Ещё один плод познания, часть 2, главы 1-4

Алекс Манфиш
ЕЩЁ ОДИН ПЛОД ПОЗНАНИЯ - часть вторая


В преамбуле к первой части этого романа-дилогии я пояснил, что пишу в жанре «условного реализма». То же самое относится и к продолжению. Изображаемое мною едва ли покажется правдоподобным читателю, имеющему специализированные знания или хотя бы серьёзную эрудицию в некоторых профессиональных сферах, затронутых здесь. Но правдоподобие в этом плане я сознательно решил «принести в жертву» сюжетной конструкции, необходимой для психологической картины, высвечивающей то главное, ради чего этот роман написан: идеи и образы. Наверное, лучше всего, читая это повествование, представить себе «параллельный мир», очень похожий на наш - на первый взгляд даже неотличимый, - но в котором «технически» осуществимо то, что в нашей реальности, может быть, покажется нонсенсом. Но прибегнуть ли к такому способу восприятия, читатель решит сам.      



- 1 -

«Сначала было сказано – истреби зло из среды своей. Потом люди услышали – не противься злому…

И был Город в стране, имя которой не открылось ни мне, ни тем, кто поведал мне повесть сию. Город же тот был многолюдным и могущественным, и правил там Царь, и были при нём священники и мудрецы. Стоял этот Город недалеко от моря, и владел он пристанью и многими кораблями. Не знал он чужеземной власти, ибо умел отражать нашествия; со многих же окрестных городов и поселений, покорённых им, брал он дань. Жители Города были подобны всем иным людям, населяющим землю. Были меж ними добрые и не очень, смелые и малодушные, те, к кому жизнь была щедра и приветна, и такие, которым почти не улыбалась она. И обойдённые счастьем чёрной завистью завидовали счастливым, а робкие и искавшие покоя белой завистью завидовали тем, кто способен на подвиг. Когда же случалась война с чужими, чувство общности и близости объединяло людей, вело в бой и побуждало отбросить обиды друг на друга.
Так жили они из века в век. Но вот однажды появилась и водворилась подле Города ужаснувшая жителей его чёрная и стремительная сила, которой они не умели противостоять. То ли с восхода пришла эта сила, то ли с заката, – не знал никто. Но стали врываться в Город – иногда в светлое время, чаще же ночами, - беспощадные воины-убийцы неведомого племени, поражавшие всех на пути своём; оружие их было отточено до предела остроты, и лица их были, под стать оружию, точёными и как будто «режущими». Не пытались они взять Город осадой, да и не могли бы сделать это – было их, казалось, совсем не много. Но городские стены не защищали от них, ибо не входили они вратами – нет, они являлись неким таинственным путём и быстро исчезали; а куда – не было возможности проследить… Никто не знал, не умеют ли они становиться невидимыми, нет ли у них потайных подземных троп и не летают ли они в ночи благодаря некоей колдовской силе. Были то, конечно, люди, сыны Адама, ибо и облик, и стать были у них человеческими, и речь звучала в устах у них – краткая, зловеще-отрывистая и жгучая, как булат, отсекающий голову… Были они людьми, но никто не знал, где жёны, дети и стан их.
И на купцов, и на путников в поле, и на иные города и поселения нападали они. И, нападая, увозили пищу, и скарб, и всё, что трудом созидали и добывали люди. И, вторгаясь в дома, сжигали их и убивали всех – от младенцев до старцев; овладевали женщинами и девушками; только молодую и красивую женщину, жившую одиноко, порой оставляли в живых, чтобы прийти к ней вновь. И они увозили золото, ибо любили его блистание сквозь тьму, напоминающее огонь… И не боялись они ничего, ибо чужая смерть и чужой страх были им, казалось, нужнее своей жизни и своей радости. И потому прозвали их «орлами смерти».
Было же замечено, что внутри Города сражаются они всегда пешими, за пределами же стен городских налетают на вихреподобных конях.
Было их мало, и иногда, по счастью, городские охранные отряды застигали их стаю прежде чем она врывалась в дома, и убивали их всех; иногда же брали «орлов смерти» живыми, пленяли и связывали, но ни расспросами, ни пытками не удавалось узнать, где их гнездовье, - чтобы пойти на них ратью и истребить. Они словно не чувствовали боли подобно прочим людям и почти не вступали в разговоры, хотя и научились понимать язык Города. Лишь надменно-злою усмешкой оделяли они порой тех, кто допрашивал и пытал их.
Когда пришла эта напасть, то возопили люди от ужаса, и пытались защититься от хищников и оградиться от опасности. Но не находили люди Города путей, коими возможно было бы предотвращать нападения «орлов смерти»; и несмотря на еженощную усердную стражу, не часто удавалось успешно отражать их внезапные налёты.
И, как бывает зачастую, свыклись люди с тем, что как будто из пустоты то и дело наносится по кому-то из них губительный удар – а потом наступает тишина, вплоть до того, как будет пожрана врагом следующая жертва. И с тем, что многих убивают они, свыклись, как с болезнями и с иными несчастиями, которые могут подстеречь человека на улице, в поле и даже в доме его.
И некоторые молодые и прекрасные женщины, которых «орлы смерти», овладев ими, оставили в живых, рассказывали подругам о том, что испытали в те ночи, когда трепетали в страшных объятиях. Жажда поделиться была сильнее стыда, и они рассказывали, что сквозь ужас чувствовали безмерную сладость и что ни один из мужей и юношей Города не даст женской плоти испытать подобное. Но никогда не рождались от таких связей дети – быть может, потому, что сама плодоносящая стать женщин замирала в тех объятиях от ужаса, смешанного с наслаждением. И, слушая признания те, многие жёны, пребывая в постели с мужьями своими, втайне мечтали об «орлах смерти». И некоторые юнцы старались, стоя перед зеркалом, научиться тому беспощадно-режущему взгляду, который был присущ страшным гостям… 
Да, было так, ибо испокон веков пребывает в естестве человеческом - несмотря на трепет перед злом этого мира, - восхищённое влечение к жестокому, хищному, беспощадному. Оно ужасает – но вместе с тем властно очаровывает. И восторг перед дикой силой побуждает живущего смиряться с тем, что она вскипает и лютует где-то рядом, и признавать за ней некое первозданное право на то, чтобы вскипать и лютовать. И тем легче живущему смириться с этим, что утешает его благостная надежда, шепчущая: не ты будешь жертвой, не ты, а некто другой…
Жил же в Городе некий человек честного и достойного рода, знавший дело воинское, а также некоторые искусства и законы вещества. Была у него жена, прекрасная лицом, верная и любящая, и уже взрастали у них радующие душу и взор сыновья и дочери. Когда случалась война, клинок и щит его сверкали в первых рядах сражавшихся, несколько же раз избирался он предводить четвертью войска, и потому подчас называли его Тетрархом. Когда же созывалось собрание, - голос его был уважаем и мыслившими согласно с ним, и теми, кто оспаривал его речь. И не были скудны дом и сад его, и было ему чем угощать и одаривать приходивших к его очагу. И не жаловался человек тот на участь свою. Но когда появились эти губители, - после каждого налёта их всё больше и больше хмурил он взор, и всё чаще сжимались в ярости руки его. Довелось ему уже убивать «орлов смерти», сражаясь, когда приходил его черёд возглавить охранную дружину. Но помышлял он неотступно о том, чтобы воздвигнуться и истребить ставшую бичом Города вражью стаю, и навсегда избавить от неё сограждан. И каждый раз, услышав о чьей-то гибели под мечами и ножами этих хищников и о чьём-то сожжённом доме, жена припадала к груди его с плачем, и маленькая дочка прятала головку ему в колени, лепеча - «мне страшно, папа!..» И думал он: что, если в следующий раз дикая стая, ища поживу, ворвётся не в чей-то иной дом, а к нам?.. И содрогалось от мыслей этих сердце его.
И пришёл тот человек к Царю, и предстал перед ним, и сказал:
- Повели нам, Царь, опоясаться мечами, и воздеть на плечи свои колчаны со стрелами, и пойти в бой против этих исчадий зла, и уничтожить их навек, чтобы не грозила больше погибель никому из нас!
- Но их стан сокрыт, и мы не знаем, куда идти, чтобы истребить их, - возразил ему Царь. - Налёты же их столь быстры и мощны, что нам не отвратить их ни бдением, ни высокими и крутыми стенами. И кто решится возглавить людей, чтобы повести их на войну, в которой нет надежды победить?
- Но враг не бесплотен и не бессмертен,  - ответил Тетрарх, – если же так, его можно отыскать и поразить. Войско же наше многочисленно и искусно в сражениях. Надежда победить есть, и она всегда пребудет с тем, кто умеет отличить трудное от невозможного. Повели нам собраться и выбрать того, кому из нас будет вручён жезл военачальника.
Но Царь покачал головой и сказал ему:
- Нет, не повелю я этого, ибо не желаю, чтобы прокляли имя моё подданные, чьих сыновей, отцов и братьев я отправлю на погибель. Подумай, меньше ли смертей наступает от язв, немощей и пожаров, нежели от злодейства этих супостатов? В поисках же их и в боях с ними падут очень многие, и падут напрасно.
И не сумел Тетрарх найти, что ответить Царю, но не убедила его царская речь и не успокоила сердце его.
И молвил, выступив перед престолом, главный Священник:
- Чадо и господин, ты жаждешь покарать злодеев, нападающих на наш Город; но если войско наше и сумеет убить многих из них, то дети тех убитых, подросши, будут мстить и, отмщая, терзать сограждан наших ещё более страшно, чем ныне. Или, быть может, ты призываешь истребить их всех до конца? Но - пусть они и творят злодеяния, - нам ли решить, достойно ли  смерти  всё их племя, и не орудие ли они высшей воли, пребывающей над миром, и не столь же ли ценны их жизни, сколь жизнь твоя и тех, кто дорог тебе? И памятуешь ли ты о сказанном когда-то - «если судишь других, то готовься к тому, что и сам предстанешь перед судом»?
И не нашёл Тетрарх слов, чтобы ответить Священнику, но то, что он услышал, не напоило его сердце благодатной росой убеждённости.   
И сказал, выступив в свой черёд, главный Мудрец:
- Не обольщайся, человек, надеждой на то, что, ратуя против кажущегося тебе злом, ты творишь добро. Ибо сплошь и рядом случается так, что любящие губят любимых, свирепство же зложелателей путями, которые нам не дано постигнуть, ограждает нас от скорбей и напастей. Некий купец отпустил сына на торг и дал вдоволь золота, и купил его сын самого быстрого из всех коней на торге том, и конь тот, купленный благодаря отцовской щедрости, понёс его подобно вихрю и сбросил в пропасть. У некоего же юноши враги, напавшие на его селение, убили невесту, и плакал он без меры и успокоения, не зная, что девушка эта изменяла ему и смеялась над ним и что гибель её избавила его от участи обманываемого и осмеиваемого мужа. Мир полон летящих в пространстве и времени стрел, каждая из которых – помысел, движение или поступок, - и никто не знает, ядом или целебным снадобьем смазана та или иная из них и чьей души и жизни заповедано ей коснуться. И, взирая в ужасе на тела убитых «орлами смерти», мы не знаем, не суждена ли была им – не случись того, что случилось, - участь ещё худшая. Смирись же, человек, и не надейся, что даже сумев устранить одну из напастей, сделаешь жизнь свою краше и надёжнее, нежели ныне.
И не сумел Тетрарх возразить Мудрецу, но выслушанное не пало в его душу зёрнами, из которых взошли бы ростки согласия.
И поклонился он Царю, Священнику и Мудрецу, и пошёл в дом свой. В доме же, когда наступили сумерки, припали к нему вновь жена и дети его, боясь наступающей ночи, и самая маленькая дочка уткнулась в колени ему, лепеча - «мне страшно, папа!..» И слёзы их влились в сердце его, и беззащитные руки их объяли душу его.
И подумал он так: «Правду сказал Царь, что не больше людей гибнет от вражьей лютости, чем от прочих невзгод, коими изобилует жизнь земная. Но если болезнь, пожар или волны морские губят живущего, то, сколь бы ни печалились о том близкие, всё же не звучит в ушах их ничей торжествующий хохот – ведь язва и стихия бездушны и безлики. На нас же сейчас пришёл хищник, видящий в нас и в близких наших поживу и победно смеющийся, когда падает жертва к ногам его. Но это ли удел человеческий - быть дичью для отстрела и потешной игрушкой для чьих-то забав? И позволю ли я, чтобы поживой стали любимые мною и сограждане мои?»
И ещё подумал он: «Правду молвил и Священник: сокрыто от нас высшее знание, и не ведаем мы, ценнее ли наши жизни перед ликом вечности, нежели жизни супостатов наших. И тот, кто решится судить, подвергнется суду и сам. Но не знать суда – удел неразумных созданий. Человек же в ответе за дела свои; и не постыдно ли мне прятаться от суда Божьего и от суда совести своей и не совершить то, что во всеоружии зрелого разума избрала душа моя?»
И ещё помыслилось ему: «Слова истины сказал и Мудрец, ибо и в самом деле не властен живущий над чередою событий, и не можем мы знать, не губим ли невольно тех, кого пытаемся спасти, и не посмеётся ли над отвагой нашей тот, кого тщились покарать. Но решусь ли я взглянуть в глаза любимых мною и уповающих на меня, если не сделаю всё, чтобы защитить их? И если и минует детей моих вражий коготь, что будут чувствовать они, зная, что участь их была отдана мною, отцом, на волю обстоятельств?»   
И, помыслив всё это, возжёг он в себе пламя решимости.
И, сказав близким, чтобы лишь назавтра ждали его, отвёл он их, а также всех слуг дома своего, на ночь в сделанное им неподалёку убежище. Жена же и дети спросили: «Куда и зачем уходишь ты в ночь, и не можем ли помочь тебе?» Но он ответил им, что уходит по делу воинскому и тайному, и властью мужа и отца запретил расспросы. Возвратясь же в дом, открыл стоящий в кладовой ларь на двух литых из отборного железа замках и твёрдой рукой отсыпал оттуда золота в большую кожаную суму; прежде же того обильно выстлал он её снизу лебединым пухом для подушек и перин. И, перебросив эту суму через плечо, не сел на коня, но пешком направился к городским вратам, и вышел из них, и шагал в темноте ночной, пока не достиг перекрестья дорог. Там он высыпал из сумы горстку монет золотых у дороги, чтобы сверкали и были видны они проходящему и проезжающему. И взрезал левую руку свою кинжалом, и окропил кровью лежавшие на земле монеты, - чтобы подумалось проходящим и проезжающим, что бились здесь за обладание золотом. Суму же надрезал в одном месте снизу; а затем укрыл её меж стволами росшего там куста; но ещё несколько монет, пока  нёс её, побросал на землю, и образовали они приметный для зоркого глаза след к спрятанному им сокровищу.
Сам же он затаился неслышно под высоким и густым деревом по другую сторону дороги. Затаился и ждал, не теряя надежды на то, что проедут там «орлы смерти», - ибо знал, что ночью наступает их время и что тьма дарует им силы.
И не тщетно ждал он, ибо застучали сквозь темень подковы, и увидел он двух быстро мчавшихся хищноликих всадников; и осадили они коней, подъехав к развилке, ибо узрели блеск золота сквозь невысокую траву; и соскочили на землю, подобрали и рассмотрели лежавшее золото, забрызганное кровью, потом же увидели цепочку монет, которая привела их к кусту, и стали они искать, и вскоре вытащили суму. И хохот их огласил ночную тишь, ибо, наверное, подумалось им, что некто, одолев и убив в схватке за богатство, увёз труп, чтобы скрыть от глаз людских и вернуться за добычей; и смеялись они, думая, как будет проклинать свою судьбу этот человек, когда не найдёт своего клада там, где оставил его…
Но потом помрачнели лица их, и выхватили они мечи, и напали друг на друга, и бились безмолвно и яростно; когда же один из них упал и затих под ударом, второй вновь расхохотался, а затем, привязав суму с золотом к седлу, вскочил на коня и умчался. Но не заметил он сделанной в той суме снизу прорези.
Тетрарх же вышел из укрытия своего и пошёл туда, откуда ещё чуть доносился, чтобы вскоре затихнуть, стук копыт. И он знал, куда идти ему, ибо то и дело сыпался из надрезанной им сумы лебединый пух. Падал он бесшумно, и всадник, не замечая того, мчался не оглядываясь. Ночь же была звёздная, а глаза Тетрарха были остры, и цепочка выпавшего из сумы белого пуха указала ему путь «орла смерти». И ещё не минула ночь, когда достиг он огромной скалы; и белая россыпь направила его к ней. И он пополз в траве тихо и осторожно, и приблизился к едва различимому ущелью; и, стараясь двигаться бесшумно, сумел пробраться внутрь скалы. Там же, за стенами наружными, было обширное пространство, и дышалось не тяжело. И, взглянув наверх, увидел он возвышавшиеся один над другим просторные уступы и плоские своды, и виднелись там строения, напоминающие жильё; с нижних же уступов, откуда был отлогий спуск к ущелью-входу, слышалось нечто похожее на конский храп. Из людей же не было там никого.
И понял он, что здесь обитель «орлов смерти», что наверху гнездятся они сами с семьями своими и племенем своим, коней же своих держат внизу. Пастбищ же и засеянных полей нет у них, ибо кормятся и живут они грабежом; и ничто близ скалы той не выдаёт тайны жилья их. Звуки же изнутри её не доносятся до путников, едущих и идущих мимо неё, ибо скрываемы поглощающею их толщей каменных откосов; а ущелья, которое служит входом и выходом, не обнаружил бы никто, не имея следа, подобного тому, который привёл его. И нет у них стражи ночной, ибо незачем было бы им ставить её.
И увидел он там много ходов прорытых, которые начинались близ подножия скалы, внутри её. И понял, что, тайком пробираясь ходами этими, достигают «орлы смерти» поселений мирных и не ожидающих нападения их. И стало ясно ему, что и в Город его есть у них такие пути, и нет способа оградиться от злодейства их, не зная, где выходят они из-под земли; если же и удастся найти выходы их, то враги, обладая таким умением, сделают новые. И ещё понял он, что если и осадить скалу, окружив её войском, скроются они тропами подпочвенными неведомо куда, и найдут иное тайное гнездовье, и вновь будут проливать кровь человеческую.   
Тогда он тщательно осмотрел ущелье изнутри, и окинул внимательным взглядом проходы и проёмы, а затем, столь же бесшумно крадучись, выбрался назад, отполз за смежную гряду – и встал, и зашагал, всё ещё в темноте, назад - таясь от любых глаз, но желая успеть до рассвета.
Вернувшись же в Город свой, вывел он семью свою из убежища и приказал жене, детям и слугам, когда наступит вечер, снова уйти туда. И повелел сыновьям обойти дома его лучших друзей, а также тех, коих он, даже не будучи с ними в тесной дружбе, знал как доблестных и надёжных товарищей, - и позвать их, чтобы пришли они, когда опустятся сумерки, в дом его с оружием и в доспехах.
И когда под вечер собрались они - около двадцати воинов, - Тетрарх сказал им:
- Друзья и сограждане! Я позвал вас не для веселья, ибо в час, когда страх объемлет души любимых нами, единственный пир, которого может желать не утративший достоинства, - это пир извлекаемых из ножен мечей. Я узнал, где логовище «орлов смерти», и я придумал способ избавиться от них навсегда. Пойдёте ли вы со мной, чтобы ответить беспощадностью на беспощадность и чтобы навек оградить семьи свои и сограждан наших от участи трепещущей дичи?
- Мы знаем тебя и пойдём с тобой, - ответили все пришедшие. – Ты открыл путь, тебе и возглавить нас в этом деле. Веди и приказывай!
- Знайте же ещё и о том, - сказал он, - сколь опасно дело наше. Я поведу вас пеших в ночи к обиталищу их; и если заметят нас вражеские глаза, то мы погибнем все, ибо нас менее двух десятков, и не будет у нас коней, чтобы унести нас от смерти.
- Мы пойдём с тобой, - повторили они. – Мы воины, и когда ты звал нас, то должен был знать заранее, что никто из собравшихся здесь не отступится, дрогнув перед опасностью.
- Простите же мне эти предостерегающие слова, если они обидели вас, - молвил он.
- Веди и приказывай! – повторили товарищи.
Тогда он, открыв кладовую свою, распечатал стоявшие там сосуды с воспламеняющимся песком, тайну которого он знал, и наполнил им ещё одну кожаную суму.
Затем взял перо и чернила, и написал грамоту, и скатал её в свиток, и скрепил печатью своей. Сделав же это, позвал старшего сына и молвил ему:
- Вновь уйду я ныне в ночь и не знаю, сумею ли вернуться, ибо не на лёгкое дело иду сам и веду товарищей. Тебе, почти взрослому, открываю это и препоручаю блюсти семью и домочадцев на случай гибели моей. Не дознавайся и не расспрашивай меня ни о чём сверх того, что услышал, ибо ничего больше не скажу я сейчас. Вот свиток с письмом моим, в нём же изложено то, что надлежит узнать народу и Городу. Если не вернусь я, - иди к Царю и, попросив его созвать совет, вскрой свиток мой и прочти собравшимся. Клянись же мне, что поступишь так!
И поклялся ему сын, и заплакал. Отец же обнял его и сказал:
- Я люблю вас всех, но ты станешь вскоре мужем, сынок, потому на твоё сердце возлагаю я ныне ношу тревоги; неси её один и ни матери, ни братьям и сёстрам не говори о сём, чтобы не плакали они преждевременно.
В грамоте же своей поведал он всё, что узнал о скале «орлов смерти».      
Ближе к полночи покинул он вместе с отрядом своим Город, и все они были одеты в чёрные плащи, чтобы не блестели доспехи и чтобы легче было таиться от вражьих глаз. И повёл он товарищей не проезжими дорогами, а безлюдными тропами среди высоких трав и густых рощ. И когда приблизились они к той скале, - тогда, хотя и была уже глубокая ночь, велел он далее пробираться ползком. И когда они подступили к скале на расстояние полёта копья из руки воина, он указал на обнаруженное им ущелье и раскрыл им, что собирается сделать и как должны поступать они, если он, исполнив то, что замыслил, погибнет.
Сам же он со своей сумой, которую осторожно волок за собою, прокрался до ущелья, и проник внутрь; и усыпал он воспламеняющимся песком все проходы и проёмы в нижней части скалы, на высотах которой жили «орлы смерти». И, усыпав,  – высек огонь, и зажёг с десяток факелов, и разметал их по тем проходам и проёмам; затем же, выскочив наружу, бросился на землю - на мгновение раньше, чем содрогнулась огромная скала и огонь, взметнувшись с нескольких сторон, начал пожирать её, рушащуюся, клубящуюся и грохочущую - словно испуская свирепое предсмертное рычание, - так, что казалось, будто все звуки земные поглотит навек этот грохот… Его же, ударив в чело, обжёг над самыми глазами обломок скалы, пылающий и острый; но успел он откатиться по отлогому склону туда, где ждали товарищи.  И когда скала осела и развалилась окончательно, она погребла под собою почти всех живших в недрах её. Несколько десятков из них остались живы и попытались вырваться через то, что осталось от ущелья, которое служило им ранее входом; но воины Города вступили в схватку с ними, и сражались отважно и умело, и, хоть было их меньше числом, одолели «орлов смерти» и добили их мечами и стрелами. Пала же из бойцов Города половина; и сам предводитель получил глубокую рану, но устоял на ногах и бился до конца.
На челе же его остался с той ночи рубец, острыми лучами своими подобный звезде.
Так свершилась гибель «орлов смерти». И даже если спасся кто-то из рода их, не слышали о них более люди страны той.
И вернулись оставшиеся живыми воины в свой Город, и принесли завёрнутые в чёрные плащи тела павших товарищей, чтобы с почестями упокоить их в земле. И возвестили они людям, что нет больше вражьей стаи, чья лютость терзала народ.
И, трепеща от безмерной радости, встретили вернувшихся близкие их. И плакали семьи тех, кто лежал безмолвно под чёрным покровом, но знали, что всегда будут окружены почётом и попечением и что пока стоит Город, не узнают нужды дети погибших за него.   
Тетрарх же и бывшие с ним отвечали на приветствия любимых и сограждан, но не было веселья в их глазах.
И удалился этот человек в дом свой, и жил с семьёю своей. И приходил он, как бывало прежде, на собрания, созываемые по делам Города, но не часто видели его с той поры на празднованиях; и бывало так, что, будучи зван на чьё-либо торжество, посылал он слуг с подарками, и те говорили, что господин сожалеет, но не сможет быть на пиру. 
И многие стали называть его - Избавителем.
Но иные ужаснулись деяния его. И опасались того, что, когда окрестные народы узнают об этом, убоятся купцы и путешественники приходить в их Город, и не дружественно, а враждебно будут взирать на них цари и князья, страшась людей, решившихся и посмевших уничтожить целое племя. И думавшие так обходили дом его стороной и молча расступались, отводя глаза, когда проходил по улице он или некто из семьи его.    
И призвал его однажды Царь, и сказал ему:
- Когда я не решился на то, чтобы послать войско и истребить врага, ты, не внемля словам моим, поступил по-своему. И воистину ты избавил народ от ужаса убиений ночных и от свирепства жаждущих крови и не щадящих ни младенца, ни старца. И не напрасно прозвали тебя Избавителем. Но скажи и ответь, почему избегаешь ты празднеств и пиров и живёшь в доме своём, отдалившись от утех и мало показываясь народу?
И спросил Священник, стоящий у престола царского:
- Что тяготит тебя, господин и чадо? Молви мне, что удручает тебя; ибо я служитель Божий, и не мне ли, слыша голос скорбящей души, разрешать её от печали в меру данных мне духовных сил?
И молвил Мудрец, чьи советы и наставления слушал Царь:
- Открой мысли свои и поделись тем, что смущает душу твою; и если желаешь вопросить о чём-либо, то я, с юности черпающий из кладезя знаний о мире и о делах человеческих, быть может, найду, что ответить тебе.
И ответил им наречённый Избавителем:
- Не прошу я разрешения от печали и не вопрошаю, взыскуя ответов. Стоял я меж двух путей, и не было ни писания мудрого, чтобы наставить разум мой в выборе, ни перста указующего, который повелел бы мне избрать одну стезю, отринув другую. И сам я должен был решать, и принял решение. Умертвил и пресёк я семя целого рода; но если бы не сделал я этого, то был бы презрен и жалок в глазах своих, ибо предал бы взыскующих защиты моей и попустил бы им стать подобными дичи, трепещущей перед зверем, что алчет крови его. И измерил я цену жизни живущих; и жизнь близких и сограждан показалась мне бесконечно более ценной, нежели кровь в жилах недруга и дыхание уст злодеев, сколь бы ни было их. Не Божью меру приложил я – ибо не знаю её, - а человеческую; но, не поступая так, разве может человек защищать любимых им и друзей своих? И осудил я на гибель вражий род судом человеческим, упредив суд Божий и отъяв у Промысла возможность и право совершить кару. Но, не поступая так, не уподобится ли человек неразумной плоти, влекомой на жертвенник?.. Я же не лишён разума; и, совершая деяние своё, знал я, что навсегда обрекаю себя на суд совести своей и на предстояние перед тайной, которая не откроется, пока пребываю в мире сём.
И склонили лица свои Царь, Священник и Мудрец, не находя слов совета, и сказали: «Мир дому твоему и душе твоей».
Минуло же с тех пор около пятнадцати вёсен, и был человек этот уже не очень молод, и красота жены его становилась подобной меркнущему золоту. Было же у них трое сыновей и три дочери, и внуки уже родились и росли от пятерых из шести – кроме самой младшей, ещё не достигшей взрослых лет. И были сыновья их в числе лучших в воинском деле, в знаниях и в мастерстве, а дочери их – нежными и мудрыми матерями, мужьям же своим - верными хранительницами чести и очага. Младшая же из всех, прятавшая когда-то в колени отца пряди свои и лепетавшая «Папа, я боюсь!..», жила ещё в доме родительском и была отрадой отцу с матерью.
И напал на Город небывалый мор, от которого погибали люди целыми семьями. Были в Городе искусные врачи, но ни один из них не знал, в чём исток недуга, и как заражаются им, и чем исцелять от него. И что ни день всё большее число людей настигала зараза, и не смолкая звучали погребальные плачи. Поражал же этот недуг более всего живших в лишениях и скудости и не имевших возможности блюсти чистоту в домах и вокруг жилья своего.
И стали некоторые призывать тех, кто ещё не заражён, бежать, оставив больных, и разбить стан в поле, и, переждав, вернуться, когда утихнет мор и будут развеяны ветрами губительные семена его. Бросившие же этот клич собрались на главной площади, и созвали народ, и убеждали идти к Царю, чтобы повелел он исполнить совет их.
Были и не желавшие этого, меж ними же и во главе их – Тетрарх, носивший имя Избавителя.
Призывавшие же к тому, чтобы покинуть больных, были большею частью из тех, кто ужасался совершённого им уничтожения «орлов смерти». И они сказали ему:
- Ты отвергаешь наш совет, но не даёшь своего. И от этой беды ты не сможешь защитить Город, ибо не владеешь искусством врачевания. Если не спастись всем, то надо спасаться ещё не застигнутым болезнью, доколе не заразились и они, оставаясь вблизи рабов и бедноты.
И претили ему эти слова, но и в самом деле не находил он путей помощи и спасения и не знал, что ответить людям тем.
Священник же и Мудрец, с которыми говорил он в годину «орлов смерти», умерли и упокоились к тому времени, и не было равных им, чтобы советовать людям.
Девочки  же в Городе том обучались отыскивать целебные растения; женщины учили этому дочерей и объясняли свойства трав и способы использования их – чтобы умела потом каждая, родив дитя, излечивать его сама от тех болезней, которые часто или неизбежно приходят в детскую пору.
И встали дочери Тетрарха, наречённого Избавителем, – и старшие, и самая младшая, которая не была ещё замужем; с ними же вместе – дочери товарищей его, которых позвал он и повёл за собой, чтобы истребить «орлов смерти». И сказали они устами старшей дочери Избавителя:
- Не бывать такому! О могуществе и доблести повествуют сказания Города нашего, но не о малодушном отступничестве; верности учили нас с детства, а не низкому предательству. Никуда не побежим мы спасаться, покинув больных и страждущих, и не уподобимся неразумным тварям, бегущим врассыпную от пожара лесного. Мы дочери воинов и защитников, не позволивших врагу сделать из нас поживу; и мы не оставим на растерзание мору никого, будь то господин или раб, великий или низкорожденный. Мы пойдём в дома заболевших и будем, сколь сумеем, лечить их травами и настоями, и да будет нам в помощь то, чему обучили нас матери. Если же будем поражены той болезнью сами, то примем смерть не постыдную, а доблестную и достойную дочерей отцов наших.
Так молвили они. И ещё немало женщин и девушек примкнуло к ним, услышав эти слова.
Тетрарх же стоял на помосте для великих и знатных, и глаза собравшихся устремились к нему, ибо много значило слово его для Города. И понял он, что не пойдут они просить царского повеления, а ждут слов из его уст. 
И посмотрел он на женщин и девушек, меж которыми были и дочери его, любимые им безмерно; и, хотя был сильным мужем, задрожал он всею плотью своей и не удержал слёз отцовских, и они, пав на каменную ступень, смешались с материнскими слезами стоявшей рядом жены его. Но затем совладал он с собой и сказал твёрдо и звучно: «Да будет так!»
И жена его, мать его детей, подняла к нему глаза, которые показались ему в то мгновение двумя чёрными облаками, сотканными из скорби; но в каждом оке-облаке пылал сквозь черноту факел непреложного согласия и понимания. 
И склонился он к ней, чтобы тихо сказать ей то, что было на сердце. Ибо подумал: «Зачем не пал я у той скалы, подобно половине товарищей моих, чтобы лежать мне, погребённому с почестями, в земле, а не посылать устами своими юных этих, среди которых и родные дочери мои, на возможную смерть?..» Но осёкся и промолчал, не желая отягощать вдвое муку её, не меньшую, чем его печаль. И затем подумал: «Быть может, сие ноша и расплата моя; взял я однажды в руку свою суд и меру, и воздаётся мне тем, что вовек не будет на земле того, кому смогу отдать их; и вот, мне повелел народ принять решение, и нет рядом со мною того, на чью душу переложил бы я долг сделать это, чтобы из его, а не из моих уст прозвучало сказанное».
Видели же слёзы его люди и рядом, и поодаль. Видели их и дочери его. И младшая подбежала к отцу и матери, и обняла их, и молвила:
- Я не скажу вам глупое, как бубенец над могилой, «не плачьте». Но и плача, знайте: ты, отец, и товарищи твои, защитив и не отдав нас в поживу, навсегда завещали нам стяг свой и стезю свою. Дочери Избавителей не могут поступить иначе».

- 2 -

«Продолжение следует» - прочитал с ощутимой досадой Жозеф Менар, дивизионный комиссар полиции, откладывая в сторону несколько листов отксерокопированного текста. Не вставая из-за стола, дотянулся, кончиками пальцев распахнул настежь уже открытое окно; закурил сигарету, чуть виновато взглянув на сидевшую напротив, не особенно любившую дым женщину с умным и внимательным взглядом и темно-каштановыми волосами, уложенными в каре. Но она не выразила недовольства, а кивнула и чуть подалась вперёд, с искренним нетерпением ожидая его реакции.
- Дочери Избавителей не могут поступить иначе, - повторил комиссар завершающую фразу прочитанного. – И мне кажется, что его жена тоже захочет пойти с ними… Да, Натали, теперь вам осталось только пояснить – откуда это... Впрочем, я по этим неудобным колонкам догадываюсь, что из газетно-журнальной периодики, но... вы же её, кажется не читаете, и как же всё-таки... – Он не договорил.
- Не читаю, - быстро и оживлённо ответила Натали Симоне. – Чтение газет и журналов нынче становится по большей части уделом пенсионеров... Но уж так удачно получилось. Я сидела у моей мамы, а она выписывает окружную газету только ради ЛФ...
- А, ясно, это литературно-философское приложение, - кивнул Менар.
- Да, и очень интересное... можно сказать, элитарное. Ну, я за чаем открыла «листануть» - и, когда увидела это, то полностью забыла про чай и... вобрала на одном дыхании... Мама сама не успела ещё прочесть, я слетала в фотоателье, размножила – для вас, Брюне и Клемена, потому что сами видите, с чем это перекликается...
- Ещё бы не видеть, - отозвался он.
- Так вот, размножила и вернула маме журнал с закладкой на этом сказании. Оно меня ошеломило: тут, понимаете, и этот колорит древности, и язык выдержан на редкость, и эта тема, эта самая, на которую мы недавно...
- И ещё... понимаете, Натали, мы, конечно, не знаем, что там будет дальше, но ведь тут уже очень масштабно и чеканно развёрнута идея того, что перейдена некая нравственная грань... и он, герой, это понимает, и нет ему веселья; а дальше – смотрите, что выходит: приверженцы, так сказать, гуманизма – ужаснувшиеся деяния, - оказываются более склонными к предательству, чем дочери этого Тетрарха, его дети, страшной ценой, ценой истребления «семени целого рода», как говорит он сам, не отданные в поживу... Соглашайся с этим или спорь, но мысль-то очень мощная...
- И ещё момент, который мы обсуждали, - подхватила женщина. – Герой  уничтожил «целое племя», но был бы «презрен и жалок в глазах своих», если бы не совершил этого... Ибо – предал бы. Ибо... я начинаю уже изъясняться слогом этого сказания... влияет эта монументальная архаика...
- А кто автор? – спросил Менар. – Кто-то из известных писателей?
- Да в том-то и дело, что нет. Имя автора я отметила для себя отдельно и вам подаю его сейчас «на десерт» - что скажете? – Натали протянула комиссару отдельно сфотографированную «шапочную» часть той страницы, где начиналось «Сказание об Избавителе».
- Вот это да, - сказал Жозеф Менар и звучно, даром что одними губами, присвистнул. – Мишель Рамбо! Надо же - Мишель Рамбо!..
- Да, - почти торжественно проговорила Симоне. – Знаете, я чуть по-детски радуюсь, что достигла ожидаемого эффекта. Вы сразу вспомнили, правда? Этого человека упоминал Винсен. Он встретил этого Рамбо в кафе, в тот самый день… и между ними произошёл некий разговор именно о ТОМ САМОМ – ведь Рамбо успел побывать на месте происшествия.
- И ещё деталь, - добавил Менар. – Я рассказывал вам о ней – всем троим. Во время разговора со мной в кафе три недели назад Винсен процитировал звучный древнеиудейский призыв… ну, это, пожалуй, наполовину даже как бы заповедь… убить того, кто желает отнять твою жизнь…
- Да, вы рассказывали. Восстань… или нет - воздвигнись – так он сказал?... – Натали увидела, что комиссар воодушевлённо кивнул. - Ну конечно… и пояснил, что от журналиста знакомого слышал; наверное, от  того самого… Рамбо именно журналист, он печатается в основном в ЛФ – литературно-философском приложении, выходящем раз в месяц... Он эссеист, и очень талантливый – я просмотрела у мамы, под впечатлением этого «Сказания», несколько номеров, и там замечательные вещицы у него имеются... Он такие психологические оттенки улавливает… Хотите я заеду к маме и вам завтра утром привезу?
- Ещё как хочу! Привезите, заранее вам обязан!.. Кстати, этот Мишель Рамбо, очень возможно, еврей – заметьте, ведь начал с ветхозаветной цитаты, - и не удивительно тогда, что он знал эту иудейскую фразу… А у них к тому же особые и перманентные счёты с террором... и кто, если не террористы, эти его «орлы смерти»?..
- И у него – опять же кстати, - есть в сказании это слово: Тетрарх желает «воздвигнуться и истребить вражью стаю».
- Вот именно, Натали, - подтвердил комиссар. – Знаете, не исключено, что у них тогда состоялся очень содержательный разговор. Винсен не был обязан, конечно, посвящать нас во все подробности – но на деле выходит, что так. И… надо сказать, неудивительно. Этот Рамбо, судя по эссе, должен быть человеком психологически тонким; а такие люди зачастую – даже сами не всегда осознавая, - откликаются на душевный настрой собеседника. – Жозеф Менар замолчал, что-то обдумывая.
- Вы имеете в виду - ему передалось нечто от того состояния, в котором был Винсен… и всплыла та самая фраза?.. –
- Выходит, что так, - комиссар полез в карман за сигаретой, встал, подошёл к распахнутому настежь окну. – Наконец-то вроде дожди начнутся стабильные... приятно накрапывает... Выходит, что так, Натали. Это единственное, что можно в данном случае предположить. Рассказать ему, полузнакомому человеку, Винсен не мог, это даже теоретически исключается.
- До чего же интересно было бы поговорить с этим Рамбо, - сказала Симоне тоном, в котором сквозило сожаление, что для того, чтобы устроить такой разговор, нет подходящего предлога. 
- Интересно, и – можно, - неожиданно для неё отозвался Менар. – Я и сам сейчас подумал, что хотел бы встретиться с ним. Давайте вот что сделаем. Зайдите ко мне опять минут через сорок. Я за это время узнаю его мобильный номер - это нетрудно, - и обдумаю, как буду с ним говорить.
- А очень ли удобно звонить ему? – нерешительно промолвила женщина. - Ведь он никоим образом не связан…
- Понимаете, Натали, я, конечно, ещё подумаю, но мне кажется сейчас, что тут достаточно прямо сказать – впечатлило написанное вами, хотим встретиться и побеседовать. Во-первых, ему будет очень приятно само внимание к его работе. А во-вторых, журналисты – народ общительный, большинство из них ярко выраженные экстраверты. Поэтому я почти на все сто процентов уверен: он не только не попытается уклониться, а с удовольствием откликнется…
Через сорок минут, войдя опять в кабинет и усевшись напротив комиссара, Симоне попросила: 
- Включите микрофон, если можно … я хочу слышать, что он ответит.
- Конечно, включу.
Менар, азартно прищурившись, отстучал номер. «Слушаю» - ответил после двух гудков приятный и уже заранее чуть оживлённый голос. «Действительно, у него интонация экстраверта» - мысленно отметила Натали.
- Господин Рамбо, добрый день. Прежде чем представиться: я решил позвонить вам, находясь под сильнейшим впечатлением вашей публикации в ЛФ. Изумительно ярко, мощно… и идей, знаете ли, хватило бы на целый роман с философской начинкой – да и не на один роман, может быть, а на несколько…
- Ну… большущее, конечно, спасибо за такой отзыв, - в голосе человека на том конце провода послышалось вполне естественное в такой момент благодарно-восторженное волнение. – Вы говорите, на роман хватило бы… а знаете, вы затронули очень значимую для меня струнку… Ведь я мечтал когда-то писать романы; но вот с фабулой не выходило, не получалось, понимаете ли, ни завязать, ни нанизать, ни разветвить…
«Очень открытый человек, и, кажется, уверенный в себе, - подумала Симоне, - боязливо-скованные люди, даже когда им скажут что-то приятное, не раскрываются со столь искромётной беспечностью… и ещё даже не зная, кто с ними говорит...»
- И я, - продолжал Мишель Рамбо, - в принципе, примирился уже с тем, что мой удел – эссеистика с использованием сюжетного материала, который даёт сама жизнь… И вдруг – получилось целое сказание; и дальше я там разверну…
- Нет уж… извините, что прерываю, - поспешил вставить комиссар, - но уж не лишайте удовольствия, дайте дождаться продолжения… тут такая история, что хочется всё подряд читать, а не услышав заранее выхваченные фрагменты… И поразмыслить хочется самостоятельно, прикинуть, что именно вы там закрутите.
- Хорошо, - засмеялся Мишель Рамбо. – Теперь я даже начинаю надеяться, что, может, и роман напишу…
Натали вспомнила, как Бернар Брюне полтора месяца назад, в машине, когда они вчетвером взволнованно обсуждали «дело Винсена», сказал, что «может, и напишет» технотриллер. «Они оба, очень возможно, напишут. И они чем-то похожи – этот тоже, кажется, любитель поболтать…» 
- Но… кстати, в принципе, кто вы? – как бы спохватившись, спросил журналист. - Обычно начинают всё-таки с этого.
- Да, но, узнав, кто я, вы не отнесёте мой звонок к разряду «обычных». Я дивизионный комиссар полиции Жозеф Менар, ведущий следствие по делу о произошедшем полтора месяца назад взрыве на островке. И мне кажется – более того, я даже уверен, - что это происшествие произвело на вас немалое впечатление… впечатление, которое в сильнейшей степени выразилось в сложенном вами сказании.   
- Вот оно что, - пару секунд помолчав, ответил Рамбо. – Да, конечно… взорванная в ночи скала… и то, что он успел отскочить… да, господин комиссар, всё правильно. Я и на островке этом лично побывал в то утро - ну, когда сообщили, - и… да, это побудило меня… да, можно сказать, я писал под воздействием этого случая... 
- А, кстати, у вас не было мысли, - спросил комиссар, - что вы, романтизируя содеянное там, сами следуете тенденции, которую замечательно живописуете в начале, рассуждая об очаровывающей силе преступно-беспощадной стихии?
- Не исключено, - быстро и уверенно отреагировал журналист. – Ничто человеческое… ну, сами понимаете, - продолжил он затем, вроде бы вздохнув. – Но я на досуге, надо признаться, увлечённо анализировал, что там могло быть. Анализировал, правда, по-дилетантски: вы-то, возможно, знаете обстоятельства, которые разрушили бы мою конструкцию; но пока я лично их не знаю, мне просматривается за этим убийством чья-то отчаянная попытка выпутаться из некоей смертельной ловушки… и, наверное, спасти тех, кто дорог ему…
«Вот это да, - подумала Натали Симоне. – И насколько повлияло на него то, что он именно тогда встретил Винсена и поговорил с ним?.. Неужели до такой степени могло передаться состояние души?..»
А Менар быстро взглянул на неё и поднял большой палец, что означало то самое «вот это да» или «блеск». Ему вспомнилось, что он сам сказал Винсену - в аптеке, после основного допроса, - о том, кто, «выдираясь из неожиданного смертельного капкана», может оказаться способным содеять то, что раньше считал в принципе невозможным для себя.
- Знаете, - проговорил он в трубку, - как бы ни оценивать вашу модель по степени её фактической верности, то, что вы говорите, исключительно интересно. И мне хотелось бы лично встретиться с вами и поговорить. Мы, конечно, гораздо лучше информированы. Я вам говорю это, помимо прочего, и потому, что вы – судя по вашим высказываниям, - может быть, и не особенно хотели бы содействовать поимке виновного. Но в этом смысле вы ничем повлиять не сможете. Разговора с вами я хочу постольку, поскольку мне важен нравственно-психологический аспект произошедшего там. И панорамное видение – великая вещь. Иногда мысли и высказывания людей, лично не только не причастных к делу, но и не знающих его деталей, могут неожиданно оказаться осколками огромного зеркала, в котором отразилась бы истина во всей её целостности… отразилась бы, не будь это зеркало разбито ещё во времена грехопадения…
Натали, мысленно восхищаясь этой метафорой, припомнила то, что сказал комиссар тогда, в машине, Бернару Брюне, объясняя, почему хотел понаблюдать за Винсеном во время телефонного разговора. «Многомерное и охватывающее наблюдение» - так он тогда сформулировал… Но причина, подумала она, причина этого желания их обоих – и комиссара, и её самой, -  встретиться с Мишелем Рамбо совсем не та. Нет, ей совершенно ясно было, что и над нею, и над Жозефом Менаром, и над двумя их товарищами, причастными к делу Винсена, – оперативником Клеменом и программистом Брюне, - продолжает витать эмоциональная тень этой истории. И всех четверых продолжает будоражить сознание некоей вины. Меньшей, нежели та, которую ощущали бы они, дав делу юридический ход, - но всё же вины. Ибо они, зная, кто совершил убийство, разделили с преступником его тайну. И вот ещё кто-то, захваченный отблеском произошедшего, уловил в содеянном – уловил, может быть, интуитивно, - нечто такое, что совершено во спасение… Ещё кто-то, кто – узнай он то, что знают они, - быть может, не осуждал бы их, отпустивших убийцу с миром… И ведь в этом сказании звучат слова «Мир дому твоему и душе твоей…»
- Сильно сказано, - откликнулся журналист, по всей видимости искренне. – Да, панорамное видение… Я читал когда-то про одного шпиона… не припоминаю, кому служившего и кем пойманного… но он сказал на допросе, что информацию о политических тенденциях – в том числе о тех, которые считались секретными, - добывал, просто-напросто читая и сопоставляя материалы, публикуемые в прессе. И, будучи под арестом, он – то ли от злости, то ли от скуки, - предложил: я покажу вам, на что способен. Он составил список газет, которые попросил приносить ему ежедневно, и через месяц - что вы думаете, - перечислил имевшему серьёзный допуск представителю органов той страны, где попался, целый ворох «засекреченных» фактов… Не знаю, не байка ли это, но – любопытно, и в том же самом ключе, из той же серии.
- Любопытно, - согласился комиссар. – Ну, так что вы скажете насчёт встречи завтра в четыре в вашем городке, в этом большом… запамятовал название… кафе около универмага?
- С удовольствием. Вы кафе «Аквариум», наверное, имеете в виду... Но лучше в пол-пятого, если можно, - мне к четырём, боюсь, не успеть.
- Давайте в пол-пятого… Я приеду вдвоём со своей сотрудницей, она аналитик нашего отделения. – Комиссар кратко набросал внешние характеристики – свои и Натали Симоне.
Положив трубку, он с удовольствием затянулся и весело сказал:
- Вот видите, всё получилось замечательно. Я же говорил, что он только рад будет… И он ещё более интересный человек, чем я предполагал.
- Да уж, человек исключительно интересный… Сумел без всякой наводящей информации прийти к идее смертельной ловушки… Разве что Винсен высказал что-то такое, что подтолкнуло его к этой мысли… - Симоне встала, собираясь вернуться в свой кабинет, но вдруг, как бы спохватившись, спросила: - А почему вы хотите поехать вдвоём?   
- Мне очень важен ваш взгляд – и женский, и аналитический… - ответил Жозеф Менар. Затем задумался на несколько секунд и добавил: - Да, и ещё одна просьба к вам, касающаяся этой же самой истории.
Женщина кивнула и села опять.
- Мы должны вернуть Винсену вещи, которые забрали тогда на экспертизу. Формально обязаны, хотя он, конечно, без них обошёлся бы… И, кстати, уже чуть ли не месяц назад должны были бы это сделать… Так вот, поезжайте именно вы, и сделайте это утром, в тот день, когда, позвонив, застанете жену Винсена дома. Она ведь иногда, хотя и не часто, работает в послеполуденную смену.
- Вы хотите, чтобы я увиделась с ней наедине? – спросила Натали, и вопрос её прозвучал полуутвердительно. – Вы предвидите, что она спросит о чём-то таком, - Симоне слегка замялась, подыскивая нужную формулировку, - задаст некие вопросы, на которые сам Винсен… наверное, не решился бы?..
- Вот-вот, вы прекрасно всё понимаете, - быстро подхватил Менар. – Эта история психологически, эмоционально затянула нас – всех четверых. Мы знаем тайну четы Винсен, и это знание, что ни делай, налагает на нас бремя. Видите ли, основная причина того, что я встретился с Андре Винсеном недели три назад, - не самолюбивое желание показать ему: я всё знаю… Нет, я чувствовал ответственность за то, что происходит в его душе. И ему самому сказал тогда, что знающий и отпускающий с миром подобен священнику… Впрочем, я же все детали разговора изложил тогда вам, Брюне и Клемену… кажется, я и это не упустил… - он вопросительно взглянул на Натали.
- Не упустили, - улыбнулась женщина. – И эта ответственность, - добавила она чуть печально, - включает, видимо, и долг не утаивать от них то, что они пожелают узнать… даже если это причинит им боль…
- Да, именно так, вы опять поймали мою мысль, как бабочку в сачок. Это очень тонкая и сложная ответственность. С одной стороны, мы понимаем их, и даже сопереживаем; и я тогда, под конец, признался ему, что едва ли и кто-то из нас не нажал бы на «кнопочку», уничтожая тех, кто «грядёт по души» его близких… Но это – с одной стороны. С другой же … сейчас, подождите, - он опять – заметно волнуясь, - закурил… - Скажите, если вам будет очень мешать… - добавил извиняющимся тоном…
- Да курите, господин комиссар, я, в конце концов, не беременна, - сказала Симоне. «Он намного более эмоциональный человек, чем может показаться на первый взгляд» - подумалось ей. Подумалось не впервые: она хорошо знала комиссара.
- Ну, так вот, Натали, с другой стороны, - продолжал Жозеф Менар всё так же взволнованно, - особенно «щадить» их я тоже не собираюсь. – Произнося слово «щадить», он согнутыми пальцами обеих рук изобразил кавычки. И сделал паузу, ожидая её реакции.
- Так «щадить», - промолвила Натали, - было бы, пожалуй, даже не совсем по-честному. Если Луиза Винсен спросит, кем были те, чьи жизни отняты её мужем, - вы хотите… ну, что ж, и я тоже считаю, что надо рассказать всё...
- Да, расскажите всё, включая содержание компьютерного дневника Дюпон, который побудил вас к этому... боюсь, Натали, опасному розыску... Впрочем, я вас уже достаточно ругал, повторяться не буду...
Женщина чуть виновато опустила глаза.
-  Включая историю, искалечившую ей жизнь, - продолжал комиссар. - Нам – своё обременяющее, тяготящее знание, им – своё.
- Если она спросит, - повторила Симоне всё с той же ощутимой печалью в голосе, - а она спросит, я уверена… то, значит, они это знание заслужили… заслужили в обоих смыслах, как дар и кару.
- Как дар и кару, - повторил комиссар, что-то обдумывая. – А скажет ли она ему, если узнает… что вы думаете об этом, Натали? Или со свойственной ей бережностью скроет от него… будет нести крест этого знания одна?
Натали ответила через несколько секунд - медленно и задумчиво:
- Крест знания… и, получается, крест выбора – сказать ли ему? Здесь я, пожалуй, не берусь предполагать… Может быть… может быть, если скажет, то не сразу… Но он, вполне возможно, и не даст ей скрыть, - добавила она внезапно. – Он, узнав о моём приходе, спросит её – о чём был разговор. И спросит – он далеко не глупый человек, - не заходила ли речь об этом… И, если Луиза попытается умолчать, - почувствует и поймёт по её тону, что она «лжёт во спасение»…
Они помолчали полминуты. Потом Натали всё так же медленно и как бы размышляя вслух произнесла:
- Вы назвали это наше знание тяготящим и обременяющим. Вам всё ещё не даёт покоя та дилемма, которую мы обсуждали в машине… дилемма между человеческим и профессиональным? Ведь именно это побуждает вас желать встречи с человеком, которому вы позвонили?
Комиссар, глубоко и «вкусно» затянувшись, сцепил руки и сделал ими резкое, рубяще-удалое движение вниз - так разбивают рукопожатие при заключении пари, вспомнилось ей…
- Знаете, я очень рад, что вы об этом заговорили… Тут целый узел… - «Гордиев узел», подумала Натали… вот почему это «разрубающее» движение… - Тут целый узел, и, я полагаю, любой лектор по теории юриспруденции облизнулся бы с аппетитом, узнай он об этом случае. Понимаете, в этом нашем нежелании возбуждать дело против Винсена человеческое и профессиональное сомкнулись и слились. Помните, я ещё тогда, в машине, сказал – именно закрыв дело, мы сами не только оградим от опасности эту семью, но к тому же избежим глупого положения. Потом, на досуге, я отшлифовал эту мысль. Мы поступили правильно и в профессиональном плане тоже. Ведь профессионализм, Натали, предполагает не только умение «поймать и изобличить». Нет, истинный профессионализм заключается и в том, чтобы не клюнуть на наживку, не кинуться, радостно тявкая, даже на существенно изобличающую модель содеянного, а суметь в иных случаях остановиться… И, разумеется, уяснить себе шкалу приоритетов. Мы поступили совершенно правильно, поскольку чётко осознали, что, возбудив процесс, - во-первых, стали бы, возможно, виновниками трагедии, ибо подставили бы под удар, под месть в том числе детей - а что может быть страшнее?.. Во-вторых же - юридически эта модель равна абсолютному нулю, и результатом такого процесса была бы для нас – помимо той бесконечно страшной вины, - ещё и дискредитация. Не просто чьё-то недовольство – дескать, не сумели найти преступника, - а дискредитация крутая и вопиющая!.. 
Комиссар погасил сигарету, резко вминая её в пепельницу и вкладывая в это движение  – так ощутила Симоне, - толику ожесточённости. Затем продолжал:
- И весь ход этого дела убеждает меня, Натали, - все наши действия были правильны и высокопрофессиональны. Вы знаете, скольких бандитов удалось засечь. А то, что мы позаботились о стирании телефонных контактов Клодин Дюпон – именно её, не остальных, - дало, помимо прочего, замечательный побочный результат. Розыск со стороны криминальных структур благодаря этому – они, видимо, всё-таки взломали телефонные распечатки, - окончательно «заземлился» на неких - предполагаемых ими, - её, Дюпон, личных делах... Правда, там и поначалу думали – я знаю из своих источников информации, - что ей удалось выйти на кого-то из своих обидчиков и что она планировала какую-то акцию, но тот сумел опередить её… Они, конечно, не понимали и не поймут, откуда взялся самодельный снаряд и каким образом тот, кто был якобы у неё на прицеле, узнал, где она будет находиться; но все они думали – а ликвидация её распечаток убедила их практически полностью, – что причина произошедшего связана с её личными счётами… А если так, то другие кланы в содеянном не подозреваются; и нет оснований для побоища между группировками…
- Но разве кто-то в этих структурах знал о записях Дюпон… и о том, что с ней тогда, в интернате, сделали? – спросила Натали. – Это ведь был, кажется, её секретный дневник…
- Некоторые знали, что она собирается кому-то мстить. И все знали, насколько скрытной она умела быть, когда что-то замышляла. Поэтому стали мыслить в том самом направлении… Историю же её - пусть не в подробностях, но, скажем так, контурно, по сути, - знал один человек. Это тот самый «Сакс», её любовник и покровитель, что сейчас в заключении. У меня с ним… надо же, я вам ещё не успел рассказать… состоялся ещё недели две назад разговор. Он, видимо, был действительно привязан к ней. Со мной он держался, конечно, очень ожесточённо, но говорить согласился. И сказал: да, наверное, тут замешаны ТЕ… И добавил: найдите их и убейте, в этом я «даже вас» и «даже из-за решётки» морально поддержу. Я не отреагировал на это, не желая его разочаровывать, поскольку на самом деле, Натали, найти этих подонков очень трудно: нет ни данных, которые могли бы дать ориентировку, ни формально-юридических оснований начинать поиски.
- А почему он «Сакс»? – спросила Симоне. – Потомок выходцев из Англии… или из немецкой Саксонии?
- Нет, это не с происхождением связано. Мне самому только недавно мимоходом рассказали. «Сакс» - сокращение от «Саксофона». Он курил трубку и имел привычку постукивать по ней пальцами – получалось похоже на игру флейтиста… И вот, встретившись тогда с ним, я сказал: вы наверняка даже из заключения можете по своим «каналам» передать тем, кто доискивается до причин взрыва, - это, по всей видимости, личные обидчики и враги Клодин; сделайте же это, чтобы не разгорелась криминальная война между кланами… А он в ответ мрачно усмехнулся и сказал – это уже сделано…
Затем комиссар потянулся к лежащему на краю большого стола нейлоновому пакету и вытащил из него листок, на котором виднелась пара десятков строчек, написанных от руки.
- А вот конспективная памятка – я не хотел, чтобы это болталось на компьютере, - памятка о встрече тоже двухнедельной давности с L…e, директором оперативных служб… Я никому пока о ней не рассказывал, даже вам троим… но уж коли у нас сейчас такой разговор… Так вот, я дал отчёт о проделанной работе, и – словно на исповеди скажу вам, - взял на свою если не профессиональную, то, скажем так, должностную совесть грех. Понимаете, Натали, я полностью, тотально умолчал о Винсене. В преддверии этого отчёта я продумал было вариант упомянуть это дело вскользь – имеется, мол, человек, которому грозила опасность, но улик против него абсолютно никаких нет, и мы не стали даже вносить его данные в компьютер – чтобы не засвечивать перед потенциальными взломщиками сетей… Я взвешивал такую возможность, и даже неоднократно проговаривал сам себе, как буду обрисовывать ему «лёгким касанием» контуры этой истории, а затем изящно сворачивать рассказ о ней, выводить её «из-под прожектора», перейдя тут же к записям Дюпон, к её трагедии… это должно было бы отвлечь… Да, я всё хорошо продумал, но потом… потом, вопреки этому плану, каюсь, поступил иначе. Я опасался: L…e всё же остановит меня и захочет подробного рассказа о семье, подвергшейся смертельной угрозе; захочет, возможно, из любопытства – он вообще тактичен и сдержан, но и ему ведь ничто человеческое не чуждо, как говорит этот Мишель Рамбо… Я понимаю, что и раскрыв ему все детали сумел бы легко убедить его: процесс возбуждать не следует. Но я не хотел, чтобы кто-то ещё – пусть даже вышестоящий, - узнал эти имена, эту историю. Мало ли что…
Комиссар прервал свой длинный монолог, чтобы зажечь ещё сигарету.
- Я понимаю вас, - сказала Натали. Мы – четверо, - никогда никому не проговоримся… Мы – это ваши слова, - эмоционально затянуты… причастны… Для нас проговориться означало бы - предать. А кто-то ещё – даже директор, - он не видел Винсена и Луизу, не разговаривал с ними. Для него это просто – исключительно интригующий случай, о котором можно где-то к слову… Да, я вас всей душой понимаю. Я поступила бы так же.
- Спасибо, Натали, - очень тепло сказал Жозеф Менар. – Знаете, для меня это сейчас вроде исповеди… Грехом я называю это умолчание потому, что L…e доверяет мне полностью, он меня никогда, разумеется, не заподозрит в утаивании чего-либо… То есть тут как будто некий «обман доверия»; собственно, конечно, не «обман» в точном понимании, поскольку это не направлено против него лично… но это примерно то же самое, как для школьника на контрольной – пользоваться шпаргалкой, когда учительница сказала, что не будет следить, что полагается на его честность… Он ведь тоже её лично совершенно не задевает, а всё-таки…      
- Винсен, - задумчиво сказала Натали, - должен был выбирать между тем преступлением, которое он совершил, и – предательством. Помните, я это в машине сказала?.. Ну, а мы… а ваш выбор – и в вашем лице наш общий, - между этим «должностным грехом» и… получается, что тоже чем-то очень похожим на предательство. Бывают ситуации, когда остаться невиновным до слепящей белизны просто нельзя. Да и сказание это - о страшном выборе… Вы поступили, я считаю,  правильно.
- Да, пожалуй, - проговорил комиссар, как бы «осаживая себя» и одновременно что-то подытоживая. Женщине показалось, что он чуть недоволен собой – может быть, отчасти жалеет, что проявил «слабость», настолько откровенничая с ней – при всей доверительности всё-таки подчинённой, - о собственном, не совсем безупречном в служебно-субординационном плане, поведении. Но если и была сейчас в его тоне недовольная нотка, то обращал он это неодобрение явно лишь к самому себе. - Ладно, Натали, до завтра тогда.

- 3 –

Назавтра в четыре тридцать вечера они встретились с журналистом в том самом кафе «Аквариум». Они приехали практически одновременно с ним, точно к назначенному сроку, и довольно легко взаимно «опознались». Мишель Рамбо, невысокий, но очень крепкий и подтянутый мужчина лет сорока с небольшим, с чёрными усиками, стоял и курил в нескольких метрах от кафе и приветственно поднял руку. Выражение его лица было дружелюбным и любознательным, чувствовалось, что ему интересна предстоящая встреча. «В этом человеке много оптимизма и жизнелюбия, - подумала Натали Симоне. – Вообще чуть странно. У автора такого сказания можно было бы предположить несколько более самоуглублённый, с трагическим оттенком, что ли, взгляд; а он явно умеет жить и радоваться, несмотря на все эти свои образы и идеи…»      
- Два-один, - иронически констатировала она. – Предвосхищая споры, обрекаю сама себя; но мне не привыкать. Сядем в курящую зону, там вам будет мыслиться продуктивнее, а мне не так уж сильно мешает.
Мужчины поблагодарили. Все втроём уселись за столик с пепельницей, сразу сделали заказы: комиссар и журналист взяли турецкий кофе, Натали – «Irish Cream» со взбитыми сливками.
- Знаете, - сказал Жозеф Менар, – я всё-таки перед этой встречей с вами почитал ваши эссе в нескольких номерах литературно-философского журнала, в котором вы публикуетесь. Успел почитать – и у меня сложилось впечатление о вас, о вашей личности.
- И что же за впечатление? – спросил Мишель Рамбо.
- Понимаете, при всём фабульно-житейском разнообразии того, что вы описываете и о чём рассуждаете, у вас улавливается устойчивая эмоционально-мировоззренческая ось. Вы нанизываете на неё ваши наблюдения, как грибы на прутик. - «Грибы, - подумала Натали, - интересно, не всплыла ли у него сейчас неосознанно ассоциация с историей Винсена?.. - И эта «ось», - продолжал комиссар, - подобно стволу дерева из земли, вырастает, наверное, из некоего личного переживания.
Менар прикурил, ожидая реакции собеседника.
- Ну, в основе того, что нас занимает, всегда имеется эмоциональный компонент, - невозмутимо ответил тот, тоже зажигая сигарету, и осторожно отпил глоток только что принесённого дымящегося кофе. – Но… если уж случай такой выпал услышать… мне интересно, как бы вы – со стороны, - определили её, эту мою тематическую ось?
«Слова о личном переживании он пропустил без ответа» - мысленно отметила Симоне.
- Как бы я определил? – медленно повторил комиссар, по привычке отстукивая дробь пальцами по столу. – Начну с того, что ось эта – не концептуальная, у вас нет «концепции».
- Пожалуй, - согласился журналист. – Кто по-настоящему осознаёт сложность мира, тот цельных концепций выдвигать не станет… скажем так, не посмеет. Знаете, - улыбнулся он вдруг, - если бы мне понадобилось для чего-то там создать свой собственный личный «герб», на нём обязательно был бы изображён вопросительный знак.
- И, наверное, в самом центре, в сердцевине, - сказал Жозеф Менар. – Да, вы всё время вопрошаете… то самого себя, то, видимо, Бога – независимо от того, насколько верите… И я заметил, что вы любите метафоры, - я, кстати, тоже. И ещё… если развить ваш образ личного «герба», то мне кажется, - проговорил он затем, взвешивая каждое слово, - мне кажется, что там были бы ещё те самые стрелы, о которых говорит у вас Мудрец Тетрарху. Множество стрел, летящих в разные стороны; и наконечники их были бы выкрашены в самые разные цвета, и некоторые из них были бы хищно заострены. – Он взглянул на Рамбо, ожидая реакции. Тот провёл рукой по волосам и по лбу, на мгновение охватив ладонью часть лица, - делая жест «собирающегося с мыслями»…
- «Стрелы» действий и слов, - сказал он через четверть минуты, - сознательно или бездумно запускаемые людьми  в пространство и несущие заряды зла или добра… бьющие или спасающие непредсказуемо; это имеет в виду мой Мудрец… Не знаю… не уверен, что избрал бы это в качестве одного из символов своего мироощущения… хотя меня это действительно очень занимает. Причинно-следственная карусель – хаотична она или всё-таки лишь кажется нам таковой… Тоже вечный вопрос… Кстати, - неожиданно добавил он спустя секунды три, улыбнувшись и чуть подмигнув, - приоткрою завесу над творческим процессом.  Ещё когда у меня только зародилась идея этого моего сказания, меня сразу властно и непреодолимо потянуло на этот патриархально-величественный антураж - мне подумалось, что он как бы «уводит в вечность»…
- Патриархально-величественный, - с оттенком одобрения повторил комиссар, любивший точные и выразительные характеристики, - а вы, Натали, мне припоминается, назвали это «монументальной архаикой». И ещё – решусь добавить, - с элементом библеизации.
- Тот самый эффект, которого я хотел, - с удовольствием подтвердил Мишель Рамбо. – И классно, кстати, схвачено, мадам Симоне, - «монументальная архаика»… – Он залпом, с озорным воодушевлением, глотнул ещё горячего кофе, поиграл зажигалкой. В выражении его лица чувствовалось творческое торжество.    
- А образ этих «стрел», - вставила Натали – «стрелы», то есть нечто поражающее… они создают впечатление, что вас… - она чуть замялась, желая высказать свою мысль по возможности деликатно, - вас, мне кажется, давно поразил в душу факт этой непредсказуемости…
Журналист вдруг легко согласился:
- Да, я это осознал ещё в юности… при случае, может, и расскажу, но… так или иначе, меня это и в самом деле очень занимает, - повторил он.
- И вам хотелось бы, - сказал комиссар, - отыскать в бесконечном сплетении обстоятельств некие «нити Ариадны» - цепочки причин и следствий, которые складывались бы справедливо. Отчасти поэтому вам, наверное, и претит идея терпимости к сознательно свершаемому злу. Вы не приемлете мысль о том, что, ввиду его – к сожалению, очевидной, - неискоренимости, лучшей, наиболее эффективной формой борьбы с ним является зачастую «нереагирование». И, мне кажется, культивируете идею, что любая боль, которую кто-либо претерпел незаслуженно… или считая, что незаслуженно… любая такая боль – от безмерного горя до мелкой служебной или административной несправедливости, - становится миной замедленного действия. Что ни скорбь, ни обида не растворятся во времени, а неизбежно ударят по кому-то, даже если это обычно не поддаётся прослеживанию. И в некоторых своих эссе вы стараетесь направить психологический прожектор на чувства тех, кто застигнут болью и обидой, - на эти самые «мины».
Жозеф Менар замолчал,  поднося к губам чашку кофе.
Журналист приблизительно полминуты обдумывал услышанное, покручивая в левой руке пакетик сахара.
- Вы вдумчиво читали, - сказал он затем, оценивающе кивнув, - этот момент есть… но насчёт...  – Помедлил ещё – казалось, что-то прикидывая, - сделал глубокую затяжку и заговорил дальше: - Насчёт катастрофичности сделанного кому-то зла – нет, я не назвал бы это ни идеей, ни моделью. Такая модель была бы притянутой… Ведь судьбоносным снарядом может стать любое действие, слово, движение, и мы не можем даже отдалённо представить себе, к чему та или иная мелочь способна привести… независимо от чьих-либо замыслов или чувств… И я, надо признаться, - Рамбо неожиданно усмехнулся и чуть махнул рукой, как бы досадуя на самого себя, - боюсь прикасаться к диким случаям, когда губительной «миной» оказывалось не злое, а самое лучшее… любовь, забота… а такое тоже бывает… - он запнулся, нащупывая, так показалось Натали, некую логическую нить, и продолжал: - Боюсь – и всё-таки иногда, переступая через ужас, затрагиваю и это.
- Но мне кажется, - вставила Симоне, - что эта ваша концепция «неискупимости зла», по сути дела, оптимистична…
- Извините, - деликатно, но решительно и чуть вскинув обе ладони – подобно отбивающему мяч вратарю, - прервал Мишель Рамбо, - концепции у меня нет, господин комиссар правильно сказал… А вы, мадам Симоне, получается, тоже читали мои материалы?
- Да, читала, я-то первая и увидела ваше «Сказание» у мамы своей, которая выписывает ЛФ… Ну, пусть не концепция, но некое… чаяние наказуемости зла… - Тут она увидела, что журналист кивнул, выражая согласие. – И ещё – у вас просматривается надежда на то, что мы в силах хотя бы отчасти контролировать происходящее… создавать своими действиями некий «позитивный заряд»…
- «Позитивный заряд»? - повторил Мишель Рамбо, с любопытством выслушав сказанное. – Знаете, я, может быть, раньше когда-то так думал, хоть и не в такие термины это облекал… Мне казалось, что возможны как бы «векторы» добра и зла… Но это разбилось вдребезги об историю о том, как… детали опущу, но… вот представьте, человеку дали с собой вкусных пирожков, бутылку лимонада; днём, в автобусе, некто ехавший с ним предложил выйти - тут, близ остановки, кафе хорошее… Но он не захотел – домашней снедью перекусил только что… А на следующей остановке автобус, понимаете ли, разлетелся от взрыва террористической бомбы… Вот и всё… заботливо уложенные пирожки, понимаете?.. А тот, кому покушать не собрали, не удосужились, – пошёл в то кафе и жив остался… У меня об этом есть, только вам не попалось, если вы только за этот, текущий год смотрели, - это было опубликовано, кажется, лет шесть назад… И вот потому-то у меня и нет «модели мира», нет концепции, в которой предполагались бы те или иные «закономерности»… Чувства и поступки, конечно, влияют на обстоятельства, но когда думаешь о подобных случаях, понимаешь, что разговоры о закономерностях - кощунственны… 
- А почему вы считаете нужным и верным, переступая через ужас – так вы сказали, - всё-таки писать о таких вещах? – спросил Жозеф Менар.
- Да потому, что если такое «выносить за скобки», то всё остальное не было бы ничем иным, нежели плоским морализаторством. И то, что вы называете «позитивным зарядом», - журналист повернулся к Натали Симоне, - на мой взгляд, может быть лишь в том смысле, что деяние или бездействие может создать – или скорее породить, «вырастить», - и у самого человека, и у окружающих некий душевный настрой…
- Кстати, в вашем сказании, - осторожно откликнулась она, - этот момент уже отчасти высветился. Дочери Тетрарха, наречённого Избавителем, - так? Именно спасаемые во что бы то ни стало – оказались способными на жертвенность?
- Да, - подтвердил Мишель Рамбо, - причём у них и выбора, если вдуматься, нет,  они «не могут иначе», эти слова у меня не случайны...
- Ими и заканчивается первая часть, - сказал комиссар. Натали вспомнила, что, закончив чтение, он «многозначительным» тоном произнёс эту завершающую фразу.
- И я специально так построил: это промежуточный итог. Они не могут иначе… ни они не могут, ни он сам… Но... об этом, если хотите, потом, подробнее, не вскользь... У меня же будет продолжение, там ещё некоторые... впрочем, не стоит комкать эффект, потом прочтёте... Мне ещё вот что надо пояснить, - он на несколько секунд задумался, что-то взвешивая... - Видите ли, я в том, что пишу, в разных своих вещах, касаюсь пластов, скажем так, не сопоставимых между собой ни нравственно, ни эмоционально. И может казаться, что кощунственно… опять всплывает это слово… что кощунственно тем или иным образом как-то «объединять» чудовищные трагедии и житейские мини-обиды. Я сам ни за что не стал бы помещать это под одной «шапкой»… но ведь вот что значит вдумчивый взгляд со стороны… Знаете, вы мне очень хорошую мысль дали, - обратился он к комиссару, - сравнив эту мою «эмоциональную ось», как вы выразились, со стволом. Ведь у ствола есть сверхчувствительная к боли сердцевина, а есть наружная часть, которую долго колупать надо, чтобы она хоть что-то ощутила… Так вот и моя эта «ось», наверное, на манер такого ствола включает и по-настоящему трагическое, и то, что, при всей болезненности своей, не выходит за пределы, скажем так, «социальной рутины»…
«Его тянет высказаться, выплеснуться; он нечто очень непростое, некую боль носит в своей душе, - подумала Натали Симоне. – И при этом – к счастью своему, - уверенный в себе человек без особых комплексов, а потому общительный и открытый».
- Понимаю, - отозвался комиссар. – И я заметил, что вы стараетесь чередовать: пишете о чём-то очень тяжёлом, а в следующий раз, для «разрядки», даёте нечто полуанекдотическое, с долей юмора. Например, о пресловутой дискриминации курильщиков, - сказал он, усмехнувшись и подцепив целлофановую обёртку новой, не распечатанной ещё пачки сигарет. 
- А что касается «мин», - продолжал Мишель Рамбо, - что касается боли и обиды, которые неотвратимо бьют потом по кому-то… В той подборке моих эссе, которые вы читали, - он взглянул на них обоих, - не было ли очерка про случай с анестезией?
- Нет. Расскажите, - попросил Менар.
- Вот, слушайте. В хирургическом отделении одной больницы была медсестра, очень квалифицированная. Она не то чтобы формально специализировалась на обезболивающих препаратах, но подготовку к предоперационной анестезии обычно поручали ей – она считалась самой надёжной. Когда у неё уже был приличный стаж, на отделение взяли новенькую, которая оказалась вполне обучаемой и способной, но не более многих других, и которую, однако,  продвигали куда быстрее, чем всех остальных. У неё, видите ли, были связи, причём, кажется, на уровне дирекции всей больницы… Ну, и пришло время, когда старшая медсестра ушла на пенсию; и на её должность назначили… кого бы вы думали? Именно эту девушку, которая к тому времени работала там лет уже, наверное, восемь, но по стажу всё-таки и рядом не стояла с половиной других, которые и по возрасту были, соответственно, намного старше. Таково было решение высокого начальства, и эту обидную пилюлю проглотили, смирившись – не терять же работу, -  все кроме одной. Кроме той самой, которую ставили на анестезию. Не будь этой «протеже», старшей сестрой стала бы, скорее всего, именно она. И эта женщина не выдержала обиды, ей невыносимо было подчиняться той, что сама училась у неё… Она уволилась оттуда – и, кажется, вскоре сумела найти другое место, на менее хороших условиях, но всё-таки сносное… А в то отделение, которое она покинула, месяца через два поступил на операцию больной, довольно молодой человек, со сложными показаниями на чувствительность к различным химическим веществам. И в ходе подготовки наркоза, порученной одной из сестёр, что-то не было учтено; и больной, - Рамбо сделал многозначительную паузу, глотнул уже чуть остывшего кофе, - больной после операции так и не проснулся. Не умер, но впал в кому, и сделать не удалось ничего… Такая вот история.
Он сильно затянулся и добавил:
- Это было в другой стране, но в пределах Евросоюза, а совсем не в тех краях, где протекционизм «сам собой разумеется».
- А та не выдержавшая обиды квалифицированная медсестра, уход которой оказался столь роковым, - узнала о случившемся? – спросил комиссар.
- Об этой истории писали, был суд, были взыскания, и, по логике, она должна была, вероятно, узнать. Но к ней никто не обращался с просьбой дать отклик. Что она чувствовала, – её личная тайна. Вины на ней, разумеется, нет, но испытанная ею несправедливость сыграла роль той самой «мины». Мины, поразившей - и вовсе не по её злой воле, - совершенно не причастного к произошедшему человека.
- Не по её злой воле, - согласился Жозеф Менар, - и это почти всегда так в подобных обстоятельствах. Люди, оказывающиеся задетыми, обиженными, а также, к сожалению, те, кого постигает страшное горе… эти люди в огромном большинстве своём недостаточно могущественны для того, чтобы отплатить целенаправленно тем, кто ударил по ним. И логически выходит, - добавил он, - что известная безнаказанность зла… или, скажем, так, положение вещей, при котором произвол сильных и хищных чаще всего не обуздывается и не карается по заслугам, - логически выходит, что это положение вещей приводит в конечном счёте к «статистическому выигрышу».
- Каким образом? – спросил Мишель Рамбо с напряжённой, «пружинной» ноткой игрока в голосе. Натали показалось, что он, любя изощрённые дискуссии, сейчас предвкушает интересный поединок с человеком, интеллектуально равным ему.
Комиссар, допивший свой кофе, заказал ещё чашечку и ответил:
- Вот возьмите хоть этот рассказанный вами случай с медсестрой. Да, возможно, тот не очнувшийся человек – косвенная жертва именно той несправедливости, которую испытала эта женщина. Здесь мы можем отследить и оценить случившееся. Но представим себе иной сценарий. Некоему влиятельному лицу, спустившему вежливо облечённую в форму просьбы директиву - устроить и ускоренно продвигать эту новенькую, - отказали. Главврач отделения воспротивился, не захотел потворствовать протекционизму. Влиятельное лицо взбешено и начинает кампанию, цель которой – ошельмовать, отстранить, профессионально изничтожить тех, кто встал на его пути. Начинается война с привлечением компроматов, исками, слушаниями. Со своего поста уходит уже не медсестра – пусть дельная и квалифицированная, - а сам этот принципиальный главврач… а с ним вместе, вероятно, - некоторые из тех, кто связан с ним, кого он обучал, растил в качестве специалистов. Уходит целая группа опытных, хороших врачей. И целый ряд операций, в том числе сложных, приходится поручать хирургам-новичкам. И результат – не одна ошибка, а несколько, и энное количество больных умирает или, аналогичным образом, впадает в кому. Или этот неподкупный начальник отделения, втянутый в судебные тяжбы, во время операции, которую делает сам, думает, находясь в стрессе, не столько о ней, сколько о встречном иске или о чём-либо подобном… и его опытная рука допускает нелепую и пагубную ошибку… Понимаете, господин Рамбо, я вам рассказываю о том, чего, к счастью, НЕ случилось, но разве это не правдоподобно? И… сейчас, ещё минуточку, - попросил комиссар, поскольку журналист, оживлённо и даже восхищённо кивнув, тихо, но по-игровому азартно проговорил «В том-то и дело! Вы нащупали самое то!...», - ещё только одну минуточку. Вы знаете английскую песенку о пропавшей подкове?
Мишель Рамбо постучал несколько раз пустой чашечкой из-под выпитого кофе, увлечённо припоминая.
- Да, кажется… это о том, что… из-за нехватки гвоздя и неподкованной лошади пал город?
- Точно. Ну, и где в этой песенке, на ваш взгляд, логическая неувязка?
- А текст можете полностью?.. Впрочем, даже не надо… Дело в том, наверное, чья лошадь осталась без подковы. Если генерала, и если именно его из-за этого убили, - тут тогда и нонсенс... Уж генералу всё обеспечили бы. На трёхногой лошади поехал бы самый слабенький и застенчивый, который и не решился бы протестовать, поскольку от него просто отмахнулись бы: не приберёг гвоздя - так тебе и надо, недосуг с тобой, растяпой, возиться…
- Нет, там не полководец погиб, - сказал Менар и поблагодарил официантку, поставившую перед ним ароматный кофе, - там, в основном варианте, не было получено некое извещение. «For want of a horse the rider was lost. For want of a rider the message was lost» - процитировал он. – Подковы, получается, не хватило вестовому. Но логически вы ответили совершенно верно: дело в том, чью лошадь не удосужились подковать. В реальной жизни гонцу военачальника предоставили бы полностью снаряжённого и проверенного скакуна, а без подковы мог бы остаться кто-то слабый и - как бы жестоко это ни звучало, - «малоценный» в глазах власть имущих. Да, это жестоко и несправедливо, но именно поэтому в реальности из-за подобных упущений битвы не проигрывались и города не захватывались.
- Вы нащупали самое то! – повторил журналист, выхватил из пачки «лихим» движением сигарету и, быстро прикурив, спросил: - Попадалось вам в том, что вы просматривали, моё эссе «О камнях и кувшинах»?
- Нет. А о чём это?
- Впрочем, это тоже больше года назад написано… Это на основе одной иудейской… скажем так, притчи-метафоры. Она звучит так: «Падает камень на кувшин — горе кувшину, падает кувшин на камень — горе кувшину; так или иначе, всё горе кувшину».
Комиссар и Натали мельком переглянулись, вспомнив услышанную Винсеном от этого человека фразу-императив «Если кто грядёт по душу твою, то воздвигнись убить его»…
- И я там пишу, – продолжал Мишель Рамбо, - что в любой ситуации и в любом сообществе имеются, образно говоря, люди-камни и люди-кувшины. И нет ни одной общественной формации, в рамках которой разбивание первыми вторых, пусть не узакониваясь юридически, не считалось бы… скажем так… меньшим злом, нежели упрямое противодействие этому. Ибо сыплющиеся черепки расколотого кувшина менее опасны для окружающих, чем свистящие осколки взорванного динамитом камня. И этот самый камень мы – наш, да и любой, социум, - боимся тронуть… задеть… допуская, чтобы лучше уж сокрушалось заведомо бьющееся. Я там прихожу к той же мысли, которую вы, господин комиссар, сейчас высказали, - о статистическом выигрыше, - только выражаю это иными словами… Вообще знаете что, - перебил Рамбо самого себя, - у меня же лежат в машине две упаковки книг, которые я недавно выпустил частным образом… там и это эссе есть; хотите я вам подарю по экземпляру?..
- Хотим, будем очень благодарны, - откликнулся комиссар.
- Да, конечно, большое спасибо, - кивнула Натали почти одновременно с ним.
- Ну, отлично, когда расходиться будем, я достану из багажника… Только просьба к вам: про это моё «Сказание об Избавителе» никому специально не рассказывайте.
- А почему? – спросил Менар. – Хотите, чтобы читали по большей части сразу, не ожидая продолжения?
- Ну, и это отчасти тоже. Я вынужден был разделить, потому что объём нашего приложения иначе не позволяет. Но главное - мне хочется… ну, решусь признаться, «тщеславно» хочется… чтобы эту вещь «замечали» сами, а не по рекомендациям… Так вот, - вернулся журналист к теме, - так устроен любой социум, включая наш. История знает общества, где право сильного культивировалось вполне сознательно и откровенно. Но и  наша либеральная система, из которой вытекает практика сдержанного реагирования на политическое и социальное зло, - и она тоже косвенно приводит к тому же. Мы, опасаясь подобных снарядам осколков того, что можно было бы уничтожить только тяжёлым оружием, жертвуем тем, что разлетается от лёгкого толчка. Мы позволяем разбиваться кувшинам… и хрупким фарфоровым чашечкам, - добавил он, взглянув на свою – впрочем, не фарфоровую, а фаянсовую, - пустую, в подтёках кофе, чашечку с едва ощутимым раструбом… Резко обернувшись к стойке, он сделал знак – мне тоже ещё одну, - и на несколько секунд замолчал, захваченный, казалось, неким воспоминанием, причём глаза его стали вдруг печальными.
- В целом вы правы, - повернулся он затем  к Жозефу Менару, - от этих слабых, «бьющихся», не зависит ничто глобальное, они не покачнут ни устройства, ни устоев… И именно поэтому приносятся в жертву…
- Вы отрицаете либеральные ценности? – спросила после длившейся ещё несколько секунд паузы Натали Симоне.
- Нет, совершенно не отрицаю, - Рамбо сделал чуть резкое опровергающее движение рукой. – Это, на мой взгляд, единственная – по крайней мере из тех, что были придуманы и опробованы, - система ценностей, не дающая чувствам страха, обиды и боли управлять нашей жизнью. Над всеми иными системами и укладами, если вдуматься, тяготеет ярмо трёх этих психологических – а в макро-масштабе и социально-психологических, - доминант. – Он взглянул на собеседников, играя пенкой только что полученного кофе и с любопытством ожидая реакции. Взгляд его опять стал жизнелюбивым и азартным.
- Можете чуть больше развить мысль? - попросил комиссар.
- Да, конечно. Собственно, это не моя мысль, это давно сформулировано. Наша система ставит во главу угла не самосохранение и не личное достоинство, а возможность придерживаться определённого образа жизни… не менять жизненные правила и нравственные ориентиры даже в угрожающих, стрессовых условиях… Иными словами - «не терять себя». Кстати об упомянутом вами, господин комиссар, «нереагировании», о «необуздывании зла»… Если уж мы, скажем, ратуем за ненасилие, то даже столкнувшись с вопиющим зверством, соблюдаем по отношению к маньяку, террористу, выродку все правовые нормы, не желая допускать самосуд. И если уж не приемлем смертную казнь, то не станем казнить даже изверга-людоеда. И дозволим выпущенному из тюрьмы садисту – если он отбыл срок, - проживать не в специальном поселении, подконтрольном полиции, а в обычном районе… хотя и понимаем, что он потенциально опасен для ни в чём не повинных людей. Ибо не хотим, даже угождая нашим чувствам… тем самым чувствам обиды, боли, страха… да, страха за близких и за себя… поступаться принципом прав человека, в звании же человека не отказываем никому имеющему человеческую наружность…
Он вновь прервал свою речь, желая, видимо, услышать отклик.
- Не отказываем, - подтвердил комиссар, - ибо никогда не сможем определить, где грань между «ещё человеком» и «уже нелюдем». Между тем, чьи права, что ни делайте, всё ещё священны, столь же, сколь и права… - он помедлил, - сколь и права претепевшего или защищаемого, и тем, с кем, допустим, оправдана была бы самая страшная расправа ради безопасности невинных… или в возмездие за них…
И он, глянув на журналиста, отвёл в сторону ладонь движением, означавшим - «что скажете?»
- И вот здесь-то нас и подстерегает парадокс, - ответил Рамбо. - Либерализм по сути своей вроде бы не приемлет создания тех или иных культов. И действительно, наша система не делает культа ни из чести, ни из принципа возмездия, ни даже из личной безопасности людей… поскольку гарантировать её подчас можно лишь позволив себе крайние меры уничтожения и устрашения… а от этого мы отвращаемся… Но ведь кумира можно – и даже очень легко, - сотворить из чего угодно. И «образ жизни», диктующий безусловное уважение к правам человека, безусловное признание за любой двуногой прямоходящей особью, что бы она ни совершила, права на упорядоченный суд… культивирующий, чересчур культивирующий «несиловое» поведение… этот образ жизни постепенно становится именно таким кумиром. И, будучи им, - неотвратимо жаждет жертв. И парадокс в том, что таким образом мы не освобождаемся от культов, от кумиров, - нет, мы выращиваем новые! Объектом культа становится… да что там становится, уже стало… то самое «ненасилие»… А в иных странах, - добавил журналист, и голос его стал в этот момент очень взволнованным и прерывистым, - в иных странах расцветает культ так называемого «мира», стремясь к которому идут на кажущийся компромисс с исчадиями ада… на кажущийся, ибо подлинный компромисс с ними невозможен… и люди выкашиваются из числа живых, и именуются – как бы вы думали, - «жертвами мира». Жертвами идола, к стопам которого они брошены… - Он нервно подрагивающими пальцами потеребил скатерть и, как бы вдруг решившись, пояснил: - Я хорошо знаю, о чём говорю, поскольку жил некоторое время в другой стране… моя национальность подскажет вам, где именно…
Произнеся это, он как-то испытующе взглянул на комиссара.
- И, наверное, тем или иным образом соприкоснулись с тем, что описываете, - тихо и с оттенком бережности в голосе произнесла Натали скорее утвердительным, нежели вопросительным тоном.
- Соприкоснулся, - уже более спокойным тоном проговорил Рамбо… - Нет, из моих близких… из моей семьи никто не пострадал, но… впрочем, не стоит сейчас детализировать… - Он вздохнул, сделал продолжительную затяжку. – Хотите, господин комиссар, по третьему разу кофе?..
«Разряжает обстановку» - подумал Жозеф Менар. – А знаете, хочу, - он слегка улыбнулся, подзывая скучавшую у стойки девушку. – Нам двоим, пожалуйста, ещё по чашечке…
- И мне кажется, - Рамбо покрутил рукой, мысленно оттачивая фразу, - мне кажется, что эти новые культы пострашнее отброшенных, традиционных.
- Почему же? – спросил комиссар, складывая пополам фиолетовую салфетку с кружевной каёмкой.
- Видите ли, тот, для кого предмет культа – скажем, безопасность близких, ради которой он решится, возможно, на то, чтобы преступить закон… убить, в конце концов, - такой человек следует естественным чувствам. Уберечь тех, кого любишь… уберечь во что бы то ни стало,– это первичный порыв. Такой человек подобен язычнику, обожествляющему явления природы. Землю… море или реку… огонь… ну, и так далее. Да, это язычество, но оно всё же в русле естества. Стихии, которым он поклоняется, – всё-таки воплощают само естество, они всё-таки живительны, они питают его… А отвлечённая идея «мира и ненасилия» - не ради самосохранения и благополучия, а в качестве первично-аксиоматической сверхценности, - если поклониться ей, станет ненасытным, жаждущим боли и мук идолом. Любовь к детям, к семье, к народу… к кому-то, за кого будешь стоять любой ценой, - всё-таки живая эмоциональная стихия. А «права человека», если этим словом именуются в том числе маньяки и террористы, и вслепую штампуемый «гуманизм» лишь бы к кому – это чудовищные истуканы. Не дающие ничего – способные только впитывать своей неживой оболочкой кровь… чью – неважно, лишь бы побольше… Культ этих истуканов куда страшнее «естественного язычества», это – идолопоклонство.
- Но ведь «права человека» и «ненасилие», - возразил Жозеф Менар и симметрично отогнул оба кончика сложенной салфетки, так что получилось нечто вроде крылышек,  – это, если процитировать ваши же слова, те самые нравственные ориентиры, отказ от которых означал бы «потерю самих себя». Ориентиры, избранные сознательно; именно сознательно, ибо иначе – то самое, о чём вы говорите: власть боли, обиды и страха. Первичных, естественных – кто бы спорил, - чувств и побуждений; но в этой своей естественности -  инстинктивных. Получается кнут инстинкта – не так ли?
Комиссар, ожидая ответа, перекрутил кончик салфетки с отогнутыми краями, соорудив из неё нечто похожее на самолётик.
- Кнут инстинкта, - чуть помедлив повторил Мишель Рамбо. – Да, пожалуй; но, понимаете… сейчас, секундочку… - Он тоже взял салфетку, но не согнул её, а скатал в тонкую трубочку, наподобие косички... – Но, понимаете ли, тут та же самая иронично-скорбная парадоксальность. Мы не хотим уподобиться неразумной живности? Прекрасно, но… но вот, например, возьмите довольно характерный в устах политиков штамп: «Террористы не заставят нас…»… Ну, и далее варианты – «предаться мстительной истерии», «отказаться от принципов демократии и права», «свернуть с пути мира…» Нечто подобное произносилось, кстати, и после крушения нью-йоркских башен-близнецов… Резюме – мы будем и дальше такими, как были. Но, если вдуматься, - что это более всего напоминает? Да просто-напросто – сезонное поведение дичи!.. Волки хватают добычу, а олени… они не будут жить иначе, не понесутся на хищников, чтобы растоптать и уничтожить их, – нет, они будут всё так же стукаться рогами, сшибаясь из-за самочек… Они верны своему образу жизни, их «кнут» - набор инстинктов, присущих травоядным… Мы-то, конечно, мыслим и осознаём, и вполне сознательно поклоняемся тем самым идолам - «миру», «ненасилию», «сдержанности»; но, поклоняясь им, мы влагаем в их неживые… - тут он запнулся с неким ожесточением, -  влагаем в их неживые щупальца бич, ещё более унижающий и низводящий до чего-то вроде фауны. Бич, который, хлеща,    сбивает нас в стадо, мирящееся с тем, что из него то и дело выхватываются отдельные члены. В стадо, не имеющее не только возможности, но и самого побуждения выбрать иную стезю. И разве это не самая настоящая «потеря самих себя…»?
Натали Симоне отставила допитый стакан, помахала рукой стоявшей неподалёку официантке. - Мне, пожалуйста, чай с мятой. – Потом обратилась к Мишелю Рамбо: - Но отказ от «сдержанности», о которой вы говорите, привёл бы к тому, что мы ужасались бы не только стихии зла, но и самих себя – отвечающих на дикость дикостью. Он не ликвидировал бы зло, а позволил бы ему заразить ещё и наши души.
- Вопрос в том, считать ли это заражением и «ответом на дикость дикостью», - ответил журналист. – Это было бы правильно, если бы на свете не было упомянутой вами, господин комиссар, грани, отделяющей, как вы выразились, «ещё человека» от «уже нелюдя». Мы – я согласен, - не в состоянии математически точно определить, где именно эта грань проходит. Но решитесь ли вы утверждать, что её вообще нет?..
- Вот к чему вы клоните, - откликнулся комиссар, вытащив из вазочки несколько брикетиков сахара и сооружая из них неустойчивую башенку. – Нет, я не стану отрицать: некая грань всё же должна быть. Вот, значит, к чему вы клоните, - повторил он, аккуратно приминая окурок и мысленно выстраивая, подобно сахарным кубикам, последующие фразы. – Не зная, ГДЕ рубеж, мы не даём себе права решать, находится ли тот или иной случай - сколь бы страшен он ни был, - за этой чертой. Мы как бы внушили себе, что рубежа якобы нет совсем… Вы это имеете в виду?
- Да, вы очень точно сформулировали, - сказал Рамбо. - Если грани между человеком и нелюдем нет в принципе, то, значит, нет, соответственно, и права считать что-либо проявлением абсолютного зла. И карательные операции против творящих массовые убийства превращаются в наших глазах в фашистские меры, а ненависть к врагу именуется неприятием «иного». Даже если эта его, так сказать, «иная» природа заключается в том, что он жаждет и стремится жечь, резать, убивать не различая… И даже если его жизнь и свобода чреваты опасностью для невинных, для сограждан…
Он прервал монолог на пару секунд и добавил:
- А ставшим жертвами - фактически даётся понять: вы не так уж важны, ваше дело – принять и перетерпеть... И этого они никогда и ни за что не простят. По-своему, тихо и пассивно – но не простят. Они не будут больше ощущать психологической спайки с обществом и его институтами. Конечно, они не восстанут активно, чтобы  разрушать; но иной из них при случае, допустим, предаст… или уйдёт с поста, на котором он очень нужен, – как, допустим, та медсестра… впрочем, там масштабы зла, конечно, совершенно иные… а ещё иной просто, впав в безвольную апатию, НЕ сделает чего-то, что явилось бы спасительным… И сам не узнает о том, сколь пагубной оказалась эта его апатичная пассивность…

- 4 –

Было уже темно, но никто из троих не посматривал на часы даже украдкой. Разговор складывался увлекательно, хотя ещё не подступил к ключевой теме – к теме взрыва на островке.
- Значит, - осторожно, с оттенком вопросительности проговорил комиссар, - вы считаете, что идеологический отказ от резких граней, от непроглядно чёрного образа врага и от принципа спасать своих любой ценой, - что отказ от всего этого приводит к понижению… скажем так, социальной ответственности людей? Их воли активно творить добро, рисковать, если надо?
- Да, по-моему – так, - ответил Мишель Рамбо. – И можно ли ожидать чего-то иного? Если человек сталкивается с фактом, что для его защиты не делается всё возможное, то не провалится ли фундамент его самосознания? Ощущая себя «не столь уж ценным», он морально скукожится и едва ли будет способен на что-то доброе и красивое… Я не стал бы ожидать решимости на смертельный риск, на самопожертвование от людей, которым предписывается терпимое отношение ко всем и вся. Которым твердят: тех, кто подвергает вас опасности, тоже надо понять… И которых беспощадно накажут, если они дерзнут сами определить для себя грань терпимости - и  не признать права жить за теми, кто посягает на них... и, скажем, свершить некий самосуд… Понимаете, для того, что вы называете социальной ответственностью, нужно, чтобы человек чувствовал «я значим и важен непреложно, я не пешка, меня нельзя ни в коем случае пустить на размен, я ферзь… или нечто вроде короля и ферзя одновременно. И, если так, я столь же непреложно в ответе за тех, кто от меня зависит. Тех, кто, допустим,  целится в меня, а тем более в любимых мною, - можно и должно изничтожить. И я - не имею право на ненасилие».
- Ваш Тетрарх-Избавитель! – почти воскликнула Натали, взволнованно подавшись вперёд… – Он же там говорит, что, избрав «ненасилие», стал бы презрен и жалок… И его дети – в данном случае дочери, - защищённые им… и теперь у них самих этот «ферзевой императив».
- И он, - подключился комиссар, - никогда уже не сможет уйти в «рядовые»,  ему «велит» народ принять решение. Именно ему, и именно – велит. Вы же не просто так этот глагол поставили?
- Ну конечно! - с восторженным блеском в глазах воскликнул Мишель Рамбо. – Значит, мне удалось это передать… классно, что вы это отметили!.. Ему - не уклониться, он обязан, пусть плача о любимых дочерях, сказать это своё «да будет так». Ферзю – нельзя иначе!.. 
- И вот здесь мы подходим к этому взрыву месячной давности, - сказал Жозеф Менар. – Вам он кажется, насколько я понимаю, не акцией криминального сообщества, а деянием таинственного одиночки, не согласившегося стать жертвой тех, кто, наверное, замышлял что-то против него, и решившегося на упомянутый самосуд. И вас захватил этот предполагаемый образ, образ того, кому «отказано в праве на ненасилие»; и вы склонны видеть здесь - в своём воображении, поскольку обстоятельств дела не знаете, - акцию пусть беззаконную, пусть преступную, но в основе которой не первичное желание творить зло, а попытка предотвращения зла ещё большего. Так ли вы это видите… по крайней мере схематически?..
Рамбо оживлённо кивнул и, резко оттолкнувшись от мягкой спинки полукресла, почти припал грудью к столику – движением, напоминающим, показалось Натали, бросок стрелка, покидающего укрытие, перехватывая автомат… что-то подобное она видела в фильмах…   
- Да, так мне это видится, - быстро и с удовольствием подтвердил он. – Мне кажется, сделавшего это повлёк туда некий абсолютный в его глазах долг. Абсолютный долг – и, может быть, не только перед самим собой. Некая -  цитирую самого себя, - непреложная ответственность… перед теми… вернее, за тех, кто от него зависит и кого любой ценой надо спасать… И, понимаете ли, сам тот факт, что вы пожелали встретиться со мной, укрепляет мою… ну, версию или гипотезу, что ли… - добавил журналист… Замолк было, ожидая вопроса, но тут же махнул рукой и чуть более тихим голосом, с оттенком таинственности, сказал, обращаясь к комиссару: - Я, если честно, думаю даже, что вы уже знаете, кто виновен в содеянном. Я пришёл к этой мысли ещё вчера, обдумав телефонный разговор с вами.
Он опять уселся удобно и вальяжно. Натали и комиссар несколько секунд усиленно старались не переглянуться, а затем Жозеф Менар осторожно сказал:
- Неожиданный ход вы сделали. Вы считаете, что мы именно уже знаем, а не просто зондируем, выстраивая модели?
- Мне кажется, вы именно знаете. У вас чувствуется не полицейский, не розыскной, а чисто человеческий интерес к этому убийству... скорее, пожалуй, к убийце и к его мотивам… Иначе я не был бы вам нужен. Да вы же и сами это вчера по телефону сказали. Иными словами – возвращаясь к вашему же образу «осколков разлетевшегося зеркала», - осколок которой из истин вы хотите поймать? Разумеется – и, опять же, вы это сами пояснили, - не следственно-юридической. Я себе в способности логически мыслить, конечно, не отказываю, и некоторые вещи ради интереса продумал, представив себя следователем; и мне ясно, например, что тут действовал одиночка на свой страх; но ведь это же очевидно, и вы тем более это должны были понять сразу же…
- Кстати, а почему вы считаете это очевидным? - прервал комиссар, используя возможность уйти от разговора о том, «знают» ли они, кто убийца.
- Понимаете, я в то утро был неподалёку, меня тогда попросили слетать на место происшествия - потолкаться, послушать; и у меня составилась некая контурная картина… Правда, поначалу я ещё знал очень мало и поэтому склонялся к мысли, что тут могла действовать целая структура, – очень уж масштабный акт… Но я ведь работаю в газете, у нас там народ крутится тёртый, знающий, много чего из уст в уста доходит; а этим делом интересовались многие… И, как бы то ни было, я потом узнал, что обнаружены были следы лишь одного человека и одной машины у шоссе. Ну, а коли так, это не может быть делом структуры, организации. Рассуждаем «от противного», - увлечённо, втянувшись в тему, продолжал Мишель Рамбо. – То, что тайник не тронули, второстепенно, суть в ином. Допустим, некая организация захотела имитировать чью-то вылазку по личным причинам. И, допустим, даже заставили кого-то из своих – проштрафившегося, - пойти на такой смертельный номер… а иначе, дескать, самого прикончим, а вздумаешь бежать – на дне моря найдём… Ладно, но ведь контролировать исполнение так или иначе надо было бы. Если бы кто-то из пятерых не спал, и акция была бы сорвана… а исполнитель попал бы к ним в руки живым, - они допытались бы, кто за ним стоит, и тогда – бешеная война группировок!.. Обязательно надо было бы подстраховать его, окружить островок, чтобы в случае провала акции всё-таки уничтожить это звено – очередями, гранатами, чем бы ни было. Но тогда в лесу остались бы примятости от множества ног, и шин пропечаталось бы несколько пар. Ничто подобное, однако, не найдено. Не было подстраховки, а значит – ни при чём тут преступные кланы, значит, кто-то один там был, надеявшийся остаться неузнанным… Ну вот, в принципе, и всё, - подытожил он.
- Что ж, очень здраво, - согласился Менар.
- И вам, я уверен, это было ясно в первые же часы…
«Да, - подумал комиссар, - это верно. Мы именно поэтому с самого начала не принимали всерьёз версию об акции враждебной группировки». 
- И, подхватывая то, что вы сами вчера сказали, - продолжал журналист, - разговор со мной мог понадобиться вам только для того, чтобы дорисовать человеческую, нравственную картину произошедшего. Думаю, что именно ДОрисовать, - подчеркнул он, - чтобы добавить некие штрихи, мазки… как бы уж там ни называть… но кому, спрашивается, нужны мазки без полотна, без уже хотя бы контурно созданной картины?.. Поэтому мне и сдаётся, что она у вас уже имеется, пусть вы, конечно, и не покажете, да и не должны показывать её мне и кому бы то ни было ещё.
Комиссар, развалив башенку из брусочков сахара, принялся строить новую. Натали давно знала, что он – в принципе очень уверенный в себе человек, - играя с подвернувшимися вещицами или дробно постукивая пальцами по столу, подчас маскирует таким образом смущение. Она поняла – сейчас он опять уйдёт от этой темы, - и именно это он сделал, спросив:
- А почему вы склоняетесь к несколько романтическому предположению, что этот ваш «одиночка» своим деянием кого-то спасал? Вы это ещё по телефону сказали…
- Тут тоже скорее логика, чем романтика. Он был там один, наедине с лесом и своей машиной. Если бы ему не за кого было бояться, кроме самого себя, то куда целесообразнее для него было бы – просто бежать от всех, кто мог бы, скажем, его искать. Скрыться, не предпринимая эту акцию, безумно опасную, вероятность уцелеть в ходе которой была, я думаю – если вприкидку, - процентов тридцать, не более… Да, просто скрыться, - обдумывая что-то, повторил Рамбо, - даже если он был уже в розыске, если понимал, что на любом контрольном пункте рискует быть задержанным… даже если так! Тем более, что уж если быть схваченным, то лучше всё-таки без того, чтобы на тебе, помимо прочих, уж не знаю каких там именно, дел висело ещё и пятикратное убийство!.. Да, именно просто бежать, - ещё раз, как будто убеждая самого себя, проговорил журналист. - Он же, так или иначе, после этого убийства куда-то делся, ему в любом случае надо было бы прятаться… Так вот, зачем ему понадобился этот дикий риск? Мы знаем, что не ради добычи. Остаётся одно: ради того, чтобы ликвидировать тех, кто, видимо, был опасен не только лично ему, а… допустим, семье, родным… неким людям, которые иначе оказались бы под прицелом и спрятать которых – особенно если их, скажем, несколько, - не было ни физической, ни финансовой возможности… Вот так я рассуждаю, понимаете… - он вдруг быстро повернулся к Натали Симоне, которая побоялась встретиться с ним глазами и опустила взгляд, теребя ложечкой листочки мяты в прозрачном стакане.
- Понимаю… понимаем, - быстро ответил комиссар, уловив её смущение и пытаясь перевести внимание собеседника на себя. – Да, логически вполне адекватное построение, ничего не скажешь…
Последовало затяжное – с четверть минуты, - молчание.            
- Но как бы дело ни обстояло – сказал затем комиссар, - независимо от того, известна ли нам на самом деле личность убившего тех пятерых и предстанет ли этот человек перед судом, - не могу не признать: эта история побуждает к размышлениям на нравственно-мировоззренческие темы.
- А разговор со мной – дал ли он вам что-то? – с нескрываемым любопытством спросил Мишель Рамбо.
- Да, безусловно, - ответил Жозеф Менар. – Вы очень прочувствовали… впрочем, сами сказали, что соприкоснулись с чем-то отчасти подобным… прочувствовали трагичность, стоящую за либеральным «размыванием граней», за идеологизируемым отказом усматривать в ком-либо носителей абсолютного зла… за тем знаком равенства по ценности, который мы, в соответствии с этим, ставим между безопасностью невинных и ограждением любого, сколь бы хищен и беспощаден ни был он сам, от кары, которая выходила бы за рамки законных предписаний и процессов. И вы подводите к тому, что в некоторых ситуациях человек обречён на выбор, к кому быть беспощадно жестоким, - задумчиво сказал комиссар. - И может «не потерять себя» только решившись самостоятельно, лично провести рубеж, за которым больше нет «права на ненасилие», а есть – взамен, - нечто подобное нравственному праву на личное решение… и субъективно понимаемый долг, побуждающий «взять закон в свои руки»… Да, очень остро вы ставите эти вопросы.
- И ещё, - заговорила Натали, – меня очень впечатлил этот ваш образ того, кто, не согласившись быть «пешкой на размен», возвёл себя - посмел возвести, - в ферзи. Я тоже думаю: это преобразует человека. Ему пути назад уже нет: из ферзей в пешки обратно не превращаются. И, значит, всю жизнь он должен будет вести себя так, как подобает «ферзю»... На его душе будет бремя… он всегда будет пребывать в сознании, что пересёк грань… и, побуждаемый этим сознанием, он будет стремиться то ли оправдать, то ли искупить своё деяние – не так ли?.. – Она внезапно, как будто считая сказанное чрезмерным и не позволяя себе продолжать, немножко смущённо осеклась.
Журналист, пока она говорила, несколько раз взволнованно сцепил и расцепил пальцы рук… потом, быстро, столь же взволнованно обмотал скрученной в косичку салфеткой указательный палец – как будто сковывая себя, не разрешая себе резких движений…
- Нет, я всё-таки думаю, вы знаете, кто это, - проговорил он затем очень тихо, отчасти сам для себя… Натали боковым зрением уловила, что комиссар остался как будто невозмутимым; самой же ей всё ещё было неловко, но некое внезапное озарение позволило ей тонко уйти от необходимости отклика на фразу журналиста.
- Вас настолько занимает эта тема, - сказала она – этот вопрос о нравственной дозволенности проводить рубеж, за которым начинается абсолютное зло… вас это занимает настолько, что я думаю… скорее чувствую – в вас живёт воспоминание о некоей разбитой «фарфоровой чашечке»… И живёт, наверное, с детства, довольно раннего…
Комиссар послал ей благодарный взгляд – она замечательно перевела тематические стрелки, - а Мишель Рамбо, ощутимо вздрогнув, полез в карман за сигаретой и зажигалкой…
- Почему вам кажется, что именно чашечка и именно с детства? – спросил он всё так же тихо и «никнущим», как дерево под ветром, - вряд ли свойственным ему обычно, - голосом.
Натали отставила в сторону стакан с допитым чаем, пощипывая выуженный листик мяты.
- Чашечку, - ответила она, - вы сами упомянули в связи с тем образом «кувшина», и это прозвучало очень лично. А почему с детства? Понимаете, ребёнок, пока у него ещё не полностью установилось критическое мышление, хотя и сталкивается в своей жизни со злом, но всё-таки пытается верить, что мир в целом – добр, уютен, нестрашен. Став подростком, он окончательно осознаёт – нет, жизнь зачастую зла и опасна, - осознаёт, но… но ещё не может понять, как же с этим быть… у него ещё нет ни настоящего защитного панциря, ни взрослых эмоционально-логических инструментов для самоанализа и для мировосприятия. Это формируется позже; тогда и наступает повзросление… а подростки, восставая зачастую против традиционных авторитетов, как бы мстят миру взрослых, «обманувшему» их… Я психолог по образованию, - вдруг пояснила она, чуть улыбнувшись…
- Ну, тогда вы коллега моей жены, - почти весело сказал журналист, успевший, по всей видимости, справиться с собой. – Кстати, ещё и похожи на неё, только у моей Аннет волосы более светлые… - Он быстро щёлкнул мобильным телефоном, показал Натали фотографию – да, и в самом деле тип лица тот же… хотя у неё здесь ещё и причёска другая – пучок, а не каре… - Она у меня работает в двух местах – в школе медсестёр и в университетском филиале: преподаёт, кстати, в том числе возрастную психологию… А когда-то работала с детьми… И я от неё нечто подобное тоже слышал… Но продолжайте, очень интересно!..   
- Так вот, - продолжала Симоне, - у вас все эти  взрослые инструменты прекрасно действуют, вы человек в принципе сильный и уверенный. Но травма осознания мирового зла… травма, неизбежная для любого… она у вас – так я ощущаю, - сидит очень глубоко. Настолько глубоко, что мне кажется – бездонность зла предстала перед вами ещё в том возрасте, когда нет ещё ни малейшего подобия «панциря», когда на мир глядят ещё полностью доверчиво и радостно. Вы были чем-то очень рано потрясены, и это засело в вас навсегда, достаточно многое предопределив в вашем отношении к жизни. Панцирь у вас сформировался, но это так и осталось под ним, в мякоти души…
Мишель Рамбо раскурил сигарету не торопясь, - видимо, продумывая, как же на это отреагировать.
- Может быть, я в своё время расскажу, - слегка приглушённо произнёс он, уклоняясь от прямого подтверждения или опровержения того, что услышал. – Мы, наверное, ещё будем разговаривать… тем более, что мне будет интересно услышать отзывы о моей книжке – я сейчас дам вам по экземпляру, когда расплатимся… Да, может быть, расскажу и о «фарфоровой чашечке»… Но не сейчас… Понимаете, иные переживания тщательно и бережно уложишь в душе, обернув несколькими слоями живой ткани, разворачивать которую не так-то просто…
… Через пятнадцать минут, отъезжая со стоянки и деловито проруливаясь между громоздящимися по обеим сторонам – проедешь только впритык, - машинами, комиссар сказал:
- Мы обязательно должны будем в ближайшее время, пока ни одна деталь этого разговора не ускользнула из памяти, рассказать о нём Брюне и Клемену.
- Конечно, - согласилась Натали, – и лучше всего завтра же… Разговор ещё более содержательный, чем я ожидала… и чем вы, наверное, ожидали… Вот мы и получили то, что нам, всем четверым, нужно и важно: чьё-то косвенное сопереживание и… пожалуй, согласие с тем, как мы поступили.
- Получили, - отозвался Менар, – но при этом... видите ли, меня не часто и не столь уж многим удавалось смутить и озадачить; а он… я должен сознаться, что в достаточной мере растерялся, когда он ещё первый раз заявил – вы знаете, кто это…
- А я как-то нервозно замялась, когда он глянул на меня… ну, говоря о возможных мотивах убийства… о мотиве спасения родных, - чуть виновато произнесла она, - и потом, едва ли мне надо было высказываться на тему невозможности для пересёкшего грань жить как жил прежде…
- Ну, не корите себя! Никто не может полностью контролировать свои жесты, свой тон… И некоторая взволнованность, которая ощущалась в вашем поведении, была в целом более чем к месту: он откликнулся на неё… можно сказать, «раскрылся»… Этот человек – вы правы, он, вероятно, чем-то сам давно и сильно травмирован... И такого глубокого и тонкого разговора не было бы… если бы не женский взгляд и «женский тон»… И вообще, знаете ли, - продолжал комиссар, - я сейчас ещё более, чем раньше, уверился, что был прав в одном своём письменном труде  десятилетней, кажется, давности, - впрочем, не рассказывал ли я вам уже?... о женщинах на полицейской службе…
- О женщинах? Нет, не припоминаю.
- Понимаете, поскольку ведь я тоже кое-что учил по психологии и социологии, меня однажды попросили написать реферат на тему о том, целесообразно ли было бы ввести правило обязывать женщин, поступающих на работу в полицию, проходить обучение не только методике проведения экспертиз – это вы, кстати, хорошо освоили, в аптеке полтора месяца назад наблюдал, - но ещё и стрельбе, боевым искусствам и прочим подобным вещам. Я высказался однозначно против этой идеи, и… не догадаетесь ли, почему?..
- Ну, вы уже сами дали разгадку чуть раньше, - промолвила Симоне. – Обретение агрессивно-силовых навыков отразилось бы на образе поведения в целом и свело бы на нет – полностью или частично, - женственность… ну, а значит – и ту женскую перспективу, которая иногда очень нужна и в контакте с людьми, и в анализе происходящего. Я никогда и не стремилась к прохождению курсов самообороны, поскольку считаю, что это неженственно. Да и не в состоянии была бы пройти такие курсы, нет у меня данных…
- Вот и я, – подхватил Жозеф Менар, - консервативно считаю точно так же насчёт неженственности… Когда моей дочке было девять лет и её одноклассница звала её записаться вместе на карате, мы с женой сумели её разубедить; и, представьте, та подружка тоже к нам прислушалась, и обе вместо этого пошли на художественную гимнастику. И никогда не жалели. Мне, кстати, думается, Натали, - заметил комиссар, - что у вас получится хороший, доверительный разговор с женой Винсена… Насколько я чувствую её характер, именно вам она, быть может, решится задать непростые вопросы.
- Я не забыла о вашем поручении, - сказала Натали. - Я встречусь с ней в ближайшее время.