Титаны

Забытник Корежный
Довольно давно, ещё в ту безвозвратно иссякшую пору, когда у меня были причины и ноги, чтобы покидать покойный отчий дом, который вот уже порядка двадцати лет не посещал никто, кроме затихших за неимением лучшего исхода соседей, я любил подолгу, следуя понятным одному мне символам и правилам совпадающих чисел, блуждать по опустевшей и безлюдной местности в поисках особ, которых глупый человек принимает за безумных бродяг, растерявших и хлеб, и кров. Попривыкнув к занятию, я определял подходящие локации по хлипкому вкусу из недр желудка, какой часто возникал на недостроенных жилых массивах, бездеятельных и понапрасну простаивающих промышленных заводах или комплексах, угодивших в песочные часы пустырях. Я всегда находил то, что искал - безучастно устремив застывшие с неясным и немножко тупым выражением глаза туда, где по преданиям переползают божки, они стояли поодиночке, словно навечно замершие древнегреческие титаны, окаменевшие и никогда не заговаривавшие друг с другом. Они манили меня, попавшего на крючок чудака, и я шёл к ним в распростёртые объятия крутыми спиралями, познавая и впитывая, подобно губке с океанского дна, исходившие от них боязни и страхи, записанные на вложенные в карманы курток и пиджаков треугольные записки неверной и хромающей рукой. Я, единственный населённый ими после смерти человек, прочитавший эти странные, интимные и исповедные монологи, даже теперь, в своем совсем негодном положении, непрестанно продолжаю гадать, откуда всё-таки берутся их пророчества.

Возможно, они приходят, подобно апокалиптическим ожиданиям, из снов - заточённые в конструкты и механизмы агрегата, многоустые шестерни, трубы, стержни и поршни разбредаются с первобытным грохотом. Их движение прорывает талые переплетения ветвистых систем нейронов и оголяет потаенные пласты сведений - причудливые комбинации житейских историй, переплавленные машинерией грёз и глубоко зашитые меж кожей и пустотой. Освобождённые из физиологии темницы, они струятся перьями сквозь пальцы и цветы ноготков, опускаются грациозными и стройными линиями на постаревшие и пожелтевшие холсты, преображая природу мира и разума. Раз за разом рыдает наедине со мной солнце и луна, чередуя день и ночь, пытки и попытки, а обездвиженному мне только и остается, что недоумевать и наблюдать, как оно так получается - не делая ничего, взамен я приобретаю всё: и эскизы, и узоры, и слова, и предложения, сотворенные тем, что временно замещало меня: мои скелет, органы и ткани. Наконец, сигналы - тщетно посланные за тамбур квартиры, остававшиеся без ответа, внимания и грядущего разрешения выдуманных проблем, пока один из позвонков не треснул, и подавать знаки стало уже некому.

Возможно, их временами прибивает к ставням моих окон тревожными вестями, прогремевшими на мировой арене - в замкнутом пространстве стальных бутылей с ласковыми именами людей, вмурованных в посмертную хватку утопших почтовых голубей. От тяжести груза, связавшего жизнь птиц в роковые узлы поводыря, по прихоти верхушек они меняют курс на арктические пустыни, и, проваливаясь сквозь мглистые водные глади, разлетаются тополиным пухом на многие километры от эпицентра, задевая на своем пути и живое, и мёртвое. Потрясаемый вибрацией чуждых лишений, я беру в ладошку колечко, оплетенное многолетней паутиной, и слегка за него дергаю - жалюзи, не пропускающие утренний свет, отъезжают к штанге, и зеркальная поверхность стекла расходится трещинами. Огненные волны, источающие тепло, покой и святость, ручейками просачиваются сквозь них - и сладким кажется пламя, когда я приближаю к нему нему свои руки из праха и пепла. Со всех краев извне жилища раздаются неутомимые сирены и вопли, но нет больше сил, способных их заглушить - остолбеневшие в секундном крике боли голоса обречены вечно переживать свою гибель.

Возможно, для их осознания и вовсе не нужно ни внутреннего, ни внешнего - они действуют сами по себе, без помощи и вмешательства посторонних, когда сгущается в мутной синеве неба акварель, и горько сводит в деснах зубы. Представляясь молчаливым и невидимым режиссёром или дирижёром, одним мановением не сомкнутых вовремя век бросает некто резкую тень - и тогда, посреди полночной тишины, в лучах прожекторов часовые замечают крупные зазубрины на снегу, удаляющиеся в лесные дали и спускающиеся в болотные топи. Я помню и не забываю, как встретил это в соседнем помещении, очнувшись от подкроватного беспамятства в одном из трёх углов родной комнаты, к обеду запираемой изнутри. Этажом ниже бубнило атональные частушки море, этажом выше бесился ветер, лелея шелковистые стены и шелестя линялыми обоями в разрезах, где зелёные краски переходят в жёлтые - и я знаю, что переступил порог, семь раз споткнувшись и столько же сплюнув. Голой, влажной поступью шёл я по коридору с наполовину пустым стаканом в рукаве, и хрустел под ступнями морозный паркет от двери до двери, изгибались в кривых пролёты, когда плинтус подходит к концу, и нечем разметить границу. Остановившись у одного из аналогичных проёмов, я выгнул крюком шею и прислонился ушами к твёрдой, слоящейся коре косяка, и услышал приглушённую барабанную дробь - перепонки скрипели в такт мелодии, и коленная чашечка вошла из ритма в комнату, без команды и приказа - отворилась и закрылась за спиной дверь, впустив того, кем был я, и выпустив кого-то ещё - не уверен, человека ли.

Последнее, что запомнилось - фотокарточка, будто стою на подгнившем стуле, не оставившем свободными ножек, у деревянного стола, по лакированному покрытию которого разложены записи, написанные не мной, но моей рукой, на клочках бумаги, где каждый третий заметно больше и чище двух других, всё яснее понимая, что преступление совершил я не один. Потом, чуть позже, когда не осталось ничего - части тела, моего, разломленного ломтями из батона, шагали в анатомическом театре по карнизу, и искрились по сторонам иллюминаторы глазниц, направленные из проходов наружу - осыпались шерстью собаки холодные хлопья, налипая на подоконниках и дымоходах - и плясали пластичные танцы от пола к потолку, с земли до неба, ноги, падучие на пелену облачного утра.