II

Мирослав Нагорьев
               

                II


С тех самых посиделок шла подготовка к выступлению. Выступление — назначено провести через месяц. Олегович занимался написанием сценария, потому что идею имел. «Идейничаешь ты много, Олегович, — говорил Максим Михайлович, — вот и пиши, раз идеей располагаешь, ни то идея зачерствеет, как хлеб двухнедельной давности». Сам Максим Михайлович готовил зал и искал зрителей, ведь наши два друга не популярные артисты, откуда ж им взять публику? Артаков взял отпуск для такого дела, который он не брал уже года три. Максим Михайлович — все поручения, за ним прикрепленные, выполнял параллельно с работой — сложной, ответственной, требующей полной загруженности мозга от Максима Михайловича. Однако время он находил. Благо имел он знакомства, без которых о постановке спектакля  не было бы и речи. Максим Михайлович постоянно контролировал деятельность Артакова, который писал и писал, и казалось, что за месяц он не осилит пьесу. Горячев решил для себя, что в случае не написания Олеговичем пьесы — дружбе  конец. Но Артаков, осознав, что не успевает он к сроку, стал писать —  быстро писать, что обрадовало все сознание Горячева, приводило его душу в состояние предвосхищения, а сердце — разрывалось, билось сильно-сильно, будто хотело оно выпрыгнуть из грудной клетки Максима Михайловича и сыграть с ним вместе на сцене!

    Каждый день Максим Михайлович звонил Артакову по два раза, чтобы Олегович не расслаблялся. Вот звонит он первый раз (второй звонок подобен первому):
    — Не отвлекаю, Олегович...
    — Да нет, а что?
    — Так спросить хотел...
    — А вы, верно, про сценарий? Да, сегодня написал четыре страницы. А вы как? (П-фа, п-фа — послышалось в трубке).
    — Загружен полностью. Про что написал-то?
    — Сцена третья — Максим Алексеевич приезжает в имение.
    — О! Как меня зовут прям! тезки.
    — Тобой, мой друг, и вдохновлялся.
    — И я недавно вдохновился: проходил я мимо чайного магазина, какой имел крылья ангельские на вывеске. И написано там, что чай из настоящего рая. Во, я потому и придумал сцену с ангелом: выходит он, белокрылый ангелок, и произносит монолог! Я это вижу!
    — Интересно. И такая мелочь вдохновить может. (П-фа, п-фа, п-фа — послышалось снова в трубке). Придумаем. А... Максим Михайлович...
    — Что?
    — Вы бы поскорее договорились обо всем о прочем, потому что не успеешь глазом моргнуть... сами знаете...
    — Друг мой добрый, я все усилия приложу, но сейчас, увы, занят сильно. Хочу оповестить, что все то, что за мной закреплено — решиться может и за один день. Прошу тебя не переживать, все сделаю, как и обещал. — На этом два друга попрощались.


    Спустя несколько дней, которые были похожи друг на друга, что есть для нас норма, вечером у Максима Михайловича нашлась свободная минутка, и, позвонив своему знакомому, он договорился о встрече. Знакомого звали Геннадием Викторовичем  Укусовым. Он — преподаватель истории в самом, наверное, старом вузе города, на самой, если не ошибусь, старой кафедре,  которой года создания никто не упомнил, кроме единственно самого Укусова. Встреча их произошла в забегаловке — дешевой и как раз по карману историку. Народу там было не густо, поэтому разговор мог состояться без барьеров. Внутри: стулья деревянные, столы круглые, запах, от которого в горле образовывался ком. Они сели около окна, из которого видны были пустые, темные и негостеприимные улицы, покрытые тонким слоем снега. Укусов был одет в рубашку, а по-верх рубашки — кардиган засаленный, без которого увидеть Геннадия Викторовича можно только в двух, наверно, случаях: когда он принимает душ или спит.

    — Про то, что мы давно не виделись — ни слова, прошу, — сказал Укусов, ища в водянистом супе картошку или чего повкуснее.
    — Да, да. Жаль, что не получалось...
    — Работа?
    — Ох, если бы, Геннадий Викторович. Помимо работы имею одно занятьице, из-за  которого я с вами и хотел встретиться.
    — Неужто вы занялись коллекционированием? Я в этом деле помогаю, толк имею, так скажем, — ища в супе что-либо съедобное, сказал Укусов.
    — Коллекцию сейчас я, как раз таки и собираю, — коллекцию зрителей. И дабы не казаться вам странным и загадочным открою вам секрет — уже год я занимаюсь актерской игрой, — шевеля усами и ухмыляясь, сказал Горячев.
    — Вот оно что. И что вы мне прикажете? Что ж за коллекция, вы меня все-таки извините, но кажетесь вы мне странным.
    — Вы меня неверно поняли. Дело вот в чем, Геннадий Викторович, вы имеете студентов, ведь так?
    — Обучаю, если вы об этом.
    — Именно об этом. А, — Горячев отвлекся на официанта, который принес водянистый суп и размазанное пюре по всей тарелке с котлетой, — вот и мой ужин. Да... я хотел бы попросить у вас, Геннадий Викторович, чтобы вы привели на мой спектакль несколько студентов.
    — И как же мне быть, как же я их приведу? Никто ведь не согласится, а если за деньги, ну, вход если платный, то тем более, — начал спешно говорить Укусов.
    — Никаких денег и не требуется, Геннадий Викторович. Мы же не модные артисты, а  так... для себя более играем, для души... Один только я буду тратить средства и силы! вы понимаете о чем я?
    — Как не понять. Только объясните мне, как мне их к вам завлечь? Ведь я в глазах их — преподаватель строгий и взыскательный. Не хочу я делать им поблажек, а то они совсем осядут на мою шею, как уже было...
    — А по-другому никак? Нельзя, например, после занятия?
    — Ну... — издал Укусов.
    — Ну, что же вы, вспомните в каком деле я вам помог, а вы здесь нукаете.

    И, вспомнив, что Горячев однажды оказал ему помощь в одном нелегком дельце, какое в городе бы никто кроме него не разрешил, что, если увлечься этим вопросом, то и у нас в стране мало подобных людей, которые подобные дела решают (а Укусов так и подумал, придав Горячеву большую ценность, а ценным людям нужно помогать, ведь мало их), — Геннадий Викторович согласился.

    — Пятнадцать приведу, — сказал Укусов, горбясь, чтобы глотнуть супа.
    — Пятнадцати мне хватит; и вы приходите.
    — А я себя уже посчитал. — Именно так Горячев и договорился о зрителях, разговор шел и далее, своим чередом, на темы обыкновенные, но нам такого рода диалог неинтересен, потому мы опустим его. Но если мы вдруг по какому-то обстоятельству заинтересованы, то, воспользовавшись фантазией, мы сами дорисуем их беседу, которая была о делах, честно говоря,  серьезных, разрешить которые может только Горячев Максим Михайлович.


    Обсудив все тонкости с Укусовым, попрощавшись с ним, Горячев прибыл домой. Дома он рассказывал Лизе все грандиозные планы: про спектакль и пр. Бедная Елизавета Сергеевна, снова ее голова была забита актерами, пьесами и различными теориями самого Горячева, подкреплявшимися лично им разработанной философией. Когда ложились супруги спать, у Горячева, пред тем как он еще не улегся в бархатистую свою постель, что-то защелкало в одном из частей его мозга, и думал он: «Может, забыл я чего-то?» Заснуть не удавалось, ведь нельзя заснуть с такой мыслью, особенно если ты человек ответственный. «Со спектаклем связанное, со спектаклем... — неслось в нуждающейся во сне голове Горячева, когда он, наконец, понял, что то, что ему мешает спать, к работе не имеет отношения, — точно так, так, этак... И может... а того всего хватает... Костюмы в театре дадут попользовать, ага... Крыла белые! А! их в любом магазине найти можно. Договориться об том, ага и все... или не все! — здесь Максим Михайлович вспомнил! не на шутку всполошившись! — Что же это, да как же, когда же мы успеем, это делов... много делов! — ища помощи, думал Горячев, — нет, нет,  Артакову я не скажу. Вот Лизе я все поведаю, она не осудит, не осмеет, как это сделает Артаков. Он всегда искал во мне слабости, искал, но не найдет!»


    — Лиза! Лиза! — Толкал в бок свою супругу Горячев, а она не просыпается, сон крепкий похитил ее сознание. Добился своего Горячев только через минуты три.
    — Я тебе бужу-бужу, а ты как мертвая...

Елизавета Сергеевна посмотрела на своего мужа, который был весь потный и встревоженный. «Может, по работе что, тогда нужно поговорить с ним, со всяким бывает». Елизавета Сергеевна, ничуть не разозлившись на столь раннюю побудку, возможно, поняв положение дел, спросила у Горячева.

    — Что же тебе не спится? Что-то случилось?
    — Случилось! Я тебе говорил, что спектакль готовим... Про актеров забыл! И времени мало, чтоб готовить их!.. Один есть, слава богу, один есть! Дорогая, ты будешь с нами играть!
    — Снова об одном... — прошептала про себя Лиза. — Я спать, — сказала она, повернувшись спиной к мужу.
    — Ты спи, спи. Еще нужно два, завтра буду искать, потом учить, значится, будем. И тебя учить, Лиза, будешь актерскому мастерству учиться. Оно ты Гертруду правильно сыграла, но то так... в нашем спектакле у тебя сложнее роль, потому нужно учить... Может, с утра начнем? — Ответа не последовало, Елизавета Сергеевна ушла в сон. Сразу скажу, что отказать она не могла, потому что не в ее это все пользу оказалось бы, и не в том положении она, чтобы отказывать... Горячев все говорил, говорил и заснул он с открытым ртом.


    Каждое утро он обучал свою супругу всем тонкостям актерской игры! «Дыши, — говорил он, — Лиза, дыши, — как хочешь дыши, главное, чтобы как в жизни, как в жизни и дыши, сбилось дыхание и черт с ним, оно всегда сбивается. И, Лиза, ты же невозможное сыграть не можешь? Если не можешь, то каждая твоя ошибка — не ошибка!.. Жестикулируй ты в порядке, порядок сам чувствоваться должен, пальцы ты только не оттопыривай» Объяснил Максим Михайлович технику походки на сцене, технике взгляда кроткого, взгляду бойкому и коварному учил, как смеяться правильно он показал; не позабыл он рассказать и о такой важной вещи (которая принадлежала ему и новаторской считалась), что в актере все должно природой обусловлено, что если актер и задыхается, то это ничего, оно так и в жизни бывает, что в случае, когда актер слово позабыл, то и это ничего и эдак в жизни возможно. А когда противится он природе, то глупость делает, потому что выглядит неестественно. Елизавета Сергеевна обучалась, внимая мудрости своего мужа. В Доме культуры место для выступления занято, хорошо, что не занято место другим артистом, иначе, как говорил Максим Михайлович: «В пургу, на улице играть будем. Те, кто делом горят — не замерз-нут!»


    Через полторы недели — выступление: двадцатого декабря! Пьеса почти дописана. Осталось обучить двух новеньких актеров: Платкова Кирилла Игоревича и Сутулову Ольгу Владимировну. Новенькие — бывшие актеры, уже в преклонном возрасте. Они нуждались в деньгах, и сыграть новую роль, тем более в новой пьесе, горели желанием. Их рекомендовал сам директор театра, сказав, что Платков и Сутулова звезд с неба, конечно, не брали, но были, впрочем, актерами не плохими, которые, по крайней мере, выучить текст и изобразить что-то могут. «Раз в деньгах нуждаются, недоедают значит... но нужно, чтобы один голодающим был, что по сюжету задумано, — думал про себя Горячев. — Придется подкормить мне Платкова».
 
    Обучением новеньких занимались Горячев и Артаков, проходило оно в Доме культуры. Порой Максим Михайлович привозил в культурное заведение супругу, которая была вечно не расчесанная, молчаливая и, наконец, без настроения, в полном упадке. В том случае, когда кто-либо из учеников спрашивал у Горячева о состоянии Лизы, Горячев отвечал: что мы, дескать, дома репетировали, дескать, из-за того она, супруга моя, устала и без настроения — вот. Но этому никто не верил. Учения для организаторов спектакля проходили сложно: новенькие актеры делали все не так — дышали не правильно, двигались, произношение у них не то, как и прочие аспекты. «Лучше, мне кажется, было бы взять необученных, чем вот это переучивать» — говорил Горячев, а Олегович все поддакивал ему: «Совсем никак, — презрительно посмеиваясь, говорил Артаков, — а вот Елизавета Сергеевна у вас молодец!» Елизавета Сергеевна была, естественно, молодцом. Она заикалась, порой забывала реплику, передвигалась по сцене сутулясь, смотря в пол, — делала все то, что от нее требовал муж. Изобразив сценку, садилась она на подоконник. Дневные лучи солнца нежно касаются ее правильного личика, ее волнистых, янтарного цвета волос, закрепленных гребешком; руки держит на груди крестом и дрожит. Ольга Владимировна постоянно на нее посматривала, каждую репетицию она сопереживала Елизавете Сергеевне, замученной учением Горячева. И вздумалось ей принести свитер, саморучно связанный, чтобы согреть несчастную женщину, чтобы избавить ее хоть от одной неприятности. «Замерзли?» — «Да, холодновато здесь...» — «Тогда это для вас, — протянула Ольга Владимировна свитер. — Что же вы, в красивых платьях только и ходите, у вас теплых вещей нету?» — «Максим Михайлович говорит, чтобы я репетировала в красивом платье, потому что, он говорит, героиня моя всегда красивая...» — «Вы тут его надевайте и сидите, грейтесь, а на сцену, так уж и быть, выходите красивой». Елизавета Сергеевна приняла подарок. Женщины обнялись и разошлись, и не позабыла Лиза высказать слова благодарности. Но иногда, все знают, благой поступок способен и вред с собой завлечь. Горячев заметил, что жена греется в свитере на подоконнике, прячась за шторами, и сказал: «Снимай!». Как тут подошла Ольга Владимировна и вступилась: «Холодно, почему ваша жена должна мерзнуть?» — «Потому, что в роль вживаться нужно! И почему вы не на сцене? М?! Впрочем, дома обсудим! А вы — на сцену». Дома супруги обсудили: Максим Михайлович распустил свитер и заставил жену свою чуть ли не спать в платье. Олегович дивился, когда приходил в гости к Горячевым, праздничным нарядам Елизаветы Сергеевны и думал он: «Вот, люб я стал в этом доме для всех! наконец!»

    Пьеса уже, как я говорил, почти дописана, нужно было Олеговичу завершить последнее действие, которое было по счету четвертым. Горячев, читая сценарий, приговаривал, кивая головой: «Хорошо, хорошо... да тебе в писатели надо, Олегович. Ишь как закрутил, не предугадать. И драма в конце, не слишком ли драматично? И жалко, человека да с такой душой, ну, впрочем-то, с такой душой не позволят жить — тут это верно».

    Когда Артаков дописал сценарий, Горячев озвучил роли. Репетируя, мастера крайне недовольны были Платковым, который учил текст наизусть.

    — Что же ты, болван, как же ты не поймешь, что пьеса на новый лад написана. Тут нужно импровизировать чаще, в импровизации-то сама прелесть, так и живее и интереснее... Не говори, что Олегович написал, оно-то хорошо написано, только оно тебе ориентиром должно служить, не полной инструкцией, как ты там себе удумал, старая твоя голова.
    — Ты главное смысл не искази, не изуродуй, как это пьяница Третьяков сделал, что играл Полония, — поддакивал все Артаков.
    —  Ну, и как жешь мне быть-то? — В полной растерянности пребывал Платков.
    — Говори, что самовар готов, как у тебя написано, и, учитывая характер персонажа, прибавь что-нибудь, чтоб подошло только!
    — Попробую, методики у вас новые... мы так делали только в одних случаях, когда память подводила.
    — А у нас не так, как у вас! Суфлера у нас не будет! Заново заходи давай. И, кстати, спиной к зрителю можешь поворачиваться, если вдруг заставит тебя природное обстоятельство сделать, как я вас обучал — хоть все время стой спиной. Бери лекции для вас пиши... — про себя сказал Горячев. — Ты в конце пьесы видел, что тебе написано, все прочитал? — спрашивал он.
    — Все, — отвечал Платков.
    — Видел ты, наверное, что там от тебя требуется актерский навык применить: нужно кряхтеть с подсвистом!
    — Это как же.
    — Как, как, учить тебя придется, — вздыхал Горячев, — Ну, хоть здесь тебя переучивать не нужно, и на том спасибо! — После сказанного Максимом Михайловичем незамедлительно началось обучение кряхтению с подсвистом.

    Так как Платков ничего не понимал, для него на сцене нарисованы были самим Макси-мом Михайловичем линии, согласно которым нужно по сцене передвигаться, с крестиками, квадратиками и пунктирными линиями. Все по учению его! Крестиком обозначалось место, где стоять должен Платков от тридцати секунд до трех минут, чуть жестикулируя и, например, если он в беседе не участвует, может он что-то природно-обусловленное сделать. Например, поскользнуться и упасть или, для полноты картины, кашлянуть и вследствие кашля этого водицы из стакана выпить. Линия сплошная означала движение с обычной скоростью, пунктирная — говорила о том, что двигаться нужно медленней, например, таким шагом идти, каким обычно ведут беседу, то есть не торопясь. Но квадраты — дело другое! Становишься в квадрат, знай, что тут все имеет детерминированность, делай тут только то, что сказал Максим Михайлович — ни шагу влево, ни в иную какую сторону. Все эти схемы рисовались для одного Платкова, который или не понимал идею, или не хотел ее понимать. Но, как говорил сам Максим Михайлович: «Идея еще не окончательна, должен признаться, что и я сам ее еще не всю обдумал, осознал. Но стараться понять ее нужно, особенно тем, кто природное обстоятельство не прочувствовал, а ведь оно должно двигать!» В момент произнесения таких речей Максим Михайлович думал, что изменит он у всех представление о театральном искусстве, что, дескать, придумал он что-то новое, что никто не придумывал. Нельзя не указать на то, что хотел он славы, чтоб весь город о нем знал (а больше ему не нужно было); что вот после нескольких выступлений он закажет плакаты, и окажется на его спектакле зал весь забитый, потому что все сразу же заимеют желание увидеть новое учение его в силе, подивиться этому учению. А потом записать бы это все в книгу, чтобы гордиться этой книгой, зная, что на листах её — вся твоя жизнь, которая, быть может, переродится в жизнь новую, улучшенную, посредством того, кто найдет записи. Но книга его будет одной на свете, не пустит Максим Михайлович ее в тираж, потому что театральные школы сразу же захотят перенять, скопировать, всю идею целиком, — они по-другому не умеют. Вот что думал Горячев о своем учении, которое не мне судить. 


    В последнюю неделю репетиции проходили каждый день по три часа, для этого Горячев отстранился от всех дел, которые много бы денег принесли, но постановка пьесы важнее!


    Вялотекущий декабрь. Снега не наблюдается, как и мороза, по которому тоже, между прочим, некоторые скучают. Снег, как только выпал, сразу же превращается в грязевую массу и пристает к обуви, массу неудобств тем создавая. Такое ощущение было, что на новый год собирается пойти дождь.


    — Ты слушай, что тебе говорит Максим Михайлович, иначе гонорара не видать тебе. — Говорила Сутулова Ольга Владимировна Платкову, направляясь с ним к трамвайной остановке после репетиции.
    — Оля, я итак все делаю, как говорят мне, почти все... Не думал, что ты будешь на стороне Горячева... — обидчиво, как ребенок, произнес Платков.
    — Что ты говоришь, не на стороне я его. Максим Михайлович нам деньги платит, мы — играем, как он захочет того, — играем по его учению, за которое, будь у меня возможность, плюнула бы ему в лицо. А тебя предупреждаю, зная твое материальное положение, чтобы ты не сопротивлялся, как это делаю я и мудро делаю. На репетиции слышала запах от тебя, дурной запах...
    — Эх, Оля, не знал, что в таком положении станусь. И ты...
    — Кто знал, кто знал... Но смотри ты, запах Максим Михайлович услышит — вылетишь.

    Горячев-то слышал, он специально придумал правило: не выпивать перед репетицией и с похмелья не приходить. Нарушая одно из главных правил, приходил Платков. Все чуяли невыносимый запах, исходивший от него. А ведь Лизе еще и эпизод сыграть нужно, где она контактирует на невозможно близком расстоянии с любителем спиртного, — морщилась она при такой мысли. И Артаков замечал, и передавал сразу же все свои наблюденния Максиму Михайловичу, на что он отвечал так: «Я же сам еще не почувствовал! А? Я сам установил правило, сам его и контролирую, — и потом, оставшись наедине, он продолжал, — не понимаешь ты, Олегович, мое учение полностью... И проще мне: пьющий — с голодом не знаком».