Блиндаж

Юля Нубис
Отбиваться от рук он начал, едва они сели в поезд. На перроне ещё держался, там проводники в серой форме, въедливые, серьёзные, вон билеты как долго рассматривали, потом мамин паспорт листали, искали что-то. Илья даже заволновался, что не пустят в вагон, и тогда всё попало, тогда – никакого лета, домой, но в конце концов обошлось, им кивнули, и мама поволокла чемоданы, два клетчатых кирпича, толкая по очереди то один, то другой, всю дорогу загородила, – Илья не дождался, не выдержал, перелез через них как через забор, и – бегом, по узкому коридору, цепляя беззвучно скользящие плавные двери, заглядывая в купе, проносясь мимо, мимо, мимо. А, вот! И, ни слова не говоря, оттащил от окна – своего окна! – какую-то мелочь детсадовскую в панамке, та – в рёв, тут мама уже просунулась с чемоданами, заохала, заизвинялась. Что с неё взять, что она вообще понимает.
Отбился от рук, говорит.
Он что ей, ручная собачка, что ли.
Отбился, прибился.
А он и не прибивался. Он ждал целый год, терпел этот хор, эту школу, «Илюшеньку» этого бабьего невозможного, «Илечку», «Люшечку»…
Дед бы им показал! Дед бы только взглянул, они бы уже попадали. Дед – такой!
Они все испугались, не ездят. Мама только его отвезёт сейчас, и назад. Отец вообще трусло. Дед смеётся над ним, не любит. Говорит, не мужик. И профессия бабья, сидячая, – программист. Ну да, отец только и делает, что за компом сидит. И дома, и на работе. Не мужик. Слабый, дохлый. Зарядку не делает, не качается. И его на атлетику отдавать не хотел, пришлось подтянуть учёбу и поведение. Хорошо, подключилась мама, сказала, пусть лучше он тренируется, чем компьютерная зависимость. Отец даже не пикнул. Он вообще не умеет поставить себя, кулаком по столу, как положено. Не мужик. И на кухне всё время сам, мама поздно приходит, не успевает. Нет, готовит-то он вкуснее, у мамы вечно то подгорает, то пересолено. Всё равно. Не должно так быть. Баба в  доме должна сидеть и детей рожать. А мужик – хозяин. Мужик всё решает.
У них – не так. У них мама решает. Вот и сейчас…
Малявку, соплю детсадовскую, решила на верхней полке устроить. Ещё чего!
Илья тут же, едва услышал, сандалии сбросил, и – пулей наверх, только его и видели. Пусть она там лепечет, пусть извиняется, – он решил! Он – хозяин своей судьбы, вот и нечего! Здесь их правила не работают, здесь не выйдет. А если она забыла, дедушка ей напомнит, где место. Подумаешь, раскомандовалась! У деда всё по-другому, по-правильному. Дед сказал, как отрезал. И слушать её не станет, ещё чего. Женщин вообще нельзя слушать, у них потому что мозги куриные. Волос долгий, а ум короткий. Послушай бабу, и сделай наоборот. Они сами не знают, чего хотят, только кровь сосут, жилы тянут и мозг едят. Вот и эти, внизу, мама с тёткой попутной, чего хотят?
Не будет он извиняться, ещё чего.
Кто придумал, что девочек обижать нельзя?
Он, кстати, и не обидел ещё. Обидел – она бы не так ревела сейчас, громче поезда взвыла бы. А ей – хоть бы что. Кого он обидел?
Одно слово, бабы. Накручивают. Из пустого в порожнее. Лишь бы о чём потрещать. А сами и объяснить не могут вообще. С какой такой радости девочек не обижать? Почему? А если девчонка противная, вредная? Если – дура? Если вечно сама пристаёт и первая лезет, то что, так и пусть, он обязан терпеть, и всё?
Из-за этой противной Муравиной он и так поведение завалил, родителей вызывали. Если бы не дед, она бы, Муравина, у него умылась бы, без зубов бы осталась и без волос. Поняла бы. А они – не поедешь на лето к деду, на даче будешь. Об этом он и подумать не мог: как это – не поеду? Без деда – как? Он всю осень, всю зиму и всю весну дни считает, скорее бы лето, а тут... Пришлось извиняться перед Муравиной и четвёрку по поведению зарабатывать, лишь бы – дед. Тише воды себя вёл, ниже плинтуса. Даже в хор пошёл ради этого, чтобы мама смягчилась. От неё всё зависит. Как скажет она, так и будет. А маме был нужен хор. Чтоб потом на концерты ходить и перед знакомыми хвастаться.
Если дед узнает – позор. Стыдоба. Деду он не писал про хор и не скажет. Не скажет, что голос они у него обнаружили там какой-то, солировать заставляют. И маму надо отвлечь, чтоб забыла сказать. Дед ему не простит, он запомнит. И как тогда? Он и так – надежда единственная, никого больше нет наследников. Дед сказал. Прошлым летом, в лесу, за грибами когда ходили. Он один такой у него, остальные все – бабы пустоголовые. И мама, и тётя Ира, и бабушка. У тёти Иры – девчонки, Янка и Ритка. И муж у неё ещё хуже, чем папа, – в ресторане работает, каким-то зав-производством. Дядя Юра. Вообще не мужик. Хуже бабы. Так дед про него, когда…

- Илечка, чай принесли! Иди руки мыть и за стол!
- Не хочу!

Никакой я тебе не «Илечка»! – шепчет он, отползая от края, чтоб их не видеть. – Илья! Я – Илья! Древнерусское богатырское имя! Илья Муромец! – повторяет в уме, сердито выстреливая словами в деревья, в столбы за окном, в провисшие провода, в облака.
Илья Муромец!
Это дед им велел, сами не догадались бы, не назвали.
А ещё был Добрыня Никитич. И Алёша Попович. На картине, в дедовом доме. Большая картина, красивая, как ковёр. Во всю стену.
А деда вообще зовут героически, по-военному. Максим. Пулемёт такой был, легендарный. Максим Севастьянович.
Дед высокий, до неба. И сильный. Машину одной рукой поднимал и держал, пока Демичев, их сосед, там под ней ключом ковырялся. В позапрошлом году ещё. А зимой закаляется, в прорубь ныряет. Жаль, зимой его к деду не возят, он тоже бы…

- Люшка, возьми бутерброды! И чай… Только поосторожнее, не пролей!
- Не хочу!
- Держи!

Сказал же, не буду. Не слышит. Ей всё равно. Всё равно бутерброды суёт, чай поставила. Командирша. Вот дедушка ей устроит! «Люшка»!
При нём-то она не так, при нём-то попробуй скажи чего. У деда с бабьём разговор короткий.
Бутербродов могла бы дать и побольше, он и не заметил, как съелось всё. Ничего, завтра бабушкины пироги, и квас, и колбасы домашние сочные, и наваристый суп из индейки – самый вкусный-превкусный суп в мире, нигде такого не делают, а у бабушки белая печка и чёрные чугунки, и длиннющий страшный ухват – в него ставят чугун и пихают куда-то вглубь, оттого и еда такая…

Илья вытянул ноги, распластался во всю длину. Никого. Он один едет к деду как будто бы – сам, один. Что такого, он мог и без мамы, спокойненько. Без бабья.
Он смотрит в окно, представляя себе себя взрослого, как он так лежит и едет, сам по себе, а внизу – посторонние глупые тётки трещат о своём, никак его не касаясь; он едет сам, и никто не имеет права ему мешать или лезть со своим глупым чаем, или звать его Люшкой, Илюшенькой, Илечкой.
За окном – то поля на бескрайние километры, то жидкий лес. Поля ему не интересны, поля скучны; когда поле, Илья ждёт леса, а лес – он приподнимается, вглядывается: вдруг лось? Вдруг лиса или пусть даже белка хоть…
Чем ближе к деду, тем гуще, мощнее лес, и Илья уже узнаёт его, эти толстые, в два обхвата, прямые сосны, и сизый мох, не зелёный, как был до этого, а выгоревший, сухой, жестковатый. Они как раз по такому ходили с дедом, срезали красноголовики, лисички, боровики. Дед смеялся, валил деревья, показывал ему дятлов и спящую под корой трухлявого полустлевшего дерева летучую мышь – она не проснулась, так всё и спала, вжавшись в ствол, когда дед оторвал кору и она там так и осталась – слепая, лысая, голая. Неприятная вся какая-то, фу!
Дед сказал, будем строить блиндаж. Настоящий. Как на войне. Он и место уже нашёл. Кроме них, никто не узнает. Вокруг – ельник густой, буреломы; не пройдёшь, дед про всё подумал. Вот приеду, сразу же и пойдём, как только приеду…
Скоро, скоро уже, уже скоро! – стучат колёса.
Завтра утром, завтра в одиннадцать, завтра – дед!
Поезд мог бы ехать и побыстрее, думает, засыпая, Илья, мог бы ехать без остановок, а не подбирать на каждом углу всяких разных…



 *          *          *


На перроне встречала их бабушка. В крапчатом сарафане, в лиловой кофте. И в белом платочке, как деревенская, рассердился Илья, совсем что ли, никто так уже не ходит. Сними, сказал он, но она не услышала, лезла помочь с чемоданами, потом лезла поцеловать – увернулся, попала куда-то в макушку, встрепала волосы, а потом ещё долго стояли они неподвижно, мама и бабушка, смешно и глупо сцепившись, словно навек.
И жара.
Надо к дому скорее, там – тень, там деревья, там пруд и колодец. Клубники, наверно, полно.
А они стоят.
Бабы, что с них возьмёшь.
Где же дед?

Дед лежал в гамаке под навесом. Рядом – мокрое полотенце. Крикнул, чтоб начинали, что скоро придёт, сам вошёл только к чаю, они уже и искупаться успели, и квасу выпить, и старенького кота погонять, и обед из трёх блюд – иначе бабка не делает, только так.
Стол ломился. Дед хмурился и молчал и будто не слушал, как бабушка их выспрашивает про отца, про учёбу и про работу, про тётю Иру. Маму здесь было не узнать. Отвечала как на уроке, когда не выучила. Илья про себя злорадствовал: попляши-ка теперь, попробуй; сам ждал леса, ждал деда, рвался строить блиндаж, но блиндаж за зиму забылся, пришлось самому напомнить – не сразу, не в первый день, а потом, когда мама уже, разругавшись с дедом, уехала, и ещё прошло сколько-то дней, пока дед к нему снова привык и стал разговаривать, и они наконец-то сходили в лес и нашли то заветное место для блиндажа, но в другие дни стала рыбалка, на рыбалке только молчали, и может дней через десять, или поменьше, дед стал как тогда, стал прежним, и всё наладилось.

Порядок установился давно, раз и навсегда: вставали рано, шли в лес или на рыбалку, возвращались к обеду, после дед отдыхал до вечера, в гамаке или в своей комнате, подходить к нему не разрешалось, Илья и не подходил. Он знал, чем себя занять, чтобы дед Максим был доволен. Упражнения на турнике, приседания и прыжки, отжимания, груша, бег – двадцать пять кругов по участку, и всегда, пробегая мимо двух окон дедовой комнаты, он старался выглядеть радостным, устремлённым, тугим, как натянутая стрела – так выглядел юный спортсмен на плакате в дедовой комнате с буквами ДОСААФ, – и так выглядел дед Максим, когда побеждал всех на школьных соревнованиях, на районных и городских, областных и республиканских. У него целый шкаф наград – и медалей, и грамот, и кубков. Илья тоже так мог бы, родители помешали – упустили время, теперь из-за них в спортшколу не попадёт, но он всё равно не сдаётся, он будет сильнее всех, он их победит!
Закончив занятия, обливался холодной водой из ведра, полдничал и отправлялся на улицу искать доски.
Илья строил блиндаж. Пока что не настоящий, так пока, тренировочный, на задах. Дед одобрил и приказал бабке выделить специальное место. Бабка охала и ворчала, в конце сдалась – чем бы дитя ни тешилось! – и он получил свой собственный личный участок в углу, у забора. Дед нашёл ему молоток по руке, выдал гвозди, коротенькую пилу, и ничем больше не участвовал, но время от времени заходил вечерами, посматривал.
Главное было – доски найти подходящие. Илья и искал. Ходил далеко по окраине, почти до кладбища. Иногда добывал, иногда – впустую. Самые лучшие доски показал ему Стаська Игнатьев – сосед, оказалось, всего-то через два дома. Они тогда много вдвоём притащили, благо доски ничьи были, брошенные. Стаська сам подошёл знакомиться, ему не с кем было дружить: по улице – то малышня, то совсем уже старшеклассники; Илью он сразу заметил и сразу обрадовался. Илья тоже обрадовался, про блиндаж ему рассказал. Потом вместе возились с досками, примеряли, выравнивали. А вечером дед увидел и запретил. Сказал, чтобы Стаськи этого духу не было. Стаська – хлюпик и безотцовщина, с такими дружить нельзя, дружить надо с сильными, боевыми, проверенными ребятами, а не с этим. Кого может вырастить мать-одиночка? Бабу! Бабу в соплях! Размазню, неудачника, тряпку, педика!
Тут бабка как налетит на него из-за печки, как выскочит, и орать. И ухватом рогатым своим ещё машет, как вилами. Чёрт какой-то из преисподни, не бабка.
- Ты чему его учишь, чему? Брехун! Старый мох! Что ты мелешь-то при ребёнке?!.. Илюша, иди во двор, иди, детонька, закрой ушки… А ты, старый, совсем сдурел? Думай, что говоришь! Думай, прежде чем…

Дед с бабкой часто ругались так, из-за разного. Начинала обычно бабка. То ей шланг в огороде не нравится как прикручен, то в бане угарный дух, надо было как следует угли просеять, прежде чем закрывать, то калитка скрипит, смазать некому, всё сама.
А Илья сидел и смеялся. Над бабкой, конечно: куда она лезет, безмозглая, придирается? Её дело – обеды варить, в огороде возиться, рынок-куры-уборка-стирка, а она к деду лезет. Ничего с ним не может сделать, лишь воздух впустую трясёт. Как в той басне про Моську, которая на Слона лает, смех один.
Они правда похожи. Дед – Слон, бабка – Моська. У бабки лицо как блин в пятнах круглое, будто тёплое, из печи; сама она рыхлая, мягкая, как из теста: ткни пальцем ей в щёку – увязнешь, весь палец, может, уйдёт. Дед, напротив, весь твёрдый, жёсткий, попробуй ткни – только пальцы сломаешь зря. Бабка ростом с девчонку, проворная, вёрткая, юркая. Так и скачет – то в доме, то по двору, то по улице. Дед – степенный, расчётливый, основательный: сто раз меряй, один раз – режь; без причины не двинется. А она ему нервы подтачивает. Как древесный жучок. И здоровье.
После ссоры дед шарил рукой по рубахе, по пуговицам, искал сердце, шёл отдыхать – довела! – а Илья сердился на бабку: чего лезет, чего постоянно встревает, её дело – бабье, дед правильно говорит, что баба не человек, пусть в своём огороде маячит, её дело – маленькое. Жди теперь вот из-за неё пока дед отойдёт, пока снова начнёт разговаривать. А он может долго не разговаривать, может даже наутро в лес не пойти, и всё.
Илья, когда дед отдыхал у себя, принимался бабку дразнить – мстить за деда.
- Ба, а что ты такая маленькая? Тебя даже в огороде не видно!
- В землю расту, – улыбалась беззубо бабка.
В другой раз – иначе, под настроение:
- Маленькие женщины для любви, Илюшенька, созданы. А большие женщины – для работы.
И сидит, улыбается в стену, сама себе. И рассказывает, как дед её, якобы, на руках носил, – как пушинку носил, как пёрышко. Обнимал, кружил, целовал прямо в воздухе, дух захватывало. Как только и разглядел среди всех, а ведь были и глаже, и пофигуристей. За ним многие сохли. А он – нет, упёрся и всё. Так любил, так любил, как не любят.
Илья только морщился от чепухи этой бабкиной. Тоже, выдумала. Баба – баба и есть. Ум короткий.

Стаську он со двора увёл, когда тот пришёл на другой день блиндаж строить. Сказал больше не приходить, дед болеет, нельзя шуметь.
- А потом, когда дед… Потом? – спросил Стаська.
- Потом…  Лучше я приду к тебе. Сам. Дед поправится, и приду. А то мне попадёт! – на ходу придумал Илья и для верности приумножил. – Или сразу домой отправят.
Стаська сделал глаза большие и жалобные, девчачьи, закивал торопливо – да, да, я конечно, я понимаю, и, виновато оглядываясь, ушёл.
Дед был прав, как всегда: баба бабой.


Вечерами, едва уходила жара, они с дедом отправлялись «в поход» – на медленную большую прогулку. Шли вдоль реки по широкой песчаной тропинке, поднимались с холма на холм. Иногда разговаривали, иногда всю дорогу молчали. Когда дед молчал, Илья тоже молчал вместе с ним, смотрел под ноги, или на крыши домов внизу, или на лодки, прилипшие к переливающейся закатом реке.
С дедом даже молчать было здорово. Ни с кем так не помолчишь, только с ним. Потому что дед понимал. Дед всё понимал. Молчание – золото. А кто без толку балагурит, у кого язык что помело, – не мужик. Слизняк, тряпка и баба.
Самое злое прозвище у него – «баба»! Самое неприятное и обидное. Как клеймо. Если дед кого так назвал – всё, назад хода нет, не отмоешься. Мужиков настоящих и так не осталось, все выдохлись, все протухли. Обабились. Куда ни плюнь.
Дед поводил рукой, охватывая загребущим хозяйским жестом все видимые с откоса дома, и значительно умолкал.
А что говорить, и так ясно.
Вон там, под зелёной крышей, дом Липкиных: тётя Тоня и два её сына, Олег и Артём. Олег – старшеклассник, в ухе – бабья серьга, одевается в пёстрое, вырви глаз, и причёсочка пышная – волосок к волоску, укладочка, в парикмахерской что ли делает или сам перед зеркалом, это ж сколько по времени получается, часа три? – ядовито глумился дед, – сам от встречного ветерка переломится, лучше бы подкачался. Разве это мужик? Тёмка вообще в музыкальную школу ходил, теперь учится в институте культуры, не мужик, человек потерянный.
Потому что росли без отца, никто не воспитывал.
А, спрашивается, почему? Кто виноват, что отец из семьи ушёл?
Тонька и виновата! От хорошей бабы мужик, шалишь, не уйдёт. Тонька много взяла на себя, поперёк шла, мужчину не уважала. А мужик бабьей власти не терпит, и правильно, что ушёл, так и надо, чтоб им неповадно было.
Рядом Ивлевых дом, они – два сапога, спились совсем. Ивлев разве мужик? Мужик меру знает, мужик замертво на пол не валится и в исподнем по улице не ползёт, поросям на потеху.
Дальше, в гору, Степановы. Синий дом под высокой берёзой. С виду вроде и ничего, а внутри – бардак и бесхозяйственность. Ни скотины, ни курицы не содержат, в долгах всю дорогу. Степанов – нет, не мужик. Мужик семью кормит, мужик – заботится, зарабатывает. А ему наплевать, день прошёл и за счастье. Сам штопанный-перештопанный, и жена такая же, не причёсанная, не одетая. Ещё и веселятся, в два голоса песни поют на крыльце вечерами, хохочут, милуются, – тьфу!
Нефёдовы рядом. Смех один, не семья. Он влюблённый дурак до сих пор, цветы носит охапками, сам у Верки своей моднявой на побегушках, на халтурах всё время, всё в дом, всё в дом, а сама она, Верка, – из дому: с черномазым Муратиком путается, все знают, а он – ни в одном глазу, землю роет, чтоб ей угодить, тряпка, тьфу, растереть-забыть.
Везде так, устанешь перечислять. Илья ещё с прошлого лета про всех узнал, дед ему в назидательном смысле рассказывал, для примера, чтоб знал он, что так нельзя, настоящие мужики не такие. И про Стаськиного отца с матерью рассказывал, Илья просто забыл, а сегодня дед снова напомнил, по свежему следу. Илья должен урок из этого вынести, на чужих ошибках учиться, своих чтоб не допускать. У Стаськи вообще, оказалось, отец не отец был, а – отчим. Мамаша его от большой любви нагуляла, а этот, заезжий, сжалился, взял с довеском её, скрыл позор. Другая бы тише мыши в ногах валялась, а эта взбрыкнула, за всё хорошее, что он сделал, за дом перестроенный, за достаток и, главное, за фамилию, что пригулянному щенку безродному дал, не сбрезговал. А она – выступать. Руку, мол, поднимает. И что, сразу – развод? Ну, позволил себе, может, раз. Может, два, и делов-то. Сама небось довела. А она сразу в суд, сразу Стаське фамилию прежнюю взад, и привет. Разве так живут? Разве бабе так полагается?

Из-за них, из-за баб, и мужик портится, исчезает как мамонт исчез, вымирает, – продолжал свою мысль дед назавтра, в рассветном лесу. Илья слушал, кивал, сам молчал, чтобы деда не рассердить, шёл, высматривал боровики. Дед обычно за каждый бился всерьёз, ему важно было увидеть гриб первым, тогда будет и настроение у него на весь день, и бодрость, и даже истории будут военные, интересные, не про Стаськину мать и не про непутёвых каких-то Липкиных.
Дед, увлекшись сердитыми рассуждениями, упустил большой белый гриб! Прошёл мимо, едва сапогом не сшиб.
Илья придумал: вернулся, стал ползать по мху на коленках, ощупывать, шарить рукой. Дед не видел, всё мысль продолжал, потом смолк, оглянулся: ну что ты там? – нож обронил! – говорил тебе, нож не игрушка…
Дед стоял и бранился насчёт ножа, обзывался тетерей и росомахой, затем сделал пару шагов, и…
- А вот ты моё сокровище! Вот ты царь! Илья, подойди! Брось, не ползай, теперь не найдёшь! Глянь, царя нашёл! Грибной царь! Ах ты…! Зверь, не гриб! Резать жалко, ну так стоит, так стоит, как живой! Прямо смотрит глазами! Илья! Илья!!
Дед долго обхаживал гриб, рассматривал с разных сторон, разговаривал с ним, грозил пальцем, ругал его, восхищался.
Илья подошёл, показал деду нож – нашёл. Дед только отмахнулся: какой нож, смотри у меня какой, а? – тебе таких и не снилось!
С каждым найденным белым грибом дед молодел на глазах, улыбался азартно, глаза блестели, неудержимая буйная силища так его и распирала: не мог успокоиться, на деревья набрасывался, валил, как невидимого противника, одной левой и одной правой – смотри, Илья, и учись, Илья, пока я жив!
Илья радовался, прыгал рядом, подбирал и подбрасывал вверх деревянный попутный сор – палки, сучья, шишки, кору. Деревья валить не умел ещё, копил силу, чтоб деда когда-нибудь поразить, чтобы самое-самое дерево у него на глазах – одним пальцем!
Брали только боровики. Иногда – лисички и подосиновики. Бабушка деда просила каких-то ещё, на солянку; дед только усмехался – сама за своей чепухой ходи, шелупонь не беру.
Грибы резали и сушили на проволочных специальных прутьях – на зиму. Дед любил из них суп, всю зиму только его и заказывал. Илья тоже, наверно, любил бы, но зимой его не было здесь, а к лету запасы сушёных грибов заканчивались. Ничего. Илья их любил и без супа – в лесу любил, и из леса любил идти, когда уже солнце слепит глаза так, что не увернуться, прямо в лицо, и он поворачивается спиной, и идёт задом наперёд, и видит огромную дедову тень, и сам дед идёт рядом – огромный и сильный, до неба, выше сосны, выше облак и выше всех!

А потом они как-то пришли как обычно из леса к обеду, а обед не готов ещё, не сварился, и бабушки дома нет, а ворота настежь, и Вострикова, соседка, тут вертится, и кричит, что у них была «скорая», что Егоровну увезли, что критическое состояние и прогнозов не обещают.
Бабушка, оказалось потом, умерла прямо в «скорой», не довезли. Кто «скорую» вызывал, как всё было, Илья и не догадался спросить, а потом уже было некого: дед на Вострикову заорал, затопал, она в слезах убежала, а дед стал звонить в больницу, – там ему и сказали.
Илья не знал, ничего такого не думал. Думал, мало ли, бабушка скоро вернётся, её подлатают и выпустят, все выходят, и папа в больнице лежал, и училка их, целых два месяца, и сам он лежал, правда, плохо запомнил, – был маленький.
Дед прошёл к себе в комнату, заперся на замок, и всё.
В доме вдруг появились старухи, Макарьевна и Зелениха, с пятой улицы. Стали двигать столы, теснить мебель, рыться в комоде. Илью даже не замечали. Заметили – выставили во двор: не мешайся, не путайся под ногами, с ребятами поиграй. С какими ещё ребятами, возмутился Илья, но сказать это вслух не посмел, так весь день и слонялся один по двору, от скуки собрал в корзину рассыпанные грибы, поставил на лавочку на виду, чтобы дед, когда выйдет, увидел и похвалил. Больше делать ему было нечего. Ждал обеда; его отчего-то не звали, только бегали взад-вперёд – эти две и ещё какие-то. А потом и вообще повалили целыми семьями: причитали и охали, деньги совали мятые, Илья видел, Макарьевна их аккуратно укладывала в салатницу, кланялась низко каждому, кто давал, и мелко часто крестилась. Всё это его беспокоило, он ждал деда, он уже ощущал, что всё не так, как должно – без деда всё стало неправильно.
Они несколько раз его звали: кричали, стучали громко – Илья всё слышал, им надо было по делу, бумаги какие-то, что-то такое спросить; дед не отпирал, почти даже не отзывался, так, рявкнет время от времени, чтоб в покое оставили, чтоб ушли, чтоб вообще убирались к чёрту. Старухи как и не слышали, словно право имели торчать здесь как у себя.
Ближе к вечеру догадались его позвать, дали чаю с чужим и безвкусным пряником.
На мгновение показался дед – шёл в уборную, натыкался на всё как спросонья, пошатывался, сопел. Илья ждал его, ждал, что прогонит старух, скажет что-нибудь.
Дед обратно прошёл, не взглянув. Илья растерялся: дед – красный, почти багровый, без глаз, только брови живыми кустами трясутся, ходят, как от усилия, держат лоб, напрягаясь, с большим трудом, лоб – тяжёлый, нависший складками мокрый оползень, рот – не дедов, чужой: губы белые, чуть ли не синие, и стоят не по-прежнему – вкривь и наискось, от них всё лицо перечёркнуто; дед – не дед…

Когда он проснулся, уже были дядя Юра и тётя Ира с девчонками, никаких старух, никаких комодов и денег в салатнице, тем более, ихних мерзких дешёвых пряников. Самому уже было смешно вчерашнее, и смешно и стыдно – за деда того придуманного, у которого всё лицо отчего-то сползло и распалось на части, – сон это был, и всё.
Приехали мама с отцом – на машине, по этому случаю.
Бабушка умерла, завтра похороны, сказал кто-то. Илья услышал, но значения не придал, так был рад, что приехали, разогнали старух и кошмар, и теперь будет всё как положено, даже лучше, вон сколько народу, и дедушка сейчас спустится…
Дед не шёл.
Илью покормили наспех, не спрашивая, что он хочет, – бабушка всегда спрашивала, у неё всё готово было, всё, что он любил, – и отправили сбегать к Зеленихе, передать ей бумажку и свёрток какой-то в пакете; когда он вернулся, все как-то странно молчали, а в воздухе что-то мигало, искрило и дёргалось, как сигнализация на машине, только беззвучная и невидимая. Что-то произошло без него, но совсем до конца не закончилось. Он видел: никто не знает, что делать, у всех – обед, как в записке на ближнем киоске с мороженым вечно: обед, и закрыто, и нет никого весь день.
Пришла Стаськина мама. Илью отправили с ней, от греха подальше, сказала мама, и что-то добавила шёпотом.
Стаська тоже был грустный, тихий, глядел сочувственно. Так весь день и сидели в беседке, играли в шахматы и в лото, пили чай с ватрушками, ели яблоки.
Пришла мама. Илья обрадовался, но его, оказалось, решили оставить здесь. Дед дурит, говорила мама негромко Стаськиной маме, Илья подслушивал, он все уши напряг, разобрал только «гонит из дому», «костюм дорогой испортил, в чём завтра пойдёт, не думает ни о чём», и правильно, дед их не любит, пускай побегают.
Он представил и заулыбался.
Забыли, что дед – мужик? Он им всем задаст! Понаехали!
Вернулось хорошее настроение. Стаська тоже, на него глядя, взбодрился. Сходили на реку. Там купались, бросали с берега камешки, жгли костёр. Стаськина мама нашла их, сидела с ними. До самой ночи они там были, прямо до звёзд.

На похороны их не взяли, Илья и не знал, пока не пришли Янка с Риткой, сказали, их ждут на поминки, и все пошли.
На поминках Илье понравилось. Было много народу и много вкусного. Илью посадили между Янкой и Риткой, и те его наперебой угощали, следили ревниво, чьи блюда ему больше нравятся, они сами, оказывается, готовили здесь всю ночь, ну а что, они вон какие большие, Янка школу заканчивает, Ритка учится в институте, директором будет или бухгалтером, ишь какая. Потом рассказали про похороны, про бабушку – что нарядная, вся в цветах, и гроб дорогой, самый лучший, и даже священник не местный был, а из города, такой важный, такой красивый, тебе ещё рано на это смотреть, ты маленький.
Илья рассердился, сказал – никакой я не маленький. Они стали хихикать и щекотать его, тормошить и ерошить волосы, – он вырвался, убежал, хотел сесть возле деда, искал; деда не было за столом, он два раза проверил, потом его Ритка схватила, сказала, шуметь нельзя, бегать тоже нельзя, не положено, это ж поминки, и за руку увела на прежнее место.

Илье было скучно, есть он уже не мог. Но Ритка сказала сидеть ещё, потому что такие правила, в знак уважения.
- А дедушка почему не сидит? – спросил он.
Дедушке нездоровится, оказалось.
И вообще. Он без бабушки пропадёт, он готовить совсем не умеет, не знает, что сколько стоит, в магазине не был ни разу и в жизни не ориентируется.
- Врёшь! – возмутился Илья.
- Не вру! Кого хочешь спроси! Твоя мама так говорит, и наша, и все. Кого хочешь спроси! Рит, скажи?
- Дед совсем не алё, – усмехнулась Ритка. – Как маленький. У могилки такое устроил…
И замолчала, язык прикусила.
- Ну! – подхватила Янка. – Совсем того! Хорошо хоть, сейчас не буянит, к себе ушёл. Только портит всё. А потом что? Кто с ним останется? В своём собственном доме не знает где что лежит! Не знает, где полотенце взять, где носки… Жил всю жизнь на готовеньком, а теперь?
- Мама хочет остаться. Я слышала.
- Нет! Ещё чего! Мама – здесь?!
- Они с тётей Любой вчера говорили, я слышала. Пока лето, будут по очереди, а потом…
Ритка пожала плечами.
- Совсем ку-ку? Папа не разрешит! Я скажу, он ей запретит!
- Про тебя говорили. Про школу. Что здесь тоже программа такая же…
- Ни за что! Я? Здесь, в этой деревне?!
- А что, мама одна тут должна?
- Не должна! Если б бабушка тут была, а тут… Лучше бы он! – Янка заплакала вдруг. – Не останусь! Пусть тётя Люба с Илюшкой! Он бабушку не любил, вот и пусть!
- Как решат, так и будет. Надо будет – останешься и не пикнешь, – сказала Ритка.
- Почему сразу – мы? Тётя Люба пусть остаётся! Или пусть его лучше в психушку сдадут! Пусть сидит там… за всё хорошее… Помнишь, как он нас, помнишь, когда в пятом классе приехали…
- Тише, Ян, папа смотрит…
Но Янка не успокоилась, громко всхлипывала, грызла ноготь, зло смотрела в тарелку и на Илью, потом вовсе его согнала, села на его стул и что-то секретное зашептала Ритке на ухо.

И подумаешь. Больно надо. Он и так их уже не слушал – с тех пор, как они сказали плохое про деда, Илья обиделся и решил с ними никогда больше не водиться.
Как можно такое – про деда?
Что значит – дед пропадёт? Почему это он как маленький?
Они сами – как маленькие. Янка плачет. Что с неё взять, девчонка.
Наговаривают, выдумывают. Дуры. Все бабы – дуры. Язык без костей, и мелют чего ни попадя. Ничего они не понимают. Ум короткий. Чего с них взять, их дело маленькое. Скорее бы дед пришёл.

Илья ждать устал, пошёл к маме спросить. Она лишь отмахнулась: не надо сейчас, не время, пусть дед отдыхает.
Илья хотел выйти во двор, но его захватили какие-то незнакомые родственники, стали спрашивать и угощать, усадили к себе. Илья сидел с ними и отвечал. Надо было вести себя хорошо. А то мама рассердится, скажет деду, и так уже второй день без него.
Илья ждал.
Когда вдруг подошла к нему Стаськина мама и спросила, не хочет ли он уйти с ними, Илья удивился: ещё чего, он и так у них всё пропустил, скоро с дедом идти на прогулку, вдоль берега, как обычно.
Нет, сказал, не хочу. И они ушли.
А он ждал.
И дождался скандала. Кто-то громко кричал за дверью, визжал рвущимся страшным визгом, и что-то с размаху падало, грохотало и билось.
Кого они там держали? Наверно, заперли пьяного невоспитанного приезжего родственника.
По эту сторону двери были мама и тётя Ира, говорили что-то и плакали.
Потом разговаривать с дверью отправились папа и дядя Юра, и вместо визга стал рёв животный звериный и бешеное рычание.

Тут к Илье подскочила мама: зачем ты здесь, почему не ушёл, а где Стасик, а ты почему, тебе сказано было…
- Я дедушку жду.
- Дедушку ждать не надо. Иди немедленно. Яночка, Рита, возьмите его, уведите! К Стасику, да, куда ещё… Не понимает… Следить надо… Я приду…

К Стаське его тащили насильно. Илья извивался и бился, висел, подобрав колени, топтал им ноги, колол локтями, взвивал песчаную пыль, чтобы им забило глаза, кусался, царапался и лягался.
Вырваться не удалось.
- Весь в деда, – пропела Янка презрительно. – Истеричка.
- Илюшенька, успокойся, тут люди, – уговаривала его Ритка. – Веди себя хорошо. У нас бабушка умерла, а ты…
Он не плакал. Ещё чего. Он не баба.
Они завели его в сторону, в закоулок. Держали и ждали. Ритка сказала, нельзя в таком виде его показывать Стаськиной маме, откажется брать, и всё, и возись с ним, а там и без этого с дедом траблы.
Илья смотрел в сторону.
- Всё равно догоним. Не убежишь.
- Мама расстроится.
- Стой и думай. Мы подождём.
Илья думал.
- Готов?
- Готов.
- Брыкаться не будешь?
- Нет.
- Честно?
- Честно.
Пусть ведут. Он вернётся. Пусть думают, что поддался. Бабьё.

У Стаськи ему теперь было неинтересно. На реку он отказался, они тоже тогда не пошли. Смотрели по телевизору новости и какое-то несмешное кино.
Перед сном Илья попросил Стаськину маму разбудить его до рассвета. А то дед уйдёт без него.
Илья был уверен, что дед обязательно выйдёт в лес – и так уже столько дней не ходили, а там грибы, кто-нибудь найдёт их грибы, нет, дед  никому не позволит и не отдаст…


 *      *      *

Стаськина мама сказала, что приходила будить его несколько раз.
Илья ей не верил. Обиделся, не разговаривал и не ел.
Она проводила его домой и сказала маме, что надо поговорить.
Илья не остался с ними, ворвался в дом, думал, сразу увидит деда, но деда не было.
В лес ушёл! Без меня!
Илья ждал. Отказался от завтрака, не обращал внимания на сестёр – они снова его тормошили, жалели и были ласковы, – он ждал деда. Залез на забор, сел по-птичьи, смотрел на дорогу, готовый в любой миг рвануть навстречу, только появится…

Дед был дома.
Ритка сказала, когда увидела. Когда он просидел на заборе час или, может, два.
Илья обрадовался: не ушёл! Не бросил меня, не бросил!
Почему же он не выходит?
Обиделся, понял Илья. Я подвёл его, в лес он из-за меня…
Надо деду сказать. Надо просить прощения.

Илья обошёл дом, постоял под окнами дедовой комнаты, подтянулся и заглянул.
Никого.
Или он не увидел.
Звать деда не стал – услышат, будут ругать, что он лезет, мешает. Там и так снова крики, вроде бы в бабкиной комнате. Как вчера.

- Надо что-то решать, – говорил дядя Юра отцу. – Надо скорую.
- Он здоров.
- Здоров? А это – как? – он кивнул в сторону дома – Это надо заканчивать. Что-нибудь. Есть же что-нибудь. Успокоительное, снотворное, я не знаю…

Илью они не заметили. Или заметили, но ничего не сказали.
Сегодня никто ничего ему не говорил.
Собрались в столовой, Ритку с Янкой позвали, а его нет. Он с улицы слышал, сначала спокойно все говорили, по очереди. Потом загалдели толпой, возмущённо и неразборчиво, перебивали друг друга, вдруг стихли, к чему-то прислушиваясь; «слушаем тишину!» – восклицала в школе их классная и восторженно замирала как статуя – «слушаем тишину, все слушаем тишину!..»
Тишина была плотной, густой, и давила на уши.
Потом снова галдели, спорили – до следующей тишины. И – всё заново.

А потом приехала «скорая» – после самой длинной, самой отчётливой тишины.
Илья побежал смотреть.
Вчерашние рваные крики раздавались из бабкиной комнаты. Визг и топот, и грохот, и хриплый вой, лающий и надрывный, и – ровный уверенный голос громкого доктора.
После – новая тишина, не такая.
Словно воздух переменился, и всё.
Никто больше не возмущался, не спорил, словно и не было.
Вышли из дому; разошлись, рассеялись кто куда.
Тётя Ира и Ритка звали на кладбище, бабушку навестить.
Илья не пошёл.

Обедали поздно, без деда. До ночи так и сидели, звенели выпивкой.
Илью уложили спать на скошенном неудобном диване, прямо в столовой. В его прежней комнате спали теперь девчонки; взрослые разместились кто где – на веранде, в пристройке, в бане. Из разговоров Илья услышал, что самые лучшие комнаты – бабкину и свою – дед не дал занимать, сам устроился в бабкиной, свою запер на ключ.
Засыпая, Илья вдруг вспомнил, что деда так и не видел весь день.
Болеет, сказала мама. Всё, спи.
Поцеловала, ушла.
Илья долго ворочался, думал про завтра – будет ли завтра лес, или будет хотя бы прогулка, хотя бы вечером, думал про пьяного родственника, что так неприятно кричал и выл, хорошо, что его не показывают, держат где-то.
Потом уснул.

Среди ночи Илья вдруг проснулся от душного сладковатого запаха. А ещё были звуки – кто-то, всхлипывая и всхлюпывая как болото, шептал, то ли причитал неразборчиво, или может и колдовал. Уснуть он не смог и лежал неподвижно, прислушиваясь: ждал, что хлюпанье перестанет, уйдёт откуда пришло, но оно не переставало, напротив, звук приближался, пискляво мяукали половицы под сбивчивыми хромыми шагами: кто-то двигался неуверенно, останавливаясь, тяжело и громко сопел, приговаривая прерывисто и скрипуче одно и то же, как заклинание – «…асти, …асти...»
Илья затаился и не дышал: зверь не тронет, никто не тронет, пройдёт, если не почувствует, так учил его дед – от медведя, от шаровой молнии; и правда, шаги и всхлипы прошли вплотную, но мимо, – мимо и дальше, всё дальше, прочь.
Теперь можно и посмотреть, пока оно не исчезло, пока топчется и скулит вдалеке, и скребущий прерывистый звук – грубый толстый звериный коготь, медвежий или волчиный, как кто-то пытается чиркнуть намокшей спичкой, где-то возле буфета, – звук повторяется, повторяется, и шаги – кто-то будто нарочно кружит там, тяжёлый и неуклюжий, сопит и бормочет, не может же быть медведь, а что, вдруг и правда – медведь?…
Илья открывает глаза, но чтобы увидеть медведя, надо ещё больше встать, надо вылезти, приподняться; пока что ему видны только свечи – теперь горят свечи вокруг, горят и воняют, а где медведь, ведь медведи боятся огня, как тогда он здесь…
У буфета, расплывчато дёргаясь и колыхаясь, кто-то стоит.
Огромный, до потолка, лохматый, неровными клочьями.
Это он причитает и воет и чиркает спичкой, и тяжко протяжно скулит, и бессмысленно топчется, как ослепший.
Кто-то раненный. Кто-то подстреленный. И не страшный. Ну что он может?
Илья поднимается, чтобы видеть.
Скрипит диван.
Одеяло сползает на пол.
Существо оборачивается к нему. Одновременно – хриплый тревожный звук, но без голоса, рваным  шипящим свистом.
«Т-шшш… Т-шшш…»
Существо поворачивается, идёт – ни лица, ни тела, сплошная бесформенная гора в обвисших лохмотьях, – густая вязкая тень выдвигается и ползёт, расплываясь по стенам, по потолку, и уже не понять, где кончается тень, где что, – огромная злая расплющенная голова с колючими острыми волосами то вытягивается вверх, то проваливается вдруг в плечи, то кривится и дрожит всеми этими волосяными пружинами…
Там – рога!!..
Илья громко кричит и бежит – к двери, к выходу, на веранду,
там – мама и тётя Ира,
его хватают и держат, держать надо не его, надо этого, там, в столовой, но там снова крики и ругань, совсем как днём, будто нет никакого оборотня, будто всё как обычно, никто не боится, все скапливаются  в столовую, значит, оборотень ушёл, дядя Юра и папа, другие какие-то родственники, седьмая вода, тёплый чай, запах мёда, смородины, липы, вот так, вот так, молодец, спи, Илюшенька, здесь удобнее, свежий воздух, Ира плед принеси ещё один, пусть они подежурят там, старый хрен нахлобучился в мясо весь, это мой отец между прочим, и что, ничего тише пусть он нормально уснёт, надо было закрыть его, всё, пошли…


*      *      *


- Дед свихнулся. Отстань ты уже.
- Он болеет.
- Он нервы всем истрепал.
- Не всем.
- Всем. Достал уже. Каждый день чудит. Свечки жжёт.
- Что, нельзя?
- Ты не понимаешь! Он бабушку этими свечками вызывает. Хочет, чтобы пришла.
- Зачем?
- Сказала ж, не понимаешь.
- Зачем?
- Вот пристал! Ну соскучился он! Скучает! Хочет поговорить. Прощения ходит просит.
- За что?
- За что надо. За всё!
- Ты сама не знаешь!
- Я знаю! Я слышала! Он её звал. Разговаривал. И вчера, и позавчера…
- Ну и что?
- Ничего. Отстань. Тебя ещё не хватало. Иди, вон твой Стасик к тебе пришёл…

Подумаешь, Стасик. Виделись. Надо деда не пропустить, когда выйдет. Дед забыл, что блиндаж собирались, а мама ему разве скажет, разве напомнит? И вообще, не её это дело. Они деда нарочно отдельно держат. И стерегут. Не дают – ни в лес, ни на улицу. Деда надо спасать. Хорошо, что Стаська пришёл, пусть поможет. Надо что-то придумать. Надо строить блиндаж, прямо здесь. Дед увидит и вспомнит. И будет всё как тогда.

Дядя Юра, отец и Ритка давно уехали, незнакомые дальние родственники дождались до девятого дня и тоже разъехались, теперь только мама и тётя Ира остались. И Янка.
Теперь можно у Стаськи не ночевать, теперь дед отошёл, никого из дому не гонит.
Подумаешь, свечи жжёт. Их не спросил, нашлись тут командовать. Из мухи слона раздувают. Так он им и поверил, что это тогда дед скулил и топтался в столовой, в ту ночь, когда оборотень рогатый бродил, а он думал, медведь, закричал и вспугнул его, и прогнал, а они говорят, что – дед.
Бабы дуры. Им разве докажешь.
И Янка туда же – «свихнулся».
Сами и довели.
И правильно дед не ест – не умеют готовить как бабушка, только портят. Сами пусть и едят. Он тоже теперь не ест, вместе с дедом. Ходит к Стаськиной маме на сырники – она очень вкусные сырники делает, целый таз, можно хоть со сметаной, хоть со сгущёнкой, а хоть с вареньем. Лучше б сырники научились варить, чем рассольники эти свои противные и щавелевый суп. Конечно, попробуй тут с ними не заболеть. Довели деда. Может, он даже нарочно им свечи жжёт, чтоб назло. Пусть побесятся, пусть попсихуют, так им!
Тётя Ира и так уже вчера плакала, после деда. Когда дед на неё накричал, что не так она огород поливает, что перцы и помидоры положено вечером, после заката, а капусту, свеклу, кабачки, огурцы – с утра. А ещё они ягоды собирают не чисто, с листами и шелухой. И рубаху ему не ту дали, и погладили абы как, и кружку его любимую задевали куда-то, весь день искал, и вообще, за что ни возьмись, у них руки корявые, лучше не лезьте вообще ничего не трогайте, только портить умеете, бляжье племя.
Ногами топал, кричал, дверь чуть не отвалилась за ним, когда хлопнул – домой ушёл, чтоб глаза мои вас не видели, куропатки морёные.

Вот потом тётя Ира и плакала.
Стараешься для него, из кожи вон с утра до ночи, а он…
Да не надо мне от него ни спасиба, ни извини, ни пожалуйста, лишь бы только не бегал тут, не орал…
Вчера выступал, что не надо ему огорода, не надо вообще ничего: выкапывайте, увозите, – орал, иначе сгною всё, впустую уйдёт, ни вам никому не достанется, мне без Нютки моей ничего не надо, выкапывайте сейчас, пока не передумал, а то и вам не отдам, – весь день выступал, всю плешь выел, все нервы вымотал с огородом этим, а тут заявился сегодня с ревизией, тоже мне тут отыскался народный контроль…
Изверг, я не могу больше, веришь, Люб, доконал…как она только с ним жила, мама бедная, сам не знает чего ему, не могу…
Понимаю, что мучается, понимаю, Ир, а что я могу, это их дела, что мы знаем?.. здесь он только сам, в этом деле никто ему…
Звенькнули друг о друга стаканы.
За нас, Люб. За наше терпение.
Мы с тобой тут сопьёмся без мужиков.
А пускай и сопьёмся. А как ещё? Ходит, пальцем по полкам возит, какую-то пыль ищет, стол не так вытираю, не этой тряпкой, стоит за плечом, высматривает, то раковина ему жирная, то пятно на плите, то картошку не кубиками порезала, то ещё чёрта лысого выдумает, ты хотя бы не в доме, к тебе не лезет… Тоже был? И в курятнике? Тоже, значит… Всё требует, чтоб как у Нютки…
Мама снилась вчера опять. Я уже ему не говорю ничего…
Тебя тоже спрашивал, да? И Янку. И даже к Илюшке лез. Может, и напугал, спроси его, а то будет ночами выть или ссаться в кровать, а что, у меня так золовки моей Ленку, крестницу, напугали… Да я знаю, я знаю, а он-то, он маленький, он не знает, он мало ли что себе натворит, будет думать, что привидение…
Разобиделся, видишь ли, всем приснилась, а ему – нет, отказала ему, обошла и не удостоила, вот и всё, вот и сходит с ума теперь, ждёт – хоть как, хоть во сне чтобы, хоть видением, знаком, знаки теперь ходит ищет, всё отмечает – а вдруг это она приходила, вдруг знак ему, пьёт и воет…
Конечно, переживает, ещё бы, ведь знает кошка чьё мясо, пусть он тут и хорохорится перед всеми, а знает ведь, вот и корячит его, вот и вертит… понятно, что совесть гложет, покоя ему не даёт, а мы будто виноваты, на нас можно пар спустить, сколько ж можно, когда он опомнится, ведь себе хуже делает карму портит…

Илья до конца не подслушивал, стало скучно. Тётя Ира то плакала, то возмущалась, то злилась, а мама её утешала и говорила терпеть. Тётя Ира терпеть не хотела, сказала, что больше не может, все силы выжаты и все нервы, я ж не такая, как ты, я не камень.
Ну да, ну да, мама сказала, я камень, меня можно как угодно мордой в дерьмо, всё вытерплю, ну спасибо.
Они разом заговорили, стало густо, обрывочно, непонятно, и он ушёл – выбрался из кустов, хотел деду набрать крыжовника, но теперь расхотелось уже, не стал.
Они лучше бы про привидений побольше и поподробнее.
А Янка вообще на реке торчит целыми днями, дочерна прокоптилась, всё мало.
Всем на деда плевать.
Только Стаська один его слушает. И про деда, и про блиндаж. Ничего, что он безотцовщина. Его можно исправить, его можно тренировать, пусть дед из окна увидит.

Каждый день Илья делал теперь из Стасика человека. То есть, мужика. Стаська прыгал, подтягивался, приседал, отжимался, бил грушу. Потом они вместе бегали по участку – все двадцать пять кругов. После – на реку, дальше – обед.
Этого было мало. Илья не знал, что придумать: дед к нему не возвращался. Выходил только маму и тётю Иру ругать, а его, Ильи, будто не было. Даже Стаську дед проглядел, пропустил сквозь пальцы, и Стаськи теперь тоже будто и не было: как ни бегай, как ни отжимайся, – впустую.

И он понял вдруг.
Надо строить блиндаж.
Прямо здесь, на виду, у забора.
Дед вспомнит, обрадуется и вернётся. И будет лес. И грибы будут. И рыбалка. И – настоящий уже, военный, в лесу блиндаж.

Стаську он отослал домой. Не хотел, чтобы дед, когда станет его хвалить, отвлекался на Стаську. К тому же блиндаж будет небольшой пока, на двоих, тренировочный. Сначала надо его на земле построить, скелет такой, потом выкопать яму и сразу туда опустить, а после уже прямо там до конца доделать.
Одному оказалось совсем никак, но он справился – он придумал вколачивать гвозди прямо в забор, чтобы всё на нём и держалось первое время, иначе всё падало, без опоры и без помощника. Получился такой небольшой сарайчик, немного кривой, но стоял ведь, стоял, не падал.
Правда, лучше пока его больше не трогать, пусть постоит, а пока можно землю начать копать, тоже дело.
Копать оказалось трудно, он даже взмок, и стал снова вколачивать гвозди – нарочно громко теперь, чтобы слышно, чтоб дед не спал, чтоб он пришёл и увидел…

И дед увидел.

Дед бежал к нему длинными циркульными прыжками, спешил, будто мог совсем не успеть, опоздать или сбиться с пути, дед летел – размахивая руками, одной рукой как крылом он махал ему, что-то вроде кричал даже, весь багровый, страшный, большой, разъярённый, как прямо бешеный.
Бешеный дед, задыхаясь, с ноги уничтожил блиндаж – разметал доски в стороны, вырвал гвозди, орал, что испорчен забор, в это время рвал пальцами гвозди уже из забора, орал кто позволил кто разрешил, орал я тебе покажу щенок я тебя научу, говори орал кто позволил.
- Бабка… Бабушка разрешила, – сказал Илья.
- Врешь! Не ври! Не могла она! Ишь, придумал, сучок, на покойницу сваливать… Ма-лад-ца-аааа…
Шипел дед в лицо, изогнувшись корявым змием – руки в заборе, лицо к нему. – Ишь, придумал… Врёшь! Правду мне говори! Правду мне!
Илья понял.
Как озарение, вмиг он вдруг понял, что надо сейчас сказать, как исправить:
- Мне честное слово бабушка разрешила! Она же не знала, что может забор упасть! Она же не знала! Все бабы – дуры! Бабьё! – тараторил, стараясь, чтоб вышло разборчиво, не пискляво. – Бабы – дуры. Прости её, деда. Она мне сказала. Баба – не человек! Волос длинный, а ум короткий…

Про волос и ум он уже лепетал, лёжа в яме.
Только что он был в воздухе – взмыл, взлетел, не успел и договорить, сразу – раз! – и земля, и лицо разъярённого деда, и яма для блиндажа, и слова идут горлом, выходят из носу – с кровью, с грязью и со слезами.
Дед – пружина, его трясёт, он смотрит и будто не верит; слова из Ильи всё идут, всё выходят, не прекращаются, льются, льются…
Тут дед заорал.
На него заорал.
Споткнулся, рухнул на землю, подполз как безногий волк.

- Ты кто такой?!! – заорал и смотрел, словно прежде не видел. – Ты кто такой?! Кто такой?! Кто такой!!
Илья замер.
- Ты кто такой?!!
Дед тянул к нему руки, тянулся его схватить.
- Кто такой?!!
Илья зажмурил глаза.
Не открыл их даже когда услышал плевок и шорохи – дед неверно и шумно вставал.
Заходил, задышал, затопал.
- Да я ж тебя… Я ж тебя, сосунок… А-ааа! – заорал вдруг отчаянно, дико; Илья решил – дед поранился, а глаза он открыл ещё раньше, ещё когда…
- Отползай! А ну, отползай!! А-ааааааа!!
Дед бежал на него с лопатой – как со штыком.
Илья завизжал.
- Отползай, сказал, сука!!
Илья бросился в сторону, побежал вдоль забора к воротам.
Мама и тётя Ира услышат. Сейчас придут.
Оглянулся.
Дед, продолжая орать «Отползай!» и «А-ааа!», колошматил доски – атаковал и рубил мечом. Лопатой.

Илья заплакал.



*      *      *


Он выплакал всё, что жгло его, – все обиды, надежды, все ожидания;
сидя в толстых развесистых лопухах на дальнем чужом участке, где заброшенный чёрный безглазый дом утопал в сорных травах, в разросшихся одичалых кустах, сплетённых с колосьями иван-чая, он выплакал страх и злость, бессилие и обиду, снова злость: подвёл деда, расстроил, не справился, взялся делать и не сумел, дед теперь вообще может откажется с ним блиндаж, дед теперь скажет «баба!», и всё, и не взглянет, и не пойдёт никуда и не заговорит, что тогда, как тогда будет всё – и лес, и боровики, и рыбалка, и долгие вечером вдоль реки их прогулки и разговоры, он баба, он всё испортил, не надо было блиндаж раньше времени, поспешишь – людей насмешишь, дед правильно говорит, никудышный блиндаж был, неправильный, жалко, жалко блиндаж, и жалко, что не сумел, он ведь сам его, полностью сам, это всё они, это дед из-за них такой злой, довели своим бабьим нытьём, сами сделать не могут ни суп в чугунке, ни ватрушку, ни пирогов тех вкуснющих бабкиных, ничего, даже сами не знают, как огород поливать, дед от них, от их глупости, сам не свой, довели, чего теперь удивляться, что дед по ночам со свечой бродит, бабушку вызывает, – всё они, бабьё глупое, бляжье семя, три бабы с хозяйством не могут справится, вот он и сошёл с ума… или…
Или он так нарочно.
Да!
Дед их перехитрил! Это просто манёвр, тактический ход, ловушка! Пусть думают, что с ума сошёл, пусть не выдержат и уедут! Дед останется только с ним! Он-то, он никуда не уедет, он выдержит, пусть дед кричит, пусть ругается, он нарочно, он так его проверяет – мужик или тряпка никчёмная. И блиндаж он нарочно, для виду только, испортил, а он, дурак, убежал. Надо было лицом стоять, не сдаваться, чтоб дед увидел. В другой раз он не побежит, в другой раз…
Главное, дед не видел, как он ревёт. Как девчонка ревёт, как баба.
Теперь всё, теперь он не будет. И слёз давно нет уже. И не больно.
Илья потрогал лицо – сухо, нос не кровит, всё как надо.
Дед притворился.
И он тоже – он притворится. Он тоже сделает вид. Пусть уедут отсюда все, пусть отступятся. Он устроит им, он придумает, как их всех победить. И маму, и тётю Иру, и Янку.
Надо уметь выжидать. Сразу-то ничего не бывает, сразу лишь кошки родятся, дед говорит.
Надо быть мужиком. Терпеть. Ждать в засаде. И не сдаваться.
А блиндаж он ещё построит. Настоящий, в лесу.
Дед увидит.

На реке он умылся, песком и осоками счистил кровь со штанов и майки.
Дома никто не заметил, никто не сказал ничего.
Бабы.
Дуры.

Надо быть мужиком.



*       *       *


За ними никто теперь не следил, разрешали и в лес за грибами, и на реку сколько хочешь. Стаська производил хорошее впечатление, тётя Ира сказала, что можно ему доверять, что не подведёт. Илья возмутился было, но виду не подал: вот ещё, обижаться на глупых баб. Пускай думают что угодно, а Стаська как был безотцовщина никудышная, так и есть. Стаська – тряпка. Что скажешь ему, то и делает. Хоть и старше на год, а сам только и может, что в рот заглядывать. С ним даже не поспоришь – на всё соглашается. Женское воспитание, не мужик. Надо будет всю дурь из него эту выбить, зачем ему бабий друг. Дед сказал, что друзья должны быть достойные, сильные, смелые, – самые лучшие. Он запомнил. Но Стаська ему сейчас нужен, без Стаськи его никуда одного не отпустят. С паршивой овцы хоть шерсти клок, дед говорит.
С дедом так же всё, все измучились, дед молодец, что не уступает. Так им и надо. Сегодня ругался на них страшным голосом, что весь дом перерыли, перекопали, бардак, ничего не найти, всё должно быть по-прежнему, как при Нютке, так бабушку звали, пусть на место всё возвращают, как было, пусть не трогают ничего, куропатки безрукие, квас как помои, окрошка – говно, хлеб вообще не пекут, тащат из магазина, травят его, смерти ждут, ничего, вам недолго осталось ждать, при такой-то заботе, спасибо вам, дорогие дочери, с вашей помощью года не проживу, к Нютке съеду, всё вам достанется, невтерпёж небось, да, я всё вижу, и Нюткины вещи попробуйте только вынести, пусть на месте пальто висит, сами вы хуже моли, никто не съест, кроме вас, пусть висит сказал ваше какое дело мормышки безмозглые смерти ждёте…

Он знал, когда подойти.
Мама всхлипывала, тётя Ира вообще вся в каких-то вишнёвых пятнах, лицо отвернула, спрятала, дураку понятно, она на него подышать боится, чтоб не учуял, что водкой пахнет, или вином, чем-то этим. Снимают стресс, он запомнил. Сами деда доводят, а сами потом стресс снимают. Дуры.
Мама сказала: конечно, иди, раз со Стасиком, к ужину чтоб были дома.
До ужина – целый день. Огурцов с собой дали, варёных яиц, помидоров. Стаська съест, Стаська всё ест, – покладистый. И грибы все подряд собирает, не только белые, но и маслят, сыроежек этих противных, они только крошатся, и опят, и моховиков.
За грибами они – для виду, ещё успеют. Главное, к Иванцовым зайти: дом на самом краю, под откосом. Там – строительство: баню меняют, брёвна новые привезли, а старые Стаська сказал, что договорится для блиндажа. Настоящие, круглые брёвна. Стаська врёт, им не отдадут, быть не может. Зайти всё равно непременно надо. Строительство посмотреть, как и что. Запомнить. Может, Стаська и выпросит пару брёвен этим тихим своим голоском бабьим вежливым.

Им не только все брёвна отдали, но ещё и спросили, куда сгрузить и когда. Илья растерялся, не ожидал. Стаська сообразил: у кладбища, с выжженного угла, где колодец и будка с лопатами.
А потом они шли, обсуждали, как будут носить эти брёвна до самого места, и сколько примерно времени это займёт. Решили, не больше дня, – если рано пойти, на рассвете, как с дедом всегда ходили. Зато никто не узнает, где место, – где будет блиндаж.
От кладбища расходились дороги. Все – в лес. Одна в ягоды, бабья: черника-брусника разная. Одна – просто дорога, пустая и скучная, к озеру, на рыбалку. Ещё две – грибные, от каждой потом ответвления и окопы, с войны остались. В окопах моховики обычно, лисички, красные. Белых нет. Никогда их в окопах не было. Гордый гриб, в землю не прячется, – дед говорил. Стаська прятался. Стаська не гордый. Прятался и выпрыгивал – испугать. Ни ума, ни фантазии.

Вспомнил вдруг, ни с того ни с сего, как бабка рассказывала про деда, давно ещё. Был тёмный дождливый день, дед отдыхал у себя, бабка тесто катала на кухне, он ей помогал от скуки – кружочки выдавливал старой железной кружкой, из них потом пироги получались – с капустой, с яйцом и морковью, с картошкой, с мясом. Сладкие пироги бабка делала сразу огромные, на весь лист, с узорами и завитушками разными там из теста. Сладкие были с творогом, с вишней, с крыжовником. Лучшие пироги в мире. А в тот день были маленькие, но много. И бабка болтала, как заведённая. Он не слушал, про что. Только когда уловил, что про деда, стал слушать. Тем более, что она не в ругательном смысле, в нормальном. Как привёз он её сюда, городскую, ни разу ни курицы, ни коровы живьём не видела, а тут печка ещё, с непривычки-то, ты попробуй ухват в руках удержи. Ну и в лес. Я грибы до сих пор не умею искать, тут чуйка нужна, с грибами так и не вышло, зато пироги вон какие, да? А он заставлял, сердился, что в лес не хожу. Повёл раз, настойчивый ведь, упрямый. Как втемяшится в голову. Ну, пошла. Никаких грибов с меня, ни одного. Он-то злится уже, высмеивает: ну как так, жена называется, раз жена, то должна как муж, пополам всё, вся жизнь, а ты отделяешься, не желаешь. Поди ему объясни. Не вижу я этих грибов, хоть убей меня, не увижу. Ладно. Ходим давно, мне в уборную надо, по-быстрому. Говорит, вон за ёлку зайди и присядь, делов-то. Пошла я за ёлку, куда он сказал, присела. Всего-то на миг. Выхожу – его нет нигде! В одну сторону я, в другую: Максим, Максим, зову, уже в голос кричу, и страшно, не знаю, куда идти, чуть с ума не сошла, кружила туда-сюда, а от места уйти боюсь, не знаю, где дом, где дорога, окопы одни кругом, так они через лес на сто километров идут, заблудишься, заплутаешь, вообще не найдут, звери сгложут. Заплакала, всё, не могу уже, испугалась совсем – не выберусь! Иду и реву. И боюсь, человек с ножом какой выйдет услышит. Со всех сторон – один страх. А куда деваться. Реву, на окоп ползу, а там горка такая, пригорок, вдруг он услышит, повыше-то. И вдруг кто-то как выпрыгнет на меня, и рычит! Сердце так и разорвалось! Я со страху как покатилась с горы, вся поранилась, искололась, а это он. И гогочет – что, Нют, испугалась? Потом вместе смеялись уже, всю дорогу. Потом-то смешно уже. Я робёнычка там потеряла, в лесу в этом, смехом-то. Вернулись домой, и схватило. В больницу забрали. Потом детей долго не было, Ира чудом случилась, не ждали уже, сорок лет почти, ну куда. После Люда сразу, дал Бог. А то бы и куковали одни.
Дальше что-то ещё говорила, но он не слушал уже – обиделся, что замечание сделала, что кружочки надо вплотную, один к одному, чтоб касались, а не разбрасывать где попало и тесто портить, подумаешь, ничего он не портил, и делай тогда сама, раз не нравится.
Смотрел на окопы и вспомнил. Быстро, коротко вспомнилось: здесь, может, дед и выскочил, подходящее место. Молодец дед, весёлый был значит, шутил. Какого она там «робёнычка» потеряла, вроде не говорила, что вместе с ребёнком шли. А нечего было тащить его, дома бы пусть сидел, тогда и не потеряла бы. Ни ума, ни фантазии всё же у этих баб. Волос долгий, а ум…
 
Стало весело. Как представишь, как дед выскакивает, а она с горки кубарем катится…
Илья засмеялся.
Всё стало ему легко вдруг и всё по силам. Схватился за дерево, наклонил – напрягаться и не пришлось, сразу рухнуло. Стаська сказал – трухлявое.
Выбрал новое, крепкое, но потоньше. Долго жал, шатал; повалил-таки.
Стаська надулся, сказал, что деревья валить нельзя. Можно всю их лесную систему этим разрушить, беда будет. Так может вся планета погибнуть, мама читала.
Мама! Тоже нашёл, кого слушать. Настроение портит. Бабьё!
Илья продолжал цеплять на ходу деревья, пробовал – поддаётся ли. Те, что были по силам, валил.
Стаська только мешал, отвлекал. Лез с какой-то бумажкой с расчётами. Только что не в лицо совал. Ну, чертёж, ну, какие-то цифры, отрезки. Как блиндаж делать правильно. С интернета скачал, подумаешь. Можно и так, что там строить-то?
Уклонился, сказал: убери, на обеде посмотрим, до места дойдём и сядем.
Стаська сразу обрадовался. Ему бы только обед.
Лес какой-то другой днём, не тот, что утром. Утром видно всё, свет такой ровный, не слепит, приятно так. А тут – пятна одни какие-то, не поймёшь. Можно и заблудиться. Другое всё. Утром-то он умеет, а днём…
Стаська выведет, можно не думать. Он здесь свой, он привычный, по солнцу ходить горазд. Он так тоже потом может, сам, делов-то. Раз Стаська умеет, он тоже…

Вот ель с муравейником.
Уже близко.



*      *      *


- А лопаты с собой будем брать? Или здесь оставлять?
- Лучше здесь. Что таскать-то туда-сюда.

Они уже обсудили, с чего начать. Первым делом придётся копать. Жаль. Копать Илье не понравилось, слишком скучно. То ли дело – строить, по-настоящему! С новыми настоящими брёвнами! Как в войну!

- Мне мама не разрешит здесь оставить. Мало ли, ей понадобится.
- Возьмёт у соседей.
- Нет. Я так не могу. Так нельзя.
- А ты через не могу!
- Правда. Не разрешит.

Илья подумал, что и ему могут не разрешить. Надо будет проверить, а вдруг у них много лопат, не одна. Тогда точно можно, они даже не заметят.

- Давай мы тебе в сарае возьмём, на кладбище.
- Там нельзя.
- Почему нельзя? Все берут, кому надо. И веники, и лопаты, и грабли.
- На время берут. Потом ставят на место.
- И мы на место поставим.
- Надо сразу на место. А так получается воровство. Мама говорит…
- Да что ты всё «мама, мама»! Своей головы нет?
- Есть.
- Ну вот. Сам и думай. И сам решай. Женщин лучше не слушать.
- Почему?
- Народная мудрость! Знаешь, как говорят? Послушай женщину и сделай наоборот. Понял?
- Нет. Почему?
- Они потому что дуры! Если слушать их, станешь никчёмным. Ничего не достигнешь в жизни. Потом, когда уже вырастешь.
- А-а…

Стаська задумался.
Илья навалился на тоненькую берёзку, всем весом пытаясь её согнуть до земли, надломить, и когда получилось, догнал приятеля и с воодушевлением продолжал:

- Великими только мужчины бывают! Пётр Первый, Суворов, Кутузов…
- Нельзя молодые деревья валить! Они вырастут, будут до неба!
- Не будут!
- А мама сказала…
- Да что ты как маленький! «Мама, мама»! Будь мужиком!
- Как?
- Просто. Делай наоборот. Всё, что нельзя, то – можно. Женщины только и могут назад тянуть. Они против открытий, против прогресса всегда…
- Моя мама не против, она…
- Отстань ты уже с этой мамой! Ты что, хочешь тряпкой быть и слюнтяем?
- Нет. Но…
- Ничего и не «но»! Запомни: все бабы – дуры! Они ничего придумать не могут великого! Ничего не изобретут! Они – пятое колесо в телеге, ненужное! А ты их слушаешь!
- Я не…
- А кто их слушает, сам потом станет бабой! Они нарочно влияют! По воздуху! Как болезни!
- А как тогда…
- А никак! Народная мудрость: курица не птица, баба не человек!
- А кто?
- Никто! Думай сам! Народу видней, раз он мудрость такую сложил! Тыщу лет уже или две эта мудрость работает! Докажи обратное!
- У меня – подберёзовик! Два!.. Хочешь?
- Нет! Шелупонь не беру!.. А ещё мудрость хочешь? Волос долгий, а ум короткий. Про них. Понял?
- Да.
- Вот и думай!
- Я… думаю…
- И не горбись! Чего ты всё время горбишься? Прямо иди, как мужик!
- Я иду.
- Мы из тебя человека сделаем, погоди!
 - А если…
- Да что ты как…
- Белый! Белый!...


Мальчики возвращались домой.





.