Страшная история

Кохэйри Эрай
На днях под роликом о С.С. Прокофьеве завязалась виртуальная беседа и мне порекомендовали посмотреть фильмы "Дольше жизни", "Мы будем жить","Власть соловецкая". По названию "соловецкая власть" я догадалась о чем может идти речь в фильмах и решила не откладывать просмотром, раз не смогла выбраться на экскурсию в ГУЛАГ.

Знаки. На пути всегда есть знаки. И первым таким знаком на эту тему был подарок моей ушедшей к Богу бабушки - Балашовой (Боюр) Александры Ивановны - белая книга старца Самсона. Бабушка никогда не поднимала эту тему в беседах, но сейчас я понимаю почему. Поколение родителей в большинстве далеки от той исторической правды, которая им не рассказывалась в школе. А я, собственно, напрашивалась. Книга была о жизни Самсона. Так как он был осужден, то описывал каково ему было в лагере и что из себя представлял лагерь. Когда я читала, у меня "волосы шевелились". Садизм, злоба, уничтожение одних людей другими. Ощущение чудовищной несправедливости и страдания, страдания, страдания... Тогда я пережила культурный шок. Я помню, долго приходила в себя после прочитанного, также с трудом, как и после прочтения книги историка Б.Ю. Тарасова "Россия крепостная. История народного рабства", исследовавшего и показавшего быт дворянства и крепостных крестьян.

Второй знак попался на пути в 2011 году в период краткосрочного сотрудничества с Фондом им. Даниила Сысоева. Им срочно требовалась редактура и корректура рассказов Татьяны Шипошиной "Полигон" и "Не так жу далеко".

В течение трех суток мне нужно было привести в читабельный вид эти рассказы. В общем, обстоятельства сложились таким образом, что мне пришлось все дела отложить и полностью погрузиться в эту работу на трое суток, включая ночи. Так как я была без отпуска и после тяжелого ухода с земли моей бабушки, я получила вторую дозу культурного шока, к тому же, реальность и литературные события за три дня перемешались. Словно на машине времени, попав туда, я наблюдала за героями из-за стекла. А потом, выйдя на свет белый, устроила допрос родителям - были ли у нас враги народа и предатели Бога (ведь если я живу, значит я потомок не расстрелянного предка, не умерщвленного за Божьи ценности (а у нас в роду и по отцовской и материнской линиям были священники). Я хотела понять, были ли предатели и трусы)... Родители были тоже в "шоке", потому что никто об этом не рассказывал. А славянские традиции, крещение, расколы, коллективизации и т.д. мы вообще не успели глубоко осмыслить и осознать.

Когда я начала просыпаться, вот что мне удалось узнать. Мои предки были старообрядцами (кубанскими казаками Боюр) и дворянами (Балашиха), по материнской линии - простыми крестьянами. В обоих линиях были священники. Прадед Николай (отец моей бабушки по отцовской линии (1924-2010 г.р.) считался врагом народа, был раскулачен, потом стал председателем колхоза. Но когда бабушка показывала фотографии я еще тогда, между поиском спонсоров и написанием стихов, могла уловить на фотографиях через лица что-то тяжелое. Тревожные лица предков. Тревожные и очень сосредоточенные, напряженные.

И вот третий знак. Помимо фильмов к просмотру, со мной поделились и подборкой книг. Шаламов "Колымские рассказы", "Погружение во тьму", Олег Волков и Тамара Петкевич "Жизнь сапожок непарный" и, конечно же, "Архипелаг ГУЛАГ" Солженицына. Солженицына я и раньше начинала читать, но бросала. Трудно эмоционально было. Трудно! А люди жили в этом кошмаре.

В общем, я хотела бы, чтобы люди изучали эту страшную историю, которая была и которую нам не рассказали. Некогда смотреть ужастики и играть в компьютерные игры. Те, кто строят роботизированный мир - не далеко ушли от палачей, а возможно, они их потомки.

Стыдно не знать того, что было и что может повториться.
Ведь все исторические события, в том числе войны, разрушения государств, карцеры, лагеря, молот ведьм и т.п. никуда не делись. И возможно, ждут своего часа, в тот момент, когда человечество напрочь потеряет, а точнее откажется от Бога, разума, трудолюбия и святости.

Читала, что из 100% репрессированных 80% были уголовники. Но я не верю этим цифрам, так как читала реальные истории людей.

Публикую один из рассказов Т. Шипошиной, с которым я провела тогда 1,5 суток. У кого есть желание, можете купить книгу, а возможно, и скачать.


Итак,

ПОЛИГОН

Придёт время, когда перед вами положат
крест и хлеб и скажут: «Выбирайте!»
блаженная Матрона Московская

ГЛАВА ПЕРВАЯ
Почему поёт душа

Они успели на электричку. Почти на лету запрыгнули в последний вагон. Потом, почти не ожидая, на шоссе поймали маршрутку. В маршрутку, правда, пришлось набиваться и стоять в ней, полусогнувшись, положив доски на пол. Но всё это не имело уже никакого значения, потому что они вырвались из города, и впереди их ожидала свобода, полная скорости, снега и ветра. Наконец, они прибыли на место. Это было место, ни с чем несравнимое.

Сверху, насколько можно было объять всё окружающее невооружённым взглядом, разливалась бесконечная, невообразимая синева. Эта синева опиралась на такую же бесконечную и невообразимую белизну. Как бы две половины огромной сферы сплетались вместе – верхняя, синяя половина и нижняя, белая. Они сплетались неровно. Белые всполохи холмов и горок врезались в синеву языками. Эти языки кое-где были обрамлены тёмными полосками леса, как контурами. Ну, а в зените синей полусферы сияло яркое, белёсое, зимнее солнце. Цветные фигурки людей казались маленькими, далёкими. Короче, была зима, и стояла прекрасная, солнечная, морозная погода, минус десять градусов. Подъёмник работал.

Сашка поднял свой сноуборд и вместе со всеми двинулся к подъёмнику. Ему не хотелось даже разговаривать. Весёлый общий трёп не трогал его. Ему очень хотелось скорее оказаться на вершине и начать спуск. Душа уже пела. Пела в предвкушении.
Наверху было ветрено. Сашка затянул застёжку на шлеме и пропустил вперёд Витьку и Макса. В какое-то мгновение он почувствовал, как застучало сердце. Он не боялся, нет. Он давно уже не боялся прямым, простецким страхом. Но что-то было, что-то всегда стучало и ворочалось в нём перед началом спуска. Особенно с тех пор, как он покинул пологие горки для начинающих и перешёл на настоящие, «взрослые» склоны. И на взрослые скорости. «Сейчас, сейчас…» Всё замерло там, внутри. Ещё мгновение, мгновение. Согнул колени, «закантовался» и ай да, вперёд.
— Й-о-хо!
Нет, чего ещё надо человеку? Синее небо, белый снег. Гора. Ветер в лицо.
— Й-о-хо!
Крепкие ноги, крепкие руки, молодое тело, которое слушается тебя с полуприказа, с полунамёка.
Сашка сделал поворот на 180 и обогнул Макса по плавной дуге. Потом дал Максу догнать себя, и какое-то время они двигались по склону симметрично. Вероятно, это было красиво, особенно, если смотреть снизу. Потом Сашка притормозил, и Макс снова обогнал его. Сашка всё ещё стоял, даже когда его начали обходить Серёга и Клим, стартовавшие после него. Сашке хотелось продлить удовольствие. Но это у него не очень-то получилось. С горы прямо на него летела «стая» явных малолетних «чайников». Они летели со свистом и гиканьем, и было видно, что доски просто несут их по склону. И Сашка отъехал в сторону, пропуская шумную компанию.
«Лучше бы на санках катались!» — хотел было крикнуть им вслед Сашка, но не успел. Или передумал. Ведь он тоже был таким же и не очень-то и давно, ещё в прошлом году, когда только начинал. Сашка постоял немного и заскользил потихоньку к правому склону горы. Ему хотелось сделать ещё одно дело. Надо было поподробнее рассмотреть трассу. Он уже давно хотел спуститься по правому склону ещё c прошлого года, когда Сашка с ребятами впервые приехали на эти горки. Тогда они столкнулись с компанией студентов, которая направлялась в сторону правого склона. Сашка хотел было увязаться следом за студентами, но его не пустили. Не пустили и студенты, и свои ребята – не дали и шагу ступить. О правом склоне ходили разные слухи. Говорили, что на нём разбилось несколько человек. Говорили, что на нём полно камней, и камни эти растут прямо из земли. Мол, сколько раз эти камни ни убирали, а они всё равно появляются. Да и крутым он был, этот правый склон. Почти вдвое круче того, по которому все спускались.

— Правый склон – это не для начинающих, — сказал тогда один из студентов. – Надо сначала из подгузников вырасти. Слова прозвучали обидно. Так обидно! Так обидно, что помнятся до сих пор! Но студенты были правы. Кто-то из них разбился тогда на этом правом склоне, и его увезли на «Скорой помощи». С тех пор ни Сашка, ни ребята о правом склоне и не заикались. Но ведь прошёл уже целый год! Сашка стал старше и гораздо опытнее! «Я давно уже вырос из подгузников» — сказал сам себе Сашка. Сколько раз он повторял себе эти слова!

Сашка сделал плавный разворот и издали увидел правый склон, тот злополучный склон. Сашке же он совсем не показался страшным: перед ним разливалась снежная целина, почти не тронутая ни лыжниками, ни сноубордистами. Только один, совершенно одинокий лыжник спускался по правому склону. Вот он остановился, развернулся в сторону Сашки. Не было видно ни лица его, ни взгляда, но он как будто смотрел на Сашку, как будто пытался сказать ему что-то. «Катаются же люди! — подумал Сашка. – И никаких камней не видать».

Сашка ещё раз взглянул на снежную целину. Ух, как же она манила его! «Всё, в следующий раз иду на правый склон. Надо ещё Клима подбить или Серёгу», — решил Сашка и плавно заскользил вниз, набирая скорость. «Остальные-то точно туда идти не захотят. Макс катается слабо, только начал. А Витька – тот аккуратист. Тот правил не нарушает! Вот уж кому хорошо живётся, так это Витьке!» — успел ещё подумать Сашка и потерял за этим нити всех своих нехитрых рассуждений. Он полностью отдал себя во власть скорости, скольжения и ветра.
— Й-о-хо!
Ну что ты тут поделаешь! До чего же интересно устроен человек! Тут тебе и небо, и гора, и ветер в лицо, и друзья, и собственная доска, и даже мать уже не ругается, кататься отпускает и денег даёт. Так нет, подавай же ему ещё и правый склон, на котором никто не катается и о котором ходит дурная слава. А ну-ка подать сюда правый склон!

ГЛАВА ВТОРАЯ
Правый склон

— Ты чё, Саня? Не, я туда не полезу! У меня ещё крыша не совсем съехала! – Клим поглаживал перчаткой свою жёлтую, фирменную доску, потом он поглядел на Сашку, поразмыслил и добавил:
— Если я доску сломаю, мне отец денег больше не даст. Ты же знаешь, я уже в этом сезоне одну сделал.

Это было правдой. Но правдой наполовину. Клим действительно сломал уже в начале сезона одну доску. Но родители Клима были людьми далеко не бедными. Клим был самым обеспеченным «сыном» из всех одноклассников, входящих в эту небольшую компанию. Дали бы ему денег и на две доски, и на три. Нет, Клим был хорошим парнем, своим «в доску». Своим «в сноуборд», если можно так выразиться. Поэтому он подумал ещё немного, и сказал:
— Нет, ну, если все…
— Максу наверх не надо. Ты, Макс, нас внизу жди, с той стороны, — сказал Сашка.
— А чего это?
— Да ладно, Макс, не лезь, — поддержал Сашку Серёга.
— Я не пойду. Меня даже не подбивайте! – сказал Витька.
— А тебя никто и не подбивает. А ты, Серёга? Ты пойдёшь?
— Пойдёшь, пойдёшь! Поедешь! Я уже с прошлого года в ту сторону смотрю!
— Во! Правильно! – обрадовался Сашка. – Ну, Клим! Соглашайся!
— Ну, если потихоньку.
— Потихоньку, потихоньку!
— Короче, каждый своим темпом! – подытожил Серёга, как самый рассудительный. – Каждый спускается вниз своим темпом.
— Каждый летит вниз на своём парашюте! – усмехнулся Клим. – Пристегните ремни! Дёргайте за кольцо! Да не в ухе! И не в пупке! А в парашюте!
— Вот именно, – сказал Серёга. – Главное – это кольцо не перепутать. Троё – Серёга, Сашка и Клим – направились к подъёмнику. Через пару минут Сашка уже сплёвывал вниз, глядя на уплывающий снег. — Мы с Витькой будем вас внизу встречать! – крикнул Макс им вдогонку.

Вершина встретила их не очень приветливо. Ветер усилился. Чтобы спуститься по правому склону, надо было пройтись пешком метров сто пятьдесят-двести по свежему, никем не тронутому снегу. Да ещё тащить на себе доски, которые периодически «парусили» от ветра. Идти было трудно.
— Может, вернёмся? – засомневался Клим, когда они прошли примерно половину пути.
— Возвращайся, если тебе слабо, — ответил Климу Серёга.
— Да ну вас! – вздохнул Клим и потопал дальше, вслед за Сашкой.

Они добрались до того места, откуда можно было начать спуск. Странное дело! За то время, пока они шли, солнце спряталось за налетевшие неизвестно откуда облака. И зима, не обласканная солнечными лучами, начала показывать им своё настоящее лицо. Холодный ветер иголками колол щёки. Холод пробирался за воротник и в рукава, обнимал ноги. А впереди, прямо перед ними лежала чистая, завораживающая снежная равнина. Даже одинокого лыжника не было на склоне.
— Ну, что, начинаем? – спросил Серёга. – Кто первый?
Никто ему не ответил.
— Ну, значит, я, – сказал Серёга и, слегка подпрыгнув, плавно начал спуск.
— Молодец Серёга! – подумал Сашка. – Умеет он так – ни слова лишнего не скажет! А я опять торможу. Вот тебе и подгузники, вот тебе и вырос».
Сашка глядел на простирающуюся перед ним снежную равнину и никак не мог начать спуск. Сердце его колотилось, ноги подкашивались. Короче, страшно стало Сашке. Он и не думал, что спуск такой крутой, такой неприветливый, такой страшный. Сашка уже готов был, как Клим, запросился назад, и внезапно спросил его:
— Ну, ты чё, заснул? Или назад пойдём? Я, например, что-то не хочу тут спускаться. Ну, его! Ещё голову расшибём! Пошли назад! Всё-таки Серёга самый опытный, он уже третий год на сноуборде и на лыжах катается с самого рождения, у него и батя горнолыжник, с Домбая не слезает. Сашка слушал причитания Клима и понимал, что Клим прав, прав, совершенно прав. Но чем больше он это понимал, тем острее чувствовал, что не пойдёт назад, что будет спускаться.
— Назад, говоришь, назад. Да нет, не пойдём! Сейчас. А-а-а…

Сашка прикрыл глаза, оттолкнулся и начал спуск – как бы ни сам, а поддаваясь скрытой неведомой силе, несущей его. Нет, назад он уже не мог, но и вперёд как-то не так, не так получилось, не так. Дальше Сашка плохо помнил, как всё происходило. Сначала он попытался спускаться как обычно, не очень быстро, с поворотами, но ему почему-то это не удалось. Его сразу понесло по склону, подбрасывая в совершенно неожиданных местах. Он едва удерживал равновесие, балансировал и не мог остановиться. Краем глаза он успел заметить Серёгу, когда обгонял его. Серёга ему что-то кричал, но разобрать слова было невозможно – ветер относил их и свистел в ушах. Сашке казалось, что ветер продувает его насквозь – все его печенки-селезёнки, всё сердце, всю душу. Больше трети спуска Сашку несло. Потом ему удалось справиться с доской на короткое время. Сашка вздохнул, попытался сделать поворот, но его снова понесло. И он уже ничего не мог поменять в своём спуске. Скорость, ветер – это всё провалилось, ушло на второй план. Сашка успел только подумать: «Почему же, почему? Ведь я умею, почему же я не могу остановиться?».

Нет, не страх, а чувство безнадёжности, неотвратимости происходящего охватило его. Сашка, как мог, сопротивлялся бешеному спуску, но притормозить не получалось. Он нёсся вперёд, вперёд, вниз. Нет, не он нёсся. Его несло, несло против воли. И от этого безнадёжно замирало сердце. Сашка прошёл весь склон почти до конца. Уже в самом конце на пути Сашки вырос камень, вырос прямо из земли. Сашка взлетел вверх. В этот миг он ещё помнил себя. Всеми силами он попытался правильно развернуть доску, и ему это почти удалось. Почти, если бы он перестал сопротивляться, то, вероятно, разбился бы насмерть. Но Сашка сопротивлялся до последнего мгновения. Он ещё успел услышать треск. В глазах у него всё смешалось: синее, белое, красное и снова синее, белое, красное. Потом было мгновение боли, острой, пронизывающей боли где-то в области шеи и плеча, и всё. Больше Сашка уже не ощущал ничего.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Подходящее место

Четверо Сашкиных друзей сидели в пахнущем хлоркой коридоре приёмного покоя ближайшей Подмосковной больнички. Они не сидели, а ворочались на допотопных, жёлтых деревянных стульях с откидывающимися сидениями. Вдобавок к своей просто удивительной неудобности, стулья ещё были соединены по три вместе. Скорее всего, эти стулья попали в приёмный покой из такого же, как они сами, допотопного и никому уже не нужного кинотеатра. Хорошо, что, кроме ребят, никого из ожидающих в приёмном покое не было, поэтому каждый их Сашкиных друзей занимал по три отдельных стула. И каждый периодически пытался закинуть на свои стулья то одну ногу, то другую.

Тихий разговор то вспыхивал, то затухал.
— Хорошо, что вы нас внизу ждали. Помогли Саню дотащить, — сказал Серёга. – И мобильник оказался у Витьки.
— Хорошо, что «Скорая» быстро приехала, — отозвался Макс.
— Она там всегда дежурит, — объяснил Витька. – Она там всегда подальше стоит, за подъёмником.
— Да? А я не знал.
— В следующий раз будешь знать, когда соберёшься голову ломать.
Эти слова принадлежали Климу.
— Ну да! Ты же у нас умный! Даже не стал спускаться! Пешком назад пошёл! – ответил ему Серёга и сплюнул на грязные полы коридора.
— Зато я тут сижу, а не там лежу, как некоторые.
— Да хватит вам! – оборвал друзей Макс. – Лишь бы Саня жив остался. И шею не сломал. Макс всегда старался всех помирить и все перепалки спустить на тормозах, пока они не превращались в ссоры. Ему это часто удавалось.

Макс был высокого роста, выше всех остальных. К тому же был он худ и белобрыс. Может быть, если бы он был черноволос, его назвали бы Дон Кихотом. А так называли просто Максом. Историчка назвала как-то Макса «потомком викингов». Кличка прижилась, но использовалась редко. Может быть, потому что характер у Макса был скорее мягким, чем боевым.

— Лишь бы жив остался, ведь мы его тащили, а он – без сознания, голова болтается, ужас. Макс сжал свою голову руками и прикрыл глаза. После слов Макса все немного помолчали.
— Если шея будет цела, дальше главное, чтоб ноги не сломал! – нарушил молчание Серёга.

Серёга был самым невысоким из всех и самым плотным по сложению. К тому же, Серёга посещал «качалку» и был самым «накачанным». Но Санчо Пансо называть его было нельзя. Он обижался. Серёга бегал на лыжах если не с рождения, то с самых малых лет. Отец учил его стоять на горных лыжах. Но сейчас Серёга изменил лыжам и стал «фанатом» сноуборда. Серёга знал всё о досках, о шлемах, о снаряжении, о склонах. Сноубордом Серёга владел значительно лучше остальных и, честно говоря, гордился этим.

— А ноги-то тут причём? – спросил Серёгу Витька.
— Как «причём»? А чтобы кататься можно было! Если ноги сломаешь, долго нельзя будет кататься.
— Ты думаешь, он после такого ещё кататься захочет?
— А ты бы захотел?
— Не знаю.
— А ты?
— А я? Мне кажется, я даже с поломанными ногами, а всё равно бы катался, — сказал Серёга.
— Это ты сейчас так говоришь! – не согласился Витька. – Посмотрел бы я на тебя с поломанными-то ногами!
— Не каркай, – вздохнул Серега и переложил свою ногу с пола на деревянную спинку сидения. — А как красиво Саня шёл! Какая скорость! – Как профессионал, Серёга не мог не оценить Сашкиного спуска. – Правда, его, видно, в конце понесло. А жаль.
— Да, это было здорово, – подтвердил Макс. – Только вот закончилось печально. И вообще…
— Что – вообще? – уточнил Серёга.
— Ну, Саня, он вообще такой. Он всегда напролом идёт. Ему всегда хочется, чтобы всё было по-полной, под завязку. Пока до конца не дойдёт, не остановится. Раз уж решил, то делает.
— А это плохо или хорошо? – спросил Витька.
— По-моему, ничего хорошего, – хмыкнул Клим.
— Ну да, лучше, как ты, ничего не делать! – отозвался Серёга. – Я тоже люблю, чтобы всё было до конца. А вот Клим у нас…
— А причём тут я? – перевернулся на своих стульях Клим. – Я никого не заставлял лезть в гору, и сам раздумал. Умный в гору не пойдёт. Клим любил отпускать какие-нибудь шуточки, чтобы все смеялись. Но ему не всегда это удавалось. Для шута он шутил слишком сознательно. А вот Витька и не пытался никого рассмешить. Витьке очень шли костюм и галстук, в котором он ходил в школу. Иногда казалось, что он и дома не снимает своего костюма. И учился Витька стабильно. Твёрдо знал, куда будет поступать, ещё с девятого класса – конечно, в Плехановку. Кажется, он и на сноуборд встал не потому, что ему очень уж хотелось кататься, а потому что это было, ну, как сказать, модно, что ли, престижно. Примерно так, как учить английский. Сноуборд, горные лыжи, Куршавель – всему своё время и не надо отставать, надо везде успеть.
— Так хорошо это или плохо, если всё и всегда – до предела? – снова спросил умный Витька. – Даже если это не очень принципиально? Короче, зачем Сашке было лезть на этот злополучный склон?
— Это и не хорошо, и не плохо, — заключил Макс. – Это просто так и есть. Каждый, в конце концов, сам решает, на какой склон ему лезть, куда, зачем и почему. Кстати, мы ведь тоже на склон лезем. Макс шумно вытянул свои длинные ноги на середину коридора. Все замолчали.
— Между прочим, — сказал Серёга, – я-то спустился с этого склона. Я думаю, что это хорошо.
Смешная детская делёжка на «хорошо и плохо» тонкой трещинкой пробиралась между ними. Этого нельзя было не почувствовать. Может быть, старый приёмный покой и не был самым подходящим местом, чтобы решать, что хорошо, а что плохо. А может, и нет. Кто знает…


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Тётя Валя, вы только не волнуйтесь. Через коридор приёмного покоя изредка пробирались больные в несуразных синих больничных халатах. Некоторые были на костылях, некоторые – с перевязанными руками или головами. Больные пробирались через коридор в основном для того, чтобы покурить на улице. Они спотыкались о длинные ноги сидящих посетителей и косились на сложенные в углу доски. Больные с интересом разглядывали всю яркую четвёрку. Некоторые не могли сдержаться, чтобы не отпустить глубокомысленных замечаний в их адрес:
— Что, доездились?
— Что, прямо с вершины - и в травматологию?
Это ещё были добродушные замечания. Но добродушными были не все. Один из проходящих, сухопарый и беззубый мужик неопределённого возраста, окинув коридор цепким взглядом, выругался в сторону сидящих довольно злобно. Он выматерился и злорадно прошамкал:
— А, побились! Так вам и надо! Да на вас пахать бы, а вы с горок катаетесь! Да вас по трое надо в упряжку запрягать! Что, папочкины сынки, денег у вас много? Катайтесь, катайтесь! Все, к чёрту, поразбиваетесь!
Он снова выматерился и сплюнул в сторону сноубордов.
— Иди, дядя, иди своей дорогой! – ответил ему Клим. – Иди, пока тебя никто не трогает!
— Я-то пойду! А вы-то куда денетесь!
Мужик хлопнул входной дверью так, что на пол посыпалась какая-то труха из дверной коробки. Хорошо, что почти сразу за мужиком к ребятам вышел дежурный врач. Врачу было лет тридцать пять, был он среднего роста и плотного телосложения и чуть-чуть рыжеват, что было видно не по волосам, спрятанным под колпак, а по рыжим бровям и по небольшой курчавой бородке. Доктор потёр руки и сказал:
— Ну, ребята, повезло вашему приятелю.
— Что? Что с ним?
— Он жив?
— Жив, жив! Успокойтесь! Правда, в какой-то момент мы даже думали, что не вытащим его. У него начался шок. Всё-таки он какое-то время лежал на снегу. И кость раздроблена в двух местах.
— А что с ним, доктор?
— Пока перелом левого плеча. Сложный перелом, со смещением. Будем его оперировать. Перелома позвоночника вроде бы нет, но есть подвывих в шейном отделе. Ну, и тяжелое сотрясение. Возможно, ушиб мозга. Посмотрим, как он дальше будет себя вести.
— А Сашка в сознание пришёл?
— Пока нет. Но мы ему и ввели много всего. Так что можете звонить его родителям. И поезжайте домой со спокойной совестью. – Врач слегка усмехнулся. Вероятно, его смешок относился к спокойной совести, но друзья ничего не заметили.
— А Сашка где? В каком отделении? В какой палате он будет лежать? – продолжали они атаковать доктора своими вопросами.
— Экие вы быстрые! – прервал вопросы доктор. –  Небось, и пива захотите ему завтра привезти в виде передачи? В реанимации он. В реанимации. И опасность ещё не миновала. Но мы же не зря здесь находимся. Помогаем. – Доктор почему-то тяжело вздохнул.
— Спасибо! – догадался Макс.
— Спасибо, доктор!

Когда уже ребята разобрали свои сноуборды и готовы были уйти, доктор всё же задал им свой совершенно неоригинальный вопрос:
— А вы можете мне сказать, зачем вы это делаете? – спросил доктор.
— Что?
— Ну, это вот всё? Эти доски, эти спуски! Ведь дня не проходит, чтобы кого-нибудь из вас сюда, к нам, не возили! И никто, заметьте, никто не может членораздельно объяснить, почему вы лезете на гору, а потом летите с неё кувырком. Оказывается, доктору тоже было интересно, зачем. Слава Богу, доктор не стал спрашивать «что такое хорошо, и что такое плохо». Наверное, доктор просто устал от своего трудного дежурства.
— Что, каждый день к вам возят, ну, тех, кто разбился? – почему-то спросил у доктора Макс.
— Почти каждый. В будние дни – пореже, а в воскресные – и по нескольку человек бывает. Так зачем же вы туда лезете?

Четверо стояли молча. Никто не отвечал доктору. Обычный ответ на такой привычный вопрос почему-то застревал в глотках. Наговорить-то можно было много. Чего не наговорить-то! Но почему-то все молчали и переминались с ноги на ногу, поглядывая на сноуборды.
— Ладно, идите! – махнул рукой доктор. – Звоните его родителям. Пусть едут.

Доктор смотрел вслед ярким фигуркам, удаляющимся от приемного покоя в наступающие сумерки. Он стоял в жёлтом прямоугольнике открытой двери и слышал слова, которые Серёга кричал в телефонную трубку. Это были обычные слова, привычные для доктора:
— Тётя Валя, вы только не волнуйтесь.

Разговаривать с Сашкиной матерью доверили Серёге, как самому рассудительному. Впрочем, Серега и не отказывался. Четыре цветные фигурки всё удалялись и удалялись от приёмного покоя, оставляя в нём старые жёлтые стулья с откидными спинками, а так же все размышления и рассуждения, приходящие некстати. Доктор смотрел в спины уходящим ребятам. Серёга ещё что-то говорил в телефонную трубку, но слов уже не было слышно. Доктор вздохнул, закрыл входную дверь и скрылся в неведомых глубинах травматологического отделения.


ГЛАВА ПЯТАЯ
Ну, вот и молодец!

Сашка летел вниз по тёмному, серо-коричневому тоннелю. Сначала он пытался притормозить и оглядеться вокруг, но у него ничего не получалось. Потом он решил про себя: «Ну, лечу, так лечу! Я же люблю скорость!» Эта мысль успокоила Сашку, и Сашка продолжал лететь. Ему не сразу стало страшно. Было только интересно, чем же всё это закончится? Чем и когда закончится этот тоннель? Ему даже показалось на мгновение, что он увидел в конце тоннеля гордого, ничего не боящегося одинокого лыжника.

Страх нарастал постепенно. Тёмный, липкий страх. Не такой, как наяву. Тёмный, тяжёлый, а главное – неотвратимый и, всё нарастающий. Примерно так, как росла скорость передвижения Сашки по серо-коричневому тоннелю, так нарастал и его страх. Сашка хотел закричать, но у него не получилось. Потом он попытался упереться руками в стенки тоннеля, чтобы хоть как-то затормозить. Не получилось. Последние метры, которые Сашка ещё помнил, он пролетал в состоянии невыразимого ужаса. Ужас не был постоянным, а накатывал как бы волнами. От немого крика судорогой сводило рот. И тут Сашка увидел женщину. Это была простая, немолодая и даже почти старая женщина и одетая как-то странно: в длинную юбку, в ватник и в серый, обмотанный вокруг шеи платок. Если Сашка и знал, что такое ватник (конечно, по фильмам), то таких серых платков никогда не видел, таких дремучих, и деревенских. «Откуда здесь эта бабка?» — успел подумать Сашка, несмотря на то, что нёсся по тоннелю с огромной скоростью, и сердце его обмирало от страха.

И снова волна ужаса накатила на него. Женщина стояла в конце тоннеля. Она просто, спокойно и даже как-то устало смотрела на Сашку, который продолжал нестись с бешеной скоростью. Он снова попытался затормозить и вновь не смог. Он совершенно отчётливо, понимал, что летит навстречу гибели. И тут Сашка лихорадочно начал всматриваться в лицо этой женщины, и её лицо вдруг показалось ему знакомым, родным до боли. Тут он и понял, что его спасение – в этой женщине. И Сашка закричал, что было мочи: «Останови меня! Я не могу больше! Ты же видишь, что я улетаю! Улетаю в никуда!. Ты же видишь, что я умираю! Я не хочу умирать! Пожалуйста! Пожалуйста! Помоги мне!» – так кричал Сашка этой женщине.

Женщина молчала и продолжала смотреть на Сашку. А Сашка всё кричал, кричал. Так продолжалось долго, или не долго, а одно мгновение. И тогда женщина вскинула руки и как бы стала просить кого-то. Кого-то большого, светлого и несказанно доброго – где-то в высоте, куда Сашка не мог даже посмотреть, хотя и очень хотел. Но как только он пытался взглянуть вверх, невыносимая боль в шее останавливала его, а женщина все стояла с поднятыми вверх руками. Потом женщина опустила руки, взглянула на Сашку и перекрестила его. Через мгновение Сашка почувствовал, что его ужасное падение останавливается. Он понял, что эта пожилая женщина вымолила его. Он почувствовал, что спасён. Он просто это знал. Он хотел броситься к этой женщине, обнять её. Сашка начал приближаться к ней, и в это мгновение увидел руку, держащую пистолет. Рука приблизилась к голове женщины и...

Сашка не услышал выстрела, но понял, что выстрел прозвучал. Женщина продолжала стоять, но весь её облик стал светлым, сияющим. Серый деревенский платок превратился в белое покрывало. Сияние ослепило Сашку, он зажмурился, а когда снова открыл глаза, женщины уже не было.

Сашка заметался, забился. Он вдруг почувствовал боль и с трудом открыл глаза. Первое, что он увидел – белый потолок, а на фоне белого потолка – лицо незнакомого мужчины, склонившегося над ним. Сашка не сразу понял, что этот мужчина пришлёпывает его по щекам и говорит настойчиво и тревожно:
— Давай, малый, давай! Приходи в себя! Рано тебе ещё! Рано на тот свет! Давай-ка, возвращайся на этот! На этот! Ну! Давай! Видишь меня?
— М-м-м, – застонал Сашка.
— Видишь? Ну, вот и молодец!


 ГЛАВА ШЕСТАЯ
Слава Богу, ты живой

Когда Сашка снова пришёл в себя, он увидел перед собой встревоженное лицо матери и подумал: «Мамочка, как хорошо, что ты здесь». Мать встрепенулась, поднялась и наклонилась над Сашкой.
— Сынок! – только и смогла произнести мать и заплакала. От слёз глаза её покраснели и припухли, а под глазами залегли синие круги.
— Ма, не плачь, я ведь живой.
— Живой, живой, слава Богу, сынок.
— А что со мной?
— Лежи, лежи. Тебя прооперировали. Собрали кости на руке. Стержень железный вставили. А ещё у тебя сотрясение и подвывих шейных позвонков. Но все говорят, что ты дёшево отделался. После таких падений и хуже бывает. Гораздо хуже.
— А что со мной было? Почему я здесь?
— Ты что, не помнишь ничего?
— Нет.
— Боже мой, Боже мой, – запричитала мать. – А что ты помнишь? Помнишь, что вы кататься поехали?
— Вроде бы помню. Да, помню, как бежали на электричку с ребятами.
— И больше ничего?
— Ничего.
— Разбился ты. На сноуборде своём разбился. Ребята говорили, что вы поехали по какому-то трудному склону. – Мать вытерла глаза, а по щекам текли слёзы. Затем она снова всхлипнула и перешла в наступление:
— Сколько раз я тебе говорила, сколько раз я тебя просила бросить эти доски! Вот не слушал мать! Докатался! Докатился!
Мать смотрела на Сашку: на его русый чуб, прилипший ко лбу, на его лицо – чистое, родное, на щёки, покрытые юношеским пухом. Слёзы вновь навернулись на её глаза, и она просто, откровенно заплакала.
— Ма, не надо.
Тело у Саньки болело. Болели и шея, и плечи, и полностью упрятанная в гипс рука. Сашка попытался пошевелиться, но от разнообразия наступивших на него болей остановился и застонал.
— Лежи, сынок. – Немного успокоившись мать взяла его правую руку в свою и несколько раз повторила:
— Слава Богу, слава Богу! Слава Богу, что ты жив остался. Доктор сказал, что может быть потеря памяти, но потом она должна восстановиться. Память обязательно восстановится, сынок.
— Ма, а долго я так без сознания?
— Вечером будет двое суток. Тебя же вечером сюда привезли. Слава богу, что тебя уже вывезли из реанимации. И мне разрешили тут с тобой побыть, хоть это и считается у них послеоперационной палатой. Спи, сынок, спи. Может быть, мы тебя отсюда в Москву переведём. Папа так волнуется – мать всхлипнула и сжала Сашкину руку.
 — Если бы я могла забрать твою боль, сынок, если бы я только могла. Вот скоро папа приедет, он там тоже, бедный, чуть с ума не сошёл. Сказал, что не пустит тебя больше никуда. Говорит, «пусть дома сидит и к поступлению в институт готовится, в шахматы играет, а из дома, чтобы ни ногой».
Мать ещё что-то говорила, может быть, ей так было легче, а Сашка притих – то ли под жужжание родного материнского голоса, то ли под воздействием вколотых в него лекарств. Он и спал, и не спал одновременно. Ему очень захотелось снова увидеть ту пожилую женщину и понять, что же с ним произошло там, в серо-коричневом и таком страшном тоннеле. Хотелось разобраться, почему появилась эта женщина, кого она просила, и что означает пистолет. Но вскоре Сашкины глаза закрылись, и он заснул – без всяких видений и сновидений.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

В камере было душно. Тусклая лампочка горела над тяжёлой входной дверью, а потолок висел низко над двухэтажными нарами. И заполнена камера была до отказа, человек сорок, если не больше. Кое-где приходилось размещаться сразу по двое на одних нарах. Слышно было, как в углу, возле стены, всхлипывает молодая женщина, которую только недавно втолкнули в камеру после допроса.

Женщина эта действительно была ещё совсем молода и даже могла бы показаться хорошенькой городской барышней, если бы не находилась здесь, в камере. Всхлипывала она так громко, что не слышать её было невозможно.
— Эй, ты! Прекрати рыдать! Нечего тут тоску наводить! – прикрикнула на молодую женщину новенькая соседка по камере, средних лет. – Если виновата, то надо отвечать перед партией и нечего здесь рыдать на всю… – Она хотела сказать «на всю комнату», но вовремя осеклась, и тише добавила – на всю камеру.
— А ты-то сама, что здесь делаешь? – окликнули новенькую с соседних нар.
— А я, я-то тут по ошибке! По ошибке! Пусть меня на допрос вызывают – я им всё объясню! Я в партии с восемнадцатого года!
— Ну-ну – отозвались с нар. – Дай тебе Бог. Может, ты им и объяснишь, только никто ещё ничего им не объяснил.

Притихшая было, молодая женщина вновь зарыдала, почти в голос. Она отвернулась к стене, но от её рыдания не становились тише. С соседних нар к ней поднялась пожилая женщина, вида не городского, а скорее крестьянского. Она погладила рыдавшую по плечу. Пушистая голубоватая кофточка молодой женщины смотрелась тяжёлым контрастом на фоне серой и облезлой тюремной стены. – Ну, будет, будет! Перестань, милая.

То ли от неожиданной ласки, то ли от того, что просто не могла молодая женщина больше держать в себе всё, что с ней произошло, она резко повернулась к пожилой крестьянке и начала говорить, прерывая свои слова всхлипываниями и рыданиями:
— Я всё подписала. Всё подписала, что они просили! И на папу, и на дядю Лёню, и на его жену!
— Не убивайся так, милая. – Крестьянка гладила её по плечу. – Не убивайся.
— Он меня, он меня по животу бил, по животу! Я же беременная, беременная! Подпишешь, говорит, будешь жить ты и ублюдок твой. По животу, по животу! – задыхалась от рыданий молодая.
— Не плачь – тихо приговаривала крестьянка. – Молиться Богу умеешь? Нет? Ну, давай со мной вместе. Повторяй за мной: Отче наш, иже еси на небесех…

Женщина пыталась повторить, но голос её срывался:
— Отче, отче! Папа! Папа! Прости!
— Да святится имя Твое… – продолжала крестьянка.
— Только мракобесия тут не хватало! – прервала молитву новенькая, та, что была членом партии с восемнадцатого года. – Даже тут они пытаются опиум для народа разводить! – Голос у новенькой был хорошо поставлен. По всему видать, что эта женщина привыкла и командовать, и чтобы ей подчинялись.
— Да ты тут такая же узница, как мы! – тихо отозвалась на «командирский голос» пожилая женщина, почти старушка. – Сама, небось, крещёная?
— Какое это имеет значение – крещёная или нет? В 1937 году на всей территории СССР имя Бога должно быть забыто! Так партия учит!
— Партия учит, а люди-то помнят, не забывают, – сказала старушка и перекрестилась несколько раз. – А ты молись, Надя, молись. Да, матушка Дарья?
— И я помолюсь. Как звать-то тебя, милая? – спросила матушка Дарья молодую женщину.
— Ксения, – всхлипнула та.
— Вот и хорошо. Помилуй, Господи, рабу Божию Ксению… - забормотала старушка, и дальше уже слов её не было слышно, а та крестьянка, которую звали Надеждой, продолжала сидеть возле притихшей Ксении.
— Да будет воля Твоя яко на небеси, и на земли – завершала молитву старушка, а Ксения повторяла за ней и уже не рыдала в голос, а только тихонько всхлипывала.
Надежда ещё сидела около Ксении, когда дверь камеры распахнулась, и надзиратель прокричал:
— Петрушевская, на выход!
— Это я! Меня! К следователю! – вскочила со своего места женщина с командирским голосом.
Она оправила волосы, подтянула жакет и окинула сидящих в камере женщин гордым взглядом. Когда двери за ней захлопнулись, старушка повернулась к дверям и перекрестила их.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

«Религиозников» в камере было трое. На нарах, справа от матушки Дарьи располагалась молчаливая инокиня Анна, арестованная в своём родном селе по обвинению «в распространении провокационных слухов о скором падении советской власти». Анна была ещё довольно молода, всего ей было лет сорок – сорок пять. Послушницей она стала в молодости, так же, как и матушка Дарья. Накануне того страшного года, когда разогнали монастырь, она приняла иноческий образ, но недолго пришлось ей носить монашеское одеяние. Нет, не было у Анны, как и других «религиозниц» никаких иллюзий относительно новой власти – она уже была судима и отбыла трёхлетнюю ссылку в далёкой и холодной Архангельской области. В обвинительном заключении было написано: «Обвиняемые, бывшие монахи ликвидированных монастырей и подворий живя скопищами, занимались активной антисоветской деятельностью, выражающейся в организации нелегальных антисоветских «братств» и «сестричеств», оказании помощи ссыльным единомышленникам, антисоветской агитации о религиозных гонениях, чинимых советской властью и распространении всевозможных провокационных слухов среди населения. Квартиры их являлись убежищем для всякого рода контрреволюционного элемента».

Анна давно читала это заключение, но почему-то помнила его почти наизусть. Может быть, потому, что уж больно корявыми фразами оно было написано. А может быть, потому, что за этими корявыми фразами скрывалась горькая правда. После того, как новая власть разогнала монастырь так вот и жили с сёстрами на съёмной квартире, шили одеяла, чтобы хоть как-то прокормиться, но даже так помешали власти. Анна не роптала, а если и роптала – то немного и недолго. Дал Господь – успокоилась. Слава Богу, в ссылке не замёрзла, жива осталась. Добрые люди везде есть. Помогли выжить.

Вернулась Анна из ссылки в родное село. Село-то родное, а вот власть всё та же. Ничего не изменилось в жизни и за последние три года, которые она провела на воле, в родном селе. Стало только труднее Храм разорён, батюшка арестован. А люди? Что же с людьми-то стало? Почему так быстро люди всё забыли? Забыли, как ходили в храмы, как на богомолье ездили, по монастырям говели, к старцам стояли на исповедь.

Вот и опять на неё донесли. Свои же, деревенские. Следователь на допросе ей всё зачитал, что они на неё написали: «Она говорила, что это Господь так наказывает Россию – коммунисты организовали колхозы, православных ограбили, и теперь они работают день и ночь задаром, все идет в пользу коммунистов. Это всё за то, что люди отреклись от Бога и веруют в антихриста. Православные, лучше бросьте работать и идите в церковь молиться Богу». Конечно, она так говорила. И по-другому говорила, всё о том же. И не так бы ещё сказала, чтобы люди поняли, чтобы остановились, чтобы одумались. А люди вот как люди поступили – в ОГПУ донесли. «Прости их Господи! Прости их! Ибо не ведают они, что творят. Прости их, Господи!»

Анна закрыла глаза. Со стороны казалось, что она спит, прислонившись головой к стояку, но она не спала, молилась. «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй меня, грешную». Молилась и о том, чтобы разрешил Господь тяжёлое её недоумение. «Что же это с людьми стало, Господи? Что же это с нами стало?».

Кто из верующих не задавал себе этого вопроса? Кто не кричал в небеса, Бога не вопрошал? Почему тот, кто вчера чуть ли не лоб о церковный пол расшибал, нынче церкви громит да на монахов доносит? Вот какое дело – каждый человек сам выбирает, сам за себя решает, в кого ему веровать. А вот как решит он, в кого веровать, да как уверует, так и будет жить. По вере и жизнь. Значит, не веровали, а притворялись. А дальше-то что, коль по вере и жизнь? А по вере и смерть. Так, Господи, так.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

В душном, прокуренном кабинете Надежду допрашивал молодой следователь Серёгин. От следователя пахло густо нагуталинеными сапогами и едким мужским одеколоном. Волосы Серёгина были тщательно прилизаны, а во всём облике чувствовалось такое равнодушное высокомерие, что у Надежды даже сердце заныло при одном только взгляде на него.

Следователь сидел, листал бумаги. Потом поднял на Надежду водянисто-голубые глаза и равнодушным голосом произнёс:
— Как это так? Всё трудовое крестьянство за коллективизацию, а ты, единоличница, против организации колхозов? И ещё агитацию ведёшь?
Надежда сначала хотела ответить следователю и даже вдохнула в лёгкие душного и прокуренного воздуха, но следователю не нужны были её ответы. Он говорил и, как будто любуясь, слушал сам себя со стороны:
 — Как можно быть единоличницей в нашей трудовой стране? Как можно не поддерживать политику партии?
Надежда вдруг поняла, что она просто не будет ему отвечать. Не будет, и всё.
— Молчишь? Ну-ну, посмотрим, что ты запоёшь, когда тебе будут приговор зачитывать.
Надежда молчала.
— Да, конечно! Что же с тебя взять, со злостной нарушительницы закона! Четыре раза тебя народным судом судили за неуплату налогов и за невыполнение хлебопоставок! Безобразие! Саботаж!
А что Надежда должна была ответить? Что она против колхозов? Или что для неё, для крестьянки-единоличницы, государство установило непосильный налог? Или рассказать о том, как она смотрела вслед своей единственной корове, когда её за долги уводили со двора? Или как собирала деньги и продукты, чтобы хоть немного поддержать батюшку Петра – старого, немощного уже и овдовевшего человека?
Поэтому Надежда молчала, и только повторяла про себя слова Иисусовой молитвы: «Господи Иисусе Христе, помилуй меня, грешную. Господи Иисусе Христе, помилуй меня, грешную».
Не добившись «сотрудничества» по первому вопросу, следователь Серёгин начал допытываться про «контрреволюционную церковную организацию» и «злостную контрреволюционную пропаганду». Неизвестно, чем бы закончился для Надежды этот «молчаливый» допрос, но тут следователя вызвали к высокому начальству.
— Не думай, что мы закончили, – пригрозил следователь на прощание. – С врагами советской власти мы разбираемся до конца. Молчат они или разговаривают – конец всем один.
Следователь гордо пригладил свои смазанные чем-то, прилизанные волосы.
— Конвой! – крикнул следователь Серёгин. – Колю позови! Пусть поработает с этой, минут десять, раз уж мне надо уходить.
Серёгин усмехнулся и продолжил:
— Сейчас Коля тебе объяснит, что молчать на допросе не полагается! Слышь, ты! Подумай! Чистосердечное признание смягчает наказание. Сейчас тебе это доходчиво объяснят.
Следователь Серёгин «марал руки» только в исключительных случаях. Иногда он просто брезговал прикасаться к заключённым. Для того чтобы вразумлять нерадивых, в штате были люди, и Коля был, можно сказать, профессионалом.
Коля был не богатырского сложения, но жилистый, что позволило хорошо поставленным ударом в солнечное сплетение Надежде согнуться, затем последовал удар в шею, а когда Надежда оказалась уже на полу, добивал её сапогом, сразу несколькими ударами в область поясницы. Коля умел так бить, что синяков почти не оставалось. Но «обработанный» им человек терял сознание от боли.
От ударов по почкам Надежда потеряла сознание. Очнулась она от того, что Коля плеснул ей в лицо воды из стакана.
— Вставай! Нечего тут разлёживаться! Ты у меня ещё заговоришь! Тоже мне, моду взяла молчать! И учти — это я ещё тебя так, погладил!
После Коля присел на стул, и прокричал:
— Конвой! Забери эту старую стерву! Ты ещё заговоришь у меня! Ты у меня ещё песни революционные здесь петь будешь!
Надежда поднялась и взглянула ему в лицо. Оно плыло у неё в глазах. «Бедная, бедная мать его, этого Коли» — почему-то подумала Надежда, переступая через порог.


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Не было у Надежды в сердце никаких колебаний, никаких сомнений. Знала она, почему оказалась здесь, на этих нарах. Знала и готова была принять всё, что будет дальше. Ради Христа принять всё, и даже смерть.

Давно она поняла, к чему всё идёт. С самого двадцать пятого, да ещё раньше, уже с восемнадцатого года, как начались гонения на тех, кто веровал, и кто в церковь ходил, сразу стало ясно, что до смерти борьба идёт. Вначале ещё были надежды, что хоть и в гонениях, но останется церковь такой же, как и была. Но когда Надежда стала старостой своего сельского прихода, тогда уже всё окончательно прояснилось. Всё меньше людей оставалось из тех, кто был верен и не боялся прийти в храм. Страх начал править людьми. Страх, а не Бог. В смертельную годину стала Надежда церковным старостой. Назваться старостой в тридцать четвёртом году – это и значило, приговор себе подписать.

Раньше-то все на селе в церковь ходили. За версту перед батюшкой шапки ломали да в пояс кланялись. И венчались, и крестились, и покойников, Царство им Небесное, отпевали. А как прижала власть – только кого и видели. То-то и оно, что все ходили. Знать, ходили только, а не веровали. Да и как в людях разберёшься, пока всё хорошо? Пока гром не грянет, до тех пор и не разберёшься.

Больно-то как, Господи! Как-то пришла к Надежде соседка Наталья, с повинной: «Ты уж прости, Надя, но дети у меня». Дети! Но дети и у Надежды были, четверо: два сына, две дочери. Поднимала их вместе с мужем, а когда овдовела, сама на ноги ставила. Нет, не судьёю Наталье была Надежда, да и вообще никого судить не собиралась. Также не было в сердце Надежды ни колебаний, ни сомнений, только боль была за людей и за детей.

Дети Надежды давно уже подались в Москву. Старший, Василий, поступил на завод. Уж сколько лет нет от него никаких вестей! Не приезжает к матери и внуков не привозит. «Тёмная ты, мать. Не хочу, чтоб ты детям моим головы задуривала Богом своим» – вот как сынок рассудил. Потому, что тут чужих осуждать, когда свои от родной матери отрекаются, а ещё страшнее, что и от Бога. Вот что страшно, вот что труднее всего пережить.
 
Дочь старшая, Полина, Царство ей Небесное, от тифа померла. А вот младшая, Евдокия, замуж вышла в Москве за советского служащего. Надежда видела мужа дочери два раза. Первый раз Дуня его в деревню привезла, вроде бы как с матерью познакомить, а во второй раз Надежда сама в гости к дочери поехала, на день Ангела. Зять перед нею всё пыжился, всё хорохорился да представлял себя важной птицей: «Мама, ну что вы, какая церковь? Узнают – меня со службы уволят. Вы бы, мама, Дуню не трогали. Нет, какие гости! Живите себе, мама. А мы уж как-нибудь сами проживём». Выставили дети мать из дома своего, чуть ли не от порога. Вот такие дела. Вот такая боль – болит, саднит, не переставая. И только младший сынок, Сашка, заезжает иногда. На рабфаке выучился, говорил, что в институт собирается поступать. Когда последний раз приезжал, в храм ходил. Постоит в уголке тихонько. Звал в Москву: «Поехали, говорит, мама, пересидишь у меня, а то, и арестовать тебя могут».

Помоги ему, Господи, и Василию, и Дуняше. Помоги им всем, Господи, хоть и забыли они веру православную. Милостив будь к ним, дай Ты им, чтобы вспомнили, какого они роду, какого племени.

Как батюшка Пётр сказал: «по Евангелию, Надежда, всё у нас происходит. Всё по Евангелию: «Преданы будете и родителями, и братьями, и родственниками, и друзьями, и некоторых из вас умертвят, и будете ненавидимы всеми, имени Моего ради».

Всё так. Именно так. Не мир, но меч. Меч острый, меч беспощадный. Сына и дочь отсекает от матери, по живому, кровоточащему. «Господи! Милостив буди нам грешным, Господи»



ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Надежда с матушкой Дарьей не были знакомы раньше, но несколько дней в камере сделали их близкими, почти родными.
— Что вздыхаешь, Надя? – спросила матушка Дарья. Их нары стояли рядом и можно было тихонько переговариваться, чтобы никто не слышал.
— Детей вспомнила. Дочку, Царство ей Небесное.
Надежда перекрестилась. Перекрестилась и Дарья.
— И батюшку нашего, — продолжала Надежда – отца Петра. Старый уж он, немощный. Восьмой десяток ему. Мог бы выйти за штат давно уже, да только не стал. «Кто же будет служить, Надя? Один я на три села, а может, и больше, чем на три».
— Некому служить, — тихо сказала Дарья. – Антихрист пришёл.
— Пришли его забирать, — продолжала Надежда, – пришли и кричат: «Ты руководитель крупной контрреволюционной организации! Оружие давай! Документы, переписку!» Всё перерыли — так ничего и не нашли. Деньги только забрали, что я приготовила налог заплатить. Паспорт его забрали и крест сорвали. В тюрьму повезли. А какая у нас организация? Прихожан по пальцам можно пересчитать. Это на два-то больших села.
— А тебя как взяли?
— Нас вместе с батюшкой взяли, прямо у храма. Я-то, как староста, вышла с иконой да рядом с ним и встала. Били нас. Жив ли он ещё?
— А более никто не вышел? Не встал рядом с вами?
— Никто.
Матушка Дарья вздохнула.
— Бог им судья. Я тоже старостой была, — сказала матушка Дарья. — Когда монастырь разогнали, вернулась в село. Десять лет, с двадцать восьмого года, старостой на приходе была. Там и жила, в сторожке, при церкви. Все вопросы с безбожной властью решала. Налоги собирала да церковь отвоёвывала. Об одном только жалею…
— О чём же? – спросила Надежда.
— О том, что пока в монастыре жила, так и осталась в послушании. Не приняла иноческого образа.
— На всё Божья воля. Инокиня Анна, вот она, с нами. Я-то вот мирянка, да тоже здесь, на нарах.
— На всё Божья воля, – повторила матушка Дарья.
Надежда помолчала немного и спросила:
— А батюшка ваш где? Остался в храме?
— Батюшку раньше взяли. Я к ним тоже с иконой вышла, да что сделаешь, коли креста на них нет. Поснимали свои кресты, разорили наш храм, нашу красоту. Сколько уже разорили! – качала головой матушка Дарья, и боль была в её голосе.
Надежда наклонилась к матушке Дарье поближе и тихо сказала:
— Не помилует нас власть, матушка Дарья.
— Не помилует. От антихриста не жди милости. Зато подумай, Надежда, радость-то нам какая выпала – пострадать за веру. За Христа пострадать!
Они перекрестились. Матушка Дарья дотронулась до руки Надежды и сказала:
— А на допрос-то нас ещё вызовут. Отказ от веры требовать, да на тех доносить, кто в церковь ходил, кто речи против советской власти вёл.
— Вызовут. Я им ещё ничего не подписала.
— Ну, что ж, коли умереть суждено, так умру за веру и за батюшку-царя – перекрестилась матушка Дарья.
— Уже двадцать лет, как власть новая, – вздохнула Надежда.
— Да хоть сто, – тихо сказала матушка Дарья. – Да хоть двести, пока живы мы, нужно молиться Богу и просить, чтобы Бог помог нам избавиться от этой власти.
— Пока мы живы, – повторила Надежда.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Дверь в камеру распахнулась, и охранник втолкнул внутрь женщину с хорошо поставленным командирским голосом. Женщина упала на небольшое, свободное от нар пространство пола, прямо у входной двери. Несколько рук протянулись к ней, помогли подняться и посадили на нары.

Волосы женщины были растрёпаны. Под левым глазом расплывалась огромная, сине – багровая ссадина. Блузка была не заправлена в юбку, как раньше, а висела, выглядывая из-под жакета. Нижняя губа у женщины тряслась.
— Эк тебя разукрасили, – сказал кто-то из помогавших женщине подняться. – Небось, у Колосова была? Следователь - Колосов?
— Колосов – едва проговорила женщина, продолжая дрожать.
— Он без синяков никого не отпускает.
— М-м-м… – застонала женщина.
— А ты поплачь, поплачь. Легче будет.
— Как же это так? Почему? Я же ни в чём не виновата!
— А ты нас спроси – кто тут виноват?

Женщина не слышала уговоров. Она всё никак не могла понять и представить себе, что сама попала в механизм той самой машины, которую так рьяно помогала раскручивать. Перемешались ненависть и недоумение, боль и унижение – и эта гремучая смесь колотила её изнутри, зуб на зуб не попадал. Она могла только стонать:
— М-м-м…
Но всему на свете свой срок. Потихоньку дрожь утихла, женщина перешла на свои нары и продолжала сидеть, уставившись в одну точку. Надежда подошла к ней и спросила:
— Как звать-то тебя? Или – вас?
— Люба я. Любовь Владимировна. Можете звать меня просто Любой.
— А меня Надеждой звать. Видать, крепко тебе досталось, Люба. Терпи, милая. Терпи. Воды принести тебе?

Что-то подействовало на Любовь Владимировну – или унижение пополам с болью, или слово «милая», обращенное к ней этой незнакомой, пожилой уже женщиной и Любови Владимировне, как простой девочке Любе, захотелось уткнуться лицом в грудь этой женщины, совершенно крестьянского, простонародного вида. Нет, она себе этого не позволила, но заговорила:
— Шпионаж. Представляете, меня обвиняют в шпионаже! А я…– и губы её снова затряслись.
— Не шпионка ты, конечно. Какая ты шпионка? Бог-то видит – не шпионка ты.
— В двадцать восьмом году к нам немцы приезжали из Германии, – продолжала Любовь Владимировна. – Я с ними работала, с товарищем Вальтером дружила. А потом он в Германию уехал и два письма мне прислал. А я ответила. А теперь – шпионская сеть.
— Коли власть безбожная, так и сеть шпионская.
— Говорит мне – подпиши, кто входил в шпионскую сеть! Это же всё наши товарищи, это же преданные бойцы революции!
— Вот и правильно. Не приноси на ближнего своего свидетельства ложна – так заповедь Господня говорит.

Любовь Владимировна, как бы ни слыша Надежды, продолжала говорить о том, чего никак не могла понять:
— Мне следователь говорит: «Подпиши, кто в шпионской сети состоял, и жива останешься». Он мне расстрелом угрожал, представляете?
— Я-то представляю, а вот ты? Ты ещё не поняла? Помолилась бы ты, Люба. Даст Бог, всё образуется.

Мгновение, на которое чуть подтаяло сердце товарища Любы, быстро пролетело. Она уже более-менее пришла в себя, и Надежда со своим крестьянским видом и разговорами про Бога вдруг стала ей неприятна.
— Но я, же не верю, ни в какого Бога! – резко сказала Любовь Владимировна и отстранилась от Надежды.
— А веришь ты в него или не веришь – Бог есть и смотрит на тебя. И видит он всё и везде, и в Германии, у Вальтера твоего, и здесь, в камере.
— Вам, конечно, спасибо, да только не надо мне тут религиозную агитацию вести. Дайте мне одной побыть. Одной мне дайте побыть! Оставьте меня в покое! М-м-м…
— Бог тебе судья, раба Божия Любовь. Да только ты готова будь – они тебя ещё и ещё вызывать будут. Они-то тебя в покое не оставят.

На втором допросе, уже на следующий день, следователь Колосов снова избил Любовь Владимировну. Лицо ее теперь напоминало подушку, так припухли скулы. Ей больно было поворачиваться, больно было притронуться к телу. Лежать было нельзя, и Любовь Владимировна сидела на своих нарах как изваяние. Она уже не тряслась, но и не разговаривала, ни с кем. Любовь Владимировна «раскололась» на третьем допросе. На всех она подписала – и на прекрасных товарищей, бойцов революции, и на немцев, и даже на Вальтера. Никому в камере она не рассказала об этом. Но всем, кто мог или хотел бы об этом подумать, всё было совершенно ясно, потому что Любовь Владимировну престали дёргать на допросы по два раза на день. А если и вызывали, то ненадолго – уточнить показания. И больше не били.

Но кто в камере следил за этим? У кого хватало бы сил следить за другими, когда их едва хватало, чтобы пережить происходящее с самим собой? Разве одна такая Любовь Владимировна была в этой камере на сорок с лишним человек? Каждый день из камеры кого-то забирали, каждый день приводили новеньких – молодых и старых, «простых» или «бывших», с образованием и без образования, красивых или некрасивых, толстых или худых. Русских, украинок, белорусок, евреек, латышек. На верхних нарах сидела даже одна китаянка, ни слова не понимающая по-русски. Но и её скоро позвали «с вещами на выход». Машина работала, котёл кипел.


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Матушку Дарью допрашивал следователь Колосов. Ходить Дарье было тяжело. Ей было уже около семидесяти. Болели, опухали суставы на ногах. Медленно, еле переставляя ноги, дошла она до кабинета следователя. Следователь Колосов сидел пред ней на стуле, развалившись.

Внешность у следователя Колосова была, вроде бы, обыкновенная, и даже как бы благородная. Серые глаза, нетолстый и недлинный нос. Светлые волосы. Если бы вы встретили его на улице, спешащим утром на службу, ни за что бы, ни догадались, чем собирается заниматься этот человек в течение своего ненормированного рабочего дня. Но – машина работала, котёл кипел. Можно было сказать, что следователю Колосову нравилось ощущать себя винтиком этой огромной машины. Нет, конечно, не огромным маховиком, но винтиком не самым последним и таким – с зазубринками, с загогулинками. Хитрым и очень нужным машине винтиком!

Следователь Колосов наслаждался своим положением. Стояла пред ним семидесятилетняя больная старуха, так елки-палки, представит, как эта старуха будет плясать перед ним и усмехнётся в свои усы, которые он отрастил недавно. Усы, как у Иосифа Виссарионовича! Не было ещё такого подследственного, кого Колосов не заставил бы плясать под свою дудку!

Он сидел и курил, поглядывая на опухшие ноги старухи. «Больше двух часов не выдержит, – подумал он. – Успею ещё и пулечку расписать с ребятами». Грешен был следователь Колосов. Имел он пристрастие к этому пережитку империализма. И компания у него была ему подстать: все люди солидные, все – на государственной службе. Бывало, что и ночи просиживали за картами, но помногу не ставили – так, по маленькой. Больших денег не проигрывали.

Правда, в последнее время следователю Колосову почему-то не везло в карты. Проигрыш следовал за проигрышем. Это скорее его обижало, чем било по карману, и ему очень хотелось отыграться. Колосов вздохнул, погасил в пепельнице окурок и слегка потянулся.

— Ну, и долго мы будем упираться? Долго мы будем упорствовать? Посмотри на себя! Ведь старуха уже! Что, не хочешь в собственной постели помереть?
Матушка Дарья молчала. Колосов бросил перед ней какую-то бумагу.
— Вот, читай. Это список твоих односельчан, которые посещали церковь и вели разговоры против советской власти. И не представляйся неграмотной! Я же знаю, что ты вела все церковные дела.
— Никого я тут не знаю. Я последнее время всё сама да сама. Батюшки-то нет у нас. Забрали батюшку.
— А что, к тебе никто не приходил? Вот тут твои же односельчане пишут, что ты у себя в сторожке вела контрреволюционные разговоры! Старуха, мать твою! Постыдилась бы!
— Конечно, приходили ко мне женщины, в сторожку-то.
— Ну, и как же ты злобствовала на советскую власть?
— Я разговор вела без всякой злобы. Гневаться – грех это.
— Хватит мне тут про грехи плести! Ты мне ещё про сотворение мира за семь дней расскажи!
Стоять матушке Дарье было невыносимо тяжело. Ноги налились и горели огнём. «Господи, помилуй меня грешную» - только и успевала она молиться про себя, от вопроса к вопросу всё больше внутренне собираясь. А следователь Колосов вскочил со своего стула и подступил к ней почти вплотную.
— Ну! Говори! Давай! Про семь дней! Про Каина и Авеля! Про Адама и Еву! Про конец света ещё расскажи!
Следователь Колосов то подступал на шаг, то отступал, задавая свои вопросы, вернее, выкрикивая свои восклицания. Он махал при этом руками, и матушке Дарье вдруг показалось, что следователь бьется перед ней в какой-то неведомой, дьявольской пляске. Колосов несколько раз заносил над ней руку, намереваясь ударить, но тут, же отскакивал назад и снова приближался, почти вплотную. Матушке Дарье вдруг стало жаль следователя. «Господи, помилуй его душу грешную» – несколько раз повторила она про себя. «Помилуй».

Пляска закончилась. Следователь Колосов устал. Он опустился на стул и платком вытер пот со лба. Потом снова закурил. Курил он долго и молча, а матушка Дарья всё стояла. От боли в ногах она закусила губы. Шёл уже третий час допроса. Наконец, следователь погасил вторую папиросу и продолжил:
— Так что ты говорила людям у себя в сторожке? Какую агитацию вела?
— Что говорила, то говорила. Что нужно больше молиться Богу и просить, чтоб Бог помог избавиться нам от безбожной этой власти. И послал нам другую власть.
— Ах ты, с… старая! От власти ей надо избавиться! Да тебя расстрелять мало! – и следователь Колосов трахнул кулаком по столу.
— Чем же это тебе власть не угодила?
Матушка Дарья вздохнула. Она просто отвечала следователю на его вопросы:
— А тяжело стало жить крестьянам. Всё у крестьян забрали. И к нам крестьяне в церковь ходить перестали. Забыли Бога, вот нам и послана такая власть.
— А как же твоё христианское смирение? – Следователь Колосов потянулся за третьей папиросой.
— Разве не у вас написано, что всякая власть от Бога? – спросил он и усмехнулся. Ему даже стало интересно, сумеет ли полуграмотная бабка ответить на «каверзный» вопрос.
— Власть-то от Бога, — спокойно отвечала Дарья. – А вот то, что безбожная власть – это за грехи наши. Закрывают церкви и совершают гонения на религию и православных. Как же смириться с этим? Это уж не смирение будет, а предательство. Предательство Бога, да…
«Смотри-ка ты на эту бабку! – подумал следователь Колосов. – Вот тебе и бабка – Божий одуванчик! С лёту не собьёшь такую! Ну ладно, посмотрим, посмотрим, кто кого»
— Так не хочешь? Не хочешь с советской властью смириться? – грозно сказал Колосов. – Смотри, бабка, под расстрел идёшь! Под расстрел! С расстрелом-то можешь смириться?

Следователь Колосов ждал, что старуха начнёт пускать слёзы при напоминании о расстреле, начнёт «раскаиваться» и «колоться». Он уже столько раз наблюдал, как начинают рыдать здоровые мужики, бывшие офицеры и бывшие партийные работники, когда им говорят слово «расстрел». А уж о барышнях не чего и говорить! Для него наблюдение за этим процессом превратилось в своеобразную игру, в спорт. А тут, бабка какая-то. «Религиозница»! И не рыдает, и пощады не просит. Да елки-палки!

Следователь растерзал в пепельнице третий окурок. Он не мог уже смотреть на эту старуху, стоящую перед ним на отёкших ногах – старуха начинала цеплять его за душу. Он снова встал и подошёл к матушке Дарье почти вплотную. Седые её волосы были убраны в пучок. На мгновение она подняла глаза и встретилась с его взглядом, от которого у Колосова мурашки пробежали по спине. Он подошёл к окну и встал, опершись на подоконник, спиной к свету.

— Так что, будем смиряться с властью или под расстрел пойдём? С расстрелом-то можешь смириться? – спросил он.
Матушка Дарья спокойно посмотрела на следователя. Лица его почти не было видно.
— С расстрелом могу смириться, – сказала матушка Дарья. – Коли надо принять мученическую смерть – приму. За веру умру и за батюшку-царя.
— Эко вспомнила кого! Батюшку-царя! Дура! Дура старая! Ну, тогда я так и напишу: «смириться с существующим строем не могу и умру за веру и батюшку-царя». Дура!» Больше тебя вызывать не буду. Что время на тебя тратить! Хочешь под расстрел – так иди под расстрел!
Следователь больше ничего не говорил. Он занял своё место за столом, закурил и начал писать. Какое-то время он писал, затем откинулся на стуле и протянул матушке Дарье бумаги.
— Подписывай!
Едва передвигая ноги, матушка Дарья подошла к столу. Подписать – было делом одного мгновения. Может быть, мгновения, а может быть, и всей жизни. Матушка Дарья подписала протокол, перекрестилась и улыбнулась еле заметно.
— Поняла, что подписываешь? – спросил следователь.
Матушка Дарья молча посмотрела на Колосова и перекрестилась ещё раз.
— Дура! Тёмная дура! Уведите! Конвой!
Следователь Колосов вскочил и снова плюхнулся на стул.
— Да иди быстрее! Ноги передвигай! – на пороге прикрикнул на матушку Дарью конвойный и не удержался, чтобы не ткнуть старуху прикладом в спину.


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

К вечеру на повторный допрос вызвали Надежду, а на следующий день, утром – инокиню Анну. Колосов избил её, выместив на ней всё, что скопилось в его неприкаянной душе: все свои несбыточные мечты, все свои нереализованные амбиции, все свои унижения перед вышестоящим начальством, всё недовольство теперешним своим служебным положением, все свои тайны, тяжким грузом, лежащие на душе и даже свои карточные проигрыши. А главное, те редкие и появляющиеся всё реже уколы совести. Их-то следователь Колосов глушил беспощадно, используя самые различные средства, начиная от водки и заканчивая благородным негодованием на врагов советской власти. День ото дня, всё больше, и больше враги вставали перед ним. Бывшие офицеры, заговорщики, троцкисты, шпионы, попы, богомольные старухи.

Эх, ёлки-палки! В таком ежедневном трудовом потоке у следователя Колосова не было ни одного мгновения, чтобы остановиться, оглянуться и подумать. Кто бы мог посочувствовать ему?

У Анны были разбиты скула и губа. Видно, кровь и носом шла – всё лицо и одежда были в крови. Но, ни Анна, ни Надежда не подписали того, что следователи требовали от них. От веры не отреклись и не свидетельствовали против ближних, тех, кто ещё оставался на воле и продолжал верить в Бога, хотя бы и тайно.

Дела их были закончены. Оставалось только дождаться суда и получить приговор. Что это был за суд, «религиозницы» уже знали. Тройка при УНКВД СССР по Московской области. И каким будет приговор, не было тайной ни для одной из них. Со дня на день должны были их вызвать и объявить приговоры.

Вместе с Надеждой помочь Анне вызвалась новенькая. Она была ещё молода, лет тридцати пяти. Высокого роста, с большими, серыми глазами.
— Давайте, я раны осмотрю, – сказала она, когда привели Анну. – Я - медсестра.
— Спаси Бог, – сказала новенькой Надежда и уступила ей место около Анны.
Руки новенькой действовали уверенно и спокойно. Анна не стонала, не жаловалась. Иногда губы её чуть шевелились и можно было услышать Иисусову молитву. Новенькая закончила оттирать кровь с лица Анны и присела рядом с Надеждой.
— Я вижу, вы креститесь, – сказала новенькая. – Вы - верующая?
— Верующая. Крещусь, – ответила Надежда. – А ты? Как звать-то тебя?
— Татьяна. Я тоже за веру.
— А я – Надежда, раба Божия. Значит, в нашем полку прибыло. За что же взяли тебя?
— За что нас всех берут. Донесли на меня свои же – из больницы. Один врач, медсестра одна, и даже бухгалтер. Донесли, что когда я за тяжёлыми больными в больнице ухаживаю, то крещу их, кресты на них надеваю, молитвы читаю. Агитацию, в общем, религиозную веду и пропаганду. Так это сейчас называется.
— Помилуй, Господи!
— Да и не только за это меня взяли. Я переписку вела, батюшкам помогала, которые кто – в ссылке, кто – в заключении, особенно тем, у кого близких нет. Или тем, кому близкие не помогают, или – от кого близкие отказываются. Когда могла, посылки посылала, деньги. Письма писала.
— Сейчас время такое, даже муж от жены отказывается, дети от матери. Как говорил Христос: «Не мир принесу вам, но меч». Все разделены. А ты, значит, помогала, не боялась. Спаси тебя Господи.

Надежда перекрестилась.
— Дети от родителей отказываются, – повторила она о своём, о наболевшем.
— То-то и беда. Что хорошего можно ожидать от детей, когда их родители сами не веруют и детям веровать запрещают? И в будущем чего от них можно ожидать? Как от Бога ни отворачивайся, рано или поздно Он за все спросит.
— А у тебя-то есть дети? – спросила Надежда.
— Нет. Я замуж не выходила. Я гимназию закончила и сразу пошла с сиротами работать, в детскую колонию. Потом начала узникам помогать. Монастырей-то нет сейчас. Вот так я решила в миру Богу служить. Так и жила – Богу служила и слугам его.
— Хорошо ты сказала. Богу и слугам его. Сейчас так скудно люди живут. Как же ты ещё помогать ухитрялась?
— Да так уж, как могла. У меня зарплата неплохая была. Вот я её и тратила. Не на вино и кино, а на помощь заключенным, на церковь. Сколько раз мне этим в глаза тыкали: «Ты бы оделась получше, да ты бы поела послаще»
— Ну, а я им одно отвечала: вы можете тратить деньги на красивую одежду и на сладкий кусок, а я могу поскромнее одеться, попроще поесть, а все деньги, что остались у меня, послать тому, кому они нужны сейчас больше, чем мне.
— Храни тебя Бог, Татьяна, — сказала Надежда.
— Адреса нашли у меня, — ещё раз вздохнула Татьяна. – Письма нашли…
— Плохо дело. А ты готова ли к тому, что не помилуют нас? Понимаешь ли это?
— Да я уже в ссылке была. Три года, в Казахстанской степи. За то же самое, за что и сейчас здесь нахожусь. На их милость не надеюсь. Сейчас их время. Они правят бал. Но придет и другое время: тот, кто не верует, тот будет каяться, что без веры жил, как сейчас мы страдаем, они будут страдать.
— Скорее бы. Только мы того не увидим.
— Не увидим.
Серые глаза Татьяны смотрели спокойно. Казалось, что в глазах её отражаются не облезлые стены камеры, а неведомые и прекрасные небесные дали.
— Такая у нас доля, – продолжала Татьяна. – Пострадать за Христа, за веру православную. Есть ли на этом свете что-нибудь ещё, чего бы так не жаждала душа? За носимый мною на шее крест отдам свою голову, пока я жива с меня его никто не снимет. А если кто попытается снять крест, то снимет его лишь с моей головой. Только так! Ибо надет на меня этот крест навечно.
— Как ты говоришь хорошо, как песню поёшь. Словно стихи…


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Вечером они были ещё в камере. Все четверо сидели на нарах, и Татьяна шёпотом читала им свои стихи. Надежда оказалась права – Татьяна была поэтом. Что с того, что стихов своих она никогда и нигде не печатала и даже редко их читала кому-нибудь. Что есть стихи? Слова. Не просто слова, а содержащие в себе душу Можно соврать словами, но нельзя соврать стихами – это уже будут не стихи.
— Мы-то простые, мы люди сельские да не шибко грамотные, – сказала матушка Дарья. – Спасибо тебе, Таня. Утешила ты нас напоследок.
— Так и я чувствую, как ты говоришь, Таня. Только сказать так не могу. Спасибо тебе, – вздохнула и Надежда.
А инокиня Анна только молча притронулась к руке Татьяны. Не могла она говорить, может, от боли, а может, от того, что сердце её сжалось. Одна молитва во всё сердце – живая, чистая, бессловесная.
Нет, нигде не могло быть у Татьяны таких слушателей, как здесь. Слушайте! Слушайте! Может быть, кому-то удастся хоть что-нибудь запомнить! Хоть одно четверостишие! Запомнить на всё то время, которое осталось нам быть на этом свете. Но, может быть, мы будем помнить и там, высоко в небесах, всё то, что успели запомнить здесь.

Благодарю тебя, мой Бог!
Меня Ты счастьем одарил.
Среди сомнений, и тревог
Мне путь спасения открыл.
Не скрыл Ты боли от меня.
Ты книгу жизни развернул.
И в скорби, горячей огня,
Любви прекрасный луч блеснул.
Нет, не давай – я так прошу –
Мне за страдание наград.
Тобой — живу.
Тобой – дышу.
Ни смерть, ни муки не страшат.
Всей силой духа я хочу,
Чтоб бескорыстен был мой путь.
За всё любовью заплачу.
Прости.
И дай к Кресту прильнуть.
Благодарю тебя, мой Бог,
Что этот путь мне в жизни дал.
Но близок смерти с жизнью торг.
О, помоги!
Ты сам страдал!
Благодарю, Господь, за всё.
Душа Твой Крест уберегла,
И сердце грешное своё
Тебе навеки отдала.
Вот, и всё.

Было это вечером, а утром троих из них: инокиню Анну, послушницу Дарью и мирянку Надежду вызвали «на выход с вещами». Вместе с ними вызвали и Ксению, и Любовь Владимировну, и ещё человек десять из камеры.
— Быстрее, быстрее! – торопил конвойный. – Освобождайте помещение! Ваша смена уже давно прибыла!


ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Рай и кринолин

Пошли уже четвёртые сутки с тех самых пор, как Сашку перевели из реанимации в общую палату. Правда, Сашке ещё не разрешали вставать. Не из-за руки, а из-за шеи. Сашка лежал на твёрдом деревянном щите и на низенькой подушке. Шея его была заключена в воротник с железными спицами. Лежать было неудобно, воротник давил в разных местах.

— Доктор, я уже ходить хочу! – теребил Сашка лечащего врача. – У меня уже не болит ничего!
— А вспомнил уже, как с горы летел? – спросил доктор.
— Нет, – не смог соврать Сашка. – Нет, не вспомнил ещё.
Лечащий врач, мужчина лет сорока, с добродушной, круглой физиономией, улыбнулся, глядя на Сашку.
— То-то, — сказал врач. – Не спеши, не спеши, ты уже наспешил, как мог. Отдохни пока. Потерпи. Вот рентген шеи повторим, там и видно будет. А вы уже можете и домой поехать! – Эти слова относились к Сашкиной матери, Валентине Васильевне.
— Да, да! – продолжал доктор. – Ваш герой уже ничего. Поезжайте домой, приведите себя в порядок, а завтра можете вернуться. Или даже послезавтра, к рентгену.

Мать, и вправду, вымоталась возле Сашкиной постели. Её вполне уже можно было класть на больничную койку рядом с Сашкой. Ещё неизвестно, кому было хуже из них двоих.
— Поезжай, мама, – настаивал и Сашка, когда доктор ушёл. – А если что, мне ребята из палаты помогут.

В палате, кроме Сашки, было ещё трое «поломанных». Правда, из них было двое лежачих, но один – довольно бодро передвигался на костылях. Мама посмотрела на «ребят из палаты» и сказала:
— Нет уж. Я лучше с нянечкой, с тётей Верой договорюсь, чтобы заходила к тебе.
Сашка не возражал. С тётей Верой, так с тётей Верой. Мама всё никак не могла оторваться от Сашки. То поправляла подушку, то переставляла стаканы на тумбочке и наконец, уехала, десять раз попросив Сашкиных соседей по палате «присматривать за мальчиком». После ужина пришла нянечка, тётя Вера.
— Ну, где тут герой, который на санках не умеет с горы кататься?
— Не на санках, тётя Вера! А на сноуборде!
— А по мне – так всё равно. Я твой этот сно… бород и выговорить-то не могу! А вот что ты голову чуть не потерял, так это мне понятно!
— Да ладно вам, тётя Вера! Вы просто не понимаете! Это же такой драйв! Это же адреналин!
— Да, где уж нам понять! – вдохнула тётя Вера. – Тебе-то сейчас сколько лет?
— Шестнадцать.
— О-хо-хо! Мне было шестнадцать, как раз война закончилась. Мать болела, надо было младших братьев и сестёр поднимать. Меня в училище отдали, в ФЗУ и на завод. Тут тебе и рай, и хрен, и кринолин.
— Драйв! – засмеялся Сашка. – Драйв и адреналин!
— Вот-вот, я и говорю, но на санках и мы катались! Ещё как!
— Ладно, тёть Вер.

Сашке было и смешно, и грустно смотреть на нянёчку. Пожилая уже, а всё работает. Да на такой работе! С больными, с грязью, с суднами. А лицо такое доброе-доброе. И вдруг Сашка понял, у кого он спросит про ту пожилую женщину, которую видел, когда ему было плохо. Потому что у мамы, он, конечно, спрашивал, но ей не до того было:  «Мало ли что привиделось тебе, сынок, – ответила мама. – Ты в таком тяжёлом состоянии был. Не думай об этом, и всё. Главное, что ты жив остался, а остальное – дело десятое». Но пожилая женщина не давала Сашке покоя, и он решился поговорить с тётей Верой.

— Тётя Вера! А можно я у вас одну вещь спрошу? Расскажу, то есть.
— Чего же нельзя? Спрашивай.

И Сашка рассказал нянечке тёте Вере всё, что видел тогда, когда врачи боролись за его жизнь, выводя из травматического шока.


ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Порасспрашивай!

— Вот как, значит, вот как. Господи, помилуй! Тоннель, значит – приговаривала тётя Вера, пока Сашка рассказывал.

А когда Сашка закончил свой рассказ, тётя Вера какое-то время сидела молча, а потом внимательно посмотрела на Сашку, как будто видела его в первый раз.
— Крестилась, значит и просила кого-то? Вымаливала она, вымаливала тебя!
— У кого вымаливала?
— Перед Богом, перед Господом она за тебя просила. Наверное, чтобы ты в живых остался. Ведь ты между жизнью и смертью был?
— Говорят, был.
— Она за тебя просила – вот ты жив и остался.
— А кто она? Я же её не видел никогда.
— Тут подумать надо, – сказала тётя Вера. – Тут крепко подумать надо. А не было ли у тебя в роду богомолки, монахини? Или, может, у тебя священники были в роду? Может, матушка какая-то прабабка твоя? Или прапрабабка?
— Да нет, вроде не было никого.
— А ты-то сам крещёный?
— Я? Да. Мама рассказывала, что меня в детстве крестили. Папа настоял.
— Значит, никого ты не знаешь в своём роду, кто бы Богу служил?
— Нет.
— Ну, что ж. В жизни по-разному бывает. На всё воля Божья. Как в России говорят, поживём – увидим. Одно только ты запомни – такие вещи просто так не случаются.
— Я понял уже. – Сашка даже прикрыл глаза. – Оно меня жжёт изнутри, как будто толкает, чтобы я спрашивал и узнавал.
— Вот родители приедут, ты их порасспрашивай, может, и вспомнят они чего. Раньше-то в семьях многое скрывали. Такие времена были.
— Это точно! – отозвался с соседней койки Николай Петрович.

Николай Петрович был мужчиной лет сорока, по профессии — водитель. Он попал в ДТП, причём – не по своей вине. Пьяный водитель «мерседеса» врезался в его «газель». В результате Николай Петрович лежал уже почти месяц с переломом позвоночника. И ему ещё предстояло судиться с водителем «Мерседеса». Данное обстоятельство отравляло Николаю Петровичу жизнь. Он частенько ворчал и жаловался на «эту поганую жизнь», полную несправедливостей. Но ворчал Николай Петрович как-то беззлобно, больше для проформы.
— Ты, Саня, прости, я же всё слышу. Я тебе про то хочу рассказать, что скрывали. У меня дед во время войны в плен попал.
— Ну, и что?
— А то. После немецкого плена ещё десять лет наших лагерей получил. Там и умер. Вот об этом все и молчали. Как будто деда и не было на свете. Тогда люди слово боялись сказать, чтобы самим на десять лет в лагеря не загреметь, или вышку не получить.
— А потом что? Как вы про деда узнали? – спросил Сашка.
— Потом, бабушка ещё жива была, с помощью отца – запросы посылали. Нашли сведения, где дед сидел, где реабилитировали. Бабушка всё хотела к нему на могилку съездить.
— А на могилку съездили?
— А нет могилки. Где-то в тайге захоронен, и всё. Да и померла бабушка. Вот такая, брат, была у нас в семье тайна.
— И у нас в семье тайна была, – сказала тётя Вера. – У нас дед кулаком был. Раскулачили, на баржу погрузили и потопили баржу. И дед там был, и бабушка моя. Люди видели, рассказали. Осталось пятеро детей. Моя мать – старшая. Потом двое умерли, а моя мать в город поехала, на фабрику. Тоже скрывала, что дочь раскулаченных. Намаялась, бедная, сиротой.
— И у нас тоже!

К Сашкиной кровати подошёл на костылях единственный ходячий человек в палате. Это был Вася, «свободный предприниматель». Так он сам себя характеризовал. Васе было лет тридцать, а ногу он ломал уже второй раз, и всё на одном и том же месте. Нога плохо заживала. Тётя Вера посмеивалась над Васей, которому очень хотелось казаться «крутым» бизнесменом. «Не по той дорожке, Вася, ходишь, раз два раза ногу на одном и том же месте поломал!» – смеялась тётя Вера. Но Вася на неё не обижался. Он продолжал вести свои предпринимательские дела прямо в палате, наговаривая немыслимые суммы по мобильному телефону.

Разговор о семейных тайнах не оставил Васю равнодушным.
— У нас тоже в семье все молчали, – сказал Вася, пристукнув костылём. – Кто-то из предков в белой армии служил. Потом, правда, в красную перешёл. Но его всё равно как врага народа расстреляли в тридцать восьмом году.
— А кто это был? – поинтересовался Сашка. – Дед?
— Да не знаю я точно. То ли дед, то ли дедов брат. А может, и прадед. Так доскрывались, что ничего я не знаю. Знаю только, что был.

На несколько мгновений в палате воцарилось молчание, которое прервал лежачий больной с крайней койки, пожилой мужчина с лысоватой головой. Обычно он почти не вступал в общепалатные разговоры. Лежал он в больнице из-за тяжёлого перелома тазовых костей, вследствие падения на скользкой уличной лестнице. Звали его Станиславам Игоревичем. Станислав Игоревич на жизнь глядел довольно мрачно. В отличие от ворчания Николая Петровича, в его ворчании частенько слышалась настоящая злоба, и люди инстинктивно переставали с ним разговаривать. Замолкали, и всё.

Станислав Игоревич собирался подавать в суд на городскую администрацию за то, что с лестницы, с которой он свалился, не была сбита наледь. В принципе, это было совершенно правильно, но уж как он об этом ворчал, как поливал грязью этот лед, эту лестницу и эту администрацию. И этот город, и эту страну, и эту несчастную планету. Станислава Игоревича затронули «Иваны, не помнящие родства».
— И правильно, – сказал Станислав Игоревич. – Мы и есть – Иваны, родства не помнящие. Нечего прикидываться, что мы не Иваны! Ишь, важные персоны! Хочется им лезть в дебри, вчерашний день искать. Видите ли, они хотят узнать! Живите себе и не ищите приключений на свою голову. Молчите себе в тряпочку!
— Мало того, что тогда всё скрывали, так что, и сейчас молчать? – не согласился Вася.
Станислав Игоревич почти не обратил на Васю внимания.
— Я, например, был бы рад, если бы сейчас вернулся Сталин! – тем же голосом, с той же интонацией продолжал он. – Вот кто бы гайки всем поприкручивал! А то придумали – свободы им, демократии подавай! Быдло, быдло оно и есть! Думаете, вам кто-то демократию устроит? Всё равно всеми правит Америка и мировой сионизм!
— Экий ты прыткий, — сказала тётя Вера. – А если самого тебя под расстрел подведут? Или детей твоих? Как ты тогда про Сталина запоёшь?
— Меня не за что расстреливать!
— Коли захотят расстрелять, так найдут, за что. Не буди лихо, пока оно тихо. Конечно, и сейчас жизнь не сахар, но Сталина не зови ты, на свою голову. И без него хорошо.
— Да, сейчас много дерьма человеческого наружу вышло. Поди, разберись. Всё куплено. Олигархи, новые русские, бандиты, воры, наркотики – вздохнул Николай Петрович. – Но Сталин – нет, брат, не надо.
— Наверно, такой семьи нет в России, где бы кто-то ни сидел. Или не был расстрелян. В восемнадцатом, в двадцать четвёртом, в тридцать седьмом, в сорок первом и в сорок шестом – сказала тётя Вера. – Царство им всем Небесное, как и тем, кто в войну погиб.
— Что же это за Россия такая? – в сердцах выдохнул Николай Петрович. – То сидят, то молчат. То гибнут. То дерьмо своё выпячивают, так что самим глядеть тошно. Эх!

На этот вопрос никто из находящихся в палате, разумеется, не ответил, и вопрос полетел прямо в небеса: «Так что же это за Россия такая?» А ты порасспрашивай своих-то, порасспрашивай!


ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Говори, говори, сынок

В четверг Сашке сделали рентген, а в пятницу разрешили вставать. Сначала понемногу, на пару шагов. Мама приехала в пятницу утром, а к вечеру приехал и отец. Сашка с гордостью начал демонстрировать отцу, как он ходит по палате.
— Ладно, ладно, сынок, не рвись, – остановил Сашку отец и помог ему снова устроиться на кровати.

Сашка уже не лежал на кровати, а полусидел, опираясь на высокие подушки. Жесткий металлический воротник ему заменили на мягкий. Он откинулся на подушки и посмотрел на мать и отца, которые стояли рядом в ногах у спинки кровати. Сашка смотрел на своих родителей и чувствовал что-то, что побуждало его шевелиться внутри, даже защипало в носу, и захотелось потереть глаза. Он увидел, что его мама и папа очень подходят друг другу, что они ещё молодые, почти такие же, как он и его школьные друзья. Ну, может чуть постарше. Сашка вдруг почувствовал так остро, как никогда, что это – его родители. В буквальном смысле слова. Это – именно те люди, которые его родили. Именно от слияния их клеток образовался он, Сашка, такой, какой он есть сейчас. И на целом свете нет никого, кто был бы ближе к нему, к Сашке. Нет никого ближе и роднее.

Это чувство было очень сильным, Сашка даже зажмурил глаза, но продолжалось оно недолго – одно мгновение. И вот уже мама побежала к медсестре решать какие-то дела, а отец опустился на табурет рядом с Сашкиной постелью.
— Ну, что, герой? Как ты?
— Я – хорошо. Я – очень даже хорошо, па.
— Вижу, вижу. Там твои друзья трубку обрывают. В выходные жди. Полкласса к тебе собирается.
— Не меньше месяца. И надо будет сюда на проверку ездить, когда он скажет. Как же ты так, а? Никак я этого понять не могу. Сколько раз я с тобой говорил? Сколько раз я тебя просил – не теряй головы! Не лезь, если дороги не знаешь!
Сашка опустил голову. Ему нечего было возразить отцу.
— Это, кстати, касается не только горок и сноубордов. Это вообще касается твоей жизни! Тебе уже не десять лет!
— Пап, а у нас в роду никакой монашки не было? Никакой богомолки?
— Ты что? Ты это почему такие вопросы задаёшь?
— Привиделось ему, – пришёл на помощь Сашке Николай Петрович с соседней койки. – Ты расскажи-то отцу, расскажи.
— Рассказывай, что там такое тебе привиделось, – сказал отец.
Сашка подумал немного и начал рассказывать отцу про то, как он мчался по тоннелю и не мог остановиться. Отец как-то странно, внимательно смотрел на Сашку и не перебивал его. Когда Сашка рассказывал про то, как его вымаливала пожилая женщина в деревенском платке, к кровати подошла мама.
— А, ты опять про это, — вздохнула она. – Пора бы успокоиться.
— Нет, подожди, Валя, — остановил жену отец. – Говори, говори, сынок.


ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Я подумаю

Сашка закончил рассказывать отцу свою историю, а отец всё сидел и молчал.
— Значит, говоришь, в нашем роду… Что ж, может быть и так. Неужели такое может быть?
— Что, папа?
— Ты дедушку-то своего помнишь? Ну, отца моего?
— Так, смутно. Бабушку больше помню.
— Конечно, бабушка умерла совсем недавно, года три тому назад. А мне отец рассказывал, что у его отца, то есть, у моего деда, мать…
— Что?
— Ну, об этом долго нельзя было говорить.
— Я знаю! Все всё скрывали, боялись в лагеря попасть. Или в тюрьму. Неужели все вот так поголовно трусили? Что, у нас страна трусов?
— Постой, постой. Не руби сплеча. Не все трусили, во-первых. А во-вторых – не спеши людей судить. И про войну вспомни! Мой дед дошёл до Кенигсберга, был дважды ранен и ни за чьи спины не прятался.
— И у меня дедушка на войне погиб, — сказала мать. – Не надо всех в трусости обвинять.
— Так почему же все одно и то же говорят: «боялись, боялись»
— Боялись, да не все. Некоторые не боялись. Они и в лагерях сидели, и в тюрьмах. Были, конечно, такие, которые отказывались от своих близких, чтобы выжить. А были и такие, что не отказывались. Так вот, я тебе про мать моего деда говорил…
— Да, папа!
— Мать моего деда, Александра Петровича, в честь которого ты, кстати, и назван, видимо была из тех, кто не боялся. Дед рассказывал, что её расстреляли в тридцать восьмом году. Как раз за то, что она верующей была.
Мать Сашки подошла к отцу и погладила его по плечу.
— Дед говорил, что она могла, как и многие, в город убежать. Но она осталась в своей церкви, и её арестовали вместе со священником, а потом расстреляли.
— А как её звали?
— Не знаю. Не помню.
— Пап, но её же можно найти? Фамилия-то у неё наша?
— Ну да. Только, скорее, у нас - её фамилия. А ещё дед говорил…
— Что, папа?
— Говорил, что у него был брат, и была сестра, только они там чего-то рассорились. Во время войны у брата вся семья погибла – в бомбёжку попали. А у сестры детей не было. А я у отца был один, и ты у меня – один. Так что мы – единственные потомки той расстрелянной прабабушки. То есть, ты – единственный продолжатель рода. Вот как.
— Может, поэтому она меня и спасала?
— Саша! Что ты такое говоришь! Тебя доктора спасали! – вздохнула мама.
— Да, сынок. Ты уж как-то это всё принимаешь за чистую монету. Мы же – не верующие. Вернее сказать, условно верующие. В детстве крещённые, и всё. И все эти сказки о загробной жизни…
— Не сказки! – Сашка перебил отца. – Не сказки! Я не могу тебе этого объяснить, папа. Это всё правда, понимаешь?! Это всё есть! И она меня спасала!
— Хорошо, хорошо, сынок. Успокойся, – сказал отец.
— Конечно, сынок. – Мать погладила Сашкину руку.
Родители успокаивали Сашку, и у него снова что-то зашевелилось внутри.
— Да я ничего, – ответил Сашка. – Па, а можно как-нибудь её найти? Можно куда-нибудь запрос послать? Где она сидела, за что? Где похоронена?
Отец растеряно смотрел на сына. «А ведь я мог и сам до этого додуматься», – вдруг подумал он.
— Мы же фамилию её знаем! – продолжал Сашка – И год рождения можно вычислить примерно, и где она жила. А, папа?
— Да, сынок. Да, – ответил отец. – Я подумаю.
— Может, ты и прав, сынок, – вздохнула мать. – Надо поискать. Так представишь себе – вот умрёшь, и никто тебя не вспомнит, не поищет и на могилку к тебе не придет.
— Что это за настроения у тебя такие, Валя?
— Да нет, ничего. Я тут просто столько всего передумала, когда ночью возле Сашки сидела.
Отец обнял мать за плечи.
— Да, жизнь. Такая она хрупкая штука, эта наша жизнь. Слава Богу, что мы снова вместе и ты, Сашок, жив и здоров почти, а прабабушку нашу мы найдём! Найдём, вот увидишь!
— Хорошо, па.


ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Никакие в мире книги…

 В воскресенье к Сашке прибыло не меньше десяти посетителей. Как и сказал отец – почти полкласса. Народ решил совместить полезное с приятным – после посещения Сашки отправиться на гору. Поэтому одного человека оставили в приёмном покое сторожить сноуборды и рюкзаки. Те же, кто не катался, собирались просто погулять, полюбоваться на окрестности и посидеть в кафе. Одноклассники входили в двери палаты, и Сашка с нетерпением всматривался в их лица. Он ждал. Он, конечно, ждал и Макса, и Серёгу, и Клима, и Витьку, и всех остальных. Но больше всех он ждал её. Он ждал Наташку Василевскую. Придёт? Не придёт?

Наташа протиснулась в двери предпоследней. За ней оставался только Витька. Все собрались возле Сашкиной постели и так зашумели, что мама обхватила голову руками, а Станислав Игоревич прямо сказал:
— А не пошли бы вы отсюда, молодые люди?

Мать помогла Сашке подняться, и вся шумная компания вывалилась в коридор, где и устроили Сашку на маленьком диванчике. Те, кто не поместился на диванчике с Сашкой, стояли рядом.
— Сань, ну ты как?
— А ты ничего!
— Ты прям молодец!

Сашка даже не отвечал, а только улыбался и смотрел на лица друзей. И на Наташу. Эх, Наташка, Наташка! Как сердце-то всколыхнулось! Сашка прикрыл глаза и решил не смотреть в её сторону. Впрочем, нельзя сказать, что между ним и Наташей «что-то было». Просто Наташка всегда была ему симпатична, ещё класса с пятого. Они даже сидели за одной партой, тогда же, в классе пятом-шестом. А вот в конце десятого, праздновали конец учебного года на квартире у Клима. Тогда родители Клима уехали в гости и разрешили им праздновать в пустой квартире.

Тогда в десятом они танцевали вместе почти все танцы, а потом целовались на кухне. Целовались долго, пока их не спугнул Витька. Потом они с Наташкой пару раз встречались, ходили в кино и просто гуляли по центру Москвы, отыскивая незнакомые улочки и переулочки со старинными названиями. И тоже целовались. После этого Наташа уехала по турпутёвке к морю, а когда она приехала, он уехал, почти до конца лета. Первого сентября он бежал в школу, чтобы скорее увидеть Наташу. Она вроде бы и рада была его видеть, но больше не хотела встречаться. Клим, который жил рядом с ней, быстро доложил Сашке, что же произошло. У Наташи появился парень. Даже не парень, а скорее мужчина, с которым она познакомилась летом. Рассказал,  что мужчина этот ждёт, когда Наташа закончит одиннадцатый класс, чтобы сразу на ней жениться. Вернее, ничего этот мужчина не ждёт, именно в том смысле, в котором не ждут мужчины. Заезжает за Наташей на «ауди» и увозит.

Сашка переживал тогда, в начале учебного года. Правда, старался виду никому не показывать. А тут ему книга подвернулась – рассказы Чехова. Он начал читать – просто так, чтобы отвлечься. Сначала просто «зачитывал» «несчастную любовь», а потом увлёкся, и читал уже просто потому, что хотелось. Он одолел собрание сочинений Чехова, правда, не всё собрание. Последние тома не осилил. После Чехова появился Достоевский. Родители сначала радовались, что Сашка читает, а потом забили тревогу. Сашка забросил учёбу, нахватал троек и всё читал, читал.

Больше всех о Сашкиных переживаниях знал Клим – волей-неволей, ведь он жил рядом с Наташей, Клим сочувствовал Сашке, но по-своему.
— Да не думай ты о ней! – говорил Клим. – Найди себе другую! Все бабы одинаковы! Помани их бабками – они сразу за тобой побегут. Бабы – за бабки! Во, прямо лозунг получился! Да здравствуют бабки – за бабки!

И тут обычно Клим начинал рассказывать о своих многочисленных победах над женским полом. Где, как, с кем. А потом Клим пытался снова и снова объяснить Сашке, какой он дурак, и что Сашке давно уже пора. Вон, у Витьки вообще постоянная подружка, и у Серёги тоже была летом, и вообще. Сашка кивал головой, смеялся над лозунгом, слушал про «победы» и успехи товарищей, но ни «за бабки», ни просто так – не мог найти себе другую. Не мог или просто не хотел искать. По-прежнему поглядывал на Наташку, теперь только издали.

Сашка снова начал учиться, исправил трояки на пятёрки, занялся английским и математикой на специальных курсах. Всё вошло в свою прежнюю колею. Чувство к Наташе как бы притупилось и ушло в глубину. Теперь вот, в больнице, Наташа снова была рядом. Она сидела на диванчике, рядом с Климом, который всё норовил положить ей руку на плечо. Не выдержал Сашка – снова посмотрел в её сторону. Наташка смеялась вместе со всеми шуточкам Клима, но вот и она взглянула на Сашку и будто молния пронзила его. Эх! Сашка вдохнул воздух и не смог выдохнуть.

И тут он понял, вернее, он, конечно, это и раньше знал, только не позволял себе об этом думать. Вот в чём было дело – Сашка теперь твёрдо знал, что никакие в мире мужчины, ни на каких в мире «ауди», никакие в мире книги, никакие в мире сноуборды и никакие в мире болезни не могут ему запретить думать о Наташке, любить Наташку.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Надо пережить

— Сань, а ты что, правда, ничего не помнишь? Не помнишь, как разбился? – вывел его из размышлений Серёга.
— Нет. По-врачебному это называется «ретроградная амнезия». Бывает, после сотрясения мозга.
— Не помнишь, как с горы спускался?
— Нет. Но я помню всё остальное, что со мной было до этого. И ещё кое-что, но об этом я потом расскажу.
— Бедный Саня! Тебе, наверное, тоскливо тут, - посочувствовал Макс.
— Нет, мне хорошо, – ответил Сашка. – По крайней мере, у меня есть время подумать.

Сашка хотел было рассказать о том, что видел ночью, в день травмы. Но народ шумел, и всем уже хотелось «на волю», на снег, на гору. Наташка помахала ему рукой на прощание.

Когда все ушли, Сашка долго смотрел им вслед из своего окна, со второго этажа, где находилось травматологическое отделение. Сашка смотрел, как ребята внизу толкались, как взваливали на плечи сноуборды. Ему было, конечно, грустно, но не совсем. Не тоскливо, а как-то светло. Наверное, потому, что любовь никуда не делась. Да, любовь, если она есть, то остаётся внутри, несмотря на то, что происходит снаружи.

О том, что видел ночью в больнице, Сашка сумел рассказать Витьке, Климу, Максу и Серёге, когда они пришли к нему домой уже после выписки. Нельзя сказать, что рассказ Сашки произвёл на друзей такое же впечатление, как на самого Сашку. «Вероятно, некоторые вещи нельзя просто так понять, можно только пережить», – подумал Сашка и даже пожалел, что начал рассказывать.
— Ну, видел ты её, эту женщину! – начал рассуждать в ответ Витька. – Видел, а дальше что? Может, это просто были глюки у тебя. Там же после травмы всегда наркотики вводят. Морфин!
— Ага! – быстро оценил ситуацию Клим. – Смотри, захочешь еще разных женщин посмотреть, кайф получить. Смотри, Саня, на иглу подсядешь!
Все смеялись, и только Макс, глядя на грустное Сашкино лицо, сказал:
— Да ладно вам! Перестаньте! Может, оно так и было. Мы же ничего не знаем про то, как там.
— Жизнь после смерти! – поднял палец Витька. – Актуальная и модная тема. И всё-таки, Саня, советую эту ерунду забыть и перестать об этом думать. Ты лучше возвращайся скорее в школу. И учти – мы тебя все ждём.
— Да, и вспоминай скорее, как спускался с горы! – добавил Серёга. – Как только вспомнишь – значит, точно выздоровел.
— Почему? – спросил Макс.
— Потому что это так здорово, что нельзя никому рассказать! Это можно только пережить! И об этом надо помнить! А кто не знает и не помнит, тот и есть больной!
— Ну, это точно! – поддакнул Клим.

А Сашка усмехнулся про себя. «Надо пережить – подумал он ещё раз. – Конечно, надо пережить»


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Их подняли ночью и вывели из камеры на улицу. Было самое начало весны. После душной камеры воздух сначала опьянял, но очень быстро стало холодно, и женщины кутались и дрожали. Через некоторое время, после пересчёта, их начали грузить в крытые фургоны, в «автозаки».
— Пошевеливайтесь! Пошевеливайтесь! – покрикивал на них конвойный, прибавляя слова непечатные, матерные.

Тех, кто медлил, «утрамбовывали» кулаком. В машине не было даже намёка на лавки, и женщин набивали стоя, одну к одной, как сельдей в бочку. Сколько человек набили в один фургон, подсчитать было трудно. Может быть, тридцать, а может быть, все пятьдесят.
— Куда нас везут? – трепыхался тоненький голосок Ксении.
— Наверное, нас в другую тюрьму переводят, – отозвалась из тьмы «автозака» Любовь Владимировна.
— Хорошо бы, если так, – отозвался ещё кто-то.

Многие, не только Любовь Владимировна, думали про себя, что «чистосердечное признание» облегчит их участь. Ведь именно так и говорили им следователи. Но… машина работала, котёл кипел. Трудно было в это поверить, но было именно так: признаешься – смерть. И не признаешься – тоже смерть. Почему? Потому что смерть. Потому что такой была эта бездушная машина, опирающаяся, как на три кита, на ложь, предательство и смерть.

Таковы были условия страшной игры, которую вела власть со своим народом. И приняв первые два условия, следовало ожидать исполнения третьего. Вот только вопрос в том, когда. В какое время, в какое мгновение она настигнет тебя – та самая, с косой. И как ты встретишь её. Не страшно ли будет тебе, принявшему ложь и предательство, как условия своего собственного существования внутри страшной игры? Не страшно ли будет тебе заглянуть в пустые глазницы? Но ведь были и те, кто отказывался играть в эти игры? С ними-то как? Смерть. Всем – смерть.

«Автозак» трясся по дороге часа два. В фургоне пахло выхлопными газами. Женщины угорали. Многие падали в обморок. «Падали» – это только так сказано. Из-за давки они не могли упасть и только обвисали на плечи рядом стоящих. К концу дороги даже стоны в фургоне затихли. Женщины едва дышали. Наконец, их привезли на место. Женщин выгрузили из фургонов, и они стояли, вдыхая до одури свежий воздух. Можно было, и оглядеть местность. Справа и слева лес. А впереди – большая, открытая поляна, напоминающая полигон, обнесённая колючей проволокой. Прямо на старом ветвистом дереве – вышка для охраны. Женщин построили и повели в длинный, метров под восемьдесят, деревянный барак.

— Куда нас привезли? Что это? – Женщины пытались спросить конвойных, но в ответ слышали только матерную ругань.
— Молчать всем! Прекратить разговоры! Сейчас все пойдёте на санобработку!
— На санобработку, на санобработку… – пронеслось над толпой женщин.
Двери барака раскрылись, и женщинам разрешили сесть на лавки, расположенные вдоль стен барака.
— Кучнее, кучнее! – командовал конвойный. – Ещё одна машина должна прийти с мужиками.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Началась долгая, томительная процедура сверки документов. Всех заключённых сверяли с фотографиями, зачитывали номера дел, зачитывали обвинение и, наконец, приговор. Надзиратель ставил возле фамилии жирную точку и переходил к следующей, к следующей, к следующей. Расстрел, расстрел, расстрел…

Стоны, крики поднялись в бараке. Уже ни у кого не было никаких сомнений в своей участи и в том, куда и зачем привезли их этой ночью. Прямо сейчас им придётся умирать. А как же не хотелось умирать, Да ещё безо всякой надежды, без вины, без смысла, без Бога в сердце. Без надежды на воскресение и на справедливое воздаяние убийцам. Без надежды на Царствие Небесное. Какая душа, какой человек выдержит, не закричит, не забьётся от нелепости, от несправедливости происходящего?

Люди поняли, люди забились, люди закричали. Такие разные люди были в этом барак: даже при тусклом свете лампочки, висящей под потолком, можно было определить, что здесь собраны люди самых разных сословий и самых разных возрастов. И все кричали. Кричали старые, молодые, крепкие и немощные, и совсем дети.

Вот двое. Забились в уголок, обнялись и сидят вдвоём, на границе мужской и женской половины сарая. Видно, сестра и брат, лет четырнадцати – шестнадцати. Эти-то как здесь оказались? Когда и чем успели так навредить власти, что она не нашла другого выхода, как только расстрелять их – детей своих? Но люди в бараке кричали не долго. Тех, кто кричал, конвойные быстренько успокаивали кулаками и прикладами. Наконец, в бараке установился гул, похожий на общий, утробный стон. Конвойные приближались к тому месту, где сидели Дарья, Анна и Надежда.

Вот очередь, дошла и до них. Первой была Дарья.
— Тройка при УНКВД СССР по Московской области. Обвинение при осуждении: «активная контрреволюционная агитация, высказывание пораженческих настроений о падении Советской власти». Статья 58-10 УК РСФСР. Приговор: высшая мера наказания – расстрел.
Затем зачитали приговор Надежде:
— Расстрел.
Затем Анне:
— Расстрел.
— Причаститься бы перед смертью, – тихо сказала Надежда.
— Видит Бог, Надя, – отозвалась матушка Дарья. – Считай, что мы от батюшки твоего благословение получили.
Надежда перекрестилась. Они сидели рядом, сидели тихо. Они не кричали, не причитали. Молились. «Господи Иисусе Христе, помилуй меня, грешную». Никто не ударит кулаком того, кто молится про себя.
Когда приговоры были всем зачитаны, заключённых начали выводить по одному и передавать с рук на руки другим людям в форме. Каждого – своему. Персонально. Первыми начали выводить женщин. Охранников можно было понять: c женской половины доносилось больше стонов и криков, от женщин всегда больше шуму, надо понимать.
Тех, кто принимал узников на пороге барака, было четверо. В их задачу не входило сверять документы и зачитывать протоколы. У них была совсем другая задача. Они нажимали на курок.
— Нет, не хочу! Нет! Не пойду! Палачи! Изверги! Нет! Не хочу умирать! Нет!
Кажется, это кричала Любовь Владимировна. А может быть, и не она.
— Да здравствует партия большевиков!
— Мама!
— Сволочи! Душегубы!
— Будет и на вас Божий суд!
— Нет! Нет! А-а-а…

Каждый крик обрывался ударом кулака. Дверь хлопала, лампочка качалась под потолком. И начали звучать выстрелы. Один,  второй,  третий – без счёта. И тут заговорила инокиня Анна. Заговорила вслух, негромко. Слова, которые произносила она, сразу не были понятны. Но слова её лились плавно, и притихли сидящие рядом – те, чья очередь ещё не наступила.

«Святых Ангел священным и честным рукам преложи мя, Владычице, яко да крилами Ангельскими укрывшись, не увижу бесчестного и смрадного бесовского образа». Анна читала молитвенный Канон на разлучение души от тела. Читала то, что помнила наизусть. «Душе моя, душе моя, восстании, что спиши? Конец приближается, и нужда ти молвити: воспряни убо, да пощадит тя Христос Бог, Иже везде сый и вся исполняй». Она читала до того самого момента, пока конвойный не выкрикнул её фамилию. Вышла спокойно, спокойно проследовала до того самого места, на краю вырытого экскаватором рва, куда привёл её один из членов расстрельной команды. А проще говоря – палач.

«Яко Бога Человеколюбца Мати человеколюбивая, тихим и милостливым вонми оком, егда от тела душа моя отлучается, да Тя во веки славлю, Святая Богородице». Выстрел. Эхо…


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Следующей вызвали Дарью. Она с трудом поднялась с лавки, перекрестилась и поклонилась Надежде и всем остающимся.
— Прощай, Надя. Прощайте, православные. Вот и мой пришёл черёд умереть за Христа. Простите меня, коли что не так. За Христа и смерть сладка. Может, свидимся с тобой, Надюша, в Царствии Небесном.
Надежда поднялась и хотела обнять матушку Дарью, но была остановлена криком:
— На место!
Хлопнула дверь за матушкой Дарьей. Закачалась лампочка под потолком. Лавка уже была наполовину пуста. К Надежде приблизилась Ксения, прижалась, обняла. Ксения дрожала мелкой дрожью, а по ее лицу текли слёзы.
— Как же так? Как же так! Я не могу. Я не хочу! А как же он? Там у меня мальчик! Я знаю – там у меня мальчик! Там мой сынок! – И Ксения показала на свой живот.
— Там у меня мальчик, — сказала она.
Глаза Ксении блестели и бегали.
Надежда гладила Ксению по волосам и говорила ей какие-то слова, но Ксения всё дрожала, дрожала.
— Как же так? Как же так? Сынок.
Когда назвали её фамилию, Ксения не услышала. Конвойный сам подошёл к ней и грубо поднял с лавки, за шиворот.
— Чего не откликаешься?
— Как же так? Как же так? А мальчик? А мой сынок?
Конвойный толкал Ксению, а она недоумённо оборачивалась к окружающим и спрашивала:
— Как же так?
Наконец, конвойный выпихнул Ксению за двери и облегчённо вздохнул. Дверь хлопнула. У Надежды было ещё несколько минут, совсем немного.
«Господи – молилась она. – Господи, не остави меня, грешную рабу Твою, Надежду. Не остави меня, а помяни мя во царствии Твоём. Не остави и детей моих, да будут они здоровы и живы, на долгие лета. Да обретут они Веру православную и живут в Вере, и в Вере почиют. Помилуй, Господи, батюшку отца Петра в кончине его непостыдней, и всех христиан православных». Надежда услышала свою фамилию, и поднялась. «И этих, палачей наших помилуй, Господи, ибо не ведают они, что творят».
Надежда попыталась разглядеть на мужской половине батюшку Петра, но в тусклом свете лампочки ей это не удалось, а может, просто всё поплыло в глазах. Тогда она земно поклонилась в сторону мужской половины и перекрестилась.
— Да иди уже! Хватит тут раскланиваться! Раньше надо было думать!
Удара в спину Надежда почти не почувствовала. Только услышала, как за ней хлопнула дверь.
На улице уже почти совсем рассвело. Лес стоял вдали и был прозрачен. Снег голубился и проседал под ногами. Пару раз конвойный толкнул её в спину, направляя к вырытому в земле рву. Но и так было видно, куда идти. Снег на краю рва был утоптан до грязи, и был он не совсем белым. В рассветных лучах солнца, капли крови видны были на нём. Конвойный подвёл Надежду к краю рва. А ведь было уже светло.
Там, во рву, они лежали друг на друге раскинув руки, повернув к небу лица с открытыми глазами. «Господи! Ты видишь! Ты видишь, Господи! Не оставь же нас без отмщения. Помилуй нас».
Надежда отшатнулась от рва.
— Ровно встань! – прикрикнул тот, что шёл сзади.
«В руки Твои, Господи, предаю дух мой». Выстрел. Эхо…


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

В небольшом каменном доме, в грязной, прокуренной каптёрке на окраине полигона, сидели четверо. Они сидели за квадратным деревянным столом, на котором стояла бутылка водки, четыре стакана и пепельница. Небольшое окошко каптёрки было завешено несуразной и грязной ситцевой занавесочккой в красный и жёлтый цветочек. В углу стоял ящик водки, наполовину пустой. Его уже успели опустошить за сегодняшнюю ночь. Порожние бутылки валялись на полу.

Водка полагалась конвойным по роду службы. Водку завозили на полигон ящиками, каждую ночь, когда приговоры приводились в исполнение. Завхоз расписывался в ведомости, и всё. Ведь всё, здесь происходящее, было частью деятельности Административно-хозяйственного управления НКВД. И все, здесь сидящие, состояли в штате этого управления. Так что, четверо были при исполнении. Вернее, уже после него. Пока конвойные заканчивали заполнять бумаги, четверо находились здесь, в каптёрке. Это была их каптёрка, их комната, куда даже конвойные избегали заходить без особой надобности.

— Эх, б…, надоело всё до чёртиков! – почти прорычал старший по возрасту, уже пожилой член расстрельной команды. Он вытащил из кобуры свой наган, развернул его и посмотрел прямо в дуло. Наган был именной, заслуженный в боях гражданской войны.
— Ни в коем разе. Служба есть служба. Надоело ночью не спать.
— Это да, – согласился тот, что сидел слева.

Младший же из расстрельной команды, который сидел напротив старшего, пил молча и как-то с остервенением. Он наливал сам себе по полстакана, после опрокидывал содержимое в рот. Младший только недавно попал в расстрельную команду. Он всё наливал себе и наливал, но не пьянел, а только смотрел перед собой остановившимися, бычьими глазами. Вдруг он выскочил из-за стола и бросился к выходу, делая на пути такие движения, как будто его сейчас стошнит. Сидящие за столом успели пару раз поднять стаканы, а молодого всё не было.
— Пойду, взгляну, как он там, – поднялся пожилой.
— Нечего так водку жрать, как будто кто-то её забрать собирается. Всем хватит и ещё конвою останется, – сказал тот, что сидел слева.
— Да ладно тебе, – ответил тот, что сидел справа. – Кто не блевал, тот не пил.
Пожилой вышел из каптёрки и подошёл к молодому, который стоял возле голого и мокрого дерева, прислонившись к стволу лбом.
— Ну, ты как?
— Тошнит.
— Пройдёт. – Пожилой достал папиросы. – Будешь?
— Давай.
Они закурили. Пожилой ничего не спрашивал, но молодой ни к кому не обращаясь всё-таки сказал, просто так, в пространство:
— Беременная так причитала. Не выдержу я.
Пожилой хлопнул молодого ладонью по спине:
— Пройдёт. Выдержишь. Это же враги.
— Какие враги – сказал молодой.
— А ты поменьше об этом думай. Ты – на службе. Это не ты следствие вёл, не ты допрашивал. В конце концов, не ты приговор выносил.
— Ну да, конечно.
Молодой глубоко затянулся и выпустил дым плотной струёй.
— Пошли. Выпьем ещё, а то конвой скоро уже свои дела закончит. Все птички по всем спискам расставит. – Пожилой усмехнулся и легонько толкнул молодого. – Пошли. Сколько ни выпьем, а до Москвы нас отвезут, прямо домой, к маме.
И они пошли. Два винтика огромной машины, которая всё крутилась, всё набирала обороты. Два таких маленьких, но таких нужных винтика. Не маховика, и безо всяких штырьков и загогулин. Два маленьких винтика на самом дне огромной машины. А вот попробуй-ка, обойдись без них! Не обойдёшься! Вот уже конвойные закончили свои дела, погрузили в машину не вяжущую лыка расстрельную команду и покинули полигон. Ближе к вечеру патрульный пропустил на полигон Васю, который жил в соседнем посёлке.

Вася был по профессии экскаваторщиком. Экскаватор стоял тут же, в углу полигона. Вася развернул машину и поехал вдоль рва, присыпая едва окоченевшие тела землёй и снегом. Так он подготавливал полигон на завтра. Такая вот была у Васи теперь служба. Он глотал слёзы и молился Богу, про себя. Ничего не поделаешь! Уже на службу попал, подписку дал. Откажешься – сюда же ляжешь. Сюда же, в этот же ров. И кто-то засыплет тебя мёрзлой землёй, и могилы не перекрестит. «Господи, помилуй меня, грешного».


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Это случилось не на следующий день, и не на следующий год. Тот из четверых, который был старше всех, сильно пил. Правда, пили все, но он всё-таки был старше. И он пил дольше. Он что-то стал прихварывать, живот начал у него болеть. И однажды утром он проснулся после того, как накануне довёл себя до полного беспамятства.

Он долго кашлял и плевался в туалете своей коммунальной квартиры. Потом хотел было накричать на жену, чтоб она налила опохмелиться, а жена взглянула на него и запричитала:
— Батюшки святы. Батюшки святы.
— Ты чего это? – спросил он.
— Да ты иди, на себя в зеркало посмотри!

Он пошёл в сторону коммунальной ванной, которая, как всегда, была занята. Он ждал и матерился про себя. Сколько уже лет он стоял на очереди и надеялся, что ему дадут отдельную квартиру! «Чёрт бы побрал это начальство! – думал он. – Сами, небось, в хоромах живут! А простому человеку – фигу! Фигу, по всей морде!».

Соседка, наконец, вышла из ванны, взглянула на него и вдруг отпрянула. Он вошёл в ванную, посмотрел в зеркало и не узнал своего лица. Из зеркала на него смотрел кто-то страшный, отёчный и совершенно жёлтый. Он начал спешно мыть лицо, недоумевая, где это он мог так испачкаться. Но лицо не отмывалось, и живот болел. Пришлось идти к врачу.
— Э, батенька – протянул врач.
Врач ему ничего не сказал про болезнь, зато сказал жене. А уж выпытать у жены – было делом, можно сказать, техники.
— Пойдем в НКВД.

В пятницу следующей недели Сашку выписывали из больницы. Приехали мать и отец с подарками лечащему врачу, анестезиологам, медсёстрам, санитаркам, в том числе и тёте Вере.
— Ну что, будешь ещё на санках своих кататься? – спросила тётя Вера на прощание.
— Ни в коем случае! – ответила за Сашку мама.
— Ни за что! – поддержал её отец.
— Буду. Буду кататься.
— Правильно, – так же беззвучно ответила Сашке тётя Вера и оба они рассмеялись.
— Вы чего это? – спросила мама.
— Да так! – ответил Сашка.
— Смотри у меня! – Мама сделала строгое лицо.

На самом же деле мама была очень рада, что всё так закончилось. Никаких последствий от сотрясения и подвывиха шейных позвонков пока не было и, скорее всего, не будет, как заверил её доктор. Гипс на руке стоял хорошо, кости срастались. Ещё пару недель дома, и можно будет Сашке снова идти в школу, заканчивать одиннадцатый класс, готовиться к поступлению в институт. Короче, можно было продолжать жить дальше, так же, как раньше, а то, что без сноуборда, так это даже лучше, спокойнее.

Машина отца мчалась к Москве. Мама уступила Сашке переднее сидение справа, и Сашка смотрел на родной подмосковный пейзаж и радовался жизни. Но потом ему очень захотелось задать вопрос отцу, и он заёрзал в своём кресле.
— Па…
— Спрашивай, спрашивай, — сказал отец и улыбнулся, взглянув на Сашку. – Говори, я же вижу, что тебе не терпится.
— А ты бы сам мне рассказал! Ну что, запрашивал ты кого-нибудь?
— Запрашивал.
— Ну?
— Ответа нет ещё. Обещают. Но мне посоветовали ещё в одно место обратиться. Я тебе расскажу, когда приедем.
Сашка дёрнул отца за рукав:
— Ну, па.
— Ладно. В общем, в Москве у нас, на окраине, в Бутово, есть такое место, где в
тридцать седьмом и в тридцать восьмом году был расстрельный полигон.
— Что, там людей расстреливали?
— Да. Там расстреляли за два года больше двадцати тысяч человек.
— Ого. Что-то много.
— Возможно, и больше. Ещё не все архивы открыты.
— А за что их расстреливали, па?
— За что? По разным статьям. Такое время было, что за всё расстреливали.
— В том числе и за религию?
— И за религию. Там все лежат. Я почитал про этот полигон. Там и те лежат, кто боялся, и те, кто не боялся. Те, кто боролся с властью, и те, от которых власть хотела избавиться. И те, кого просто оговорили. Все, вперемежку.
— Страшно ты как-то сказал, па…
— Прости. Я не хотел.
— Да ладно. И всё-таки, па… почему? Почему все молчали? Почему давали себя
 расстреливать? Почему подчинялись? Так боялись?
— Я не знаю, сынок. Может быть, ты сам найдёшь ответы, когда подрастёшь. По крайней мере, ты уже вырос, чтобы задавать такие вопросы. И учти – тех, кто не боится, всегда меньше. Но они, несомненно, есть.
— А сейчас, па? Мы сейчас тоже боимся? Тоже молчим?
— Молчим, конечно молчим. И, неизвестно, как бы повели себя и мы тогда. Ведь по-
разному поступаем мы и сейчас, хотя нас никто не расстреливает, если не считать
бандитских разборок и отстрела неугодных.
— Как ты сказал? Неизвестно, как бы мы себя повели тогда? Нас никто не расстреливает, а мы молчим? Или пока мы молчим, нас никто не расстреливает?
Сашка откинулся на спинку сидения, и повторил:
— Неизвестно, как бы мы себя повели тогда.
Некоторое время все ехали, молча, затем отец сказал:
— Ты перебил меня, а я тебе рассказывал, что на полигоне есть храм, и там есть люди,
которые работали в архивах НКВД. Они читали дела заключённых и составили списки
расстрелянных.
— И ты уже видел списки, па?
— Нет. Если хочешь, поедем на этот полигон, в храм. Там, в храме, есть эти сведения.
Ну, а если там не найдём…
— Тогда в НКВД пойдём! – не останавливался Сашка.
— Слава Богу, сейчас нет НКВД, — усмехнулся отец.
— Слава Богу, что нет НКВД, — отозвалась мама с заднего сидения.
— Но что-то же есть? – спросил Сашка.
— Что-то есть, – ответил отец. – Что-то есть всегда.