Невеста, монахи и ангел

Никита Хониат
Аж три вещи есть, сильно интересующие меня на данный момент, и только пусть попробует ещё какая-нибудь гнида назвать меня, после этого, необъективным. Первая, и самая важная, с неё родимой и приступлю я, – это невеста моя, голубушка святозарная. И зовут её Машенькой. Она была мне наречённой, почти обручённой, но слишком уж удручённой. Весь день, накануне, она сильно волновалось, так что даже подолгу занимала туалет и чем-то там занималась. Может, плакала по девичьей привычке дурной. Подруг у неё не было. А на пиршестве самом тоже была сама не своя. Мы понапились все там отчаянно, на столы полезли, всё такое – баб щипать и прочее… А она – раз – и нет её. Куда подевалась? Бес её знает. Нашёл часа через два уже – в одной тёмной комнатке, куда за весь вечер не заглядывал никто и знать о ней не знал – вроде подсобки что-то. Лежала там на полу она кафельном, холодном, наверное, – с задранной юбкой кверху, ногами раздвинутыми и вся в фекалиях с ног до головы. А у ножек её друг один сидел, тихий весь, перемазанный, – дышит тяжело, задыхается, – галстук развязан, волосы всклокочены. Глаза у обоих исступлённые и как будто пустые.
Я подошёл двинул другу локтём в висок, и тот забылся на время, а невесту я поднял на руки, хоть она и начала одержима визжать и биться, и вынес в виде таком на улицу, где в лужу ближайшую и поместил, и отмыл, и выкупал. Она даже успокоилась и кричать ужасно перестала, а тихо и спокойно вести себя стала со мной. И взял я за руку её тогда и повёл. Выбросил галстук, пиджак на асфальт, расстегнул чуть рубашку на вороте. Ей оборвал подол платья, чтоб всё время не наступала на него пьяными своими ногами, хоть за весь вечер и больше бокала-то не выпила, а из меня сразу вышло всё, ещё как увидел…
 Фата вообще ей очень шла до сих пор; и она не снимала её, и я не просил  о том. Шли мы долго – успел случиться рассвет под утро и белое, обожженное будто чем-то огненней себя, солнце – зайти в зенит. А там вечер снова был не далеко. Но мы устали идти; дорога всё пустынной была, а тут какой-то провинциальный рынок появился: старухи с вёдрами,  мужики, мешки, товара море и шумно даже: из машин торгуют чем-то. Невестушка стала ходить вдоль рядов и перед людьми любыми на колени вставать и просить хлебушка. Люди сильно не чурались – только присматривались: откуда, мол, нездешняя ли? И так своих, небось, дураков хватает, а тут подкрепление прибыло. Вот и получите.
Так ходила она и скоро стала жадно жевать добытые куски. Губами шевелила совсем, как старая. Я отвернулся – сидел на камне и смотрел в другую сторону: опротивело всё. Не она, но фон премерзкий, пёстрый, крикливый, толпа жадная до слёз. Купили калач ей, как маленькой, и радуются – глядят: может, спляшет.
И правда их: скоро и плясать пошла. Я поднялся и отволок её в кусты – даже вдарил маленько, чтоб в мозгах прояснилось… Тихо завыла, лёжа и калачиком свернувшись; в фате, как в платке, с растрёпанными из-под неё волосами. В песке теперь вся… Я плюнул в сторону и сел на песок. Люди на нас почти больше не смотрели. Я грыз какой-то сухой стебелёк и плевался.
Откуда-то сбоку подошёл косой монах – он спросил разрешения сесть со мной. Я кивнул. Вид его не внушал ничего благосклонного – явный оборванец, даром, что в рясе монашеской, – подранной, правда. Грех какой…
Важные вещи нашептал мне монах тот, сумасшедшим при этом не казался, да и какие тут сумасшедшие, кроме нас двоих. Я поднял Машеньку, и она послушно пошла вместе со мной за монахом, а тот вёл нас до леса. Там мы чуть углубились и оказались у оврага, в котором монахи учредили что-то вроде временного жилья. «Ну здесь и заночуем», – решил я мысленно. Монахов было штук семь, вместе с этим; я их честно особо-то и не разглядывал, а некоторые не больно рожу-то свою и показывали. Когда мы спустились к ним, двое из них закончили процесс обоюдного бичевания. Другие варили что-то в котле и трепались негромко. Наш монах потёр жадно руки и стал рассказывать что-то своим. Я признаться не слышал ничего – да и не хотел ничего слышать. Я сел и заснул, сначала на коленках, а потом и боком привалился к земле. Ночью я проснулся от жара. Сильно горел костёр, и меня жгло изнутри, кажется, я простудился. Когда я сел, то скоро, сфокусировавшись, увидел, что монахи по очереди дерут невестушку, и двое прямо сейчас, а остальные то ли ожидают, то ли отдыхают уже от содеянного. Я глянул мельком на её занятое умилённое лицо и подумал почему-то, что так и надо. Я помахал монахам: мол, всё нормально, ребята, продолжаем, – спросил  у них выпить. Чутьё не подвело меня, и у монахов, как и должно было быть, оказалось изрядное креплённое винище. Я отпил разом полбутылки и захмелел. Поднялся наверх – помочиться и увидел в стороне, ещё одного, истязающего себя, монаха. Он голый валялся и катался меж деревьев по земле, весь в листьях и иголках и лупил себя наотмашь палкою. И орал, и плакал.
Я отошёл подальше от него, чуть подышал и вернулся в овражек к костру. Монахи, уже одетые сидели вкруг костра и занимались жратвой. Невестушка лежала чуть в сторонке, укрытая тряпьём и мешковиной. Я сел рядом с ней, погладил по головке Машеньку и влил в рот ей немного вина, взятого у монахов. Она покашляла и ничего более не сказала. Уже почти сутки не произнесла ни слова. И на рынке только мычала, когда просила. Мне не казалось это странным, и я не боялся больше за неё. Всё самое страшное, кажется, случилось за долго до того, как мы об этом узнали и даже познакомились… И теперь я ждал от неё только одного – разговора с ангелом. Да, ничего другого не оставалось, разговор висел этот надо мной, как топор над приговорённым. Я чувствовал, что он состоится с минуты на минуты, и был готовым. Действительно был, бояться уже было нечего… монахи сидели и, нажравшись, сыто молчали, они были далеко от нас и не причём.
Он сказал внезапно. И сделал это в виде воспоминания: я увидел картинку, вернее фильм. И только увидел, понял: да, это действительно было со мной, но только тут же стало забытым, он стёр тогда память мою. Мы едем в вагоне метро: не так уж много народу, ангел сидит напротив меня, и мы спокойно видим друг друга и даже можем переговариваться, чем, в общем-то, и занимаемся. Он, в дранном шерстяном пальто, с протёртыми до дыр рукавами, в чёрной вязанной шапочке-пидорке, обрезанных на концах пальцев перчатках и – рабочих ботах на ногах. Он, облокотившись локтями  на коленки, рассказывает мне, что тема ангелов избита настолько, что не один хоть немного уважающий себя редактор не станет и смотреть на работу, в заглавии которой будет прописано это надоевшее всем слово. При том, он уверял, что и простые люди при слове «ангел» испытывают похожую обиду, как когда им напоминают о деде Морозе и о несбыточной детской мечте. Конечно, все эти вздорные выводы не могли ни к чему склонить меня, но из уважения я всё-таки слушал старого комедианта с поджаренными крылышками. Потом сон расплылся, люди всё чаще начали просачиваться сквозь наши руки и слова, и мы уже не так слышали друг друга и видели, как через сито. Мы потеряли друг друга. Да, это было, как сон. Когда всё исчезло, монахи внизу спали как наозорничавшиеся дети, и моя милая сладенькая невестушка наконец-то спала мирным сном. Я поцеловал её в губы и лёг так, чтобы видеть небо. Макушки деревьев, небо – я в первый раз подумал о том, что того косого монаха, кажется давно уже нет среди нас и что… впрочем, ну и его на хер! Какое мне дело, куда делся этот долбанный монашек-барашек. Всё здесь без него совершилось. Всё и дальше будет идти, как угодно звезде. Её, моей, их… Нашей. Пусть спит ещё.