога. Самообольщение меня затягивало. Чего уж там куда то определяться? И так все ясно - я буду петь и плясать.
Иван Иванович стал настолько душевным и добрым, а, может, на него действовала недавняя женитьба, - что он предложил по окончанию за¬нятий, перед экзаменами, - сходить в поход. Иван Иванович до того разоткровенничался, что рассказал, как он впервые проводил урок: "ничего не помнил - как вошел, как вышел". И вот в один из последних майских дней, когда уже вовсю светило и грело солнце, мы вышли рано вечером, почти всем классом, за Опытное поле, к речке - посидеть у ночного костра, сфотографироваться на природе, искупаться в первой воде. Нашли хорошее место на обрыве, успели засветло пос¬тавить палатку, разожгли костер. Каракчиев, как бывалый турист, сделал это по всем правилам - обложил камнями место для огня, поставил стойку для варки. Девушки по каждому поводу восторженно визжали, они уже все были с кругленькими задами, у всех вырисовывались груди. Это особенно было заметно в спортивных костюмах, которые теперь носили почти все, не так, как было раньше. На ночь, хоть и в тесноте, сумели разместиться "под крышей". Долго в палаточной темноте, возбужденные свободой и свежим воздухом, не могли уснуть - шутили, смеялись. Молчали только мы с Людкой. Так вышло, нарочно или нет, но оказались мы лицом к лицу, зажатые на краю палатки, лежащие рядом. Мы слышали дыхание друг друга, напрягались от случайных касаний, малейших прикосновений, чувствуя кожей электричество, рождаемое в наших телах. И когда губным краем я задел её пылающую щеку, она отодвинулась будто, невольно, но тут же прижалась сама и мы, поискав устами в темноте, наши губы, - застыли в немом жгучем и возбуждающем поцелуе. Потом ещё и ещё, и снова, и опять и никак не могли насладиться, постигали страстную науку лобзания, переливались языками, натыкались зубами и следующий раз переплетались красными остренькими кончиками. Это были упоение, сладость, восторг, - душевный и физический. Мои славные спортивные брюки стали изнутри мокрыми и к утру шуршали кожаным галифе, потому что мы целовались до рассвета и лишь засветло прекратили "упражнения", боясь быть застигнутыми... Людка появилась в нашем классе где-то к середине последней четверти. Новая ученица отличалась не только какой то особенной бабьей статью, но ещё и ростом и телом - ну прямо настоящая могучая казачка из "Свадьбы в Малиновке" - фильма ,недавно прошедшего. И фамилия у нее была подходящая - украинская. "Ну и дылда!" - потешались ребята и прищёлкивали при этом языками и многозначительно цокали. Но для меня был еще один, существенный признак новенькой, лично касающийся. Она заикалась! Я почти забыл, что и со мной происходило такое, почти не помнил свои затруднения в речи, но вот появилась Людка и я снова стал несовершенен - иногда запинался. Наверное, меня так сильно потянуло к заикающейся, что я и сам невольно подлаживался к ней, чтобы та заметила. Мне хотелось с ней общаться, разговаривать, делиться сокровенным. Людка мне не противилась. Она заикалась не так мучительно скверно, как это было когда-то у меня, а наоборот, - даже с оттенком кокетства, эдаким шармом, милым несовершенством временного характера. Я только что опра¬влялся от трагедии похорон Зины, нудно тянул опять времяпрепровождение с Тамарой, но в один из школьных вечеров, посвященного космосу, мы после него проговорили и прогуляли с Людкой четыре часа и расстались далеко за полночь. Было тепло, я распахнул как можно шире свое недавно сшитое демисезонное пальто, упивался её умопомрачительными рассуждениями о политике, спорте, литературе, искусстве. Оказалось, - она играет на фортепиано, окончила музыкальную школу. Как-то запиликала на инструменте в кабинете пения, чем окончательно сразила меня. Единственным неудобством в наших отношениях было несоответствие роста, - она была чуть-чуть, на самый маленький сантиметр, но повыше меня, и эта была существенная, если не главная деталь, которая била по моему престижу. Поэтому при всех, "на людях" - мы не показывались, и как-то потихоньку стали отдаляться друг от друга. Тем более, что у нее появился другой мальчик, из старшего класса, высокий,  статный, красивый. Бурно растущие её телеса, видимо, требовали усмирений. Но у неё появилась соперница! Подзорова, рано повзрослевшая девочка нашего же класса, странно переменившаяся за последнее время, прямо таки обольстительница старшеклассников, не обращавшая на сверстников никакого внимания! И вот на перемене, в один из последних школьных дней, в классе разразился скандал! Две девицы, - Людка и "обольстительница", - дрались!! Вцепившись друг в друга, рвали волосы, царапали лица, толкались локтями, лягались коленками и уже трещали их прочные коричневые платьица... Но тут вбежал Иван Иванович, прекратил разборки. Но противницы ещё долго, прямо во время урока, не обращая ни на кого внимания, огрызались, обзывали друг друга, изрекали проклятия и угрозы. Со стороны удивительно было наблюдать такую вдруг взорвавшуюся животную страсть за обладание красивым самцом! Я подумал ещё в момент этих потасовок, что вовремя отошёл от общения с Людкой. Тем более, что она говорила об отъезде с окончанием учебного года. Её папа был военный, часто менял места службы. И вот вышло, - в палатке мы не могли устоять перед искушением, коль скоро надо расставаться. Мы раскрепостились именно потому, ещё из-за того, что кончились занятия, предстояли экзамены и вообще - ожидалась взрос¬лая жизнь. Мы дали волю своим неуемным страстям. Эта соблазнительница, опытная и умеющая, может даже гулящая, преподала мне урок, - на прощание. И хоть "обучение" проходило всего одну ночь, - этого оказалось достаточно. Если учительница пения мне впервые приоткрыла двери в интимную сторону жизни, то у Людки я научился нежности и ласки поцелуев, которые не менее, а может, более важные во всей любовной игре. Однако после того похода и в течение экзаменов мы с Людкой даже не здоровались, а я опять, который уже год, второй, третий, - останавливал свой взор на Морозовой. Нина, Тамара, Людка - всё в прошлом; сделали зарубки, но не оставили прочный след. Свято и слепо, наверное, я продолжал любить только одну её - Морозову.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. Испытания.

Я готовился к очередному экзамену. Утром, по обыкновению уже, пришёл ко мне Ларионов и сшиб потрясающей новостью - Израиль напал на арабов, соседние государства, бомбит их города. Это было начало арабо-изра¬ильской войны 1967 года. До этого в газетах, по радио, телевидению обсуждалась такая возможность и вот агрессия стала реальностью. Появились отчёты, репортажи, встречи комментаторов за круглым сто¬лом на местном ТВ, где удивлялись, как же маленькое государство "проломило оборону трех стран"? Но тут же эксперты разъясняли - высокая организация войск, техническая мощь, внезапность. Кажется, к окончанию июня война попритихла. А мы к середине месяца уже сдали свои первые экзамены: русский с литературой, математику устно и письменно . Нагоняли страху перед этими испытаниями, а на деле всё проходило спокойно, доброжелательно. Настроение было приподнятое, на столах стояли цветы. По алгебре и геометрии я получил пятёрки и это сыграло роль, хотя  уже до того было известно, что меня оп¬ределяют в математический класс. Наверное, оценки ставили авансом. Впервые в районе организовывали спецкласс для "одаренных": менялись методики, пересматривались программы и мы "попались" на эксперимент. Но всё же до последнего момента я переживал и волновался и только после окончания экзаменов узнал о положительном для себя результате. Спускался в тот день с горки, где школа, увидел Альберта Ладанова, знакомого из параллельного, поздоровался с ним и он подтвердил мне приятную весть. Его, как отличника, тоже зачислили туда и, значит, мы будем учиться вместе.
Гастролей не предвиделось, с Домом пионеров я распрощался,  а в Дом культуры полностью не определился. Нужно было придумать, как проводить лето. Давно зревшая мечта стала обретаться реальностью, - решил я заработать на магнитофон. Ещё с весны, в местном универмаге, меня привлек маленький аккуратный ящичек, на котором сияло - "Чайка-М" - и стоила та игрушечка сто пять рублей... На работу устроились в дорожно-строительный участок, в бригаду, которая ремонтировала и обслуживала пути и дороги. Сначала мы нумеровали столбы в деревнях по  Сысольскому шоссе. Уезжали на целый день, с восьми до пяти, брали с собой обед, - хлеб, молоко, яйца. Потом стали строить мост через ручей, совсем недалеко от нашего дома, на улице, где ходили автобусы, пока те объезжали по трассе. Жара сто¬яла несносная, палило нещадно, а я с мужиками подтаскивал бревна, вбивал гвозди, или распиливал очередную дощечку. Вечерами же, и по выходным, трудился дома. Решили мы, наконец-то, осуществить грандиозный проект - сделать ещё одну комнату, под кухню, - в нижнем, подвальном этаже. Для этого нужно было разбить тот большой фундамент, метра на полтора, на котором когда-то стоял трансформатор. И вот мы начали его молотить, разламывать по кусочкам, человек пять мужиков - отец, я, брат, Багин Юрий Иванович, Андрей, - в течение трёх дней, с пятницы по воск¬ресенье. Били, разгребали, вытаскивали отломки, нагружали их лопатами в носилки, несли, сгружали на дороге у дома. И когда эта тяжёлая работа была сделана, предстояла не менее трудная и ёмкая, - вытаскивать землю, чтобы сделать достаточную высоту подвального этажа. Теперь уже почти все родственники тягали эту землю, в вед¬рах, в течение трёх недель. И эта работа тоже закончилась - можно было стоять, уже не доставая рукой пола верхней комнаты. Ещё примеривались так, чтобы на подсохший после уравнивания земляной пол возможно было укладывать бревна, мостить  на них доски. Потом вырезали окно, ставили раму, коробку для дверей. После этого нанятые плотники сделали новый коридор, - с лестницами, балкончиком, загородкой, дверями, окошком, крыльцом. Дальше работа была не менее масштабная - ломали старую печь и ставили новую: с топкой и плитою внизу, с кирпичным щитом и выводной кладкой, - сверху. Денег ушло много - угощения и бутылки разливались рекой, червонцы и пятёрки исчезали в руках плотников и печников с ловкостью фокусников. Копили на такое переустройство года два; подгадали страховку, взяли ссуду из сберкассы. Непонятное мне поначалу слово я впервые услышал ещё полгода назад, зимой: какие такие новые уго¬ловные дела, что ли, у отца? какой такой «ссуд?.»
Работы к началу сентября были закончены. В доме появилось два этажа. Ещё пристроили новую веранду, где летом можно было жить, а зимой хранить продукты. На новую площадь внизу спустили диван, и там спал Вовка, - он поздно приходил и рано вставал. Моей комнатой ста¬ла первая верхняя, - поставили в углу стол, на него телевизор, на-против кровать - живи, радуйся! Андрей как электрик везде поставил выключатели, розетки. Сделали и подвал, рядом с кухней, че¬рез дверцу, под спальней, там хранили  картошку, морковку, свеклу, лук. В сарае держали корову, свинью, кур, телёнка, недавно родившегося. С последним вскоре случилась беда, - уже в раннюю осень. Как то поутру, - я ходил во вторую смену, - был разбужен истошным кри¬ком матери, суматохой на дворе, топотом ног с тяжелой поклажей, беготней. Оказалось, погиб телёнок, - бегал, кувыркался, споткнулся, упал замертво. Хорошо, что сумели это заметить, сообщили отцу, тот приехал на машине, тут же зарезал животное, выпустил вовремя кровь. Притащили свежатину домой, делили на части, продавали по бросовым ценам. Холодильника не было, а держать мясо в таком количестве и в  сентябре было невозможно. Что-то засолили, наварили студня, нажарили печенки, обмывали "почившую " скотинку.
С Ларионовым я общался всё реже. Если приходил к нему и куда-то приглашал, тот отказывался, - мне становилось неловко, и я старался быстро уходить, прощаться. Проще оказалось дружить с Иевлевым, из нашего же, будущего математического класса. Мы трудились всё втроем в ДРСУ, но Николай скоро ушёл, а Вовка Иевлев и я остались. Когда нас не держали домашние дела, мы с Иевлевым не расставались и по вечерам, - гуляли окрестностями, жаждали приключений. Новый мой друг хорошо мастерил, модели самолетов, приёмники и мне с ним было легче, по любому. Он был без заумных "наворотов", как Ларик, и проще в общении, без метаний в сторону. Так, я мог с Вовкой посудачить на "любовные" темы; он мог согласиться и на авантюру, на "запретный" загул. Несколько раз мы с ним побывали на городских танцах, в парке, в павильоне. Там по вечерам собиралась молодежь, много было красивых девушек, играл оркестр. Пускали внутрь только с шестнадцати, за этим строго следили дружинники, но девушки нашего возраста проходили, и, кажется, я там видел "Дылду"... Как-то днём мы заглянули в парк, перед привычным походом в кино, и увидели там играющих на террасе в шахматы. Мальчик, лет двенадцати, бойко обставлял взрослых. Это поразило, запало; шахматами я пытался заниматься давно, но не хватало времени, литературы, партнеров, состязаний. Я разбирал статейки из журнала "Наука и жизнь" и лишь изредка играл с братом, который был мне не соперник. Уже тогда я полюбил эффектное начало "королевский гамбит". Удалось и один раз попасть на соревнование, в апреле ещё, по просьбе Нины Васильевны, участвовал, для массовости. Занял последнее место, а впереди оказались двое ребят из района и я запомнил их фамилии - Быковский и Рогов. И вот теперь, летом, смотря на вундеркинда, очень сильно завидовал ему и думал о том, что если есть у меня стремление к овладению мудрой и древней игры, то это надо развивать.
Магнитофон я купил сразу после расчёта, в конце лета. Закончил работать двадцать пятого и уже двадцать седьмого, заняв всего двадцать рублей у отца, я приобрел и притащил домой новый блестящий аппарат для записи и воспроизведения. Поставил на веранде, на стул, и молча им любовался. Приехал отец, на обед, обрадованный не меньше меня и попросил проверить его на микрофон. Я только разбирался с инструкцией и хоть фактически знал, как это делается, но в данной схеме до конца не понял и отказал. Отец обиделся, стушевался, что-то пробормотал, вышел. Сразу же я побежал за ним, пытаясь исправить свою бестактность, но он уже садился в машину, завёлся, отъехал. Бедный мой папаня, сносил обиды, работал на детей; кормил нас, одевал-обувал, и ни разу не попрекнул ничем, молча переживал невнимание к нему. Где-то в то лето он сильно подавился киселем - страшно сипел, хрипел, чернел прямо на глазах, но как-то выправился и плюнул, задышал ровнее, спокойнее, выматюгался крепко...
 Я решил пару раз сыграть на террасе и потерпел сокрушительное поражение, несмотря на мой королевский гамбит. Оказалось, что он не такой уж и верный, легко опровергается. Я твёрдо задался целью освоить игру, заработать разряд. Каракчиев хвастается, что имеет первый по лыжам, выставляет свой значок напоказ и мне от этого завидно. В сцене я кое-что постиг, достигну и в спорте - шахматах. Тем более, что буду учиться в математическом.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ. Математический класс.

Мы пришли в ту же школу, сидели в тех же её кабинетах, а между тем всё было по-другому. Костяк остался из нашего, бывшего восьмого "Г", кто-то из других букв, но вот все остальные из обширной географии района: Иб, Пажга, Зеленец, Ново-Ипатово, Шошка, Позялом. Проявивших способности к точным наукам всего набралось сорок два человека. Выжимка. Элита. Среди них оказались уже знакомые ребята - Рогов и Быковский, шахматисты,  новоипатовские. Был один парень, феномен. Он знал назубок всю систему Менделеева и карту СССР, до мельчайшего населённого пункта. Впрочем, он выделялся и как математик, почти гений, был посильнее даже Ларионова. А тот ведь впоследствии получил золотую медаль. Но я забежал вперёд… Девочек было мало: Морозова, Изъюрова, двое из бывших параллельных и всё. Классной дамой стала математичка Людмила Михайловна, - суховатая в эмоциях, достаточно строгая и даже не очень понимающая в предмете. Иногда это бывало заметно, она терялась в решениях некоторых сложных задач или примеров, тушевалась перед блестящими умами ребят, и лишь знания и опыт выручали её. Накатанные темы, отработанные схемы она препо-давала хорошо, но там, где требовались поиск, творчество, изыск, - она оказывалась не на высоте. Мы всё же её уважали, дарили на Восьмое марта цветы, от чего она очень смущалась, краснела, а мы только и ждали, когда же она уйдет с этим дурацким ярким букетом, купленным на скудные наши средства, приобретенные у родителей и наконец-то она сгребала в руки журнал, указку, подарок и неудобно толкаясь в тугую дверь, скрывалась, - мы облегченно вздыхали. Случалось, мы врали ей прямо в глаза. Как-то я был замешан в скандальной пьянке, с Роговым и Быковским, - те меня не выдали, но вот лгали "откровенно", да так складно и правдоподобно, что мне стало  от такого не по себе. С Михайловной у меня тоже был один серьёзный  пространный разговор - она меня вызвала во время урока, из класса, в коридор и стала стыдить и воспитывать, наставлять, учить уму-разуму. Я тогда "прославился" в Шошке, напился вместе с баянистом, пьяный выступал со сцены, об этом написали в газете. Впрочем, это случилось уже в десятом, осенью, но ещё в пределах этого повествования. Почему-то разговор наш свелся к раннему моему увлечению девушками, - Людмила Михайловна предостерегала меня, как то очень смущенно, путаясь в словах, а я лишь ухмылялся про себя, нехорошо так - было известно, что наша классная к пятидесятому своему году сменила уже третью фамилию...
Другим "профилирующим" учителем стал несравненный Василий Степанович Киселев - преподаватель физики. Он знал свой предмет превосходно, мог много рассказать и сверх программы; решал быстро и оригинально любую задачку, от которой ломило в висках, а он только посмеивался и коротко кивал по привычке своей кудрявой головой, часто и долго, будто соглашался всегда и со всеми. Ещё он "крутил" школьное кино, обслуживал трансляционную, дежурил на вечерах и позволял себе пропустить стаканчик-другой, курил вместе с нами и даже иногда мог завернуть нецензурное словечко. Словом, это был "свой", рубаха-парень; девчонки его всегда могли уговорить на какой-нибудь внеплановый вечер, с танцами. Особенно это удавалось Яркиной. Она хоть и не училась с нами, но часто забегала к Морозовой. Последнюю я лицезрел ежедневно, - она продолжала волновать меня - тайком, с подглядом, чтоб никто не замечал; мечтал о ней, надеялся, что, может быть, когда-нибудь, стану за ней ухаживать. А пока же обретался новыми знакомствами, от которых уже терял покой и сон, забывая про всё на свете...
Новые учителя были по иностранному, литературе, истории. Вот только химию продолжала вести Тамара Ивановна - простая женщина с безапелляционными суждениями, с тоской по обыденной жизни. Она признавалась, что ей надоело учить растворам и формулам, - лучше бы она доила коров и управлялась в поле. Рубила нас этими признаниями наповал – ведь мы-то все были нацелены, натасканы, устремлены - к высшему образованию: в институты, университеты, академии.
Гуманитарные дисциплины были урезаны за счет уроков физики и математики. Мы долбили дифференциальный, интегральный анализы, проходили аналитическую геометрию, расширенную физику ядра, а вот терзания героев Достоевского или Толстого пробегали мельком, второпях, походя. Но неожиданно я полюбил эти размеренные неторопливые уроки новой и милой учительницы, маленькой ростом, сухонькой, с косинкой в глазах и уже достаточно пожилой. Она ненавязчиво, без пафоса, увлекала блоковскими стихами или шолоховскими описаниями, чем ещё долго, до удивления, будоражила, поворачивала к стремлению узнать больше, подробнее. Через неё я стал вдумчиво относиться к поэзии, слову вообще, увлекался "Письмом к женщине" Есенина или "пением водосточных труб" Маяковского, читал эти стихи иногда прямо на уроке. Литераторша поддерживала мои порывы, надеялась, что я пойду в гуманитарии. Она могла ярко отвлечь на уроке, вдруг задав "задачку", как лучше выразить весенний разлив и мы, ничего не придумав, учёные лбы, обескуражено слышали: "Какая веселая водичка!" Может она, эта маленькая женщина, зажгла во мне трепет к литературе, привила любовь к русскому слову?..
Историю вёл Виталий Степанович. И тоже очень интересно, эмоционально, подробно. От нас он почти ничего не требовал, а уроки свои превращал в своеобразные лекции, полные суждений, оценок, несвойственные нашему прошлому историку Ивану Ивановичу. Но и на изучение времен и народов тоже времени, конечно, было мало, - часто мы просто прочитывали параграфы и разделы, "гнали" программу. Иностранный по объему оставался таким же, как и в обычном среднем классе, но вот учительница была новая, только что из института, навыков преподавательских не имела и английский я ужасно запустил, не поднимался выше знаний артиклей или местоимений. Единственное, что меня спасало, это расположение бывшей выпускницы "иняза", молоденькой ещё блондиночки, которая могла пуститься в рассуждения о современных модных танцах или предаться воспоминаниям о разгульных студенческих годах. Мужа, она, правда, имела - он преподавал историю пятым-седьмым, но вот "иностранка" отчего-то любила пересдачи уроков, со мною или ещё с кем-то, наедине. Забудется совсем двойка, полученная когда то, а блондиночка поймает тебя в коридоре и говорит, что нужно повторять и сдавать тему. Это удивляло, но она переносила на школу систему обучения в институте, когда получаешь и сдаешь "отработку". Уже позже, потом, через два года это слово будет самым обиходным в моем лексиконе, потому что задолженностей у меня на первых курсах хватало... Но всё же иностранный в голову не лез, - нет, не лез. Если математикой я  как то занимался, по инерции, то сведения по истории, литературе, географии даже, помимо воли, прямо таки  будоражили меня, обволакивали нераскрытыми тайнами, неожиданными поворотами сюжетов, неразгаданными судьбами героев… Я не хотел себе в этом признаваться, но это было "мое": будущая моя стезя, хотя бы тогда далеко под спудом, глубоко в душе...
Подступил грандиозный праздник - Полвека Советам, Пятидесятилетие Октября. Об этом трубили задолго до начала и вот в юбилейные дни восторг вылился в какой то визг, истерию. Торжественные заседания, демонстрации, телерепортажи, чтения по радио доклада Брежнева, приветствия участникам собрания в Москве. Впервые выходные растянулись на четыре дня, потому что перед этим ввели пятидневку и это - "тоже завоевание революции" - утверждал диктор. Мало кто, наверное, знал, что на Западе давно уже существует двухдневный "уикенд". В дни празднеств я тоже решил не оставаться в стороне и в День Седьмого ноября выпил на пару с Гавришем, учеником из другого класса - бутылку-"бомбу", красненького, опьянел достаточно и даже сумел попасть куда-то на застолье к девочкам. Там выставил на стол опять тот же злосчастный портвейн, однако меня выгнали, - видно, я уже был сильно пьян. Размаха не получилось. В те же дни я был впервые в компании с Шишкиным-Туисовым-Ладановым, - неразлучной троицы, куда почему то приняли меня, эдакого Д.Артаньяна. Может от того, что Туисов и Ладанов были мне одноклассниками или, возможно потому, что мать Шишкина работала с моей. В те праздничные дни в селе открылся ресторан "Чикыш", впервые в районе подобное увеселительное заведение, - народу нужно было гулять. Там я и начал сидеть в шишкинской компании. Мы заказывали вино, закуску, слушали музыку оркестра, танцевали. Но чаще там заводили только магнитофон.  После, в отрезвлении, по будням, я чувствовал себя неуютно, ощущал, что избрал не тот путь, осваиваю не те дороги. Хотя и гулянки манили меня страстно, неодолимо и что будет дальше впереди, за порогом десятого, скажем, класса, - я ещё не знал,  и серьезно об этом не думал. Кстати, в то же время Ларионов мне предложил  вполне разумное и правильное - поступить в секцию вольной борьбы и я согласился, не раздумывая, считая это «выходом», хоть и  из начинающегося, но затягивающегося меня «тупика»… Записываться нужно было в Доме физкультуры, в городе, на стадионе, том самом, где я когда-то, бывал с Багиным. Никакой информации о порядках и условиях мы не имели, но разузнали фамилию тренера - Нуриев, и пошли наудачу, прямо к нему. Ждали на лестничной площадке спортзала, он поднимался наверх и Ларионов, вежливо так, обратился, напросился и дело было улажено. Три раза в неделю, по утрам, я собирал лучшее свое спортивное барахло, тапочки специальные, балетные, катился на автобусе в городскую черту. Нужно было потом возвращаться, успевать на занятия в школу во вторую смену. А после приходилось ещё заниматься общественными делами - репетициями, комсомольской работой, так что домой я возвращался поздно, в лучшем случае в десятом часу. Меня поставили редактором "Комсомольского прожектора" - молодежной стенгазеты. За поручение я взялся рьяно - оставлял прикрепленных ребят, обсуждал темы, намечал рисунки, следил за содержанием. Со стороны я эффектно выглядел, в поддевке с атласной "спиной", где-то в доме оказавшейся, с руками за края по бокам - ну прямо таки Ленин периода "Искры", - публицист, общественный деятель. Когда выпустили пару номеров и не стало бумаги, мы сдернули плакат из класса, где занимались младшие и на следующий же день их учительница, классная дама, устроила скандал, с вызовом к директору и обличением нас, комсомольских вожаков. Оказалось, что тот плакат купили сами детишки, на собранные деньги, чтобы как-то украсить угрюмые и мрачные белые стены. Рулон пришлось вернуть, но к "Прожектору" я охладел и меня переместили на ведущего комсомольских собраний. Тут уж я развернулся по «полной программе», это было мое место, моя сфера; - вечерами, когда собирались, весело, будто перед публикой, я объявлял повестку, представлял выступавших, спрашивал про "вопросы", читал проекты резолюций. Комсорг школы, Женя Шишкин, с удовольствием произносил "заключительное слово", - согласно кивал моим реляциям, умело расставлял фразы, выдерживал цезуры. Так он любил "руководить" и в ресторане, куда мы иногда отправлялись после собраний. Всегда в конце расплаты он эффектно давал официантке на "чай" - целый металлический рубль и при этом вежливо благодарил за приятный вечер и хорошее обслуживание. Именно от него я научился тоже давать чаевые. Так я  и вращался в комсомольско-ресторанной орбите. Но главные мои ожидания, намерения, предчувствия сводились к другому. Я приглядывался, примерялся, определял, намечал - очередную свою «жертву», - влюблённость. Появилось много новых учениц, в 9-10-х классах, и я наметил себе в подруги нескольких, - одновременно. Но нужно было  сначала до конца разобраться с Тамарой – мне захотелось все-таки получить от нёе… хоть физическое вожделение. Я пригласил её на свой день рождения, и ещё - Ладанова, Иевлева, Ларионова. Это было в самом начале учебного года, я упросил мамашу отметить мой праздник в нашей новой гостиной - в подвальном этаже, и желательно, без родителей. Когда застолье было в разгаре, мы с Тамарой вышли на крыльцо. Давно стемнело, было прохладно; я без всяких присловий стал её обнимать, целовать, прижимать к себе плотную её фигурку, в шуршащем капроновом платье, ощущал её спину, бретельки лифчика, с выпирающей окружающей кожей. Она, кажется, была взволнована и не находилась что либо сказать в такой ситуации, но я уже знал, что это первые и последние наши поцелуи, - как бы прощался с ней, - но также и "награждал" себя за все те вечера провожаний, которые теперь прошли, - безвозвратно, навсегда. Она действительно вскоре совсем переста¬ла со мной общаться, не стала меня донимать и привязываться, мы оба поняли, сами , вряд ли осознавая до конца, что не подходим друг дру¬гу, не сходимся по каким-то, неведомым нам, причинам. А во мне уже начиналась внутренняя борьба, метания - между двумя Людами. Так звали первую, Шахову, подругу Тамары, - худенькую брюнеточку, впервые появившуюся в школе в тот год, в девятом параллельном и такое же имя было у Каневой, ученицы из другого параллельного, коми класса. О ней рассказ дальше, но вначале я испил всю чашу первой настоящей вспыхнувшей влюблённости к чёрненькой... На моем пути опять встал Каракчиев. Он приглашал Шахову на танцы во время вечеров, провожал её всегда, гулял с нею. Они действительно - вместе смотрелись: высокий спортсмен-красавец и "тоненький стройный стебелёк" - почти по Асадову. Мне же "доставались" редкие совместные прогулки в школу и то потому, что было по пути - я, конечно, подлавливал Люду и будто случайно оказывался рядом, но вот это  то и угнетало - никогда мы специально о встречах не договаривались. Иногда, в своих целях, я использовал Тамару,- чтоб встречаться с Людой. Моя "бывшая", как ни странно, охотно помогала - стучалась в толстую деревянную дверь на крыльце дома, где жила Люда, внутри отзывались, впускали её, а я оставался снаружи и ждал очень долго и часто уходил ни с чем. Меня игнорировали, избегали, и я сильно от этого переживал, страдал. Но скоро Шахова уехала совсем, сразу же после Нового года, мне стало полегче. К тому уже времени, поздней осенью и зимой, у меня раскручивался головокружительный роман с другой Людой - Каневой. Меня тянуло, всё сильнее и больше, к этой де¬вушке, такой простой и естественной, с косинкой в глазах и каштановыми волосами в изящной косе, в школьном коричневом платьице на её тонкой фигурке, со строгим чёрным передником. Впервые я увидел её у кинотеатра, в самом начале осени; она  стояла с подружкой за билетами, и я предложил купить без очереди, в кассе работала знакомая моей матери, -  мы вместе, с заветными синими бумажками,  проходили через контроль. Как-то сразу нас протянуло друг к другу, властно и неодолимо, что мы сразу же с Людой стали встречаться, - в совместных походах в кино и после. Но, по договоренности, делали это незаметно для других; я покупал билеты, невзначай, будто случайно,  потом мы проходили в толпе в зал, но садились на разные места, а после, когда зрители расходились, встречались поблизости в условленном месте. Это было удобно обоим - наши тайные свидания сразу окрасились в незабываемый романтический цвет, покрылись ореолом загадочности, утонченности, глубины будущих отношений, желанием грядущих будоражущих открытий. Днём, на переменах, через подружку, я передавал записки для неё и даль¬ше, ближе к зиме, мы встречались без кино, чувствуя, как нам не хватает времени  пообщаться, наговориться. Стоял уже ноябрь, на улице становилось холоднее - я согревал дыханием её пальцы, поднося их ко рту и вдруг, неожиданно, мы притянулись друг к другу, прижались губами. Потом мы это сделали ещё, уже медленнее, нежнее и затем, уже ничем другим не могли заниматься, кроме поцелуев. Пришло  моё время радостей наслаждений! - это было так ярко и необычно, каждый день ожидать тех прекрасных минут, часов лобзаний, к этому тянуло жгуче, волнительно, обжигающе…. Закончилась осень, потом пролетел декабрь, а мы словно не замечая этого, каждый удобный будний вечер встречались только лишь затем, чтобы целоваться, и никак не могли напиться этим  мёдом, этой  сладостью вожделений! С приходом зимы мы снова стали ходить в кино - она с подружкой, посвященной в наши отношения, я, почти не таясь, садился за ними сзади, и после сеанса уже провожал к длинному зданию, с широкими окнами, за школой. Люда с подругой жили в интернате и приезжали на учёбу каждую неделю, из села Озёл, расположенного ещё подальше, чем Зеленец, километров за пятьдесят, от райцентра. Если бы не кино, неизвестно, дружил бы я с Людой или нет. В ту осень, фильмы, наконец-то, стали показывать в новом, только что отстроенном здании кинотеатра, названным, в честь юбилея, - "50 лет Октября". Зрителей всегда  было много, народ жаждал зрелищ и он их получал - в большом зале, с покато скошенным полом, широким экраном, стереозвуком. И фильмы  стали интересные, захватывающие, - из прошлого всё чаще, исторические. Пошла волна картин про разведчиков: "Взорванный ад", "Их знали только в лицо", "Щит и меч", "Повесть о чекисте", "Схватка"… А зимой стали демонстрировать "Войну и мир". Это было поразительно - мы изучали Толстого и видели его героев на экране! Эпопея прямо-таки врезалась в память - сцены боев, разрывы снарядов; пушки, грязь, мундиры, лавины конницы, - все смешалось в удивительных, невиданных ранее батальных эпизодах и, - панорама; широкая, бегущая вверх, над полями-лесами, в новом непривычным приёме кино. Наверное, это был взлёт советского художественного кинематографа, в начале эпохи застоя, потом уже то искусство стало бледнеть, чахнуть, изредка лишь вспыхивая гайдаевскими комедиями или фильмами Шукшина. Взоры проката тогда уже поворачивались на Запад - появились голливудские костюмные "Спартак" и "Клеопатра", французские "Фантомас" и "Анжелика", польские экранизации по Сенкевичу и Прусу, венгерский "Сыновья человека с каменным сердцем", классика Йокаи.

Меня уже распаляла эта кажущаяся близость с Людой, мне хотелось большего, не терпелось овладеть ею полностью. Но мы продолжали ютиться на улице - нам негде было уединиться в тепле. Интернат закрывался в одиннадцать, а другого места найти было нельзя. На выходные Люда уезжала домой, и я оставался как бы "свободным" и невольно заглядывался на других девушек. Ах, если бы Морозова была ко мне снисходительна, разве бы я  мог так растрачиваться !?...
На стадионе жили строители, там стояли вагончики, и в одном из них проживала семья Ащеуловых. Старшая из детей, Света, училась в десятом, вместе с Шишкиным. На субботних вечерах в школе я стал с ней танцевать и в первое же провожание, не размышляя долго, полез целоваться. Света не оттолкнула, но восприняла мой порыв холодно и равнодушно, тем и погасив мой интерес к ней. Меня снова потянуло к другим, внутри  меня бурлила какая-то  животная, охотничья страсть поиска. И девушка по душе вроде бы нашлась. Это была певичка, Аня, из агитбригады Дома культуры, тоже из десятого класса, но уже не шишкинского. Беленькая, худенькая, с прической под мальчика; мягким, тоненьким голоском она пела лирические песенки и представлялась для меня образцом приличия и воспитанности. Я познакомился с ней поближе, во время поездок концертной бригады. Мы успевали, например, в один из выходных, съездить в какой-нибудь ближний лесопункт, дать там концерт и вернуться в тот же день обратно. Возвращались на автобусе поздно, в темноте, мы с Аней устраивались на сиденье сзади, она дремала, прислоняла свою головку к моему плечу, и мы так ехали, довольно долго, часа два или три. Я гордился тем, что вот, рядом со мною, интеллигентная интересная девушка и я стану ухаживать за ней, - красиво, с цветами и может мы, дальше, пойдем по жизни вместе... Но ничего того не случилось, Аня меня как бы не замечала, от свиданий-провожаний уклонялась. На вечере новогоднем она пела очередной шлягер: "Ничего не вижу, ничего не слышу..." и вроде этим показывала свое кредо. Держалась при выступлении очень расковано, свободно, держала микрофон в руке, как Эдита Пьеха, просто, без выкрутасов, - такая отчужденная, отстраненная от суеты, - настоящая звезда. За ней ухлестывали многие из парней, прямо таки ходили роем, толпами, но мимо, - она  не замечала и их...А меня игнорировала и вовсе… Я в очередной раз попадался впросак, меня не принимали на этом "празднике жизни".
Вечер встречи Нового года впервые устроили в спортзале мастерских - было просторно, места хватало всем. Я помогал Василию Степановичу в трансляции, о своих горестях подзабыл, но они всё равно, сосущей тоской терзали мое сердце. Люда уехала, Шахова была с Каракчиевым, Света и Аня не замечали... И я себя утешал, что скоро, совсем скоро, буквально завтра, уезжаю в спортивно-оздоровительный лагерь для старшеклассников, в местечко под Сыктывкаром, - Дом отдыха "Лемь-Ю". Мать неожиданно туда достала мне путевку, и я с радостью согласился провести десять дней каникул с городскими ребятами. Не то, что сельские, райцентровские. Душа моя  «рвалась в бой», жаждала приключений, любовных и романтических; их то я, наконец-то, и получил, - и вдоволь…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. Зимний лагерь.

Утром тридцать первого декабря я проснулся с необычным чувством обновления и перемен. Предстояло ехать в городской Дом профсоюзов, - тот самый, где выступала Кристалинская, - и уже оттуда - в зимний лагерь. Много лиц и все неизвестные, полно хорошеньких девушек, смеются так некоторые, по хитрому. Почему-то мне казалось, что встречу Епимахова, но этого не произошло. Объявили о посадке. В автобус, в котором я собрался ехать, в последнюю минуту вошёл парень, в яркой спортивной куртке и с очень самодовольным лицом, с лыжной парой в руках, в чехле и с необычного вида палками под них, виденных мною впервые. Рядом возле меня сидящие девчонки зашелестели: "Белоусов, Белоусов..." Это был знаменитый чемпион, по лыжным гонкам, юниорским. Среди ехавших ребят много оказалось учащихся ПТУ. Их наличие сразу как-то предопределило атмосферу в Доме отдыха - взрослые, самостоятельные, они держались независимо, позволяли себе открытые выпивки, откровенные отношения полов. Сосед по автобусу, а потом и по комнате, оказался тоже «спортсменом», но только по другой, алкогольной части. Он мне сразу доверительно сообщил, что везет с собой спирт, и предложил его понемногу распивать. Я никогда "шило" не пил и видел его впервые... Дом отдыха располагался в двух километрах от  пригорода, - посёлка Краснозатонский и мы бегали туда, когда у нас кончилась разбавленная выпивка, за вином, а до этого – выступали там с концертом, в клубе. Но это было позднее, а пока мы, все прибывшие, собрались в музыкальном салоне ДО - для знакомства и обсуждения планов. Начальник лагеря, старичок-бодрячок, из номенклатурных, с округлым до слащавости лицом и с лысиной как  бильярдный шар, рассказывал о программах - спортивной, оздоровительной, культурной, познакомил с распорядком, расположением корпусов, планировкой, но его слушали скучно, невнимательно и оживились только тогда, когда самая бойкая из девушек спросила: " А как же мы будем все-таки встречать Новый год? Ведь он вот он уже, на носу?!" Но оказалось, что волнения её напрасны и всё предусмотрено - праздничный ужин в 22 часа, елка, которую тут же нужно было украшать и концерт, импровизированный, экспромт – который тут же,  тоже,  надо  было готовить прямо сейчас , и только потом, после всего - "танцы до упаду" - под магнитофон. Я выставил свой коронный номер "Ёлочка", выигрышный, и к месту - об исполнении всем известной песенки в разных ансамблях - цыганском, военном и т.д. и сразу же приобрел успех. Меня пригласила танцевать девушка из ПТУ - рыженькая, с немного конопатым лицом, но очень стройная.  Призналась, что  серьёзно занимается - спортивной гимнастикой. Мы удивительно быстро сошлись - после бурной встречи Нового года, с хлопушками и визгами, уединились на лестничной площадке третьего, последнего верхнего этажа. Наверное, это место специально запроектировали для тайных интимных свиданий. Там можно было стоять, облокотившись на перила, и прижавшись, до дурноты упиваться поцелуями. Я ощутил тот сладострастно освобождающий момент, знакомый уже по общению с "Дылдой", о котором потом, через годы, узнал из книг, что он обзывается "петтинг". Это опять окрылило, ошеломило меня - я снова подумал о Люде, о Морозовой... Но передо мной стояла "пэтэушница", не очень даже симпатичная, и всё ещё тыкалась и прижималась ко мне, а я уже потерял к ней всяческий интерес. Но всё равно, следующие два или три вечера, мы снова, там же, целовались, а потом гимнастка мне приелась - я чувствовал скукоту и утомление и, поняв, наконец, что она мне просто не нравилась, не привлекала, не притягивала к себе. Были девушки интереснее, из городских школ, интеллигентнее, приятные в общении. Такие вот предубеждения застилали мой, примитивный ещё разум, - я верил тому, что в училища попадают только неудачники, без устремлений. Таким образом, я переметнулся в компанию девушек, во главе с некоей Аллой, заводной и приятной на вид хохотушкой, вокруг которой и вились яркие, запоминающиеся девчата. Знакомство с ними началось с курьёза - они подшутили надо мной, подсыпав в чай во время ужина соль. Я отхлебнул от стакана, уже чувствуя какой-то подвох, но тут же выплюнув, не успев проглотить, жидкость обратно, и увидел заинтересованные, устремлённые на меня взгляды... Выбор свой я остановил на девушке с напускной оригинальностью, с лицом немного восточным, с поволокою и прищуром глазами, с мягкой смугловатой кожей, высокими ногами и тонкой талией. Наверное, это была девушка-мечта, неизвестно за какие заслуги мне доставшаяся, я даже не успел разобраться толком в оценках, потому что мы всю оставшуюся неделю только и делали, что целовались, - до опухших губ, до знакомого уже "петтинга". Устав от этих любовных упражнений, мы гуляли, сидели в кинозале, выбирались на лыжах в лес. Пэтэушница "моя" сначала злилась, но потом подружилась с моим соседом - "алканавтом-спортсменом", притихла, успокоилась. А тот продолжал пить, не уставая, на удивление мне, с утра и до ночи, и не вставая, естественно, на обязательную для всех утреннюю физзарядку. Начальник наш, один раз, рассердившись, решил поднимать его, выплескивая воду из чайника. Но сосед мой начальства не боялся и говорил ему, что заболел. Его оставили, но уже днём, пригласили врача, - сухопарого старичка, с аккуратной седой бородкой, с чемоданчиком из коричневой кожи. Градусник был уже поставлен и высмотрен (сосед сумел стекляшку незаметно потереть до тридцати восьми), порошки отпущены и доктор, присев на минутку, пустился вдруг в рассуждения о пользе и пагубности алкоголя, о незаметно подкрадывающемся его коварстве и о культуре пития. Я тогда не вник, но позже, - догадался, что доктор, таким образом, дал понять, что знает причину "болезни" соседа, но не стал его разоблачать, а лишь тонко, корректно, деликатно объяснил вред подобного неумеренного употребления и особенно в таком неустойчивом и непредсказуемом возрасте как у нас. Запомнилось. В будущей своей профессии врача я, возможно, что-то невольно, непроизвольно, - взял от того интеллигентного доктора, земской ещё закваски, настоящего русского подвижника... Через несколько дней я, затосковав по дому, решил съездить к родителям. Переночевал на родном диване и наутро собрался обратно. От посёлка нужно было идти пешком. Автобусы здесь не ходили и те два километра показались пятью, потому что добираться пришлось по заснеженной дороге, вслед за бульдозером и ноги увязали в проложенной трактором равнине, ботинки застревали в ямках. Аллочка с девочками радостно меня встретила чуть ли не на пороге, провела в комнату, напоила горячим чаем - уже, естественно, без соли. Волоокая мне улыбалась, прикрывая свои узкие глаза и растягивая пухленькие чувственные губки, в предвкушении радостей. Общий разговор вёлся вокруг оркестра "Двенадцатой". Солидное здание на углу Пушкина и Куратова славилось, ещё в пионерах я слышал о знаменитой школе, с репутацией и традициями. И вот оттуда, в зимний лагерь, приехал вокально-инструментальный ансамбль, порождение моды, - три гитариста и ударник. Из салона  с первого этажа уже доносились звуки их репетиции. Алла потащила меня знакомить, - он тоже была из той же школы - попутно восхищаясь моими новыми брюками. Действительно, дома я надел только что сшитые, расклешённые с боков. Бас-гитариста я уже, оказывается, знал. Это был Валерка Шпаков, мой приятель ещё с Мырты-Ю. Я знал, что он живет в городе, но вот то, что играет на гитаре, да ещё в знаменитой двенадцатой школе - это был для меня сюрприз, очень приятный и неожиданный. После ужина в клубе ДО был концерт прибывших, потом, естественно - танцы и после них - наше уединение с волоокой, её стенания по суточной разлуке. Но в конце вечера я отчего-то оказался в комнате Аллы, - кажется, привел туда её соседку Марину - та приболела, у ней раскалывалась голова. Она прилегла на импровизирова¬нный диван, - так  мы складывали подушки на кровати с деревянными боковинами, - к стене, прикрытые одеялом. Лицо Марины горело - я ощутил это своими губами, когда инстинктивно наклонился к ней и, о Боже! - прикоснулся к её устам и мы слились в долгом и страстном упоительном поцелуе! Меня самого бросило в жар - я только что отмиловался со "своей" и тут на тебе - новая подруга! другая! Это было коварство Аллы или ещё какой подвох, - она умелица на такие дела, - но так или иначе, мои сексуальные утехи выходили из рамок - я за один час перецеловал двоих. Будучи потом, гораздо позже, врачом санатория под Питером - я поимею двоих женщин за ночь, но то была не радость, а опустошение и я ещё того не понимал, а только глупо и недалёко восторгался своими "подвигами".
Ребята-оркестранты переночевали и назавтра поехали с концертом в Краснозатонский, я увязался с ними. Мне хотелось пообщаться со Шпаком, повспоминать о своем "далёком" детстве, но разговора у нас не получилось - он показался зацикленным на музыке, немногословным, ограниченным даже каким то. Тем не менее, мы расстались душевно, я пригласил его к себе в гости, он, кажется, приезжал, но ещё раньше, из Мырты-Ю, мы даже спали на одной кровати. В ансамбле был солист, исполнявший песни Высоцкого. Те ошеломили меня, я впервые тогда узнал, что есть этот отчаянно-потрясающий автор, бард. В концерте исполняли цикл из "Вертикали", но я и фильма того не видел, его не крутили в прокате, посмотрел  лишь потом, взрослым... Кончался "лагерный срок". Внутри как то томило, накатывало, словно ещё что-то, будет впереди, и, правда, ровно через двенадцать месяцев, я появился здесь вновь, чтобы встретить настоящую первую любовь, на долгие несколько лет, потому что она была безответной... Там уже будет другая  жизнь, по-настоящему взрослая…. А пока я возвращался, посвежевший и отдохнувший, как отец после курортов, - с багажом богатых чувственных ощущений и острых сладостных утех. А то! - за полторы недели нацеловаться с тремя да ещё и выучиться "петтингу"!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Конец девятого.

Нуриев считал нас достаточно подготовленными и к февралю, под праздник Дня Советской армии, выставил нас для соревнований. Ларионов участвовать отказался, а потом и вовсе - перестал ходить на тренировки. Я удивлялся - ведь он сам затащил меня на секцию, а теперь отлынивал. Но я твёрдо решил продолжать упражнения с приёмами и ловкостью и возвышался в собственных глазах, да и просто - было лестно о себе думать, что ты спортсмен. Для выступления в состязаниях мне выдали спортивное трико - комплект-комбинезон "трусы-майка". Особенно я не переживал - приёмчики знал, технику наработал - силы особенной тут не требовалось. Но я заволновался, когда перед самыми соревнованиями узнал, что посмотреть меня пришли девчонки из зимнего лагеря: Алла, Марина и волоокая. Имя вспомнить никак не могу, ну прямо начисто вышибло. Когда мне надо  было выходить на ковёр, я их тут и увидел. Да, я, конечно, хвастался, что занимаюсь борьбой, а они обратили внимание на объявление, пришли. Сидели девушки стайкой, все вместе - на трибунах, двух рядах скамеек, над залом, огражденные пандусом... Первую схватку я проиграл быстро - меня легко уложили на лопатки уже в первом раунде. Стало ясно, что первого места в своей категории, до 52 килограмм, мне не видать. Но я надеялся, что во втором выходе одолею соперника. Но тот сопротивлялся - я подставил ему подножку уже на первой пятиминутке, а он удержался и стал тянуть "волынку"; в атаку не лез, измывался ложными замахами - я проиграл по очкам. Осталось два противника и как минимум, теоретически - третье место. Снова я вышел с настроем на победу, и с самыми серьёзными намерениями бороться до конца, показать, на что способен. Девчонки меня подбадривали криками, я стоял решительный, готовый к бою... Но противник не появился, - он вообще не вышел. Победу засчитали мне. Это был подарок судьбы, неожиданный и я теперь заимел шанс завоевать третье, престижное место, призовое, с грамотой. Меня стало будоражить, чуть ли не лихорадить, я уже косил глазом на ступенчатую горочку "2-1-3" и мысленно стоял слева, хоть пониже других, однако на пьедестале... Парнишка, которого я должен был одолеть, выглядел тщедушным, коротышкой. Но все-таки плечи у него были бугристые, а фигура пропорциональная, эдакий крепыш - только пониже меня ростом. Мы сцепились... Наверное, его нужно было умотать, за счёт техники, а потом уложить коронным. Но я выбрал не ту тактику, он сам пошёл в наступление, ловил меня на приемах, а я лишь увертывался. Первые два раунда были равными. Нам предстояла последняя пятиминутка, мы разошлись на отдых в разные углы. Нуриев, обтирая мне спину, прямо так и сказал, что поединок «мой», надо только сразу, без раскачек, валить его приёмом и этим закончить схватку - надо поймать тот вожделенный момент, чтоб противник не опомнился, крутить его, отвлекать, а потом… - р-раз! На крепыша я мельком взглянул и он, чувствуя мой взгляд, тоже посмотрел на меня, через плечо,- проницательно так , насквозь, - уже вставая и повернувшись к тренеру, который ему тоже что-то упорно, настойчиво внушал. И я сломался, кажется, в тот момент - психологически; внутри шевельнулось сомнение, неуверенность, но я сбросил наваждение, как ненужное сейчас мне, встряхнулся. И всё же мгновение то сыграло роль. Я понял это уже потом, и теперь, когда выступаю иногда в других, внешне спокойных видах, шашках-шахматах и знаю уж наверняка, что самое главное - психология победителя. В принципе равные почти все, а надо для победы  ещё что-то большее, самую малость, что-то  помимо простого умения, техники.. в шашках-шахматах искать, например, и решаться , - на комбинацию…. Всё-таки на прием соперника я не попался, не поддался, но и сам сделать ничего не успел, не сумел и  вот мы разошлись вроде равные, но чтобы уже теперь дождаться объявления результата. Томительные секунды и вот рефери, взявшись за нас, поднял не мою руку; и я чуть не реву от досады - на какие то пару-тройку очков я не смог догнать противника, ведь должна быть моя победа, ведь она была так близка! Такое обидное поражение и на глазах девчонок - теперь они меня не будут признавать. Но они подбегают, ловят меня на лестничной площадке и Алла ещё издали кричит, что я выглядел лучше и это интриги и неверно, неправильно так определять победителя, надо спрашивать «мнение зрителей»... Однако позор, унижение, стыд, опустошение давят меня еще долго, я пропустил даже два подряд занятия секции, размышляя, а стоит ли вообще ходить на эту борьбу? Вон Ларионов перестал и не мучается... Но меня поддержал, обнадежил Нуриев. Он сказал, что потенциал у меня есть, нужны только опыт и практика, наработанная техника. А соревнование - это проверка на прочность, закалка воли, умения противостоять и чтобы проиграть, нужно иногда большее мужество, чем почивать на лаврах и вдариться в самообольщение.  И я продолжал посещать спортзал Дома физкультуры, хотя всё равно что-то внутри у меня надломилось и особенно после одного, непримечательного вроде, случая. Как-то раз я пришёл на тренировку, там был незнакомый парень, я ему бросил небрежно "поработаем?" и он меня "обработал" по всем статьям, и оказалось, что он - чемпион Республики прошлого года и теперь готовился по индивидуальной программе к "Северо-Западной зоне"... Мне бы наоборот, радоваться, что потренировался со знаменитостью, но я наоборот, - скис окончательно и  к спорту тому борцовскому – охладел. Так, в конце концов, после метаний и сомнений, но все-таки секцию вольной борьбы я оставил и занятия в ней,  почти на исходе учебного года, прервал. Также я перестал тогда же и являться на уроки физкультуры в школе, мне несносно было видеть одноклассников, разрядников по лыжам, тягаться с ними в беге, в гонках. Сам я скатывался в бездну куда более опасную, меня увлекали пьянки и связанные с этим ощущения ложной свободы, любовных настроений - "погружения " во взрослую жизнь. На весенних каникулах, после спектакля в городском драмтеатре, мы с Лыюровым, парнем из нашего класса, пошли в ресторан. Тот был недалеко, построенный недавно, с лихо заломленным козырьком над входом, с названием поэтическим: "Вычегда". Мы сидели в зале на втором этаже, у окна, пили вино, заедали мясом; потом пошли в парк, снова чего-то употребляли там, на скамейке и очнулся я уже в доме на лестничной площадке пятого этажа, весь измазанный, в пыли и грязи. Едва соображая, спустился в подъезд, куда то бессмысленно шёл и очутился на площади перед железнодорожным вокзалом. Тут мне вспомнилось, что искал я свою черноокую-волоокую, она говорила, что живет где-то здесь, рядом и привело мне сюда мое зачумленное сознание. В автобусе, на Вильгорт, уже позднем, к полуночи, я сидел, уткнувшись в воротник и на обращение кондукторши что-то бессмысленно мычал, притворившись нетрезвым, хотя хмель уже прошёл и проблески мыслей твердили мне, что до добра такие возлияния не доведут. Апофеозом моих гульбищ девятого класса стала замечательная встреча всенародного праздника Первого мая. Принялись мы его отмечать уже во время демонстрации, потом пошли к Ладанову и крепко там снова отметили, а после решили двинуть в местный ресторан, который уже открылся. Намешав выпитое с пивом, чувство равновесия я утратил и, выходя из заведения, споткнулся и пропахал носом асфальт. Брызнула кровь, залила мне щеки, подбородок. Сработал какой то рефлекс самосохранения, тормоз, мы вернулись с Альбертом назад, снова сели за столик и обсуждали, как могли, создавшееся своё положение. Всё же договорились, что нам надо удаляться, уходить. Мы прошлись по всему селу, полному народа, по середине улицы, напоказ, обнявшись, крича песни и ругательства. У своего дома Альберт завернул, а я дальше двинулся один и у моста, который строил, вдруг пришла мне счастливая мысль, что, действительно, - теперь "море по колено", - и вошёл в ручей, разлившийся вширь по случаю весны метров на двадцать. Я увязал в мутном потоке, но в последний момент все же сумел выбраться, справиться с течением, а на другом берегу меня уже ждала мать, - ей сообщили, в каком я скверном состоянии. Ругаясь последними словами и посылая проклятия неизвестно кому, она потащила меня к дому, где я тут же, мгновенно, едва успевши раздеться, рухнул на кровать и, проснувшись уже к ночи, недоумевал, отчего же это я не гуляю и не отмечаю праздник. В подвале кинотеатра теперь шли танцы, я намеревался туда попасть - там играл наш агитбригадовский оркестр, с прекрасным солистом-саксофонистом, там было весело... Но теперь я пойти туда не мог... Оставшийся выходной день второго мая я приводил себя в порядок - мылся, чистился; потом смотрел по телевизору последний фильм с участием "гайдаевской тройки" про стариков и девушку и старался привести в более-менее приличный вид свой несчаст¬ный расцарапанный нос. Утаить, однако, ничего было нельзя, - корочка протянулась по всему органу обоняния на левой его стороне и светилась пламенным цветом боевого знамени. Вся школа узнала о моих "подвигах", весь учительский коллектив был поднят на уши, - каким же это таким образом советский ученик, да еще один из комсомольских вожаков, надирается как свинья? Сразу же, конечно, я был вызван к директору, ещё до уроков, перед второй сменой. К удивлению своему, сильного крика или большого разноса, я не услышал. Михаил Михайлович просто поговорил о моей будущей жизни, сказав, что если моё поведение будет таким и впредь, то значит, он ошибся во мне и не видеть мне никакого высшего образования. Думал и я, что пора останавливаться. Иевлев, приятель, такого бы себе не позволил, а ведь он тоже был не из интеллигентной семьи, вроде Ладанова или Шишкина. У Альберта отец председательствовал в райторге. Иевлев посмеивался надо мной и рассказывал, как один его знакомый, забулдыга, решил "завязать" и даже написать об этом книгу, которой он уже придумал название: "Прыжок через пропасть". Наверное, нечто подобное хотел совершить и я, но вовремя приземлился, на асфальт. Нужно было мне чем то серьёзным увлечься, но я не находил себе применения. Спорт борцовский забросил, в учебу математическую не втянулся, петь и плясать на сцене наскучило…
Более-менее  меня увлекал магнитофон, современная музыка и я стал помогать радисту школы. Тот заведовал трансляцией, крутил песни на вечерах и переменах, переписывал их с пластинок на плёнки. Он был десятиклассник, но из района, жил в интернате и потому я был для него помощником весьма кстати - на выходные его подменял. С разрешения он мне оставлял ключ от комнаты, где размещалась аппаратура. Это был как раз директорский кабинет и я часто, таким образом, виделся с руководителем школы, беседовал с ним на разные темы. Может, потому он мне легко простил приключение с первомайской пьянкой, или, возможно, считая меня уже взрослым, а , может быть , ему не хотелось лишних хлопот, ведь он уже готовился, теперь точно и определенно, с лета, стать председателем райисполкома. Ещё год назад, его отношение ко мне было презренным, - он мне так прямо и говорил, что ему не нравится "твоя", то есть моя, - "рожа". Какая то откровенно ненавистническая тактика в духе большевизма, антисемитизма. Но я был не еврей, это точно. В школе спокойно уживались русские, коми, украинцы, немцы, белорусы, татары, цыгане. Те одно время жили близко с нашим домом, я дружил с цыганскими ребятами - Баулиным, Баскаковым...
    Снова я стал больше  и чаще общаться с Аней - на вечерах готовил для неё микрофон, с которым она пела. Я будто разрывался - мне продолжала нравиться Аня и в тоже время я не хотел порывать отношений с Людой. Но последняя была из деревни и, может, не так воспитана, изящна в манерах, а вот Аня... Шарм интеллигентности с нее не сходил, - она напоминала внешне будущую и современную Патрисию Каас. И всё же нет, естественно, нет, - она мне никак не подходила, я это начинал понимать - окончательно, бесповоротно... Лет через десять, когда я давно уже закончил институт и работал вдали от родных мест, приехал как то навеститься, и зашёл в ту столовую, бывшую когда то рестораном и с трудом узнал в толстой и грязной женщине за прилавком буфета, отборно ругающуюся с мужиками, продавщице пива, - свою милую и тонкую "Каас", певичку Аню. Я быстро покинул сворное заведение, хотя намеревался там отведать «жигулевского», столь редкого в те времена... Правду кто-то сказал, кажется Бакатин, - бывший во главе КГБ после Крючкова, - "не стоит возвращаться в прошлое - там уже никого нет"...
 
    Той весной разбился Гагарин. Это случилось 28 марта, в день тор-жественного заседания по случаю 100-летия Горького. Я думал, - празднество отменят, но председательствующий лишь объявил минуту молчания и всё. Первого космонавта похоронили у Кремлевской стены и вместе с ним погибшего полковника Серёгина. Нужно было быть тому рядом, чтобы оказаться потом в числе "кремлевских"… День космонавтики почти не отмечался, в отличие от прошлого разудалого веселья и моего гуляния с "Дылдой". Но зато стали теперь регулярно устраивать танцы в подвале кинотеатра, с оркестром, где на аккордеоне играл Юрий Александрович, а за барабанами сидел брат Кузиванова, - того, с кем я был в Артеке. Ударник так виртуозно владел инструментами, что Юрий Александрович шутейно иногда подносил, у всех на виду, ладонь к его лбу, будто проверяя температуру. Все смеялись. Сезон вечеров открыли еще в конце января, и на первой же мелодии впервые, в круг, вышли мы с Кузивановым (другим, с Птицефабрики, - фамилия была распространенная) - в одинаковых новых рубашках, - расшитых спереди, черными со спины, - и завертелись в отчаянном "твисте". Он был еще моден, тот танец, хотя постепенно уступал место "шейку", или "джису", как называла его мать, соединяя как бы два названия. В своей неудержимой погоне за удовольствиями, когда не было Люды, я стал выбираться ещё и в город в окраинные клубы - типа поселка Строитель. Посещал и очаг культуры Птицефабрики, посёлочка за Вильгортом. Ну а школьных вечеров я не пропускал ни одного, они были как  бы в моем ведении - я заведовал трансляцией из директорского кабинета. Мне доверяли ключи и от здания мастерских, в спортзале которых тоже часто крутили танцы. Я был популярен и старался это использовать в свою пользу. Потеряв расположение Ани, стал провожать другую десятиклассницу, внешне напоминающую певичку. Но та меня игнорировала так же, а однажды, уже в июне, я заметил её в обществе Альберта - она сидела на велосипеде, за рулем был Ладанов, и направлялись они - на выпускной бал. Тот вечер, был единственный, куда меня не позвали, - радист был штатный, - и я был раздосадован, мне было нелегко: там веселились Туисов и Ладанов. друзья Шишкина, а меня оставили, своего " д, Артаньяна" - в стороне! Но это уже было позднее, в конце июня, а пока, в мае, я строил только планы, на лето. Поговаривали о спортивно-трудовом лагере, там заправлять должен был Каракчиев, новый комсорг школы. Но меня заявляли в агитбригаду, отказаться не было сил - это льстило. Я держал себя в тонусе выступлений, попробовал себя даже в качестве ведущего «Клуба весёлых и находчивых». Ребята из класса подготовили программу, в честь окончания учебного года. В один из последних дней мая на привычном месте возле входа школы появилось объявление, что "состоится" и так далее и сверху большими буквами: "КВН. 9-68" Многие пришли посмотреть, и всем понравилось: неистощимость выдумок, острота шуток, замысловатость заданий. Я со своей функцией справлялся - держаться перед публикой умел. Но ещё и потому, что краем глаза следил за Людой. По моей хитрости представление устроили в пятницу, и я попросил Люду придти пос-мотреть. Мне казалось, что ей должно быть интересно, но она была грустна и задумчива. Всё же я договорился, что она поможет мне "закрыть мастерские" и, тем не менее, она ушла неожиданно, ещё до окончания танцев, после КВН, а я пока долго провозился, проверяя помещение, замки и двери.
Когда спустился к интернату и постучался, никто не открыл, будто внутри всё вымерло; и правда, многие уезжали уже в пятницу. Но я то знал, что Люда должна находиться внутри, надежды меня не оставляли. Я немного ещё подождал, пока станет темнее, и около половины первого ночи подошёл тихо к окну с другой стороны, к той комнате, где жила она. Я уже бывал тут, мы не раз стояли здесь, прощаясь. Занавески были зашторены, свет погашен, но я точно знал, что Людмила не спит; чуял это, словно зверь, дорвавшийся к добыче. Негромко так поскрёб по стеклу, пальцем. Не сразу, - но пологи занавесок раздвинулись, будто бы перед представлением, створки рам раскрылись и я медленно, но энергично, как на снарядах в спортзале, подтянулся за подоконник, рывком подпрыгнул, животом лег и через секунды оказался на полу её жилища. Вдохновил недавно виденный кадр из фильма «Журналист»  , где главный герой прыгает через окно к любимой… Да, ещё недавно, два дня назад, мы стояли у этого раскрытого окна, терзая губы, но тогда рядом  была подруга, «сторожила» нас… И вот теперь Люда в комнате была одна, и я сразу стал ее обглаживать, скользил сразу вниз, по тонкой талии, добрался до плотных мячиков ягодиц, опустился на колени и обхватил её стройные ноги. Я уже знал всё её тело почти наизусть; запах волос, подернутых паутинкой взбитой прически, подмышки со сладковато-пряным возбуждающим ароматом, выемки ее шеи и грудь, такую востренькую, тугую... Но не касался я только самых заветных мест, - пониже пупка, - она меня всегда отталкивала от них, защищая этим свои последние, неприступные рубежи. Я надеялся, что, может, она откроется мне теперь, в эту последнюю ночь, перед летом, ведь мы одни, совершенно одни. Но... Нет. Опять это твёрдое - "нет". Это меня бесит, я готов её оскорбить, наговорить резкостей, я чув¬ствую, что ещё немного, совсем чуть-чуть... Но снова - решительный отказ. Я готов протараниться сквозь заслоны, во мне неодолимое влечение и я намереваюсь уже брать её силой, приступом. Но вдруг что-то происходит во мне, и она открывается  мне совершенно другой, неизвестной стороной. Эта чистая, застенчивая, глубоко чувствующая девушка, со своей неброской красотой лишь поначалу кажется доступной, а на самом деле - она непорочна, как Дева, как Мадонна, - она благородна и сильна в своих отказах. Может, она жалеет, что поддалась в свое время поцелуям такого парня, как я - бедового и раннего, нетерпеливого в своих вожделенных помыслах, но теперь она не может его отринуть, оттолкнуть и потому-то присыхает её душа и хочется ей чего-то другого, светлого, настоящего, на всю жизнь. Я ведь ей и не говорил правдивых и нежных слов, не признавался ни в чём. Так и не добившись близости, а удовлетворившись  лишь пресловутым "петом", я оставил её быстро, безжалостно, - перешагнул, спрыгнул с подоконника, пошёл, быстро, не оглядываясь... Но уже приближаясь к дому, захотел с ней побыть снова и подумал, твёрдо и ясно, что она вполне подходит для меня по всем параметрам, "устраивает"; что именно такая мне нужна жена - робкая, но ласковая; скромная и без прикрас - чтобы уравнивать  и умерять мой  неровный характер и необузданный нрав, неумеренный и ненасытный пыл... Я и не заметил, как подступило утро, и наступило… лето. Было  уже первого июня.
         

 ГЛАВА  ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ. Дороги в никуда.

Последнее лето детства... Фильм с таким названием вышел именно тогда, в середине 68-го, с Юрием Визбором, и уже с того времени ощущение расставания с прекрасной порой жизни не покидало меня. Или, может, я сейчас придумал это, а тогда всё было по-иному?
На работу мы оформились только вдвоем, с Иевлевым, и в другое место - в стройтрест, в бригаду растворного узла. Утомительным и нелегким занятием для наших нетренированных мышц было кидать лопатами гравий, чтобы потом тот, замешиваясь с цементом и водой, крутился и выдавал бетон, развозимый по объектам в селе. От нас зависело всё строительство в округе и нельзя было расслабляться, останавливаться. Прибежал как-то на узел, в восемь утра, глав¬ный инженер, и ругался, что мы долго раскачиваемся и решили: работу нам начинать в полвосьмого, пораньше. Узел - место между последней остановкой автобуса из города и Птицефабрикой – значит, мне нужно было теперь вставать в половине седьмого, чтобы успевать. Иногда бетон требовался близко - на строящиеся рядом склады и мы его растаскивали сами, в тяжелых вагонетках по доскам, с натугой и сопением, утрамбовывали хлипкое серое месиво, ров¬няли его лопатами. В те дни подкинули к нам в бригаду новенького паренька - подростка с бычьей шеей и злыми, навыкате, глазами. И, несмотря на то, что он был с Иевлевым нам даже помладше, он успел побывать в колонии, отмотать срок. Чем дальше - тем больше. В конце нашей работы мы узнали, что все работавшие с нами - с и д е л и. Что бригадир с вихляющей походкой и вечно подобострастной улыбочкой, что Иванов - мелкий вертлявый мужичок с постоянным вопросом на лице "как бы чего?" и богатырь - кремень Клим - с руками-загребалами и плечами-буграми. Однако ж по этой "теме" ближе пришлось "познакомиться" с "колонистом" - так мы с Иевлевым прозвали новоприбывшего. Этот член бригады поколотил на моих глазах, ни с того, ни с чего - школьника из района, приехавшего на фестиваль. Этот был молодежный праздник, в конце июня. Считалось, наверное, в криминальной среде, своеобразным ритуалом, - бить не своих. Поэтому "колонист" и демонстрировал превосходство, передо мной. Возможно, он хотел показать кулаки и мне, - заодно, заочно, и моему приятелю Иевлеву, но мы старались пришибленного жизнью мальчика не задевать, а работать спокойно и добросовестно. Трудиться, конечно, было тяжёло, подчас это были испытания сил и нервов, и я с удовольствием согласился на гастрольную поездку по району сразу же после фестиваля. На последнем, кстати, я успешно выступил перед публикой всего села в качестве драматического актера, играл роль работяги-алкоголика в сценке из сельской жизни. Скоро мне такую роль пришлось сыграть в действительности.
Выяснилось, что я имею право, как участник художественной самодеятельности, на оплачиваемый отпуск во время выступлений. Это меня вдохновило и вот я - в помещении Дома культуры или в кинотеатре, когда нет сеансов, - подновляю номера, репетирую что-то заново, знакомлюсь с программой, которую буду объявлять. Я опять участвовал в шутовском танце, подготовленном год назад, и когда кружился в танце с партнершей, она сказала, что я подрос. Может, была доля правды в её словах, но, скорее всего, такое чувствовалось из-за штиблет, которые я позаимствовал у брата, на высокой по тогдашней моде платформе. Кроме привычного мне "конферанса", я приготовил, выучил современный шлягер - песню "Лада". Я с таким удовольствием повторял ритмовые рефрены, подражая певцу Мулерману, что номер всегда неизменно шёл на "бис", мне сильно и долго хлопали и чуть ли не кричали "ура" и это было гвоздем всего концерта, его визитной карточкой. Никогда не припомню такого успеха в своей жизни на сцене, как тогда... В агитбригаде, кроме лектора-международника, были ещё студенты стройотряда, работавшего в селе. Это были парень и две девушки. Первый исполнял песни Городницкого, под собственный гитарный аккомпанемент, а девушки пели дуэтом. Завелся как то с их участием спор, кто лучше - Маяковский или Есенин, так стройотрядовец ответил, как отрубил: "Маяковский - для толпы!" и тем разрешил все прения. Одну из девушек я запомнил на всю жизнь. Это была Лида Торопова, моя вторая, после Бэллы, "любовница", если можно так написать, мой "Титов". Наверное, это гнусно, помнить своих женщин, которых я попробовал лишь раз, но они были первые, памятные и этим приятны для меня. В следующий после первого, раз мы выехали в "куст" деревень уже на своем транспорте - автобусе, именуемом "автоклубом" - в нём везли инструменты оркестра, костюмы и наш новенький, всеми обожаемый магнитофон "Комета", за которым присматривать доверили мне. Главные танцы после концерта устраивали с оркестром, но для себя заводили магнитофон и оркестранты веселились тоже. Так мы "отдыхали", то есть расслаблялись, с помощью спиртного, естественно. А деньги на выпивку выгадывали из разницы продаваемых и реализованных билетов. Идут, например, влюбленные через контроль, а мы билеты у них забираем, совсем, и не отрываем корешок, а пускаем в следующем концерте в оборот. Так образовывался "навар". Весь трюк в том, чтобы на контроле стояли мы и чаще всего даже я - нужно было быть психологом, чтоб не нарваться - не отбирать билет у серьёзного вида взрослых или там - старушек. Понимал ли я, что участвую в "финансовых махинациях" - не помню, но вот что это делалось с одобрения начальства, а оно у нас было партийным - это наверняка... Как-то я стоял так, и одна девушка, лет пятнадцати, предложила мне напрямую секс - как бы это делается сейчас, в "клубах знакомств" - за бутылку. Я не без сожаления отказался – куда-то неизвестно нужно было идти. Бутылка вологодской водки стоила тогда два пятьдесят две и, собирая рублей десять, нам на дармовую выпивку и закуску хватало. В такой тесной обстановке, в буквальном смысле у меня всё и случилось. Дело в том, что спали на полу вповалку, и Торопова оказалась рядом со мной. Я залез на нее, почти не раздумывая и не спрашивая, - она лежала тихо, "бревном", но так и нужно было, по законам "конспирации", - сделал дело холодно, "профессионально". Радости большой физической или там наслаждения истинного не испытал, слез с обмякшего полноватого тела и вышел тут же на двор, по нужде, и долго не мог помочиться, пока не успокоился мой возбужденно-напряженный орган в паху. Потом я с Лидой не общался, мне опять было стыдно, как когда-то с Бэллой, - мы вскоре вернулись с поездки и стройотрядовцы у нас больше не появлялись. Таким было мое второе греховное "падение". Однако ж, в отличие от первого раза, долгого разочарования я не испытывал, а пробудился, наоборот, какой-то во мне жгучий, и животный даже,  - интерес: "А  ну-ка ! Если такое дольше и больше? И каждый день? Это ли не счастье?.." Вольные разговоры на подобные темы я вел с Иевлевым, делился с ним впечатлениями и "опытом", со смакованиями подробностей. Иевлев восторгался моим рассказам, верил, несмотря на то, что я что-нибудь "горяченького" прибавлял. У меня же самого внутри возникал вопрос - почему только стремление тела? А как же душа? Может ли всё быть ещё впереди или наоборот - ничего возвышенного в жизни больше не будет, и не встречу я  в жизни того прекрасного чувства, о чем пишут в книгах и поют в песнях...
В следующий раз с агитбригадой поехали по точкам дальним, совсем в другую сторону. Нам предстояло путешествие на теплоходе, вверх по Вычегде, в каютах, с ночёвкой. В составе у нас появилась сестра Тамары, приехавшая на каникулы. Она училась на врача и с гордостью носила значок "ИГМИ" - Ижевский государственный мединститут. Такое вот название просто заворожило меня, хотя всерьёз я еще не задумывался, кем стать, но больше все-таки склонялся в сторону журналистики или сцены, а вот о медицине даже не помышлял. Впечатляли, правда, картины, виденные в поликлинике, когда я там навещал мать. Как-то сунулся не в ту дверь, а там мужчина, - симпатичный, врач, - сидит, очень сосредоточенно-озабоченный, а рядом больной, со страшно обезображенной раздутой ногой, с иголками в бедре, - по-видимому, в ожидании действия анестезии. И прикинулось у меня тогда в голове, а почему бы не стать хирургом? Заклинило. Задело…
За Тамарой теперь ухаживал Карпов, мой одноклассник по восьмилетке, он учился в суворовском и тоже приехал на каникулы - я видел его в разукрашенной форме, в фуражке с красным околышем. Поэтому я и держался с тамариной сестрой свободно, расковано - может, даже, - слишком. Поздравил её с днем рождения и мы потом, привычно уже, после концерта, - праздник отметили. У именинницы был большой успех на публике - она пела "Тополя", "Падает снег" Адамо и в трио - "Калину красную". Отчего-то  на том дне рождения было особенно весело - саксофонист просто потрясал - играя, импровизируя, наяривая, и все пускались в пляс под завораживающий мотивчик...
Конечным пунктом следования по реке был поселок Ново-Ипатово, откуда мы должны были возвратиться самолетом на Сыктывкар. Я знал, что в посёлке живут мои одноклассники и с утра, после ночи в душ¬ной каюте, уже сидел в прохладной, с только что вымытыми полами, квартире Быковского. За встречу мы выпили вина и направились к Рогову. Тот жил на окраине, в собственном доме, с родителями и тремя братьями. У них мы уже пили спирт, разбавленный. Потом мы, втроем, пошли в гости, - через улицу, там жила с бабушкой симпатичная смешливая девушка, приехавшая из города, где училась, в техникуме. И мне она понравилась, естественно, как всё новое, свежее, красивое. Я договорился с ней встретиться в столице, записал адрес. И уже с трудом, запинаясь, добрался до квартиры Быковского и свалился там в сон, успев, однако, предупредить, чтобы приятель меня разбудил к шести вечера, для прикидочной репетиции. Быковский не разбудил, заснул сам возле меня, и очнулся я около полуночи, не соображая, где нахожусь. Выбрался на улицу, побрёл, не зная куда. У встреченных парня и девушки спросил, где клуб и двинулся к зданию, в котором светились окна, - я и шёл в том направлении: посёлок удивительно напоминал по расположению домов Мырты-Ю, - наверное, лепили эти места, лесоповальные, по одному проекту. Размыслова меня уже хотела разыскивать, названивала по телефону участковому. Но увидела меня, облегченно вздохнула и велела укладываться. Концерт вела сестра Тамары, а номера с танцами сократили.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ. Последняя перед юностью.

На работу ходить уже не хотелось, и я обрадовался, когда мне мастер объявил о том, что трудиться мне осталось три дня, а потом финиш - "шабаш" - прекращают со мной производственные отношения, вышел приказ. Администрации не понравилось, что я, ещё несовершеннолетний, участвую в самодеятельности. В последние два дня нам дали такое задание, от которого ломило руки и ноги. Мы вручную таскали кирпичи на второй этаж строящегося дома. Это было истязанием сил и нервов, но мы не унывали и во второй день даже устроили соревнование, кто больше снесёт эти красно-бурые, режущие пальцы "буханочки" наверх. А у меня в тот день работы намечалась еще одна гастрольная поездка. Вечером я едва успел к отходящему теплоходу, но был не последним - все волновались в ожидании нового и основного участника бригады - баяниста. Оркестра сейчас не брали, штатный аккомпаниатор ушёл в отпуск со своей сварливой женой, вечно таскающейся вместе с ним. И вот взяли пока временно - какого то приблудного, маленького ростом музыканта, вечно веселого. Размыслова уже проклинала всё на свете, - теплоход вот-вот должен был отойти, но показалась на высоте широкой лестницы, спускающейся к реке, знакомая фигурка и - о Боже! - еле стоящая на ногах. Когда застучали лопасти и судно пошло вниз по реке, рассказали о поездке - недолгой впрочем, но очень нужной, - выполнялся план по обслуживанию сельского населения. Необходимо было добраться до Пычима, там - пешком до Озёла, через пруд. Мне показалось, что я ослышался, но это было действительно так, - мы ехали в ту деревню, где жила Люда Канева! Во мне что-то радостно запрыгало, усталость от прошедшего дня прошла, и я весело стал помогать тащить баян, после двух часов пути по воде, ибо других мужчин в нашей группе не было. Через час мы остановились перед тем самым прудом, о котором говорили - на той стороне был Пычим. Стояла уже темнота, но поднявшаяся луна освещала пространство далеко вперед, а моста или другой переправы мы не видели. Размыслова уверяла, что должны подойти лодки - две, или даже может быть три. Все ожидали. Нашему баянисту отчего-то стало скучно и он объявил, что двинется так, пешком, "ему всё до фени", и шагнул в воду. Мне пришлось его удерживать, а он все шёл и шёл, не останавливаясь, и вот мы уже на середине пруда и всего по пояс и меня осеняет, что мы можем действительно, перебраться, воспользовавшись бродом, - лето стояло жаркое, много влаги высохло. Вдвоём мы благополучно перешли, отыска¬ли там лодочников, никто нас и не думал перевозить. Так из озорства, случая, мы были спасены… Уже далеко за полночь, на месте, в большом крестьянском доме, вывешивая промокшую и  отстиранную одежду, я подумал, что с утра буду искать Каневу. Наверное, я сильно по ней соскучился, она для меня была уже как родная. Концерт был назначен с шести вечера, на полтора часа, с тем, чтобы  потом на машине доехать до следующей деревушки и  там   успеть дать ещё одно выступление - с восьми часов, - а потом нужно было  вернуться, - успеть к обратному ночному теплоходу… Проснулись в десять утра, позавтракали молоком с яичницей, провели в двенадцать прикидку по номерам, потом пообедали, и в два часа я освободился; уже и высохли мои штаны. Вышел на улицу, единственную здесь, надеясь кого-нибудь расспросить, отыскать хоть какой-нибудь след... Непонятно, у кого спрашивать, потому как вокруг не было ни души, - все, по-видимому, пропадали на работах. Страда. Но вот на пути мне попался магазин. Приземистое, неказистое зданьице, с вывеской, - "Смешанные товары". Очередь внутри была в три человека, и я пристроился к ней, но не для того, чтобы покупать, а хоть обдумать, как бы половчее спросить меня интересующее. Дверь опять открылась, - тугая, скрипучая, звонкая, - вбежали двое девушек и одна из них показалась сильно знакомой, и в груди моей похолодело... Люда тоже - сразу меня узнала, густо покраснела, я шагнул навстречу, намереваясь что-то сказать, но вошедшие тут же развернулись, быстро вышли, да так, что я не успел ничего вымолвить, а только опрометью бросился за ними вслед, чувствуя позади недоуменные, заинтересованные взгляды. Девушки были уже далеко, словно бежали от меня, я как сумел, достигнул их и Люда, словно покорившись, неожиданно остановилась, повернулась, стала ждать. "Ты с концертом?" "Да. Люда, я хотел сказать..." "Я не приду. И вообще... Больше не буду учиться... В школе..." "А почему? А зачем?" - роились вопросы в моей голове, я не знал, как их облачить в складную форму, а Люда уже опять удалялась от меня. Я стоял, как пришибленный, не способный пошевелится, и мысли мои все провалились, как в пустоту, без остатка...
Концерты наши удались. Особенно понравилось во второй раз, где клубишко имел такой жалкий вид, что там даже не существовало сцены. Просто стояли ряды старых изломанных стульев, пред ними - экран, тоже обветшалый, и всё. Собрались только старушки и дети. Последние шумели, на них шикали, но взрослые внимали терпеливо и тихо и как только мы закончили, долго хлопали и не хотели отпускать. Я выступал как никогда, - лучше, чем когда-либо. Мне казалось, что-то невыраженное вырывается из моей груди, из сердца, в виде той самой песни про Ладу, а потом и стихов, которые я выучил заново, по заданию Размысловой, тоже о любви. Танцевальные номера пришлось отменить - по причине малой площадки.
Через несколько дней ко мне домой пришло письмо. Люда написала о том, что между нами всё кончено и не стоит её пытаться искать - она будет учиться в другом месте. Много было загадок в ее объяснениях, мне казалось, что я теряю что-то очень дорогое и близ-кое и в тоже время несбыточное - навсегда. Всё происшедшее с нами трудно называть любовью, но в подступившей разлуке во мне стала разливаться жалость, что хотелось выть и скулить по-настоящему, держа голову обеими руками и закрыв глаза, чтобы снова видеть ту последнюю картину её ухода от меня, - пустую деревенскую улицу, гулкую от тишины, солнечный недвижный день, жаркий и душный... Я ответил ей, по адресу на конверте, просил о встречах или хотя бы о переписке; помянул зачем- то только что умершего писателя Паустовского. Через полтора года, будучи медиком-студентом, я её искал в общежитии кулинарного училища Сыктывкара,  но не нашёл, а встретил потом во время хирургической практики в  отделении гинекологии, после третьего курса, но та уже, - отдельная  другая история...
В газетах тех дней сообщали о вводе войск в Чехословакию, также и в новостях, передачах ТВ о встречах в аэропорту; читались биографии новых руководителей братской компартии. Но меня это не трогало, даже не задевало - просто информация и всё. Я даже считал, что событие поважнее случилось два месяца назад, когда застрелили брата убитого президента Кеннеди. Там были потрясающие репортажи, кадры трагических минут, снимки в газетах. А из-за танков на улицах Праги я не переживал, считая, что так действительно и  должно быть, так нужно для социализма, который пока ещё победил не во всём мире…. Но это был и конец оттепели. Фактический.
Наступил сентябрь. Началась учёба в мой последний школьный год.  Я решил опять устроить день рождения, но теперь уже более шикарный - позвал Ладанова и Туисова. Шишкин учился уже в Свердловске, на юридическом, а вот Света Ащеулова стала работать в нашей школе, лаборанткой физики и химии. Её я тоже пригласил - тем более, что весной гулял  на "дне рождения" в её новом доме, на окраине и там тоже были  наша "троица" - неразлучница. Альберт со Светой стали встречаться после того; я видел их в автобусе, они ехали в город, в театр или кино. Меня от этого слегка коробило... Света очень понравилась моей матушке, та с нами подняла первый тост, за именинника. Было, однако, отчего-то скучно и я попросил Иевлева (он тоже пришёл) сбегать за Ларионовым, тот чего-то задерживался. Вскоре они появились вместе;  теперь меня интеллект Ларика вроде не подавлял, я и в себе почуял духовный какой-то рост, после потерь  непришедшей любви, расставаний навсегда. И впереди ещё  была, и только начиналась,  полная событий, превратностей и неожиданностей - Судьба...

Мои друзья через годы стали уважаемыми в своей среде людьми. Ларионов защитил диссертацию, работает на кафедре математики; Ладанов – директор  коммерческого банка; Шишкин - руководит в Республике, Каракчиев  стал крупным политиком – был  мэром  Сыктывкара, потом  министром . Иевлев выучился на авиаинженера, обеспечивает полеты. Лишь только мне не очень-то фартило в  карьере – поскитался я по врачебной линии – резал несчастных женщин, вытаскивая из них детей, затыкал прорехи здравоохранения в опостылевшей работе на "скорой"; помотался по свету в качестве судового медика. До этого, правда, слегка "взлетел", - в другом полёте. Учился на режиссера сцены, ставил спектакли, в провинции Коми, под Ленинградом, около Мурманска.   Но это были лишь отголоски того, чем я занимался в школе. И пока что, осенью 68-го, я участвовал в помпезном очередном праздновании - полстолетия комсомола. Читал по трансляции голосом Левитана про вехи молодежных дел - от бойни меж своих до гидростанций на Енисее. В те же дни проводили в армию брата, Владимира. Мать его перед уходом из дома перекрестила спереди и сзади и я уже не возмущался, потому что понимал, - наступает та взрослая жизнь, в которой ещё многое придётся пережить, и  в чём только Господь и будет помогать. Ведь Света наша, сестрёнка моя младшенькая, так и осталась немощной, блаженной, её тогда уже устраивали в интернат и директором там оказалась женщина, жившая когда то - в Мырты-Ю. В тот пропавший посёлок когда ещё попаду? Вспомню ли те денёчки, золотые, над звонкой речкой, в дремучем лесу, под косматыми сугробами, в непролазной грязи осени и с ранними птичками по весне? Всё закончилось или продолжается? Ведь не написал еще о той, Первой, испепеляющей любви, в 10-м классе, под звездным небом января, во втором пришествии в Лемь-Ю… Но и я остался такой же, с теми же нервами, сердцем и головой. Только вот крыло добавилось и стало уже их не три, а четыре, - по науке лепидоптерологии, - бабочка самцовая подросла. Высоко бы поднялся, да боюсь расшибиться...
          В декабре последнего учебного года я получил паспорт.
 
         1997-2002 г.г.  Брунсвик, США - Диксон, Россия.